Огненный скит [Юрий Николаевич Любопытнов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сочинения

Том 1

Роман ОГНЕННЫЙ СКИТ

Пролог. ВАРЯЖСКОЕ ЗОЛОТО

Мечи их скрестились. Лязгнула сталь. Меч Асвида скользнул по мечу руса и упёрся в широкий крыж, предохраняющий руку от ударов. Он увидел глаза руса. В них горел огонь ярости и упорства. Рус оттолкнул Асвида ногой, ударив в колено, и занёс своё оружие над его головой. Викинг отклонился от звенящей стали, прикрывшись щитом.

«Славный рубака, — подумал Асвид, отступая к воде. — Мне бы таких с десяток в команду и можно идти на любые подвиги».

Не полагал он, что местные жители окажут его отряду такое сопротивление. А этот рус просто взбесившийся какой-то. Машет мечом без устали, как ветряная мельница.

Его люди были уже на корабле. Асвид вскочил на сходни и продолжал отбиваться от наседавшего противника. Тот был упрям и решителен. Доски гнулись под тяжестью сражавшихся.

Викинг был высок и силён. Длинные светлые волосы трепал ветер. На груди поблёскивала лёгкая кольчуга. Сколько таких единоборств пришлось ему выдержать в течение жизни — не сосчитать. Никогда ещё вражеский меч не побеждал его. Но такого напористого и могучего противника он встречал впервые.

Рус был без брони. Ростом пониже Асвида, он превосходил его размером плеч и торса. Его рука уверенно держала тяжелый меч, который, блистая, словно молния, с шумом рассекал воздух. Если бы не умение викинга прикрываться щитом, удары этого воина-кувалды давно бы достигли цели. На нём была белая просторная полотняная рубаха, спускавшаяся чуть ниже колен, на ногах — белые сапоги из тонкой кожи, с высокими голенищами, под коленом подхваченные узким ремешком.

Его подбадривали соплеменники, собравшиеся на берегу, потрясая копьями и ударяя обнажёнными мечами о щиты. Викинг отметил, что этот народ соблюдает негласные заповеди поединков: двое дерутся — третий в стороне. Его команда также не вмешивалась в исход боя, молча наблюдая с борта судна, чем закончится это сражение.

Как только Асвид очутился на палубе своего корабля, сходни — три сбитые поперечинами доски — скинули в море. Вёсла дружно опустились на воду, и судно отошло от берега. На суше раздались оглушающие крики. Люди размахивали мечами, боевыми топорами, короткими копьями, гарпунами, которыми забивали тюленей — это была радость, что пришельцы с позором удалились, и досада, что русы не смогли захватить корабль. Они спешно спускали на воду небольшие лодки, видимо, решаясь броситься в погоню.

Если бы они только знали, какую лёгкую добычу представляла варяжская посудина. При подходе к родным берегам дракар Асвида попал в жесточайший шторм. Его отнесло на восток. В довершение всех несчастий в тумане наскочили на подводные камни, и корабль в носовой части получил пробоину. Подвели пластырь из кожаных мешков, прижав их обрубками весёл в распор. Вода стала поступать медленнее, но судно было обречено без починки на верную гибель. Надо было пристать к берегу и основательно подлатать корабль, чтобы можно было без риска для жизни продолжать обратный путь в фиорды, пополнить оскудевший запас питьевой воды и продовольствия.

Когда погода улучшилась, и волнение прекратилось, викинги, идя вдоль кромки берега, завидели небольшое селение, и Асвид решил пристать, полагая, что здесь они починят судно и поживятся лёгкой добычей. Но просчитался. Как только первые воины вышли на берег, раздались крики: «Мурманы, мурманы!» и на них обрушился град стрел, а потом набросились внезапно появившиеся люди, количество которых во многом превышало отряд викингов. Его воины, потерявшие лучших товарищей в южных морях, измотанные недельной бурей, не оказали достойного сопротивления, и даже появление предводителя не воодушевило их. А когда Асвид, теснимый громадным русом, спешно отступал на корабль, и вовсе пали духом…

Дракар, развернувшись, медленно уходил в открытое море, вспенивая форштевнем воду. А на берегу продолжалось движение: лодки одна за другой спускались на воду, в них садились воины, рассерженные не на шутку иноземными пришельцами и готовые поквитаться за вероломное вторжение.

Асвид стоял на корме и молча взирал на удаляющийся берег.

— Они не рискнут на своих утлых лодьях выйти в открытое море, — предположил подошедший к нему Арне Сюстрём, помощник и друг викинга.

— Русы с такой яростью набросились на нас на суше, — ответил Асвид, — что, поручусь всеми богами, нападут и на море.

— Борта у нас высокие…

Асвид прервал помощника:

— С каждой минутой они становятся ниже и ниже.

Арне не стал продолжать разговор, глядя, как и Асвид, на тёмные пятнышки лодок, преследующих корабль.

А было отчего задуматься и Асвиду, и Арне, и всей команде. Дракар незаметно, всё больше и больше погружался в пучину. Ход его замедлился. Черпальщики не справлялись с прибывающей час от часу забортной водой.

— Надо срочно приставать к берегу, — сказал Торн, ведавший шкиперскими делами. — Иначе мы потонем. Течь усиливается. Пристанем к берегу, укрепим шпангоуты и поменяем несколько досок.

— Легко сказать — пристанем, — ответил начавший раздражаться Асвид. — За нами гонятся по пятам эти русы. Дракар потерял маневренность, команда ослаблена, русы злы, как тысяча чертей. Где мы найдём тихое место?

— Что же русы по всей этой земле?

— Не знаю. Может, и по всей. Надо дождаться сумерек, и будем принимать решение.

Асвид посмотрел на небо. Оно затягивалось тёмной мглой. Море приобретало свинцово-серую мрачную окраску.

— Если будет опять шторм, — сказал Арне, — он разметает эти щепки по сторонам. — Он указал на судёнышки русов.

— Если будет шторм, мы сами пойдём ко дну, — возразил Асвид.

Он говорил правду. Залитое водой судно окончательно потеряет управление и тогда любая маломальская волна захлестнёт его. Единственная возможность спасти корабль — дождаться темноты, пристать на безлюдном берегу и залатать пробоину. Может, Торн и прав — не везде же эти русы живут.

— Держись мористее, — приказал Асвид рулевому, надеясь в душе, что далеко в море русы не пойдут на своих лёгких лодках и добавил: — Но не теряй берега из виду.

Поставили парус. Он наполнился свежим ветром, и корабль ускорил ход.

— Впереди остров, — раздался голос вахтенного с носа корабля.

Асвид обернулся. Как раз по линии хода судна из воды поднимался небольшой клочок суши, поросший лесом.

— Оставить остров по правому борту, — распорядился Асвид, — и продолжать движение прежним курсом. Торн, — обратился он к шкиперу, — сделать замеры глубины. Опять бы не напороться на подводные камни…

Неприятельские судёнышки отстали, но надолго ли? Дракар, набравший в брюхо столько воды, потерявший ход, становится хорошей мишенью для этих вездесущих русов.

Наступали сумерки. Мелькнуло пятно солнца в разрыве плотных облаков и померкло. Море темнело. Волны с шумом обмывали потрёпанные борта дракара.

— Вижу ещё остров! — прозвучал голос вперёдсмотрящего. — Прямо по курсу.

Асвид прошёл на нос. В серых сумерках впереди можно было различить холмистую возвышенность, покрытую хвойным лесом.

— Убрать парус! — распорядился Асвид. — Малым ходом к острову! Будем приставать к земле, — сказал он Торну и Арне. — Другого решения нет.

Лодок русов не было видно. Всего вероятней, предположил Асвид, потеряв возможность догнать дракар, они повернули к берегу. Это его радовало.

С большими предосторожностями — как бы ни сесть на мель — пристали к острову с сильно изрезанной береговой полосой. Казалось, он был безлюден. Во всяком случае, посланные лазутчики так и донесли.

Асвид приказал всем сойти на берег, кроме команды, которая в свете тусклых жирников пыталась латать пробоину.

— Костров до утра не разводить! — скомандовал Асвид. — Может, русы и потеряли нас, — сказал он Арне, — но предосторожность не помешает. Дождёмся восхода солнца. С рассветом вытащим дракар на берег и займёмся починкой.

Ночь была холодна. Асвид почти не спал, ворочаясь на стылой земле под подбитым мехом плащом. Скитаясь почти три года вдали от родных фиордов, побывав во многих землях, команда сколотила грабежами и нападениями на города и селения, весьма весомый в прямом и переносном смыслах капитал: в медном сундуке с большими замками хранилась общая казна — драгоценности из камня и золота, монеты ромейские, фряжские, кельтские и других народов Запада и Востока. И вот уже на подходе к родным берегам, когда каждый предвкушал встречу с родственниками, объятия и возгласы удивления от их богатства, завистливые взгляды, буря отбросила их в сторону чужую, к незнакомому народу. Впрочем, они слышали о русах, большом народе, живущим от Понт Эвксинского, нарекаемого также Русским морем, до морей северных. Да и не только слышали, но и видели их в Константинополе в гвардии императора. Это были воины, коими может похвастаться не каждое королевство. И в сагах часто упоминалась Гардарик — страна городов, тоже русская. Велико и могуче племя, раз живёт на больших просторах от тёплых до студёных морей…

На рассвете Асвид поднялся на холм. И что же предстало перед его глазами: бухта была запружена русскими лодками! Их было очень много. «Нашли-таки вездесущие русы», — подумал он. Заметил также, что узкая горловина бухты, в которой стоял дракар, была перегорожена рыболовецкими сетями. Это особенно не понравилось Асвиду, и он собрал совет.

После совета шестеро рослых викингов выгрузили с корабля большой сундук. Его еле несли четыре воина. Асвид проследовал за ними на мыс и указал на землю:

— Здесь!

Воины стали копать заболоченную землю.

Асвид, уже не боясь, что выдаст своё местоположение, распорядился развести костёр. Когда огонь разгорелся, он приказал разожжёнными факелами со всех сторон обнести сундук, чтобы очистить от скверны, а сам, воздев руки к небу, произнёс заклятие:

— О великий Один! О бог всемогущий! Заклинаю тебя, наложи проклятие на сундук сей, если он попадёт в руки чужеземцу! Пусть не будет рад, кто откроет его. Пусть кары небесные падут на его голову!

Затем, склонившись над сундуком, стал что-то неразборчиво шептать.

Когда воины выкопали яму, Асвид взмахнул рукой:

— Опускайте!

Пока закапывали достояние команды, Асвид определял местонахождение сундука, запомнив скалы и деревья, вымерил расстояние от берега до ямы.

На свеженасыпанную землю накатили огромный валун и вернулись на корабль.

Асвид принял решение — прорвать строй судёнышек русов. Будут живы — вернутся за сундуком. Погибнут — он не достанется никому.

Часть первая ТАЙНА СТАРЦА КИРИЛЛА

Глава первая В ловушке

Изот проснулся от сильного гула. Казалось, мощный ураган обрушился на скит и рвал, и крушил всё вокруг себя. Келья, в которой горела только лампадка перед образом Спасителя, потемневшим от времени и копоти возжигаемых свечей, была освещена неестественно багровым светом, мечущимся по тёсаным бревенчатым стенам.

Как был в исподнем, Изот вскочил с лавки, на которой спал, и бросился к небольшому оконцу, выходившему на площадь. Отсветы рдяного пламени ударили в лицо, озарили окладистую бороду, широкий лоб, волосы, расчёсанные на прямой пробор, глаза, в которых отразились растерянность и беспомощность.

«Пожар!» — пронеслось в мозгу Изота, и сердце забилось неровно и учащённо.

Скит стоял неправильным шестиугольником. Стены келий и соединявших их между собой крытых холодных переходов, или сеней, образовывали замкнутую жилую линию. Теперь эти постройки были охвачены пламенем. Горели балясины крылец, пламя лизало стены, стелилось тугим напором по тесовым крышам. Во дворах, где содержалась общинная живность, блеяли овцы, ржали лошади, мычали коровы. Озверевшие псы выли, лаяли, хрипели, старались разорвать цепи, на которые были посажены. Свечами полыхали вековые ели, росшие на территории скита.

На площади он не увидел ни единой живой души. Хоть бы чья-либо тень мелькнула во дворе. Только треск, гул, космы дыма и обжигающий пламень! Создавалось впечатление, что скит вымер. Но это было не так. Сквозь шум разбушевавшейся стихии Изоту чудилось, что он слышит крик, даже не крик, а крики. Нельзя было разобрать, что кричали: то ли звали на помощь, то ли молились, то ли проклинали кого — всё сливалось в один многоголосый жуткий вой. Так могли кричать только обезумевшие от страха люди в минуты смертельной опасности.

Оцепенение охватило Изота. Несколько мгновений он стоял, оторвавшись от окна, скованный ужасом, не в силах побороть парализовавшего его страха. Когда оторопь прошла, он подбежал к двери, ведшей на галерею, обрамлявшую кельи с внутренней стороны, хотел открыть, но она не поддалась его усилиям. Сколько он не толкал её, она не открывалась, тяжёлая, сколоченная из широких смолистых досок. «Заперт!» — острым ножом полоснуло сердце отчаяние.

Скитник схватил широкую лавку, на которой спал, и что было мочи, стал ею, как тараном, бить в дверь, стараясь сорвать с петель. Но доски только содрогались от ударов. Убедившись, что этим он ничего не добьётся, отбросил лавку в сторону и заметался по келье, не зная, что предпринять, чтобы выбраться из огненной западни.

Почему-то на ум пришла лихая пора времен протопопа Аввакума, когда десятки людей, защитников старой веры, по приказу патриарха Никона, ссылались в остроги, заточались в ямы, а наиболее непокорные заживо сжигались в срубе. Какую же веру они имели, чтобы вынести эту смертную казнь через заживосожжение?! Вот огонь подступает, неся смерть, а он, Изот, стремится спасти живот свой.

— Господи, — прошептал он, — за что же кару посылаешь? В чём мы грешны? За что эта погибель?

А огонь наступал горячей лавиной, пожирая попадавшееся на пути, руша кровли и стены. Замолкли и собаки, и коровы, и ни один человек не подавал голоса, только нарастал гул разбушевавшегося огня. Кроваво-багровый свет заполнил помещение и всё набухал, готовый испепелить и келью, и Изота. Над потолком трещало и гудело, из рассохшихся щелей тёк дым, смрадный и едкий.

«А как же старец Кирилл? — подумалось Изоту в эту минуту. — Он же немощен и болен… Что с ним? Кто поможет ему?»

Девяностодвухлетний старец Кирилл обитал в отдельной келье, к которой также вёл крытый переход. Постами и молитвами готовил себя к уходу в мир иной. Отошедший от дел скита, он не потерял уважения в общине. Слово его всегда воспринималось с большим послушанием и почтением, к его советам прибегали в горестные минуты, его назидания и поучения старались выполнять, проявляя этим нескрываемую любовь к старцу. Он ещё помнил те годы, когда община жила в мире и дружбе, не было стяжательства и откровенного зла, лихоимства, поругания дедовских заповедей, когда все жили вместе, творя общие дела, получая общую заботу и равное отношение к себе. Теперь под наплывом мирской жизни, усугубился отток молодежи из скита за корыстным рублём.

Для Изота Кирилл значил больше, чем для остальных обитателей скита. Когда-то старец теплом души своей пригрел мальчишку-сироту, заботился о нём, хотя в скиту не бросали на произвол судьбы осиротевших детей, но сердцем чувствовал Изот, что Кирилл благоволит к нему больше, нежели к остальным детям, а потом и вообще взял на своё воспитание и содержание. Сам он никогда не имел семьи и всю нерастраченную любовь выплеснул на Изота. Мальчишка тоже привязался к наставнику и другу и эту привязанность сохранил на всю жизнь. Поэтому хуже огня жгла сердце мысль, что старец погиб в своей келье и не смог Изот ему закрыть глаза, отправляя в последний путь.

Изот бросился в переход, откуда можно было пройти к старцу, но отпрянул: потолочные балки были обрушены, их чёрные бока объял пламень — выход был закрыт огнём. А в его келье загорелся подоконник, полыхали ставни, языки пламени облизывали косяки, подбираясь к матице, помещение наполнялось густым дымом, от которого становилось трудно дышать, першило в горле, слезились глаза.

Сорвав со стены висевший на гвозде кафтан, сунув ноги в сапоги, Изот выскочил в сени и открыл дверь в чулан, из которого ходил в погреба и амбары. И здесь с двух сторон бушевал огонь, обугливая карнизы и подстропильные брёвна. Как порох горел иссохший от времени мох в пазах, коробились тесовые ставни — всё трещало, гудело, и огненный вал накатывался, как волна, с рёвом и шумом.

Изот тронул карман кафтана — в нём ли ключи от клетей, каморок, погребов и подвалов? Ключи слабо звякнули. Слава Богу, хоть ключи на месте!

Изоту полсотни лет. Чёрная с проседью борода, белое лицо, крепкие плечи, шея, руки. В молодости по силе не было ему равных в скиту. Один таскал брёвна по настилу на строящиеся кельи, одной рукой вбрасывал на плечи четырехпудовые мешки с зерном, а застрявшую телегу из глубокой колеи выталкивал лёгким усилием. Своим усердием, молитвами, послушанием и тщанием, с которым относился к любому делу, кое ему поручалось, снискал уважение в среде скитников и был поставлен келарем — старшим по хозяйственному чину. Он распоряжался общим имуществом и всеми запасами продовольствия. Но в скиту звали его не иначе как ключником.

Он перекрестился, прошептал: «Господи, помилуй! Спаси и сохрани чада своя от смерти!» Натянул кафтан поглубже на голову, чтобы уберечься от огня и дыма, и вошёл в чулан. Это был единственный путь спасения: через объятые пламенем брёвна вниз, в подземелье.

Жар обступил его. Сквозь рассохшиеся и прогоревшие брёвна на потолке сыпались искры и падали капли расплавленной смолы. Наощупь нашёл и толкнул дверцу, ведшую в погреба, и очутился в узком подземном тамбуре. Здесь было темно, и не ощущался испепеляющий жар огня.

Изот сбросил задымившийся кафтан на пол, затоптал языки горевшей смолы, протёр слезившиеся от дыма глаза. Здесь у него в углу в небольшой нише были сложены свечи. Пошарив рукой, достал несколько штук, сунул за пазуху, нашёл кресало, кремень, коробочку с трутом. Высек огонь, зажёг свечу. Узкий тамбур, скреплённый с боков дубовыми стойками, скудно осветился. Но света было достаточно, чтобы видеть под ногами. Стал спускаться по широким ступенькам, выложенным небольшими круглыми окатышами. Отодвинул засов ещё одной двери и очутился в низком помещении.

Это был один из погребов. У стен стояли кадки и бочки с запасами, что приготовили себе скитники на зиму. Под потолком висели пучки чеснока, лука, разных кореньев, позволяющих отогнать немоготу и хворь в свирепую зимнюю стужу.

В дальнем углу узкая незаметная дверца вела в следующий подземный переход — небольшую штольню с овальным потолком. Его поддерживали крепи — столбы и перекладины, вытесанные из дуба. Наклонный пол уводил вглубь земли. Он был засыпан мелкой речной галькой, хрустевшей под ногами. Здесь было тихо и нельзя было подумать, что наверху бушует пожар.

— Ах, отче, отче, — шептал Изот, пробираясь по штольне. — Скит мы не уберегли, и тебя…

Он представил больного, с трудом передвигающегося старца в охваченной огнём келье. Может, он звал на помощь, но никто не отозвался и не пришёл? Почему Изот не видел на площади ни одного из обитателей скита? Он слышал только стенания и плач. И страшная мысль пришла в голову — люди не могли выйти, потому что двери их келий, как и Изотова, были заперты снаружи. Он даже оступился, насколько эта мысль ошарашила его.

Придя в себя и успокоившись, ключник двинулся дальше, освещая путь слабо горевшей свечой.

Он вышел в квадратное помещение, также обнесённое со всех сторон дубовыми сваями, позеленевшими и оскользнувшими от сырости. Оно было выкопано на глубину в три царских сажени. В него сходились три подземных перехода. По одному пришёл Изот, второй выходил к церковке, где творили общую молитву, третий был прокопан на старое кладбище, заросшее лесом.

Идти к церкви было безрассудно. Она стояла посередине скита на площади и, наверное, уже сгорела. А раз сгорела, там наружу не выбраться. Оставался туннель, ведущий на кладбище. По нему и собрался идти ключник.

Он вошёл в узкий коридор, шириной чуть более двух локтей. Саженей через двадцать коридор должен был разветвляться. Один путь вёл к погосту, другой в полукруглое, обложенное со всех сторон плоскими валунами помещение, образующее тупик. Это была ризница, или, как её называли скитники, хранительница. Там были лари и большой сундук, в котором хранились вещи и предметы, не нужные для повседневного обихода: оклады икон, рукописные книги, церковная утварь.

Подойдя к разветвлению, он заметил, что дверь, закрывающая вход в коридор к хранительнице, распахнута. Это насторожило Изота. Он остановился, соображая, что это могло означать. Он наведывался сюда дня два назад, чтобы взять старую книгу для Кирилла и, помнится, не забыл закрыть за собою дверь. Кто мог её открыть? Может, кто-то из скитников спасся от огня и пробрался сюда? Но почему они не пошли к выходу на погост, а пошли в тупик, откуда была дорога только в обратном направлении? Сомнения закрались в сердце Изота.

Он задул свечу и наощупь стал пробираться по низкому лазу вглубь подземелья. Почти каждонедельно проходя по нему в хранительницу, он наизусть запомнил весь путь с многочисленными отростками, ведущими в тупики, к тайным колодцам и другим ухищрениям в толще земли, чтобы запутать, а то и лишить жизни посмевшего посягнуть на хранительницу. Зачем это было сделано, Изот не знал. Так повелось исстари. Это был единственный коридор, снабжённый замысловатыми западнями.

Ощупывая руками стены, где были сделаны затеси, выемки, бугры, кресты, минуя потайные колодцы, для чего приходилось приставлять ступню к ступне, чтобы вымеривать расстояние до гиблого места, Изот заметил, что настил над одним из колодцев нарушен. Что бы это значило? Может, кого-то не миновала смертная участь? Изот остановился, нагнулся над колодцем и прислушался. Но из глубины отвесных стен шестисаженного отверстия не доносилось никаких звуков, лишь изредка слышалось падение капель.

Перешагнув через яму, он направился дальше, ощущая непонятное беспокойство. Не пройдя и шести шагов, остановился как вкопаный. Впереди мелькнул неяркий свет. Изот насторожился, весь превратившись в слух и думая, что ему предпринять дальше. Сердце учащенно билось. Ему казалось, что эти удары отдаются в стенах штольни отчетливым эхом. Затаив дыхание, крадучись, он двинулся вперед, стараясь не производить ни малейшего шума.

Глава вторая Грабители

Чем ближе он подходил к хранительнице, тем ярче становился свет. Изот приблизился к входу в тайное место скитников и замер, прижавшись спиной к стене штольни. Он увидел двух мужчин с зажжёнными смоляными факелами, склонившихся над большим с овальной крышкой, окованным медными пластинами, сундуком. Их тени исковерканными пятнами колыхались по стене и потолку. Свет факелов был мутен и смраден, но достаточен для того, чтобы можно было разглядеть грабителей. А что это грабители, Изот не сомневался.

Когда один из них обернулся, знакомое показалось Изоту в его облике. Вглядевшись, ключник узнал его — это был скитник Филипп, по прозвищу Косой. Второй был незнаком. Лицо безбородое, бритое, одежда городского покроя, баранья шапка на голове. За поясом торчал длинный нож. Этот был нездешний.

Грабители Изота не видели и не слышали, занятые своим делом, и тихо переговаривались. Слова глухо отдавались в подземелье.

— Ну вот, — говорил Филипп, — что я вам врал, что видел этот сундук. Вот он, родной, на месте. — И он похлопал рукой по крышке сундука, словно трепал любимую лошадь.

— На месте-то он на месте, — отвечал ему городской, присаживаясь на колени и трогая замки. — Здесь два замка. Надо ещё открыть их. Может, в нем совсем и не деньги, а какая-нибудь ненужная рухлядь. А может, не надо открывать, барин не велевал?..

— Сам ты рухлядь, — грубо ответил, обидевшись на слова напарника, Филипп. — Стали бы они эту рухлядь, о которой ты говоришь, так глубоко прятать. А что барин не велел, это его дело. Мы сами с усами… Доставай нож, поддень крышку, а я замок сверну.

— Там и золото есть? — с надеждой в голосе спросил городской.

— Конечно, есть. Что они дураки здесь бумажные деньги прятать. А потом, сам посуди, стали бы нас посылать за барахлом. Барин, он всё выведал, прежде чем нас сюда направить. Уж от кого-то он узнал! Он всё меня расспрашивал, а знаю ли я, есть ли в скиту ризница. Есть, отвечаю, хранительницей зовут. А есть ли там сундук? Не видал, отвечаю, но знаю, что есть, но туда доступ только один человек имеет, наш келарь.

— А ты всю жизнь здесь прожил и не знал, что такое богатство у тебя под боком?

— Откуда узнаешь. Люди наши не болтливы, знай себе работают. Знали те, кто выше, но не сказывали. А другим сюда ходу не было. Это я в младенчестве… — Филипп ухмыльнулся, — за провинности накажут, а я убегу сюда, спрячусь, хоть и ругали, чтоб не ходили в подземелья. Но я лазейку сюда потайную нашёл, никто и не знал, что я здесь прячусь…

— Сколько же тогда в этом сундуке золотища? — задыхающимся от волнения голосом проронил городской, берясь за ручку и пытаясь приподнять его. — И это всё придётся отдать?!

— Как бы не так! — захохотал Филипп. — Барин хитрый, и мы тоже не простофили. Зачем мы будем отдавать всё. Хозяин не знает, сколько здесь добра. Можно и себе прихватить…

— А ты парень не промах, — одобрительно рассмеялся напарник. — Только, чур, добычу пополам!

— Конечно, пополам, — согласился Филипп. — Хорошо, что твой приятель в колодец провалился, кости себе поломал, а то бы пришлось делить на три части…

— И то верно, — протянул городской, вздохнув. — Не было бы счастья, да несчастье помогло. Правда, жалко Чугунка…

У Изота забилось сердце, когда он подумал, что грабители разворуют хранительницу. Денег в ней нет, но того, что имеется, достаточно, чтобы обеспечить довольную жизнь двум таким забулдыгам, как эти. Что он мог сделать один с голыми руками против двоих, вооружённых ножами, грабителей? Филипп был мужиком озорным. Не один раз его пытались урезонить и от злого языка и от безудержной руки, да, видно, наставления и беседы впрок не пошли. Все жалели его, сиротинушку, рано лишившегося отца, авось, образумится, перемелется. Вот и образумился, перемололся — добрался до общинных денег. Да не один, а дружков из города привёл.

— Как мы это уволокём? — спросил напарник Филиппа.

— Как, как? Тем же путем, каким сюда шли.

Городской на некоторое время задумался.

— Там же узкий лаз, под церковью-то. Мы ж почти ползком ползли… Как там сундук пролезет?

— Зачем ему пролезать, дурья ты голова! Неужто мы сундук потащим? Мешки-то на что у меня? Пересыплем в них из сундука и вытащим.

— Это ты хорошо придумал — пересыпать. — Но радость напарника тотчас же сменилась беспокойством: — За один раз не унесём. Придётся возвращаться.

— Придётся, — ухмыльнулся Филипп. — Своя ноша не тянет.

— А не накроют нас?

— Некому накрывать. Все сгорели. Никого на стороне не осталось.

— Да уж. Мы такими брёвнами двери припёрли… А выберемся? — опять спросил напарник. Его это очень беспокоило и он хотел получить утвердительный ответ от своего более опытного и матёрого сотоварища. — Чай, и церковь сгорела. Проход завалило.

На это Филипп не сразу нашёлся, что ответить. С минуту он раздумывал. Потом сказал с раздражением:

— Не твоего ума это дело. Я сказал, что выберемся, значит выберемся. — И добавил более спокойным тоном: — Там второй ход наружу есть.

— Ну смотри, — с видимым облегчением произнёс городской. — Тебе виднее. Вот Чугунка жалко. Лежит в яме, как в могиле. Не увидит такого богатства.

— Чего жалеешь! Я ж тебе сказал: нам больше достанется. Вот дурак!

— А Рубанок?

— Рубанку про всё незачем знать.

Слушая разговор, Изот соображал, о каком барине идёт речь. Выходит, здесь орудует целая шайка. Откуда этот городской взялся, что вместе с Филиппом? Не от зароненной случайно искры, не от перекалённой печки занялся в одну минуту скит. Это дело рук разбойничьей ватаги, двое из которой ломали замки сундука. Но размышлять о причинах пожара у Изота не было времени, да и мысли были о том, как обезвредить грабителей.

Изот принял самое простое, мгновенно созревшее в голове решение. При выходе из хранительницы было ещё одно творило. О нём знал только Изот, потому что собственноручно его смастерил и искусно скрыл «про запас», на всякий случай. И вот случай представился. Он никогда тем творилом не пользовался. Сбитое из отёсанного дуба, оно было очень тяжело, весом не менее пятисот фунтов, и каждый раз поднимать его без механизма было не под силу даже такому физически сильному человеку, как Изот.

— Псы смердящие, — бормотал ключник, ища в потёмках клин, который держал творило, не давая ему возможности опуститься. — Оставайтесь здесь до тех пор, пока не сгниёте заживо.

Рука нащупала клин. Но то ли он разбух от сырости, то ли сил не хватило у Изота — никак не подавался на усилия выдернуть его из паза. Несколько комков земли упали к ногам ключника. Это насторожило напарника Косого. Он перестал возиться с замком.

— Чу, — обернулся он. — Филипп, кто-то идёт?!

— Бог с тобой, — ответил Косой. — Всё напасти тебе мерещатся. Кто здесь может быть? Кто не сгорел, тот убежал и теперь хоронится где-либо в лесу. Это земля осыпается. Быстрее сбивай пробой!

— Я тебе говорю, что здесь кто-то есть, — снова проговорил городской. — Не померещилось мне. — Слова Косого не успокоили его. В голосе звучала тревога и неуверенность.

— Ты что дрожишь! — сурово одёрнул его Филипп. — Кто меня на это дело подбил? Ты со своими дружками. Вот мы и добрались до заветного места, а ты дрожишь, ровно девка на первом свидании. Бери богачество, пока оно само в руки дается…

Но сам прислушался, повернув голову в сторону входа. Однако было тихо. Никаких посторонних звуков не доносилось. В это время Изот даже затаил дыхание, боясь, что его обнаружат. Из тёмной штольни слышалось лишь шлёпанье капель, падающих с потолка.

— Это вода сочится, — произнёс Филипп. — Испугался, еловая голова. Давай дело делай!

Они продолжали возиться у сундука, а Изот опять стал раскачивать клин. После резкого рывка большой ком земли соскользнул вниз. Звук падения гулко отозвался в штольне.

В хранительнице затихли. Даже Косой после шума резко отпрянул назад. Отсветы факела метнулись по стене.

— И правда твоя, тут кто-то есть, — сказал Филипп и, высоко держа факел, направился к выходу.

Напарник остался у сундука, держа нож наготове.

Изот замер, спиной прижавшись к стене штольни. Он мог бы убежать по коридору и, подумав, предпринять какие-либо меры противодействия, но его душила такая страшная ярость на грабителей, прежде всего на Косого, что он предпочёл остаться, не страшась за свою жизнь.

Филипп наклонил голову перед низкой притолокой, собираясь выйти в штольню, и в этот момент Изот ударил его кулаком. Он хотел попасть по затылку, но то ли промахнулся, то ли Филипп в это мгновение сместился вправо, так или иначе, но удар пришёлся по плечу. Получился он не сильным. Филипп выпрямился, поднял выше факел и увидел Изота. На долю секунды его глаза выразили удивление. Он оторопел. Но тотчас пришёл в себя.

— Изот, — прохрипел он. Лицо исказилось от ярости. — Это ты?! — И с этими словами схватил ключника свободной рукой за кафтан. — В норе что ли сидел? Откудова взялся?..

Изот поскользнулся, потерял равновесие, и Филипп втолкнул его в хранительницу.

— Смотри, Куделя, какого я упыря откопал! — прохрипел Косой, обращаясь к напарнику.

Изот освободился от цепкой хватки Филиппа, высоко вскинул руки, сжал кулаки и они, как огромные молотки, двигаясь навстречу друг другу, сошлись на висках Косого. Тот пошатнулся, выронил факел и рухнул на пол.

— Это тебе от упыря, — пробормотал Изот, подобрал факел и увидел подкрадывающегося к нему второго грабителя. В одной руке тот держал факел, в другой — нож с длинным лезвием, сверкавшем в смрадном свете. Он ринулся на Изота. Ключник шагнул в сторону, факелом отбил нож и сунул его в лицо грабителю. Тот отпрянул от огня.

Изот, махая факелом перед лицом противника, мешал ему пустить в ход нож и пытался загнать его в угол. Преимущество было на его стороне. Его руки были длиннее и он мог в любое мгновение подпалить бритолицего. Тот отступал, прерывисто дыша. Глаза сверкали при свете факелов, ловя момент, когда можно будет действовать наверняка шестивершковым ножом.

Факел Изота то стремительно приближался к лицу грабителя, заставляя того отступать, то пытался достичь руки или груди. В одну из секунд бритолицый замешкался, боясь оступиться, прижатый к стене, и тут ключник нанёс ему быстрый толчок факелом в подбородок. Грабитель взревел от боли и зажал лицо рукой с ножом. Изот хотел повторить свой прием, но почувствовал опасность сзади. Он оглянулся и увидел приближавшегося Филиппа. Увернуться не успел. Косой со всего маха ударил его кулаком в висок. Изот не удержался на ногах, и если бы ни стена сзади, упал бы, настолько был ошеломляющим удар. Филипп вытащил из голенища нож с узким прямым лезвием. Изот резко повернулся и отпрянул в сторону. Это спасло его от удара ножом. Филипп замахнулся ещё раз. Ключник подставил руку и выбил нож. Но Филипп схватил его за горло двумя руками и стал душить. Факел выпал у Изота. Он увидел перед собой оскаленное лицо Косого, ощутил прерывистое дыхание и ударил головой в подбородок. Филипп упал. В это время, оправившись от боли, на ключника сзади набросился бритолицый, схватив за волосы. Изот локтем ударил напавшего, отчего тот согнулся, отпустил волосы и осел на пол. Изот в три прыжка достиг выхода, полагая, что ему одному с двумя грабителями не справиться.

Он уже выбежал в штольню за дверной проём, когда к творилу подскочил Филипп, изрыгая окровавленным ртом ругательства. Изот, развернувшись кругом, вцепился в брус, подпиравший свод, подтянулся на руках и обеими ногами со всего маху толкнул Филиппа в грудь. Удар был настолько мощным, что Косого отбросило внутрь хранительницы.

Собрав остатки сил, Изот натужился, обхватил клин, державший творило, двумя руками и, раскачивая, вытащил его. Произошло это очень быстро. Творило с гулом опустилось в гнездо, отрезав Изота от грабителей. Только тут ключник перевёл дух и прислонился головой к доскам западни.

Несколько мгновений в хранительнице стояла тишина. Видимо, грабители были ошеломлены происшедшим. Затем в творило застучали ногами и руками, донеслись глухие ругательства.

— Подыхай, сатана, — прошептал Изот, вытирая рукой мокрый лоб. — На погибель себе избрал богомерзкий путь. Умри, как червь земной!

— Открой! — кричал Филипп, стуча кулаками в доски. — Брат Изот, открой!

— Братом называешь! Никакой я тебе не брат!..

— Богом прошу. Не дай душе погибнуть!..

— А ты подумал о душах своих братьев и сестёр, которых загубил? Это ты поджёг скит с дружками своими. Ты вспомнил о братьях и сёстрах, когда творил своё чёрное дело?! Молись, Филипп! Может, и примет Господь твою покаянную душу. А у меня нет тебе прощения, нет сострадания. Сгниёшь в этом склепе заживо вместе с сундуком. Будет он у тебя перед глазами, но с собою не возьмёшь. Не пригодится тебе богатство, которое ты искал. Как был ты нечестивым, так и подохнешь.

— Изот! — кричал Филипп, продолжая стучать кулаками в творило. — Открой! Не бери греха на душу!

— А ты взял грех, тать ночной! Это ты скит поджёг?

— Изот, не возводи напраслину.

— Как змея подколодная извиваешься. Я слышал ваш разговор. Ты скит поджёг?

— Это они постращали меня, заставили… А я… Я… Я всё расскажу, только выпусти меня. Не по своей я воле…

— А по чьей же? Кто науськал тебя? Кому ты служишь? Говори!

— Скажу всё, что знаю, только выпусти меня.

— Говори, пёс смердящий, кто?

— В городе я был… в трактире… Помнишь, в прошлом году в зимнюю стужу барина к нам чёрт прислал? Тогда выходили его, в город я его отвез… Он узнал про хранительницу. Так от него люди были. Его словом меня принудили провести в хранительницу разбойников… Изот, верь мне, дьявол попутал, рюмка подвела. Не хотел я…

— И брёвнами двери припирать не хотел?

— Изо-о-от! Христом…

— Говори всё, что знаешь!

— Больше ничего не знаю, вот те крест.

— Знаешь да молчишь. Как зовут того барина?

— Я его не видел. Только его людей… Ты сам должен помнить его. Это тот, которого мы привезли летось обмороженным. У старца Кирилла в келье он жил… Изот, я всё расскажу. Не губи ты меня, Христа ради. Холопом твоим буду, рабом вечным. Все исполню без ропоту, только открой дверь…

— Она не открывается, Филипп.

— Так сделай что-нибудь. Выпусти нас…

— Бог выпустит.

— У, курвин сын, — хрипло закричал Косой. — Выберусь отсюда — в смоле сварю. Ноги выдеру! Будь ты трижды проклят! Все вы будьте прокляты, доброхоты нужды, голода и холода. Вы зовете к истязанию плоти, а сами живёте в баловстве. Я всё равно поджёг бы ваш вертеп. Вы получили то, к чему звали, чему учили…

— Ты погубил женщин, стариков, невинных детей.

— А зачем плодить стадо, которое будет терпеть лишения, есть траву и опилки, но ждать счастья на том свете? А я хочу сейчас, сию минуту, потому что у меня жизнь одна, а что будет на небесах, никому неизвестно.

И он застучал каблуками сапог по творилу, ругаясь от злости.

Изот пошарил под ногами, нашёл оброненную свечу, высек огонь, зажёг её и пошёл в обратный путь, слыша за собой вопли грабителей. Но скоро они затихли, поглощённые расстоянием и толщью земли.

Филипп, конечно, знал, как звали того барина. Знал и Изот, как, впрочем, и остальные обитатели скита. Такое событие, когда в скиту поселяется посторонний человек, больной он или здоровый, — событие чрезвычайное. Поэтому барин был на слуху. О нём только и говорили. Когда он пришёл в себя, назвался Отроковым Василием Ивановичем. Но была ли это его настоящая фамилия? Никто этим не интересовался, как, впрочем, и остальной его жизнью. Никто не неволил его говорить о себе. Сочтёт необходимым, сам скажет, не сочтёт — его дело. Его выхаживали, стараясь быстрее поставить на ноги, а остальное никого не касалось.

Изот добрался до развилки, свернул влево и протиснулся в узкое отверстие туннеля, ведущего на погост. Главное, не угодить в колодец. Скитники, которые были допущены к тайне подземных переходов, редко пользовались этой штольней — незачем было. Она была выкопана так давно, что никто из скитников даже не помнил когда. Здесь раньше хоронили почитаемых старцев, которые своими духовными подвигами выделялись среди единоверцев, но из-за того, что грунтовые воды часто размывали землю, выбрасывая наружу останки захороненных, в последние сто лет от этой привычки хоронить усопших в подземных галереях отказались.

Туннель то расширялся, образуя небольшие овальные пещеры, выложенные гладкими окатышами, то суживался до ширины двух локтей, и Изоту приходилось протискиваться, передвигаясь иногда боком. От туннеля ответвлялись отростки, вливавшиеся в главную магистраль через некоторое расстояние, или заканчивающиеся тупиками.

Но вот лаз пошёл вверх узкой кротовой норой. Крепи здесь не ставили, и то ли земля осела, то ли ещё что произошло — проход не чистили, — и он стал так тесен, что Изоту приходилось сгибаться в три погибели и чуть ли не ползком продвигаться вперёд.

Когда ему показалось, что он близок к выходу на кладбище, путь преградила осыпь: боковую стену подмыло дождями или паводковыми водами, и она обвалилась. Сколько здесь было свежей земли, много или мало, Изот не знал, но с надеждой на скорое избавление, принялся разгребать завал.

Земля была сырая, но дело на редкость шло быстро, пока он не осознал, что заваливает проход позади себя. Чтобы оставить себе путь назад в случае, если он не выберется на кладбище, Изот стал уминать выгребаемую землю, и работа замедлилась.

Сколько времени он разгребал и уминал землю, Изот не замечал: часа два или три, может, больше, — пока не выбился из сил. И когда он лежал, давая отдых изнурённому работой телу и отчаявшись уже выбраться наружу, почувствовал, как по лицу скользнуло дуновение свежего воздуха. Значит, до выхода было недалеко. И Изот с неукротимым рвением принялся расчищать завал, уже не обращая внимания на то, что забрасывает землею проход позади себя.

Через несколько саженей туннель расширился, стал выше, и можно было стоять во весь рост. Изот выпрямился, сделал несколько наклонов вперед и назад, разминая затёкшее тело. Отдышавшись, пошёл по туннелю, надеясь, что он вскоре закончится. Туннель выходил в обветшавшую часовенку, стоявшую на краю погоста.

Изот прошёл несколько шагов и упёрся в дубовые сваи, подпиравшие нижние венцы часовни. Сквозь щели сквозил ветер. Задуваемый снег образовал небольшие бугорки. Вздох облегчения вырвался из груди ключника. Поставив огарок свечи на землю, он пошарил руками над головой, нащупал штырь, в который было продето с другой стороны доски кольцо, и толкнул половицу лаза от себя. Но она не подалась. Несколько раз, напрягаясь изо всех сил, он пытался приподнять её, но безуспешно.

В отчаянии Изот опустился на землю. Он тяжело дышал. Глаза заливало потом. Доска разбухла от сырости и её заклинило. Не зная, что предпринять, Изот прислонился к нижним венцам сруба. Но через мгновение вновь принялся за работу. Из туннеля он стал в полах кафтана носить землю и высыпать под мостовинами. Когда её набралось достаточное количество для его задумки, он лёг на спину и упёрся ногами в доску. Она подалась с тяжелым скрипом.

Приподняв половицу настолько, чтобы пролезть, Изот выбрался в часовню. Дышать стало легче. Свежий воздух пьянил голову. В рассохшиеся щели тускло бились отсветы пожара — в полверсте отсюда догорал скит.

Изот достал из подполья огарок свечи, затушил его и налёг плечом на дверь, выходящую наружу. Она распахнулась легко, и Изот очутился на кладбище, присыпанным мелким снегом. С минуту он стоял, глядя, как вдали лес обдан красным светом, глубоко вдыхая стылый воздух. Рассвет ещё не наступил, но небо на востоке светлело. Поверху гулял ветер, осыпая с вершин елей редкий снег.

Глава третья Спасённые

Надышавшись вдоволь свежего морозного воздуха, с жадностью втягивая его ртом, Изот ходко, минуя деревья и кустарники, прошёл к горевшим кельям. Ветки орешника больно хлестали по лицу, плечам, но он не замечал этого: ему хотелось быстрее узнать, что сталось с остальными обитателями скита.

Стоял конецноября. Уже ударили первые сильные морозы, сковали землю, побили траву и последние пожухлые листья деревьев, ледяной бронёй покрыли реки и озёра. Обнажённый лес казался редким даже в полусумраке. Снег тонким слоем припорошил поляны и опушки, придав окружающему оттенок неподвижности и суровости.

Когда Изот приблизился на расстояние, на котором можно было находиться без риска для жизни, не боясь огня, его глазам предстала печальная картина. Скит догорал. Все постройки были сметены огнём, и ветер раздувал горы красных углей на месте былых келий. Только кое-где были видны уцелевшие нижние венцы, да остовы почерневших от копоти печей сиротливо вздымали трубы, словно руки, молящие о помощи. Не было слышно ни криков, ни стонов, и никого не было видно. Лишь стреляли время от времени догорающие смолистые брёвна, трескались угли и налетавший порыв ветра закручивал спиралью удушливый дым вместе с серым пеплом, высоко поднимал его и рассеивал над пожарищем и окрестным лесом.

— Эге-ге-гей! — покричал Изот, приложив руку ко рту, полагая, что если кто схоронился в лесу, то отзовётся.

Но ответом было только глухое эхо, прокатившееся по оголённой, припорошённой снегом опушке.

«Неужели все сгорели заживо? — думал он, оглядывая пожарище. — Неужто Бог не дал никому возможности спастись?» В голове роились мысли, опережая одна другую.

Он сел на поваленную лесину и, не в силах смотреть на останки жилья, склонил голову на руки. В оголённых, жалких безлиственных ветвях посвистывал ветерок, и ключник воспринимал этот шум как нечто ранящее его душу. Ему казалось, что ветер творит заупокойную молитву, нашёптывая горькие слова.

Сколько времени просидел в забытьи, он не заметил. Очнулся тогда, когда понял, что продрог. Он поднял голову. Рассвет уже наступил. Скит догорел. От головешек тянуло гарью, едким дымом, языки пламени вспыхивали там и сям, пожирая всё, что не сгорело.

Изот поднялся, запахнул потуже кафтан и пошёл вдоль скита. Надежда, что он увидит кого-то из своих, не покидала его. Чёрная грязь из пепла, смешанная с подтаявшим снегом, хлюпала под ногами. «Хоть бы кто повстречался на пути, хоть бы увидеть не живого, так мертвого», — печально размышлял он. Но пожарище было пустым, как прежде.

Однако в центре скита, где была площадь, он наткнулся на несколько обгоревших трупов, троих мужчин и двух женщин. Они лежали в позах, в которых застала их смерть, со скрюченными руками, вцепившимися в землю, невдалеке друг от друга. Женщин он узнал: Анастасию Фролкину и Пелагею Андрееву. Из мужчин опознал только Семёна Статникова. Лица других двоих были настолько обезображены огнем, что узнать их было невозможно. На них не было никакой одежды, кроме нательного белья.

Изот поднял блеснувший в грязи предмет. Это был золотой потир старинной работы. Он присмотрелся внимательней и рядом обнаружил вдавленный в пепел серебряный крест, кадило, мелкие предметы церковной утвари. Женщины прислуживали в церкви и когда начался пожар, видно, решили забрать из пылающего здания и унести всё ценное, но не сумели. Огонь их настиг. Невдалеке Изот подобрал остатки полуобгоревшего мешка, из которого высыпались увиденные им предметы. Он перенёс трупы на сухое место, положил их рядом и пошёл дальше.

Подойдя к центральным воротам, вернее, к тому, что от них осталось, увидел, что несгоревшая верея с воротиной была наискось подпёрта большим бревном. Он столкнул бревно в сторону. Полусгоревшая створка ворот распахнулась, жалобно скрипнув. Он понял, почему не мог выбраться из своей кельи на улицу — грабители во главе с Филиппом сначала заперли все входы и выходы, а потом запалили скит со всех сторон, а сами во время всеобщей паники проникли в хранительницу.

Из века в век, начиная с патриаршества Никона, когда произошёл раскол церкви, староверы копили богатства — дары бояр, имущество приходов, чудом спасённое от разграбления, — чтобы не угасла древняя вера в нищете и ничтожестве. Когда было туго, узорочье, золото и серебро шло на потребу братии, давая ей возможность выжить в лихую годину то ли от гонений, то ли от голода или моровых поветрий. За многие годы изрядно опустела казна, но занятия торговлей и промыслами пополняли её. Никогда ничья рука не покушалась на достояния скитников.

Обойдя выжженный скит со всех сторон и не найдя больше никого, Изот остановился, прислонился к уцелевшему столбу, державшему ворота, и задумался, глядя на чернеющие руины.

Он остался один! Без тёплой одежды, крова и пропитания. Огонь догорит, и это лесное стынущее пространство скуёт мороз, выдует ветер, и снег с метелью заметут головешки и человеческие кости. Позёмка будет гулять по заснеженной равнине, наметать сугробы на месте жилья, свистеть и выть в остовах печных труб.

От этих страшных мыслей уныние охватило Изота. Его пробрал озноб. Стало холодно, то ли от страха, закравшегося в душу, то ли от стужи — кроме исподнего и кафтана на нем ничего не было.

Он уж было хотел уйти от этого тоскливого места, как его внимание привлёк, как ему показалось, человеческий голос. Даже не голос, нечто наподобие плача, который могло производить только человеческое существо. Ключник прислушался. Стояла тишина, и он подумал, что ему померещилось. Но звук опять наполнил пространство. Это был слабый, приглушённый плач ребёнка. Изот определил место, откуда он доносился, и направился за груду тлеющих бревён.

Невдалеке от кучи золы он увидел тело женщины, распростёртое на земле. Изот подошёл ближе и наклонился. Женщина лежала лицом вниз, в позе человека, накрывшего кого-то своим телом, и не подавала признаков жизни. Изот взял её за плечо, повернул к себе и узнал Дуняшку, молодуху, с год назад вышедшую замуж за Ипата Столбова, горшечника. Овчинная душегрейка распахнулась на груди, из-под неё доносился сдавленный плач.

Изот откинул грязные полы Дуняшкиной одежды. К груди женщины было прижато тельце ребёнка, наспех завёрнутое в пелёнки и обрывки холщёвой материи. Лицо младенца было сизо-синим и одутловатым. Он жадно ловил посиневшими губами свежий воздух. Изот притронулся к голове Дуняшки, отвёл в сторону прядь спутанных, перепачканных сажей обгоревших волос. Лицо было синевато-жёлтого оттенка и уже стало застывать, подёргиваясь восковой бледностью.

Скитник освободил ребенка из мертвых объятий матери, завернул потуже в обрывки холстины, распахнул кафтан и прижал его к груди.

Над обнажённым лесом мелькнуло в тонкой паутине облаков холодное пятно солнца и померкло, затянутое надвигавшейся мглой. Воздух был леденящий, под ногами потрескивал тонкий ледок в схваченных морозом лужицах. Ребёнок сначала спал, пригревшись на груди, а потом заплакал.

«Голоден», — подумал Изот и почувствовал, как у самого засосало под ложечкой. Он только сейчас вспомнил, что не ел со вчерашнего вечера.

Он нашёл несколько несгоревших досок и чурбаков, сделал в затишье, где было тепло от углей, нечто наподобие постели и положил ребенка, укрыв сверху Дуняшкиной душегрейкой.

— Ты спи, — сказал он ему. — Я скоро вернусь.

Надо было что-то предпринимать, и он направился к тому месту, где был вход в погреб, надеясь, что подземелье не выгорело и в нём сохранились продовольственные запасы. Найдя его, обнаружил, что вход завален обгоревшими бревнами его кельи. Под ними тлели угли, раздуваемые порывами ветра. К счастью, один из двух скитских колодцев не пострадал. И цепь с бадьей была опущена в глубину.

Найдя обугленный ушат, он стал таскать в нём воду и заливать тлеющие брёвна. Над землей поплыл горький запах зачадивших углей. Обломком слеги развалил брёвна и доски. Очистив место, перемазавшись в мокрой золе и пепле, Изот спустился вниз к входу в погреб, который был на сажень ниже уровня земли. Ступеней не было видно, настолько сильно их завалило золой. Дверь за тамбуром была цела, утопленная на аршин под землю, — обуглились лишь косяки да притолока. Но она осела или покоробилась от жары и не открывалась, сколько не налегал на неё Изот плечом и не колотил ногами. Поняв, что таким образом её не открыть, ключник принёс обрубок бревна и с силой ударил в дверное полотно. Дверь распахнулась.

Изот вошёл внутрь. Погреб не пострадал. Даже воздух был таким же сырым и затхлым, как всегда. Когда глаза привыкли к сумеречному свету, ключник оглядел помещение и первым делом прошёл в закуток, где было посуше и где в рогожных кулях хранились сухари. Взяв несколько сухарей, он стал искать какую-либо ветошку, а заодно посмотреть запасы. В этой кладовой, кроме сухарей, были два или три жбана с лесным мёдом, солонина в бочке, а в кадушках мочёная брусника и клюква.

Не найдя тряпицы, он оторвал лоскут от своей рубахи и, кинув в рот полсухаря, пошёл к младенцу. Тот раздергался и во всю мочь плакал. Изот снова завернул его, пожевал сухарь, положил в тряпицу и сунул ему в рот. Младенец замолчал. Его губы так втянули соску, что, казалось, вот-вот он её проглотит.

— Ах ты, бедолага, — вслух произнёс Изот. — Голодный-то какой! Ну ничего, не горюй без мамки-то, теперь прокормимся. Господь не оставит нас в беде, раз сохранил животы наши.

Говоря это, сам думал, что ребёнку нужна не такая пища, которая сохранилась в погребе. Однако отогнал эти мысли, полагая, что надо заняться более насущным делом, а не терзать свою душу сомнениями.

Когда ребёнок насытился и заснул, Изот укрыл его и снова спустился в погреб. Не ахти какая, но еда была, теперь надо было подумать о ночлеге и похоронах найденных скитников.

Погреб был добротный. Выкопанный в земле, сверху он имел накат из круглых бревён, присыпанных почти на аршин глиной. Не хватало крыши на случай дождя и печки. Изот пошарил за кадями с квашеной капустой и огурцами, вспомнив, что где-то в углу валялась старая одежда, которую он одевал, боясь испачкаться.

Он нашёл заплатанную рубаху, сшитую из домотканого полотна, и широкие порты, перемазанные землёй, влажные и заплесневевшие на коленях. Не обращая на это внимания, он переоделся. Поискал и нашёл ржавый топор с потрескавшимся березовым топорищем, лопату с коротким черенком — единственные инструменты, которыми он располагал, — и вышел на пепелище.

Печки келий были неповреждёнными. Были они сложены из самодельного кирпича-сырца, а некоторые из небольших окатышей, обмазанных глиной.

Он разобрал одну из печей, наиболее приглянувшуюся, выбрал окатыши побольше, отнёс в погреб, сложив рядом на земляном полу. Вырубив топором яму в земле, набрал глины и обмазал валуны. Из кирпичей сложил нечто наподобие камелька.

Много времени у него ушло на то, чтобы сделать отверстие в стене для выхода дыма. Когда отверстие под потолком было готово, он приспособил к нему широкую доску, чтобы можно было закрывать его, когда камелёк не горел, и этим сохранять тепло.

«Завтра, Бог даст, крышу сделаю на случай непогоды», — подумал Изот, решая принести в новое жильё мальчонку. Крыша нужна и для сохранения тепла, и для того, чтобы весной, после таяния снегов, вода не затопила подземелье.

Из кусков тесин он соорудил подобие люльки, из старых рогож, которых в погребе было достаточное количество, надрал лыка, накрыл холстиной — кровать младенцу была готова. Её можно было передвигать — или ближе к огню или дальше.

Надрав бересты и наколов мелких щепок, разложил огонь. Порадовался, что трут и кремень были в кармане. Что бы он делал без них! Конечно, огонь можно развести и от тлевших бревён скита, но тогда пришлось бы всю зиму заботиться, чтобы огонь не погас в камельке.

Камелек быстро разгорался. Сначала дым заполнил помещение. Изот закашлялся и вытер невольную слезу из глаз, но затем смрад рассеялся, и дым потянулся к отверстию под потолком.

Ключник принёс ребенка и положил в люльку. Тот крепко спал. Щёки его, ещё недавно синюшнего цвета, зарозовели. Во сне он улыбался. Изот накрыл люльку рогожей, оставив свободное место над головой ребенка.

Управившись с этим делом, Изот до наступления сумерек решил ещё раз обойти скит. Огонь угас, и можно было подойти к остаткам построек поближе.

Сделав ребёнку новую соску и покормив его, он вышел на волю и пошёл по территории скита, стараясь заглянуть в те места, где не бывал. У южных ворот он обнаружил тело мужчины. Его придавило упавшим бревном. Ноги по колени были обуглены. Он лежал лицом вниз с раскинутыми руками. Рядом валялся длинный нож с широким блестящим лезвием и палка с накрученным смольём. Поджигатель был без шапки. Спутанные волосы трепал ветер. Изот перевернул его. На него смотрели потускневшие, безжизненные, вылезшие из орбит глаза.

— Скоблёный, — прошептал Изот, глядя на бритый подбородок.

Это был, видимо, тот, про которого говорили грабители, называя его Рубанком. Ещё один со сломанными костями покоился в колодце, двое закрыты в хранительнице. Изот содрогнулся, представив себе, что они там остались на вечные времена. Оставив тело лежать на прежнем месте, подобрав только нож, который мог ему пригодиться, Изот подошёл к печке, которую узнал бы из тысячи, хоть и была она сплошь закоптевшей. Лишь у старца Кирилла в келье стояла печь, обложенная изразцами. Вокруг неё возвышалась куча головешек, которые тлели, источая смрад и дым.

Палкой, безотчетно, Изот стал отгребать угли, вспоминая долгие вечерние беседы со старцем при свете свечи, а чаще — простой берёзовой лучины. Кирилл не был при власти в ските, но, не имея официальных рангов, имел власть моральную, как самый старый и опытнейший, обладавший даром убеждения.

Наткнувшись на что-то круглое, Изот разгрёб золу и отпрянул — пустыми глазницами на него смотрел обугленный череп. Справившись с волнением, ключник стал дальше разгребать золу. Она была горячей, под ней краснели угли. В золе он увидел обгоревший труп. Сверху он был обуглен, и нельзя было узнать в нем того, кто был средоточием и оплотом скита.

Ключник принёс рогожку и стал собирать в нее всё, что ещё вчера днем являло наставника. Что-то звякнуло. Изот нагнулся и подобрал продолговатый треугольный предмет, испачканный в золе.

— Старче Кирилл, — прошептал он. — Все-таки это ты… — Он перекрестился.

Теперь сомнений не оставалось, что останки принадлежат Кириллу. Он на шее носил амулет — оберег из «рыбьего зуба», наверное, на самом деле это и был обломок моржового клыка, обточенный и отполированный мастером. Он был не велик — не более двух вершков. На нем были изображены три круга по окружности, соединенные между собою перемычками, рядом с которыми были вырезаны какие-то знаки. На вершине «зуба» был изображен череп.

Изот потёр оберег о полу кафтана. Отполированный «рыбий зуб» блеснул глянцевой поверхностью, на боках отчётливо проступила чернь рисунка. Он положил амулет в карман. Значит, не спасли старца. Да и кто мог спасти, если грабители заперли все двери? Только Изота, благодаря тому, что он был рядом с подземельем, миновала участь остальных обитателей скита.

Собираясь отнести останки на кладбище, Изот услышал слабый стон. Он напряг слух. Стон повторился. Доносился он из-за кучи сгоревших бревен. Не разбирая дороги, напрямик, Изот бросился туда. Подбежав, увидел страшную картину: из-под чёрных остатков досок, бревён и слег высовывались обгорелые части человеческих тел. Поразила скрюченная рука с обнажённой кистью, с пальцами-костями, готовыми сложиться в двуперстие, но так и замершая на пути к осенению крестом.

Стон доносился изнутри этой кучи обожжённых трупов. Изот принялся отваливать обезображенные огнём тела. Под ними он обнаружил полуживого задыхающегося старца Кирилла. Видимо, это были его келейники, которые пытались спасти наставника, но погибли под страшным натиском огня, телами своими защитив старца.

Кирилл был одет. Он не пострадал от огня, если не считать ожога на правом виске. На голове была шапка, опалённая в нескольких местах. Он дышал, но глаз не открывал.

— Слава Богу, отче, — прошептал Изот, склоняясь над старцем. — Жив…

Он перенёс Кирилла в землянку. Набросал ветоши у камелька, сделав подобие лежанки, положил старика, раздул огонь, подбросил дров. Присел в изголовье, глядя на бледное лицо наставника. Взял его руку в свою. Она была суха и холодна, как лёд. Намочив в воде тряпку, положил на лоб Кириллу, смочил губы. Старец перестал стонать, но глаз не открыл. По лицу скользили тени от разгоравшегося огня, и в какой-то миг Изоту показалось, что Кирилл поднял веки. Скитник уж было обрадовался, но тотчас понял, что ошибся — то был обман зрения.

Стало смеркаться. Изот решил до наступления темноты сделать ещё одно дело. Он взял большую рогожу, и пока совсем не стемнело, отправился на небольшое болотце неподалеку от скита, за кладбищем. Там он надёргал моха, умял его в куль и принёс в землянку. Осталось мох просушить — и будет готова мягкая постель для младенца и старца, да и для себя тоже.

Изот убрал лопату и топор в землянку, плотно прикрыл дверь, сел на обрубок бревна, и только теперь понял, как смертельно устал. Младенец спал, ровно дыша, и ключник подумал: «Хорошо, что он не тревожит его».

Он налил из ушата воды в глиняный горшок из-под меда, поставил на угли. Снял мокрые сапоги, поставил сушиться. Ноги обернул кусками рогожи, перевязав ступни лыком.

Поужинав размоченными в горячей воде с медом сухарями, поглодав вяленой рыбы, связку которой нашёл в закутке, накормив ребенка отжатыми сухарями с подслащённой водой и уложив в постель, Изот подошёл к старцу. Тот лежал в прежнем положении, не открывая глаз, всё также прерывисто дыша. Иногда из груди вырывался стон, чуть вздрагивали губы, но в сознание он не приходил.

Приперев дверь доской, чтобы не распахнул порыв ветра, Изот прилёг на полу невдалеке от огня, подстелив кафтан и, утомлённый трудным днём, мгновенно заснул.

Глава четвёртая В подземелье

Разбудил его плач ребёнка. Открыв глаза, Изот сначала не понял, где находится и что происходит вокруг. Но через мгновение всё встало на свои места: он вспомнил вчерашние события, и тревожная волна замутила душу.

Дрова в камельке прогорели, и холод остро чувствовался в землянке. Истово кричал ребёнок.

— Иду, не кричи! — сказал Изот, скорее себе, чем ребёнку, поднялся с жёсткого ложа, нащупал хворост, приготовленный вчера, бросил в очаг и раздул угли.

Сухие ветки затрещали и занялись. Положив несколько досок сверх хвороста, он подошёл к младенцу. Тот высвободил руки из-под холстины и Дуняшкиной душегрейки и во всю мочь лёгких кричал. Изот наклонился над ним. Ребёнок перестал плакать. Свет от камелька падал на лицо. Изот увидел глаза. Синие, они глядели осмысленно и удивлённо. Высокий лоб морщился — младенец силился понять, что происходит вокруг.

— Хватит реветь, — наставительно сказал Изот ребёнку, хотя знал, что тот его не поймёт. — Это что за рёва такой! Э-э, да мы мокрые, — пробурчал ключник, сунув руку в одежды, которыми был прикрыт младенец. — Не плачь. Сейчас мы поправим это дело. Обсохнешь в чистых простынках, и опять будешь спать. Вот ведь какое горе на меня навалилось… Один бы ништо, а с тобой…

Сменив мокрые тряпицы, он повесил их сушиться и, убедившись, что младенец успокоился и заснул, подошёл к Кириллу. Тот лежал в прежнем положении, с закрытыми глазами и тяжело дышал. Поправив изголовье, Изот перекрестил старца, подкинул дров в очаг и прилёг на старое место.

Он закрыл глаза, и хотя от разгоревшегося камелька веяло теплом и тело размякало в нём, и каждая жилка, сустав расправлялись, блаженно успокаивались, сон не приходил. В голове бродили мысли, которые беспокоили его. Прежде всего о том, что тяжелая ноша досталась ему в лице умирающего старца и недавно рожденного мальчонки. Что делать, имея на руках такую обузу? Ведь помощи ждать неоткуда. Никто не придёт и не позаботится об оставшихся волею судьбы в живых людях. А с другой стороны, сердце радовалось, что он не один, рядом ещё два живых существа, которым нужны забота и попечение и на тебя вся надежда. Ты — опора и милосердие, вера и сострадание, и только ты можешь облегчить их участь: немоготу болезного и беспомощность малого.

Сон всё-таки сморил его. Сколько времени он проспал, Изот не представлял. Ему казалось, что много, потому что проснулся он с ясной головой и ощущением лёгкости в теле. Ребёнок мирно посапывал в своей убогой колыбельке. Не стонал и не охал старец Кирилл. Изот сначала подумал, что он преставился, но, подойдя к нему, убедился, что отче жив: по размеренному ровному дыханию можно было понять, что ему стало лучше.

Изот обул высохшие, но задубевшие от близкого огня сапоги, открыл дверь на улицу. Дохнуло свежестью морозного утра, в лицо ударили лёгкие снежинки, сметённые воздушной волной с потолочного настила.

Рассвело. Ночью выпал слабый снег, но его было достаточно, чтобы прикрыть обугленные руины скита, и теперь сожжённое пространство выглядело не таким зловеще чёрным.

Затворив дверь, Изот подбросил в огонь смолистых тесин. Погреб озарился багрово-красным светом, и ключник мог посмотреть, что есть у него из припасов. Однако, не найдя большего, что нашёл вчера, не отчаялся: за узким туннелем были ещё кладовые, в которых хранились вяленое мясо, соленья в бочках, заготовленные скитниками на зиму. Если их не пожрал огонь — пропитание, хоть и скудное, было обеспечено.

Пока старый и малый спали, Изот сходил на уцелевший колодец, принёс воды. Она была мутная, на вкус прогорклая, пропахшая дымом и смолой. Он налил воды в горшок и поставил на огонь. Затем подошёл к старцу. Тот дышал ровно и, казалось, спал. Изот окликнул его, но Кирилл не шевельнулся и не поднял век. Ключник вышел наружу, вернулся с горстью снега, положил на лоб старику. Кирилл пошевелил губами. Изот окунул тряпицу в воду, протёр ему лицо. Веки Кирилла медленно поднялись. Глаза сначала глядели неосмысленно, потом взгляд остановился на ключнике.

— Отче Кирилл, — наклонился к его лицу Изот. — Отче!?

Кирилл вглядывался в ключника, словно пытался осознать или вспомнить, кто перед ним. Слабо дрогнула рука и поползла ко лбу, видимо, он хотел перекреститься.

— Отче, али не узнаешь? Это я, Изот!

— Изо-о-от, — прошептал, а скорее, выдохнул Кирилл бескровными губами. — Это ты, сыне?

— Я, я, — обрадовано откликнулся Изот, ещё ниже наклоняясь к старцу. — Боже праведный! Очнулся!.. Дай я поправлю тебе в головах!.. Какая радость!.. Тебе не холодно, отче? Дай я укрою тебя кафтаном?

— Не надо. Мне покойно и удобно, — тихо ответил старец. — Вот только… подними голову повыше.

Изот принялся выполнять приказание старца, всё время твердя:

— Боже праведный!.. Пришёл в себя. Как я молил Бога, чтобы ты был жив!.. И вот он услышал меня…

— Вот так хорошо, — проговорил Кирилл, когда ключник поднял его голову повыше. — Теперь… дай мне испить, — попросил он.

— Тебе водицы, а может… мёд есть.

— Не надо мёду. Воды, воды. Сухо во рту…

Изот опрометью бросился к камельку, радостный, что старец пришёл в себя. В черепок зачерпнул воды из ушата, поднёс к губам старика. Тот сделал несколько маленьких глотков. Вода пролилась с краешков губ на бороду.

Кирилл был очень слаб. Пока он пил, Изот поддерживал его голову руками.

Выпив воды, Кирилл бессильно опустился на прежнее место.

— Будет, Изот, — прошептал он. — Теперь удобнее положи голову на изголовье.

— Может, накрыть тебя? — суетился Изот. — Здесь холодно.

— Мне не холодно. Я весь горю.

— Как руки, ноги, тело? Не зашибся где?

— Не знаю, — ответил Кирилл. — Болит всё. Как через жернова пропустили… Ты сядь. — Старец хотел сделать знак рукой, но она не повиновалась.

Изот подвинул обрубок бревна, сел на него в головах наставника.

— Где мы? — спросил старец, поводя глазами по сторонам и оглядывая потолок погреба. — Не пойму…

— В скиту, отче. В кладовых.

— В кладовых?!

— Да. Скит сгорел, отче.

— Сгорел? — переспросил Кирилл. — Помню, пожар был… Сгорел, значит?

— Весь, отче, без остатка.

Кирилл несколько мгновений молчал, видимо, приводя мысли в порядок.

— Где остальные?.. Где Серафим, Пётр? — Он назвал имена своих келейников.

— А нет остальных, отче. Всех погубил огонь…

— Весь скит сгорел, — повторил Кирилл, ещё не сознавая всю тяжесть происшедшего. — И никого не осталось?..

Изот вздохнул:

— Никого не осталось, отче. Только ты да я. Да ещё младенец. Совсем махонький, грудной…

— Младенец?

— Дуняшки Столбовой сынок. Сама-то погибла, а младенца сохранила, спасла. Нашёл я её мёртвую… А младенец жив остался.

Старец на мгновение закрыл глаза, потом снова открыл и спросил:

— Как же ты спасся?

— Чудом, отче. Проснулся от гула, треска и, чудилось, криков. Бросился с оконцу, вижу — горим! Хотел выскочить, а дверь не открывается. О тебе подумал: «А как же отче?» Бросился в переход, а он огнём объят. Вот удалось в кладовые пробраться…

— Отчего же пожар? Не одна келья загорелась, а все, говоришь, вспыхнули, все сгорели?

— А слушай, отче! Пробрался я в кладовые, посчитал, что надо мне выбираться к погосту узким лазом. Дойдя до развилки, увидел свет в хранительнице. Кто, думаю, там может быть? Подошёл с опаской — и кого я увидел?

— Кого? — переспросил старец.

— Филиппа Косого.

— Филиппа?!

— Его. Да не одного, а с дружком городским. У ларя они орудовали, открыть хотели…

— На Филиппа никогда надёжи не было. Трухлявый он человек.

— Разговор они вели… И понял я, что пожар — дело их рук. Они вспоминали барина. Помнишь, которого выходили в прошлую зиму? Так, по их разговору, выходит, что барин учинил пожар. По его наущению подожгли они скит, чтобы забрать казну нашу.

Изот замолчал, видя, что Кириллу после его слов стало совсем плохо. Он лежал с закрытыми глазами, и Изот увидел, как из-под век набухали слезы, готовые вот-вот скатиться по щеке.

— Ах, отче! Словами своими разбередил тебе душу… Поправишься, тогда побеседуем.

— Постой, — хотел его остановить Кирилл, видя, что Изот собирается уходить, а потом, видно, передумав, сказал: — Да, потом. А теперь иди, сыне. Ослаб я. Отдохну.

Изот не стал его тревожить разговорами. Сняв вскипевшую воду с огня, он добавил в неё меду и размочил сухари. Съев свой скудный завтрак и покормив ребёнка, стал собираться на улицу.

Первым делом он решил предать земле останки всех погибших от пожара, пока пепелище не занесло снегом. Убедившись, что двое его подопечных крепко спят, Изот взял топор и лопату и пошёл на кладбище, расположенное на плоском бугре недалеко от скита.

Было совсем светло. Снег перестал сыпать, но день обещал быть пасмурным. Солнце не показывалось над горизонтом, скрытое густой пеленой облаков. Облака пластались настолько низко, что казалось столетние ели касаются их своими вершинами.

Выбрав место между двух берёз, Изот очертил лопатой границы могилы и приступил к работе. Снегу было мало, и земля успела промерзнуть, но, к счастью, неглубоко. Мерзлую землю ключник раздробил топором, а потом стал копать.

Когда могила была готова, он наведался в подземелье, покормил младенца, подстелил сухую ветошь, дал питья Кириллу и стал переносить тела погибших на кладбище. Принёс сюда и церковную утварь, кроме потира, который мог сгодиться на кухне. Спасённое женщинами церковное имущество сложил рядом с останками скитниц. Совершив над покойными молитву, засыпал могилу землёй, а на глинистый холм водрузил крест, сделанный из срубленных жердей.

Он уж было собрался идти в скит, как ударил снежный заряд. Он был таким густым и плотным, что в мгновение всё вокруг потемнело, будто неожиданно наступила ночь. Водянистые хлопья, похожие на большие куски ваты, нескончаемым потоком почти отвесно падали на землю, лес и кустарники, облепляли сиротливые трубы печей, заносили остатки несгоревших бревён. По окрестности разлился запах гари, какой бывает всегда, если выгрести из горнушки угли и залить водой. Затем пошёл снег вперемешку с дождём, заливая ещё теплые головни, и над скитом повис удушливый туман, который не рассеивался, а плотной пеленой обволакивал пепелище.

Когда Изот вернулся в землянку, камелек слабо теплился, бросая на стены дрожащие отсветы пламени, придавая окружающей обстановке спокойствие и умиротворенность. Было натоплено, правда, дым не весь выходил наружу, скапливаясь под потолком в углах, но погреб был довольно высок и чад не мешал его обитателям.

— Изот, — услышал он голос Кирилла. — Изот, поди ко мне!

— Иду, иду, отче, — отозвался ключник и подошёл к ложу Кирилла, шаркая по полу самодельными лычницами из рогожи.

— Подай мне воды, — попросил Кирилл.

— Тебе, отче надо поесть, — отозвался Изот. — Я дам тебе размоченного сухарика. Медку налью.

— Сначала воды, — повторил старец.

— Добро, добро, — ответил Изот, отходя к камельку. — Я завтра пошарю ещё по кладовым, небось не сгорели и не обвалились… Мочёной брусники, клюковки найду… А если и не найду — не беда, схожу на болота, там вдоволь ягоды…

— Как на воле? — спросил Кирилл.

— Снег с дождём, отче. Оттепель.

Он напоил старца, потом в медовой воде размочил сухарь. Кирилл нехотя пожевал.

— Вот другое дело, — сказал Изот, радуясь, что наставник подкрепился. — Тебе надо больше есть. Силы восстановятся и здоровье придёт.

— Будет, — отозвался старец, отодвигая руку Изота с очередной порцией еды. — Бог даст, в другой раз. Больше мне ничего не надобно. Сыт я…

— Ты ослаб, отче. Может…

— Благодарствую на добром слове. Ты и так сделал для меня очень много. Дни мои сочтены. Надо готовиться к уходу в мир иной.

— Отче! Такое говоришь!.. Бог даровал тебе вторую жизнь. Ты воскрес из мёртвых… за молитвы твои о нас, забывающих и Бога и всё, чему учили родители наши…

— Не тужи, сыне. Два века никто не живёт… — Кирилл вздохнул и попытался переместиться на ложе. Изот помог ему устроиться удобнее.

— Грех на мне великий, Изот, — продолжал старец.

— Перестань, отче.

— Великий, Изот.

— Ах, отче! Ну, о чём ты говоришь! Все были бы такими грешниками, как ты. Сколько бы тогда праведников прибавилось на земле…

— Выслушай меня, Изот…

Изот, чтобы переменить тему разговора, думая, что старец заговаривается, спросил:

— Как же ты выбрался, отче, из этого адова огненного круга?

— А и не знаю, родимый. Наверно, через окно. Ужом через окно и выбрался. Не помню… Помню, кто-то нёс меня… — Он с минуту помолчал, а потом спросил: — А где ты меня нашёл?

Изот содрогнулся, вспомнив груду обгоревших человеческих тел и под ними полумёртвого, еле дышащего старца Кирилла.

— Далеко от кельи. Почти у северных ворот. Спасли тебя келейники, а сами погибли, царство им небесное.

Кирилл ничего не ответил. Он лежал с закрытыми глазами, и Изот опять увидел, как под ресницами сверкнула слеза.

Скоро старец задремал, и Изот отошёл к ребёнку, который во всю мочь плакал, прося есть.

Глава пятая Чужие люди

Изот всегда спал чутко. Малейший шум, скрип, яркий свет — всё, что выходило за рамки привычного, заставляло его просыпаться. Но сегодня он проснулся в середине ночи не от шума или яркого света, а от томительного гнетущего чувства, которое охватило его существо. Тоскливое беспокойство проникало в душу, не оставляя там свободного места. Ему чудилось, что снова накатывается огненный вал, пожирая всё, что встречается на пути.

Он лежал с открытыми глазами и смотрел, как тлели угли в камельке. В погребе было бы совсем темно, если бы не камелек. От тепла, исходившего от углей, снег подтаивал на накате и капли изредка падали на горячие камни и шипели. Это шипение, то тихое, то ворчливое не давало Изоту возможности отогнать мрачные мысли. Оно как бы сообщало ему об опасности, которая ещё не пришла, но уже бродит рядом.

Тревога бередила мозг и сердце. «Чего это я? — думал Изот, собирая воедино мысли. — Ничего не произошло, а я начинаю беспокоиться». Но смутный страх, как паутина, опутывал его и не давал покою.

— Что может быть хуже моей доли? — спрашивал он сам себя. — Чего я боюсь? — И не находил, что ответить.

Полежав часа два или три на жёсткой подстилке, то подкладывая под бока полы кафтана, то откидывая их и, поняв, что больше не заснет, он поднялся, подложил хвороста в камелёк, раздул угли. Хворост затрещал, пламя взметнулось ввысь, осветив подземелье. Хотя огонь в течение суток горел почти не переставая, в подземелье было влажно. Стены, выложенные валунами, источали холод и сырость.

Ребёнок спал, выпростав ручонки из тряпья, которым был укутан. Поправив ему постель, Изот зажёг от камелька светец и подошёл к старцу. При колеблющемся свете лицо старца показалось ключнику не таким осунувшимся, как вчера, не так выпирали скулы и острился нос. Но всё равно он был плох. «Не жилец отче Кирилл, — подумалось Изоту, и он затаённо вздохнул. — Сколько он ещё протянет? Неделю? Месяц?»

Может, это ощущение близкой смерти скитника, наставника и друга так взволновало Изота? Сердце предчувствует предстоящее расставание? А что ещё может волновать Изота? Наступающая холодная зима? Как он сумеет пережить её с младенцем на руках? Запасов, не тронутых огнём, едва хватит на зиму. Себе он найдёт еду, а ребёнку? Тому нужно молоко, а где он его возьмёт? В землянке сырость, углы сверху промёрзнут. Как он, мужик, сумеет уберечь дитя от напастей? Что сулит такое житьё?! Нет, не мог избавиться Изот от навалившегося на него тяжёлого и мрачного.

Так и не связав мыслей воедино, он поставил светец на чурбачок и вышел на улицу.

Ещё не начинало светать. Ночью прошёл дождь, слизавший снег. Обугленные деревья острыми пиками протыкали мглистое небо. Запах гари выветрился. Руины скита, омытые дождём, представляли печальное зрелище, сливаясь с туманной неявью близкого рассвета. Большая птица, напуганная появлением человека, сорвалась с высокой ели и шумя крыльями перелетела в более спокойное место. «Ворона, — решил Изот. — Чует поживу».

Всех, кого нашёл, он похоронил, даже поджигателя. Но большинство скитников было погребено под обломками келий, под слоем пепла и золы. Поэтому вороны чуяли поживу.

«А чего я стою? — размышлял дальше Изот. — Пока время есть, схожу-ка на родник».

Вода в колодце, из которого он набирал воду, была не такой, как прежде, чистой и прозрачной. Сруб обгорел до самой земли, в воду попало много пепла, пыли, мелких головешек, и она имела приторно-горьковатый привкус, была мутная и вызывала, если не отвращение, то неохоту употреблять её в пищу.

Изот вернулся в погреб, надел кафтан.

— Далеко собрался? — донёсся до него голос Кирилла. Он приподнялся на локте и глядел в сторону ключника.

Изот подошёл к старцу. Опустился перед постелью на колени:

— Отче!.. Воспрял!

Кирилл коснулся ладонью его головы:

— Господь даёт мне силы… Не знаю, надолго ли?

— Всё сладится по-хорошему, — проговорил Изот, обрадованный, что старец идёт на поправку.

— Приподними-ка меня! — попросил Кирилл.

Изот усадил его в постели. Кирилл оглядел погреб, задержал взгляд на грубо сколоченной колыбели, стоявшей рядом с камельком.

— Хлопотное дело тебе досталось, — проговорил он. — Стар да мал на руках… Дуняшки Столбовой, говоришь, сынок?

— Дуняшкин. Его вынесла из огня, а сама загибла.

Кирилл глубоко вздохнул:

— За грех мой Господь испытания послал, невзгоды эти…

— Ты слаб, отче. Тебе отдыхать надобно, — сказал Изот. — Поправишься, времени много будет на беседы…

— Добро, — ответил Кирилл. — Голова прояснилась, будто из тёмной пелены вырвался. — Да, — спросил он, — у меня оберег был, зуб рыбий…

— В сохранности он, отче, нашёл я его. — Изот поднялся, чтобы показать амулет старцу.

Кирилл остановил его:

— Сохранил и сохранил. Хорошо. Так ты куда собрался?

— По воду. На родник. Колодезная вода плохая для питья.

— Пошто в такую рань?

— Не спится.

Кирилл самостоятельно прилёг на постель.

— Иди, сыне. Я, может, подремлю часок. Ты что простоволосый ходишь? Надень мою шапку. Мне она не нужна теперь. — Он протянул ему шапку, лежавшую сбоку постели.

Изот взял ушат, уцелевший в пожаре, продел в проёмы супротивных клёпок обрывок просмолённой верёвки — получилось нечто подобное ведёрной дужки, — и пошёл на родник, полагая, что его отсутствие будет недолгим.

Родник был в полутора верстах от скита, под оврагом, невдалеке от неширокого ручья, огибавшего болото, а затем растворявшегося в нём. И в лютую зиму он не замерзал, давая скитникам прозрачную вкусную воду.

Знакомая тропинка, набитая за долгие годы скитским людом, увела его в ельник. Здесь снегу было больше, чем на открытых местах, — он тонким слоем прикрывал жухлую траву и коричневую хвою. Земля не отошла от мороза, который превратил кочки и прочие неровности в каменные глыбы.

Ельник кончился, и Изот вышел на поляну, за которой начинался молодой осинник, выросший на месте вырубки. Дальше местность полого сходила вниз к ручью, за которым расстилалось непроходимое болото. Непроходимым оно было только в летнее время, зимой же замерзало, скрывая под стылой коркой мох-зыбун, глубокие окна и трясины. Лишь скитники знали извилистый узкий путь, ужом петлявший по болоту, по которому в летнее время с осторожностью можно было выбраться к реке Язовке, а оттуда добраться до первой деревни, которыми не изобиловала здешняя земля.

Уже спускаясь с обрыва к роднику, Изот почувствовал неладное, чужое, внезапно взбередившее сердце. Он остановился, втянув носом запах дыма, смоляного и крепкого — кто-то палил костер. Сердце ключника забилось учащенно, и он не стал спускаться к роднику, а принял вправо, поднявшись на бугор. Здесь дым не ощущался так явственно, он пластался по низине, но в воздухе чувствовался настой смолы и бересты. Костёр был где-то рядом, возможно, саженях в пятидесяти, видимо, под бугром, у родника.

Бросив ушат, Изот осторожно стал пробираться сквозь густые заросли бузины и черемухи к тому месту, откуда, по его мнению, тянуло дымом, стараясь не производить шума. Конец пути ему пришлось преодолевать чуть ли не ползком.

Опустившись на живот, он нависнул над обрывом и посмотрел вниз. Там мелькнул огонёк. Изот замер от неожиданности, выпустил ветку черёмухи, за которую держался, и чуть было от потери равновесия не покатился вниз по склону. Люди! Как они сюда попали? Через замёрзшие болота? Кто они? Заблудившиеся или злоумышленники? Его спасители или погубители?

От нахлынувших мыслей Изоту стало жарко. Он снял шапку и вытер вспотевшее лицо. Вот отчего он сегодня ощущал смутное беспокойство! Сердце предчувствовало приход незваных гостей.

Людей он не видел, но знал, что они там, у костра. Переползя левее, он увидел их и даже смог услышать их разговор. Сухие обломки ёлок, брошенные в костер, освещали троих мужчин, расположившихся полукругом возле огня на гнилых колодах. Лиц нельзя было различить. Сидели они, не шевелясь, поправляя палками головешки, изредка нехотя переговариваясь. Судя по вялости, они ещё не отошли от ночной дремоты. Протяжно зевали, поёживались от пробиравшего тело холода. Слова Изот различал чётко.

— Надо было заночевать в избушке, — говорил один сильно простуженным голосом, громче всех зевая и похлопывая себя по рту ладонью. — А то попёрлись… Там хоть и жёстко, но можно было поспать в тепле возле печки. Если сегодня не выйдем к скиту, дальше не пойду. Ради чего тащиться в такую глухомань! Кругом болота, мхи да трясины… Такого чёрного места сроду не видывал.

— Брось ты, Кучер! — ответил ему сосед, отрывисто и едко. — Так и не знаешь ради чего. Мелешь пустое. Будто бы и в трактире не был, и с Пестуном не торговался, не пил, не жрал и крест свой нательный не целовал, присягал на нём, что не отступишься от даденного слова, а теперь на попятный! Ты больше всех спьяну орал и куролесил, а теперь ходу назад? Нет, брат, так дело не пойдет! Если все вместе решились на это, так дойдём до конца.

— Что клялся — не спорю. Хмель ударил в голову… Разве знал я, что так мытариться придётся. Я думал мы обстряпаем всё быстро.

— Знал, не знал. Обстряпаем… Лёгкой поживы хочешь! А без труда не вынешь и рыбку из пруда. — Говоривший громко рассмеялся.

Его собеседник опять зевнул и заметил:

— Но и околевать мне не с руки в этих дебрях. Армяк рваный, ноги мокрые, желудок пустой. Шатайся в глухомани! Того гляди провалишься в трясину и поминай как звали. — Он длинно и громко зевнул и передёрнул плечами: — Бр-р, всё тело окоченело.

— Распустил сопли. В тебе столько жиру — две недели не будешь есть и не помрёшь. Это мне каждый день нужен харч — я худой, как гвоздь.

— Я к чему это говорю, — продолжал толстый мужик с простуженным голосом, которого назвали Кучером. — Почему их нету? Где хоронятся? Надули они нас. Как пить дать — надули!

— Не надули. Вот выберемся — узнаем.

— А если не выберемся?

— Не каркай, что ворона. Накаркаешь на свою голову. Выберемся! Вон Одноглазый не в таких переделках бывал, а ничего — живой и невредимый… Правда, Глаз?

— То Одноглазый. Он заговорённый.

— Если бы здесь было что-то не то, они бы задаток хороший не дали. Знали, что овчинка стоит выделки, поэтому и не скупились. А потом вспомни, что Филипп говорил: «Как болота кончатся, будет сухое место с подъёмом в гору, лес пойдёт густой, а на бугре, в ельнике и будет скит». Так что болота, слава Богу, позади. День займётся, и мы у места.

— Обманул нас Филипп, — продолжал твердить своё толстяк. — Помянете моё слово. Он обещал вчера вернуться, ан нету его. Где он пропадает? И Чугунок с Рубанком сгинули с ним, и Куделя… Как тут не думать о плохом?

В разговор вступил третий человек, доселе молчавший. Голос был грубым, с хрипотцой, властным. Обладателем его был по всем статьям мужчина сильный и жёсткий.

— Что вы растрепались, как бабы! — одёрнул он товарищей. — Ещё не пришли, а уже судите и рядите. Всё может случиться в этом чёртовом месте. Но я знаю одно — Филипп Косой не подведёт.

«Филипп Косой, — пронеслось в мозгу ошарашенного Изота. — Это ж наш скитник. Тот, которого он с подельником закрыл в хранительнице. Так вот кто они! Разбойники. Из одной шайки». Теперь ему стало ясно, кто эти пришлые чужаки. Подождав своих товарищей, которые не вернулись в назначенный час, они теперь разыскивают их. Но как они нашли дорогу через болота? Косой!? Он навёл лихих людей на скит, он же и показал дорогу.

Изот с большим вниманием стал прислушиваться к разговору разбойников.

— Взяли они золотишко и поминай как звали, — продолжал ворчать простуженный Кучер. — Сидят себе сейчасгде-нибудь в тепле, кутят, а нас бросили. Надо было всем вместе идти, а то доверили — послали Косого. Пустили лису в курятник. Он и умыкнул золото. И Чугунка с Рубанком и Куделей подбил.

— Хватит языком чесать, Кучер, — прогремел голос. — Выберемся и сами узнаем в чём дело.

— Если выберемся, — не сдавался Кучер.

— Другой дороги обратно нету.

— Так уж и нету! По мёрзлой земле, где захочешь пройдёшь. Может, они обошли нас?

— Какой ты занозистый, Кучер!

— Будешь занозистый. У меня от сухарей все зубы искрошились.

— А ты не грызи их, а помачивай, — с еле заметной издёвкой проговорил его собеседник.

Кучер махнул рукой, давая понять, что продолжать разговор он не намерен.

Человек с властным голосом встал. Был он высок и костист.

— Вот рассветёт — и в дорогу! — сказал он, прохаживаясь вокруг костра, разминая ноги. Уцелевший под склоном оврага снег хрустел под грузным телом. — Ты, Кучер, чем плакаться, зачерпни водицы в котелок да вскипяти. Попьём кипятка с сухарями и пойдём дальше.

Кучер без слов выполнил приказание. Набрал в роднике воды, повесил над костром на жёрдочку котелок. Но, видно, его занимали мысли, которые он высказывал перед этим, так сильно, что, несмотря на суровую отповедь высокого разбойника, судя по всему, главаря шайки, опять начал:

— А вдруг у них ничего не получилось? Что если их поймали? И сидят они сейчас в подвале запертые. — Он взглянул на товарищей, ожидая увидеть реакцию на свои слова.

Но те молчали.

— Что если их поймали? — не унимался толстяк, видя, что ему не возразили. — Может, такое быть? Поэтому и не пришли в урочное время.

— Ну что ты гадаешь! — рассердился не на шутку высокий. — Абы да кабы… Поймали — сидят! Обманули — удрали! Для этого и идём, чтобы узнать. А то заладил одно и то же, как баба сварливая. Тебя послушаешь, так помирать пора.

— Ему везде мерещатся подвохи, — сказал третий разбойник с ехидным голосом. Говорил он отрывисто, резко, с напором. Чувствовалось, что он чересчур живой, бахвалистый и бесшабашный.

— Ничего мне не мерещится. Вспомните мои слова.

Изот рассудил, что толстяк в прошлом, видно, работал в мелкой лавке или имел такую. Все его повадки говорили за это: притеснения в молодые годы заставляли его быть хитрым и изворотливым, подобострастным, в нужную минуту и заискивающим, а служба в лавчонке богатого купца придала ему некую самоуверенность и занозистый нрав. И эти черты соседствовали вместе, проявляясь попеременно в зависимости от обстоятельств.

— Чего разинул рот, — сказал ему главарь. — Вода вскипела, вишь, выплёскивается… Кнута тебе надо, чтоб язык не распускал.

Кучер подошёл к костру, снял котелок, поставил на землю, взял валявшийся рядом тощий мешок и стал развязывать его.

Тёмная пелена замутила глаза ключника. Жди не прошенных гостей. Что теперь будет с ним, с Кириллом, с младенцем? Из еды у разбойников, кроме сухарей, ничего нет. Обнаружат скит, начнут шастать — несдобровать никому.

Позабыв про ушат, Изот выбрался из ельника и, не оглядываясь, что было ног, помчался к скиту.

Глава шестая Кучер, Колесо и Одноглазый

Уже рассветало, когда Изот прибежал к скиту. День занимался пасмурный и тоскливый. Первым делом он ворвался в своё убежище. Младенец и старец не просыпались. Ключник лихорадочно заметался по углам, не зная, что предпринять в ожидании скорого прихода разбойников. Они могли быть здесь с минуты на минуту. Какая участь могла ожидать обитателей подземелья? Если их и оставят в живых, то разграбят всё то, что не пожрал огонь, что с таким трудом Изот наскрёб в кладовых, чтобы обеспечить зимнее полуголодное существование себе и подопечным. Если это случится, тогда неминуемая смерть от голода и стужи. Был бы он один, он бы не переживал так. Он бы схоронился в лесу. Но не покидать, не бросать на произвол судьбы старого и малого? Можно пробраться глубже в подземелье, переждать смертное время. Но сколько ждать? Час, два? Может, сутки, двое? Что взбредёт на ум разбойникам? Подземелья сырые. Сидеть в кромешной тьме, в сырости, без огня, питья и еды?! Притом разбойники наверняка обнаружат его обиталище, взломают дверь, думая, что найдут хранительницу, раз они знают о её существовании и тогда не станут с ними церемониться.

И Изот принял решение, по его мнению, самое правильное в сложившихся обстоятельствах. Он вынес на волю полмешка сухарей и прикрыл их досками. Сделал это в другом конце скита, подальше от землянки. Делал это затем, чтобы разбойники не узнали, что кроме Изота здесь есть и другие живые люди. Наверняка они его спросят, когда увидят: «А чем ты кормишься, такой-сякой?» А он им ответит, показав сухари, что, кроме этого пропитания, у него больше ничего нету.

Вернувшись в подземелье, он увидел, что Кирилл сидит на своей постели, свесив босые ноги. Вид у него был болезненный, нос заострился, волосы спутались, но глаза блестели, в них теплился живой огонёк.

— Отче Кирилл, — подошёл к нему Изот, — ты пошто встал? Лежал бы, отдыхал.

— Мне лучше, Изот. Голова не кружится и на душе легче стало.

— Слава Богу. Поправишься. Помяни мое слово.

— Бог даёт, Бог и отнимает, — проговорил Кирилл. — Уже утро? — спросил он, взглянув на Изота.

— Солнышко всходит, — машинально ответил ключник, раздумывая, что ещё предпринять, чтобы отвлечь разбойников от жилья.

— Я бы и поел немного, — сказал Кирилл.

— Вот это тебе пойдёт на пользу, — ответил Изот, подавая ему в осколке кринки разварной мед с водой и несколько сухарей. — Помочи сухариков, испей сыты. Запасов у нас немного, но зиму прокормимся.

Кирилл обмакнул сухарь в сыту.

Изот всё делал быстро. Он торопился — разбойники вот-вот нагрянут.

— Чего ты суетишься, Изот? — спросил его старец. — Собрался куда?

— Собрался, отче. Разбойники окрест объявились. Я на родник давеча ходил, видел их. Из Филипповой шайки. Видать Косого ищут. Скоро придут сюда. Мне отвлечь их надо от вас. Что у них на уме, один Бог ведает.

— Много их? — Кирилл перестал макать сухарь в сыту, обеспокоенный словами Изота.

— Трое.

— Откуда знаешь, что разбойники?

— Разговор их слышал. Лихие люди.

— Чего ж ты хочешь делать?

— Отвлеку их от жилья нашего. Тебе полегчало, стало быть, Бог услышал меня. Здесь всё есть, чтобы переждать это время. Отсидите с дитятей, сколько я буду отсутствовать. А я сделаю всё, чтобы разбойники не нашли нашу землянку. А то нам не сдобровать. Они злые, что Косого нету… Огонь, отче, не разводи, здесь тепло, мальчонку покормишь, соску хлебную дашь, а уж я…

— Бог тебе в помощь, — проговорил Кирилл, вздыхая. — Вот ведь невзгода какая… Не сомневайся, всё улажу, как ты наказываешь.

Изот сгрёб угли в камельке на середину камней, чтобы не спалить последнее пристанище, если уголь стрекнёт, и обрадовался, что дым не идёт. Вышел наружу, плотно прикрыв дверь, и стал забрасывать вход и крышу обледенелыми досками и полусгоревшими бревнами. Сверху накидал снегу, чтобы создать видимость, что они лежат здесь давно.

Что разбойники придут сюда, он не сомневался. Хоть снегу и немного, но следы его кое-где наверняка остались. По ним они быстро отыщут дорогу в скит. «Господи, — шептал Изот, — прости, что оставил старого и малого без присмотру и уходу. Претерпят они, но будут жить».

Ожидая появления разбойников, он раза два прошёл по территории скита, стараясь в местах, где лежал снег, оставить как можно больше следов, и остановился в самом отдаленном от подземелья углу.

Действительно, разбойники не заставили долго себя ждать. Все трое вышли из леса. Впереди шёл саженного роста детина в тёплом кафтане, в овчинной шапке, опираясь на толстую дубину с корневищем на конце. Из-за плеча торчало дуло ружья. За ним почти вплотную, след в след, брёл второй в допотопном засаленном кожухе, в войлочной, порыжевшей от непогоды и подпалённой шапке, с худым, испитым лицом, на котором росли редкие волосы цвета пожухлой соломы. За поясом торчал топор на длинном топорище. Поодаль, отстав от товарищей, ковылял на кривых ногах добродушный с виду толстый мужичонко, в драном зипуне и разбитых сапогах. На поясе болтался нож в деревянных ножнах, напоминающий те, которыми приканчивают свиней. У всех были тощие и грязные заплечные мешки.

Изот, увидев разбойников, повернулся к ним спиной, опустился на колени и стал истово креститься и класть поклоны.

— Эй, дядя! — услышал он за спиной грубый голос атамана разбойников. — Хватит поклоны бить. Так лоб прошибёшь. Оборотись к нам!

Изот обернулся, но с колен не поднялся. Простоволосую голову трепал холодный ветер. Голос действительно принадлежал высокому детине. Был он худ, но костист и, видимо, обладал недюженной силой. Широкие ладони уверенно лапили отполированную до блеска рукоять тяжелой дубины. Изот заметил, что на правой руке не хватало мизинца. На ключника глядел единственный зрячий глаз, другой заплыл бельмом и бело отражал дневной свет.

— Не мешайте, люди, творить молитву по усопшим, — как можно смиреннее ответил Изот, усердно крестясь.

— Эк складно молится, — произнёс простуженным голосом толстый кривоногий разбойник, положив обе руки на свой нож. Это был Кучер.

— Вставай, человек, — прозвучал властный голос, и конец дубины ткнул Изота под лопатку.

— Чего надобно? — спросил ключник и поднялся с колен, надевая шапку на голову.

Он увидел разбойников очень близко. Они стояли угрюмые с заросшими лицами, вперив зрачки в Изота. Саженный детина и толстяк были примерно одинакового возраста, сорока — пятидесяти лет, третьему разбойнику на вид можно было дать не больше тридцати.

— Чего надобно? — переспросил толстяк. Губы у него замёрзли и еле шевелились, лицо посинело от холода. — А надобно нам знать, куда это мы забрели.

— На пепелище, — как можно спокойнее ответил Изот, хотя внутри у него клокотало: вот они, ироды, по чьему умыслу был подожжён скит.

Он бы так и разорвал их, если бы мог. Но силы были не равны. Он оглядел всех троих и сделал вид, что их не знает, хотя оно так и было — у родника в темноте они были лишь тенями с человеческими голосами.

— Сами видим, что на пепелище, — сказал атаман, перекладывая дубину в другую руку. — А где здесь скит?

— Перед вами, — ответил Изот. — И чтобы скрыть запальчивость, с которой он ответил разбойнику, добавил: — Это всё, что от него осталось.

— Мы так и подумали, — проронил молодой разбойник и залился визгливым смехом, показывая острые жёлтые зубы.

— Чему ржёшь, Колесо?! — сурово поглядел на него атаман.

— Рад, что добрались до места, Глаз. Я хоть этого остолопа и одёргивал, — он толкнул Кучера в плечо, — но в душе был с ним согласен, что Чугунок, Рубанок и Косой надули нас. Спалили они скит, как теперь выходит, дочиста, а сами золотишко забрали и утекли. Ха-ха-ха! Проворные ребята, нечего сказать!

Одноглазый так посмотрел на товарища, что тот враз прикусил язык и стал с безразличным видом ногой катать льдышку.

— Когда же сгорел скит? — спросил Одноглазый, пронизывая Изота своим взглядом насквозь.

— Три дня назад, ночью. Вспыхнул, как береста.

— Отчего же пожару быть?

Изот помедлил с ответом: сказать правду или утаить?

— Не знаю, — ответил ключник. — До вас думал, что по недосмотру кого-либо из наших, а после его слов, — он кивнул на Колесо, — выходит, что кто-то поджёг его.

— А где люди?

Изот склонил голову и тяжело вздохнул:

— А погорели все.

— Так уж и все?

— Все. Один я остался.

— А ты кто?

— Скитник. Такой же, как и погоревшие.

Одноглазый обвёл взглядом окружающее пространство. Сгоревший скит представлял печальное зрелище: остовы печей, торчащие концы чёрных бревен, угли и серая зола.

— А ты не видел тут кого со стороны? — снова спросил атаман.

— Мы чужих не пускаем.

— Знаем мы ваши порядки, — снова хихикнул Колесо, но осекся под тяжелым взглядом вожака.

— А вы кто, добрые люди? — в свою очередь спросил Изот, обводя глазами разбойников. — И как вы попали в такую глухомань? Сюда и ворон костей не занашивал.

— Ворон не занашивал, а мы сами пришли, — осклабился Колесо.

Одноглазый усмехнулся, и, не обращая внимания на слова своего товарища, сказал:

— По своим делам шли, да заблудились. Портные мы. — Единственный зрячий глаз детины закатился к переносице.

«Он еще и косит», — подумал Изот.

У него не было страха перед разбойниками. Да и лютая ненависть отхлынула от сердца. Больше всего ему хотелось, чтобы они поскорее убрались подобру поздорову.

— Портные мы, — захохотал Колесо, повторяя слова атамана. — Игла дубовая, а нить вязовая. Слыхал о таких, кто не сеет и не пашет, а пропитание имеет. — Он приблизил глаза к лицу Изота.

Изот чуть было не пнул разбойника. Из всех троих он ему показался самым паскуднейшим. То ли он был полудурком, то ли очень взбалмошным и невоздержанным.

— В вашем скиту, — продолжал Одноглазый, — был у меня знакомец один, частенько с ним засиживались в придорожном трактире. Он хоть и вашего брата, но на стороне не прочь был и выпить, и посудачить, и к женщинам тягу имел. Звали его Филиппом. Ты ненароком не знаешь такого?

— У нас не один Филипп был, — усмехнулся Изот, поняв, куда клонит разбойник. — Филипп Лузов, Филипп кадушник, Филипп Косой… О каком Филиппе речь ведёшь?

— О том, кто Косым прозывается.

— Был такой.

— Почему был? — переспросил Одноглазый и пытливо воззрился на ключника, словно пытался прочитать его мысли.

— Так сгорели все, — как можно простодушнее ответил Изот, стараясь не выдать себя, так как говорил неправду. — Ни единой живой души не осталось. Одному мне суждено дожить до этого дня… Вишь, что от скита осталось, — он обвел рукой безжизненное пространство. На глаза непроизвольно навернулись слезы. Он смахнул их рукавом. — Одни головешки да зола…

— Что с ним балясы точить, — ввязался в разговор Колесо. — Пусть сказывает, где у них казна. А то мелет Емеля, будто его неделя.

— Постой, — детина легонько толкнул Колесо концом дубины. — Не лезь поперёк меня. — И снова обратился к Изоту. — Не врёшь, что один остался?

— А какой резон мне врать!

— А что здесь делаешь?

— А куда мне идти? Да и покойников надо похоронить по христианскому обычаю.

— Может, в лесу ещё кто хоронится?

— Некому хорониться… Все здесь лежат. А кого я отыскал, те на погосте.

— Воля твоя на твоё слово, — сверкнул бельмом предводитель шайки. — Мы тебя отпустим на все четыре стороны, — продолжал он, — если ты укажешь, где хранится ваша казна.

— О чём ты говоришь! — поднял на него глаза Изот. — Какая казна?

— Знаю о казне вашей всё, — насупился Одноглазый. — Так что хвостом не верти, а сказывай…

— Мы люди малые, страдаем за веру отцову, где нам казну иметь.

— Не лукавь, человек. Есть у вас казна, и немалая. В ней и золото, и серебро, и жемчуга разные. Мне знакомец мой, ваш брат скитник Филипп сказывал. Так чего тебе отпираться?!

— Если Филипп сказывал, спроси у него, где казна та.

— А ну говори, если атаман спрашивает, — толкнул Изота в грудь Колесо. — Говори, где золото зарыто? Ещё фордыбачится здесь.

— Да какое у нас золото! Мы люди нищие, живём своим трудом. Что добудем, то и наше. Земля — она и поит, и кормит. Да вот огонь все труды и старых и малых пожёг…

— И поделом вам! — воскликнул Колесо. Его злые глаза, словно пиявки, впивались в Изота.

— Скажи по-доброму, где ваша казна, — вновь заговорил Одноглазый, — и мы тебя отпустим по здорову.

— Не знаю. Может, и был у кого крестик золотой или колечко какое с камешком, но всё огонь унес.

— Что с ним цацкаться, — визгливо заорал Колесо. — Поджарить его. Быстро всё вспомнит. Не оставляй его так, Глаз. Он не зря здесь отирается. Сторожем он здесь поставлен. Стережёт золото. У-у, — он потряс кулаком перед лицом Изота. — Знаем мы вас, беспоповцев. Чую, атаман, что так оно и есть.

Атаман обвёл развалины скита своим единственным зрячим глазом, и, опёршись на дубину, сказал Изоту:

— Слушай, человек, в последний раз спрашиваю по-доброму: скажи нам правду, где ваше золото?

— Я же сказал: нету у нас золота.

— Врёшь ты, стервец, — разозлился Одноглазый. — По глазам вижу — врёшь! Снимите с него кафтан, — обратился он к товарищам, — и всыпьте ему по первое число, чтоб разговорился.

— Сделаем, Глаз, сделаем в наилучшем-с виде-с, — снова хихикнул Колесо. — Чего, чего, а это мы можем-с.

Он достал из мешка кусок кручёного сыромятного ремня аршин четырех длиной, сложил пополам, взял в горсть снегу, пропустил ремень через кулак, чтобы был помягче.

— Сейчас тебе, старик, тепло будет. Язык-то развяжется. Разговоришься. У меня не такие удалые правду матку сказывали.

Колесо подскочил к Изоту и схватил за воротник:

— Сымай кафтан!

Изот повёл плечом, освобождаясь из цепких рук разбойника, и ладонью ударил Колесо в подбородок, скорее, не ударил, а оттолкнул. От толчка Колесо отскочил в сторону, ноги у него подкосились и он упал на спину, выпустив из рук ремень.

Кучер простуженно рассмеялся, увидев кулём падающего товарища, потом резко замолчал, прикрыв рукой рот. Одноглазый поднял бровь, но в драку не ввязался.

Злой и обескураженный Колесо тотчас же поднялся на ноги и вцепился двумя руками в горло ключника. Изот схватил его под мышки и бросил, словно мешок, на снег.

— Я тебе сейчас, — заорал Колесо, поднимаясь.

Нижняя губа его заметно тряслась, глаза налились кровью, лицо перекосилось, являя собой высшую степень неистовства. Он подобрал выпавший ремень и хотел полоснуть скитника по лицу. Но цели не достиг. Изот перехватил ремень, выдернул из рук разбойника и накинул ему на шею, как удавку. Колесо замахал руками, пытаясь освободиться от пут.

Видя, что дело принимает серьёзный оборот, на помощь Колесу пришли разбойники: Кучер сзади бросился ключнику под ноги, а Одноглазый дубиной толкнул Изота в грудь. Тот потерял равновесие и выпустил сыромятину. В следующий момент Колесо с Кучером набросились на скитника, сбили наземь, сдёрнули кафтан и связали руки. Изот не сопротивлялся, в душе сожалея, что не сдержался и теперь неизвестно, какой оборот примет дело. Всё могло закончиться для него печально, а значит, для Кирилла и младенца.

Колесо несколько раз пнул лежащего Изота ногами и продолжал бы бить, если бы не Одноглазый, который разделил противников своей дубиной.

— Дай я ему морду раскровяню, — вопил распалённый Колесо. — Сучий выблядок! — И пытался оттолкнуть дубину атамана.

— Утихни, Колесо! — прикрикнул Одноглазый, приподнимая дубину, — а то кола получишь.

Только после угроз предводителя, Колесо успокоился, отошёл в сторону, изрыгая проклятия и с ненавистью поглядывая на ключника, лежащего на снегу.

«Не приведи Господь изведать дубины атамана», — подумал Изот, испробовавший её силу, радуясь, что Колесо — этот сумасшедший разбойник — перестал его бить. Остервенившись, он мог искалечить связанного ключника.

В это время толстяк напяливал кафтан Изота на свои плечи. Он был ему впору, только длинноват. Но Кучера это нисколько не смущало. Он, довольный своей обновой, расхаживал в наряде вокруг распростёртого Изота, поглаживая себя по животу и бокам, всем видом показывая, что доволен приобретением.

— Привяжите старика вон к той верее, — распорядился атаман, указывая на стоящее торчком бревно от ворот.

Колесо с Кучером привели ключника к обгоревшему столбу и привязали.

— Погрейся здесь, — оскалился Колесо, потирая ушибленный бок. — Мордохлыст…

Глава седьмая Оставленный на погибель

Разбойники отошли в сторону на расстояние, с которого Изот не мог услышать их разговор, и стали совещаться. Ему не слышно было о чём они беседовали, но судя по тому, как Одноглазый размахивал дубиной, а Колесо бегал вокруг него, вскидывая руки, пытаясь что-то доказать, он понял, что они спорили. Наконец, видимо, спор утих, и все трое вернулись к Изоту.

Они разложили возле пленника костёр, собрав обломки досок и бревён, и хмурые грелись возле огня, не донимая ключника расспросами. А Изот думал, как их спровадить отсюда.

Погревшись, разбойники подошли к нему и Одноглазый спросил:

— Ну не надумал сказать, где казна ваша?

Изот молчал, не зная, что ему ответить.

— Ведь околеешь на сквозном ветру, — участливо добавил атаман.

Ключник поднял на него глаза: его осенило, что надо сказать.

— Казна была, — проговорил он непослушными от холода губами. — Собирали деньги миром. Мельницу хотели поставить новую, маслобойню построить…

— Куда ж она подевалась? — сдвинув брови, спросил Одноглазый и приблизился вплотную к Изоту.

— Говори, а то отведаешь атамановой дубины, — встрепенулся Колесо.

Разбойники заметно оживились после слов Изота, сгрудились вокруг него, ожидая дальнейших признаний. Даже лицо Колеса приобрело совсем иное выражение: звериный оскал померк и губы расплывались в лёгкой ухмылке.

— А Филипп Косой похитил её, — глядя на Одноглазого в упор, проговорил Изот.

Из всех разбойников ему легче было говорить с атаманом, и не потому что тот был старшим. Хотя вид его и был свиреп, под сердцем, как понял ключник, был у него нетронутый закоулок, куда не проникла безудержная жестокость, и в который он не пускал никого, наглухо заколотив его, и только сам заглядывал туда, но не надолго.

— Косой? — переспросил Одноглазый.

— Он у нас выродком родился. Всё было не по нему. Озверелый мужик и вороватый. Я видел, как он с сундуком за плечами, в котором держали казну, в лес уходил. С ним был ещё один человек, мне незнакомый, с ножом за поясом, в бараньей шапке. — Изот назвал приметы сподручника Филиппа, который был с ним в хранительнице.

— По-моему, это Трофим Куделя, — сипло проговорил Кучер, пытаясь отогреть руки, засунув их в рукава кафтана, навстречу друг дружке. — И нож у него был и… шапка баранья. Наверно, он.

— Такой чернявый, лицо длинное, на скопца похож, — уточнил Изот.

— Точно он, — изрёк Колесо. — Всегда не мог терпеть его дурацкой морды.

— Утекли, — сплюнул Одноглазый. — Обманули и утекли с добычей. Вот стервецы.

— Я говорил, что нельзя доверять Косому, — зло проговорил Колесо. Дёргаясь всем телом, он ходил вокруг костра, своим поведением высказывая высшую степень негодования. — Говорил, что обманет. Ненадёжный он человек. По глазам бегающим видел…

— Не скули, — оборвал его Одноглазый. Хотя он сохранял спокойствие, подобающее вожаку, Изот заметил, что и у него на душе кошки скребли. Еще бы! Из рук ушла вожделённая добыча. — Не иголка в сене — сыщем и на дне моря… А когда ж это было? — обратился он к Изоту.

— А как раз после пожара, — ответил ключник. — Дня два как будет. Филиппа-то я сразу узнал. Ещё крикнул ему: «Филипп, оставь казну, Бог тебя накажет!» Куда там! Обернулся, показал зубы и был таков…

— А второй, про которого ты сказывал, в бараньей шапке?

— В шапке?.. Тот вприпрыжку бежал за ним и всё время оглядывался.

— И куда же они пошли?

— Отсюда одна дорога. Если до города, то тем путем, каким вы шли, видно, Филипп вам её показал. Есть и вторая… на тот свет.

Одноглазый сделал вид, что не обратил внимания на конец фразы ключника. Он спросил:

— А больше дорог в город нет?

— Вот зима придёт, можно пешему на все четыре стороны идти — закуёт мороз болота. А в другое время пути нету. Кругом топи да трясины, мох-зыбун. Не пройдёшь…

— И то правда, — пробурчал Одноглазый, оглядел хмурых товарищей и прижёг ключника взглядом.

— Глаз, — воскликнул Колесо. — А с ними Рубанок, Чугунок были. Куда ж они подевались? Пули льёт старик…

Одноглазый ему не ответил, а спросил Изота:

— А двух других ты не видел?

— Других? Нет, не видал… Только…

— Говори, — впился своим зрячим глазом в Изота атаман.

— Был ещё один… Не наш. Мёртвый. Обгорел весь. Вот здесь возле вереи и лежал. Я похоронил его.

— Рубанок или Чугунок, — выдохнул атаман.

Разбойники опять стали совещаться, громко разговаривая, не обращая внимания на то, что Изот слышит их перебранку. Они размахивали руками, топтались возле костра, обвиняя друг друга в том, что доверились Филиппу Косому. Изот уже понадеялся, что они отпустят его, не причинив вреда.

— Если старик не врёт, — сказал Одноглазый, — с сундуком они далеко не уйдут. Надо их настичь во что бы то ни стало. Я знаю место, где Куделя краденое прячет. Туда надо идти. На болоте мы их уже не догоним.

— А мы их, дураки, ждём, — в сердцах сплюнул Колесо. Столько время упустили, не жрамши, не пимши…

Разбойники заскучали. Добыча, которая, казалось, уже была в руках, ускользнула и неизвестно доберутся они до нее или беззвозвратно упустят. Это стоило потери настроения.

— Чем кормишься? — спросил Одноглазый Изота, сверкая бельмом.

— Чем Бог послал, — ответил Изот. — Припасы, что были заготовлены на зиму, сгорели.

— Так ничего и не осталось?

— Наскрёб немножко сухарей, а больше ничего нет, — проговорил Изот, радуясь в душе, что Господь надоумил его припрятать полмешка сухарей. Хоть этим он сможет умилостивить разбойников, и они уйдут, отпустив его.

— Показывай, где они у тебя припрятаны, — приказал Одноглазый.

Изот указал место, где лежали припасы.

— Вон труба без верха. Открой заслонку в печи — найдёшь сухари.

Колесо, очень смахивавший на промотавшегося писаря, принёс мешок из рогожи, наполовину набитый сухарями и уже запустил руку, чтобы достать содержимое, но его остановил суровый окрик предводителя:

— Не оголодали! — Зыркнув на товарища, добавил: — Сухари возьмём с собой, пригодятся в дороге.

Колесо бросил мешок на снег и, разозлённый окриком атамана, отошёл в сторону с перекосившимся от недовольства лицом. Кучер же, наоборот, обрадованный свалившимся с неба пропитанием, развязал свой мешок и пересыпал туда сухари. Делая это, он шептал:

— Путь обратный долог. Сухарики нам пригодятся.

Одноглазый никаких действий не предпринимал. Он раздумывал, крутя огромную дубину с корневищем на конце вокруг своей оси. Кучер и Колесо придвинулись ближе к костру, глядя на пляшущее пламя.

— Отвяжите его, — распорядился атаман, кивнув в сторону Изота.

— Зачем, Глаз? — запротестовал Колесо.

— Отвяжите, — повторил разбойник и гневно посмотрел на младшего сотоварища.

Колесо отвязал Изота от столба, но рук ему не распутывал.

— Покажешь, — обратился к ключнику атаман, — куда Филипп с Куделей ушли.

— Отчего не показать. Покажу.

Изот подвёл их к месту невдалеке от разрушенного колодца и сказал:

— Здесь я их увидел. Они пошли к кладбищу.

— Давай веди!

Изот пошёл вперёд. Колесо держал его за свободный конец ремня, как собаку на привязи.

— Вот здесь я их окликнул. — Изот остановился. — Но они дали дёру и вон на той опушке скрылись в лесу.

— А что же следов не видно? — осведомился Колесо, вытаращив глаза на Изота.

— Так ведь дождь шёл после. Какие следы!

— На снегу только его отметины, — проронил Кучер, кивая на ключника. Он давно примеривался к сапогам Изота, измеряя ступней его следы, полагая, что при удобном случае стащит обувку с ног пленника.

Всё это время, пока они бродили вокруг скита, Изот в страхе, от которого сжималось сердце, и которого он не ожидал от себя, думал: «Пронеси, Господи, эту напасть! Только бы не заметили они, что тут есть подземелье. Что если ребенок будет реветь от голода, и разбойники услышат его крик? — Изот содрогнулся не от холода, который пробирал его до костей, а от горьких мыслей. — Отче Кирилл хоть и немощен, но, наверно, сумеет дать проголодавшемуся ребенку соску», — утешал он сам себя.

Он даже боялся взглянуть в сторону землянки. Одноглазый и толстяк, который напялил его кафтан и теперь ходит, как Петрушка в балагане, ещё ничего. А Колесо сущий дьявол. Действительно, Колесо. Идёт к нему кличка. Всё крутит, всё шныряет своими погаными глазами. До чего же вьедлив и бешен. К Колесу Изот относился с большой неприязнью и долей страха: был он непредсказуем и от него можно было ожидать любого подвоха и пакости.

— Дороги, говоришь, в ту сторону нету? — спросил Одноглазый, показывая дубиной за кладбище.

— Нету. Там и зимой трудно пройти: опасные ключи да трясины.

— Зачем же они в ту сторону подались? — вперил свой зрячий глаз атаман в Изота.

Изот не успел ответить, как в разговор ввязался Кучер.

— Дак они могут зайти с одного конца, а потом повернуть на другой, — проронил он, довольный, что теперь может посрамить товарищей, которые не верили ему, когда он говорил, что Косой обманул их. — Филипп здесь все места знает.

Одноглазый уставился на Кучера, словно только сейчас его увидел.

— Твоя правда, — заметил он. — Они могли обогнуть скит и уйти той же дорогой, по которой шли сюда.

— Пока мы сидели в избушке и ждали их, — добавил Кучер.

Побродив по опушке, разбойники с Изотом вернулись к костру. Он прогорел, и угли чадили, издавая горький запах.

Кучер подбросил дров, все ещё ёжась от холода, не согревшись в Изотовом кафтане.

— Более, чем нашли, мы здесь не сыщем, — сказал Одноглазый, усмехаясь. — Надобно уносить ноги отсюда. — Он мотнул головой в сторону родника. — К вечеру до избушки дойти, где отсиживались, переночевать и дальше. Поторопимся. Найду я Косого с Куделей, если они в городе.

— Надо найти, — подтвердил Кучер. — Зря мы что ли дрогли и голодали.

— А если они не в городе? — спросил Колесо. — Они же знают, что мы вернемся. А что барину они скажут? У барина руки длинные. Нет, в городе мы их не найдём… Они подадутся в другую сторону, где мы их днём с огнём не сыщем. Косой не дурак, да и Куделя не глуп.

— Сыщем, где бы они не были, — изрёк Одноглазый, собираясь уходить.

— А с этим что будем делать? — спросил Колесо, дёргая сыромятину с привязанным Изотом.

Одноглазый ответил не сразу. Он подумал, а потом произнёс:

— Пусть остается. На кой шут он нам нужен.

— Привязать его?

— А тебе что — ремня жалко, — рассмеялся Одноглазый. — Может, их здесь ещё в лесу с десяток прячется, не дадут единоверца в обиду.

— Никого здесь больше нету, — ответил Колесо. — Я хорошо смотрел. Одни его следы.

— Дай Бог ноги, — просипел Кучер, радуясь, что раздобыл себе тёплый кафтан.

— Ремень жалко, — вздохнул Колесо, обкручивая сыромятиной Изота вместе со столбом. — Такой ремень хороший.

— В путь, — махнул дубиной атаман.

— Басурмане, что вы делаете?! — взмолился Изот. — На погибель оставляете, нехристи. Ведь околею…

С одной стороны он был рад, что разбойники уходят, но перспектива погибнуть от холода на пронизывающем ветру заставляла его сердце тревожно замирать.

— Не околеешь, — осклабился Колесо, подходя к Изоту. — У тебя костёр рядом. Согреешься. А если и околеешь, туда тебе дорога, встретишься со своими.

Он захохотал, больно лягнул ключника и побежал догонять товарищей.

Глава восьмая Лесная сторожка

Когда разбойники скрылись в лесу, Изот воочию ощутил всю неприятность и опасность своего положения. Ветер переменился, подул с юга, значит, придёт снегопад, возможно оттепель, но это его совершенно не обрадовало. В одной рубахе на плечах да привязанным к столбу долго не продержишься. Он чувствовал, как деревенели руки и ноги. За несколько часов такого стояния он мог превратиться в труп.

Изот попытался освободиться от пут, но Колесо привязал его крепко. Сыромятина была сухая, и это не позволяло надеяться, что её можно будет растянуть. Но всё же ключник несколько минут напрягал мышцы, пытаясь ослабить натяжение ремня, однако это не привело к успеху, и он, обессиленный, оставил эти попытки, поняв, что таким образом своего положения не исправит.

Костёр, разведённый разбойниками недалеко от столба, к которому был привязан Изот, прогорал. Ещё полчаса и огонь совсем погаснет. Глядя на затухающие языки пламени, ключник решил сделать ещё одну попытку освободиться от пут. Верея была наполовину обгоревшая, и он стал раскачивать её из стороны в сторону, пытаясь сломать. Он израсходовал остатки сил и уже намеревался прекратить свои потуги высвободиться, как услышал лёгкий хруст. Бревно треснуло внизу. Это обстоятельство вернуло Изоту силы. Напрягаясь, он продолжал раскачивать верею, стараясь надломить в треснувшем месте. Ему это удалось. Столб сломался чуть выше уровня земли. Изот облегчённо вздохнул и сделал шаг в сторону, но упал — бревно потянуло вниз. Он неуклюже, ползком вместе с бревном, стал продвигаться к костру, рассчитывая, добравшись до огня, перевернуться на спину и пережечь ремни.

Опираясь на локти, он медленно подтаскивал тело с остатками вереи к костру.

— Ишь, что удумал старик, — услышал он над собой голос, когда до костра оставалось шага два. — Решил ремни пережечь! Погляди на него, Кучер, до чего ж хитёр. Ай, да хитёр!

— Не только хитёр, — ответил Кучер, — но и силищи в нём ужасть как много. Это ж надо такой столб своротить.

Изот перевернулся на спину, насколько это позволяло сделать бревно, и увидел ухмыляющееся лицо Колеса. Тот наклонился и разглядывал ключника, словно незнакомое ему животное или насекомое. На безволосом лице сверкали маленькие злые глаза. Спутанные волосы выбились из-под шапки. Рядом с ним стоял Кучер с ружьем в руках.

«Порешить пришли», — подумал Изот и напрягся изо всех сил, пытаясь разорвать узы. Но ремни только глубже впились в тело, а усилиям не поддались.

— Не тужься, дядя, — рассмеялся Колесо. — Если я затяну узел, никто, кроме меня, его не развяжет. Лежи спокойно.

Колесо ногой перевернул Изота вместе с вереей на живот и стал распутывать ремень. Однако узел усилиями Изота затянулся ещё сильнее, чем был затянут разбойником, и тому никак не удавалось его развязать.

— Переруби ты его, — посоветовал Кучер товарищу, видя, как тот мучается с ремнём. — Чего канителишься с ним. Вжик ножом и вся недолга.

— Ремень жалко.

— Опять про своё. На кой ляд тебе ремень?

— Может, пригодится… Был случай один. Промышляли мы с ватагой в тёплых краях. Застигло нас наводнение. Все пути отрезало. Так вот жрали ремни. Варили и ели. Тем и спаслись. Вот почему жалко мне ремня. Думаю, вдруг такая бескормица наступит.

— Будто по амбарам не наскребёшь.

— А если в амбарах ничего не будет?

— Такого не бывает. У одного нет, у другого есть.

— Много ты знаешь.

Кучер на это ничего не возразил и, опираясь на ружьё, стал терпеливо ждать, когда с узлом будет покончено.

Развязав узел, Колесо ногой толкнул Изота и проронил:

— Подымайся, чего разлёгся!

Изот медленно поднялся. Растёр руки. Ждал, что разбойники будут делать дальше.

— Пойдёшь с нами. Тебя Глаз кличет, — сказал Колесо, засовывая сыромятину в карман кафтана.

— Пошто я ему понадобился?

— Не твоё дело. Там узнаешь.

Кучер толкнул ключника дулом ружья в спину:

— Давай поторопись. Забери мою одёжу, вон валяется, — он указал на свой изодранный зипун, лежавший невдалеке от костра. — Дарю со своего плеча. — Он громко и весело расхохотался.

Изот напялил одежонку Кучера на широкие плечи. Как не был кургуз чужой кафтан и маловат, в нём стало теплее.

— Шагай, — простуженно выдавил Кучер.

— Куда шагать-то?

— У тебя что — бельма залило? — отозвался Колесо. — Иди за мной. Вперёд!

— За тобой, так за тобой, — равнодушно ответил Изот, а сам подумал: «Чего они ещё решили? Зачем я Одноглазому понадобился? Не убивать же ведут? Если бы хотели порешить, давно бы это сделали».

Повинуясь разбойникам, он зашагал за Колесом. Сзади шёл Кучер, держа ключника на мушке.

— Не моги бечь, — предупредил он пленника. — А то стрельну.

«Куда здесь бежать, — мелькнула в голове ключника тоскливая мысль. — Да и зачем? Будут тогда искать его, рыскать везде, нечаянно и подземелье отыщут».

Они пересекли пепелище и углубились в лес дорогой, ведшей к роднику. На небольшой поляне, окружённой молодым ельником, остановились. Посередине её Изот увидел Одноглазого. Тот восседал на полусгнившем пне с задумчивым видом, держа огромную свою дубину между колен. Брови были насуплены, и весь вид говорил, что он чем-то недоволен. К нему подтолкнули Изота.

Разбойник, вперив зрячий глаз в ключника, оглядел его замызганный зипун, сидевший мешковато, и проговорил:

— Мы тебя не тронем и отпустим, если выведешь нас на большак.

Он замолчал, уставившись глазом на Изота, ожидая ответа.

Изот передернул плечами от пробиравшего тело холода, хотя в кучерской одежонке немного согрелся, оглядел разбойников, задержал взгляд на толстяке, скорее, на своём кафтане, который был на нём.

— Пусть отдаст кафтан, — сказал он, повернувшись к Кучеру.

Тот отступил на шаг, вскинул ружьё:

— Кафтан мой, — и вызывающе посмотрел на Изота.

— Не балуй, Кучер, — миролюбиво произнёс Одноглазый. — Отдай человеку одёжу.

— Слушай, Глаз… — хотел воспротивиться Кучер.

— Я кому сказал: «отдай!» — перебил его атаман. — Хочешь, чтоб я повторил? Уши что ли заложило? Если так, я их прочищу. — И он сделал вид, что поднимается с пня.

Кучер, отдав ружье Колесу, прерывисто дыша от негодования, с красным лицом стал стягивать кафтан с округлых плеч.

— Вы посмотрите, — бормотал он. — Какому-то чертопхаю я должен отдать одёжу, такую тёплую… А сам мёрзни. На лови!

Поймав на лету брошенный кафтан, Изот снял кучеров и облачился в свой. Теперь он согреется, а то зуб на зуб не попадает от пронявшего тело холода.

— Так выведешь нас на дорогу? — снова спросил атаман, вскинув на Изота глаз.

— Отчего не вывести, — ответил ключник. — Что мне здесь околевать без еды, что вы меня пристрелите.

Одноглазый рассмеялся.

— Верно сказано, — проговорил он. — Так и так тебе не сдобровать. Но ты не трусь, — миролюбиво продолжил Одноглазый, поглаживая спутанную русую бороду. — Какой нам резон убивать тебя. Выведешь на дорогу и отпустим. Разойдёмся в разные стороны: ты нас не знаешь, мы — тебя. Какая от тебя польза… Давайте, ребятушки, сниматься со стоянки, — обратился он к товарищам. Обернувшись к Изоту, добавил: — Дойдём до избушки, ты её, видно, знаешь, там переночуем, а утром дальше… И не балуй, а то… — он погладил свою дубину. — Шесть глаз будут за тобой следить. — Поняв, что ошибся насчет шести глаз, поправился: — Пять, но мой один сойдет за два.

Перекинув мешки за спину, разбойники тронулись в путь. Впереди шёл Одноглазый, за ним Изот, замыкали шествие Колесо и Кучер с ружьём.

Кучер, ковыляя на кривых ногах, не переставал вслух ворчать на то, что с ним несправедливо обошёлся атаман, отдав кафтан Изоту. Одноглазый, может быть, и слышал брань Кучера в свой адрес, но виду не подавал. Шёл прямой, как столб, высоко поднимая ноги, раздвигая кусты тяжёлой дубиной.

Как понял Изот, они пытались использовать его как проводника в той части болота, которая простиралась на десятки вёрст от избушки до большой дороги, связывавшей несколько городов, самыми большими из них были Верхние Ужи и Суземь. А сегодня он им был не нужен — они шли к избушке по своим следам. Сюда их привёл Филипп Косой, который знал тайную дорогу, а обратно они не решились идти самостоятельно, хоть и подмёрзло болото, поэтому взяли с собой Изота.

Минут через двадцать, ступив на подмёрзшее болото, Изот окликнул Одноглазого:

— Эй, дядя с палкой, остановись!

— Что стряслось? — недовольно спросил атаман, но остановился, обратив обветренное лицо в сторону ключника.

— Так дело не пойдёт, — сказал Изот, поровнявшись с Одноглазым. — Зачем кругаля давать, идя по вашим следам. Вы ж петляете, как зайцы, скрываясь от погони. Так и до темноты не доберёмся до избушки.

— А ты знаешь дорогу короче? — осведомился Одноглазый.

— А чего мне не знать. Всю жизнь по ней хожу.

— Говори.

— От скита до избушки напрямую вёрст пять. А мы бродим уже полчаса, и совсем не подошли к ней. По вашим следам плутать по болоту придётся часами.

— И то правда, — согласился Одноглазый.

— Как быть?

— Воля твоя. Знаешь короче путь — веди! Но смотри, обманешь — получишь свинца…

— Это уж непременно-с, — засмеялся Кучер, вскидывая ружье.

Изот усмехнулся:

— Не бойтесь, приведу, куда надобно.

— Так мы тебя и испугались, — вставил слово Колесо, с издёвкой поглядев на ключника.

Теперь скитник шёл первым, за ним, след в след, остальные.

Болото подстыло настолько, что по нему можно было идти, не боясь угодить в трясину. Трясина, скованная морозом, прогибалась под тяжестью идущих, но выдерживала их вес. Однако чувствовалось, что под застывшей пружинистой коркой, хлюпала болотная жижа, готовая поглотить всякого, кто окажется в ней. Изот сломал крепкую ореховую палку и, тыкая ею в землю, иногда проверял тропинку, по которой шёл.

Из отдельных слов и фраз, оброненных разбойниками во время пути, Изот составил картину сожжения скита, узнал, кто был главным вдохновителем и зачинщиком этого события, а кто исполнителями. Подтвердились слова Косого, сказанные им в хранительнице, когда он пытался улестить Изота своими признаниями, чтобы тот поднял творило и освободил злоумышленников.

С год назад, зимой, в скит привезли полуживого человека. Летом скит, затерянный среди непроходимых болот, речушек, озёр и лесов, как одинокий парусник среди океана, жил, оторванный от внешнего мира. Зато зимой, когда болота замерзали настолько, что могли выдержать лошадь и воз с поклажей, скитская жизнь заметно оживлялась и становилась не столь монотонной и безрадостной: возобновлялись связи с внешним миром. Скитники налаживали санную дорогу до большака и ездили в город и деревни продавать излишки своего кропотливого труда: рожь, ячмень, неплохо родившийся в здешних местах, мёд, пушнину, а из города привозили ткани, посуду, свечи и другие товары, которые были необходимы для их жизни и которые они не могли сами сделать в скиту.

Вот тогда-то и нашли пьяного и обмороженного барина. Возница, или кучер, который его вёз, пропал, лошадь была предоставлена сама себе и плелась по дороге среди болот. Видимо, ночью на путников напали волки. Правда, барин ничего не помнил и не мог ничего рассказать. Потом нашли и обезображенный труп возницы, вернее, то, что оставили от него хищники.

Барина подлечили в скиту, поставили на ноги, а он вместо благодарности,прослышав про хранительницу в скиту и якобы несметные богатства, хранимые в ней, решил разбойным образом поправить свое шаткое финансовое положение и привлек для осуществления своего гнусного дела Филиппа Косого да бродяжих людей, которые и подпалили скит. При помощи Филиппа разбойники отважились пробраться к скиту. Не каждый мог это сделать, потому что эти места слыли среди местных жителей гиблыми, и ходило много устных рассказов о топких трясинах, где смерть подстерегала на каждом шагу.

Примерно через час Одноглазый разрешил всем отдохнуть. Нашли место поровнее, позатишистее, где не так продувал ветер, наломали сучьев в редком мелколесье, присели, привалясь к корявым деревьям, которым не давала полноценной жизни болотная почва, насыщенная веществами, неудобными для роста растений, которые летом испарялись, наполняя окрестности тухлым запахом.

Кучер развязал мешок и по приказу атамана раздал всем по три сухаря — скудный обед. Не обделил и Изота, но выбрал сухари поменьше, видно, не мог простить ему возвращения кафтана, который так понравился разбойнику.

— Пожуём, и в дорогу, — распоряжался Одноглазый. — Ветер поменялся, небо заволокло, позёмка начинается. Спешить надо.

— Глаз, у тебя, помнится, оставалось малость, — просительно проговорил Кучер. — Согреться бы, а то лихоманка меня заберёт. Кафтан отдал, ноги мокрые, налил бы?

Атаман неодобрительно посмотрел на Кучера:

— Придём на ночёвку, налью. А сейчас не время.

— Как знаешь, — не стал упрашивать Кучер и с кислой миной отвернулся от старшего.

Колесо с хрустом грыз сухарь крепкими зубами и, посмеиваясь, смотрел на обиженного Кучера, который был готов заплакать от того, что ему отказали.

— Какой ты, Кучер, нетерпеливый, — прищурился Колесо.

— Ты терпеливый, когда тебя не касается, — отозвался толстяк и поглубже нахлобучил шапку на голову.

Исподлобья взглянув на Изота, Одноглазый спросил:

— Далеко ещё до избушки?

— Недалече, — ответил ключник. — Обойдём трясину, выйдем на твёрдое место — там избушка и будет.

— Быть тому, — изрёк Одноглазый и, опираясь на дубину, встал. — Давай поспешать, — обратился он к спутникам. — В избушке и отогреемся, и отоспимся. Под крышей лучше сидеть, чем по голью шастать. — Он усмехнулся в бороду.

Изот снова пошёл первым. За ним Кучер с ружьём. Замыкал вереницу Одноглазый.

Погода и вправду портилась. Небо потемнело и понизло. Раньше оно было серым, а теперь стало сизо-чёрным. Поднялся резкий ветер. Он переметал снег на открытых местах, шевелил остатки сухой болотной растительности, шелестел редкими, скрученными морозом листьями на кустарнике. Темнело, словно приближался вечер.

Обойдя топь, прихваченную тонким ледком, с редкими бугорками кочек, Изот вывел отряд на твёрдую землю. Вместо корявых и чахлых деревьев на ней росли прямые ели, берёзы. Лес перемежался полянами и ровными луговинами.

Разбойники повеселели в предвкушении предстоящего отдыха, а когда из-под ног бросился наутёк заяц, а Кучер, медлительный на вид, но, видимо, опытный в сноровке охоты на зверя, вскинул ружьё и подстрелил его — ликованию лихой ватаги не было предела.

— Вот так удача! — громко вскричал Колесо, подбрасывая в воздух шапку. — Неожиданно ужин с неба свалился…

— Не с неба, а с моей лёгкой руки, — обиделся Кучер.

— С твоей руки, — согласился Колесо. — С твоей лёгкой руки и твоего зоркого глаза. За это получишь самый жирный кусок.

— И чарку, — весело залился Кучер, глядя на молчащего атамана.

Вскоре они вышли на собственные следы, оставленные прошлым днём и, обойдя поваленные деревья, увидели приземистую избушку, стоявшую на возвышенности. Сбоку от неё, невдалеке от низкого крылечка, алели гроздья рябины, не склёванные дроздами.

Глава девятая Огонь на болоте

Оглядевшись, разбойники вошли в избушку: Одноглазый первым, за ним втолкнули Изота, последним вошёл Колесо, ухмыляясь во весь рот чему-то втайне желаемому. В избушке было стыло и темно. Одноглазый отодвинул доску, закрывавшую оконце, прорубленное у самого потолка. Ворвался свежий ветер, но стало светлее.

Избушка была квадратной. Посередине из красного плохо обожжённого самодельного кирпича была сложена приземистая широкая печь. Между нею и одной из стен настланы полати, внизу них — двухъярусные нары. Стоял стол, сколоченный из отёсанного кругляка с крепкой дубовой столешницей, две лавки. Были сени, где летом сушили травы, и примыкающий к ним небольшой тёмный чулан с крепкой дверью.

Посреди болот, кольцом опоясывавших скит, невдалеке от него возвышалась твёрдая земля сажен в пятьсот длиною и двести-триста шириною. Расположенный близко к скиту, этот своеобразный остров служил хорошим подспорьем в хозяйственных делах.

Ещё в молодости Изота на нём срубили новую избушку взамен сгнившей, которая служила приютом скитникам во время непогоды. В ней располагались для отдыха скитские охотники, промышлявшие добычей дичи и зверя для нужд общины, останавливались сборщики клюквы и брусники, в изобилии родившихся в здешних местах, заготовщики мха, дёргавшие и сушившие его здесь же на открытых, хорошо проветриваемых лужайках, а потом перевозившие в скит для построек.

Избушка была прочная, выдержавшая не одну непогоду, дождь, снег и ветер, устоявшая под напором ураганов и грозовых разрядов. Крытая болотной осокой в несколько слоев, она могла ещё простоять не один десяток лет.

Войдя в избушку, Одноглазый, как старший, распорядился:

— Колесо, в лес… с ним, — он указал на Изота, — по дрова. Да присматривай за ним, как бы не убёг.

— От меня не убежит, — самодовольно осклабился Колесо, поглаживая рукоять ножа, заткнутого за пояс.

— Кучер! — крикнул Одноглазый толстяку, застрявшему в сенях.

— Я здесь, — подошёл к нему Кучер.

— Свежуй зайца! А то совсем застынет.

— Я только собрался ободрать его.

Обязанности были распределены. Одноглазый отдавал распоряжения, как генерал своим полковникам, чётко, с сознанием своего старшинства, которого никто не оспаривал. Сам занялся растопкой печи.

В лесу, окружавшем избушку, было много сушняку, в основном ольхи. Не надо было иметь топора, чтобы набрать целый воз дров. Подгнившую сушину валили от руки и ломали на дрова нужного размера, ударяя по стволу крепкого дерева. Собирая сушняк, Изот наблюдал за Колесом, а тот, в свою, очередь, не спускал глаз с пленника.

Они натаскали в сторожку большую гору дров, которых должно было хватить на всю ночь. В завершение работы Колесо срубил несколько берёзок и разрубил на поленья, приказав Изоту отнести их в сени.

Кучер за это время освежевал зайца, выпотрошил его и повесил на сучок.

— Ужин готов, — весело сказал он, глядя на висевшую тушку зверька и вытирая нож о штанину. — Знатная еда будет.

Он довольно потирал руки, предвкушая сытный ужин. Мало-помалу и обида на атамана за то, что он отобрал тёплую одежду у собрата заглохла, а то, что старший обещал распорядиться вечером и согревающим, совсем обдало его сердце елеем.

Тех припасов, что они захватили с собой, идя к скиту, видимо, было недостаточно, и они кончились, поэтому разбойники были голодны. Изот видел, какими глазами смотрел на зайца Колесо, как глотал слюни Кучер. Да у него самого подводило живот при мысли о еде.

Когда они возвратились в избушку, в печи весело пылал огонь. Одноглазый восседал за столом в позе человека, завершившего дневную работу и теперь отдыхающего. Он разделся, оставшись в одной посконной рубахе, подпоясанной узким ремешком.

Разбойники хотели сварить похлёбку, но посуды в сторожке не нашлось, и они решили зажарить зайца прямо на угольях. Можно было использовать для варки зайца котелок, но он был мал, и в него Колесо набил снегу, чтобы вскипятить воды.

Пока жарилась зайчатина, Одноглазый достал из котомки плоскую бутыль в футляре из бересты. Разбойники невесть откуда вытащили туески. Атаман взболтнул содержимое фляжки. В ней громко булькнуло.

— Кучер, — обратился он к толстяку, подсевшему к столу, — ты заслужил — подставляй посуду. А то ждёшь и думаешь, как бы мимо не пронесли.

— Это мы завсегда. — Кучер подставил туесок. — Горько пить вино, а обнесут горчее того.

— Да ты не пьешь, — рассмеялся Колесо, — а только за ворот льешь.

— Он закаялся пить, — сказал Одноглазый, — от Вознесенья до поднесенья.

— Будто сами без греха, — отозвался ничуть не обескураженный и не обиженный Кучер, поднося туесок к губам и боясь пролить хотя бы каплю.

Зайчатина поджарилась, и разбойники с жадностью набросились на неё. Зубами разрывали сухожилия, обсасывали косточки. Изот прилёг на нары и отвернулся.

— Иди пожуй! — услышал он голос Одноглазого и сначала не понял, что тот зовёт его. — Иди, чего отвернулся? Без еды, пожалуй, не дотянешь и до большака.

В другое время Изот отказался бы от пищи, принятой из рук ночных татей, но он не ел со вчерашнего вечера, если не считать трёх обломанных сухарей, которые ему дал Кучер, и он принял кусок зайчатины, поданный ему Одноглазым на конце ножа.

— Я б ему и полсухаря не дал, — пробурчал Колесо, наблюдая эту сцену. — Кормить чужака, когда у самих запасов нету…

— Не гладь коня рукою, а гладь мешком, — нравоучительно проронил атаман и так пронзил сотоварища взглядом своего страшного глаза, что тот поперхнулся, прикусил язык и больше не произнёс во время еды ни слова, размеренно двигая челюстями, прожёвывая очередной кусок.

В печи жарко пылал огонь, и в сторожке потеплело. В трубе подвывал ветер — метель все-таки началась. Углы тонули во мраке, свет исходил только от ярко горевшей печи, прорываясь в помещение через незакрытое заслонкой устье.

Разбойники, насытившись и попив с сухарями кипятку, молчали, погрузившись в сладкую истому. Колесо прилёг на лавку и смотрел в потолок, Кучер хотел было чинить дырявый сапог, но отложил его в сторону и тоже задумался. Одноглазый сидел мрачный во власти тайной думы.

Изот в тепле тоже разомлел. Его потянуло в дремоту. Он привалился на нары и закрыл глаза, думая об оставленных старце и младенце.

Он уже проваливался в глубокий сон, как голос разбудил его. Сильный, с хрипотцой, он заполнил избушку:

Как из города,

Из Камышина

Плывёт лодочка

Двухвесельная.

А в той лодочке

Молодец сидит.

Молодец сидит,

Думу думает.

Голосу не хватало места в тесной избушке, он просился на волю, в простор, но не мог выбраться. Он бился о стены и замирал под матицей.

Про житьё своё

Бесталанное,

Про милу красу

Красну девицу.

В голосе было столько тоски, неизбывной грусти, что Изот сразу скинул дремоту и открыл глаза, соображая, кто же это поет. Избушка была освещена скудно, углы потонули во мраке, лишь на стол падали отсветы от печки. Пел Одноглазый. Одной рукой он подпирал голову, другая была сжата в кулак и покоилась на столешнице.

А была у них

Любовь сердечная.

Век хотели жить

В добром счастии.

Да пришёл лихой

Да богат купец,

И милу красу

Он с собой увёз.

Что же делать мне,

Горемычному?

Как с тоскою той

Мне на свете жить?

— Хватит душу рвать, — перебил песню Колесо. — Заладил одно и то же.

— Молчи, Колесо, не порть песню, — не обидевшись, ответил атаман. — Многого ты не понимаешь по неглубокому твоему характеру и скудости ума.

И с новой силой продолжил песню. Голос уже не ломался тоской, а поднялся, казалось, над избушкой, над лесом и с поднебесья соколом летел под облаками:

Наточу я нож

Я вострым востро

И дождуся я

Тёмной ноченьки…

Никто не проронил ни слова, когда Одноглазый замолчал и уронил голову на руки. Трещали дрова, осыпая пепел, заунывно подвывала метель в трубе…

Через минуту атаман пришёл в себя, поднял голову, оглядел всех поочередно и обратился к Изоту:

— А скажи мне, мил человек…

— Меня Изотом кличут.

Одноглазый кашлянул:

— А ты чести своей не роняешь. Блюдёшь достоинство. — Он помолчал, покачивая головой вслед своим мыслям. Потом спросил: — А ответь мне, Изот, ты правду сказал про сундук? Не таи. Моя заповедь крепка. Отпущу, как сказал. Так правду ты нам поведал?

— Как было, так и ответил. Мне врать нет резону.

— Неправду ты говоришь. Чует моё сердце — солгал ты. Может, не во всём, но солгал. — Разбойник сдавил пустую баклажку широкой пятернёй. — Ну да ладно. Бог рассудит. Будет день, будет пища.

Опять наступила тишина. Кучер сел возле печки на сложенные поленья, разулся и повесил сушиться портянки на бечёвку, протянутую вдоль кирпичей.

— Сегодня хоть ночь поспим в тепле, — мечтательно проронил он, вытягивая ноги и прислоняя ступни к тёплым кирпичам. — А то всё на стуже да на стуже.

— Убери портянки, — прозвучал голос атамана. — Развесил тряпьё, всю избу провонял. Сунь их в печурку, может, не так дух пойдёт.

Кучер что-то ответил, но что Изот не расслышал.

— Пора укладываться, — снова проговорил Одноглазый. — Завтра чуть свет в дорогу. Если старовер не солгал, Косой с Куделей не должны далеко уйти.

— С сундуком много не нашастаешь, — подтвердил Колесо. — Может, только они разделили добычу?

Атаман ничего не ответил, устраиваясь на полатях. Колесо выбрал себе место на нарах поближе к печке.

— А может, старик соврал, что видел Косого? — ввязался в разговор Кучер. Его тешила мысль, что он оказался провидцем в отношении действий Косого.

— Шут его знает, — отозвался Одноглазый. — Чужая душа потёмки. Может, он врёт, может, правду говорит.

— Врёт, конечно, — проговорил Колесо. — На лице написано, что врёт.

Кучер уже хотел ложиться на верхние нары, где было теплее, как вдруг, спохватившись, спросил:

— А чего с ним делать?

Разбойники поняли, что речь идет об Изоте, молча сидевшем в уголке нар.

— Свяжи ему руки и пусть спит, — раздался голос Одноглазого.

Он лежал на полатях, положив рядом свою огромную дубину. Голос был спросонья, и через секунду разбойник уже храпел на всю избушку, забыв и про Изота, и про истекший день, и про сокровища, за которыми они шли.

— Он жилистый, путы развяжет и порешит нас сонных, — проговорил Кучер, вспомнив, как Изот переломил верею у костра.

Роль старшего взял на себя Колесо. Он важно, напыжившись, сказал:

— Голова ты еловая! Не знаешь, что делать! Отведи его в чулан и закрой там. И вся недолга. Ночь переживёт… вместе с мышами. — Он ухмыльнулся, представляя, как ключник будет дрожать от холода в чулане.

— Это другое дело, — обрадовался Кучер новому предложению и сказал Изоту: — Слыхал? Иди, дядя!

Изоту ничего не оставалось делать, как пройти в чулан. Кучер захлопнул за ним дверь, задвинув дубовый брус в проушины.

— Веди себя смирно, — предупредил толстяк. — Иначе… — Он не нашёлся, что сказать дальше и удалился.

Изот остался один в кромешной темноте, слыша, как Кучер, неразборчиво ворча, запирал на засов наружную дверь. Затем прошёл в избушку.

Чулан был небольшим — кладовая для разных запасов. Окон не было. Закрывался тяжелой сосновой дверью.

Изот глубже надвинул шапку на лоб и сел на короткую лавку, прибитую торцом к стене. Мысли одна чернее другой лезли в голову. Хорошо бы уйти отсюда! Но как? Стены крепкие, дверь прочная…

Не зная, что предпринять, Изот просидел на лавке с полчаса, до тех пор, пока его не пробрал холод. Брёвна чулана не были гнилыми, но мох кое-где истлел в пазах и из них дуло, когда налетал ветер. Он встал и стал шагать по чулану из угла в угол, стараясь согреться и что-нибудь придумать для своего спасения.

Сначала в сторожке было тихо. Потом раздался шум и приглушённые голоса — приоткрылась дверь в сени. Голоса стали явственнее — разбойники вышли на крыльцо, видимо, но нужде. Это были Кучер и Колесо. Изот прижал ухо к дверной доске, стараясь услышать, о чём говорят разбойники.

— Ты крепко запер его? — спросил Колесо у Кучера.

Тот несколько мгновений медлил с ответом, соображая, потом ответил сипло:

— Крепко. Никуда не денется. Засов прочный. — И зевнул во весь рот.

— Во дурак, — проговорил Колесо. — Надеется, что его Глаз отпустит.

— А если отпустит, — проронил Кучер, опять зевая.

— Не должен. Я знаю его.

— Знаешь, не знаешь! Он к нему, вишь, благоволит. Кафтан с меня содрал… зайчатины дал. Во как скитник в нему в душу влез. Слово, наверное, такое знает, наговорное.

— Если отпустит, я сам его порешу. Возьму грех на душу.

— Какой по счету? — с усмешкой спросил Кучер.

— Я их не считал.

— Надо бы считать, чтоб потом отмолить.

Колесо, как бы не слыша слов собеседника, продолжал:

— Он выдаст нас, если не порешить. Вот выведет на дорогу и порешу.

— А если Глаз узнает?

— Так сделаю, что не узнает. Ты мне поможешь?

Кучер молча переминался с ноги на ногу.

— Кафтана ведь жаль? — спросил Колесо.

— Жаль, — ответил Кучер, поёживаясь от холода, а потом спросил: — А если всё-таки узнает. Он хоть и с одним буркалом, а глазаст. Его не проведёшь на мякине.

— Хватит ныть — узнает, не узнает. Сделаем так, что не узнает…

— Глаз самовольства не любит.

— Его сам чёрт не поймёт. То крови не боится, хоть рекой лейся, а то возьмёт да и отпустит из-под ножа какого-нибудь бродягу. А этого? Порешу, как пить дать, порешу. Не люблю заносчивых.

— Чего гадать, — опять зевнул Кучер. — Может, его сам Одноглазый порешит… Пошли спать! Зябко.

Хлопнула дверь, и всё затихло.

Изот оторвал ухо от доски. Сердце билось учащённо. Вот что у разбойников на уме: разделаться с ним, как только он выведет их на дорогу. Такая судьба, предрешённая Колесом, его не устраивала. Если раньше и были какие-то надежды на благополучный исход, то теперь они рухнули.

Изот стал думать, как быть дальше. Ждать, покуда они его убьют? Или завтра, как только выпустят из чулана, попытаться бежать? Но свинец быстро его догонит… Он не доверял им с самого начала. А чего было ожидать от лихих людей, чьё ремесло — разбой и грабёж, кровь и смерть.

Поднявшись на лавку, Изот руками ощупал потолочные бревна. Они были вытесаны из осинового кругляка и плотно прилегали друг к другу. Как он не силился, не смог поднять их концы, крепко сидевшие в пазах. Отчаявшись выбраться через чердак, он вспомнил про подпол. В полу чулана была выпилена широкая половица, в которую было вделано кольцо. Через этот лаз спускались в подполье, где в летнее время в выкопанной яме хранили скоропортящиеся продукты, которые захватывали с собой, когда отправлялись сюда: мясо, творог, молоко.

Изот опустился на колени в углу, где должен быть лаз, и вершок за вершком стал ощупывать половицы, надеясь найти кольцо. Но его не было. Остался лишь штырь с отверстием для кольца. Ключник подёргал за штырь, но сил поднять разбухшую половицу не хватило — слишком мал был его остаток, чтобы можно было за него крепко ухватиться. Под рукой не было никакого твёрдого предмета, который можно было продеть в отверстие штыря и приподнять доску. Он стал вспоминать о предметах, находившихся в чулане, которые могли бы ему пригодиться для дела.

Он подошёл к лавке и оторвал её от стены, благо она с концов уже трухлявила. Раздался треск. Но разбойники, сильно уставшие за время дневного перехода, отделённые от чулана стеной и сенями, разморённые теплом, крепко спали и шума не слышали. В стене остались два больших кованных гвоздя. Изот выбрал самый длинный и принялся раскачивать, стараясь выдернуть из бревна. Когда это ему удалось, он продел его в отверстие штыря и потянул половицу на себя. Она довольно легко открылась. Прислонив её к стене, ключник спустился вниз. На него пахнуло сыростью и затхлостью.

Избушка, как знал Изот, стояла на шести или восьми дубовых столбах. Промежутки между ними — подбор — заполняли осиновые чурбаки, вкопанные неглубоко в землю и обмазанные снаружи глиной. Изот сел на землю и ногами попытался выдавить один из чурбаков наружу. Но оттого ли, что избушка осела, или вкопаны они были глубже, чем он думал, — чурбаки не поддавались его усилиям. Он проползал по подполу из конца в конец, ища слабое звено, но так и не расшатал осинового подбора.

Тогда он попытался подкопать чурбаки. Земля внутри не промерзла, но голыми руками копать было трудно, Изот поранил палец, обломал ногти. Он пошарил по земле в надежде найти гвоздь, который обронил, спускаясь в подвал. Но вместо гвоздя нашёл осколок от глиняного горшка и этим черепком стал разгребать землю.

Сколько времени подкапывал чурбаки, он не помнил. Спешил изо всех сил, иногда прислушиваясь — не проснулись ли разбойники. Если бы это произошло, прощай надежда на избавление. Но к счастью, разбойники не просыпались и не выходили из сторожки.

Изоту стало жарко и пот градом катился с разгорячённого лица. Наконец ему удалось подкопать столбушок настолько, что тот вывалился наружу. Пахнуло стылым воздухом. В лицо ударило снегом — мела позёмка. Образовавшегося отверстия было недостаточно, чтобы выбраться на волю, и ключник с новым рвением стал разгребать землю.

Вытащив второй столбушок, он облегчённо вздохнул и вытер мокрый лоб. Прислушался. В избушке по-прежнему было тихо — разбойники продолжали спать, не подозревая, что их пленник нашёл способ выбраться на свободу.

Подобрав кафтан, Изот стал протискиваться в отверстие. Его ширины оказалось достаточно, чтобы выбраться наружу. С минуту Изот стоял неподвижно, подставляя разгорячённое лицо порывам ветра. Метель разыгралась не на шутку. Ветер свистел в оголённых кронах осин, тяжело и упруго качались ветви елей, пригибались к земле высохшие стебли трав. Сердце ключника жгла обида за себя, за скитников, заживо сгоревших в кельях, за старца Кирилла, немощного, уходившего по произволу разбойников раньше уготованного срока в мир иной, за младенца, оставшегося без матери, за себя, иссеченного ремнями, привязанного к столбу, оставленного на голодную смерть, а теперь должного надеяться на милость татей — оставят они его в живых или предадут смерти.

Обида ломала душу… Что ему предпринять в его положении? Уйти в скит? А вдруг они озлобятся и бросятся вдогонку? Надеяться на то, что они заблудятся и не выйдут к скиту, или роковая трясина поглотит их? А если доберутся до скита? Какая участь тогда ждёт обитателей подземелья? Наверняка они его в живых не оставят. А если Изота не будет, то и Кириллу с младенцем не выжить.

Раздумывал он недолго. Приняв решение, выбрал из припасённых дров толстую, срубленную Колесом, слегу, принёс её к избушке и прислонил к двери, уперев нижний конец в балясину крыльца, точно так же, как это сделал Филипп Косой с дверьми келий скита. Делал это споро, но не спеша, вынеся свой приговор разбойникам, который в эту минуту не казался ему безрассудным и богопротивным.

Закончив работу, вспомнил, что неподалеку в кучах лежит мох, надерганный и высушенный летом, но так и не увезённый в скит. Сбросив верхнюю смёрзшуюся корку, принёс несколько охапок и разложил вокруг избушки. Потрогал крышу, крытую в несколько слоев осокой, выдернул изнутри несколько сухих пучков. Огниво и трут лежали в кармане — Кучер не потерял их.

Встав на колени, Изот перекрестился и прошептал:

— Прости меня, Боже, за дело окаянное… Но они поступили неправедно, загубив скит и божьи души. Нет им прощения, и аз воздам…

Он высек огонь, запалил трут, поджёг пучок сухой осоки, подсунул под мох. Тот сначала задымил, а потом ярко занялся, пламя взметнулось вверх.

Второй пучок ключник сунул под стреху и когда крыша загорелась отошёл в сторону. Огонь заполыхал, багрово освещая поляну и Изота.

Из сторожки не доносилось ни звука. Изот не уходил, словно прикованный к земле. Огонь охватил сруб, ярко запылала крыша. В дверь сильно ударили. Это, видно, Одноглазый колотил своей дубиной. Донеслись приглушённые крики. Выделялся голос Колеса, визгливый и пронзительный…

Не в силах слышать крики, Изот отошёл на край поляны и оглянулся. Огонь объял всю сторожку: крыша пылала свечой, пламя лизало стены, дым, раздуваемый ветром, чёрными космами пластался над деревьями.

Ключник потуже запахнул кафтан и пошёл прочь от сторожки, не оглядываясь. Но ещё долго в ушах стоял треск бревён, лопавшихся под напором огня, шум пламени, уходивший ввысь к небу. В отблесках огня метались лёгкие снежинки, а потом таяли и испарялись. Он не видел, как загорелись росшие вокруг избушки деревья и рухнули с тяжелым стоном на оснеженную землю.

Глава десятая Пурга

Обратный путь до скита показался Изоту очень долгим. Так оно и было. Сначала ноги сами несли его по замёрзшей равнине — хотелось быстрее уйти от страшного места. Свистела метель, было темно, раза два Изот чуть было не угодил в яму, заплывшую тонким ледком. Спасла случайность и выработанная с годами осторожность, с которой скитники ходили по окружающему их жильё болоту.

Шёл он не оглядываясь, не страшась погони — знал: дверь была приперта крепко, а другого выхода из сторожки не было. Весь путь ему мерещилось искажённое отчаянием и страхом лицо самого злого из разбойников — Колеса, мечущегося в объятой пламенем избушке. Вспоминает ли он свои слова: «Я сам его порешу». Вот и порешил. Теперь, как загнанный в ловушку зверь, рычит, огрызается, зубами рвёт западню, но выбраться не может. Господь суров: не рой другому яму, сам в неё угодишь…

Приблизительно в середине пути, когда он вышел на открытое место с редкими голыми деревьями, ветер усилился. Он мёл позёмку, и крупинистый снег шуршал в остатках сухой растительности, в кустах, сгибающихся до земли под его натиском, обжигал лицо. Он дул навстречу, и Изот передвигался с трудом. У него деревенело лицо, от холода без рукавиц, ломило пальцы, и он ежеминутно отогревал их своим дыханием. А пурга усиливалась. В довершение всего повалил обильный снег. Перекрученный ветром, он полосовал ключника, словно дробью стегал по кафтану.

Совершенно выбившись из сил и боясь заблудиться, Изот нашёл пристанище на опушке небольшой берёзовой рощицы, решив переждать пургу под защитой деревьев. Здесь хоть и посвистывало вверху и снег шёл, но было тише, благодаря сугробам, наметённым за вечер, под склонами которых можно было спрятаться от ветра.

Надо было развести костер и согреться, иначе без движения холод мог пробрать до костей. Однако разжечь костёр ему не пришлось — он не нашёл ни сучка, ни ветки, которые могли бы сгодиться для костра — всё было погребено под снегом.

Усталый, он примял снег под чахлой берёзой, под навесом сугроба, надвинул шапку поглубже на лоб и втянул голову в плечи. Скоро его всего облепило, и он стал похож на большую глыбу снега.

Пурга не утихала. Ветер сильнее раскачивал оголённые вершины берез, бросая наземь новые и новые горсти снега, будто кто-то кидал их беспрестанно.

Как там старец с младенцем? Если Кириллу худо, то и ребёнку плохо. Старцу он наказывал не разжигать камелька, чтобы не привлечь дымом разбойников, поэтому в подземелье сейчас холодно. Сумеет ли старец покормить ребенка? Изот старался уйти от невеселых мыслей, не думать о плохом, но они прочно засели в мозгу и бередили сердце.

Под свист метели он забывался, но ненадолго: какая-то струна в голове всегда была в напряжении. Если он погружался в сон, она натягивалась сильнее, и он просыпался.

Сломленный усталостью, под утро он всё же задремал. Ему стало тепло, приятная истома растекалась по телу, тяжелила голову и ноги… Ему чудилось, что сидит он в бане на полке, охаживает себя берёзовым веником, обливается студёной водой из липовой шайки. Шипит вода, выплеснутая на горячие камни, пар фонтаном устремляется вверх, растекаясь под низким потолком. Плещется в кадушке вода… Да это не вода. Это горячий пламень вырывается из неё и охватывает баню. И не пар идёт от каменки, а дым. Объятый ужасом Изот ищет выход наружу и не может выйти — дверь крепко приперта. Огонь подбирается к нему. Он хочет кричать и кричит, но сам не слышит своего крика. Вдруг стена бани начинает колебаться, словно в мареве, и исчезает. В огненном сиянии появляется женщина в белых одеждах, высокая и стройная. Глаза под плавными дугами чёрных бровей глядят строго и с укоризной, а лицо ласковое и родное. «Матушка!» — кричит Изот и протягивает к ней руки, но не может дотянуться, прикоснуться к ней, потому что их разделяет невидимая стена. «Не спи, Изот, — говорит женщина в белом одеянии. — Не спи, сынок!»

Изот ревёт, как в детстве, и просыпается в холодном поту, с сильно колотящимся сердцем. Где он? Он стряхивает с головы, с плеч снег и только теперь понимает, где находится.

Как только серый рассвет выбелил небо и стали различимы кусты и деревья, Изот поднялся. Пурга утихла, забросав снегом окрестность. Изот попытался определить, куда он вышел, но местность ещё была погружена в предутреннюю мглу, и он мог лишь догадываться, где находится. Однако догадки не обманули его. Когда окончательно рассвело, он понял, что шёл по правильному пути. До скита было версты три.

К скиту он подошёл совсем обессиленный. Снегу намело много, был он рыхлый, идти было трудно. На пепелище гулял ветер. Он залепил снегом кучи обгоревших бревён, стонал в остовах келий, в высоких сиротливых трубах печей.

Ключник стал раскидывать доски и брёвна, которыми забросал вход в убежище. Освободив дверь, открыл её и, затая дыхание, вошёл в землянку. Было тихо. Угли в камельке давно потухли, превратившись в серую золу. Камни очага остыли. Подземелье было погружено во мрак. Изот притворил дверь. На своем ложе шевельнулся старец и снова затих.

Ключник в углу землянки нашел растопку, высек огонь и запалил её. Жилище осветилось бледным пламенем. Подбросив сухих дров, Изот подошёл к младенцу. Тот безмятежно спал, закутанный до глаз в старую ветошь.

«Слава Богу, — подумал Изот, — отче поухаживал за ребёнком. Он сыт и сух».

Он направился к старцу, дотронулся до лба рукой. Лоб был не такой горячий, как вчера. Кирилл лежал неподвижно, положив одну руку на грудь, другую протянув вдоль туловища.

— Это ты, сыне? — услышал он голос наставника.

— Я, отче.

— Вернулся?

— Вернулся.

— Добро. Я уже беспокоиться стал… Долго тебя нету. О плохом думал…

— Обошлось, отче.

Кирилл что-то хотел сказать, но только пошевелил губами.

— Тебе плохо, отче? — Изот наклонился к нему.

— Нет, нет. Полегче стало. Тебя не было, я подымался, и не один раз… попоить ребенка, самому испить. Сначала-то голова кружилась и звон в ней был, словно к заутрени звонили, а теперь полегче.

— Слава Богу, может, дело к поправке пойдёт.

— Нет, Изот. — Кирилл обратил к нему серое лицо с глубоко запавшими глазами. — Сил у меня немного осталось. Только дух живёт…

Он хотел приподняться, но Изот движением руки заставил его остаться в прежнем положении.

— Лежи, отче, набирайся сил. Я, смотрю, ты не ел совсем?

— Как не ел! Ел и пил.

Изот не стал возражать, хотя видел, всё то, что он оставил ему уходя, в целости стоит рядом в головах.

— Отдыхай! Разбойники нам теперь не страшны. Их постигла та же участь, что и братьев наших. Спалил я их в сторожке… Вдругорядь узнал я, кто навёл разбойников на скит.

Кирилл не ответил, но открыл глаза, давая понять, что он слушает.

— Разбойники говорили про барина, как и Филипп… тогда. Помнишь барина? Фёдор со Стратилатом нашли его на безлюдной дороге, на болоте. Он у тебя в келье обитал…

— Как не помнить, — прошептал Кирилл.

— Его рук дело. Это он прознал про хранительницу. Косого подбил.

— Я виноват, — проговорил Кирилл. — Моя вина здесь.

— Зачем ты себя винишь! Какая твоя вина. Давеча про грех свой говорил. Это твоя болезнь… Вот я, отче, совершил тяжелый грех. И знаю, что праведный, но душу гложет. Поднял руку я на жизни людские, хотя и окаянны они. Душегубец я….

Изот рассказал наставнику, как спалил сторожку вместе с разбойниками.

— Всякого греха не обережёшься, Изот, — ответил Кирилл и движением руки показал ключнику на место в ногах.

Изот присел.

— Как ты иначе мог поступить, сыне? Или ты их, или они тебя… Сколько погубили они невинных душ ради корысти и сребролюбия, а ты — ради защиты своей, ради воздаяния за кровь христиан, невинно загубленных братьев и сестёр наших. Брось эти мысли! Думай о дне завтрашнем, раз Бог помиловал тебя.

— Хочу, отче, не бередить сердце своё, а не в силах.

Кирилл ничего не ответил. Он лежал с закрытыми глазами, видно, опять впал в забытье. Изот не стал тревожить его.

«Может, отче и прав, — подумал он. — Отмолю я свой грех».

Усталый и опустошённый событиями прошедшего дня и ночи, он прилёг в углу на рогожке, но от навязчивых мыслей не мог отрешиться. Перед глазами стояла сторожка, объятая пламенем, слышались крики и глухие удары Одноглазого в дверь.

Глава одиннадцатая Тайна старца Кирилла

На следующий день, отдохнувший и отоспавшийся, Изот стал думать о том, как сделать крышу или навес над землянкой, чтобы от тепла камелька не таял снег на потолке, иначе будет в помещении сырость, а сырость — источник болезней. Раз уж судьба удосужилась оставить ему жизнь, дать пропитание и убежище от непогоды, надо сделать это убежище приспособленным для житья. Зима долгая. На первое время уцелевших припасов всем обитателям должно хватить, а там, смотришь, по снегу и силки можно будет расставить на птиц, западни на зверей, самострелы, авось, что-нибудь и попадётся, прокормятся, благо живности в лесу много. С такими мыслями Изот принялся за работу, стараясь не думать о совершённом им поступке.

Во второй половине дня небо заголубело, проглянуло солнце, засеребрились снежинки. Изот распахнул кафтан, вдохнул полную грудь морозного воздуха и оглядел окрестности. Вокруг скита припорошённые снегом высились несгоревшие ели. Ветра не было, и они стояли не шелохнувшись, словно в забытьи. Мелькнула меж деревьев белка, сменившая летний наряд на зимний. «Боже, — подумал Изот, — как же хорошо на белом свете, когда каждый живёт своим делом, без пакостей и вредительства».

Солнце ещё стояло над лесом, когда он закончил работу. Отойдя на несколько шагов, долго оглядывал еловый навес и пришёл к мысли, что он сделал его добротно. Какая бы ни была снежная зима, он выдержит тяжесть сугробов.

Войдя в землянку, он ощутил что-то неладное. Нехорошее предчувствие коснулось его. Спал ребенок, причмокивая во сне губами, на своём ложе лежал Кирилл… Старцу было худо. Сильный озноб сотрясал высохшее тело.

— Тебе холодно, отче? — спросил Изот, подойдя к наставнику.

Тот ничего не ответил. Тело его продолжало содрогаться. Изот наклонился к нему. Старец был в забытьи.

Ключник укрыл его своим кафтаном, развёл огонь жарче. Как он ни окликал старца, не смачивал сухие губы влажной тряпицей, Кирилл не приходил в себя.

Всю ночь просидел Изот в изголовье старца, отходя от него лишь затем, чтобы подбросить дров в камелёк да покормить ребёнка.

Лишь перед рассветом озноб прошёл, и Кирилл открыл глаза.

— Отче, — Изот склонился над наставником.

Лицо старца было пергаментно-жёлтым, нос больше заострился, щёки провалились.]Вчера тело и дух были полны энергии, а сегодня силы оставили его.

— Изо-от, — позвал старец. Голос был очень тих, скорее по губам, чем на слух, ключник различил своё имя. — Изо-от, — повторил Кирилл, — затепли какую лучину передо мной. Легче мне будет уйти…

— Отче, о чём ты говоришь!

— Сделай милость…

— У меня есть свечи. Я мигом.

Он бросился в угол, к полке, где лежало около дюжины свечей, которые он нашёл в кладовой. Зажёг одну от камелька, прилепил на глиняный черепок, поставил в изголовье старца.

— Светлее стало, — проронил Кирилл. — А то всё в темноте да темноте.

— Бог даст…

— Не тужи, Изот. — Кирилл не дал ему договорить. — Я давно готовил себя к этому. Только не полагал, что это произойдёт так. Думал, что перед лицом смерти попрощаюсь со всеми, благословлю, попрошу прощения за вольные или невольные прегрешения, а довелось иначе. Я хочу тебе сказать… Не останавливай меня! Возьми мою руку. Вот эту одесную.

Изот выполнил просьбу наставника. Рука была холодна как лед.

— Силы мои на исходе, — проговорил Кирилл. — До солнышка, знать, не доживу… Ночь на улице, сыне?

— Скоро рассветёт.

Кирилл замолчал. Изот подумал, что он впал в забытьё, но ошибся: старец раздумывал, подбирая слова, которые хотел сказать Изоту.

Слабо потрескивали дрова в камельке, тонкая струйка дыма тянулась к потолку. В постели не спал младенец. Он то однообразно тянул: гу-гу-гу, то замолкал, чтобы через минуту снова начать свою непонятную песню.

Кирилл приподнял веки, взглянул на Изота, сидевшего рядом.

— Говори, отче, я слушаю, — подвинулся ближе ключник. — Что скажешь, то исполню.

— Добро. — Кирилл закашлялся.

Изот дал ему воды. Отпив несколько маленьких глотков, Кирилл взглядом попросил убрать черепок и, отдышавшись, сказал:

— Тот барин, которого мы приютили в ските, как ты и говорил, не чист на руку. Никому я не говорил, а верно, зря… Скажи я тогда, может, и не было бы беды… Помнишь, в келье у меня в углу иконостас?

— Как не помнить. Образа письма древнего…

— Вот-вот. За иконами тайничок у меня был… — Кирилл снова закашлялся, схватился за грудь.

— Я слушаю, отче.

— В тайнике том, почитай, со времён протопопа Аввакума хранилась грамотка с письменами. В тех письменах опись сокровищ скитских наших и место указано, где они захоронены.

— Про нашу хранительницу?

— В хранительнице не все сокровища… В далёкие годы на Заячьем острове в Соловках, на мысу, был найден сундук мурманский, а в нём золотых монет и византийских, и шведских, и фряжских и прочих видимо-невидимо, и камней самоцветных много. Откопали его два послушника… И может сим сокровищам и разграбленным быть, но был в монастыре старец Варсонофий, келарь, зело честен и скромен. Когда пошли гонения, он передал этот сундук братии нашей. Так он кочевал, пока не основали наши предки здесь скит, и сундук тот укрыли… И был он оставлен в неприкосновенности на случай мора или другой какой погибели и ни одной деньги оттуда не было взято.

— Я слышал это предание.

— Это не предание, а сущая быль.

— Так где ж тот сундук. Я его не видел.

— И не мог видеть. Он замурован в полу хранительницы.

— И барин похитил грамоту сию и теперь знает, что есть сундук мурманский и как его найти?

— Да, Изот.

— Вот почему разбойники были посланы сюда…

— В грамоте также обозначены тайные ходы к мурманскому золоту.

— Ты помнишь их, отче?

— Как не помнить. И ты их знаешь, это пути в хранительницу. Я сам не видел сундука. Я принял грамоту из рук старцев. Я бы её тоже передал…

— Вот отчего проникли грабители в хранительницу. Знали, где искать, но не знали, что сундук замурован.

— Теперь ты один хранитель его. Найди его, пока не похитили, и помоги братьям нашим, кто нуждается, кто чтит заветы отца нашего протопопа Аввакума.

— Будь спокоен, отче. Не отойду от заветов твоих.

— Вот и добро. Я всегда знал, что на тебя можно надеяться.

— Филипп Косой сказывал про барина. Он нарёкся Василием Ивановичем Отроковым?

— Да, он так назвался. Сказывал, что в городе проездом…

— Когда он похитил грамоту, он подбил Косого себе в помощь.

— Верно, так оно и было. Барин, он может, и не барин. Сколько сейчас разного люда пропитание себе добывает обманным путем.

Кирилл тяжело задышал. В груди захрипело, в краешке губ замерцала капелька крови и потухла.

— Зашибло меня бревном, — простонал старец. — Нутро гормя горит… И ещё… Отнеси младенца добрым людям. Не сдобровать ему в лесу без тепла и довольной пищи, без материнской неги… Ему молоко и каша нужна. Где ты это возьмёшь? Приюти у хороших людей. Пусть живёт.

Изот наклонился к лицу старца, прошептал, ибо говорить не мог — слезы застилали глаза, а в горле застыл ком:

— Исполню, отче, заповеди твои.

— Поклянись Богом!

— Клянусь, отче, всеми святыми, что поступлю, как ты повелел.

В подтверждение своих слов Изот вынул из-за пазухи нательный крест и прикоснулся к нему губами.

Кирилл закрыл глаза. Изот сидел неподвижно рядом, глядя, как горит, потрескивая, свеча, и растопленный воск маслянисто дрожит в лунке под пламенем, переливается через край, оставляя на боках неровные потоки, словно застывшие слезы. Язычок пламени дрогнул, заколебался, поник, и свеча готова была погаснуть, но Изот схватил кончик обгоревшего фитиля пальцами, снял нагар, и огонь вновь разгорелся.

Кирилл поднял веки, посмотрел на Изота потухшим взглядом:

— Выведи меня на волю, Изот? — попросил он. — Хочу посмотреть на скит. Не протився, — добавил старец, видя, что Изот хочет возразить.

Ключник с трудом поднял его с ложа — старец совсем обессилел. Левую руку Кирилла забросил за свою голову и вывел его из подземелья.

Кирилл выпрямился, насколько смог, повёл глазами по сторонам:

— Прости меня, Господи, — прошептал он, — что не уберёг чада твоих…

Он подался вперёд, напрягшись в руках Изота, глаза окинули пепелище, а губы беззвучно что-то прошептали.

Вернувшись в землянку, Изот уложил старца на постель. Лежал он высохший, с тонкими тёмными руками, сложенными на груди. К вечеру силы совсем покинули его, не открывая глаз, он захрипел и последний выдох вырвался из груди. Рука соскользнула вниз.

— Прости, отче, — склонил голову Изот.

Он ощутил вдруг тревожно-гнетущее чувство пустоты как в самом себе, так и окрест. Стало невыносимо оставаться в подземелье, словно кто-то принуждал выйти вон. Он открыл дверь и вышел на воздух как был в рубахе и лычницах.

Облака разошлись, и на небе мерцали звёзды. Откуда-то сверху, казалось, опускался шелестящий звук, наполняя окрестность непонятным движением. Место перед землянкой озарилось оранжевым свечением, потом заискрилось и между сгоревшими кельями покатились по снегу шарики. Их было много: и оранжевых, и голубых, и жёлто-серебристых. Казалось, они совершали беззвучный танец. Потом, словно унесённые ветром, удалились и исчезли в лесу. Лишь один, чуть больше остальных, покружился вокруг Изота, над землянкой, замер на мгновение, стал сжиматься, тускнеть, затем взвился вверх и пропал. А Изот подумал: «Это душа Кирилла покинула тело и соединилась с душами таких же усопших на небесах».

Всю ночь Изот не сомкнул глаз, хотя и был изморен дневными заботами, нервным напряжением, связанным сословами старца Кирилла и его смертью. Думал он не о себе. Ему, привыкшему с молодости к лесной жизни, к голоду и холоду, не впервые было переносить подобные лишения. Думал он о младенце, который по воле судьбы остался жив, как и он, Изот, и которому, действительно, как предупредил Кирилл, без матери жизнь впроголодь в холодной землянке грозила обернуться самым худшим.

Поэтому Изот, проживший более чем половину человеческой жизни, изведавший радости и горести, понаторевший в разных ремёслах, прочитавший не одну книгу, пришёл к мысли, что оставлять с собой ребёнка бессмысленно, ибо чревато большим для него несчастьем. Надо будет только переждать несколько дней, дождаться крепких морозов и по замёрзшим основательно болотам, напрямую добраться до первого жилья, а уж там добрые люди не дадут погибнуть младенцу. С такими мыслями Изот забылся сном.

Часть вторая Постоялый двор

Глава первая Изот в городе

Вчера, покинув с младенцем заснеженное пепелище и ступив на замёрзшие болота, Изот уже знал, что будет делать после того, как оставит ребёнка добрым людям. Кому его оставить, он решил ещё тогда, когда эта мысль впервые пришла в голову. За болотами, чуть в стороне от тракта, ведущего в уездный город Верхние Ужи, на речке Язовке стояла мельница. Она была ближайшей к скиту, и на ней скитники зимой мололи муку. Изот бывал там. Видел и самого мельника. Тот жил с женой, но детей у них не было. Жили они, если не зажиточно, то во всяком случае не бедно. Знал он и то, что жена у мельника была работящая, крепко верящая в Бога, и что самое главное, была отзывчивой и доброй. Всё это и повлияло на то, что Изот решил оставить дитя у них.

Он долго ждал, когда немного рассеется темнота, и когда наступил вялый рассвет и в оконце на кухне зажглась свеча или лучина, — значит хозяева уже встали — Изот вышел из леса. Ворота были открыты, и он беспрепятственно вошёл во двор. Поозиравшись, и не заметив на воле никого постороннего, крадучись приблизился к крыльцу.

Оставив корзину с ребенком на крыльце, вернулся обратно и спрятался за деревьями, не упуская из глаз корзины, стоявшей у входной двери. Вскоре вышел мельник, и ещё не видя корзины, открыл рот в широком зевке. Перекрестив рот, хотел сойти со ступенек, но задел ногой корзину. С минуту стоял как вкопанный, видимо, соображая, что им послал Бог, затем нагнулся и откинул тряпьё. Его замешательство длилось недолго. Уже через секунду, он схватил корзину и открыл дверь, что-то крича жене. Увидев, что мельник обнаружил дитя и внёс в дом, Изот с сильно бьющимся сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, поспешил вглубь леса. Отойдя на значительное расстояние, он скрылся в молодом густом ельнике, где его никто не мог увидеть, и только тут перевёл дыхание. Почувствовав, что в горле от волнения пересохло, он нагнулся, зачерпнул в руку снегу и стал слизывать его с ладони.

Ему было видно, как мельник, полураздетый, выбежал на крыльцо, окинул глазами двор, вышел за ворота, прошёлся по переметённой дороге, видимо, увидел следы от лыж, ведущие в лес, потому что посмотрел в ту сторону и побежал обратно дом.

Отдышавшись и успокоившись, крадучись, стараясь не выходить на открытое пространство, а держась вблизи деревьев, Изот вернулся к мельнице, чтобы убедиться, что ребёнка точно взяли. Долго стоял в придорожных кустах, наблюдая за домом мельника. Без варежек руки зябли, и он, широко открыв рот, дышал на них, стараясь согреть. Убедившись, что ребёнок в доме, — корзины на крылечке не было, теперь не бросят сиротину, — он, уже ничего не боясь, вышел из лесу и сбросив с ног привязанные ступни из еловых веток, пошёл по заснеженной дороге прочь от мельницы, стараясь выйти на большак, ведущий в город.

Дорога на большак была довольно умята санями, только на открытых широких полянах её передуло, но снег был не глубок, и Изот легко преодолевал такие участки. Идти было легче, чем в еловых ступнях по сугробу, и он шёл, всей грудью вдыхая морозный воздух, радуясь в душе, что сбросил с себя тяжкую ношу — доверил ребенка людям, у которых, как он полагал, ему будет сытно и тепло. Теперь можно было подумать и о том, что он будет делать, добравшись до Ужей.

Мысль о том, что ему надо найти барина, которого они лечили в скиту, и по наущению которого был сожжён скит, давно не давала ему покою. Она бередила сердце и днём и ночью. Что бы он ни делал, перед глазами мелькали картины горевшего скита, обугленные тела, которые он извлёк из-под золы и головешек и которые хоронил в скорби и печали. Теперь, освободившись от заботы о ребёнке, он мог посвятить свою жизнь поискам Отрокова. Барин должен был обитать или в Верхних Ужах, или в его окрестностях. Он помнил, что отче Кирилл, сказывая ему о барине, говорил, что тот как-то в беседе со старцем обмолвился, что имение его находится в Верхнеужском уезде. Значит, здесь и надо искать. Конечно, если барин замыслил тогда лихое дело, чтобы сбить со следа, мог и солгать. Но попытка не пытка, полагал Изот, решив искать барина в своём уезде. Что он будет делать, когда найдёт вдохновителя поджигателей скита, об этом Изот не задумывался. Главным для него было найти его, увидеть этого человека, навлёкшего своей жадностью беду на скит, а там видно будет. Ещё раньше, живя на пепелище, и видя последствия дел лихих людей, у него на душе было так тяжело, что ему казалось явись перед ним барин, он бы разорвал его на мелкие части — так сильна была ненависть к человеку, который во имя корысти предал огню десятки ни в чём не повинных людей: женщин, стариков, детей.

Потом острота и гневливые мысли прошли, и он, по своему уравновешенному и спокойному характеру, понял, что не сможет обагрить руки в крови этого зверя. Но ему очень хотелось наказать барина, предать его божьему, не своему суду, хотя, как это сделать, он не знал, но думал, что как только найдёт вдохновителя поджигателей, Бог ему подскажет, как действовать дальше.

Выйдя на большак, перевёл дух, и почувствовал, что сильно голоден. Ночью у костра он доел остатки скудного ужина, состоявшего из ржаных сухарей и небольшого вяленого леща — последних запасов пищи, что удалось наскрести в скиту. «Может, что завалялось», — подумал он и запустил руку в карман. Но карман, в котором лежали сухари, был пуст. Чёрствый огрызок заплесневевшего ржаного ломтя, чудом завалявшийся, он обнаружил под подкладкой кафтана. Обрадовавшись этой находке, отломил кусочек и стал сосать, как леденец. Сухарь отдавал плесенью, прогорклым хлебным запахом и ещё чем-то неуловимым, как показалось Изоту, мышиным духом. Но он был настолько голоден, что не обратил на это внимания.

Он шёл по большаку, не оглядываясь, чувствуя, как устал, и думал, что скорей прийти бы на место, лелея в душе надежду, что, может быть, его догонит какая-либо лошадёнка, и он попросит возницу подкинуть его в город. Но большак был безлюден, и только два раза ему навстречу попались пустые дровни, видно, люди, занимавшие извозом, ехали по дрова в лес на вырубки.

Однако ему повезло. Он прошёл чуть более версты, как его догнал лёгкий нарядный возок с расписным задком, с такой же расписной дугой, под которой вызванивал незатейливую мелодию малюсенький медный колокольчик. Впереди сидел мужичок в лохматой заячьей шапке, в потёртом армячишке. Сзади него, привалясь спиной к лакированному задку, восседала дородная молодуха с чёрными бровями, с румяным лицом, повязанная цветастым полушалком. Ноги были укутаны тёплым тулупом.

Поравнявшись с Изотом и увидев его усталые шаги, возница придержал лошадь и крикнул скитнику:

— Эй, человече, далеко ли путь держишь?

— В Ужи, — ответил Изот и кинул взгляд на мужика и расписные сани, в которых нашлось бы место и для усталого путника.

Будто прочитав его мысли, возница весело сказал:

— Садись, подвезу. А то, я гляжу, ты еле ноги волочишь.

— Притомился в пути, — ответил Изот.

— Вот-вот. Садись! Места хватит. Да и нам не скушно будет ехать. — Мужичок приветливо глядел на Изота.

— Благодарствую на добром слове, — ответил Изот, радуясь в душе такому везению.

— Потом поблагодаришь, когда довезём, — расхохотался мужичок. — А то дело ещё не сделано, а ты уже в ноги кланяешься…

Он остановил лошадь, и Изот сел на душистое сено, в избытке постеленное в сани, рядом с молодухой.

— Садись, — звонко рассмеялась она, отодвигаясь чуть в сторону. — Место я тебе нагрела.

— Спаси вас Бог, — проронил Изот

— Закутывай, дядя, ноги в тулуп, — продолжала молодуха, — а то неровен час, сидя на месте, на ветру, застудишься. — Она осмотрела его когда-то добротные, но приходившие в негодность, сапоги, сшитые из толстой кожи. Они дышали на ладан, подошва истёрлась от долгой носки и совсем истончилась.

Изот с благодарностью посмотрел на сердобольную соседку и закрыл ноги овчинным тулупом.

— Но, милая-а-а, — протяжно крикнул мужичок и дёрнул вожжи. Лошадка весело побежала по дороге.

Небо прояснивалось. Тяжёлые низкие облака отодвинулись за горизонт, и на небосклоне весело заискрилось солнце. И всё вокруг оживилось: и недальний оснеженный лес, и заметённые болотины с торчащими верхушками рогоза, кипрея и тонкими ветками ивняка, и сам большак, синевато поблескивавший накатанными местами в тени снежных заносов.

Изот глубоко вдыхал морозный воздух, привалясь спиной к задку саней, лёгкая истома уставшего человека клонила ко сну, на какой-то миг он проваливался в небытие, и всё окружающее проваливалось тоже, но в последнее время выработанная настороженность не покидала его, и он открывал глаза.

Мужичок оказался словоохотливым. Он, наверное, и подсадил Изота, чтобы за разговором скоротать медленно тянущееся время. Был он небольшого роста, худосочен, золотистого цвета борода начиналась почти у глаз, в армяке на вате, подпоясанным для тепла ремнём из сыромятины, в двупалых рукавицах, в которых он держал вожжи, ремённый кнут с кнутовищем из ореховой ветви лежал под ногами.

Ещё как только Изот садился в сани, он оглядел его придирчиво, отметив опрятную, но изношенную одежду, из осмотра можно было предположить, что когда-то этот человек жил в достатке, но в последнее время дела его покачнулись и как он не ухаживал за своим кафтаном, он донельзя пообносился.

Подстегнув лошадь, чтоб она резвее бежала, мужичок, оборачиваясь к Изоту, спросил:

— В город-то по делу или живёшь там?

— По делу, — ответил Изот. И чтобы не было больше расспросов добавил: — Погорелец я. Иду подзаработать немного, поправить свои дела.

— Вот оно что, — проговорил возница. — Я давеча отметил, думаю, мужик, видно в неприятность попал: одежонка хоть и чистая, а ветхая… Значит, угадал. Пожар — беда. — Он покачал головой. — Никого и ничего не щадит…

Он запнулся, не договорив до конца фразы, а потом продолжал:

— Горели мой батюшка с маманькой, царство им небесное, я-то ещё мальцом в те годы был. Ой, пережить такое!.. Огонь он ведь без глаз — не жалеет ни сирого, ни богатого… Страху тогда натерпелись…

Он вздохнул и дёрнул вожжами:

— Веселей беги, родимая, дорога укатиста да и воз не велик…

Они замолчали. Изот закрыл глаза, предаваясь вновь навалившейся дремоте..

— А я вот, — продолжал возница, — везу до дому свояченницу. Гостила она у нас на Рождество.

Возница ещё что-то говорил, но Изот утомлённый трудным переходом, устав от ночного бдения у костра, скоро перестал слышать голос, крепко заснув. Снилось ему, как он и старец Кирилл идут по болоту… Старец в белых одеждах, седой, с длинными редкими волосами. В не застёгнутый ворот рубахи виден шнурок с нательным крестом и оберег — «рыбий зуб». В руках посох, на который он опирается. Болото нескончаемо, куда не кинешь взгляд, везде унылое пространство: топкие места, заросшие редкой травой и чахлыми берёзками, трепещущими тонкой листвой, открытые водяные окна с коричневой торфяной водой, кажущиеся непомерной глубины. Изот с опаской идёт след в след за старцем и думает, как же он может найти правильную дорогу к скиту, где уже не был столько лет…

И вот они ступили на твёрдую землю, ещё немного и они обнимут своих друзей и знакомых. Но не возгласа, ни вскрика, ни лая собак, ни мычания коров — ничто не напоминает им о существовании жилья. Только в вершинах деревьев шумит свежий ветер, да вороны, напуганные появлением двух спутников, перелетают с ветки на ветку.

Куда же они пришли? Где скит, где люди? Лишь остовы печей с онемевшими закоптелыми трубами, лишь бурьян заполонил пространство, где был скит. Горький крик вырвался из груди Изота. Упало сердце…

— Эй, дядя, — толкнула его молодица, испуганно глядя в лицо скитника. — Приснилось чего-то?

Открыв глаза, Изот сначала не понял, где он, но, увидев испуганные глаза молодухи, которая склонилась над ним, понял, что то был сон.

— Приснилось, дядя? Сон нехороший? — опять спросила она.

— Приснилось, — ответил Изот, приходя в себя. — Сон страшный…

— Бывают такие сны, — говорила она, шевеля сочными губами, из-под которых блестели белые зубы. — Сердце так и захолонит, вот, кажется, вылетит из груди, и никак сразу не придёшь в себя. А надо сказать, чтоб ничего не случилось: куда ночь, туда сон. Скажи и ничего не исполнится.

— А мы почти в Ужах, — откликнулся и возница. — Считай, приехали.

Изот огляделся. Лошадь стояла на улице при вьезде в город.

— Эк ты заснул, — улыбнулся возница, поправляя кнутовищем съехавшую на лоб шапку. — Видать сильно притомился, бедолага. Где тебя ссадить-то?

— Где в Ужах можно найти ночлег? — спросил Изот.

— Это смотря по достатку, — ответил возница и ещё раз оценивающим взглядом окинул Изота. — Кто победнее, останавливаются в ночлежном доме мещанина Копылова Прокофия Евстигнеевича, кто побогаче предпочитают постоялый двор купца Мирошникова или двор на Съезжей Пестуна Дормидонта Фёдоровича. Ну а баре так те завсегда в меблированных комнатах, или нумерах… мадам Гороховой.

Молодуха, повернув румяное лицо в сторону и, как показалось Изоту, глядя куда-то вдаль, добавила:

— Пестун пользуется дурной славой. Говорят, занимается скупкой краденого…

— У него, сказывают, в услужении лихие люди, — добавил возница. — Может, это бабьи байки, — добавил он, покрутив головой по сторонам, как бы проверяя, не подслушивает ли кто. — Так тебя где ссадить? — повернув лицо к Изоту, снова спросил возница.

— Около церкви… Никольской. А там разберусь, где преклонить голову.

— У Никольской, так у Никольской. Нам по пути, — сказал возница. — Ну, милая, подбавь ходу, — натянул он вожжи, и лошадь потащила сани по узкой улице в рытвинах и снежных прикатанных заносах.

Свернув на прямоезжую улицу, лошадь резво побежала по накатанной дороге. По бокам потянулись добротные дома, в которых жили мещане или купцы, с глухими заборами, с крытыми воротами с калитками, с лавками перед окнами, засыпанными снегом. Справа за прудом, оснеженным, с двумя большими лунками, из которых горожане брали воду для пойла скотины или стирки белья, показалась колокольня, а за ней чуть пониже золотые маковки церкви.

— Вон твоя Никольская, — сказал мужичок, оборачиваясь к Изоту. — Где сойдёшь-то?

— А прямо здесь, — ответил Изот. — Пройдусь, разомну ноги.

— Ну бывай здоров, человече, — сказал мужичок.

— Благодарствую тебе, — поклонился ему Изот. — Дай бог удачи!

— Спасибо на добром слове, — ответил мужичок и спросил: — Семья-то есть?

— Нету.

Заметив, как у Изота дрогнул голос, мужичок вздохнул, сказав: «Ах ты, боже милостивый» и тронул лошадь.

Изот не пошёл к церкви, а свернул в переулок, который вёл в ложбину, к реке, где на берегу, в деревянном приземистом доме был ломбард. За пазухой скитника был небольшой золотой подсвечник для одной свечи, который он хотел заложить, потому что без денег в городе делать было нечего. Пощупав через подкладку кафтана на груди твёрдый предмет, он широко зашагал по дороге вниз к реке.

Глава вторая На Съезжей

Выйдя из ломбарда и пересчитав деньги, которые дал ему за подсвечник хозяин заведения, Изот засунул их глубже в карман кафтана и стал подниматься в центр города по извилистой улице, по обеим сторонам которой в белых снежных кокошниках возвышались двухэтажные деревянные дома, опоясанные глухими высокими заборами.

Сегодня, когда возница упомянул в разговоре хозяина постоялого двора Пестуна, Изот отметил, что раньше слышал это имя. Но где и при каких обстоятельствах, вспомнить не мог. Всю дорогу к ломбарду он размышлял над этим, не по тому, что так ему хотелось, а непроизвольно это имя всплывало в мыслях, чем-то притягивая его и вызывая некоторую оторопь в душе. И уже поднявшись к центру города, подняв глаза от оскользнувшего узкого тротуара, он неожиданно впереди себя увидел со спины фигуру человека, которая заставила его невольно вздрогнуть и всколыхнуть в сознании недавние события. На человеке был длиннополый кафтан, видать не с его плеча, на ногах нечто напоминающие пимы, за спиной пустой вещевой мешок. Он опирался на суковатую длинную палку. Сердце Изота неровно забилось — идущий впереди человек, как две капли, был похож на Одноглазого. Оторопев, Изот непроизвольно замедлил шаг, но через секунду пришёл в себя и подумал, что ошибся: Одноглазый сгорел в сторожке. Неужто померещилось? Издали этот человек напоминал Одноглазого, очень был похож на разбойника, однако, отметил скитник, тот был широкоплеч и силен, а этот тощий, как жердь. Только догнав его, и заглянув в лицо, можно было сказать: ошибается Изот или нет. И скитник, не в силах унять трепещущего от волнения сердца, прибавил шагу.

Человек шёл, не оглядываясь, ровным шагом, не торопливым и не спешащим, легко ставя ноги на снег. Расстояние между ними заметно уменьшалось. Но догнать человека скитнику не удалось. Тот свернул в узкий переулок. Изот чуть ли не бегом устремился за ним, но переулок был пуст. Человека и след простыл. Сколько Изот не ходил взад вперед по переулку, никого напоминающего Одноглазого не увидел.

Выйдя на широкую улицу, укатанную санями до зеркального блеска, Изот спросил у двух прохожих, видимо, знакомых, разговаривающих на тротуаре, не видели ли они высокого человека с посохом и котомкой. Те отрицательно покачали головой.

«Наваждение», — подумалось Изоту. Это видение взволновало душу, разбередило старую рану, но и дало неожиданный результат. Изот вспомнил, что имя Пестуна упоминали разбойники. А раз упоминали, значит, его знали. И поэтому Изот решил остановиться на постоялом дворе Пестуна, полагая, что там он быстрее узнает о барине.

Найти постоялый двор не составило особого труда — горожане его хорошо знали и любой прохожий без труда мог указать его местонахождение. Стоял он немного на отшибе, не на высоком юру, а на пологой низине, одной стороной своей прижимаясь к Язовке, а другой упираясь в крутой холм. Главное здание было двухэтажным и напоминало своим видом или военную казарму, или церковно-приходскую школу, выстроенное без затей, добротно и крепко. Окружающие главное здание низкие деревянные постройки как бы растворялись, расплывались в этой ложбине, и постоялый двор ничем бы не выделялся от обычных построек этого городка, если бы не высокий с фасадной части бревенчатый крепкий забор с распахнутыми широкими воротами, в створ которых был виден огромный ровный двор с множеством саней и пустых, и с впряженными лошадьми.

Улица называлась Съезжей, и была довольно широка. Перед постоялым двором строений не было, а был незастроенный плоский, как блин, пустырь, на котором из-под снега торчали чёрные ветки каких-то кустов, да прямые стебли засохшего чернобыльника.

Изот вошёл в ворота и ещё больше удивился размаху этого заведения. В глубине двора был сооружён навес, где стояло несколько лошадей, неторопливо дёргающих сено из решетчатых яслей. К мордам некоторых были привязаны торбы с овсом. Под открытым небом стоял расписной возок, запорошенный снегом, с откинутыми вверх оглоблями. Двор был расчищен, за лошадьми было убрано, и Изот отметил, что Пестун был хозяином справным. Дворник, вооруженный деревянной лопатой, то ли в халате, то ли в фартуке, с металлической бляхой на груди, неспешно откидывал к ограде снег. Увидев Изота перестал работать, оглядев нового пришельца с головы до ног оценивающим взглядом.

Изот поднялся в ступеньки низкого крыльца и открыл тяжёлую дверь, ведущую в сени. Сени были холодные. У наружной стены стояли лавки с деревянными вёдрами, на стене висели коромысла, в углу возвышался высокий ларь. Зайдя в прихожую, откуда вёл коридор направо и налево и широкая лестница на второй этаж, Изот увидел конторку. За ней сидел приказчик, ведавший устройством приезжих на ночлег. Изот поинтересовался у него, сколько будет стоить проживание в номерах. Приказчик спросил, на какое время прибыл постоялец, где он будет питаться — у них или в городском трактире, и только после этого назвал сумму проживания.

Цифра Изота устроила, и он попросил показать ему номер. Приказчик записал сведения об Изоте, стоимость и номер в толстую амбарную книгу и позвонил в колокольчик, стоявший на столике сбоку. Появился человечек в коротких сапогах, в которые было заправлено нечто наподобие шароваров, в косоворотке и жилетке. Волосы на маленькой голове были острижены и смазаны маслом.

— Чего изволите? — спросил он приказчика и мельком взглянул на Изота.

— Проводи постояльца на второй этаж во второй нумер.

— Будет сделано, — подобострастно ответил человечек и посмотрел на Изота еще раз, и вокруг него, ожидая увидеть поклажу.

Ничего не увидев, он не стал задавать вопросов, а сказал:

— Пойдёмте!

Изот пошёл за ним на второй этаж.

Служка отомкнул дверь и услужливо пропустил Изота в номер. Комната была небольшой, узкой с единственным окном, выходившим на улицу. Через двойные рамы скудно просачивался тусклый свет. С потолка свешивалась керосиновая лампа, к стене прилепилась низкая кованая кровать, рядом стоял небольшой стол. В углу висел рукомойник, а под ним стоял таз на низкой тумбочке.

— Питаться будете здесь? — осведомился служка и вопросительно воззрился на Изота.

— Ещё не знаю, — ответил скитник.

— В нумера у нас не подают. Извольте спускаться вниз в ресторацию.

— Когда обедают? — осведомился Изот.

— Уже время? — ответил служка. — Соизволите отведать нашей пищи?

— Непременно.

— Кормят у нас сытно и дёшево. Сами убедитесь.

Еще раз оглядев Изота с головы до ног, служка удалился, плотно закрыв за собою дверь.

Отдохнув с час, Изот вышел из номера. Время было обеденное. С низу, где харчевались постояльцы, тянуло запахом наваристых мясных на костях щей, сытным запахом свежеиспечёного хлеба. И у Изота опять засосало под ложечкой. Спустившись с лестницы, он вошёл в зал.

На ресторан этот зал для питания постояльцев мало чем походил, да и кушанья отнюдь были не изысканные, что Изота обрадовало: на дорогие рестораны у него не хватило бы вырученных от заложенного подсвечника денег.

Здесь всё было, как в обычном трактире среднего пошиба: те же квадратные дощатые скоблённые столы, стулья тяжёлые с точёными спинками, такой же громоздкий буфет с разнообразной выпечкой, самоварами, чайниками, баранками, морсом и брусничной водой, водкой и крестьянской закуской: огурцами, капустой, пирогами и сушками.

Народу было немного — не все столы были заняты. В основном обедали постояльцы этого двора. Изот определил это потому, что посетители были без верхней одежды. Человек пять сидели в углу в зипунах и полушубках, всего вернее, крестьяне из недальних деревень, приехавшие на базар, или занимающиеся извозом. В помещении стоял гул, какой всегда бывает в таких заведениях при обедах. Воздух был спёртый, тяжёлый, несмотря на открытые форточки.

Изот заказал себе щи из квашенной капусты, кулебяку с гречкой, ватрушки с творогом и чаю. Ел медленно, неспешно отправляя ложку в рот и прислушиваясь к разговору. Из общего шума иногда выделялись громкие голоса посетителей: каждый калякал про себя, рассказывая разные истории из жизни, или кого-то ругал, или сыпал непристойностями, от которых слушатели взрывались гомерическим хохотом.

Отобедав, Изот оделся, закрыл свой номер на ключ и пошёл побродить по городу, в надежде кое-что, может, узнать о барине. Однако ему в этом не везло. С кем бы он ни начинал разговор, никто ничего не знал о таком человеке.

Около церковной ограды, увидел нищего с непокрытой головой, посиневшего от холода, протягивавшего к выходившим прихожанам шапку, в которой лежали несколько мелких монет. Скитник подошёл к нему и опустил в шапку копеечку, от чего тот был донельзя благодарен, и Изот посчитал нужным его расспросить.

Он завёл разговор о житье-бытье на этом свете, о том, что тяжко в зиму живётся попрошайкам, спросил, отчего нищенствует человек. Побирушка разохотился на разговор, рассказал, что после отмены крепостного права, он оставил деревню, где тащил тягло на барина, уехал в город в надежде начать новую жизнь. Сначала везло более или менее, устроился к хозяину на фабричонку работать — ткать холсты. Поработал год или два, сумел заработать малую толику денег, и решил вернуться в деревню, купить домишко и открыть своё дело. Поехал домой по железной дороге. Вот тут-то не повезло. Ночь проспал, утром хватился: денег нет — утащили. Ещё с вечера один малый показался ему подозрительным: так и шнярял глазами по пассажирам, вёл себя очень неспокойно. Нашёл его. Поприжал. С одним бы он справился. А оказалось, что их здесь целая шайка. Явились его сотоварищи. Избили. Скинули с поезда. При падении сломал руку. Местный фельдшер кое-как поправил. Кость срослась, да неправильно. Так стал убогим. Прежнюю работу делать уже не мог. Вот и перебивается с хлеба на воду. Ходил по городам и сёлам. Застрял в Ужах.

Изот посочувствовал его горю. Сам рассказал, как остался без крова.

— Я бы, конечно, не попрошайничал, — сказал нищий, — ежели был бы цел, как ты. А убогого на работу настоящую не берут, а возьмут — могут и не заплатить, что взять с обездоленного, куда идти ему жаловаться. Вот и остаётся одно — попрошайничать, хотя тоже на кого попадёшь, бывает гонят, как собаку. Ну мы уже привычные.

— И давно нищенствуешь? — осведомился Изот.

— Давно. Не считал, да и не упомню. Несколько лет.

— Ходишь по белу свету…

— Раньше ходил, а теперя прилип к одному месту. Вот в Ужах обосновался.

— Сколь времени?

— Да больше года.

— Наверное, многих знаешь?

— Как не знать. Одни и те же лица мелькают. Чужого пришельца сразу видать. Взять хоть тебя. Я сразу смекнул, что ты не нашенский, из чужих краёв.

— Глаз у тебя намётанный.

— А как же не быть глазу. Надо сразу определить, кто подаст нищему, а кто обругает, а то и пинка под зад даст. Люди разные… Глаз что алмаз — наскрозь видит.

Изот расспросил, не видал ли он здесь часом барина: дородного, грузного, с пушистыми седыми бакенбардами, с тростью. Голос густой, с хрипотцой.

Нищий выпятил нижнюю губу, видимо, соображая в уме. Потом ответил, качая головой:

— Многих видел, а такого не встречал. Да бар здесь и нету. Основные купцы, да мещанского звания. Есть здесь помещики, но такого, как ты сказываешь, не встречал.

— Ну что ж и на этом спасибо, — сказал Изот, собираясь уходить.

— А что он тебе, барин-то, дюже нужон? Вроде бы ты не похож на сродственника ему?

— Что не сродственник, это точно. Но хотелось бы увидеть. Уж больно он мне нужен.

— Может, ещё и увидишь. Не иголка в стогу сена… Захочешь — сыщешь.

Таким образом, ненавязчиво, Изот наводил справки о Василии Ивановиче Отрокове.

На другой день он продолжил своё путешествие по городу в надежде, что, может, на этот раз повезёт: встретит он кого-нибудь из жителей, кто подскажет, где найти такого барина. Но все его попытки установить личность руководителя поджога скита, успехом не увенчались. Однако Изота это не отчаяло.

Шаги его привели к шикарному зданию гостиницы мадам Гороховой. Несколько минут он разглядывал красивое строение, сложенное из красного кирпича, с белыми пилястрами по фасаду, вычурными окнами. Увидев в дверях швейцара в позументах, подошёл к нему.

— Добрый день, мил человек? — обратился к нему Изот.

— И тебе также, — нехотя ответил швейцар, хмуря брови. Сколько раз на дню подходит к нему праздный люд с вопросами, иногда он отвечает, иногда гонит в шею тех, кто ни по виду, ни по разговору не подходит к посетителю такого заведения. Он посмотрел на Изота, думая поначалу прогнать его от стен заведения, но внушительный вид подошедшего человека, его вежливое приветствие остановили его. Однако, приняв независимый и гордый вид, он стал смотреть поверх Изота куда-то в небо, показывая своё безразличие к подошедшему.

— Не холодно тебя на зябком ветру стоять? — осведомился Изот, сострадательно смотря на посиневшее лицо охранника врат.

— Замёрзну, погреюсь в здании, — грубо ответил швейцар.

Он тут же подумал, что подошедший будет просить его пустить погреться, как делали многие, но тот не просил. Видя, что швейцар намеревается войти во внутрь, Изот остановил его словами:

— Задержись, милейший. Хотел тебя спросить…

— Чего тебе?

Швейцар остановился и повернул лицо к скитнику, которое не светилось доброжелательностью, но когда в его руку перекочевал из кармана странника пятиалтынный, обмяк. Изот обозначил приметы барина и спросил, не видал ли такого.

Швейцар наморщил лоб, соображая, потом ответил:

— Видал похожих. Не один такой бывает в нашем заведении. Таких я тебе не менее трёх сочту. Силуян Андреевич, купец, у него здесь фабричонка и красильня, богат, так он постоянный клиент мадам Гороховой. Грузный с тростью Лука Фомич, бывший мировой судья. Завсегдатай нашего заведения. Обходительный, любит расспросить о житье-бытье. Еще одного, как две капли воды похожего на того, кого ты обрисовал, я раза два видал с полковником Власовым, но тот не городской, а приезжий откуда-то, не знаю откуда, очень похож на того, кого ты мне обрисовал. Тросточка у него тоже есть. Ну очень грузен. Оттого задыхается… С роскошными бакенбардами. Но он припадает на правую ногу…

Изот остался доволен рассказом швейцара. Эти сведения уже кое-что значили. Теперь ему надо выследить этих троих и тогда он определит, кто из них Василий Иванович Отроков. Ему казалось, что он на правильном пути. Дело оставалось за малым. Он спросил у швейцара, есть ли постоянные дни посещения заведения у тех, кого он назвал, и опять опустил монетку в карман расшитого позументом кафтана швейцара:

— Силуян так тот пирует широко, иногда с мордобитием и посудобитием, бывает, разбирается полиция, очень крут мужик, если что не по ейному, удержу нет — бузит, ломает всё, что под руку попадётся. А как протрезвеет, отходчив и слезоточив. Лука Фомич, постепенней, гуляет в окружении собутыльников, а друг Власова… тот дороден, чем-то смахивает на тебя, лицом кругл, баки аж до плеч…Они появляются неожиданно, сидят в отдельных нумерах, девиц к ним водят, и в карты играют…

«Вот картежник очень смахивает на барина, — подумал Изот. — Только почему припадает на правую ногу? Отроков, помнится, не хромал…»

А швейцар продолжал:

— У них дней постоянных нет, а Силуян тот или в пятницу или в субботу приезжают. Так, что вот завтра или после завтрева приедут ближе к вечеру. А тебе пошто они нужны?

— Мне один нужен. Долг надо возвратить.

— Видать большой долг, раз так ищешь?

— Долг большой, — подтвердил Изот и задумался.

Когда швейцар скрылся в помещении, Изот пошёл к постоялому двору, радуясь в душе тому, что день прошёл не задаром.

То, что похожие на барина люди носят совсем другие имена, Изота не смущало, барин мог представиться и вымышленным именем. Поэтому он решил посмотреть на всех троих и определить, кто из них был в скиту и назвал себя Отроковым.

На следующий день, а это была пятница, Изот подошёл к гостинице и, заняв место напротив здания, стал ждать. На улице было ветрено, одежда на Изоте была ветхая, пообносившаяся, он продрог в своём кафтанишке, замёрзли ноги, но он стойко переносил эти тяготы, дожидаясь, когда приедет купец. Однако быстро стемнело, а такой человек не появлялся.

Совсем окочнев, он зашел в гостиницу, чтобы спросить швейцара, не появлялся ли Силуян.

Тот ответил, что нет и добавил:

— Завтра, наверно, приедут.

Изот вернулся на постоялый двор, ужинать не стал, лишь отломил кусок чёрного хлеба от каравая, купленного в городе, решив завтра вернутся на свой пост около гостиницы и ждать того, кто был похож на Отрокова.

После обеда он вышел с постоялого двора и, побродив некоторое время по городу, когда стало темнеть, занял своё место напротив парадного подъезда гостиницы мадам Гороховой.

Ожидания на этот раз не были напрасными. Скоро подкатили сани с извозчиком, и из возка вылез, иного слова и не подберёшь, грузный мужчина в шубе и меховом картузе, с тростью. Вложив в руку извозчика монету, прошёл к дверям. Сердце Изота ёкнуло — уж больно человек был похож на барина. Швейцар услужливо распахнул широкую дверь. Изот перебежал дорогу и очутился у входа. Рванув дверь, вошёл в вестибюль.

Швейцар обслуживал приехавшего, но увидев ввалившегося без спросу мужчину, бросился к нему, однако, узнав Изота, опять подбежал к купцу, беря у него шубу. Изот так и впился глазами в лицо пришедшего. Однако тут же опустил их — этот человек только фигурой напоминал барина. Во-первых, лицо было погрубее, и брови чернее, и бакенбарды, пушистые, чуть ли не до шеи, напоминали отроковские, но однако были не те. Увидев, что это не Отроков, Изот потерял всякий интерес к нему, и с сокрушённым сердцем вышел из гостиницы.

Однако на улице к нему вернулось прежнее хорошее настроение. Два человека, которых ему обрисовал швейцар, были у него в запасе. Их опознание он произведёт завтра, послезавтра, через неделю. Может, и повезёт ему. С этими мыслями он вернулся на постоялый двор, поднялся к себе в комнату и лёг спать.

Но и тот, второй, не был Отроковым. Неудача раздосадовала Изота, но отчаиваться было рано — был ещё третий человек, более таинственный из всех, про кого ему сообщил швейцар. Он подробнее хотел узнать у швейцара о нём, но тот знал очень мало. И мог сообщить лишь то, что тот приезжает под вечер и проходит в отдельный кабинет, где его ждёт приятель отставной полковник Власов, они развлекаются и играют в карты. Уезжают только под утро.

Изот дал швейцару денег и пообещал заплатить еще, если он сообщит ему, когда прибудет барин. Швейцар согласился, а Изот теперь решил каждый день под вечер наведываться к гостинице и ждать сообщения привратника.

Дня через два швейцар сообщил ему, что нужный Изоту человек приехал и прошёл в кабинет, где сидит в обществе своего приятеля и двух девиц. Обрадованный таким оборотом дела, Изот решил дождаться выхода этого человека. Он попросил швейцара приютить его на несколько часов где-нибудь в гостинице, но тот наотрез отказался, сказав, что у них с этим строго и кто не пользуется услугами заведения, тому здесь делать нечего.

Пришлось Изоту коченеть на морозе всю ночь, не смыкая глаз. Уже под уро он решил зайти в гостиницу, но дверь была заперта. Только ближе к рассвету ему удалось переговорить с швейцаром. Тот сказал, что того человека в гостинице нет.

— А где же он? Никто не выходил… Не мог же сквозь землю провалиться, — опешил Изот. Он настолько замерз, что еле шевелил губами.

— Зачем ему проваливаться. Они-с ушли с чёрного входа.

Сердце Изота упало. Всё так шло хорошо, и так незадачливо кончилось. Однако горевать было нечего, главное — есть человек, похожий на барина, и Изот обязательно его увидит, что бы это ему не стоило.

Глава третья Дормидонт Пестун

Дормидонт Пестун сидел в своей конторке — угловой небольшой комнате с одним окном — за столом и щёлкал счётами. Слева от него на столешнице был большой ворох бумажных денег, справа — толстая амбарная книга, в которую он записывал цифры, ежеминутно макая перо в пузырёк с фиолетовыми чернилами.

Это был кряжистый полнотелый мужчина с квадратным глыбообразным лицом, на котором посверкивали сквозь щёлки век глаза и казалось, что он постоянно жмурится, словно от яркого света. Щёлки настолько были узкими, что невозможно было угадать, какого же цвета глаза. Густая, жёсткая борода была коротко подстрижена. Вьющиеся волосы на голове тоже были подстрижены, открывая большие мясистые уши, сверху до мочек поросшие редким седым волосом. На нём была белая косоворотка, поверх которой надет жилет. Когда Пестун откидывался на спинку стула, чтобы передохнуть от работы, на животе посверкивала массивная хитросплетённая серебряная цепочка от часов.

В очередной раз потерев уставшие от цифр глаза, он отодвинул от себя счёты, и с минуту сидел о чём-то думая, потом взял со стола колокольчик и встряхнул его. На звон широкая вощёная дверь открылась и на пороге появилась словно из небытия (в коридоре было сумрачно) щуплая фигура юркого человечка в чёрном помятом картузе, который он сгрёб с головы лишь очутился в конторке. С зажатым в руке картузом он подобострастно поклонился, являя покорность и услужливость. Был он похож на отслужившего церковного дьячка. Жидкая куцая остриём вниз бородёнка и редкие усы только дополняли сходство с сельским церковным служителем.

— Чего-с изволите, Дормидонт Фёдорович? — спросил он тонким хитрым голосом.

— Что узнал нового, Нестор?

— На сей час новостей нет, хозяин. Что вчера сказывал так и есть. Нюхает он, аки борзая собака.

— Нюхает, говоришь. — Пестун задумался. Встал со стула, прошёлся по конторке, разминая ноги.

— А сейчас где?

— Так в нумере пока. Собирается поди опять в город.

— Не заметил, нет ли дружков у него, сообщников?

— Не извольте беспокоиться. Наблюдал самолично. Не замечено. Один, аки перст.

Пестун поскрёб затылок, снова сел за стол.

— Откуда его черти принесли… Надо барину сказывать… Каб чего не вышло… — Пестун отодвинул ладонью костяшки счёт в левую сторону. — Ладно иди! Доглядывай. Ты мои глаза и уши, понял?

— Как не понять, благодетель вы мой. Верный, аки пёс, вернее не сыщите. Служу как могу, с честию…

— Ладно, проваливай, присматривай за этим раскольником. Не нравится мне он. Какого лешего припёрся на мой двор?

Сказав эти слова, тотчас подумал, что не прав он, так рассуждая. Будь этот раскольник в другом месте, как может Пестун узнать, что ему надобно. А так он на глазах. Люди присмотрят за ним.

Когда Пестун узнал, а это было вчера, что его постоялец ищет барина Василия Ивановича Отрокова, расспрашивая о нём городской люд, особенно крестьян, приехавших из близлежащих деревень, он понял, что надо об этом доложить патрону. Пестун знал, что барин, когда провёртывал какое-либо дельце всегда рекомендовался не своим именем. Василий Отроков был одним из его псевдонимов.

Нестор ему вчера донёс, что Изот ошивался около гостиницы мадам Гороховой и особенно присматривался к мужчинам, напоминающим обличье барина. Барин вместе со своим другом полковником Власовым был завсегдатаем этого заведения и, если Изот будет следить за гостиницей, узнает о нём и наверняка признает в барине того человека, кто стал виновником поджога скита. Это и беспокоило Пестуна. Поэтому он наказал своему верному человеку Нестору в оба глаза следить за раскольником и обо всех его шагах докладывать незамедлительно.

Во второй половине дня без стуку и без доклада в конторку к хозяину ввалился возбуждённый, взъерошенный Нестор.

Пестун, нахмурив брови, посмотрел на него и хотел отчитать за нарушающее порядки поведение, но, увидев Нестора, с лица которого в три ручья тёк пот, не произнёс ни слова. А Нестор лишь только очутился в конторке сбивчиво и запыхавшись начал лепетать:

— Новости, хозяин… есть новости… вот бегу сломя голову… сообщить.

— Говори, — Пестун отодвинул от себя амбарную книгу и уставился на Нестора. На душе стало неспокойно, словно сердце почуяло что-то неладное. — Отдышись и говори, а то не пойму, что бормочешь…

— Допытал я швейцарца мадам Гороховой…

— Ну-у. Изъясняйся!

— Изот сегодня будет ждать барина у гостиницы мадам Гороховой, — выпалил Нестор, выкатив на хозяина глаза.

У Пестуна перехватило горло от этого сообщения.

— Говори, откуда узнал.

— Так я ж… от швейцарца… Он у меня старый знакомец.

— А почему будет ждать. Где барин? Раскольник знает, что барин будет в гостинице?

— Знает. Швейцарец ему так сказывал.

— Швейцарец!..

— Раскольник ему денег дал и ещё посулил, вот он и проболтался.

Пестун был взволнован. Лицо покрыл лёгкий румянец, побагровела шея. Он грохнул счётами об стол, поднялся и уставился на Нестора. Мозг посверлила мысль: «Каков старовер, каналья! Сумел влезть в доверие к швейцару, расположил его к себе и выпытал».

— Что ещё узнал?

— Это самое важное.

— Это самое важное, — пробормотал Пестун. — Иди, следи дальше. В накладе не останешься. Да, вот что. Узнай точно, в гостинице ли барин, у полковника, или только приедет. Быстро. Одна нога здесь, другая там.

— В сей момент сделаю, — ответил Нестор.

Пестун вернулся к столу. Взял мелкую бумажную ассигнацию и протянул Нестору.

— Премного, благодетель вы мой, вам благодарен, — пробормотал Нестор, беря деньги.

Он почтительно поклонился и пятясь, задом, вышел из комнаты.

Пестун сел на стул и несколько секунд сидел, уставясь в угол конторки. Потом захлопнул амбарную книгу, деньги смахнул в ящик стола и запер его. Встряхнул колокольчик. На звон вошёл служка.

— Скажи Силантию, чтоб заложил крытые сани.

«Интересно, — размышлял Пестун, — соврал швейцар или нет Изоту, что де барин будет сегодня в гостинице. Откуда он знает? Даже Пестун не знает, когда барин соизволит появиться в апартаментах мадам Гороховой. Как бы то ни было, барину следует сообщить, чтоб не появлялся в гостинице до тех пор, пока Изот будет его искать».

Итак, надо сообщить барину о предполагаемых действиях скитника. Но где его искать? Он в городе или в своём имении? До имения барина было 12, если не больше вёрст, ехать на стылом ветру не хотелось, но Пестун превозмог свою не охоту — дело было важное, и скрепя сердце стал собираться в дорогу. Силантий запряг вороного жеребца Свата и пришёл к хозяину доложить об этом.

— Лошадь запряжена, — сказал он, стоя у двери с шапкой в руках.

Смотря по тому во чтооблачается хозяин, Силантий понял, что тот едет по важному делу и с собой его не возьмёт. Однако стоял, ожидая дальнейших указаний.

— Иди к саням, — обратился к нему Пестун, видя, что конюх топчется на месте.

— Мне собираться? — спросил конюх.

Судя по тому, как быстро ответил Пестун, он не собирался его брать с собой.

— Один поеду. Брысь на улицу.

Пестун поверх рубахи надел меховую душегрейку без рукавов, облачился в лисью шубу, крытую черным сукном, выдвинув ящик стола, достал револьвер. С минуту глядел на него, раздумывая, потом сунул в карман.

Выйдя на волю, задержался на крылечке, ожидая появления Нестора. Скоро увидел его, бежавшего сломя голову к постоялому двору. Пестун сошёл крыльца и пошёл к возку, стоявшему в отдалении.

Нестор остановился перед Пестуном, тяжело дыша. С лица градом лил пот. Он изнанкой картуза вытер лицо и прерывисто, задыхаясь проговорил:

— Барин с полковником у мадам… Сидят в нумере.

— Не ошибаешься.

— Не сумлевайтесь… Они там.

Радуясь в душе, что не придётся ехать в имение барина в такую никудышную погоду, Пестун сел на место кучера и поморщился, чувствуя, как порывистый ветер, освежил лицо, и забрался за воротник, найдя оголенное место. По наезженной дороге гулял ветер, гоняя снег и клочки сена, недоеденные лошадьми. Пестун тронул вожжи. Жеребец, напряг грудь, и лёгкая повозка выехала за ворота постоялого двора.

Миновав узкий переулок, Пестун выехал на улицу, которая вела его прямиком к заведению мадам Гороховой.

Гостиница мадам Гороховой считалась лучшей в Ужах. Она располагалась в красивом трёхэтажном каменном доме с вычурными окнами, с брандмауэрами, выступающими над крышей, крытой листовым железом, с парадным подъездом, где над широкими ступенями крыльца устремлялся вверх навес, такой лёгкий, что казался парящим в воздухе, держась на кованой ажурной паутине вязи. Номера были меблированы изысканно: диваны и кресла с велюровым или шёлковым верхом непостижимо красивых расцветок. Кровати резные с роскошными балдахинами, столы инкрустированы, с гнутыми изящными ножками, стулья дубовые массивные с резными сквозными высокими спинками. Ресторан на первом этаже славился изысканными кушаньями. И все в городе знали — и это привлекало людей именитых и богатых, — что мадам Горохова для таких состоятельных, не прочь побаловаться, господ негласно содержала разбитных девиц.

Пестун подъехал к гостинице в четвёртом часу. Он огляделся и, не заметив нигде скитника, облегчённо вздохнул. Дворник услужливо принял лошадь и отвел с возком под широкий навес, где стояли такие же упряжки.

— Лошадь поена и кормлена, — сказал дворнику Пестун, протягивая мелкую монетку. — Присмотри.

— Будьте спокойны, Дормидонт Фёдорович, — ответил дворник, подобострастно выгибая спину.

Пестун был своим человеком среди богатых людей города, только рангом пониже, а простые жители вроде швейцаров или дворников, смотрели не на богатство или внешний лоск, а на чаевые, которыми их одаривали за услуги, на их количество и поэтому только это служило уважением для них. Пестун в таких случаях был не прижимист, и это способствовало росту его влияния в глазах кучеров, дворников и половых.

Стоявший на улице швейцар в картузе с галуном и тёмно-синим кафтане с позументом, с позолоченными пуговицами услужливо распахнул дверь перед важным гостем. Содержатель постоялого двора мельком бросил взгляд на швейцара, но ничего ему не сказал, прошёл к оградке, отделяющей гардеробную от зала.

Сбросив шубу на растопыренные, словно для объятий, руки гардеробщика, пригладил волосы перед большим в багетовой раме зеркале, занимавшим широкий простенок. На мраморных постаментах по бокам с распростёртыми крылышками, словно готовые вспорхнуть, возвышались позолоченные игривые амуры с надутыми щёками.

К нему услужливо бежал, семеня короткими ногами по паркетному полу, упитанный человечек, сияя во всё круглое лицо ослепительной улыбкой. Однако, узнав Пестуна остановился, но лучезарной улыбки не погасил. Он поклонился гостю и произнёс сладким голоском, очень шедшим к его круглой фигуре такой же масляной, как и голос:

— Милости просим, Дормидонт Фёдорович. Давненько вы нас не соизволяли посещать.

— Давненько, — подтвердил Пестун.

— Всё дела-с, наверное.

— Без дел не сидим, — ответил важно Пестун и спросил: — Скажи, почтеннейший Патрикей Карлович, — тот был из обрусевших немцев, — в каком кабинете изволит кушать полковник Власов с отставным поручиком?

— Как всегда-с в своём зальчике. По коридору третья дверь… за зелёной драпировочкой. Вы изволите знать.

Пестун отправился в указанном направлении. Под его грузными шагами поскрипывали рассохшиеся дощечки паркета. В общем зале посетителей было немного, в коридоре довольно узком и сумрачным, он чуть не столкнулся с половым, нёсшим графин с водкой на подносе. Они никак не могли разойтись, шагая вместе то влево, то вправо.

— Семён, это ты? — спросил Пестун, узнав полового.

— Я… я… Дормидонт… Фёдорович. Я вас сразу и не признал в потёмках.

— Ты в какой кабинет? — спросил он, чувствуя запах анисовой водки, которую любил барин.

— К полковнику Власову.

— Барин с ним?

— Сообща обедают. Просили, чтоб их не беспокоили.

— У меня важное дело к барину.

— Никак нельзя. — Шепотом добавил. — Они с девицами-с.

— Тогда шепни барину, что я по важному делу, не требующего отлагательств.

— Исполню. Сию ж секунду, — ответил половой, поняв по сосредоточенному виду Пестуна, что дело, с которым тот пришёл, действительно важное.

Он открыл дверь, держа поднос с графином растопыренными пальцами на вытянутой руке. Этого момента было достаточно, чтоб Пестун в дверной проём увидел небольшой кабинет. За столом барин и полковник Власов сидели в обществе двух накрашенных донельзя девиц. Одна смуглая, чернявая в лёгком кружевном платье вольготно расположилась на коленях Власова, правой рукой обнимая его за шею, в левой была рюмка, почти до краёв наполненная красным вином. Барин сидел напротив. К его мясистому плечу прижималась блондинка с подведёнными бровями, с тонкой длинной папиросой в руке и ярко накрашенными губами.

Половой с полотенцем на левой руке ловко поставил графин на стол и, наклонившись к барину, прошептал ему на ухо несколько слов. Барин поднял лохматую бровь и посмотрел на дверь, за которой стоял Пестун. Половой собрал освободившиеся от закусок тарелки на поднос, спросил, чего господа ещё изволят и, получив от Власова ответ, чтоб принёс балычок сёмги, пошёл к выходу.

Пестун думал, что барин позовёт его в кабинет, но тот, отстранив липнувшую к нему блондинку, встал, и, подойдя к двери, приоткрыл её настолько, чтобы можно было говорить.

— Чего беспокоишь? — спросил он сурово, в щёлку смотря на хозяина постоялого двора. Пестуна обдал тёплый воздух изо рта барина и запах анисовой водки, шафрана и табака. В щель Пестун видел лишь клочок пушистых бакенбард, да толстые масляные мясистые губы барина.

— Так есть о чём беспокоиться? — шёпотом произнёс Пестун.

— Говори.

— У меня поселился скитник, Изотом кличут.

— Скитник? Изот? — одно мгновенье барин думал, а потом быстро ответил: — Был такой ключник в скиту…

— Был. Это он и есть. Он разыскивает барина некоего Василия Ивановича Отрокова.

При этом Пестун заметил, как дрогнули мокрые губы барина.

— Откуда он появился?

— Знамо оттуда, из скита.

— Выходит, нам Одноглазый не врал про него.

— Выходит, что так.

Барин замолчал. Пухлая рука с перстнем на пальце, придерживавшая дверь, не давая ей раскрываться, скользнула вниз.

— Так что делать? — спросил Пестун.

— Говоришь Отрокова… Барина ищет?

— Его самого. Но это не столь важно.

— А что же важно?

Пестун переменил позу.

— Он третий день дежурит у гостиницы, ждёт вас. Если вы выйдете, он вас узнает…

— Ждёт, говоришь. Не было беды, так черти принесли. Хорошо, что предупредил. Завтра покажешь мне его. Может, самозванец какой-то… Тогда почему знает об Отрокове?

Последние слова барин больше говорил сам себе, чем Пестуну.

— Хочу посмотреть на этого Изота. Конечно, знавал я такого скитника. Посмотрим, он ли это. Ты иди, я приму меры…

Пестун ушёл, а барина весь вечер не покидало чувство беспокойства. Выходит, Изот, названый сын старца Кирилла, жив. Помнит его барин, детину ростом чуть ли не в три аршина, могутного и дюже крепкого. Ищет барина! Зачем он ему потребовался, уж, конечно, не для продолжения знакомства. Знает, что Отроков похитил свиток, что прятал старец за иконами, вот и ищет…

Под утро, закончив игру, барин со всеми предосторожностями покинул гостиницу через чёрный вход.

Днём крытый возок, в котором сидел барин, остановился у ворот постоялого двора Пестуна. Кучер ушёл погреться в помещение, лошади щипали сено, брошенное под ноги. Барин сидел в глубине возка, закутавшись до глаз в меховую шубу. Его не то что узнать, углядеть в полусумраке возка было трудно.

Появился Изот. С минуту постоял на крылечке, вдыхая морозный воздух, потом сошёл со ступенек, размашисто зашагал к открытым воротам. Занавеска на оконце возка шевельнулась, отдёрнутая невидимой рукой. Когда Изот скрылся за воротами, из трактира вышел Пестун и подошёл к возку. В открытой дверце появилась голова барина в натянутой по уши собольей шапке.

— Ты не ошибся, — сказал он Пестуну. — Это он. Пришёл по мою душу.

— Он везде рыскает, как гончая собака. — Лицо Пестуна выражало беспокойство. — Что будем делать?

— Он не должен стоять на моём пути, — помедлив, ответил барин. — Что-нибудь придумаем.

Пестун выжидательно посмотрел на барина, думая, что он скажет ещё что-то важное.

Но барин, поправляя шубу, сползшую с плеча, проговорил:

— Иди, скажи кучеру, чтоб шёл. Ехать надо.

Пестун чуть ли не вбежал в ступеньки крыльца.

Вернулся кучер, сел на козлы, и кибитка барина выехала со двора.

Глава четвёртая Душегубство

Уже неделю Изот жил в городе, но в своих поисках не продвинулся ни на шаг. Кого бы он не спрашивал, никто не знал Василия Ивановича Отрокова. И видом не видали, и слыхом не слыхали. Швейцар, которого он расспрашивал о барине, вдруг ни с того, ни с сего стал гнать Изота от дверей гостиницы в шею, крича, что, если тот не уйдёт по добру, по здорову, то будет иметь дело с полицией. Изот отметил, что, прождав барина всю ночь у дверей заведения мадам Гороховой, не увидел его, хотя швейцар говорил, что человек, похожий на того, кого описал Изот, находится в гостинице. Тот, наверное, каким-то образом ушёл незамеченным, возможно, его кто-то предупредил, или швейцар соврал, что его нет, хотя тот был в заведении. И почему такая перемена произошла с швейцаром?. Сначала он был доброжелательно настроен к Изоту, а затем изменился до неузнаваемости. Может, его подкупили? Тогда это говорит о том, что Изот стоит на правильном пути — Отроков затаился где-то поблизости, и Изот найдёт его, дай только срок.

Как бы то ни было, но в настоящее время попытки найти барина не давали никакого результата. Изотом иногда овладевало сомнение в удаче его розысков, переходившее чуть ли не в отчаяние, надежда сменялась разочарованием, однако поисков не прекращал. Постоянно его тревожила только одна мысль — деньги подходили к концу, и надо было подумать, как жить дальше.

После Крещенья на дворе заметно потеплело, и улицы не были такими пустынными, как прежде, когда лютовал мороз. По ним резво неслись сани и возки, краснощёкие женщины, неся на коромысле вёдра с колодезей и прудов, не прятали от стужи лиц в платки, гомонливые стайки мальчишек облюбовали возвышенности и овраги и с визгом и смехом катались на салазках, рынок так и кишел праздным людом, зазывно горланили торговцы и торговки — до Масленицы и Великого поста оставались считанные дни.

Изот продолжал ходить по городу и почти у каждого прохожего выспрашивать о барине. На него стали обращать внимание, и он подумал, что может навлечь на себя беду, если так въедливо будет интересоваться Отроковым. Решив, что надо прекратить такие заметные поиски, и быть осторожней, он пошёл к рынку, где хотел купить варежки. Старые совсем продырявились, и хотя зима шла на убыль ходить с голыми руками было несподручно.

У ворот рынка он встал в сторонке и стал наблюдать за снующим взад вперёд народом, не в надежде увидеть барина, а просто убить время, потому что не знал, что делать дальше. На другой стороне въезда в рынок в худой одежонке, в облезлом овчинном кожушке, в лапоточках, постукивая нога об ногу, как воробей, подпрыгивал лядащего вида мужичок с бледным испитым лицом, протягивая красную руку каждому прохожему, прося подаяния. Ему подавали, он сопел сопливым носом и складывал медные копейки в холщёвую суму, перекинутую через плечо. Изот поглядывал на него, мужичок на Изота. Видя, что Изот не делает никаких противоправных действий в отношении мужичка, тот подпрыгал к нему и, вытирая рукой под носом, прогнусавил:

— Подай на пропитание, божий человек, христа ради. — И уткнулся синими глазами в лицо скитника.

Изот к нищим относился сердобольно, и если в кармане звякала мелочь, никогда не отказывал страдальцам.

Он порылся в кармане и протянул мужичку пятиалтынный. Мужичок внимательно посмотрел на монетку и быстро опустил её в суму, видимо, боясь, что её могут отобрать. На лице его дрогнула и растворилась мимолётная улыбка.

— Благодарствую, мил человек, — чуть ли не пропел он от радости. — Смотрю, вроде бы ты по обличью из нашенских мастей будешь, а одарил, как богач.

— Чем богат, тем и рад, — ответил Изот и уже хотел было войти в ворота за рукавицами, как словоохотливый попрошайка продолжал:

— Видать сам претерпел от жизни, поэтому и сердоболен…

— Пришлось горя хлебнуть, — вздохнул Изот и перед глазами возник сгоревший скит.

— Чай, ждёшь кого? — спросил нищий. — Смотрю торчишь у ворот с четверть часу, не прогневайся за дерзкое слово.

— Жду, — ответил Изот, хотя никого не ждал и слово вылетело у него неожиданно, чему сам удивился. И почему-то продолжил: — Жду человека в лисьей шубе, в собольей шапке, — он назвал одежду, в которой привезли в скит Отрокова, — круглого лицом, со светлыми бакенбардами до подбородка, с тростью. — Он сказал это так, с иронией, совершенно не надеясь на продолжение разговора.

Попрошайка перестал скакать на одной ноге и уставился на Изота. Несколько секунд он неотрывно глядел на скитника.

— Неужто он твой товарищ? — наконец спросил он.

Изот не придал его словам никакого значения и переспросил:

— Товарищ?

— Ну да, товарищ.

— Какой он мне товарищ, лучше бы век не его не видеть.

— А зачем тогда ждёшь?

— Так нужен он мне по делу.

— Видать важное дело?

— Такое важное, что не терпит отлагательств.

Изот захотел прервать, как он посчитал, никчёмный разговор, и сделал шаг к воротам, собираясь уходить.

Нищий остановил его, дёрнув за рукав:

— Может, я чем помогу тебе.

— Чем ты можешь мне помочь?

— Может, укажу, как найти такого или похожего на него человека.

В другое время Изота охватила бы радость, что какая-то ниточка появилась в его руках, а теперь после стольких неудач, глядя на посиневшего от холода попрошайку в истрёпанной одежде, он ничуть не обрадовался, подумав, ну что может знать этот нищий о барине.

— Так что молчишь? — спросил нищий. — Али уже не надобен тебе барин?

— Барин?! — Изот сразу встрепенулся и взглянул на нищего, схватил его за рукав: — Как ты сказал? Барин?

— Барин. Что в этом?

— Я ж тебе не говорил про барина.

— Ты не говорил, но обрисовал и получается, что барин.

— Какими-то загадками говоришь…

— Не загадками. Знавал я похожего на твоего знакомца. Обличья свирепого, телесами громадного… И трость у него была.

— Говоришь, трость у него была? — Изот вздрогнул — так поразили его последние слова нищего, и ещё крепче сжал его руку.

— Он с нею не расставался. Если ты его хороший знакомец, то должен помнить, какой набалдашник у трости был?

В мыслях Изот уже видел трость Отрокова. Как ему не помнить. Это была довольно тяжелая трость, лакированная, чёрная, с костяным набалдашником — изогнутая рукоять в виде сказочной ящерицы.

— Отчего не помнить. Саламандра…

— Сала… манд? — переспросил нищий. — Тогда не знаю. Не знаю, что за са. ламан…

— Это такая ящерица с плоской головой.

— Ящерица. Точно. Очень похожая на ящерицу рукоять.

— Так что?

— Видел я похожую клюку. И барина того видел с такой клюкой. Как мне не помнить, когда она оставила отметину на моём горбу…

— Где? — вырвалось у Изота. — Где ты видел его? Скажи, я тебя награжу. — Надежда с новой силой затеплилась в груди.

Нищий оглядел с ног до головы Изота и ответил:

— Награды мне не надо. Просто изволь покормить меня, добрый человек. Отведи меня в трактир. Горяченького хочу, давно не ел. В тепле хочу побыть. Там и побеседуем, если тебе так нужно узнать о барине.

— Нужно. Очень нужно. — Изот прямо схватил тщедушного попрошайку в охапку и потащил его за собой: — Пойдём! Пойдём! Показывай, где ближний трактир.

Нищий повёл Изота в трактир, поглядывая на скитника, будто боялся, что Изот переменит своё решение и бросит его. Но Изот, обрадованный тем, что человек, возможно, выведет его на след барина, и не думал бросать его, влекомый одной мыслью. Наконец-то свет забрезжил в ночи. Несомненно, это Отроков. У того была такая трость. Изот её хорошо запомнил. Он вздрогнул. Саламандра. Дух огня. Сам дьявол что ли принёс им в скит этого человека?

Пока он так размышлял, нищий подвёл его к второсортному трактиру на узкой улице. Это было деревянное одноэтажное с подвалом строение, с резными наличниками, широким крыльцом и ровным двором, ничем не огороженным. На дворе понуро стояли лошади, запряжённые в сани, мирно пощипывавшие сено, брошенное под ноги. Сани были без поклажи, и Изот отметил, что мужики возвращаются домой после базарного дня и зашли в трактир обмыть выгодную продажу или просто так согреться миской щей да не пропустить вожделённую минуту — выпить рюмку-другую водки для сугрева.

Оглядевшись, он узнал эту дешёвую харчевню. В давние времена, по зиме, когда болота замерзали, насельники скита привозили в город на базар различного рода изделия, выполненные скитскими мастерами — горшки и кринки, липовые и берёзовые кадушки и бочки, туеса, рогожи, и всё, что родила или давала скитская земля и реки — рожь, репу, рыбу, мёд и пр. По причине того, что были не богатыми, перекусывали в этом дешёвом трактире. Но потом, будучи людьми благопристойными, перешли в другой из-за того, что едоки в нём в основном представляли собой забулдыг, сквернословов, вели себя непристойно, часто случались драки, поножовщина… Одним словом, он представлял собой скорее притон нищих, воров и непотребных девиц.

Никогда бы Изот не пошёл сюда по своей воле, но ему так хотелось узнать об Отрокове, что он скрепя сердце переступил порог этого заведения.

В трактире было накурено. Сизый дым плавал под потолком. За квадратными скоблёнными столами сидели мужики в расстёгнутой одежде, брошенными на землю шапками. Монотонный ровный шум от разговоров наполнял помещение. За стойкой стоял упитанный человек, видно, хозяин, с широким добродушным лицом, с усами и бакенбардами, похожий на отставного солдата, в полотняной в горошек красной рубахе, в жилете, к пуговке которого была прикреплена серебряная цепь от часов, спрятанных в боковом карманчике. На полках лежали конфеты, печенье и пряники. Баранки и сушки, разных размеров, овальные и круглые, висели обочь стойки. На стойке также стоял самовар и фарфоровый чайник с витиеватой ручкой. Сбоку на широком устойчивом табурете возвышался двух- или трёхведёрный медный самовар с трубой, ведущей в русскую печь. Любители почаёвничать подходили к нему и наливали в фарфоровые заварные чайники кипятку и уносили к себе за стол. За самоваром следил «самоварник», парнишка лет двенадцати, в обязанности которого входило обеспечить посетителей кипятком. Он доливал воду в самовар, следил, чтобы он не убежал и подкладывал древесный уголь.

Изот отметил, что с последнего его прихода в трактире ничего не изменилось: он был таким же закопчённым, также тускло блестели стёкла окон, пропускавшие с улицы скудный свет, также на полу своевременно не убирались подсолнечная шелуха, крошки хлеба, кожура вяленой рыбы, также пахло неистребимым запахом пропотевшей овчины и сыромятины, кислой капустой и солёными огурцами, также висел под матицами синий дым от самокруток, обволакивая потускневшие бока медных «молний» — больших керосиновых ламп.

Изот с нищим заняли свободный стол, и скитник позвал полового. Заказав кислых щей и яичницу, стали ждать, когда принесут. Весь уйдя в ожидание предстоящего разговора, Изот не обратил внимания на незаметного серого мужичишку в суконном полукафтанье, сидевшего в углу, и наблюдавшего за ними, изредка отхлёбывая деревянной ложкой щи из глиняной миски. От его круглых оловянных глаз ничего не ускользало, что происходило в трактире.

Вскоре половой на подносе принёс две миски щей и хлеба.

— Так что ты мне хотел рассказать? — спросил Изот, подвигая миску ближе к нищему, тем самым приглашая его отведать щей.

Попрошайка снял с головы облезлую шапку, перекрестился, пробормотав про себя несколько слов молитвы и, беря ложку, ответил:

— В животе бурчит, дозволь отхлебнуть штей?

— Так ешь, чего медлишь и рассказывай.

Нищий отломил от ломтя хлеба большой кусок, препроводил его в рот и зачерпнул ложкой дымящиеся щи. Только тут Изот обратил внимание на человечка с оловянными глазами, настороженно глядевшего на нищего. Скитник повернул к нему голову, но человечек уткнулся в миску и суетливо стал доедать обед. Не придав странному взгляду посетителя трактира никакого значения, Изот отвернулся и стал ждать, что ему скажет нищий.

К их столу подошёл половой и, наклонившись к уху Изота, прошептал несколько слов.

Изот сделал удивлённое лицо, но встал и спросил полового:

— Где?

— А там при входе.

— Ты ешь, я сейчас вернусь, — сказал он нищему и, взяв шапку, вышел в коридор. Идя к двери, размышлял: кто же это мог его позвать? Его никто в городе не знал.

Не найдя при входе ни одного человека, и недоумевая, что бы это всё значило, он встретил полового и спросил:

— Кто меня звал? Я не увидел никого.

Может, отошли куда. Спрашивали. Они подошли, в залу не пошли, указали на вас и сказали, чтоб я позвал вас, очень это им было нужно. Подождите, может, придут…

«Чего мне ждать», — подумал Изот и зашагал обратно в зал. В душе шевельнулось неосознанное неприятное чувство, словно он ожидал удара из-за спины.

Подойдя к столу, увидел, что нищий спит, отвалившись телом на спинку стула, с ложкой в руке.

— Эк разморило, — пробормотал Изот и взял нищего за плечо. Голова его свесилась. Под распахнутым зипуном Изот увидел в левой стороне груди рукоятку ножа.

Мысли закружились в голове. Машинально он посмотрел в угол, где обедал мужичишко с оловянными глазами и с плохо скрываемым интересом наблюдавший за ними, но тот исчез. Изот глянул в не схваченный морозом уголок стекла на улицу: в ворота входил полицейский урядник, а перед ним чуть ли не вприпрыжку бежал человечек с оловянными глазами, что сидел и наблюдал за ними.

Скитник понял, что его тревоги и волнения не были беспочвенными. За ним давно вели наблюдение. Пока он искал барина, его самого пасли, как скотину. Он принял молниеносное решение. Пока в зале ничего не заметили, он надвинул шапку на глаза и вышел в коридор. За кухней, как он знал, была лесничка и дверь, ведшая во двор. Через неё в трактир доставляли припасы, воду, дрова на кухню. Туда он и устремился.

Открыв дверь на улицу, он увидел человека в дворницкой одежде, коловшего дрова. Заметив Изота, тот сунул руку за фартук и вытащил свисток. Изот не дал ему поднести его ко рту. В два шага он подскочил к дворнику и ударом в висок сшиб его на землю. Сорвав свисток, забросил в сугроб и огляделся. Заметив пролом в заборе, шмыгнул туда. За проломом узкая натоптанная тропинка спускалась в ложбину, где был пруд, откуда брали воду для скотины и бытовых нужд. Услышав отдалённые свистки, он ускорил шаг, нырнул в узкий прогон между ветхими избами, вышел на улицу и только тут перевёл дух, прислонившись к тесовому забору. В груди колотилось сердце, так сильно, что Изот слышал его удары. Немного успокоившись и видя, что его никто не преследует, он свернул в глухой переулок, кончавшийся тупиком, но натоптанная в один след тропинка вилась по снегу, поднимаясь в горку, где в заборе был лаз.

Напрямую к постоялому двору идти было опасно, возможно, везде его ищут. И он пошёл окольными путями, размышляя о случившимся. Наверняка, нищий не обманывал Изота, когда говорил, что расскажет о барине. Он, видимо, действительно знал Отрокова. И его убили, чтобы он не рассказал скитнику о барине.

Глава пятая Брошенный в лесу

Изот нутром чувствовал опасность. После случая с нищим, он мысленно проанализировал последние события, но не нашёл в них ничего, что бы говорило, что ему это подстроили. Однако, поразмышляв, пришёл к мнению, что за ним давно ведут наблюдение, и убийство попрошайки — дело рук того самого барина, который затаился где-то здесь и следит за Изотом. Конечно, барин своими руками не будет убивать Изота, для этого у него, наверное, достаточно лихих людей, кто за мзду сделает, что угодно. Может, этот нищий не сам по себе попался на пути Изота. Может, у него было задание сказать Изоту, что он знает барина, а барина он и не знал. Всё это подстроено. Но для чего? Для чего нужно было убивать попрошайку? Чтобы он не указал на барина. В таком случае его не подговорили, а он сам случайно вышел на Изота. Тут скитник вспомнил мужика с оловянными глазами, сидевшего за столом в углу. Он тогда ему показался подозрительным, но Изот не придал этому значения, всецело поглощенный мыслью, что скажет ему нищий о барине. Точно мужик следил за ними. Теперь задним умом Изот понял, что следил. Почему он сразу и очутился на улице с полицейским. Это было всё заранее рассчитано. И Изот явился виновником смерти нищего.

Размышляя дальше, Изот пришёл к мысли, что сделал большую глупость по своей наивности, придя в Ужи и бесхитростно расспрашивая всех и вся о барине Отрокове. Это навлекло на него подозрения. В Ужах жили люди отставного поручика, взять того же Пестуна, к которому в пасть он сам сунулся, и, естественно, они доложили барину, который обитал где-то в этих краях, может, даже в городе и тот, зная, что Изот является свидетелем похищения грамоты из скита и его поджога, решил от него избавиться. А нищий, может, действительно знал кое-что о барине, и чтобы он не рассказал Изоту о нём, его убили, и теперь концы в воду.

Всё это было печально, и Изот подумал, что ему надо сменить место обитания и на время прекратить поиски барина, столь резво начатые. Завтра он съедет со двора и наймётся к какому-либо купцу в работники, будет потихоньку жить, не забывая о своих намерениях… Так будет лучше, ненавязчиво он соберет сведения о поджигателе скита. Разбойники упоминали имя Пестуна — подручного барина, Изот думал будет лучше, если он остановится в логове барина. И он пошёл напролом, а это оказалось чреватым для него.

Придя к таким мыслям, он задул свечу и, не раздеваясь, прилёг на кровать. За постой с хозяином он рассчитался и завтра уберётся отсюда. Сегодня он видел Пестуна мельком, но заметил, что тот по-особому посмотрел на Изота. Взгляд был хоть и короткий, мимолётный, но он сказал скитнику много.

Неспокойные мысли тревожили его, он прогонял их, непрошенных, но они назойливо лезли в голову. К полуночи он заснул, но проспал недолго. Поняв, что больше не заснёт, он встал и сел на кровати. «Не буду дожидаться рассвета, — думал он. — Уйду сейчас». Посидел с минуту, и когда глаза привыкли к темноте, не зажигая свечи, нащупал приготовленный мешок, в котором была смена белья и краюха хлеба, и приоткрыл дверь в коридор.

Была тишина. Сквозь не занавешенное окно лунный свет проникал в коридор и на полу под подоконником сияло его светлое пятно. Внизу что-то щелкнуло. Изот от неожиданности вздрогнул, но тут же понял: сейчас зазвонят часы, стоявшие в прихожей. И действительно. Зашелестели шестерёнки и раздался первый мелодичный удар. Было пять часов утра. Скитник, стараясь не издавать шума, медленно стал спускаться со ступенек. Какое-то пугливое чувство звало его в дорогу. Вспомнив, события последних дней, загадочное лицо Пестуна, вздрогнул. Сейчас лучше всего было затеряться на время где-либо в городе, чтобы о нём забыли. События принимали дурной и опасный поворот. Опять всплыл в памяти Одноглазый и его шайка. Люди, связанные с неуловимым и загадочным барином, не перед чем не остановятся. Он только сейчас понял, какой смертельной опасности себя подвергал в открытую занимаясь поисками поджигателя скита. Поэтому надо скорее убираться с постоялого двора.

Спустившись вниз, и, пройдя на цыпочках по коридору, Изот пошёл к входной двери. Её на ночь запирали на крюк, и Изоту не будет стоить труда выйти на улицу. В это время обычно ворота тоже были на запоре, дворник их открывал в шесть утра, иногда раньше, но только по заказу постояльцев, которым надо было по нужде выехать на лошадке затемно. Однако Изот знал, как их открыть.

К его удивлению, дверь была не заперта. Он не придал этому серьёзного значения, открыл её и вышел на крыльцо. Вдохнув морозного ядрёного воздуха, он поправил лямку сползшей с плеча котомки и спустился со ступенек.

Стояла глухая ночная тишина, небо было густо-чёрным, и ни одной звёздочки не светилось на нём. Не успел Изот сделать и двух шагов, как откуда ни возьмись, из темноты, с боков к нему подбежали четверо. Пятый бросился под ноги сзади. Они появились так неожиданно и так стремительно, что Изот сразу не смог ничего сообразить и предпринять каких-то оборонительных действий. А то, что они подбежали к нему со злым умыслом, он понял сразу. Один сильно толкнул его в грудь. Изот не удержался от толчка на ногах, перевалился через подкатившего сзади и упал, при этом больно ударившись головой о ступеньку крыльца. Шапка была сбита наземь. Котомка свалилась. В тот же миг в рот ему засунули вонючую тряпку. Перевернули на живот. Заломили за спину руки, и не успел он опомниться, как связали руки и ноги. На голову надвинули шапку и надели холщёвый мешок. Все это заняло не больше двух или трёх минут. Изот даже не мог разглядеть, что за люди, набросившиеся на него. Придя в себя, скитник пытался кричать, но только издавал мычащие звуки, дёргался всем телом, а освободиться от пут не мог.

— Ишь какой прыткий, — проговорил кто-то из напавших, — того и гляди верёвки оборвёт.

— Не оборвёт. Не таких повязывали. Не дёргайся, дядя! А то сапогом вколочу в селезёнку, в душу тебя…

Кто-то хлопнул дверью, стал спускаться с крыльца, приближался, скрипя снегом под ногами.

— Повязали? — спросил подошедший.

— Дело обычное…

— Что теперь с ним делать? — спросил кто-то из напавших.

— Грузите в сани — и в лес.

Голос показался Изоту знакомым. Где он слышал его?

— Живей, живей! — приказал всё тот же голос. — Не дай Бог кто-то ненароком увидит.

Изот напряг память и узнал человека с этим голосом. Это был Пестун. Значит, подозрения Изота были не напрасны. Не успел он уйти.

Его подняли и, пронеся несколько шагов перевалили в сани, как куль.

— Тяжёл, чертяка, — проговорил кто-то.

— Грузен, мужик, — ответил другой. — Не меньше шести пудов.

— Он и росту чуть ли не в три аршина.

— Как это мы его завалили?

— Сноровка нужна, — расхохотался третий. — Без сноровки, знаешь… и блоху не поймаешь. Ладно, чего лясы точить. Затемно его надо до места отвезти. Садись в сани, да поехали.

Они сели в сани и тронули лошадь:

— Пошла, кобылка, трогай!

Изот определил, что в сани сели трое или четверо. От всех сильно разило винным перегаром. Лошадь рванула сани и потащила их к выезду. Скрипнули отворяемые ворота.

Изот лежал сначала неподвижно. Мысли будоражили голову. Потом попытался поменять неловкое положение тела, потому что затекли ноги и заболела спина. Его сопровождавшие оценили это как попытку освободиться от пут и пригрозили:

— Будешь выкобениваться, огреем дубиной по загорбку.

Изот подумал, что они исполнят сказанное и остальную дорогу только покряхтывал и незаметно менял ненадолго положение тела. Его мучила неизвестность. Куда его везут и что хотят с ним сделать? Что он едет не к тёще на блины, это он знал, но каков будет конец этих событий, мог только предвидеть.

Время тянулось медленно. По тому, как стало свежо и кафтан продувал ветер, Изот понял, что ехали открытым пространством, наверное, полем. Потом стало тише, лишь скрипели полозья саней. Наверху происходил какой-то шум. Изот прислушался, это шумели вершины деревьев. Значит, дорога шла лесом. Из разговора в санях он не мог определить, кто эти люди, которые его везут. Они разговаривали на отвлечённые темы, да нехотя переругивались, поминая старые свои грехи, кто-то у кого-то взял деньги и не отдал, потом разговоры свелись к бабам, пошли рассказывать анекдоты и непристойные сказки.

Наконец лошадь остановилась. Четвёрка спрыгнула с саней. Заскрипел снег под ногами.

— Эй, дядя, — толкнул Изота кулаком в плечо один из разбойников, иного слова Изот не придумал к этой зубоскальской четверке. — Вставай, приехали!

Кто-то снял с его ног путы.

— Вставай! Задирай ноги выше!

Двое взяли его под руки и повели куда-то. Изот чувствовал, что не по тропинке. Они шли целиной по снегу.

— Подымай ноги выше, человек. Здесь ступеньки.

Натужено проскрежетала промороженная дверь. Его втолнули в помещение. Прошли скрипнувшими половицами. Не снимая мешка с головы, толкнули, и Изот упал на что-то мягкое. По запаху определил — на прелую солому.

— Ну вот, дядя, здесь и отдыхай. Места тебе хватит. Прохлаждайся.

— А секир башка не будем делать? — спросил голос.

— Ты можешь делать, а мы люди православные, — ответили ему. — Грех на душу не возьмём.

— А что мы скажем?…

— А чего говорить-то. Деньги мы получили, больше нас он и не увидит. Мы уезжаем.

— Воля аллаха. Я с вами.

Видно старший, кто разговаривал с татарином, сказал:

— Хватит лясы точить, поехали. Надо до рассвета убраться отсюдова.

Четвёрка тяжело затопала по дощатому полу. Хлопнула дверь. Ударил о стену засов или бревно. Потом раздался стук, похожий на удары молотка или чего-то тяжёлого по гвоздю. Видимо, для пущей важности дверь забивали. Скоро голоса затихли, и Изот ощутил тишину, безмолвную до того, что он слышал звон в ушах.

Он приподнялся. В помещении не ощущалось тепла. Было стыло, как и на воле, лишь одно было отличие — не было свежего ветерка, и Изот понял, что его привезли в какой-то старый сарай и закрыли, забив дверь, чтобы он не смог уйти. Да как он мог уйти, связанный. Он пошевелил телом, руками. Но верёвки настолько были крепко завязаны, что он не смог их даже ослабить. Они ещё больше впились в запястья.

Из разговора лихих людей он понял, что Пестун или барин, что было одно и то же, уготовили ему одно — смерть, чтобы избавиться от свидетеля поджога скита. И лишь по счастливой случайности, что разбойники не стали брать греха на душу, ему повезло. Повезло ли? Сидит он связанный по рукам в сарае и ничего не может сделать для своего освобождения. Так или иначе, а на смерть он обречён, если не от удара топора или ножа, так от голода и холода.

Глава шестая Убогая лачуга

Провка проснулся, когда в мутное окно полуподвального помещения, где он ютился с малолетней дочерью Настей, стал просачиваться утренний свет. Не успел он придти в себя, как мозг прорезала мысль, от которой у него голова пошла кругом и горькая тошнота подступила к горлу. Тошнота была, наверное, не от мысли, а от того, что у него с вчерашнего дня маковой росинки во рту не было. Последний кусок хлеба, разломив его пополам, он вчера отдал Настеньке, а вторую половину оставил ей наутро. Сам довольствовался двумя пригоршнями квашеной капусты.

Вчера целый день с утра до вечера он проходил по городу в надежде заработать на кусок хлеба себе и дочери. Как на зло ему не посчастливилось. Обыкновенно он зарабатывал подённой работой: нанимался к богатому хозяину после обильного снегопада очистить от снега двор, наколоть дров и собрать их в поленницу, сложить под навес или в сарай, убраться в конюшне, навозить с пруда лошадям воды и слить в бочку. Такая копеечная работа всегда находилась, а вчера все, к кому он не толкался и предлагал свои услуги, отказывали. Одной вдовой мещанке он принёс колодезной воды две бадьи, за что получил ломоть хлеба — вот и весь его заработок. Поэтому на ужин, кроме ржаного ломтя, он не принёс ничего. Так и легли они с дочкой спать не солоно хлебавши.

«Надо вставать», — подумал он и сбросил на пол тяжёлое ватное одеяло. Ткань в некоторых местах изветшала и в дырки лезла серая вата. Босой, в одних исподних, ступая по холодному полу, подошёл к русской печке, занимавшей чуть ли не половину помещения. Заглянул наверх, где спала дочь, потрогал рукой давно не белёные кирпичи: они остыли. Открыл вьюшку в трубе, сдвинул в сторону заслонку, закрывавшую устье печки, сгреб кочергой тёмные угли в горнушку, взял за печкой несколько сухих поленьев, сложил их колодцем на поду. Тесаком наколол лучины, подложил под дрова, нашёл в горнушке тлеющий уголёк, раздул, затеплил лучину и поджёг поленья. Когда огонь в печи занялся, он оделся и опять подумал, что хорошо, что в избытке по лету заготовил дров — не мёрзнут, а то ведь, когда и холодно и голодно, как человеку сдобровать.

И тут ему в голову пришла, как он отметил, хорошая мысль. Он вспомнил, как можно заработать. С год назад он лето и осень проработал в лесу углежогом. С артелью мужиков они готовили древесный уголь для фабриканта Мягкова. Березовый древесный уголь Мягков паковал в рогожные кули и увозил их то ли в Москву, то ли в Санкт-Петербург, где из них делали лекарства для больных. На добыче угля он зашиб бревном колено, с неделю провалялся, и Мячков уволил его, а попросту выгнал и взял другого работника.

Артель свела березняк и перебралась на другую делянку. Уголь вывезли, но не весь. Почему-то небольшая его часть, две или три кучи прямо под дёрном так и осталась нетронутой. Вспомнив про уголь, Провка обрадовался. Уголь сейчас на базаре в цене. Наберёт его мешок, продаст — неделю они с дочкой будут сыты.

Он подошёл к печке, встал на прислоненную сбоку небольшую лесенку, укрыл дочке ноги свесившимся старым одеяльцем. Увидел её открытые большие глаза, бледное бескровное лицо.

— Не спишь, Настёна?

— Проснулась, как ты печку затоплял.

— Ты спи, покуда печка топится.

— Я выспалась.

— Тогда лежи, согревайся. Я сечас водицы вскипячу, с хлебушком вчерашним поешь. Тут у меня пол-ломтя завалялось…

Он зачерпнул в огрызанную корчажку воды из ведра, стоявшего на лавке, послышался хруст ломаемого тонкого ледка, поставил в уголок печки на под. Зашипела вода, стекавшая с боков корчажки, попадая на горячие кирпичи.

Дождавшись, когда вода вскипела, зацепил корчажку ухватом и вытащил на шесток. Обхватив тряпицей, поставил на стол. Достал из настенного шкапчика вчерашний пол-ломтя хлеба, положил рядом с корчажкой.

— Вот вода остынет, поешь, — сказал он дочери, надевая возле двери одежду. — Как печь протопится, прикрой вьюшку, только наполовину, чтоб не выстывало да и не угореть чтобы.

— А ты куда, батюшка?

— Я одно дело справлю, авось заработаю, к обеду с гостинцами буду.

Настя стала слезать с печи, ставя босые ноги на лесенку.

— Бог в помощь тебе, батюшка.

— Закрой за мной дверь и никого не впускай.

— Слышу, батюшка.

Разыскал в углу мешок, рассмотрел его на скудный свет, проверяя, не ли больших дыр, в которые могли провалиться угли, забрал из печурки бечёвку и открыл дверь. Из двери в пол ударила струя морозного пара.

Девочка задвинула два тяжёлых засова.

Сложив мешок и засунув его под мышку, Пров двинулся по длинной улице к выходу из города. По его расчётам, через час — полтора он должен быть на месте. Столько же времени займёт и обратный путь. Одним словом, он предполагал вернуться в город часа через три, в худшем случае через четыре. Рынок ещё будет работать, он успеет продать уголь, а если рынка не будет — пойдёт по дворам, уголь не у всех в запасе — купят, кому нужно. Уголька много требовалось. Хозяйкам простых изб хватало для самоваров своего после топки русских печей. А вот купечеству, мещанству побогаче, привыкших хлестать чай вёдрами, своего вдосталь не было, приходилось покупать. Вот им Пров и продаст. «Это хорошо, что вспомнил об угле, — думал он, шагая по улице, через тройку-другую домов вливавшуюся в тракт. — А то бы до сих пор ломал голову: как найти пропитания». Повеселев от этих мыслей, он ускорил шаг. По тракту надо было идти версты четыре, а там поворот налево и версты две по лесу.

Дойдя по большаку до поворота на делянку с углем, Пров удивился — туда вёл чуть припорошенный след от саней. Сани умяли снег, и это его обрадовало — не придётся выдирать ноги из сугробов — пойдёт по санному следу. И в то же время сердце ёкнуло: а что если это приезжали за углём и вывезли остатки? Но сколько Пров не смотрел на следы, нигде не увидел ни кусочка случайно выпавшего угля, ни пылинки. Хотя уголь ссыпали в мешки из рогожи, всё равно следы от него должны были остаться. А здесь снег был чист и бел.

Чем ближе он приближался к заветной делянке, тем больше его глодал червь сомнения, а именно: что если люди, которые оставили следы, там? Они его увидят?.. Он стал присматриваться к дороге. Его утешило то, что следы были припорошены снежной крупой, значит, след оставлен вчера. Крупинистый, очень белый снег выпал утром. Потом пришла другая мысль: а вдруг они не уезжали, а остались ночевать? А где? Там же ничего нет, кроме жалкой лачуги, в которой укрывались углежоги от непогоды. На всякий случай он стал всматриваться в дорогу и в одном месте обнаружил чёткую ископыть — след от копыт лошади, — которая указывала, что лошадь шла из леса. Это его успокоило.

Однако, придя на делянку, где жгли уголь, он принял меры предосторожности: сначала осмотрел её из-за кустов, никого неувидел и подкрался, озираясь, к лачуге, возле которой останавливалась лошадь. Снег здесь был умят, словно взвод солдат месил его, валялись клоки сена, видно вытащенные из саней. Лошадь не кормили. «Были здесь недолго», — определил Пров.

Он нашёл три кучи, заваленные снегом, возвышавшиеся на поляне — это были остатки не вывезенного угля. Добыча угля была проста: складывали горкой ольховые или берёзовые дрова, закрывали плотно дёрном, оставляя отверстия вверху для выхода дыма и внизу для поджога. Под дерниной дрова тихо млели без доступа воздуха и не превращались в золу, а превращались в уголь. Вот три таких кучи и обнаружил Пров.

Раздумывая, что угля ему хватит на целую зиму, он принялся расчищать снег с ближней кучи. Обломком жерди, стал раскапывать смёрзшиеся дернины. Докопавшись до угля, расширил отверстие и стал собирать его в мешок. Нарыв необходимое количество, какое можно унести, завязал мешок, перевязав его верёвкой таким образом, чтобы можно было взвалить за спину, как вязанку.

Забрав мешок и решив, что завтра придёт сюда ещё раз, приблизился к лачуге, неосознанно, но чувствуя, что она привлекает его внимание. Оказалось, что два оконца были заколочены свежими слегами и на снегу виднелись разбросанные свежие щепки. «Зачем понадобилось заколачивать окна?» — подумал Пров и в груди загорелся огонек любопытства. Наверняка приезжавшие сюда люди что-то спрятали в хижине. Загородив ладонью свет, прильнул к щели, но ничего не увидел — внутри было темно. Он дёрнул раза три слеги, но они были приколочены крепко. Он уж было хотел отойти от окна, как ему почудилось, что внутри раздался стук. Он повернул ухо на звук. Наверное, показалось. Но стук повторился. Он определил, стучали то ли по полу, то ли по стене.

Провка огляделся, подошёл к двери также заколоченной, подобрал валявшийся обломок слеги, просунул под крест-накрест прибитые слеги и оторвал их. Толкнул дверь и ступил в мрак.

Спросил дрожащим голосом:

— Кто тут есть?

В ответ раздалось нечленораздельное мычание. Когда глаза привыкли к темноте, Пров увидел в углу на ворохе старых щепок, принесенных для растопки печки, и гнилой травы человека, лежащего в позе, словно у него не было рук. Подойдя ближе и уже не боясь разглядел человека со связанными руками и ногами. Рядом валялся холщёвый мешок. Во рту была тряпка. Глаза были открыты.

Пров приблизился к нему и вытащил кляп изо рта. Человек прокашлялся и, сплюнув, спросил:

— Ты кто?

— Я Пров.

— А меня Изотом кличут. Что ты здесь делаешь?

— Ничего, — замялся Пров. Он не знал, что ответить. — За углём пришел.

Изот сначала подумал, что вошедший из той же шайки, которая привезла его и бросила здесь и, наверное, разбойники передумали, и послали его порешить скитника. Однако посмотрев на Провку, услышав его ответ, понял, что он не разбойник. Но спросил:

— За каким углём.

— Углежоги работали, остался уголёк-то. Вот я малость и хотел забрать его. Он ничейный уголёк-то… — как бы оправдываясь, сказал он, чтобы не уличил лежащий человек в воровстве.

— Развяжи меня, — попросил Изот. Он перевернулся на живот, показывая связанные руки.

Пров с трудом развязал верёвки, отметив про себя, что мужчина был грузен. На его больших руках остались ссадины от пут. Мужчина потёр руки, стал снимать путы с ног.

— Ты здесь один? — спросил он своего спасителя.

— Один. А что?

— Я спервоначалу подумал, что ты из той шайки, которая меня бросила здесь. Пришёл меня кончать.

— Здесь никого больше нету.

— Уехали, знать. Привезли меня связанного, бросили в этой лачуге и уехали.

— За что ж тебя, горемычного, оставили на погибель? — У Провки шевельнулось в душе сомнение, а не тать ли это какой, почему здесь связанный лежит. Может, душегубец какой. Но внимательней присмотревшись к человеку, определил, что не похож он на кровопивца.

— Не знаю, хотя догадываюсь. Ночь я в холоде провёл. Вчера они меня связанного, с мешком на голове привезли сюда и бросили.

— А кто это «они»?

Пров стал проявлять любопытство. Этот громадный человек не казался ему вором или каторжником, ни беглым каким, с кем можно было поступать, как со злодеем. Он являл собой вполне нормального человека, из-за прихоти каких-то людей оказавшийся в лесу в худой хижине. Что же он сделал такого, что с ним так поступили.

— Кто они, спрашиваешь? — поднял на него глаза Изот. — Подручные Пестуна. Не знаешь такого?

— Как не знать. Он двор постоялый держит. Я подрабатывал у него.

— Вот его люди меня сюда и привезли.

— Лихие люди.

— И ты о них слыхал?

— Как не слыхать. Я, чай, из города.

Пров перестал бояться мужчину и рассказал, что привело его в лес.

— Пойдём отсюда, — сказал Изот, потирая ноги, просовывая руки в голенища, и с трудом поднялся с щепок.

Пров подставил ему плечо, видя как громадного мужчину шатает, как былинку.

— И сколько же ты в этой лачуге обретался, со вчерашнего дня? — спросил он Изота, дожидаясь пока тот, держась рукой о балясину, вдоволь надышится свежим воздухом на крылечке.

— Полтора суток, — ответил Изот.

Пров порылся в кармане, вытащил маленький обломок сухаря, протянул Изоту:

— На, пожуй. А то с голодухи слышно, как у тебя в животе бурчит..

— Благодарствую, — ответил Изот, не отказываясь от скудной подачки.

Пров замолчал, о чём-то думая про себя. Наконец спросил:

— Они не вернутся?

— Не думаю. Они оставили меня здесь, чтоб я сдох. Но всё равно надо уходить отсюда.

— Непременно надо давать ноги, — подтвердил и Пров.

Он взвалил на плечи мешок с углём.

— Вот уголёк продам на базаре, гостинца дочке куплю. Так мне Настёну жалко. Одна она у меня… Жена та от чахотки померла, царство ей небесное. Вот с дочкой и коротаем век, недоедаем, недопиваем.

— Я это знаю, что такое голодать, — сказал Изот и вспомнил своё житье с младенцем в сожжённом скиту.

Наглотавшись морозного лесного воздуха, он совсем пришёл в себя. Силы не оставили его. Лишь посасывало под ложечкой — так хотелось есть.

Когда подходили к городу, Пров спросил:

— Куда пойдёшь-то? К Пестуну теперь тебе нельзя.

— Нельзя. Это точно. Где-нибудь скоротаю время, а потом что-нибудь придумаю.

— А слышь-ко. Пойдём ко мне. Я с дочкой живу. Места всем хватит. У меня капуста есть. Скоро вечер, там ночь. Перебьёшься день-два, а там решишь, что делать дальше, как ты?

Изот согласился с предложением Прова. Ему некуда было податься, в Ужах не было знакомых, и это предложение было как раз кстати. И он не стал отказываться.

Чтоб его никто не узнал, в городе Изот взвалил мешок с углем на спину, нахлобучил шапку на лоб и зашагал за Провом и так дошёл до подвала, где жил его новый знакомец и спаситель.

Настя открыла отцу дверь и, увидев рядом с ним громадного мужчину в изорванном и перемазанном глиной кафтане, оторопела.

— Не бойся, — сказал дочери Пров. — Этот дядя не кусается.

— Ты принёс поесть? — спросила она, когда все вошли в помещение.

— Нет, дочка, сейчас схожу на базар, продам уголь и куплю чего-нибудь.

— Погоди продавать, — сказал гость. Взял шапку надорвал подкладку и достал монету.

— Вот завалялся, — сунул рубль в руку Прову. — Не выгребли, не догадались. Сходи, купи чего поесть. Уголь завтра продашь.

Пров замешкался, не решаясь уходить. Гость понял его.

— Не сомневайся. Я не тать какой. Ничего с Настей не случится.

Он широко, по-детски улыбнулся, и Пров ещё раз убедился, что Изота ему нечего бояться. Он поверил ему ещё в лесу, не сочтя его рассказ за выдумку.

Глава седьмая Донос

Прошла неделя, как Изот жил у Провки. Деньги, что были у скитника, заканчивались, и Изот намеревался уйти из города и где-нибудь по соседству, чтобы не попадаться Пестуну и его людям на глаза, найти работу. В городе ему оставаться было не сподручно: в любой момент его могли найти и призвать к ответу за якобы совершённое убийство нищего. По Верхним Ужам ползли слухи, все более расширяющиеся, что некий раскольник в целях ограбления или какой-то давней вражды зарезал нищего прямо в трактире. Изот понял, что всё это было подстроено, и только волею всевышнего вседержителя ему удалось избежать беды.

Провка с утра отправился на базар, чтобы на оставшиеся несколько копеек приобрести кое-какой еды, и Изот попросил его купить каравай хлеба в дорогу. Ночью скитник твёрдо решил уйти из Ужей.

Провка праздно шатался по базару в поисках дешёвого пропитания, иногда опуская руку в карман старого зипуна, где лежали медные копейки. Проходя мимо задворок мясной лавки, у старых ветхих никому ненужных ларей набрёл на давних знакомых, спившихся плотников, Зосима и Ваську Треуха, которые вдали от постороннего взгляда «уговаривали» большую чёрного цвета треугольную бутылку какого-то вина, потягивая по очереди из горлышка.

Провка остановился, увидев знакомых забулдыг, в сбитых на затылок шапках, с красными обветренными рожами, горячо обсуждавшими какие-то новости.

— Даю тебе крест, что так и было, — горячился Зосим.

— Да не мог ты этого видеть, — не соглашался с ним Треух.

— Почему?

— Да по причине твоей куриной слепоты.

— Ты говори да не заговаривайся, — обиделся Зосим, поджал губы и отвернулся.

Однако, увидев Провку, забыл о споре и широко оскалил рот, показав большие, как у лошади, зубы:

— Во кого не ожидал встретить. Провка! Как живёшь-можешь-то? В кочерыжку твою душу…

Его лицо выражало неподдельную радость, словно он встретил закадычного друга или богатого родственника.

Провка приблизился к приятелям и громко ответил:

— Здорово! Дай вам Бог пировать, а нам бы крохи подбирать!

— Да ладно скромничать. Ты как здеся? Счастья пытаешь или от горя лытаешь?

Толстые губы Зосима, влажные от вина или слюны, продолжали источать радость, открытые в лучезарной улыбке.

— Как! как! Иду по делам своим.

— Знамо не по нашим, — ощерился Треух. — Работёнку ищешь или как?

— Да я бы не отказался от работёнки. Да кто бы дал.

— Совсем обнищал? — Высокого роста Треух сверху воззрился на тщедушного Провку, словно проверяя, правду говорит тот или врёт.

— Одна копейка осталась — и та ребром.

— С работёнкой что-то стало туго, — проговорил Зосим, наиболее трезвый из приятелей. — Невзгода какая-то приключилась. А если и наймут, платят недорого, каждый старается объегорить, а то и не заплатить. Вот давеча…

— Разболтался, — обрезал его Треух, отхлёбывая из бутылки. — Дай зажевать пирога.

— Да на-кось, бери!

Зосим вытащил из-за пазухи газету, в которую были завернуты два мягких пирога. Треух взял один, снова отпил из бутылки, отдал её приятелю, и стал закусывать пирогом. Кусочки капусты застряли в всклокоченной бороде, но он не замечал этого, поглощённый процессом еды.

Бросив пустую бутылку за лари, взял свой пирог и Зосим. Освобожденная от груза газета вспорхнула и, подброшенная ветром, прилепилась к груди Провки.

Провка взял её и машинально развернул. В глаза бросилась большая цифра 200, напечатанная жирным шрифтом, чуть помельче стояло «рублей». Обратив внимание на большую сумму денег, он стал читать текст по слогам, потому что грамоту знал плохо.

— Всем, кто зна…ет про у… у…бивство…

— Чего ты там читаешь, читарь, — выхватил газету из его рук Зосим. — Я наизусть знаю, чего там написано. Знал бы я этого лихого человека, привёл бы к околоточному… Нам бы эти деньги, да, Треух. Мы бы погуляли. Шутка ли сказать 200 рублёв.

— За что деньги дают? — спросил Провка, обиженный тем, что у него отобрали газету.

— Да так, — Зосим икнул. — Если кто бродягу найдёт или укажет, где тот скрывается. — Он осоловевшими глазами воззрился на Провку. — Понял, какие дела?

— Ничего я не понял. Дай газету!

— Ш-ш-ш, — помахал пальцем Зосим перед носом Провки. — Я тебе сам… объясню. Слушай! Здесь один нищего зарезал в трактире, а сам убёг. Так вот его ищут. Как написано, некто, пожелавший остаться неизвестным, посулил награду в 200 рублёв, кто укажет, где тот убивец прячется.

— Ух ты! — выдохнул Провка. — Двести рублёв. Какие деньги-то! — Он глубоко вздохнул и закатил глаза к небу.

— Большие-е, — протянул Зосим. — Такие нам и во сне не снились.

— Как его найдёшь?

— Как найдёшь? Здесь его приметы пропечатаны. Большой, — Зосим снова икнул, — грузный, лет под пятьдесят, бородатый, в кафтане длиннополом, одним словом, керженец, из лесов, раскольник он… Да и звать как сказано. Так что ищи, и деньги твои.

Провку будто резануло изнутри. «Раскольник, старовер, грузный, большой, это же… Во дела…»

Он снял шапку и вытер сразу ставшее мокрым лицо. Как две капли воды описание подходило к человеку, которого он нашёл в лачужке углежогов.

Но его затерзали сомнения, и он спросил:

— А как звать-то не прописано?

— А ты что его знаешь? — рассмеялся Васька Треух.

— Да нет… Интересно всё ж…

— Изотом кличут, — произнес Зосим, сворачивая газету и пряча ее в карман. — Может, пригодится… завернуть чего.

Провка чуть ли не присел на колени, так у него ослабли от услышанного ноги. Это его постоялец, которого он спас в лесу. Вот делов будет, если его найдут у него. Заарестуют Провку вместе с дочкой за укрывательство. Оказывается, убивец он, а не потерпевший от лихих людей. Сам лихой. Разбойник. А прикидывается тихой овечкой.

— А не обманут, что 200 рублей посулили. Эк деньжищ-то сколько.

— Хе, — посмеялся Зосим, — это для нас деньги, а для богатых, что раз чихнуть. Отдадут, раз пообещали…

— Он, видно, очень им нужон, — сказал Треух, стряхивая с усов крошки пирога, — а раз нужон, отдадут.

— Видать много накуралесил этот Изот, раз его повсюду ищут.

— Говорят, злодей ещё из тех, душегубец каких поискать… Прежде чем появиться в Ужах, он спалил начисто свой скит с братиею. Сколько душ невинных загубил… — Треух смачно плюнул и сказал приятелю. — Ну что пошли Зосим…

— Пошли, друг Вася. Прощай, Провка, может, подвернётся тебе Бог даст работёнка.

Они расстались. Провка медленно брёл по улице, направляясь к себе в подвал. Голову сверлила неотвязная мысль. Сначала ему было жалко Изота, вспомнилось, как тот лежал связанный с тряпкой во рту на грязной соломе, оставленный на погибель лихими людьми. Потом он представил, как Настенька, дочка его, сидит голодная в каморке, в холоде и ждёт, когда придёт отец и принесёт чего-нибудь поесть. Ей даже не в чем выйти на улицу, посмотреть на божий свет, старые латанные-перелатанные опорки давно малы, да и одежонки тёплой нет. На эти деньги, что обещаны за поимку или указание, где обитает Изот, они с Настей горя бы не знали. Он сумел бы её подрастить, а через год-два определил бы к людям, смотришь, дочка и не тужила бы не о чём. Да и что он благодетель какой Изоту? Спас от неминучей смерти, выручил, теперь сам выкручивайся.

Он почти добрёл до своего подвала, обуреваемый будоражащими голову мыслями, но непроизвольно свернул на соседнюю улицу и направился в обратную сторону в направление к управе, но не дошёл до неё и снова повернул в сторону дома. Так он ходил часа два, пока наконец не промёрз в своей худой одежонке. Придя к определённому решению, он развернулся и ходко пошёл в сторону управы, всё ещё одолеваемый сомнениями, но ноги сами тащили его.

Дойдя до управы, перекрестился и решительно дёрнул ручку двери.

Глава восьмая Приговорён к каторге

Изота взяли в подвале у Провки. Он терпеливо ждал хозяина, который должен был принести ему в дорогу каравай хлеба, сидя у стола на колченогом табурете и ведя беседу с Настей. Хотя она совсем не знала грамоты, Изот определил, что ум у нее цепкий и пытливый.

— Тебе сколько лет? — спросил он её.

— Девять исполнилось, — проговорила она, отвечая ему с печки, на которой лежала, укутавшись рваным одеялом.

Печка была истоплена утром, но уже успела остыть, и Изот видел, как на маленьком оконце наледь снизу и с боков заволакивает закопченное стекло, в углах подвала сырых и чёрных, стал заметнее серебриться иней.

— Так никогда в школу и не ходила?

— Никогда.

— А хочется.

— Хочется. А ходить не в чем. Ни обувки, ни платьица нету.

Изот вздохнул: ну и бедолаги же они.

Так проводя время в неспешной беседе, они не заметили, как за окном мелькнули тени. Дверь Изот не запирал, и она неожиданно широко распахнулась, и на пороге вырос жандарм в шинели, с шашкой на боку, за ним второй.

Настя широко открыла испуганные глаза, глядя на непрошенных гостей. Изот подался вперёд, рука непроизвольно сжалась в кулак, сжало сердце нехорошее предчувствие.

— Тебя Изотом кличут? — спросил его жандарм, останавливаясь перед ним.

— Изотом.

— Паспорт есть?

— Нету.

— Тогда пройдём со мной.

— Куда?

— В управу.

— За что?

— Не разговаривать. Там разберёмся.

Изот поднялся с табуретки. Взял кафтан, висевший на гвозде, оделся, нахлобучил на голову шапку.

— Будь здорова, Настёна, — сказал он девочке. — Не поминай лихом.

— Руки назад, — сказал жандарм, выводя его на улицу. — Садись в сани. И не баловать, — повышая голос к концу слова скомандовал жандарм. — Веди себя тихо.

Изот и не думал сопротивляться. Он даже с каким-то внутренним облегчением воспринял свой арест. Только сначала зажглась обида на Провку, что тот выдал его. А то, что это сделал он, Изот понял, когда увидел своего спасителя, а теперь и погубителя за спиной конвоя. Провка переминался с ноги на ногу, пряча руки в рукава холодного зипуна и не смея поднять глаз на скитника.

Изот сел в сани, по бокам пристроились жандармы. Возница тронул лошадь. Изот оглянулся: Провка стоял всё такой же опустошённый, сам не в себе на пронизывающем ветру, не пряча красные от холода руки в худые карманы. Изот вздохнул и отвернулся, чтобы не видеть этой ссутулившейся худосочной фигуры, которая вызывала в нём уже не обиду, а сострадание.

За что же злиться или осуждать этого бедолагу. За то, что он ютится в какой-то конуре, за то, что не может заработать денег на пропитание себе и дочке, что не может воспитать её как подобает человеку и будет весь век себя считать униженным и оскорблённым за то, что не мог подняться от скотского состояния чуть выше. Кто ему Изот? Случайно попавшийся на пути человек, которого он освободил от пут и уз. Изот вчера услышал разговор двух человек, которые говорили о убитом в трактире и что обещана большая награда тому, кто укажет, где ж тот убивец. Это его подтолкнуло уйти из города, да вот не успел. А Провке с дочкой эти деньги пригодятся. Не Бог весть как их много, но при тщательном распределении, можно год-два пожить более достойно, чем сейчас, а имея голову, можно и подумать, как удвоить, утроить эту сумму….

Скитника более всего угнетала мысль, что он так и не нашёл барина, поджигателя скита, а то, что тот здесь в этом он не сомневался, и это его рук дело — избавиться от Изота, последнего свидетеля его жестокого преступления. Это он всё подстроил, хитрый и изворотливый барин, невидимо следивший за всеми шагами Изота в Ужах и расставивший тенета.

Отшумела разгульная и обжорная Масленица. Подтаяли ледяные горки, на которых катались с визгом и смехом детвора и молодые парни и девки. Посерел и осел снег. За одну ночь с крутых крыш разом сошёл крупинистый наводопевший снег, и улицы, и дома вмиг почернели, и их зимняя красота куда-то подевалась.

В остроге незадолго до полудня раскрылись ворота и толпа арестантов в окружении рослых жандармов, вооруженных винтовками, вылилась на узкую улицу. Шли они кто во что был одет, в разномастной одежонке, в стоптанной износившейся обуви, придерживая руками стальные цепи кандалов.

Немногочисленные зеваки, оказавшиеся на улице, останавливались, глядели вслед арестантам.

— На каторгу погнали, — вздохнул кто-то из зевак. — Не многие дотянут до места. Только и облику-то: одна кожа.

Среди прочих каторжан в середине неровного строя выделялась высокая фигура Изота. Шел он, придерживая рукой кандалы и поводил глазами по сторонам, как бы пытаясь найти кого-то на извилистой улице.

А в это время на другом конце города к дому отставного полковника Власова на тройке гнедых подкатил возок с барином. Кучер соскочил с козел, помог выйти барину, и, получив плату за поездку, свернул со двора на улицу.

Полковник встретил его в прихожей, они расцеловались. Барин скинул широкий подбитый мехом плащ на руки слуге и прошёл за полковником в его кабинет.

— Давно тебя не было видно, — сказал сухощавый подтянутый человек лет около пятидесяти.

— Недосуг всё, — ответил барин, садясь в кресло и ставя трость между ног. — А теперь дело сделал и можно развлечься.

— Ну-ну, — ответил полковник.

Барин ему о своих делах не рассказывал, а Власов и не старался выспрашивать, хотя до него доходили слухи, что приятель знается с лихими людьми и через них прокручивает свои какие-то дела. Однако слухи слухами, а так барин в чём-то неблаговидном не был замечен, тем более уличён, пользовался достаточным уважением у сливок городского общества, у городского начальства, оказывал значительные услуги градоначальнику и на эти сплетни закрывали глаза, как не на существенные.

Поэтому и на этот раз Власов не стал допытываться о «делах» своего приятеля, а сразу предложил ему сыграть в гусарский преферанс, что они зачастую и делали, когда барин останавливался у полковника. Барин согласился. Закончили игру далеко за полночь, проспали потом до полудня и поехали в заведение мадам Гороховой отобедать. Настроение у барина было никудышное, болела голова, может, не столько от выпитого, сколько от мысли, что он вчера, можно сказать, проигрался догола, и теперь надо изыскивать средства, чтобы отдать карточный долг. После обеда, пройдя в снятый отдельный нумер, послал слугу разыскать Пестуна и сообщить тому, чтобы шёл к барину.

Пестун, как только услышал приказ явиться к барину в нумера, мигом заложил возок и прибыл в гостиницу к назначенному времени. Прошёл на второй этаж в нумер, где его ожидал барин. Сидел тот за столиком, на котором стоял пузатый графинчик водки, а в продолговатом фарфоровом столовом приборе узкими полосками была нарезана сочная сёмга, рядом в корце буженина с хреном и большая плоская тарелка с дымящимися ватрушками, большой любитель которых был барин. Он только что принял очередную рюмку анисовой, закусил, и его зарозовевшие пухлые щеки излучали плотское удовольствие.

Вытерев масляные губы салфеткой, широко развалясь в кресле и пуская дым из трубки с длинным мундштуком, уставив круглые, заплывавшие жирком глаза, сказал Пестуну:

— Срок подходит. Собрал оброк? — И упёрся взглядом в лицо Пестуна.

Пестун не отвёл глаз и твёрдо сказал:

— С большим трудом. Людишки разбегаются. Всё труднее становится жить…

Барин глубоко затянулся.

— Я тебя поставил на это дело, с тебя и спрос. Чтоб завтра была моя доля.

— Да не извольте беспокоиться, — ответил Пестун. — Когда я не отдавал в срок… Всё будет исполнено. Своё заложу, а вас в накладе не оставлю…

— То-то, — промычал барин, не вынимая мундштука изо рта.

— Чего еще прикажете?

Барин с полминуты думал, потом налил в рюмку водки, опрокинул в рот и, не закусывая, громко отрыгнув, проговорил:

— Говоришь, трудно стало?

— Трудно. Верные люди, кто Богу душу отдал, кто в бега подался, а новых, где сыскать?

— По лету пошлёшь верных мужиков в скит. Пусть всё там перероют, но найдут клад староверский. Должен он там быть раз писано на пергамене. Зря они не стали бы писать. Он где-то там. Не оттягивай этого дела. Отвечаешь за него головой.

Пестун наклоном головы показал, что понял слова барина и спросил:

— Прикажете самому ехать за сундуком?

— На людишек надежда маленькая, если найдут, разворуют. Ну а ты не допустишь.

— В этом уж не сумлевайтесь. — Пестун вторично наклонил голову.

— Меня радует, что мы отправили этого скитника Изота в места не столь отдалённые, как говорят, — продолжал барин. — Теперь он не станет чинить препятствий в нашей затее с сундуком…

— Это уж непременно, — подтвердил Пестун и спросил: — Его уже осудили?

— Осудили. Без проволочек.

— И надолго?

— Для него и нас достаточно. На двенадцать лет.

— Ого. — Пестун присвистнул. Но тут же умолк, увидев недовольное лицо барина.

Барин шевельнулся в кресле, вынул из жилетного кармана золотые часы на массивной жёлтого цвета цепочке. Открыл крышку. Раздалось мелодичное звучание. Барин незаметно вскинул глаза, посмотрел на Пестуна, чтобы увидеть, как разгорелись глаза у содержателя постоялого двора при виде этих часов.

Он то открывал крышку и наслаждался переливчатой мелодией, то вновь закрывал. Наконец отцепил цепочку, щёлкнул крышкой часов и протянул их Пестуну:

Возьми!

Тот не понял.

Чего изволите?

— Бери, дарю!

Пестун обомлел:

— Мне?

— Тебе.

Пестун протянул робко руку, сам не веря своим ушам и глазам и думая, что барин подвергает его испытанию.

— Бери, бери, — продолжал барин. — Дарю от чистого сердца. Я видел, как они тебе нравились. Ты их заслужил.

Пестун грохнулся на колени, схватил жирную руку барина с увядающей кожей и прикоснулся к ней губами.

— Благодетель вы наш… как… как.

— Встань! Это тебе за службу: за прошлую и предстоящую. Нам предстоит много сделать. Я ещё буду богат, как никогда. Мы тогда всем покажем… Найдёшь сундук, награжу особо. До конца дней своих будешь кататься, как сыр в масле.

Барин, когда чрезмерно употреблял, становился сентиментальным, душа его жестокосердая размякала, и он частенько в такие минуты делал слугам подарки, правда, на трезвую голову всегда каялся, но слово своё держал и не отбирал даденное.

— Непременно-с, благодетель вы наш, — шептал Пестун, поднимаясь с колен. — Я ваш верный слуга до гроба. Непременно-с.

— Деньги принесёшь сегодня, до вечера, — сказал барин Пестуну, давая понять, что разговор окончен.

— Будьте уверены, — ответил Пестун, пятясь задом к двери.

Выйдя из гостиницы, он глубоко вдохнул свежий воздух. С каждым днём тяжелее становится работать на барина. Последние дела много прибытка не дали. Одна надежда на это скитское золото. Конечно, Пестун отправится летом в скит и голову свою положит, но найдёт этот чёртов сундук.

Часть третья Старая мельница

Глава первая Подкидыш

Маркел с сыном Антипом и женой Прасковьей убирали на огороде капусту. Уродилась она в этом году славная: кочаны упругие, белые, некоторые, наверное, фунтов под девять-десять. Прошли первые заморозки, и капуста приобрела сочность, звучность, хрустела под рукой, когда срезали круто налитой вилок.

Антип сшибал кочаны кухонным тяжёлым косарём, а Маркел и Прасковья бросали их в куль, чтобы полный отнести в сени. Там их сваливали в кучу, приготовившись после обеда порубить для квашения. Для этого Прасковья рано утром, загодя, нарезала моркови, приготовила яблок, клюквы, грубого помола соли и чеснока.

Маркел, видя, как Антип орудует острым косарём, радовался: дельный из него парень выйдет — и не болезнен, и разумом смышлён. Тогда-таки уговорила его Прасковья оставить подкидыша, да и сам он особо не сопротивлялся, наоборот, в душе полагал, что надо оставить, только ждал первого слова жены, и вот теперь оба не нарадуются на приёмыша. Отрада и помощь в старости, да и хозяйство есть теперь на кого оставить.

Как сейчас помнит Маркел тот день. Было это после Юрья холодного, но до Николина дня. Ночью тогда подвывала метель, снег бил в стёкла, а под утро затихло и так благодатно было на воле. Встали они, как всегда, рано. Прасковья подоила коров, затопила печь, собрала на стол. Поев, Маркел по привычке облизал деревянную ложку и положил на стол. Сам не зная почему, вздохнул:

— Эх, мать наша гречневая каша: не перцу чета, не прорвёт живота.

— Ты чего это, отец, там говоришь? — спросила Прасковья, не расслышав слов мужа.

— Да я так, сам с собой, — ответил он и, отодвинув глиняную миску, из которой ел кашу с молоком, на край стола, встал с лавки.

— Будя, — сказал он сам себе, поглаживая большой живот.

— Наелся, Маркел? — спросила Прасковья, высокая, сухощавая, возясь с чугунками возле печки. Главной своей заботой она считала всегда накормить вдосталь мужа, а уж потом справлять остальные дела.

— Ага, — ответил Маркел, прошёл в угол, где были вбиты в стену гвозди, на которые вешали одежду, и стал натягивать на широкие плечи полушубок. — Пойду ворота открою — сегодня мужики хлеб на помол обещались привезти. Вдруг в такую рань кого-нибудь Бог принесёт.

Прасковья ничего ему не ответила, продолжая заниматься стряпнёй.

Маркел толкнул низкую дверь, пригнувшись вышел в сени, затем на открытое, занесённое снегом крыльцо.

В лицо дохнуло свежестью морозного утра. Звёзды померкли, а тонкий серпик луны прозрачным леденцом, будто приклеенным к небу, плыл между редких, высоких тонких облаков. Вставало солнце. Казалось, не солнце, а яркое размытое пятно пыталось пробраться сквозь утреннюю мглу, сгустившуюся над горизонтом. Мельничное колесо стояло неподвижно. В жёлобе оставшаяся вода схватилась корочкой наледи. Водоем покрывал толстый лёд, неровно занесённый снегом, только перед плотиной темнела небольшая полынья.

Открыв ворота, но не распахивая их настежь, Маркел прошёл в крытый дранью двор. Потрепал по шее своего любимца — жеребца по кличке Малец, подбросил сена в ясли двум коровам и бычку. Заблеяли в загоне овцы. Он и им подкинул сена, и они сразу бросились в угол, навалились на корм.

В лето накосил Маркел сена вдосталь. Часть перевёз на мельницу, часть оставил в лесу, в копнах, и теперь не страшился, что его живности не хватит пропитания на зиму. Но с привозкой сена надо было поторапливаться — снегу выпало достаточно, чтобы пройти саням, а то неровен час растащат припасы сохатые — неизвестно, какая для них выпадет зима: если снегу будет много, не сумеют добыть себе подножного корма, будут шататься по лесу, набредут на его копны.

Подумав, что скотина будет накормлена досыта, а ужо Прасковья вынесет ей пойла, удовлетворённый, что всё идет ладно, Маркел взял деревянную, собственноручно изготовленную из осины лопату, чтобы отгрести от крыльца снег.

Мельницу он арендовал у богатого предпринимателя из Верхних Ужей Арона Абрамыча Гольберга. Денежный оброк выплачивал без задержек и подумывал — вот бы скопить деньжонок поболе да выкупить её совсем у хозяина. Но пока кишка была тонка, чтобы это сделать.

Подойдя к крыльцу с навесом в виде тесового шеломка, опирающегося на две фигурные балясины, он заметил, что перед дверью в сени стоит корзина, сплетённая из неочищенных веток лозняка.

Маркел оторопел. Не более десяти минут назад он сошёл с крыльца, чтобы открыть ворота, и на нём ничего не было. А тут на тебе — появилось! Было от чего удивиться. Он шагнул в ступеньки, недоумевая, что это за корзина и как она здесь очутилась. Может, Прасковья выставила за дверь? Но у них не было такой корзины. Корзина сверху была накрыта остатком лоскутного ватного одеяла с подпалинами и прожжёнными насквозь местами.

Глаза его ещё больше округлились, когда он откинул тряпьё. В корзине лежал младенец. Он был закутан в обрывки холщёвой материи. Открытым было лишь лицо и то наполовину.

Маркел, повинуясь внутреннему неосознанному чувству, коснулся щеки ребёнка и губ, и на руке ощутил чуть заметное дыхание, похожее на дуновение ветерка. Младенец спал. Это была не кукла, а живой маленький человек.

Ошеломлённый мельник несколько секунд стоял не шелохнувшись. Как мог очутиться ребенок на его крыльце? Откуда он взялся? Кто его принёс?

— Прасковья! — закричал он, придя в себя, во весь дух и забарабанил кулаком в дверь. — Прасковья!

Но жена, видно, не слышала крика и стука мужа, а может, замешкалась и не выходила из дома. Маркел обернулся, хотел сойти с крыльца и посмотреть, кто это подкинул младенца, потому что увидел на снегу отчётливые следы, ведущие от ворот к дому. Это были не его следы. Но тут открылась дверь и выглянула Прасковья, простоволосая, с руками, испачканными в муке.

— Это ты стучал, отец? — спросила она и сразу обратила внимание на встревоженное лицо мужа. — Ты чего это такой разгорячённый?

— Такое дело… — задыхаясь от волнения пробормотал мельник и указал на корзину: — Нам кто-то дитя подкинул…

— Дитя? — Прасковья поправила волосы, сбившиеся на лоб. — Какое дитя? — не поняла она. — Ты чего — смеёшься? — Лицо её напряглось.

— Чего мне смеяться! — Маркел окончательно пришёл в себя и уже предвкушал удивление жены, может быть, и озабоченность, с какой она воззрится на подкидыша. — Вот посмотри… в корзине…

Жена, отбросив одеяло, заглянула в корзину и всплеснула руками:

— Батюшки вы мои! И вправду дитя… Такое маленькое… Чего ж ты стоишь на холоде, Маркел? Неси в дом! Застудишь ребенка!

— И вправду, — пробормотал Маркел и принялся торопливо выполнять просьбу жены. Схватил корзину и внёс в дом.

В суете они не видели, что из-за ограды за ними наблюдают два внимательных глаза и как только за хозяевами захлопнулась дверь, от ворот с наружной стороны отделилась высокая фигура в потрёпанном кафтане и скрылась в придорожном ельнике.

Минуты через три из избы чуть ли не опрометью выбежал Маркел, распахнул ворота шире, поозирался по сторонам. На дороге никого не было. Никого не было и в кустарнике, росшем с южной стороны мельницы. Он прошёл шагов тридцать к лесу и только тут обнаружил следы, ведущие в ельник. Саженях в стах, на поляне, они оборвались. Место было утоптанно, видно, человек, принёсший младенца, долго стоял здесь, а дальше вглубь оснеженного леса уходила стёжка от широких лыж-ступней. На таких лыжах ходили здешние охотники, промышлявшие зверя.

Маркел сдвинул шапку на лоб, потоптался на поляне и побрёл обратно на мельницу, так и не узнав, кто принёс младенца.

Пока муж отсутствовал, Прасковья сняла одеяло и поставила корзину рядом с печью, которая ярко пылала. Вспомнился сон, который ей приснился два или три дня назад. Шла она по глухому лесу и никак не могла найти тропинки, которая вывела бы её к дому. Так она плутала долго, и сердце сжималось от страха. Вдруг из чащи выходит нищенка в тёмных долгополых одеждах, повязанная по-монашески и говорит ей: «Я покажу тебе дорогу, но ты за это должна взять у меня…» Она развернула лохмотья и подала ей ребёнка. Прасковья отшатнулась в ужасе: ребёнок был весь в шерсти, на голове росли небольшие рожки. Из-под тряпья высвободилась рука, на которой было шесть пальцев, оканчивающихся загнутыми когтями. «Нет, нет!» — закричала Прасковья и проснулась. Холодный пот заливал лицо, сердце билось сильно и неровно.

Маркелу она про сон ничего не сказала, а потом он полегоньку забылся. И уже не казался ей таким страшным — ведь наяву всегда сны воспринимаются с лёгким чувством стыда за свой испуг. Это только сон! И вот сейчас он опять всплыл в памяти и мысленно она опять пережила события, которые ей приснились.

Она развернула лоскуты, в которые был завёрнут младенец.

— Какой худенький и слабый, — покачала она головой. — Откуда ты такой взялся? Скажи мне? Молчишь! Ну ничего, мы тебя поправим. Быстро поправим. На коровьем молочке отойдёшь…

Вернулся Маркел. Обмахнул голиком ноги, подошёл к Прасковье.

— Никого нету, — сказал он, хотя жена ни о чем его не спрашивала. — Но следы ведут в лес. На лыжах кто-то приходил.

— На лыжах? — переспросила Прасковья. — Чудно.

— Не знаю, на кого и подумать…

— Что будем делать? — спросила Прасковья и глаза её внимательно воззрились на мужа.

Маркел приподнял брови, наморщив лоб, соображая, и ответил:

— Ну… не в лес же относить…

Словно услышав его слова, ребенок открыл глаза, лицо плаксиво сморщилось, будто он хотел заплакать, но не заплакал. Ловил ртом воздух.

— А ведь он голодный, — всполошилась Прасковья. — Мы здесь разговоры разговариваем, а покормить его не удосужились. Надо ему молочка дать. Вишь, отец, сил нету и поорать-то… Ах ты, бедный…

Она положила его опять в корзину, побежала в сени, а оттуда в чулан, где у нее охлаждалось молоко, надоенное утром, налила в глиняный горшок и подпихнула ухватом в печь.

— Потерпи, потерпи, — говорила она, обращаясь к ребёнку. — Сейчас молочко подогреется, попьёшь и веселее будет. Я мигом соску сделаю, — и суетливо бегала по комнате.

Маркел удивлялся, глядя на жену: откуда только резвость взялась, — то ходила степенная и неразговорчивая особо, слова клещами не вытянешь, — а здесь засуетилась, закопошилась, как клуша над цыплятами.

Женаты были они лет семнадцать. Жили мирно, поначалу и не в достатке. Маркел не обижал супругу, хотя по нраву в иные минуты был и крутоват, несмотря на добродушный вид. Она тоже была не злой, не корыстной, спокойной и выносливой. Любая работа спорилась в её руках. На ней держалось хозяйство: работа по дому, уход за коровами, курами, овцами и поросятами. Помогала мужу косить и убирать сено и огород не запускала. Одно было неладно: детей Бог не дал. И к знахаркам, и к гадалкам обращалась, и в город к доктору ездила, но все напрасно, и тогда поняла — значит, не судьба.

Поэтому он сразу заметил, какой радостью зажглись её глаза, когда он принёс младенца, и как она теперь хлопочет над ним.

Снаружи послышался скрип отворяемых ворот, крики возниц, понукавших лошадей:

— Ну давай шевелись, саврасая! Ах, какая ты нерасторопная! Тпру, стой, верею сшибёшь!

Сквозь небольшой уголок не тронутого морозом обледеневшего окна Маркел увидел сани, въезжавшие во двор мельницы.

— Я пошёл на волю, — сказал он Прасковье. — Мужики приехали. — Остановившись у двери, добавил: — Ты это… покормишь дитя да сожги эти лохмотья, — он кивнул на корзину, — больно от них пахнет, то ли дымом, то ли копотью, рыбой какой-то…

— Иди, иди! — ответила жена. — Я сама всё сделаю. Иди!

Двое саней уже стояли возле мельницы. Вокруг них бегали мужики из дальней деревни Ситниково. Маркел их хорошо знал. Да и как не знать: пол-округи возило на его мельницу зерно. Поневоле всех будешь знать.

Поздоровались, как старые знакомые, за руку.

— Здравствуйте, Маркел Никонорыч!

— Доброго вам здоровья, мужики!

Приехавшие сняли шапки, поклонились: мельник не барин, но лицо значительное, а от поклона шея не переломится.

Маркел помог завести лошадей поближе к настилу, под навес, чтоб сподручнее и ближе было таскать мешки.

— Сами разгрузите или помочь? — спросил он.

— Ну что ты, Маркел Никонорыч, — ответили мужики, оба кряжистые, в силе. — Сами справимся, не впервой. — И стали выгружать мешки из саней.

— Как доехали? — спросил Маркел.

— Хорошо. Дорогу-то полем передуло, но снег лёгкий. Хорошо доехали. А чо не доехать: лошадки справные.

— Никто не попадался на пути?

— Никого не видели, — замотали головами мужики. — А чо?

Маркелу не хотелось рассказывать про младенца, и он соврал:

— Говорят, беглый объявился. Из острога бежал.

— Беглый! — удивились мужики. — Вот те ну! Нет, мы никого не видали. А чо беглецу на дороге делать? Он, чай, в лесу хоронится…

— Жрать-то ему надо. Разбоем, стало быть, промышлять будет, — пояснил Маркел, сам испугавшись своих домыслов.

— Спаси и сохрани, — перекрестились мужики. — Не дай Бог, такому на пути повстречаться…

Так ничего и не узнав про человека, принёсшего младенца, Маркел принялся за свое дело.

К обеду управившись с помолом, он отпустил мужиков с мукою восвояси, сам прибрался на мельнице и вернулся в дом.

Ребёнок мирно спал, завёрнутый в чистые простынки на матрасике, на скорую руку сшитым Прасковьей и набитым соломой. У печи, жарко пылавшей, стояло деревянное корыто с водой.

— А я помыла мальчонку-то, — говорила Прасковья, собирая обед на стол. — В чистотеле его ополоснула, чтоб никакая короста не пристала. Редко его мыли-то… опаршивел весь…

Маркел подошёл к ребёнку, наклонился, долго разглядывал, словно в первый раз увидел такого маленького.

— Мальчонка, говоришь?

— Мальчонка, Маркел. Уж как он молоко сосал!.. Голоднющий ребенок-то был…

— Знамо дело, голоднющий. Было бы чем кормить, не подкинули бы.

— Не от хорошего житья подкинули, — вздыхая, согласилась Прасковья.

— Тряпьё сожгла?

— Сожгла. Как ты велел. Чего не сжечь. Гнильё одно.

— Правильно. Неизвестно, откуда он. Еще хворость какую принесёт.

— Хватит тебе о таком судачить, — взволновалась Прасковья. — Скажешь тоже.

— Береженого Бог бережет.

— Вот смотри, что я нашла. — Прасковья подала мужу обрывок толстой промасленной бумаги размером в ладонь, в какую обычно заворачивают свечи в лавках. На бумаге размашисто, чем-то наподобие разведённой водою сажи было нацарапано: «Сохраните дитя и Господь поможет вам». Внизу было приписано: «А имя ему Антип».

Прочитав, что было написано на обрывке, Маркел присел на лавку, держа бумагу в руке.

— И вправду видать убогие его родители, — вертя пожелтевший клочок обёртки, сказал он.

— Знамо, не богатые. От бедности и подбросили…

— Может, нагульный?

— Всё может быть, Маркел. Нам-то что!

«И то верно, — подумал Маркел. — Наше-то какое дело: нагульный он или ещё какой!..»

Вслух сказал:

— В приют надо мальчонку отдать. В город малого отвезти.

— В приют? — переспросила Прасковья и как показалось Маркелу в её словах прозвучала укоризна.

— В приют, — повторил Маркел, пристально глядя на жену. — А куда же ещё?

Прасковье не хотелось отдавать младенца в приют. Бог послал им дитя, а они должны с ним расстаться! Она сразу почувствовала себя ответственной за его судьбу. Не знала, не ведала про него и была спокойной, а тут… Но мужу перечить не стала.

— Пусть побудет у нас, — сказала она. — Он ещё слабый. А там видно будет. Я похожу за ним. — Она вопросительно посмотрела на мужа.

«Поди ж ты, — подумал Маркел. — Раньше она ему не прекословила, даже супротив не говорила и пол-слова». А сейчас он понял, что она будет противиться его решению отдать младенца в приют. У него самого тоже не было большого желания так сразу и отдать младенца. Пусть поживёт у них, окрепнет, а там видно будет. Поэтому он сказал:

— Дитя несмышлённое, господнее. Бог с ним, пусть пока поживёт у нас. А там подумаем, куда его пристроить.

— Пусть будетпо-твоему, — обрадованно ответила Прасковья. — Подкормим младенца, поставим на ноги, а там, как ты говоришь, посмотрим, что дальше делать. — И она поправила на голове ребенка платочек, которым его повязала.

На том и порешили.

После обеда Маркел из широких тесин смастерил ребёнку люльку, подвесил её к потолку на большое кольцо.

— Теперь ему, стало быть, вольготно качаться будет, — сказал он, легонько толкнув колыбельку. — Спать будет крепче. Судя по всему, он не криклив, — пробормотал он, осторожно касаясь рукой щеки ребенка.

— Не суматошный, — подтвердила Прасковья, совсем успокоенная поведением мужа, укладывая дитя в люльку, и добавила: — И кто бы мог его подкинуть? Но не деревенские.

— Бог один знает, — ответил Маркел. — Я сегодня у мужиков спрашивал, не видели ли они поблизости кого-нибудь. Они отвечали, что нет, никто им не повстречался.

— Но был же, кто нам его принёс.

— Был. Я следы видал.

— Может, цыгане? Их много по дорогам колесит.

— Куда колесят! Зима ведь. Они в тёплые края подались. Ты видала летось цыган?

— Да я так, к слову. Говорят, они воруют детей… Кто-то ведь принёс.

— Кто-то принёс. Не сам же он появился на крыльце…

Маркел вздохнул: чудеса! Не ангел же спустил его с неба. И не женщина. Мужик. Вон у него какой след! Большущий!

Вечером он не спал, прислушиваясь, как жена укачивает ребенка:

Баю, баюшки, баю,

Не ложися на краю.

Ложись посередочке,

Держись за веревочки.

Баю, баюшки, баю.

Тебе песенку спою…

С появлением подкидыша Прасковья стала иной. Маркелу казалось, что она даже расцвела. У неё стало больше уверенности в себе, с большей прилежностью выполняла работу, хотя и раньше не отлынивала, а теперь лёгкость появилась в её движениях, и глаза искрились добротой, не было в них, как прежде, затаённой грусти. Эвон, она даже песни петь может! Раньше он этого не замечал. И чаще, глядя на жену, думал: зачем отдавать мальчишку в приют? Его подкинули, значит, отказались от него, и теперь он их, этот подкидыш. Кому, кроме них, он теперь нужен?

Об этом вспомнил Маркел, глядя на Антипа, радуясь, что подмога растёт отцу в старости. Имя они ему оставили то, которое было дадено тем, кто принёс ребёнка в их дом. Не гоже нарушать заповедь!

Мальчишке они не говорили, что он не их родной сын — зачем голову забивать парню такими мыслями, всё равно проку от сказанного не будет ни ему, не им, только хуже наделаешь, а так живёт с родителями и живёт, будто Богом так положено.

Одно огорчало Маркела — видом не задался паренек в их породу. Был он весноват и огненно-рыж. Таких огненных волос сроду Маркел не видел. Это обстоятельство иногда давало повод подвыпившим мужикам с поддёвкой спросить мельника:

— С кем же это, Маркел, переспала твоя жена, что родила такого несхожего на тебя?

Кровь бросалась Маркелу после таких слов в голову и хотелось проучить говорившего за обидные слова, но он всегда сдерживался, помня, что они с Прасковьей договорились никому не сказывать, что они Антипа нашли под дверью и никакой он не их сын.

Всегда в таких случаях Маркел громко смеялся, очень громко, словно принимал слова собеседника за шутку, хотя глаза говорили об обратном, и отвечал одно и то же:

— Покажи своих, если они у тебя есть: я тебе сразу соседские приметности найду. А у меня Антип в женину родню пошёл. Где вам знать, что её дед Гаврила — дак тот в сто раз рыжее был нашего сынка. Можешь проверить…

Говорил, а внутри кипело: дальше губы не плюнет, запойный пьяница, а подковырнуть горазд…

Убрав последний кочан в сени, Маркел распорядился:

— Заканчиваем. Пора обедать.

Последним с огорода шёл Антип, делая косарём выпады, взмахивая им, рубя воображаемого противника.

— Антип, тебе не мало годков уже, — строго сказала мать. — Хватит играть! Поранишься сам или кого из нас поранишь. Разве нож — игрушка?

Антип ничего не сказал в ответ, но играть косарём перестал.

Глава вторая Странник

Печь была протоплена и источала дремотное тепло. На широком выскобленном подоконнике сидел серый кот с большими усами и глядел на улицу. Увидя вошедших, потянулся, выгнул спину, с наслаждением зевнул, спрыгнул на пол и стал тереться о ноги Прасковьи, предчувствуя, что скоро будет вкушать пищу.

— Ну что, Лентяй, поесть захотел? — ласково сказала она коту. — Сейчас кашки с молочком отведаешь.

Прасковья быстро разделась и захлопотала у шестка. В избе пахло топлёным молоком, свежеиспечённым хлебом, круглые караваи которого, накрытые льняным чистым полотенцем, лежали на лавке на деревянном подносе и источали сытный запах.

— Давай, Антип, раздевайся и садись за стол, — сказал сыну Маркел, видя, что тот мешкает у вешалки. — Пообедаем и будем рубить капусту. День короткий стал, надо к вечеру управиться. А то не дай Бог мороз ударит — перемёрзнут кочаны.

Антипу было неохота рубить капусту и он, нарочито зевая, сказал:

— Чтобы не помёрзли, в избу надо внести.

— Мал ты меня ещё учить, — ответил сурово отец, но, увидев потускневшее лицо сына, добавил: — В тепле за ночь помякнет она, подвянет, понял?

Антип, долговязый, с длинными руками, с неестественно рыжими волосами и конопатым лицом до такой степени, что оно казалось красным, снял овчинную поддёвку и сел на лавку за чисто выскобленный стол.

Прасковья вытащила из печи ухватом большой чёрный чугун со щами, прихватила его тряпкой, сняла сковороду, которой он был накрыт, и стала половником разливать в большую глиняную миску мясные, наваристые щи. Ели они, как и все деревенские, из одной посудины. Маркел стал резать ноздрястый тёплый хлеб, прижав каравай к груди.

Тявкнула на улице собака и замолчала. Потом опять залаяла громко и сердито.

— Кого-то Бог несёт, — проговорила Прасковья, ставя полную миску на середину стола перед Антипом и Маркелом.

— Да это он так, попусту брешет, — ответил Маркел. — Может, на ворон тявкает. Эвон их сколько развелось.

— Может, кто едет? Никто не обещался зерно привезти?

— Никто. Да и поздно уже.

Опять занялась собака, злее и настойчивей.

Раздался стук в стекло, не сильный, но твёрдый. Прасковья подошла к окну, отодвинула занавеску.

— Мужик какой-то, — сказала она. — С клюкой. Нищий по виду, верно, подаяния просит. Пойду вынесу ему хлебушка.

— Постой! — остановил ее Маркел. — Что ему твой хлеб! Хлеб без щей — не еда. Антип, поди открой дверь, впусти убогого. Пусть погреется.

Маркел жил не в бедности, не впроголодь, богатства не скопил, но всегда у него был в запасе кусок хлеба для нищего, погорельца, сирого или убогого. По характеру своему был он не жадным, помнил заповеди Божии, и если приходилось давать милостыню, то не скупился, будь это на паперти или дома. Правда, мельница стояла на отшибе, и калеки и странники были не частыми гостями в его доме.

— Зачем нищего пускать, — сказал Антип. — Давай вынесу ему на крыльцо.

— Делай, что я говорю, — взглянул на него с укоризной Маркел. — Чего ты взялся мне сегодня перечить! Учишь меня уму разуму?

— Пускают тут побирушек, — пробурчал Антип. — Будто нельзя вынести сухарь на крыльцо, — но пошёл открывать дверь.

В избу вошёл мужчина высокого роста, широкий в плечах. На нём был старый кафтан со сборками, видавший виды. Заметно было, что хозяин относился к нему бережно: он был подлатан и подшит в некоторых местах. На голове возвышалась старая войлочная шапка, не поломанная и измятая, как у некоторых других попрошаек, кто кладет её на ночлеге в голова, а сохранившая свою форму с тех пор, как её сшили. Через плечо на лямке была перекинута холщёвая сума. В правой руке мужчина держал суковатую можжевеловую палку. Лицо было покрыто чёрной, с сильной проседью бородой.

— Мир дому сему и хозяевам, — сказал он, переступив порог, оглядывая Маркела и Прасковью, бросив мимолётный взгляд на Антпа, и снимая шапку.

— И ты будь здоров, — ответил ему Маркел

— Не откажите погорельцу в подаянии, — произнёс мужчина. Голос был не заискивающий, как часто просят нищие, а уверенного в себе человека, ровный и густой. Чувствовалось, что хоть и просит человек милостыню, но не с подобострастием, а с сознанием своего достоинства, что не по своей прихоти пришёл он, а по стечению обстоятельств, вынудивших его побираться.

— Проходи, Божий человек, — обратился к нему Маркел. — Повесь кафтан и садись с нами. К обеду пришёл — гостем будешь. Чем богаты, тем и рады.

В последние годы Маркел приподнялся с колен, встал на ноги, хозяйство окрепло, дела ладились, не совсем, как хотелось бы, но сносно. Бог помощника и продолжателя дела дал, так почему не радоваться. И посадить нищего за стол Маркел считал Боговым делом. В те времена народ был проще и сердечнее. Человеческие неписанные заповеди передавались от отца к сыну, от матери к дочери и, живя на одном месте почти безвыездно, люди традиций не забывали. Странников во множестве ходило по Руси и было принято оказывать им сострадание и помощь, кто чем мог. Всякий мог оказаться в подобном положении и все помнили заповедь: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся».

— Спасибо на добром слове, хозяин со хозяюшкой, — проговорил странник. — Премного вам благодарствую за ваше доброе сердце. — И стал раздеваться, прислонив клюку к лавке.

Прасковья, привыкшая во всём угождать мужу, да и сама имея отзывчивое сердце, достала ложку, налила в чистую миску щей, поставила на стол. Маркел отрезал толстый ломоть хлеба, положил рядом со щами.

— Садись, добрый человек, отобедай, чем Бог послал, — сказал он страннику, указывая на лавку.

Странник, совершив крестное знамение, сел за стол. На нём была застиранная, но чистая рубаха, широкие порты. Он никак не выглядел человеком из подворотни, городским нищим, живущим кое-где, в подвале, на чердаке, нахальным, чумазым и больным. Пришедший был степенен и строг и не походил на оборванца, шатающегося в поисках пропитания по огромной России.

— Мир вам, — сказал он и взял ложку.

— Ешь, пей, — подбодрил его Маркел. — У нас всё тут по простоте, без хитрости.

Антип думал, косясь на странника, что тот набросится на еду, как голодный волк, будет чавкать и сопеть, не жевавши глотать куски мяса, что положила ему мать. Но гость вовсе не походил на голодного. Ел он не спеша, с расстановкой. Антип несколько раз уловил на себе внимательный и проникновенный, заглядывающий в душу, взгляд его чёрных ещё не старых глаз.

— Как звать-то тебя будет, божий человек? — спросил Маркел, приглядываясь к непрошенному гостю.

— Нарекли Изотом. С тех пор и ношу это имя.

Маркел считал неприличным так сразу за столом расспрашивать, лезть в душу к незнакомому человеку, пользуясь правом хозяина, давшего кусок хлеба обездоленному. Он сам по себе знал, как бывают неприятными расспросы, дотошное узнавание подробностей о той или иной стороне личной жизни…

Незнакомец понравился ему с первого взгляда. По тому, как странник крестился, Маркел понял, что он из староверов. Он не был похож на нищих, бредущих по размытым и оскользлым или переметённым снегом дорогам необъятной Руси, в поисках крова и пропитания, убогих, слезливых, зачастую глупых или помешанных, жадных, могущих прихватить с собой то, что плохо лежит. Этот был не из таких: и по виду аккуратный, и себе на уме. Ему можно было дать от силы шестьдесят лет, возраст почтенный. Был он ещё крепок и чувствовалось, что обладал в молодости непомерной физической силой, внутренней энергией.

Маркелу в голову пришла, как ему показалось, хорошая мысль, и ему захотелось побольше узнать о незнакомце, и он начал издалека, пытаясь разговорить не бойкого на слова странника. Обыкновенно, простые люди, когда их сажают за стол, во время еды, насыщаясь, принимая всем соскучившимся телом благодатное тепло от пищи, становятся словоохотливыми, слова так и льются из глубины их благодарной души. Рассказом о себе им хочется поведать о превратностях злой судьбы, отблагодарить приютивших их, и рассказывать они могут долго, почти бесконечно о своем сиротстве, безысходной юдоли, выпавшей на их грешную душу, стараясь словами своими ещё больше разжалобить хозяев дома, рассыпая им слова чистосердечного признания, что таких хлебосольных и добрейших людей они не встречали на всех бескрайних равнинах, где они побывали, а обошли они чуть ли не полмира.

— И давно так ходишь? — спросил Маркел, думая с этого вопроса начать разговор.

— Давно, — ответил Изот. — Погорелец я. Имущество, постройки огонь пожёг, восстановить хозяйство средств не было, вот и стал скитаться по миру. Где люди так подадут, а где на работу наймут — куском хлеба заплатят или одежонкой какой.

— И справное хозяйство было? По виду ты мужик проворный, работящий!

— Справное, — не задумываясь, ответил Изот, и Маркелу показалось, что голос его дрогнул, а глаза повлажнели.

— А что ты умеешь делать?

— Жизнь всему научила. Могу дома рубить, гончаром, бондарем, кузнецом работать. Сапожному мастерству обучен да и многим прочим.

— Прасковья, подавай кашу! — распорядился Маркел.

Он заметил, что незнакомец внимательно поглядывает на Антипа, как бы оценивая в уме. Может, подумал мельник, заметил неприязненное отношение к себе хозяйского сына.

— Втроём с хозяйством управляетесь? — в свою очередь спросил Изот мельника, может, из любопытства, может, чтобы разрядить наступившее молчание.

— Втроем, — ответил Маркел. — По осени, правда, иногда помощников беру, если год урожайный и мужики беспрестанно хлеб на помол везут.

— А это сын ваш будет? — спросил странник, взглядом указывая на Антипа.

— Сын, сын, — закивала Прасковья, и Изот заметил, как при этом радостно заблестели её глаза.

— Как звать-то тебя, парень? — обратился Изот к Антипу.

Тот ничего не ответил, уткнувшись носом в стол.

— Ответь страннику, — сказала мать и, не дожидаясь, что скажет сын, проговорила: — Стеснительный он у нас. В лесу живём, словно бирюки. Народу мало видим, а зимой и подавно — заметает нас снегом по крышу.

— Антип, раз поел, иди гуляй пока, — сказал сыну Маркел, — уловив его недоброжелательный взгляд в сторону странника. — Когда позову, придёшь капусту рубить.

— Антип — хорошее имя, — обронил как бы невзначай Изот. — По-гречески означает: против всех.

— Ты и грамоте разумеешь? — удивлённо спросил Маркел.

— Разумею. Я много лет прожил со старцами в скиту. Бог помог многому научиться…

— А мы Антипа продержали три года в городе, чтоб грамоте научился, — проговорила Прасковья, — да кончили. Хлопотное это дело. Да он не захотел дальше продолжать. — Она вздохнула: — Какую никакую, а грамоту надо знать.

— А ты из староверов, значит, — проговорил Маркел. — Я сразу так и подумал.

Гость ничего не ответил и, допив молоко, сказал:

— Кто сыт, тот у Бога не забыт. Спасибо, люди добрые за угощенье, за щи да кашу, за ласку вашу. Пора в путь. Спаси вас Бог! — Он поставил чашку на стол и хотел встать.

— Постой! — остановил его мельник. — Ты куда теперь идёшь?

— Да куда глаза глядят. Может, до города доберусь, лишь бы ноги несли. К мастеровым авось пристроюсь: хлебы печь, обручи клепать. В городе зимой сподручнее — делов много завсегда. Можно к богатым в дворники пойти…

— А не хочешь на зиму остаться у меня на мельнице?

Изот не ожидал такого предложения. Лицо его выразило растерянность, видно было, что он опешил от слов мельника, но быстро пришёл в себя:

— А что делать дашь?

— А всё, что сыщу надобным. Наперво, лесу надо наготовить: мельницу поправить, избу подрубить, дровишек привезти. Мороз ударит, брёвна будем возить, а мне помощник надобен. Ты в годах, но вижу бодр и проворен и на язык не скор, а такие мне по сердцу.

— Господь силой не обделил, не та, что в молодечестве, но ещё не ослаб — подкову разогну.

— Вижу. Соглашайся.

Изот, раздумывая, стоял у притолоки, теребя густую бороду. После долгих лет скитаний по чужим углам, житья в общинах староверов, он не нашёл крыши над головой или хотя бы продолжительного пристанища, не обрёл успокоения и относительного счастья. Приходила глубокая старость, он не знал — долго ли коротко ли ему отмерен путь, и его всё сильнее тянуло в родные края, в лес, где стоял скит, в котором он прожил трудную, но спокойную жизнь, устоявшуюся и размеренную, когда каждый день встречал с улыбкой и радостью. Хотя он знал, что его в родных краях, кроме лишений и невзгод, ничего не ждёт, хотелось побыть на могилах предков, поклониться им, вспомнить прожитое, а может, и поплакаться над ними, найти там успокоение от житейских неурядиц и беспокойства в душе.

Это желание он ощущал сердцем и душой. Всё рвалось в родную сторону, и после долгих размышлений и предположений, взяв посох странника и забросив котомку за плечи, он пешком отправился в путь. А придя сюда, узнавая знакомые места и чуть ли не кланяясь каждому кусту и дереву, с тревожным сердцем вспомнил о мальчонке, не вспомнил, он о нём никогда не забывал, ноги его сами понесли на мельницу, у дверей которой он более шестнадцати лет назад оставил младенца. Что с ним? Жив ли? Как сложилась его судьба? С замиранием сердца он подошёл к воротам, за которыми стоял тогда, наблюдая, как мельник с женой вносили ребенка в дом, вошёл во двор и постучался в дверь.

Увидев мальчишку, подумал: «Неужто этот рыжий парень Дуняшкин сын, которого он спас тогда от смерти и подбросил мельнику с мельничихой? Наверное, он. Они выполнили его волю — нарекли Антипом, как и просил он, нацарапав имя на бумажке…»

— Так как? Надумал? — опять спросил Маркел, прервав мысли Изота.

Изот молчал. Предложение мельника было заманчивым. Зачем шляться по деревням, прося Христа ради на хлеб, лучше жить в тепле, не заботясь о пропитании, а работы он не страшился. Это решало многие заботы.

Из передней вышел Антип, взглянул исподлобья на присутствующих, молча оделся и вышел на улицу.

— Далеко не уходи! — крикнул ему вдогонку Маркел. — Скоро капусту позову рубить… Так как моё предложение? — повторил мельник, обращаясь к Изоту. — Угол мой, стол мой. Немного денег дам. Чего ещё нищему надобно? Работу найду. Волю твою не отнимаю: когда захочешь, тогда уйдёшь. А?

Изот взглянул в окно, где мелькнула фигура Антипа, тронул воротник рубахи, словно он ему стал тесен, и ответил:

— Добро. Вы люди приветливые. Не обидели странника, не обидите и работника. По рукам, хозяин!

— Вот и ладно, — обрадовался Маркел.

Ему действительно нужен был работник. Надо было подумать об обновлении мельницы, изба приходила в ветхость, да мало ли в хозяйстве дел, а у него одни руки, многого не сделаешь. Надо вот заготовить лесу. Одному с Антипом это не под силу — и сам измучаешься и сына изнуришь, а с таким, почитай, дармовым работником, как этот странник, дела пойдут быстрее.

— Пойдём, покажу тебе каморку, где будешь жить, — сказал он Изоту. — Там прибрано, чисто. Каморка уютная. Жили в ней людишки, которые подсобляли мне в страду.

Так странник Изот остался у мельника Маркела Никоноровича Загодина.

Ночью, лёжа на лавке в каморке, прижавшись к тёплой печке, Изот долго не засыпал, то ли из-за того, что очутился на новом месте, хотя к этому давно привык, скитаясь по чужим углам, то ли из-за событий, которыми был наполнен день. Нет сомнения, Антип тот ребёнок, которого он спас. Мельничиха выходила малыша и с мужем они оставили его за сына. Видать, никому про это не говорят и Антипу тоже, раз он их почитает за родителей. Да оно так и верно. Раз вскормили, воспитали, он и есть их сын. Изот не станет говорить, что это он подбросил им младенца. Зачем бередить старое? Главное, что дитя живёт — не дал он детской душе загинуть.

Оторвавшись от мыслей, Изот стал вспоминать, кого ему напомнил Антип. А он кого-то напомнил. Был он то ли лицом, то ли повадками схож с кем-то, кого так хорошо знал Изот. Но кого? Он перебрал многих своих знакомых, но так ничего не определил. Окончательно запутавшись в своих предположениях, и, подумав, что это ни к чему, не найдя ответа на свои внезапно возникшие думы, Изот, пригревшись в тепле, незаметно для себя заснул, может быть, впервые за последние годы безмятежным детским сном.

Глава третья Выстрел в лесу

Второй месяц Изот жил на мельнице. Хозяева ему нравились: и рассудительный, немногословный Маркел, и спокойная, расторопная Прасковья, с утра до позднего вечера хлопочущая у печки. С порученной работой он справлялся, и хозяева были, видимо, им довольны, никогда не показывали ни явного, ни скрытого раздражения, наоборот, при всяком удобном случае Прасковья хвалила Изота, а Маркел удовлетворённо крякал при виде добросовестно выполненной работы.

С утра Изот задавал корм скотине, чистил хлевы. Если мужики привозили зерно, помогал Маркелу. Остальное время проводил в небольшом холодном прирубе, где стоял столярный верстак, на котором можно было выполнять нехитрые работы по дереву.

Маркел держал несколько семей пчёл в колодах. Изот вызвался сделать ему настоящие ульи, и мельник согласился. Теперь, пока было светло и не было других дел, Изот пилил, строгал, прилаживал дощечки друг к другу.

Первый снег выпал после Покрова, да так и остался лежать, потому что неожиданно заморозило. Окрестности мельницы приобрели нарядный вид: запорошенная земля словно была покрыта белой скатертью, а деревья стояли, как новогодние гостинцы, обсыпанные сахаром. Тонкий, зеленоватый, бутылочный, лёд сковал заводь. Был он крепок и выдерживал человека.

Изот строгал в прирубе, поглядывая в заледенелое снизу оконце, в которое были видны красногрудые пушистые снегири, облепившие ветки кустов. Они были похожи на румяные яблоки, оставленные хозяевами под зиму. Антип топором прорубал лунку во льду, чтобы брать питьё для скотины.

Скрипнула дверь, и в прируб зашёл Маркел. Смахнув щепу, присел на толстый чурбак, на котором Изот рубил или пилил, молча смотрел, как работник справляется с делом.

Мельник приземист, широк в кости, тёмно-русые волосы колечками падают на выпуклый лоб, бородка кучерявая, аккуратно подстриженная. Загрубевшие от постоянной возни с мешками и ларями руки. Широкий, чуть приплюснутый нос и небольшие с постоянной усмешкой глаза придают его круглому лицу плутоватое выражение.

— Руки у тебя золотые, — сказал он, глядя, как уверенно держит Изот стамеску, радуясь в душе, что нашёл себе незаменимого работника. — Где только всему научился?!

— Сызмальства к инструменту приучен, — ответил Изот, держа доску в вытянутых руках и глядя, прищурив глаз, ровно ли он вытесал боковину. — Я ж сказывал, что раньше в скиту жил, там приходилось всё своими руками делать.

— А я вот до тонкостей никак не могу. Всё у меня топорно выходит…

— Ты большой дока по помолу, — ответил Изот. — Чего тебе переживать. И мельницу в порядке содержишь. — Он отложил заготовку в сторону. — Мельница твоя или арендованная?

— Эк хватил — моя! — Маркел усмехнулся. — Отродясь таких у меня не бывало. Арендую у Арона Абрамыча Гольберга из Верхних Ужей. Богатый человек. Промышленник. У него и фабрика есть и лавки, и лес здесь скупал у разорившихся помещиков. Он мне предлагал купить у него мельницу, но сейчас не могу, не потяну. Доход урезался с неё по причине строительства тракта между Верхними Ужами и Суземом… — Мельник замолчал, вздохнул: — Я чего пришёл… Снег неплохой, стало быть, выпал, в лес бы за осинником съездить. Настил прогнил, надо заменить. Завтра поутру и поедем на двух санях. Ездки две сделаем.

— Как скажешь, Маркел Никонорыч, — ответил Изот. — Я готов ехать в любое время. Нищему собраться, только подпоясаться. — Он улыбнулся.

— Добро, — сказал Маркел, вставая. — Пойду Антипу скажу, пусть тоже собирается.

Посветлу Изот просмотрел конскую сбрую, оглядел сани — всё ли крепко, надёжно, приготовил верёвки, пилу, топоры. Маркел, заглянувший во двор, только удивился:

— Уже всё сладил, Изот?

— Всё, хозяин.

— Тогда мне делать нечего.

Утром, чуть свет, Маркел разбудил сладко спавшего Антипа:

— Вставай, пора собираться в лес! — Он потряс сына за плечо: — Слышь меня?

— Слышу, слышу, — спросонья ответил Антип и снова уткнулся в соломенную подушку.

— Долго над тобой стоять? — уже твёрже спросил Маркел.

— Ладно, встаю, тять.

Он спустил босые ноги на пол. Зевнул, широко открыв рот:

— Маманька, пошто холодно в избе?

— За ночь выстыло. Печь-то только затопила. Спал бы на полатях.

— Там жарко.

— На тебя не потрафишь, — взглянув на заспанное лицо сына сказал Маркел. — То холодно, то жарко…

Антип, поёживаясь от холода, ополоснул лицо из глиняного рукомойника, висевшего в углу за печкой, стал собираться в дорогу. Вышел из своей каморки Изот уже готовый к отъезду.

Прасковья всем троим собрала на стол: молочной пшеничной каши, по кружке молока, вчерашних пирогов с капустой.

Управившись с завтраком, Маркел завернул в тряпицу нехитрый обед, приготовленный женой, положил в мешок, не забыл прихватить бутылку водки из запасов, хранившихся в одном ему ведомом месте.

— Для сугрева, — объяснил он Изоту в ответ на его недоумевающий взгляд. — Работа спорее пойдёт.

Лошади были запряжены и стояли на дворе, пощипывая брошенное у ног сено.

Накидывая на плечи полушубок, Антип сказал:

— Ружьё возьму.

— Зачем тебе оно, — спросил Маркел, стоя у двери и собираясь выходить. — Не на охоту едем.

— На всякий случай. Пригодится.

Маркел ничего не возразил, и Антип схватил висевшее на гвозде ружье, перекинул за спину.

— Баловство одно на уме, — проворчала Прасковья, вздохнула и отошла к печке.

День начинался погожий. Небо у горизонта было затянуто серой пеленой, словно паутиной, сквозь которую проглядывало зимнее солнце. Свежевыпавший снег тонким слоем припорошил окрестности, и снежинки весело поблёскивали в утренних лучах.

Саврасая кобылица, которой управлял Изот, резво бежала за санями Маркела и Антипа. Под полозьями звонко скрипел снег. За дровнями на короткой пеньковой верёвке, подпрыгивая на ухабах, виляя по сторонам, катились низкие широкие саночки. На них уложат концы длинных бревён, чтобы они не волочились по земле, когда поедут обратно.

Мороз был весёлым, задиристым. Морды лошадей заиндевели, будто к ним прилипли цветки одуванчика.

Маркел ехавший на Мальце, своем любимце, помахивая концами вожжей, весело покрикивал:

— Шибче беги, милай! В лесочке отдохнёшь!

Вскоре с дороги пришлось свернуть. Снегу было немного, но лошади поубавили прыть.

— Я почему спешу? — оборачиваясь, кричал Изоту Маркел, хотя тот его ни о чём не спрашивал. — Пока снегу мало навалило. В середине зимы не проедешь, лошадь в снегу утонет, весной снег набухнет — тоже не езда. Сейчас самое милое дело.

Изот молча слушал хозяина, подставляя розовое лицо морозному ветру.

Изот поглядывал по сторонам. Он узнавал и не узнавал места, где, выйдя с болот, семнадцать лет назад, в предутренней мгле шёл к мельнице, согревая ребёнка на груди и волоча за собой корзину с тряпьём. За это время подросли деревья, стеной встал молодой подлесок, но общие ориентиры угадывались.

От мельницы отъехали версты четыре. Сначала шёл подлесок с голыми плешинами, заметёнными снегом, потом начался ельник, высокий, прямой, дерево к дереву.

— Хороший лес, — сказал Изот, окидывая взглядом зелёное пространство.

— Лес что надо, — усмехнулся Маркел и остановил лошадь.

— Тпру, Малец! Разбежался. Передохни.

Изот тоже остановил саврасую, огляделся. Лесу здесь хватило бы на целую деревню. Высокие ели своими вершинами, казалось, подпирали затянутое дымкой морозное небо.

— Лес-то чей? — спросил Изот Маркела. — Барский или казённый?

— Казённый. Вплоть до болота, по берегу Язовки — это казённый. А дальше налево земли принадлежали помещику Олантьеву. Но он умер, а его сын или племянник, точно не знаю, продал угодья купчишкам, другим людям, которые с деньгами. Там порядку больше, чем у царя. Но своровать Боже упаси. Следят строго. Гриба без спросу не подберёшь. Сторожек наставили. А сюда государев глаз не заглядывает. Да по бездорожью в наши места не наездишься.

Он снова дёрнул вожжи. Малец, раздувая ноздри, резво помчался под уклон. Вскоре по левую руку Изот увидел в низине редкий осинник.

— Приехали, — провозгласил Маркел, натягивая вожжи и останавливая жеребца.

Антип проворно спрыгнул с саней, не забыв прихватить ружьё.

— Оставь ружьё-то, — крикнул ему Маркел, смеясь. — Не ружьё — топор надо брать.

— Успеется, — ответил Антип и хотел направиться в лес.

— Ты куда? — повысил голос Маркел. Улыбка сошла с лица. — Оставь ружьё, если по нужде. Хоть кол на голове теши, он всё за свое. Некогда нам прохлаждаться. День зимний короток.

Антип с недовольным видом положил ружьё в сани.

Изот отвел лошадей в сторону, бросил им сена и присоединился к остальным.

— Начнём? — спросил он.

— Начнём, — подтвердил Маркел, беря двуручную пилу. — Вот отселева валить будем, где пореже дерева. — И обратился к сыну: — Мы будем пилить, а ты сучки обрубай.

Антип с надутым видом взял топор.

По рыхлому снегу подошли к первой осине. Тонко пропела пила, задев за сухой сучок.

— Ну с Богом, — сказал Маркел и нагнулся к комлю, протянув Изоту другой конец пилы.

Острые зубья врезались в мягкую древесину. Потекли белые опилки, густо осыпая снег. В воздухе разлился запах свежести.

Когда осина упала, Антип застучал топором, обрубая толстые сучья. Пильщики валили деревья быстрее, чем Антип поспевал с обрубкой сучьев. Изот с Маркелом принялись помогать ему.

К полудню это место нельзя было узнать: тяжелые, пахнувшие сыростью брёвна лежали на белом снегу, умяв его, а вокруг чернели разбросанные мелкие ветки, остатки листьев и щепки.

Из сучьев сложили небольшой костерок. Благовонный дым нехотя расползался по лесу.

Маркел воткнул топор в поваленную осину:

— Будя, — сказал он. — На двое саней хватит. Садись обедать!

Антип принёс несколько охапок лапника, и они уселись на него вокруг костра. Маркел достал взятый из дому обед, разложил на тряпице. Из бутылки зубами вытащил деревянную пробку. Налил в прихваченную на кухне пузатую тёмного стекла чарку на короткой ножке.

— Вы непьющие, а я приголублю, — сказал он, обнимая пальцами гладкое стекло чарки и опрокидывая её в рот. Крякнув и вытерев усы ладонью, взял солёный огурец и, похрустывая, стал жевать.

Ели молча. Антип с насупленным видом, Изот степенно, мельник покряхтывая. Выпив ещё одну чарку, Маркел, в минуту обмякший, с красным лицом, спросил Изота:

— Вот ты, Изот, уже два месяца у меня работаешь, а никогда не сказывал о себе: кто ты, откуда. Что за жизнь привела тебя к нам?

— А никто меня не спрашивал, я и не говорил, — ответил Изот. — Я что — в родственники должен набиваться?

— А что же в тайности всё держишь?

— Никакой тайности у меня нету, — ответил Изот. — Какая тайность у мужика голодраного. А если не гнушаешься выслушать, скажу. — Он собрал с ладони крошки хлеба, положил в рот и продолжал: — Я из раскольников, как у вас говорят, из староверов. Жили мы в скиту, вёрст за сорок отсюда, за болотами. Почитай, обитали там не одну сотню лет, и все напасти за это время нас минули. Но беда все-таки приключилася — сгорел наш скит в одночасье со всем людом, живностью и добром. Один я остался в живых. А зима суровая выдалась: куда я один в лесу без пропитания, без крыши над головой — подался в странничество, побывал во многих местах, жил у братьев староверов, был батраком в Крыму, у татар, сторожил бахчи в Прикаспийских степях, кем только не был, а тянуло сюда, в родные места. Вот и вернулся… Так что тайности никакой нет.

Маркел выпил ещё чарку. Разомлел, щёки и нос покраснели.

— Нет беды хуже пожара, — сказал он. — Всё до чиста сожрёт, голым по миру пустит. — Он сокрушённо покачал головой. — По недосмотру пожар случился, али от детской шалости?

— Была бы шалость. Злые люди подожгли.

— Подожгли?! — Маркел аж поперхнулся. — Кому же вы так насолили, что те замыслили такое?.. Прошло то время, когда государь солдат посылал вылавливать раскольников и жечь скиты.

— Померещились сокровища скитские, вот и подожгли.

— Надо же, — сокрушался Маркел.

Антип внимательно прислушивался к разговору, но голоса не подавал. Потом спросил:

— А были сокровища-то?

— Какие у лесных жителей сокровища! Слухи-то были. Но я всю жизнь в лесу прожил и не видал никаких сокровищ. Были в церкви предметы золотые…

— Были сокровища, раз подожгли, — уверенный в своей правоте сказал Антип. — Ведь из ваших кто-то поджёг?

Изот внимательно посмотрел на Антипа.

— Правильно ты говоришь. Доводчик был из наших, остальные пришлые.

— Вот ваш, верно, лучше знал, что хранится в скиту. — Проговорив это, Антип насмешливо посмотрел на Изота.

Маркел громко рассмеялся:

— Смотри, Изот, как мальчишка мыслит! Головастый, стало быть. В самом деле, ни с того, ни с сего не стали бы скит поджигать… Я теперь вспоминаю… Был досужий разговор промеж мужиков, кто хлеб привозил ко мне, этак лет десять, может и боле назад о сгоревшем Верхне-Сутоломском ските. Поговаривали, что староверы золота много имели, вот их и подпалили, чтобы выкурить, а золотишко взять. Говорили, что взяли, да сами сгинули.

— Я этого не знаю, — ответил Изот. — Я один в живых остался, да старец был со мной, но вскоре умер… — Он взглянул на Антипа. Но тот не слышал его, занятый своими мыслями.

Маркел опять стал наливать из бутылки, и разговор прервался. А Изот снова подумал, что никогда не расскажет Антипу о его прошлом. Пусть считает, что Маркел и Прасковья его родители. Что Антипу до того, какую историю расскажет Изот. Кому от этого будет легче? Только Изоту, тем, что освободил душу от тайны?

Маркел с Изотом молча доедали остатки обеда и оба не заметили, что Антип куда-то исчез. Исчезло и ружьё. Маркел, опорожнив четвёртую или пятую чарку, безумолку говорил, что хоть и поправит он избу и мельницу, но проку от этого не будет: до железнодорожной станции в Верхних Ужах ведут широкий тракт и его мельница остается в стороне. По бездорожью только из окрестных селений повезут к нему рожь молотить, остальные отправятся по тракту, где дорога лучше, может, даже в город, где, говорят, есть паровая мельница, а Маркелу придётся довольствоваться малым. И мельница постепенно захиреет. Вот почему иногда его гложет тоска — как жить дальше?

Вспомнили они про Антипа, когда невдалеке, за осинником, прогремел выстрел. Изот сразу вскочил на ноги, а Маркел отложил бутылку в сторону.

— Ну вот, — сказал он об Антипе, — чем больше подрастает, тем меньше на него уёму становится. Совсем от рук отбился. Ну зачем попусту стрелять — пороху не жалко?

В редком осиннике мелькнула фигура человека.

— Антип бежит, — сказал Изот, вглядываясь.

Вскоре перед ними предстал запыхавшийся Антип с ружьём в руках.

— Что без надобности стрелял? — строго спросил сына Маркел. Когда он выпивал, то становился суровее, мог и отчитать ни за что, ни про что, требовал к себе уважения, за дерзкие слова мог и оплеуху влепить. — Чего стрелял? — совсем строго повторил он. — Зачем я тебе ружьё доверил?

— Лося завалил, — скороговоркой выпалил Антип, не обращая внимания на слова отца и вытирая мокрое лицо рукой.

— Вы посмотрите на него, какой шустрый! — воскликнул Маркел. — Лося завалил! На кой шут мне твой лось! Их много по лесу шастает. Что у нас мяса нет? Что мы оголодали? Нужда заставляет лосей убивать?

— Ну и матёр зверь, — продолжал Антип, не слушая отца. — Здоров лосина…

— И впрямь, зачем надо было лося убивать? — поддержал мельника Изот.

— На то и сохатый, чтобы убивать, — заметил Антип.

— Сейчас дам по шапке, чтобы впредь умным был, — одёрнул сына Маркел. Но стал остывать. — Что теперь с твоим лосём делать-то?

Антип молчал.

— Освежевать надо, — заметил Изот. — Не пропадать же лосю. Сейчас зима, мясо не испортится… — Сам подумал: «Мне бы этого лося в ту голодную зиму, когда остался один в скиту». Ружья у него не было, а в те западни, что он ставил, звери не попадались. Еле тогда он пережил зиму. Сухари кончились, корой да еловыми семенами с шишек питался вместе с белками.

— Пельменей мать наделает, — ввернул слово Антип. Он был разгорячён, глаза горели радостью и охотничьим азартом.

— Бери ножи, пойдём шкуру снимать, — распорядился Маркел. — Вот, мать твою, наработались. Поехали за одним, вернёмся с другим.

— Да ладно, чего серчать-то, — заступился за Антипа Изот. — Парень молодой, горячий. Ну подвернулся лось…

— А ты Антипа не защищай! Я его лучше знаю. Он может греха натворить. У него норов такой.

Изот не придал словам хозяина никакого значения: мало ли чего может наплести подвыпивший мужик под горячую руку.

Они сняли шкуру с животного, выпотрошили его, положили в сани. На вторые сани погрузили осинник.

Обратную дорогу ехали молча. Никто не проронил ни слова — все трое были заняты своими мыслями.

Глава четвёртая Путь на пепелище

Ещё до Михайлова дня Изот принёс из леса обрубок дерева длиной аршина три. При помощи топора и клиньев расколол его на четыре части, обтесал и положил сушиться.

— Чего собираешься делать? — спросил его Антип, видя, как Изот аккуратно укладывает тесины в промежуток между печкой и переборкой.

— Подсохнут, сделаю и тебе и себе дощечки, лыжи называются. Будешь с горок кататься, а по снегу, как по дороге ходить.

У Антипа заблестели глаза.

— И на охоту по снегу можно будет ходить?

— Можно.

— А не обманываешь?

— Зачем мне тебя обманывать.

— Вот здорово! Буду в лес на охоту ходить.

Видал он не раз заезжих охотников. Отец всегда принимал их радушно. Жарко топили печку, за разговорами засиживались допоздна. Мать потом сокрушалась, что много керосину истратили, и после чего в целях экономии по вечерам жгли лучину.

Охотников на ночь располагали на полатях. Они вставали рано, чуть свет, и тихо отправлялись в лес на широких лыжах. Заходили и на обратном пути, предлагали за ночлег что-нибудь из добытого: зверюшку какую, либо дичь.

Когда дощечки высохли, а это случилось до Рождества, Изот обстрогал их, придал определенный фасон, запарил острые концы и загнул в специально смастерённом станке, просверлил на передних концах отверстия для сыромятного ремня. Потом долго-долго шлифовал их осколком стекла. Когда лыжи были готовы, просмолил их, а из широких ремней сделал проушины для ног — себе побольше, Антипу поменьше.

Вручая пахнувшие смолой и деревом лыжи Антипу, Изот сказал:

— Возьми, катайся на доброе здоровье!

Увидев, как зажглось радостью лицо Антипа, умилился про себя:

— Не зря, видать, спас господнюю душу. Пусть живёт и радуется солнцу, дождю, весне и лету, как и подобает пришедшему в этот мир.

— Аль на охоту собираешься? — спросил работника Маркел, увидев лыжи, прислоненные к стене прируба, источавшие свежий смоляной дух.

— Я не охотник, — ответил Изот. — На всякий случай смастерил. Сам знаешь, что на них сподручней ходить по снегу.

— Снегоступы ладные, — похвалил лыжи Маркел, взяв одну в руки и пристально рассматривая.

Потом молча ушёл, подумав, что, наверное, не зря изготовил Изот лыжи. И не обманулся в своих догадках.

После того, как они навозили достаточное количество осинника для починки настила, привезли двое или трое саней дров, как-то вечером Изот подошёл к мельнику и сказал:

— Выслушай меня, Маркел Никонорыч.

Мельник резал подсушенный табак. Отложил нож в сторону, поднял голову, взглянул на стоявшего перед ним работника.

— Говори.

— Дозволь отлучиться дня на три-четыре.

— Далеко собрался?

— В скит хочу сходить.

— Это в тот, что сгорел?

— Да, в свой скит. Гложет меня изнутри. Покою не найду, ночей не сплю. Надобно сходить на могилки. Быть рядом и не сходить — грех большой.

— Сам же говорил, что до него вёрст сорок будет, если напрямки.

— Зимой по замёрзшим болотам сподручнее идти. Дня за три управлюсь.

— Там же снегом всё заметено. Сходил бы летом.

— До лета надо дожить. Да и лодка будет нужна.

— Дам я тебе лодку, их у меня две. Чего спешить.

Изот задумался, потом проговорил:

— Нет, пойду. Извелся я весь. Отпусти, хозяин?

Маркел не мог не доверять Изоту. Насчёт скита он говорил правду. Издавна молва шла, что за болотами скитники жили, да в одночасье весь скит с обитателями выгорел по причине злого умысла. Поэтому не мог не верить работнику мельник. И он разрешил ему отлучиться, но предупредил:

— Иди, но возвращайся в срок. — А потом добавил: — Дождался бы лучше лета?

Изот молчал, опустив натруженные руки. Вид его был покорный и отрешённый.

— Ну что с тобой делать, — вздохнул Маркел, который не меньше Изота извелся в эти минуты разговора, отговаривая работника от путешествия. — Ступай, раз иначе не можешь.

— Благодарствую, хозяин.

Хоть и отпустил Маркел своего батрака на четыре дня в скит, в душе сомневался, а туда ли идёт, нет ли у него какого другого умысла.

Работником Изот показал себя хорошим — от поручений не отлынивал, всё делал со сноровкой, с прилежанием. В этом мельник не мог его укорить. По сладу характера был прям, спокоен, не занозист. И в этом не мог Маркел его упрекнуть. Ну что с того, что отпросился на три-четыре дня. Однако не к свояченнице, не к родне в соседнюю деревню. В скит, который давно перестал существовать. Так что мысль — куда идёт работник и зачем — подспудно не давала покою Маркелу, по натуре мужику не любопытному, но себе на уме.

Прасковья к предстоящей отлучке работника отнеслась спокойно, как к вполне обыденному событию, не нарушавшему обычное течение жизни: надо ему сходить, пусть идёт. Он человек боголюбивый — засосала его тоска по отеческим могилам, почему не понять его, не отпустить.

Антип, как и отец, с подозрительностью отнёсся к предстоящей отлучке Изота. Он с настороженностью принял появление Изота у них на мельнице, в глубине души недолюбливал работника, хотя наружу это не выходило особенно заметно. А за что и сам не понимал. Может быть, за то, что Изот не был похож на тех людей, которых знал парень. На тех же крестьян из соседних деревень, приезжавших на мельницу, гнувших шею перед отцом, заискивавших, старавшихся предупредить любое желание мельника… А этот, хоть и былработником, но поясницу не сгибал. Работал хорошо, но души не раскрывал. Глаза чёрные, горят, как угли. Похож на медведя и такой же исполинской силы. Может, это принижало Антипа? Он сам хотел стать сильным, но не таким, как Изот. Он бы заставил всех плясать под свою дудку. В бараний рог всех согнул бы…

Изот старался понять парня, хотел взбередить в душе его нежную струну, но у него это не выходило. Антип ему казался странным, будто две души были в нём — он то пытался расспросить Изота о чём-либо, а то днями не подходил к нему, глядя настороженно из-под рыжих бровей, словно Изот совершил какую-нибудь пакость.

Как бы то ни было, Изот, полный намерений осуществить задуманное, не вдавался в мысли, кто и как относится в его отлучке.

Незадолго до Крещения, утром, ещё не начинало светать, он стал прощаться с хозяевами:

— Через три дня буду, — сказал он мельнику, засовывая топор за пояс. — В крайнем случае, через четыре. Налегке да напрямик я быстро доберусь и возвращусь.

— Надеюсь на твое слово, — ответил Маркел. — По богоугодному делу, сказываешь, идёшь? — Он внимательно посмотрел на батрака.

Изот понял, что имел в виду Маркел. Не опуская глаз, ответил:

— Лихого не мыслю.

Он перекинул небольшую котомку через плечо. Звякнул лежавший в ней котелок.

Прасковья подошла к Изоту.

— Чем питаться будешь, кроме сухарей? — спросила она, ощупывая его мешок. — Ничего с собой не взял…

— Да много ли мне надо. Если что — поставлю силки, птицу какую поймаю.

— Так негоже, — сказал Маркел. — Прасковья?

Но Прасковья знала, что делать без просьб мужа.

Она принесла из чулана кусок варёной говядины, с полки достала большой каравай хлеба, отрезала кусок свиного сала, бросила в мешок дюжины две сырых картофелин.

— На костре испечёшь или сваришь, — сказала она, показывая ему большой клубень.

— Сварю.

— Соль есть?

— Есть, конечно, — ответил Изот. — Как без соли. Спасибо вам, — говорил он, убирая припасы в котомку. — Буду о вас Богу молиться.

— Возьми ружьё, — сказал Маркел и подал ему старое кремнёвое ружьё. — Может, пригодится. Что с топором… в лесу!

— С Богом, — перекрестился Изот и вышел на улицу.

Он привязал лыжи к ногам и, обогнув ворота, где был проход в ограде, пересёк заснеженную дорогу и углубился в лес.

Солнце ещё не вставало, но небо светлело. В лесу было сумеречно, но глаза быстро привыкли к темноте, и Изот легко ориентировался в ельнике и мелколесье, обступившем мельницу.

Скоро он вышел на открытое пространство, заметённое глубоким снегом. Здесь Язовка делала большую петлю, прорезая луговину. За ней на противоположном крутом берегу вставал дремучий лес.

Совсем посветлело, когда Изот подошёл к Язовке, ища место, где можно было бы перейти на другой берег. Река была довольно глубока. Морозы прошли сильные, она покрылась толстым льдом, запорошенным снегом.

Найдя место, где был отлогий съезд и можно было не опасаться, что провалишься в полынью, Изот перебрался на другой берег и углубился в вековые дебри. Ему нужно было добраться до ложбины, покрытой мелкорослым кустарником и проехать по ней верст шесть до того места, где она переходила в овраг.

День обещал быть ясным. Искрились снежинки под лучами восходящего солнца, светлые тени пролегли от белых берегов, падая на заснеженный лед. Лёгкая дымка, застилавшая с утра опушки, стала рассеиваться. Недавно была небольшая оттепель, снег огруз, слежался, и лыжи глубоко не проваливались. Идти было легко и приятно, подставляя лицо ветру и солнцу.

Лес, перемежённый полянами, кончился, и Изот вышел к взгорью, спустился с бугра и покатился вниз в сиренево-голубую мглу, заполнившую дно ложбины. Ложбина была пологая и широкая, вроде седловины. Снегу было много. Он начисто прикрыл прошлогоднюю траву, занёс до верхних веток мелкий кустарник. Был он не ровный, ветры переметали его, и он застыл мелкими уступами, словно волнами избороздившими широкое пространство. Тонкая корка ломалась под ногами и похрустывала.

Овраг, к которому подъехал Изот, выходил к небольшой речушке Сутоломи, бравшей начало в болотах и впадавшей в озеро Глухое. По её берегу когда-то пролегала скитская зимняя дорога. По ней скитники ездили в город на базар.

Изот спустился в овраг в надежде, что по нему будет легче идти и он быстрее достигнет реки. Однако, едва отъехав, наткнулся на густые заросли бузины, ольхи и черёмухи. Снег пригнул их к земле и они так переплелись между собою, что проехать можно было с большим трудом, обходя или протискиваясь сквозь них. Видя, что пробираясь по оврагу, он выбьется из сил и затратит много времени, Изот отказался от этого пути, выбрался наверх и пошёл берегом.

К полудню он достиг Сутоломи. В местах этих он бывал не единожды, но теперь не узнал их. Местность сильно изменилась. Пустыри возле опушек густо заполнил подлесок, старые деревья под напором ветра и времени упали и гнили, поляны сузились и ощетинились молодым осинником. Только по едва заметным ориентирам, оставшимся в памяти, он узнавал окрестность.

Еще утром он полагал, что к вечеру доберётся до скита. Эка невидаль для хорошего ходока, да ещё на лыжах, преодолеть верст тридцать — сорок. Но сейчас понял, что не дойдёт. Скоро начнёт смеркаться и надо будет думать о ночлеге. Ночевать придётся в лесу, значит, надо выбрать место, где потише, где деревья укроют от непогоды. Придя к таким мыслям, Изот не стал торопиться.

Глава пятая Золотой потир

Стало смеркаться, и Изот решил, что пора искать место для ночлега. Он стоял на земле, последней твёрдой опоре — дальше шли замёрзшие болота с протоками и озерками, тянувшимися на десятки верст. Опасный путь, преодолеваемый только теми, кто знал дорогу.

Ключник нашёл большую старую ель, нижние ветви которой свешивались до земли, образуя нечто наподобие шалаша. Он раздвинул их и пролез к стволу. Снега вокруг него почти не было, настолько был густ навес лапника. Здесь он разведёт костёр, а ветви укроют на случай непогоды.

Он сбросил котомку, ружьё, взял топор и стал обрубать нижние ветки. Затем нарубил лапника для подстилки, чтобы не спать на голой земле, сходил за дровами, благо их было вокруг много. Заготовленного сушняку должно было хватить на ночь, однако зная, что он быстро прогорит, ключник срубил несколько толстых берёзок. Ветра под елью не чувствовалось, и Изот порадовался, что нашёл хорошее укрытие.

Он развёл огонь, набрал в котелок снегу, положил несколько картофелин и подвесил на роготульку над костром. Когда картошка сварилась, очистил её, отрезал кусок говядины и стал ужинать.

Темнело быстро. Скоро Изот не стал различать, что у него творится за спиной.

Покончив с едой, выпив кипячённой воды, он подбросил дров в костёр и стал укладываться спать на лапнике, положив рядом с собой ружье, а под голову котомку. Костёр пылал, трещали дрова, струился дым между ветвей, теряясь в темноте.

Тогда, после смерти Кирилла, Изот вновь ощутил своё одиночество полной мерой. Два или три дня он не находил успокоения — всё валилось из рук, работа не спорилась, ночами не спалось, раздавленному тоской и упадком душевных сил. А когда привык к мысли, что он остался один, надеяться ему не на кого, кроме самого себя, уверенность в себе и жажда жизни вновь вернулись к нему.

Надо было прежде всего позаботиться о ребёнке. Прав был отче — несдобровать полугодовалому младенцу в лесу без настоящего тёплого крова, без забот и ласк матери, без еды и одежды. Изот заметил, что тельце его стало покрываться красноватыми пятнами, сыпью, коростой и хотя он купал ребенка в ушате с чистотелом и чабрецом, дело на поправку не шло.

И вот в один из дней, ранним морозным утром, положив мальчишку в сплетённую из лозняка грубую корзину, надев на ноги снегоступы, сделанные из того же лозняка, Изот решил отправиться в путь.

Забросив за спину котомку с сухарями, вяленой рыбой да горшком начавшего засахариваться мёду, взяв корзину с младенцем и суковатую палку, по светлу он покинул своё подземелье.

Снегу выпало обильно, болота подмёрзли, дни стояли не холодные. Изот пошёл на запад, ближе к большаку, где почаще были деревни, надеясь подкинуть ребенка какому-нибудь зажиточному крестьянину. Перед этим на обёртке от свечей разведённой в воде сажей он нацарапал обломком лучины имя подкидыша, которое он ему дал, — Антип.

Изот полагал, что к вечеру выйдет на большак, но не рассчитал сил: ему приходилось часто останавливаться, разводить костёр, чтобы покормить ребенка или заменить ему одежду. Он уж досадовал на себя, что опрометчиво двинулся в дорогу с такой ношей, не подумав, что это так затруднительно и надо было тщательнее подготовиться к тяжелому пути. Одно утешало — идти надо было в любом случае, потому что в подземелье младенцу всё равно бы не выжить.

Когда он понял, что в корзине ребёнок замёрзнет, он привязал её за спину, а младенца положил за пазуху. Идти даже стало удобнее, чем держа корзину в руке, и ребёнок не плакал, пригревшись на груди у скитника. Прижимая дитя к груди, Изот ощущал его спокойную теплоту, его невесомую тяжесть и ему казалось, что несёт он ношу, счастливее которой нет ничего на свете.

Анастасия, его жена, умерла от простуды в самом расцвете лет, так и не подарив ему сына или дочку. Вдругорядь Изот не стал жениться, решив сохранить верность своей безвременно ушедшей жене на всю жизнь. Но всегда в душе волновался и к горлу подкатывал удушливый ком, когда смотрел на счастливых детей и родителей, беззаботных и радостных, не сознающих даже, какое это счастье видеть в детях самих себя, свою кровинку, которая и после их смерти понесёт новую жизнь и так будет до конца, пока злой рок не оборвёт этот живой ручеёк, текущий по мирозданию. Ручеёк Изота уже пересох и никогда не ринется дальше, давая жизнь следующему поколению. Поэтому ему так хотелось сохранить этого младенца, Дуняшкиного сына, жизнь которого висела на волоске и этот волосок был в руках Изота.

Ночью у костра в непроглядной темноте он только и думал, чтобы не заснуть, не допустить, чтобы выпал младенец из-за пазухи, или чтобы не задушить его, неудобно прижав к телу. Одной рукой придерживал малыша, другой подкладывал дров. И молил Бога, чтобы не набрели на одиноких путников волки.

Утром он вышел на плохо наезженную дорогу и пошёл по ней. Ещё не рассвело, и деревья, густо обступавшие просёлок, стояли тёмной стеной. Примерно через час пути чаща поредела, расступилась, и он вышел на открытое пространство, заросшее невысоким молодым ельником. Впереди мелькнул тусклый огонёк. Сердце Изота учащённо забилось. А он уже думал, что ему ещё долго придётся плутать в поисках жилья.

Он снял снегоступы и стал продираться сквозь колючий ельник. Перед ним была мельница. Изба, срубленная из толстых бревён и примыкавшая к мельнице, скотный двор, просторный и добротный, были окружены забором из слег, с тесовыми воротами и калиткой. Хозяева топили печь, и по дыму, шедшему из трубы, Изот определил, что пекли хлебы. Его рот наполнился слюной и сладкая тошнота подкатила к горлу. Он вынужден был взять в горсть снегу и проглотить его, чтобы избавиться от неприятного ощущения пустоты в желудке. Ещё ему подумалось, что ребёнок будет сыт в этом доме, не останется без куска хлеба и тёплого жилища.

Он видел, как мельник прошёл во двор и тогда быстро положил младенца в корзину, добежал до крыльца и оставил её на ступенях. Сам отбежал обратно и спрятался за воротами.

Мельник вернулся быстро. Изот видел его изумление и растерянность, видел, как вышла хозяйка. Когда они внесли корзину в дом, он отпрянул от ворот и что было мочи побежал в ельник, где оставил лыжи. Только надев их, успокоился и лёгкий вздох облегчения вырвался из его груди. Будет ли знать Антип, кто принёс его сюда, и сколько ему выпало мук. Что из этого? Главное, теперь жизнь младенца в безопасности.

Вспоминая это, незаметно для себя Изот задремал. Открыл он глаза то ли от постороннего звука, нарушившего дремоту, то ли от холода. Костёр прогорел. Пламя угасло, тлели лишь угли, посвечивая в темноте при дуновении лёгкого ветерка. Он поднялся, чтобы подложить припасённых дров и услышал отдалённый вой. Так выть могли только волки.

Дрова затрещали, вспыхнуло пламя. Ключник подвинул к себе поближе валежник, чтобы был под рукой, положил рядом ружье.

Тогда, оставив ребёнка у мельника, прежде всего он пришел в Верхние Ужи и стал расспрашивать всякого встречного-поперечного — не слыхали ли они о барине Василии Ивановиче Отрокове. Но никто, отродясь, не слыхивал о таком. Остановился он на постоялом дворе, хозяином которого был угрюмый мужик с квадратным лицом, до глаз заросшим жёсткой чёрной бородой, по прозвищу Пестун. Ночлежка пользовалась дурной славой, в чём быстро убедился Изот, давала она приют разного рода тёмным личностям, которые менялись каждый день, долго не задерживаясь в пропавших квасом и клопами комнатёнках. Здесь и случилась с ним страшная история, которую он не мог без содрогания вспоминать…

Снова завыли волки, прервав мысли Изота. Он открыл глаза. Продремал он час или два. Костёр почти прогорел. Скитник поёжился в своём кафтане — животу было жарко, а спина мёрзла. Волки к костру близко не подступятся. Пока горит огонь, их нечего опасаться, а дров хватит на всю ночь. Полезут ближе — выстрелит из ружья.

Через полчаса волки подошли совсем близко и сгрудились саженях в ста от костра. Их не было видно в темноте, но они ощущались Изотом совсем рядом. Время от время они выли, им вторили другие в противоположной стороне, и ключник подумывал, что они его взяли в кольцо.

Он опять задремал в тепле, исходившем от костра, глаза сами закрывались, будто и не бродила рядом опасность. Проснувшись от внутреннего безотчетного толчка, Изот заметил, что волки совсем рядом. Он видел во мраке их отражающие свет глаза.

— Совсем осмелели, — прошептал Изот. — Вот я вас сейчас пугану, — и наугад выстрелил в совсем осмелевшего волка.

Послышался вой, потасовка в стае. Волки отошли от костра дальше, но совсем не уходили. Изот перезарядил ружье, подвинул к ноге топор. До утра он не сомкнул глаз, поддерживая огонь. Перед рассветом волки неслышно ушли.

Как только рассвело, ключник выбрался из-под ветвей. На снегу увидел множество волчьих следов, несколько капель крови. «Задел-таки, — подумал он. — Вперёд наука — не суйся, куда не попадя».

Растопив снега, он сварил несколько картофелин, нашёл в котомке полдюжины пирогов с печёнкой, видно, незаметно сунула Прасковья, нацепил лыжи и пошёл по болоту.

За время его отсутствия места эти сильно изменились. Он узнавал их и в то же время терялся в догадках — здесь ли он идёт. Лишь выйдя в центр болот, где ничего не росло, кроме осоки, рогоза да чахлых берез, он стал ориентироваться свободнее.

Зачем он шёл? Мог бы действительно дождаться лета и по реке, по тайным тропам добраться до скита. Как только он поселился у мельника, неуёмная тоска по вечерам охватывала, полонила душу, изнуряла её, не давала простору для радости. Быть рядом, всего в тридцати — сорока верстах от того места, пусть сожжённого и заросшего, не наполненного многоголосием жизни, и не навестить могилы тех, кого любил, кого почитал, с кем рядом прошла жизнь — это ли был не грех? Все это время его тянуло в скит и когда стало совсем невмоготу, он решил тронуться в путь, пренебрегая опасностями, которые таила в себе зимняя дорога для одинокого путника.

Своего родителя Изот помнил плохо. Евстигней был красивым рослым мужиком в расцвете сил. На постройке церкви упал с двухъярусной колокольни при воздвижении креста, сломал позвоночник, долго мучился, прикованный к постели, пока не отдал Богу душу. Мать не долго пережила мужа. После его смерти её изнуряла внутренняя немочь, то ли тоска по мужу, то ли ещё что, но истаяла она в полтора года и тоже нашла упокоение на скитском кладбище. Тогда-то и приглянулся смышлённый мальчонка старцу Кириллу, который взял заботы о нём на себя… Теперь, не совладав с зовом души, повинуясь безотчётной потребности сердца, идёт Изот в то место, где родился и жил, и так нелепо всё кончилось по злому умыслу корыстолюбца и его прихвостней.

День был в самом разгаре, морозный и солнечный. Ноги сами несли Изота по заснеженному болоту. В каждом кусте, в каждой присыпанной снегом кочке, в каждом скрюченном от недостатка живительной силы деревце, упрямо тянувшемся к солнцу, узнавал родное и знакомое, и готов был перед каждым из них припасть на колени и молиться, что опять довелось увидеть их.

Вот и лесная сторожка. Не сторожка, а то, что от неё осталось. Заметённые снегом останки её не видны, но сколько она вызвала чувств! Под её руинами покоятся кости злодеев, протянувших жадные руки к достоянию скита и нашедших такую же страшную смерть в пожирающем пламени, как и десятки невинных, сожжённых ими людей.

Чтобы не поддаваться обуревавшим его мыслям при виде занесённого пространства, хранившего следы трагедии, Изот быстро отправился дальше.

Через час с небольшим он подошёл к роднику. Тот не иссяк, и его водоносная жила также выбрасывала на поверхность холодную струю. Хотя ему не хотелось пить, Изот не утерпел и зачерпнул в горсть воды и припал к ней губами, как когда-то в далёкие годы, полный радостных мыслей и чувств.

С содроганием сердца подходил к скиту, который оставил без малого два десятка лет назад. Поднявшись на холм, с сильно бьющимся сердцем оглядел белое безмолвное пространство. Место, где располагался скит, сузилось под натиском разросшегося леса. Подлесок подступил почти что к самому центру. Лишь в середине осталось голое пространство не более десятины, на котором не росло ни кустика, ни деревца. Изот пересёк его и повернул на кладбище.

От часовни остался только остов. Ветры и дожди, снегопады и зной довершали своё дело. Крылечко сгнило, оградка тоже. Здесь отпевали его отца и мать, здесь он выбрался из огненного ада, здесь помолился за всех скитников, невинно убиенных, чтобы Господь даровал им царствие небесное.

Кладбище было погребено под толстым слоем снега. Изот нашёл могилы отца с матерью. Кресты сгнили и повалились, но место это он хорошо знал — на юг сорок шагов от могучей ели. На могиле Кирилла дубовый крест сохранился. Теперь её окружали молодые берёзки, и Изот успокоился, что всё осталось по-прежнему. Он боялся, что после его ухода и место, где был скит, и кладбище раскопают люди барина в поисках мурманского сундука. Он долго стоял на снегу, преклонив колени с непокрытой головой. На душе стало светлее, спокойнее, словно он встретил своих близких и поговорил с ними.

Ещё одно дело хотел совершить Изот по прибытии в скит. Может быть, самое главное, из-за которого он не стал ждать лета. Когда он уходил отсюда, золотую церковную чашу — потир — и остальную дорогую утварь он оставил не в подземелье, а закопал под корнями ели. Живя у мельника, не слыша худого слова в свой адрес, видя ровное отношение хозяев к себе, подумал: «А не отдать ли Маркелу с Прасковьей золотой потир?» Они подняли на ноги, взрастили Антипа, последнего из скитников, так почему не отблагодарить их за это.

Он подъехал к заветному месту и топором стал рубить мёрзлую землю. Вскоре достал потир, завернутый в полусгнившую рогожку. Остальные вещи опять закопал. Положив потир в мешок, выпрямился, оглядел безжизненное пространство и отправился в обратный путь, надеясь до наступления темноты добраться до того места, где ночевал.

Глава шестая В полынье

Скоро должна была быть сожжённая избушка, а там рукой подать до Сутоломи. Предвкушая встречу с хозяином и хозяйкой мельницы, мысленно представляя их изумлённые лица, когда он достанет потир и преподнесёт им, Изот совсем забыл об осторожности. Стремясь сэкономить время, он пошёл кратчайшим путем, надеясь на сковавший болота мороз. Однако надо было быть более осмотрительным — болото могло расставить любые ловушки.

Так и случилось. Занятый своими, приятно ласкающими душу мыслями о подарке, который он сделает хозяевам, Изот не заметил, как наехал на невысокую возвышенность, напоминающую большую кочку, засыпанную снегом. Ступив на неё, вдруг почувствовал, как стремительно уходит вниз, обваливая снег. Рухнул он за долю секунды, даже не сообразив, что произошло. Опомнился тогда, когда жгуче-холодная тягучая вода сжала тело, дойдя до подмышек. Вверху зияло отверстие, в которое он увидел голубое небо и ветви корявой берёзы.

Изот понял, что произошло. Наехал он на согнувшуюся под тяжестью снега молодую берёзу. Под снежной шапкой трясина не замерзла. Берёза после его падения выпрямилась, а он оказался в полынье. Стараясь не делать резких движений, Изот попытался нащупать дно ямы. Однако твёрдой опоры не нашёл.

Он посмотрел вверх. На фоне безоблачного неба над ним раскинула ветви берёза, наклонившись над полыньёй. Ключника осенило, что надо делать. За плечами у него была котомка и ружье. Котомка была сделана по простому деревенскому обычаю: в углы холщёвого мешка было положено по камешку, которые были обвязаны бечёвкой. Надо было снять веревку и попытаться забросить её на сучки дерева.

Он осторожно снял котомку, зубами развязал один узел, стал развязывать второй, но то ли он был затянут крепко, то ли руки и зубы не слушались, развязать его ему не удалось. А тело коченело. Топор, который был за поясом, утонул при падении. Был ещё нож за голенищем, но он не стал его доставать, боясь, что совсем уйдёт под воду. Одна надежда — зубы. Промучившись несколько минут, он развязал и второй узел. Пока грыз бечёвку, не чувствовал холода, а когда справился с делом, понял, что замерзает.

Боясь, что скоро холод скуёт его совсем, Изот смотал верёвку и бросил вверх, стараясь перебросить свободный конец через ствол берёзы. Но сил не хватило — верёвка упала обратно, а он на вершок погрузился в трясину. Он сделал ещё одну попытку и опять неудачно. А холод продолжал стягивать кожу, студить руки и ноги.

Скрутив верёвку потуже, насколько это позволяли непослушные руки, он прицелился в просвет между большими ветками и кинул. На этот раз удачно. Конец размотался и свешивался с дерева. Поймав его, Изот стал тянуть за оба конца, пригибая вершину берёзы к себе. «Только бы не сорвалось», — думал он, подтягивая верёвку. Когда голые ветви коснулись головы, он схватился за спасительный ствол и подмял под себя. Перехватывая руками деревце, стал выкарабкиваться из тягучей трясины. Казалось, замёрзшие руки вот-вот выпустят ветви, вялость опутывала тело, но Изот, стиснув зубы, заставлял себя двигаться вверх.

Наконец он выбрался к корням берёзы, которая росла на твёрдом месте. Теперь топь не грозила ему. Он потерял топор, котомка с остатками провизии и потиром лежала на поверхности месива из мокрого снега и остатков болотной растительности, рядом плавала шапка. Он нашёл крепкий сук и вытащил мешок и шапку.

Нестерпимо ныли пальцы. Изот встал на колени и принялся растирать снегом негнущиеся кисти. Скоро они покраснели и приобрели гибкость. Однако мокрый кафтан на ветру покрылся коркой льда и задубел, как старая береста.

Чтобы окончательно не замёрзнуть, надо было разжечь костёр. Шурша намокшей одеждой, покрывшейся льдом, как бронёй, ключник отошёл вглубь небольшой чахлой рощицы, надеясь там укрыться от пронизывающего ветра и развести огонь. Здесь болотистая низина чередовалась с островками твёрдой земли, на которой росли ольха и осина, поэтому Изот обрадовался, что в дровах не будет недостатка.

Наломав сухих веток, надрав бересты, сложил это на умятый снег возле ольхового куста. Кресало и кремень были в кармане, но трут подмок и не загорался.

Чувствуя, как холод охватывает тело, цепенеют руки и ноги, как тягучая дрёма овладевает им, слабеющими пальцами Изот надорвал кафтан под воротом и выдернул кусок сухой ваты. Руки не подчинялись ему, и вату чуть не вырвал налетевший порыв ветра. Повернувшись спиной к ветру, он подложил вату под растопку и взял кремень с кресалом. Подышал на руки, и когда они обрели чувствительность, стал высекать огонь. Искра была слабой, и вата, казалось, вот-вот упорхнёт из рук. Наконец ему удалось запалить её. Беспрестанно раздувая тлеющий огонек, подложил бересту. Она занялась, затрещала, задымила, скрутилась в жгут. Как обрадовался Изот слабому чадящему пламени. Он быстро подложил ещё бересты и сухих веток, боясь, что пламя погаснет. Но огонь охватил хворост.

Изот от радости чуть не заплакал, протянув руки над огнём. Он подложил сухой травы, которая сначала густо задымила, потом длинные языки пламени рванулись вверх, и ключник, уже не сомневаясь, что огонь потухнет, надвинул на него кучу хвороста. Дым потёк жгучий и едкий, а Изот радовался, держа руки над костром, и чувствовал, как они отходят, тепло разливается по телу и оно дрожит, ещё не согретое, но готовое согреться.

Не ощущая губительной скованности, Изот подложил дров. Огонь горел сильно и ровно, трещали сучья, дым пластался над снегом, ключник вдыхал его, и не было на свете ничего слаще этого дыма. Согревшись, он снял обледенелый кафтан, повесил сушиться на две воткнутые в снег палки, снял бахилы и протянул к костру окоченевшие ноги. Затем, подвинув к огню лапник, сел на него, подставляя теплу то один бок, то другой. От мокрой рубахи шёл пар, но она высыхала и не прилипала к телу, как прежде.

Время близилось к вечеру. Небо нахмурилось, а ветер усилился. Изот посмотрел, что у него осталось в котомке: несколько картофелин и два варёных яйца. Хлеб размок, превратившись в липкое месиво, но Изот не стал его выбрасывать, подумав, что его можно подсушить на костре. На дне мешка лежал и потир. Изот достал его, обтёр края от приставшего раскисшего хлеба. Боковины жёлто блеснули.

Тело ломило, и Изота тянуло в сон. Но он старался не поддаваться дремоте, зная, что до сумерек ему надо запастись дровами. Через час-полтора начнёт темнеть, ночью до мельницы он не доберётся: можно заблудиться, а ещё хуже, угодить в яму с водой, как сегодня, и тогда неизвестно, как всё обернётся. Дров он на ночь заготовит, волки, если появятся, к костру близко не подойдут, в крайнем случае выстрелит из ружья. Жаль, что одна лыжа утонула и завтра ему придётся идти до мельницы напрямки, утопая в глубоком снегу. По его расчётам до мельницы оставалось вёрст двадцать, может, чуть больше, и за день он их с трудом, но преодолеет. Это успокоило ключника. Кафтан сохнет, бахилы скоро можно будет обуть. Изот обернул ноги высохшими портянками и стал осматривать ружьё, готовясь на всякий случай к любым неожиданностям.

Накинув на плечи не совсем высохший кафтан, до темноты он принёс несколько сухих полусгнивших деревцев и, думая, что до рассвета топлива хватит, сдвинул костер в сторону, положил на это место лапник и устроился на ночь.

Вопреки его худшим опасениям, ночь прошла спокойно: ветер утих, волки не появлялись, костёр горел, и одежда окончательно высохла. Однако утром он понял, что вчерашнее купание в ледяной воде дало о себе знать — голова была тяжелой, ноги ватными, во всём теле ощущалась слабость.

Вставать не хотелось, но ключник заставил себя это сделать. Он испёк в золе оставшиеся картофелины, подсушил хлеб, но есть его не стал — он был горьким и неприятным на вид.

Утро было пасмурное, шёл редкий снег, было тихо, мороз ослаб. Опираясь на ружьё, Изот пошёл напрямик, через болота. Местами снег был глубоким, и он еле вытаскивал ноги из сугроба. Часто останавливался, отдыхал, а потом снова продолжал путь. Шёл он медленно, за час преодолев около двух вёрст. Спина была мокрой от слабости, липкий пот заливал лицо.

С небольшими передышками он шёл целый день, стараясь к темноте выйти к мельнице. Но это ему не удалось. К сумеркам он только сумел выйти из болот к хвойному лесу. Снегу здесь было меньше и идти стало легче.

Было совсем темно, когда он упёрся в санную дорогу, местами переметённую, по которой крестьяне из ближайшей деревни Дурово привозили на мельницу зерно. Силы были на исходе, любое движение давалось с неимоверным трудом и чтобы забыть про усталость, Изот стал считать шаги, которые вели его к спасительному крову.

Он уж было хотел остановиться, вконец обессиленный, и отдохнуть, как вдали заметил блеснувший жёлтый огонек — еле заметную светлую точку. Ему сначала даже подумалось, что это облака расступились и над горизонтом зажглась звездочка. Но небо по-прежнему было тёмным. Превозмогая слабость, он пошёл вперёд. Свет огонька стал ярче. Скоро стало ясно, что он вышел к мельнице.

Из последних сил он постучал прикладом ружья в дверь.

Появился Маркел со свечой в руке.

— Изот! — воскликнул он, увидев еле стоявшего на ногах работника. Кафтан был оборван то ли сучьями, то ли зубами зверей, в потёках грязи. Руки без рукавиц — красные, с опухшими пальцами. — Что с тобой?!

Изот переступил порог, еле втаскивая ноги.

В сени выбежала Прасковья. Увидев Изота, облепленного снегом, в изодранной одежде, всплеснула руками:

— Батюшки вы мои! Веди его, Маркел, в избу! Замёрз он.

В избе Изот привалился на лавку. С печки выглянул Антип, спросонок разглядывая, кого им послала ночь.

— В баню его, в баню, — распорядился Маркел. И обратился к сыну: — Вставай, Антип! Баня ещё не остыла, подкинь дров, попарить Изота надо.

Антип молча свесил ноги, слез с печки, стал одеваться.

— Чего приключилось? — спросила Прасковья Изота, сострадательно глядя на ключника.

— Провалился в яму с водой. Еле выбрался…

— Не тормоши его, Прасковья, — сердито сказал Маркел. Отойдёт, сам расскажет. Приготовь чистую рубашку, порты. Я его попарю… Пошли, Изот, в баню.

Он высвободил из рук Изота ружьё, которое тот держал, словно клещами, снял котомку с плеч.

— Силы есть подняться?

— Соберу, — ответил Изот, неуклюже поднимаясь с лавки.

— Клади руку на плечо. Вот так… Эк тебя угораздило! Говорил ведь тебе — дождись лета. Пошто понесло в такую даль!

В бане, дышащей теплом, Маркел раздел Изота.

— Ложись на полок, — приказал он работнику. — Антип, я сам управлюсь. Сходи в избу, принеси одёжу и там… в шкапчике, в углу, бутылка с водкой… Захвати, пусть выпьет после пару…

— Он же в рот не берёт, тять!

— Не твоё дело. Неси! Вишь, занемог человек. Не для пьянства несёшь, а для ради поправки здоровья. Не мешкай!

Маркел попарил Изота, влил ему в рот, хотя тот и противился, водки, переодел в чистую сухую одежду, завернул в тулуп и довёл до избы. Вдвоем с Антипом они посадили его на печь.

— К утру лихоманка пройдёт, — сказал Маркел. Вытащил зубами пробку из бутылки и отпил из горлышка.

— Ты-то зачем, отец? — спросила с укоризной Прасковья.

— За кумпанию. Чтоб спина не болела, — ответил мельник, опоражнивая бутылку. — Спину надорвал, таща его. Тяжёл Изот, под десять пудов, поди.

Пока отец с матерью хлопотали возле Изота, Антип развязал его мешок и вытащил оттуда потир, блеснувший золотыми боками.

— Мамань, — сказал он тихо. — Смотри, что я у Изота нашёл? — Он показал потир.

Прасковья взглянула на золотую чашу.

— Откуда она у него?

— Не знаю.

Подошёл Маркел, услышавший разговор. Взял потир в руки, долго разглядывал его.

— Золотой, — пробормотал он. — Я такие чаши в церкви видел. Причащают из таких вроде бы…

— Возносятся святые дары, — проговорила Прасковья.

— В скит ли он ходил? — спросил Антип, усмехаясь. — Может, промышлял на большой дороге?..

Ни отец, ни мать ему не ответили. Прасковья спросила Маркела:

— Что ж теперь с ней делать?

— А ничего. Положь обратно в мешок. Завтра спросим, откудова у него такая вещь.

Утром Изот чувствовал себя хорошо. Он самостоятельно спустился с печи.

— Спасибо, хозяева, за заботу.

— Не за что, — ответила Прасковья. — Уж какой ты вчера-то был… Тебе дня два на улицу нечего выходить, надо выздоравливать. Лежи дома.

— А где мой мешок? — спросил Изот. — Не потерял ли я его?

— Здесь, здесь. Я его в твою каморку отнесла.

Изот вздохнул и больше не проронил ни слова.

Вечером, когда ужинали, Изот принёс мешок, достал из него потир и поставил на стол. Чаша заиграла золотыми боками.

— Вот, — сказал Изот. — Принёс из скита. Мне он ни к чему, отдаю вам за вашу заботу и ласку. — Он взглянул на Антипа. — Продадите, поправите дела в хозяйстве. Можешь мельницу выкупить, — повернулся он к мельнику.

— Больно дорог подарок, Изот, — сказал Маркел, вертя потир в руках. — Наша забота того не стоит. Не задаром, чай, хлеб ешь.

— Задаром, не задаром, а возьмите. От чистого сердца.

— За ним и ходил? — спросила Прасковья.

— И за ним тоже.

— А он золотой? — спросил Антип. Глаза у него блестели.

— Золотой, старинный. Когда пожар случился, женщины его из церквушки нашей вынесли, а сами сгорели. Я его при них тогда ещё нашёл…

— И всё это время берёг?

— Я его закопал в то лето, а теперь выкопал…

«Странный человек их работник, — думал Антип, лёжа на тёплых кирпичах печи и глядя в сумеречный потолок, освещённый отблесками света, падавшими от керосиновой лампы, висящей на кухне — Прасковья месила тесто в широкой деже, стоявшей на лавке. — Пришёл в лохмотьях, побирался христа ради, а потом взял да и принёс золотую чашу, а в ней, почитай, фунт весу. Наверное, у него в скиту не одна ещё такая припрятана. С таким богатством можно жить припеваючи, а он в работники к отцу пошёл. Чудной! Надо бы с ним сходить в скит, посмотреть, что он ещё там прячет».

Глава седьмая

«Почём мука, дядя?!»

Перед Масленицей Маркел сказал Изоту:

— В город на базар надо съездить, мучицы продать…

— Воля твоя, — ответил Изот. — Сказывай, когда надобно.

— Возьмём две подводы и махнём, — продолжал мельник. — Продадим, купим обновы. И тебя не забуду. — Он оглядел Изота: — Вон как обносился, одёжа на ладан дышит…

— Когда базарный день? — спросил Изот.

— Да сейчас все базарные, но по субботам и воскресеньям народу, знамо, больше. А на маслену неделю, стало быть, ярмонка дюже богатая бывает… Вот и поедем.

Через три дня собрались в город.

Верхние Ужи были небольшим уездным городишком. Имелась прядильно-ткацкая фабрика купца Порывайлова, кожевенный завод братьев Караваевых, красильня, мастерская по изготовлению конской упряжи, тарантасная мастерская. За исключением тех, кто работал на производстве, остальная часть трудоспособного населения занималась извозом, разными ремёслами да батрачили у богатой помещицы Маяковой, которая вела обширное молочное хозяйство.

В Ужах была единственная мощёная улица, которая вела к главному храму — Никольской церкви, возвышавшейся в центре города, за чугунной оградой под сенью столетних лип. Было множество малых лавок и трактиров, которые не пустовали, а наоборот, вносили живую струю в рутинную жизнь обывателей своими развлечениями и событиями, сопровождавшими эти развлечения на потеху публики. В этот, самый близкий к мельнице городок, и собирался ехать Маркел со своим работником.

Встали они рано, ещё не пели петухи, дремала подо льдом река с заводью, неразличимые в ночи деревья стояли густой стеной. Ночной мороз был крепок и обжигал щёки.

В сани, с вечера гружённые мешками с мукой, бросили торбы с овсом, несколько охапок сена для лошадей да и для своей нужды, чтобы было мягче сидеть. Сани не телега, ход плавный, не так трясёт на ухабах и неровностях, но в сене и мягче и уютнее коротать долгую дорогу. Маркел завернулся в тёплый тулуп, а работнику дал просторный белый полушубок со своего плеча.

— Ну с Богом! — сказал мельник, садясь в сани и укутывая ноги полами тулупа.

На крыльцо выбежала простоволосая Прасковья.

— Отец! — закричала она. — Еду-то забыл. Как же без еды?

— Ах ты, едри твою мать, — выругался Маркел. — Как же это я про снедь забыл! Вот бы поехали. В дороге животы бы подвело. Давай быстрее сюда, — торопил он раздетую Прасковью, принимая из её рук свёрток. — Иди в избу! Не стой… Холодно.

Прасковья ушла. Маркел удобнее устроился в санях.

— Не отставай, — обернулся он к Изоту и тронул лошадь.

Дернул вожжи и Изот. Саврасая кобылица нехотя поплелась к воротам.

Масленица в этом году была ранняя — только к концу шёл февраль. О весне ещё ничего не напоминало: ни проталины, ни дзиньканье капели. Воздух был стылый и сухой, а по ночам иногда ударяли жестокие морозы и позёмка белым вихрем мчалась по полям, наметая плотные сугробы. Снегу было много, его уплотнило оттепелями, сковало морозами, и хотя наезженного пути не было, лошади резво бежали по бездорожью. Ехать по целине надо было версты две-три, потом вёрст пять по дороге, соединяющей деревни, понакатистей, а потом и совсем хорошо — по большаку, широкому, наезженному, ведущему в Верхние Ужи.

Изот сначала вглядывался в спину хозяина, смутно различимую в ночной темноте — скорее угадываемое пятно, а потом, видя, что лошадь резво бежит по санному следу, отвалился к мешкам, накрытым рогожей, удобно устроился и стал смотреть на звёзды, яркие и глазастые, сплошь застлавшие небо.

Давно вот так он не езживал в дальнюю дорогу. Невольно на память пришёл скит, повседневные хлопоты, разговоры, беседы, и грусть подкатила к сердцу. Опять перед глазами возникли догорающие строения, Филипп Косой с дружком в хранительнице, пылающая сторожка, удары Одноглазого в дверь, умирающий старец Кирилл… Он через полушубок надавил на грудь, почувствовал, как науз, «рыбий зуб» — подарок старца — больно вдавился в тело. Последняя заповедь Кирилла… Спасённый ребёнок… Ему уже семнадцать лет. Сердце греет мысль, что не дал сироте погибнуть, спас, нашёл для него приют. В добрые руки привёл мальца Господь…

Выехали из перелеска на широкое, открытое пространство — здесь Язовка делала большой полукруг и оттесняла лес от своих берегов. Сильнее стал ощущаться ветер, шевеливший жидкие макушки полузасыпанных кустов.

Приблизительно через час, когда ехали по широкой дороге и под санями ощущался твёрдый накат, Маркел остановил лошадь.

— Задрог я, — сказал он Изоту. — Не хочешь ли пройти пешком для сугреву.

— Можно и пройтись, — ответил Изот. — Ноги затекли…

Они пустили лошадей шагом, а сами пошли за ними.

— Хочешь пирогов? — спросил мельник работника. — С капустой да с яйцами. Пожуй!

— Я не проголодался, — отказался от еды Изот. — Да и не привык в такое раннее время есть.

— Я так предложил, думал, может, поешь. Я тож не хочу. До утра ещё далеко. — Он зевнул, широко раскрыв рот, и потёр щёки варежками. — Сейчас бы ещё спали, а нужда гонит спозаранок…

Изот ничего не ответил, и они несколько минут шли молча, прислушиваясь к скрипу полозьев по снегу.

— А чего мальчонку не взял с собой, Маркел Никонорыч? — спросил Изот мельника. — Втроём сподручней было бы… Как раз приучать к делу.

— Сами справимся. Пусть отсыпается. Ещё привыкнет к нашей доле, хребет-то наломает…

— Парень у тебя смышлён, но горяч бывает понапрасну.

— Горяч, это верно. Слова поперёк не терпит. Жизнь остудит.

— И в кого он такой у вас? Вы с Прасковьей люди добрые, незлобивые…

— Ну вот и согрелся, — вдруг сказал Маркел, переводя разговор в новое русло. — Можно опять садиться и ехать.

Изот понял, что не зря переменил тему мельник — не хочет говорить о сыне. И не потому, что это ему неприятно, а потому что он не их настоящий сын, и чтобы ненароком не проговориться, не сболтнуть что лишнее, закончил этот разговор под благовидным предлогом.

В Верхние Ужи приехали ещё потемну, но уже чувствовалось, что скоро будет светать. Подогнали лошадей к базарной площади. Здесь вовсю кишел народ, в основном, те, кто привёз свой товар. Покупателей было мало, видно, из-за раннего часа. Город только просыпался. Из окон сочился свет, дворники у господских и купеческих домов орудовали мётлами, подметая дворы от свежевыпавшего хрустящего снега, похожего на просяные зёрнышки, усеявшие тонкой россыпью землю.

Пока Изот устанавливал сани, задавал лошадям овса, а Маркел развязывал рогожу, прикрывавшую мешки, доставал безмен и совок — совсем рассвело. Из зыбкой туманной неяви сначала выплыли очертания ближайшей окрестности: ветлы над прудом, сам пруд, очищенный от снега, с тропкой, ведущей к проруби, за ним деревянный лабаз, невысокая деревянная церковь с луковицей-куполом, крытым осиновым лемехом.

С наступлением дня народу прибавилось. Стало веселее от крика, от гама, от лошадиного ржания. Изот огляделся: площадь до краёв была запружена лошадьми с товаром и мастеровыми, ремесленниками или перекупщиками, разложившими свои изделия на утоптанном снегу, бросив на него цветастый половичок или скатёрку. Продавали всё: и конскую сбрую и дёготь, и полотна, и обувь, шали и полушалки, ленты и бусы, бочки и кадки, туеса, короба, корзины, лукошки, горшки и кринки, солёные огурцы, квашенную капусту, грибы, мочёную бруснику, клюкву, орехи, мёд, детские игрушки, самовары… И конечно, муку. Через четыре дня масленица честная, её первый день — встреча. У кого не было в запасе мучицы, шли на базар, разжиться свежим помолом, чтобы не остаться без блинов.

Маркел по праву хозяина начал продажу. Когда мимо проходили обыватели, он, притоптывая, зазывал:

— Кому муки, муки кому!..

Делал это он неумело, выходило у него кургузо, прохожие оглядывали приземистую фигуру и проходили мимо, обращая внимания на голоса других зазывал.

Продажа не шла, да и муки на базар много навезли отовсюду: и пшеничной, и ржаной, и гречневой и прочей…

Маркел приуныл и повесил нос:

— Место плохое выбрали, — говорил он, грея руки за пазухой. — Надо было в центр встать. Эвон, Изот, посмотри: у того размахая берут, а у нас хоть бы фунт взяли…

— Это не от места зависит, — проговорил Изот, глядя на сильно приунывшего хозяина. — Дай-ка мне, Маркел Никонорыч, совок, может, у меня что получится.

Маркел был хорошим мельником, но никудышным продавцом, и с удовольствием отдал совок и безмен в руки Изоту. А тот заломил шапку набок, развернул грудь и громко начал зазывать прохожих:

— А ну подходи, народ честной! Мы купцы небогатые, но честные, на всю округу известные. Мука у нас чистая, душистая, мелем — поём, продаём — пляшем, говорим всем нашим: блинов напечёшь — не нахвалишься, маслицем польёшь, съешь — пальчики оближешь… Эй, бабоньки, пошто проходите мимо!? Какая маслена без блинов, а блины без муки?.. Доставай кошели, выкладывай деньги!.. Тряси мошной, скоро праздник большой…

Женщины, обращая внимание на дородную высокую фигуру Изота, на его зычный голос,останавливались, приценивались:

— Почём мука, дядя?

— Дешевле у султана турецкого не бывает. Мука отборная, первосортная, кто купит, тот маслену сыт будет. Бери, красавица, копейка фунт, двугривенный пуд…

— Ну правда, почём?

— Сначала посмотри, потом скажу…

Женщины окружили Маркеловы сани.

— Ладно, кажи, посмотрим, правду ли баешь, какая она у тебя распрекрасная мука. Наверно, отрубей наложил, а продаёшь за первостатейную, — шутили покупательницы.

— Отродясь в муку мякины не подмешивал… Чего мне врать, сама посмотри… Потри в пальцах, на язык положь. Ну как?

— А не соврал. Отменная мука. Так сколько стоит?

— Две копейки фунт.

— Дороговато.

— Ну что-ты, молодка. Цена по муке.

— Снизь-ка цену, дядя!

— Да я б вам даром отдал, таким молодым да красивым, но вот беда — мука не моя. Я только спину гну: пашу, сею, молочу, вею, мелю в хмелю да на базар привожу, народу кажу, кто купит, того Бог в рай пустит.

— Что ты краснобай издалека видать, — заливались женщины задорным смехом, но доставали кошели.

Скоро вокруг Изота образовалась очередь. Ключник только зазывал, а Маркел отпускал муку да клал деньги в карман.

— Давай, народ городской, богатый, — кричал Изот, — налетай, покупай, пока сани примёрзли, подтает — укатят и прощай мука.

— Ай да продавец, — восхищались бабы, нюхая муку, растирая её между пальцев, пробуя на вкус. — У такого не захочешь, а купишь.

— Такую муку из пшенички да не купить, — раззадоривал покупателей Изот. — Она дождичком поена, солнышком ласкана, потом полита, цепами бита, ветром веяна, жерновами мелена, нашим горбом взгружена. Да как ей не быть после этого хорошей да цену приличную не иметь!..

К полудню погода испортилась. Ветер поменялся на южный и принёс с собой мокрый снег да такой обильный и крупный, водянистый, что сразу облепил всё вокруг — и деревья, и дома, и базарную площадь. Народ поредел.

— На сегодня хватит, — распорядился Маркел, оглядывая пустеющую площадь. — И время уже не торговое и, вишь, разнепогодилось. Завязывай, Изот, мешки! И то хорошо, что половину продали. Спасибо тебе, что привлёк народ.

— Экий труд языком чесать.

— Не скажи. Где ты этому навострился?

— Мы ко всему привычные, — отозвался Изот. — Зимой частенько наезживали и сюда и в Великий Сузем — продавали и мёд, и мясо, и дичь разную, утварь хозяйственную… Жизнь всему научила. Не сумеешь подать товар лицом — не продашь.

— Толково ты…

Маркел не лукавил. Он был рад, что такой подходящий работник у него оказался: всякое дело любил и всякое дело у него получалось и спорилось, но радовался больше тому, что если так и дальше пойдёт, завтра они всю муку продадут и можно будет ехать домой.

— Теперь куда? — спросил Изот, накрывая оставшиеся мешки рогожей и увязывая их.

— В трактир, — ответил Маркел. — А потом к свояку. У него и переночуем.

Они сели в изрядно полегчавшие сани, и Маркел направил своего Мальца к питейному заведению, надеясь сытно пообедать под штофчик водки. Он каждый год ездил в Верхние Ужи на базар и на ярмарки и всегда останавливался в одном облюбованном им трактире — не на центральной улице, а чуть в стороне, в тихом околотке. Маркелу там нравилось: заведение было средней руки, кормили сытно и за умеренную плату, завсегдатаями был простецкий народ, в основном мастеровые да крестьяне, занимавшиеся извозом, в общем люд незначительный по своему достатку.

Пока они ехали, снег, как внезапно начался, так же внезапно кончился, и сразу посветлело.

Подъехав к небольшому двухэтажному зданию с вывеской над дверями «Трактиръ», Маркел с Изотом привязали лошадей к коновязи, задали им овса и стали подниматься в ступеньки широкого крыльца с коваными перилами. На просторной площадке перед неплотно закрытой двустворчатой дверью стоял высокий старик в изношенном и заплатанном зипуне, с суковатой палкой в левой руке и затасканной холщёвой сумой через плечо. Правая рука была протянута вперед для подаяния. Седая борода впрозелень была всклокочена.

Маркел вскользь бросил взгляд на нищего, замедлил шаги, полез в карман.

Изота поразил не столько сам старик, сколько его протянутая скрюченная рука — жёсткие лилово-красные рубцы, перевив пальцы, согнули их в птичью лапу.

— Подайте погорельцу, — прогнусавил нищий и его рука задрожала вместе с телом.

Изот было тоже опустил руку в карман, где у него лежало несколько медяков, но Маркел потянул его за рукав.

— Пойдём. Будет с него. Я ему подал.

Изот машинально шагнул за ним к порогу и взглянул на лицо нищего — на него смотрело мутное пятно бельма. Невидящий глаз слезился, и старик вытирал его рукавом зипуна.

Забытое воспоминание коснулось сердца Изота, но Маркел втащил спутника в трактир, не дав ему сосредоточиться на возникшем образе.

Их встретил хозяин. Маркела он знал. После взаимных приветствий, хозяин провёл их на второй этаж в залу. Зала была натоплена — две изразцовые печи так и пышели жаром. Было несколько посетителей, сидевших за чисто высобленными столами. Облюбовав место, Изот с Маркелом тоже сели. Тотчас же рядом возникла полусогнутая фигура полового с перекинутым через согнутую руку полотенцем.

— Чего-с, господа, изволят-с?

Он согнулся ещё ниже, показывая высшую степень подобострастности и внимания, пожирая глазами посетителей и ожидая их ответных слов. Изот увидел прямой пробор прилизанных и намасляных волос.

— Вот что, малый! — внушительно проговорил Маркел, откидываясь на высокую спинку стула. — Принеси-ка нам щей с мясом, побеспокойся об яишнице и графине водки анисовой и чае с баранками. Это пока, а там видно будет.

— Как угодно-с, — поклонился половой и мелкими шагами удалился на кухню.

Маркел провел рукой по столу, проверяя, не липкий ли, и положил локоть на столешницу.

Половой принёс ложки, вилки, рюмки и графин с водкой.

— Не много ли будет на одного, Маркел Никонорыч? — осведомился Изот, взглянув на запотевшее стекло графина.

— А ты не составишь мне кумпанию? Да что я тебя спрашиваю… С устатка да при хорошей еде — ништо, — ответил Маркел, наливая водку в рюмку.

Он знал, что Изот не пьёт спиртного, знал и никогда не приневоливал работника в случаях, когда выпивал сам. Выпивал он, правда, не часто, только по праздникам да после удачной продажи или тяжелой работы, но всегда изрядно.

Половой принёс хлеб, дымящиеся щи.

— За удачу, — проговорил Маркел, приподнимая рюмку.

Он выпил, крякнул, поднёс к носу кусочек свежеиспечённого хлеба, понюхал и взял ложку.

Изот хлебал щи и думал о нищем. Он не выходил у него из головы: что-то в его облике было знакомо ему. Бельмо на глазу! Да мало ли он встречал в своей жизни таких убогих. Рука! Скрюченная кисть, словно побывавшая в огне. На что же обратил внимание Изот, а сейчас старательно вспоминал — не только скрюченные в щепоть пальцы… На правой руке не было мизинца. Одноглазый! — мелькнуло в голове. Бельмо и искалеченная рука. Но он тут же отогнал эту нелепую мысль. Одноглазый сгорел с подельниками в сторожке… А может, они и не сгорели? Может, выбрались? Почему этого не могло произойти? Он же спасся. И этих Бог помиловал. Одноглазый! Это был он.

От этого открытия Изот чуть не поперхнулся. Сердце гулко застучало в груди.

— Я сию минуту, — сказал он Маркелу и опрометью бросился по лестнице вниз, не обращая внимания на остолбеневшего полового, уступившему ему дорогу в дверях.

Когда он выбежал наружу, на крыльце старика не было. Изот обежал двор, выглянул на улицу, но нищего нигде не увидел.

«Ушёл, — подумал он. — Вспомнил меня и ушёл».

Раздосадованный, что нищий исчез и он теперь не узнает, ошибался ли, подозревая в нём Одноглазого, Изот вернулся в трактир.

— Куда это ты умчался? — спросил его Маркел, когда Изот сел за стол. Мельник выпил очередную рюмку, щёки его порозовели, а глаза маслянисто поблёскивали. — Щи простыли.

— Да тут… показалось, — не нашёлся, что ответить Изот.

Маркел взглянул на него и не стал расспрашивать. Какое ему дело до Изотовых забот! С работой справляется — не нахвалишься, а что у него на душе? Чужая душа — потёмки!

Глава восьмая Встреча с Одноглазым

Переночевали они у Маркелова свояка Герасима, жившего на окраине города и содержавшего небольшую сапожную мастерскую, а утром чуть свет опять приехали на базар.

Торговля в этот день шла бойчее — до масленицы оставалось три дня и горожане спешили обзавестись всем необходимым для праздника. Солнце ещё не успело высоко подняться над горизонтом, а они продали почти всю муку. Маркел довольно потирал руки и подмигивал от радости Изоту. День разгулялся, светило солнце, было тепло и почти весь город высыпал на рынок.

Изот, взвесив очередной покупательнице кулёк муки, спросил Маркела:

— Не изволишь ли мне отлучиться, Маркел Никонорыч? Торговля идёт ходко, продать осталось с пуд, за час справишься один, а мне бы приятеля проведать старого… В кои-то веки опять в город попадёшь…

— Это того, кого вчера искал?

— Его самого.

Маркелу неохота было отпускать работника — хотелось побыстрее справиться с продажей, а вдвоём сподручнее да и веселее торчать на площади. Маркел был мужик не разбитной и тушевался при большом стечении народа, а рядом с Изотом чувствовал себя вольготно, расправлял плечи, давая всем понять, что человек он независимый и тароватый, которому сам чёрт не брат. Он посмотрел на остатки муки в мешке, почесал затылок. Плутоватые глаза уставились на Изота:

— А тебя так уж припёрло, стало быть? — спросил он. — Может, повременишь?

— Повременил бы, да нельзя. Я говорю — когда ещё выберешься в город.

— А ты мне не говорил про приятеля.

Изот засмущался. Маркелу показалось, что румянец проступил на лице.

— Да я не думал встретить его здесь…

— Это когда ж ты его встретил? — пробормотал Маркел и махнул рукой: — Иди. Но не задерживайся. Я буду в трактире. Переночуем, а завтра поутру домой…

— Не сумневайся, особо не задержусь. Быстро всё спроворю.

Запахнув потуже кафтан, он пошёл с базара и скоро затерялся в толпе.

Сначала он направился к трактиру, где они обедали вчера, надеясь там встретить нищего, хотя в душе сомневался: если это Одноглазый и он узнал Изота, вряд ли он будет стоять на прежнем месте. Так оно и оказалось: крыльцо было пустым. Изот задумался: «Где теперь искать старика?»

Он пошёл по улице, выходившей на базар с другой стороны города. Издали увидел двух попрошаек, просящих подаяние. Один из них, высокий и худой, был в суконной обтрёпанной одежонке, другой, пониже, — в лоснившемся полушубке, видимо, с чужого плеча, широком и мешковатом, сшитым деревенским портным грубо, но прочно.

Изот подошёл к ним. Те выжидательно уставились на него. Высокий кряжистый Изот с чёрной впроседь бородой производил впечатление человека сильного и уверенного в себе. Нищий, что был пониже ростом, втянул голову в жёлтый с подпалинами воротник полушубка, как бы ожидая подвоха от подошедшего человека. Его маленькие голубые глазки глядели вопросительно и с затаённой опаской, выражая готовность человека удрать в любую секунду.

— Здравствуйте, добрые люди! — произнёс Изот.

— Здравствуй и ты, мил человек! — ответил высокий худой нищий.

— Не знаете ли, люди добрые, убогого с изуродованной рукою, с бельмом в глазу?

Нищие опустили протянутые руки. Высокий и худой, в обтрёпанном кафтане, с куцей бородёнкой, с цепким взглядом ещё не старых глаз, оценивающе осмотрел Изота, соображая, что ответить.

— Не знаем, — сказал он. Быстрота, с которой он ответил на вопрос, была подозрительна.

— Так и не знаете? — переспросил Изот, уставив взгляд на худого нищего.

Тот пожал плечами и отвернулся. Изот не отходил, думая, как ему расположить их к себе. Их подозрительность была простительна.

Внимательно окинув Изота испытующим взглядом, худой нищий спросил, видимо, проникшись некоторым доверием к ключнику:

— А пошто он тебе?

— Да надобен. Старый приятель он мне. Давно не виделись.

— А не врёшь? — Нищий оглядел просто, но чисто одетого Изота, который был не ровня попрошайкам.

— Чего мне врать.

— Не знаю. — Худой подумал, всё ещё посверливая Изота взглядом. — Есть тут похожий. Но тот ли…

Изот протянул говорившему медный алтын. У того при виде денег заблестели глаза. Он взял монету, подбросил на ладони.

— Если с бельмом, то он сегодня у Никольской церкви. Вон видишь колокольню… Иди туда. Утром он там собирал.

— Спасибо, добрый человек.

Изот, не взглянув на нищих, быстро зашагал в указанном направлении. Они долго смотрели ему вслед, тихо переговариваясь.

На паперти церкви попрошаек было много, но Изот сразу заметил высокую сгорбленную фигуру. Незаметно, в толпе прихожан, подошел к нищему сзади и сказал вполголоса:

— Здорово, Глаз!

Нищий не вздрогнул, не обернулся. Он продолжал канючить жалобным голосом:

— Подайте убогому на пропитание, — и тянул к богомольцам изуродованную руку.

Изот уж подумал, что обознался, но, присмотревшись из-за спины, увидел, что мизинца на правой руке убогого не было, и уже громче и увереннее сказал:

— Глаз, здорово!

— Отойди, человече, от несчастного или подай сироте. — Нищий поднял на Изота слезящийся зрячий глаз. — Не знаю тебя…

Видно, он говорил правду. Ни один мускул лица, ни взгляд не выдавали того, что он узнал Изота.

— Неужто забыл? Не узнаёшь?

— Откуда мне тебя знать. — Одноглазый окинул Изота взглядом и отвернулся к прохожим: — Подайте бедному христа ради.

— Аль не помнишь скитника Изота? — Ключник тронул разбойника за рукав. — Не помнишь сожжённый скит, лесную избушку, Колесо с Кучером?

Нищий резко обернулся. Сомнений не оставалось, то был Одноглазый, изрядно поседевший, постаревший, обтрепавшийся и без своей огромной дубины. Единственный глаз впился в Изота. Разбойник, видно, узнал скитника, но не выразил ни волнения, ни страха.

— Где дубину обронил, Глаз? — усмехнулся Изот, ещё не веря, что перед ним воскресший из мёртвых атаман разбойников.

— Чего тебе надобно? — спросил Одноглазый. Изоту показалось, что он распрямился, расправил плечи и глаз его глядел остро и хитро.

— Да не многого. Поговорить хочу.

Как ни странно, Изот не чувствовал злобы на Одноглазого. Может быть, оттого, что тот не участвовал в поджоге скита, может быть, что прошло много времени с того мрачного события и боль притупилась и остались только смутные воспоминания о нечто далёком и туманном, будто происходившем во сне. Он смотрел на разбойника, как на тень из прошлого, которая существует, пока существуешь ты сам.

— Поведёшь в полицию? — с лёгкой усмешкой спросил Одноглазый. — Веди, я в твоих руках. Только нет у тебя никаких уз на меня.

— Господь тебя наказал, — проговорил Изот, оглядывая убогую фигуру старика, изуродованную огнём руку. — А нету на свете суда выше божьего…

— Тогда чего ж тебе от меня надобно?

— Я ж тебе ответил: узнать кое-что. Веди в трактир!

Разбойник удивлённо вперил зрячий глаз в Изота.

— Я правду говорю. Веди. Я плачу. Где здесь самый захудалый? В приличный с тобой не пустят. — Он бросил взгляд на тряпьё, в которое был одет разбойник. — Ну пошли, — он легонько подтолкнул Одноглазого. — Не бойся!

Тот шагнул со ступенек, пробормотав:

— Я ножа не боялся, а пристава и подавно. — Он думал, что Изот обманывает его.

Шли молча. Одноглазый чуть впереди, Изот, поотстав, сбоку. Снег подтаивал и чернел у домов с высокими тесовыми заборами. Вокруг стволов деревьев, росших вдоль улицы, от солнечного тепла образовались лунки. На припёке с карнизов тинькала капель и большие сосульки по углам ждали своего часа, чтобы подтаять и упасть с хрустким звоном, разбиваясь вдребезги.

— Не думал я тебя встретить. Думал вы погорели, — сказал Изот, сбоку взглянув на спутника.

Тот ничего не ответил. Он шёл согнувшись, отбросив суму за спину, ежеминутно вытирая засаленным рукавом слезящийся глаз.

— Как же тебе удалось выбраться? Я крепко двери припёр.

— Один я уцелел, — проговорил Одноглазый. — Кучер с Колесом сгорели. Разворошил я крышу и выбрался… Зачем ты поджёг избушку? Я бы отпустил тебя…

— Ты бы отпустил! — Изот усмехнулся. — Ваше слово ненадёжное. Я услышал, как Колесо сказал Кучеру: «Вот выведет нас на дорогу, там я его и порешу».

Изот пересказал разговор товарищей Одноглазого, услышанный им в чулане.

Одноглазый ничего не ответил. Шёл насупившись, продолжая стряхивать набегавшую слезу рукавом, о чём-то размышляя, а потом сказал:

— Я бы поступил так, как ты. Своя рубашка ближе к телу. У нас как — сегодня я тебя, завтра ты меня.

Всю оставшуюся дорогу они не проронили ни слова.

Одноглазый привёл Изота в третьесортный трактир, расположенный на краю оврага в бедной части города. Это был приют для нищих и бродяг. Рядом, наползая одна на другую, лепились низкие лачужки с покосившимися крылечками, заложенными от ветра пучками прошлогодней соломы, с покривившимися вереями ворот и прогнившими перекладинами. Вездесущие воробьи копались в остатках сенной трухи и конского навоза, оставленных после проехавших саней с поклажей.

В полутёмном помещении трактира дым стоял коромыслом, настолько сильно было накурено. Сизоватый туман лениво поднимался к потолку, обволакивая углы, и густым смрадом вис над посетителями. Пахло квашеной капустой, солёными огурцами — теми продуктами, которыми изобиловало крестьянское подворье и которые повсеместно употреблялись в пищу людом бедным и малоимущим. В этом чаду выделялся никогда невыветриваемый неистребимый сивушный запах. В углу на лавках, за скоблённым длинным столом восседала гурьба нищих, пожиравших обед, заказанный на собранные подаяния. Сидели в обтрёпанных одеждах, с шапками на голове и грязными руками, опрокидывали в рот стаканы с водкой, закусывая огурцами, хлебом и капустой. Они громко разговаривали, перебивая друг друга. Невдалеке от них несколько подгулявших мужиков, по виду крестьян, занимавшихся извозом, пропавших овчиной и дёгтем, в расстегнутых кафтанах с красными, потными одутловатыми лицами, оживлённо спорили, и их хриплые от постоянного орания на свежем воздухе голоса вырывались из общего гама подобно шуму морского прибоя, накатывающегося на прибрежные скалы.

Усадив Одноглазого за свободный стол, Изот подозвал полового и заказал то, чем располагал трактир: миску солёных огурцов, хлеба, похлёбку и графин водки. Когда всё это принесли, он, обращаясь к Одноглазому, распорядился:

— Ешь, пей! Это тебе.

Одноглазый не стал отказываться. Сняв шапку, он взял ложку.

— За что же такое угощенье?

— Зайца я вспомнил, которого ты мне не пожалел, — отозвался Изот.

Одноглазый ничего не ответил. Он выпил водки, поднеся её ко рту дрожащей скрюченной рукой, заел огурцом и с жадностью набросился на горячую похлёбку.

Глядя на него, Изот спросил:

— Видать не много ты собираешь подаянием?..

— Не много. Живу впроголодь. Правда, бывают дни, что шикуем…

Изот ничего себе не заказывал. Он сидел напротив Одноглазого и смотрел, как он уписывает похлёбку. После выпитого стакана водки лицо разбойника побагровело, на шее закраснели пятна, глаз оживился. Слеза перестала бить его. Он хлебал ни на кого не обращая внимания, лишь изредка вскидывал глаз от глиняной миски, словно боялся, что её отнимут. Изот подумал, что правду сказал разбойник, что живёт впроголодь.

Когда он поел, ключник отодвинул графин в сторону. Одноглазый недоуменно уставился на него.

— Потом допьёшь, — ответил Изот, поймав его взгляд. — Сначала расскажешь мне, кто подбил поджечь скит.

Одноглазый, насытившись и повеселев, разгладил рукой усы и бороду.

— Кто задумал поджечь скит, не знаю, — ответил он. — Не было у нас такого уговору. Видно, Косой с товарищами решили это сделать. Не знаю, врать не буду. Кто нас уговорил добыть казну, скажу. Дело давнее, иных уж нет, а кто остался, тот присмерти.

Он на секунду вонзил свой взгляд в лицо Изота. Ключник подумал, что он у него такой же пронзающий и острый. Разбойник откусил огурец и продолжал:

— Той осенью дела у нас шли из рук вон плохо. Не фартило нам на добычу. Тогда-то и приходит ко мне мой давний знакомец Колесо и говорит, что одному человеку надо сослужить службу, за которую он воздаст полной мерой, не обидит. Сначала этого человека мы не видели, но встретились с его посыльным. Был такой содержатель постоялого двора в Верхних Ужах Пестун, сподручный барина. Он угощал нас в кабаке водкой и уговаривал сделать дело — ограбить староверскую кладовую. Тогда-то мы и увидели Филиппа Косого, который обещался вывести нас к скиту, где была кладовая. Ни о каком поджоге не говорилось ни слова. Просто Филипп должен был открыть ворота скита и провести к кладовой, а там уж наше дело. Мы согласились. Вот тогда-то дня через два в одном тайном месте встретились мы с барином, для которого и согласились работать.

Одноглазый замолчал, взглянув на Изота. Тот понял и налил ему в стакан водки.

Выпив и не став закусывать, разбойник продолжал:

— Барин был в годах. Росту был огромного, грузного обличья. Лицо бритое, с большими седыми бакенбардами, пухлое, с мешками под глазами, оплывшее, нос большой красновато-сизого отлива. Много потел и часто вытирал лицо большим шёлковым платком.

— Василий Иванович! — воскликнул Изот, увидев в портрете, нарисованным Одноглазым, того барина, которого они приютили и лечили в скиту. — Отроков!

Одноглазый будто не услышал слов Изота.

— Назвался нам он Иваном Кузьмичом, но мы-то догадывались, что он говорит неправду.

— И что же дальше?

— Дальше? — Одноглазый выпятил нижнюю губу. — Дальше что? Сторговались. Барин предупредил, что если, как он сказал, «будете блейфовать», то он на нас найдёт управу и каторжные работы в Сибири. Потом дал задаток по три рубля с мелочью на брата, сказал, что хорошо заплатит после дела. Но больше он толковал с вашим Косым. Косой и был главным. В подручные ему я дал Куделю и Рубанка с Чугунком, чтобы они присматривали за ним — не скрылся бы с добром один. Обязанность брать сундук была на Косом, он один знал, где он находится, а мы для помощи. Он нас провёл болотами к избушке и сказал, чтоб мы его ждали два дня, а сам с троими ушёл в скит, сказавши, что сам всё предпримет.

— Это он поджёг скит с товарищами твоими, — отозвался Изот. — Я знаю. Ты мне о барине скажи.

— А чего о нём сказывать! Знаю, что именитого он рода, столбовой дворянин, от царя Ивана род его вёлся. В молодости служил в гвардии поручиком, потом прокутил отцовское наследство, а всё от пиянства и от женщин. Держал в городе притон. Это я потом узнал, всех воровских людей к рукам своим прибрал. Было у него несколько соглядатаев, шайка лихих голов, в том числе Кучер и Колесо. Я к ним примкнул, когда с Волги бежал…

— Так ты не из этих мест?

— Нет. Я из-под Тулы.

— Как же ты стал таким ремеслом заниматься?

Собеседник выкатил на Изота зрячий глаз.

— Если тебе интересно, расскажу. Только дозволь сначала выпить.

— Сначала скажи, где мне барина найти, Ивана Кузьмича?

— Вовсе он не Иван Кузьмич.

— А кто же? Скажи?

— Это он так нам завирал. Настоящая его фамилия Олантьев Порфирий Кузьмич. Здесь у него под городом поместье. Я к нему, как оправился от пожара твоего, осмелился пойти, рассказать хотел, что ничего у нас не вышло и чтоб Косого он сам искал… Он выслушал меня, закричал, огрел своей палкой и прогнал. А в городе два его молодца схватили меня и пытали: мол, не соврал ли я, ведь никто не вернулся. Держали в конюшне у Пестуна долго, привязанного ремнями, воды и еды не давали. Наверное, в это время его люди добирались до скита, чтобы узнать, правду ли я говорю, но доподлинно не знаю. Только выпустили они меня из конюшни и сказали, чтоб на глаза им больше не попадался. Вначале я надеялся, что Косой появится с деньгами, но потом усомнился, подумал, что он никогда не придёт, потому что с того света не возвращаются. — Он затаённо усмехнулся: — Правду ли я говорю? — И воткнул свой глаз в Изота.

Ключник взгляда не отвел.

— Правда твоя.

— А где же золото?

— А было ли оно? — Изот рассмеялся. — Я столько лет прожил в скиту, а золота, о котором ты говоришь, отродясь не видал.

— Зачем тогда барину всю эту канитель заводить?

— Кто его знает. Спьяну, может быть, померещилась казна скитская.

— Не хочешь говорить, воля твоя, — произнёс Одноглазый и вылил в рот водки. Глаз опять заслезился. Изуродованная огнём рука, ставившая стакан на стол, дрожала. — До следующей зимы не доживу, — продолжал он. — Эту, авось, докончу, немного осталось. Будет тепло, солнце, весна… — Он тронул спутанные волосы на голове. — Так веди, сдавай околоточному!

— Пошто мне тебя сдавать, — отозвался Изот. Он взглянул на лохмотья нищего, на лицо в пятнах от огня, на кисть руки, навеки пригнутую к запястью с красными твёрдыми рубцами, и повторил: — Пошто мне тебя сдавать. Ты уж получил своё.

— Что получил, то получил, — выдохнул Одноглазый. — Сполна, полной мерой. Но не я виноват, что таким стал.

— А кто же?

— Кто? — Одноглазый помолчал, раздумывая, говорить или не говорить и, решившись, ответил: — В молодости я был могутной силы парнем. Жили мы в деревне справно, работящие были, но крепостные…

Изот подвинул ему графин с остатками водки. Тот налил, стукая горлышком графина о края стакана. Ключник опять подумал, что не испытывает к разбойнику зла. Казалось, встретил давнего знакомого, какими-то свойствами не влекущего к себе, но взбередившего отголоски прошлого, незримыми узами соединявшего с прошедшей скитской жизнью. А кто больше знал о ските теперь, как не Одноглазый, хотя и не в том качестве.

А Одноглазый, одним махом выпив налитую водку, продолжал:

— Барин у нас был заедливый, часто парывал крестьян на конюшне за что ни на есть малую вину, а то и вовсе без вины, просто за то, что на глаза попался… Мне шёл двадцатый годок, стал я к свадьбе готовиться. Была у меня невеста Агаша — красивой стати девка… Такой красивой, что мне не верилось иной раз, что она моя невеста… Мы люди подневольные — надо согласия барина спрашивать: разрешит ли он нам обвенчаться. Барин оказал отеческую милость — разрешил. Свадьбу сыграли и мою Агашу увезли к барину. — Одноглазый закашлялся, схватясь за грудь, потом продолжал: — Наутро привезли… Стали мы жить в любви и согласии, но осадок иногда ложился на сердце. Но так шло недолго. Вскоре отсылает меня барин с мужиками в Москву по торговле, а у него лавки были в первопрестольной. Сказано было, что ненадолго, а живу я там неделю, другую, уже месяц истёк — не отзывает меня барин обратно, сказывают, что в Москве я ему дюже нужен. А мужики ездят, то туда, то обратно. Как-то передают мне весточку от родителей, что, дескать, Агашу барин к себе взял. Смекнул я в чём дело: нарочно он меня из деревни отослал, чтобы, значит, Агашу к себе поселить… Матерь божья, такое сомнение у меня всегда было, а тут оно оправдалось. Темно стало в глазах… Удираю я из Москвы и добираюсь к себе в деревню. Днём-то не появился, дождался вечера. Как стемнело, — домой, сильно я тогда не в себе был. Родители меня удерживали, да какое там…

Одноглазый разволновался, рассказывая о прошедшей жизни. Он тяжело вздыхал, вытирал глаз, слезящийся то ли от тоски, то ли от болезни.

— Работала Агаша у барина на дому… Пошёл я на господский двор. У них в столовой пиршество. Слуги меня не пускают, кто таков, хотя знают, кто я, по какому такому праву пришёл, барин не дозволял приходить. Приходи в следующий раз, если дозволят, а сейчас они кушают с компанией, убирайся с глаз долой. Оттолкнул я лакеев, бросился в столовую. Барин и правда ужинал, и не один, а с ним ещё два-три приятеля были, жившие по-соседству. Как он увидел меня, аж позеленел, глаза кровью налились, как закричит: «Кто посмел пустить?! Вышвырните из дома, а завтра на конюшню пороть!» Я сам ничего не соображаю, только, как безумный кричу: «Где Агаша?» Понабежала челядь, а подступиться бояться. Барин схватил вилку и на меня, да как хватит по глазу. Кровь брызнула. Тут уж я обезумел совсем, схватил барина за горло, слышу хрустнули позвонки, и на меня набросились все — и господа, и слуги, опомнившись. Откуда-то появилась Агаша, кричит: «Беги, Фёдор, убьют они тебя. Беги!» Я выбил раму, выпрыгнул из окна, добежал до дому, простился с родителями да в бега…

Одноглазый склонил голову на руки и замолчал.

— А что с Агашей? — спросил Изот. Рассказ Одноглазого взволновал и его. Он воочию представил мытарства собеседника.

— С Агашей? — переспросил Одноглазый. — Неделю я в лесу хоронился. Барина-то я угробил насмерть. Искали меня да не нашли. А Агаша, как я барина задушил, в деревню побежала, в чём была, в том и убегла. Заболела. В три дня скрутило. А я… Я поплакался на её могилке ночью тёмной да и подался на Волгу. Спервоначалу бурлачил, баржи грузил. А потом… Сам знаешь, что потом. А зачем тебе барин? — неожиданно прервав свой рассказ, спросил Одноглазый. — Много воды утекло с тех пор…

— Барин? — Изот вздрогнул, словно разбойник прервал его мысли. — После пожара скитского зиму-то я на пепелище прожил, а летом того барина стал разыскивать, который в скиту лечился.

— И разыскал? — заинтересованно спросил Одноглазый, с шумом отодвинув стакан в сторону.

— Может быть и разыскал бы, да в Сибирь попал.

— В Сибирь! — Одноглазый поднял бровь. — Как же это так?

— Ты вот о Пестуне упомянул. В поисках барина вышел я тогда на Пестуна этого. Жил у него на постоялом дворе. Но однажды меня сильно оглушили там, а утром я очутился в лачуге углежогов. Один мужичок спас меня, а потом сдал в полицию… мне предъявили обвинение, что я убил человека. Нашлись и свидетели. Так и очутился в Сибири…

— Пестун был правой рукой того барина. Они смекнули, что ты рано или поздно найдёшь поручика и решили отправить тебя туда, куда Макар телят не гонял. А это они умели делать… Я не знаю, какой барин был у вас в скиту, а того, кто нас нанял, звали Порфирием Олантьевым. А ты решай — он это или не он.

— Поэтому и нужен мне барин. Хочу глянуть на него, на изувера, не пожалевшего ради корысти своей и стяжания чужого добра жизни стольких людей. Тебя вынудили в разбойники идти, меня — в Сибирь, а его? Что это за ворог порешил такое число народу.

— Он теперь стар и немощен. Людишки, говорят, от него разбежались…

— Далеко ли отсюда его имение?

— Недалеко. Верст двенадцать… может боле… Спас-на-Броду называется село. Спросишь, каждый укажет. Он безвыездно живёт там уж который год… Наведаться хочешь?

— Может быть, — ответил Изот.

Одноглазый понял, что Изот обязательно найдёт барина и счел за благо предупредить его.

— Не знаю, как сейчас, но раньше он страшной силы был — кулаком разбивал столешницу. Всегда ходил с тростью — бивал ею слуг своих. Она у него с хитростью была — поворачивал набалдашник и из неё выскакивал клинок чуть ли не с аршин длиной. В доме, кроме прочей челяди, держал двух слуг головорезов: они по его приказу что угодно могли сделать. Так что нет тебе резону попадаться ему на глаза.

— Спасибо за совет, — отозвался Изот, собираясь покинуть трактир.

Он встал, за ним поднялся Одноглазый, стёр набежавшую слезу с больного глаза и у выхода сказал скитнику:

— Захочешь ехать, иди к трактиру у рынка. Там много мужиков останавливаются, которые едут в сторону Спас-на-Броду. За гривенный они тебя довезут.

Изот ничего не ответил. Запахнув кафтан, он сошёл с крыльца.

Глава девятая Барин-перевёртыш

После разговора с Одноглазым Изот сразу отправился к свояку Маркела, у которого они ночевали, надеясь у него встретить хозяина. Время шло к вечеру, торговая площадь опустела, и мельник, по всем статьям, должен был возвратиться к родственнику на ночлег. Однако у свояка его не было.

— В трактире, небось, сидит, — сказал, выслушав ключника, Герасим. — Это он завсегда с выручки засиживается в трактире.

— Мы хотели завтра рано выезжать…

— Вряд ли завтра сумеете. Пить ему не впервой…

— Так он может все деньги спустить, что заработал, или что не лучше — ограбят.

— Пропить-то не пропьет, такого с ним в жизнь не бывало, а вот что деньги вытащат… Лошадей уведут… Поздно уже. Найти его что ли?..

— Сходи, Герасим, — попросила и жена свояка. — Неудобно будет перед Прасковьей, ежели, не дай Бог, что случится с Маркелом.

Свояк стал одеваться.

— Пойдем разыщем Маркела, будь он неладен. Время к вечеру, может что случилось.

Изот повёл Герасима к трактиру, где они вчера обедали с Маркелом. Во дворе увидели мельниковых лошадей с пустыми санями, в которых лежали порожние мешки из-под муки.

Маркел сидел в зале за столом в обществе троих мужчин, по виду мелких служащих, с прилизанными волосами, похожих друг на друга своими манерами, жеманными и пустыми, почерпнутыми у того слоя общества, которое ничего не производит, а довольствуется всем. Но когда они отбрасывали напускное и заимствованное, то становились самими собой, насмешливыми, бойкими и себе на уме. Перед Маркелом стоял почти пустой графин с водкой и большая чугунная сковорода на ножках, в которой ещё не остыли широкие ломти конской колбасы, пожаренной с салом.

Маркел с закрывающимися сонными осоловевшими глазами, что-то доказывал собутыльникам, изредка помахивая вялой рукой, старался выпятить грудь колесом, но всегда при этом опрокидывался на спинку стула.

Увидев свояка и работника, он встрепенулся, повернул голову и хотел щёлкнуть пальцами, подзывая полового, — такие манеры он видел у более респектабельных завсегдатаев трактира, — но пальцы либо не слушались его, либо он ещё не научился пользоваться этим изысканным знаком.

Видя, что у него ничего не получилось с этим видом сигнала, он прибегнул к более знакомому способу общения со служителями питейного заведения.

— Эй, чек! — крикнул он половому. — Поди сюда!

Но тот либо не слышал его, либо сделал вид, что не слышит.

— Малый, — заорал Маркел, поднимая руку вверх и подзывая полового. — Чек, тебя зовут!

Половой подбежал, согнулся.

— Чего-с изволите?

— Ещё водки.

— Тебе хватит на сегодня, — Маркелов свояк отвел руку родственника, которая потянулась в нагрудный карман, где лежали деньги. — Домой пора идти. Мы сейчас уходим, — сказал он половому. — Он не должен? — Свояк качнул головой в сторону мельника.

— Не извольте беспокоиться. Заплачено-с. — Половой снова согнулся.

К удивлению Изота Маркел не стал сопротивляться, когда свояк подхватил его под мышки и вывел из-за стола. Он безропотно, покачиваясь на ногах, пошёл, поддерживаемый под руки, что-то бормоча мокрыми губами.

На дворе из-за угла вынырнул дворник в потёртом кафтане, поверх которого был подвязан фартук.

— Лошадки в сохранности, — сказал он Изоту, видимо, полагая по его виду, что он главный в этой компании.

Свояк дал дворнику монету.

— Вот тебе за труды.

— Премного благодарен, — ответил дворник и наклонил голову в поклоне.

Мельник был пьян изрядно. Вдвоем они еле втащили его грузное тело в сани. Маркел сначала размахивал руками, ворочал головой, потом задремал, невнятно произнося какие-то слова.

В доме свояка они раздели бесчувственного мельника и уложили в постель.

— Завтра полдня будет опохмеляться, — сокрушенно повздыхал свояк. — Долго отходит, бедняга.

Утром, действительно, Маркел был сам не свой. Хватался за голову, охал, стонал, смотрел, как побитая собака, просил принести опохмелиться.

— Герасим, — просил он свояка, — возьми деньги, пусть мальчик сходит в лавку. Голова трещит…

— Когда поедем домой? — спросил Изот мельника в перерыве между стенаниями и причитаниями.

Тот поднял потускневшие глаза на работника.

— Не спрашивай, Изот. — Он завздыхал. — Завтра, наверно, сегодня мне надо выходиться. Завтра поутру и поедем. А ты чего хотел, раз спрашиваешь?

— Дозволь отлучиться.

— Куда? — И не дожидаясь ответа, махнул рукой. — Иди, только знай, завтра поутру и поедем.

— Я до вечера, — ответил Изот.

Маркел кивнул и стал смотреть в окно: на улице должен был показаться подмастерье свояка, посланный за водкой в лавку.

Изот решил съездить в село Спас-на-Броду, пока Маркел приходит в себя, чтобы удостовериться — Отроков и Олантьев одно и то же лицо или нет. Он мог бы попросить лошадь у Маркела, но не стал, полагая, что будут лишние расспросы, а этого ему не хотелось. Наймёт мужика, как и говорил Одноглазый, никто и знать не будет, куда он отправился. Он и так был рад, что никто его не расспрашивал, куда он отлучался вчера и собирается сегодня.

Изот почти за бесценок нанял лошадь, чтобы поехать в село. На базаре возле трактира было много мужиков из окрестных деревень, занимавшихся извозом. Некоторые вообще, приехав по делу и справив его, не прочь были заработать лишнюю копейку, нанявшись отвезти седока до назначенного места. Зайдя в трактир, он без труда нашёл извозчика.

Сани были лёгкие, и гнедая кобыла резво тащила их по дороге. За городом снег был бел и ничто не предвещало скорой весны. Ветерок гулял по полю, резкий и пронзительный, обжигавший лицо. Солнце было скрыто за облаками и совсем не согревало землю.

Возница, не старый мужик, с отдающей в рыжиту бородой, весело покрикивал на лошадь, иногда оборачиваясь к Изоту, видимо, желая что-то спросить, но не решаясь.

Изот сам завязал разговор.

— Здешний? — спросил он возницу.

— Знамо дело, — ответил тот.

— Дорогу до Спас-на-Броду хорошо знаешь. Не проедем мимо?

— Ещё б не знать. Чай, езживаем мимо каждый день.

— И барина Олантьева знаешь?

— Знать не знаю, но слыхивал. — Возница подозрительно посмотрел на Изота.

— А что ты о нём слыхивал?

Мужик пожал плечами, стегнул легонько лошадь кнутом и не торопясь ответил:

— Разное говорят… Недобрая слава идёт о барине…

— Ну что он мот и картежник, я знаю, — ответил Изот. — Пьяница, пропил отцовское наследство. А ещё что?

— Я тебя не знаю, мил человек. Может, ты мое слово против меня обернёшь?

Изот рассмеялся:

— Не сомневайся. Мне барин не свояк и не брат. Может, он мне ворог лютый…

— А не врёшь? — возница сразу обмяк и видом стал не такой насупленный, как раньше.

— Не вру. Так скажи о барине.

— Да промеж мужиков раньше разговор шёл, что знается барин с лихими людьми. Сейчас-то не знаю, он стар стал да болесть приключилась какая-то, а раньше точно знался.

— Да мало ли чего наболтают.

— Не-е… Из нашей деревни Акиндин, так тот в подручных был у него. На каторгу пошёл, а вот барин, говорят, откупился.

— За что же на каторгу?

— Разбоем промышлял. Их здесь орудовала целая шайка. Купцов-то езживало да прочего торгового люда множество, с товаром и с деньгами, а дорога лесная, дикая, так встречали, грабили, деньги отбирали, иных смерти предавали… А старший у них был этот самый барин. Ночью разбойничают, а днём всяк своим делом занимается. Разве сразу догадаешься, кто лихой человек.

Возница замолчал, повернувшись спиной к Изоту.

Изот размышлял. Зачем он едет? Тот ли это Отроков? Возомнил Изот, что это один и тот же человек и тешит своё сердце встречей. А допустят ли до барина? Прошлого не вернуть, людей не воскресить! Посмотреть ему в глаза, сказать правду, что знают о его деяниях, ещё жив человек, который станет ему укором, если такому извергу укор не плёвое дело? Неведомая сила увлекла его в поездку и уже не было желания остановиться.

Дорога была наезжена. По бокам, где скапливалась грязь и сенная труха, весеннее солнце в прошедшие тёплые дни, когда припекало, оставило оплавленные в льдышки пластины снега, которые возвышались причудливыми глыбами.

— Далеко ещё до села? — спросил возницу Изот.

— А недалече. Вон за тем перелеском поворот — и твоё село. Скоро церковь покажется.

Действительно за поворотом появилась колокольня церкви, словно всплыла на горизонте из снежного безмолвия, потом показались крытые соломой избы, придавленные осевшим снегом, высокие деревья с голыми ветвями, позади — сараи, амбары, бани. Правее, в окружении старых деревьев виднелось приземистое здание господского дома с двумя флигелями. Окружавшая его ограда обветшала и покосилась, ровно стояли лишь кирпичные столбы, оканчивющиеся четырехгранным шеломком с белыми шарами наверху. Ворота тоже покосились. Как их распахнули когда-то, так они и остались стоять, с вросшими в землю концами углов.

Вид дома поразил Изота. Был он мрачный, тёмный, с узкими окнами-бойницами, с низким широким крыльцом, крыша которого опиралась на резные балясины с облупившейся краской. К его каменным ступеням раньше, видно, подъезжали кареты, и господа важно сходили с обитых бархатом повозок, чтобы прошествовать в парадные двери. Теперь ступени были выщерблены, а дорога к дому, по которой езживали конные повозки и сани, была не расчищена.

— Куда ехать? — спросил возница.

— К дому, к барину, — ответил Изот.

— К барину, так к барину, — произнёс мужик, опять подозрительно оглядывая Изота и понукая лошадь: — Резвее, гнедая!

Подъехав к воротам, мужик перекрестился.

— Что крестишься? Неужто так страшен барин?

— Не знаю, но лучше с ним дела не иметь.

«Что правда, то правда», — подумал Изот и вздохнул: что он скажет поручику, с чего начнет разговор?

Спрыгнув с саней, Изот вошёл в ступеньки и подёргал за шнур, висевший сбоку двустворчатых дверей. Внутри дома отозвался тонко дребезжащий колокольчик.

Долго не открывали. Изот подёргал ещё раз за шнур. Наконец створка двери скрипнула и приоткрылась совсем немного. Показалось длинное лицо привратника с седыми бакенбардами, какие носили во времена императора Николая Павловича. Такой же скрипучий, как дверь, голос спросил:

— Чего-с надо? — и человек пытливо оглядел высокую фигуру Изота.

— Барин дома?

— Изволите барина видеть?

— Да.

— Он не принимает.

— Так никого и не принимает?

— Никого. Болеет барин-то.

— Доложи, что человек из скита пришёл. Он знает.

— Из какого скита?

— Доложи. Он знает. Из того, что был за болотами да сгорел в одну ночь.

Привратник прикрыл дверь, не пуская посетителя в дом, и долгое время отсутствовал. Когда вернулся, приоткрыл дверь совсем немного, оставив узкую щёлочку.

— Барин неизволит принимать. Сказал, что не знает никого из скита и скита не знает. И недосуг ему и болен он. Так что езжайте с Богом обратно.

Изот хотел ещё задать вопрос, но дверь захлопнулась, щёлкнул засов.

«Вот те раз», — подумал Изот и стал кулаком стучать в рассохшиеся филёнки.

— Я тебе русским языком сказал, что барин не изволит никого принимать, — прозвучал из-за двери голос слуги. — Проваливай подобру поздорову. Будешь стучать — слуги взашей выгонят.

Изот подумал, что лучше ему уйти. Одноглазый говорил, что у барина сорвиголовы в услужении, намнут ему шею не за понюшку табаку.

Он сошёл с крыльца и оглянулся. В итальянском окне шевельнулась занавеска. Через стекло на Изота глянуло старческое, изборождённое морщинами лицо. Ключник обомлел. Он узнал того барина, что был в скиту, постаревшего, утратившего былую свежесть. Такой же взгляд, тяжелый и мрачный, смотрел на ключника. Это происходило одно мгновение, но и его было достаточно, чтобы всё встало на свои места. Отроков и Олантьев были одним и тем же человеком.

Обратную дорогу Изот ехал молча. Возница ни о чём его не расспрашивал, только спросил:

— Чего не принял барин-то?

— Он хворает.

Семнадцать лет Изоту потребовалось, чтобы найти и увидеть главного зачинщика поджога скита и гибели людей. Вот он его увидел, доживающего остатки своих лет. И что же дальше?

Сумбурные мысли мутили душу Изота.

Глава десятая В скит

Маркел не расспрашивал Изота, где тот пропадал целый день. Нужно будет, сам скажет. Да и времени для расспросов не было. Выручку от продажи муки он получил преотличнейшую, никогда ему так не везло, и в этом заслуга была Изота, так что пытать его, куда он отлучался, было верхом бесстыдства, притом в то время, когда сам лежал у родственников с больной головой да ещё ругался, что долго нет посланного за водкой мальчика. К тому же и настроение у него с утра было приподнятое. Вчера, обрадованный донельзя и донельзя счастливый, что всё так хорошо обернулось с продажей, он, прошлявшись полдня по лавкам, купил обновы и себе, и жене, и сыну, не забыл и про Изота. Приобрёл ремённую упряжь для лошадей, несколько необходимых для дома вещей, в том числе новый топор и две косы, соли, сахару, и был радостен и навеселе. У родственника просидел целый вечер за чаем и водкой, выспался хорошо, до одури, и когда солнце стояло уже высоко, попрощавшись с хозяевами, одаренными подарками, с Изотом тронулся в путь, надеясь налегке к сумеркам добраться до дому.

День был ясный и не морозный. Слежавшийся снег в лесу и на полях, по-зимнему белый и искристый, слепил глаза. Голубое небо открывало такие дали, что казалось, дорога была беспредельной. Кора на берёзах, подступавших к дороге, была тоже ослепительно белой.

Изот ехал за Маркелом, окунувшись в свои нерадостные думы. Происшедшие в эти дни события задели его сердце, разворошили былое. Он, встретив Одноглазого, как бы снова побывал в том мире, который покинул более семнадцати лет назад, и прошлое вернулось к нему горькими воспоминаниями, — он узнал, что главный виновник погибели скитников и ныне здравствует.

За прошедшие годы, отбыв свой незаслуженный срок и побывав во многих местах, особливо тех, которые были густо заселены староверами, искал общину, которой мог бы передать богатство их скита, нетленным грузом покоившимся глубоко под землей, но не нашёл такой. Общины разлагались под воздействием стремительно меняющейся жизни, в основу которой была положена не вера, а чистоган, дух стяжательства и накопления, сеящий вражду, ненависть и кровь. Что делать с погребённым в земле богатством? Кому его передать? Или оставить на веки вечные среди темноты и сырости, как свидетельство ушедшей поры и людей, обитавших в те времена, живших скудно, но не растративших богатства ради сиюминутного удовольствия. А может, поручик за эти прошедшие лета уже обыскал скит, выкопал сокровища, а Изот теплеет сердцем, думая, что сундук на месте и дожидается своего часа, когда будет передан в нужные руки для процветания староверских общин.

Лошадка резво бежала по накатанной дороге, голубело бескрайнее небо, а Изот зябко поёживался в тёплом полушубке и казался себе путником, застигнутым бураном в незнакомом месте и незнающим, в какую сторону пойти, чтобы выйти на проезжую дорогу.

По приезде на мельницу, занявшись обычным для работника делом, он мало помалу забыл о барине и об Одноглазом, а может, и не забыл, а сам изгнал грустные думы, полагая, что надо жить, как живётся. Однако нет нет, но тоска по скиту проникала в сердце, и тогда он становился замкнутым и неразговорчивым.

С того времени, когда Изот вернулся из скита с золотым потиром и передал его, как вполне обыкновенную вещь, в подарок хозяевам, Антип потерял покой. Если золотая чаша не дорога нищему работнику, не имеющему ни кола, ни двора, сколько же тогда золота в сгоревшем скиту? И не зря сожгли скит — знали про богатства, утаённые в нём. Все сгорели, а Изот укрыл сокровища и теперь бережёт их, как царь Кощей.

Антип всё больше и больше приходил к мысли, что ему надо предложить Изоту сходить в скит, а самому набиться в попутчики. Может, Изот его и возьмёт. Тогда он своими глазами всё увидит, а может, и узнает. И Антип стал расспрашивать ключника про скит, показывая этим, что ему хотелось бы там побывать.

Возможно, Изот и не поддался бы на уговоры Антипа, но неопределённость — выкопал барин сундук или не нашёл его — постоянно жгла сердце, и он решил сходить посмотреть, что сталось с сундуком. Стал искать подходящий момент, чтобы испросить позволения хозяина на отлучку, хотя понимал, что в разгар лета, когда забот полон рот, тот с неохотой отпустит его, а может, и не отпустит, но Маркел сам почему-то как-то спросил ключника:

— Что невесёлый, Изот? Аль опять потянуло на пепелище?

— Что-то тоска взяла, — ответил Изот.

— Ну ежели невмоготу, сходил бы.

— А отпустишь?

— Сенокос начнём не раньше Петрова дня, отпущу тебя дён на пять. Что с тобой поделаешь.

— Вот спасибо, хозяин! А я кресты хотел на могилки поставить.

— Дело доброе, — ответил Маркел. — Сродственников завсегда надо почитать. А дойдёшь? Ведь лето — хлябь на болотах да мох-трясун…

— Как не дойти. Дойду! Чай, не всё заросло-то…

— Зимой тож подморозило, а ты в яму угодил.

— Теперь осторожным буду.

Маркел оказался таким сговорчивым потому, что Антип, бывая с ним рядом, чтобы не услышали Изот и мать, горячим шёпотом всегда твердил отцу, что надо бы сходить с Изотом в скит. Если тот принёс золотую чашу, то там должно быть имеется ещё невиданное число таких вещей. Антип бы обо всём разузнал.

Маркел сначала отмахивался от сына, а потом подумал, что Антип прав: наверняка в скиту у Изота ещё что-нибудь припрятано. Ему судя по всему, богатство не нужно, а Маркелу пригодилось бы.

— И я пойду. Возьмёшь? — Невесть откуда появившийся Антип остановился перед Изотом и пытливо заглянул ему в глаза.

Изот ответил не сразу. Он оглядел Антипа, его долговязую фигуру, рыжие до красноты волосы, новую рубаху с пояском, недавно купленную, перевёл взгляд на кряжистого, с выпирающим брюхом, Маркела.

— Отчего не взять, — ответил он. — Только не знаю, как на это тятька с мамкой посмотрят.

— Да по мне пусть идёт, — сказал Маркел, снимая картуз и вытирая влажный лоб. — Не знаю, Прасковья может не отпустить.

— Отпустит, — убеждённо проговорил Антип. — Чего я всё на мельнице да на мельнице. Света белого не вижу.

— Ну уж болота для тебя белый свет, — произнёс, усмехнувшись, Маркел.

— Дорога дальная, через топи да трясины, не лёгкая, — предупредил Изот Антипа. — И опасная к тому ж…

Он опять окинул взглядом Антипа. Парень сильный, руки, что цепы, длинные, жилистые. Норовистый. Разве такого он выкармливал в подземелье, хилого и слабого? Теперь и не признаешь в нём того лесного найдёныша. Глаза… Кого же они ему напоминают?.. Да не только глаза! С каким человеком это сходство? Взгляд, поворот головы, взмах руки — это было настолько мимолётным, что через миг сходство пропадало, и он опять терялся в догадках, кого же напомнил ему Антип. Что-то знакомое было в движениях, в брошенном взгляде…

Антип сплюнул на землю и ответил Изоту на его слова:

— Ты идёшь — можешь, а я что — хуже?

— Ишь, как заговорил, — одобрительно отозвался Маркел о сыне.

Иногда ему нравилось упрямство приёмыша, когда оно на пользу шло, было обращено на дело или выявляло положительные черты характера. Не тюфяком вырастет, в обиду себя не даст.

Мельник спросил Изота, каким путем он хочет идти в скит.

— Напрямки теперь трудно пройти после дождей, — ответил ключник. — Дорогу-то я знаю, но всё равно проплутаешь лишних два-три дня. Если дашь лодку, поплыву по Язовке до Глухого озера, пройду до устья Сутоломи, а дальше протоками и озерками выйду на болота.

Прасковья Антипа ни в какую не отпускала.

— Ишь, чего задумал, — горячилась она. — В скит он пойдёт! Чего ты там не видел? И скита-то давно нет, а он пойдёт! Не пущу!

Но к вечеру сдалась на уговоры сына и молчаливое согласие мужа и стала готовить путникам припасы на дорогу.

Летом Антип спал во дворе на сеновале. Сено оставалось с зимы, после Петрова дня прибавляли нового, свежего, пахучего и мягкого, и одно блаженство было спать на нём вплоть до наступления заморозков. Перед завтрашним путешествием Антип долго не мог заснуть. На сене было колко, никак не могли угомониться под стропилами ласточки в гнезде. Антип ворочался, предвкушая поездку, сулящую немало интересного. Мысли о скитском золоте бередили душу. Не зря, видно, Изот, проскитавшись почти двадцать лет, вернулся в эти края. Неспроста это. Антип пойдёт с ним. Он будет следить за Изотом и узнает, что ищет их работник за болотами.

Придя к такому заключению, проворочавшись на сене чуть ли не до рассвета, Антип заснул.

Утром сквозь сон он услышал разговор отца с матерью, вышедших из сеней на площадку перед спуском во двор.

— Пусть спит, — говорила шёпотом мать. — Изот по своим делам идёт, а Антипу зачем? Дорога опасная по болотам, пусть лучше остаётся дома.

— Мне-то что, — отозвался Маркел. — Не будить — так не будить. Только что я Изоту скажу…

— А я и не сплю, — враз открыл глаза Антип, вспомнив, зачем он собрался с Изотом в скит.

Он быстро вскочил на ноги и побежал на плотину умываться.

Когда Антип, перекинув котомку, наполненную провиантом и необходимыми в дороге вещами, с ружьём за спиной вышел на улицу, солнце поднималось над лесом. Ночью выпала обильная роса, пригнув траву к земле. Вода, собравшаяся в листьях копытеня, искристо поблескивала в утренних лучах.

Изот вчера полдня провозился с лёгкой плоскодонной лодкой, подмазывая смолой рассохшиеся швы, и теперь она была готова к дальнему путешествию.

— Утопитесь на такой утлой посудине, — запричитала Прасковья, вышедшая из дома проводить отъезжающих.

— Ну что ты, мать, каркаешь перед отъездом, — недовольно сказал Маркел и неодобрительно взглянул на жену. — Накликаешь беду пустыми словами.

— И то правда, — согласилась Прасковья с доводами мужа и замолчала.

— Лодка надёжная. Осадка малая, — сказал Изот, сталкивая её на воду. — На мелководье только такая и нужна.

Прасковья обняла сына, концом платка вытерла повлажневшие глаза.

— Ну что ты нюнишься, мать, — сказал Маркел. — Слезу пускаешь, будто Антип некрутом у тебя на двадцать пять лет уходит. Через неделю вернётся — покос начнём.

— И зачем идт, зачем? — сокрушалась Прасковья, уже не плача, но вздыхая.

Наблюдая за происходящим, Изот отметил, как горячо привязана мать к своему приёмному сыну. Однако всегда у юбки Антипа держать — проку от этого большого не будет. Мужику надо мир посмотреть, себя показать, испытать лишения, невзгоды в молодом возрасте, тогда легче их будет преодолевать в старости. А таких невзгод по жизни нахлебаешься несчётное число раз.

— Не передумал? — спросил он Антипа и взглянул на Прасковью. — Видишь, как матушка убивается. Может, не резон тебе идти. В другой раз сходишь. Не за куском хлеба идёшь.

Но эти слова только подлили масла в огонь и укрепили желание Антипа идти в скит.

— Я пойду в скит, — ответил Антип и подумал: «Что ты меня отговариваешь? Знаю, зачем идёшь, свидетели тебе не нужны, но я пойду, посмотрим, как ты будешь выкручиваться», а вслух добавил: — Раз собрался, надо идти.

— Воля твоя, — согласился Изот и не стал, к удивлению Антипа, больше уговаривать его.

— Счастливого пути, — помахал мельник путешественникам.

— Прощайте, — вскинул руку Изот, садясь в лодку. — Скоро увидимся, не на сто лет расстаемся.

— Изот, ты уж последи за Антипом, чтоб не случилось что, — проговорила Прасковья, прижав руку к сердцу.

— Ничего с ним не случиться, — ответил Изот. — Не сомевайся.

Мельник с женой глядели им вслед до тех пор, пока лодка не скрылась за изгибом реки.

Антип сидел на носу, а Изот, вооружённый длинным шестом, отталкиваясь от дна, направлял лодку в нужном направлении. Река сама несла путников по течению.

Текла она в низких берегах, прорезая заливные луга. Вдали чёрной стеной обозначался лес. Равнинная местность, свободная от деревьев, скоро сменилась другой. Луга суживались, перемежаясь островками болотин, кустарником, потом исчезали вовсе, а на смену им пришел молодой подлесок, затем кондовые дебри. Язовка здесь была глубока, шест Изота не доставал дна. Иногда река неожиданно мелела, и ее заводи заполняла осока. Над ней, шелестя жёсткими крыльями, то зависая, то стремительно уносясь в сторону, летали разноцветные стрекозы и ручейники.

Антип молчал, уйдя в созерцание плывущих за бортом берегов. Молчал и Изот, подталкивая изредка лодку, вдыхая полной грудью речной воздух с запахом тины, трухлявых деревьев, осоки — особый воздух, свойственной только лесной реке. Язовка то суживалась до двух-трех саженей, и становилась глубокой, то разливалась и трудно было догадаться, смотря вдаль, где кончается река и начинается небо.

Вошли в русло с высокими берегами. Повеяло прохладой и особой непроветриваемой сыростью. Деревья нависали над стремниной, а кустарники и вовсе купали ветви в воде. Солнца не было видать, настолько был высок и густ прибрежный лес.

— Быстро доберёмся до озера, — нарушил молчание Изот, направляя лодку на середину реки. — Течение сильное.

— А далеко до Сутоломи?

— Верст пятнадцать будет. Язовка в озеро впадает и Сутоломь тоже. Так что нам вёрст десять осталось до озера, а там версты четыре до Сутоломи.

— Я здесь никогда не бывал, — сказал Антип, пригибаясь, чтобы ветка не хлестнула по лицу.

— Незачем было, вот и не бывал, — ответил Изот.

— А отчего ты по реке пошёл, а не через лес, напрямик, как зимой?

— Сейчас напрямки не пройдёшь, только ноги набьёшь да и загинуть можно. С той стороны подхода к скиту нету — смертельная топь. А здесь с обходом гиблых мест, чуть дальше, но зато наверняка.

— А почему в такой глухомани скит поставили?

— Эва, спрашиваешь! Когда это было? Почитай, лет триста назад. Гонения на веру старую были, вот и приходилось укрываться в лесах, за болотами, за дебрями, чтоб, значит, выжить и веру отцов сохранить.

Удовлетворившись ответами, Антип не стал больше расспрашивать Изота, удобнее усевшись на носу лодки, лениво наблюдая, как за бортом проносятся берега Язовки.

К полудню достигли озера. Лодка ворвалась в него стремительно, выброшенная течением реки, и заколыхалась на прозрачной воде, будто отдыхая. Антип привстал с банки и поводя широко открытыми от изумления глазами, оглядывал окрестности. Изот тоже, отложив шест, созерцал удивительный характер озера.

Озеро под названием Глухое было вёрст семи в длину и пяти или шести в ширину, почти круглое. С восточной стороны берег был скалистый, с валунами и пещерами. На нём не росло ни единой травинки, казалось, что огромный взрыв выбросил из-под земли породу и нагромоздил один утёс на другой. Чистая вода плескалась в эти скалы. Чуть дальше, севернее, берег резко понижался, переходя в заболоченную равнину, по которой текла Сутоломь. Противоположный берег порос лесом, оставив около кромки воды удивительный кусок природы — сосновую рощу. Сосны были небольшими, корявыми, с раскидистыми плоскими вершинами, будто и не сосны, а диковинные тропические деревья. Вода озера серебристо светилась под солнцем. Ветра не было.

Антип поежился, будто его пробрал холод.

— Красиво кругом, но оторопь берёт, — сказал он, оглядывая озеро. — Не правда ли?

— Правда твоя, — ответил Изот. — Холодом от этих камней повеяло. А какая вода студённая. Потрогай!

Антип опустил руку за борт.

— Холоднющая!

— Рыбы в озере мало, — сказал Изот. — Можно сказать, совсем нет. И птица селиться рядом боится… Кто здесь бывал, говаривали, что по ночам чудища здесь мерещатся…

Он задумался, беря весло и направляя лодку в нужную сторону. Держась правого берега озера, проплыли версты три или четыре. Здесь оно было мелким, торфянистым и заболоченным, шест глубоко уходил в илистое дно. Вскоре добрались до места, где в озеро впадала Сутоломь, небольшая речушка, берущая начало в болотах и протекающая почти на всем протяжении по низкой топкой местности.

После небольшого отдыха на берегу, отправились дальше вверх по течению Сутоломи. Плыть стало тяжелее, приходилось всё время работать шестом. Антип вырубил себе длинную слегу и стал помогать Изоту.

Скоро река обмелела, берега неожиданно исчезли, как бы растаяли, вместо них, слева и справа, спереди, виднелись небольшие островки твёрдой земли, покрытые травой, невысоким кустарником, с там и сям видневшимися корявыми осинами и берёзами, перемежающимися мелкими ёлками с редкими бледно-зелёными ветками. Но и они исчезли, уступив место пружинящей почве, сплошь заросшей брусникой и клюквой. Иногда посередине этих сонных полянок открывались свободные от растительности окна с чёрной водой, казавшиеся бездонными. Вода была тёплая. На мелководье в изобилии рос рогоз. Его бархатистые щёточки начали чернеть и тёмными точками виднелись вдали на фоне голубого неба. Это пустынное на первый взгляд пространство тянулось вдаль насколько хватало глаз.

— Далеко ещё? — спросил Антип, уставший работать шестом да и порядком надоело однообразное пространство, простиравшееся со всех сторон, куда ни посмотришь. Конец шеста увязал в илистом дне и надо было прилагать большие усилия, чтобы вытащить его.

— К вечеру, даст Бог, доберёмся до суши, — ответил Изот. — Там переночуем, а утром часа через два пути будем на месте.

Стало больше попадаться журавлиных домиков — куч травы на кочках. То и дело вспархивали птицы, обеспокоенные непрошенными пришельцами, и большие и мелкие, некоторых Антип видел впервые.

— Тоскливое место, — пробормотал он. — Тишина, как перед грозой.

— Это тебе так кажется с непривычки. Жизнь здесь идёт полным ходом, размеренная и не суетная. Смотри, сколько мотыльков, стрекоз! Вон в заводи утки плещутся…

— Может, подстрелить какую? — спросил Антип. — Зря что ли ружьё взял…

— Ещё будет время, постреляешь, — ответил Изот.

Антип не стал настаивать на своем предложении и принялся ретивей помогать Изоту шестом.

Сердце Изота наполнялось радостью при приближении к родному месту. Хоть на пепелище он придёт, но своё, которое рождает всегда много дум, где каждое деревце знакомо, каждая сажень земли, где даже воздух кажется не таким, как в других местах.

День клонился к вечеру. Изот направлял лодку, ориентируясь по солнцу. Облик болот стал меняться. Опять появились островки суши, выступающие из воды, поросшие не то деревьями, не то кустарниками, настолько они были корявы и приземисты, дно стало не таким вязким и зыбким. Изот выбирал протоки одному ему известным чутьём.

— Скоро будем на тверди, — проговорил он. — Переночуем на сухой земле.

— Изот, — спросил Антип, — а зачем ты идёшь в скит, который давно сгорел? На его месте, наверное, уже ничего нет, кроме деревьев?

— А зачем ты увязался за мной?

— Из интересу.

— И у меня свой интерес есть.

— Ты ж зимой ходил.

— Тогда тоска меня взяла, сил не было терпеть. Быть рядом и не сходить… А потом лето — не зима. Тогда всё снегом было заметено, а теперь благодать…

— Значит, опять у тебя тоска?

Изот взглянул на парня, немного помолчал, а потом ответил:

— Могилки посмотрю, кресты водружу. Близким поклонюсь…

«Ясно, зачем идёшь», — подумал про себя Антип и больше не стал расспрашивать спутника, уяснив для себя, что его мысли о золоте в ските были не напрасны.

Через час впереди затемнела высокая гряда. Это была суша, притом большой участок, сплошь покрытый смешанным лесом.

— Ну вот, мы почти дома, — произнёс Изот и налёг на шест.

Его примеру последовал Антип, которому хотелось быстрее пристать к суше. Лодка почти помчалась к зелёному берегу.

Изот нашёл хорошее место для причаливания. Небольшая отмель полукругом врезалась в водяную кромку, слева и справа её окаймляли большие вековые деревья, кое-где подмытые водой, но упорно цепляющимися корнями за землю.

Они втащили лодку на берег, чтобы её не смыло, паче чаяния, водой, забрали свои пожитки, провиант, Антип ружьё, Изот топор, и вошли в заросли тёмного прохладного леса. Впереди, как проводник, шёл Изот, петляя от дерева к дереву, от куста к кусту, выбирая удобный путь. Встречалось много упавших деревьев: одни повалились от старости, другие от ветра. Их корни, ещё не оголившиеся, но начавшие засыхать, были похожи на гигантских змей, сплетённых в замысловатый узел.

Солнце клонилось к закату. Его лучи просвечивали листву, играя бледными неживыми бликами на стволах деревьев. Вокруг путников вились мошкара и комары. Наконец лес расступился, и путники ступили на топкую низину. Под ногами хлюпала вода, землю сплошным ковром покрывал мох.

— Здесь мы мох дёргали, — пояснил Изот спутнику. — Избушка здесь у нас была — в ней непогоду пережидали.

— Что-то не видно ее.

— Сгорела она.

— И избушка сгорела?

Изот не ответил, стараясь не будить воспоминания и молча продолжал путь.

Вышли на поляну. Здесь когда-то стояла сторожка. Поляна почти не изменилась, только заросла высокой и густой травой, да молодой подлесок, подкравшись к центру, сузил её. На месте, где была избушка, росла сочная крапива, желтели цветки чистотела, а в центре, как ладонями прикрывали этот пятачок широкие листья лопуха.

Изот посмотрел на бурьян и торопливо сказал Антипу:

— Поторопимся, скоро темнеть начнёт.

Место для ночлега нашли невдалеке. Устроились под елью со смолистыми натёками на стволе. Антип принёс валежника, нарубил сушняка в изобилии торчавшего там и сям, и развёл огонь.

Он настолько устал, работая шестом, что ужинал нехотя, хотелось скорее лечь на траву и поспать. Он разостлал на земле старый кафтан, под голову положил котомку, рядом ружьё и блаженно растянулся.

Изот подкинул дров в костёр и тоже стал готовиться к ночлегу.

Глава одиннадцатая Потерянное кайло

Утром Антип проснулся от прикосновения чего-то холодного к щеке. Он приподнялся и протёр глаза. Это капля упала с ветки дерева. Солнце ещё не встало, и сырость пронизывала всё вокруг. Волглым был и кафтан, на котором спал Антип, и мешок в головах. Слабо дымил прогоревший костёр. Изота нигде не было видно.

«Куда это он ушёл?» — подумал Антип, и мысль, что работник специально оставил его одного, а сам ищет сокровища, закралась в душу. Но тут раздался треск сухих раздвигаемых кустов и появился Изот, неся в котелке воду.

— Здесь родничок рядом. Ходил по воду, — сказал он Антипу и поставил котелок на землю. — Поедим — и в путь. Ты принеси дровишек, а я роготульки вырублю котелок повесить.

Солнце не поднялось над лесом, а они были уже в пути. Суша кончилась внезапно, будто её обрубили топором и опять начались болота.

— Будь осторожен, — предупредил спутника Изот, когда они ступили на мох-зыбун. — Проверяй палкой вокруг себя. И ступай в мои следы, так вернее будет.

Антип боялся этого болота. Страшное место, тоскливое. Ночью какая-то птица кричала. Таких голосов на мельнице он отродясь не слышал, аж мурашки по телу забегали… Почва уходит из-под ног, продавливается, плывёт. Может, он зря увязался за Изотом. Сидел бы дома с тятькой да маманькой… Мерещится ему золото скитское. В болоте они жили. Какое у них богатство!

Изот сначала шёл уверенно, видно было, что путь ему знаком. Но потом остановился, озабоченный.

— Не узнаю, — пробормотал он, ощупывая палкой вокруг себя. — Не узнаю. Стой на месте, — предупредил он Антипа.

— Чего не узнаёшь? — спросил Антип, останавливаясь, как и приказал Изот.

— Места не узнаю. Заросло всё…

— Заблудились? — проговорил Антип, и в груди у него похолодело.

Ключник вглядывался вдаль, озирался по сторонам, потом уверенно свернул вправо.

— Ступай за мной!

Антип осторожно пробирался за Изотом, ступая в его следы, хорошо заметные на мокром мху. На одной из кочек поскользнулся, она ушла из-под ног, и он оказался по пояс в воде. Почувствовал как что-то холодное тянет его вниз. Он забарахтался и истошно закричал:

— Изо-о-от!

Изот обернулся, увидел беспомощного Антипа по грудь в вязкой жиже, облепленного травой и водорослями, с перекошенным от страха лицом, пытающегося выбраться из трясины.

— Не барахтайся, — крикнул Изот Антипу, возвращаясь и подавая шест. — Цепляйся за палку и держись крепче. Сейчас вытяну.

Когда Антип выбрался на сухое место, на нём лица не было от пережитого.

— Говорил тебе, — наставительно изрёк Изот, — иди за мной след в след. И не смотри по сторонам, смотри под ноги. А теперь переобувайся. Вот возьми сухие портянки… — С этими словами он достал из своего мешка пару портянок. — Через полчаса будем в скиту — там обсохнешь у костра.

Мокрый Антип без слов последовал за Изотом. Его уже не радовало путешествие, а угнетало. Скоро под ногами стала ощущаться твёрдая земля, появились заросли брусники, небольшие деревца, и они вышли к небольшому ручейку с прозрачной водой, струившейся по широкому оврагу.

Антип натёр ногу и стал прихрамывать, но виду, что ему трудно идти, не подавал. Изот вывел его к роднику в сплошных зарослях крапивы, кипрея и поручейника.

— Испей водицы и пойдём дальше, — сказал он спутнику.

— Может, отдохнём? — спросил Антип, утолив жажду.

— С версту осталось идти, — ответил Изот, глядя на унывшего Антипа.

— Тогда пойдём, доковыляю.

Опираясь на палку, он побрёл за Изотом.

А Изот вспомнил разбойников, которых здесь встретил. Вон с того бугра, уцепившись за ветки бузины, слушал их разговор, видел их тёмные фигуры… Как давно это было, словно в нехорошем сне.

Вышли из оврага и поднялись на холм. Дорога, протоптанная скитниками к источнику, заросла, но можно было догадаться, что когда-то по ней ходили люди. Антип разулся и пошёл по траве босиком, повесив сапоги на палку, которую положил на плечо.

Узкий проход между деревьев, сомкнувших свои вершины, вывел их на большое открытое пространство, окаймлённое со всех сторон густым лесом. В центре там и сям возвышался дремучий бурьян, дальше виднелись ровные участки с густой травой, росшей на месте былых пашен, лугов и выгонов. Лишь опытный глаз, глядя на островки сорной растительности, мог определить, что здесь когда-то кипела жизнь.

— Ну вот, пришли, — останавливаясь, сказал Изот, кладя котомку на землю. — Пришли наконец.

Он опустился на колени и трижды перекрестился, прижимаясь лбом к земле. Поднявшись, сказал Антипу:

— Выбери место для ночлега вон на том бугорке, там посуше, а я схожу огляжусь.

Антип взял пожитки и пошёл на указанный бугорок, а Изот отправился вглубь поляны. По растущим старым деревьям, уцелевшим при пожаре, он определил приблизительно, где находилось подземелье. Нашёл это место. Накат из бревён сгнил, в некоторых местах пониз, и он острегался наступать на него, боясь провалиться. Раздвигая траву, спустился к входу в подземелье. Дверь ушла на аршин в землю вместе с порожком, почва осыпалась, оползла, завалив доски сбоку. Трудно было понять несведующему человеку, что здесь когда-то был вход в пристанище, давшего приют трём обездоленным людям. Доски, оставшиеся незасыпанными, почернели, пропитались влагой, тронулись гнилью и заросли серо-голубым лишайником.

Обойдя своё прошлое жилище со всех сторон, Изот отправился к часовне, которая стояла на краю скитского погоста. Деревья вокруг неё ещё больше выросли, поднялись молодые ёлки, красуясь на солнце смолистыми лилово-зелёными шишками. Верх часовни был сметён ветром, пол провалился и был засыпан перепревшими листьями и хвоей. Около нижних венцов росла высокая трава, цеплявшаяся за одежду.

Посидев несколько минут на замшелом обломке дерева, Изот отправился на кладбище. Оно изменилось меньше, только трава стала гуще и выше. Кое-где торчали редкие стебельки молодой рябины, обвитые вьюнком с нежными бело-розовыми цветками. На некоторых могилах сохранились деревянные кресты. Тёмные от дождя и ветра, покосившиеся, они высовывали свои навершия из травы.

Могилу Кирилла он нашёл сразу, также без затруднений отыскал и ту, в которой похоронил найденные останки обгоревших скитников. Дольше пришлось искать бугорок, под которым покоились родители.

Ему показалось, что после его ухода семнадцать лет назад, никто эти места не посещал, а если и посещал, то не оставил ни единого следа. Если поручик ещё раз и собрал своих людей, чтобы вырыть сундук, вероятнее всего они сюда не дошли. А если и дошли, то вернулись ни с чем: не было заметно, чтобы здесь копали землю. Сундук мурманский упрятан глубоко, притом не там, где его ищет барин.

С такими мыслями Изот вернулся к Антипу. Тот готовился разводить костёр — натаскал валежника, дров, надрал бересты для растопки. Когда пришёл Изот, вбивал колышки с роготульками, чтобы повесить котелок.

— Надо похлебку сварить, — сказал он Изоту.

— Добро, — согласился ключник. — Будешь за кашевара. Воду принесёшь из родника — знаешь, где он. Соль, крупа, картошка — в мешке, а я, чтобы не терять время, займусь крестами.

«Крестами, — подумал Антип, когда Изот ушёл. — Надо ещё посмотреть, что за кресты ты будешь ставить».

До обеда Изот вытесал несколько толстых досок, сколотил их, поставил на могилу отца с матерью. После обеда продолжил работу. Антип не вызвался ему помочь, а Изот не неволил его делать то, к чему душа не лежала. Это была его забота — ухаживать за могилами похороненных скитников. Они незримыми нитями были связаны с Изотом, и пока он будет жить, эта связь будет существовать. Он позаботится о них сам, не привлекая посторонних людей, хотя бы и Антипа. По существу он чужой человек, воспитанный в другом месте другими людьми.

К вечеру кресты были водружены, и Изот отдыхал, сидя невдалеке от общей могилы. Подошёл Антип. Одежду и сапоги он высушил у костра и теперь выглядел как всегда, самоуверенным и разбитным. Прежнего страха, когда он тонул в болоте, не было и в помине.

— Кто у тебя здесь похоронен? — спросил он Изота, взглянув на новые кресты.

— Вон под тем холмиком, — Изот указал на дальний от себя, — покоятся родители, вот под этим бугорочком — старец Кирилл, а рядом Дуняшка, мать… — Он запнулся, вспомнив, что решил ничего не говорить Антипу про начало его жизни. — Там Дуняшка и ещё несколько скитников, останки которых я нашёл после пожара и похоронил. Отче Кирилл умер у меня на руках…

— Значит, ты один остался?

— Не один. Младенец ещё был.

— Младенец?

— Дуняшкин сын. Она его спасла, а сама погибла, царство ей небесное. — Изот перекрестился.

— А где же младенец. Что с ним сталось?

— Младенец? — Изот кашлянул, отвел взгляд в сторону и быстро ответил: — Он маленький был. Что бы я с ним делал? Отдал его в хорошую семью. — И чтобы прервать этот разговор, поднялся с земли: — Пойдём. К ужину надо готовиться…

Они пошли к стоянке. Антип шеёл сзади Изота, стегая веткой высокую траву. Пройдя несколько шагов, он сказал:

— А я нашёл чего.

— Чего ты нашёл? — спросил Изот не оборачиваясь. Шёл он размашисто, положив топор на плечо.

— Землянку, а в ней вот, — он показал оловянную пряжку от ремня.

Изот остановился, протянул руку.

— Дай-ка взглянуть?

Антип вытащил из-за пазухи металлический предмет и подал Изоту. Тот внимательно рассмотрел пряжку со всех сторон и сказал спутнику:

— Покажи-как место, где её нашёл?

Они миновали стоянку и углубились в лес. Антип раздвинул кусты и, пропустив Изота вперёд, сказал:

— Вот здесь. Видишь, землянка была…

На ровной полянке Изот увидел яму в аршин глубиной. Она обвалилась, заросла крапивой, лютиком, её переплёл мышиный горошек. Когда-то стены были обложены слегами. Они со временем затрухлявили и сгнили.

— И вот ещё, — Антип отошёл к кустам, нагнулся и подал Изоту кайло без ручки.

Ключник повертел его в руках, рассматривая, и проговорил:

— У нас такими не пользовались.

Они разгребли землю и нашли кресало и костяную рукоятку ножа, скорее косаря, наподобие тех, которыми колят в деревянях лучину, кусок то ли бруска, то ли камня.

Антип вопросительно смотрел на Изота, думая что тот чего-нибудь скажет, но Изот стоял в растерянности, глядя на найденные предметы. Он понял, что это означало. Все-таки барин отрядил своих людей на поиски мурманского сундука. Видимо, здесь жили землекопы. Но почему он не видел следов раскопок? Невнимательно смотрел? Это было давно и всё заросло травой?

— Так что это? — допытывался Антип, которому хотелось услышать мнение Изота о находках.

— Пока не знаю, — ответил Изот. — Это не наша землянка. Надо поискать следы на пожарище.

— Какие следы? — не понял Антип.

Изот ничего не ответил, а быстрым шагом пошёл к скиту, держа в руках кайло. Антип последовал за ним. Прежде всего ключник осмотрел территорию, прилегающую к часовне, но следов земляных работ не нашёл. Затем проследовал к месту былых келий. Прикинул в уме, как шли штольни в подземелье и аршин за аршином, раздвигая траву, стал обследовать эти участки. После недолгих поисков нашёл раскоп, старый и наполовину заросший.

— Давай кайло, — обратился он к Антипу.

Тот подал ему инструмент. Изот срубил березку, вытесал черенок, насадил кайло и принялся расчищать раскоп. Антип помогал ему, руками отбрасывая землю подальше от входа, думая, что не зря Изот копает землю — там в глубине зарыты сокровища. Скоро они обнаружили лаз под землю.

— Возьми бересты, — обратился Изот к Антипу, — смолья, накрути это на палки да побольше, чтоб дольше горели и возвращайся сюда, а я вход расширю, чтобы можно было пролезть.

Антип с радостью убежал выполнять поручение, сулившее много неожиданного, на ходу думая, что он наконец добрался до изотовой тайны. Оказывается, под скитом подземелье, и кто-то его раскапывал что-то ища. А что можно искать под землей? От этих мыслей сердце у Антипа радостно прыгало в груди.

Когда он вернулся с палками, обвёрнутыми смолой и берестой, вход был расширен настолько, что в него можно было пролезть, согнувшись.

— Поджигай факел, — распорядился Изот.

Антип высек огонь. Чадящим пламенем вспыхнула береста, затрещала, за ней занялась смола, перемешанная с тонким хворостом, осыпая на землю огненные капли.

Изот взял у Антипа факел и первым пролез в отверстие. За ним последовал Антип.

Пахнуло сыростью и густым мышиным запахом. Потолок штольни подпирали чёрные деревянные крепи. Внизу была мокрая глина, скользкая и вязкая. Пройдя шагов двадцать, они уперлись в тупик. Изот посветил факелом. Справа ещё шёл ход. Изот осторожно вошёл в него, но через мгновенье замер.

— Ты… чего?… — дрожащим голосом спросил Антип.

Ему было не по себе в этом зловеще мрачном месте. Кругом сыро, казалось, что туман завис под потолком. Тени причудливыми змеями ползли по стенам, даже слова отдавались глухо и искажённо.

— Показалось, — ответил Изот на вопрос Антипа. — Вода сочится…

— А чего показалось-то?

— Да чья-то образина страшная… Это и раньше случалось… — Он вздохнул чего-то не договорив и прошептал: — Не приведи Господь…

Пройдя ещё несколько шагов, они очутились в большом квадратном помещении, выложенным валунами.

«Так вот куда они добрались», — подумал Изот.

Отсюда шли несколько ходов. Он выбрал ход к хранительнице. Если грабители пользовались знаками, которые были изображены в грамоте, то они пойдут туда. Он шагнул в эту штольню, освещая путь факелом. Антип не отставал. Изот, как и в прошлый раз, остановился неожиданно. Антип ткнулся ему в спину. Красное пламя освещало впереди груду валунов и раскисшей земли.

— Дальше ходу нету, — сказал Изот. — Земля обвалилась.

— Обвалилась, — разочарованно протянул Антип и заглянул через плечо ключника. Ему так хотелось пройти дальше…

— Держи смольё, будем возвращаться, — сказал Изот, передавая факел Антипу.

— Может, раскопаем дальше? — предложил Антип, считая, что до самого тайного они не дошли.

— К чему это, — ответил Изот. — Там ничего, кроме костей нету…

«Когда произошли обвалы, — размышлял ключник, — или до грабителей, или во время их раскопок, или после?» Этот вопрос его очень донимал. Даже если грабители добрались до хранительницы, мурманского сундука они там не нашли. Не могли найти, потому что там его не было. Изот усмехнулся, представив лица злодеев, оказавшихся перед пустым старым ларём.

Перепачканные землей, они выбрались наружу. В лицо ударил ослепительный солнечный свет. Антип загородил глаза рукой.

— Что это за подземелье такое? — спросил он спутника. — Ты о нём не рассказывал.

Антипу как можно больше хотелось знать о подземелье, о пряжке, о кайле, о землянке, но Изот молчал.

Ужинали тоже молча, хлебая жидкую похлёбку. Солнце закатилось за лес. По небу растекался багрянец вечерней зари. Костёр ярко горел, вздымая вверх языки пламени. Тучами летали комары. Антип отгонял их от лица берёзовой веткой. Изот тяжело прихлопывал насекомых ладонью.

Разговор начал ключник. Поправив дрова в костре, поудобнее устроившись на траве, он сказал:

— Тебе интересно знать, что здесь произошло? Изволь, расскажу. — Изот задумался, собираясь с мыслями, и продолжал: — В давние годы приютили мы в скиту барина полуобмороженного. Ехал он из города, изрядно был навеселе, да и кучер набрался под стать хозяину. Заблудились во хмелю, свернули на нашу дорогу. Зимой мы часто в город езживали, вот дорогу и наторили. А дело было под вечер, а может, и ночь наступила, одним словом, появились волки и погнали лошадь. Кучер, наверное, выпал из саней, его потом мёртвого нашли, а барина подобрали наши, из города ехавшие… Не дали ему от волков загинуть… Привезли, ухаживали за ним, выходили, поставили на ноги. Жил он в келье старца Кирилла. И вот вместо благодарности похитил он у старца грамотку, писанную во времена протопопа Аввакума, может, позднее, не знаю достоверно. Прельстила она его тем, что в ней промежду прочего говорилось, что в ризнице скита хранится сундук мурманский, полный золота, привезённый с соловецких островов. Грамоту эту он с собой увёз. Старец Кирилл, когда хватился, было поздно — унесла барина нелёгкая. Кирилл про пропажу никому не сказывал, таил про себя… А барин не будь дурак решил попытать счастья и отыскать тот сундук. Нанял он разбойников и направил сюда. Да ничего бы они не натворили не будь с ними Иуды — нашего скитника Филиппа Косого. Он научил их, как делу подсобить. Припёрли они двери келий кольями и запалили скит со всех сторон глубокой ночью, а сами проникли в хранительницу за сундуком, а провожатым у них был Филипп…

— И упёрли сундук? — вырвалось у Антипа.

— Как бы не так! Господь не дал им этого совершить.

— Как же?

— В хранительнице они и остались.

— Как остались! Не выбрались наружу?

— Так и не выбрались.

— Почему?

— Больно ты малый пытливый. Отчего да почему. Я творило опустил в хранительнице… Они там и остались.

— Ну-у! И сундук там остался?

— Видать, остался. Я его там не видел. Старец мне о нём рассказывал. Может, был сундук, может нет, кто знает…

— Был, раз в грамоте сказано было, — уверенно проговорил Антип.

— Сколько годов прошло со времен раскола. Может, и нет уже его.

— И ты не знаешь?

— Не знаю. — Изот отвёл глаза. — Верю, что был сундук, а доподлинно ничего не знаю. Да мне он и ни к чему.

— Пошто так?

— Человек должен быть смирён и кроток, а золото поганит душу. От него все напасти: и войны, и кровь. Брат встает на брата, сын на отца… Если и есть сундук, пусть покоится, где оставлен. Не нами дадено, не нами и взято будет.

— А по мне золото — это хорошо. Если бы оно было у меня, я бы не гнулся на мельнице. Я бы в тарантасе ездил, как барин, ел и спал бы вволю, а мне бы ещё и прислуживали. Тёмный ты человек, Изот!

— Бог учит нас трудиться и в поте лица добывать хлеб насущный. И так ведётся исстари…

— Исстари? — переспросил Антип и замолчал, отдавшись своим мыслям.

Костёр прогорел. Изот пошевелил угли палкой. Вверх взметнулись искры и погасли.

— А эта землянка, кайло, что мы нашли, — вновь вернулся к событиям прошедшего дня Антип. — Откуда они?

— Видать, сюда после пожара наведывались люди того барина. Сундук искали.

— Нашли?

— Нет, — с уверенностью ответил Изот. — Не нашли.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Видал, подземелье обвалилось.

— А что сталось с барином?

— С барином? Барин жив. Я это только недавно узнал. Поместье у него в селе Спас-на-Броду.

— Это от нас недалеко. А от Дурово совсем рукой подать.

— Вот-вот. Нелёгкая его тут поселила… Но старый стал, неможется ему. Знать, недолго жить осталось…

— А грамота у него?

— У кого же, как не у него.

— А ты бы взял её.

— Как я её возьму?

— Как он у вас. Силой или хитростью.

— Да она мне ни к чему.

— Так он найдёт сундук тот.

— Теперь не найдёт. Старый он стал. Людишки воровские от него поразбежались. Власти у него не осталось. Бог его накажет.

Антип больше ни о чём не расспрашивал Изота. Он лежал возле костра и смотрел на звёзды, постепенно заволакивающиеся тучами. Наступала темнота, поднимался ветер, свежело. Шелестели листья деревьев, и Антипу казалось, что говорили они ему о таинственном мурманском сундуке.

name=t36>

Глава двенадцатая Смерть Изота

Ключника разбудил сильный шум. Он открыл глаза и сначала не мог понять, что происходит — стояла кромешняя тьма, в которой ни зги не было видать. Налетел порыв ветра, деревья зашумели, раскачиваясь, сгибая сучья. Сверкнула молния.

Изот растолкал Антипа.

— Вставай, гроза идёт!

Антип быстро вскочил, спросонья не понимая, в чём дело, а когда окрестность озарила молния и ударил слабый за дальностью раскат грома, понял, что случилось.

— Надо укрыться от дождя, — сказал Изот, поднимая с земли кафтан, на котором спал, — а то до нитки промокнем.

Они перенесли пожитки под елку, широкие ветви которой, словно крыша, возносились над краем поляны.

— Здесь и переждём, — сказал Изот, устраиваясь у корней дерева. — Чую, промокнем насквозь. Не догадался шалаш сделать на случай непогоды.

А ветер усиливался, налетал тугими порывами, словно скатывался с горы. Верхушки деревьев метались под его напором, издавая сильный шум. Через какое-то время наступила тишина, которую нарушали лишь раскаты приближающегося грома.

— Может, гроза стороной пройдт? — предположил Антип.

— Вряд ли. Ветер в нашу сторону, — ответил Изот. — Достанет нас.

Упали первые редкие крупные капли, будто камешки кто-то бросил в деревья. Через минуту дождь усилился, забарабанил по листьям. Молнии сверкали ближе и ближе, становились ярче, и если раньше вспышки только озаряли небо, то теперь они просвечивали его от зенита до горизонта, скатываясь сверху огненными ручейками. Гром накатывался волнами. Не успевал утихнуть один раскат, как ему на смену шёл другой, более мощный. Свет от молний был такой яркий, что озарял местность насколько хватало глаз. Она в какой-то миг была как на ладони, мертвенно-зелёная, словно безжизненная, а потом наступал кромешний мрак.

Хлынул настоящий ливень. Он иссекал деревья, траву, путников, прижавшихся к стволу ели. От напора ветра стонали деревья, раскачиваясь так сильно, что казалось не выдержат этого натиска и сломаются.

Старая ель не спасала от дождя. Костер был залит. Небо раскалывалось, трещало от грома и молний, раздвигалось, и из образовавшихся прорех во всю поливал дождь.

Молнии прошивали небо с сухим треском и шипением. После одного из таких разрядов вспыхнул высокий дуб, росший в одиночестве невдалеке от поляны. Огонь быстро охватил дерево и оно пылало несколько минут, пока дождь не затушил его. Всё перемешалось: и дождь, и гром, и молнии, всё сплелось в один ревущий вихрь, который с неистовством гнул деревья, наполнял землю водой, и потоки текли, устремляясь в ложбины и впадины. Изот творил молитвы, чтобы скорее прошло это наваждение. То ли от ветра, то ли от старости рухнула осина невдалеке от путников, с шумам рассекая воздух, и разломилась напополам.

Когда дождь прекратился, раскаты грома ослабли, а молнии уже не рвали небо, а холодным заревом освещали его, путники были насквозь мокрыми и чувствовали, что начинают дрогнуть.

Изот вылез из-под ветвей. Тучи ушли, и на востоке засветлело небо — начинался рассвет.

— Надо костёр развести да обсушиться, — пробормотал Изот. — До нитки промокли.

— Сейчас бересты надеру, — ответил Антип и побежал на край поляны, где росли березки.

Костёр долго не разгорался. Мокрый валежник и хворост дымили, трещали. Когда огонь заполыхал, оба путешественника сняли с себя одежду и развесили на кольях.

Из-за грозы выход в обратный путь задержался. Вышли они из скита, когда во всю пекло солнце и день обещал быть погожим. Антип брёл за Изотом в душе недовольный тем, что Изот не показал ему сундук мурманский, и в то же время не угасал огонек удовлетворения, что он теперь знает, что сундук был в подземелье.

Во второй половине дня подошли к тому месту, где оставили лодку. Каково было их удивление, когда увидели, что на посудину упала громадная осина. Буря поработала и здесь.

Изот обрубил ветви, чтобы пробраться к лодке, но быстро возвратился.

— Лодку раздавило, — сказал он. — В щепки.

— Что же теперь делать? — упавшим голосом проговорил Антип. — На чём поплывём обратно?

— Тем путем, каким добирались сюда, теперь не пройдёшь.

— Как же быть?

— Пешком пойдём напрямик.

— Через болота?

— Другой дороги нету. Болота не обойдёшь. Не повезло нам. — Изот вздохнул и перебросил котомку на другое плечо. — Пошли. К темноте надо добраться до сухого места, чтобы переночевать по-людски, а то в болоте будешь по уши в воде да на одной ноге, как цапля стоять.

Антип безрадостно поплёлся за Изотом.

Ключник круто свернул влево и пошёл на запад, минуя деревья, которые редели, мельчали, уступая место хилому кустарнику. Скоро под ногами захлюпала вода, по сторонам, спереди и сзади, светло-зелёный мох застилал землю сплошным ковром.

Впереди себя Антип увидел высокий крест, вытесанный из толстых осиновых бревён, поднимающийся из зарослей волчьего лыка. Его чёрные бока, обомшелые и потрескавшиеся, говорили о том, что он сооружён очень давно. Крест сообщал этому пустынному пространству чувство покинутости, отрешённости от мира и безысходности.

— Кто здесь похоронен? — спросил Антип, переводя дух у подножия креста.

— Ты увидишь ещё не один крест, — ответил Изот, тоже останавливаясь и облизывая пересохшие губы. — Никто под ними не похоронен. Они поставлены, чтобы указывать безопасный путь. Перекладина показывает направление, по которому надо идти, чтобы не увязнуть в трясине. Есть деревянные кресты, есть каменные.

— Каменные?

— Чему удивляешься. Дерево гниет, а камню сроку нет…

— Как же сюда камень завозили? Здесь налегке-то устаешь идти.

— А зимой, милок, зимой. На лошадях. Завозили и ставили, чтобы в любое время дорогу отыскать. Встань и посмотри, куда указывает перекладина?

Антип приложил глаза к перекладине креста.

— Вижу зелёный бугор. А слева и справа от него голое место.

— Вот к бугру и пойдём. Там ещё увидишь крест. Он направлен или на одинокое дерево, или ещё на какой заметный знак или предмет. Веками здесь гатили дорогу…

— И так по всему болоту? — осведомился Антип, заинтересованный рассказом провожатого.

— По всему. Иначе не выберешься. Заплутаешься и погибнешь.

— Вот это здорово придумано, — воскликнул восхищенный сметкой скитников Антип. — Значит не заблудишься?

— Выходит, что так.

Солнце не опустилось за горизонт, а они уже вышли на высокое голое место. Кругом, насколько хватало глаз, расстилалось ровное болото, большую часть которого они прошли. Здесь не хлюпало под ногами и можно было переночевать, не опасаясь, что ложиться придётся в воду. Правда, не было в изобилии дров, но путников это не смутило — того, что росло, было достаточно для костра.

Антип первым делом осведомился, есть ли здесь крест, и когда Изот ответил утвердительно, принялся его искать. Крест зарос кустарником. Был он вытесан из белого известняка и водружён на такие же плиты.

— Здесь и заночуем, — распорядился Изот, — а завтра с рассветом продолжим путь. К вечеру будем дома.

Поев печеной в золе картошки, улеглись спать.

Ночь была звёздная, с болота веяло сыростью. Испарения, пропитанные запахами гниющих растений, окутывали этот невзрачный клочок суши. Сначала доносился рёв выпи, но вскоре всё затихло. Болото окутал туман, в котором растаяли звёзды и потонула окрестность.

Утром первым поднялся Антип. Он продрог, одежда пропиталась влагой. Разведя костёр, стал греться у огня, поглядывая, как над болотом пластался туман. Проснулся и Изот, посмотрел на поднимающееся солнце, скрытое завесой тумана, и улыбнулся:

— День будет погожий…

Позавтракав остатками пищи, налегке пустились в путь. Болота приобрели мрачный характер: голые остовы деревьев с облупившейся корой, трепетавшей на ветру, зияющие окна тёмно-коричневой затхлой воды, открывающиеся там и сям, с виду зёленые луговинки с сочной травой, но очень опасные, только ступишь, понадеявшись на красивый вид, и тебя ждёт погибель — расступится ковер, а под ним трясина непомерной глубины. Приходилось идти осторожно, определяя палкой, где более или менее твёрдый грунт, способный выдержать человека. Иногда попадались кресты, без которых вообще было бы трудно ориентироваться на местности. Антип, где можно было, делал отметины: то ножом кору срежет у дерева, то ветку надломит. За всё время этого трудного пути, иногда по пояс в воде, он ни о чём не спросил спутника. Шёл молча, сосредоточенный и насупившийся, стараясь запоминать дорогу, что на открытых местах было сделать трудно.

Впереди зазеленел лес — значит, близок конец изнурительной дороге. До него казалось рукой подать, но болото не хотело отпускать путников — шли медленно по сплошному мху-зыбуну, плывшему под ногами.

Сочной зеленью манила долгожданная суша, где можно будет отдохнуть и обсушиться, не страшась, что под ногами при неостророжном движеннии разверзнется топь. Антип первым ступил на твердь. Изот отстал и шёл по узкой, словно канат, перемычке, отделявшей с обеих сторон топкую трясину.

Ему осталось пройти несколько шагов до поросшей высокой травой земли, как Антип шестом с роготулькой на конце подтолкнул ключника. Тот от толчка не удержался на ногах и свалился в зловонную жижу. Тягучая, как жидкий вар, трясина объяла его по грудь. Она колыхалась подобно чёрному студню и увлекала в свою пучину скитника. Всё произошло так неожиданно, что Изот сначала не понял, почему он оказался по грудь в болоте. Он старался не делать резких движений, зная, что если будет барахтаться, быстрее уйдёт на дно, если оно здесь было. Он крикнул:

— Антип, подай шест!

С ужасом ключник наблюдал, что Антип не спешил выполнить просьбу. Он стоял на земле и смотрел на тонущего Изота.

— Антип, — повторил скитник, — чего стоишь? Подай шест!

— Говори, в каком месте зарыт сундук? — сведя брови к переносице, отрывисто бросил Антип.

— Ты… это… чего, — пробормотал или удивленный, или обескураженный Изот. — Не дури… Дай шест?

— А я и не дурю. — Бескровные тонкие губы Антипа растянулись в усмешке. — Чего мне дурить. Говори, где сундук закопан?

Только теперь до сознания Изота стало доходить, в какое положение он попал. Он никак не ожидал такого от Антипа.

— Так ты меня умышленно столкнул?

Антип рассмеялся, но не ответил.

— Подай шест, говорю? — настойчивее повторил Изот, ещё полагая, что это какое-то наваждение.

— Как бы не так! Скажи, где золото, и я вытащу тебя…

— Кинь шест!

— Хе, хе. Не на того, дядя, напал. Тебя вытащишь, а ты прибьёшь. В тебе силы ровно у медведя. Говори лучше, где золото. Всё равно никому не достанется. А не скажешь — подыхай! Никто не хватится тебя. Молиться некому будет. А папаньке с маманькой скажу, что ты в болотах загиб… А золото я и сам найду, без тебя… Дорогу я теперь знаю. Все перекопаю, а найду.

— Барин… тот тоже искал… — Изот выплюнул жижу изо рта.

— Так скажешь, где золото?

— За что же я пестовал тебя! Спас от разбойников, от голодной смерти…

— Когда это ты меня спас?

— А тот младенец, про которого я тебе рассказывал… Это был ты…

— Не выдумывай!

— Спроси у матери своей, у отца, которых ты считаешь своими родителями, как семнадцать лет назад они корзину на крыльце нашли, а в ней ребёнка с запиской, как его наречь…

— Ты всё врёшь! — Ни один мускул не дрогнул на лице Антипа. — Хочешь, чтобы я вытащил тебя…

— Подай шест, поганец! — закричал Изот, уже захлебываясь и больше погружаясь в трясину.

— На, дядя! — восторженно-озверело закричал Антип и помахал шестом над головой Изота.

Тот вскинул руку, чтобы поймать конец палки, но не дотянулся, и глубже погрузился в трясину.

— Будь ты проклят, выродок, — прохрипел Изот, выплевывая попавшую в рот болотную муть. — Будь ты…

— Ты ещё проклинать, попрошайка! — Лицо Антипа стало красным, как и его волосы. — Так на тебе!.. Получай! — Он растянул в змеистой улыбке рот и упер роготульку в грудь Изота, погружая его в трясину.

Изот в последний раз увидел лицо Антипа, искажённое злобой, которую он не ожидал от парня, и уже захлебываясь, понял, что он так мучительно искал в его облике, который ему кого-то напоминал. Он увидел в его конвульсивно дёргающемся лице, в фигуре с вздыбленными руками, в линии спины и головы Филиппа Косого. Так вот кого он спас! Его сына. Тогда говорили, что Степан горшечник взял Дуняшку с нагуленным ребёнком. Прикрыл девичий стыд. Не зря, видать, говорили, что ребенок был от Косого…

Антип лихорадочно стал развязывать мешок, в котором лежал топор, подрубил берёзку, наклонил её, и стал пробираться ползком к тому месту, где засосало Изота. Добравшись, запустил руку в жижу, пошарил в чёрно-грязном месиве. На поверхности показалась голова ключника, облепленная грязью — Антип держал её за волосы. Другую руку запустил под одежду. Нащупал, что искал и с силой дёрнул. В руке был зажат «рыбий зуб» с остатком бечёвки. Разжал руку и посмотрел, как безжизненная голова Изота скрылась в трясине.

Глава тринадцатая Завещание поручика

Деревянный господский дом с мезонином, в котором жил последние годы отставной поручик Олантьев, стоял в окружении обширного парка, изрядно запущенного, на краю села, на возвышенном месте. Широкий въезд, обсаженный липами, с кирпичными столбами ворот, замощённый битым кирпичом и мелкой галькой, зарастал кустами и чертополохом. Барин не выезжал, к нему никто не езживал, за дорогой не следили, и мощная растительность летом, как только приходили тёплые дни, сокрушая всё на своём пути к солнцу, дробила кирпич и переворачивала гальку, заполоняя собой пространство. Зимой дорога не чистилась, ворота не закрывались, лишь к калитке вела узкая тропинка, натоптанная оставшимися слугами Олантьева.

Барин болел, из дома не выходил и лишь по неотложной надобности — съездить за доктором, приобрести лекарства — слуги покидали имение. Здание людской, стоявшей рядом с господским домом, покосилось и ветшало, в нём никто не жил. Разрушалась и конюшня, где остались две лошади. В каретном сарае стояли потерявшие былой блеск и лоск давно не ремонтированные и неподготовленные к выезду брички и сани. Дряхлый Олантьев держал только кухарку, конюха и лакея, бывшего крепостного Мефодия.

Из всей его родни была жива сестра Софья с сыном Сергеем, бывшая замужем за промышленником и купцом Апполинарием Лазутиным и жившая в Санкт-Петербурге безвыездно после смерти мужа. По молодости они встречались довольно часто — Олантьев одно время жил в столице, — потом встречи стали реже, а затем и совсем прекратились. Подросший племянник раза два навещал дядю в его имении, но не больше, хотя в детстве бывал у него неоднократно на каникулах.

В доме содержались в относительном порядке четыре жилые комнаты: спальня барина, гостиная, помещение, где жила прислуга, и кухня. Остальные восемь были закрыты, их зимой не протапливали, они сырели и ветшали. Мебель пылилась, пыльная паутина свешивалась с потолка, космами заткала сырые углы. Денег поручик не платил своим слугам и жили они, вознося молитвы Богу, чтобы он совсем не отвернулся от них. Обихаживали хозяина по привычке, по тому, что были сыты, не голодали, да в старости и некуда было податься, все были бессемейные, коротавшие век свой, потому что живым в гроб не ляжешь.

Барин был слаб, днями не вставал с постели и не выходил из спальни. Еду ему Мефодий носил сюда. Одним словом, дни поручика были сочтены, и он сам, и окружавшие его знали об этом и были готовы к этому страшному дню. Особенно страшному для слуг, потому что тогда они сразу оставались без крова и пропитания.

Когда-то Олантьев был могучего роста и силы, а сейчас отощал и высох. Халат, который он надевал изредка, мешком висел на костлявых плечах. Лишь взгляд свирепых глаз из-под седых густых бровей говорил, что в нем ещё теплилась жизнь, внутренняя энергия, которой так боялись окружающие.

Кутежами и картами промотав отцовское наследство, поручик, привыкший жить на широкую ногу, ни в чём себе не отказывая, призадумался — где взять денег. Помог ему Лев Ипполитович Курзанов, его партнёр по карточному столу, деляга и пройдоха, проныра, сведший его с нужными людьми. Дела они творили тёмные, но дававшие большой прибыток. Поручик, имевший связи с уездным начальством да и с губернским, неоднократно покрывал их, сумев уберечь и от сумы, и от тюрьмы, а после смерти Льва Ипполитовича и вовсе возглавил это дело, подобрав под своё начало и спекулирующих на недвижимости стряпчих и мелких мошенников, и даже воров. Сам оставался в тени, переложив грязную работу на своего помощника, правую руку Фомку Серьгу да подручного Пестуна.

Последнее большое дело, которое затеял поручик, сулило огромные деньги. Поэтому он двумя руками ухватился за него, в душе радуясь, как ему повезло — он поправит дела одним махом и нужды не будет знать до своего смертного часу. Не зря говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло…

Поручик лежал на широкой кровати в полутёмной комнате.

Занавески на окнах были отдернуты, но стояла пасмурная погода, к тому же накрапывал мелкий дождь, и свету в его опочивальню проникало мало. На комоде с перламутровыми инкрустациями, слегка потрескивая, горела восковая свеча, бросая красные отблески на оклады двух икон, стоявших рядом.

Тогда зимой, в лютую стужу, догола проигравшись на вечере у полковника Власова, злой и пьяный после бессоной ночи, в полдень он велел своему кучеру Фролке заложить лошадь в сани, чтобы ехать домой. Было морозно и ветрено и его подвыпившие дружки отговаривали от поездки, ссылаясь на ужасную погоду, но он решительно отмахнулся — поеду! Для того, чтобы скоротать дорогу, взял с собою бутылку рома. В дороге, видимо, одолел свою бутылку и Фролка, потому что вдруг загорланил песню, слышанную не раз от гостей хозяина, когда в гостиной, устав от карт и вина, один офицер под гитару, часто певал её. Фролке она нравилась. Там было много непонятных слов, но они брали за сердце. И Фролка, напрягая всю силу лёгких, орал в лесу:

Спалив бригантину султана,

Я в море врагов утопил.

И к милой с кровавою раной,

Как с лучшим подарком приплыл.

— Фролка! — прикрикнул на него барин. — Хватит орать! Смени репертуар. Кричишь на всю ивановскую. Я не глухой.

Фролка замолчал. А потом, пригубив из бутылки, опять запел, нахлёстывая лошадь, на сей раз частушки, певаемые в деревне в тоскливые дни, когда кого-то забривали на царскую службу.

Погуляем, сколько знаем.

Покутим, сколько хотим.

После праздника Николы

Мы в солдаты покатим.

Ты, маманя, встань поране,

Вымой лавочки с песком.

Увезут меня в солдаты

— Ты заплачешь голоском.

Фролка дёрнул вожжи:

— Шевелись, милая! Чего рассиропилась?

И снова запел:

Не вино меня шатает —

Меня горюшко берёт.

Я не сам иду в солдаты,

Меня староста ведёт.

Во солдаты отвезут,

Одежду ротную дадут.

На головушку башлык,

Возле боку острый штык.

Поручик задремал. Из всех слуг он снисходительнее чем к другим, относился к Фролке. И не потому, что тот был сиротой, и также закладывал за воротник, как и поручик. Иногда канючил, стоя на коленях, чтоб ему дал барин двугривенный на опохмелку. Даже за это он не серчал особо. Ворчал, что пристал, как банный лист, но монетку бросал. К остальным же был строг до самодурства и даже старого Мефодия, камердинера, охаживал под горячую руку тростью по спине, проявляя необузданный характер. А Фролке всё сходило с рук. Барин, когда выпивал изрядно, был слезлив не в меру. Фролка мастерски играл на балалайке и пел. В минуты обильного слезоточения поручик звал Фролку с балалайкой и приказывал играть и петь, а иногда и плясать. Развалясь в кресле, слушал, курил трубку и вытирал слёзы рукавом халата. Щедро одаривал Фролку, после чего тот пускался в очередной загул. А барин наутро был, как всегда, сердит, хмур и вспыльчив.

Фролка замолк, отдав все права лошади, выпустив вожжи из рук. Ехали впросонь, с дороги сбились… Но этого не помнит Олантьев. Очнулся он в сильном бреду и никак не мог понять, где он и что с ним происходит. Порывался отыграться в карты и звал полковника Власова сесть за карточный стол…

В скиту пробыл почти месяц, там и узнал, что с ним приключилось. Когда они сбились с дороги, было уже темно, волки погнали лошадь. Его подобрали возвращающиеся из города с базара скитники, полуживого и полуобмороженного, привезли в скит. Фролка сгинул. После нашли его истерзанное хищниками тело далеко от дороги.

Поместили барина в отдельную келью, заботились и ухаживали, как могли, поили и мёдом, и отваром из кореньев и трав, мазали опухшее тело мазями. Душеспасительные речи вёл с ним старец Кирилл, зело премудрый и благолепный старовер, а обихаживал молодой скитник Серафим. За время, проведенное в скиту, поручик даже осознал вначале, что его прежняя жизнь была суетой и томлением духа. Размеренная, лишённая мирских утех жизнь в пустыне, подвигла его на пересмотр доселе прожитого и содеянного.

Глядя на тусклые отблески пламени лампадки в окладах старинных образов, читая в душе покаянные молитвы, поручик подошёл к осознанию того, что надо менять образ жизни. Но это было до того, как однажды, когда дело настолько у него пошло на поправку и поговаривали, что скоро он может отправиться восвояси, старец Кирилл, думая, что больной постоялец спит, подошёл к иконостасу и взял одну икону. Он стоял спиной к поручику и что-то выдвинул, проверил и опять задвинул, поставил образ на место и оглянулся на барина — спит ли он. Олантьев крепко зажмурил глаза и для вящей убедительности два раза всхрапнул. На ночь его не оставляли одного — в келье кто-нибудь находился: или Серафим, или другой, молодой скитник Пётр. Днём они уходили по какому-либо делу, и если не приходил старец Кирилл, на некоторое время поручик оставался в одиночестве.

Как-то случилось быть ему одному. Он встал с лавки и босой на цыпочках подкрался к иконостасу, взял в руки небольшую тёмную икону древнегреческого письма и стал рассматривать, полагая, что старец не зря так долго около неё увивался, должно быть проверял, на месте ли что-либо примечательное. Но в чём оно заключается? Икона как икона, таких много в деревенских домах, где живут истинно верующие. На ней был изображён то ли Николай угодник, то ли Илия пророк. Она была выщерблена в одном углу, потускневшая и закопчёная, утратившая былые краски, которыми была писана. Смотрел он, но ничего не обнаружил, потряс, но тоже ничего не нашёл. Нечаянно двинул перекладину, что скрепляла доски, и заметил, что она подвинулась, как крышка пенала. Под ней в выемке лежал свёрнутый в трубку небольшой кусок то ли толстой бумаги, то ли пергамента. Развернув и прочитав свиток, он еле совладел с собой. Ноги обняла мелкая дрожь и слабость. То была опись ценностей, хранившихся в скитской ризнице. Более всего его поразила запись: «…сундук мурманский кованый в три локтя длиной и полтора шириной, с двумя замками тайными, а пудов в нём три с четвертью… А в нём денги золотом, фряжские и свейские, и ромейские и лалы, яхонты и самоцветные камни, узорочье чеканное, обронное сребро и золото, зенчуга разные».

Олантьев трясущимися руками свернул свиток, положил в выемку, задвинул крышку, поставил икону на место и бросился в постель. Лицо пылало жаром, сердце бешено колотилось. Лёг он вовремя. Буквально через полминуты вошли Серафим с Кириллом. Кирилл по привычке сел на низенькую скамеечку в изголовье и стал расспрашивать о здоровье. У Олантьева был возбуждённый вид, что дало повод старцу спросить:

— Аль опять плохо, барин?

— Неможется с утра, — соврал Олантьев, пытаясь совладеть с собой и не выдать волнения, которое его охатило.

— Взаперти сидишь, — ответствовал старец. — На волю тебя надо отправлять. Дух лесной укрепит тебя. Не за горами весна, солнце яркое, синички тенькать начали…

Олантьев только поддакивал, стараясь справится с возбуждением после обнаружения тайника.

С того дня нравоучения старца, его наставления и благие мысли поручика пошли прахом. Здоровье его настолько окрепло, что можно было возвращаться в имение, но он под разными предлогами тянул время, задерживался, благо его никто не выгонял насильно. Сказал он им не свое настоящее имя, присовокупив, что в их краях был проездом по государственной надобности.

Разными путями пытался он осведомиться, где в скиту ризница или хранительница с мурманским сундуком. Но ничего достоверного не узнал. Скитники были скрытными и неразговорчивыми людьми. Так и поехал он со своим провожатым до города, не солоно хлебавши, ничего доподлинно не узнав про богатые соровища, скрытые в скиту, но прихватив с собою свиток, выкраденный из иконы и припрятанный на груди под сердцем.

На его удачу возницей оказался скитник, коему скитские законы и уклад жизни давно стали поперёк горла — Филипп Косой. Был он в самом расцвете сил, рыжий, с небольшой подстриженой бородой. На сухом лице выделялись глаза, затянутые всегда дремучей глубиной и нельзя было увидеть в них его душу, словно подёрнутую болотной ряской. Был он подвижен, проворен и непостижим в своих действиях. Веяло от него первобытным духом. С виду вроде бы человек, а что внутри понять было невозможно.

«Леший какой-то», — подумал вначале поручик при взгляде на возницу, севши в сани и крепче ухватившись за свою трость с тайным оружием. Косой же оказался на поверку не таким и дремучим. Он даже был словоохотлив, не в пример своим единоверцам. И поведал барину между прочим, когда тот завел разговор о ризнице, что есть у них такая, зовомая скитниками хранительницею, но что в ней имеется, то за семью печатями, смотрителем за ней поставлен ключник Изот, мужик умный и честный. Про клад мурманский не сказал, хотя, полагал барин, и не знал по причине своего рядового положения в скиту.

К концу дороги они столковались и поняли, что им надо друг от друга. Филипп пожаловался, что ему до печёнок осточертела тихая лесная жизнь, хочется вольного ветра, но без денег деваться некуда, и если они были бы, он бы плюнул на этот скит, заточать себя в болотах ему нет никакого резону, он молод, жизнь одна, а мирские утехи разнообразны и ему хотелось изведать их полной мерой. Барин пообещал ему все мирские утехи и много денег, если тот сделает для него одно дело. Так как Филипп в это зимнее время часто наведывался в Верхние Ужи для продажи лишних скитских запасов — зерна, квашеной капусты, огурцов и разных мочённостей — договорились, что в следующий приезд в город зайдёт на постоялый двор к Дормидонту Пестуну, скажет, что от барина и барин ему скажет, что предпринять.

Поручику от воспоминаний стало худо. Он повыше устроился на подушках и снова погрузился в размышления.

Жаль, что всё так неудачно получилось. Скит Филипп со товарищи выжег дотла, всех единоверцев погубил, но казной не завладел, поживиться добычей не удалось. Сгинул сам и товарищей в могилу увёл.

После сожжения скита объявился в городе оставшийся в живых скитник, ключник Изот. Ходя везде и всюду, допытывался, есть ли в округе барин по имени Отроков и когда совсем вплотную приблизился в своих поисках к Олантьеву, тот со своими людьми сделал так, что скитника обвинили в убийстве мещанина и был он отправлен в Сибирь на каторжные работы.

Через год, по лету, поручик послал вторую экспедицию из верных ему людей, дюжину отборных молодцов, кто служил ему верой и правдой, в сгоревший скит. Снабдил всем необходимым, сказал, в каком месте копать. Через месяц вернулся один, кто кашу варил и остался поэтому в живых. Всех остальных завалил обрушившийся свод. Не стало ни клада, ни людей.

Так что казна осталась в подземелье, на месте, и ждёт, когда её кто-то возьмёт. Теперь никого, кроме него нет, кто бы знал о её существовании. Хотя… скитник Изот вернулся из Сибири. Это он приходил на Масленицу. Поручик узнал его…

Дни барина сочтены. Нет ни воли, ни желания, ни сил брать мурманское золото. Но и чтобы досталось оно кому-то не хотелось. Своё поместье, разорённое и трижды перезаложенное, он завещал племяннику из Санкт-Петербурга, которого почти не знал. Но все-таки родная кровь. Он вспомнил, как однажды приехал к сестре просить денег, для него наступили беспросветные дни — кредиторы замучили, долг был очень велик и одному ему с ним бы не справиться. Тогда и подумал о сестре.

Софья не благоволила к старшему брату, считая его пьяницей и пропащим человеком. Когда был жив шурин, он часто выручал поручика, давая ему взаймы, правда, всегда без отдачи, за что ему со стороны Олантьева низкий поклон и пожелания царства небесного. Сестра денег тогда не дала. Как он её не упрашивал — ничего не помогало.

— Я несметно богат, — вскричал тогда раздосадованный поручик. — У меня на миллион одного золота, — распалялся он. — Я всё верну сторицей. Только дай, сестра, мне долги отдать!

— За душой копейки нет, — сказала Софья, — а всё бахвалишься. Если есть миллион, зачем пришёл ко мне занимать?

Поручик уже хлебнул в ресторации шампанского и горячо стал убеждать сестру, что непременно вернёт ей деньги, которые она ему даст.

— Не проси, не получишь даже полушки, — отрезала Софья. — Землю продал, отцовское наследство проиграл в карты. Не дам ничего.

Племянник Сергей тогда пытался уговорить мать и это у него получилось — та сдалась, но дала брату не всю сумму.

Это вспомнил Олантьев, и запоздалое чувство благодарности к племяннику, который тогда помог ему, всколыхнуло его сердце.

Он взял колокольчик, стоявший на столике у изголовья, и позвонил. Вошёл лакей Мефодий, старый и лысый, с седыми длинными пушистыми бакенбардами, свисающими ниже подбородка.

— Чего-с барин изволит? — спросил он, подойдя к постели, шаркая ногами по полу.

— Чернил и бумаги.

— Сию минуту принесу, — ответил Мефодий.

— Да поскорей, — потребовал Олантьев, видя нерасторопность старого слуги.

Мефодий ушёл, но вскоре вернулся.

— Чернила высохли, барин, — сказал он, наклонив голову.

— Высохли, высохли! — вскричал поручик, приподнимаясь и ища трость, чем можно было запулить в Мефодия. — Посмотри в шкафу, там бутылка была непочатая, налей и принеси.

Тяжело отдуваясь, откинулся на подушку и стал смотреть, как Мефодий удаляется к двери на полусогнутых дрожащих ногах, бормоча что-то себе под нос.

Когда чернила и бумага были принесены, поручик сказал Мефодию:

— Подай подставку и убирайся прочь.

Лакей подал нечто наподобие маленького столика, на котором барин принимал пищу в постели, и тихо удалился.

Поручик расправил лист, обмакнул перо в чернила и витиевато вывел: «Милостивый государь, племянник мой Сергей Апполинарьевич!» Рука дрожала и буквы ложились неровно.

Писал он с полчаса, иногда задумываясь, чтобы подобрать нужные слова. Закончив писать, размашисто подписался, поставил дату и прилёг на подушку, тяжело дыша.

— Господи, помоги мне, — прошептал одними губами.

Положил письмо на столик у изголовья, дотянулся до нижнего ящика, выдвинул его и достал тёмный свиток. Развернул, прочитал тихо вслух, покачал головой. Не хотелось умирать вот так, не доведя дело до конца, оставляя зарытые сокровища на произвол судьбы. Но что поделаешь. Видно, не судьба.

Поручик достал конверт, вложил письмо, заклеил его. Снова потянулся к колокольчику. Вошедший на сигнал Мефодий молча встал у порога, выжидательно глядя на хозяина. Барин показал ему конверт.

— Помру, приедет племянник из Петербурга, а он обязательно приедет, отдай ему письмо, что я написал. Оно будет у меня в комоде, понял?

— Как не понять, барин. Я ещё не лишился ума.

Барин сурово посмотрел на старого слугу.

— Вот в этом ящике будет оно лежать, — он показал где.

— Только ему отдашь, из рук в руки. Сохрани его.

— Не извольте беспокоиться. Если приедет…

— Никаких если. Примчится. Я ему наследство оставляю. Не велико оно, а всё-таки недвижимость. Сто с лишним десятин леса, пашни, дом. — Он усмехнулся. — И всего-то осталось… Впрочем, это дело ненадёжное — тебе бумагу оставлять. Стар ты стал, из ума уже выжил… Вот, что Мефодий! Поедешь завтра в Верхние Ужи, найдёшь Виссариона, нотария, привезёшь ко мне.

— Исполню, барин. Только вдруг он откажется!

— Это как откажется?

— Так, — замялся Мефодий, а потом неожиданно выпалил: — Ему платить надобно.

— Не твоё это дело. Виссарион мне по гроб жизни обязан. Скажи конюху, пусть тарантас готовит. Ступай!

Когда слуга ушёл, подумал: «Письмо передам через нотариуса вместе с завещанием. Так надёжнее, что оно попадёт в руки племянника. А если не попадёт? Виссарион не чист на руку. Надо придумать другое».

Глава четырнадцатая Ночной тать

Прошло около двух недель, как Антип вернулся из скита и принёс нерадостную весть, что Изот утонул в трясине. Всё это время он был сам не свой: осунулся, глаза лихорадочно горели, казалось, волос ещё ярче закраснел на голове. На вопросы отвечал невпопад — какая-то неотвязная дума точила его изнутри.

«Убивается по Изоту, — по простоте, свойственной бесхитростным людям, думали Маркел и Прасковья. — Хоть и не был привязан Антип к работнику, а всё ж тот прожил с ними почти год, и ели и спали под одной крышей. Как такое забыть! А каким работником был Изот?! И незлобив, и умён, и до дела охочь». Мельник с женой действительно переживали смерть скитника, может, не столь глубоко, как потерю близкого человека, но по-настоящему, не кривя душой, да её и не перед кем было кривить.

Мало помалу о нём стали реже вспоминать, занятые каждодневным трудом, и считали, что Изот, как божий человек запросто нежданно-негаданно вошёл в их дом, и также тихо ушёл, оставив после себя только хорошие воспоминания да память, что был такой человек под божьим небом. Больше горевали, что не похоронен он по-христиански: сам наведывался на могилки сородичей, не боясь ни холода, ни голода, ни зверей лесных, не иных напастей, а на его последнее пристанище и сходить некому, кроме них, да и некуда — поглотила его топь. Маркел спервоначалу пытался расспросить сына, в каком месте принял смерть Изот, может, сходить, поклониться останкам его — не совсем чужой был, но Антип или молчал, или говорил, что с перепугу точно не запомнил того места — болото есть болото: кочки, осока, мох да кусты.

Лето кончалось. Подбиралась осень — сначала погожими тихими днями, вся в серебристой паутине, в желтизне опавших листьев, в дремотности воды на запруде, в прозрачности и стылости воздуха, потом небо заволакивало густыми тёмными тучами, чаще шли дожди, холодные и тоскливые, черня траву и облетевший лист с деревьев, лес пустел, и ветер пронизывал оголённые ветви, как вода решето.

В один из осенних дней, когда поля были убраны, под пасмурным небом серело жнивье, а склоны оврагов поблекли, Антип сказал матери, что пойдёт в деревню Дурово на посиделки. Ничего в этом особенного не было, парню шёл восемнадцатый год, туда он ходил и раньше, благо она была верстах в девяти от мельницы, и Прасковья восприняла это как обычное дело.

— Что-то ты зачастил в деревню, никак невесту заимел? — с улыбкой спросила Прасковья, хотя знала, что ни о какой невесте речи идти не могло.

— На следующий год женюсь, — ответил Антип.

Не зная, говорит серьёзно сын или шутит, Прасковья спросила:

— А кто же невеста? Может, я знаю?..

— Их много…

— А я думала и вправду.

— Переночую у Ваньки Кривоногова. У них изба большая. К утру вернусь.

— Сходи, раз надумал. Кривоноговы приютят. Бабка-то Ванюшкина мне родственницей доводится, хотя и дальней.

— А не позволят — под кустом высплюсь, — самодовольно сказал Антип.

— Ну под кустом не под кустом… Смотри, только голову не потеряй.

— Не потеряю. Она у меня не лишняя.

Проводив Антипа, Прасковья задумалась. Скоро восемнадцать лет, как подбросили им младенца. Как она радовалась, как благодарила Бога, что принёс им утешение с мужем, как молила о здоровье того, кто подкинул его им. Кто это был, мужчина, женщина, родной или чужой младенцу человек? Да в этом ли суть? Думала иногда, не вернулись бы, не предъявили бы права на малышку. Она бы не отдала. Тогда они поговорили с Маркелом и решили — в приют мальчонку не отдавать. Они бездетные — пусть растёт у них. У всех по восемь — десять детей, и ничего — управляются, а они одного не прокормят? А теперь вон какой вымахал детина, скоро жениться пора. Хоть и не родила она его, а всё равно свой, сын. Об одном печалилась в его младенчестве — кровь незнакомая. Обидчив не в меру, крут не по возрасту, упрям и своеволен. К людям относится спесиво. И к Изоту был без особого почтения, тот хоть работник, но всё равно человек. И грамоте разумел, и много чего знал, чего Антипу и не снилось. Боялась — не убережёт свою голову, если нрав почём зря будет свой показывать. Отколотили один раз деревенские парни, так простить до сих пор не может, всё злобу таит…

Антип не собирался идти в Дурово. Это он сказал матери для отвода глаз. У него был совершенно другой замысел. Рассказ Изота о грамоте, в которой говорилось про скитские сокровища, унесённой поручиком Олантьевым, не давал ему покою с того самого дня, как он вернулся на мельницу. Он смекнул, раз барин доживает последние дни свои в имении, значит, грамота должна быть у него. Не оставит же он её в чужих руках, на произвол судьбы. Думая так, он решил наведаться к нему, но не в качестве гостя, барин бы и не принял его, а под покровом ночи, тайно, считая, что в этом помех ему не будет. Барин был беспомощным, а двое-трое старых слуг не преграда для молодого парня.

Пошёл он по дороге к Дурову, но не доходя до деревни, свернул в лес. Тропинку он набил, когда ходил разведать, где живёт барин и как легче проникнуть в господский дом. Поэтому шёл уверенно, держась примеченных ориентиров. Стало смеркаться, и он ускорил шаг, чтобы посветлу выйти на поле, а дальше оврагом зайти на зады барской усадьбы.

Имение Олантьева отстояло от мельницы верстах в двадцати пяти, если ехать по дороге, а напрямую через лес путь был в два раза короче. От Дурова, где Антип бывал не единожды, вообще рукой подать. Когда-то обширные леса вокруг имения, поля и луга, другие угодья были собственностью отца поручика.

Он считался крупным землевладельцем. Сын же, уродясь непутёвым, мотом и карточным шулером, продал земли за карточные долги и пьяные кутежи купцам и мелким фабрикантам. Ему теперь принадлежал лишь старый дом с парком и прудами да несколько десятков десятин земли вокруг.

Антип вышел на опушку, когда почти стемнело. Не спеша, оглядываясь по сторонам, хотя знал, что в такой час здесь никого не должно быть, направился к видневшемуся вдали высокому дубу с раскидистой кроной. Подойдя, встал на колени у корней и стал разгребать опавшие листья. Разворошив их, вытащил из тайника заранее укрытые фонарь со свечой, моток верёвки и нож. Последними достал выдергу — гвоздодёр, кованую полоску с раздвоением на конце, большой сенной мешок, стащенный у отца, и пузырёк с деревянным маслом. Всё это было приготовлено загодя, и не в один день, на всякий случай, не зная, что понадобится, а что нет. Припасая эти вещи, Антип кое-что сам додумал, кое о чём прочитал в одной книжке, попавшейся ему под руку. Определённого плана у него не было. Он знал только одно — проникнуть в спальню старого немощного барина и поискать там грамоту.

Как это сделать, он тоже обдумал. Два раза ночью уже проникал в дом, когда все спали, но войти в спальню барина не решался. Распорядок дня слуг и самого барина он до этого выведал у словоохотливого Мефодия, родственника Ивана Кривоногова, приятеля Антипа из Дурова. Заведя как-то шутейный разговор с полупьяным стариком, пришедшим к родственникам на престольный праздник, подъелдыкивая его, он многое выведал у него. Сам проверил рассказ Мефодия, узнал расположение комнат, где слабое окно, и решил сделать задуманное ещё потеплу, пока не вставили вторые рамы.

Просидел он под дубом час или два, привалясь спиной к шершавому стволу, дожидаясь урочного часа. Когда по его соображениям час этот наступил, поднялся, завернул в мешок предметы, взятые в тайнике, и через поле пошёл в сторону имения. Тьма стояла кромешная, к тому же занялся мелкий дождь, но неожиданно кончился. Небо было затянуто сплошными чёрными тучами.

Пройдя по дну широкого оврага, заросшему низкорослой ольхой, выбрался на ровную луговину, подходившую к неогороженному парку. Когда-то парк был большим и ухоженным. Росли в нём деревья, не встречавшиеся в здешних лесах, а привезённые бывшим хозяином из других земель: туи, кедры, каштаны. Раньше за ними следили, а теперь стало некому, и они подмерзали, сохли, трухлявили.

Барский дом стоял на отшибе. Наискось от него за пустырём возвышалась церковь, а дальше за неглубокой ложбиной раскинулось село Спас-на-Броду.

Ничто не нарушало ночного покоя. Барин собак давно не держал, и Антип мог подойти к дому, не опасаясь, что его услышат сторожевые псы. В барской людской, куда на лето перебирались слуги, огонь не горел, должно быть все спали, что было на руку Антипу.

Он обошёл дом кругом. Ещё раз уточнил, где спальня барина, и остановился рядом с окном комнаты, в которой никто не жил. Оглянулся, подёргал раму. Она не подавалась. Тогда он просунул под неё выдергу и осторожно нажал. Рама стронулась с места. Он смазал петли деревянным маслом и раскрыл её. Она распахнулась без скрипа.

Окно было не высоко от земли, и Антипу не составило большого труда перелезть через подоконник со своим нехитрым скарбом и очутиться в комнате. Она была пуста. В углу возвышалась изразцовая печка, но её не топили, и в комнате было сыро, пахло плесенью и затхлостью. Антип свернул мешок так, чтобы получилось нечто наподобие накидки с углом-башлыком, набросил на голову и плечи. Поднял стекло у фонаря и зажёг свечу. Тусклое пламя осветило стол на гнутых ножках, придвинутый к стене, лампу с пыльным абажуром, диван с резной спинкой со сброшенными чехлом, два или три кресла.

Спрятав фонарь в полы накидки, Антип подошёл к двустворчатой двери с бронзовыми ручками, ведшей в коридор, толкнул её, но она не подавалась. «Неужели заперта?» — подумал он. Мефодий говорил, что двери в пустующие комнаты не запирались.

— Живём при полной свободе, — хвастался он. — Иди, куда хочешь, всё открыто.

Антип поставил фонарь на пол и проверил — закрыта ли дверь на замок. Однако её не было нужды запирать — от постоянной сырости одну створку покоробило и заклинило.

Он определил, где заедаетдверь. Осторожно поддел выдергой низ створки, приподнял и легко, без скрипа, открыл. Однако не удержал, и она стукнулась о стену. Удар был не сильный, но его услышал кто-то в доме. Отворилась дверь в противоположном конце коридора. Антип быстро накрыл полой накидки фонарь и прижался к стене.

— Кто здесь? — раздался в темноте старческий голос.

Антип плотнее прижался к стене и затаил дыхание. Крупные капли пота выступили на лбу. Он не ожидал, что кто-то не спит рядом с барскими покоями. Ему показалось, что голос принадлежал старику Мефодию.

— Есть ли здесь кто? — вновь прозвучал голос. — Это ты Иван? Ты здесь шляешься? Выпивку ищешь?

Но ответа не последовало.

— Никого нет. Показалось что ли спросонья, — сказал человек и зевнул. — Ночи становятся длиннее и темнее, что-нибудь да почудится.

Он снова зевнул и притворил за собою дверь.

Антип облегчённо вздохнул: «Пронесло». Не думал он, что в доме, кроме больного хозяина, будет ещё кто-то. А надо бы подумать. Барин хворый, рядом с ним должен же быть кто-то.

Подождав с полчаса и решив, что всё успокоилось, он крадучись приблизился к опочивальне барина. Дверь открылась легко, видно, за ней следили, смазывали петли. Услышал слабый храп. Несомненно, булькающие звуки издавал спящий поручик.

Антип откинул полу и осветил помещение. Фонарь он держал в поднятой левой руке, выдергу — в правой.

Спальня была почти квадратной формы с двумя большими окнами, задёрнутыми занавесками. У стены торцом к ней стояла широкая кровать, на которой похрапывал поручик. Его громадное сухое тело возвышалось на перине. У изголовья притулился столик с инкрустациями, блеснувшими в полумраке, с множеством пузырьков и баночек. Посередине, рядом с иконками, стоял серебряный колокольчик. Им барин вызывал Мефодия. У противоположной стены было трюмо с подставкой, в углу недалеко от ложа поручика, громоздился комод, тоже инкрустированный с овальными ящиками.

Стараясь не шуметь, Антип прошёл к комоду. Кроме двух книг в кожаных переплетах с серебрянными застёжками, стопки бумаги, пузырька с чернилами и ручки, на нём ничего не было. Прибор для бритья лежал на подставке трюмо.

Антип приблизился к изголовью, где стоял столик. В нём было несколько маленьких ящичков. В верхнем торчал ключ. Сердце Антипа дрогнуло. Он дотронулся до ключа и свет упал на лицо барина…

Поручик проснулся от того, что ему стало плохо. Дурнота и мелкая неунимающаяся дрожь овладела телом. Он открыл глаза, и видения обрушились на него. Он пытался дотянуться до колокольчика, вызвать камердинера, чтобы тот принёс воды, но рука не повиновалась. Он её вообще не чувствовал. Поручик не мог представить, где находится, то ли у себя в спальне, то ли в загробном мире. Стояла кромешная темнота, слышались вопли и стенания.

«Неужто ад?» — подумалось поручику. Действительно, ад. Чёрный чёрт с фонарем в одной руке и крючком в другой ходил рядом, видно, искал его. На голове был несуразный башлык. Сейчас он подденет крючком поручика под рёбра и очутится тот на дыбе, и огонь будет лизать ему голые пятки, а потом охватит его всего. «Почему чёрт в схиме?» — не понял поручик. Вот он приближается, лица не видно, пляшет только тень от фонаря и этого зловещего крючка, который он занёс над ним…

Когда свет упал на лицо барина, Антип перепугался — на него глядели широко открытые глаза. Колпак на голове съехал в сторону, седые бакенбарды топорщились на щеках. Глаза ничего не выражали, они были пусты, чудилось, холод объял их. «Да он умер, — подумалось Антипу. — Лежал, лежал и умер».

Антип поставил фонарь на пол, переложил выдергу в левую руку и открыл ящик стола. В нём лежали ножички, пилки, какие-то крохотные инструменты, значения которых Антип не знал, но грамоты не было. Он выдвинул второй ящик, но, кроме безделушек и курительной трубки, там тоже ничего не было. Третий ящичек не открывался. Ключ упал от сотрясения, и Антипу пришлось искать его на полу. Шаря по половицам, он коснулся чего-то такого, отчего мурашки пошли по телу, он чуть было не закричал. Он почувствовал, как поручик положил ему руку на голову. Но оказалось, что это безжизненная рука барина соскользнула с груди и бессильно свешивалась, чуть ли не касаясь пола.

Уняв готовое выскочить из груди суматошное сердце, Антип стал открывать замок ящика. Рука дрожала. Сколько он не вращал ключ в разные стороны, замок будто заело. И сломать его было нечем. Он вспомнил про нож.

Просунув его в щель между ящиком и столом, он сильно нажал. Что-то хрустнуло, и ящик свободно выдвинулся. Антип поднял фонарь. В ящике сверху в большом конверте лежали какие-то документы на гербовой бумаге, а под ними небольшой свиток из плотной бумаги или кожи. Был он не белым, а коричневым. Трясущимися руками он развернул его, увидел старорусские буквы, чернеющие на светло-коричневом фоне. С трудом, где мог, разобрал: «И се яз… слово свое и тоя рухледь, сиречь сундук…» Дальше он не стал читать, подумав, что нашёл то, что искал.

Спрятав свиток на груди, хотел уйти, но услышал невнятное бормотание барина. Он поднёс фонарь к кровати. Глаза поручика были открыты, а на лице застыла маска — не смерти, не страха, а маска дьявольского смеха, беззвучного, а потому ещё более страшного.

Он смеялся над Антипом.

Не помня себя от ужаса, Антип бросился в коридор. Ему чудилось, что двери и окна господского дома враз раскрылись с большим шумом, стряхивая многолетнюю пыль на пол, и за ним гнался гомерический хохот мёртвого барина, сотрясая дом от верха до основания:

— Бери, бери грамотку. Она твоя…

Очутившись в саду, Антип перевёл дыхание и опрометью, прижимая к груди свиток, побежал прочь от усадьбы, не помня себя от ужаса. В овраге потерял выдергу, но не стал искать.

Добравшись до дуба, весь дрожа и в холодной испарине, разворошил листья и положил под корни фонарь. Скинул с себя мешок и запихнул туда же. Забросав тайник листьями, немного опомнился и перевёл дыхание. Только когда продрог, что зуб на зуб не попадал, Антип окончательно пришёл в себя. Небо на востоке серело. Он запихнул грамоту поглубже за пазуху и побежал к лесу.

Часть четвёртая ЛИХОВА ПОЛЯНА

Глава первая Болотный старец

Антип отталкивался от дна веслом и поглядывал изредка на жену Василису, сидевшую на корме в тёплом платке, закутавшем ей голову, плечи и грудь. Открытой была лишь нижняя часть лица. Её бил озноб. Антип видел, как тряслись плечи, как она сжималась под платком и исхудавшей незагорелой белой рукой натягивала платок на грудь. Лодка, повинуясь толчкам, медленно плыла вдоль берега по мелководью, обходя заросли осоки, высокой узловатой травы наподобие камыша, раздвигая широкие листья кубышек.

— Потерпи, — говорил Антип жене. — Скоро доберёмся до места.

— Скорей бы… А то у меня зуб на зуб не попадает.

— Это от воды холодит. А так-то тепло. Вон какое солнышко яркое…

— Зябко мне…

— Протяни руку, возьми в ногах душегрейку, укройся.

Василиса нагнулась, подняла лежавшую в ногах овчинную душегрейку, прижала к груди, зарывши лицо в тёплый мех. Потом подняла голову. Спросила:

— А старец этот поможет?

Глаза её с надеждой взглянули на мужа.

— Должен помочь. Говорят, он знатный знахарь, не таких вылечивал.

Антип говорил это, а сам в душе не знал — поможет ли старец или нет. Об этом старике знахаре ему рассказал Пахом Шерстобитов из Дурово, привозивший на мельницу рожь. Узнал у Маркела, что сноха шибко занеможила, лежит пластом и никакие доктора не могут найти у неё болезнь. А её бьёт озноб, трясётся, как лист осенний, а по ночам видения разные мерещатся. Пахом тогда и сказал про старца, который живёт за озером в урочище прозываемом Лихова поляна. Про эту полянку среди народа разная молва ходила как про место нечистое, что там деревья кольцами растут, разные бывают знамения. Рассказывали, как один крестьянин туда попал по несчастью — заблудился в лесу, пробыл там какое-то время, совсем недолго, а вернулся домой — ему говорят, что месяц блукал. Он не поверил сначала, но потом убедился, что так оно и есть: много времени прошло, а для него, что один день. Кто-то из древних стариков и сказал, что там день за месяц идет… Но вот как бы старец тамошний зла никому не делает, а наоборот молва о нём, как о лекаре-знахаре далеко за пределы уезда вышла. Прозывают его Болотным старцем, так как живёт в окружении болот. Раньше как бы его там не было, а объявился он лет десять назад, а может и более, только о нём никто не знал… Вот Пахом и посоветовал Антипу туда свезти жену. Путь не близкий, да и не торный, сначала до Сухого Брода на телеге, на лошадке, а оттуда на лодке вёрст с пятнадцать, а там по тропке пешком час, может, поболе.

Маркел был уже стар и по этой причине всё хозяйство на мельнице отдал в руки Антипа. Сам только иногда, пропустив по давней привычке шкалик для сугрева, как любил говаривать он, что-то советовал, если была охота у Антипа его слушать, а в основном доживал свой век с Прасковьей ни во что не вмешиваясь, полагая, что день прошёл и слава Богу.

Антип сначала загорелся после слов Пахома отвезти Василису к старцу, авось поможет, но совершить это дело отнюдь не спешил, находя какие-то отговорки, наподобие той, что дескать, он уедет, а кто будет хозяйство справлять, молоть муку… Маркел молча наблюдал за этим, а после того, как Прасковья сказала ему: "Отец, что же это Антип жену-то не жалеет, не отвезёт к старцу", попенял горячо сыну, так, что они чуть не разругались. Антип продолжал свою песенку:

— А кто молоть будет.

— Како молоть! Это ты мелешь чепуху. Все, кому надо, отмололись давно. Теперь жди нового урожая. А он ещё за горами. Если кто и привезёт мешок ржи, я что не управлюсь. Запрягай лошадь и вези Василису к знахарю. Не видишь изводится от болезни жена твоя. А ты, пакостник, всё тянешь…

Прасковья тоже увещевала сына.

Антип, сгорит Василиса. На тебе грех будет…

Не думала она никогда, растя подкидыша в холе и неге, что вырастет он чёрствым и грубым, упрямым. Бывало упрётся и не сдвинешь в сторону. Никакие увещевания не помогают. Знает, что это белое, а сам твердит чёрное. И печалилась Прасковья, что незнамо каких он кровей, кто его родители, наверное, в их породу пошёл. Крестьянин, даже скотину выбирая, узнаёт какого она покону, племени, а про Антипа они ничего не знали…

Окрики отца и увещеванья матери сделали своё дело — собрался Антип в дорогу. Обрадовались Маркел с Прасковьей, слава богу вразумили сына, а что ж такое, от людей стыдно — жена болеет, а мужу хоть бы хны.

Можно было плыть на лодке, но посчитали, что такой дальний путь будет не под силу Антипу да с больной женой, и до Сухого Брода добирались на телеге. Дорога была в колдобинах и рытвинах, телега кренилась, с трудом выбиралась из ям. Василисе от этого было ещё хуже, но она крепилась, а Антип, которому надоела езда к чёрту на кулички, извёлся весь, а когда подумывал: неизвестно, поможет ли старец, становилось совсем невмоготу.

— Лучше бы не ездить, — говорил он. — Куда попёрлись. Были бы дома. Я бы фершала вызвал, посмотрел бы он.

— Сколько фершала не вызывали, — слабым голосом ответила Василиса, — ничем он помочь не смог. Он и сам говорит и дохтора городские, что не знают, что за болезнь.

Антип замолчал, в душе ругнул себя, что выскочили его столь скрываемые неблагие мысли из души. По правде, он измучился, глядя как жена тает день ото дня. И это уже почти год. Сколько это может продолжаться? Всё чаще и чаще в голову западала одна мысль: скорее б к одному концу. Или выздоровеет, или отнесут её на кладбище.

Василиса притулилась к мешку, в котором были рогожки на случай дождя, по щеке прокатилась слезинка, потом сказала:

— Опостылела я тебе больная. Что от меня проку. Вижу, как ты извёлся.

Она ожидала от него, что он скажет: хватит тебе чепуху городить или что-то в этом роде, но он ничего не сказал, лишь стал громко понукать лошадь.

К вечеру они добрались до Сухого Брода. Переночевали у вдовы Дарьи, которой Прасковья была золовкой — мужниной сестрой, а утром сели в лодку и отправились по реке в указанное место.

Сын бабки Дарьи Никанор напутствовал Антипа:

— По Язовке проплывёшь с версту, может боле, выйдешь в озеро, держись берега. Немного пройдёшь, будет тебе Сутоломь. Вода в ней не сильная, мелководье, после обеда прибудешь. Увидишь слева обомшелый валун в виде лошадиной головы, рядом и пристанешь. Привяжешь лодку и иди к закату, вёрст через семь увидишь Лихову поляну, век бы её не видеть.

— Почему так говоришь? — спросил Антип, которого озадачили слова Никанора.

— Да место такое… тёмное. Наши не по нужде не показывают туда носа…

— А мы вот едем…

— Так нужда заставляет. Я так и сказал…

— А он примет, старый-то? — с надеждой спросила Василиса, слышавшая разговор.

— Не знаю. Никому не отказывал. К нему уж сильно обездоленные идут. Нечистой поляна слывёт давно но, кому терять нечего, идут к знахарю. Говорят, помогает. Может, всю жизнь предсказать на сто лет вперёд. Места этого боятся, а старик он не страшен. Зла никому не делал.

Они посадили Василису на корму, чтобы опиралась спиной о борт, так она была слаба. Дарья в дорогу дала им лепёшек, сваренных вкрутую яиц, бутыль молока и лужёный бидончик воды. Антип оттолкнуся от берега. Дарья перекрестила их, что-то прошептала, шевеля губами и помахала рукой. Долго смотрела вслед, пока они не скрылись за поворотм реки.

— Поможет ли Болотный старец, — сказала Дарья, поправляя съехавший с головы платок. — Уж больно хлипкая жена у Антипа. В чём только душа держится. — Она завздыхала.

— А он не больно и убивается, — проронил Никанор, имея ввиду Антипа. — Безучастный какой-то…

— Не нам судить, — махнула рукой Дарья, в душе соглашаясь с высказыванием сына об Антипе.

Василиса вскоре задремала, пригревшись на солнышке, её стало меньше трясти, но лицо, подставленное солнцу, было бледным, по нему скользили тени от деревьев, когда лодка приближалась к берегу, и Антипу казалось, что это тени смерти сгущаются над Василисой.

Солнце стало спускаться на запад, когда лес расступился с левой стороны, явив собой почти ровную луговину с редкими кустами лещины и впереди себя Антип увидел на берегу большой — больше телеги, седой замшелый валун, чем-то напоминавший голову лошади. Он помнил его. Несколько лет назад с Захаром этой же рекой плыли к старообрядческому скиту в надежде отыскать мурманский сундук. Вспомнив о смерти Захара, Антип нахмурился, но не из-за того, что пожалел невинно убиенного, а больше из-за того, что больно испереживался тогда, просыпаясь ночью в холодном поту, от неотвязных дум и снов: снилось ему, что привели его в полицию и снимают допрос, куда подевался Захар. Но с течением времени эти мысли перестали так огненно обжигать его, трепет от того, что его найдут и отправят в тюрьму, притупился, и он стал забывать о своём страшном поступке, и лишь иногда вспоминал, когда ему что-то напоминало об этом, как сейчас, когда увидел знакомый валун.

Он поискал глазами по берегу — где бы пристать. Нашёл удобное место, где берег понижался и можно было причалить лодку и выбраться на сушу. Антип так и сделал. Когда нос лодки уткнулся в берег, Василиса проснулась.

— А? Что? — спросила она впросонках, ещё не понимая, где они, а поняв, спросила: — Что уж приехали, Антипушка?

— Приплыли, — ответил Антип. — Давай выбираться на берег.

Он помог Василисе выйти на берег, усадил её на траве на душегрейку, а сам привязал лодку к деревцу и забрал из лодки вещи. Сел рядом с женой и развязал мешок.

— Давай подкрепимся, — обратился он к жене. — Теперь самой придётся топать.

— Я не хочу, — наморщила она нос как от чего-то неприятного.

— Нет, ты поешь.

— Да немочь такая. Не идёт кусок в горло.

— Хотя бы молочка попей. А то ведь не доведу тебя обессиленную. Надо силов набраться.

Она отпила из бутылки несколько глотков. Была настолько слаба, что руки дрожали, и молоко пролилось на подбородок и шею.

— Эк ты неловкая, — пробормотал Антип, смахивая рукой капли молока с лица жены. — Как я с такой тобой потащусь. Изводишь и себя, и меня…

— Не надо было ехать, — заплакала Василиса, видя, что она причиняет страдания мужу. — Умерла бы дома…

Она печально посмотрела на Антипа, на глаза набежали слёзы.

Антип нахмурился, завернул недоеденное в тряпицу, положил в мешок и, вздохнув глубоко, сказал:

— Теперь поднимайся, пойдём.

Он помог жене подняться, и она, обхватив руками его шею, волоча ноги, пошла рядом с ним. Когда ей становилось невмоготу идти, — Антип это определял по тяжести её тела, тянущего его долу, — он останавливался, они присаживались и отдыхали. Так шли два или уже три часа. Лес не суживался, а казалось, расступался всё шире и шире, пространство, поросшее густым разнотравьем, было ровное, словно блин.

Антип отирал обильно выступивший пот и думал: «Когда же это всё кончится, когда он добредёт до жилища старика».

Солнце всё больше клонилось к западу, а хижины Болотного старца не было видно. Антипа стали одолевать сомнения, а правильно ли он идёт, не заблудились ли они. Однако эти нехорошие мысли развеивались, когда он внимательно присматривался к траве, по которой они шли. Она была слегка прибита, примята, что говорило о том, что здесь вилась еле заметная тропка, по которой не столь часто, но люди ходили.

Однако недобрые чувства с каждой минутой больше и больше охватывали Антипа: вечерело, а конца пути не было видно. Что же, выходит обманули его. Что он будет делать один с больной женой в тёмном ночном лесу. Им и укрыться от непогоды негде и припасов еды не много: бутылка молока да краюха хлеба. Он мрачнел, а Василиса совсем выбилась из сил и шла, еле волоча ноги, в совершенном забытьи, закрыв глаза.

Когда отчаяние готово было совсем сломить Антипа, навстречу им вдруг выбежала большая чёрная лохматая собака. Она громко пролаяла, увидев незнакомых людей, остановилась, села на задние лапы и, помахивая по земле хвостом, ждала их. Антип сначала испугался, увидев собаку, но убедившись, что она не предпринимает никаких враждебных действий, а наборот, показывает своё дружелюбие, успокоился и подумал, что, наверное, они близки к концу пути. Так оно и вышло. Когда они подошли к собаке, она обнюхала их поочёредно, завиляла снова хвостом и побежала по тропинке, как бы показывая дорогу. Антип, чуть ли не таща обессилевшую Василису, шёл за ней.

Они прошли не более двухсот шагов, как за поворотом в вечереющем пространстве увидели большую ровную поляну, на которой возвышались дубы. Кроме дубов, травы и мелкого кустарника, на поляне ничего не росло. Чуть вдали почти на её середине, окружённая дубами, стояла небольшая хижина, рубленная из толстых то ли сосновых, то ли еловых бревён, с островерхой крышей, крытой осиновыми досками. У конька возвышалась труба. Крыша низкого крылечка поддерживалась двумя струганными столбами. По периметру хижины была сделана завалинка, оплетённая ветками лозняка.

— Ну вот, пришли, — с облегчением воскликнул Антип.

Наконец-то его мытарства кончились, хоть ночью отдохнёт, а завтра будет день, будет пища. Он обрадовался, что пришли на место, нервное напряжение покинуло его, руки ослабли и он чуть не уронил Василису, которая еле передвигала ноги и даже не хотела говорить, так была слаба.

На лай собаки, дверь в хижине отворилась и на крылечко вышел Болотный старец. Что это был он, Антип понял по длинным совершенно белым волосам, спускающимся до плеч и такой же длинной почти до пояса бородой. На нём были бело-сероватые штаны, заправленные в лёгкие лычницы и длинная рубаха до колен, подпоясанная узким ремешком. Через лоб и переносицу, к щёке шёл рубец, красноватый и видать твёрдый от застарелого шрама, терявшийся в бороде.

— С чем пожаловал? — спросил он, но увидя обессиленную женщину, висевшую на плече спутника, всё понял и больше не стал расспрашивать.

Он внимательно посмотрел на Антипа и едва уловимая тень набежала на лицо, но не надолго, оно тотчас приняло прежнее любопытное выражение.

— Оставайся на воле, — сказал он Антипу, а сам, взяв Василису под руку, увёл в избушку. Антип не стал ему перечить и не пошёл в избушку, а остался у крыльца.

Увидев Болотного старца, в душе у него что-то сдвинулось, словно мелькнул перед глазами давно забытый образ из прошедшей жизни, какая-то знакомая, но неуловимая черта. Кого-то напомнил старец, не внешним видом, даже не голосом, а чем-то внутренним, неосязаемым, но знакомым. Он где-то видел этого старца, но где, вспомнить не мог. А может и не видел. Он не раз замечал: ходишь по тропке не один раз и не десяток, а больше, и ничего округ не замечаешь. И вдруг будто пелена спадает с глаз: почему дерево растёт обочь дороги. Раньше не замечал его. А теперь заметил. Происходили случаи ещё страннее. Был он в Ужах. И знает, что эту часть города никогда не посещал. А едет на лошади и кажется ему, что видел эту улицу… Дома знакомые, заборы тоже… Поэтому в деле со старцем не стал мучить себя вопросом, кого он ему напоминает, а стал ждать, когда он выйдет.

Старец вышел через некоторое время из избушки.

— Что с Василисой? — спросил его Антип. В его голосе не было ни капли тревоги, и старец обратил на это внимание.

— Она спит, — ответил он. — И будет спать до утра.

Видя, что Антип больше ни о чём не спрашивает добавил:

— Немогота пройдёт. Она не будет болеть. Домой вернётся безболезненна.

— Слава Богу, — перекрестился Антип и заметил, что старец внимательно разглядывает его.

— У меня нет для тебя пищи, — сказал старец, — и крова над головой для отдыха. — Я не ждал тебя. Ночуй на воле. Ночь ясная. Если будет дождь, спрячешься под навес. Вон стожок, надёргай соломы.

И ушёл в избушку.

«Какой жадный старик, — подумал Антип. — Не нашёл куска чёрствого хлеба для гостя и лавки для спанья».

Однако посмотрел вокруг и не обнаружил ничего, что бы напоминало о хозяйстве старца. Лишь сбоку избушки, клином вдавшись в лес, было польцо, засеянное рожью, а сбоку участок то ли вики с горохом, то ли другой травы. У самой хижины в огороде росла редька и репа… За поломанной изгородкой зеленела ботва то ли свёклы, то ли картошки — Антип не понял и не стал об этом думать.

Он присел на срубленный пенёк, развязал взятый с лодки мешок, и ножом, достав его из голенища, стал срезать мягкие куски сала и класть на успевший зачерстветь хлеб. Пожевал половину лепёшки, что дала в дорогу Дарья, недоеденное убрал в мешок. Поев, достал стеклянную баклагу с водой из ременного футляра и отпил тёплой противной воды с запахом.

Ещё не стемнело. Антип прошёл на другую сторону поляны, размышляя, что старик не гостеприимен. Не нагрубил, но и доброжелательства не проявил к нему. Однако Василису ни слова не говоря приютил и, вишь, она спит.

Он увидел несколько дубов, столетних, с мощными стволами, растущими с краю поляны, подошёл к ним, погладил грубую кору, ощутил в руке некое напряжение, словно неведомая сила прошла через него и ушла в землю, но не обратил на это внимания. Заметив тропинку с примятой травой, видимо, здесь часто ходили и пошёл по ней. Она его привела к родничку около большого валуна, из-под которого и била струя воды. Антип встал на колени, зачерпнул в горсть воду и стал пить маленькими глотками. Вода была чистая и приятная.

Он вернулся к пеньку, где оставил мешок, достал фляжку, вынул пробку и пошёл снова к роднику, выливая на ходу оставшуюся воду. Набрав родниковой воды, вернулся к избушке.

Темнело. Небо на западе было ещё светлым, кое-где на нём проглядывали неяркие отсветы заходящего солнца, небольшое облачко окрасилось в багровый цвет и по краям приобрело золотистые контуры. Но это продолжалось недолго — облачко спряталось за горизонтом, краски пропали, и небо с зенита стало быстро темнеть. Не нём загорались яркие вечерние звёздочки, которые можно было пересчитать по пальцам…

Антип заметил старую заброшенную телегу, одиноко и сиротливо стоявшую недалеко от избушки, задом к ней, словно кто-то приехал, выпряг лошадь, а повозку оставил догнивать на воле. Подойдя к небольшой копне прошлогодней соломы, потерявшей былые краски и свежесть, потемневшую и уже жухлую, просунул руку внутрь копны и вытащил несколько пучков. Определив, что она не подмочена дождём и не пахнет гнилью, надёргал целый ворох, бросил под телегу и прилёг на неё.

Сумерки обволакивали поляну, окружающий её лес чернел, из него тянуло сыростью. Травы обмякали, покрывались холодной испариной, закрывали венчики цветов на ночь, и дневной и вечерний благоухающий запах истончался и пропадал. Антип ощущал лишь аромат ночных фиалок, щедро выплеснутый на поляну.

Глава вторая Зыбкий туман

Антип лежал под телегой и сбоку ему была видна часть неба с золотыми светлячками звёзд. Их светлые зраки как бы пульсировали, и Антип отметил, что правильно говорят, что звёзды мигают. А он этого раньше не замечал, наверное, потому что не было привычки долго смотреть в небо, ни ночью, ни днём. Не до этого было. Находились другие более важные и срочные дела, и недосуг было, задрав голову, созерцать небосклон и предаваться мыслям, не связанным с житейскм миром. А сегодня волей неволей пришлось, и он открывал для себя окрест много нового, доселе незнаемого. И приходили мысли по сю пору неовладевавшие им, что окружающий мир прекрасен и живёт своей жизнью, которая движется сама по себе, никого не задевая и никому не мешая.

Усмехнувшись про себя, что он как бы заново родился, Антип вздохнул, вспомнив, что Василиса тяжко больна и нет никакой надежды её поправить. Он не доверял Болотному старцу и повёз к нему Василису не от того, что верил в её излечение, а больше оттого, что боялся пересудов людей, укоров родителей: дескать жена болеет, а он никаких мер не принимает.

Ему надоело смотреть в небо, он перевернулся на бок и закрыл глаза. Но мысли бередили голову, то неотвязные и долгие, то короткие и путанные. Наплывали, не связанные временем, картины прошлого, наслаиваясь одна на другую…

Сколько времени он пролежал в думах, не засыпая, Антип не помнил, но, показалось, долго. Постепенно мысли стали путаться, то всплывали в мозгу, то вдруг пропадали, куда-то уходили, возникали новые, но были бессвязные, казалось, пустые — предсоннное оцепенение овладевало им. Ему не хотелось шевелить ни рукой, ни ногой, тело не реагировало на внешние раздражители, но мозг не спал.

Чудилось ему, что какая-то посторонняя жизнь, чужая, проходила рядом, касаясь его. Он не стал частью её сущности, она обволакивала его, но не растворяла, он даже не мог воздействовать на неё, был как бы сторонним наблюдателем. Она была странная эта сонная реальность, не мира сего, а существовавшая параллельно ему… Вот серебристая пелена коснулась глаз, казалось, прошумел ветер в вершинах леса, раздалось шелестение, словно стрекозы тёрлись жёсткми крыльями, окоём осветился багрово, как от сполохов молнии, но грома не было слышно, Антип подумал, что зарницы играют — пора колошения хлебов. Потом наступила тишина, пронзительная и чистая. Антипу показалось, что даже воздух куда-то пропал, настолько осязаема была тишина. Возникло ощущение того, что на него бросили мешок сырого песку. Он лежал, пригвождённый неведомой мощью к земле, придавленный невидимым грузом, но всё отчётливо видел и воспринимал.

Отворилась дверь избушки. На крыльцо вышел старец. Его Антип хорошо видел, словно тот стоял, освещённый луной, хотя луны на небе не было. Были лишь звёзды, большие, с кулак. Потом появилась Василиса. Лицо её было бледно в призрачном свете, но не казалось таким измождённым, каким было, когда он её вёз на лодке. Она была в длинном ночном одеянии, касавшимся пола. Старец показал ей рукой прочь от избушки. Василиса повернула голову на его жест, Антип тоже посмотрел туда и увидел ровный лужок вроде поляны с густой невысокой травой. На поляне горел костёр, не горел, скорее, светился. Огонь был каким-то неестественным, словно это было отражение огня, словно Антип предполагал, что это огонь. Видение. Что он горит, это кажется Антипу, горит в его воображении. «Костёр без огня? Знаю, что костёр, но огня нету, а костёр есть. Чудно», — подумалось ему. А вот и котелок висит на роготульке, чёрный, закопчённый. Ему показалось, что он даже слышит бульканье в котелке. Так может булькать кипящая вода или какое-то варево.

Старец шагнул со ступенек и направился к костру, за ним пошла Василиса. Он указал ей на валявшуюся подле огня плаху. Она села. Старец длинной деревянной ложкой мешал в котелке. Что он мешает, Антип видел. Но котелка настоящего не было, хотя он знал, или представлял, что старец мешает в котелке. Он хотел протереть глаза, но рука не поднималась.

Костёр затух, хотя он не горел, но Антипу так подумалось, что затух — дым перестал идти. Зато от котелка поднимался пар, как от вскипевшей пищи или напитка. Антип понял, почему ему кажется, что всё, что он видит, не настоящее: и старец, и Василиса и костёр с котелком как бы выступали из марева, или сами были маревом, как будто рисованные на прозрачной плёнке. Она иногда колебалась, как от дуновения ветра и всё, что он видел, тоже колебалось, то растягиваясь, то сжимаясь.

Из складок одежды старец достал деревянную плошку или чашку, зачерпнул из невидимого котелка взвар или ещё что, налил в плошку и протянул Василисе. Сказал ей что-то, как понял Антап, приказал выпить. Она медленно выпила. Он коснулся рукой её головы, словно погладил, и показал рукой на избушку. Она пошла к избушке, но не дойдя до неё несколько шагов внезапно исчезла. Это Антип отчётливо видел. Он сначала не понял, куда она пропала, словно её волной смыло — так неожиданно это случилось. Всё это было как туман: его видишь на расстоянии, а вокруг тебя его нет.

«Иди сюда», — как показалось, поманил его старец. Антип сначала не понял, но старец повторил свой жест — сгибая ладонь вытянутой по направлению к нему руки в свою сторону. Идти ему не хотелось. Но внешние силы, довлевшие на тело, ослабли, и против своего желания, словно загипнотизированный, Антип поднялся и подошёл к старцу. Когда он взглянул на него, то сразу отшатнулся от охватившего его страха. Ноги неожиданно ослабли, стали, как ватные, но каким-то чудом он остался стоять на земле: это был не старец, а бесплотное привидение, напоминавшее хозяина этой поляны. Вместо лица было свечение. Руки напоминали ветви деревьев, которые засохли, с облупившейся корой, гладко-коричневые и почти прозрачные, внутри которых было множество кровеносных, но пустых жил. Глаза казались водяными окнами в окружении болотных трясин. Но он не представлял опасность, его облик, странный и жуткий, говорил об обратном. Антип быстро пришёл в себя, и перестал испытывать страх. Скорее, это была оторопь от увиденного.

Над костром парило. Парило, а котелка не было, была смутная тень напоминающая котелок. Откуда этот пар?

— Вкушай, — сказал ему старец или привидение. Голоса он не слышал, но понял, что тот ему сказал.

Старец протянул ему ложку. Антип взял грубо сделанную ложку, зачерпнул пустоту и поднёс ложку ко рту. В ней ничего не было, а рот обжёг горячий напиток, напоминающий сладковатую медовую воду. Он почувствовал этот вкус.

Привидение сделало над костром и котелком полукруг рукой и исчезло. Исчезло всё. Антип лежал под телегой и не знал: было на самом деле недавно произошедшее, что он вставал и подходил к костру, или ему привиделсь это.

Над поляной ходил туман. Тонким слоем, полупризрачный зыбучей волной пластался в аршине над землёй. Седой. Косматый. Даже не туман. Это пар, как над котелком. Он существует, он есть. Он виден, и в то же время его нет.

Так находясь в непонятном оцепенении, в неосознанной дрёме, в призрачном наваждении Антип постепенно забылся и им овладело сонное состояние.

Спал он хорошо. Проснулся, когда солнце ослепило глаза. Антип быстро вскочил, больно ударившись головой о телегу, подумав, что давно наступил день. Но солнце только поднималось над лесом, роса ещё не успела просохнуть. «А что я спешу ровно на ярманку, — подумал он. — Мне же не надо куда-то спешить, а я беснуюсь». С этими мыслями он вновь растянулся на соломе. Прохлада уходила, оставляя место солнечному теплу. Антип подвинулся под телегой в уголок, где лучи солнца не доставало его.

Мысли коснулись Василисы. Как она там? Что с ней делает этот старик? Вишь ли места у него для Антипа нет в избушке. Антипа опять повело в сторону только вспомнил о старике. Где-то он этого старца видел. Не такой он уж и старец. Какой-то простой человек, помысливший себя лекарем. Или шарлатан. Мошенник. Однако мошенники обычно и занимаются своим делом, обманывая людей для своей выгоды. А этот старик? Он же не берёт денег. Если только ему дадут, сколько могут… Однако мысль, что он раньше видел этого старика, перебивала все остальные и не давала ему покою.

Он хотел сходить к роднику умыться, потом потрапезничать, однако обстоятельства не дали возможности ему этого сделать.

Распахнулась дверь избушки. На крылечко вышла Василиса. Запрокинула голову, глядя на солнце, поднимающего свой диск над лесом и такая радость была написана на её лице, что Антип протёр глаза: воочию ли он видит Василису. Она ли это? Такая резкая перемена произошла с ней за ночь. Только сейчас он вспомнил о событиях прошедшей ночи: что это — привиделось ему, приснилось или это было на самом деле? Он посмотрел в ту сторону, где ночью заметил костёр, но кострища не увидел, поляна заросла травой и нигде не было видно места, где горел огонь. Не было и роготульки, на которой висел призрачный котелок.

Так и не поняв, что было ночью, явь или сон, он выбрался из-под телеги, опять больно ударившись о доски, чертыхнулся, что набил себе синяк, проклял старца и его гостеприимство и подошёл к избушке. Василиса услышала его шаги и повернула к нему лицо. Столько радости было в её глаза, а на щеках играл здоровый румянец.

— Ох и поспала я, Антипушка, крепко, — сказала она ему, глубоко вдыхая свежий лесной воздух, напоённый запахами трав, душистого мёда и влажной земли. — И вся короста будто с меня слезла. Спасибо старцу, поднял он меня на ноги.

Антипу бы радоваться, глядя на окрепшую жену, а он скорее опечалился: вчера он вёз её совсем сомлевшую, того гляди отдаст Богу душу, а сегодня смотри, что с ней произошло за ночь — стала прежняя Василиса. Колдун и есть старик. И неведомо отчего чувство недоброжелательства проснулось к Болотному старцу и наполнило Антипову душу.

— Ты словно и не рад, что я поправилась, — сказала Василиса мужу, заметив его сумрачный вид. — Смурной какой-то. Ты не доволен, что я выздоровела? — спросила она его, глядя прямо в глаза.

— Почему не рад, — соврал Антип, отводя глаза в сторону. — Рад. Что ж мне не радоваться. Думаешь, мне было не горестно смотреть на тебя болезную…

Василиса наморщила лоб. Видно какие-то мысли пришли в голову. Но она не высказала их, а проговорила тихо:

— Не даром говорится: брат любит сестру богатую, а муж жену здоровую…

Антип пропустил слова жены мимо ушей.

— Раз такое дело, сейчас тронемся в путь…

— Прямо-таки и сейчас? — спросила Василиса.

— Прямо-таки сейчас. А что в этой дыре делать? Прикажешь мне ночевать под окрытым небом, а трапезничать родниковой водой?.. Хозяин дома не любезен ко мне… Скорее отсюда дать ноги.

— Ты отблагодари старца-то, — схватив его руку, произнесла она. — Надо отблагодарить…

Антип не успел ничего сказать, как дверь скрипнула и отворилась. На крылечко ступил старец. Был он с посохом, словно куда-то собрался, в той же одежде.

— А я думаю, куда ж ты подевалась, — сказал он Василисе, совсем не обратив внимания на стоявшего рядом Антипа. — А ты утреннее солнышко встречаешь… Домой, чай, собралась?

— Да, дедушка. Поправилась я…

— Поправилась, поправилась, — повторил старец в задумчивости как бы для себя, а потом, вдруг чего-то вспомнив, спохватился: — Я сию минуту…

Он прислонил посох к перильцу крыльца, вернулся в хижину и вынес склянку с каким-то питьём.

— Вот, возьми, — протянул склянку Василисе. — Вернёшься домой по дюжине капель принимай это питьё. Не кончай, пока всю склянку не примешь. Болезнь твою я прогнал, но для закрепления здоровья надо принимать отвар этих лесных трав.

— Благодарствую за всё, — произнесла Василиса и хотела поцеловать руку.

Старец отдёрнул её.

— В этом нет нужды. Идите своей дорогой. Он перекрестил её. — Я своё дело сделал. Остальное зависит от вас и от Бога.

— Что же с ней было? — не удержался Антип от вопроса.

— Она грехи чужие на себя приняла, — вот и сохла, — ответил старец.

— А что ей чужие принимать, у нас своих хватает…

— У кого даже с избытком… — Старец взглянул на Антипа. Рука, взявшая посох, вздрогнула.

Антип понял, что хотел сказать старец и с вызовом ответил:

— Мои грехи, мне и отвечать.

Старец внимательно посмотрел на него и опустил глаза. Потом опять поднял их и вперил в лицо Антипа.

Антип вздрогнул: он где-то видел этот взгляд — проникновенный, казалось, насквозь просекающий человека.

— Ты ответишь в своё время, когда будешь в довольстве жить и радоваться достатку. Но в одночасье потеряешь всё и изопьёшь свою чашу до конца. Черви будут точить твоё тело и не найдётся лекарства, которое бы остановило пожирание плоти. Будешь страдать, вспоминая грехи, но не найдёшь успокоения. Триста дён будешь бревном лежать, молить о смерти, но она будет медлить…

— Ты не городи, старик чепуху. Нашёл что морозить… Не верю я тебе… — Антип с некоторой долей пренебрежения окинул рубище старика. Одежда хоть и стирана, но обветшала и дышит на ладан, на локтях, под мышками наложены заплаты, хоть и аккуратно пришиты, но видно, что не женская рука зашивала, да и материя была другая. Обратил внимание на босые ноги, высовывавшиеся по щиколотки из штанов — мозолистые, огрубевшие…

— Тупо сковано — не наточишь; глупо рожено — не научишь.

После этих слов старца, Антип просто взорвался. Он выплеснул всё, что накипело у него на душе в последние минуты.

— Выбрось, Василиса это зелье, — он хотел вырвать из её рук склянку, но она спрятала за пазуху. — Лучше подальше быть от колдовства. Он меня и ночью поил каким-то зельем. — Антип с негодованием посмотрел на старца.

— Это тебе привиделось, — сказал старец. — Что наяву делают, того не боятся, а что во сне видят… Я всю ночь молился о выздоровлении жены твоей…

— Врёшь ты всё, старик, — Антипа несло в безудержную злость. — Не верю я тебе. Напустил ты здесь чар… бесовских.

— Это в тебе бесовские чары играют. Мутят тебя демоны. А ты и сладить с ними не хочешь… Видать в крови перешло это к тебе.

— Откуда ты, старик, знаешь про мою кровь, — запальчиво вскричал Антип. — Сиди здесь, как кулик, на своём болоте и куликай, а в чужую душу не лезь.

Старец молчал, укоризненно глядя на Антипа, только сухая рука, сжимавшая посох мелко вздрагивала.

— Ты это что такое говоришь, Антип! — попробовала увещевать мужа Василиса. — Как это можно? Старец помог мне. Я прежняя. Я выздоровела…

— Вот и ладно. — Он с вызовом поглядел на старца. — Выздоровела, так пойдём отсель. Не много ли чести ошиваться здесь.

— Иди, Василиса, — проговорил старец. — Всё, что мог я уже сделал. — Снял порчу с тебя.

— Что ты мелешь старик. Какая порча! Она занеможила по другой причине.

— Спасибо тебе, дедушка, — поклонилась старцу в ноги Василиса. — Век не забуду.

— Ещё спасибо говорит, — продолжал изрыгать злость Антип. — Ты не знаешь, какие он чары ночью напускал. Я не спал и всё видел. Колдун он и есть колдун…

— Идите с Богом, — сказал старец. — Тебе, Антип, крест тяжкий нести всю жизнь. Ты большой грешник. Не отмолишь ты свои грехи.

Антип вытащил из-за пазухи смятые несколько банкнот мелкого достоинства.

— На тебе деньги за постой, что я под телегой спал.

— Не надо мне твоих денег, — отвёл руку Антипа старец в сторону. — А не пригласил тебя я к очагу, чтобы не осквернял ты чистоты моей хижины. Уходи!

Антип ухмыльнулся, спрятал деньги и, взяв Василису за руку, повлёк к лесу. Она несколько раз оглядывалась. Старец сошёл со ступенек и стоял возле хижины, левой рукой опираясь на посох, а правую подняв для крестного знамения, но так и не свершил его, остановившись на полпути.

Глава третья Глухонемая

Обратную дорогу Антип был хмурый и не разговорчивый. А Василиса, наоборот, была весела, словно заново родилась и щебетала, говоря разные нелепости, словно хотела выговориться за всё время болезни. Антипу наскучило слушать её болтовню — она мешала его мыслям, — и он оборвал жену:

— Хватит благоглупости говорить. Надоело слушать…

— Что ты такой злой, — попеняла ему Василиса. — С самого утра не в духе. На старца накинулся. Он мне помог, а ты собак на него напустил. Не гоже, Антип, так с людьми поступать.

— Я знаю, что гоже, а что негоже, — скривил губы Антип. — Заладила одно и то же: старец, старец. Колдун он первостатейный старец твой. Это чары он на тебя напустил и на меня тоже, а, помяни моё слово, приедем и опять всё так будет.

— Что ж ты такое говоришь, — всплеснула руками Василиса и неподдельный страх выразили её глаза. — Грех так говорить… Ты не хочешь, чтоб я выздоровела?..

Антип не ответил и отвернулся, глядя на зелёные воды реки.

Он и сам не мог понять, что с ним происходит. Словно шлея под хвост попала. Несёт его куда-то, будто волна то ли злости, то ли ненависти, то ли ещё чего рождается незнамо отчего в душе и вырывается наружу. И нет такой силы, чтоб её остановить, хотя, признался сам себе Антип, ему даже нравилось быть таким, самим по себе, что он злился на Василису, что она жива-здорова, на старца, который по всем статьям помог ей. Особенно на старца, хотя и видел-то он его в первый раз. И не злился, а почему-то невзлюбил его с самого начала, неприязнь или другое нехорошее чувство отталкивали от старика, хотя не было видимых причин, чтобы серчать на него. Подспудно у Антипа рождались неосознанные, невнятные мысли, вернее, их обрывки, никак не могущие связаться в одно целое. Он подсознаньем чувствовал или предполагал, что он в чём-то провинился перед старцем, но в чём и где, когда, если он его впервые увидел.

За грехи, говорит, твои расплачивается жена твоя. Если подумать тяжелейшие грехи совершил Антип. Не помог Изоту выбраться из трясины, а мог бы, молил он его о помощи — не сделал шага навстречку. Барину больному ускорил смерть… Захара подгорячую руку отправил на тот свет, на нём смерть его, и эта ещё глухонемая, будь она неладна. Действительно грехов накопилось… Но он однако не особенно переживаал за это до слов старца, а теперь как бы совестно. Ну и что же идти в полицейский участок и во всём признаться?..

Василиса умолкла. Привалясь к борту лодки, она заснула. На щеках играл свежий здоровый румянец, улыбка трогала губы… Антип тоже решил немного передохнуть, вытащил вёсла из уключин, положил их на дно и предался мыслям. Можно было не грести. Лодка плыла по течению и хоть оно было неспешное, двигалась заметно. Плескалась вода о борта, словно убаюкивала их ласковым прикосновением, солнце припекало, со всех сторон тянуло свежестью.

Антип растянулся на дне, положил фуражку на лицо, чтобы солнце не слепило глаза, и предался думам. Непрошенные мысли лезли в голову, копошились там, беспокоя его. Почему-то отчётливо вспомнились последние два года. Может быть, потому, что не совсем зажили в душе события, произошедшие за это время.

После того, как он выкрал грамоту у барина, жизнь его, как он посчитал, не задалась, всё пошло сикось накось. Ну и что из того, что у него в потайном месте лежал кусок кожи с письменами, которые он не мог разобрать, как ни старался, лишь в общих чертах понял, что в скиту закопаны сокровища. Была дана и карта, где они спрятаны. Карту он хорошо изучил и знал её на память. Но скит большой, в каком месте закопан клад? Ему казалось, в том месте, куда вели прерывистые линии и где был изображён отчётливо видимый восьмиконечный крест. Он твёрдо знал одно — надо копать в скиту, иначе клад не найдёшь. Однако копать в это время он не собирался, и эта мысль постепенно ушла на задний план.

Время было молодое, другие заботы жили в душе. Ему было за двадцать, пора было думать о женитьбе, а не о поисках золота, на которые, как он полагал, уйдёт много времени. А здесь ещё батюшка с матушкой стали его поторапливать: дескать, жизнь идёт, ты ещё не перестарок, но дело к тому движется, невест в округе хоть отбавляй, парень ты не красавец, но не бедный, эвон после нашей смерти какой куш достанется — мельница, не у всякого деревенского парня такое богатство. Пилили они его пилили, и он стал на полном серьёзе подыскивать будущую половину для брака.

Однако торной дорожки к запланированному счастью не получилось. Он и сейчас без дрожи не может вспомнить недавнее время, когда получил от жизни, первую в своей безмятежной жизни оплеуху, а скорее всего, тяжелый удар.

Присмотрел он себе в Дурове невесту Глафиру Кныкину, девку красовитую, из зажиточный семьи. Отец её Матвей Сидорыч Кныкин держал в деревне лавку, где торговал селёдкой, солью, спичками, чаем… Мужик был с характером, деревенские боялись его по причине резкого необузданного характера, но относились уважительно. Антип хоть и был неказист — длинён, рыж, с ухватками неуклюжими, но как говорили в народе, с лица не воду пить. Зато семья была уважаема. Глафира сначала не больно льнула к Антипу, были парни и покрасовитей, и по обходительней, но все как на подбор голь перекатная, а разбогатевший Кныкин не собирался отдавать дочь за бедноту. Чтобы она нос не воротила от Антипа, раза два проучил для острастки — ремнём по толстой заднице, приговаривая: «сама не писана красавица, вон рожа вся в угрях, а нос воротит. Иди замуж за Маврюту, но учти — в приданое получишь ушат с обечайкой да веник с шайкой».

Маврюта жил в их деревне, по соседству, ровесник Глафиры — парень кучерявый, особистый, с белозубой располагающей улыбкой, но голь перекатная. В стужу его отец Матвей Маврютин старыми штанами шею себе от холода оборачивал — не мог купить тёплого шарфа, являясь по этой причине посмешищем всей деревни. Да и лежебока был, зиму сидел на печке, ковырял в носу, хотя и летом в погожее время не утруждал себя заботами, одним словом, лодырь был несусветный. Кроме сына, было пять дочерей, и все ходили в одних валенках — не мог из-за лентяйства своего подшить обувку. Всё ждал, что счастье к нему само придёт, обласкает его и семью… Не стала ломаться Глафира, на досуге подумав, что прав отец, говоря: не та счастлива, которая у отца, а та счастлива, которая у мужа. А будет ли она счастлива с Маврютой, да если и тятенька в приданом откажет, когда осердится. Так подумала Глафира, и Антипа стали принимать в доме Кныкина, как будущего жениха. Уже и сговор намечали, а там сватов засылать.

Мельника Маркела в округе уважали, как ни как не крестьянин какой, а мельник — фигура исключительная по тогдашним понятиям. Да и семья была работящая. Всё складывалось наилучшим образом, но тут приключилось нечто, что повлияло на дальнейшую судьбу Антипа, вернее, на предстоящую его женитьбу.

Случился здесь казус, за который дорого заплатил Антип. Время было молодое, кровь бурлила и играла, да не в том месте, где было бы надобно. Так получилось, что обесчестил он девку из дальней деревушки. То-то шуму было. Молва быстро разлетелась по округе. Вскоре дошло и до старого мельника с мельничихой.

Антип уж и думать забыл о своём приключении да и не придал ему серьёзного значения, предавался мечтам о выгодной женитьбе на богатой невесте, как однажды Маркел, открыв дверь в горницу, позвал его:

— Антип, выйди-ка.

— Зачем? Скажи? Дела у меня. — Антип собственноручно пришивал лаковый козырёк к новой фуражке, протаскивая суровую нитку в отверстия, проделанные шилом.

— Иди я сказал. — Голос Маркела стал твёрже.

Антип про себя нехорошо выругался, что отбивают по пустякам от дел, но оставил своё «рукоделие» и поднялся с лавки. В сенях было полусумрачно, но Антип углядел, что лицо Маркела было не таким, каким обычно привык он его видеть: брови сдвинулись к переносице, нос налился кровью. Так бывало, когда он сильно перепивал или очень сердился. Было видно, что он не в духе. Перед этим Антип видел в окно, как он что-то резкое говорил Прасковье. Та слушала, всплескивая руками, и вздыхала, и охала, и схватывала виски руками, как от сильной боли и, как заметил Антип, взглянула страдальческим взглядом в сторону сына, видневшегося в окошке и, качая головой, отошла от Маркела. Шла она понурая и сгорбленная. Антип не придал этому никакого значения, продолжая заниматься своим шитьём. Он думал, что это их какие-то дела. Но сейчас, когда отец вызвал его в сени и он увидел его свирепое лицо, понял, что разговор родителей перед домом касался его.

Маркел втолкнул Антипа в просторный прируб, где опочивал в жаркое время года и запер дверь.

— Матери не ровён час слушать наш разговор, — сказал он.

Антип понял, почему не с того как бы не с сего, Маркел решил с ним поговорить. В руках у отца были ремённые вожжи. Ничего больше не говоря, он намотал их на руку и концами что было сил хлестнул Антипа по спине. Замахнулся ещё.

— За что, батя? — закричал Антип, подставляя руки под удары

— А ты не знаешь, сучье отродье! Под носом взошло, а в голове не посеяно. — Ещё раз ударил по плечам Антипа. — Верста коломенская ростом, а дури… Не знаешь за что? А ты напряги память-то..

— Что мне напрягать! Ничего я не сделал такого…

— Ничего он не сделал! А кто надругался над девкой?

— Над какой?

— Он ещё прикидывается…

— А кто тебе сказал?

Спрашивает — кто сказал? Сорока весть на хвосте принесла…

— А ты верь всем. Приехала баба из города, привезла вестей три короба.

— Ты мне зубы-то не заговаривай. Умён стал. Накинулся, как кобель паскудный.

— Так…

— Иль не знаешь, что цыган в своём таборе лошадей не ворует… Мало я учил тебя уму разуму. Свадьба была уже сговорена, невеста готова под венец идти, а он…

И Маркел стегал и стегал Антипа. Тот только поворачивался то одним, то другим боком, защищая лицо и глаза поднятыми руками.

В дверь забарабанила Прасковья, услышав крики мужиков и резкие удары ремней.

— Отец, прекрати! — кричала она. — Перестань. Открой!

Маркел бросил вожжи в угол.

— Уйди, Прасковья, сами разберёмся. Не вмешивайся. Дело мужское…

— Грех попутал, батя. — Красное от природы лицо Антипа больше закраснело, а может удар вожжей полоснул по лицу.

— Грех попутал! — передразнил его Маркел, скособочив рот. — Башкой надо было думать. Теперь не жди хорошего. Что скажут люди? Ему жениться надо, а он вздумал чужую девку брюхатить…

— Да я…

— Молчи, сучий кот.

— Так она сама… не отказывалась.

— Не отказывалась. Тьфу!

— Святой истинный крест. — Антип хотел перекреститься, но Маркел не дал ему этого сделать, ударив по руке.

— Он ещё крестится…

— Так и было…

— Где ж она тебе дорогу перешла? — Маркел стал отходить, лицо приобретало спокойное выражение.

— Где, где! — Антип ещё не справился с волнением и отвечал отрывисто, шумно дыша. — Так я… шёл от Глафиры…

— От Глафиры. Глафира-то постепенней, до свадьбы не обломится, а тут задарма… — Маркел вздыхал и качал головой. За дверью всхлипывала Прасковья, но не уходила, прислушиваясь к разговору.

— Ну говори, рассказывай, что стоишь как пень…

Антип вздохнул и продолжал:

— Бес попутал. — Он чуть не прослезился.

— Бес попутал… Говори-и!

— Темне-ело. Вижу девка идёт, несёт в горшке масло топлёное. Хотел обогнать, а тут чёрт меня дёрнул благое дело совершить. Дай, говорю, помогу. Хотя, что помогать-то было: не велика ноша — горшок.

Она молчит. Взял я горшок — понёс. На задах присел на бревно. Присела и она. Я поприжал её. Молчит. Дальше — больше. Чтоб я ни делал — молчит. Ну и…. Она и слова против не сказала…

— Дурак! Не сказала! А что ей говорить? Она же глухонемая. На убогую девку покусился. Во срам-то. Вся округа на мельницу зерно везёт. Разговоров будет. Как со срамом теперь жить… — Маркел сжал голову руками. — Стыд-то какой!..

Он подобрал брошенные на пол вожжи и вышел из прируба, с силой захлопнув дверь, а потом вернулся и запер её.

— Ты чего, отец, делаешь? — подошла к нему Прасковья. — Пошто дверь запер. Там же Антип!

— Вот и пусть посидит денька два-три. Пусть охолонет. Не будет на девок бросаться, словно кобель… Я ему покажу кузькину мать. Меня на старости лет позорит.

— Может, не стоит так с ним поступать, — сказала Прасковья, подумав, что не надо идти встречь воли мужа напролом, а лучше окольными путями. Маркел горяч, но отходчив. — Он и сам переживает.

— Не видно, чтоб переживал… Еды не давать. Пусть посидит на хлебе и воде. Ты поняла, Паша?

Впервые за последние годы он назвал её по имени, а то всё «мать, мать». Значит, крепко достал его Антип. Да и сама Прасковья видит, что неладный поступок совершил Антип. Но не надо так круто. Хотя с другой стороны, как ещё научишь… Вырос с версту, а ума с напёрсток…

Вытирая обветренные губы концом платка, она, взглянув на разгорячённое лицо мужа, спросила:

— Отколь узнал о содеянном Антипом?

— Да не сорока на хвосте принесла…

Прасковья ждала.

Маркел вздохнул и рассказал:

— Давеча, помнишь, Ульян Самсонов заезжал, так он подвыпивши был и рассказал, что Кныкин с пеной у рта на всю деревню орал, что больше Антип к его девке не ходок и посылает он ко всем чертям мельника с мельничихой. У Глафиры женихов хоть отбавляй, на Антипе свет клином не сошёлся. Я спросил, отчего такая немилость. Ульян рассказал, что де людская молва ходит: надругался Антип над убогой девчонкой.

Прасковья горестно выдохнула и всплеснула руками:

— Вот ведь не спишь, а выспишь…

— Я по горячим следам и отправился к Кныкину…

— Это когда ты с Ульяном поехал?


— Да, с ним.

— А мне ничего не сказал.

— Да недосуг мне было, да и что говорить — надо сначала из первых рук узнать… Ну приехал я к Кныкину, нашёл его в лавке. Как увидал меня — побагровел, и не хочет даже говорить, еле выдавил: «Ты, Маркел, не обессудь, расходятся наши дороги».

Я к нему, так, мол, и так, отчего такая немилость. Он и расскажи про Антипа. Деревня не знает смеяться или плакать. Теперь, говорят, надо мельнику в снохи себе убогую брать, а иначе, чем позор смоешь.

— А кто она, девка-то?

— Да из дальнего околотка, к тётке погостить приезжала. Попорченная она, глухонемая к тому ж. Ой, беда… Что люди скажут… Рот не огород, не затворишь ворот.

Маркел в сердцах зло сплюнул, забросил вожжи в траву и направился к запруде чинить водяное колесо.

Прасковья ушла на кухню, рассудив, что ничего с Антипом не сделается, не в тюрьме же сидит. Вечером она хотела отнести ему ужин, но Маркел воспротивился:

— Не заслужил. Отнеси ему воды и посыпь солью кусок хлеба. Пусть подумает, как позорить отца с матерью.

— Маркел, давай я ему молочка отнесу с хлебушком. Как никак еда, а ни вода. Что ж парня голодом то морить…

Маркел не сменил гнев на милость. Злость на сына начала проходить, но он не остыл, хотя чувствовал, что малость переборщил с наказанием. Побить побил, от этого может умнее станет, а вот посадить на хлеб и воду не гоже, но решения своего не поменял: Поэтому ответил:

— Отнеси воды и хлеба. Больше ничего не давай.

Антип сидел на полу в пустом прирубе, обхватив руками колени. Мысли будоражили голову. Как его грех попутал?! Да ладно была бы какая стоящая девка, а эта… Как быстро молва разнеслась. Недаром говорится: худые вести не лежат на месте. Но скоро успокоился и подумал, что не так страшен его грех, ему стыдно не людей, а отца с матерью.

К вечеру пришла Прасковья. Украдкой принесла кринку топлёного молока да большой кусок тёплого хлеба от каравая.

— На поешь, — сказала она. — Хлеб только что спекла, молоко холодное, с пенками, такое ты любишь.

Она поставила еду на табуретку и, вздохнув, удалилась, плотно прикрыв за собою дверь.

Поев хлеба молоком, Антип прилёг на жёсткую отцовскую лежанку, сколоченную из грубых досок и застеленную толстым войлоком, на которой тот опочивал в жаркое летнее время, подумал, что не так уж всё и плохо и быстро заснул.

Глава четвёртая Угорелый

— Завтра в город с матерью поедем, — сказал ввечеру Маркел Антипу незадолго до ужина, осматривая во дворе конскую упряжь. — Надо навестить свояка. Давно не были, да и дошли вести, что занедужила жена у него, проведать надо. Неловко так. Какая никакая, а родня всё ж…

Он взглянул исподлобья на Антипа. Тот после того, как Маркел отходил его вожжами и два дня продержал в прирубе на хлебе и воде, (это Маркел так думал, а Прасковья в отсутствии мужа исподтишка подкармливала сына и молоком, и пирогами) осерчал на отца, всем видом своим показывая, как он обижен — не разговаривал и дулся. Поэтому Маркел посмотрел на сына: не отошёл ли. Но Антип не отошёл. Как и прежде, глаза прячет, старается обходить отца стороной, чтобы лишний раз не столкнуться.

С насупленным видом, нехотя Антип ответил:

— Дело ваше. Навещайте. Я-то что?

Маркел чувствовал себя виноватым, что переборщил с наказанием сына, и, стараясь загладить свой суровый приговор, примирительно проговорил:

— Ты дома остаёшься. Никуда не отлучайся. Я к чему говорю. За скотиной приглядишь, пойла дашь, в коровнике почистишь, а коровёнок пустишь в загон, пусть травку пощиплют да и овец тож.

— Езжайте. Исполню.

Антип независимо склюнул сквозь зубы и вразвалку пошёл прочь.

Маркел пробормотал про себя несколько нелестных слов в адрес сына и шумно вздохнул.

Отправились Загодины в Верхние Ужи с первыми лучами солнца. Оделись как подобало при выходе на люди, взяли домашних гостинцев: кринку варенца, топлёного молока большую бутыль, творога, яиц. Прасковья напекла пирогов с луком, с капустой… Маркел снарядил для поездки лёгкую рессорную повозку, полученную за долги от разорившегося купца Крашениникова, ещё не потерявшую краски на лакированном задке. В другой раз наказав Антипу никуда не отлучаться, отправились с Богом в поездку.

— Приедем поздно, — сказала Прасковья, мелким крестом осеняя Антипа. — Нас не жди, ложись спать.

— Да хоть завтра приезжайте. Мне то что, — разодрал рот в зевке Антип.

— А что, мать, может и завтрева, — проговорил Маркел, глядя на жену. — Что такую поздноту ехать. Антип справится с хозяйством. Не десять лет.

— Там видать будет, — ответил Прасковья, садясь на телегу.

Антип проводил их, выгнал коров в загон, огороженный слегами, в другой выпустил овец, две дюжины кур во главе с ярко-оранжевым горластым петухом копались в навозе на широком дворе. Посчитав, что с делами управился, Антип открыл дверь в прохладный прируб, где провёл две ночи, и растянулся на отцовском жёстком ложе, решив взремнуть часок-другой.

Однако не спалось. В голову лезли разные мысли. Хотелось пробраться в скит, посмотреть, что с ним сталось, не роет ли там кто-нибудь, стараясь добраться до староверских сокровищ. Найдёт ли туда дорогу. Сколько лет прошло с тех пор, как он был там с Изотом, потом с Захаром?

Проголодавшись, вспомнив, что мать наказывала в завтрак взять в погребе кринку сметаны или варенца, он вышел на волю и по узкой тропке не спеша поплёлся к погребу, отстоявшему в нескольких десятках шагов от жилого дома.

Не успел он открыть дверцу, как почувствовал, что сильные руки обхватили горло и опрокинули его на землю. Он не успел ничего сообразить, вдавленный лицом в грязь. В одну секунду руки были заломлены за спину и кто-то ловко скрутил их верёвкой. Его пнули ногами, переворачивая на спину. Только тут он сумел разглядеть тех, кто связал его. Над ним стояли два незнакомых парня. Один чернявый, высокий, худой с покатыми плечами, с длинными руками, с кулаками-кувалдами. Он был в холщёвых штанах, в серой рубашке косоворотке. Низко на лоб, почти по брови была натянута сшитая из лоскутов шапка без козырька наподобие солдатских бескозырок. Второй моложе, ниже ростом в таких же штанах, в чёрной ластиковой рубашке, простоволосый. Соломенного цвета волосы подстрижены под горшок.

Антип, придя в себя, старался высвободить руки от пут, но был связан крепко. Поняв, что ему не высвободиться, перестал вырываться. Только мычал, сплёвывая слюну с грязью, попавшую в рот, когда его прижали лицом к земле.

— Не дёргайся, всё равно не развяжешься, — сказал ему чернявый парень.

— Кто вы? Что вы де-ла-ете? — сумел проговорить Антип, с ненавистью глядя на парней.

— Кто мы! Что делаем? — скривил рот старший. — Перекосило бы тебя с угла на угол, да с уха на ухо! Провал тебя возьми! Тебя над спросить, что ты делал, когда позорил Параську?

— Каку Параську, — сначала не понял Антип, но в следующую же секунду вспомнил про глухонемую девку. Вон оно што. Эти ребята ей подосланные. — Отпустите меня. Я здесь при чём? Она сама…

— Сама. Полез на убогую. Причём он! Притом. Сейчас мы тебя скоблить будем, — сказал старший, доставая нож и вертя его в руках. — Отрежем тебе женилку, чтоб больше тяги к блуду не было.

Антип похолодел. Посмотрел на остервенелые лица парней и понял, что они и вправду не пугают его, а сделают, что обещали. Как некстати тятенька с маманькой в город укатили… Что же делать, ведь надругаются они над ним.

Он снова заёрзал на земле, стараясь развязать путы.

Я денег вам дам. Только отпустите. Много денег.

Нужны нам твои деньги! Вставай! Пошли!

— Куда?

— Заладил куда. На кудыкины горы. Счас увидишь.

Чернявый приподнял его за шиворот и вместе с младшим повели к бане, приземистой и закопчёной, стоявшей рядом с берегом. Затолкав в баню, старший опять вытащил нож и провёл пальцем по лезвию.

— Давай, брат, скидай с него штаны, легчать будем, как барана.

Младший нагнулся и стал развязывать бечёвку, какой были подвязаны штаны. Расстегнули и исподнее, обнажив срамные органы. Антип истошно закричал и потерял сознание.

Когда пришёл в себя, увидел лица парней, склонившиеся над ним, в руках одного было ведро. Он окатил Антипа водой, отчего тот очнулся.

— Сопли ещё не обсохли, а туда… на убогую девку позарился. На настоящую сил бы не хватило… Братан, принеси дров. — Это говорил чернявый.

Братан сходил на улицу, принёс берёзовых дров, из поленицы, что была под навесом. Чернявый косарём, лежащим в углу, настрогали лучины и развёл в каменке огонь.

— Что вы делаете? — спросил Антип, ещё не понимая их действий. — Вы это кончайте. Лучше отпустите, а то худо вам будет.

— Худее не станет. А что хотим делать, скажу: мыть тебя будем. Отмоем.

— Чёрного кобеля не отмоешь добела… — заметил младший.

Он принёс вторую охапку дров и бросил рядом с печью.

— Ты знаешь, паскуда, — сказал старший, — что Параська руки на себя наложила?..

Антип молчал, широко открыв глаза. Этого он не знал.

— Повесилась Параська. В амбаре перехлестнула верёвку через перевод и повесилась. А ты, гнида, тоже не будешь жить… Резать мы тебя не будем, мараться об тебя…

— Вы это что… очумели. Как вы смеете. Развяжите меня. Я сказал, что денег дам, много денег.

— Её с того света деньгами не вернёшь, — чуть ли не заплакал младший, вытирая рукой хлюпнувший нос.

— Нет, что вы в самом деле, — продолжал говорить Антип, в сердце которого входил страх, прежде никогда не ведомый ему.

— Лежи и молчи, а то хуже будет.

Они протопили печь, старший закрыл в трубе вьюшку, а младший задвинул маленькое оконце доской, подошли к связанному Антипу, томившемуся по-прежнему на полу.

— Будешь лежать здесь, а мы пойдём, — сказал чернявый. — Подумай, как бесчестить девок. Хотя… тебе думать уже незачем.

— Нет, вы постойте. Так нельзя! Вы что же делаете?!

— Не скули, — оборвал его старший.

Поднял с пола грязную тряпку и засунул ему в рот.

— Так-то лучше будет. Если даже огонёк стрекнёт из поддувала — не велика беда: не угоришь, так сгоришь.

Они подняли его, взяв один за ноги, другой за плечи и бросили на верхний полок.

— Лежи там, теплее будет.

Вышли, закрыв обе двери — в парилку и наружную.

Антип крутился на полке, стараясь развязать руки. Но связан был крепко. Он в кровь стёр кожу, но не развязал пут. Кое-как сполз с полка. Внизу было не так жарко.

Он подполз к двери, лёг на спину и старался ударами ног выбить дверные доски. Однако они были сделаны на совесть, и дверь не поддавалась. Отчаявшись, поняв, что этим способом выбраться наружу ему не удастся, Антип без сил растянулся на полу в уголке, где было попрохладнее.

Печь прогорела. От неё веяло жаром. Угарный газ не выходил в трубу, а заполнял баню. Антип чувствовал, как растекался от каменки смрад. Хотя было сумеречно, но света было достаточно, чтоб видеть, как чад засинил углы, тяжко пластался под потолком, а потом стал оседать вниз. Заболела голова и казалась раздутой, как шар. Он подполз к окошку, приподнялся, что было сил, хотел вдохнуть свежего воздуха, но парни плотно задвинули доску и её нельзя было открыть. Неужто ему придётся умереть в собственной бане? И из-за чего? Из-за какой-то полоумной глухонемой. Он ошарил глазами помещение, стараясь найти хоть мало-мальскую зацепку, с помощью которой можно попытаться выбраться наружу. Но баню Маркел построил добротную из крепких бревён, плотно пригнанных друг к другу, с крепкой дверью. Как отсюда выбраться?

Скоро сознание Антипа стало мутиться. Ему стало видеться что-то несуразное, фантастическое, веки смеживались. Потом наступило спокойствие, и он почувствовал, как сонливое состояние охватывает его.

Неожиданно возок накренился, и Маркела с Прасковью чуть было не выбросило на землю. Маркел натянул вожжи. Лошадь остановилась. Он спрыгнул на траву. Заднее колесо соскочило с оси и лежало на земле.

— Едри твою в корень, — поскрёб затылок Маркел, сдвинув картуз на брови. — Прасковья, слезай!

Подобрав юбку, с накренившейся телеги спустилась Прасковья.

— Что случилось?

— Чека выпала, мать её за ногу.

— Как же так. Недогляд твой.

— Какой недогляд. Проверял вчера. На выбоине али на ухабе, видать, выскочила… Где теперь её искать.?

— Поищи. Может, найдёшь. Как дальше-то ехать?

— Как, как! А никак.

Маркел, смотря в упор в землю, отправился обратно по дороге, а надежде, что, может, повезёт и он найдёт чеку. Прасковья осталась у телеги. Вернулся мельник минут через двадцать. Прасковья вскинула на него глаза, в надежде услышать положительный ответ, но Маркел покачал головой.

— Не видать. Да разве в траве увидишь.

— Что ж теперь делать, Маркел?

— А что делать. До города далеко. Не доедем. До дома доковыляем. Поставлю колесо. Найду какой клинышек… Надо возвращаться.

— Вот незадача, — вздохнула Прасковья, в мыслях уже бывшая в городе.

Маркел подсунул под заднюю ось вагу — обломок осины, поднял задок, а Прасковья насунула колесо. Мельник нашёл крепкий сучок и воткнул в отверстие.

— До дома доедем, — сказал он, снимая картуз и вытирая влажный лоб. — Буду смотреть, чтоб сучок не вылетел. С версту проехали али две, это не путь. А в город, даст Бог завтрева…

Он повернул лошадь, и они поехали к мельнице, вконец расстроенные, что не удалась поездка, к которой они так готовились. Через час въезжали в ворота мельницы. На подъёме сучок сломался и колесо опять чуть не слетело, накренилось и чудом удерживалось на кончике оси. Хорошо, что Маркел вовремя заметил поломку и остановил лошадь.

— Вот не везёт, — в сердцах воскликнул он. — Прасковья, зови Антипа. Мне одному не справиться.

Прасковья побежала в избу за сыном, но скоро выбежала на крыльцо и крикнула:

— Отец, Антипа здесь нету.

— Куда ж он подевался? Антип! — закричал он. — Где тебя черти носят?! Скорей иди сюда.

Но ответом было молчание.

— Вот бестолочь, куда ушёл? Найду выпорю. Не посмотрю, что с версту вымахал.

Они обои стали звать Антипа, но он не откликался.

— Может, куда отошёл? — говорила Прасковья.

— Куда ему уйти. Пошто. И потом, ушёл, а всё открыто: и мельница и дом, и ба… — Маркел не договорил, внимательно посмотрел на приземистую баню, наполовину скрытую в лопухах и крапиве. — Прасковья, у тебя глаза позорче, что это в дверях бани зеленеет?

Прасковья прищурившись посмотрела на дверь бани:

— Зелёное. Какая-то ветка, отец. В пробой ветка засунута.

— Ветка?

Маркел насколько позволяло грузное тело рысцой побежал к бане.

Дверь была закрыта и в пробой вставлен срезанный дубовый сучок. Сроду никто баню так не закрывал. Опять Антип чудит! Маркел выдернул сучок и распахнул дверь. В лицо ударило угарным газом и невыносимой жарой. Мельник аж отпрянул. Он хотел отбежать, как увидел скрюченную антипову фигуру у порога.

— Прасковья, бежи скорей. Здесь Антип… что за чёрт!

Он схватил сына под мышки и выволок на крылечко, сам чуть не задохнувшись от угара, волной катившегося из бани. Антип был без сознания.

— Ах ты, мать твою, — приговаривал Маркел, разрывая на Антипе рубашку и прикладывая ухо к сердцу.

— Отец, — суетилась подбежавшая Прасковья. — Антип! Что случилось? Жив он?

— Жив, сердце бьётся. Отдышится. Угорел он.

— На кой шут он баню затопил и дверь захлопнул…

— Хватит хныкать. Принеси воды.

Прасковья подбежала к запруде, схватила валявшееся ведро и принесла воды.

— Зачем он баню топил? — не понимала произошедшего Прасковья.

— Зачем? Зачем? Зачем баню топят? Помыться захотел.

— А кто-то же дверь закрыл?

— Но не он же сам…

Маркел выплеснул полведра на лицо Антипа. Тот промычал, но глаз не открыл. Он плеснул ещё. Тот же результат. Мельник протянул ведро жене:

— Мать, тащи ещё воды. Счас отойдёт.

Маркел прислонил Антипа к стене, снял свой картуз и стал им махать перед лицом сына. Вскоре Антип открыл глаза и ещё ничего не соображая, поводил ими.

— Ну как очнулся? — наклонилась над ним Прасковья, широко крестясь. — Слава тебе Господи. А мы уж тут думали…

— Хватит, мать, наговаривать лишнего, — оборвал её Маркел и обратился к Антипу, глаза которого глядели осмысленно. — Дойти до двора сможешь?

— Смогу, — еле слышно проговорил Антип. — Вот голова…

Опираясь на Прасковью и Маркела, он, еле передвигая от слабости ноги, кое-как доплёлся до избы, повалился на кровать. Прасковья принесла из погреба молока, дала ему попить.

— Как ты в бане очутился, зачем затопил, кто закрыл дверь? — спрашивали по очереди Антипа.

Он им всё рассказал.

— Теперь всё понятно, — поднял кверху брови Маркел. — Стало быть, это сродственники той девки, которую… — Он кашлянул. — Выследили да решили отомстить.

— Что ж теперь делать, — спросила Прасковья. — Надо уряднику сообщить.

— А что сообщать! Никто ничего не видел. А Антипу веры?… — Маркел махнул рукой. — Ничего здесь не докажешь. Только хуже наделаешь. Ведь виноват ты, сукин сын, — гневно выпалил мельник.

— А что ж делать, отец, ведь они так дела могут не оставить. Подстерегут где его и…

— То-то и оно. — Маркел нахмурился. По его виду сразу стало понятно, что он думает.

В надежде, что муж что-нибудь придумает, Прасковья смотрела на него, а Антип лежал на постели ко всему безучастный: он себя чувствовал совершенно разбитым и почти ничего не соображал.

— Отправим его на всё лето в город. Пусть поживёт у свояка. Поможет ему в чём-то… Здесь ему оставаться не след. Пусть страсти улягутся… Я завтрева съезжу к ним. Проведаю. Если жена свояка не столь больна, попрошу, чтоб Антип у них погостил…

Глава пятая Антип в Верхних Ужах

Так и очутился Антип в городе. Житьё у Маркелова свояка оказалось не из хороших. Той раздольной жизни на мельнице, к которой он привык, не было и в помине. Свояк был сапожником, и Антип, как он понял, не просто приехал погостить, а скорее всего, в качестве подмастерья, а точнее, вроде мальчика на посылках. У Герасима Петровича никого не было в услужении, поэтому Антипу приходилось кроме того, что он помогал ему в сапожном ремесле — сучил дратву, натирал её варом, — выполнять мелкие хозяйственные работы: колоть и приносить дрова со двора, топить печь, вернее, подтопок, где готовили еду. Особено доставала его печь — боже упаси было недоглядеть, если прогорит. Герасим люто серчал, если что не так, брызгал слюной из беззубого рта и один раз даже запустил в нерадивого помощника деревянной колодкой. Хорошо, что не попал, а то бы Антип в силу своего необуздавнного характера мог изрядно намять ему бока, не считаясь, что он родственник. Антип понимал, что Герасим относился к нему, как к дармовой физической силе, что, впрочем, так и было, и с тоской отсчитывал дни, проведённые в доме отцовой родни.

Свояку тоже не по душе был необузданный к то му же нерадивый родственник, но он скрипя зубами продолжал держать Антипа у себя, несмотря на стычки, помня уговор с Маркелом, а чужого, такого бездеятельного, он бы давно намахал. Отойдя от словесных перепалок, он некоторое время старался не показывать виду, как обременительно житьё с Антипом в одном доме, а про себя продолжал ворчать и ругаться, что подсуропил ему Маркел сынка дармоеда.

Такая нудная и подневольная жизнь настолько обрыдла Антипу, что он подумывал как бы удрать из опостылевшего дома. Удерживал его не столько гнев отца, сколько воспоминание о произошедшем в бане. Он не мог без содрогания вспоминать этот случай с озлобленными парнями, желавших его смерти.

Единственным утешением для Антипа было то, что он подружился с соседским парнем Захаром, дом которого был за прогоном. Захар жил с престарелой матерью Авдотьей, портнихой, известной в беднейших слоях городского населения. И хотя она корпела над работай дни и ночи, они еле сводили концы с концами и перебивались с хлеба на воду. Захар был на год или два старше Антипа. Антип длинный, нескладный с покатыми плечами, а Захар коренастый, широкоплечий, да и кулаки были поувесистей, чем у Антипа. Единственное, что портило его внешний вид, это то, что в детстве он переболел оспой или ветрянкой, и она оставила следы на лице: щёки, лоб, часть шеи сзади были изрыты оспинами. Сверстники в округе, с кем он когда-то водился, говорили про его физиономию, что она как решето — вся в дырках. Захар обижался и по этой причине часто отсиживался дома, чтобы не слышать насмешек парней. Антип был новым человеком, не подтрунивал над ним, не дерзил, и Захар поэтому с ним сошёлся.

Частенько, когда к вечеру окрики свояка утихали и Антип ему не отвечал дерзостями, он выходил за ворота, в прогоне к нему присоединялся Захар, и они спускались вниз к реке, забирались на оставленный мальчишками плот и, управляя шестом, отплывали на середину реки и там предавались разговорам под чмоканье воды о брёвна плота и под светящие взгляды звёзд. Они не боялись, что плот унеёт течением — на реке была сделана запруда и дальще неё утлое плавучее средство уйти не могло.

Они лежали на брёвнах, глядя в небо и рассуждали о своей, как они полагали, неудачной жизни. Антипа уже давно подмывало рассказать Захару о ските, о таинственных сокровищах, зарытах в толще земли, но сначала что-то удерживало его. Однако, спустя некоторое время, после очередной ссоры, в минуты негодования на Герасима Петровича, он не выдержал, когда его разговор с Захаром коснулся богатства, которого им обоим так не хватало. Тогда подневольное и несчастное их житьё закончилась бы, и они могли по праву рождённого вдохнуть чистого воздуха роскошной жизни.

Это подвигло Антипа к раскрытию своей, как он считал, одному ему ведомой тайны о мурманском сундуке. Это было в прекрасный летний вечер. Над рекой плыл запах ночных цветов. Слабое дуновение ветерка приносило прохладу. Антип продолжал задушевный разговор с приятелем, ближе которого у него здесь в городе никого не было.

— Ты тайны можешь держать? — неожиданно спросил он Захара.

Захар даже не повернул головы, занятый своими мыслями, и нехотя ответил, вздыхая:

— Какие тайны в нашей жизни.

— Я тебя серьёзно спрашиваю — продолжал Антип, решившийся довериться приятелю.

— А что у тебя какая-то тайна есть? — усмехнулся Захар, считая пустяковым затеянный Антипом разговор.

— Есть.

— Как насолить свояку?

Захар даже обрадовался, предвкушая их действия в отношении родственника приятеля.

— Да нет. Нужен он мне, как телеге пятое колесо.

— Тогда что же?

Захар опять не проявил интереса к словам Антипа.

Антипа начало злить такое отношение Захара к его словам, и он было хотел надуться, но его подмывало поделиться своим секретом. В основном это было связано больше с тем, что один он не смог бы добыть клад, Захар ему был нужен как рабочие руки.

— Я тебе хочу рассказать о тайне, которая может принести нам богатство.

— Богатство? — Захар приподнялся на локте и вначале воодушевился, но потом померк: — Пули лить будешь или…

— Не буду. Слушай сюда, чурбан безмозглый…

— Говори скорее, — пробормотал сонный Захар, не обидевшись на то, что приятель обозвал его. — А то засну.

— Недалёко отсюда за болотами есть скит. Вернее, был. Чуешь, Захар?

— Да, чую. Чую. Этих скитов здесь было… хоть пруд пруди. Когда это было? Дело то в чём? Говори ясней. — У него слипались глаза, сильно тянуло ко сну и говорить ему не хотелось.

— А дело в том, что в подземельях скита закопан большой сундук с золотом.

— Сундук?

— Сундук. Большой.

— Откуда знаешь? — Захар приподнялся и сел на плоту. Сон разом схлынул.

В народе давно ходили разные байки о несметных сокровищах, которые копили староверы, в лесах и болотах. Будто вывезли они в период гонений из церквей и монастырей богатство там имеющееся и закопали в свих скитах. Так что семена о кладе, оброненные Антипом, попали на благодатную почву.

— Откуда это ведомо? — снова спросил Захар. — Я таких небылиц много наслушался…

— Это не небылица. Мне об этом один человек говорил.

— Один человек. Я сколько таких побасок слыхивал. И не от одного человека. Твой человек тоже может соврать.

— Он не врал. Он в скиту последний житель был.

— Почему последний?

— А скит сгорел, один он живой остался. Он мне и рассказывал…

— Да байки всё это, — сказал Захар и снова прилёг на брёвна.

— Не байки. У меня есть что-то наподобие грамоты, где написано, что в сундуке.

— Откуда она у тебя? — Захар опять привстал.

— Не твоего ума дело. Есть и всё. Так что я тебе предлагаю вместе поискать сундук. Если не веришь — не берись.

— Поверить можно. Деньги они никогда не лишние. Вдруг пофартит.

— Вот и я об этом. В том скиту я был. Дорогу найдём.

Захар почесал затылок и повернулся к Антипу.

— Значит, не врёшь? — он с интересом и испытующе посмотрел на Антипа. Но в сумраке не мог найти в глазах подтверждения словам приятеля.

— А что мне врать. Убежим из города. Возьмём еды, снасти, рыбы наловим. Лопаты, то, сё. Так как?

Захар посмотрел на Антипа. Его глаза отсверкивали в темноте. Наверное, он не врал. А почему не попробовать. Не получится — Захар останется при своих. Он же ничего не теряет. Перспектива же найти золото обнадёживала.

— Маманька может не отпустить.

— А ты дурак маманьке говорить.

— А как же иначе.

— Ты скажи, но не про скит, а что куда-то на пару, тройку дён уезжаешь. Например, ко мне…

— А ты?

— А я скажу свояку, что ты позвал меня на неделю куда-нибудь к своим родственникам. Например, в Вологду. Я там ни разу не был…

— А у меня в Вологде никого нету.

— А свояк не знает про это. Скажем так. Он что проверять будет. Он будет рад, что нахлебник с шеи слез. Так как?

— Пойдёт, — согласился Захар.

Антипа после согласия Захара потянуло на откровенность. И он, утаивая некоторые обстоятельства, показывающие его неблаговидную роль и в деле с утоплением Изота, и в краже грамоты в доме барина, рассказал более или менее подробно о скитском золоте.

Они до глубокой ночи пролежали на плоту и обсуждали план дальнейших действий. Наметили, когда поедут, что надо с собой взять и только с рассветом разошлись по домам.

Весть о том, что Антип на неделю уедет с Захаром в Вологду, даже обрадовала Герасима. С глаз долой. Он не стал расспрашивать его — парню двадцать лет, пусть сам думает, куда ему и зачем. Он на радостях даже приказал жене снабдить Антипа дня на два-три продовольствием, чтобы не оголодал в пути.

Порешив, что обязательно направятся в скит для поисков клада, друзья начали готовиться к путешествию. Исподволь, не вызывая подозрений, что направляются не туда, куда сказали, насушили несколько противней сухарей у Захара, втайне от его матери, смастерили себе удочки, Захар раздобыл у приятеля старый бредешок, запаслись инструментом: кайлом, лопатами, без черенков, которые надеялись сделать на месте, взяли топор, спички, моток верёвки, одежду… Антип пожалел, что его ружьё осталось на мельнице.

Жена свояка в дорогу напекла пирогов и всё порывалась спроситиь, отчего это Антип уезжает не испросив благословения у отца с матерью. Но будучи женщиной во всём подчинённой мужу, не решилась, подумав, что найдёт способ сообщить об отъезде сына Прасковье с Маркелом.

Попрощавшись, Антип с Захаром забрали спрятанные в укромном месте припасы и пошли к трактиру, где надеялись нанять лошадь. Как раз в сторону Сухого Брода ехал возница и за небольшую плату взялся подвести их.

До Сухого Брода добрались к вечеру, дорога была плохая, ночью прошёл сильный дождь, залило все канавы и выбоины, приходилось объезжать топкие места, и на этом потеряли много времени. Антип с Захаром посчитали, что не так всё уж и плохо. Остановились у дальних родственников Антипа, переночевали, утром взяли у них свободную лодку и отплыли по Сутоломи навстречу Скитским болотам. Дарья, хозяйка, спросила, зачем они идут на болота, которые извечно называют гиблыми, место чёрное, кроме раскольников, никто туда и не захаживал, но Антип ей уклончиво что-то наплёл, и Дарья не стала больше неволить его к разговору, посчитав, как и сапожник, свояк Маркела, что парни в расцвете сил с головами на плечах сами знают, что делают.

Шли против течения, где на вёслах, где на мелководье отталкиваясь от дна шестом. Проплыли валун, похожий на огромную лошадиную голову, и вскоре Сутоломь растворилась в болоте. Антип во все глаза глядел кругом, стараясь найти ориентиры, которые запомнил, пробираясь с Изотом пешком в скит. Но кругом расстилалось топкое болото, залитое на аршин водой, заросшее травой, кое-где кустарником, и ничего не напоминало Антипу, куда он должен направить лодку. Захар несколько раз спрашивал:

— Антип, правильно ли мы плывём. Я уж кровавые мозоли натёр шестом. Конца и края не видно.

— А ты думал, тебе легко дастся золото, — бодро отвечал Антип, но Захар видел, что уверенность покидала его.

Антип, как полагал, держал курс перпендикулярно той скрытой дороге, которая обозначалась крестами, рассчитывая, что как только доплывёт до первого креста, сразу повернёт налево и таким образом доберётся до сухой тверди, на которой стоял скит. Но ни одного креста не было видно, хотя, как знал Антип, они стояли на незначительном расстоянии друг от друга — на расстоянии видимости невооружённым взглядом. Погода была ясная, и они не могли не заметить крестов, хотя бы одного.

Солнце начало клониться к западу, а куда не кинь взгляд — расстилалось болото. Антип разрешил отдохнуть Захару, а сам, двигая лодку между кочек, между полусгнивших коряг и стволов деревьев, грустно размышлял о том, что он понадеялся на свою память и плохо подготовился к этому путешествию.

Захар привалился к борту лодки и отдыхал, закрыв глаза. Он больше ни о чём не спрашивал спутника, а лишь иногда говорил:

— Бестолочь ты, Антип. Зазвал меня, а сам дороги не знаешь. Давай повернём обратно. Время ещё есть вернуться.

— Время у нас есть и вперёд двигаться, — отвечал Антип, работая шестом. Осталось немного. Жратвы у нас полно. Погода тёплая, что нам отступать, — хорохорился он, стараясь не подать вида, что он и сам озабочен не меньще спутника, хотя на самом деле кошки скребли на душе.

Больше всего он ругал самого себя и молил Бога, чтобы хоть к концу дня увидеть знакомый ориентир. Он, как и Захар, порядом устал. Хотелось прилечь на землю, отдохнуть. В довершении всех невзгод у них вышла питьевая вода. Большой бидон, в котором она была, протекал, и она вся вытекла. Антип попробовал утолить жажду забортной водой, но та была до противности тёплой и отдавала затхлым тухлым запахом.

— Ну и вовлёк ты меня в невзгоду, — продолжал ныть Захар. — Сидел бы теперь дома, да ел ржаные пироги. А теперь.

— Что ты скулишь, — резко оборвал его Антип. — Мне самому тошно. Но болото не бескрайнее. Конец-то у него должен быть.

Конец их путешествию действительно был близок. Когда и у Антипа опустились руки, и он подумал, где бы пристать, чтобы отдохнуть и собраться смыслями, увидел за кочками тёмный предмет наподобие креста. Воодушевлённый этим, он налёг на шест и вскоре действительно увидел чёрный, иссечённый дождями и ветром, полусгнивший крест.

— Что я тебе говорил, — обрадованно провозгласил Антип. — Вот он крест. От него повернём налево и скоро будет скит.

Через час с небольшим лодка уткнулась в землю. Антип вышел из неё на подкашивающихся ногах — настолько устал — и обозрел окрестности. Местность была ему знакома. Кое-что изменилось за три или четыре года, подросли деревца, но берег, окаймлявший болото с глинистыми размывами, с заливчиками, ему сказал о многом. Он повалился на землю и блаженно растянулся.

Отдохнув они перетащили припасы и инвентарь на сушу. Развели костёр. Донимали комары. Но это их мало беспокоило. Главное, завтра они будут в скиту и начнут работу, ради которой и прибыли сюда.

— А я уж думал, ты заблудился, — говорил повеселевший Захар. Он нашел в овражке маленький родничок, наполнил баклажку водой и теперь, подкрепившись едой и утолив жажду, обрёл прежнее благодушное настроение.

— Меня тоже оторопь до кишок пробрала, — отвечал обретший былую уверенность Антип, — плывём, плывём, а крестов нету. Думал, может, они уже сгнили. Ан нет. Не сгнили. Ладно, переночуем и завтра в путь.

— А долго ли до скита ещё добираться? — спросил Захар, расстилая на земле взятое из дома ватное одеяло.

— Часа два или три. Не больше. Встанем пораньше и пойдём.

— Дорогу знаешь?

— Я здесь затеси на деревьях оставлял. Найдём путь.

Утром они отправились дальше. Как ни хвалился Антип, что он знает дорогу, они заблудились и попали на болото. Пробирались по пояс в воде до полудня, нигде не найдя затесей, оставленных Антпом. Сначала он не давал Захару и рта раскрыть, ежели тот что-то говорил противное разумению Антипа. А когда они увидели перед собой ровную болотистую низину без единого деревца, Захар не выдержал и в сердцах сплюнув, кинул испепеляющий взгляд на попутчика и хрипло произнёс:

— Где твои затеси? На воде что ли? Ни одного деревца не видно. Ты заведёшь… или утопнешь, или трясина засосёт…

Антипу ничего не оставалось делать, как признать свою ошибку, и он примирительно произнёс:

— Бывает и на старуху проруха. Давно не был в скиту. Запамятовал дорогу.

— Запамятовал… Здесь даже присесть пожрать нельзя — кругом вода.

Антип поправил туго набитый мешок, лямки которого натёрли плечи, и успокаивающе сказал:

— Вон дерева виднеются, доберёмся до них, ты отдохнёшь, а я затеси посмотрю. Может, не заметили и прошли их…

За время пути до ближайшего леска, а на это ушло больше часа, Захар не проронил ни слова, согнувшись под тяжестью мешка, то и дело поправляя его, сползающего с покатых плеч, с мокрым лицом, то ли от пота, то ли от попавших брызг.

Найдя место посуше, сбросили мешки и блаженно растянулись на траве. Минут через пятнадцать Антип поднялся на ноги:

— Ты давай приготовь пожрать, а я затеси поищу. Не должны же они пропасть. Мы по солнцу шли, я не мог в другую строну забрать. Они где-то рядом.

Действительно минут через двадцать он вернулся с сияющим лицом, и сообщил:

— Нашёл я зарубки. Они заплыли, поэтому не столь видны, мы и прошли их. Сейчас перекусим и в путь. К вечеру будем на месте. Не вешай носа, Захар!

Глава шестая Сокровища

Антип бросил лопату и хрипло выдавил:

— Кончай ломать спину. Отдыхаем. — И смахнул крупные капли пота с разгорячённого лба.

Захар повиновался команде приятеля. Они вышли из подземного коридора и повалились на траву в тени громадных деревьев, где были свалены запасные инструменты и носильные вещи. Кончалась третья неделя их пребывания за болотами на клочке суши, куда увлёк Захара Антип рассказами о несметных сокровищах, похороненных в подземелье когда-то существовавшего старообрядческого скита, а никакого сундука с сокровищами и в помине не было.

Опять Захар впал в уныние, как и тогда, когда они шли к скиту, и Антип не мог найти правильного пути. Надежда вновь воскресла, когда добрались до суши и нашли зарубки, которые указывали путь к сундуку, а когда к вечеру, благополучно преодолев несколько вёрст, пришли на руины скита, восторг был безудержным. Они кувыркались в траве, орали и бесновались как могли. Захар наконец воочию уверился, что Антип не обманывал его. Ещё до темноты они стали обследовать площадь, которую занимал скит, потому что Антип не знал точного места, где был закопан мурманский сундук.

На вопрос Захара, где же надо искать сундук, Антип, не моргнув глазом, ответил, что утро вечера мудреннее, хотя у самого были сомнения, как быть дальше. Он помнил пунктирные линии, а как их переложить на местность не знал. Но он твёрдо, чтобы успокоить опять занервничавшего Захара, сказал:

— Ложись спать и ни о чём не думай. Завтра всё прояснится.

Утром Антип нашёл старый раскоп, ведущий в толщу земли, и сказал:

— Видишь здесь копали, но до конца не докопали. Мы продолжим.

— А может, сундук уже выкопали? — предположил Захар.

— Сундук, мне рассказывал скитник, должен находиться в округлом помещении, как бы в пещере, а здесь глина сплошная. Они не добрались до подземелья. Там ходы-выходы должны быть, дубина ты стоеросовая…

Своими словами он успокоил начавшего паниковать Захара, и они решили продолжить начатое кем-то дело. Вооружившись лопатами, стали копать. Вынутую землю ссыпали в мешки и вытаскивали. Труд был изнурительный, непродуктивный, но они не опускали рук. Их терпение вознаградилос. Через два дня они вышли в пустую штольню, обложенную небольшими окатышами. Воздух был спёртый, по стенам сочилась вода. Это их обрадовало: где-то рядом, возможно, и был закопан сундук. На них опять напал азарт кладоискателей.

Вначале своего пребывания в скиту дело у Антипа с Захаром спорилось. Они нашли и разрыли вход в подземелье, прошли несколько саженей и наткнулись на обвал. Неделю его расчищали, вынося землю, предаваясь радужным мечтам о ждущих их сокровищах. Но чаяниям не суждено было осуществиться. Расчистив землю, они упёрлись в тупик, в матёрую глину, которой не касался ни один заступ или кайло.

Огорчившись, что затея им не удалась, стали искать другие пустоты в земле. Неделю копали ямы в разных местах, но входа в подземельё так и не обнаружили. Запасы пищи подходили к концу. Захару надоело ковыряться в глине, и он заявил об этом Антипу. Антип и сам был недоволен результатами поисков, но уговорил Захара остаться ещё на два-три дня, продолжить работу, и если они ничего не найдут, отправятся домой.

— Но не насовсем, — добавил он. — Отдышимся, запасём харчей и снова в путь. Должны же мы найти этот чёртов сундук… Ты как, согласен?

— Не знаю. Сейчас мне всё насточертело. Живём впроголодь. Каждый кусок считаем… Мошка, комары, искупаться негде… Под мышкой вон сучье вымя вылезло. Один чирий пройдёт, а на смену другой прёт. Не знаю…

Антипу также надоело перелопачивать землю. У него на ладонях вспухли кровяные мозоли. Он чесался ежеминутно от укусов болотных комаров. До ужаса боялся змей, а этих тварей в этом месте было предосточное число… Вот и сегодня, чтобы Захара, да и себя как-то воодушевить, повторял:

— Ещё дня два. Если ничего не найдём, поспешим в обратный путь…

Захар приподнялся, взял баклажку с водой, отпил несколько глотков, вытер губы и присел у корней, взбугривших землю, безучастно глядя перед собой.

Сзади раздался храп. Захар обернулся: утомлённый работой Антип лежал на траве, раскинув руки, и вовсю храпел. Захар зевнул и последовал его примеру, в блаженной позе растянувшись на земле в тени огромного куста бузины.

Лёгкая полудрёма не долго владела им. Солнце жаркими лучами коснулось лица, и он открыл глаза. Антип лежал в прежней позе в тени, сладко посапывая. Упала лопата, прислоненная к ёлке и больно ударила Захара черенком по лбу. Захар встал на колени, взял лопату и с силой вонзил её в землю у корней дерева. Раздался звук, словно она наткнулась на металлический предмет. Захар поднялся и осторожно поковырял лопатой в земле. На глубине двух или трёх вершков между корней что-то лежало. У него забилось сердце. Он снова посмотрел на Антипа, но тот продолжал лежать в прежней позе, закрыв глаза.

Захар отбросил лопату, подобрал валявшийся на земле еловый сучок и принялся расшвыривать землю в стороны. Скоро обнаружил большой наперсный крест. Осторожно очистил его от глины, потёр подолом рубашки и обомлел: крест был золотой.

Опять оглянувшись на Антипа, он спрятал крест в траву и снова стал ковырять землю. Скоро обнаружил серебряный ковш. Он вытер его и стал рассматривать. Вдруг услышал голос:

— А ну-ка дай поглядеть?

Захар машинально спрятал ковш под рубаху и поднял голову. Рядом стоял Антип.

— Дай посмотреть, что ты нарыл, — вновь спросил Антип.

— Да… ничего, — ответил Захар и поднялся. — Вот ковшик…

Антип взял ковш, оглядел его, повертев в руках.

— А ещё чего?

— Да больше ничего.

— Врёшь! Нарыл поди ещё что, пока я спал.

— Да что мне врать…

Антип с ковшом в руках стал шарить вокруг ямы в надежде найти ещё что-нибудь выкопанное и утаённое Захаром. И чутьё не обмануло его. Он нашёл золотой крест, спрятанный под кустом в зарослях глухой крапивы. Не успел он разглядеть его, как Захар выхватил крест из его рук и, отступив шага на два, хрипло сказал:

— Не отдам. Крест мой.

— Не отдашь? — Антип надвинулся на Захара. — Это мы ещё посмотрим!

— Не отдам. — Захар спрятал крест за спиной. — Я нашёл.

— Что в том, кто нашёл.

— Бери ковш, а я крест возьму, — пошёл на компромисс Захар.

— Ишь что придумал! Потом поделим. А сейчас отдай.

— Я нашёл. Он мой.

— Ха, как бы не так! Кто тебя вывел на скит?

— А кто первый нашёл. Если бы не я, копал бы ты глину… может, целый год…Ты дрых, а я копал. Это моё.

— А кто тебя заставлял копать. Мы как договорились, что найдём, то всё пополам. А ты за своё — «мой».

— Вот и делим пополам. Не разрубать же вещи. Тебе ковш, а мне крест.

— Во делец. — Лицо Антипа закраснело, в уголках губ стала сбиваться пена. — Ковш серебряный, а крест золотой. Уже не ровно. Крест больше потянет.

— Кто первый нашёл, то и его, — проговорил резко Захар.

Антип переложил ковш в правую руку, подскочил к Захару и ковшом ударил его по щеке. Тот от удара выронил крест, стал поднимать его, а Антип пнул его в зад ногой. Захар упал, не взяв креста, но в ту же секунду поднялся на колени и дёрнул Антипа за ноги. Тот мешковато свалился, и оба стали кататься по земле, награждая друг друга тумаками.

Потом поднялись, запыхавшиеся, с красными лицами, с выпученными от злости глазами. Захар со всего размаха справа-налево кулаком ударил Антипа в голову. Удар был ошеломляющий, и Антип кубарем скатился в траву. Поднялся в ту же минуту, потряс головой, словно сбрасывал оцепенение и налетел на Захара, изрыгая проклятия:

— У чёрт рябохарий, прикарманить хошь…

Захар ещё ударил Антипа. И неизвестно, чем бы закончился этот поединок, наверное, не в пользу Антипа, и он понимал это. Улучив момент, он схватил прислоненную к ёлке лопату, и, размахнувшись, полоснул ребром штыка по голове Захара. Череп раскололся как орех. Захар упал замертво. Антип тяжело дыша, остановился, сплёвывая кровавую тягучую слюну, ещё не сознавая, что произошло. Но когда понял, что Захар больше не встанет, почувствовал слабость во всём теле, опустился на колени, выпустив лопату из рук.

Сидел он несколько минут, ничего не сознавая, кроме того, что убил Захара, своего приятеля, который не побоялся составить ему компанию в поисках злополучного сундука. Только сегодня они препирались с ним, не могли договориться — продолжать копать или возвратиться домой, и вот такой случай. Теперь Захар не вернётся к матери, а Антип? А что скажет Антип его матери, когда вернётся в Ужи? Куда исчез её сын. Ведь поехали они вместе. От этих мыслей Антип совсем потерял волю и ничком упал на землю.

Продолжать работу было бессмыслено. Надо было скорее уносить отсюда ноги. К вечеру Антип пришёл в себя настолько, что мог логически мыслить. До наступления темноты вырыл недалеко могилу и опустил в неё тело Захара. На свеженасыпанный холмик приладил маленький, сделанный из тонких веток крест и вернулся в шалаш, который они сделали с Захаром от непогоды. Всё в нём напоминало о приятеле: и рубаха Захара, потная, в засохшей глине, его поясной ремень, выгоревший картуз, деревянная изгрызанная ложка… Они ели кашу из одного котелка, делились удачами и невзгодами и на тебе — теперь Захар лежит в земле, и виной этому он, Антип.

Чтобы не бередить себя мыслями, Антип выбрался наружу, бросил на сырую землю подобранную в шалаше одежонку и прилёг. Сон мгновенно сломил его. Спал он не просыпаясь до утра. С первыми лучами солнца открыл глаза и подумал, что надо вставать и идти опять копать, но, вспомнив события прошедшего дня, почувствовал, как опять замутился рассудок.

«Приеду на следующее лето, — подумал он. — Никого с собой не буду брать. Один справлюсь». Раз мы нашли эти дорогие предметы, значит, здесь зарыто много всякого богатства. От этих мыслей, стало радостно на душе и смерть Захара не воспринималась как нечто ужасное, а казалась вполне естественным делом.

Он завернул найденные вещи в обрывок холстины, засунул в котомку, куда положил также несколько сухарей — остатки пищи, спички, обмакнутые в воск, чтобы не сырели. Под вековой елью над крутым обрывом спрятал лопаты и кайло.

Теперь можно было идти в обратный путь. Он перкинул мешок за плечо и, не оглядываясь, пошёл к тому месту, где они с Захаром спрятали лодку. Он уже придумал, что надо говорить, почему Захар не вернулся домой.

Глава седьмая Возвращение

На Василисе Антип женился спустя лет пять после того случая с глухонемой, когда свадьба с Глафирой Кныкиной в одночасье расстроилась. Он сначала посожалел об этом, больше всего не из-за самой невесты, а из-за того, что такой жирный кус ускользнул из его рук. Привосокупить глафирино богатство к мельнице, которая ему достанется после смерти родителей, было верхом счастья. Но раз не получилось, что понапрасну переживать об этом. Постепенно всё забылось, а здесь новые напасти — началась русско-японская война. Маркел своими путями сумел отмазать сына от службы, и Антип спокойно жил на мельнице.

Василису ему сосватали родители. Она была моложе его лет этак на шесть из небольшой дальней деревушки. Жила у тётки, так как отец с матерью померли в её младенчестве. Как говорили: собрать, срядить есть кому, а благословить некому. Одним словом, сирота. Девица она была статная, не красавица, но парни на неё заглядывались. Приданного большого за ней не было: перина да постельное бельё, но Маркел с Прасковьей на это не особенно обращали внимания. Главное, из семьи работящей, богобоязненной была. Маркел разузнал всё о Василисиной родне до седьмого колена, расспрашивал и в деревне, и в кабаке, а, приехав, с устатку опорожнив чуть ли не половину четверти, размягши, сказал Прасковье, что порода у девки хорошая. И пристукивал для убедительности по колену и облизывал, как кот, сальные мясистые губы.

— Набрался, — незлобиво укоряла мужа Прасковья. — Никак толком не расскажет, как съездил. Расслюнявил губы. Из хорошей, из хорошей. Ты толком расскажи…

Маркел вскинул осоловевшие глаза на жену:

— Налей ещё чарочку…

— Будет. И так нализался. Меж косяков не пройдёшь, чтоб не треснуться. Рассказывай, пока не заснул.

Маркел опять облизал губы, причмокивая и сказал:

— Отец её был сапожником. Всей деревне обувку мастерил…

Он задумался, говорить жене или нет, что сапожник не в пример остальным людям такой профессии не зашибал, то есть не пил, не буянил, с женою ладил. Однако, посчитав, что это к делу не относится, продолжал:

— Но в одночасье жена умерла от чахотки, а через год или полтора и сам загнулся прямо за шитьём сапога…

Это насторожило Прасковью и она спросила:

— Он что — больной был?

— Да како больной. Здоровенный мужик…

Окончания рассказа Прасковья не услышала: Маркел заснул, уронив голову на стол.

После смерти отца Василису взяла тётка, женщина нрава сурового, воспитавшая племянницу в благочестии и смирении. Всё это и повлияло на выбор Маркела и Прасковьи. А что до приданного, так не в нём счастье. Маркел не был бедным и считал, что Антипу ничего не нужно, кроме работящей и не сварливой жены.

— Добрая жена дом сбережёт, а худая рукавом растрясёт, — говаривал он. — А что сирота, — обращался он к жене, — так это трижды хорошо — некому будет жаловаться, если что не так. В жизни всё бывает. Антип вон скор на расправу. Ему покладистая жена нужна, а нам работящая сноха, стареем, ведь мать, стареем, не в гору живём, а под гору…

Оженили они Антипа. Справили свадьбу. Женив сына, Маркел с Прасковьей думали, что он остепенится, не будет столь занозист, податлив на родительские увещевания, но не тут-то было. Каким он был, таким и остался, чуть что не по его нутру кипятился, расходился, матерился, кидал сковородки. Василиса терпела и ни слова поперёк ему не говорила, привыкшая с малолетства всем угождать и терпеть обиды, если кто обижал её. Тем более Прасковья, зная характер сына, не единожды говаривала Василисе:

— Это пройдёт у него. Как говорят: стерпится слюбится.

— Любит он меня, как собака палку, — отвечала сноха.

— Не расстраивайся. Милый ударит — тела прибавит. Милый побьёт — только потешит, — успокаивала её Прасковья.

Над ухом басовито зажжужал шмель, и Антип отогнал картины прошедшего. Рукой отбросив шмеля в сторону, снял с лица картуз и огляделся. Лодку пригнало к берегу, и она стояла в сажени от земли, мерно колыхаясь на воде. Двигаться ей не давала осока. Василиса продолжала лежать в лодке, не просыпаясь и улыбка блуждала на лице. Антип веслом оттолкнулся от дна и вывел лодку на середину Сутоломи. Определил по солнцу, какое время он лежал в дремоте, предаваясь воспоминаниям. По его расчётам было далеко за полдень. Поглядев по сторонам, отметил, что находится невдалеке от Сухого Брода.

Василиса продолжала безмятежно дремать. Склянка болотного старца, что он ей дал, и которую она держала в руке, выпала и валялась на дне лодки. Антип осторожно, чтобы не потревожить жену, встав на колени, достал склянку и, заняв прежнее место, вытащил деревянную пробку. Понюхал содержимое. Снадобье пахло чуть заметным лесным духом. Что-то знакомое почудилось Антипу в этом запахе: отдавало и хвоей, и цветками ландыша, ещё чем-то знакомым, но неопределённым. Нисколько не раздумывая, он вылил содержимое склянки в воду, потом зачерпнул в бутылку забортной речной воды, заткнул пробкой и положил на прежнее место.

Река начала сужаться, берега стали выше, к воде подступал матёрый хвойный лес. До Сухого Брода осталось не больше версты. Скоро за излучиной показалась маковка с крестом сельской церквушки.

Антип потряс Василису за плечо. Она откыла глаза. Вопросительно посмотрела на мужа.

— Просыпайся, — сказал он. — Мы на месте. Вон и церковь видна.

— Уже приплыли, — удивилась она. — Так быстро. А я так сладко спала…

Антип после того, как поменял содержимое фляжки, чтобы не выдать себя жестом или голосом, спокойно и снисходительно заметил:

— Когда спишь, время быстро идёт. — И подумал, не дрогнул ли его голос.

Василиса подняла склянку, лежавшую у ног, и, завернув в жакет, положила рядом.

Пристали к берегу. Когда Василиса сошла, Антип вытащил нос лодки на берег, и они пошли к дому Дарьи.

— Уже вернулись? — удивилась Дарья. — Так быстро? Неужто не помог старец? — Она пытливо всмотрелась в лицо Василисы. — Вижу, что ты не такая, как раньше была. Чай оправилась?

— Помог старец, бабушка, помог, — ответила Василиса. — Спасибо ему. Прежняя я стала.

— Вот и хорошо, — закивала головой старуха. — Чай утомились. Присаживайтесь. А я самоварчик поставлю. Чайком вас попою. Ах вы мои сердешные. Помог старец. Помог. Он всем помогат страждущим, кто к нему с чистым сердцем идёт… А ты, голубка, моя, прямо посветлела, на пользу тебе пошла поездка…

— А почему ту поляну прозвали Лиховой? — спросил Антип, в голове которого бродили будоражившие его мысли.

— Да от лиха, — ответила Дарья. — То место у нас давным-давно считалось гиблым, чёрным. Всякие там чуда происходили, кто туда забредал. Возвращались кто оттуда, так рассказывали, что там время другое… наведываются туда откуда ни возьмись разные лешие, чудовища и люди являются там странные, вроде бы как люди обличьем, а одежда странная и говорят ничего не поймёшь…

Антип вспомнил прошедшую ночь: якобы горевший костёр, котелок пустой, а дымящийся. Это варево, которое чувствуешь, а его в самом деле нет…

— А старик этот что ж колдун?

— А кто его знает. Может и колдун. Но зла никому не делает.

— И давно он там живёт? — спросил Антип вдогонку своим неотчётливым мыслям.

— Не знаю. Может, летось пришёл…

— Ну что ты, мать, мелешь, — грубовато сказал Никонор, вышедший со двора и слышавший разговор. — Како летось. Он почитай года три или четыре как объявился, стали к нему люди ходить. Страху натерпятся, зная, что идут в место чёрное, а ходят, потому что помогает болотный старец… А живёт он там может и давно уже… А объявился года три. А откуда пришёл то неведомо… Может, он всегда там жил, а никто и не знал. Охочих людей ходить на ту поляну не было, о ней говорили лишь те, кто там побывал, заплутавшись. Рассказывали такое, что волосы дыбом становились.

Антип казалось внимательно слушал рассказ Никонора, а мысли блуждали где-то далеко, они тревожили его и всё из-за старца. Он ему кого-то напоминал, но смутно, почти неуловимо. Однако Антип не мог избавиться от мыслей, от неосознанного предчувствия что ли.

Пока Антип с Никонором говорили, сидя в горнице, про старца болотного, Дарья подбросила угольков в остывавший самовар, который сразу зашумел, заварила чаю, поставила чайник на конфорку и вернулась к беседующим. Смахнула со стола и сказала:

— А я как чувствовала, что вы сегодня вернётесь, ватрушек испекла. Только недавно из печи вынула… так что будем чай пить с ватрушками.

— Может, рыбёшки изволите откушать? — спросил Никанор. — Намедни в пруду малость наловил карасиков. Матушка пожарила со сметаной. До чего вкусные.

— Я не против, — ответил Антип, почувствовав, что проголодался.

Мать тащи сковороду, — скомандовал Никанор. Сам быстро сбегал на кухню и принес бутыль браги. Разлил по стаканам.

Поев карасей, выпив чаю с ватрушками, Антип с Василисой заторопились домой.

— Спасибо вам за приют, за стол, за добрые слова, — поклонилась хозяевам Василиса, стоя у порога и собираясь выходить.

— Не за что, — ответила Дарья. — Дай Бог подать, не дай Бог просить. Чем богаты, тем и рады. Уж вы не обессудьте, ежели что не так.

— Всё так, всё так, — отозвалась Василиса и поклонилась Дарье в пояс.

Никонор помог запрячь лошадь, и Антип с Василисой поехали к себе на мельницу, надеясь к темноте быть дома.

Возвращаясь в избу, Дарья заметила сыну:

— Справная у Антипа жена. Он грубый и занозистый, а она добрая и покладистая. Я рада, что она поправилась… А какую он привёз-то её. Батюшки вы мои! — Она вздохнула.

Маркел с Прасковьей были рады скорому возврашению Антипа и Василисы. А увидев, что Василиса совсем поправилась и стала прежняя, и вовсе приезд посчитали праздником. Они не знали, куда их усадить, чем угостить, несмотря на поздний час.

— Вы, наверное, голоднющие, — приговаривала Прасковья, суетясь возле печки и стола. — Сейчас мы это дело поправим…

И продолжала хлопотать. Поставила самовар, сварила яиц, Маркел принёс из погреба топлёного молока и варенца — кому что по вкусу. Потом побежал в огород, потемну надёргал на грядках зёлёного луку, сказал для всех, но больше для себя, потому что извлечённая из потайного места появилась бутылка водки. И хотя Прасковья неодобрительно покачала головой, но корить мужа за это не стала, посчитав, что по такому случаю выпить ему не грех. Антип тоже не отказался от зелена вина и выпил рюмки две.

Было много разговоров про болотного старца. На расспросы больше отвечала Василиса. Антип иногда вставлял слово-два, а остальное время сидел молча, погружённый в свои мысли.

— Ты квелый сегодня какой-то, — заметила Прасковья, внимательно воззрившись на сына. — Нешто заболел?..

— Не мели попусту, — грубо оветил Антип. — После тяжёлой дороги да рюмки разморило. Вы тут уж… а я пойду… прилягу, устал…

— Не в себе он, — вздохнула Прасковья, наливая из самовара в чашку чаю. — Грызёт его что-то…

Василиса посмотрела на свекровь, вздохнула, но ничего не ответила.

Глава восьмая Исповедь Прасковьи

Этим же летом, в жаркий июльский день, Маркел, собиравшийся поправить протекающую на мельнице крышу, будучи выпивши, упал с высоченной лестницы и, провалявшись, стеная и охая всю ночь на постели, к утру умер.

Прасковья тяжело переживала кончину мужа. Ей нездоровилось. Как-то мыла полы, окна были распахнуты настежь, гулял ветер. Она, видно, простыла. Её колотил озноб, она надрывно кашляла. Василиса поила её разным питьём, настоянным на травах и Прасковья вскоре встала на ноги. Вроде бы налаживалась прежняя жизнь, только без хозяина мельницы. Однако Прасковья была не прежняя. Какие-то думы бередили её сердце. Выполняя какую-либо работу, она могла застыть столбом, с тряпкой или ухватом в руке и стоять так несколько минут, глядя перед собой невидящим взглядом. Говорила, что сильно болит голова и перед глазами плавают радужные круги.

Как-то пошла, как обычно поить скотину, но на мостках споткнулась о порог и упала. Не стала владать правая рука и заплетался язык. До города было далеко, и Антип на лошади поехал в Спасское-на-Броду, где жил на даче уездный доктор. Он осмотрел Прасковью, но утешительного ничего не сказал. Сказал, что нужен уход, и она возможно скоро отойдёт, но это дело долгое, может случиться и второй удар.

Прасковья отошла, стала подыматься с постели и даже пыталась выполнять кое-какую домашнюю работу, приволакивая ногу. Этому противилась Василиса, жалея свекровь, Но та не слушала её. Потом опять упала и больше не вставала с постели. На теле — пятках, предплечьях, в других местах образовались чёрные пятна — пролежни. Дни её были сочтены, но только было неизвестно, когда это произойдёт. Иногда она впадала в забытьё, иногда приходили минуты просветления, и она могла говорить заплетающимся языком, большей частью непонятно, но Антип, уже привыкший к разговору матери, смысл улавливал.

Антип ждал её кончины. Он и раньше покуривал, а после смерти отца стал курить по-чёрному. В огороде рос самосад. Он срезал ветви и листья, сушил их, делал самокрутки и вдыхал в лёгкие едкий дым, считая, что этим отвлекает себя от горьких мыслей.

Василиса и прежде со свекровью ладила, никогда ей слова наперекор не сказала, да и Прасковья ни словом, ни делом, даже намёком не обижала сноху. Поэтому Василиса по мере сил помогала матери, ухаживала за ней, меняла постельное бельё, переодевала и выполняла другие необходимые действия по уходу за лежачим больным. По вечерам только, чтобы мать не слышала, плакала, уткнувшись в плечо Антипа, вспоминая свою сиротскую долю, и повторяла:

— Что же мы будем делать одни на мельнице, Антипушка. Как мы будем жить без родителей.

— Бог поможет, — отвечал Антип, в душе думая, что на Бога надейся, а сам не плошай. Он и сам не представлял, как будут жить, когда останутся одни. Вот отец ушёл, теперь мать готовится.

Однажды дело было к вечеру, Антипа во дворе окликнула Василиса и сказала, что мать требует его к себе, желая что-то сказать.

Он выплюнул цигарку, пришёл в комнату — полутёмную каморку: окна были полузанавешены, но даже в полумраке заметил, какие изменения произошли с матерью. Она лежала полувысохшая, повязанная белым платочком, из-под которого выбивались спутанные седые пряди, нос заострился, обозначив горбинку, рот провалился и только глаза ещё жили в омертвелом теле. Она поправляла рукой складки на одеяле и перебирала их мелкими движениями и всё не могла собрать и расправить. Другая рука неподвижно лежала поверх одеяла.

Антип сел в изголовье и взял руку матери в свою. Рука была чуть тёплая, но ощущал Антип, что уже нет внутренней живительной силы, которая наполняет организм жизнью.

Прасковья пошевелила губами. Василиса, бывшая рядом, сообразила и дала попить из чайника воды. В горле Прасковьи хрипнуло, она отхаркала скопившуюся слизь и сказала. Голос был слабый, но слова она произнесла отчётливо.

— Антип, слушай меня. Сядь поближе, чтобы лучше слышать. — Она передохнула, глядя, как Антип устраивается на скамеечке возле постели, облизала сохнувшие губы и продолжала: — Видно, смертушка пришла за мной, теперь не отвертишься, да и устала я карабкаться, пора уходить…

— Ну что ты говоришь, мать…

А что слышишь. — Она опять передохнула. — Отец-то, Маркел, значит, всё талдычил, пока был жив: «Не говори, мать, не говори. Любить нас не будет». Ну а теперь поскольку его нет, а я при смерти, скажу, как на духу.

Василиса тихо удалилась, чтобы не слышать разговора сына с матерью.

Прасковья закрыла глаза и показалось, что впала в забытьё, но это было не так. Она, видно, подбирала слова, которые хотела сказать.

— О чём ты, маманька? — Антип не понимал, о чём завела мать разговор. Может, впервые за многие годы, прожитые бок о бок с родителями, он воочию осознал, что теряет вторую опору в жизни — мать. Когда родители были рядом, он не замечал их, это было так естественно, что они подле, как то, что есть солнце, луна, смена дня и ночи, а теперь, глядя на высохшее длинное тело матери под лоскутным одеяльцем, защемило у него в груди и больно стало, и стал он как бы сиротой. Вот она уйдёт и останется он один на всём белом свете…

А Прасковья, открыв глаза, продолжала:

— Может, и прав был Маркел, не стоило об этом говорить, но раз начала, надо закончить.

— Я тебя не пойму, маманька, — сказал Антип, в душе предчувствуя что-то такое, отчего у него похолодеет сердце. И не ошибся.

— Подай водицы… В ковшичек зачерпни из ведёрка в сенцах. Похолодней… Губы сохнут…

Антип прошёл сени и принёс оттуда в деревянном ковшике с резной ручкой воды. Прасковья отпила несколько маленьких глотков и отдала ковш. Облизала губы, закрыла глаза, будто готовясь к чему-то страшному и произнесла:

— Не наш ты сын родной, Антип.

У Антипа вмиг перехватило дыхание и пересохло во рту — таким было неожиданным признание матери.

— Как не ваш… сын.

Он уставился широко раскрытыми глазами на Прасковью. Казалось, ярче загорелись волосы на остром черепе.

— А чей же… я?

— Не знаю.

— Что ты говоришь? Очнись, мать!.. Это болезнь говорит.

— Не болезнь, сынок. Это на самом деле так. Маркел нашёл тебя на крыльце, в корзине, в лютую стужу, зимой. Кто-то принёс и оставил тебя у нас. Такой ты был золотушный да в коросте, видно худая жизнь была… Записка была с именем, каким тебя нарекли… Выходили тебя, вынянчили с отцом. Имя оставили, что нарекли родители или кто ещё…

Антип сидел, как громом оглушённый, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Его словно парализовало.

Придя в себя, с трудом выдавил:

— Зачем ты мне это сказала, мать? Оставался я бы в неведении…

— Не знаю. Глодала эта дума меня всю жизнь, как вспомню. Как-то негоже уносить в могилу… Вот сказала и легче мне стало. Как бы исповедовалась я перед тобой. Теперь могу и спокойно отойти.

— Душу ты мне перевернула, — проворчал Антип. — Теперь и я буду жить с этим камнем: а чей я сын настоящий.

Он хотел ещё что сказать, но посмотрел на мать. Она закрыла глаза и впала в забытьё.

Пока не похоронил он мать, разговор с ней не бередил его мозг, не до этого было, забота об умирающей, разные хлопоты… А как отнесли её на кладбище, её исповедь вернулась в сознание и обожгла его с новой силой. Как посверком молнии осветился его мозг. Вспомнился Изот. Наверное, потому, что пришли на память его слова, что он взлелеял Антипа младенцем и оставил его хорошим людям. Подумалось, что не напрасно Изот пришёл на мельницу и остался у них работать, видно хотел помотреть на мальца, которого оставил на крыльце. Вспомнил, как не отозвался на слова Изота о помощи на болоте, как столкнул его в трясину.

Неожиданно, вспышкой, мелькнул в мозгу образ болотного старца. Вот кого он напомнил ему — Изота. Нет не обличьем — прошло столько лет, человек стареет, меняется, да и шрама у Изота не было, а манерой говорить, знакомыми движениями… Неужели Изот? Он спасся. Эти мысли будоражили душу, взбаламучивали её, как волны море, и не успокоившись, накатывались и накатывались…

Кто он, этот болотный старец? Если не Изот, то кто? Антип перестал жить, как ему казалось. Что бы он ни делал, всё валилось из рук. Он не мог есть, спать. Перед глазами стоял образ Изота, который иногда расплывался и превращался в болотного старца. Не в силах терпеть это смятение души, он сказал Василисе, которая ждала ребёнка, что он отлучится дня на четыре в город. Она не стала его удерживать, полагая, что дело, видно важное, Антип в последнее время после похорон маменьки, совсем извёлся, лица на нём нету, и отпустила мужа, считая, что в его отсуствие с ней ничего не случится.

Антип добрался до Сухого Брода, взял у Никонора лодку — Дарью тоже уже похоронили — и отправился знакомым путём до Лиховой поляны. Он не знал, что скажет старцу, как себя поведёт с ним, считая, что кривая куда-нибудь да выведет. Ему просто хотелось проверить свои сомнения: чем больше он думал, тем больше болотный старец напоминал ему Изота. Ещё в ту встречу, когда он впервые увидел его, тогда уловил какое-то сходство с кем-то знакомым, только не мог опредлить, с каким знакомым. И только сейчас сообразил, что напомнил он ему Изота.

Ему теперь стало понятно поведение старца при появлении Антипа. Если он узнал Антипа, как он должен был отнестись к своему врагу? Ведь Антип враг ему, его убивец. Он столкнул Изота в трясину и не подал руку помощи. Каким-то образом Изот выбрался из болота, но не стал мстить Антипу? На его месте Антип бы отомстил своему обидчику. Однако Изот был не такой. Воспитанный в староверской общине, он не обагрил бы руки в крови.

А может, это и не Изот. Думается так Антипу да и только. У Изота не было шрама через всё лицо, а у того старца?.. Ну и что такое шрам. Антип не знает, что с Изотом потом произошло, может, и шрам появился в результате каких-то деяний…

Так в догадках, в спутанных мыслях плыл Антип по реке к Лиховой поляне, не боясь досужих разговоров о гибельном этом месте.

Вот и валун, напоминающий голову лошади. Он привязал лодку к стволу ольхи, засунул взятый из дома топор за пояс, перекинул через плечо котомку с запасом еды и пошёл в сторону Лиховой поляны.

Он здесь не был больше года и в памяти были свежи ориентиры, которые он запоминал, когда с Василисой добирался до старца. Лес не изменился. Только, может, кусты немного подросли. Однако он плутал, несколько раз возвращался, стараясь отыскать незаметную тропку.

Проплутав более часа, он подумал, что заблудился и у него сжалось сердце от этой мысли. Однако он нашёл Лихову поляну. Вот и дубы, вот и хижина. Почти не изменилась, только стала чернее, чем была. И поляна вокруг неё заросла густой травой, лебедой, крапивой и чёрной полынью почти по пояс. Ни следочка, ни примятой былинки…

Сердце Антипа громко стучало, когда он ступил на прогнившее крылечко и толкнул дверь. Она была не заперта. Он вошёл в хижину. Пол был ещё довольно крепкий и можно было без опаски ступать на половицы. В маленькое оконце, затянутое по углам паутиной, проникал тусклый свет. Почти половину помещения занимала русская печь с полатями, у окна стоял сколоченный из грубых досок стол, был колченогий табурет и сухая осиновая плаха, вернее, чурбак с прибитой к торцу доской, как определил Антип, тоже в виде табурета. На стене висела самодельная полка. На ней лежала глинянная миска с отбитым краем, несколько фарфоровых чашек, потерявших первоначальный блеск и краски, которые слиняли. Глиняный горшок, кринка. Из утвари более или менее нормальный вид имел небольшой на четверть ведра медный самовар с конфоркой. Но заварного чайника, как ни осматривал Антип помещение, не нашёл. В углу валялся светец, сделанный из дубового корня и двух привязанных к нему полосок ржавого железа, куда вставляли лучину. Маленький огарочек свечи стоял на полке. Больше ничего не было.

Антип заглянул в маленький чуланчик, где валялись нечто наподобие сит или лукошек, ушат, но было темно и Антип не стал ничего трогать и смотреть. Висела полуистлевшая одежда. Антип снял с гвоздя оказавшийся под рукой кафтан, вынес на крыльцо. Даже было трудно определить, что это кафтан, настолько он обветшал и рвался при малейшем прикосновении, истлевший и заплесневевший так, что Антип с трудом распозновал, какие части остались от одежды. Его привлекла единственная позеленевшая медная пуговица. Он взял её пальцами и перегнившие нитки оборвались. Пуговица ему была знакома. Где он видел такие простые медные пуговицы, словно на шинели, но без рисунка, гладкие. Он вспомнил — такие пуговицы были на кафтане Изота.

Как кафтан попал сюда? Значит старец это и был Изот! На лбу Антипа выступила испарина. Изот, наверное, узнал его, поэтому и не пустил на порог.

Антип походил вокруг хижины, но никого не было, сходил на родник, ополоснул лицо. Старца не было. Он или умер, или ушёл отсюда. Антип после посещения хижины понял, что старец был Изот. Значит он не погиб. Потом сомнения опять овладели им. Не у одного же Изота на одежде были такие пуговицы. Помнится, он точно такие же видал на ком-то из деревенских, кто привозил на мельницу зерно для помола. С чего он взял, что этот старик со шрамом Изот? Из-за пуговицы? Конечно, старец чем-то напоминал Изота, манерами что ли? Фигура у него была старческая, высохшая. У Изота борода окладистая, широкая, у старца выбеленная сединой, длинная. Что ж могла и поредеть, и спину время согнуть.

Так и не придя к единственному заключению, Антип не слоно хлебавши вернулся домой, но какая-то червоточина жгла его изнутри, когда он вспоминал об Изоте и о болотном старце.

Глава девятая Нечистая мельница

Василиса была на сносях, скоро должны были случиться роды, и Антип от греха подальше отвёз жену в город к родственникам, к жене отцова свояка Герасима, который к тому времени отдал Богу душу и его жена жила одна в большом доме и была рада приезду Антипа с Василисой — хоть на короткое время скрасят её одинокую жизнь.

— Ты ни в чём не сумлевайся, — говорила она Антипу за столом, угощая его и Василису наваристыми дымящимися щами. — У меня есть в городе старая приятельница повитуха. Я завтрева её навещу. Уж она присмотрит за Василисой… Да на крайний случай и доктора есть в земской больнице. Так что родит в лучшем виде.

Антип был рад, что сбагрил Василису на руки бабке Матрёне. Мельница на отшибе, коли что не так пойдёт, до людей не докличешься. Зачем ему лишние заботы.

Доев щи и отложив ложку в сторону, он сказал:

— Я не сумлеваюсь. У тебя ей будет лучше. Приглядите, ежели что. А у нас в лесу на семь, а то и более вёрст ни одного человека. А мне боязно в таких обстоятельствах оставаться одному с Василисой. Мало ли что произойдёт.

— Правильно, Антип, рассуждаешь. При этом деле без женщин не обойтись. А ты один, как перст. Да и что толку от мужика. Мужик он и есть мужик…

Антип стал собираться домой. Матрёна перекрестила его и сказала:

— Ну прощевай, Антип. Загляни через недельку, авось с приплодом будешь. Как рад пополнению?

Антип отвёл глаза, но сказал, кисло улыбаясь:

— Како слово. Конечно, рад.

Прощаясь, Василиса сказала:

— Чтой-то опять я не в своей тарелке. Предчувствие у меня нехорошее…

— Не бери в голову, — ответил Антип. — Родишь, заживём пуще прежнего.

— Я здесь раздумалась очень. И старцу не стала верить. — Она прислонилась к балясине крыльца. Необъятных размеров живот выпирал из широко скроенного платья. — На мельнице это было. Я из склянки, как старец сказывал, по капельке-то его зелье и пила. Пила, а не в здоровье мне оно. Позеленело оно, тухлым из него несёт. Думаю, обманул старец… Вся в думах и извелась.

Антип проглотил неожиданно подступивший к горлу комок. Вспомнил, как вылил снадобье в реку, а в склянку набрал забортной воды. Отвёл глаза, чтобы не увидеть взгляда жены и пробормотал:

— Знамо, колдун старик. Я ж тебе тогда ещё говорил.

— Я уж было и согласилась в душе с тобой…

— А что же помешало, — Антип подозрительно взглянул на жену.

— Сон мне перед отъездом сюда приснился, — сказала Василиса и замолчала.

— Что за сон? — спросил Антип. Зная, что жена скоро родит, он не показывал своего несдержанного характера, стараясь не беспокоить Василису.

— А старец мне приснился. Сидит на пеньке с клюкой, а я перед ним стою. Он и спрашивает: «Пьёшь ли, Василисушка, снадобье моё?» — «Пью, пью — отвечаю, — как и наказывал. Но не впрок оно мне идёт, не на пользу».

— Не может того быть, — отвечает старец. — Ты его держишь в тайном месте, как я сказывал?

— Да нет, дедушка, в изголовье у меня под периной.

— А ты проверь его. Налей чуток на стол да поднеси спичку. Займётся огнём, значит оно, а ежели спичка погаснет, значит не лекарство это…

Сказал и исчез. А я одна у пенька стою. Проснулась и сразу за склянку. Она внутри жуть позеленела, мохом стала обрастать водяным. Капнула я капельку на столешницу, поднесла спичку, а она зашипела и потухла… Подменили мне лекаство, — заключила Василиса, выжидательно глядя на Антипа.

Тот отвернулся и буркнул:

— Кто тебе мог его подменить?

— Не знаю. Но я поверила старцу. Когда я пила в его избушке, капая по капельке на хлеб, живительное оно было, пахло лугом или лесом, приятно, а как вернулись на мельницу водой глубокой стало нести, затхлостью.

Антип хотел сказать, что старик так назло сделал, при нём лекарство было одним, а как уехали, превратилось в другое, но не стал говорить.

— Так поеду, — прервал он разгоор о склянке. Найму работников, чтоб по хозяйству управились, наказ дам, и снова сюда… А что сон приснился, так мало ли что может насниться. Не бери в голову, — поторил он, спускаясь со ступенек.

— Езжай, — убитым голосом прогорила Василиса. Что-то хотела сказать ещё, на глаза навернулись слёзы и онаскрылась в каморке.

Выезжая из города, подумал, что прав, наказав Матрёне, чтоб присмотрела за женой, наградил её подарком — шёлковым полушалком цветным с золотыми кистями, и пообещал ещё отблагодарить, ежели всё будет исполенно по уму.

Дня через три выпало у него свободное время, и он решил съездить в город на одну ночь, узнать, как там Василиса. Наказав работнику, чтобы он не забыл покормить живность и загнать кур во двор, запряг лошадь и часа в два пополудни поехал в Верхние Ужи. Погода была пасмурная, раза два принимался мелко сеять чутельный дождь, но дороги не испортил. Скоро проглянуло солнышко, и лошадка веселее побежала по дороге, иногда задевая низко нависшие ветви кустарников, и они обдавали Антипа холодным дождём.

На середине дороги он повстречал верхового. Это был племянник Матрёны Роман. Он скакал на взмыленной лошади. Увидев Антипа на телеге, осадил коня.

— Антип, — закричал он. — Там Василиса!..

— Что Василиса, — гаркнул Антип, останавливая лошадь.

— Василиса, того… — Он не мог произнести от волнения слова.

— Да говори же? — в свою очередь закричал Антип от предчувствия чего-то неладного.

— Умерла она!

— Как умерла. — У Антипа от услышанного скривило рот. — Когда? Как!

— Да роды начались. Позвали повитуху… Она и умерла.

— А рёбёнок? — сквозь сведённые зубы проговорил Антип.

— Так не было ребёнка, сказала повитуха.

— Как так не было. А что же было?

— Не знаю. Вот тётка срочно послала меня сообщить…тебе.

Некоторое время он ехал за телегой, а потом спросил Антипа:

— Может, я поскачу?..

Ни слова не произнеся в ответ, Антип махнул рукой: дескать, езжай.

Всю дорогу Антип ехал в горестных думах. Как же так. И Василиса умерла. И ребёнка не было… Как же не было? Живот был, а ребёнка не было…

У Матрёны, посмотрев на обмытую и уложенную на лавку Василису, он помчался к бабке повитухе узнать, что случилось с Василисой. Повитуха, известная на все Ужи, женщина лет пятидесяти, дородная, говорили, что училась у докторов повивальному делу, усадила его на стул, налила чаю. Сама села напротив него и сказала:

— Покинула Василисушка нас, царство ей небесное. Теперь пребывает в райских кущах.

— А ребёнок? — спросил Антип и почувствовал, что охрип.

— Так пустая она было. Не было ребёночка-то.

— Как же так? Так не бывает.

— Не бывает, но было. Не знаю, что и сказать тебе. Всё было, как и бывает. Воды схлынули, а с ними и живот пропал… Не знаю, что и сказать. — Старуха вытерла обветренные губы концом платка. — Враз её и не стало…

Вернулся к Матрёне, положили тело во гроб, поставили на телегу, и Антип отбыл на мельницу. Никто его не сопровождал по причине старости и плохого здоровья родственников. Дорогой вспомнил разговор Василисы, что подменили ей склянку с лекарством от старца. Тогда не сумел в этом признаться ей Антип, и может, от этого действия он потерял Василису? Однако благие мысли недолго занимали его голову. Это старик болотный заколдовал её. Чтобы было горше Антипу.

На прощанье Матрёна угостила его лёгкой наливкой, но в изрядном количестве, и Антип, засидевшись за столом, припозднился.

Темнота упала в середине пути, в чаще леса, но Антип, ещё не отойдя от горячительного и облизывая хмельные губы, не переживал, что приедет на мельницу ближе к полуночи. Его никто там не ждал, и можно было не торопиться и не переживать. Лошадь сама его везла знакомой дорогой, а он, разомлев от принятого, сладко спал на телеге, поджав к животу колени, привалясь спиной к гробу, и мычал, подбирая слюни из пахнувшего спиртным рта.

Проснулся он от того, что телегу перестало качать из стороны в сторону. Это спокойствие нарушило его сон, и он открыл глаза. Сначала не сообразил, где находится. Но, когда глаза привыкли в темноте, понял — он был у ворот на мельницу. Телега задела переднем колесом за верею и застряла. Лошадь не в силах сдвинуть возок, лениво ждала помощи.

Зевая и похлопывая ладошкой по рту, Антип спрыгнул с телеги, поёжился от ночного холода — был он в рубахе и жилетке, пиджак валялся в головах, — высвободил колесо и тронул лошадь. Она привычно неторопливым шагом пошла к конюшне. Окончательно продрав от сна глаза, Антип вдруг остолбенел, не поняв, кажется ему это или нет. В трех оконцах передней горел жёлтый скудный свет. Он протёр глаза, подумав, что ему померещилось спросонья и спьяна, хотя хмель давно вышел. Однако, сколько он не тёр глаза и не мотал головой, стараясь сбросить оцепенение, это не помогло: оконца продолжали светиться. Недоброе предчувствие коснулось его. Неужели в его отсутствие на мельницу забрались воры. Какой же он дурак, что не сказал работнику, чтоб он дождался его возвращения. Жадность подвела. Чтобы меньше платить, он сказал ему, что, как загонит скотину в хлев, пусть идёт домой, хотя батрак сказал, что может дождаться его приезда. А Антип пожалел несколько копеек. Вот теперь и расплачивается… А может, это работник не ушёл? Ждёт его в доме дожидается…

Он остановил лошадь, забросил на телегу вожжи и осторожно стал пробираться к оконцам. Было тихо. Лишь скрипело колесо телеги, повинуясь шагам лошади, которая шаг за шагом приближалась к конюшне, где её ждала еда. За рекой глухо проухал филин, ему откликнулась нездоровым визгливым голосом еще какая-то птица и снова наступила тишина.

Антип приблизился, тихо шагая, стараясь не шуметь, подумав, что и на улице могут быть воры на карауле. Осторожно поднялся на завалинку и заглянул в окошко. Оно было незанавешенным, и он увидел за продолговатым столом до янтарного блеска выскобленным Василисой до отъезда, где они обыкновенно принимали гостей, когда они наведывались на мельницу, четверых мужчин, игравших в карты. На столе горели свечи, вставленные в бронзовые шандалы. Антип подумал, откуда у них подсвечники. Свечки были на мельнице, имелись на всякий случай, если керосин кончался. А так жгли лампу. Но подсвечников сроду не имели. Ещё трое находились в комнате: один сидел на лавке, двое стояли друг против друга и, казалось, о чём-то говорили. Сидевший на лавке огромного роста в треуголке и в зелёном камзоле курил длинную трубку. Антип видел, как он выпускал изо рта дым. Один из стоявших был бородатый, в чёрном камзоле. Он что-то рассматривал находившееся в его руках. Приглядевшись, Антип в ужасе отпрянул от окна — в руках чёрного был голый череп, матово сверкнувший покатым лбом. Однако что-то привлекло его в комнате, что-то знакомое мелькнуло в проёме двери. Он снова приник к окну и остолбенел: в переднюю вошла Василиса.

Не в силах продолжать смотреть, Антип соскользнул с завалинки и очертя голову бросился прочь от дома. У запруды остановился, лихорадочно вытирая пот с лица. Мысли громоздились в голове, нахлёстывались друг на друга, это было сумбурно и неосознанно, и он не мог привести их в порядок, как этого не хотелось ему. Он содрогался от ужаса и страха, дикого и жуткого, ни разу не переживавшего такого за всю свою жизнь. Зубы не выбивали мелкую дрожь, а застыли, стиснутые челюстями, словно склеенные, и он не мог их разжать.

Только минут через пять или шесть сумел придти в себя и стал осозновать окружающий мир. Он присел на берегу и невольно взгляд остановился на тихой воде, разлившейся недалеко от ног. Ему показалось, что её уровень постепенно понижается: вот былинки травы, легко держащиеся на воде, опустились вниз, прилипнув к глинистому берегу, обнажился и сам берег: появились чёрные коряги, промоины в глине и что-то наподобие нор, Антип подумал отчего-то о налимах, которые забиваются в такие норы. Вода стала уходить очень заметно, будто в дне водоёма образовался большой свищ, в который она устремилась.

Когда дно вблизи берега обнажилось, увидел человека, лежавшего на животе, в зелёной тине, раскинув руки. В илистых ямах били хвостами серебристые рыбы, оказавшиеся в гибельной ловушке. Антип хотел уйти с этого места, чтобы ничего не видеть, но безотчётная сила удерживала его на берегу. Через минуту он повиновался этой силе, направившей его к утопленнику. Подойдя, перевернул тело, машинально отметив, что одежда утопленника, как ни странно это показалось, была сухой. Бессознательное внутреннее чутьё ему говорило, что перед ним человек, которого он знал и сейчас узнает некую тайну, посмотрев ему в лицо. Так и произошло. Перевернув тело, он обомлел. Перед ним лежал мёртвый Изот. Он поднял тяжёлые веки и железной рукой схватил наклонившегося над ним Антипа. Антип дико закричал и стал выдёргивать руку. Но захват был настолько сильный, что его одежда трещала под пальцами Изота. Наконец ему удалось освободиться из скрюченных пальцев Изота, и он побежал, насколько хватало сил, за ворота. Юркнул в кусты и повалился там, смотря из-з веток не гонится ли за ним Изот. Сердце бешено колотилось, готовое вырваться из груди, во рту пересохло, а с лица лил обильный пот страха.

Очнулся он под утро. Ярко светило солнце, пели птицы. Он осторожно раздвинул ветки, поозирался по сторонам и вышел к воротам. Вошёл во двор. Было тихо. Вода плескалась в берега плотины, чистая, почти прозрачная, в отдалении, как всегда распластали по воде широкие листья жёлтые кубышки, над пригретой солнцем осокой летали утренние стрекозы, отсвечивая изумрудно-синим, нечто вроде лёгкой белесоватой дымки расходилось в дальних омутах. Не выпряженная лошадь, таская за собой телегу, мирно щипала траву… Антип посмотрел на телегу и чуть не обмер: крышка с гроба была сорвана и домовина была пуста… Тело Василисы исчезло. Значит, его зрение не обмануло — в доме была Василиса! Он вытер внезапно вспотевший лоб. Что-то странное творилось в последнее время. Он не мог свести концы с концами…

Антип вытер рукой лицо, будто снимал сон, затаённый вздох вырвался из груди, и он побрёл к дому. Остановился на крылечке, не в силах взяться за ручку приоткрытой двери. Набравшись решимости, потянул дверь на себя. Пройдя через гулкие сени, где каждый шаг отдавался дрожью в груди, вошёл в дом. И тут опять кошмар прошедшей ночи встал перед глазами, и он понял, что прошедшее ему не приснилось.

В передней вещи были разбросаны. На столе кучкой был собран пепел из трубки, которую курил один из ночных пришельцев, пепел покрывал пол возле лавки, на которой сидел человек в треуголке, на сундуке валялась замусоленная треуголка и особенно его поразил тесак, воткнутый в фотокарточку Антипа, которую он сделал не так давно будучи в городе. На подоконнике обнаружил маленькую ладанку, которую Василиса носила на груди. Сомнений быть не могло — это была её ладанка. Как она сюда попала и куда исчезло тело Василисы. Голова разрывалась от прилива крови. Антип чувстовал, как кровь наполняет её жилы, и она вот-вот лопнет от напора. Он стиснул голову руками, сознание готово было покинуть его, дрожали ноги, как у обессиленного человека, но он сдержался и, выйдя в прохладные сени, присел на порог.

Никак не совладав с ознобом, бившем его, и в то же время готовой от наряжения взорваться головой, не в силах больше оставаться в доме, и даже на мельнице, он побрёл куда глаза глядят.

Сутки он провёл в лесу, сидя на берегу Язовки и бессмысленно глядя перед собой. Голод и жажда не мучили его. Он был как бы отстранённым от самого себя. Только утром следующего дня он начал мало-помалу соображать и вернулся на мельницу. На дворе протяжно мычали коровы, кудахтали голодные куры, визжали осатаневшие без еды поросята.

Антип накормил скотину, прибрался в доме, сготовил себе обед, только сейчас осознав, что более суток ничего не ел и не пил. Дня через три он окончательно пришёл в себя, но не мог без дрожи во всём теле вспомнить ужасную ночь и пропажу покойной Василисы.

Выкопав зарытые в лесу скитские сокровища, наняв батрака, чтобы тот приглядел за скотиной в его отсутствие, запряг лошадь и поехал в город продать золотые вещи. На мельнице он не остался бы ни за какие деньги: здесь всё напоминало кошмар той ночи. Он уже решил, что будет делать. На вырученные от продажи вещей деньги, он приобретёт невдалеке отсюда землю, поставит дом и обзавёдётся хозяйством. Будет жить на хуторе, чтобы ничто не напоминало ему о старой нечистой мельнице.

Часть пятая Неведомой тайгой

Глава первая Поздний гость

Вечером, когда роса обильно смочила траву, а деревья слились с ночной темнотой, в окно большого дома богатого хуторянина Антипа Маркелыча Загодина постучались условным стуком. Хозяин, приготовившийся спать, отдёрнул занавеску. Через стекло смутно различил знакомое лицо. Махнул рукой, давая знак, что сейчас выйдет. Прошёл в сени, спустился по ступенькам во двор, мощёный осиновым мостовником, откинул широкую дверь на кованых петлях, обильно смазанных дёгтем, чтобы не скрипели, вышел и огляделся.

Из-за угла прируба возникла фигура человека средних лет, коренастого, в сапогах и галифе, в рубашке полувоенного покроя навыпуск, с накладными карманами. На поясе, охватывающем тонкую талию, висела кобура. В руке темнел наган.

Антип Маркелыч ещё раз посмотрел по сторонам, сказал сердитым шёпотом:

— Сказывал я тебе, Бредун, не наведывайся ко мне без надобности великой. Ведь договорились, где встречаться.

— Да я без надобностев и не встречаюсь. Милиционеры хазу обложили. Еле утекли. Какой-то сучонок заложил нас…

— Поэтому надо быть осторожнее.

— Пожрать дашь и я уйду.

— Ты один? — ещё тише спросил хозяин, осторожно шагнув в сторону и заглянув за угол.

— Петька с Тарасом в овине прячутся.

— Нелёгкая вас принесла! Мой дом на примете…

Пришедший криво усмехнулся, хотел вложить наган в кобуру, но раздумал.

— Они верят тебе. А когда ты меня за твоего жеребца костерил везде — приняли за своего. Расписал хуже не бывает…

Антип Маркелыч сплюнул:

— Ты о властях что ли?

— Ну, а про кого же…

— Надолго ли сочтут своим?

— Имущество в колхоз отдал. Это же надо! Кулак решил обществу голоштанному помочь! Теперь ты свой в доску. Так что тебе нет резону пугаться.

— У деревенских столько глаз…

— Вот это верно, — тихо рассмеялся Бредун. — Каждый мнит себя гэпэушником.

— Проходи! — Хозяин пропустил гостя впереди себя. Задвинул засов. — Осторожно, здесь ступеньки.

— Знаю. Не в первый раз.

Антип Маркелыч проводил Бредуна в горницу, служившей и столовой.

— А где Степан? — осведомился Бредун о сыне хозяина, пялясь глазами во все углы, хотя в густом полусумраке ничего не было видно.

— В чулане спит. Там прохладнее.

— Чего не отпустишь его к нам?

— Ещё чего! Хватит того, что помогаю.

— Да я так — к слову. Проку от твоего сына, что от козла молока.

Антип Маркелыч недовольно посмотрел на Бредуна:

— Ты вот что… Ты мне его не осуждай. Молод он…

— Ну не кипятись. Ты знаешь, я всегда правду в глаза говорю.

— Подковырнуть ты любишь, а не правду сказать.

— А пёс твой, Ахметка, — не слушая хозяина, опять спросил Бредун. — Ахметка где?

— Ахметка на сеновале. Всё спросил?

Бредун ничего не ответил. Он без приглашения сел на лавку за стол, имея по правую руку от себя оконце. Хозяин хотел зажечь керосиновую лампу, но гость воспротивился:

— Не надо огня. Ночь на дворе, может, кто не спит. Свет приметен.

— Дело твоё…

— Мимо рта не пронесу твою жратву. Чем угостишь? — Бредун проглотил слюну в предвкушении предстоящей еды и положил наган на столешницу.

— Дам молока, хлеба, солонины.

— Неси всё. Я голодный. Живот к хребту подтянуло. — И тут же спросил: — Выпить есть?

— Брага. Наверно, уже сбродилась.

— Нацеди!

Несмотря на предостережение гостя, Антип Маркелыч зажёг огарок свечи и при нём копошился на кухне. Налил из жестяного бидона в кринку светло-коричневой с сильным дрожжевым запахом браги, поставил на стол. Принёс в чугунке холодной неочищенной картошки, положил на полотенце высокий каравай хлеба, толсто нарезал взятой в сенях густо посыпанной солью свинины, кусок холодной баранины с жёлтым застывшим жиром.

— Не обессудь…

— Ништо. — Бредун налил в глиняную кружку браги, мотнул головой и выпил медленно, словно цедил сквозь зубы. — Не подошла ещё, — сказал он, поставив кружку на стол. — Отрезал толстый ломоть хлеба. — Жалко лука нет.

— Сходить на огород пера нарвать?

— Сиди, куда по темноте. Да и недосуг мне. Обойдусь.

Антип Маркелыч присел на табурет рядом с Бредуном.

— Теперь с двоими таскаешься по сёлам?

— Пока с двоими, — с полным ртом ответил Бредун, счищая с сала крупную соль.

— А говорил — дай срок, будет у меня отряд. Где он, твой отряд? Не идут к тебе люди. Остались двое, но и они скоро убегут.

Бредун принялся за баранину, отрывая мясо от кости вместе с сухожилиями крепкими зубами.

— Молчишь, — продолжал хозяин. — У меня вот-вот остатки скотины, дом реквизируют, а ты обещал перемену власти…

— Ты ж всё Воронину в колхоз отдал, чего у тебя реквизировать?

— Осталось ещё кое-что. — Антип Маркелыч задумался: — Несдобровать здесь. Надо уходить.

— Куда пойдёшь от своего дома, хозяйства?

— А на кой шут мне дом! Всё одно, что бросить его, что отнимут.

— Хватит тебе ныть, Антип! Распустил нюни. Согнула тебя советска власть. А какой ты ершистый раньше был. Согнула.

— Да ещё не согнула. Хотя года берут своё. Мне бы твою молодость — ушёл бы с хутора в один час.

— Ну вот заладил — ушёл бы. Куда б ты ушёл?

— Место у меня есть. Можно переждать там.

— Это в болоте что ли. Ты говорил как-то давно, что у тебя богатство там зарыто.

— Может и говорил. На жизнь мне хватит.

— Не хочешь поделиться?

— Я не привык ни с кем делиться.

— Знаю, ты своего за просто так не отдашь. Только вот не пойму, почему на тебя блажь наехала — скотину, жатки в колхоз отдал?

— Смекать надо, Бредун. Сейчас время такое… Единоличные хозяйства распадаются. Вся шантрапа в колхозы подалась…

— Колхозы! Долго ли они продержатся.

— Долго не долго, а переждать это время надо.

— Да перестань ты, Антип Маркелыч, трястись! Дай срок и до колхоза твоего доберусь, подпущу им красного петуха. А сначала этого сучонка паршивого, милиционера вашего Ваньку Колыбелина в расход пущу.

— Одного прищучишь, а назавтра, глянь, как в сказке, из одной змеиной головы две вырастут.

— Уже не вырастут… Потом черёд до Сёмки председателя дойдёт… Хочу и с ним поквитаться.

— Всех не порешишь.

— А мне всех и не надо. Сёмка, так тот должок старый передо мной имеет… Давнишние у меня с ним счёты.

Бредун замолчал, отпивая медленными глотками из кружки брагу, а Антип Маркелыч продолжал, повысив голос:

— Всю жизнь копил, собирал по крохам, спину гнул — обзавёлся справным хозяйством, жить бы да жить. А тут эти большевики пришли, начали всё перекраивать: кто был ничем, тот стал всем. Сёмка Воронин сызмальства у меня работал, семья нищенская была, голь перекатная, жили впроголодь. Дал я ему кусок хлеба, крышу над головой, а теперя он председатель, ети его мать…

Бредун запихнул последний кусок в рот, вытер губы и сказал:

— Положь в мешок хлебушка и сальца, да налей в пузырь браги, отнесу своим, голодные ждут.

Антип Маркелыч ни слова не говоря прошёл на кухню, собрал еду, протянул Бредуну мешок:

— Держи! — И с неудовольствием в голосе добавил: — Чую, самому надо голову ломать, как дальше жить.

— Не трусь, Антип Маркелыч, скоро весть хорошую услышишь. У меня ведь отец тоже потерял всё: и дом, и валяльню, где он теперь и не знаю, как забрали, ни письма, ни весточки…

— Забрал бы ты, Бредун, своё оружие. Что как отыщут. Тогда несдобровать мне.

— Об оружии только твои да мои знают. Мои не проболтаются.

— Неровен час…

— Погодь с неделю. Пулемёт я заберу и патроны. Сгодятся мне скоро.

— А остальное?

— Может, возьму и остальное. Там видно будет.

Бредун взял мешок.

— Тяжёлый. Не пожалел жратвы.

— Кабы не я, давно бы с голоду подохли.

Бредун не возразил. Подойдя к двери, сказал:

— Разбуди Ахметку.

— Зачем он тебе?

— Пусть мешок несёт.

— А ты что — ослаб? Нечего в наши дела батраку нос совать, и так больше знает, чем надобно. Не было тебя и не было. Зачем лишние глаза и уши.

— Тогда выйди глянь, нет ли кого.

Антип Маркелыч недовольно вздохнул, хотел что-то возразить, но передумал и вышел из избы. Когда вернулся, сказал:

— Никого нет. Иди, ради Бога.

Вместе сошли со ступенек во двор. Бредун высунулся из двери и огляделся. Но даже если кто и стоял поблизости — в двух шагах ничего нельзя было различить, ночь была беззвёздная, тёмная и густая.

— Жди вестей, — прошептал поздний гость и исчез в темноте. Прошелестели кусты, росшие вдоль забора, окружавшего огород. Тявкнула и замолчала хозяйская собака, посаженная на цепь с другой стороны дома, где было крыльцо.

Антип Маркелыч задвинул засов и прошёл в горницу, стал убирать со стола, принеся свечу с кухни. Вошёл заспанный Степан, молодой высокий парень, с покатыми, как у отца плечами, с удлинённым лицом, зевнул во весь рот.

— Кто приходил, тятя? — спросил он, почесывая пятернёй грудь под рубашкой. — Я спросонок слышал, ты кого-то выпроваживал?

— Выпроваживал. Кто мог придти в такой поздний час?

— Бредун?

— Он. Кому ещё. Кто по ночам будет шастать? Скрывается со своими в овине дуровском. Говорит, что чуть не попались. Дом, где они расположиться хотели на ночлег, милиционеры окружили.

— Накличет он на нас беду, — сказал Степан. — Зачастил, что осенний дождь. — Его красное, опухшее после сна лицо ещё больше закраснело и маслянисто заблестело.

— Хоть так, хоть эдак, — вздохнул Антип Маркелыч. — Всё один результат: доживаем последние вольготные деньки.

— Так и доживаем, — потянулся до хруста в суставах Степан. — Может, образуется всё?..

— Не образуется. Вон как советска власть круто берёт. А чо против рожна переть? Бредун-то сначала гоголем ходил: то там пожар учинит, то здесь чайную ограбит, а теперь, видать, и ему каюк приходит — носится как затравленный волк. А раньше после каждого грабежа в чайных сиживал, пропивал награбленное открыто, никого не боясь. Банда у него была чуть ли не в двадцать человек, а теперь только двое остались…

— Ну эти самые матёрые.

— Каков бы матёр волк не был, а и его черёд наступает.

— Я не пойму тебя, тятя! Ты вроде и с советской властью дружишь — всё имущество в колхоз отдал, нас по миру пустить хочешь, и Бредуна прикармливаешь…

— А шут его разберёт, чья возьмёт — то ли эта сторона, то ли та. Вот и кувыркаюсь.

— Ты ж сам только что говорил: неча против рожна переть, а сам прёшь. Как тебя понять?

— Молод ты меня учить. — Антип Маркелыч заметно рассердился, не зная, как объяснить сыну свои колебания. — Иди ложись спать, чо лясы посередь ночи точить…

Степан снова зевнул, прошёл в сени, снял с ведра деревянный кружок, зачерпнул ковшом кваса, попил и направился в чулан. А Антип Маркелыч потушил свечку и лёг на кровать, стараясь отогнать невесёлые думы. Но ему не спалось. Собака возила тяжёлую цепь по дощатому настилу, ежеминутно тявкая на кого-то в темноте, тонко дзинькало стекло в раме от порывов ветра, видно, замазка отвалилась за зиму, шелестела листва на кустах.

Поворочавшись на постели, Антип Маркелыч встал, прошлёпал босыми ногами в красный угол и засветил лампадку перед иконостасом.

Хозяин хутора сух и прям, с длинными жилистыми руками. Медные волосы на маленькой голове поредели со лба, макушка тоже жёлто просвечивала. Большие уши поросли рыжим волосом, даже мочки опушала "борода". Серые глаза глядели с затаённой усмешкой. Нос длинный, хрящеватый, прямой, с узкими хищными ноздрями. Подбородок тяжёлый, не шедший к узкому лицу, казалось, будто нижняя часть приставлена к верхней из другой перепутанной упаковки. На щеках борода не росла — топорщились редкие волосинки, но Антип Маркелыч регулярно брился до глянца, согласно новым веяниям. Покатые плечи перерастали в длинную шею с острым кадыком. Тело было покрыто крупными веснушками, особенно на плечах и спине, и казалось землисто-рыжим.

Опустившись на колени, он смотрел, как светлый язычок ровно поднимался от фитиля, освещая лик святого, и стал молиться, шепча губами слова:

— Господи праведный, на тебя уповаю в эти часы беззакония и произвола. Ты прибежище и спасение моё… Пронеси стороной эту чёрную тучу. Изведи ворогов лютых и за бесчестие веры и за помыкание истинных радетелей земли русской. Всю жизнь я шёл к благополучию не ради корысти или стяжания, а для процветания семейного счастья, чтобы дети в достатке жили и приумножали отцовское достояние, а теперь разграбляют потом и кровью нажитое… — Он запнулся. Внезапно из памяти, как бы волной выброшенный, всплыл облик Изота, в уши ударили его последние слова: «Что ты, поганец, делаешь?», и рука, двинувшая совершить крестное знамение, замерла. В горле клокотнуло, словно с трудом проглотил большой глоток воды.

Поднявшись с колен, достал небольшую икону Николая угодника, смахнул с неё пыль и присел на стул, держа её на коленях. Отодвинул планку, скрепляющую доски с обратной стороны, и достал скрученную в трубку, потемневшую от времени и неблагоприятных условий хранения кожу. Из паза вывалился блестящий предмет жёлтого цвета — «рыбий зуб».

Антип Маркелыч, отложив амулет в сторону, развернул свиток и вгляделся в ровные, изящно выписанные, словно кружево, строчки, кружочки и пунктирные линии. Все эти годы он стремился к единой, однажды взбередившей душу цели — докопаться до мурманского сундука. Ещё в лесу, будучи мальцом, когда они поехали за осинником для мостовника, после рассказа работника запала ему на сердце эта мысль, что должен быть клад в скиту. Она жгла его ночами и днями, не давала успокоения и расслабленности. А когда Изот принёс из скита золотую чашу и запросто, как простенькую вещицу, отдал отцу с матерью в подарок за доброе к нему отношение, тогда сомнений у него не осталось — в скиту полно золота, только Изот это скрывает.

Все эти годы он стремился найти мурманский сундук, но всегда что-то мешало — то русско-японская война, женитьба, похороны тятеньки и маменьки, умерших друг за другом в один год. В скиту он побывал во второй раз, когда Захар отрыл золотые церковные вещи, закопанные Изотом в могиле. После смерти Василисы и таинственных происшествиях, он посчитал мельницу нечистой, притом она оказалась на отшибе от новых дорог, он её забросил, переселился на хутор, и не к колу прививался — хозяйство сразу в гору пошло — помогло скитское могильное золото. Опять не до сундука было — надо было жениться. Не бобылём же оставаться. Женился вдругорядь, народился Степан, началась германская война. Потом революция. А теперь?..

Нет, надо всё бросать, идти в скит искать сундук. Почему же столько лет он не даётся ему в руки? Из-за проклятия Изота? Проклял он Антипа, когда тонул. Я, говорит, спас тебя, выходил, а ты… Крепко запали эти слова скитника в сердце Антипа. Не поверил ему, думал, что говорил тот такие слова в надежде, что спасёт его Антип. Оказалось, не лгал Изот. Сначала он не спрашивал об этом у родителей, все помыслы были о грамоте, которую хранил барин. Добыл этот свиток. И тогда спросил. Они не признались. Только будучи присмерти мать сказала ему правду, призналась, что не сын он их вовсе кровный, а приёмный. Нашли они его на крыльце, как и говорил Изот. Тогда стали понятны поступки скитника, его решение остаться у них. А Антип погубил спасителя своего ради призрачного золота, не побоялся отнять жизнь, Богом данную, у человека, которому сам был обязан жизнью. С этим камнем жил все эти годы. Пытался найти себе оправдание… считал, что болотный старец — это чудом спасшийся Изот. Но всё равно не было покоя в душе Антипа Маркелыча.

Антип Маркелыч встал с колен, поставил икону на место, потушил лампадку, прошёл к кровати, но ложиться не стал. Приняв решение, обул сапоги и, стараясь не скрипеть дверью, чтобы не разбудить Степана, спустился во двор.

Глава вторая Антип Маркелыч и Ахметка

Его очень беспокоило оружие, закопанное в коровнике. Бредун по всему своё отгулял, не сегодня, так завтра положит голову. Ведь выдаст, чёрт, он Антипа со всеми потрохами. Антип Маркелыч привык не доверять никому. Одни или по натуре своей болтливой могут растрепать, чтобы подчеркнуть, что они что-то знают, другие разболтают от сложившихся обстоятельств. Прищучат, завоют дурным голосом. Мать родную продадут. Это Изот был доверчив и прост, а Антип должен подходить ко всему со своими мерками — время такое. Простота хуже воровства. Дурак, что взялся сохранить оружие у себя во дворе, полагал, спокойнее с ним будет, на Бредуна надеялся. «Ну как же, — думал, любовно гладя ложе карабина, — не даст в обиду, постоять за себя могу с оружием-то». А сейчас обстоятельства такие, что оно стало тяжелым грузом — и карабины, и пулемёт, и патроны. Надо отнести в лес пару карабинов да три револьвера, что он не закопал, а засунул под сено. Закопанное в коровнике не найдут, а это…

Он прошёл на сеновал и разбудил Ахметку. Тот спросонья не понял, кто его будит, а когда разобрался, спросил:

— Слушаю, Антип Маркелыч.

— Вставай, Ахметка, дело есть.

Ахметка встал, подминая старую одежонку, на которой спал, стряхнул с волос приставшую сенную труху. Был он среднего роста, коренаст, кривоног, на широких прямых плечах крепилась круглая большая голова, будто приставленная к туловищу без шеи. Нос тонкий и удлинённый не шёл к круглому смуглому лицу. На нём была грубая полотняная рубаха, надетая на голое тело, и широкие мятые штаны. На вид ему можно было дать лет тридцать. Был он тих и послушен, но, как говорят, себе на уме.

— Чего надо-то? — спросил он шеёпотом. Больно таинственен был хозяин. Ахметка это чувствовал, хотя не видел отчетливо ни его лица, ни фигуры. Да и разбудил его в неурочный час — ещё не рассвело.

— Винтовки надо перепрятать, — ответил Антип Маркелыч. — Смутно мне. Сон давеча нехороший видел. Будто это я иду по болоту, а оно ровное, как стол, под ногами жёрдочки настелены, прогибаются, раскатываются, а по бокам вода да трясина, мох и осока, а середь их руки человеческие, много их и тянутся ко мне, ровно хотят мостки растащить и утопить меня.

— Да будет вам, Антип Маркелыч! Эка невидаль сон! Мне завсегда сны снятся и хорошие и плохие. От хорошего-то, конечно, польза человеку, а от дурного… Бывало проснусь, а с лица холодный пот льёт, сердце в груди стучит, и сразу не разберёшь, где ты… А потом, когда всё на места свои встанет, поймёшь, что на своей постели лежишь, тьфу, скажешь и опять храпака. А ежели всякий сон к сердцу принимать…

— Много ты знаешь, Ахметка!.. Нутром чую недоброе. Винтовки надо в другом месте схоронить.

— Это те, что в коровнике?

— Те Бредун заберёт. У меня здесь под сеном ещё спрятаны.

— Под сеном? — Ахметка вытаращил глаза. Когда же это он успел их спрятать? Хитер хозяин, и Ахметке не сказал.

Ахметка, как подневольный человек, стал выполнять распоряжение хозяина, раскапывать сено в дальнем углу, где указал Антип Маркелыч. Слышалось только шуршание да дыхание батрака.

— Не найду, Антип Маркелыч, — Ахметка вылез из норы.

— Ищи лучше. В самом углу они, на мостовинах.

Ахметка снова скрылся в сене. Раздался тупой звук и батрак появился вновь, таща за ремни два карабина.

— Ищи ящик. В нём патроны и револьверы.

Скоро потный, в сенной трухе, Ахметка достал и вожделённый ящик.

— Поторопимся, — понукал работника Антип Маркелыч, — пока не рассвело.

— Я и так спешу, Антип Маркелыч.

— Где спешишь. Копаешься, как старая баба.

— Куда понесём? — осведомился Ахметка.

— В лесу закопаем, — ответил Антип Маркелыч. — А потом, подумав, добавил: — Отнесём на старую мельницу, может сгодятся когда-нибудь.

— Может, и сгодятся, — повторил Ахметка. — Только для чего — рожь прикладами молотить?..

Антип Маркелыч пропустил мимо ушей подковырку работника, сказав только:

— Хватит болтать, делай дело.

— Уж больно ящик тяжёл, — сказал Ахметка, ногой толкая его. — Как понесём?

— Дурья голова. Зачем ящик таскать. В печке его сожгём. Там масляная шинель, тряпки — клади всё в мешки. Вот, — он пошарил рукой и снял с загородки хлева, в котором стояли когда-то овцы, два холщёвых мешка. — Высыпай сюда!

Они вышли из дома и задами прошли к лесу, который с северной стороны близко примыкал к хутору. К утру стало прохладнее, и Ахметка ёжился в одной рубахе, второпях забыв накинуть верхнюю одежонку.

В самую лютую разруху в 1918 или, быть может, 1920 году в Верхних Ужах взял Антип Маркелыч на содержание мальчонку. Стояла, как он помнит, снежная морозная зима. Возвращался он на хутор с базара. Дело было под Крещенье. Время было послеобеденное. Солнце пригревало, но к ночи по всем статьям должен был ударить жесточайший мороз — уж больно зло снег поскрипывал под полозьями саней и копытами лошади. Седая изморозь опушила морду кобылы, на которой от дыхания образовались пенообразные комья. Антип завернулся в просторный тулуп, глубже нахлобучил шапку, вплоть до мочек ушей, и пустил лошадь рысцой, поглядывая по сторонам. Лошадь летела, только пар из ноздрей клубился.

Из подворотни высыпала ватага ребятишек, человек шесть или восемь, оборванных, грязных, крикливых. Одеты были кто во что горазд: в женские кофты, солдатские шинели с подрезанными полами, дореволюцинные виц-мундиры. Они пронзительно орали, толкались, кто-то пытался достать ногами худого чернявого мальчонку в пиджаке с чужого плеча, в разорванной солдатской папахе на голове. Ноги были обмотаны тряпками и сунуты в большие высокие калоши, привязанные к щиколоткам бечевкой.

Лошадь остановилась, почувствовав натянутые вожжи. И вовремя Антип остановил её — ребятишки были почти под копытами, разгорячёные происходившим, не замечая окружающего.

— Куда лезете, сорванцы! — грозно крикнул Антип Маркелыч и погрозил кнутовищем.

Но галдящая орава не слышала и не видела ничего, кроме отступающего с какой-то добычей противника.

— А ну отдай! — кричали в несколько голосов мальчугану.

— Не отдам, — отвечал тот, увертываясь от преследователей.

— Отдай, а то побьём!

— Не отдам! — Мальчишка пытался ускорить шаги, зажимая что-то в руке.

Антип в грязном заморыше узнал Ахметку, сына дворника Вазира, служившего у купца Мефодичева, самого богатого в Верхних Ужах человека. Антип раньше частенько наведывался к купцу — тот торговал в городе москательными товарами, имел также, кроме винных магазинов, две пекарни, а Антип начинал с малого — держал небольшую булочную. У купца он и видел Ахметку, вместе с отцом занимавшими тесное полуподвальное помещение. Отец был вдовый и жил вместе с сыном.

Мефодичев Пров Савельич был мужиком строгим, с внушительным видом — приземистый, широкоплечий, с густой бородой лопатой. Дело свое купецкое унаследовал от отца. Магазины и лавки содержал в чистоте и порядке. От слуг своих требовал безукоснительной исполнительности, если что было не по нраву — рассчитывал, а проще говоря, прогонял в мгновение ока.

Дворник Вазир, под стать хозяину, низкорослый и костистый, служил ему верой и правдой. Кроме обязанности содержать двор в чистоте, служил ещё и сторожем. Охранял вверенное имущество пуще пса цепного. Пускал во двор только хороших знакомых хозяина или по его приказанию. Сам самовольства не позволял. Ахметка был ещё мал, но во всем старался помогать отцу.

Несколько раз Антип Маркелыч заезживал к Мефодичеву и всякий раз ему ворота открывал Ахметка по слову отца. У Антипа Маркелыча дела тогда налаживались, и он то ли от успехов, то ли вспоминая отношение своего отца Маркела к убогим и нищим, старался таких одаривать, может быть, не столь щедро, но медный пятак находил. Запомнив мальчишку, он его раза два или три угостил конфетами, когда тот без приказа на то, прилежно заботился о лошадях — заводил их под навес, где было тише и сверху не сыпал снег, подкармливал их.

Мальчишки достали бы антипова знакомца, но хуторянин положил неразберихе конец, крикнув:

— Ахметка!

Тот остановился, оглянулся и уставился чёрными глазами на проезжающего господина, в тулупе, с рыжей редкой бородой.

— Иди сюда, — поманил Антип Маркелыч мальчугана. — А вы проваливайте, — пригрозил он ватаге оборвышей и для убедитльности помахал над головой кнутом.

Те враз перестали галдеть, сгрудились, исподлобья глядя на непрошенного защитника Ахметки.

— Чего гляделки вылупили! Убирайтесь, пока кнута не отведали. Ахметка, иди сюда! Ты что — не узнаёшь меня? Я — Антип Маркелыч.

Тот нерешительно подошёл, глядя то на Антипа, то на ребят. Антип не обознался — это был сын дворника. Ахметка тоже узнал долговязого мельника и уже не так оробело двинулся к нему.

— Садись в сани, поедем.

Ахметка, ни слова не говоря, вспрыгнул в сани — лишь бы удрать от воинственно настроенных сорванцов.

Глядя на грязного и чумазого оборванца, Антип Маркелыч спросил:

— Откуда такой замусоленный? И лицо чумазое, и сопли текут…

Ахметка не проронил в ответ ни слова. Он смотрел на мальчишек, которые видя, что добыча ускользнула, молча грозили ему грязными кулаками.

— Тебя что — к отцу отвезти? — спросил Антип Маркелыч.

Мальчишка вскинул глаза на хуторянина, губы его дрогнули и он ответил чуть слышно:

— Отец… так… помер…

— Вазир помер? — Антип Маркелыч концом кнутовища поправил сползшую на глаза шапку. — Вот те раз. И давно? — К Мефодичеву он не заезжал больше года. Дела у него шли в гору, Мефодичев терпел одни убытки, и он перестал заглядывать к купцу.

— Давно, — ответил Ахметка. — По прошлой зиме…

— Царство ему небесное. А ты один, значит, остался?

Мальчишка кивнул и опустил голову.

Еле-еле разговорил хуторянин мальчонку и тот ему рассказал, что после смерти отца Пров Савельич выгнал его из каморки, которую занимал дворник, сказав при этом:

— Иди, мальчик, добывай пропитание себе сам. Мне ты не нужен, у меня своих нахлебников предостаточно. — И дал ему в руки хрустящую бумажку, которую он в тот же день потерял.

— Из-за чего гвалт подняли? — спросил Антип мальчугана после непродолжительного молчания.

Тот разжал пальцы и показал печёную картофелину, которую тут же отправил в рот.

Какой-то скорбью обволокло сердце Антипа Маркелыча после рассказа Ахметки. Уж как строг он был к своим домочадцам и к работникам, а здесь при виде мальчонки, худого, оборванного, с чёрными пугливыми глазами, вспомнился ему не к часу Изот, тонущий в болоте, и его слова: «Я не бросил тебя на произвол судьбы, а ты…»

— Ну пошла, залётная, — прокричал Антип Маркелыч и сильно ударил лошадь по крупу. Та помчалась вскачь, только полозья заскрипели по снегу. — Шевелись, родимая! — И снова ремённый кнут опустился на спину кобылы.

Вроде бы ни с чего орал Антип Маркелыч, понимая, что криком своим старался заглушить не к месту всколыхнувшуюся память об Изоте. Скитник не бросил его в зимнюю стужу, выходил, а когда понял, что погубит в лесу мальчишку, отнёс к людям, чтобы они воспитали приёмыша.

— Поедешь на хутор ко мне? — спросил Антип мальчишку.

Тот вскинул глаза на хуторянина, поёжился от холода в своём просторном пиджаке, но ничего не ответил.

— Впрочем, чего это я тебя спрашиваю. Будешь жить у меня.

Так остался Ахметка в доме Антипа Маркелыча.

Часто думал Антип Маркелыч, что, оставляя у себя Ахметку, сироту, давая ему кусок хлеба и крышу над головой, этим самым он как бы отмаливает свой грех за смертоубийство скитника. Одного лишил жизни, другому не дал погибнуть. Чаши весов уравновесились, и от сознания этого светлый лучик проник в его душу и чем дольше Ахметка жил у него, тем больше этот луч расширялся и становился ярче. И относился он к сироте, если не по-отечески, не как к Степану, но во всяком случае сносно, может быть, вспоминая своих приёмных родителей, а может быть, как к своей затейливой вещи, которая ему сейчас не нужна, но которая может пригодиться впоследствии.

И не ошибся. Ахметка, старше Степана несколькими годами, был проворен и ловок, с полуслова понимал хозяина и по первому его зову мог как собака бежать туда, куда ему укажут. Загодин Ахметку окрестил и дал ему христианское имя, но иначе как Ахметкой на хуторе его не звали.

Во времена НЭПа, когда предпринимательство поощрялось, а не рубилось на корню, Антип Маркелыч как-то выбрал свободные дни и, поручив хозяйство заботам подросшего Степана и Пелагеи, своей свояченицы, жившей у него, забрал с собой Ахметку, сказав, что уезжает в город на неделю-другую решить неотложные дела, сам же тем путем, каким ходил с Изотом, направился в скит, решив, что надо попытать счастья и найти или хоть приблизительно определить, где находится мурманский сундук. Самое время было отыскать клад, который можно было пустить в дело.

В скиту он не был чуть ли не двадцать лет. Найдя с Захаром зарытые Изотом в могиле предметы, вынесеные женщинами из церкви, он оставил до поры до времени основное богатство скита — мурманский сундук, полагая, что он подождёт. Тем более, чтобы его отыскать, надо было иметь много свободного времени. Хорошо, что он представлял приблизительно, в каком месте он зарыт. Но, чтобы выкопать его, надо перерыть много земли. Ему одному это было не под силу, а нанимать землекопов, это всё равно, что отдать клад в чужие руки, и он ждал того часа, когда подрастёт Степан, и тогда вдвоём или втроём можно будет осуществить давно будоражущую сердце мечту.

Он решился вместе с преданным Ахметкой придти в скит, чтобы убедиться — всё ли осталось там так, как тогда, когда он покинул его в прошлый раз. Ахметке сказал, что он последний потомок насельников скита и ему надо найти могилы предков, которые покоятся в подземелье. О сундуке он, конечно, ему не сказал. Хоть и был предан ему парень, запах золота не таким кружил голову. Когда-то он вскружил голову и Антипу, и тот ради этого погубил своего спасителя… да и не только его…ещё и Захара. Такое может сотворить и Ахметка с Антипом. Поэтому он и не раскрывал карт.

Место, где стоял скит, совсем заросло. На территории былого пепелища вырос лес. Всё, что могло сгнить, сгнило, разрушилось под напором снега и дождя, ветра и солнца. Трубы печей снесло лесными бурями и лишь натыкаясь на вросшие в землю груды жалких валунов и осколков кирпича, Антип Маркелыч с трудом нашёл раскоп, что они вели с Изотом. Оценив обстановку, он пришёл к выводу, что и на сей раз он не докопается до сундука, и они с Ахметкойвернулись домой.

Вспоминая это, Антип Маркелыч ходко шёл по лесной тропе, не обращая внимания на падающие с кустов и деревьев капли ночной росы, обрызгивающих одежду. Теперь его ничего не обременяет и он может спокойно вместе со Степаном, а возможно, и с Ахметкой добраться до сундука, столь вожделённого. Возьмут лодку, продовольствие, интструменты и самым безопасным путем отправятся на поиски клада. Для этого он и решил перепрятать оружие.

К разрушеной мельнице они подошли, когда начинало рассветать. Из предрассветного тумана выплыли надворные постройки, полусгнившие и ветхие, проломленная крыша избы. Тогда Антип бросил мельницу, которая не давала никакого барыша, на произвол судьбы, даже не стал продавать ничего. Но это была только одна причина. Больше подвигло его на срочную перемену места жительства совсем другое: появление на мельнице, как он полагал нечистой силы. Он вспомнил слова болотного старца о том, что тот предрёк ему страдания за грехи. Посчитав, что надо уходить с заколдованного места и начинать новую жизнь, он отправился в город, чтобы выхлопотать себе участок земли, где бы он мог обзавестись хозяйством.

Вспомнив это, он с замиранием сердца огляделся. На дворе валялись обвитые травой жернова, плотину прорвало или весной, или после ливневых дождей и в пролом устремлялась вода, с шумом сбегая вниз.

Антип остановился. Ахметка тоже, опустив мешок на землю.

Когда-то здесь весело крутилось мельничное колесо, журчала вода, в водоёме, ближе к берегу, желтели кубышки, пели птицы, мычали коровы, одним словом, шла жизнь, а теперь сгнившая мельница, заросший двор навевали печаль и тоску. «Неужели так всегда было, — подумал Антип Маркелыч. — Одно поколение уходит и не оставляет после себя ничего, кроме развалин, в которых когда-то бурлила жизнь. И его хутор, судя по всему, придёт в запустение. К этому и идёт, раз он сам хочет бросить его ради сундука».

— О чём задумался, Антип Маркелыч? — спросил Ахметка, видя сосредоточенное лицо хозяина.

— О суете жизни. Работаешь, работаешь, а потом кто-то приходит и всё достается ему. Всё идёт прахом. Ждёшь одного, а получаешь другое. — Он плюнул и направился к избе.

В избе, примыкавшей к мельнице, крыша провалилась, сквозь дыры сочился предутренний свет, углы были затканы в несколько слоев паутиной. Пол прогнил, трещал и прогибался под ногами.

Антип взял топор, спустился в подпол и стал рыть яму под опечком. Потом, устав, передал топор Ахметке. Они положили в яму завёрнутые в промасляную шинель винтовки и револьверы, патроны к ним, засыпали землей и утрамбовали. Когда вылезли из подпола, сдвинули половицы на прежнее место.

— Ну вот, — сказал Антип Маркелыч, отдуваясь. — Одно дело сделали. Здесь не найдут. Пошли на хутор.

На краю поляны он оглянулся на мельницу, вздохнул и пустился догонять Ахметку.

Глава третья Конец банды

Было раннее утро, когда к дому председателя недавно организованного колхоза «Большевик» Семёну Воронину на разгорячённой лошади прискакал верховой. Он осадил жеребца у калитки палисадника и, не слезая с седла, закричал, что есть мочи:

— Председатель?! Председатель!

На порог в исподнем вышел Воронин, одной рукой потирая небритый подбородок, другой закрывая прореху на подштанниках. Он совсем недавно был избран председателем и ещё не привык к новой должности. В верховом узнал Игната Карева из соседней деревни Дурово.

— Чего орёшь? — строго спросил, как подобает в таких случаях человеку, наделённому большими правами и полномочиями. — Всю деревню всполошишь! Чего приехал?

— Председатель, — уже тише сказал Игнат. — Ивана Колыбелина убили.

— Ивана?! — Рука с прорехи взметнулась к голове. — Милиционера нашего?

— Его.

— Когда же?

— Да вот… недавно.

— Когда недавно?

— Когда, когда? Недавно. Не знаю, когда недавно. Жена его поутру пошла к скотине, а он… в хлеву у овец лежит зарезаный.

— И Дунька ничего не слыхала?

— Говорит, не слыхала.

— Вот те, кочерыжкину мать. — Воронин нахмурился.

— Впросонках помнит она, что Иван вставал. Ну на двор, подумала, по нужде, повернулась на другой бок и опять заснула. Утром глаза открыла — лежит одинёшенька: опять Иван спозаранок поднялся, решила. Неймётся ему работу справлять. Пошла во двор, а он в хлеву… зарезанный.

— Это дело рук банды Бредуна, — резюмировал Семен. — Знамо, они. Больше некому… В район надо сообщить. Послать бы кого надо, а Игнат?

— Наши уже послали Митьку Кандыбина.

— Хорошо, что послали. Ладно, езжай! — Воронин вздохнул: — Ты сказал, а меня будто по голове обухом. — Он пятернёй почесал спутанные волосы.

Игнат повернул лошадь и поскакал в обратный путь.

— Чего Игнат приезжал? — спросила Семеёна жена из сеней.

— Колыбелина убили.

Жена ойкнула:

— Ваньку Колыбелина убили! Кто же это?

— Кто, кто! Знамо, Бредун. Больше некому. Твой бывший ухажёр.

— Ладно вспоминать-то, — обиделась жена. — Он мне никогда не нравился… — И ушла на кухню.

«Опять эта банда Бредуна, — думал Семён. — Сколько крови эти бандиты пролили?! То лавку огрябят, то овин подожгут, то убьют активиста. И главное, неуловимые. Знают их все, но не трогают — боятся. Пьянки себе в чайных устраивают после грабежей и поджогов и опять пропадают до следующего разбоя. Руководит всем этим Бредун, а попросту Федька Бредунов из Дурова… Где-то они хоронятся. Из района специально милиционеров присылали, целый отряд — всё прочёсывали, до болот дошли, а бандитов и следа нет. Неужто в болотах прячутся, среди топей и трясин, как староверы когда-то? Но не с лошадьми же! Нашли, правда, в лесу землянку, но в ней давно никто не жил, не обитал. Одни позеленевшие стрелянные гильзы револьверные да полусгнивший сапог и остались от лесного жителя».

В селе была Спасская церковь, почему и село называлось Спас-на-Броду, жил священник с матушкой в большом с крышей под железом доме, с амбарами, клетями, погребами. Одно время полагали, что он приют даёт бандитам, но потом оказалось, что это ложные домыслы.

Был ещё в округе странный человек, которому не доверяли, Антип Маркелыч Загодин. Жил на своем хуторе обособленно. Советскую власть ненавидел, хотя внешних признаков этой ненависти не проявлял. Но не пойманный не вор. Однажды кто-то видел Бредуна на его вороном жеребце Ширке. Подумали, что хуторянин оказал услугу Бредуну — подарил ему коня. Проверили, оказалось, что в городе имеется его жалоба на главаря бандитов, что де Бредун угнал его жеребца, и Антип Маркелыч просит оказать содействие в возвращении племенного животного домой.

— Сучонок паршивый, — честил он при всяком случае в присутствии сельчан Бредуна. — Попадётся — ноги выдеру, оглобли вставлю.

На него это было похоже. В молодости был яр, что медведь разозлённый. Под горячую руку лучше было не попадаться. Хозяйство имел справное. В конюшне было 12 лошадей, держал овец, коров, пахал и засевал не одну десятину земли. Рядом с хозяйским домом располагалось несколько сараев, амбаров, конюшня, была молотилка с конным приводом, кузница с двумя горнами, конная шерсточесальная машина, конные сенокосилка и сеялка, жатка-самоскидка. Когда начали организовывать колхоз, он отдал большую часть инвентаря и скотины вновь испечённому хозяйству. Знавшие его только рты поразевали — кулак без принуждения имущество в колхоз отдал. Ну и дела! Не таков был Антип Маркелыч, чтобы без пользы для себя такие фортеля выкидывать. Есть что-то у него на уме… Однако кто-то поддержку бандитам оказывает, почему до сих пор и гуляет Бредун. Правда, поредела банда. Трое остались.

Это вспомнил председатель, собираясь в правление. Оно располагалось в левом торце бывшего господского дома помещика Олантьева. В остальной части размещалась сельская начальная школа.

На правлении разразился жесточайший диспут. Дымя цигарками, мужики разошлись в мнениях. Одни говорили, что банду надо изловить всем миром, другие, наоборот, полагались на районные власти.

— Что мы с пугачом на них пойдём или с дубьём?

— Да их всего-то, говорят, трое осталось. Не справимся что ли?..

— У Бредуна наганы, винтовки, пулемёт есть. Что мы сделаем с голыми руками?

— Да и мы найдём пару берданок. Из соседних деревень мужиков подключим…

— В городе есть для этого органы, пусть они и ловят, а мы… Наше дело на поле работать.

— Что ж так сидеть и ждать, кому следующему голову отвернут? — спросил Воронин.

Мужики молчали, вдоволь наговорившись, уткнув головы в стол.

Не добившись никакого решения, Семён распустил правление.

— Колхоз, а сообча ничего не хотим делать, — подчеркнул он, вовсю сердитый, аж закраснели скулы. А немного отошедши, кинув выходившим в двери: — Держите ухо востро. Чтоб никакой промашки! А то подожгут скотный двор или школу. Поняли?

— Что тут не понять, — надевая картузы, вразнобой ответили мужики.

Оставшись один, Семён встал из-за стола, подошёл к окну, смотрел на удалявшихся членов правления. Колхоз дело для него новое, а тут Бредун со своей бандой. Ума не приложишь, что надо делать.

На следующий день Воронин заложил лёгкую бывшую барскую бричку и поехал в Верхние Ужи к районному начальству. В райкоме его успокоили, сказав, что меры принимаются и скоро банда Бредуна будет изловлена и предана суду.

«Легко сказать — привлечена к суду, — подумал Воронин. — Ровно год как беспрестанно гоняетесь за ней, а пожары и убийства не прекращаются», — но вслух ничего не сказал, по мужицкой привычке полагая, что начальству виднее.

Через неделю после очередного бандитского налёта на сельскую лавку в одной из деревень, из города приехал нарочный и передал Семёну пакет. В письме конфиденциально за подписью председателя райисполкома сообщалось, чтобы Воронин с двумя надёжными людьми под благовидным предлогом отправился в город для получения дальнейших разъяснений на месте.

Приказ есть приказ, власть нельзя ослушаться, и Семён, взяв с собой двух мужиков активистов, которым он доверял, отправился в Верхние Ужи.

В райисполкоме, располагавшемся в старом здании города, после революции реквизированном у купца Мефодичева, в большой зале, где проходили заседания, собралось человек двадцать, все с окрестных деревень. Выступал представитель ГПУ, который сообщил, что собрали их для помощи в деле поимки банды Бредуна. Он сказал, что по сообщению их осведомителя, бандиты сегодня к вечеру должны собраться на очередную пьянку в одной из трёх сельских чайных. Так как в наличии бойцов органов правопорядка не хватает для захвата бандитов, собравшихся отрядят в помощь милиционерам.

— А оружие дадут? — выкрикнул кто-то из залы.

Скрипя ремнями портупеи, выступавший вышел из-за стола, пригладил коротко подстриженные чёрные волосы.

— Дадут, товарищи.

— Это уж ясное дело, — сказал всё тот же голос из залы. — А то с кулаками на Бредуна не выйдешь.

— После операции выданное оружие вы должны будете сдать, — добавил представитель ГПУ.

Разбились на группы. Пять человек вместе с Семёном и двумя милиционерами отправились в село Острожское за 20 верст к северо-западу от Верхних Ужей в одно из мест предполагаемого сборища. Ещё два отряда уехали в другие сёла.

До Острожского добрались к полудню под видом мужиков, едущих с базара и решивших после хорошей продажи овощей со своего подворья повеселиться в чайной.

Чайная была в центре села в приземистом рубленном доме со светёлкой, с наличниками, изукрашенными затейливой резьбой, огороженная спереди низким палисадником. В обязанности приданных в помощь милиции мужиков входило прикрытие дорог, по которым, возможно, будут отступать бандиты. Был приказ, если бандиты будут оказывать сопротивление, стрелять без предупреждения. Каждому было выдано по револьверу. Семён вместе со своим напарником занял место неподалеку от крыльца чайной, сбоку. Там, между строением и оградой соседнего дома, был проход, ведущий на задворки к хозяйственным постройкам.

— Ну что мы здесь торчим, — возмущался Семён, тридцатипятилетний мужик с круглым добродушным лицом. — Открыто торчим. Что они — олухи! Пять праздных мужиков вокруг этого заведения. Враз смекнут. Здесь столько народу и в праздники, наверно, не собирается.

— А что делать? — спросил его напарник односельчанин Федька Белоусов.

— Чо, чо! Сам не знаю. Прятаться надо лучше. Может, сюда приедут.

Он оказался прав. Ближе к вечеру в конце дрёмной, будто вымершей деревне, раздался конский топот. Семён выглянул из-за забора:

— Трое верховых. Прячься!

Они раздвинули несколько осиновых жердей и протиснулись по другую сторону забора в заросли высокой крапивы и лопуха.

Не доезжая чайной всадники остановили коней. Один из них галопом проскакал до конца села, потом вернулся и что-то сказал товарищам. После этого все трое подъехали к чайной. Один из них был Бредун. Его Семён узнал сразу: фуражка на бровях, из-под неё сверкали вёрткие глаза, беловатый шрам сползал от краешка губы вниз к подбородку — отметина, полученная им в молодости кнутом.

Бредуна Воронин знал хорошо. Ещё бы не знать! Он был ровесник Семена или чуть постарше — на год, полтора. В детстве с грехом пополам после окончания двух классов приходской школы, Семёна не по лености или тупоумию, а по причине безысходной бедности, отец с матерью отдали в услужение Антипу Маркелычу Загодину, набиравшему хозяйственную силу на своем хуторе за харч бесплатный, крышу над головой, обувь и одежду, которую хозяин давал два раза в году. Сначала Сёмка был мальчиком в лавке хуторянина, а потом, когда подрос определил его хозяин за мелкие огрехи в подпаски. Да какие огрехи! Невоздержан был Сёмка на язык. Два раза сдерзил Загодину и был низведён до подпаска, с напоминанием, что если и впредь будет ослушиваться и перечить хозяину — отправит к отцу с матерью. А это было хуже смертного бою. Сёмка знал, что до невозможости были рады родители, что пристроен сын — от лишнего рта избавились.

Два или три года был он в подпасках. Стукнуло ему уже семнадцать. Начал женихаться. Приглядел себе девку ровесницу Настю, дочку крепкого крестьянина Акима Петровича Веселова. В те годы на деревне без посиделок не обходилось. Зачастил на эти вечеринки и Бредун, живший в соседней деревеньке Дурово. А зачем зачастил? Настя ему приглянулась. Семён кто? Голь перекатная. А у Бредуновых была валяльная мастерская, держали работников, жили справно. Хоть Воронин и ростом вышел и видом, но за душой ни гроша, а родителям невесты в первую очередь не удаль да вид нужен, а достаток чтоб был, чтобы не мыкались потом по белу свету с сумой. Не пожелают же они лиха дочери жить в нищете. А с лица не воду пить. Поэтому чувствовал Семён, что родители Насти тихонько нашёптывают дочке, чтоб она не особенно с Ворониным невестилась, и другие женихи есть, чтоб вела себя так, как подобает дочери зажиточного крестьянина.

Престолы в деревнях справлялись шумно и весело, гуляли по нескольку дней, забросив на это время хозяйские заботы. Тогда справляли свой главный праздник — Спаса Нерукотворного. На праздники приходили, как всегда парни из соседних деревень, кто к родственникам, погостить, попить, поесть, повеселиться, кто к друзьям и знакомым, кто невесту поискать, кто озорство или удаль показать. Без мордобоя ни одно такое празднество не проходило. По пустяку сцеплялись парни из разных деревень. Такие драки разнимали всем селом.

На этот раз зашёл и Бредун с компанией. Слава о нём шла дурная: задирист, говнист, заводила во всех потасовках. На престол пришёл с полными карманами конфет, орехов. Девок угощает, возле Насти вьюном вьётся, в глаза заглядывает, в ушко нашёптывает. Девкам нравятся ухаживания. Конфеты покусывают, орехи пощёлкивают, жеманятся, а глазками постреливают, зубки в улыбочке показывают, платочками от лица жар отгоняют. Все кадрили Бредун с Настей, прилип к девке, ни на шаг не отходит. Семён отозвал его в сторону и предупредил, чтоб отлип от Насти по случаю Семёнова с нею ухажёрства. Бредун, конечно, не внял словам, началась драка. Бока многим наломали, особенно дуровским с Бредуном во главе. Парни деревенские Воронина в обиду не дали.

Не такой Бредун, чтобы забывать побои, притом нанесённые в публичном месте. Гнал как-то стадо Семён с полден на скотный двор. Из-за лесочка выбежало сразу трое или четверо во главе с Бредуном. Не успел опомниться Воронин, как повалили на землю, стали бить ногами. А Бредун всё поговаривает:

— Это тебе, сучий рот, за Настю, это за меня, а это, чтоб в другой раз не лез.

Хорошо, что Семён до кнута дотянулся. Подобрал его, а тот длинный, пастушеский, чуть ли не в десять аршин, и давай нападавших охаживать. Отстегал так, что рубашки от крови к спинам прилипли. А Бредуну и лицо попортил. До сих пор у него отметина от кнута — шрам от краешка губы до шеи.

Что было бы дальше, неизвестно, но развела их в разные стороны германская война. Сначала Бредуна взяли в армию, потом Семёна. После революции Бредун где-то отсутствовал лет с десяток, потом появился в деревне, но долго не нахозяйничал — сколотил банду и начал грабить и жечь. Не встречался с ним Воронин, но всегда опасался, что может бандит выкинуть какую-либо штуку, тем более, что Настя стала женой Семёна.

Бредун спешился. Бросив поводья товарищу, задержался у входа. По настороженной фигуре, по глазам, пытливо обежавшим пространство вокруг чайной, Семён понял, что он что-то заподозрил или проверяет — нет ли здесь какого-либо подвоха. Он знал, что его ищут, но не таился, как поступил бы другой на его месте, а наоборот, дерзко выходил на искавших и всегда оставлял их в дураках. Тревожная жизнь приучает человека к осторожности. Вот и Бредун, как зверь, втягивал носом воздух, озирался, стараясь понять, где таится опасность.

Сам в чайную поостерёгся идти, а послал одного из своих бандитов. У банды был свой почерк. После очередного поджога или грабежа они два-три дня отсиживались в укромном месте, которого до сих пор никто из милиции не сыскал, хотя немало прилагалось для этого усилий, а потом появлялись в какой-либо деревне. Чайных было предостаточно и в какой именно они будут, трудно было предположить, их ждали в одной, а они как бы в насмешку, появлялись в другой. На сей раз от какого-то осведомителя, может быть, даже близкого к шайке Бредуна, кому надоело помогать бандитам, узнали о трёх возможных местах их появления. И вот в одно они приехали.

Посланник Бредуна вышел из чайной. Что-то сказал предводителю. Что именно, слышно не было. Но Бредун не спешил заходить — его что-то пугало. Семён так и прилип к лицу Бредуна, думая, войдёт он или не войдёт. Главарь внимательно осмотрел телеги, расположенные возле чайной, лошадей, пощипывающих траву у изгороди, занавески за пыльными стёклами. И вдруг крикнул: «Атас!» и быстро вскочил на лошадь. Его товарищи замешкались. В дверях появились милиционеры. В руках одного был наган. Бредун выхватил в мгновение ока револьвер из кобуры и не целясь выстрелил в милиционера. Тот выронил оружие и схватился за руку. Бредун повернул лошадь и во весь карьер помчался вдоль деревни. Одного бандита убили сразу же, только он успел вскочить в седло. Другой, забежав за угол, стал отстреливаться, но на него навалились двое, подбежавших сзади, и скрутили руки.

«Уйдёт!» — подумал Семён, глядя на удалявшегося Бредуна. Как всегда уйдёт! Ему вспомнилось лицо Бредуна, когда тот бил Воронина на пастбище: жестокое, с ощеренным в безудержной ярости ртом, с глазами, в которых таилось кровавое сладострастие: он получал наслаждение от того, что противник повержен и теперь извивается всем телом, увертываясь от побоев. Семён выбежал из-за ограды и вскочил на одну из бандитских лошадей. Каблуками пришпорил животное и помчался вслед за главарём бандитов.

Бредуна он увидел на другом конце села. Жеребец у того был хороший и во всю прыть нёсся по пыльной дороге. Семён свернул с улицы и через прогон, срезая участок пути, понёсся наперерез бандиту. Не замечая за собой погони, Бредун думал, что его не преследуют. Каково же было его удивление, когда до леса оставалось метров двести-триста, сбоку от себя увидел выехавшего из ложбины всадника. Он был совсем близко от него, мчась наперерез, стремясь отрезать от леса. Бредун навел револьвер и выстрелил. Пуля просвистела у виска Воронина.

Бандит на полном скаку уходил в лес. Семен отставал от него метров на тридцать. Пригнувшись, он скакал во весь опор и расстояние между ними медленно сокращалось. Бредун из-под руки выстрелил ещё два раза, но опять промахнулся. Глинистая дорога в колеях и ухабах кончилась. Замелькали кусты. За небольшой луговиной зеленел густой лес. Семён, боясь, что Бредун уйдёт, тоже выстрелил и от огорчения сплюнул — стрелок он был никудышный.

Лес обступил их с двух сторон. Бредун свернул с дороги и осадил жеребца под деревьями. Когда Семён поехал за ним, тот с близкого расстояния выстрелил в Воронина дважды. Конь поднимался на бугор и две пули попали ему в грудь. Падая вместе с конём, Семен успел выстрелить в хорошо видимого Бредуна. Его жеребец шарахнулся в сторону, и бандит вылетел из седла.

Поднявшись на ноги, Семён подбежал к Бредуну. Тот отскочил за дерево и ещё раз выстрелил. Фуражка слетела с головы Воронина. Он тоже хотел выстрелить, но наган дал осечку.

— Стой, Федька! — крикнул бандиту Семён. — Сдавайся!

— Тебе? Никогда, — ответил Бредун.

Он ломился через кусты, уходя от преследователя. Семён бросился за ним, загораживая лицо руками от хлестких веток. И вдруг перед ним неожиданно вырос Бредун без фуражки и без револьвера.

— Ну что, Сёмка, — прохрипел он. — Посчитаемся!

— Посчитаемся, — ответил Воронин.

Он увидел злые глаза, перекошенное от ярости лицо, рубец шрама, сбегавший к шее. Руки были подняты вверх, показывая, что бандит без оружия. Семён тоже бросил наган в сторону. Бредун одним прыжком достиг Воронина и вцепился в горло. «Ах, мать…» — пробормотал Семён, чувствуя, как костлявые пальцы сжимают горло. Он присел и, бросив руки вверх, освободил шею от зажима Бредуна, пригнулся и что есть силы ударил Бредуна головой. Тот покачнулся, но удержался на ногах. Они стояли друг против друга, не произнося ни слова, как раньше в молодости, готовые снова броситься в драку, улучив подходящий момент.

— Твоя песенка спета, Бредун, — проговорил Семён, глядя в глаза бандита.

— Это ещё посмотрим, — произнёс бандит, слизывая с губ кровь.

Сбоку затрещали кусты — это приближались милиционеры. Бредун бросился в сторону, пытаясь убежать, но Семен в прыжке настиг его, повалил на землю и завернул руки за спину.

Когда связанного бандита посадили на телегу, он только плевался окровавленным ртом, с ненавистью глядя на своих противников.

Глава четвертая Арест

Антипу Маркелычу не спалось вторую ночь. Страшное, недоброе предчувствие тяготило его, не давало сомкнуть глаз. А вчера ещё курица запела петухом. «Не к добру», — подумал Антип Маркелыч. Изловил курицу и самолично отсёк ей голову на дубовой плахе. Птицу выбросил собакам.

— Чтобы есть такую погань. Тьфу, — плевался он, вытирая кровь с топора.

Мысли, одна мрачнее другой, разъедали душу. Бредун куда-то запропастился. Уже целую неделю ни от него, ни от его товарищей не было ни слуху, ни духу. Ни за харчами не приходят, ни за патронами. Будто в воду канули и след их простыл. Может, утекли куда, в город подались? Там вернее схорониться в разношёрстности народа. А вдруг взяли и атамана, и его банду? Тогда почему тихо, никакого разговора между деревенских? А никакого разговора потому, что всё это втайности держится, чтобы выявить помогавших ему. От этих мыслей Антипа Маркелыча обнимало жаром, он потел, а сердце учащённо билось. Больше всего его беспокоило оружие, закопанное в коровнике. Обещался Бредун забрать его, а не идёт…

И чего Антип ждёт?! Не дадут ему на хуторе покою. И хоть сдал он в колхоз большую часть своего имущества, батраков давно не держит, а люди косо поглядывают на него, считают кулаком и кровососом. Отберут и дом, и спрашивать не будут, пустят по миру, единоличник. Помнится, амбары ломились от зерна, одна лавка была в селе, другая в городе, а теперь… Ахметка, сродственница старуха Пелагея да Степан и остались. Хитрил, хитрил, а Бредун его подведёт. И на кой чёрт он связался с ним? Надеялся, что бандит пустит кровь Советской власти? Жил бы да жил с коровёнкой, с лошадкой, пахал, сеял, а сам бы в скиту промышлял по осени или по зиме. Сундук бы тот мурманский найти и не нужны ему лобогрейки, жатки, сеялки, табун лошадей да стадо коров. Уехали бы со Степаном в город и жили бы там припеваючи, кум королю, ждали бы перемен.

Тягостно Антипу Маркелычу от этих мыслей. Он ворочался на липкой от пота постели, вставал, ходил в сенцы пить квас, шлёпая босыми ногами по скоблённому полу, снова возвращался, но сон не шёл. Наверное, далеко за полночь мысли его немного успокоились, ему вспомнилась мельница, отец с матерью…

Приснился ему Изот. Он сидел на мурманском сундуке, на сухом пригорке среди болот и пересыпал из ладони в ладонь золотые монеты. Они искрились в лучах яркого солнца.

— Ну что, Антип, нашёл сундук? — спросил он его, усмехаясь в бороду.

— Не нашёл.

— И не найдёшь.

— Это почему же? Найду!

— Не найдёшь.

— Сказал найду, значит, найду.

— Не найдёшь потому, что он всегда со мной. А тебе я его не отдам.

— Врёшь ты, Изот.

— Я живу в раю, а ты за смертоубивство будешь в аду…

Антип, видя такое количество золотых монет у Изота, засомневался, что отыщет сундук и протянул руку:

— Изот, дай денежку?

— Я спас тебя, выходил, отдал хорошим людям, а ты погубил меня, не дам тебе ничего.

Лицо Изота стало тускнеть, расплываться, исчезать в солнечном мареве.

— А-а, выходил! — Антип схватил подвернувшуюся под руку слегу, поднял высоко над головой. Но ударить не сумел. Чужая сила остановила занесённый шест. Антип оглянулся: шест зацепился за крест на часовне. Он бросил его и хотел бежать, так страшно ему стало. Повернулся и застыл на месте. На сундуке сидел барин с трубкой, в шёлковом халате, на голове колпак с кисточкой, почеёсывал седую грудь и с прищуром говорил:

— А куда ты, человек, дел мою грамотку? Отдай её. Не помогла она мне, не поможет и тебе…

Антип заорал что было мочи и проснулся. В окошко стучались. «Кого ещё Бог несёт? Бредун за патронами и пулемётом пожаловал?»

Ещё не придя в себя от сна, зажёг свечу и вышел в сени.

За дверью услышал голос:

— Антип Маркелыч, это я, Ахметка. Открой!

«Слава Богу, Ахметка!» Как он испугался этого стука! Аж сердце зашлось. В последнее время творится с ним что-то неладное. Он зажёг лампу и пошёл открывать дверь.

Вошёл сильно встревоженный Ахметка. Он запыхался, слова отрывисто слетали с губ.

— Я из Спасского, — говорил он, задыхаясь. — Там милиционеры приехали и с ними начальник какой-то. Большой, должно быть. В правлении запершись сидели… К тебе, должно быть, направятся… народ промеж себя говорил…

Антип Маркелыч после слов Ахметки обмяк, в голове, опережая одна другую, роились мысли… Зачем милиционеры пожаловали? Он всё, что мог, отдал в колхоз.

— Недобрую весть ты принёс, Ахметка, — сказал он, проходя с батраком в комнаты. — Очень недобрую.

— Какая ни есть. Хотел предупредить…

— Что предупредил, то правильно. Ты подожди, я сейчас.

Он прошёл в угол, нашарил на иконостасе спички. Затеплил лампаду. Гарное масло было у него на исходе, в город он давно не ездил, поэтому экономил, зажигая лампадку по случаю праздника или когда нужно было срочно обратиться к Богу.

Суровый лик Ильи пророка озарился тёплым пламенем. Антипу Маркелычу показалось, что когда он занёс руку, чтобы перекреститься, глаза святого загорелись огнём. Антип Маркелыч оторопело докрестился. Нет, сегодня с ним происходит что-то не то…

Он достал заветную икону, прошёл в каморку, чтобы его не видел Ахметка, стоявший посередине комнаты, сдвинул планку и посмотрел в углубление. Грамота лежала на месте. Он снял с шеи «рыбий зуб», положил рядом с грамотой и задвинул планку.

Вернувшись в комнату, спросил Ахметку:

— Что ещё говорят?

Ахметка потоптался на месте.

— Говорят, Бредуна взяли. Сидит в городе в старом остроге.

— Что же ты сразу не сказал? — вспылил Антип Маркелыч и недовольно посмотрел на работника. — А мы лясы здесь точим…. Раз взяли, язык ему развязали….

Ахметка молчал, опустив руки вдоль туловища, не смея поднять глаз от пола. Он видел, что хозяин не в себе от гнева, только наружу этого не выказывает. Антип Маркелыч подошёл нему вплотную.

— Слушай, Ахметка, — проронил он глухим голосом. — Чует мое сердце недоброе… Не знаю, что со мною будет. Вот возьми эту икону, — он протянул ему кожаный футляр с иконой, — и сохрани её. Я вернусь за ней, сколько бы времени ни прошло. Если не я, то Степан. Никому её, кроме нас, не отдавай. Ты понял меня?

— Как не понять, хозяин, — ответил Ахметка, беря икону.

— Мне больше не на кого, кроме тебя, надеяться.

— Да не сомневайтеся, Антип Маркелыч.

— Добро. А теперь сходи и принеси несколько мешков. Надо припасы Бредуна выбросить.

Ахметка ушёл с иконой к себе, а Антип Маркелыч присел на стул. Так вот почему милиция нагрянула. Заложил его Бредун, с потрохами выдал. Какая скотина! Ел у него, пил, жрал, он укрывал бандитов, сколько раз ночевали у него, а теперь…

Зло залаяла собака, привязанная за крыльцом, того и гляди порвёт стальную цепь. Во дворе раздался шум. Собака занялась ещё неистовее. Лай подхватил кобель, привязанный у дома, в котором жили Пелагея и Ахметка. Антип Маркелыч задул лампу и подошёл к окну. Ещё не рассвело, но небо на востоке светлело. Из ночной густой темноты тонкой полоской проклёвывался окоем за хутором. Мелькнули смутные тени. В дверь крыльца сильно забарабанили.

— Антип Маркелыч, открой! — донесся до него знакомый голос. Это был Семён Воронин. Семёна он хорошо знал: пастушонком у него в детстве был, рад был миске хозяйских щей, обноскам да куску хлеба. А ежели новые сапоги или рубаху дадут, на седьмом небе от счастья пребывал, а теперь председатель колхоза. Главный чин в деревне.

— Пошто так рано? — спросил он у дверей, стараясь потянуть время и удостовериться — один или нет пришёл к нему Воронин. — Не мог до утра подождать? — Сердце билось оглушительно сильно. Сбывались слова Ахметки.

— Дело поспешное. Открывай!

Антип Маркелыч выбросил из кольца железный крюк. Не откроешь — разнесут двери.

Филенчатые створки распахнулись. В неявственном полусумраке Антип Маркелыч увидел троих в военной форме, оттолкнувших Воронина и ринувших в сени. Заметил оторопелые лица Ахметки и Пелагеи. Они стояли в стороне, поеживаясь от предутреннего холода. Пелагея была заспана, тёрла глаза, не понимая, что происходит, словно хотела пелену с глаз снять.

Воронин и ещё один военный, по виду из начальников, подталкивая Антипа Маркелыча, прошли в дом.

— Есть ещё кто здесь? — спросил высокий военный, поправляя портупею с кобурой. Он был, видимо, из ОГПУ, подтянутый и щеголеватый.

— Никого, кроме сына, — ответил Антип Маркелыч.

— Где он?

— В чулане спит.

— Подымай! — военный кивнул сопровождавшим его людям.

Антип Маркелыч еле стоял на ногах — так всё неожиданно обрушилось на его голову. Недаром курица петухом пела. Он знал, есть его грех перед Советской властью и поэтому боялся.

Ввели заспанного Степана. Он зевал, широко открывая рот, тёр глаза, с недоумением смотря на кучу людей в форме.

В горницу подтолкнули Ахметку с Пелагеей. В сенях мелькнул ещё один милиционер или гэпэушник. Ахметка морщил низкий лоб, не знал, куда девать длинные руки, переминался с ноги на ногу. Подавленно чувствовала себя и Пелагея, высокая сухопарая старуха, повязанная белым платком.

— Приступайте к обыску, — обращаясь к гэпэушникам, распорядился их начальник с нашивками на рукаве и со знаками различия в петлицах, о которых Антип Маркелыч и понятия не имел, какого они достоинства.

Он пытался что-то сказать или спросить, но язык не повиновался ему.

— Оружие в доме есть? — спросил начальник.

— Откуда, товарищ…

— Гражданин.

— Откуда товарищ гражданин. Весь инвентарь я в колхоз сдал. Вот спросите товарища председателя, — он кивнул на Воронина, — а если и осталось что, так это мелочи, решим сами. Пошто обыск? Чем я провинился перед Советской властью?

— Так значит нет оружия?

«Признаться или не признаться, — думал Антип Маркелыч. — Знают они о спрятанном оружии в коровнике или на дурака берут?»

— Откуда ему быть, — ответил он. — Соха да топор — вот наше оружие.

— И Бредуна не знаешь? — взгляд начальника вонзился в лицо Загодина.

— Ещё бы мне не знать этого мерзавца. Он у меня лучшего жеребца увёл… Доведись мне… Я ж заявление по этому случаю в органы писал, — кстати вспомнил Антип Маркелыч.

— Знаем, что писал. Бумага всё стерпит. Можно такое написать…, — Военный усмехнулся. — Зажги-ка лампу!

Антип Маркелыч справился с волнением. Его уже не трясло, не колотило, и не бросало в пот. Как он и подумал, всё связано с Бредуном. Говорил ему Степан — кончай ты водить дружбу с Бредуном, не доведёт он до добра. И сам понимал это, но злость на всех выскочек деревенских, бывших батраков, которые поднялись над ним, над Антипом Маркелычем, и стали командовать, не давала усмириться, затихнуть. Поверил Бредуну, что он один может справиться с Советской властью даже тогда, когда умом понимал, что кроме разбоев и поджогов, он ни на что не годен. Однако продолжал снабжать его продовольствием, укрывал, сохранял оружие. Вот и досохранялся.

Он зажёг лампу, поставил на стол.

— Веди нас во двор, — обратился к нему начальник. — Эй вы! — он пощёлкал пальцами, обращаясь к Ахметке и Пелагее. — Как вас там? Будете понятыми, следуйте за нами. Пошли, председатель. — Он тронул за рукав Воронина, молча наблюдавшего за происходящим.

— Иду, товарищ Сидоров, — ответил Воронин.

Из сеней появился вооруженный гэпэушник и встал у косяка двери.

Антип Маркелыч первым спустился во двор, обдавший его запахом коровьего тепла, невыветревшегося лошадиного пота, свежего навоза. Сидоров взял у него лампу и прошёл в угол, где, отгороженные слегами, лежали две коровы. Появились гэпэушники и вывели скотину.

— Значит, говоришь, нет оружия? — кольнул Сидоров взглядом Загодина.

— Нет, и не может быть. Мы крестьянствуем.

— Знаем, как ты крестьянствуешь, Антип Маркелыч, — посмотрел на него искоса Сидоров. — Днём на поле, а вечером в банде. Прикрываешься своими письмами в органы, сдал инвентарь и живность в колхоз, а по ночам жрать к тебе приходит бандит, которого ищет вся округа, ты его снабжаешь продовольствием, помогаешь прятать оружие. Правду я говорю?

Антип Маркелыч счел за благо промолчать.

— Ломай настил, — скомандовал Сидоров. — Сейчас посмотрим, как врёт хозяин.

«Кто же это меня выдал? — думал Антип Маркелыч, обливаясь холодным потом. — Кроме меня, Бредуна и Ахметки никто об оружии не знал. Ахметка? Бредун?»

Двое гэпэушников, один с ломом, другой с топором, принялись приподнимать тёсаные осиновые брёвна.

— Ближе лампу! — скомандовал Сидоров. — А то не видать. Ну что там? — Он попытался заглянуть в образовавшийся провал.

Один из гэпэушников спустился в яму под мостовником.

Ему подали лампу.

— Ну что? — снова спросил начальник.

— Здесь винтовки, товарищ Сидоров, патроны, и пулемёт.

— Ну вот, а говорил, что крестьянствуешь. — Сидоров посмотрел на бледного хозяина. — Что теперь скажешь?

Антип Маркелыч молчал. Что говорить, отнекиваться, отрицать, когда оружие обнаружили у него на подворье. Лучше молчать.

— Молчишь! Сказать нечего в оправдание. Бредун нам всё рассказал… Всё под чистую. Заложил он тебя, Антип Маркелыч, с ног до головы…

К Загодину подошёл Воронин.

— А я уж было поверил тебе, Антип Маркелыч, — сказал он, — что ты будешь поддерживать колхозное хозяйство, а там, глядишь, и сам в колхоз вступишь. А ты вон как! Не ожидал, что ты с Бредуном заодно.

— А ты, Семён, на меня не при, — ощетинился Загодин. — Вспомни, как коров моих пас…

— Причем здесь коровы, — обиделся Воронин.

— Что ты с ним говоришь, Воронин, с врагом народа! Пошли протокол оформлять. А ты, Перемогин, — обратился Сидоров к одному из подчинённых, — вместе с товарищем оружие на волю выносите, опись составите, мы её к протоколу подошьём.

Они вернулись в дом.

Как ни странно, Антип Маркелыч успокоился окончательно. «Свалю всё на Бредуна», — думал он. В последнее время, когда сила была на стороне Советской власти, он понял, что плетью обуха не перешибёшь, и свой норов, горячий и резкий, обуздал. Как полагал, для дела. Хитростью большего можно добиться, чем прямолинейной силой. Он так вошёл в новую роль, что даже люди, хорошо его знавшие, говорили: «Перестроился хозяин хутора. Смотрите, какой масляный стал! Даже своё добро в колхоз отдал. Скоро, стало быть, сам в колхоз вступит».

— Так откуда у тебя пулемёт, винтовки, патроны? — строго спросил Антипа Маркелыча Сидоров.

— Это Бредун! Под страхом смерти заставил закопать во дворе… «Он всё расскажет, притворится, что по неведению, по незнанию, застращал его бандит. Думал, когда всё успокоится, тогда он сдаст оружие властям. Он только выжидал время. Он же ничего плохого не делал: не грабил, не поджигал, не убивал… К чёрту всё! Зачем ему хозяйство? Горбатиться, выращивать, работать на дядю? У него есть сундук. Он землю сроет, а найдёт его. Найдёт, и тогда к лешему хозяйство. На золото он чего захочет, то и купит. Только бы пронесло, только бы пронесло», — про себя молился Антип Маркелыч.

— Собирайся, поедешь с нами в город. Там разберёмся. И ты тоже, — ткнул Сидоров пальцем в Степана.

«Город, значит, тюрьма», — мелькнуло в голове Антипа Маркелыча.

— Степана-то зачем? — загородил он сына. — Сына оставьте. Он здесь ни при чём.

— В городе разберутся, кто при том, а кто при этом, — оборвал его Сидоров. — Опись составили? — обернулся он к вошедшим гэпэушникам.

— Составили. Пулемёт один, винтовок шестнадцать, два нагана и патроны к винтовкам и наганам. Всего три тысячи одиннадцать штук, плюс полный ящик.

— Собирайтесь, собирайтесь! — торопил Сидоров замешкавшихся Загодиных. — Воронин, имущество описать, скотину свести в колхоз.

— Люди, что вы делаете? — заголосила Пелагея. — По миру нас пускаете! Степана хоть оставьте?

— Разберёшься тут с ними, — ткнул Сидоров пальцем в сторону Ахметки и Пелагеи, обращаясь к Воронину. — Выходите! — Он подтолкнул Загодиных, стоявших у порога рука об руку.

— Дайте хоть я им еды какой соберу в дорогу, — всхлипнула Пелагея, вытерла глаза концом платка и побежала на кухню.

В этот момент Антип Маркелыч, оттолкнув стоявшего перед ним гэпэушника, схватил лампу и бросился в сени. Никто не успел опомниться, как он ногой толкнул лавку, на которой стояла бутыль с керосином и бросил лампу в растекавшуюся жидкость. Огонь вспыхнул мгновенно и охватил сени.

Хозяин выскочил на крыльцо.

— Ничего не оставлю сукиным детям! — кричал он, размахивая длинными руками. — Всё спалю!

Через сени находившимся в доме выйти не удалось — мешал огонь.

Сидоров разбил револьвером стекло окна и кричал подчинённым, стоявшим у подвод:

— Держите Загодина, чтоб не убежал!

Воронин открыл в это время раму, помог спуститься Пелагее, выбрался сам. За ними спустились на землю Степан и Ахметка, последним спрыгнул Сидоров.

— Ну что вы стоите, делайте что-нибудь! — бегал он возле дома, сверкая начищенными голенищами сапог. — Гасите огонь!

— Всё отдал, что нажил, — исходил в крике, брызгая слюной Антип Маркелыч, вырываясь из рук гэпэушников. — Никто не просил — сам отдал. Скажи им, Семён, — он уставил кровью налитые глаза на председателя колхоза. — Нет, имущества им мало, так жизнь мою теперь хотите забрать? Дом? Не дам, паскудам!

Ему завернули руки за спину. Он сморщился от боли, но не перестал извергать брань:

— Что же это делается?! Какое-то светопреставление, — хрипел он. — А ты, Бог, что ты молча на это смотришь? Или тоже большевиком стал?

— Не скули! — толкнул Загодина под ребра стволом винтовки один из охранявших его гэпэушников.

Ахметка, Воронин и два гэпэушника пытались тушить пожар, носили из пруда воду, забрасывали пламя землей, но огонь не утихал.

Уже рассвело, когда из Дурова приехала конная пожарная установка. Стены дома удалось спасти, сгорела только крыша да сени. Вынесли кое-какую мебель да утварь.

На подводу погрузили оружие, патроны, сверху поставили пулемёт. Рядом порожняя телега ждала арестованных.

Антип Маркелыч сел на телегу, оглядел дымящиеся руины дома, горестно покачал головой: сначала имущество по доброй воле отдал, дом сжёг по собственной воле, лишился всего, а теперь везут его в тюрьму и неизвестно, когда он вернётся на хутор и вернётся ли вообще.

Возле головешек стоял Ахметка, глядя, как увозят хозяина.

— Ахметка! — крикнул ему Антип Маркелыч. — Помни мой наказ! Я ещё вернусь! Вернусь я ещё!

Ахметка поднял руку, прощаясь, сделал два шага вперёд к телеге, на которой сидел Загодин в окружении гэпэушников, и остановился.

Солнце поднялось над лесом, когда подводы тронулись, приминая колёсами росную траву. На хуторе остались Воронин, несколько колхозников, приехавших на пожар, и Пелагея с Ахметкой.

Глава пятая В тюрьме

В Верхних Ужах продержали Загодиных недолго. Сидели они в старом остроге, построенном ещё во времена Петра Великого, в разных камерах. Их разделили сразу по приезде в город. Антипа Маркелыча на подводе вместе с двумя арестованными привезли сначала на улицу Спасскую, теперь носившую новое название — Колхозная. Название сменили, но улица осталась прежней — узкой, в колдобинах и рытвинах, заросшая по бокам проезжей части пыльными лопухами, крапивой и чёрной полынью. Единственно, что было новым, так это колхозный рынок, занимавший большой пустырь. Он был огорожен тесовым высоким забором с широкими воротами.

Подвода, поскрипывая плохо смазанными колёсами, проехала улицу, замусоренную битым кирпичом и черепками глиняной посуды, и въехала в распахнутые ворота. Антип Маркелыч узнал место. Раньше здесь была маслобойня купца Трофимцева. Теперь, как он понял, размещалось ОГПУ. Во дворе взад и вперёд сновали людив военной форме, две или три лошади под сёдлами были привязаны к коновязи. Взбивая колёсами сухую пыль подкатила легковая автомашина, открылась дверца и на землю спрыгнул сухопарый военный в фуражке, с пистолетом на боку. Он быстро вбежал в ступеньки, на ходу отвечая на приветы подчиненных, бросая правую руку к козырьку головного убора.

Антипа Маркелыча втолкнули в грязный и вонючий подвал с узкими, затянутыми паутиной и запылёнными оконцами под сводчатым потолком. Пахло сыростью и конюшней. На полу у стены была брошена солома, давнишняя, коричневая, превратившаяся в труху. При скудном свете, сочившемся из оконцев, Загодин увидел два или три десятка человек, расположившихся в углах подвала. Кто лежал, кто сидел, бездумно уставив глаза в одну точку.

Почти все встрепенулись, когда дверь распахнулась и охранники ввели Антипа Маркелыча. Когда приведшие нового арестанта вышли и захлопнули дверь, внимание присутствующих потухло — вновь прибывший не вызвал у них никакого интереса. По виду большинство из них были крестьяне, некоторые напоминали конторских служащих или учителей. Благообразный старик с бородой и длинными волосами, сидевший особняком, видимо, был священнослужителем.

Когда лязгнула запираемая дверь, Антип Маркелыч огляделся и, найдя свободное место, где можно было приткнуться, опустился на гнилую солому. Слева от него сидел седой старик с всклокоченными спутанными волосами, с безумным взглядом глаз из-под нависших косматых бровей, с провалившимся беззубым ртом. Он беззвучно шевелил бескровными губами и смотрел впереди себя, не отрываясь, в одну точку. Иногда издавал протяжный звук, похожий на глубокий стон, и снова погружался в забытьё. Справа лежал, бросив картуз под голову и расстелив пиджак, не старый мужик в ластиковой косоворотке. Он посмотрел на Антипа Маркелыча тяжёлым взглядом, но ничего не сказал.

У Антипа Маркелыча нестерпимо сильно болела голова. Был он разбитый и слабый. Хотелось забыться, вычеркнуть из памяти хоть ненадолго кошмар прошедшей ночи. Он снял фуражку, привалился спиной к сырой стене и закрыл глаза. Но остаться наедине со своими мыслями ему не дал сосед справа. Он привстал на локте и спросил:

— Когда, дед, тебя арестовали?

Антип Маркелыч открыл глаза.

— Тебе это интересно? — скривил он губы.

— Да я так, — опешил сосед. — Секрет что ли?

— Секрет.

— Какой ты ершистый!

— Такой родился.

— Ишь, какой занозистый, — передразнил его мужик. — С тебя здесь спесь-то быстро собьют. — Он отвернулся от Загодина.

Чтобы сгладить неприятное впечатление, произведённое грубыми словами, Антип Маркелыч смягчился и произнёс, приглядываясь к мужику:

— Сегодня ночью арестовали.

— Свеженький, значит. — Мужик снова повернулся к нему. — А мы третий день сидим. Не все, правда. В день человек по пять, шесть уводят. — Сосед сплюнул через зубы.

— Одних уводят, других приводят, — вступил в разговор ещё один арестованный.

— Куда уводят? — упавшим голосом спросил Антип Маркелыч.

— Как куда? Здесь пересыльный пункт. А впереди — тюрьма да ссылка.

— А кому и расстрел грозит, — добавил кто-то в углу.

Антип Маркелыч не проронил больше ни слова. Конечно, тюрьма и Сибирь. А что если расстреляют? За хранение оружия вляпают ему по первое число. Закрыв глаза, он вновь переживал перепитии прошедшей ночи, соображая, что он не только себя обрёк на тюрьму, но и Степана. Арестованные изредка перебрасывались словами, но большинство, как и Загодин, предавалось своим невеселым мыслям.

Снова лязгнула дверь и в неё втолкнули невысокого крепкого мужичка лет тридцати пяти. Толкнули его резко и сильно, но он устоял на ногах.

— А ну не распускай руки, сопляк! — крикнул он, оборачиваясь, молодому охраннику. — Я в гражданку кровь проливал, пока вы зады грели у матери под юбкой, а теперь права обрели, гады!

— Придержи язык, — зло сказал молодой охранник и толкнул мужичка в спину.

— Сам придержи, шкура поганая, — обернулся арестованный и ногой ударил охранника в живот.

Тот упал. Второй охранник, постарше, стоявший сзади, поймал мужичка за волосы, пригнул голову и коленом ударил в лицо. Мужик повалился наземь, рукой зажимая кровяной рот. Поднявшись, молодой охранник стал бить арестованного ногами, приговаривая:

— Получай, сука! Надо ещё разобраться, на чьей стороне ты воевал в гражданскую.

Мужичок сначала закрывал лицо руками, а потом обмяк, подтянул ноги к подбородку и затих.

— Хватит Бубликов, — сказал напарнику старший по возрасту охранник. — Забьёшь. Пошли! — И потянул за рукав.

Тот ногой перевернул лежащего на спину.

— Такие живучи. Отойдёт. — И, сплюнув, пошёл к двери.

Никто из присутствующих, наблюдая эту сцену, не проронил ни слова.

Когда охранники ушли, двое арестованных подошли к лежащему и оттащили к стене.

Кто-то вздохнул:

— Остервенелые же эти… Бьют, куда не попадя. Как бы ребра, бедолаге, не поломали…

— А им-то что! Себе на потеху кулаками машут.

Избитый через некоторое время открыл глаза и сморщился от боли. Хлопотавший около него тщедушный старикашка горестно покачал головой:

— И зачем ты, парень, бузишь? Плетью обуха не перешибёшь, а горе себе заработаешь. Раз попал сюда — будь тише воды, ниже травы.

— Что ж я, папаша, — ответил, задыхаясь, потерпевший, — должен терпеть их пинки?

— Терпи, сынок, а так искалечат тебя или изобьют до смерти и ничего ты никому не докажешь.

— Пусть лучше убьют…

— Молодой, а такие слова говоришь. Мне за шестьдесят, а я ещё жить хочу.

— И я хочу, но не как свинья…

— Сильно они тебя зашибли?

— Лупили от души. — Он харкнул кровяной слюной.

— Что же такое происходит? — задал себе вопрос Антип Маркелыч. — Они не только кулаков, подкулачников, как они называют, зажиточных крестьян изводят, а и своих, бывших красноармейцев, кто эту власть отвоёвывал, по тюрьмам сажают. Не врёт, видно, парень, что в гражданскую воевал. Бил буржуев, а теперь с этими самыми «буржуями» в подвале сидит.

Ночью он долго не мог заснуть — лежал не шелохнувшись с открытыми глазами, уставленными в темноту и думал, кто же мог сообщить о спрятанном оружии. Только Бредун знал, потому что сам привёз и помог закапывать. И тот военный, что пришёл арестовывать, на Бредуна указал. Вот и верь на слово. В глубине души он всегда сомневался в Бредуне. Знавал он его отца валяльщика Илью Трофимыча. Скупердяй был, жмот несусветный. Мог наобещать с три короба, а ничего не сделать. И глаз не опустит, когда пристыдят за несделанное, соврёт, найдёт причину, заболтает. Такому плюй в глаза, а ему всё божья роса. Видно, и сынок в папеньку пошёл.

Антип Маркелыч закрыл глаза. От трухлявой слежавшейся соломы пахло гнилью, плесенью, тлетворным запахом нечистого. Снаружи раздавался шум, не назойливый, равномерный и тихий. Он прислушался и сначала не мог понять, что это такое. Потом понял. На улице шёл дождь. Звук падающих капель проникал в разбитое полузасыпанное подвальное окно. Дождь шёл летний, спорый и весёлый, и Антип Маркелыч, повернув голову в сторону окна, с тоской заметил, что воспринимает он его будто из другого, уже чужого мира, как нечто благодатное, но теперь ненужное.

Утром, как только засерели пыльные окна, ржаво простонала дверь и вошли двое конвоиров и молодой военный с двумя квадратиками на рукавной нашивке. Он достал бумажку и стал выкрикивать фамилии арестованных. Когда называлась фамилия, её владелец вставал и шёл к двери, присоединяясь к другим обитателям подвала, выстраивающимся в одну шеренгу.

— Загодин, — прозвучал голос.

Антип Маркелыч сначала не понял, что назвали его фамилию и подумал, что ослышался. Но голос повторил жёстче:

— Загодин?!

— Здесь я, — ответил безразлично Антип Маркелыч.

— Пошустрей надо. Чего спишь?

Начальник пересчитал названных. Их было семь человек.

— На выход, марш!

Арестованные, вяло перебирая ногами, пошли к выходу.

— Поторопись, живее шевелись!

Когда вывели на улицу, Антип Маркелыч зажмурился от яркого света. Солнце только вставало. На востоке, за рынком, небо наливалось кроваво-красным, растекаясь по окоему, полузаросший пруд отражал зарево, и казалось, что не водой, а густой кровью залит по самые берега.

Вместе с другими арестованными Антипа Маркелыча перевели в тюрьму, настоящую, с толстыми стенами, с решётками на окнах, с массивными дверьми с глазками для подсматривания. В камерах сидело по пять-шесть человек. На допросы водили по ночам. Антипу Маркелычу устроили очную ставу с Бредуном, которого он не узнал бы, доведись встретиться где-либо на улице. Тот еле-еле шевелил языком, на лбу чернел кровоподтёк или синяк, глаза были запавшие, потухшие, с отсутствующим взглядом. Он ничем не напоминал того человека, который наводил страх на всю округу, являлся по ночам к Загодину за провиантом, всегда подтянутый с зорким взглядом серых глаз. Сейчас это был сломленный и сгорбленный старик с седыми лохмами, свисающими на лоб.

Его привели в комнату следователя, свалили на табурет, настолько он был слаб. Напротив усадили Антипа Маркелыча.

— Знаешь этого человека? — спросил следователь Бредуна, ткнув пальцем в Загодина.

Бредун поднял тусклые, без живинки, глаза, безразлично оглядел Антипа Маркелыча и ответил:

— Знаю.

— Кто он?

— Загодин Антип Маркелыч.

— Где живёт?

— На хуторе.

— На каком?

— Загодино.

— Где познакомились?

Тонкие губы Бредуна тронула лёгкая усмешка, а может, не усмешка, судорога свела рот.

— Я сызмальства его знаю.

— Он состоял у тебя в банде?

— Состоял.

— Ты что — Бредун! — в гневе вскочил с табуретки Антип Маркелыч, но на плечи легли тяжёлые ладони гэпэушника, стоявшего за спиной, и опустили на прежнее место. — Ты чего околесицу мелешь? — ярился хуторянин. Изо рта у него летели слюни. — Когда это я был в твоей банде?

— Был, — прозвучал ответ и Бредун отвернулся.

— Ах ты, стервец! — выдохнул Антип Маркелыч, багровый от злости, и плюнул в лицо Бредуна. — Я…в банде!..

Он вскочил с табурета, даже цепкие руки охранника не удержали его, и вцепился в горло бандита.

— Когда это я состоял, вошь ты поганая? — тряс он Бредуна. — Говори, когда?

Его еле оторвали от бандита.

— Запиши, — сказал следователь помощнику, сидевшему в углу за столиком, — Бредун указал на Загодина, что тот состоял в его банде.

Туман застлал глаза Антипа Маркелыча. Как сквозь сон слышал он Бредуна. Тот признался, что сохранял оружие в доме Загодиных и что хозяин потворствовал ему в этом, снабжал едой и по его наущению банда пускала кровь сельским активистам.

Измордованный, исполосованный, в чём только душа держалась, Бредун наговорил на хуторянина такое, что у того на темени волосы встали дыбом. Антип Маркелыч не сказал в свое оправдание больше ни слова, потому что не мог произнести ни звука, настолько обида сжала сердце. Он сидел на табурете, вцепившись пальцами в край дубового стола так сильно, что посинели ногти, и отдувался провалившимся ртом — на первом допросе горячий следователь выбил у него рукоятью револьвера передние зубы.

— Так правду он говорит? — звенел голос следователя, но Антип Маркелыч не слышал его. Он только видел перед собою потный выпуклый лоб, который облепляли вьющиеся волосы, чёрные глаза, пронизывающие насквозь, и чисто выбритый подбородок. Следователь был кургуз, с низкой и оттопыренной задницей. «Такая порода завсегда ленива, — не к месту подумалось Загодину, — ищет места помягче, где б не напрягать пупка».

— Так правду он говорит? — следователь ткнул Антипа Маркелыча в грудь кулаком. — Я тебя спрашиваю?

— Брехня все его слова. Я ему подсоблял, но в шайке не состоял.

— Ночлег давал, еду давал?

— Ночлег и еду давал, но всего несколько раз.

— Несколько раз! Кормил врагов Советской власти!?

Антип Маркелыч молчал.

— На сельских активистов наводил? — упёрся взглядом в лицо следователь. — По твоему наущению милиционера Колыбелина убили?

— Не было такого.

— Сейчас ты у меня запоёшь не так. — Следователь покрутил дулом револьвера перед лицом Антипа Маркелыча. — Говори, что ещё замышлял?

— Ничего я не замышлял.

— А про какое добро ты говорил, зарытое в болоте?

«И про это знают, — пронеслось в мозгу зачумлённого происходящим Антипа Маркелыча. — Собака, Бредун. Ляпнул я ему тогда про добро».

— Так что молчишь? — резанул ухо голос следователя. — Награбленное скрываешь от Советской власти?

— Я не грабил и добра у меня на болоте никакого нет.

— Спроси у него. — Следователь указал на Бредуна. — Он про добро твоё говорил.

— Когда это я тебе, дерьмо собачье, про добро говорил?

Бредун не слышал хуторянина, впав в забытьё. Его растормошил охранник. Бандит вскинул голову, открыл пустые глаза:

— А?! Чего?

— Говорил Загодин про свои запасы в старом скиту? — следователь повысил голос.

— Говорил. Он хотел туда уйти, если наше дело не выгорит.

— А-а, — простонал Антип Маркелыч, — про Сутоломский скит. Так все знают, что там, наверно, зарыты богатства. Слухи ходили. Вот я Бредуну и предложил вместе поискать, может, что найдём.

Больше от него следователь ничего не добился, хотя грозил опять револьвером, но Антип Маркелыч стоял на своём.

— Уведите, — распорядился следователь и спрятал револьвер в кобуру.

— Щенок, — прошептал Антип Маркелыч, вставая с табурета.

— Что-о! — Следователь подскочил к Загодину красный и злой, отнеся слова на свой счёт. — Что ты сказал? Повтори!

Антип Маркелыч не ответил. Он тупо смотрел впереди себя, ничего не видя.

— В одиночку, — распорядился следователь, поправляя гимнастёрку. — Пусть отдохнёт на кирпичном полу, соберётся с мыслями…. Матёрый зверь, — сверкнул он глазами. — Ты у меня сгниёшь заживо, — помахал он кулаком перед лицом Антипа Маркелыча.

Неожиданно Антипу Маркелычу вспомнился болотный старец и его слова: «Будешь гнить заживо и не найдёшь сострадания…» Сбываются его пророчества. Неужели это был спасшийся Изот? После того, как Антип не подал спасительного шеста Изоту, а, наоборот, вверг скитника глубже в трясину и тот погиб, он порывался спросить Прасковью правда ли, что они нашли Антипа на крыльце. Сразу об этом не спросил, а по прошествии некоторого времени, счёл за благо не спрашивать, потому что сам в это не верил, считая слова Изота выдумкой погибающего человека, хотевшего разжалобить Антипа.

Загодина поместили в узкую камеру с холодным каменным полом. Высоко под потолком светила пыльная тусклая лампочка. Усталый и вконец обессиленный, он лёг на пол, подтянув к подбородку колени. Но вскоре замерз так сильно, что зуб на зуб не попадал от дрожи.

— Мать вашу, — шептал он. — Я скотину и то лучше содержал. Каждый день менял подстилку. А вы, хамское отродье…

По стенам камеры сочилась вода. Стены потели, образуя капли, которые сливались и извилистыми змейками сползали вниз, пропитывая пол.

На третий день Загодин не выдержал содержания в холодном каменном мешке и попросился к следователю. Но его просьбу не выполнили. Продержали ещё дней пять. Он стал надрывно кашлять, нестерпимо болели суставы ног. Спал сидя на корточках, если дремотное состояние можно было назвать сном.

Дней через десять его отвели к следователю. Самостоятельно Антип Маркелыч идти не мог и его вели под руки двое конвоиров. В комнате допросов вконец обессиленный долгим пребыванием в карцере, Антип Маркелыч дрожащей рукой подписал бумагу, которую ему подсунул следователь. Строчки плыли перед глазами, их мутила туманная дымка, какая бывает, когда глаза застилают слёзы. Он бы и не такую бумагу подписал, лишь бы убраться из этой душной полутёмной каморки допросов, где углы тонули во мраке, а в лицо бил свет яркой электрической лампочки, выхватывая из клубящейся дымной пелены глаза следователя, как два бездонных шурфа, уходящих в темноту ночи.

Глава шестая Дорога на восток

Степан на первом же допросе признался, что помогал Бредуну: носил его банде провизию, закапывал оружие. Может быть, его чистосердечное признание, возможно, молодость, сослужили ему неплохую службу: отнеслись к нему достаточно мягко — на допросы по ночам не водили, выбивая нужные признания, не старались окриками, а то и тычками в зубы, заставить говорить то, что необходимо было следователю. Он был весь как на ладони — неотёсанный, забитый, ещё не понимая, куда попал и как будет впоследствии страшно, когда прочитают приговор, лишающий последней надежды на прежнюю, как он считал, счастливую жизнь. Его перевели в Ярославль, продержали две недели, а потом по этапу отправили, как говорили, в Казахстан.

Набилось их в «телятник» много. Хорошо ещё, думал Степан, что он оказался в начале колонны и сумел занять место на верхних нарах. Кому не хватило нар, сидели на грязном полу, как попало, кто как сумел устроиться, измождённые, с сухими губами и тусклыми угасшими глазами, не выражающими никакого интереса к окружающему. Заскрипела широкая дверь, двигаясь по стальным направляющим, отрезав ссыльных от мира, и в вагоне стало пасмурно. Задвинули засов. Стук тяжелой накладки заставил вздрогнуть Степана. Ему подумалось, что он вновь очутился в камере.

Несколько минут за вагоном стояла тишина: не слышно было голосов железнодорожников, проверявших буксы, не кричали конвоиры. Пыхтел лишь маневровый паровоз, стоявший на соседних путях. Затем вагон дёрнуло вперёд, толкнуло назад, лязгнули сцепы, послышалось густое дыхание головного паровоза.

Вагон покатился, заколыхался, завибрировал пол, мелко задрожали нары. Но вот всё выровнялось, лишь покачивание говорило, что состав набирает скорость.

Степан приник глазом к стенке вагона, где был скол доски, и в щель можно было видеть, что делается снаружи. Мелькали пристанционные постройки, стрелки, столбы, покрашенные снизу чёрной и жёлтой краской, как пограничные шлагбаумы. На переезде возникла и пропала фигура дежурного с флажком в руках, и друг за другом стали проноситься низкие коричневые постройки, проплыла водонапорная башня, тендер, рельсов сбоку становилось меньше и меньше, и вскоре только одна колея сопровождала вагон слева. Мелькнули, словно ветром сдутые, кусты, деревья, дома, и поезд покатился по высокой насыпи, сбоку которой глубокой пропастью вниз уходил овраг.

Степан оторвал глаза от щели и перевернулся на спину. Глаза привыкли к полусумраку и можно было увидеть, что вагон забит до отказа. Лишь около дверей было свободное место. Люди сидели, привалясь друг к другу.

— Как тебя звать, парень?

Степан повернул голову на голос. В сумрачном свете увидел соседа, который, приподнявшись на локте, смотрел на него.

— Степаном.

— А меня Андреем. Давай знакомиться. — Он протянул крепкую руку. — Ехать придётся долго.

Степан пожал протянутую руку и оглядел соседа. Лет тому было тридцать, может, меньше. Сухощавое лицо, тёмно-русые колечками на лбу волосы. Одет был в старую выгоревшую рубаху и мятый пиджак без пуговиц. На правой руке между большим и указательным пальцами синела наколка в виде расплывчатой буквы «А».

— За что сослали? — спросил он Степана.

Тот пожал плечами, помедлил с ответом.

— Раскулаченный. — И больше ничего не сказал. Сказать, что помогал с отцом бандитам не решился: окружающие считались врагами народа, но некоторые, а таких было немало, крепко верили в святость Советской власти и неизвестно, как бы они восприняли слова Степана.

— А меня за непристойное слово о нашей власти, — сказал Андрей. — Я, отслужив в Красной Армии, вернулся в деревню, а тут коллективизация. Собрали сход, стали агитировать вступить в колхоз. Я возьми да и выступи, что гуртом всех нечего загонять — кто хочет, пусть вступает, а кто хочет подумать, пусть думает. В горячах добавил: «На хера нам такая власть, которая силком в колхоз загоняет». Ну а мне уполномоченный заявил, что я иду против линии партии. На следующий день меня загребли и не посмотрели, что я честно служил в армии.

Андрей замолчал, положив обе руки за голову, и растянулся на нарах, насколько позволяли соседи. Степан тоже перестал заглядывать в щёлку и прилёг, уставив взгляд в закопчённый потолок. Постепенно разговор в вагоне затих: то ли надоело болтать попусту, потому что новых впечатлений не было, а старые набили оскомину, то ли, утомлённые пешей дорогой на станцию, уморились и сладко засыпали под равномерный стук стальных колёс.

Андрей во всю храпел, а Степану не спалось: ему вспомнился хутор, пыльная дорога, уходившая к Дурову, поля, окружавшие жильё, и раздольные ровные луга, растекавшиеся к Язовке, пруд, большой и круглый, у одного берега мелкий, в зарослях осоки и кубышек, откуда Степан привык залезать в тёплую воду и сажёнками переплывать водоём, а потом, выбравшись на берег, прыгать на одной ноге, приложив руку к уху, чтобы освободиться от затёкшей в него воды… Ему стало так печально от воспоминаний, что он чуть было не заплакал. Куда их повезут и сколько времени пробудет он в лагере, он не знал, в тюрьме об этом не сказали. И вот теперь паровоз мчит его на край света.

Утром следующего дня Степан проснулся рано — в зарешеченное окошко под потолком ослепительно брызгали лучи восходящего солнца, освещая «телятник». Ссыльные спали, кто-то похрапывал, кто-то храпел на всю ивановскую, кто-то просто лежал с закрытыми глазами, но никто не поднимался. Степан опёрся о локоть и приник к щели. Насколько хватало глаз, кругом расстилалась степь, ровная как стол. Она была выжжена солнцем и серо-жёлто тянулась за поездом. Утреннее небо было ослепительно чисто голубым и горячий воздух обдувал состав. Надо было ждать остановки, когда принесут бидоны с водой, а потом пищу.

В один из дней, какой по счету, Степан не знал, перестав их различать, совсем упав духом, Андрей сказал:

— Ночью азиатский меридиан проехали. Европа осталась позади, теперь мы в Азии.

— И что из этого? — спросил Степан. — Какая разница для нас — в Европе мы или в Азии. Зэк везде зэк.

— Ты говоришь, на хуторе жил?

— На хуторе.

— Вот дальше своего хутора и не видишь. Надо интересоваться тем, что вокруг тебя происходит, а не сидеть в своей скорлупе. Лежачий камень мохом обрастает. Крути головой веселей, интересуйся, жизнь не кончена, впереди много дней…

После слов Андрея Степан призадумался. А собственно, чего он раскис, словно его на тот свет везут. Не всю жизнь он будет в лагерях. Придёт и его срок, отпустят домой. Действительно, жизнь интересна сама по себе, всё меняется и не стоит отчаиваться.

В пути он чуть было не получил ножом в бок от одного уголовника. Спас его какой-то бывший матросик в драной тельняшке, в бушлате с медными пуговицами и татуировкой на руке.

Их выгрузили из душного вагона на небольшой станции по причине то ли поломки состава, то ли смены паровоза. Крайняя ветка, на которой стояли вагоны, оканчивалась тупиком с вкопанными в землю кусками ржавых рельсов и перегороженная ненужными старыми шпалами. Рядом был пустырь. Паровоз погудел и увёз их теплушки на другой путь. Ссыльные оказались рядом с большой группой уголовников, которых везли в этом же составе. Стали ждать, когда подадут вагоны. Начальство и охранники, сопровождавшие ссыльных, суетились, громко кричали, ругая непредвиденные обстоятельства, задержавшие их в дороге. Политические и уголовники сидели группами, кучно, но отдельно друг от друга. Политические были вялыми и неразговорчивыми, подавленными и тусклыми, уголовники, напротив, взбалмошными, крикливыми и непредсказуемыми. Тех и других охраняли строго и не давали разбредаться в стороны, предупреждая самовольство громкими окриками. Кто не подчинялся, тех пинали в спину или бок прикладами винтовок.

Андрей отошёл к знакомому, а Степан, оставшись наедине со своими мыслями, сидел на корточках невдалеке от общей группы политзаключённых, чертя подобранным камешком незамысловатые фигуры на чёрной от угля и шлака земле. Совсем рядом шумели воры и жулики, проводя время в своих играх. Какого-то блатного раздели до пояса, один сидел на ногах, второй прижимал руки лежащего к земле, а третий, видимо, за провинность или оплошность оттягивал кожу на спине и ребром ладони подрубал её.

— Банки ставит, — пояснил молодой ссыльный в надежде на продолжение разговора, но его никто не поддержал.

Другая группа блатных, отгородившись от конвоиров, резалась в самодельные потрёпанные карты. Мимо взора охранников это не ускользало, но они делали вид, что не замечают. Вели уголовники себя шумно, иногда перекидывались непонятными словечками, громко хохотали, а потом враз, как по команде затихали. Даже неожиданно было, что наступала тишина. Но ненадолго.

Внезапно эта куча зашевелилась, вздрогнула и расползлась в стороны. Из середины отделился худой малый, не пацан и не парень, в выгоревшей рубашке, разорванной чуть ли не до пупка, в кепке-восьмиклинке, низко надвинутой на глаза. Прыщавый нос был вздёрнут, круглые ноздри раздуты, серые глаза бегали по сторонам. Он кривлялся на тонких ногах, косолапо загребая ступнями землю. Над притихшей толпой раздавался голос с хрипотцой:

Была ты с фиксою, когда тебя я встретил,

Стояла ты под липами в скверу.

В твоих глазах метался пьяный ветер

И папироска чуть дымилася во рту.

Он подошёл к Степану и, вихляя беёдрами, кругами ходил вокруг него, видимо, вызывая на диалог. Степан, взглянув на его ужимки, отвернулся, продолжая рисовать на земле квадратики и кружочки.

Ты подошла ко мне развратною походкой

И тихо-тихо прошептала мне: «Пойдём!»

А поздно вечером поила меня водкой.

И завладела моим сердцем, как рублём.

Уголовник, видя, что Степан не реагирует на его действия, ногой толкнул парня. Степан сел на землю.

— Тебе чего? — недоуменно спросил он, приподнимаясь и глядя на странного певца. Но тот вроде бы не слышал.

К тебе идя, я не был уркаганом.

Ты уркаганом сделала меня.

Ты познакомила с малиной и наганом.

Я стал ходить на мокрые дела.

Степан встал и хотел отойти в сторону. Этот тщедушный на вид недоносок ему не нравился. Он видывал таких в деревнях: мозгов мало, а дури на шестерых. Блатной преградил ему дорогу, выпятив тощую грудь. Под откинутым в сторону надорванным воротником рубахи мелькнула синяя наколка, сделанная неумелой рукой.

О сука, падло, что ты натворила!

Ты погубила пятерых ребят.

Ты четверых пришила пулей к стенке,

А я в кичман попал на долгие года.

Он растянул тонкие слюнявые подрагивающие губы в нечто наподобие улыбки. В верхней челюсти не было одного переднего зуба, и от этого его сатанинская улыбка приобрела зловещее выражение. Бесцветные глаза с сузившимися зрачками, немигающе впивались в лицо Степана, словно хотели высосать его.

Свой френчик новенький, колёсики со скрипом

Я на тюремный халатик променял.

За восемь лет немало горя мыкал,

И не один на мне волосик полинял.

Степан оглянулся. Все присутствующие в радиусе пятнадцати-двадцати шагов, наблюдали эту сцену. Политические равнодушно, уголовники посмеиваясь. Их пронзительные голоса разрезали воздух:

— Давай, карзубый! Бей в нос, делай клоуна!

— Ну артист, бляха! На вид соплёй перешибёшь, а такое отчубучивает… Бесплатную фильму устроил, хорёк!

Конвоиры молча созерцали происходившее, не вмешиваясь в развитие событий.

Урка ухватил Степана за задницу:

И вот опять мы встретились с тобою,

А ты дешёвая, как восемь лет назад…

Степан легонько оттолкнул карзубого и сделал шаг назад, посторонясь.

— Что, очко играет? — ухмыльнулся урка.

— Чего пристал? — спросил Степан.

— А не нравишься ты мне, фрайер!

— А ты мне нравишься, — съязвил Степан. Он на голову был выше урки и намного сильнее, поэтому выкрутасы парня не смутили его. — Иди отсюда! — добавил он, сверху глядя на карзубого.

— Ах, иди! — тонко закричал карзубый. — Он меня посылает! Катиться, значит! Получай, сука!

В его руке блеснула невесть откуда взявшаяся полоска заточенной стали. Он замахнулся и всадил бы заточку в Степана, если бы не вынырнувший откуда-то матросик, небольшого роста, широкоплечий. Его раньше Степан не видел, видимо, тот ехал в соседнем вагоне. Он отвёл руку урки, выбил заточку и сильно ударил сопляка ногой в пах. От удара тот оказался на земле. Уголовники зашумели и повскакали с земли. Урка поднялся и, скаля зубы в пене взбившейся слюны, прошипел:

— Я тебя достану, сучонок!

— Мотай отсюда, — замахнулся на него матросик, — пока Шарик не догнал.

Уголовники сгрудились в кучу, орали и готовы были броситься на помощь товарищу. Охранники клацнули затворами и окриками утихомирили готовую разбушеваться толпу.

— Он тебя в карты проиграл, — сообщил матрос Степану, ища глазами в траве заточку.

— Как проиграл?

— А так. Видел, они резались в очко? Денег нету, вот он на тебя и поставил…

Он нашёл заточку и зашвырнул в сторону.

— Так ему бы за это срок прибавили. Человека убить…

— Не много прибавили бы. Какие мы человеки. Кто без права переписки, кто без права на место жительства. Так что многим он не рисковал. А ты держись в следующий раз подальше от этих урок.

— Спасибо тебе, — сказал Степан.

— Пустяки, — ответил «матрос» и побежал к своим, потому что раздалась команда «строиться».

Только лёжа в вагоне на нарах, Степан воочию понял, какой опасности подвергался. Урка мог запросто убить его или покалечить, не окажись рядом этот «матрос». Хорошо, что всё так благополучно обернулось. Впредь надо быть осторожнее, глядеть в оба, а то дураков много на белом свете.

Степан холодел, вспоминая недавние события.

Глава седьмая Лагерь

Проснулся Степан оттого, что жёстко, с тягучим скрипом лязгнули вагонные сцепы, видимо, паровоз затормозил, а тяжелый состав продолжал двигаться по инерции. Всё скрежетало, скрипело, трещало. Потом отпустило, вагон мягко покатился, опять дёрнулся, пискнули тормоза, и поезд остановился. Степан протёр глаза, приподнялся и, придерживаясь за нары, заглянул в окошко.

На воле было туманно, окрестности тонули в мутной неяви и кроме блестевших накатанной поверхностью рельсов и серых бревенчатых зданий, он ничего не увидел. Зато в нос ударил густой запах мазута — рядом с вагоном был большой штабель новых шпал, на чёрных маслянистых боках которых блестели капельки то ли утренней росы, то ли ночного дождя.

Двери долго не открывали и казалось, что состав с заключёнными вымер: не слышалось по обыкновению окриков конвоиров, брани и потасовок уголовников. Неожиданно кругом ожило, как плотина прорвалась. Скрежетнула отворяемая дверь. Два конвоира встали по бокам.

— Выходи!

— Куда это? — спросил дребезжащий старческий голос.

— Куда! Прибыли к месту назначения. Забирай вещи, у кого они есть, — подбадривали конвоиры, поёживаясь от утренней свежести.

Сначала неловко, а потом побыстрее, поторапливаемые охранниками, ссыльные сыпались на землю, прыгали, разминая затёкшее тело.

— Где мы? Куда нас завезли? — там и сям слышались голоса. Ссыльные испуганно задирали головы, озирались, старались определить, где они находятся.

— На Алдане будете продолжать свое жительство, — отозвался один из охранников.

— На Алдане? Где это? — спросил кто-то из ссыльных.

— Не знаешь, где Алдан? — рассмеялся охранник. — Поживёшь узнаешь!

— Алдан! Такая да-аль, — вздохнул кто-то в толпе, видимо, из бывших интеллигентов. — Край земли…

— Хоть край, хоть не край — везде жить можно, — весело проговорил неунывающий Андрей, сосед Степана.

Из вагонов продолжали выпрыгивать ссыльные. Степан во все глаза смотрел — не мелькнёт ли где отец. Но сколько он ни озирался, ни вытягивал шею, отца не увидел.

Серел рассвет. Прибывших построили в колонну по четыре и, подгоняемые конвоирами, они зашагали по каменистой земле на север. Уголовников среди плетущийся толпы, растянувшейся не на одну сотню метров, не было — их отделили сразу же по прибытии на полустанок. Были одни политические, и это радовало Степана, которого при воспоминании о карзубом била мелкая дрожь.

От полустанка до места постоянного пребывания шли пешком двое суток. На лошадях везли поклажу — лопаты, пилы, топоры, продукты. Лагеря, как его представлял Степан, не было. Было раскорчёванное пространство площадью в полтора-два гектара, несколько недостроенных тесовых сараев — здесь уже жили десятка четыре заключённых. Первую ночь спали на земле, потом начали рыть себе землянки.

На третий или четвёртый день их выстроили в две шеренги на вытоптанной площадке, невдалеке от «конторы», где размещалось лагерное начальство. Это было единственное бревенчатое сооружение, полностью готовое к моменту их прибытия. Была сооружена и ограда из колючей проволоки.

Круглый, как колобок, мужчина в кителе и галифе, с ремнём через плечо, как оказалось впоследствии заместитель начальника лагеря, начал выкрикивать:

— Каменщики есть?

— Есть, — раздалось несколько вялых голосов.

— Два шага вперёд.

Строй колыхнулся. Из шеренги вышло несколько человек.

— Печники есть?

— Есть?

— Выходи.

— А куда это? — осведомился Степан у стоявшего рядом Андрея.

— Не знаю, — пожал тот плечами.

— Бригады набирают, — пояснил сосед справа. — По специальности…

— Повара? — продолжал выкрикивать «колобок».

— В наличии, — отозвался Андрей и сделал два шага вперёд.

— Столяры?

— Имеются.

— Выходи.

Когда сказали «столяры», Степан сделал два шага из шеренги. Сызмальства он помогал на хуторе работнику отца Ивану Меньшову в столярном деле, поэтому смыслил в этом ремесле и не побоялся выступить вперёд.

Он оказался один перед лицом «колобка». Тот оглядел долговязую фигуру Степана, безусое лицо и недовольно промычал:

— Всего один?.. А кто же остальные?

— Землепашцы, — прозвучал в толпе голос.

«Колобок» не отреагировал на реплику и повторил свой вопрос:

— Столяры есть?

Шеренга зашевелилась и вышел ещё один ссыльный.

Столярничать Степану не пришлось. Его определили в бригаду по валке леса, вернее, в одну из бригад, а всего их было шесть по двенадцать человек в каждой. Бригадиром в Степанову группу назначили Баштакова также из ссыльных, маленького чернявого человечка с длинным, прямым, вечно мокрым носом, которым он поминутно хлюпал, с маленькими чёрными, словно земляные жуки, глазами. Был он капризен и зол. Злость вымещал на вальщиках — то ли хотел выслужиться, то ли по натуре был таким. Выкобениваясь перед подчинёнными, гнул подобострастно спину перед лагерным начальством, заискивая и всем видом своим показывая лакейскую угодливость. «Лагерный поджопник», дали ему кличку ссыльные. Не любил он всех без исключения, но больше остальных от него доставалось Степану, самому молодому в бригаде. С Андреем их развела судьба: тому досталось тёплое место — лагерная кухня. Он действительно владел специальностью повара и кашеварил в части на действительной службе. Степан стал его редко видеть, да и при встрече говорить особенно не хотелось: Андрей заважничал, заметно прибавил в весе, его сытая физиономия ничем не напоминала ту, которую знал Степан месяц назад в «телятнике».

Каждое утро Баштаков выстраивал бригаду и после переклички, разобрав пилы и топоры, она выходила на делянку в сопровождении нескольких конвоиров.

— Вишь, — указывал Баштаков на участок тайги. — От сих и до сих ваша площадь. Вали подчистую.

Степан с напарником Фоминым из вологодских крестьян, выполняли свою норму, как все в бригаде, но Баштаков вечно был ими недоволен. Чаще, чем к другим, он в течение дня подходил к ним, стараясь каждый раз прочитать нравоучения.

Увидев, как он пробирается, скрываясь за кустарником, чтобы его не заметили, надеясь застать врасплох, как он считал, нерадивых вальщиков, глазастый Фомин поднимался с пня и торопил Степана:

— Вставай, бери пилу! Фараон идёт…

Баштаков раздвигал кусты и думая, что подкрался незамеченным, строго бросал:

— Филоните. Молодой, хватит сидеть!

— Так я работаю, — отзывался Степан, зная, что бригадир обращается к нему.

— Разве так работают! Живее шевелись! Шустрей дёргай пилу-то…

— Так я изо всех сил дёргаю.

Степан с Фоминым, выполняя указания старшего, ещё старательнее дёргали пилу за ручки. Удостоверившись, что подчинённые работают, как надо, Баштаков уходил, грозя каждый раз за плохую работу отправить нерадивого в «каземат» — тёмную и сырую землянку, куда заключали провинившихся, сажая на хлеб и воду.

— Ну и…, — ругался Фомин, смахивая с лица бисеринки пота. — Сам такой же, как мы, а выслуживается, паршивец…

В один из дней Степану придавило комлем лиственницы ногу на подъёме стопы. Сначала он не обратил на это внимания, в горячке, ходил прихрамывая, но к вечеру ногу словно огнём жгло, она распухла и на неё нельзя было наступать. В лагерь шёл ковыляя. Фомин предложил сообщить о случившемся Баштакову, но Степан воспротивился:

— Не говори ему, авось, к утру пройдёт.

— Как скажешь. Тебе виднее, — не стал спорить напарник.

Но к утру стало хуже. Нога отекла и посинела. Степан кое-как всунул распухшую ступню в бутсы, вытащив шнурок. Работать он не мог. Фомин сказал об этом Баштакову. Тот прибежал словно наскипидаренный.

— Симулянт, — заорал он, ешё не видя ноги Степана. — От работы отлыниваешь! В лазарет захотел!

Распалясь, бригадир кричал, что не позволит симулировать, и что молодой у него загремит куда надо.

Однако, увидев сине-жёлтую ступню, вздувшуюся словно тесто и блестевшую будто её намазали жиром, смягчился:

— Что — и работать не можешь?

— А на кой хрен я бы за тобой бегал, если бы он мог работать, — ответил за напарника Фомин, глядя в упор на бригадира.

— А я тебя не спрашиваю, — отрезал Баштаков, хлюпнув носом. — Тоже мне защитник нашёлся. Топай до лазарета, — разрешил он Степану.

— Я провожу его, — вызвался Фомин.

— Без провожатого дорогу найдёт.

— Так он без помощи не дойдёт. Смотри, еле стоит.

— Что ты мне перечишь! Доковыляет. Сюда дошёл и отсюда дойдёт. Здесь нянек нету. Под ружьём дойдёт. А твоё дело, Фомин, пилить деревья.

Баштаков сдал Степана конвоиру и тот сопроводил ссыльного до ворот лагеря.

— Доковыляешь дальше один, — криво усмехнулся он, закрывая вместе с караульным ворота.

Лагерь был тих — большинство его обитателей, пользуясь погожими предосенними днями, работали в тайге. Степан увидел только четверых тщедушных заключённых, ногами месивших глину для возводимых печей. «Ну вот, — невесело подумал он, глядя как голые ноги мнут глину, — печникам уже работа нашлась, а столярам черед не пришёл».

Где вприпрыжку, где осторожно ставя больную ногу на пятку и морщась от боли, до хруста сдавливая зубы, Степан доковылял до угла лагеря, где был сколочен грубый дощатый сарай, служивший лазаретом.

Остановился у грязных ступенек, раздумывая, как он заберётся на крылечко. Из распахнутой двери появился мужчина лет сорока со скуластым лицом, в грязном тёмном халате, с мусорным ведром в руке. Хмурое лицо повернулось в сторону пришедшего.

— Тебе чего? — грубо спросил он Степана. Маленькие, глубоко посаженные глаза, оглядели сгорбленную фигуру Загодина.

— К доктору нужно, — ответил Степан.

Человек в халате ухмыльнулся:

— На, бери ведро, вымоешь нужник, — он кивнул на убогое сооружение, стоявшее поодаль. — Потом пропущу тебя к доктору.

Степан готов был заплакать от обиды — везде одни унижения. Самодовольное лицо санитара вызывало у него отвращение. Огнём горела нога. Он держал её навесу, не зная, что предпринять: повернуть назад или выполнить поручение этого человека. Он уж было протянул руку, чтобы взять ведро, хотя не представлял, как он с больной ногой будет мыть туалет, но тут на крыльцо вышел немолодой человек в зелёном френче, в галифе, в начищенных до блеска сапогах. Маленькая голова с глубокими залысинами сидела на короткой жилистой шее. Видно, это был доктор.

— Опять за своё, — строго спросил он санитара. — На чужом горбу хочешь в рай вьехать? Ты зачем сюда поставлен? Эксплуатировать пациентов или полы мыть? Я тебя спрашиваю, Ипполит?

Санитар сделал вид, что сконфузился.

— Так для острастки, Евстрат Данилыч. — А то они на шею сядут… Такая невоспитанная масса…

Доктор ничего не ответил. Он бросил окурок папиросы в ведро санитару и сказал Степану:

— Проходи. Э-э, да ты охромел, — протянул он, видя, как неуклюже пытается Степан взойти в ступеньки. — А ты, Ипполит, хотел страдальца заставить нужник мыть, — неодобрительно произнёс доктор, обращаясь к санитару и беря Степана под руку. — Какой он мойщик!

Степан внимательно смотрел на доктора. Его заставили задуматься произнесённые санитаром имя и отчество врача.

В кабинете доктор усадил больного на табурет.

— Что случилось? — спросил он, водружая на нос пенсне.

— Да ногу бревном зашиб, — отозвался Степан.

Сердце его ёкнуло — в докторе он признал давнего знакомого. Сначала у него были сомнения — он это или не он, мало ли одинаковых имён-отчеств, а теперь, в пенсне, мужчина в полувоенном френче походил на того врача, которого он знал будучи ещё мальчишкой. Но доктор его не узнал.

— Так, — продолжал он, заворачивая штанину пациента. — Сейчас ботинок снимем.

Пока доктор осматривал ногу, Степан думал: «Спросить или не спрашивать? Вдруг он ошибается. Столько лет прошло. Но чего он теряет? Ровно ничего». И, набрав полную грудь воздуха, спросил:

— Вам не Мальшин фамилия, доктор?

— Мальшин, — ответил тот, не поднимая головы. В вопросе ничего не было удивительного. Заключённые должны были знать фамилию лагерного врача. — А что такое?

— Вы меня не помните? — простодушно продолжал Степан.

— Нет. — Мальшин приподнял голову, в упор глядя на пациента. — Нет, не припомню… Мы где-то виделись?.. Сейчас повязку наложим тугую. Ничего серьёзного. Дня через три пройдёт… Так где мы с вами встречались? Откуда вы меня знаете?

— Вы ведь жили в Верхних Ужах? — спросил Степан, обрадованный донельзя, что не ошибся в своих предположениях.

— Жил, — задумчиво проговорил доктор, взял бинт и внимательно поглядел на Степана. — Личность вроде бы знакомая, где-то я тебя видел, но не припомню где.Нет, — покачал он головой, — не помню.

— Вы ведь с дочкой квартиру у Филипповых снимали?

Доктор перестал перебинтовывать ногу, но ничего не сказал.

— Загодин я, Степан. Может быть, помните. Вы в главном доме жили, а я, когда учился, во флигеле жил. Папанька квартиру мне там снимал.

Мальшин выпрямился на табурете.

— Степан Загодин, — задумчиво проговорил он. — Вспомнил. Так тебе лет-то было?.. Под стол пешком ходил…

— Да уж не пешком… Двенадцать.

— Двенадцать. А теперь сколько? Двадцать. Где тут вспомнить и узнать. А теперь припоминаю. И узнаю знакомые черты… — Он снова обежал лицо пациента глазами. Туго забинтовав ногу, сказал: — Большим помочь не могу. — И встал с табурета. — Скоро будешь бегать. Кость не повреждена. Сухожилия растянуты, но это не беда.

Он подошёл к двери и прикрыл её.

— Вот ведь где встретиться пришлось… Вспомнил, вспомнил я тебя, — говорил Мальшин, усаживаясь на табурет. — За что здесь оказался? — Он покачивал головой, записывая что-то в журнал.

— Я не один, а с тятенькой, только разминулись мы…За помощь врагам Советской власти…

Степан рассказал, что с ним приключилось и тяжело вздохнул:

— Тятеньку я ещё в Ужах потерял. Теперь и не знаю, что с ним сталось.

Он постеснялся спросить, как здесь оказался Мальшин. Евстрат Данилыч, когда Степан учился в городе, работал в бывшей земской больнице и снимал по соседству с ней квартиру. Степан подружился с его дочерью Настей и несколько раз бывал у них и даже пивал чаи с вареньем. Степан не знал, что Мальшин, как и он, был ссыльным, но его срок вышел, однако он не вернулся домой, а остался в лагере работать врачом.

— А Настя в Ужах осталась? — спросил Степан.

Мальшин ответил не сразу. Он перестал писать, на несколько секунд задумался, а потом коротко ответил:

— Настя дома. Замужем она. — И как бы давая понять, что личный разговор закончен, сказал: — Я доложу твоему начальству, чтоб тебя не использовали пока на работе, а завтра к вечеру придёшь, посмотрим твою ногу…

Дня через два опухоль спала, и Степан мог ходить, не боясь наступать на ступню. Бригаду, в которой он работал, расформировали, распределив работающих на другие объекты. Степана поставили на распиловку бревён на доски. Он был рад, что избавился от выходок Баштакова. С утра до вечера, вооружась продольной пилой, вместе с напарником, меняясь местами, то наверху, то внизу, готовили они доски для строящихся бараков.

Сколько времени он бы проработал пильщиком, неизвестно — дел бы хватило на всю зиму — однако как-то подошёл бригадир и сказал:

— Загодин?

— Я здесь.

— Слезай с козел.

Степан замешкался.

— Слезай, кому говорю!

Степан по лесенке спустился вниз, стряхнул опилки и древесную пыль с головы.

— Ты что — столяр? — спросил бригадир.

— Столяр. А что?

— А ничего, погода хорошая. Отправишься в лазарет в распоряжение доктора Мальшина. Ему столяры нужны. Заодно гробы будешь делать. — Бригадир усмехнулся: — Без работы не будешь. — И, провожая уходящего Степана взглядом, добавил: — Везёт же некоторым. — И вздохнул.

Как показалось Степану, бригадир был недоволен, что у него отбирают рабочую силу, хотя какая ему была разница — место пустовать не будет, на смену одному придёт другой, а Степан радовался: доктор не забыл старого знакомства — перевёл на другую работу, поближе к себе. За это ему спасибо. Хоть одна добрая душа нашлась.

Приведя себя в порядок, он отправился в лазарет. Нашёл Мальшина.

— Прибыл в ваше распоряжение, доктор, — отрапортовал он.

— А-а, Загодин, — отозвался Мальшин. Степану показалось, что глаза доктора обрадованно сощурились под стёклами пенсне. — Переезжаем скоро в новый лазарет, он почти закончен. Осталось рамы на окна сделать, а я узнал, что ты столяр. Так что будешь при лазарете.

— Спасибо вам, Евстрат Данилыч!

— Ну за что спасибо. Работай на здоровье!

— И гробы мне нужно будет сколачивать?

— А ты что — боишься? — обернулся к нему Мальшин.

— Да нет… Я

— Тогда иди.

Так Степан стал работать при лазарете.

Как-то, улучив момент, спросил о Насте.

— Настя? — переспросил Мальшин. — Настя вышла замуж за хорошего человека. Я со своей запятнанной биографией, — он усмехнулся, — не хочу портить ей жизнь, поэтому никогда не вернусь обратно. Теперь чёрное пятно не смоешь. Вредить дочери? Да и что меня там ждёт? Такая же работа, точно в таком же лазарете, с такими же подневольными людьми… Климат здесь бодрый, произрастает всё в изобилии, надо налаживать жизнь…

Таким образом Мальшин закрыл себя в лагере, чтобы даже напоминанием о себе не отравлять жизнь любимой дочери.

Глава восьмая Встреча

В конце сентября в лагерь пригнали новую группу ссыльных. Их расселили во вновь построенные бараки. Среди прибывших было много больных и немощных.

— И что я с ними такими делать буду? — услышал Степан, как жаловался начальник лагеря Яков Семёнович Гольвич Мальшину при обходе лазарета. — Одни инвалиды и маразматики. Что делать, доктор?

— Дистрофиков действительно много, — ответил Мальшин, снимая пенсне и потирая пальцами переносицу. — А что с них взять! Одни старики. Им бы на печи сидеть, внукам сказки рассказывать, а их повезли через всю Россию в душных вагонах, погнали разутых и раздетых по тайге… Поневоле организм подорвёшь…

Гольвич оборвал его:

— Хватит меня распропагандировать. Я не посмотрю, что ты доктор. Оставь здесь свои интеллигентские замашки. Я тебя спрашиваю, что делать?

Смущённый Мальшин, помявшись, ответил:

— Рацион питания для них надо увеличить. Перемрут иначе все…

Гольвич возмутился:

— Каким образом я его увеличу? Рожу что ли? Что отпускается по норме и то не завозится в нужном количестве.

— И многое в непригодном для употребления в пищу виде, — уточнил Мальшин.

— Ну вот, сам знаешь, а мне очки втираешь.

— Группа агрономов предлагала свое хозяйство завести. Надо бы прислушаться. Выделить делянку, пусть капусту, морковь, репу, свёклу сажают, зеленные. Свой огород — большое подспорье.

— Впереди зима, какое хозяйство. Посмотрим на следующий год, может, что и выйдет.

— Дойдут до следующего года совсем.

— Кладбище большое, места всем хватит, — грубо ответил Гольвич. Немного смягчая тон речи, добавил: — Посылай своих в тайгу, кто убежать не сможет. Пусть зелень несут. Больше ничем помочь не могу.

Степан был благодарен Мальшину, что тот взял его к себе. Работа в лазарете, не в пример, остальной, что велась в лагере, была лёгкой. После валки леса лазарет показался курортом. Рядом с ним был тесовый сарай — плотницкая, с бревенчатым прирубом, в котором Мальшин обещал на зиму сложить печку, поставить верстак, чтобы тепло было работать в зимнюю стужу. А пока Степан вязал рамы в холодном сарае. Работа начиналась после завтрака. Кроме рам, Степан делал гробы и кое-что по мелочам: если надо — поправит ступеньки, привернёт ручку к двери.

Проходя однажды по лазарету, он увидел на больничных нарах старика с куцей бородой, с лысиной, в обрамляющий её рыжий волос на висках вплеталась грязно-сивая седина. Он лежал один, в углу. Старик хотел приподняться, опираясь на локоть, но это ему не удавалось, настолько он был слаб. Степан решил помочь больному и подошёл к нарам. Сердце его ёкнуло — старик напомнил ему отца. Воспоминания разом взволновали душу. В последнюю пору он редко вспоминал родителя — время и тяжёлое лагерное существование постепенно выветривало из сознания родной образ. Он расплывался и отдалялся.

Очутившись рядом с нарами, приглядевшись, в беспомощном старике он узнал отца. Зрение и сердце не обмануло его. Тот же нос, только заострившийся и удлинившийся, тонкие губы…

— Тятя! — воскликнул Степан, наклонясь к старику.

Тот опустился на матрац, так и не приподнявшись на постели. Глаза повернулись к Степану. Были они мутные и запавшие, подёрнутые мглой, как у тяжелобольного. Это был уже не живой человек и ещё не мертвый, но ощутивший ледяную пропасть перехода в другой мир.

— Тятя! — вновь позвал Степан.

— Стёпа? — удивлённо прошептали губы старика и глаза на миг оживились, словно солнечный зайчик проник в их глубь и высветил остатки сознания и чувств. — Стёпа, сынок! — Он узнал сына и на глазах появились слёзы.

— Тятя! — хотел во всю мочь закричать Степан то ли от радости, то ли от испуга, что в этом измождённом больном человеке, узнал отца, но не закричал, а только тихо произнёс.

Он опустился на колени, взял руку отца в свою:

— Так это ты, тятенька?

— Степан! — Лицо Антипа Маркелыча дрогнуло, повлажневшие глаза заблестели. — Не чаял я тебя встретить.

— Я тоже, тятенька. — Глаза Степана наполнились слезами. — Везде, на каждом полустанке, где бы мы не останавливались, не шли по тайге — везде искал тебя… И вот ты… здесь…

— Степан, — выдохнул Антип Маркелыч. — Стёпа, Стёпушка… сынок…

— Ты давно здесь? Ты прибыл с последней партией? — спросил Степан.

— Наверно. Три дня, как здесь. И сразу сюда… в лазарет.

— Что с тобой? Чем болеешь? — проговорил Степан, держа руку отца в своей.

— Не знаю, сынок. От старости, видно.

— У тебя вид… такой…, — Степан хотел сказать "нехороший", но не стал расстраивать отца своими словами.

Антип Маркелыч вздохнул и спросил:

— Сам-то как?

— Хорошо. Я при лазарете столяром.

Несколько минут они молчали, внутренним чутьём прислушиваясь друг к другу, наслаждаясь тем, что находятся рядом, боясь словом или неосторожным движением вспугнуть это зрительное и мысленное общение. Потом Степан сказал:

— Ты это… тять… Пока лежи, а я… я скоро приду.

Антип Маркелыч закрыл глаза, давая понять, что он согласен.

Степан бросился разыскивать Мальшина. Нашёл его на кухне, где он снимал пробу, сказал про отца. Тот посмотрел внимательно на Степана сквозь тонкие стекла очков:

— А я подумал твой однофамилец это. Я посмотрю его лично. Сегодня же. А ты принимайся за работу. Нечего здесь начальству на глаза показываться.

Степан, забежав на минуту к отцу и сказав, что придёт вечером, ушёл в плотницкую и занялся обычным делом — строгал, пилил, сушил доски и тёс. Всё время думал об отце. Он был до невозможности рад этой встрече, тому, что теперь они в одном лагере. Огорчало другое — Антип Маркелыч был очень плох.

К вечеру Степан опять попался на глаза Мальшину — специально искал этой встречи. Мальшин отвёл его в сторону и с прямотой, свойственной врачам, сказал:

— Отец твой долго не наживёт. В других обстоятельствах возможно бы и выходили его, но у нас нет ни условий, ни необходимых медикаментов, а организм сильно подорван. Так что готовься к самому худшему.

— Сколько ему осталось жить? — спросил Степан дрогнувшим голосом.

— Он уже давно не принимает пищу. От силы дня два — три. Эту партию пригнали совсем плохую: одни старики да больные к тому же.

— Я его могу навестить?

— Можешь побыть с ним, сколько тебе хочется. Только будь поосторожнее и работу не забывай. Сам знаешь наши порядки.

Улучив момент, когда всё затихло, Степан пробрался в лазарет. Отец лежал не шевелясь, закрыв глаза, и, как показалось Степану, в той же позе, в какой он его оставил. Он сел на краешек нар, стараясь не потревожить отца. Но Антип Маркелыч поднял веки:

— Это ты, Степан?

— Я, тятя.

Антип Маркелыч смотрел на сына глубоко запавшими глазами. Они как и прежде, за исключением каких-то мгновений, ничего не выражали: ни боли, ни страха, ни радости, ни печали. В них не было того огня, каким они могли жечь в былые годы.

— А ко мне доктор приходил, — произнёс Антип Маркелыч. — Хороший доктор, обходительный.

— В очках?

— Да, с бородкой.

— Мальшин. Больше некому. Он из Верхних Ужей.

— Доктор сказал… сказал, что и тебя знает. — Антип Маркелыч помолчал, а потом продолжал: — Я уже не выкарабкаюсь, Степан…

— О чём ты говоришь, тятя!..

— Молчи! Моя дорога отсюда одна — вперёд ногами… Нас никто не слышит? — Антип Маркелыч хотел поднять голову, посмотреть, кто ещё в лазарете, но сил не было.

— Никого нету, тятя. Мы одни. А чего ты хочешь?

— Наклонись ко мне, — прошептал старик.

— Слушаю, тятя. — Степан склонился к изголовью отца.

— Я тебе важное хочу сказать, скрытое в душе моей долгие годы. — Антип Маркелыч тяжело задышал. — Знаешь скит, про который я тебе рассказывал?

— Как же не знать. Ты мне говорил, что был младенцем, когда тот скит сгорел в одну ночь. Тебя спас скитник по имени Изот…

— Всё так и было. Но я тебе не сказывал о главном. — Голос Антипа Маркелыча и так слабый и тихий перешёл на шёпот: — Так никого здесь нету?

Степан оглянулся:

— Я ж тебе сказал, тятя, мы одни. Здесь долго не залёживаются…

— Так вот о главном. Не хочу умирать, не сказав тебе… Ты у меня один остался… — Из-под ресниц Антипа Маркелыча выкатилась слеза и поползла по морщинистой щеке. — В том скиту большое богатство зарыто — сундук мурманский древний, найденный в Соловках во время раскола. С тех пор и сохранился. В нём большое число монет старинных, каменьев разных самоцветных и другого. Весом он в три с лишком пуда… Я искал его да не нашёл. Видно, тебе придётся.

— Это правда? — Степан недоверчиво посмотрел на отца. Может, он бредит? Раньше об этом не рассказывал. Но отец лежал сосредоточенный и строгий, ощутив себя уже в могиле. В такие минуты душой не кривят.

— Сущая правда, — ответил Антип Маркелыч.

— А что же ты мне раньше про сундук не говорил?

— Мал ты был. Несмышлён. Боялся, что не сумеешь удержать язык за зубами. Да и время было какое…

— Ну ты даёшь, тятя! Такое скрывать!

— Тогда не говорил, а теперь говорю. Слушай, я уже не вернусь отсюда домой…

— Тятя!

— Не перебивай! Я знаю, что не вернусь. А ты молодой, ты должен, ты обязан вернуться и продолжить моё дело. Тот сундук твой. Больше он никому не принадлежит. Слишком большой грех я на свою душу положил, чтобы отдать сундук другому.

— Что за грех, тять?

Антип Маркелыч проглотил застрявший комок в горле:

— Я человека погубил ради него…

— Человека?

— Да, Степан, которому обязан своей жизнью. Скитника Изота. Я погубитель своего спасителя. Я столкнул его в трясину. Я бы мог… но не подал ему руки… Камень у меня на сердце… Большой. И отвалить его нету сил. Отмоли мой грех, будешь дома.

Антип Маркелыч замолчал и ладонью прикрыл глаза.

— Ну, тятя! Столько времени молчал. Если бы мы с тобой сундук тот раньше откопали?.. А теперь… теперь, как я его найду. Я дорогу до скита-то не знаю. Там трясины… мох-зыбун.

— Очень просто всё найдёшь. Есть грамота, в которой писано про сундук и начертан план его захоронения. Ту грамоту я у барина Олантьева из спальни выкрал…

Степан внимательно смотрел на отца, ожидая самого интересного.

— Так где та грамота?

Антип Маркелыч приподнял голову с травяной подушки.

— Грамота в иконе. Помнишь икону Николая чудотворца. Она… в кожаном футляре. Её я по заказу делал. Тайник в ней. Такой же был, мне Изот рассказывал, и в скиту. Я так и делал. Расписывал её знакомый монах из Кирилло-Белозерского монастыря. Планку сдвинешь, тайник и обнаружится.

— А где та икона. Я помню её. Дом-то сгорел.

— Когда вернёшься домой, найдёшь Ахметку. Я ему икону передал на сохранение и наказал, чтобы сберёг её до моего или твоего возвращения. Он дал слово, а я его знаю — выполнит, что обещал.

Антип Маркелыч устал от разговора и замолчал. Отдохнув, спросил:

— На сколько тебя осудили?

— На десять лет.

— А как ты в лазарете оказался?

— Доктор Мальшин меня устроил. Я плотником здесь по ремонту да ещё гробы поколачиваю покойникам.

— И мне гроб будешь делать?

— Опять ты за своё, тятя!

Антип Маркелыч, казалось, лежал в забытьи, опустив веки. Но Степану думалось, что какие-то мысли витали в его голове. Открыв глаза, сказал:

— Бежать тебе надо.

— Куда, тятя, и как! Через охрану не прорвёшься.

— Слушай сюда. Наклонись!

Степан исполнил просьбу отца. Тот стал ему шептать прямо на ухо.

— Ничего из этого не выйдет, — сказал Степан, когда отец замолчал.

— Должно выйти. Иного пути не будет. Надо только очень постараться. Понял, сынок?

— Понял, тятя.

— Дай мне слово, что так сделаешь?

— Все выполню, тятя, как ты сказал.

— Вот и добро.

Антип Маркелыч вновь закрыл глаза, удовлетворённый, что договорился со Степаном. Настойчивые мысли лезли в голову. «Жизнь, как колесо, — думал он, — от чего ушёл, к тому и пришёл». Кости Изота гниют в зловонном болоте… Не дал ему погребения по-христиански, и сам будет брошен в яму, как бродячий пес, не имеющий пристанища. Когда жизнь была жирной, сытой, довольной, мысли эти не приходили в голову, а теперь, вшивый и слабый, ожидающий пинка или зуботычины от любого более сильного или старшего в правах, и не могущий ответить тем же, он за долгие дни после ареста и тюрьмы, перебирал своё бытие по минутам и часам и содрогался, и молил у Бога прощения только за одно, за Изотову смерть. Чаще всего вспоминался Болотный старец, его пророчества, его слова, что поплатится Антип за свои грехи. Был ли старец спасшимся Изотом, или это его домыслы, Антипу Маркелычу было уже не столь важно. Глодало душу другое: Изота он столкнул в трясину, и он отвечает за свой преступный умысел… Даже смерть Захара не так терзала его душу, как погибель Изота…

Степан, видя, что отец задремал, тихо встал и ушёл.

Антип Маркелыч лежал в забытьи. То ли явь была, то ли сон, то ли бред… Идёт он по болоту, а оно будто торная дорога — сухо, ни ям, ни трясин. Вот, думает, где путь ровный к золоту лежит, а он, дурак, по Изотовым зарубкам в скит пробирался. Вдруг, видит, перед ним опять болото, да какое — без конца и края. Только он хотел ногой попробовать — не зыбко ли, как из трясины показалась рука и схватила его за ногу. Антип Маркелыч не успел закричать — увидел лицо Изота, высунувшееся из трясины, белое, борода расчёсана.

— А я, Антип, тебя давно жду, — сказал он.

— Я не пойду к тебе, — оторопело ответил Антип Маркелыч и оглянулся, думая бежать обратно. Но он стоял на гробу, а сзади тоже расстилалось болото.

— А пойдёшь, — сказал Изот. — Назад дороги нету. Иди ко мне. — Он поманил его рукой.

— Нет, нет! — закричал Антип Маркелыч. — Не надо. Не хочу!

А гроб, на котором он стоял, все ближе и ближе подплывал к Изоту.

И вот рука хватает его за ногу. Но это не Изот, это барин Олантьев. Его лицо с красно-багровыми пятнами приближается к Загодину, глаза выкачены из орбит, ночной колпак с кисточкой съехал на сторону… И вдруг щеёки его проваливаются, затем нос, обнажается голый череп и зубы. Рот без губ открывается и ужасный хохот раздаётся над болотом.

Антип Маркелыч застонал, забился на постели в судорогах, а потом затих и больше не приходил в себя.

Как и говорил Мальшин, через два дня он умер. Степан обмерил покойного и стал делать гроб.

Глава девятая Мертвец № 67

Когда лагерь затих, Степан поднялся с нар, стараясь не шуметь. По соседству храпел Пётр Блинов, иногда затихая, а порой задавая такого «пения», что мурашки бежали по телу соузника. Что сосед проснётся, Степану нечего было бояться: лекарь спал так беспробудно, что бывало, когда ночью его вызывало начальство по срочному делу, Блинова приходилось обливать холодной водой, чтобы проснулся.

Степан обул бутсы, просунул руки в рукава бушлата, прошёл к двери и открыл её. Вчера он незаметно смазал скрипучие петли растительным маслом, взятом на кухне, чтобы не скрипели. Они с Блиновым жили в полуземлянке, как и все остальные заключённые, — бараки ещё строились. Одна привилегия у него с лекарем и была: при побудке они не ходили на перекличку, а вечером отмечались у медицинского начальства лично. Но и это не было правилом, потому что Мальшин не требовал точности соблюдения, полагая, что двум таким заморышам, как Степан и Пётр, не придёт на ум бежать из лагеря, да и куда побежишь, когда кругом на сотни вёрст глухая тайга. В лагере жили политические заключенные, а не матёрые уголовники, которым свобода сулила кратковременное, а в случае удачи и долгое отлучение от тюрьмы — они знали, где скрыться и жить спокойно до следующего провального дела. А политическим, арестованным зачастую по навету, а чаще по социальному положению, бежать было некуда, они не настолько понаторели в воровских ухищрениях и свобода сулила недолгое счастье. При поимке могли схлопотать такой срок, что и во сне не приснится.

Осенняя ночь была тяжёлой. Небо было заволочено тучами и не проглядывало ни единой звёздочки. Порывами налетал ветер, переметая по земле сухие листья и жухлую траву.

«Это к лучшему», — думал Степан, полусогнувшись пробираясь по вытоптанной земле к «холодной» — тесовой сараюшке три на три метра, стоявшей недалеко от лазарета, за канавой, через которую был перекинут жиденький мосток из трёх досочек. В эту сараюшку доставляли покойников, откуда они на другой день благополучно завершали земной путь на кладбище.

Сердце бешено колотилось. Может, он зря это затеял? Отбыл бы свои положенные десять лет. Он ещё молодой, вернулся бы домой. Но мысль, что ему трубить здесь десять лет, а за это время неизвестно, что произойдёт, отбрасывала напрочь сомнения, и ноги сами несли его к «холодной». Если побег не удастся, вкатят ему ещё лет пять-семь, а может, и на всю катушку размотают, это как начальство посмотрит. А если удастся! Прочь сомнения! И тятенька наказ давал: «Дело у нас в скиту есть. На тебя вся моя надежда. Я не сумел добыть сундук, так ты сумей». Грех не воспользоваться богатством, которое давно ждёт самого удачливого. Может, он и есть самый удачливый?

Тогда отец, открыв тайну мурманского сундука, сообщил и способ, как бежать. Узнав, что Степан колотит гробы для лагерных покойников, он сказал ему:

— Ляжешь вместо меня в гроб. Когда принесут на кладбище, сумей отбросить крышку и беги.

— Да как я лягу в гроб! — пытался возразить Степан. — А тебя куда дену? Что я нехристь?

— Обо мне не беспокойся. Спрячешь тело куда-нибудь. Найдут — похоронят.

После уговоров Степан сдался:

— Ну ладно, убегу я. Кругом тайга. Без жратвы, тёплой одежды, без документов меня каждый поймает…

— На то и голова, чтобы убечь и не поймали. Другого случая не будет. Выберешься, добудешь документы и помни всегда о мурманском сундуке. Найдёшь его, будешь как сыр в масле кататься. А за меня молись. Отмоли мой грех перед Изотом.

С трепетом в сердце Степан согласился, хотя сомнения терзали душу. Вдвоём с отцом они разработали подробный план действий.

Добравшись до «холодной», Степан оглянулся, подождал минуту, не шевелясь, и, убедившись, что кругом тихо, толкнул дверь и прошмыгнул внутрь. В кромешной темноте ничего не было видно. Гроб стоял на козлах. Степан провел рукой по холодной крышке — под ней лежал отец, готовый к последнему путешествию.

Степан застыл у домовины, не отнимая руки от доски. Разве думали они с отцом год назад, что очутятся в лагере и что будет он хоронить тятеньку вдали от родных мест с клеймом врага народа, ссыльного. А теперь даже выходит, что и хоронить по-человечески не будет, если возьмётся за осуществление задуманного.

Для претворения замысла надо было перенести покойника в плотницкую, где работал Степан, а самому занять его место. Плотницкая стояла шагах в тридцати-сорока от «холодной» в окружении штабелей сохнувших досок и бревён.

Степан нащупал гвозди, вбитые в крышку гроба не до конца, и раскачал их. Они легко подались. Сняв крышку и прислонив к стене, подпихнул руки под тело и взвалил покойного на плечи. Отец изболелся, и тело было лёгкое, высохшее. Оно уже застыло. Степан ощущал под руками окостеневшие мышцы.

Ногой толкнув дверь, вышел и огляделся. В чёрной темноте не было видно и в двух шагах. Вдалеке, у колючей проволоки, протявкала сторожевая собака и затихла.

Перенеся покойного в плотницкую, Степан раздвинул доски и положил тело в приготовленное углубление, сверху заложив тесинами. Вначале хотел зарыть тело в стружки, которых за день накапливалось большое количество, но, вспомнив, что по утрам за ними приходят истопники, разжигавшие печи у начальства, передумал — это было опасно. Они могли обнаружить труп. А здесь в досках, которые сохли, он пролежит не обнаруженным до того времени, пока побег не будет раскрыт.

Убедившись, что он всё сделал хорошо, Степан осторожно вышел из плотницкой, прикрыл дверь и почти на цыпочках прошёл к «холодной».

До рассвета оставалось часа два или три. Небо было затянуто тёмными плотными облаками, воздух был стылый, но не морозный. «Это к добру», — подумал Степан. Если бы подморозило, он бы, дожидаясь в гробу могильщиков, мог не выдержать стужи.

Он знал, что хоронят рано утром, с рассветом, когда лагерная жизнь ещё не начиналась. Это, наверное, делали затем, чтобы похороны не отвлекали от работы остальных и чтобы не видели, сколько умирает ссыльных. Как водилось, к «холодной» приезжали двое могильщиков из ссыльных, которым было дадено послабление по причине слабого здоровья или других поблажек начальства, на лошади в сопровождении конвоира, ставили заколоченный гроб на телегу и везли на кладбище.

Когда Степану показалось, что рассвет вот-вот наступит, он приставил крышку к гробу, туже обхватил себя бушлатом, зажал в руку самодельный нож и лёг на дно, на стружки. Надвинул крышку гроба и приладил её так, чтобы гвозди сели на место. Для этого он с вечера расширил отверстия, чтобы они без принуждения входили в них.

Леёжа в темноте в неудобной позе, он стал ждать заветной минуты. Хоть делал он гроб по своему размеру, в нём было тесно, стружки промялись и голова оказалась ниже туловища, тело затекало.

Протявкала собака, ей откликнулась другая. Степан определил, что лаяли они невдалеке от конюшни, значит, могильщики запрягали лошадей, видно, уже рассветало, но он не мог этого определить, так как ни единой капли света не проникало в его домовину. Ждать ему оставалось недолго. У него онемели руки и ноги, и пока никого не было, он пытался поменять позу, насколько это позволял сделать гроб. Ощутимой пользы это не принесло. Снаружи донеслись голоса. Что именно прокричали, разобрать было трудно. Степан подумал, что это на кухню шёл наряд.

У него запершило в носу и он негромко чихнул. Совершенно одеревенела левая нога и стало покалывать ступню, но гробовщики не шли. Что если они задержатся и до завтрака не приедут? Бывали такие случаи. Тогда его хватятся и будут искать. Это было наихудшим, что он мог вообразить. Степану даже стало дурно от этих мыслей.

Дверь скрипнула. В щели гроба пробился тусклый свет, значит, рассвело. Он подумал, что пришли могильщики, но ошибся.

— Ещё не хоронили? — спросил густой голос. Степан узнал начальника лагеря и похолодел.

— Скоро приедут, — ответил ему кто-то, но кто именно, Степан не понял.

Начальник лагеря подошёл к гробу. Степан чувствовал его дыхание — у Якова Семеновича была одышка.

— Один на сегодня? — спросил он.

— Один.

— Кто?

— Загодин Антип.

— Это из новой партии?

— Он самый.

— Отчего умер?

— Старость, Яков Семенович. Организм подорван. — Это отвечал Мальшин.

«Чего сюда припёрлись? — думал Степан. — Никогда ведь не ходили. В такую рань проверку вздумали учинить. Может, кто видел, как он сюда пробирался. Сейчас заставит открыть крышку гроба…»

Но сомнения были напрасными. Начальство быстро удалилось. Скрипнула закрываемая дверь. Долетел голос Гольвича:

— Быстро похоронить, а то провоняет тут…

— Да вон уж и наряд едет…

Пока они топтались возле гроба, Степан задерживал дыхание, боясь, что его обнаружат. Сердце бешено колотилось и казалось вот-вот выскочит из груди, и он опасался как бы не услышали его гулкого стука.

Когда начальство ушло, он набрал полную грудь воздуха и подумал: «Кажись, пронесло!»

Он напряг слух, стараясь уловить за дощатыми стенами долгожданный звук — удары копыт лошади, понукание возницы или окрик конвоира. Но ничего не доносилось. Он уже отчаялся, что за гробом приедут, как услышал тяжёлые шаги смирной кобылы Верейки, которая возила покойников, и скрип колес. Это ехали могильщики. Вздох облегчения вырвался у Степана.

— Тпру-у, — раздался заспанный голос возницы.

Лошадь остановилась.

С треском распахнулась дверь. В щели гроба ударил свет. Вошли двое.

— Вот он, родимый, — сказал один из них хриплым голосом.

— Куда он денется, — ответил ему другой.

Это точно были могильщики. Их Степан знал. Ещё бы не знать! Сколько он гробов сделал, а они скольких закопали. Человека с хриплым голосом звали Евдокимом. Он раньше жил в районном городе и работал землеустроителем. Высокий и худой, он не потерял своего чиновничьего вида и в лагере. Второй, Тарас, был из крестьян Воронежской области, невысокого роста с круглым лицом в рябинах, ходил припадая на правую ногу — она у него была короче другой.

— Бери, — сказал напарнику Евдоким, подходя к гробу.

Домовину подняли.

— Тяжёлый гробище, — сказал Тарас, кряхтя.

— Тяжеёлый, — согласился Евдоким и усмехнулся: — Я тебе полегче край уступил, где ноги.

— Не велика помощь, — пробормотал Тарас. — Этот болван гроб из сырых досок сколотил.

Степан понял, что речь шла о нём. Но слова могильщика, который обозвал его болваном, не вызвала ни горечи, ни обиды. Он думал только об одном: как бы скорее унесли. А где же конвоир? Что-то его не слышно.

— Вроде бы крышка елозит, — сказал Евдоким.

— Да хрен с ней, — отозвался Тарас. — Велика беда.

Они поставили гроб на телегу.

— Вбей пару гвоздей, — распорядился Евдоким.

Степан похолодел. Сейчас заколотят крышку.

Тарас ушел в «холодную».

— Чего копаетесь, — раздался голос. Это был конвоир. — Елозит, не елозит. Землёй забросаете — не будет елозить. Словно в гости отправляете. Что ваш покойник гулять уйдёт?

— Здесь ни гвоздя, ни молотка, — сказал вернувшийся Тарас.

— Они в плотницкой. Ладно, поехали! Не вывалится.

У Степана отлегло от сердца. Слава Богу! А то ведь заживо похоронят.

— Живее, — торопил конвоир. — Мертвец не убежит. — Он рассмеялся. — Поехали. К завтраку надо управиться.

— А к ляду, — выругался Евдоким. — Поехали, так поехали.

Лошадь тронулась. Гроб покачивало на неровной дороге. Степан мысленно определял, где они едут. Вот миновали лазарет… Как бы фельдшер панику не поднял, начнёт искать, куда подевался сосед. Хотя раньше он не интересовался — на месте Степан или куда отлучился… Чуть дальше на другой стороне дороги столовая и кухня. Ближе к ограде — дома для начальства, строящиеся бараки и спуск к воротам.

— Стойте, черти! — неожиданно раздался в стороне голос.

— Чего надо? — крикнул Евдоким, натягивая вожжи.

— Да остановись ты…

У Степана опять дрогнуло сердце: ну вот хватились, что он сбежал.

Кто-то подошёл к телеге.

— У вас чека выскочила. Покойника уроните…

— Вот незадача. — Евдоким спрыгнул с телеги. — Как это… колесо не соскочило.

Когда остановились перед воротами, Степан затаил дыхание — наступил самый ответственный момент. Что если охранники заподозрят неладное, заставят открыть гроб, хотя такого сроду не случалось. Был один на воротах очень вьедливый охранник: придирался к пустякам, ни к чему — карман оттопыривается странно, пила не такая. Лицо всегда бледное, чуть ли не мертвенного оттенка, под глазами тёмные полукружья, а глаза — узкие щёлки, глядевшие всегда с подозрением и затаённой жестокостью. На лице выделялся тонкий длинный нос, с узкими ноздрями, которые, казалось, трепетали, когда вынюхивали добычу. Прозвали его «носулей». Так вот этот «носуля» ни за что ни про что мог остановить телегу, если бы захотел поиздеваться. К счастью, видно, была не его смена.

Перед воротами конвоир, сопровождавший телегу, громко закричал:

— Эй, на стрёме! Чего телитесь? Быстрее открывайте! Не видите жмурика везём.

— Жмурику твоему некуда торопиться, — хмуро ответил заспанный охранник, стоявший на воротах.

— Жмурику некуда, а мне есть куда, — раздражённо сказал конвоир. — Давай пошевеливайся.

— И что раскомандовался, — пробурчал охранник, но пошёл открывать ворота.

Кладбище было в полуверсте от лагеря. Занимало оно приблизительно гектара полтора-два. Раньше на его месте была тайга. Лес свели на лагерные постройки, делянку раскорчевали, окопали по периметру траншеей и стали хоронить умерших.

Степан знал, что могила была выкопана ещё вчера. Выкопали её Евдоким с Тарасом. Начальник лагеря любил порядок. Был он педантичный, во всём соблюдал точность и дисциплину. К нерадивым принимал жёсткие меры, не церемонясь. Порядок был и на кладбище. Хоронили не кое-как, где придётся, а строго по канонам, расписанным Яковым Семёновичем. Были вбиты колышки с номерками, и по порядку закапывали, отдавших Богу душу. Степанова могила была под номером 67. Этот номер он узнал в лазарете, когда умер отец. Вместе с фамилией он был занесён в амбарную лазаретскую книгу, в которой регистрировали умерших.

Лошадь замедлила шаг — дорога пошла в гору, и Степан понял, что они приближаются к месту упокоения усопших.

— Тпру, — остановил Евдоким лошадь. — Приехали.

Лошадь встала. Могильщики соскочили с телеги. Евдоким взял два полутораметровых обрезка слеги, положил поперёк могилы, также положил две веревки. Конвоир стоял невдалеке, молча наблюдая за действиями Евдокима и Тараса, держа винтовку на плече.

Степан был в напряжении. Наступила самая ответственная минута: выйдет ли так, как он наметил? Пока всё шло гладко, без сучка и задоринки — никто не заподозрил, что в гробу лежит живой человек.

Евдоким с Тарасом взялись за гроб.

— Не вырони, — посмеялся Евдоким, увязая в рыхлой глине.

— Ему хуже не будет, — ответил Тарас.

— Это точно. Отходил мужик…

— Скоро и мы отходим. С таким харчем…

— Разговоры прекратить, — взвизгнул возмущённый конвоир, которому не понравились слова Тараса. — Делом занимайтесь, а не ляли разводите.

— Ставь на землю, — проронил Тарас, обращаясь к напарнику. — Верёвка в яму упала, вытащить надо.

Они поставили гроб на глину, выброшенную из могилы.

— Ну, господи, помоги, — прошептал Степан.

Тело от долгого лежания без перемены положения окончательно онемело, и он шевельнулся в своём тесном убежище.

Тарас, стоявший рядом с гробом, сказал Евдокиму:

— Слышь, покойник шевельнулся.

— Тебе показалось. Такие не шевелятся. Мы, наверно, его тряхнули, вот он и лёг на прежнее место, дорога-то ухабистая, — невозмутимо ответил Евдоким.

Тарас, видно, остался удовлетворён ответом напарника и не стал возражать против такого философского рассуждения.

— Пора, — прошептал Степан.

Руками и ногами он толкнул крышку вверх-вперёд. Она поднялась на дыбы от удара и медленно стала валиться на землю. Ошарашенные столь неожиданным явлением, могильщики и конвоир увидели, как из домовины поднялся покойник, отшвырнул крышку дальше и перескочил через яму. Тарас оступился, давая ему дорогу, чтоб тот не сшиб его и чуть было не угодил в могилу. Евдоким стоял с открытым ртом, с верёвкой в руках, так и не успев положить её на прежнее место. Это произошло так быстро, что все трое на минуту оцепенели. Быстрее всех пришёл в себя конвоир. Он скинул винтовку с плеча, дрожащей рукой передёрнул затвор и срывающимся от страха и волнения голосом, — куда девался былой командирский тон, — крикнул в спину удалявшемуся покойнику:

— Стой, стрелять буду!

Но «покойник» не отреагировал, приближаясь к деревьям.

Когда клацнул затвор и раздался окрик конвоира, Степан упал на землю и покатился между деревьями на обочине кладбища. Прогремел выстрел. Но конвоир стрелял наугад, не видя упавшего Степана, и пуля просвистела высоко над головой. Степан поднялся и, петляя между лиственницами и зарослями кустарника, бросился вперёд. Конвоир выстрелил второй раз, но опять промахнулся.

Могильщики стояли с разинутыми ртами, глядя как из пустого гроба ветер выметает жёлтые стружки.

Глава десятая Убийство на зимовье

Когда конвоир в третий раз вскинул винтовку, Степан юркнул в просвет между двумя высокими лиственницами, росшими на возвышенности и, скользя по мокрой траве, скатился в низину. Третья пуля просвистела высоко над головой, не причинив ему вреда, вскользь ударилась о ствол дерева и, нудно жужжа, затихла в стороне. А конвоир палил и палил, то ли от возбуждения, то ли от страха, то ли для того, чтобы потом доложить начальству, что он принял все меры для задержания преступника.

Степан побежал по ложбине, радуясь, что конвоир стреляет попусту, в белый свет, и надеясь, что, имея на руках двух ссыльных, он за ним не погонится.

Пробежав километра три и почувствовав, что сердце бешено колотится, готовое выпрыгнуть из груди, не в силах продолжать движение, он остановился отдохнуть и собраться с мыслями. Надо было определиться, в какую сторону идти.

Присев под кустом, он переобулся и прислушался, нет ли погони, но тайга равнодушно шумела и никаких посторонних звуков не слышалось. Утренний туман стал рассеиваться, вставало солнце, но его лучи не могли ещё прорваться сквозь седую мглу. Ветви деревьев и кустов были мокрыми, на стеблях травы серебрились россыпи мелких капель.

Выбрав путь на юго-запад, Степан пошёл по тайге, стараясь забирать южнее, чтобы по его расчёту выйти к Сибирской железнодорожной магистрали. Было спокойно и даже умиротворённо. Ничто не нарушало утренней тишины. Лишь верхушки деревьев чуть раскачивались под дуновением лёгкого ветра.

Интересно, размышлял Степан, отрядили за ним погоню или ещё нет? Наверное, отрядили. Помнится, с месяц назад также бежал заключённый, убив конвоира. Тогда лагерь стоял на дыбах. Охрану подняли в ружьё, собрали отряд с собаками и, не мешкая ни секунды, пустились по следу. К вечеру привезли тело бежавшего. Говорили, что лагерник, увидев, что ему не скрыться, а придётся сдаваться, не захотел возвращаться за колючую проволоку. Бросился с обрыва в реку и разбился о прибрежные камни. Может, и Степана скоро настигнут? И ему придётся выбирать, что лучше, приобрести новый срок или разом покончить с тюремной жизнью. Однако пока тихо — ни лая, ни криков преследователей, ни других признаков близкой погони.

Степан ускорил шаг — раз вырвался, надо спешить, особенно в первые часы. Сейчас его преследуют по горячим следам. Плохо то, что он не знает местности, идёт наугад, а это чревато разными осложнениями.

К полудню путь ему преградил мелкий ручей. Он вошёл в него и прошёл по течению километра два. Потом выбрался на берег и уткнулся в кедровый стланник. Кедрач поразил его обилием шишек. Они аппетитно поблёскивали глянцем застывшей смолы. У Степана со вчерашнего вечера во рту маковой росинки не было, и он обрадовался столь неожиданному и щедрому подарку. Шишки висели созревшие, падающие от одного прикосновения.

Он бросал продолговатые орехи в рот, и золотистая скорлупа раскалывалась звонким щелчком. Разжёвывая сочные маслянистые ядра, Степан наслаждался сладким вкусом, отдающим терпким запахом смолы и хвои. Идя по кедрачу, набивая пазуху шишками, он распугал кедровок, которые с громкими криками перелетали с места на место.

Очутившись в глухомани, куда даже не проникали лучи солнца, он решил отдохнуть. Выбрав поваленное дерево, присел. Готовясь к побегу, а времени у него было всего два дня, он сумел стащить из кухни несколько сухарей. И теперь, достав из кармана сухарь, стал грызть, думая, не безрассудно ли он решился на побег. Эта червоточинка глодала сердце. Теперь он на свободе, но как сумеет ей распорядиться? Вот она свобода — ни колючей проволоки, ни часовых, ни конвойных, ни лагерных порядков — дыши полной грудью, иди, куда хочешь. Но долго ли протопаешь по глухой тайге без еды, без средств самозащиты, в лагерной одежонке? Ножа у него и то нет. Есть железная пластинка с деревянной рукоятью, сделанная из полотна пилы.

Отогнав нерадостные мысли, он пересчитал сухари, их оказалось всего пять, поднялся с дерева и продолжал путь.

Ночь его застала в глухом распадке. Спичек не было, а был осколок драчёвого рашпиля, кусок бумажной верёвки, а кремень он нашёл на берегу ручья. Но огонь не стал разводить, считая, что ещё не далеко удалился от лагеря.

На следующий день, встав с рассветом, продолжал путь, ориентируясь по лишайникам и мхам, так как солнце было закрыто плотными облаками. Главное, полагал Степан, не потерять ориентировку, а то будешь ходить кругами вокруг лагеря. Однако он был лесным жителем и не боялся, что собьётся с курса, который выбрал.

Перед сном он опять погрыз сухарь, наломал веток, разложил их на земле и прилёг, положив нож под руку. Утомлённый дневным переходом, заснул быстро, но проспал недолго. Проснулся от холода. Тело содрогалось от дрожи, словно его бил озноб. Открыв глаза, Степан понял, что ударил заморозок. Бушлат, штаны, бутсы — всё было влажным. От стужи зуб на зуб не попадал.

Забыв про опасность, стал разводить костёр. Наломав сухих веток, сколько сумел в кромешной тьме, положил в кучку и достал кремень и рашпиль. Искра была слабая, бечёвка, не пропитанная горючим составом, не тлела, сколько он её не раздувал и, промучавшись до рассвета, он так и не развёл огонь.

Побегав, чтобы согреться, по поляне, съев последний сухарь, Степан срезал крепкую ветку и, опираясь на неё, пошёл на юго-запад по седой от изморози земле.

Пройдя несколько километров, резко остановился, почувствовав, что потянуло дымом. Втянув носом воздух, определил, что дым не костра, а жилья. Сердце стукнуло в груди, а тело обдал лёгкий озноб — что сулило ему это открытие? Осторожно раздвигая кусты, согнувшись до земли, перелезая под низко висящими ветками елей и лиственниц, он медленно двигался в ту сторону, откуда ветер приносил запах дыма. В другое время, если бы он не был голоден, он бы шарахнулся от этого запаха, обежал это место за несколько километров, но ему нестерпимо хотелось есть, и чувство голода пересиливало чувство опасности. Дым, пропитанный едва уловимым ароматом того, что варилось в печи, а варилось, несомненно, мясо, — Степан знал, что только от печёного хлеба и мяса всегда из печи далеко чувствуется запах, — был сначала приятен ему. Ему хотелось вдыхать и вдыхать его, он будто насыщался им, ноэто чувство насыщения быстро пропало, желудок был пуст, и запах стал раздражать его, дразнить. И уже не стало сил устоять перед манящим ароматом, и Степан почти бегом побежал, забыв про страх, лишь бы увидеть, откуда шёл этот кружащий голову дым.

Скоро деревья стали редеть и впереди ослепительно брызнуло светом. Степан подумал, что он выходит на открытое пространство. Так оно и оказалось. Отодвинув ветки кустарника, он выглянул из чащи. На большой поляне, с там и сям растущими деревьями, стояла небольшая рубленная избушка, из низкой трубы курился дымок, который и привлёк внимание Степана своим запахом. На южной стороне к колышкам была привязана бечёвка, на которой вялилась рыба.

«Зимовье, наверное», — подумал Степан и притаился, опустившись на колени и продолжая наблюдать за местностью. Раз топится печка, значит, избушка обитаема, в ней живут охотники.

Ветер дул со стороны избушки и Степан отчётливо различал запах наваристой похлёбки, от которого трепетно раздувались ноздри, а рот забивался слюной.

Около часу, почти не меняя позы, он просидел за кустами, наблюдая за избушкой. Из трубы всё также тёк дым вперемешку с сытным ароматом, и Степан, изведясь, было подумывал, что зря теряет время и мучает пустой желудок. У него одеревенели ноги, онемела шея. Он хотел покинуть своё прибежище, как дверь зимовья открылась и на низкое крылечко выбежала пушистая собака, виляя хвостом и обнюхивая половицы, за ней появился рослый мужчина с ружьём за плечами. Степан порадовался, что он находится достаточно далеко от избушки и что ветер дует в его сторону, а то бы собака его учуяла.

Охотник спустился с крыльца и стал пересекать поляну. С такого расстояния трудно было определить, сколько ему лет, но судя по фигуре и походке, было не менее пятидесяти. Был он космат, с русой широкой бородой, в тёплом свитере, в сапогах с высокими голенищами. Он поманил отбежавшую собаку, и они скрылись в тайге. Это было на руку Степану. Избушка его манила. И не только запахом мясной похлебки. Он надеялся в ней найти продукты. По его мнению, в избушке больше никого не было, иначе он мог бы кого-нибудь заметить. Но было тихо, спокойно, ничто не выдавало, что внутри кто-то остался. Дым перестал течь из трубы, видно, охотник сварил себе обед и отправился по своим делам в тайгу. Выждав ещё несколько минут и видя, что охотник не возвращается, Степан крадучись пошёл к избушке.

Стояла она на плоской возвышенности, уже старая, с обомшелыми углами, исхлёстанная дождями и снегопадами вдоль и поперёк, но ещё крепкая, прочно обосновавшись на приютившей её земле. За ней протекала река.

Степан миновал избушку и вышел на берег. У берега, полого спускавшего к воде, заметил лодку, наполовину вытащенную на сушу. Зеленоватая вода покачивала корму, хлюпая о просмолённые борта.

Степан обошёл избушку со всех сторон, чтобы посмотреть пути возможного отступления. Не утерпел и сорвал с верёвки крупную рыбину, напоминающую леща, и стал с удовольствием обгладывать.

Ещё раз убедившись, что охотник не возвращается и внутри, по всей видимости, больше никого нет, он подошёл к двери. Держа в руке самодельный нож, легонько толкнул её. За дверью было тихо, никаких звуков не доносилось.

Он переступил через порог и огляделся. Избушка была пуста. От грубо сложенной печки веяло теплом. Она была низкая, но широкая и занимала почти половину помещения. Кроме стола и двух тяжеёлых табуреток, ни нар, ни кровати не было, отчего Степан решил, что хозяин спал на печи. Маленькое квадратное оконце с запылённым стеклом, почти не пропускало света, и в избушке царил полусумрак.

Обрадованный, что в избушке никого нет, Степан первым делом стал искать еду. На шестке стоял чёрный чугунок, накрытый сковородой. Он подвинул его к краю и снял сковороду. В нос ударил сытный запах мясной похлёбки. Степан проглотил слюну и поискал глазами ложку. Увидел на полке. Зачерпнул прямо из чугунка большой кусок мяса и, обжигаясь, стал есть. Нашёл глиняную миску и, начерпав в неё дымящееся варево, стал хлебать, дуя на ложку и целиком ушёл в этот процесс, забыв про опасность, которая могла его подстерегать.

Утолив голод, отложил миску в сторону и оглядел избушку внимательнее. В углу увидел охотничий карабин, висевший на стене. Схватил его, оттянул затвор. Карабин был заряжен. Степан осмотрел шкафчик, где были сложены охотничьи припасы: порох, дробь, полоски свинца, патроны к карабину. Набил патронами карманы. Увидел нож с полированным лезвием, с рукоятью, сделанной из козьего рога. Прибрал и его, засунув за пояс. Выглянув в дверь посмотреть не приближается ли хозяин и никого не увидев, стал искать провиант. В избушке запасов не обнаружил, но в маленьких сенцах был отгорожен тёмный чуланчик-кладовая. Там он нашёл муку, крупу, соль, сахар, сухари. От такой удачи Степаново сердце запрыгало от радости. Оставалось найти какой-либо мешок и переложить туда всё, что сгодится в пути, найти котелок, в котором можно будет варить пищу, и дай Бог ноги.

Мешок он нашёл, пересыпал туда крупу, засунул небольшой котелок, хотел переложить патроны из карманов, как услышал отдалённый лай, затем свист. Степан выглянул в дверь и увидел на опушке хозяина зимовья. Тот стоял спиной к избушке и подзывал отставшую собаку.

Степан схватил карабин, перекинул мешок за спину и сбежал со ступенек. Охотник его не видел. Не успел Степан пробежать и двадцати шагов, как на него набросилась невесть откуда взявшаяся собака. Оскалив пасть, она прыгнула на него, злобно ворча. Он отшвырнул её ударом приклада. Собака отскочила, готовая снова наброситься на него. Из-за кустов показался охотник. Он заметил Степана, бежавшего с мешком и карабином к реке.

— Сокол, ко мне! — кричал охотник собаке, но она не повиновалась ему.

Она сбоку набросилась на беглеца и схватила за ногу. Затрещала штанина. Степан инстинктивно отдёрнул ногу и, отскочив шага на три, вскинул карабин и в упор выстрелил в озверевшего пса. Тот упал с простреленной грудью.

— Стой! — кричал приближаясь охотник. — Ты чего делаешь? Стой, кому говорю! Брось карабин!

Степан, не обращая внимания на крики охотника, продолжал бежать к реке, оставив рядом с мёртвой собакой брошенный мешок с провизией.

— Брось карабин! — кричал охотник. — Стрелять буду! Брось карабин!

Степан не добежал до спасительных кустов нескольких шагов, как прогремел выстрел. Охотник то ли стрелял вверх, то ли промахнулся, но ни одна из дробин не задела Степана. Он остановился, передёрнул затвор и посмотрел в сторону охотника.

— Что ты, сволочь, наделал! — кричал тот, наставляя дуло дробовика на беглеца. — Зачем собаку убил, гад? Стой, иначе застрелю!

Степан, увидев искажённое яростью лицо хозяина зимовья, бросился наутёк. Прогремел ещё выстрел. Дробины кучно шелестнули листвой кустарника возле Степана. Он на мгновенье замер, втянув голову в плечи, обернулся и увидел, что охотник досылает патрон в ствол. Безотчётно вскинул карабин к животу и не целясь выстрелил в сторону охотника. Выстрела своего не услышал. Только увидел совсем близко охотника, его орущий рот, растрёпанные волосы и ноги, неестественно подогнутые, и тело, валящееся в траву. У Степана поплыло перед глазами…

Когда он пришёл в себя, шагах в двадцати увидел распростёртое тело охотника. Тот лежал ничком, широко раскинув руки. Рядом валялось ружьё. Степан подошёл к нему. Охотник не подавал признаков жизни. Глаза были открыты, ветер шевелил волосы на лбу. Степан наклонился и перевернул тело. Крови было мало — пуля угодила в сердце.

Степан выпрямился, потряс головой, словно пытаясь понять, на месте ли она. Всё случилось так быстро, что он только сейчас осознал трагичность произошедшего.

Он никогда никого в жизни не убивал. Он боялся крови.

Бывало, отец скажет ему: «Степан, отруби пёстрой курице голову!» Степан не отказывался, но, найдя во дворе Ахметку, просил его обезглавить птицу и после этого относил её к Пелагее, которая была у них и за кухарку. А здесь он убил человека. Удрал из лагеря да ещё убил охотника. Теперь, если поймают, вышка ему обеспечена.

Глава одиннадцатая Вниз по реке

Когда Степан совсем пришёл в себя и, поняв, что содеянного не исправишь, первым делом решил замести следы. Мало ли кто мог появиться здесь. Может быть, у охотника поблизости были товарищи. Наткнувшись на труп, найдут возможность сообщить, куда следует.

Он оттащил убитого в кусты, рядом положил собаку и забросал ветками, надеясь после похоронить зимовщика. Ружьё бросил в реку, полагая, что оно ему не нужно — хватит и карабина.

Теперь, когда ему никто не мешал, успокоившись, стал думать, что предпринять дальше. Судя по вещам в избушке, охотник был один, без напарника. Но кто знает, возможно, сюда ещё кто-то прибудет. Однако гадай не гадай, а спешить надо было в любом случае.

Было два пути — пробираться тайгою или плыть по реке. Река текла в нужном ему направлении. Конечно, по берегам реки чаще всего стоят селения, по ней долго не проплывёшь, если только ночью, но зато быстрее и с экономией сил. Тайгою плутать придётся дольше. Он предпочел реку, надеясь, что этим убьёт и второго зайца — собьёт со следа преследователей. Он не сомневался, что его будут искать с собаками.

Подойдя к лодке, тщательно её осмотрел. Посудина была пригодна для длительного плавания. Недавно её подлатали и просмолили. Была она лёгкая, но остойчивая.

В избушке он не торопясь сложил в мешок продукты, какие нашёл у охотника и что могло сгодиться в пути. Муку брать не стал, думая, что на костре хлеба не испечёшь, а брать лишнюю посуду с собой не решился — будет тяжело, лучше в счет этого захватить побольше других продуктов. Взял лапши, сухарей, вяленой рыбы. Нашёл большой кусок солонины. Обрадовали его спички, облитые парафином или воском, чтобы не сырели. Взял довольный запас патронов. На стене в углу за печкой обнаружил в матерчатом чехле стеклянную солдатскую фляжку. Прибрал топор, решив, что он ему пригодится. Всё перенёс в лодку, переправив её в другое место, в излучину, и скрыл под нависшими над водой ветками.

Надо было подобрать одежду. Охотник был приблизительно такого же сложения, как и Степан, может, чуточку пониже и погрузней, и его одежда подошла беглецу. Он надел ещё хорошие парусиновые штаны, крепкие, как кожа, обул пахнущие дёгтем сапоги, которым по его представлению не должно быть износа, с добротным поднарядом, в таких ходили старшие охранники в лагере, натянул тёплый свитер из козьего пуха. Поношенный полушубок тоже отнёс в лодку.

Вернувшись в избушку, посмотрел на себя в осколок зеркала, вмазанного в переднюю стенку печки — и нашёл себя ничего, не похожего на политзека. Смущала только красно-рыжая щетина на подбородке.

Он перерыл от пола до потолка обиталище охотника, но принадлежностей для бритья не нашёл. Охотник носил бороду, и, наверное, бритву не брал с собой. Зато обнаружил ножницы и положил в карман. Ему хотелось найти документы, но сколько не искал по всем закоулкам, нигде не обнаружил. В карманах убитого искать было безрассудно: не будет же он с собой их в тайгу брать.

Он хотел идти к лодке, как услышал ржанье лошадей. Выглянув в дверь, увидел двух верховых, подъезжающих к избушке. Степан подбежал к двери, спохватившись, что под рукой нет карабина, который остался в лодке. Прикрыв дверь, стал в узкую щёлку разглядывать подъезжавших всадников. Кто они? На стражников не похожи. Одежда выгоревшая, забитая пылью. Лица заросли бородой. Тёмные рубашки, просторные пиджаки. На одном была кожаная фуражка, напоминающая вытертый картуз, на другом — фетровая шляпа, какие носят городские щеголи, только изрядно замусоленная и мятая. За спиной переднего верхового торчало дуло ружья, пояс был перевит патронташем. Ружьё второго было приторочено к седлу.

Бежать из избушки было бессмысленно. До реки было не меньше двухсот метров. Кто бы ни были верховые, увидев очертя голову бегущего к реке человека, они бы заподозрили неладное и в два счёта догнали бы на лошадях. Поэтому Степан счёл за благо остаться в избушке, но чтобы не оказаться взаперти, вышел в сенцы, и приоткрыл дверь, ведущую на крыльцо. Он притаился, поджидая всадников, нащупывая нож, засунутый за голенище сапога.

— Эй, хозяин! — крикнул передний всадник в кожаной фуражке, подъехав к избушке вплотную и останавливая лошадь. — Ты дома?

Степан не откликнулся, продолжая наблюдать за подъезжавшими и ожидая дальнейшего развития событий.

— Кричи громче, — сказал товарищу второй всадник. — Стены толстые, не слышит. А может, спит. — И сам закричал во всю силу: — Денис Трофимыч!

— А что ты знаешь, как его зовут? — спросил всадник в фуражке.

— Толик сказал, что Денисом. Он его знает, весной по большой воде виделись.

Верховые смахивали на геологов или геодезистов. Похожих на приехавших Степан неоднократно видел и в лагере, и на полустанке, откуда они отправлялись в лагерь пешком. Поэтому, надеясь, что это геологи, он вышел на крыльцо.

Вид у него, конечно, был не под стать довольно тёплому дню: блестевшие от смазки сапоги, к которым прилипли травинки, тёплый свитер, жёлто-зелёные шуршащие штаны, а на голову он напялил найденную на печке заячью зимнюю шапку. Но прибывшие не обратили на это ни малейшего внимания.

— Денис Трофимыч? — в один голос спросили они, глядя на появившегося на крыльце человека.

— Здравствуйте! — тихо ответил Степан, не подтверждая и не отрицая, что он именно тот, за кого его принимают, и соображая, как себя вести дальше.

— Денис Трофимыч, дай приют на ночь, а то целые сутки без роздыху, лошади устали да и мы притомились, — сказал верховой в фуражке.

— Ну что за вопрос, — выдавил из себя улыбку Степан. — Милости просим. Чем богаты, тем и рады.

— Спасибо на добром слове, — сказал верховой в фуражке, спешиваясь, и представился: — Я Валерий, моего напарника зовут Виктором.

— А кто же вы будете? — спросил Степан, справившись с волнением.

— Из геологической партии, — ответил Валерий. Он был повыше и похудее напарника. — Образцы в посёлок везём. Сезон закончился. Мы — последние ласточки: добро свое подбираем. — Он указал на грязные мешки, притороченные к сёдлам. — И то, видишь, задержались до холодов.

У Степана отлегло от сердца: «Фу ты! Как хорошо, что не стражники, не погоня!»

— Заходите, располагайтесь, — улыбчиво предложил он, сторонясь на крылечке. — Места не много, но в тесноте — не в обиде.

— Мы тебя не стесним. Только на одну ночь. Завтра снова в дорогу. Сейчас поклажу снимем, лошадей расседлаем…

— А далече ваша база? — спросил Степан, надеясь узнать, далеко ли он отошёл от лагеря, и пожалел, что спросил. Геологи недоуменно посмотрели на него — охотник, видимо, должен был знать, где располагалась база, но Степан поправился: — Далеко ли от того места, откуда идёте?

— Вся тайга наша, — улыбнулся Валерий и стал снимать мешки с лошади.

«Надо улучить момент и удрать, пока они не заподозрили, что он не тот, за кого его принимают, — размышлял Степан. — Выходит, они знали охотника, раз назвали его по имени-отчеству? А отчего не удивились, что здесь другой. Разыгрывают его? Вряд ли? Помнится, Валерий спросил у напарника: "А его Денисом зовут?" Выходит, в лицо они охотника не знали». Придя к такому заключению, Степан всё равно решил, что как только геологи расположатся в избушке, ему надо бежать.

— Вы заходите, а я дровишек занесу, — сказал он. — Печку к вечеру затопим. Днём-то теплеет, а ночи начались холодные…

— Не утруждай себя, Трофимыч. Мы сами…

— Не велика обуза, — ответил Степан, думая, что он даст дёру, как только геологи зайдут в избушку. — Вы располагайтесь, как вам удобнее, а уж я…

Он направился к большой поленнице, сложенной копной, чтобы не заливал дождь. Видно, Трофимыч был большой трудяга, не поленившись рационально сложить дрова. Геологи в это время рассёдлывали лошадей. Степан не торопился набирать поленья, выжидая момент, когда можно будет незамеченным убежать к лодке.

Притаившись за поленницей, он увидел, как на поляну выехал ещё всадник. Его лошадь шла медленно, припадая на левую ногу. Увидев его, Степан напрягся, готовый в любой момент кинуться к реке.

— А вот и Толик едет, — проговорил Валерий, бросая мешки с образцами возле крыльца.

Верховой медленно подъезжал к избушке. Внимательно оглядел Степана, застывшего с поленом в руке.

— Привет честной компании, — полушутя сказал он, не сходя с лошади, остановив пристальный взгляд на Степане. — А где же Трофимыч?

— В тайгу ушёл, — сообразил, что ответить Степан, не дав раскрыть рта Валерию, который хотел что-то сказать.

Его мозг лихорадочно искал выход из создавшегося положения — геолог знал Трофимыча. Толик Степану не понравился: вид занозистый, самоуверенный, сам крепкий, зубы скалит, чем-то похож на Бредуна, то ли повадками, то ли обличьем.

— А ты кто такой будешь? — окинув Степана внимательным взглядом, спросил самоуверенный геолог.

Степан усмехнулся. Тон вопроса не понравился ему.

— Человек, — скривив губы, ответил он.

— Вижу, что человек. Как сюда забрёл? — Геолог насмешливо оглядел наряд Степана.

— Я ж тебя не спрашиваю, кто ты. Приехал на зимовье и ещё узнает, кто здесь живёт. Твоё-то какое дело? — Степан знал, что с такими дерзкими людьми надо разговаривать тоже подобающим образом, показать, что и ты не лыком шит.

— Хватит тебе, Толик, к человеку приставать. Расседлывай лошадь да на досуге посмотри, чем ей помочь, бедняжке.

— Значит, Трофимыч в тайге? — уже миролюбивей спросил Толик Степана. — Давно ушёл?

— С утра. Сказал, что к обеду вернётся.

— А ты что — напарник его?

— Племянник.

— Племянник? — переспросил Толик. — Так бы сразу и сказал, что племянник.

В это время Виктор, отошедший по нужде на другую сторону избушки, закричал:

— Мужики, скорее сюда, смотрите, чего я нашёл! — Голос его был испуганным.

— Чего ты там?! — закричал Валерий и медленно пошёл по направлению к напарнику.

Бросив дрова, за ним пошёл и Степан с замирающим от волнения сердцем. Толик тоже тронул лошадь, но она, хромая, еле плелась.

Когда они завернули за угол избушки, увидели Виктора, склонившегося над кучей свежих веток. Степан понял, что он обнаружил.

— Что случилось? — спросил подбегая Валерий.

— Здесь человек… убитый.

Степан, увидев, как Виктор разгребает сучья, понял, что произойдёт и, воспользовавшись тем, что геологи внимание сосредоточили на Викторе, отстал от них и побежал изо всех сил к реке. Он оглянулся один раз. Все трое стояли, склонившись над кучей веток, скрывавших труп охотника.

— Это он убил Трофимыча, — долетел до Степана громкий голос Толика. — Никакой он не племянник. Это бандит.

Они увидели убегающего к реке Степана.

— Стой, курва, стой! — кричал Толик. — Стрелять буду!

Но ружей у них не было. Они стояли, прослоненные к избушке. Пока они бежали за ружьями, Степан во всю прыть, на какую был способен, нёсся к реке.

Он подлетел к лодке, откинул ветви, маскировавшие её, отвязал от дерева, сел и оттолкнулся веслом. Когда он достиг середины реки, прозвучал выстрел. Пуля шлепнулась в воду метрах в трёх от лодки. Степан приналёг на весла, выводя судёнышко на стремнину. Глухо раскатились над водой ещё два выстрела. С такого большого расстояния и опытному стрелку было трудно попасть в движущуюся цель в виде чёрного пятнышка, и геологи, не отличавшиеся меткостью, промахнулись. Лишь одна пуля ободрала борт лодки.

Скоро Степан скрылся за береговым изгибом.

Убедившись, что сзади спокойно, он перестал грести. Лодка, подчиняясь только силе течения, замедлила ход. Степан сидел на банке и тяжело дышал.

«Ну вот, кажется, геологи отстали. За ним они не пустятся в погоню. Правда, сообщат, куда следует. Но это будет тогда, когда они прибудут в посёлок».

Речной свежий ветер обдувал лицо, плескалась волна о борт, и Степан совсем успокоился. Было тихо и никакой опасности река не сулила.

Отплыв от зимовья на несколько километров, он направил лодку ближе к берегу, опасаясь, что на середине реки её легче обнаружить. А у берега, скрытый деревьями, он будет иметь больше шансов избежать постороннего взгляда.

Держась почти у самой кромки воды, он проплыл часа два или три. Река была пустынна, как и берега, в которых она протекала. Причалив в укромном уголке, за большими камнями, Степан решил отдохнуть. Укрыв лодку, прилёг под низкорослой елкой.

Когда стало смеркаться, он вывел лодку на середину реки, уже не опасаясь, что его может заметить случайно оказавшиеся поблизости люди или жители прибрежной деревни.

Ночь выдалась звёздная, вода слабо посвечивала, берега выделялись тёмными полосами, и он решил продолжать путь, отдавшись на волю течения. Сел на корму, завернувшись в полушубок, и веслом направлял судёнышко, не приближаясь к берегу. Сколько времени он так проплыл, Степан не представлял. Наверное, много, потому что незаметно для себя задремал.

Проснулся беглец от глухого стука. Он открыл глаза и сначала не понял, что произошло. Оказалось, что лодка ударилась о берег. Он решил больше не испытывать судьбу, пристал к отмели, привязал лодку к росшему поблизости деревцу и стал устраиваться на ночлег. Заснул быстро.

Открыл глаза от яркого света, брызнувшего в лицо. Утро уже наступило. Над противоположным берегом, каменистом, поросшем ельником, отсюда казавшимся сплошным и чёрным, светило солнце. Над остывшей за ночь речной водой висел хрупкой пеленой бело-синий туман, уже начавший расползаться от тепла, обнажая берег всё дальше и дальше по ту и другую стороны.

У Степана замёрзли ноги. Он приподнялся и увидел, что днище у кормы лодки было залито, и сапоги до половины были в воде. Оказалось, что вчера при столкновении с берегом обшивка судёнышка дала течь. Хорошо, что провиант не промок, находясь на носу лодки.

Осмотрев днище, он понял, что лодка к дальнейшему путешествию была непригодна. Это обстоятельство не вызвало сожаления, а скорее, обрадовало. Он и сам её хотел оставить, но случай помог. Забрав карабин и мешок с провизией, он оттолкнул лодку от берега и посмотрел, как она удаляется, задрав нос. Скоро она утонет, и никто не будет знать, где её оставил Степан.

Глава двенадцатая К стальной магистрали

Пять дней он шёл, думая только об одном: как бы дальше уйти от лагеря, стараясь не сбиться с выбранного курса. С каждым днём утренники становились всё холоднее. По утрам седая изморозь пушистым одеялом покрывала поляны и луговины, только в чаще деревьев инея не было, но земля схватывалась и застывала от мороза. За время пути ему не попалось ни жилья, ни человека. Ели и лиственницы перемежались берёзовыми рощицами, кедрачами, болотцами и ручьями. По ночам он не боялся разводить костёр и высыпался хорошо и весь день шёл, стараясь пройти как можно больше.

Один раз пришлось пересекать узкую, но бурливую глубокую речушку, которая преградила ему путь, извиваясь в скалистых берегах. Несколько часов он потратил, чтобы найти место перехода. Срубив сухую лиственницу так, чтобы она упала вершиной на другой берег, он стал перебираться по ней. Внизу бурлила река. Он старался не смотреть в пропасть. Ему оставалось совсем близко до противоположного берега, когда сухой сучок, на который он опёрся, обломился. Степан сорвался и повис над водою, болтая ногами. Боясь свалиться, он собрал силы, перекинул ногу через ствол и оседлал дерево. Но котомка соскользнула с плеч и чуть было не упала в реку. Хорошо, что он сумел схватить её на лету за ремень. Однако бечевка, стягивающая горловину, растянулась и половина содержимого мешка бухнулась в воду.

Отдыхая от треволнений на другом берегу, Степан посмотрел, чего лишился. Оказалось, что упали патроны и два или три кулька с пшеном. Больше всего его огорчило то, что он не досчитался патронов. Это привело его в уныние. Успокоившись, он решил, что впредь будет осторожнее или найдёт другой способ перебираться через реки.

На шестнадцатый день (он делал зарубки на прикладе), варя на костре лапшу, он обнаружил, что припасы его истощаются, и пожалел, что не взял на зимовье муку. Сколько дней ещё предстоит идти? То, что ему не попалось ни жилья, ни вообще незначительного хотя бы указания на присутствие человека на пути — с одной стороны радовало, а с другой — печалило: пустынные места говорили о том, что до более или менее населённых пунктов очень далеко. Скоро наступит зима, выпадет снег и если не замерзнешь в тайге, то погибнешь от голода. Степан уменьшил рацион питания и когда набредал на стланники кедра, набивал мешок шишками и, грызя вкусные и сытные орехи, заглушал чувство голода.

Уже в предзимье, когда кончились продукты питания, он в первый раз использовал карабин для охоты. Подстрелил кабаргу, освежевал её и решил устроить привал, отдохнуть день, чтобы потом с новыми силами продолжить путь.

Место для привала выбрал самое глухое, в глубокой расщелине. Устроился под навесом карликовых лиственниц и береёзок, набрал в недальнем роднике воды и сварил мясо. Оно было грубое, и по запаху не шло ни в какое сравнение с говяжьим, но он с наслаждением и дикой яростью набросился на кусок и в мгновение ока проглотил его. Немного отдохнув, разрубил тушу на части и порадовался, что мяса хватит надолго. Что оно испортится, не боялся, потому что температура установилась ниже нуля.

День он наслаждался отдыхом, наедаясь до отвала. На рассвете второго дня, положив куски кабарги в мешок, отправился в дальнейший путь. Шёл небольшой снег, у берегов речушек и ручьев блестела наледь, о которую плескалась вода. За месяц пути у сапог стёрлись подмётки, и они стали промокать.

С каждым днём идти становилось труднее. Поднимаясь на сопки, минуя распадки, он отклонялся от курса, выбирая более лёгкий путь, и затрачивал много лишнего времени на обходы. Он думал, что до устойчивых холодов выберется к железной дороге, но её и в помине не было. И в последнее время на пути не попалось ни одной деревушки, ни одного посёлка, даже дымком не тянуло от заимки или зимовья.

Зима наступила неожиданно. За одну ночь снегу выпало так много, что проснувшись, Степан не понял, что произошло. Оказалось, что он ночует под большим сугробом. Поднявшись, стряхнул с себя снег и огляделся: тайга, гольцы, речушка или ручей были под белым одеялом. Снег лежал нетронутый, первозданный и его белизны ничего не нарушало. Был он пушистым и глубоким.

Идти стало труднее, и Степан решил смастерить снегоступы, раз лыж у него не было. Он срубил несколько еловых не толстых сучьев с молодых деревьев, согнул их в виде круга и переплёл лапником. Они не проваливались глубоко и передвигаться стало намного легче. Однако к вечеру они пришли в негодность и надо было делать новые.

Сидя у костра и глядя, как булькает вода в котелке, а дымок, стелясь низко над землей, то пахнёт ему в лицо, то отпрянет в сторону, он пересчитал зарубки на прикладе. Их было 46. Почти два месяца в бегах, а железной дороги всё нет. Он не допускал мысли, что сбился с пути и будет плутать до тех пор, пока не околеет от холода или голода, или задерёт его медведь-шатун. Он твёрдо придерживался курса, хотя приходилось делать большие крюки, чтобы обходить препятствия. Позавчера он вышел к посёлку золотоискателей, но не стал приближаться к нему, решив, что не стоит испытывать судьбу.

В один из дней, карабкаясь на склон, он сорвался с обледенелой кручи и сильно повредил правую ногу. Ступня распухла и идти стало невыносимо. «Второй раз одна печаль», — горестно подумал Степан, ища оброненную шапку. Как он скатился в выемку у подножия холма, так там и остался. Двигаться не мог и лежал на снегу, корчась от боли.

Пролежал до вечера. Хотел, но не мог принести воды, чтобы сварить мясо. Когда голод совсем обуял его, Степан стал глодать мороженный кусок кабарги. Жажду утолял снегом.

Ночью кинуло в жар. Нога горела и нестерпимо ныла. Он обложил её снегом и так лежал, стиснув зубы. В голове засела одна-единственная мысль, если кость повреждена, в этом распадке он найдёт себе могилу. Тогда прощай свобода и мурманский сундук, все помыслы о счастье и привольной жизни.

К утру боль утихла, но встать он не мог, не говоря уж о том, чтобы набрать воды или дров для костра. Перевязав портянкой ногу потуже, как это делал ему в лагере доктор Мальшин, Степан решил ждать выздоровления. Подъём ступни и лодыжка распухли, кожа посинела и была глянцевой от опухоли.

Только на третий день он с трудом мог передвигаться. В дни его вынужденного бездействия резко потеплело, и Степан радовался этому, иначе без костра он мог бы и замёрзнуть. Опираясь на карабин, он добрёл до реки, набрал воды, развёл костер и сварил последний кусок мяса. На следующий день он попытался поохотиться. Истратил несколько патронов, но никого не подстрелил. Пришлось довольствоваться кедровыми орехами да сварить себе жидкую похлёбку из остатков риса.

Теперь он шёл, держа карабин наизготовку, высматривая добычу. Видел лосиные или оленьи следы, обглоданную кору деревьев, но самих животных не встретил. Зато к исходу дня удача не обошла его — он подстрелил здоровенного зайца и обрадовался этой добычи. Дотемна снял со зверька шкурку, разрубил тушку и пожарил лопатку на углях. С ещё не окрепшей ногой да в поисках дичи за день он прошёл не более семи-девяти километров.

Как-то ночью было тихо и морозно. Он проснулся оттого, что холод пробрал его до костей. Одежда, которую он забрал у охотника, за два месяца блуждания по тайге истрепалась, у сапог начисто прохудились подошвы. Пытаясь получше спрятать голову в воротник полушубка и протягивая озябшие ноги к углям прогоревшего костра, он услышал звук, который заставил насторожиться. Степан приподнялся и повернул ухо в сторону, откуда донесся взбудораживший его звук. Сон вмиг покинул тело. «Померещилось», — подумалось ему, и он хотел подкинуть сушняку в костер, но отголосок шума повторился. Это был отдалённый лай собак. Сердце тревожно стукнуло в груди. Степан отложил воротник, чтобы лучше слышать. В последнее время, то ли от беспрестанного чувства опасности, то ли постоянного недоедания, ему мерещились разные звуки и шорохи. Но на этот раз ему не показалось: вдали за деревьями лаяли собаки.

Что это могло быть? Погоня? Но он на сотни километров удалился от лагеря. Расположенное поблизости зимовье? Посёлок, деревня? Что бы это ни было, где собаки, там люди, а с ними в его теперешних обстоятельствах ему встречаться не было надобности.

Степан затоптал костёр, взял карабин и мешок и, проваливаясь в глубоком снегу, пошёл в сторону, противоположную той, откуда был слышен лай. Шёл наугад, в темноте обходя деревья, иногда падал, зацепившись за поваленное дерево или пень. Это бегство в темноте настолько выбило его из сил, что в узком распадке он упал с подветренной стороны и решил: будь что будет, но дальше он не пойдёт. Придя к таким мыслям, вконец измученный и физически и душевно, он развёл костёр и стал ждать, что будет дальше. Однако было тихо. Пригревшись у костра, он заснул, на время забыв об окружающем и об опасности, которая его подстерегала.

Наступил рассвет. Небо заволокло серой пеленой и пошёл мелкий, редкий снег. Степан вспомнил события прошедшей ночи, но они не вызвали ни страха, ни отчаяния. Если даже он набрёл на деревеньку, за несколько часов, что он бежал от лая собак, успел далеко уйти. Пошевелив полупустой мешок, достал мёрзлый кусок зайчатины и стал набивать котелок снегом.

Прошло ещё несколько дней. Зима брала своё. Днём было тепло от ходьбы, от напряжения физических сил, а ночью Степана донимал холод. Сапоги дышали на ладан, полушубок обтёрся о сучья и представлял печальное зрелище: рукав был надорван, полы обтрепались, были постоянно мокрыми и обледенелыми.

Степан отчаялся выйти к железной дороге. Мысли, одна чернее другой, разъедали душу. Сколько можно ещё идти? У него не осталось ни сил, ни желания, ни воли. Опять надвигается ночь, морозная и беспокойная.

Он спустился в ложбину, утоптал снег под елью, наломал сушняку и последней спичкой разжёг костёр. Три дня он ничего не ел, питаясь одними орехами. В стволе карабина оставался последний патрон. Он берёг его на исключительный случай — стрелять наверняка, если встретится какое-либо животное.

Он грелся у огня, размышляя, как ему быть дальше без пропитания. Наверное, надо будет ставить силки для птиц. Что-нибудь да попадётся. Как их мастерить, он знал. Будучи мальчишкой неоднократно их делал. Поймает птицу, сварит и пойдёт дальше. Всё равно уткнётся в дорогу. Не может того быть, чтобы он не вышел к ней.

Пригревшись у костра, задремал. Тело отдыхало, а мозг не давал совсем сомкнуться векам и ухо чутко прислушивалось к любому незнакомому шороху.

Сколько времени он дремал, прижавшись спиной к стволу дерева, Степан не знал. Время текло мимо него. Открыть глаза его заставил посторонний звук. Это не был шум тайги или скрип гнилого дерева, или шорох пробегающего поблизости зверька. Это был равномерный, размеренный шум, отдалённый и еле слышимый. Словно кто-то большой взбирался по крутой лестнице, тяжело отдуваясь. «Паровоз!» — мелькнуло в мозгу Степана. Он повернул голову. Слух не обманул его. Где-то невдалеке пыхтел паровоз, преодолевая подъем. Паровоз! Значит, железная дорога совсем близко, рядом! До неё рукой подать!

Степан схватил карабин, мешок с котелком и устремился на звук. Ещё не начинало смеркаться. Он бежал не разбирая дороги. Несколько раз останавливался, прислушивался, определяя, в какую сторону идти, и снова карабкался на снежные склоны. Но пыхтение паровоза, как неожиданно возникло, так же внезапно прекратилось. Что это наваждение было!? Опять померещилось? Нет, не может быть! Он отчетливо улавливал движение паровоза по рельсам.

Почти в темноте Степан увидел насыпь в ложбине. Он пробрался к ней, вскарабкался на откос и чуть ли не лёг на холодные рельсы. «Дошёл, — думал он. — Дошёл!» Ледяной ветер переметал снег по насыпи. Степан не замечал его. Он плакал от счастья, что добрался до железной дороги, стирая слёзы задубелым рукавом полушубка.

Глава тринадцатая «Руки вверх, маманя!»

— Стой, не шевелись! — сказал Степан, выходя из-за угла барака с карабином. — Руки вверх, маманя!

Женщина, увидев направленное на неё дуло, отпрянула в сторону и выронила из рук мокрую наволочку. Глаза испуганно заметались, ища защиты. Вид человека, заросшего рыжей, спутанной бородой почти до самых глаз, в рваном полушубке, из дыр которого вылезала шерсть, лоснившегося с боков, у карманов и совершенно истлевшего на плечах и спине, в сапогах, рыжих от вьевшейся глины и грязных, у которых целыми были только голенища, а из носков, отставших от подошвы, высовывалось сено, привел её в ужас. На лямке с плеча свешивалась пустая котомка. Женщина, то ли жалобно ойкнула, то ли простонала, ноги у неё подкосились и она бы присела на землю, но схватилась за бельевую верёвку и удержалась на ногах.

— Не бойся! Не будешь дёргаться не стрельну, — сказал страшный человек, не опуская карабина.

Женщина шевелила губами, то ли это был нервный тик от испуга, то ли она шептала молитву.

— Кто, кроме тебя в доме? — спросил пришедший, оглядывая пространство около будки.

— Ни…ко…го, — пролепетала заплетающимся языком женщина, опасливо поглядывая на чёрную дырку ствола, все ещё держась за веревку, словно она могла её уберечь от человека с ружьём.

Она с мужем всегда жила на железной дороге, в местах безлюдных и пустынных. Он был путевым обходчиком. Поначалу после замужества было страшно, особенно осенью, когда в голых ветвях свистел ветер, и зимой, когда бушевала пурга или выли на пустыре голодные волки. Но прошли годы, и она привыкла. Привыкла к одиночеству, когда муж отстутствовал, к козе Зорьке, к поросятам, которых муж ежегодно привозил из города с базара, и они их выращивали, сначала в хлеву у русской печки, где рядом стояла коза, а летом в загоне…

С утра до вечера она только и слышала шум деревьев да по определенным часам шум паровоза, тащившего или пассажирский или товарный состав. Пассажирские шли быстрее и мягче, от них пахло дымом и каким-то запахом другой, не её жизни. Товарняки дышали мазутом или бензином, сосной или пихтой…

Иногда в сумерках она специально выходила на насыпь, ближе к линии и смотрела, как паровоз, окутанный белым паром, шипя, чёрным зверем проносился, унося вагоны, а она ждала, когда пройдёт последний, чтобы посмотреть, как горит красный фонарь. Огонёк обжигал её, становился меньше и меньше, пока не исчезал, а она грустно думала, что и её жизнь проходит, как этот красный фонарь на последнем раскачивающемся вагоне.

Никогда никаких казусов не происходило. Бывало забредали заблудившиеся охотники, отставшие от партии геологи, но такого не было. Бандитов не было. А что этот, заросший до бровей человек, был бандитом, она не сомневалась.

— Ступай в дом, — приказал Степан, указывая стволом на дверь.

Женщина подчинилась. На дрожащих от слабости ногах шагнула в ступеньки.

— Открой дверь! — Он толкнул её карабином в спину.

Она открыла обитую войлоком дверь.

— Входи! — Степан указал на проём.

Он пропустил её вперёд, не отнимая ствола от спины. Морозный воздух белым паром заклубился у порога. Женщина остановилась, не оборачиваясь, спиной к нему, не зная, что ей делать дальше.

Степан огляделся. Справа от входной двери возвышалась небольшая русская печь с полатями, налево квадратное помещение служило столовой, впереди, видимо, была спальня. Из кухни на Степана пахнуло запахом свежесваренных кислых щей, ароматом гречневой каши и только что выпеченного хлеба. Он проглотил слюну, в один миг забившую рот. Подтолкнув хозяйку на кухню, заглянул во все углы будки.

— Дай поесть! — приказал он.

— Щас, щас, — засуетилась она.

— Я тебе ничего не сделаю, — продолжал он, глядя как она торопясь доставала с полки глиняную миску, стучала деревянными ложками, опасливо поглядывая на непрошенного гостя.

Когда она налила в миску дымящихся щей, он кивнул ей, чтобы она села на табурет напротив него, а сам опустился на другой, стоявший ближе к столу, направив карабин в её сторону. Обжигаясь, стал хлебать щи, после каждого глотка урча, как голодный кот. Спутанную бороду облепляли куски капусты, падали на грудь, колени, но он не обращал на это никакого внимания, всецело поглощённый едой.

— Где муж? — бросил он хозяйке с туго набитым ртом.

Мог бы и не спрашивать, потому что видел обходчика, когда тот утром вышел из будки и направился вдоль линии. Тогда-то Степан и вынырнул из засады, в которой просидел не один час, наблюдая за жильём обходчика.

— На обходе, — ответила женщина.

— Когда вернётся?

— Должен вот-вот появиться.

— Не врёшь?

— Чего мне врать.

— Врёшь, — промямлил он, облизывая ложку. — Что ещё есть?

Ни слова не говоря, женщина из чугунка положила в миску крутой гречневой каши с куском перетопленного сала, в кружку из кринки, стоявшей на лавке, налила козьего молока. Делала это машинально, поглядывая на воронённый ствол карабина.

Съев кашу дочиста, Степан подошёл к печке, прижал руки, держа карабин за ремень, к теплому боку и стоял так с минуту, ощущая, как тепло охватывает тело. Отойдя от печки, кивнул на пустую котомку.

— Положь хлеба, сала!

Она стала развязывать грязный мешок, в котором был только пустой котелок.

— Шевелись, — торопил её Степан. — Мне некогда. Спички есть?

— Как без спичек.

— Кинь коробок, нет, лучше два. И соли положь. Поняла?

— Поняла, поняла, — закивала хозяйка.

Степан, пока женщина наполняла мешок, заглянул за печь. Увидел сушившиеся почти новые валенки, достал их, снял сапоги и переобулся. Свою дырявую обувь поставил на пол.

— Сало в чулане, — сказала женщина, держа набитую котомку в руках и глядя на мужнины валенки, красующиеся на ногах пришельца.

— Сало подождёт, — хрипло сказал Степан. — Деньги давай!

— Где ж, милый, деньги-то взять?

— Так уж и нету?

— Откуда у нас деньги. Так мелочь одна…

— Вспомни лучше.

— Так…

— Мне что — перевернуть всё здесь вверх ногами? — Он дотронулся до затвора карабина.

— Батюшки, да что же такое творится, — запричитала хозяйка. — Что же это такое? Грабят…

Порыв ветра приоткрыл неплотно закрытую дверь в сени. Во дворе заблеяла коза.

— Коза есть? — спросил Степан и, не дожидаясь ответа, добавил: — Коза есть и мясо есть.

— Не дам! — Женщина напряглась и сделала шаг в сторону Степана. — Козу не дам!

Ствол упёрся ей в грудь.

— Куда прёшь? — заорал Степан.

В его расчеёты не входило причинить вред хозяйке. Он просто хотел её попугать. Да и карабин был не заряжен — последнюю пулю он истратил в ночь незадолго до выхода на железную дорогу. — Деньги давай и забирай свою козу.

— Ой, мамынька! — женщина заплакала, опустилась на колени. — Миленький, забери ты всё, что есть в доме, но козу оставь христа ради.

— Пошевеливайся, — нетерпеливо воскликнул Степан, видя, что хозяйка сдаётся. — Чего нюни распускаешь? — Он почувствовал, что и сам не выдержит, убежит из этого дома под наплывом слезливых воспоминаний. И торопливо сказал: — Давай деньги и я уйду.

Деньги ему нужны были позарез. Он добрался до железной дороги, до населенных мест, а здесь без них ни шагу.

Хозяйка пошла в переднюю, достала из-за божницы завёрнутую в холстину небольшую пачку. Держа карабин под мышкой, Степан выхватил её из рук, сорвал суровую нитку, которой она была перевязана, бегло осмотрел купюры и сунул в карман.

— Где сало?

— В чулане.

— Неси!

Они вышли в сени. Из чулана хозяйка принесла большой кусок сала.

— Когда следующий поезд до Новосибирска?

— После обеда.

— А ещё?

— В восемь вечера.

— Вот что, маманя. Ты меня не видела. Муж вернётся…и если сообщите про меня, сыщу на дне моря. Ты меня поняла?

— Поняла, поняла, — обрадованно пролепетала женщина, надеясь, что страшный человек уйдёт, не причинив ей вреда.

Степан схватил висевший в сенцах овчинный полушубок, изрядно поношенный, но всё же лучше и теплее того, что был на нём, захлопнул перед женщиной дверь и выбежал на улицу, в одной руке держа карабин, в другой тяжелую котомку и полушубок.

Пересекши железнодорожное полотно, спустился в ложбину и пошёл вдоль насыпи в противоположную сторону той, в какую ушёл обходчик. Сняв драный полушубок, переоделся в новый. Он был просторнее, но теплее. Снег местами былглубок и идти было трудно. Сообразив, что по следам его будет нетрудно догнать, он поднялся на насыпь, где снег был сдут ветром и пошёл по шпалам.

Пройдя километров десять или двенадцать, нашёл тихое укрытие под мостом, надеясь здесь дождаться темноты и сесть в товарняк, идущий на запад. Как раз после моста дорога делала поворот и взбиралась на подъем, поезд замедлял ход, и ему легче будет взобраться на вагон.

После полудня ветер усилился и началась позёмка. Сухие колющиеся катышки, похожие на манную крупу, хлестали ветви деревьев, скапливались у стволов, впивались в лицо. Степан подумал, что метель ему на руку — занесёт его следы, да и вряд ли обходчик один будет его искать: он не причинил вреда его жене, ну немного обобрал их — валенки, продукты, деньги. Однако наверняка сообщит начальству, и Степана начнут искать. Поэтому во что бы то ни стало надо сесть в товарняк и хотя бы ночь проехать на нём. Хорошо и то, что он спросил женщину о поездах — они подумают, что он поедет на пассажирском и гэпэушники его будут ловить там.

Ещё не смеркалось, когда он услышал шум приближающегося поезда — женщина не обманула его. Он выглянул из укрытия. Шел пассажирский состав. В просветы между деревьями он увидел поезд, с хорошей скоростью катившийся к мосту под уклон. Сначала показался паровоз в белых клубах пара, затем серо-зелёные вагоны, с прикипевшим снегом чуть ли не до окон. Поезд удалился, оставив после себя еле осязаемый запах дыма.

Когда совсем стемнело, Степан пожевал хлеба с салом и стал ждать товарняк, перебравшись ближе к насыпи и укрывшись от непогоды под деревьями. Метель разыгралась не на шутку. С верха насыпи неслись сплошные потоки снежных туч, подвывал ветер, бросая новые и новые волны белого крошева. Степан, чтобы не окоченеть, бегал вокруг деревьев, согреваясь. Зажигать костёр он побоялся, чтобы не привлечь к себе внимания, если кто окажется поблизости.

Но вот ему показалось, что наверху дрогнули рельсы, словно ток прошёл по ним — они тонко пропели. Схватив карабин, он стал взбираться на насыпь. Тяжело дыша остановился у края полотна и насторожился, но ничего не услышал — ни гудка, ни шума состава, шуршали лишь ледяные зернышки снега. А рельсы пели, вызванивая одним им понятную мелодию. Только через минуту-другую он уловил учащённое дыхание паровоза. Прямо перед ним вскоре вдалеке зажглось круглое пятно света. Паровоз приближался. В свете прожектора мельтешил падающий снег.

Степан пропустил паровоз и стал смотреть, где ему легче взобраться на товарняк. Однако одна за другой шли большие цистерны, тяжёлые и грязные, с круглыми боками, с горловинами, к которым были приварены лестницы-стремянки, запорошенные снегом. «И зацепиться не за что», — тоскливо подумал Степан, огорчаясь, что его попытка взобраться на состав будет обречена на неудачу. На смену цистернам пришли длинные высокие вагоны с лесом, обдавшие его смолистым настоем. Начался подъём, и паровоз замедлил ход, тяжело пыхтя. Степан решил попытать счастья и уцепиться за какой-либо вагон. Неожиданно тёмные коробки кончились и пошли платформы с низкими бортами, на которых лежали большие плиты. Они были, видно, настолько тяжелы, что больше двух-трёх на дощатом полу не было закреплено.

Степан ринулся за платформой. Догнав, ухватился за низкий борт и повис. Стремясь нащупать опору, поискал в воздухе ногой, она опёрлась на что-то, но моментально была отброшена. «Колесо», — пронеслось в мозгу Степана. Как он не старался опереться на что-либо твёрдое, нога всегда попадала на колесо. Уже выбившись из сил и понимая, что может сорваться под колёса, он, стиснув зубы, подтянулся на слабеющих руках и с трудом перевалил обмякающее тело через шатающийся борт.

В следующую минуту он лежал на заснеженной платформе рядом с плитой. Вставать ему не хотелось. Он чувствовал, как под ним содрогался пол, как уходил то в одну сторону, то в другую, и Степан замирал от ощущения этого движения, улыбаясь. Снег падал на лицо, таял, капли сбегали за воротник, но Степан не замечал этого. Его наполняла радость, которой он давно не испытывал.

Глава четырнадцатая Три карты

Степан второй день плутал по улицам. Городок был небольшой, разбросанный по обеим берегам реки, с узкими улочками, в которые гляделись добротные деревянные дома. Лишь в центре были каменные здания, большей частью построенные в прошлом веке.

Тогда, взобравшись на платформу состава, Степан радовался удаче: дошёл-таки до магистрали и теперь товарняк уносит его всё дальше и дальше от постылого лагеря к новой жизни. Но уже через час-полтора понял, что на ветру и на морозе много не напутешествуешь. Он скоро окоченел, как мёрзлый пень. Руки не слушались, не грели ни валенки, ни новый полушубок.

Когда под утро состав подошёл к какой-то станции, совершенно задубевший от холода Степан оставил его. Бросив ненужный карабин и котомку с котелком в сугроб, налегке, разминая озябшие ноги, пошёл по улице, куда глаза глядят, пощупывая деньги, запрятанные в боковой карман полушубка.

Днём на окраине города он помылся в захудалой баньке при ткацкой фабрике, постригся и побрился в парикмахерской. У него оставалось немного денег, и он решил пообедать в какой-либо столовой. Присмотрев невзрачную забегаловку, направился к ней, но, сунув руку в карман, не обнаружил денег. Видно, поработал какой-нибудь карманник. Плюнув с досады, Степан нахмурился, не зная, как быть дальше.

Побродив по закоулкам, где редко встречались прохожие и решив, что в многолюдной толпе легче затеряться, он свернул к центру и очутился возле рынка. Такого большого он сроду не видел. На огромной площади кишмя кишел народ. В середине рынка были сделаны навесы с прилавками, где шла бойкая торговля молоком, сметаной, творогом, чесноком, луком, мясом, мёдом, картофелем. Но навесов не хватало, и торговцы располагались вдоль забора, около складских помещений.

В стороне, невдалеке от широкого прохода, Степан заметил большую толпу мужиков, которая стонала, выдыхала, колыхалась, заходилась в диком гоготе, как единое живое тело. Он подошёл к зевакам и увидел в центре светловолосого мужичка, не старого, в кубанке, заломленной на затылок, в тёплом пиджаке на вате. Перед ним стоял ящик, накрытый куском фанеры. В руке он держал три карты. Показав их, клал на фанеру рубашкой вверх и предлагал желающим угадать одну из них.

— Кто храбрый и глазастый? — вопрошал он и его хитрые глазки ошаривали толпу. — Угадает, выиграет сто рублей. Ну что — перевелись мужики денежные и азартные? Или баб боитесь? Удача нахрап любит, — кричал он, видя, что никто не подходит. — Доставай заначку! У кого есть талан, тот будет атаман.

— А-а, была не была. — Из толпы отделился мужичонко в рыжей шапке, в меховом полупальто. — Давай, кажи карты! Где наша не пропадала!

«Фокусник» показал ему карты и разложил их на ящике.

Мужик ткнул пальцем на среднюю.

— Вот она. Туз винней.

— Твоя взяла. — «Фокусник» приподнял карту и показал её обступившим ящик зевакам.

Толпа заколыхалась. «Фокусник» вытащил из кармана сто рублей и отдал выигрыш. Счастливый мужичонко взял, потёр между пальцев, спрятал в карман и затерялся в толпе.

— Кто следующий? — опять зазывал «фокусник». — Лови удачу.

— Давай игранём! — К «фокуснику» протиснулся худой чернявый парень с чисто выбритым лицом. — Попытаем судьбу, — усмехнулся он. — Показывай карту!

«Фокусник» разложил на фанере всё те же три карты, три туза. Перевернул.

— Угадывай!

Парень не долго медлил с ответом. Показал рукой.

— Вот с краю. Туз червей.

«Фокусник» перевернул карту, показал парню и толпе.

— Не повезло, — с сожалением произнёс он.

Парень в сердцах снял шапку, достал деньги, спрятанные под подкладкой, отдал «фокуснику».

— Попытай счастья ещё раз, — сказал тот ему.

Парень на секунду задумался, потом махнул рукой.

— Давай!

На этот раз он выиграл и, разгорячившись, стал продолжать игру. Его подбадривали зеваки из толпы:

— Давай, давай, сейчас повезёт!

Парень, красный от охватившего азарта, доставал новые купюры из шапки.

— Ах ты, опять сорвалось.

— Деньги ещё есть?

— Нету. Всё продул. Жена на корыто дала да валенки хотел купить…

— И просадил?

— Просадил, — выдохнул парень и сумрачный пошел прочь от «фокусника».

А зеваки толпились, напирали друг на друга, бранились и смеялись.

Степан заметил прыткого юнца в непомерно большой лохматой шапке, нахлобученной низко на лоб, казавшейся шире худых плеч. «Мухомор», — сразу окрестил его Степан. Юнец толкался в толпе, стреляя острыми глазами. На ногах были подшитые, с заплатками на голенищах валенки. На плечах мешковато сидел потёртый тёплый серый пиджак. Рукава были коротки, и он грел красные, как у гуся руки, в боковых карманах.

Степан несколько минут, стоя чуть поодаль от шумливой толпы, наблюдал за происходящим. Иногда играющих скрывала людская масса и тогда он искал новое место для обозрения. Увлечённый происходящим, он не заметил, как к нему подошёл Мухомор.

— Чего пялишься? — спросил он, не выпуская рук из карманов, подозрительно оглядывая белёсые штаны Степана, грязный полушубок, замызганную шапку с надорванным мехом.

— А нельзя интересоваться? — в свою очередь осведомился Степан, меряя взглядом юнца и определяя — не из органов ли он.

Вряд ли Мухомор был из органов. Лицо белое, без кровинки, нос, посиневший от холода, обветренные губы. Под носом скапливались сопли, и он их вытирал рукавом.

— А вот и нельзя, — ответил Мухомор на вопрос Степана. — За погляд деньги берут.

— Не много ли хочешь? — с вызовом ответил Степан и свысока посмотрел на парня. Тот не был похож на легавого и его нечего было опасаться. — Кто ты такой?

— Я из деревни Дудово, а ты, дурак, откудова? — с издёвкой проговорил Мухомор.

Степан внимательно оглядел щуплого мальца. Он слыхал такие приколы живя на хуторе, от деревенских. Были большие мастаки позубоскалить, подковырнуть с юмором, а порой с язвительным сарказмом да таким, что даже видавшие виды шутники уходили, вытирая слёзы от обиды.

— Я из села Балдать, могу и в морду дать, — ответил Степан.

Но произнеся эти обидные слова, пожалел, что сказал их. Мухомор свистнул, и из кучи, окружающей «фокусника», отделились трое парней и двинулись мальцу.

Степан быстро сообразил, что лучшим для него будет дать дёру. Он подступил ближе к воротам, пятясь задом, и огляделся, соображая, куда ему выгоднее бежать. Сзади к нему вразвалку шли ещё двое, отделившись от табачных ларьков. Все пути отступления были перекрыты. Оставалось одно — прорвать фронт. То, что у подходящих было отнюдь не миролюбивое настроение, было видно по их лицам, насупленным и сосредоточенным. На тех, кто приближался спереди, были длинные пальто с разрезами, несмотря на ветренную погоду нараспашку, и кепки, надвинутые на брови. Двое или трое дымили длинными папиросами, перекладывая мундштук из одного края губ в другой.

Степану вспомнилась песня, слышанная где-то на пути в лагерь:

Хулиганы все носят фуражки,

На фуражках у них ремешки.

Польта носят они нараспашку,

И наганы имеют они.

Впереди, прямо по фронту, шёл долговязый парень, одетый с намёком на щегольство: драповое пальто с поднятым воротником, вокруг шеи белое пикейное кашне, один конец которого небрежно переброшен через плечо. В хромовые сапоги со смятыми в гармошку голенищами заправлены широкие хорошо отутюженные брюки. Одну руку он держал в кармане пальто, другой небрежно бросал в рот жареные семечки, шумно сплевывая кожуру.

Оглядев приближающуюся шайку, Степан бросился на их строй по кратчайшему пути между двумя тщедушными на вид пацанятами, которые ни одеждой, ни видом не походили на гордых своих товарищей. Но ошибся. Те оказались проворнее его. Один подставил подножку, а второй, сходу, когда Степан падал, навалился на него, заламывая руки за спину со сноровкой, которой бы позавидовал опытный сыскарь. Подбежали остальные, сгрудились вокруг лежащего Степана.

Степан закрыл лицо руками, думая, что сейчас начнут пинать ногами. Но те бить не стали. Долговязый в кашне тихо свистнул и кивнул головой в сторону Степана. Того, взяв за воротник полушубка, встряхнули так сильно, что он чуть не вывалился из одежды, потом подцепили под мышки и волоком оттащили в ближайшую подворотню.

— Кто такой? — спросил долговязый, выплевывая Степану на лицо шелуху от семечек.

— Никто.

— На легавых работаешь?

— Если знаешь, чего спрашиваешь?

— Потому и спрашиваю.

— Сам ты легавый.

— Да он гусей гонит, — пробормотал стоявший рядом с долговязым парень.

— Ты…, — Степан хотел произнести дерзкое слово, но вовремя опомнился, посчитав, что не в его положении грубить.

— Пощупай! — обратился долговязый к Мухомору.

Тот нагнулся и вывернул наизнанку карманы степанова полушубка.

— Ничего нету.

— А в штанах?

— Тоже. Тряпка сопливая.

— Чего шаришь здесь? — спросил долговязый, в упор рассматривая Степана.

— А чего — смотреть нельзя?

— Это смотря, как смотреть, — рассмеялся долговязый, доставая из кармана очередную горсть семечек.

— Чего с ним делать? — спросил Мухомор.

— Оставь этого фрайера, — махнул рукой долговязый. — Дуй отсюда, пока не схлопотал, — обратился он к Степану, сверкнув белыми зубами. — А ты, — повернулся он к Мухомору, — не паникуй зря. Какого-то прыща принял за легавого.

— Семь раз проверь, один отрежь, — отпарировал тот, пожав плечами.

Компания удалилась. Остался Мухомор. С растерянным видом он рылся в карманах своего «зипуна» и не находил того, что искал.

— Бог наказал, — сказал Степан, поднимаясь и поправляя полушубок, ещё не зная, что потерял его обидчик.

— А ты не базлай! — ответил Мухомор. — Скажи спасибо, что без фингалов отделался. Шляются тут разные… —

И он стал внимательно осматривать затоптанный снег вокруг себя.

— Чего потерял? — миролюбиво спросил Степан, радуясь в душе, что всё обошлось благополучно.

Вообще-то эти урки могли ему накостылять так, что он и костей бы не собрал. Видал он таких сорвиголов на пересыльных пунктах, на этапе, в телятниках, идущих на восток. Редкий день не обходился без поножовщины. Ссоры вспыхивали по пустякам, за неверно сказанное слово, жест, кому-то не понравившийся. Он вспомнил и свою историю с карзубым.

— Не твоё дело, — отрезал Мухомор, давая понять, что с такими фрайерами он не связывается.

— Как знаешь, — ответил Степан.

Настроение у него было миролюбивое: хорошо, что не напоролся на милицию, а этих ему нечего бояться — из одного корыта едят.

Мухомор, сопя, нагнувшись, шагал взад-вперед на небольшом пятачке, всматриваясь под ноги.

Степан стал стряхивать приставший к штанине грязный снег и заметил блеснувший под ногой металлический предмет. Он стоял на кастете.

— Накулачник что ли потерял? — спросил он Мухомора, прикрывая находку ногой.

— Откуда знаешь? — встрепенулся Мухомор.

— У тебя карман худой.

— Карман-то дырявый, а откуда знаешь, что там лежало?

— На, возьми своё. — Степан поднял и протянул Мухомору кастет.

— Во, ё, нашёлся! — обрадованно воскликнул Мухомор, принимая кастет из рук Степана.

Они услышали сильный шум на базаре, словно с рёвом накатилась морская волна. Оба повернули головы. Толпа вокруг «фокусника» заколыхалась и стала растекаться по сторонам. Мухомор глубже надвинул шапку на лоб.

— Видно, легавые объявились. — Он подобрался, как зверь перед прыжком. — Тикать надо!

— Шу-у-уба! — пронеслось над толпой, и после этого крика все бросились врассыпную.

Степан озирался по сторонам, ища место, куда бы нырнуть. На рынке раздались милицейские свистки.

— Дуй за мной! — проговорил Мухомор и побежал из подворотни влево, между нагромождениями киосков и лавчонок, приютившихся под боком у рынка.

Степан последовал за ним. Однако не успели они пробежать и нескольких шагов, как путь им преградила группа из пяти-шести человек, несущихся во весь опор.

— Легавые сзади, — прокричал кто-то из них. — Вали отсюда!

Мухомор со Степаном присоединились к этой группе и уже выскочили на параллельную рынку улицу, как увидели впереди себя нескольких милиционеров. Бежавшие бросились кто куда. Степан проскочил через цепь милиционеров, Мухомора зацепили за полу его ватника и Степан подумал, что тому каюк — задержат. Но Мухомор выскользнул и помчался по тротуару, догоняя Степана. За ним следовало трое милиционеров.

Мухомор догнал Степана. Он тяжело дышал, шапка ежесекундно сползала на лоб и приходилось поправлять её.

— Сворачивай вон в тот переулок, — на ходу, задыхаясь, проговорил он. — Там сквер…

Степан свернул и через десяток шагов увидел каменную ограду, местами обветшавшую и потрескавшуюся. С ходу подпрыгнув, он уцепился за верх, подтянулся и оседлал стену. К ограде подлетел и Мухомор. Его настигал милицейский. Он был в два раза выше Мухомора и шаги были в два раза шире.

У ограды он настиг беглеца и схватил за воротник, потянув на себя. Мухомору приходил конец. Он и сам это почувствовал. Степан увидел его растерянные жалкие глаза. Он мог бы спрыгнуть с ограды и убежать. Перед глазами на миг мелькнул лагерь, сторожевые псы, колючая проволока, подъём в любую погоду, тычки в спину, грязные шутки и он уж было занёс ногу, готовясь спуститься с обратной стороны стены, но что-то остановило его, наверное, забитый вид Мухомора. Под рукой оказался кирпич, выкрошенный из ограды. Степан схватил его и опустил на голову милицейского. Тот отпустил Мухомора и кулем свалился возле ограды.

— Давай руку! — проговорил Степан, свешиваясь к Мухомору. — Давай быстрее, потом будешь разглядывать его…

Мухомор протянул руку и скоро сидел на ограде рядом со Степаном.

— Здесь несколько выходов, — пробормотал он, вытирая мокрое от напряжения и быстрого бега лицо. — Идём вон под ту арку. Там нас не возьмут…

Они спрыгнули в снег и вступили под арку, прошли её, свернули и очутились на другой улице. Здесь пошли не спеша, рядом друг с другом.

— Здешний? — спросил Мухомор, уважительно поглядывая на высокого Степана.

— Не-е.

— А как сюда попал?

— Долго рассказывать.

— А всё же?

— Проездом.

Мухомор оглядел его, надул губы.

— Не хочешь говорить, не говори. — Но любопытство брало верх и он снова спросил: — Откуда едёшь?

Степан криво усмехнулся.

— Оттуда. — Он неопределенно махнул рукой.

— Как знаешь. — Мухомор, казалось, не обиделся на такой ответ Степана. — Значит, есть, что скрывать. — Он внимательно оглядел спутника. — А здорово ты его шмякнул по кумполу, — вспомнил эпизод с милиционером.

Мухомор юркнул в пролом забора. Степан за ним. Попетляв между сарайчиками, сбитыми из коротких тесин, видимо, от разбитых ящиков, почерневших и трухлявых, они вышли на пустырь, занесённый снегом, из-под которого торчали верхушки прошлогодней сухой крапивы и осота.

— Теперь сматывайся, откуда пришёл, — сказал Мухомор, останавливаясь. — Нам не по пути.

— Как к вокзалу выйти? — спросил Степан, потерявший всякую ориентировку.

— А ты чего — путешествуешь?

— Приходится, — ответил Степан, дуя на голые руки.

— На паровозе? — ухмыльнулся Мухомор и с любопытством взглянул на своего спасителя.

— Когда как придётся.

Степан замёрз. Несмотря на тёплый полушубок и быструю ходьбу, он не согрелся и лицо приобретало синюшний цвет. Он не ел со вчерашнего дня и его подташнивало. Иной раз волна тошноты так подкатывала, что он сразу слабел, ноги становились ватными, в глазах кружилось. И на этот раз его так сильно замутило, озноб прошёл по телу, и он опустился в снег.

— Ты чего? Ты чего это… вытворяешь? — Мухомор нагнулся и потряс Степана за плечо.

Тот открыл глаза. Сначала они были пустыми, ничего не выражающими, потом прояснились.

— Я полежу, — проговорил Степан. — Проваливай!

— Ишь, заговорил! У тебя что — падучая?

— Сам ты… — Степан подобрал в щепоть снегу и кинул в рот. В животе сильно забурлило.

— Э-э, — смекнул Мухомор. — Мы-с не жрамши-с. Сколько же ден?

— Не считал.

— А я подумал сначала, что ты на легавых работаешь.

Степан молчал.

Мухомор порылся в кармане и протянул ему зачерствелый пряник:

— На, пожуй!

От пряника пахло табаком, его облепляли махорочные крошки, но Степан не обратил на это никакого внимания и с такой жадностью накинулся на него, что Мухомор совсем затеплел.

— Я знаю, что это такое, не жрать сутками, — доверительно проговорил он. — Ты хоть откуда? Если не хочешь, не говори.

— Оттуда. — Степан указал на восток.

— Ты кто — зек?

— Какое тебе дело. Какой вьедливый попался.

— Отмантулил срок? — не обращая внимания на слова Степана продолжал Мухомор.

— До конца срока, как до Москвы по шпалам…

— Ну ты даёшь! Сбежал? — Мухомор, казалось, зауважал Степана ещё больше. — А не врёшь?

— Не веришь — не спрашивай.

Мухомор, прищурившись, взглянул на Степана.

— Если бы ты легавого не укокошил одной левой, не поверил бы ни за что. Но как ты его долбанул!..

Степану был неприятен разговор о милиционере, если не убитым им, то во всяком случае, покалеченным, и он резко сказал:

— Если бы не долбанул, сидел бы ты сейчас в кутузке.

— В этом ты прав. Как тебя зовут?

— Степаном.

— А меня Захаром. — Мухомор сдвинул шапку на затылок. — Хватит лежать. Подымайся! Пойдёшь со мной.

— Это куда ещё?

— Не бойся, не к легавым. Место у меня тут недалеко одно есть. Так как? Пойдёшь? — Он протянул ему руку.

Глава пятнадцатая «Сбонди, малый!»

Шли закоулками, окраиной города. Снегу было много, и у ворот и калиток возвышались большие сугробы. Узкие улицы, блестевшие от полозьев саней, кое-где были присыпаны сеннной трухой. Воробьи, поскакивая на негнущихся ногах, искали корм, собираясь стайками. Улицы были пустынными. Только у большого пятистенного дома с затейливыми наличниками Степан увидел лошадь, запряжённую в сани, лениво дёргающую сено из копны, стоявшей за проломом забора.

Чем дальше они шли, тем реже становились дома и тем неказистей они были на вид, меньше и приземистей. Узкая улица перешла в дорогу, а скоро и дорога исчезла и только небольшая, извивающаяся, как змея, тропинка вилась среди городской окраины. Впереди особняком стояло двухэтажное здание из красного кирпича с полуснесённой ветром крышей.

— Сюда! — махнул рукой Мухомор и повёл Степана по переметённому пустырю к красному зданию.

Мела позёмка. Узкие арочные окна без рам уныло глядели на пустырь.

Подойдя к каменной развалюхе, Мухомор вошёл внутрь в широкий проём, видимо, раньше были ворота, и нырнул вниз. По полусгнившему настилу прошли несколько шагов и очутились в низком квадратном помещении, потолок которого поддерживали колонны с отбитой штукатуркой. Пол был завален хламом и мусором, смёрзшимся и покрытым снегом, который задувало в разбитые окна. Ветер шевелил обрывки бумаги.

Протиснувшись в узкий проход в стене, Мухомор сказал Степану:

— Прыгай за мной!

Степан боком, цепляясь за кирпичи, протиснулся в отверстие, ободрав полушубок, и спрыгнул на что-то мягкое. Как оказалось, это была трухлявая солома. Отсюда начинался тёмный туннель или коридор. Запахло плесенью и сыростью.

Прошли коридор — Степан удивился, как свободно Мухомор ориентировался в сплошном мраке, — и вышли в большое помещение. Что это не коридор, Степан понял потому, что стало легче дышать и шаги отдавались отчётливее и звучнее.

— Смотри под ноги, — наставительно сказал Мухомор, хотя не зги не было видно, сколько Степан не напрягал зрение, пытаясь что-то разглядеть.

Наощупь он последовал за спутником и, пройдя несколько шагов, ткнулся ему в спину. Мухомор толкнул незаметную дверь, и они очутились в просторном со сводчатым потолком подвале.

Здесь было тепло и светло. Свет исходил из небольшого оконца под потолком и открытой дверцы буржуйки, в которой ярко горел огонь. Возле буржуйки были настланы доски. На них были брошены рваные соломенные матрасы, на которых сидели трое пацанов, игравших в карты, четвёртый с кочергой возился у печки. Все они походили на Мухомора — оборванные, грязные, лет по 15–16.

Ребята с картами были разгорячены игрой. Потные лица блестели и были красными, то ли от азарта, то ли от жарко горевшей буржуйки.

— Ну кто так ходит, лапоть! Ты чего — не замечаешь, какие у него карты остались? Сейчас влестишь.

— Кто знал, что у него король.

— Думать надо. Все ж короли вышли, кроме червонного, значит, он у него, лопух!

Они перестали играть, бросив карты, и уставились не столько на Мухомора, сколько на Степана.

— Кого привёл, карась? — спросил Мухомора пацан, отчитывавший своего приятеля за плохую игру.

На вид он был постарше остальных. Звали его, как позже узнал Степан, Хамса.

Рядом в отгороженном досками помещении, у них был наблюдательный пункт: в стену была встроена вентиляционная труба, выходившая наружу. Из неё просматривался подход к тому месту, откуда начали свой путь в подвал Степан со своим спутником.

— Много будешь знать, скоро состаришься, — назидательно ответил Мухомор на вопрос Хамсы, а потом добавил, чтобы сгладить своё высокомерие: — Корешка своего. Понял? Пожрать есть чего?

— Печёная картошка.

— Давай сюда! По тому, как бросились исполнять просьбу Мухомора, Степан понял, что он у них здесь главный.

Ему подали, откинув матрас, несколько печёных картофелин с чёрными обугленными боками.

— На, бери! — протянул Степану три большие картофелины Мухомор. — Лопай, пока с голоду не помер.

Он отодвинул сломанную дверцу большой тумбочки, похожую на те, что стоят в общежитиях, и достал начатый каравай хлеба. Отломил краюху, протянул Степану:

— Жуй! Сытнее с хлебом будет.

Степан с жадностью, которой не ожидал от себя, чуть-чуть содрав кожуру, умял картофелину вместе с хлебом. Глаза его блестели, как у лихорадочно больного человека.

На буржуйке стоял чугунный чайник. Он вскипел и из отбитого носика шла тонкая струя пара. Мухомор налил в видавшую виды закопчённую кружку кипятка и поставил перед Степаном.

— А чаю нет? — спросил он у пацанов, молча созерцавших эту картину.

— Ещё не сбондили, — за всех ответил тщедушный паренёк с пронырливыми глазами и сопливым носом.

— Вот сегодня и сбондишь, — сказал ему Мухомор, тщательно пережёвывая хлеб.

Пока Степан управлялся с едой, запивая кипятком, Мухомор отвёл ребят в сторону и о чём-то им рассказывал. До Степана долетали отдельные фразы. Судя по услышанным словам, речь шла о нём.

— Мильтон меня ка-ак рва-а-анёт за ногу, я чуть не слетел, а он взял кирпич да как хва-атит того по голове… Мильтон меня и выпустил. Ну а мы дай Бог дёру…

Пока он рассказывал, подростки с интересом поглядывали на Степана.

— Пошамал? — спросил Мухомор своего спасителя, возвратившись к печке.

— Как видишь, — ответил Степан, вытирая рот рукой.

— Огольцы, чего опять расселись! А ну освободи человеку место. Пусть отдохнёт. — Мухомор обернулся к Степану. — Вот ложись поближе к печке, теплее будет.

Степан не стал отказываться. Прилёг на матрас, брошенный на доски.

— Давно выбираешься? — спросил его Мухомор, присаживаясь в ногах.

— Месяца четыре.

— Ничего себе!

Мухомор ещё что-то спрашивал, Степан слышал его, но ответить не мог: сладкая дрёма овладела им, обволокла тело, оно стало лёгким, воздушным. Он сначала улавливал обрывки разговора, потом они слились в неразличимый шум, а затем и он пропал — Степан заснул крепким сном, каким давно не спал.

Проснулся он от громких голосов. Протерев глаза, посмотрел по сторонам. Буржуйка ярко пылала, вокруг неё расположились пацаны во главе с Мухомором.

— Проснулся? — спросил Мухомор, видя поднимающегося Степана. — Долго ты проспал.

— А как долго?

— Так уж утро…

— Утро? — Степан потянулся. — Неужели так долго спал?

— Иди сюда! Гулять будем.

— Гулять!

— Не переспрашивай. Видишь банки хвостики на столе?

На листе фанеры перед печкой было разложено целое богатство: круг сыра, колбаса, хлеб, печенье, несколько плиток шоколада, консервные банки и две бутылки водки с сургучовыми головками. В доску, на которой резали хлеб и другие продукты, был воткнут большой нож.

— Откуда это? — спросил Степан, обводя глазами оборванных подростков.

— Потом узнаешь, — важно ответил Мухомор. — А когда зовут — иди! Я же не спрашиваю, откуда ты такой взялся.

Степан был бы олухом, если бы отказался от приглашения: он почти год не ел колбасы, забыл запах сыра, а про водку и говорить не стоит, хотя большого удовольствия от неё не испытывал. При виде этих яств у него слюньки потекли.

Мухомор нарезал сыра, колбасы, хлеба, открыл банки с рыбой. Ребята подставили кружки и он им плеснул водки. Налил себе и Степану.

— За нашу ночь! — торжественно провозгласил он и поднял свою кружку.

— Ура-а! — заорали пацаны, выпили, как заправские пропойцы, и набросились на закуску.

Скоро стол опустел и все улеглись на доски отсыпаться.

Вечером Степан увидел парня в белом кашне. Одет он был попроще, но дорогим одеколоном веяло от него за версту. Его звали Шкет, хотя на худосочного он не походил, высокий и крепкий. Он о чём-то потолковал с Мухомором, поглядывая на Степана. Потом ушёл, брезгливо сторонясь облупленных и пыльных косяков двери, боясь запачкать своё драповое пальто.

Через день Степан узнал, откуда у пацанов продукты, хотя догадывался, каким путем они приобретаются. Он оказался в компании воров.

Обычно вся братия днём отсыпалась, а ночью выходила на дело. При очередном прибытии Мухомор сказал Степану:

— Хватит отлёживаться, а то быстро пузо отожрёшь. Сегодня пойдёшь с нами.

Степан обиделся за такие слова в свой адрес, но подавил обиду, потому что Мухомор сказал правду — он ничего не делал, кроме поддержания огня в печке — и спросил:

— А куда?

— Держать верблюда. На шухере постоишь. С собой тебя брать нельзя — слишком велик вымахал…

Ночью все до одного вышли из убежища. Степан с наслажднением полной грудью вдохнул морозного воздуха — три или четыре дня, проведённые в подвале, ему наскучили, хотелось чем-либо занять себя.

С полчаса они пропетляли по закоулкам, пока Мухомор не остановился на углу широкой улицы. Догадки Степана в отношении рода деятельности ребят полностью оправдались.

— Встанешь здесь, — сказал Мухомор Степану. — Если кого увидишь, подашь сигнал.

— Чего мне — свистнуть?

— Свистеть не надо. Просто крикнешь: «Егор!». Мы будем знать, что кто-то идёт. И не маячь посередине улицы, встань к стене — отсюда три стороны просматриваются.

Мухомор расставил троих на стреме, а сам с двумя другими скрылся в переулке. Кража прошла спокойно. Была ещё глухая ночь, когда они вернулись в подвал. Из мешков высыпали награбленное. Наверное, брали квартиру, потому что Степан увидел женскую шубку, котиковое манто, столовые приборы, какие-то фарфоровые безделушки, несколько отрезов сукна.

— Завтра отдадим Козырю, — сказал Мухомор, ложась на доски и блаженно улыбаясь. — Пусть сбагривает.

Так прошли остатки зимы. Наступил март. Ночами сильно подмораживало, а днём припекало солнце, капала звонкая капель, воздух был густым и был насквозь пропитан дремотной немотой. По всему чувствовалось, что весна не за горами.

Мухоморовская когорта скучала. Хорошего дела не было, а по мелочам им не хотелось работать. Все считали, что если заваливаться, то по-крупному. Главарь где-то целыми днями пропадал, а когда приходил, был скучным и вялым.

Но однажды он пришёл в приподнятом настроении: глаза смеялись, уголки губ тянулись кверху, физиономия источала крайнюю степень удовлетворения. Ни слова не говоря, из-за пазухи вытащил узкую пилу, применяемую при резьбе наличников, и коловорот.

Пацаны обступили его, ожидая, что он скажет.

— Сегодня идём, — громко сказал Мухомор.

Пацаны весело зашумели, предвкушая очередное опасное приключение.

— Магазинчик тут есть один на отшибе, — рассказывал Мухомор Степану, греясь у буржуйки. — Стоит над оврагом. Я его ещё летом присмотрел…

Степан не выказал ни капли удовлетворения, даже интереса не проявил.

— Ты что такой… злой? — спросил Мухомор, окинув Степана испытующим взглядом, словно хотел прочитать его мысли.

— Да сколько я с вами валандаться буду. Мне надо документы искать да отваливать.

— А здесь что — плохо? Дюбнул, пожрал, поспал, чем не лафа.

— Мне ехать надо.

— Куда? Где тебя ждут? В тёплых краях?

Степан пожал плечами. Его и в самом деле нигде не ждали. Мухомор покачал головой, но ничего не сказал.

Когда наступила ночь, выбрались из подвала. Было темно. Сквозь редкие облака проглядывали звёзды. Вдали нехотя тявкали собаки… По крепкому насту, как только вышли на окраину города, Мухомор повёл свою команду к магазину. Миновали занесённые огороды, где из сугробов торчали оттаявшие концы изгородок, пересекли мелкий овраг.

Магазин, действительно стоял на отшибе, в километре от города, на окраине небольшого посёлка, скорее, деревни. Его задняя часть выходила к оврагу. Был он бревенчатый, с крепкими стенами и крышей. «Как они в него залезут? — раздумывал Степан. — Замок своротят или окно разобьют? А где сторож?»

Но Мухомор не стал делать ни того, ни другого. У него был свой план, не даром он захватил с собой пилу и коловорот. Пацаны стали разбирать под крыльцом подбор, чтобы проникнуть в подполье. Степану всё это время, когда он ходил с ними на дело, поручалась не слишком важная работа — он или стоял на стреме, или, как взрослый и наиболее сильный из всей разбойничьей артели, таскал ворованное. Ему нагружали мешки наперевес и он, как тягловая лошадь, тащил их в подвал. На этот раз ему поручили также относить ворованное от магазина в сторону на условленное место.

Продолбив землю под стеной, пацаны вытащили чурбаки, на которые опирался нижний венец, и двое самых тщедушных, сняв верхнюю одежду, протиснулись в подполье, посвечивая себе маленьким фонариком. Хамса коловоротом просверлил в половицах отверстия, а его напарник, просунув в них пилу, выпилил два куска доски и они пролезли внутрь. Через несколько минут стали подавать ворованное. Степан таскал туго набитые мешки в указанное Мухомором место недалеко от дороги. Улучив момент, спросил его:

— А что в магазине и сторожа не было?

— Почему? Был.

— А теперь?

— Теперь нет. Этим делом не мы занимаемся.

Из темноты возникла фигура человека в тёплой стёганке с поднятым цигейковым воротником, в меховой шапке с опущенными ушами. Лица не было видно. Степан замер от неожиданности, подумав, что их накрыли. У него похолодело внутри. Но Мухомор поспешил успокоить его, увидев, как сжался Степан, словно боялся получить сильный удар.

— Не бойся, — сказал он. — Это свои.

Возникший из мрака человек позвал Мухомора, тот подошёл к нему, и они с минуту о чём-то тихо поговорили.

— Что за мужик? — спросил Степан, когда Мухомор вернулся к нему, а незнакомец исчез за кустами.

— Сказал, свои. Ты таскай, знай, мешки.

Назад пацаны во главе с Мухомором шли кружным путём, стараясь запутать следы, хотя вряд ли они оставались на крепком, как доска, насте. Из этой операции Степан вынес наблюдение: пацаны работают не самостоятельно, а вместе со взрослыми ворами под их руководством.

Как-то Мухомор, отведя Степана в сторону, сказал:

— Пахан зовёт.

— Это куда?

— К себе.

— Куда, к себе?

— Да есть тут у нас блатная хата.

— Никуда я не пойду.

— Трусишь?

— Чего мне трусить. — Степан за время своих скитаний привык недоверчиво относиться к встречавшимся людям. Мало ли какой подвох мог грозить ему. — Мне ни к чему светиться. У меня документов нету.

— Пошли. Раздобудешь потом и документы. Воровать ты, я смотрю, не мастак… Врёшь, что имел срок. Больно хлипкий ты для этого дела, хоть и вырос в столб…

— Я враг народа, — сказал Степан.

— Политзаключённый, — глубокомысленно изрёк Мухомор, сделав серьёзное выражение лица. — Из кулаков?

— Из них.

— Шут с тобой. Всё равно пойдём. — Мухомор потянул его за рукав. — Ну кому говорю — пошли! Раз пахан зовёт, надо идти. Хуже тебе не будет. Наоборот. Значит, дело у него к тебе есть.

Степан рассудил, что действительно, положения хуже, чем сейчас, у него не будет, и побрёл за Мухомором.

Глава шестнадцатая Блатная хата

Они пересекли пустырь, спустились по склону в широкий овраг, по берегам которого летом располагались огороды с картофелем. О том, что на делянках рос картофель, говорили кучи ботвы, собранные осенью, а сейчас черневшие подтаявшими боками. Тропинка поползла вверх, и путники выбрались из оврага, прошли низиной, давя ногами хрустящий снег и оставляя следы на припорошенных обледенелых промоинах. Вышли на улицу. По обеим её сторонам возвышались дома, сереющие круглыми брёвнами, с небольшими оконцами, с дворами, огороженными высокими заборами с воротами и калиткой. Вдали проревел паровозный гудок. Но ни железной дороги, ни паровоза не было видно: тяжелая изморозь окутывала дальнее пространство серой пеленой. Мухомор шёл уверенно, размахивая руками, то и дело поправляя сползающую на лоб шапку.

Это была окраина города, противоположная той, где был их подвал, с нечищенными улицами, редкими деревьями, прудами и глубокими канавами с провалившимся снегом. Втиснувшись в узкий проход между тесовым забором и густо посаженными молодыми ёлками, они прошли метров триста, и Мухомор юркнул в узкую щель в заборе.

— Напрямки ближе, — пояснил он.

Они прошли по территории ситценабивной фабрики, захламлённой старыми досками, разломанными ящиками, ржавыми бочками из-под краски, бутылями из-под кислоты, покоящимися в корзинах со стружками, пересекли поваленное звено забора, и Степан увидел перед собой несколько одноэтажных бараков в окружении молодых, опушённых инеем деревьев.

— Вон в том доме, — Мухомор показал на крайний барак, — мой дядька живёт у сожительницы. Вообще-то у него есть свой дом с садом и огородом, но он только там летом. Баба его на фабрике работает… Это фабричные бараки…

— А дядька? — спросил Степан. — Дядька где работает?

— Дядька? — переспросил его спутник. — Дядька… сторожем на складе потребкооперации. — Он захохотал.

— Он и есть пахан? — спросил Степан.

Мухомор промолчал, и Степан понял, что это так и есть.

Они миновали вход с фасада, заколоченный досками, обогнули барак и упёрлись в другое маленькое крыльцо с торца здания.

— Барак на две семьи, — объяснил Мухомор. — Марина раньше мастером работала, это та, с кем дядька живёт, — добавил он, — а потом её за это дело, — он щёлкнул пальцем по шее, — попёрли в простые работницы, но квартиру оставили. Соседка у неё тетя Дуся, уже старая, у неё два сына, один женатый, а другой в тюрьме.

Он толкнул крашеную суриком дверь, и они вошли в коридор, довольно просторный, с оштукатуренными стенами, с неровными половицами, вытертыми до такой степени, что сучки возвышались чёрными холмиками. На стене висело деревянное корыто, на подставке стоял примус, в углу на гвоздях висел велосипед, на полу лежали два мешка с картошкой. Плавал запах кислых щей, старого самогона, квашенной капусты. Через приоткрытую дверь одной из комнат слышались возбуждённые голоса, звуки гармони.

— Мой родственник гуляет, — пояснил Мухомор. — Мы вовремя. — Он открыл обитую клеёнкой дверь.

Перед глазами Степана возникла такая картина: посередине почти квадратной комнаты с двумя окнами, выходившими на задворки, возвышался фанерованный дубовым шпоном стол с толстыми ножками, за которым восседала весёлая компания. Степан выделил среди остальных средних лет мужчину с кудрявой головой, с чуть скошенным назад лбом, в расстёгнутой ластиковой косоворотке, сидевшем с гармонью в руках. Лицо его заливал пот, но он не обращал на это внимания, растягивая меха, и увлеченно пел, позабыв про всё. Шея его напряглась, обозначив выпуклые вены:

Камера шестая

Под большим замком.

Там сидел мальчишка,

Горько плакал он.

Голос у певца был хрипловатый, петь он старался с надрывом, под цыган, и это у него получалось.

Ключник открывает:

«Эй-ка ты, злодей!

Выйди на свиданье

К матери своей».

У ворот тюремных

Мать его стоит,

Она горько плачет,

Сыну говорит:

«Сын ты мой, сыночек,

Сын ты мой родной!

Что ты понаделал

Над своей судьбой!»

Гармонь жалобно вторила словам песни. Стучали басы, а лады плакались вместе с гармонистом:

«Ты не плачь, мамаша!

Горьких слёз не лей!

Сына хулигана

Больше не жалей.

Куда ветер дунет,

Я туда пойду.

Солнце где пригреет,

Там приют найду».

Рядом с гармонистом сидела красивая женщина лет около сорока с тёмными гладко зачеёсанными волосами, забранными на затылке в узел, с большими серо-голубыми глазами под длинными ресницами. Глаза были подёрнуты томной паволокой, то ли присущей им, то ли от выпитого. Сочно накрашенные губы источали жар сердца. Высокой грудью, откидываясь назад, прижималась к гармонисту, обнимала его за шею и тихо повторяла, когда он переставал петь: «Хулигана, ох, я, полюбила, хулигану я жизнь отдала…» и старалась заглянуть в глаза играющему. А он лёгким движением туловища отстранял её. Она не обижалась, продолжая улыбаться, глаза её пуще разгорались, а потом их снова застилала пьяная пелена.

За столом, уставленным нехитрыми закусками: винегретом, картошкой, солеёными огурцами, селёдкой, бутылками водки и начатым пузатым графином подкрашенного самогона, сидела ещё пара — рыжий плотный мужчина с худенькой молодой женщиной с короткими прямыми волосами, и крепко сбитая женщина во цвете лет с круглым лицом, с родинкой на щеке, накрашенными бровями и губами, с пухлыми руками, на которых поблёскивали дорогие перстни. Платье было с большим вырезом, из-под него пялились крутые груди, которым было тесно под обтягивающей шёлковой тканью. Завитые волосы были уложены кольцо к кольцу, видно было, что она усердствовала не один час, чтобы причеёска приобрела законченную форму.

Сидевшие за столом разом повернули головы, заслышав скрип открываемой двери,и пять пар глаз ошарили вошедших. Гармонь замолкла.

— Привет честной компании, — поздоровался Мухомор, снимая шапку.

— Здравствуйте, — тихо промямлил за ним и Степан.

Он чувствовал себя стеснённым и не знал, куда девать длинные, ставшие вдруг ненужными руки.

— А-а, Захар, — с улыбкой сказала женщина, сидевшая рядом с гармонистом, оглядывая тощего Мухомора. Бросив беглый взгляд на Степана, добавила: — Проходите, раздевайтесь!

Заулыбался и гармонист, показывая крепкие ровные зубы:

— Ну, племяш, кажи своего приятеля.

— Это Степан, — сказал Мухомор, толкая приятеля вперёд. — Вместе с ним тогда с рынка сваливали.

— Помню, помню, — продолжал гармонист. — Ты рассказывал. Садитесь за стол, гулять будем.

Степан подумал, что он и есть здесь главный.

Красивая женщина с томным взглядом, как понял Степан, Марина, сожительница гармониста, посадила его рядом с молодухой в шёлковом платье. Сев на место, Степан почувствовал, как его обдало запахом дорогих духов. Молодуха, шевельнув бюстом, взяла у хозяйки тарелку и стала ни слова не говоря накладывать в неё соседу винегрету, положила кусочек селедки и две картофелины, обжаренные в свином жиру.

— Не церемонься, — проговорила она низким голосом и из-под накрашенных губ ослепительно бело блеснули влажные зубы.

Степан мельком взглянул на неё, но ничего не ответил — под боком столь роскошной женщины он чувствовал себя неловко.

— Марина, подай хлеба молодому человеку. — Соседка с лёгкой издёвкой оглядела Степана. — А то он от страха губ не разожмёт.

— Наливай! — провозгласил гармонист, откладывая гармонь в сторону.

Пришёл задержавшийся у вешалки Мухомор, пристроился рядом со Степаном на конце лавки.

— Тащи! — скомандовал гармонист.

Степан, глядя на всех, опрокинул стакан в рот и стал закусывать. Водка ожгла желудок, приятное тепло разлилось по животу, бросилось в ноги. Взор затуманился. Степану стало хорошо, будто он очутился в раю: тело стало лёгким, почти невесомым, мысли тоже стали лёгкими и весеёлыми. Он стал прислушиваться к разговору и разглядывать сидевших за столом.

Гармониста звали Веней, Марина называла его то Веничком, то Венчиком, в зависимости от состояния её души: когда она обижалась на него, говорила Веничек, а если надо было подластиться, то Венчик мой ненаглядный. Судя по наблюдениям Степана, она его любила, и свою любовь не скрывала, а наоборот, подчёркивала. Но это не было рисовкой или напускной фальшью. Некоторые женщины, чтобы завоевать доверие, делают всё, чтобы понравиться, говорят о своей любви на каждом шагу встречному и поперечному, а когда добиваются своего, начинают грызть своего избранника, да так сильно, что тот зачастую старается скрыться с глаз долой от этой ненасытной любви.

Молодуха, что сидела рядом со Степаном, была во цвете лет, ей было не больше тридцати пяти. Лицо белое, смеющееся. Её пышные телеса нет-нет да прикасались к Степану, и он ощущал некоторое волнение в крови, но вида, что его это тревожит, не подавал, продолжая налегать на закуску, которую ему не переставала подкладывать соседка. Она не проронила ни слова, но иногда Степан перехватывал её взгляд, который его заинтриговывал и от которого у него мутилось в душе.

Супруги, сидевшие напротив, не вызвали у него особенного любопытства, так, обычная пара, притом несхожая между собой, как это часто бывает в повседневной жизни.

По именам здесь никто друг друга не называл, у всех были клички. Венчика звали Утёсом, рыжего мужика Ухватом, его жену, худенькую и совсем неприметную, Косухой, молодуху Мамзелью, лишь Марину, кроме как по имени, никто иначе не называл.

После выпитого Венчик опять взял гармонь.

— Веселиться так веселиться, — весело сказал он, тряхнув головой и растянув меха: — Давай, Ухват!

Ухват вздернул голову и запел:

Как на Киевском вокзале

Двух подкидышей нашли.

Одному лет восемнадцать,

А другому сорок три.

Компания была удалой и после долгих возлияний всех потянуло на непристойности. Венчик, озорно, блеснув глазами, подбоченился и поддержал Ухвата:

Меня били-колотили

В три ножа, в четыре гири.

Как попали по…

Три недели охаю.

Марина с укоризной посмотрела на Венчика, показав глазами на Степана. Венчик перестал играть, не поняв намеёка, а когда до него дошло, махнул рукой, дескать, стоит ли беспокоиться.

Мамзель тоже потянуло на частушку. Крепкой рукой она вцепилась в ляжку Степана да так сильно, что он хотел отбросить её руку, но она сама ослабила зажим и подхватила частушечный мотив, пустив руку к животу Степана, как бы давая понять и словами частушки и своим прикосновением, куда ведёт её желание:

Из-за леса выезжает

Конная милиция.

Подымайте девки юбки,

Будет репетиция.

И так повела глазами в сторону Степана, что у того закружилась голова. И ущипнула его.

— Давай ещё ваксы хлобыстнём, — сказал Венчик, отложив гармонь.

Разлили водку в стаканы и выпили. Степан повернул голову к соседке, почувствовав на себе её взгляд. Действительно, она, не стесняясь, смотрела на него. Глаза были ясными и очень предсказуемыми, в их глубине была горячая томность, они увлекали в свою пропасть, маня и суля неизведанное. Сердце Степана замерло на мгновение, а потом забилось учащённо сильно. Он отвернулся, чтобы не видеть этих опьяняющих глаз.

— Откуда к нам? — спросил Степана Венчик.

— С Алдана.

— А что там делал? — продолжал нахально задавать вопросы Венчик, словно ничего не знал о судьбе гостя.

Степан прожил три с лишним месяца в компании гопников, вместе с ними ходил на дело и не побоялся рассказать о себе, чувствуя, что эти люди за столом из той же породы, что и Мухомор, только чуть повыше. Тем более Венчик напомнил того мужика, который разговаривал с Мухомором у кучи вещей, вынесенных им из магазина, который они брали в последний раз.

— Положим, что ты винта нарезал из лагеря, — проговорил Венчик после его рассказа. — Что дальше думаешь делать?

Степан знал, что ему делать дальше, но по природе был скрытен, да и зачем было раскрывать душу перед незнакомыми людьми, и он ответил уклончиво:

— Не знаю. Мне документы нужны.

— В этом ты прав, — пробуравил его взглядом Венчик, — без вида далеко не уедешь.

— Может, он беса гонит? — сказал доселе молчавший Ухват, из всех присутствующих, как показалось Степану, подозрительно относящийся к нему и не скрывавший этого. — Надо бы проверить.

— Чего? — не понял Степан.

— Да нет, Ухват, — заступился за приятеля Мухомор. — Зачем он тогда легавого втёр?

Наступило непродолжительное молчание, во время которого каждый обдумывал состоявшийся разговор. Венчик взял гармонь и пробежался по ладам.

— Пусть пока с тобою дюбает, — обратился он к Мухомору. — Куда он без вида. И, кстати, не ходи на шальную, а то бестолковку потеряешь.

— Это когда же я ходил? — покраснел Мухомор.

— Когда квартиру брал.

— Какую. Я их много брал, — самодовольно усмехнулся Мухомор.

— Будто не помнишь! В которой голяк был.

— А-а. — Мухомор опустил глаза.

— Вот и «а-а-а». Хорошо, что все обошлось, хмырь.

Остальные не проронили ни слова. Молодуха сидела, положив руки на колени, поглядывая искоса на Степана. Чета напротив усердно закусывала, делая вид, что разговор их не касается, Марина с полуспущенной с плеч шалью, гладила Венчика по голове и заглядывала ему в глаза.

Венчик отстранил руку Марины и, посмотрев на Степана, спросил:

— Говорят, ты человека в тайге замочил?

Степан посмотрел на Мухомора — про охотника он говорил только ему. Мухомор не отреагировал на его взгляд. После выпитого Степан осмелел и спросил:

— А что?

— Значит, крови не боишься?

Все это Степану не нравилось. Он промолчал, ковыряя вилкой в тарелке, ожидая дальнейшего развития событий и полагая, что кривая куда-нибудь выведет.

— Пойдёшь с нами на дело, — продолжал Венчик как будто это уже было решено.

— Иначе перо в бок, — резюмировал Ухват, отправляя в рот дольку солёного огурца и с хрустом разжёвывая.

— Ты не встревай, Ухват, — оборвал приятеля Венчик. — Зачем пугать человека. Ему деваться некуда. Его ОГПУ ищет. Ему только нами по пути.

— Мне документы нужны, — повторил Степан.

— Сходишь с нами пару раз — будут тебе документы. Работать будешь по-крупному.

— Дело верняк, — вставил слово Мухомор.

— А если откажусь?

— Я тебя предупредил, — сказал Ухват. — Да что с ним говорить. У него очко играет.

— Ходил же с нами, не боялся, — заступился за Степана Мухомор.

— Кассу фабричную будем брать, — продолжал Венчик. — Там навару на сотни тысяч. Почему откровенно говорю: тебе нет резону отказываться. Бумагу надо заработать. Ты сейчас кто — богодул, а с нами пойдёшь — башли сами будут катиться в карман, а с башлями любую бумагу купишь.

Степан зиму прожил среди воров и кое-что стал смыслить в их блатном жаргоне — хлёстком и непонятном остальным. Чтобы показать, что он освоился в их среде, вскинув глаза на Венчика, произнёс:

— На бога берёшь?

— Да нет, не беру, — отозвался Венчик.

— Хватит базарить, — сказала молодуха, которой надоел этот разговор, и она решила взять правление за столом в свои руки. — Зачем собрались? Потом потолкуете.

Она вышла из-за стола, сходила на кухню и вернулась с большой бутылью светло-жёлтой жидкости.

Венчик повёл бровью:

— Первач?

— Самый настоящий. Чище водяры.

— Знаю. Ты мастерица. На чём настаивала?

— На зверобое.

— Может, на божьей травке, — усмехнулся Ухват.

— А ты заглохни, — обиделась молодуха. — Не с тобой говорят.

— Кто знает, кто знает, — хихикнул Ухват и посмотрел на Степана.

Молодуха перехватила его взгляд и незаметно для других показала ему кулак.

— Рая, — впервые он назвал женщину по имени, — я молчу. — Ухват перестал улыбаться, вытянул руку ладонью вперёд, как бы отстраняясь от молодухи и её забот, давая понять, что он подтверждает свои слова — молчать как рыба.

Венчик взял бутыль, потряс, посмотрел, как пузырьки воздуха весеёлой вереницей пошли от дна к горлышку и открыл пробку.

— О-о, лечебная, — понюхав, удовлетворительно провозгласил он и скомандовал: — Подставляй стаканы. Посмотрим, что нам Мамзель сварила.

Степан, как и остальные, хватил чуть неполный стакан Райкиного зелья. Рот ожгло. Он его открыл, хватая воздух, как рыба, вытащенная из воды, водя глазами по столу в надежде чем бы найти запить. Но не успел протянуть руку, как соседка подала на вилке ломтик селёдки. На глаза Степану уже навёртывались слезы, и кусочек селёдки, участливо протянутый, спас его.

— Хорош первач, — мотая головой, говорил Венчик, запихивая в рот хлеб. — Так по зебрам и шваркнуло.

Мухомор, опрокинув стакан, поперхнулся и закашлялся. На глаза навернулись слёзы.

— Слабаки ныне пошли, — проговорила Мамзель, посмотрев на Степана.

— Налегайте на закуску, а то окосеете, — сказала Марина, подвигая ближе к центру тарелки с картошкой и огурцами.

У Степана никакая закуска не шла в горло. Он чувствовал, что пьянеет, но проглотить ничего не хотел. Содержимое желудка, наоборот, просилось наружу. Скамья уходила из-под ног, комната кренилась, пол вставал дыбом. Сознание временами покидало его. Он помнил, что его поили каким-то отваром, но не помнил, как перевели в другую комнату и уложили в постель.

Проснулся он от ощущения тепла. Казалось, тёплые потоки воздуха идут от жарко пылавшей печки. Он понял, что это дыхание. Ещё не сообразив, кто рядом, он протянул руку и ощутил под ней гладкую округлость бедра. Он отдёрнул ладонь, будто совершил немыслимый грех, прикоснувшись к голому телу. Неистребимое внутреннее желание заставило его затрепетать, и он передвинул ладонь вверх. Под пальцами скользнул живот. В этот момент мягкая рука той, что лежала рядом, опустилась на его грудь, двинулась вниз. Степана обуяло нестерпимое желание слиться с этим телом. Терпкие, с запахом лесных ягод, губы коснулись его лица…

Глава семнадцатая Райка бандерша

Степан проснулся с тяжёлой головой и ощущением смутной опасности. Блуждая по тайге, он был как дикий зверь — всегда настороже. Любой шум, треск, падающая под ноги тень, даже запахи — дыма, жилья, которые он стал остро ощущать, заставляли его сразу быть начеку. Ему порой казалось, что он стал видеть затылком — настолько сильно в нём развились обоняние и слух.

Он огляделся. Лежал он голый на кровати, слегка накрытый выцветшим покрывалом. Рядом на стуле была аккуратно сложена его ветхая одежда. Ощущение опасности вновь коснулось его. Он стал припоминать вчерашние события. Помнил точно только до того момента, пока не проглотил какой-то настой, поданный ему Райкой. После этого всё поплыло перед глазами, тело налилось сладкой тяжестью, прося отдыха, и он отключился.

Лежал он в небольшой комнате с одним окном. Напротив кровати была дощатая переборка с дверным проёмом, закрытым тяжеёлой занавеской с шёлковыми шариками по краям. Ничто не нарушало тишины, сколько Степан не напрягал слуха, стараясь уловить шум, голоса, по которым мог бы определить, где находится. Видимо, спал он у тех, к кому его вчера привёл Мухомор. Чувство опасности после этих мыслей прошло, но настороженность осталась. Он стал винить себя, что вчера выпил лишнего, показал себя не с лучшей стороны, не крепким мужиком, но в то же время заметил, что в первый раз за последний год отоспался в тепле на мягкой постели.

Некоторое время было тихо, но потом он услышал лёгкие шаги — ходил кто-то молодой, и голоса. Однако слов нельзя было разобрать — говорили шёпотом. Занавеска колыхнулась, и Степан прикрыл глаза, но не совсем, чтобы видеть, кто это. Показалось лицо Мухомора и тотчас же скрылось. Степан облегчённо вздохнул и оставшаяся настороженность развеялась.

«А женщина? Приснилась она ему?» От этой мысли сердце запрыгало мелко и томно. Не приснилась. Он очень явственно, каждой клеточкой кожи ощущал её…

Занавеска отдёрнулась и появился Мухомор.

— Ну ты и спать, — сказал он.

— Уже поздно? — испуганно спросил Степан.

— Почти полдень. Собирайся, надо к себе идти.

— А где остальные?

— Каждый по своим делам ушёл. Марина на работе, Ухват с женой дома…

Степан свесил ноги с кровати и взял одежду со стула.

— Ну как? — спросил Мухомор, привалясь к косяку.

— Чего как?

Мухомор осклабился:

— Как Райка?

— А чего Райка?

— Ты что — ломом подпоясанный?

«Значит, то был не сон. Значит, это была та молодуха…» Степана обдало жаром, потом кинуло в холод. У него доселе не было близости с женщинами, и ночное приключение он вспоминал с лёгким чувством стыда и в то же время с какой-то долей растущего мужского достоинства.

Мухомор привёл Степана на кухню.

— Давай опохмелись.

Он взял из настенного шкафчика бутылку вчерашнего самогона, налил полстакана.

При виде этой процедуры Степана передёрнуло.

— Не буду.

— Дурак, чего мучаться. Я уже пропустил. Зажми нос, не дыши и выпей.

— Меня вырвет.

— Не вырвет. Легче будет.

Степан взял стакан и не дыша выпил. Не успел он проглотить обжигающую жидкость, как Мухомор услужливо протянул ему сырое яйцо.

— Посоли и запей. Захорошеет. Теперь ты от меня ни на шаг.

— Это почему же?

— А Райка так мне наказала. Ха-ха-ха! — рассмеялся Мухомор. — Видать ты ей по вкусу пришёлся. Айда на улицу!

Тем же путем, каким шли сюда, пошли обратно в подвал. После марининой квартиры подвал показался Степану ужасным: стены сырые, повсюду мусор, сквозняки, лишь у буржуйки было жарко. Пацаны, как всегда играли в карты.

Вечером, когда стемнело, Мухомор сказал Степану, лежавшему на досках:

— Собирайся!

— Это ещё куда?

— К Райке пойдём.

— Слушай, а кто она такая Райка?

— Что ж ты у неё не спросил.

Мухомор усмехнулся, показывая неровные, прокуренные несмотря на возраст зубы.

— Да ладно, скажи.

— Бандерша она. Правда, как Ваську загребли, от дела она стала отходить.

— Кто это Васька.

— Мужик её был.

— Я не пойду. — Степан отвернулся от Мухомора.

— К такой женщине! Да за неё блатные режутся, а он не пойдёт. Она сама приглашает. Или ты бабы испугался?

— С чего это я испугался!

— Не знаю с чего. На дело ходил не боялся, а здесь хвост поджал. — Он толкнул Степана. — Давай двигай! Хватит бить пролётку!

Степан оглядел грязный подвал, чумазых малолетних гопников, режущихся в очко, вспомнил горячие райкины губы и поднялся:

— Пошли!

Ходя по ночам с гопниками на дело, Степан хорошо изучил город, старый, разбросанный, стоявший по обе стороны реки. Новых домов было мало, если и строились, то деревянные, барачного типа, быстро черневшие от дождя и ветра. Были расположены они кустами: производит продукцию фабричонка — рядом растёт посёлок, дымит сыроваренный заводик — вблизи строятся жилые дома. Вот из таких разбросанных чутельных деревянных посёлков и состоял город.

Мухомор повёл Степана на Пьяный посеёлок, прозванный так потому, что давал приют жителям, работавшим на спиртзаводе, стоявшем недалеко от старого центра. Завод производил продукцию ещё до революции, а потом, когда был отменён сухой закон, заработал опять. Рядом возвышалось несколько бараков, два кирпичных здания, оставшихся от прежних хозяев, остальную площадь занимали индивидуальные дома деревенского типа с надворными постройками, огородами и живностью.

Они подошли к широкому пятистенку с глухим забором. Мухомор просунул руку в отверстие и открыл калитку. Загремела цепь и басовито пролаяла собака.

— Идём! — скомандовал Мухомор и двинулся по утоптанной тропинке к крыльцу, рядом с которым светилось боковое окно. — Собака далеко, у сарая.

По всему было видно, что Мухомор бывал здесь не один раз.

Постучался он условным стуком, взявшись за кольцо, висевшее на двери. Открылась дверь в сенях, звякнула металлическая щеколда. На крыльцо вышла Райка. Лица не было видно, но по фигуре, по запаху духов, Степан не спутал бы её ни с кем на свете.

— Проходите, — сказала она, передёрнув плечами под наброшенным пуховым платком.

Степан неуверенно двинулся за Мухомором. В доме было тепло, которое исходило от жарко натопленной белёной печки. Под потолком висела «молния». Её круглый фитиль горел ровным пламенем, освещая углы. В горнице стоял стол под скатертью, рядом стулья с гнутыми спинками и ножками, сундук, накрытый красивым покрывалом, обшитым по краям тесьмой с пушистыми золотистого цвета кисточками. Одна дверь, задёрнутая цветастыми занавесками, вела в переднюю комнату, другая — на кухню.

Раздевшись и усевшись на стул, Степан подумал: «Чего это я волнуюсь, как перед допросом? Из лагеря бежал не дрожал, а здесь знобит, как в лихорадке?» Он прижал дрожащие руки к коленям.

Из передней вышла Райка. На ней было сиреневое шерстяное платье с глубоким вырезом, на шее висели крупные бусы жемчужно-опалового цвета, поблескивая гранёными краями под светом лампы. Волосы гладко зачёсаны назад и собраны в узел, поверх которого была воткнута резная гребёнка. Пышный бюст так и просился выйти наружу из туго облегающего платья. На правой руке было золотое кольцо с крупным камнем.

— Чай пить будем, — сказала она низким голосом, обведя глазами гостей, и подозвала Мухомора: — Принеси, Захар, самовар. Он вскипел.

Мухомор бросился выполнять приказание хозяйки дома.

— А ты чего сидишь, как на именинах? — обратилась она к Степану. — Вон на полке хлеб, возьми и порежь.

После таких грубоватых слов, оторопь слетела со Степана. Он взял нож и стал резать хлеб.

Райка принесла чашки с голубыми павлинами с золотой отделкой и ободком по краю, стопки, вилки, вазу конфет и печенья, высокий графин с самогоном, при виде которого Степан ощутил во рту привкус вчерашнего зелья.

Когда стол был уставлен закусками, Райка пригласила к нему гостей. Села рядом со Степаном.

— По случаю чего праздник? — спросил Мухомор с плохо скрытой иронией, зыркнув глазами на Райку.

— Ой, какой непонятливый, — она насмешливо посмотрела на прыщавого Мухомора. — Твоего друга ублажаю, — надменно сказала она. — Ты разве не понял?

Тот втянул голову в плечи и сжался, как напроказивший кот.

— Понял, понял, — пролепетал он, сообразив, что сказал глупость, обидев всесильную бандершу.

— Ну так молчи и налей по соточке для начала.

— Будет сделано, — уже весело сказал Мухомор, считая, что гнев бандерши иссяк, и взял графин с самогоном.

Степан хотел отказаться от выпивки, но, подумав, что этим покажет себя несамостоятельным, промолчал, глядя, как приятель наливает в стопки янтарную жидкость.

Он с отвращением выпил. Его передёрнуло. Он быстро взял ломтик солёной рыбы и сунул в рот, чтобы унять готовую подкатить к горлу тошноту. Однако через минуту неприятное ощущение прошло, хмель бросился в голову, приятная лёгкость разлилась по жилам, и вечер не стал казаться столь мрачным.

Выпив для «сугрева души», как он выразился, ещё две стопки, Мухомор стал собираться уходить. Райка не оставляла его задержаться, посидеть, наоборот, как смекнул Степан, она хотела побыстрее выпроводить его. Какой-то чертёнок, обосновавшийся внутри, дёрнул Степана и он, порываясь встать, сказал:

— И я с тобой.

— Сиди, — не глядя на него ответил Мухомор. — Мне с тобой не по пути.

— Ты разве не в подвал?

— Нет, — отрезал Мухомор и выбрался из-за стола.

Степан опустился на прежнее место. «А на черта мне идти в подвал? — кружил хмель голову. — Что я там мышей не видал? Здесь хоть выспишься в чистоте», — оглядывал он прибранный, уютный райкин дом. Всё расправлено, складочка к складочке, бело, накрахмалено, источает запах свежевыстиранного. Он посмотрел, как хозяйка пошла закрывать за Мухомором дверь, как сверкнули серьги в ушах, матово блеснул глянец волос, колыхнулись обтянутые платьем бёдра бандерши…

— Ты не балуй его, — донёсся голос Мухомора. — А не то он мышей не будет ловить.

— Ты мал меня учить.

— Я не учу. Он нам для дела нужен.

— А мне для тела, — рассмеялась Райка, и Степану почудилось, что она подтолкнула Мухомора, чтобы он поскорее перешагнул через порог.

Хлопнула дверь. Лязгнул вставленный в пробой крючок. Вошла Райка, села на прежнее место, поправила платок на плечах.

— Ещё выпьешь? — спросила она.

Степан повел бровью.

— А чего не выпить.

Ему вспомнились слова Мухомора, что три года Райка жила одна после смерти хахаля, тоже вора, которого прибили сокамерники в тюрьме, и всем подкатывающимся к ней давала от ворот поворот. А вот пацана привечает. Хотя какой он пацан. Отношение к нему Райки поднимало его в собственных глазах. И ему хотелось казаться круче, чем он был на самом деле.

— Вот это другой разговор, — проговорила Райка. — Ты только закусывай, а то лыка не будешь вязать, как в прошлый раз.

Степан покраснел, но ничего не сказал.

— Ты давно сбежал? — спросила она. — Если не врёшь, конечно, что был в лагере.

— А чего мне врать! Давно. Прошлой осенью.

— Чем же ты питался в тайге?

— А чем придётся. Что добуду, то моё.

— Ну так сейчас поешь по-людски, — ответила она, накладывая ему в тарелку студня.

Она поняла, что ему не хочется говорить о том времени и не стала больше расспрашивать.

Степан выпил ещё. Самогон раскрепостил мозг и тело. Всё кругом стало казаться в ином свете. Он смотрел на круглое Райкино лицо, на глаза, одурманенные затаённым чувством, на полушария грудей, выпиравших из платья, и сладостное томление охватывало его существо, и ему уже не казалось, что он зря сюда пришёл, а казалось, что он веки вечные знает и Райку, и этот дом, и всё, всё, всё…

Утром он открыл глаза с ясной головой. Лежал он в небольшой комнате в два окна. На них были чистые чуть отдёрнутые кружевные занавески. На подоконниках стояли цветы в глиняных горшках, которые были обёрнуты толстой белой бумагой, разрисованной то ли цветными карандашами, то ли акварельными красками. Дурманяще пахло геранью, ещё чем-то приятным. Степан принюхался: запах жасмина издавали пуховые подушки, лёгкие и почти невесомые, в которых утопала его голова. Пол был вымыт недавно, пока он спал, и от него веяло свежестью.

Степан помнил, что вчера, выпив очередную стопку, его потянуло на геройства: он облапил Райку и ни слова не говоря, повлёк в тёмные комнаты. Райка не сопротивлялась, наоборот, они жадно целовались, стараясь теснее прижаться друг к другу. Степан молчал, Райка приглушённо смеялась. Она и увлекла его в эту комнату. Он вспомнил, как они бросились на кровать, мягкую и широкую, он суматошно раздевался, она помогала ему…

На стене висели ходики. Он взглянул на стрелки. Они показывали пять часов. Степан ужаснулся, подумав, сколько же времени он проспал, но тотчас понял, что ошибся — часы стояли. Он захотел встать и одеться, и осмотрелся: его одежды не было, но на стуле рядом с кроватью лежало чистое бельё.

— Переодевайся, — сказала, входя в комнату Райка. Она, видимо, следила за ним. — Я твою одежду сожгла. Купила тебе новую…

Степан не вставал. Райка усмехнулась, показав два ряда мелких белых зубов, наклонилась, притиснув его грудью, чмокнула в глаз, и, запахнув халат, удалилась.

— Быстрей вставай, — донесся её голос до Степана. — Завтракать будем.

— А сколько натикало? — спросил Степан.

— Поздно уже. Одиннадцать скоро.

Степан надел чистое, припасённое Райкой бельё, пахнувшее мылом и свежестью, свежую рубашку и шерстяные новые брюки.

— Ну-ка покажись! — Она вошла в комнату и оглядела его: — Иди к зеркалу, посмотрись, какой стал. — Она бесцеремонно вытолкала Степана из спальни. — Теперь тебя никто не узнает в новой одежде. А то в отрепьях каких-то ходил. Стыд и срам. В парикмахерскую сходишь. Там космы немного пообстригут, а то патлы в разные стороны торчат…

Степан тоже себя не узнавал. Оставшись довольной увиденным, Райка прошла на кухню и позвала его:

— Проходи, а то всё стынет.

На столе стояла бутылка водки, самовар, вазочка с мёдом, пироги, глубокая сковорода на ножках с ручкой, полная жёлтого, нарезанного соломкой картофеля, жаренного с салом и печёнкой.

— Садись. — Она сдвинула стопки.

— Я-я-а-а…

— Не отказывайся. Сегодня праздник. Я сама налью. — Она взяла бутылку.

— Сегодня праздник? — Он вскинул глаза.

— Праздник.

— А какой?

— Тебе нечего знать. Праздник и всё. Ты пей. Много будешь знать…

Степан не стал отказываться — в праздник не грех и выпить, тем более, что он уже начал привыкать к каждодневному возлиянию, выдохнул и проглотил содержимое стопки.

— Вот так-то лучше, — проговорила Райка и поднесла свою рюмку к губам.

— Мухомор когда придёт? — спросил Степан, приступая к еде.

— Это ты Захара Мухомором прозвал?

— А что не похож?

— Похож. А зачем он тебе? Теперь у тебя своя дорога. Что плохо у меня?

— Это ж какая у меня дорога? — спросил Степан, внимательно глядя на Райку.

— Потом разберёмся.

— А после «потом»?

— Я ж тебе сказала — там видно будет.

— Мне документы нужны.

— Будут тебе документы. Чего ты переживаешь.

— Когда делом докажу, как сказал Веничка?

— Ты не Веничке будешь доказывать.

— А кому же?

— Мне, — отрезала Райка и мягче добавила: — Прекрати этот разговор, а то я рассержусь. — Она взяла его голову двумя руками, притянула к себе и смачно поцеловала в губы. — Ну иди ко мне, голубь ты мой! Иди!..

Глава восемнадцатая «Прощай, шпана!»

Почти месяц жил Степан у Райки. Раза два или три за это время наведывался Мухомор, выпивал рюмку-другую хозяйкиного самогона, говорил о чём-то незначащим с примаком, как он называл своего бывшего дружка, но зато долго беседовал с Райкой. После таких бесед, в сенях или на улице, она приходила раскрасневшаяся, недовольная, но карт не раскрывала. Только после последней встречи, видимо, Мухомор её достал, гневно уперев руки в бока, она воскликнула, позабыв, что рядом находится Степан:

— А не будет по-вашему!

— Что произошло? — спросил Степан.

— Да ничего, — ответила спокойным голосом Райка, обмахивая рукой пылающее лицо.

— А чего тогда кричишь?

Степан освоился со своей новой ролью, живя в примаках, и иногда не только разговаривал с Райкой на равных, но и повышал голос на свою незаконную половину, если было можно так называть его хозяйку. Райка прощала ему такие всплески, считая, что они происходят от ничегониделания и по молодости. Она была старше его на пятнадцать лет.

Степану она представлялась двояко: то верёвки из неё можно было вить, а то не знал, с какого бока зайти — она становилась без видимой причины грубой, сводила к переносице брови, прищуривала глаза и недовольно смотрела на сожителя. Видно, в ней жили две женщины. Одна от Бога, от природы, что было отцом, матерью заложено — дети, очаг, семья, это сообщало ей мягкость, неторопливость, женственность, и вторая — бандерша в окружении воров с их законами, нравами, обычаями, подчас откровенно наглыми, но всегда бесцеремонными. Эта сторона наложила на неё неизгладимый отпечаток. Степан считал, что настоящая Райка была за ужином, обедом, в доме, когда хозяйствовала, в кровати, а остальное было приобретённым, своего рода маской, чтобы не казаться белой вороной в обществе воров.

Как она не хотела, чтобы он не ходил на дело, Утёс его взял с собой. Брали они заводскую кассу. Операция по экспроприации чужих денег, как охарактеризовал налёт Мухомор, прошла удачно, и Райка была довольна, что она разрешилась благополучно.

Вечером, когда Степан пил чай, она сказала:

— Больше не пойдёшь. Хватит и того, что я на них мантулю.

— Если я не пойду, — ответил Степан, в упор глядя на Райку, — Утёс мне вида не достанет.

— И не надо, чтобы он доставал.

— Как это не надо? — не понял Степан. От Райкиных слов у него кровь прихлынула к лицу. — Что это я на птичьих правах буду жить? Носа нельзя на люди показать — жди, когда загребут! А на мне не один грешок есть…

Он назвал убийство охотника, и прочие дела «грешками». Конечно, если бы его поймали, дело бы сшили красивое: побег, убийство охотника и милиционера. Как говорили гопники, «замочил он легавого намертво».

После Райкиных слов Степан насупил брови и отодвинулся от неё. Она поняла его поведение.

— Я сама тебе бумагу достану. Пусть Утёс не старается. — Она заглянула ему в глаза.

— А достанешь? — обрадовался Степан.

— Раз говорю, значит, сделаю.

Она, действительно, слов на ветер не бросала. Через неделю пришла в дом из города весёлая и довольная. Щёки ярко пылали. Молча разделась, прошла на кухню. Степан чувствовал, что за её молчанием скрывается что-то важное — она тянула время, предвкушая, как сообщит Степану приятное.

— Ты ничего не ел, — сказала она, заглядывая в печку, где стояли нетронутыми чугунок со щами и кринка топлёного молока.

— Я ждал тебя, — соврал он, хотя не ел не по этой причине. У него каждый раз в последние дни пропадал аппетит, когда он думал, как ему жить без документов.

Райка поняла в чём заключается причина отсутствия аппетита. Уже давно Степан был подавлен и грустен. Он тяготился своим пребыванием у неё. Она его никуда не пускала, да он и сам не рисковал выходить на улицу, боясь попасться без документов в руки милиционеров. Такая жизнь для молодого парня становилась в тягость.

— Степан, садись к столу, — позвала она его на кухню.

Он нехотя прошёл и сел на табурет.

— Ну что с тобой делать, — вздохнула она и, не в силах дальше скрывать своего секрета, достала из кармана кофты сложенную вчетверо бумажку. — Вот справка, — сказала она, расправляя документ. — Теперь ты Степан Кудимыч Овражнов.

Райкин подарок настолько обескуражил и обрадовал Степана, что он с минуту сидел не в силах произнести ни слова. Она подала ему бумагу и он стал рассматривать фиолетовые буквы витиеватого почерка, круглую печать с гербом, которые давали ему новую жизнь.

— Ну как — доволен? — спросила она, глядя на его смущённую и обрадованную физиономию.

Степан промолчал, но в следующую секунду обнял Райку и крепко поцеловал в губы.

— Женщина, если захочет, быстрее всё сделает, чем твой Утёс, — сказала она. — Да и за бумагу ему надо ещё отработать.

— А тебе?

— Что мне? — вздохнула она. — Я себе этим только навредила. Теперь ты меня бросишь. И держать тебя без вида я не в силах. Поэтому делай, что хочешь.

— Ну что ты, Рая! — Он обнял её.

В этот день они допоздна засиделись за ужином. Степан без устали говорил, вынимал справку из кармана, разглядывал по нескольку раз, смотрел на свет, и счастливая улыбка не сходила с лица.

— Ну вот, теперь я человек! — восторженно вскрикивал он. — Можно и на улицу выходить, да, Рая?

— С такими документами не только на улицу, куда хочешь пойдёшь. Документы подлинные.

— У кого-то стащили? — с волнением в голосе произнёс Степан. — А что если тот в милицию заявит?

— Не заявит, — уверенно ответила Райка. — Того человека нет в живых. — Так что ты не беспокойся — никто знать не будет, что это не твои настоящие бумаги…

— А того… хозяина вот этих, — он потряс справкой в воздухе, — пришили?

— Никто его не пришивал. Гопники к этому руку не прикладывали. Если хочешь знать, скажу: этого Овражнова поездом зарезало. Его документы мне передали.

После этих слов Степан успокоился. Он как бы заново родился на свет, а Райка стала замкнутой, неразговорчивой, тусклой, и улыбка, раньше лучезарная, редко озаряла её красивое лицо.

Лёжа на райкиных перинах, утопая по уши в пуховых подушках, Степан всё чаще вспоминал исповедь отца в лагере и его завещание. Когда он плутал по тайге, жил в подвале, редко вспоминал о кладе, зарытом в староверском скиту, а если и вспоминал, то эти мысли быстро пропадали, потому что не до мечты было о далёком мурманском сундуке. Надо было думать о том, как выжить сейчас, в теперешнее безрадостное время. Он жил одним днём, не заботясь о неизведанном будущем. А теперь сладостные думы о неимоверном богатстве, таящимся под землей, не давали ему покою. Он не делился с ними ни с кем, даже с Райкой, потому что богатство принадлежало ему одному, он один о нём знал и один хотел владеть им после мытарств и лишений, выпавших на его долю, находясь ежесекундно на волоске от смерти. Он затем и выжил, чтобы пожить нормальной жизнью. Теперь с новыми документами никто и знать не будет о Степане Загодине, пропавшем в алданской тайге, а на свете теперь живёт Степан Овражнов, молодой человек, отслуживший Красную Армию, сын бедного крестьянина, ищущий свою долю на стройках возрождающейся страны.

Размышляя о своей дальнейшей жизни, Степан стал тяготиться ролью примака и однажды у него созрела мысль, от которой он не мог избавиться — она звала его вперёд, к новому бытию. Хватит скитаться по подвалам, по чужим углам, жить захребетником, хоть и у женщины, которая по всему его любит и души не чает и которую не любит Степан. Она ему сначала нравилась, но потом это чувство прошло, он ей просто был благодарен за участие в его судьбе, но не больше. Что его могло ожидать с ней? Можно уехать, удрать вместе с нею. Создать семью. Но он ещё молод. Ему чуть за двадцать, а ей подкатывает под сорок. А потом, отвяжутся ли они от воров? Этого всего больше боялся Степан. Те не дадут спокойной жизни. Надо сматываться, как говаривал в свое время Мухомор, сматываться от этой воровской компании.

Придя к таким мыслям, Степан втайне от Райки стал готовиться в дорогу. Нужны были деньги. Но где их взять? За обворованную заводскую кассу он не получил ни полушки, за это ему Утёс обещал достать документы, но что-то не торопился. Воровать он не пойдёт. Поймают — посадят. Надо позаимствовать у Райки. Он перерыл в отстутствии хозяйки весь дом, но денег не нашёл. «Где же она их прячет? — задавал он себе вопрос. — Не за лифчиком же носит?»

Степан стал следить за нею, когда она собиралась уходить из дома на базар. Оказалось, деньги лежали под периной, на которой он спал.

Он что-то делал по дому, то ли полку поправлял, то ли у самовара поддон лудил, а она собиралась в город. Зашла в комнату, где они спали, завернула перину и вытащила свёрток, развернула, отсчитала несколько бумажек, сунула за пазуху, остальные положила обратно.

— Степан, — появилась она в дверях кухни. — Я в город в ларёк схожу.

— Как знаешь, — ответил Степан, делая вид, что всецело поглощён работой, насвистывая незатейливый мотивчик, хотя внутри всё пело и ликовало.

Шевельнулась занавеска, и Райка стала одеваться. Как только хлопнула дверь, он проследил в окно, как она шла по тропинке к калитке палисадника, отодвигая от лица ветки кустарника, уже распускавшие зелёные листочки, как скрылась за соседним домом, быстро закрыл дверь на крючок и прошмыгнул в спальню. Откинул перину и увидел свёрток. Дрожащими от волнения руками развернул его и стал считать деньги. Их оказалось несколько тысяч. Взяв сторублёвку, положил в карман, подумав, вытащил ещё одну, остальные положил на прежнее место. Выйдя в сени, засунул купюры в щель бревна, свернув их в трубку, сверху заткнул паклей, выдернутой из рассохшегося паза.

Райка не заметила пропажи, а Степан под благовидными предлогами стал пропадать в городе, как он говорил, осваивался в незнакомом населённом пункте.

Прежде всего окольными путями, чтобы его не видели ни Райка, если она хотела проследить за ним, ни его бывшие товарищи, нечаянно встретившиеся на пути, он пробрался на вокзал и узнал стоимость билета до Москвы и расписание поездов. Пассажирские ходили не часто. Он выбрал дневной поезд, потому что вечером и ночью Райка всегда была дома и ему в это время выбраться на волю не было возможности. Оказалось, что двухсот рублей, что он припрятал, было недостаточно для купли билета, но он теперь знал, где взять недостающие.

Наступило лето, прекрасное время для путешествий и разного рода долгих отлучек, когда человеку, не обременённому тяжёлой одеждой, без боязни замёрзнуть ночью в незнакомом месте, можно двигаться в любых направлениях. Райка привыкла к отсутствию Степана в дневное время по нескольку часов и не обращала на это никакого внимания. Хотя она отстранялась всеми способами от общения с Утёсом, компания её не забывала, иногда приходил Мухомор, передавал приглашение Утёса зайти, но Райка держала марку крутой женщины, которой она и была в самом недалёком прошлом и ни шла ни на какие уступки. Но оступников не любят в любой среде, не нравилось и её товарищам, что она настолько увлеклась Степаном, что отстранилась от общего дела.

— Передай Утёсу, — наставляла она в последний раз Мухомора, — что мне приглашения передавать не надо. Когда будет нужно, я сама его найду. Он меня не запряг. Когда запряжёт, тогда пусть и понукает…

— Твоё дело, — промямлил Мухомор, заметно повзрослевший за последнее время. — Мне велено передать..

— Ну а ты ему передай от меня, что я тебе сказала. Иди! — И она широко открыла перед ним дверь.

Мухомор, угодливо улыбаясь, попятился к порогу, успев подмигнуть Степану.

Но Райку допёк порученец Утёса и как-то, не выдержав, она сказала Степану:

— Я дойду до хаты, побудь один…

Степан понял до какой хаты и ответил:

— Сходи. Только поосторожнее с Веничкой. А я тоже прогуляюсь, а то дома скучно.

— Прогуляйся, — разрешила Райка. — Только долго не задерживайся. Я скоро вернусь.

Когда она ушла, Степан твёрдо решил осуществить свой план. Забрав деньги под периной и сунув в карман пиджака, он налегке, не взяв больше ничего, закрыл двери и пошёл на станцию. Надо было спешить.

За последнее время, совершая пешие прогулки, он хорошо изучил город, и теперь, держа путь на вокзал, пошёл не прямой дорогой, а закоулками, стараясь выбрать места малолюдные, держась ближе к стенам домов. Вблизи какой-то подворотни ему показалось, что он увидел Шкета. Тот кого-то высматривал на улице. Сердце Степана упало от плохого предчувствия.

Он быстро проскользнул под оказавшуюся поблизости арку и переждал некоторое время. Когда вышел, Шкета не было, и он облегчённо вздохнул.

Вокзал был шумный и многолюдный. В кассе седая кассирша подозрительно посмотрела на Степана, пересчитала деньги, что он ей дал, и протянула билет. Степан быстро схватил его и, стараясь принять независимый вид, отошёл от окошечка.

До прибытия поезда оставалось не более часа. Решив не толкаться среди ожидающих прибытия поезда пассажиров, вышел из вокзала, купил газету, она оказалась не свежей, но его это мало обеспокоило, нашёл отдалённую скамейку в тени разросшегося дерева, присел и, закрыв лицо газетой, сделал вид, что увлечённо читает. Но читать не мог. Сердце колотилось неистово. Он так не переживал перед побегом из лагеря, как сейчас. Ему казалось, что Райка уже вернулась от Утёса и, заподозрив неладное, разослала знакомых гопников на его поиски.

Вокзальные часы показывали время прибытия поезда. Он запаздывал. Степан от волнения кусал ногти и хотя весь перрон был забит пассажирами, он неподвижно сидел на скамейке, держа перед глазами газету, и поглядывал сверху неё, словно птичка из скворечни. Наконец пассажиры зашевелились, раздался гудок паровоза, и Степан, смешавшись с пассажирами, бросился к приближавшемуся поезду.

Проводник, молодой парень, проверил билет, покосившись на Степана, который был налегке, но ничего не сказал. Только очутившись в вагоне на своем месте, Степан успокоился. Он сидел у окна и смотрел, как за стеклом мелькали пристанционные постройки. Паровоз ускорял ход. Город оставался позади. А впереди была новая жизнь, к которой вели стальные рельсы.

1995–1998, 2007 гг.

Рассказы

Лектрическая сила

Кеша Болдырев возвращался из города, с работы, в деревню, где жил. Возвращался поздно и всё смеялся с кондуктором, круглолицей приятной молодухой. Лицо его в рыжих оспинках, шапка сбита на затылок. Сегодня была получка, мужики сложились, и Кеша «под газами», но держится в рамках. Он вообще, когда выпьет, не бузит, ведёт себя смирно, становится словоохотливым и очень добрым.

Он стоял в проходе напротив кондуктора и держался за поручень. Под лохматым отворотом рукава полушубка дрягалась капроновая сумка, в которой шуршало, когда Кеша задевал ею о сиденье.

— Небось гостинцы жене везёшь? — спросила кондуктор. Скорозаканчивалась смена, и настроение у неё было хорошее.

— От, тёща, — рассмеялся Кеша. — Всё, от, она знает! Везу! И гостинцы и, — он подмигнул молодухе, — ещё кое-что напополам с приятелем.

Он показал сумкой в сторону мужика в заячьей шапке, в валенках, с которых подтаивало на пол, с большим рюкзаком у ног. Народу в автобусе было мало, и тот сидел вольготно, посередине сиденья и всю дорогу молчал, изредка, когда Кеша особенно что-то «загибал», вскидывая глаза на веселящуюся парочку.

— Вот-вот, я и думаю — бутылка там у тебя, а никакой не гостинец.

— Нет, ты постой так с бухты-барахты меня хаять. — Кеша поднял руку, сняв её с поручня. — Я че-ло-век, — сказал он по слогам. — Поняла, тёща? Че-ло-век! Это ничего, что я выпил. Сегодня положено. Получка. Я сегодня, знаешь, сколько получил? Не знаешь! Во-о! — Он показал двумя руками, сколько заработал.

Кондуктор насмешливо покачала головой.

— Будешь хвалиться, ещё отымут.

— Не сумлевайся, тёща, не отымут. Меня здесь кажная собака знает, — бахвалился Кеша. — А потом у нас с Андрюхой ружжо есть. Правда, Андрюха?

Андрюха исподлобья посмотрел на приятеля, но промолчал.

— Серьёзный у тебя товарищ, — сказала кондуктор.

— Это он с виду крутой, а вообще изнутри светлый, верёвки можно вить. Мы с ним вместе работаем в гараже, по автоделу. Только я в деревне живу, а он городской.

— Что же это он — к тебе в гости едет?

— Ко мне. Завтра собрались на охоту. Охоту разрешили…

— Больно поздно едете. Жена, небось, все глаза проглядела?..

— От, тёща, — заулыбался Кеша. Когда он улыбается, лицо становится мягким и добрым. — Всё от она знает… У меня-а жена-а раскраса-а-авица, — пропел он и сдвинул сползшую шапку на затылок. — Счас приедем с Андрюхой, — мечтательно продолжил он, — жёнка в погреб слетает, огурчиков там, капустки квашеной, картошечки, тово, сево схлопочет, мы с ним дербалызним и спать. А завтра на охоту, правда, Андрюха? Я ему покажу места, где зайцев пруд пруди. А может, ешо и лисицу возьмём его дочери на воротник.

— На шапку, — проронил Андрюха.

— Или на шапку, — подтвердил Кеша.

— Таких вас только и ждёт жена, — покачала головой кондуктор.

— Ах, тёща, тёща! Ты не знаешь её. Такая женщина! — Кеша поглядел в потолок. — Бывает, переберёшь, лектрическая сила, домой вензелем кое-как доплюхаешь, получку отдашь и… Чтобы жена против? Никогда! Такая у неё натура. Я бы так не сумел. О-о, я в гневе страшен, — раздул ноздри Кеша. — Мне под горячую руку попадёшься — добра не жди. Я такой. А жена — та наоборот, обходительная. Придёшь домой, ослабнешь, она тебя разденет, разует, спать уложит… А утром, слышь, тёща? Утром ещё голову не отдерёшь от подушки, а Нинуля уж кружечку рассольчику капустного, огуречный не то, а капустный самый раз, так вот она капустного тебе под нос и заводит. Махнёшь стаканчик — вроде бы и полегчает. Жена суетится, к столу приглашает, колбаски поджарит, ещё чего… Спасибо, говорю, женуля, не хочу ничего, и бегом собираться на работу. Главное, чтобы не опоздать. Работа у нас с Андрюхой сурьёзная. У нас строго. Чтобы машина в рейс точно по расписанию вышла. Мне жена говорит, смени работу, устаёшь мотаться, иди вон в совхоз, а я и шоферить могу, и трактористом… Нет, говорю, дорог мне коллектив. Я в нём пятнадцать лет кручусь. Привык и другого места не хочу. Правда, Андрюха?

Кеша переложил сумку в другую руку.

— Я вообще однолюб. Другие как? Книжечку трудовую в карман — и в другое место. А я нет. Я без оглядки куда-ни куда не пойду. Я в деда. Такой был мужик — крепкий. Раз взялся за дело — доведёт до конца. Ночами спать не будет, а своего добьётся. И жена такая у меня… почти. Вот какую обнову надо купить, она сначала ко мне: Кеша, чего ты хочешь себе купить? Я ей говорю, ладно, сначала ты себе купи. Может, вон шубу хочешь, как у Кланьки, а уж потом я. Чего мне — полушубок есть, костюм есть. Уж она меня ругать, словом, уговаривать, дескать, ты себе сначала купи, а потом я как-нибудь. Мне в деревне, говорит, — она у меня продавщицей работает, — ничего не надо, и так сойдёт, а ты в городе, на заводе, в народе, на профсоюзном собрании в президиум тебя содют, тебе надо одеваться по-городскому. Так и спорим до белого каления, в смысле никак не договоримся, кому вперёд покупать…

— Вот жена какая у тебя, а ты пьёшь.

— От, тёща! Не видала ты пьяных. Пьяный знаешь кто? Кого двое под руки ведут, а третий ноги расставляет. А я так — играю малость. И то, когда сила лектрическая найдет.

Кондуктор наморщила лоб:

— Какая сила?

— Лектрическая, — повторил Кеша.

Кондуктор посмотрела на него и заливисто засмеялась и пошевелилась на своем высоком стуле. В сумке, на груди, зазвякали монеты, будто тоже засмеялись.

— Ну и морозить ты, парень, горазд!

— Смеётся, — серьёзно сказал Кеша. — Вон Андрюха, тот тоже не верит. Её учёные нашли — не я. Такая сила есть. Выбивает она из колеи. Как войдёт, так кричи шабаш — перевернёт, развернёт и вывернет. Ты что хошь делай, а она всё равно палки в колёса тебе суёт. Возьми Дениску Лызлова. Столяр, каких поискать надо. Такие рамы, двери вяжет, столы… И человек — душа! А нападёт эта лектри… ческая сила — пьёт неделю, другую. Валяется, битого приводят, и никакого уговору или резону ему нету. А всё она. И как пристанет, так и отвяжется. Вот и на меня бывают раза нападёт. То ничего — ходишь, работаешь, всё как по маслу идёт, аж самому завидно бывает. Но вот привяжется лектрическая сила — и пошёл куролесить. Ты одно, она — другое. Ты на гору — тебя за ногу. Так и крутит, смотришь, день, два, потом снова пропадёт, как и не было. Вот так, тёща, а ты говоришь!

— Ой и пули лить ты мастак, как я погляжу, — со смехом ответила кондуктор. — С тобой не заскучаешь! С болтовнёй своей смотри остановку не проедь.

— Не проеду. — Кеша посмотрел в окно. — Моя последняя. Дальше автобусы не ходят. На своих двоих потопаем, правда, Андрюха. Через реки, горы и долины… А ета сила, тёща, как вирус…

Автобус развернулся возле сельского магазина, и двери открылись. Кеша с Андрюхой вышли на слабо освещённую площадь. Андрюха закинул тяжелый рюкзак за плечо, а Кеша помахал рукой кондуктору:

— Прощевай пока, тёща! Ешшо свидимся!

Кеша первый, за ним Андрюха пошли узкой плохо утоптанной тропинкой по свежему снегу, петляя меж огородами, и вошли в перелесок, редкий, еловый, но в темноте казавшийся густым и чёрным.

— Минут пятнадцать — и дома, — сказал Кеша.

— Далеко тебе ходить, — пробасил Андрюха.

— Разве далеко? Это тебе так, по первому случаю. Вот в прошлом году приезжал ко мне один, тоже охотник, с собакой, трубой… Как и ты говорил — далеко. А взяли мы за один заход двух зайцев, за второй — одного, сразу близко стало. Тогда нам жена зайчатинки пожарила, раздавили мы пузырь… Завтра мы, Андрюха, встанем рано, заведу я будильник, чтобы не проспать. Тебя на печке положу. У меня в доме печка русская, специально не ломаю, счас к старине тяга… Лады?

— Лады, — ответствовал Андрюха.

Вошли в деревню.

— Вон мой дом, у колодца, — сказал Кеша, показывая варежкой в сужающуюся темнотой улицу деревни. — Дом хороший, тёплый, недавно перетряс его. А свету нету, значит, мои уже спят.

Подошли к дому, черневшему круглыми брёвнами. Под ногами хрустел нетронутый снег. Кеша толкнул дверь. Она была закрыта изнутри. Он долго скрипел полушубком, сопел, ища под крыльцом ключ. Не нашёл и стал стучать в дверь.

В окне забрезжил дальний, тусклый огонёк. Послышалось хлопанье открываемой двери. Шаги.

— Кто там? — спросил заспанный голос.

— Нинуль, это я, — ответил Кеша.

— Где это ты болтался? — строго спросила жена, подходя к двери. — Посмотри, сколько время уже! За полночь. Опять пьяный?

Упал выдернутый из ушка металлический крючок и, качаясь, тонко позвякивал.

Кеша сунулся на крыльцо, в ступеньки.

Жена в наброшенном на плечи зимнем пальто сурово спросила:

— Опять деньги пропиваешь? Где получка?

— Ты что, Нинуль?! Всё до копеечки принёс. Вот истинный Бог!

— Так я тебе и поверила…

— Крест тебе… Я счас. — Кеша полез в нагрудный карман, достал деньги. — Вот… Всё до копейки…

Жена взяла деньги и закрыла дверь на крючок.

— Ты куда!? — озлился Кеша. — Давай открывай!

Жена не ответила и ушла в дом.

— Вот… лектрическая сила, — ругался Кеша и стучал кулаком и ногой в дверь.

— Чего стучишь!? Не глухие. Детей разбудишь, — снова послышался голос жены. — Где десятка?

— Там! Все там, Нинуль!

— Все там. Обманывать! Вот и ночуй на улице. Иди, откуда пришёл!

Кеша сдвинул шапку на бровь и сосредоточенно о чём-то думал. Потом сказал:

— Дэк, э-э… я с товарищем…

— Вот и его возьми с собой, чтоб повадней было…

— Нинуль, не страми меня. Что на работе скажут… В дом не пустила. На улице зима, вить, не лето. А-а, Нинуль? — Голос у него был донельзя просительный.

Ответом ему было щёлканье замка и затихающие шаги в сенях.

Кеша расторопно походил по двору, заложив руки за спину, потом сел на холодную ступеньку крыльца, припорошённую свежим снегом. Шумно отдуваясь, рядом с ним Андрюха бросил тяжелый рюкзак.

— Поохотились, — сказал он, прислоняясь к балясине.

— От лектрическая сила, — не слушая приятеля, пробормотал Кеша. — Что же делать, Андрюха?

Андрюха шумнул носом, вздохнул и промолчал.

— Вить не откроет, проси не проси, — вздохнул вслед за Андрюхой Кеша. — Пока не протрезвлюсь, не откроет. И эта ещё десятка. Не брал я её… Куда она запропастилась?..

— Зазвал ты меня, Кешка. Теперь вот ночуй, где хочешь. Болтун! У меня жена, жёнушка, Нинуля. А она в дом не пускает. Ладно бы пьяные. — Андрюха смачно сплюнул в снег.

— Ты вот что, не… — Кеша хотел выразиться, но не стал. Он подумал немного, а потом сказал: — Слушай, ну её к лешему! Пошли за мной.

— Это куда ещё? — недовольно спросил Андрюха. Куда-то шагать ему не хотелось.

— Недалеко. У меня тут за огородами банька, — говорил Кеша, помогая Андрюхе взвалить рюкзак на плечо. — Летом её смастерил. Счас дровишек в каменку накидаем, огонь раздуем — теплынь будет. Ташкент устроим. Пошли, что нам жена. А завтра на охоту.

Кеша протаптывал тропинку в снегу первым, за ним топал Андрюха. Банька была за домом метрах в тридцати, за огородом, за яблонями, приземистая, занесённая снегом. Кеша толкнул промёрзшую дверь, ввалился в предбанник, таща на ногах снег.

— Заходи сюда, — позвал он приятеля. — Что нам ветер и гроза… Свету только нету, не провёл. Чиркни спичкой. Дрова здесь. Счас разожгём печку.

Скоро печка пылала. Друзья поужинали запасами, что были в рюкзаке, приложились «с горя» к бутылке и стали укладываться спать.

— Ты тоже, — упрекал Кешу разгорячённый водкой Андрюха, снимая валенки. — Если бы я знал, что у тебя жена такая… не в жисть бы не поехал. Трепач ты…

— Чудак ты, Андрюха. — Кеша почесал шею. — Она у меня хорошая. Вот только бывают раза, на неё, как и на меня, находит лектрическая сила. Тогда ни какого сладу нету. Не подступишься.

— Сила-а, — проворчал Андрюха, удобнее устраиваясь на коротком полке. — Шёл бы ты со своей силой куда подальше…

А Кеша не слышал его. Он храпел на всю Ивановскую и снились ему огурчики, которые с хорошей улыбкой подносила ему его Нинуля.

1981 г.

Бубенчик и Самописка

Звали её Клавдия Ерофеевна. Жила она в крашенном зелёной краской доме, широком и приземистым, стоявшем на краю села, невдалеке от полуразрушенной мельницы, на плоском бугре. Дом был обнесён сплошным, доска к доске, забором, тоже зелёным, с вечно замкнутыми двустворчатыми воротами и тяжелой, сбитой из крепких досок, калиткой рядом. Видеть, что творится у Ерофеевны на дворе, можно было лишь взобравшись на дерево или прислонив глаз к выпиленному отверстию в калитке, куда просовывали руку, чтобы отодвинуть засов.

У терраски, слегка осевшей набок, привязанный к вмурованному в фундамент крюку-кольцу на крепкую двойную цепь, ходил лохматый волкодав с красной пастью и злыми жёлтыми глазами. Его густой хрип-лай часто можно было слышать по вечерам, когда парни цеплялись за забор, чтобы обломать сирень, поднявшую ветки над шершавыми тесинами. В такие минуты сама Ерофеевна выходила из калитки и энергично охаживала невоспитанных деревенских огольцов отборными нелестными словами за покушение на священную собственность её сада. Она подбирала брошенные второпях стяжателями чужого добра ветки, уносила домой и ставила в террасе в ведро с водой.

Заработав пенсию, Ерофеевна ушла из совхоза, но продолжала колготиться в саду и огороде, продавая выращенное на базаре и кладя деньги на сберегательную книжку. Ходила всегда замусоленная по причине неаккуратности и сплошной, день изо дня работы на своём участке.

Была она рослая, крепкая, с отменным здоровьем, которого не поколебала ни смерть двух мужей, ни дочери от второго брака, которая в юном, самом прекрасном возрасте, утонула в проруби на реке, куда её послала мать за водой для скотины.

Двор у неё был завален разным хламом: вёдрами, отслужившими свой срок, обрезками старых труб, кусками кровельного железа, и никто, даже она сама не знала, зачем это берегла. Пионеры сельской школы, прослышав про склады металлолома на подворье Ерофеевны, пытались уговорить её отдать, но она отдавала с неохотой, и то те вещи, которые пролежали у неё не один десяток лет, и, видимо, были уже не нужны.

Дочь и сын от первого брака жили вдалеке от матери и к ней почти не ездили.

Летними тёплыми ночами, сунув ноги в старые стоптанные опорки и взял суковатую палку, валявшуюся у калитки, она выходила в обход своей неприкосновенной частной собственности. Вначале обходила ограду, а потом долго стояла под липой, не шелохнувшись, прислушиваясь к голосам на улице. Заперев калитку и привязав волкодава ближе к забору, уходила спать.

Как-то из недальних краёв прислали в совхоз большую бригаду рабочих для помощи в строительстве коровника. Совхоз за постой платил деньги, и Ерофеевна всегда пускала командированных на квартиру. Сдала она комнаты и на этот раз. Время командировки кончилось, коровник был построен, и уехали помощники по своим сёлам и весям, а один из них — неказистый на вид мужичонко Петруша Подстигнеев — присватался к одинокой Ерофеевне и остался у неё. Деревенские видели, как под зиму привёз он к ней нехитрый холостяцкий скарб свой в чемоданчике и отдельно гармонь любительскую.

Был он небольшого роста, одевался неряшливо, курил дешёвые папиросы, был прокурен насквозь, и табаком разило от него за версту. Воды не мутил, как говорили в деревне, при встрече с односельчанами раскланивался почтительно, снимая выцветшую кепку:

— День добрый, Федор Иваныч!

— Здравствуйте, Пелагея Андревна!

— Как живёте, Михал Захарыч?

И долго, не покрывая головы, смотрел вслед. Гармонист он был никудышный, но летними вечерами садился на скамейку у ворот и играл вальсы, елецкую и частушки, которых знал неимоверное количество. Были они весьма откровенные, но он не стеснялся, иногда проглатывая слишком режущие слух слова.

С горы саночки катились

Серебром облитые.

В этих саночках сидели

Три … обритые.

Приглашал ребят:

— Иди, пацаны, садись! — двигался на угол скамейки, освобождая место. — Чего сыграть? Трясучку вашу не могу, а вот нашу русскую с удовольствием…

И играл, беззастенчиво перевирая мелодию, попыхивая изжёванной папиросой, пристукивая по земле носком ботинка.

Вначале, после переезда, в деревне судачили, что подправит он дела Ерофеевне и намахает она его. Сколько таких нахлебников у неё перебывало! Поживут, поработают, подлатают дыры в хозяйстве, а потом только их и видели — кандибобером вылетали за тесовую ограду…

Но Петруша жил, работал кормачом на скотном дворе, деньги отдавал Ерофеевне, она его не намахивала. Даже как-то в клуб на новую картину соизволила придти с ним. Бабы смеялись: где-то медведь издох — Ерофеевна со своим благоверным пришла. Правда, всё село оккупировало клуб, потому что киношник Толька Мочалов везде объявления расклеил и выступил по совхозному радио, что картина кассовая, до телевизору не допущается, и кто её не поглядит, тот рискует остаться с носом. Народ валом и повалил. Видно, не утерпела и Ерофеевна, раз пришла с Петрушей.

Её подруги, матёрые бабы, в основном одиночки, кто по разным причинам повыгоняли своих мужиков, да девки вековухи пенсионного возраста спрашивали:

— И что ты нашла в нём? На нём только дым возить, больно мозгляват. Не переломился бы…

А сами с хитрецой поглядывали на Ерофеевну, дескать, что скажет в ответ.

Она, оглядев подружек, отвечала:

— Не переломится. На ём хучь воду вози, крепок, что лемех. Двухжильный, не смотри, что с виду тонконог…

Она его прозвала, может, за малый рост или неприметный вид, может, за скособоченную голову — Бубенчиком, а он её, не оставаясь в долгу, тоже по какому-то своему усмотрению окрестил Самопиской.

Так они полегоньку совместно и кантовались, день за днём, неделя за неделей.

Бубенчику снился сон: он распахал луговину возле дома и посеял семена арбузов. Лето было жаркое, с обильными, плотными дождями, и арбузы вызрели в открытом грунте — небывалое дело для средней полосы. Он собрал арбузы и, глядя на гору крепких, упруго звенящих при лёгком ударе руки полосатых кругляков, предвкушал предстоящую их продажу и радовался, что получит отменный куш, и ему будет завидовать всё село.

Бубенчик всегда хотел, чтобы ему завидовали. Всю жизнь он чего-то искал, сначала и сам не знал — чего, потом понял — тёплого места, устройства в жизни. Менял работы, но удовлетворения ни в одной не находил. Женился по расчёту на продавщице сельповского магазина. Думал прожить безбедно, не напрягая пупка. Жена быстро умерла, но поживиться Бубенчику не удалось — оказалось, что имущество и деньги на сберкнижке были завещаны тестю. Тесть — мужик ещё в силе — выгреб всё имущество и выгнал Бубенчика из квартиры. Взял за плечи и спровадил под зад коленом:

— Гуляй! — сказал он ему. — Твоего здесь ничего нету — не нажил!

Бубенчик почти голый, но с гармонью, пошёл на все четыре стороны. Помыкавшись по белу свету, вдругорядь женился на поварихе из рабочей столовой. Стал добираться до её денег, но повариха перевела их на дочь от первого брака. От неё он ушёл сам.

После этого устроился водителем погрузчика в гортопе. Работа ему нравилась. Одному угля побольше насыплет — трояк, второму — ещё трояк. Когда давали по рублю — обижался, но виду не показывал, потом, осмелев, стал назначать цену сам. «По-божески», — говорил он, а брал ни много ни мало по пятерке за лишний ковш угля. Встал на ноги, ветер перестал свистеть в карманах.

Жить тогда ему было негде, он ночевал здесь же на территории склада в пустом вагончике. Сторож гортопа Пашка Шутов, пьянчуга и матерщинник, закрывал на это глаза, за что Бубенчик угощал его выпивкой.

Однажды, проводив подгулявших собутыльников, Бубенчик прилёг и заснул крепко, и чуть не сгорел сам и не спалил склады. Буржуйка, стоявшая в вагончике и отапливавшая его, перекалилась, загорелись рядом лежавшие дрова и щепки, огонь начал было лизать стены, когда в вагончик зашёл Пашка, у которого пересохло во рту и думавшего найти опохмелку у Петруши. Увидев огонь и безмятежно спавшего Подстигнеева, он сразу протрезвел, растолкал Петрушу и стал заливать пламя водой.

Чудом избежав суда, Бубенчик устроился чернорабочим на завод, выговорив себе место в общежитии.

Приехав в село и пожив у Самописки, он решил остаться, тем более, что хозяйка благоволила к нему, оказывала разные знаки внимания, и, как он понял, была не против совместного существования, тем более в общагу ему ехать не хотелось, и он зазимовал, втайне надеясь, что здесь ему обломится запланированное им счастье. Однако Самописка не спешила официально соединять свою судьбу с неустойчивой в прошлом судьбой Бубенчика, что больше всего его расстраивало.

— Эк разморило, — услышал Бубенчик голос и ощутил толчок в спину.

Он открыл глаза. Пропали арбузы и мечта о большой выручке. Перед ним стояла Самописка с пустыми вёдрами.

— Сходи на пруд, дремотец!

Она толкнула его ещё раз рукой с ведром. Толстые титьки шевельнулись под изодранной кофтой.

Бубенчик протёр глаза, поднялся, ни слова не говоря, и пошёл на пруд, звеня вёдрами и в душе сожалея, что Самописка не дала ему досмотреть такой интересный сон. Он считал в уме, шевеля губами, сколько бы денег получил, продай эти арбузы. Получалась огромная цифра, такая огромная, что Бубенчик аж застонал, представив у себя эти деньги.

Был летний вечер. Солнце скрылось за лесом, и на южной стороне неба засветилась одинокая звезда. Село замерло, уставшее от дневных забот. На кусты и траву начала падать роса. У дома Паньки Волобуева, на зелёном лужке, у прогона, собрались мужики. Сидели на осиновых дровах, дымя папиросами, и громко разговаривали: о том, что скоро в село будет ходить автобус — дорогу заасфальтировали, что в совхозе организовали цех ширпотреба, и что забыли деревенские мужики исконные свои игры — городки, бабки и даже футбол. Разроднил всех телевизор.

Бубенчик подошёл к курившим, поставил вёдра на землю.

— Мужикам хорошим, — приветствовал он односельчан и полез в карман за папироской.

— И тебе привет, — ответили ему вразнобой, задерживая взгляды на его неказистой, сутулой фигуре.

Односельчане относились к нему двойственно. С одной стороны, вроде бы жалели, зная характер Самописки, и веря, что ему у неё живётся не сладко, не как в раю. С другой стороны, он сам влез в эту петлю, да и по натуре был замкнутым, если не сказать больше — себе на уме, а прикидывался простачком, а таких в народе не жалуют.

Николай Юрлов, уже в годах, но крепкий, костистый, сухощавый мужик с длинными руками, в молодости разгибавший подковы, человек с юмором, очень жизнерадостный, спросил Бубенчика:

— А что, Петруша, — донимает тебя старуха Изергиль?

— А чего ей донимать?

— Ну как же! В бесплатные работники тебя записала… Командует тобой — поди туда, поди сюда…

— Ничего. Меня голыми руками не возьмёшь, — побахвалился Бубенчик, пыхтя папироской. — Меня сначала укусить надо, а потом уж есть. Да я костлявый — подавится.

— Как ты непочтительно о своей половине отзываешься. Слыхала бы она!..

Бубенчик оглянулся. Мужики засмеялись.

— Служишь ты ей справно, — продолжал Юрлов. — За хлеб, за соль или ещё за что? Наверное, прописала она тебя?

— Пропишет, куда денется. Я что здесь — зря живу? Ну нет! Я её завоюю. Сама за мной бегать будет, а я ещё посмотрю — жениться мне или нет.

— Да куда тебе! Она двух мужей пережила. Один вообще гренадёр был — сажень в плечах, рост два метра, а нет — изучает строение земного шарика. Второй тоже был отменного здоровья, кузнецом в МТС работал — помер в одночасье.

— Мышь копны не боится, — пропыхтел Бубенчик, но продолжать разговора не стал, поднял ведра и независимо пошёл к Самописке, в душе злясь на подковырки односельчан.

— Божий пень, — проговорил кто-то. — Ломом подпоясанный.

— Не скажи, — не согласился Юрлов. — Бубенчик себе на уме. Не смотри, что метр с кепкой. Зря он не будет горбатиться, не из таких… Помяни меня, он женит её на себе…

Бубенчик шёл домой раздосадованный — кольнули под сердце мужики его шатким положением. Такая в общем неустроенность его самого не удовлетворяла. Он мог в любую минуту быть выброшенным за борт — и опять шапку в охапку и поминай как звали! Прежде он не раз намекал своей неофициальной половине, что надоело ему болтаться, как дерьму в проруби не прописанным, что надо бы оформить брак по всей строгости закона, но Самописка не спешила.

И на этот раз, слив воду в бочку, он сказал Самописке, стоя в дверях и уперев руки в косяки:

— Мужики зубы скалят… работника, дескать, бесплатного нашла. Давай оформляй законно меня!

— Обойдёшься! — огрызнулась Самописка, повернув к нему красное обветренное лицо. — Не хочешь — не живи! Силком тебя никто здесь не держит. Свет велик… Крыша над головой у тебя есть. Поят, кормят тебя — что ещё надо?! Ну?!

Бубенчик разозлённо сплюнул, ногой распахнул дверь и спустился с крыльца.

«Не обратаешь, швабру, — думал он. — По-хорошему не понимает. Кричать на неё — выгонит!»

Перспектива снова скитаться с гармонью и чемоданом по общежитиям ему не фартила. Приходилось смиряться и существовать так, как шло.

Выйдя за калитку, он увидел троих ребят, неторопливо шагающих на речку. Они поглядывали на Самопискины яблони, согнувшиеся под тяжестью плодов. Ребята поздоровались с Петрушей и хотели пройти мимо, но он остановил их:

— Стойте, ребяты! Дело есть.

Ребятишки остановились, выжидательно глядя на Бубенчика.

— Я что говорю, — продолжал Бубенчик. — Жадина Самописка. Не даст своровать горсть смородины или там яблоко. Давай залезай в сад — ошкурь яблоню у купчихи! Я калитку открою. Давай, давай! — он подталкивал ребят в сад. — Я посторожу. Старуха в сараюшку ушла — не увидит…

— Да что ты, дядя Петя, у нас свои есть…

— Свои своими, а чужие слаще. По себе знаю. Рвите, раз говорю!

Он силой запихивал ребят в сад.

— Вон с той рвите — с ближней. Белый налив….

Радовался, когда пацаны трясли яблоню. Яблоки падали с тупым звуком, а Бубенчик стоял на часах, посмеивался и поглядывал по сторонам — не видать ли Самописки. И на следующий день он опять посмеивался, видя, как Самописка собирала растоптанные яблоки и проклинала «паршивую пацанву», на которую никакой управы нету.

Однажды их ясное и безмятежное существование покосилось и дало трещину. Выгнала Самописка своего суженого ряженого из дома по причине какого-то серьёзного разлада. Поздним вечером Бубенчик постучался к электрику Роману Фёдорову — попросился переночевать.

— Чегой-то это ты! — удивился Роман, пропуская гостя в дом.

— Да вот такая канитель, — ответил Бубенчик, ставя чемодан и гармонь трехрядку на пол. — Завтра отправляюсь к себе на родину в Звенигородский уезд (он так по старинке назвал район). Хватит жить со старой шваброй.

— Так вроде бы у вас получалось — контачило? — уставился на гостя Фёдоров. — Искры летели, но короткого не было.

— Искры кончились — пожар начался, — в тон Фёдорову ответил Бубенчик. — Не хочет она со мной расписываться. Я тож не дурак: сейчас горбачусь, всё делаю, деньги она на книжку ложит, а потом, когда загнётся, меня отсель её внучатки или детушки попрут и ничего мне не достанется. Лучше уехать, пока не поздно.

Переночевав у Романа, утром он пошёл на работу, думая подать заявление на расчет. У ворот фермы остолбенел, увидев Самописку. Прибежала она впопыхах, надеясь, что её благоверный не смотался в такую рань. Ноги без чулок были сунуты в резиновые сапоги с широкими голенищами… На икрах были следы грязи от быстрой ходьбы. Утренники были прохладными, и поверх засаленного повседневного платья Самописка накинула телогрейку с надорванным рукавом. Она бросилась к Бубенчику, разбрызгивая навозную жижу.

Доярки видели, как Бубенчик стоял, независимо прислонившись к воротам фермы, а Самописка ходила возле него, что-то жарко говоря. Бубенчик размахивал руками, закуривал одну за другой папиросы, ломая спички и бросая их под ноги, и отрицательно качал головой.

Самописка-таки уговорила его не писать заявления на расчёт, потому что у неё душевное беспокойство прошло и началось другое — на предмет к нему жалости, и что она впредь подумает и, возможно, соединит с ним свою судьбу на законных основаниях.

Бубенчик ответил, что если она и в обозримом будущем будет его мытарить, тянуть резину, он не будет у неё жить в качестве прихлебателя и работника. Он хочет быть полноправным человеком согласно Конституции и прочему, со всеми вытекающими отсюда правами и полномочиями.

Он забрал чемодан и гармонь у Фёдорова и опять перебрался к Самописке, и опять каждый божий день продолжал колготиться по дому, ходить по воду, топить печь и справлять остальные дела, которые необходимо делать, когда живёшь и надеешься, что жить будешь долго.

После этого случая Самописка сдалась — сочеталась законным браком с Петрушей. Из сельсовета Мишка Мотылёв привёз их на своем ИЖе с ветерком — Бубенчик обещал на радостях налить ему бидон браги.

После росписи, а это был выходной день, суббота или воскресенье, Самописка пригласила на свадьбу гостей: старую бабку Татьяну Драчёнину с племянницей Веркой, пятидесятилетней вековухой, да свою давнишнюю приятельницу Дуську Казанцеву по прозвищу Телеграмма — она все новости в селе знала раньше всех и передавала их со скоростью телеграфа, а может, и быстрее.

Часа два гости посидели в доме, тихо, мирно, потом вышли на улицу, в палисадник, сели перед окнами. Полсела высыпало из своих домов, заслышав развесёлую компанию. Бубенчик в белой накрахмаленной рубашке, с гладко причёсанными волосами, во хмелю наяривал на гармони, а товарки Самописки пели:

Не ходите, девки, замуж —

В этом нет хорошего…

И лихо отплясывали на утоптанной площадке, не жалея ног и каблуков. Слова частушек были такими, что даже видавшие виды мужики, услышав их, крякали и прятали глаза.

Бубенчик целую неделю не выходил на работу, ел, пил и по вечерам, сидя в палисаднике, играл вальсы и елецкого, а в перерывах между экзерцициями, задумчиво смотрел на свои новые красивые тапки, купленные Самопиской ему в подарок, ерошил волосы и вытягивал губы трубочкой, закатывая глаза. Какие мысли бродили в голове у Петруши — никому не было известно, потому что никогда, кроме единственного случая, когда сказал, что завоюет Самописку, он больше души своей не показывал.

Как-то утром за ним пришёл бригадир Сёмка Фомин, стал звать на работу. Бубенчик после завтрака, ковыряя в зубах обломком спички, сказал:

— Я таперича не знаю — работать ли мне…

Сёмка не нашелся, что ответить Петруше. Он молча мял кепку в руках, а потом неуверенно спросил:

— Будешь сидеть на иждивении половины?

— Пусть Самописка работает. Вон она какая! А мне хватит, я горб погнул. Отдохнуть хочу.

— Ты что, Петруха, — сдурел! Работать надо. Иди, а то прогулы поставят.

— А что мне работа! — бахвалился Бубенчик. — Вон какой у меня участок — только работай!

Однако появилась Самописка и пресекла медовый месяц тут же, на корню, сказав своему супружнику:

— Иди! Нечего дома сидеть, живот наедать. Выходные для отдыха будут!

Сказала она это таким тоном, что супруг и повелитель не стал переспрашивать, что ослышался.

Он собрался и пошёл. Однако работал из-под палки. Ни шатко, ни валко. Только время отбывал. Но дома вкалывал. Перекрыл крышу, поставил новый забор, выше прежнего, поверху протянул два ряда колючей проволоки — для острастки любителей чужого добра. Но этого показалось мало: содрал с высоковольтного столба предупреждающую вывеску, на которой был изображён череп и две скрещённые кости с надписью «Не трогать — смертельно!», повесил на забор.

— У тебя никак под током? — спросили его озадаченные таким поворотом мужики.

— Пока нет, но надо будет — сделаю.

Бубенчик и на базар сам стал ездить, продавать выращенное.

Сшил хромовые сапоги, купил новую рубашку, шляпу — оделся фертом — не подступись. Стал курить душистые папиросы, здороваясь, протягивал два пальца.

Встретив как-то Юрлова, сказал:

— От старухи Изергиль привет. И от гренадёра, который шарик изучает. А я, вишь, завоевал Самописку, — самодовольно осклабился он.

Пыхнув в нос Юрлову папироской — руки в карманах — удалился.

Озадаченный Юрлов долго глядел ему вслед.

Осень была щедрой на урожай. Бубенчик насолил огурцов и помидоров, накопал полный подпол отборной картошки. Яблони в саду ломились под тяжестью розовых, красных, жёлтых увесистых плодов.

Сад стал сторожить сам — не доверял Самописке. Выходил из себя, когда замечал, что в саду кто-то побывал и обтряс яблоню.

— Поймаю озорников, — кипятился он, пытаясь рассмотреть следы на земле. — Быстро отучу в чужие сады забираться…

Однажды поймал Витьку Помазкова, загнал в щель между забором и сараем, растопырил руки, поманил, оскалив рот:

— Иди сюда! Иди-и!

Оттрепал за уши, так надёргал, что Витька — худенький подросточек — только поскуливал потихоньку, прикусив губу, чтобы не зареветь громко, а то народ соберётся — ещё хуже будет, да и отец узнавши всыплет по первое число.

— Это на первый раз, — сказал Бубенчик, отпуская злоумышленника. — В другой раз ловить не буду — вмажу соли в одно место, неделю отмачивать будешь. Ты что всё это — цветы, яблони, сливы, вишни — сажал? Ты ухаживал за ними? Ты их поливал, рыхлил, окучивал, опрыскивал? Нет. И никакого поэтому касательства к ним не имеешь. Нечего разевать рот на чужой каравай. И всем пацанам скажи: Петруша Подстигнеев не потерпит, чтобы в его тарелке мухи на двор ходили, понял?

— Понял, — ответил Витька и, втянув голову в плечи, попытался побыстрее унести ноги.

Бубенчик стоял, уперев руки в бока, расставив клешнеобразные ноги, сливаясь с тёмным глухим забором.

1986 г.

Леонтий Босомыга

Жена Леонтия Босомыги Матрёна шла из магазина. Несла в сумке бутылку растительного масла да буханку чёрного хлеба с батоном. Между ручек сумки торчали крупные перья тёмно-зелёного лука.

По-утреннему было не жарко. Ночью прошёл короткий летний дождь, смыв с листьев деревьев, с кустов, с травы недельную пыль, и теперь они глянцевито-сочные, казались помолодевшими. По такой погоде на Матрёне были резиновые калошки. Они на глинистых тропках, ещё не обдутых и не просохших, разъезжались, и Матрёна старалась идти по траве, оставляя за собой грязные следы.

У центральной колонки навстречу попались Варька Парамонова и Зинка Швырёва с вёдрами, шедшие по воду. Они поздоровались с Матрёной, оглядели её с ног до головы и остановились, поставив вёдра на землю, перегородив дорогу. Матрёна тоже остановилась, думая передохнуть чуток.

— Привет, соседка? — поздоровалась Зинка, насмешливая баба с весноватым лицом и густыми белёсыми бровями. — Куда запропастилась? Давно тебя не видно было. А то и спросить не у кого, как живёшь.

— Живу, — ответила Матрёна, по глазам Зинки видя, что не зря та затеяла разговор. — Не хуже других. — Лицо её напряглось, словно она приготовилась к чему-то худому.

— Каждый день в магазин шастаешь, — продолжала Зинка. В глазах её таилась смешинка. — Не устала носить своему?

— Будто ты не носишь, — ответила Матрёна и хотела идти дальше.

— Да постой! — дёрнула её за рукав Зинка. — Даже говорить не хочет… — Она незаметно наступила Варьке на ногу и деланно нахмурилась, передразнивая Матрёну. — Сразу и бежать, будто семеро по лавкам сидят… Мотя, — она переменила тон. — Твой мастерит чегой-то каждый день. Стучит, стучит… На всю улицу слышно… — Она сделала вид, словно у неё от стука заболели уши, лицо искривилось от боли. — У меня вон рукомойник прохудился… Может, Леонтий залудит? А-а?.. — и засмеялась на всю улицу: — Ха-ха-ха!

Матрёна так зыркнула на Зинку, что та сразу осеклась.

— А что мой-то!? — Матрёна кольнула Швырёву взглядом. — Тебе поперек горла встал? У тебя свой алырник есть. Вот пусть и лудит.

Перехватив сумку в другую руку, она пошла к дому, насупленная и недовольная.

— Ну вот, — донёсся до неё Зинкин голос. — Нельзя и слова сказать. Уже обиделась…

А Матрёна ходко, не оглядываясь, удалялась от злых на язык баб.

Всегда после подобных разговоров, а они случались — деревня смех любит — Матрёна, приходя домой, чуть ли не с кулаками набрасывалась на мужа:

— Кончай ты свою канитель! Проходу на улице совсем не стало. Смеются все…

Леонтий молчал, а она бросалась на кровать и лежала минут тридцать-сорок, пока не отходила. А отошедши, говорила мужу:

— Доберусь я до тебя! Не будешь голову забивать дурацким делом.

Леонтия в селе прозвали «чудилой». Да и как было не прозвать! Лошадей в совхозе нет, а он хомуты давай шить, дуги гнуть, как-то сани смастерил. Взялся русскую печку в доме сложить и сложил бы, если б не Матрёна. Она не дала. Тогда «стихия» на неё напала — разгорячилась она: разметала по участку кирпичи, что муж припас, а корыто, в котором он месил глину, топором изрубила в щепки, на место, где печку хотел сложить, кровать передвинула.

— Не дам! — сказала она.

Почесал затылок Леонтий и больше не вспоминал об этой затее.

В селе и стар, и мал посмеивались над ним:

— Эй, Левонтий, — кричали, завидев длинную фигуру на улице: — Счас что выкомариваешь? Сенокосилку делаешь?

— Не-е, — серьёзно отвечал Босомыга. — Медогонку соображаю…

— Да у тебя пчел нету…

— Спиридонычу отдам. Он держит.

Из-за этих чудачеств у него с Матрёной разлад и был. Кто не встретится ей на улице — всяк глаза колет Леонтием. Уж она обходить старалась народ стороной, чтобы нервы свои не расшатывать, да не всегда ей это удавалось.

Зажав в тисках дубовый чурбак, Леонтий острой стамеской пробирал бороздки. Работа спорилась, и он счастливо улыбался затаённым своим мыслям.

После пролитого дождя земля отдыхала. От неё поднималось лёгкое испарение, и воздух был пропитан запахами молодой картофельной ботвы и свежих, намокших под дождём, стружек.

Леонтий выглядит старше своих шестидесяти с небольшим гаком лет. Но годы не согнули его. Он такой же прямой, как в молодости, сухощавый, с длинными крепкими руками. Над правым глазом, на лбу, виднеется сине-зелёное пятно. Кажется оно таким издалека, вблизи же видно, что это синие точки, насмерть вьевшиеся в кожу. Это пороховая отметина. Её он получил в детстве из-за ребячьих забав. Как-то смастерил себе поджигалку — нехитрое огнестрельное оружие в виде медной трубки, сплющенной с одной стороны, с прорезью для затравки заряда, приделанной к деревянной рукоятке, — и пошёл с ребятишками в лес, чтобы опробовать её. К дереву прикрепили чью-то рваную шапку, и Леонтий отошёл на двадцать шагов.

— Не дострельнёшь, — сказали ему приятели, с завистью глядя на отливающий красным медный ствол, на выпиленную из доски и заглаженную стеклом рукоять.

— Дострельну, — уверенно ответил Леонтий.

Он не сказал им, что набил поджигалку не серой от спичек, а настоящим дымным порохом, стащенным у отца из чулана.

Он настрогал серы на прорезь в стволе, вставил спичку в дырку на кусочке кожи, прибитой к рукоятке, чиркнул по спичке коробком и зажмурил глаза. Бабахнул выстрел. Поджигалку разорвало. Хорошо, что Леонтий закрыл глаза. Это спасло их. Однако отметина от детской шалости осталась на всю жизнь.

Леонтий сторожит совхозную теплицу. Она тут на лужку около реки, совсем рядом. Сутки сторожит, двое дома. Выращивают в ней в основном тёмно-зелёные огурцы. Их называют безразмерными, потому что они длинные, очень длинные, до полуметра. Обязанности у Леонтия несложные — полить зелень из шланга, последить за температурой и присмотреть, чтобы никто не проник внутрь.

Леонтий пробрал бороздки на чурбачке, взглянул в сторону. Ему со своего места видно, как сосед Жорка Деревяшкин на тачке перевозит песок с улицы вглубь участка. Проедет за калитку, насыплет полную тачку и, покряхтывая, везет за сараи.

Невысокий, с бледным испитым лицом, Жорка работает шофёром на «колуне» — старой трехосной машине, которую не хочет поменять на новую, но с меньшей грузоподъемностью и проходимостью. На это у него свои причины. Для здешних мест «колун» очень хорош. Бывает после дождя так развезёт дороги, что ни пройти, ни проехать. А «колун» прёт по бездорожью на трёх мостах, как по маслу. Да и кузов вместительный. Поэтому Жорка всегда в работе. Калымит и в субботу, и в воскресенье.

С Леонтием он внешне поддерживает дружбу, как-никак сосед, но за глаза ругает: «Топорища не может сделать, а берётся за всё». Жорке очень льстит, что у него дом лучший в улице, образцового содержания, с табличкой на фасаде, а вот у Леонтия совсем разваливается, зато хозяин гонотожится — разные старинки делает.

Шелестнули кусты малины, росшие по другую сторону забора, посыпались на землю дождевые капли. Леонтий повернул голову. Из-под раздвинутых веток малинника на него глядели Жоркины глаза.

— Мастеришь? — спросил Жорка.

— Да вот, — сразу не сообразил, что ответить Леонтий.

— Один?

— Один.

— А где хозяйка?

— В магазине.

— Перестала шугать тебя жена-то, кхе-кхе? — скашлянул Жорка и пытливо упёр глаза в Леонтия.

— А что шугать-то? — не понял Леонтий.

— Да я так, к слову, — вывернулся Жорка, решив в последний момент, что подковыривать соседа не будет.

Он притащил старый ящик и, бросив его к забору, встал на него, касаясь грудью верхних торцов тесин.

— Что делаешь, если не секрет? — кивнул Деревяшкин на чурбак.

Леонтий засмущался. Закраснела обращённая к Жорке щека.

— Да вот… — ответил он, не зная говорить правду или нет. Решившись, сказал: — Деревянную мясорубку.

— А-а! Скажи-ка, — Жорка со своего места разглядывал чурбашку. — Буковый чурбачок-то у тебя?

— Не-е… Дубовый.

— Дубовый?

— Дубовый. Второй раз делаю.

— А что — сразу не удался? — Жорка проявил кажущуюся заинтересованность.

А Леонтий, видя собеседника, готового его выслушать, уже не смущаясь, говорил:

— Первый-то Матрёна выбросила. Но я не жалею. Та чурка треснула. А эта, думаю, трещин не даст. Выдержанная. Крепка, зараза. Вот выдолбил, пробрал стамеской. Маяты было… Не знаю только из какого дерева червяк делать. Хорошо бы достать железное дерево. — Леонтий взглянул на Жорку. — Мне как-то попутчик в электричке про такое говорил. Сильное дерево. Тяжелое. Такое тяжелое, что в воде тонет. Но крепкое, недаром прозвали «железным». А где его достанешь, — вздохнул Леонтий. — В наших лесах оно не растет.

Жорка закурил, повис на заборе, сплёвывая табачные крошки, глядел, как Леонтий обрабатывал обечайку будущей мясорубки.

Когда ему надоело смотреть, и сигарета была искурена, Жорка процедил сквозь зубы:

— И чего канителишься? Время только убиваешь. Неизвестно, сделаешь ли ещё мясорубку. Да и на кой шут она!? Неужели всего этого барахла нельзя купить? Стоит только сходить в магазин. Охота день тратить на пустяки? Смотри, какой у тебя участок! Взялся бы за дело — выращивал бы лук, чеснок или цветы, может, другое что. И денег был заработал, и время бы тратил с пользой для себя. А что твоя мясорубка! Да ещё деревянная. Пустячное дело.

— Какое же пустячное, — ответил Леонтий, поглаживая ладонью тулово мясорубки. — Душа просит. — Он глубоко вздохнул.

— Причем здесь душа. Эк хватил! Польза должна быть. А без пользы, хотя и с душой, — трата времени.

Леонтийне успел возразить. Стукнула калитка. Он и Жорка оглянулись. За кустами сирени показалась Матрёна.

— Твоя идёт, — сказал Жорка.

— Идёт, — повторил Леонтий. — Счас задания станет раздавать. — Он сгрёб инструменты в кучу.

Подошла Матрёна, высокая, с обветренным скуластым лицом. Поставила сумку на землю, вытерла лицо концом платка. Леонтий сразу определил — жена чем-то недовольна: брови сведены, взгляд насупленный.

— У кого лук покупала? — спросил её Жорка, продолжая виснуть на заборе, оглядывая дерматиновую сумку.

— У Дарьи. Она мне даром отдавала, но я заплатила.

— А что — своего нету у вас? — Жорка удивлённо вытаращил глаза.

— Был да весь вышел. Леонтий, видать, подкормил его сильно — весь посох. Без своего луку теперь сидим.

Жорка посмеялся в ладонь, будто покашлял и, казалось, оживился.

— Зато это, — он покрутил пальцами, — мясо будете из…кхе-кхе… новой мясорубки кушать.

— Хоть бы ты, Егор, сказал моему, чего ради он волынится, — не поняла Жоркиной иронии Матрёна и вздохнула: — Меня он не слышит… Люди проходу не дают, смеются над нами… На днях донце у ведра потекло, вывалилось. Взялся он новое вставить. Я говорю, не канителься — в магазине легче купить. Куда там! Ему хочется талан свой показать. Говорит, сам донья вставлю…

— И вставил? — усмехнулся Жорка.

— Как бы не так! Только железо перепортил. Вот ужо я ему…

— Погоняй, погоняй его, Мотя! Не дело взрослому мужику пустяками заниматься.

— Не говори! Только время тратит на свои никчёмные безделушки. Афоня-археолог да он — двое непутёвых в нашем околотке. Мой с хомутами да с тарантасами, а тот с проектами носится — плотину и церковь починить. Церковь-то надо, а то до чего храм довели…

— А Кирилка Завалишин, Разевайрот? Тоже из ихней компании, — засмеялся Жорка. — Тот пули лить мастак, да ещё какой…

Он спрыгнул с ящика, ногой откинул его в сторону:

— Ну что ж, покеда! Удачи, так сказать, в вашем начинании. Кхе-кхе…

— Прохлаждаешься, — сказала Матрёна мужу, когда Жорка удалился и опять взялся за тачку. — Соседи работают, что-то делают, а ты… Хоть кол на голове теши — нет у тебя другой забавы, чем безделушки делать. До чего дожил: люди смеяться начинают, проходу не дают. Раскрыл бы парник! Вон как парит — пусть огурцы подышат, а то задохнутся.

— Счас раскрою, — ответил Леонтий и стал убирать с верстака инструменты.

Убрав в сарай стамески, долота и свёрла, недоделанную чурку, он направился в огород. Раскрыв парник, сунулся к грядкам земляники. Она уже отцвела, и под листьями висели крепкие с точечками семян-чешуек маленькие бело-зелёные ягодки. Леонтий перебирал гроздья, и рука чувствовала ещё не тяжелый, но уже ощутимый их вес.

Матрёна в последнее время стала меньше понимать его, а может, и вообще никогда не понимала. И свояк Толик Евстратов, и зять Валерка, и Жорка — все они тоже не понимают. Жорка тот вроде в глаза сочувствует, а в душе думает: «Чудак сосед! Кочевряжется со своими безделушками, баклуши бьёт. Вишь, сегодня заявил: «Погоняй его, Мотя! Погоняй!» И Толик говорит, найди дело по душе, если у тебя время много свободного. Возьми хоть телка, выпои, выкорми — польза тебе. А так! Кому нужны твои сани, хомуты, дуги? Кому нужны? Ему нужны, Леонтию. Что он не может сделать для себя? Для души?

Может, он и живёт сейчас для души, а не для каких-то суетных дел. Для того живёт, чтобы окунуться в прошедшее время, теперь такое далёкое. Мысленно пройти теми дорогами, какими ходил когда-то, вспомнить полузабытое и тех, кого уже нет, но память о ком жива, и тех, кто уйдёт вместе с ним, и понять — правильно ли жил, не растерял ли чего, чему был привержен, окинуть это взором с высоких теперешних времен…

Леонтию в последнее время хотелось в детство. Думы эти он открыл неожиданно для себя, а потом понял, что они были у него в голове и раньше, но не находили отклика в душе. А теперь прорвало. С какой-то недавней поры он стал приближать время, когда можно было лечь в постель и закрыть глаза. В доме в такую пору было тихо: шаги, скрипы, шорохи замирали. Леонтий с закрытыми глазами блаженно вытягивался под одеялом и на него обрушивались мысли.

Как-то очень гнетуще на него навалилась тоска, такая тяжелая — хоть умирай живым. Пробрала она его так, что несколько дней он ходил словно неприкаянный, не зная, куда преклонить голову и чем заняться. Стало жаль ему утерянного, пролетевшего времени, своих юношеских дум об особой прекрасной жизни, которой не было.

Вспомнилась родная деревенька, какой она была полста лет назад, дедова изба с коричневыми, подзакопченными строганными стенами, с пустыми пазами, из которых вывалился пересохший мох, отец — высокий, жилистый, рассудительный и спокойный, их коняга, жеребчик Умный… Мальцом Леонтий подходил к стойлу, спрятав в кармане кусок хлеба, который давал ему отец, находил в темноте тёплые губы Умного и совал ему ломоть. Жеребчик толкался в плечо, тёрся мордой о грудь, бил неподкованным копытом в настил двора.

Память, как прожектор, высвечивала темноту прошлого, выхватывая разрозненные куски. Леонтий гнал от себя не прошенные мысли, но они возвращались вновь.

Однажды поехали с отцом за сеном. Отец разбудил Леонтия рано, чуть свет. Леонтий вышел во двор, когда отец затягивал супонь у хомута, упираясь ногой в деревянную клешню. Леонтий ощутил сыромятный дух гужей, запах дегтя… Эта картина часто всплывала в памяти, и он так мучительно вспоминал её, что руки сами запросили работы, ему захотелось материализовать свои воспоминания пусть бы в небольшой части, и он сделал хомут, хотя он был и не нужен, и повесил в сарай. Каждый день он ходил туда, вдыхал запах кожи и войлока, дёгтя, баночку которого он достал по большому случаю, мял в руках жёлтые гужи и так осязаемо вспоминал далёкое время, голубое небо, запах свежеиспеченного хлеба, сверстников, что у него кружилась голова. Он прислонял голову к хомуту и закрывал глаза.

Вспоминался дружок Серёжка, живший на другой стороне улицы, чуть постарше его, с тёмной челкой и жизнерадостными карими глазами. Как они босиком носились по пыльной деревенской улице, растолчённой колёсами телег, таща за собой тарахтящий самодельный тарантасик! Серёжка в конце войны был призван в армию, воевал и сложил голову в Восточной Пруссии… И сделал Леонтий такой же тарантасик из тонких осиновых тесинок — наподобие кузова автомашины, колёса выпилил из крепкого березового кругляша. Сидел на пороге, глядел на тележку и думал: «Эх, Серёжка, Серёга! Чем тебя я могу ещё вспомнить? Добрым словом да вот этим самокатом. Где ты зарыт? И зарыт ли? Может, тебя разметало взрывом? Может, тебя завалило в окопе или в блиндаже? Кто ходит к тебе на могилу? А может, её и нет, и никто к тебе не ходит, и никто не знает, где ты похоронен, защитник Отечества, да и тебя теперь никто не знает, кроме меня, твоего дружка. Не оставил ты никого после себя…

А на днях пришла другая нечаянная мысль — смастерить мясорубку. Когда-то очень давно видел он деревянную мясорубку у богатого соседа Андрона Маркелыча Подшивалова. Это было чудо! Как ловко она разделывала мясо! Босомыги жили бедно, ели картошку впроголодь да мать нечасто варила жидкую похлебку из свекольной ботвы или кашичку на воде, потому что картошки не хватало.

В престольный праздник или на Пасху дом Подшиваловых был как всегда в такие дни духовит особым сытным запахом. Варили студень, и сладкий дым тёк из трубы. Запахи разделанного, провёрнутого мяса проникали, казалось, в душу полуголодному Леонтию, рот наполнялся слюной и перехватывало дыхание. Потом он видел эту большую деревянную мясорубку, висевшую на колышке тына для просушки, и она всегда олицетворялась у него с сытной и обильной пищей…

— Ну что — раскрыл парник? — голос Матрёны вывел Леонтия из задумчивости.

— Раскрыл, раскрыл, — ответил он машинально, покачал головой и стал обрывать траву у забора.

Вечером Леонтий смотрел телевизор. Матрёна присела тоже на краешек стула и, видя, что муж целиком ушел в созерцание кинопрограммы и не замечает её, тихонько встала, чтобы не скрипнул стул, и вышла в сарай. Запинаясь, о пустые бидоны, плашки и ящики, пробралась к задней стенке, сдернула с гвоздя дырявый мешок. На верстаке нашла инструменты, ссыпала их в мешок и, озираясь по сторонам, потащила его к пруду.

Уже смеркалось. Было то время, когда всё вокруг призрачно, серо, всё виднеется странно, расплывчато и таинственно. Накатанная дорога терялась в конце улицы, и стоял над ней пыльный запах.

Матрёна подобрала у дороги и наложила в мешок камней, битых кирпичей, завязала бечёвкой свободный конец, прошла на мостки, с которых черпали воду, и кинула, насколько хватило сил, мешок в воду. Он утонул не сразу. Она видела, как он надулся пузырем, и испугалась, что он проплавает до утра и хотела бежать за длинной жердью, что стояла у сарая, чтобы утопить мешок, но он сам ушёл под воду, глухо булькнув, и несколько секунд всплывали, лопаясь, пузыри воздуха, а потом перестали. Когда вода успокоилась, и на ровной слабо отсвечивающей от неба поверхности отразились звёздочки, она ушла с мостков.

Когда Матрёна вернулась домой, Леонтий всё также смотрел телевизор, воззрившись на экран, и улыбался своим мыслям, теребя пуговицу на линялой рубашке.

1987 г.

Вертопрах

Кирилл Андреевич Завалихин по привычке, свойственной деревенскому жителю, встал рано. Позевав, вышел на крыльцо, спустился со ступенек и, набрав в горсть воды из висевшего на столбушке рукомойника, ополоснул лицо. Вспомнив, что полотенце оставил дома, не пошёл за ним, а вытерся подолом рубахи и, подставляя плечи, грудь, лицо тёплому солнышку, блаженно улыбался тому, что не надо спешить на работу, составлять репертуар клуба, ехать за фильмом или готовить смотр художественной самодеятельности. Это теперь позади. Вчера Хватов с треском уволил его, сказав:

— Все, Кирилка, хватит! Ищи себе другое место, только не у меня. Никаких теперь ходатаев за тебя не приму. Ты знаешь, где у меня? Вот, — директор похлопал себя по шее. — Намаялись с тобой!…

Он сначала хотел уволить Кирилку по статье, как не справившегося со служебными обязанностями, но главный агроном — дальний родственник Завалихина по жене — упросил директора уволить Кирилку по собственному желанию: зачем парню биографию портить. Хватов смилостивился, подумал: «Жена, дети у Завалихина, и вроде свой — деревенский. Правда, балласт, но свой». Он подписал его заявление, и в отделе кадров свободному человеку выдали трудовую книжку — иди на все четыре стороны.

— Ничего, бубновый туз, — рассуждал Кирилка сам с собой, топая по дороге к себе домой из отдела кадров и думая про директора, — обойдёмся и без твоей работы. Не много я зарабатывал в твоём клубе…

Он с женой Фросей держал корову, бычка, двух тёлок, несколько овец, кур. Сзади дома был пруд. Там купались, щипали траву по бережку и гоготали его краснолапые гуси. Тем и жили.

Фрося много раз ему говорила, что устала она одна шастать по хозяйству, ей его девяносто рублей ни к чему, лучше бы за скотиной ходил или работу какую-либо себе прибыльную нашёл, лучше, чем в своём клубе. Поэтому Завалихин не печалился, что лишился работы. Обойдётся. Поначалу он поможет Фросе по хозяйству, а там видно будет. До пенсии ещё далеко. Ещё с гаком двадцать.

Такой Завалихин родился — свободный от себя и ото всех. Он даже гордился, что один такой в деревне, которому всё нипочем: и директор совхоза, и парторг, и председатель сельсовета, которого вправду Завалихин и видал-то всего один раз.

Горб Кирилка сызмальства не привык гнуть, старался место себе найти потеплее, такое, где б работать больше языком. Спервоначалу налаживался в руководители, помня слова отца: «В начальстве легче прожить». Вот и хотел Кирилка хоть небольшим начальником, а быть. Языкастого, смелого в разговорах, берущего, где надо, на горло, Завалихина поставили бригадиром-полеводом. Но он долго не протянул — не сработался с бригадой. Надо работать, а он распекает людей, даёт ЦУ — ценные указания:

— Кто же так полет! Ты порыхли сначала землю, сорняк сам вылезет. Тяпку-то держи покруче, всем лезвием опускай, а не углом. Ну кто же так делает!

Накрутит всякого, разругается донельзя, смотается, пропадёт. Час-другой прошляется, придёт, руки в карманы засунет — скажет, почему мало сделали, разнос устроит, а потом отойдёт и опять понесло-поехало — станет анекдоты травить. Таких словоохотливых в деревнях называют зубочёсами. А за Кирилкой закрепилось конкретное прозвище «Разевайрот».

Недаром говорят: «Язык мой — враг мой». Мудрость этого выражения не раз испытывал Завалихин на своей шкуре. По причине скоропалительности слов, ловкости языка, он нигде долго не задерживался. Взяли на ферму — коровам забывал раздавать корма, устроили в автомастерскую — машины слесари не стали в срок ремонтировать — заслушивались байками товарища. Соберутся в кружок, и Кирилка давай пули лить. Устроился потом в цех ширпотреба — рукавицы шить, но и там долго не наскрипел — за разговорами, притчами своими таких рукавиц накуролесит — диву даются: где по четыре пальца, а где аж по шесть. Поставили его сторожем — и здесь не справился. Скучно ему одному сидеть в дежурке, так он в поседки отправится, чтобы скоротать время…

Сердобольные друзья Кирилкины упросили директора взять его завклубом — работа такая, доказывали Хватову, который воспротивился такому назначению, где язык нужен: лекции нашему населению будет закатывать. Директор скрепя сердце согласился. Поначалу будто бы взялся Завалихин за дело — вместо киномеханика мотался за фильмами, ремонт затеял, а потом народ зароптал — не только лекции не стали слышать, кино стали глядеть шиворот-навыворот. Вот Хватов и поставил точку в совхозной биографии Кирилки Завалихина.

Завалихин в меру высок, в меру толст. Голову имел круглую с короткими вьющимися волосами. Бросался в глаза большой выпуклый лоб, как бок у чугунка, гладкий, без единой морщинки. На щеки с висков съезжали пушистые «пушкинские» баки. Ходил он смешно, выпятив живот, выбрасывая ноги вперёд-вбок, поводя плечами, отчего казалось, что он идёт, озираясь по сторонам. Рот почти не закрывал, и по бокам, в уголках губ, поблескивали два зуба из нержавеющего металла.

Поев картофельной драчёны и выпив два стакана сладкого чаю, он потянулся и спросил у жены:

— А что, Фрося, дела какие есть?

— А ты будто не знаешь, — ответила она, убирая со стола. — Корову надо пасти.

Корова у них три дня назад захромала и вчера пришлось позвать ветврача. Врач посмотрел и сказал, что ничего страшного нет, но в стадо пока не надо гонять, пусть побудет дома.

Кирилка встал со стула и, наморщив лоб, сказал в раздумье:

— А что, Фрося, её пасти? Я вот вобью колышек на лужку за домом, привяжу — пусть пасётся.

— Ты это что, Разевайрот, — строго посмотрела на него Фрося. — Какая трава на лугу! Вся выгоревшая. Веди на речку!

— Ты думаешь — на речку? — медлил Кирилка.

— Ну куда же ещё! Там травища во какая! — Фрося провела рукой по груди.

— На речку, так на речку, — нехотя согласился Кирилка и, вздохнув тяжко, стал собираться.

Он сломал ивовый прут, вывел корову со двора и погнал к реке на луг.

День был погожий. Пахло ромашкой и подсыхающим сеном, разбросанным в проулке у Юрлова. Высоко в небе, раскинув широкие крылья, кружились два ястреба, высматривая добычу. В пруду среди балаболок — кубышек — турчали лягушки, высунув из воды зелёные морды.

«Солнце жарит как в Ташкенте», — отметил Кирилка, хотя в Ташкенте ни разу не был и видел город только по телевизору.

В рыхлой дорожной пыли купались воробьи и, глядя на них, Кирилка радостно вздохнул и подумал: «А хорошо быть свободным человеком. Ничто тебя не тяготит, не давит. Кроме как перед женой, отчитываться не перед кем».

Корова брела медленно, прихрамывая на заднюю ногу, останавливалась, тянулась губами к траве.

Навстречу Кирилке шёл Борис Веселов, слесарь из гаража, неся в руке блестевшую на солнце железяку.

— Сколько лет, сколько зим, — заулыбался, увидев его, Кирилка и спросил, пожимая руку: — Как там в ваших палестинах, гаражах и овинах?

— А ничего. Живём, хлеб жуём, зарплату получаем, пьём кофий с чаем. Чего ещё хочем, о том и хлопочем, — в тон ему ответил Веселов, глядя на расплывшуюся в улыбке физиономию свободного человека, и кивнул на корову: — А ты никак домашним пастухом заделался!

— Да вот корова охромела, гоню пастись, бубновый туз…

— И пенсию домашнюю, верно, будешь получать? — с ехидцей продолжал Веселов, намекая на уход с работы.

— Там посмотрим, — ответил Кирилка, почувствовав издёвку в словах Веселова и, между прочим как бы, спросил:

— Ты не слыхал о ЧеПе на центральной усадьбе?

— Нет, — округлил глаза Веселов. — А что случилось?

— Мужиков убило.

— Каких мужиков? — Веселов от неожиданности выпустил железку из рук.

— Каких, каких! Приезжих.

— Это тех командированных что ли?

— Тех самых.

— Током? — Веселов похлопал по карманам, ища курево.

— Да нет. Предмет с крыши упал.

— Предмет?

— Он самый.

— Кирпич что ли?

— Хуже.

— Чего же? — Веселов прямо-таки вцепился взглядом в Кирилку.

— Валенок. Мужиков и пришибло. — Кирилка довольно рассмеялся от радости, что ему удалось провести Веселова.

Веселов плюнул с досады, натянул Кирилке кепку на голову по самые уши — ну и Разевайрот, человек по своим делам спешит, а тому только присказки сказывать — и, подобрав железяку, пошёл своей дорогой.

А Завалихин, поправив кепку, стегнул корову прутиком и погнал проулком к реке.

Перейдя речку вброд, он пустил бурёнку пастись на широкую кочковатую луговину, а сам прилёг на бугорке под сосной таким образом, чтобы корова всегда оставалась в поле зрения. Надвинув кепку на глаза, чтобы не слепило солнце, предался размышлениям — разговору про себя.

«Вот ведь, — рассуждал он, — выгнал меня директор, можно сказать, выгнал. А чего добился? Будет клуб на замке всё лето, а может, и зиму. Когда это теперь найдут нового заведующего — не много храбрецов идти на девяносто рублей зарплаты. Поспешил, Хват, поспешил! А я работать, как работал раньше, не буду. И вообще, кто придумал эту работу, подневольную, каторжную? Вот раньше, — Кирилка закинул ногу за ногу, с минуту рассматривал резиновые каблуки, словно впервые их видел, — вот раньше, в первобытном обществе не работали. Сейчас, чтобы отдохнуть, набраться бодрости идут на рыбалку, на охоту. Это радость. Это свет в окне. А в первобытно-общинном эта радость была каждый день. И радость себе отмечали, и кусок пропитания добывали. Эта была жизнь! А теперь? Канителишься, канителишься, бубновый туз… мучаешься, мучаешься…»

Незаметно он заснул. И снился ему сон. Он сидит в пещере, завешанной шкурой леопарда. Горит костер, и на нём зажаривается целая туша быка. Хватов крутит кол, на котором висит туша. На угли капает жир, и они трещат, взвивая кверху маленькие звёздочки огня. Вдали, в тени, сидят человек двенадцать неандертальцев и жадными глазами смотрят, как поджаривается мясо. Кирилка в это время читает им лекцию о новом способе охоты на мамонтов. Зачем рыть на тропе яму, вбивать в дно заострённые брёвна, устилать верх прутьями и травой и ждать, когда в неё провалится многотонный зверь, чтобы добить его камнями. Я вам сделаю гранатомёт, — говорил он узколобым людям. — К чёрту грязную работу — дедовским способом заваливать мамонта. Стрельнул — и он готов. А то на мамонтовых тропах мин понаставим. Идёт эта туша: фугас как бабахнет, и сдирай шкуру, пока тёплый.

— Спишь что ли? — впросонках услышал он голос.

Открыв глаза, увидел перед собою соседку Дуську Фомину. Видно, она полоскала бельё на мостике: рукава платья были закатаны по локоть, подол мокрый, из-под платка в горошек выбились волосы и прилипли ко лбу.

— А я кричу ему с того бережку, кричу, — говорила она, заправляя волосы под платок, — а он не слышит, спит, как сурок. Уж сюда прибежала, а тебя не добудишься. Проснись, корова твоя в лес подалась…

Кирилка протёр глаза и сел. Ему ещё мерещилась дымная пещера и туша быка на вертеле.

— Какая корова? Чья? — спросил он, никак не придя в себя.

— Как чья? Твоя, — неуверенно проговорила Дуська. — Ты что — ошалел? Кто корову тут пас?

— Ах, чёрт! — выругался Кирилка. До него дошёл смысл Дуськиных слов. — А ну от винта! А то забодаю, бубновый туз, — крикнул он ошеломлённой бабе, вскочил на ноги и бросился в лес.

— Куда она пошла? — на ходу крикнул он.

— Вон туда по тропке, где берёзка… Ну и барабошка, Разевайрот. Вертопрах! — Дуська прошла под мостик, зачерпнула воды в ладонь и ополоснула лицо. — Ошалелый какой-то…

Кирилка привёл корову на луг и снова улёгся под сосной. Но уже не спал. На реку пришли трое ребятишек и решетом стали ловить рыбу. Кирилка, свесив ноги с бережка, давал им изредка советы, если они не так что-либо делали или что-то не получалось. Но скоро ему надоело это занятие. Он почувствовал, что проголодался и, нахлобучив кепку на лоб, повёл корову домой, по пути опять думая, что хорошо быть свободным человеком.

День клонился к закату. Солнце грело не так сильно, больше и больше сваливаясь к горизонту. Подходя задами к огородам, упиравшимся во дворы, Кирилка услышал удары топоров, треск отрываемых досок, неразборчивый шум людских голосов.

— Что за шум, а драки нету? — навострил уши Кирилка, соображая, что бы это могло быть.

Подойдя ближе к строениям и увидев облако пыли, поднимающееся над улицей и различая иногда знакомые голоса, он вспомнил, что сегодня толока.

— А ведь сегодня толока! — воскликнул он и погнал корову поживее, нахлёстывая её хворостиной.

Толока — старый обычай, умирающий, как и многие другие на селе. Это сбор жителей к одному хозяину для помощи на один день. Приходит какой-либо сельчанин к мужикам и спрашивает, что, дескать, не могли бы вы мне помочь. Дело сурьёзное, одному мне не справиться, а вот если миром… И собирается деревня или часть её, кто может, кто свободен, кто не гнушается потратить своё свободное время для помощи соседу. Идут на толоку в назначенное время. Привлекательна толока ещё и тем, что после работы хозяин угощает принимавших участие в ней выпивкой и закуской.

Кирилка прогнал корову дальним проулком, чтобы его не видели мужики. Он постоял между заборов, глядя, как трещит дом, разбираемый по брёвнышку и про себя вздыхал, что не позвал его Ванька на толоку. Не позвал!

Придя домой и загнав корову в хлев, он попросил у Фроси пообедать.

— Какой обед! — ответила жена. — Ужин скоро… Хорошо ты сегодня корову попас.

Мужики раскатывали старую избу Ваньки Севостьянова. Ванька только командовал — куда что сложить. Рядом с ним бегала его жена — рыжеватая плотная баба в растоптанных туфлях на босую ногу с бидончиком кваса и эмалированной кружкой. Голос у неё был резкий и раздавался далеко.

— А ну налетай! — Её рыхлое лицо в красных пятнах лоснилось от пота. — Бери квасок, а то прокиснет!

К ней подходили, по очереди пили, крякали, стирали с губ пену:

— Хороший квасок, хозяйка, холодный, задиристый.

— Прямо с ледника. — Ванькина жена одёргивала прилипающий к ногам сарафан: — Для вас старалась.

Попив квасу, мужики опять устремлялись к избе. Пыль стояла столбом: от старого трухлявого мха, от земли, наброшенной на подволок для тепла, от гнилых, иссушенных временем бревён.

— Наддай, мужики! — кричал Юрлов, выворачивая доску пола. — Не прохлаждайся — день долог да за работой не увидишь!

Мужики и не отлынивали. Придя с работы, наскоро перекусив, они побежали к Севостьянову помочь разобрать дом. Конечно, может, все и не побежали бы — нашлись бы дела, заботы, другие причины, — но Юрлов, мудрый и опытный, сказал, что не гоже отказывать своему брату рабочему в помощи: разбросать дом это тебе не часы разобрать — одному не под силу, и близкие приятели Ванькины согласились для общего дела поработать дотемна.

Тут же невдалеке, в уголке огорода на сколоченном из узких тесинок столике нехитрая закуска и бутылка недопитой водки, всё накрытое, чтобы не пылилось, полиэтиленовой плёнкой — это расщедрилась Ванькина половина, чтобы, значит, веселее работалось. Мужики недавно пропустили по соточке и дело спорее пошло, с шутками, смехом, прибаутками…

— Кто-то чапает в проулке, — сказал вдруг Николай Юрлов, отбрасывая тесину в кучу и всматриваясь из-под руки в прогон между соседними домами.

В прогоне виднелась фигура в белой рубашке с короткими рукавами.

— А не Кирилка ли, братцы идёт?

— Он, — подтвердил Роман Фёдоров, самый зоркий из всех. — Его походка разнобойная — взад-вбок.

— Тады, мужики, — хохотнул Севостьянов, — прощай толока. Делов не будет — раскрывай рты, распрямляй уши.

— Не боись, — сказал Веселов, — мы его сейчас запряжём.

— Такого запряжёшь, — вставила слово Ванькина половина. — Ему бы только лясы точить. Барма ярыжка!

Подошёл Кирилка. Глаза весело сверкали из-под козырька фуражки, и вид был довольный.

— Бог в помощь! — крикнул он, останавливаясь невдалеке от лип, посаженных вдоль улицы, и глядя на работавших односельчан.

— А и хто это к нам пришёл? — сюсюкая, словно обращался к ребенку, спросил-сказал слащаво Ванька Севостьянов. — Сам Кирилл Андреич. Вас нам только и не хватало!

Все засмеялись, ни на секунду не прерывая работу.

— Гогочете ровно гуси: гы-гы-гы! — миролюбиво произнёс Кирилка и поискал глазами, куда бы приткнуться, и присел на брёвнышко. — Я думал тут вся деревня, — скривив рот, продолжал он, — а тут — раз два и обчёлся. Какая это толока!

— Какая бы ни была, а толока. А ты бы лясы не точил, а валил бы отсюда, — обиделся на Кирилкины слова Веселов.

Кирилка пропустил его слова мимо ушей и спросил у Севостьянова, глядя на разваленную избу:

— Строиться надумал?

— Надумал, — ответил Ванька, складывая в штабель доски. — Новый дом буду строить, с масандрой.

— Мансардой, — поправил его Кирилка.

— Не один шут так или иначе.

— Помог бы, — сказал с ехидцей Кирилке Юрлов. — Зря что ли припёрся…

— Не могу, — скривил лицо Кирилка. — Поясница болит. Со вчерашнего дня вступило… Сил моих нет.

Он встал, еле распрямился, потрогал поясницу.

— Раз спина болит — иди домой, — сказал Юрлов. — Завари можжевельничку да попарь. Может, полегчает.

— А то бутылочку возьми, — добавил Борис Веселов. — Содержимое выпей, а самой поясничку раскатай. Помогает.

— Топай, топай, Кирилл Андреич, — неожиданно резко сказал Роман Фёдоров. — Недосуг нам с тобой калякать. На вечеринке, за столом, Кирилка, ты хорош, а при работе никуда не годишься. Ты зубов не покрываешь — смеёшься, а нам надо рукава засучивать да вкалывать.

— Отойди, зашибём ненароком, — прокричал ему Севостьянов и развернулся с доской на плече, концом чуть не задев Кирилку.

Завалихин отошёл в сторону, но не уходил. Он встал поодаль, под липу, прислонившись плечом к стволу и перекрестив ноги, и наблюдал, как работают односельчане. Однако молчать долго не мог. Скоро и он включился в работу.

— Кто же так отрывает! — кричал он Фёдорову, видя, что тот долго мучается с доской — никак не может её оторвать от перевода. — Возьми топор, подсунь под доску и отрывай. Зачем тебе гвоздодёр? Топор, топор бери!.. Вот! Теперь от себя, от себя!.. Толкни, толкни брус, — кричал он уже Севостьянову. — Теперь наподдень его топором. Вот так! Учить вас надо… Сами без руководителя небось и не справитесь…

Отойдя в сторонку, в прохладу, мужики перекуривали, стряхивая с плеч, с головы мелкие щепки и мусор. Кирилка крутился возле, приглядываясь к транзистору, который тихонько верещал, прислоненный к корневищу липы.

— Чей приёмник? — спросил Кирилка.

— Японский, — ответил с насмешкой Роман Фёдоров. — А тебе что?

— Да так… Хороший приёмник. — Кирилка запнулся. — С приёмником у меня история была, бубновый туз…

Кирилка оглядел разгорячённые лица собеседников — видать клюнуло: мужики навострили уши, закрыли рты.

Ободрённый этим, Кирилка продолжал:

— Года три назад пошёл я как-то за сморчками, тогда что-то хорошая весна была, и сморчков уродилось видимо-невидимо. Да вы, наверно, помните тот год: по пьянке тогда Коська Супрунов зимой замёрз в поле… Взял я тогда с собой приёмник. Хороший приёмник. С тремя каналами. На ремешке. Я его рублей за сорок в нашем культмаге купил. Иду, режу грибы, а приёмник мой играет-наигрывает. Весело мне с ним. Вольготно. Душа радуется. Все новости знаю, и воздухом чистым дышу. Вскорости повезло мне — набрёл на целое стадо сморчков. На поляне их… — Кирилка почесал за ухом, показывая этим, что он затрудняется назвать точное их число. — Повесил это я, бубновый туз, приёмник на сучок и давай работать. Такой меня азарт взял! А их, как на зло… Только один сморчок срежешь, глядь, рядом ещё торчит. На коленях я за ними, наверно, с полверсты прополз. А сморчки бегут от меня, зовут, тащат под ёлки, под берёзки, на новые полянки… И так я это за ними разохотился, что потерял приёмник. Когда хватился, что далеко от приёмника ушёл, было поздно. Искал, не нашёл. Где там! Ушёл ни с чем — потерял.

— Обездолился, — усмехнулся Фёдоров.

— А другой весной, — продолжал Кирилка, словно не слышал реплики, — пошёл опять за грибами. И очутился где-то в том же месте. И что же — слышу что-то вроде музыки, словно мой приёмник играет. Я — на звук. И что вы думаете, бубновый туз? Висит мой приёмник там, где я его оставил — на сучке, и играет. Во какие у нас приёмники делают… А ты говоришь, японский, — обернулся он к Роману Фёдорову.

Посмеявшись, мужики разошлись продолжать работу, но Кирилку больше не прогоняли.

Ближе к потёмкам они сложили бревна в одно место, обрешёточные слеги — в другое, доски и тёс в третье, и запылённые, перемазанные, пошли купаться. На месте бывшего дома возвышалась не разобранная печь с несуразно высокой, как шея у жирафа, трубой.

Догорала над лесом и меркла розоватая полоска зари, густели сумерки. От затихшей реки веяло прохладой и запахами ольховой коры и тины.

Первым скинул штаны Роман Фёдоров. Его мускулистая фигура в длинных трусах метнулась по берегу и бухнулась в воду. Полетели брызги. Заводь была большая и глубокая. Роман сначала плыл на спине, потом на боку, взмахивая головой, и его нарочито громкое дыхание разносилось над водой.

Потом нырнул Николай Юрлов, а за ним посыпались в воду остальные, и заводь заплескалась и заходила, и гомон и хохот оглашали окрестности, и эхо вторило им.

— Эх раз-доль-ольице моё-ё, — пел Юрлов, плывя сажёнками и бахвалился, делая ладонями шлепки по воде. — Раз-дольице-е…

Набесившись и накупавшись, мужики выбрались на берег у отлогой отмели, оглянулись — нет ли поблизости баб, — разделись донага, выжали трусы и стали причёсывать волосы и одеваться, предвкушая застолье после работы. Кирилка был тут же, но в купании участия не принимал.

— Как же тебя, Кирилка, волки с приёмником не съели? — вспомнив его рассказ, спросил Севостьянов.

— Да счас всех волков поистребили в наших лесах, — заметил Юрлов. — Если только какой приблудный…

— Не скажи, — встрепенулся Кирилка. — Я в прошлом году встречал.

— При каких-нибудь чрезвычайный обстоятельствах? — усмехнулся Романов.

— Конечно.

— Когда за грибами ходил?

— А что вы смеётесь, за грибами. За грибами!.. Да, пошёл я как-то за грибами. Иду набираю… Полную корзину уже набрал, смотрю — волки. Окружают меня. Вожак такой серо-пегий с подпалинами. Шерсть клочьями, глаза злые, грудь, как самовар… Что делать? Я сначала, туз бубновый, наутёк. Они за мной. Слышу спиной, что не сдобровать. Как быть? Бросаю корзину и взбираюсь на высокое дерево. Сел на сук и сижу, дрожу. Волки подошли к дереву, понюхали мои грибы, походили, побродили, пощёлкали зубами, видят, меня не достать, повыли, зло посмотрели и ушли. А я влезть-то влез, а слезть не могу. Одеревенели у меня руки, ноги и голова кружится, как вниз посмотрю. Спрыгнуть? А высоко, как бы ноги не переломать. А надо. Закрыл глаза и спрыгнул. Хорошо, что снегу по грудь было…

— Ха-ха-ха, — захохотали мужики, держась за животы.

Хохотал вместе с ними и Кирилка, и во рту поблескивали два зуба из нержавеющего металла.

1987 г.

Уеду на Север

Сенька ногой толкнул промёрзшую дверь.

— Принимай родственнички гостей! — весело гаркнул он, нащупал пальцами пуговицы и развернул гармонь.

Пальцы проворно бегали по клавишам, и гармонь вторила словам песни:

В одном прекрасном месте

На берегу реки

Стоял красивый домик,

В нём жили рыбаки.

Из кухни вышла Любашка — невестка. Рукава зёленой шерстяной кофточки засучены до локтей, голова повязана белым платком. Она ставила пироги, и руки в муке. Мучные следы и на щеке. Поправив съехавший на затылок платок, спросила:

— Откуда, Семён?

— С кудыкиной горы.

Любашка пристально посмотрела на деверя.

— Опять весёлый, — покачала она головой и прикрыла за ним не захлопнутую дверь.

— Ой, мать, и развесёлый же я, — неестественно бодро ответил Семён, поозирался по углам и спросил: — А где братуха?

— Сейчас придёт. К Фёдору Лужину валенки подшивать понёс. А у тебя что — опять симоны-гулиманы?

Семён не ответил, растянул гармонь, пробежал пальцами по ладам.

Там жил старик с старухой

Рыбацкого труда.

У них было три сына —

Красавцы хоть куда!

— Эх, симоны-гулиманы, — вздохнул он и кинул гармонь на диван. Она сжалась и тоже вздохнула. — Ты думаешь я — что? Пьяный? Как бы не так. Цикл у меня… Вот прошу политического убежища на несколько дней.

Любашка с состраданием посмотрела на Семёна и тихонько вздохнула. Уж эти его циклы!.. Это, значит, опять поссорился с Нинкой. Живут они лет пятнадцать, а ужиться не могут. В молодости всё шло у них нормально. Она ткачиха на хлопчатобумажной фабрике, он — слесарь на соседнем заводе, гармонист, каких поискать, большой охотник до чтения. Потом пошло, поехало. На месяц раза два, а то и больше разлады. Только немного успокоятся, порадуются за них родственники, как, мол, жить-то хорошо стали, а их опять захлестнёт. Опять циклы, как называет это сам Семён. В таких случаях, когда ему становится невмоготу оставаться в доме, берёт гармонь и ходит по посёлку, поёт песни, тоскливые и безысходно-трагические. И думает иногда Любашка, что живут они так от большого достатка. Как говорят, с жиру бесятся. Казалось бы, чем больше достаток, тем радостнее жить, легче, а вот на тебе: на поверку выходит наоборот.

Семён, не раздеваясь, привалился на краешек дивана, откинул чистый половик, чтобы не запачкать стекающими с ботинок грязными каплями тающего снега, снова взял гармонь и развернул мехи. Гармонь отозвалась нерадостно, но сочувственно.

Один любил крестьянку,

Другой любил княжну.

А третий молодую

Охотника жену.

В террасе хлопнула входная дверь. Долго обивали с обуви снег, потом смахивали веником со ступенек. Вошёл Володька, Семёнов брат, высокий, тёмно-русый, в лёгком драповом пальто. Был он побрит, поодеколонен, наглажен. Сняв пальто, потёр красные от мороза щёки, поздоровался с Семёном за руку:

— Привет, братуха! Как жизнь?

За деверя ответила Любашка. Она вышла из кухни с полотенцем в руках.

— Опять у него всё кувырком, шиворот-навыворот. Из дома ушёл… Вот гуляет, гуляка…

— Холодает сегодня, — проговорил Володька, будто не слышал слов, произнесённых женой. Снял войлочные ботинки, поставил на полку для обуви. — Градусов под двадцать пять будет. Счас шёл — слышу, брёвна потрескивают. А ты чего не раздеваешься? — обратился он к брату. — У нас жарко. Давай снимай пальто!

Семён снял шарф, засунул в карман, повесил пальто на вешалку, разулся. Любашка принесла тапочки, подтёрла пол у дивана влажной тряпкой.

Володька включил телевизор, убавил звук, чтобы не мешал разговаривать. Семён устроился на диване, отложив в сторону гармонь.

— Хорошо-то как у вас. Покойно, ласково…

Любашка постелила на стол чистую скатерть, спросила Семёна:

— Наверное, голодный? Подожди немного. Скоро ужинать будем.

Она хлопотала на кухне, ставила в чудо-печь пироги. Через неплотно прикрытую дверь шло густое тепло, сладковатый дух топлёного сливочного масла, земляничного варенья или джема. Когда Любашка вынимала из печки противень, комнату охватывал сытный запах печёного теста.

Она быстро собрала на стол. Налила в тарелки щей, дымящихся, с мясом, жирных и густых. Разделала копчённую скумбрию, тоже жирную и толстую.

— Давай ешь, — попотчевала она деверя. — Вон исхудал со своими циклами. Одни глаза…

Семён взял ложку, отломил хлеба, стал есть щи.

Володька тоже ел, поглядывая на экран телевизора, и ни о чём не расспрашивал брата. Тот начал сам.

— Рассчитался ведь я, — сказал он.

— Как рассчитался? — Володька перестал есть, удивлённо взглянул на братову физиономию. — С завода?

— Пока что не с завода. С домом. Под чистую… Совсем ушёл.

— Безалаберный ты, — сказала Любашка. — Как же Нинка?

— Она сама по себе, я — сам.

— А дети? Ты подумал о них?

— Дети, считай, выросли.

— Может, всё обойдётся Семен?

— Не обойдётся. — Он вздохнул, доел щи, положил ложку на стол. — Окончательно и бесповоротно решил.

— И как дальше рассчитываешь? — спросил брат. Ел он медленно, степенно, серые глаза внимательно смотрели на Семёна.

— Не знаю, не определился пока… На стройку поеду. Во! На Север! Сейчас везде строят. Руки, ох, как нужны. А если мои руки! — Он вытянул кисти, корявые, мозолистые, со сшибленными ногтями.

— Кончал бы ты свои циклы, — сказала Любашка. Она принесла глубокое блюдо, полное пирогов, с румяной верхней корочкой, блестящей оттого, что была смочена яичным желтком, разболтанным с растительным маслом. — Всё у вас не как у людей. Чего бы вам не жить?! Какой ты неспокойный!

Семён положил гармонь на колени, тронул пуговицы.

Вот раз пошёл охотник

Охотится на дичь.

И встретил он цыганку,

Кто может ворожить.

Цыганка молодая

Умеет ворожить.

Раскинула на картах

Боится говорить…

— Ты права, Любаша. Нет мне покою… Тоской смертной горю. Всё ищу чего-то, всё жду. Иной раз кажется — вроде бы нашёл. Уцепил. А нет. Убеждаюсь, что не то… Не то, чем казалось.

— Странный ты, Семён. Всё чего-то ищешь. До каких времён будешь искать? Пора кончать. Тебе под пятьдесят. И всё чем-то не доволен. Угомонись!

— Пора, говоришь, кончать?! Не знаю… Счастья я ищу, Любаша! Поняла. А его никогда не поздно искать. Счастья широкого, раздольного, как каравай хлеба. Законченного. Чтоб больше его ничего не было.

Любашка покачала головой.

— Разве нету счастья у тебя? Обут, одет, сыт. Разве это не счастье?

Семён вытер повлажневший лоб, вздохнул.

— Это счастьишки — сыт, обут, одет. Купил новые брюки — счастьишко. Справила жена новую шубу — счастьишко. А мне счастье нужно. Вот смотри, — Семён начал загибать пальцы на руке: — Деньги у меня есть? Есть. Достаток есть? Есть. Жена, дети есть? Всё есть. — Он сжал пальцы в кулак, аж хрустнули кости. — Всё есть, а счастья нету. Нету! Вот, что ты хошь делай, а нету. А отчего нету, не пойму. Раньше вроде было… Жили с Нинкой душа в душу. Ничего не копили, ничего у нас не было, а думалось, что было всё. И когда получилось всё наоборот? Счас накупили разного барахла. Зайдите, посмотрите — хрусталь везде. Все деньги переводит в это стекло…

— Ты ешь, ешь, — подвинул ему тарелку с картошкой брат. — Потом расскажешь.

Семён потянулся за вилкой.

— Как-то я взял рюмку, думаю, дай выпью из тонконогой — праздник был. Может, думаю, слаще из таких пить, раз цену такую сумасшедшую имеют. Моя и появись тут невзначай. Как увидела рюмку, цап её из рук: зачем схватил — сломишь ножку, где вторую такую брать буду, дурак! Ой, и обидно мне стало. Вот и горю я тоской смертной.

— Семён, когда в доме красиво — разве плохо. Для этого и живём, чтоб было красиво, чтоб душа радовалась.

— Красиво! А душа не радуется. Хы!.. Не нужна мне такая красота. Стеклянная она, пустая. Я много думаю, когда не сплю, а не сплю я давно. Чего они стоят эти вазы, фужеры, салатницы? Молиться на них? Жена — та молится. И сама такая же стала — гранёная. Сегодня не выдержал — грохнул табуреткой по стенке. Думаю, из-за тебя, стекло, вся жизнь пропадает. Лопнули её побрякушки. Что тут было!.. На развод, говорит, подаю, хватит, говорит, с дураком жить.

Семён отодвинул тарелку в сторону.

— Грохнул я сегодня по стеклу, и будто короста с меня свалилась, легко мне стало, мать! И ушёл…

— Как же одному жить? Не по-людски это.

— А так как я живу — по-людски? — У Семёна дрогнул подбородок.

Любашка подвинула к себе чашки, налила чаю, густого и горячего. Поставила на середину стола земляничное варенье.

— И дети крикливые стали, — продолжал Семён. — То это им давай, то другое. Так и говорят: отец, давай! Всё её воспитание. Здесь дочка пристаёт: купи мне джинсы, как у Светки. А они, у Светки, её подружки, стоят двести рублей… — Семён вертел чашку, плеская чай на блюдечко.

Любашка слушала его и согласно кивала головой. Володька с сочувствием глядел на брата, но молчал, машинально мешая варенье в розетке ложкой.

— Я говорю дочке, — продолжал Семён, — что ты на Светку равняешься, у неё мать чего хочет, то и достанет. И дешевле ей обойдётся. У них всё кольцом идёт: ты — мне, я — тебе. Зачем, говорю, тебе такие джинсы сдались, купим дешевле. Она в слёзы: — а я чем хуже других? Да ты не хуже, говорю, ты, может, лучше. Ты вон и книжки читаешь — их не дураки пишут, должна сама разбираться, что к чему. Где там сказано про джинсы в двести рублей?.. А Светка? Она уже в восьмом классе женихалась. Танцульки на уме. Гитара. И мою втягивала. А Нинка поощряет: водись со Светкой, её мать мне обещала вазу достать.

— Ты пироги бери, совсем не пробовал. Остынут, — потчевала Любашка Семёна.

— Возьму. — Семён откусил от пирога, отхлебнул чаю. — Хорошие пироги, — похвалил он. — А мы давно не пекли. Нинка торты берёт.

Он обвёл глазами комнату, с весёлым узором занавески, телевизор, широкий диван, картину на стене.

— Вечером, когда мои соберутся, и пошло — тряпки на языке, дублёнки, серебро, мельхиор. Жена носится по соседкам: кто чего дефицитного достал… «Ах, всегда мы хуже других. Вон Танька. У неё муж слесарь, как и ты, а достать всё может. Сейчас стал чеканкой заниматься, знай, себе колотит по железу, небольшая штучка-то, а стоит по двадцать, по тридцать рублей. Продадут — хрусталю купят. А ты не видел у них на полу медвежью шкуру? Фонтан!» Тьфу, чёрт, она иговорить-то стала по-другому: «фонтан», «не фонтан», «урвала», «хапнула». Не слова, а деревяшки. Раньше хоть книжку почитает, хоть здесь поучится, как жить, узнает, как люди живут, какие у них мысли, что какие ценности имеет, за что люди боролись, чего искали. А сейчас и книжки превратились в наживу и роскошь.

— Какой ты критик, Семён, — сказала Любашка, доливая деверю чаю.

— Не знаю. Жжёт меня. Сижу, как под водой. Рыбы, то, сё — красиво! А мне хочется наверх. Глотнуть воздуху… — Семён помолчал, потёр руками глаза, лоб, словно они болели. — Посмотришь на людей. Ничегошеньки-то у них в доме нету, а идут — не наговорятся. И не давит это довольствие на них. Открытые, улыбчивые и добрые. Но есть и другие. В доме — чего только не увидишь. Напокупают разных стенок, наставят туда книг, под тон, под цвет, с корешками — я те дам! И так стоят. Всё — себе, себе, себе. Почитать, жлоб, не даст. Кто к такому не придёт, подумает: интеллигент, профессор, читарь, каких свет не сыскивал. Отнесётся к нему с почтением, а у него и ценность только, что книги, которые он не читал…

Семён доел пирог, допил чай. Достал из кармана смятый платок, вытер лоб.

— А угощать как стали. Раньше чай пили, а теперь? Друг дружку хотят и в этом переплюнуть. И здесь стали соревноваться. Только и разговоров наутро после вечеринки или застолья какого. Что бы-ы-ло?! И сервелат, и языки, и икра, и заливное, и печень тресковая… Я то съела там, я то… Она такая-сякая всё может достать. У неё Тамара Вячеславовна знакомая… И она из-за этой знакомой тоже пуп земли. Она достаёт, а вот ты достань эти языки, эту печень. А тянутся за этим… Вот и выпендриваются, как жена говорит, друг перед дружкой…

— Жить стали лучше, Семён. Хочется, чтобы всё было, как у людей. Никому не хочется отставать.

— Вот именно — отставать. Эх, да чего тут говорить… А домой я не пойду. Ни за какие деньги не пойду. Это решено.

Любашка постелила ему на диване. Он долго не утихал, курил, бросая пепел в фарфоровое блюдечко, что ему дала невестка, говорил, что так не может дальше жить.

— Мало ещё разбил, надо было всю посуду разбить вдребезги, — подвёл он итог.

— Ну и чего ты этим добьёшься? — спросил его брат. — Чего ты покажешь этим?

— Да ничего. Своё отношение.

— Отношение! Ты с Нинкой-то хоть по-человечески говорил?

— О чём?

— Обо всём. Что не стекло и не джинсы только ценность имеют. Есть вещи важнее тряпок и прочего.

— Чего ей говорить! Она не понимает.

— Она не понимает, а ты?.. Сидишь под своей водой и боишься нос высунуть, слова сказать в свою защиту. Уехать с глаз долой куда легче… Ведь ты убежать хочешь. Думаешь, — бежишь от них? Ну да! От себя бежишь… Почему вы раньше хорошо жили? Сила воли у тебя было. Была у тебя мечта. А сейчас у Нинки мечта — накопить, а у тебя — удрать. Песни поёшь да по посёлку ходишь, жалуешься. Опустил крылышки, и виноватых ищешь. Сам виноват, что Нинка тебя не понимает…

— Все вы только учить, — Семён отвернулся к стене, давая понять, что разговор закончен, и глубоко вздохнул.

Володька с минуту постоял возле дивана, потом выключил свет и вышел из комнаты.

Семён лежал с открытыми глазами и думал, что брат, наверное, прав. Ведь отчего-то началось отчуждение — его и Нинки. Возникла ледяная, стеклянная стена. Нинка стала жить своими интересами, он — своими. Появилось слово «моё», а раньше было «наше».

Он ворочался, скрипя пружинами, ходил на кухню пить воду, курил, пуская дым в приоткрытую форточку, и смотрел, как под лунным светом поблёскивал снег, как по утоптанной тропинке важно прошествовал сытый кот. Морда у него была заиндевевшая, и усы казались толстыми, как солома.

Рано утром, только начинало рассветать, пришла Семёнова жена.

Открыла ей Любашка.

— Мой у вас? — спросила Нинка.

— У нас. Спит ещё.

Нинка распахнула дверь, ураганом влетела в дом, сбросила с мужа одеяло. Тот сначала не понял, что происходит, а когда понял, вскочил с дивана и стал быстро натягивать брюки, прыгая на одной ноге, не попадая в штанину.

— Иду, Нинок, иду! — бормотал он, напяливая на плечи рубаху.

Когда он оделся, Нинка взяла его за ухо, как нашкодившего котёнка, и повела к двери.

— Постой, Нинок! — вырвался Семён. — А гармонь? Гармонь надо взять.

Володька с женой долго глядели в окно на удаляющуюся пару. Нинка толкала Семёна в спину. Тот спотыкался, подхватывал то сползающую с плеча гармонь, то слетающую с головы шапку, а потом побежал трусцой, чтобы не поскользнуться на обледенелой тропинке.

1983 г.

Банщик Коля

Под крутым берегом, почти у самой реки, стояла фабричная банька. Была она небольшая, сложенная из красного крепкого кирпича, с узкими оконцами, окаймлёнными фасонными наличниками, с высокой трубой. Оконца до половины были замазаны краской и смотрели подслеповато и устало.

Баньку считали ровесницей фабрики, а фабрику братья Сазоновы построили без малого сто лет назад. Ткацкое производство за это время расширилось, а баня, какой была в те незапамятные времена, такой и осталась. Работала она три-четыре раза в неделю, но жителям посёлка, разбросанного по берегу реки, этого было вполне достаточно. Славилась она мягкой родниковой водой, парилкой и вениками, которые в любом количестве предлагал парившимся банщик Коля.

Коля Мамичев был достопримечательностью посёлка. Его так и звали: банщик Коля. Есть у русского народа обычай: мужичонко и неказист, и чем-то странен, и относятся к нему насмешливо, полагая, что у него не все дома, а зовут, если не почтительно, то во всяком случае полным именем, без уничижительных суффиксов. И Мамичева звали просто Колей, а как по отчеству прозывают — никто не знал и не интересовался. Да и зачем это было надо — Коля и всё. Весь он был в этом имени-прозвище.

Жил Коля с женой Антониной тихо и мирно. Его дом стоял на бугре невдалеке от баньки, за дорогой. За домом был огород, перед домом палисадник. Ограда палисадника сделана из осиновых столбов с заострёнными, словно карандаши, верхушками да двух слег между ними. Раньше, после войны, когда на посёлке ещё ходили с гармонью по улице, слеги отрывали парни, садившиеся на них петь частушки и припевки, или просто послушать гармонь, которая всегда останавливалась на пятачке перед домом банщика. Коля за оторванные слеги серчал на парней, но наутро брал топор и восстанавливал ограду. В последние годы слег никто не отрывал, и Коля, идя летом с работы, частенько про себя вздыхал, что перевелись гармонисты, и ему казалось, что жизнь из-за этого стала не такой привлекательной и не столь весёлой.

Рано утром можно было видеть его небольшую сухую фигуру, пересекавшую дорогу и направлявшуюся к бане. Ходил он ссутулившись, шаркая ногами, обутыми в кирзовые армейские сапоги, и попыхивая замусоленной изжёванной папиросой. При встрече со знакомыми, ещё издали прикасался рукой к кепке, прикрывавшей начинавшую лысеть голову, останавливался и произносил обычное своё приветствие: «День добрый!»

Иной мужик при встрече снисходительно похлопывал его по плечу и шутливо говорил:

— Ты, Коля, того-этого… давай топи баню пожарче да веник выбери помягче, да шайку поокатистей — сегодня приду к тебе париться…

Для Коли все были равны, ко всем он относился одинаково, никого не выделяя и никого не принижая.

— Милости просим, — отвечал он. — Баня раздольная. Сазоновы знали, как строить-то. Раньше-то, бывало, из парилки прямо в речку сигали парни, а сейчас побаиваютца, — смеялся он тихим смехом, заминая рукой полу пиджака, ища спички.

Прикурив потухшую папиросу, продолжал:

— Милости просим, приходите! У многих ванные стали, в бане не нуждаются, а зря…

Работу свою любил беззаветно и ни на что бы её не променял. Ремонтировал в бане многое сам. Например, вывалится сиденье у дивана — Коля раздобудет фанеру, выпилит, подправит, вставит. Принесёт лаку или краски, покроет, полюбуется — хорошо! И, довольный, отойдёт.

Если обвалится штукатурка, Коля возьмёт мастерок, горсть цементу, подмажет, затрёт, побелит — стенка как новая.

Антонина не раз обижалась:

— Для тебя баня, как своя. Что лишнее по дому сделать ты ленишься, а для бани готов руку отрубить… Там фабрика есть — отремонтируют, если надо, зачем тебе?

— Пока это, Тоня, отремонтируют, — отзывался Коля. — Я быстрее. Да и работы-то… Меж делов и сварганю…

— Совсем прилип к своей бане, — вздыхала Антонина. — Ровно свет она в твоём окне. Такое производство — баня!..

— Э-э-э, — смеялся Коля. — Производство… Баня, считай, как больница. Я многова навидался. Бывалыча, идут мужики в баню, хмурые, недовольные, не идут — еле тащатся… А постегаешь его веничком, поломаешь ему поясничку, окатишь водой, смотришь, — враз расправился и заиграл лицом, телом, всем… Вот. Так что баня штука нужная и полезная. Без неё нельзя. А ты говоришь производство. А как человеку в худой бане париться? Не будет ему настроения. А ты меня ругаешь…

— Ох, и непутёвый! Кому нужно твоё настроение. Кто это заметит?

— А зачем чтоб замечали? Я-то знаю, для чего делаю…

— Ай, — вздыхала Антонина, махала рукой и уходила.

После Троицына дня, в первую или вторую неделю, пока листва на деревьях не зачерствела, была душистой и мягкой, ходил Коля в лес по веники. Брал с собой моток бельевой верёвки и острый нож, который засовывал в голенище. Деревьев не губил. Выбрав пушистую берёзку, палкой с крючком на конце нагибал, отсекал несколько сучьев и шёл дальше. Собрав вязанку, туго стягивал верёвкой и, перекинув через плечо, возвращался домой.

Недели за две или три он нанашивал целый ворох. Сначала высушивал ветки в тени, под навесом, разделив на пучки, связав крепко медной проволокой. Потом убирал на чердак и по мере надобности носил в баню. Для любителей некоторую часть веников делал из дубовых ветвей.

Особенно любил париться дубовыми вениками давний приятель Коли — Мокей Яснов, мужик под притолоку, с широким лицом, с густым, как паровозный гудок, голосом, длинными руками с кулаками-пудовиками. Мокей прошёл войну на «катюшах», а Коля был освобождён по причине какой-то внутренней болезни, и это рождало между ними иногда споры, но дружбы не охлаждало. Мокей работал машинистом мотовоза на соседнем заводе.

Коля исправно нёс свои обязанности, на работу ходил регулярно, болел редко и непродолжительно, и им дорожили. По зимнему времени помогал кочегару — запойному пьянице Мишке топить котел, и если бы не Коля, неизвестно — была бы баня всегда жарко натоплена.

Летом банная жизнь заметно замирала и успокаивалась. Зато звенела от людских голосов купальня — бочаг на реке, вымытый весенними паводками. Вся свободная от работы поселковая жизнь переносилась туда. Там пили чай из самовара, и в домино играли, и свадьбы справляли. Пропадал летом на реке и Мокей. А зимой…

Зимой, когда только-только начинало светать, и снег был голубоват и хрусток, когда тянулись кудрявые дымки из печных труб, и дома только засвечивали окна под белыми шубами крыш, Мокей надевал подшитые валенки, влезал в ватный пиджак, брал сумку с бельём, с полотенцем и мылом, и шёл в баню.

Он дёргал промёрзшую от долгих холодов и потому скрипучую дверь, вваливался в низкий вестибюль и долго топал ногами по уложенному метлахской плиткой полу, сбивая с валенок снег. В бане в такую пору было не шумно, она ещё не набирала оборотов, были редкие посетители, потому что парная была не горяча, не булькала зазывно вода, и было ещё прохладно.

Основная масса посетителей появлялась часов в десять, когда из предбанника тянуло влажно-горячим паром, и зеркало у вешалки было во всю запотевшим. Тогда из неплотно притворенной двери доносился шум, монотонный и приглушённый, а иногда можно было слышать, как струя воды из-под крана напором била по пустой шайке, и та упруго звенела.

Обыкновенно Мокей проходил в каморку банщика, снимал пиджак и шапку, разматывал шарф, длинный, ручной вязки. Коля провожал приятеля к месту, раз и навсегда предназначенному для него — в дальнем закутке, где было тише и не так сифонил холодный воздух из беспрестанно открываемой двери. В такое раннее время это место было свободным.

— Тебе веник? — утвердительно-вопросительно спрашивал Коля, уходил и возвращался с дубовым пушистым веником.

Он расправлял ветки и листья, протягивая их сквозь неплотно сжатый кулак, и отдавал Мокею.

После того, как Мокей возвращался, помытый и посвежевший, они с час-полтора пили чай. Правда, в это время Коля продолжал выдавать веники, следить за порядком, а затем провожал Мокея и просил милости заходить.

Исправно нёс свои обязанности Коля до тех пор, пока не назначили нового заведующего Валерия Петровича Вандушева. Вандушев ходил в белой рубашке с галстуком, опустив большой живот на широкий ремень. Тёмно-русые волосы были завиты и расчёсаны на косой пробор. От него пахло дорогим одеколоном, а щёки и нос были всегда слегка припудрены. Говорили, что он был где-то на производстве старшим мастером, но потихоньку за какие-то грехи скатился до завбаней. Однако сам он не считал себя завом, а считал директором. Из старой парикмахерской, что когда-то была при бане, сделал себе кабинет и повесил на двери вывеску: «Директор». Там он и проводил большую часть дня, если был на работе. Часто к нему захаживали разные личности, которых раньше Коля и в глаза не видел. Они что-то решали, обсуждали, из кабинета доносились громкие голоса, дым от курева стоял коромыслом, а потом расходились, тихо чинно, а Валерий Петрович провожал их.

Как только он приступил к новой должности, стал устанавливать свои порядки. Во-первых, отобрал у Коли даденную ему бывшим заведующим привилегию заготавливать веники. За их заготовку Коля не имел никаких лишних денег к зарплате. Те двадцать копеек, которые он брал с парившегося за веник, он не клал себе в карман — они шли в профсоюз. Ему был установлен план заготовки — полтысячи веников. Он его перевыполнял, за что получал вознаграждение.

Вандушев сразу заявил, что банщик от продажи лишних, как он выразился, «левых» веников, выручку кладёт себе в карман. И хотя это было не доказано, Коля был отстранён от хождения в лес по веники. Теперь веники заготавливал «студент» — племянник Валерия Петровича. Так Коля потерял одно из своих увлечений и лишился премии.

Во-вторых, все Колины поделки — скамейки с резными ножками и задинками, плинтуса с резьбой, резные полки — Вандушев выбросил.

— Не баня, а боярские хоромы, — заявил он, обходя помещения. — Может, свечи здесь ещё зажгём? Всё должно быть по-другому. Надо чтить веяния эпохи… Заменить! Дерево гниёт, создавая антисанитарные условия, — распекал он Колю. — И потом надо, чтобы было по-современному — металл, стекло, бетон…

Вместо деревянных скамеек поставил сваренные из полдюймовых труб лавки — громоздкие и тяжелые. Деревянную облицовку предбанника оторвал, стены покрасил масляной краской тяжёлого тёмно-зелёного цвета.

Оглядывая отремонтированный предбанник, заявил:

— Замечательно. Так гигиеничней.

Но это было не всё. К месту и не к месту стал пенять начальник банщику, и не стало житья Коле. Начинал распекать с утра. Приходил к началу работы, обходил баню, стучал носком ботинка по трубе, по стене, оглядывал потолок, щурился, кривил губы:

— Баня плохо натоплена! — и мерил Колю взглядом, от которого банщику становилось не по себе.

— Дык время раннее. Народ ещё не подошёл. Часам к девяти-десяти натопится… Котёл в подвале совсем плохой… Ремонтировать надо… Жрёт много угля, а… Чего его зря расходовать — улицу топить?

Вандушев придавливал Колю взглядом сверху и цедил сквозь зубы:

— Ты мне не экономь! Не твоя забота. Уголь не достаёшь. Рачитель какой! Я говорю, плохо натоплена…

— Согласно условиям. Посмотрите на градусник — всё в норме.

— Хм, — хмыкал Вандушев, глядя на термометр, и хмурил брови. — И полы вымыты плохо. Не жалей воды, полоскай пол…

Увидев у Коли папиросу, брезгливо и беззастенчиво брал изо рта, бросал на пол и растирал каблуком:

— Сколько раз можно говорить: курить в бане не разрешаю.

Днём, не застав Колю в предбаннике, возмущался:

— Почему шляешься? Почему не на рабочем месте?

— Вот Степан Спиридоныч попросил похлестать веничком…

Коля был большим мастером по этому делу. Он и поломает, и помнёт, и похлопает — всем нравится, и веником так оттюкает — будто сызнова родился человек. Поэтому многие любители парилки прибегали к его услугам — похлестать их веничком.

— Это в твои обязанности не входит, — несколько раз выговаривал ему зав. — У нас нет должности массажиста. Твое дело следить за порядком, чтоб одежду не украли, чтоб безобразия какого не было.

— Како безобразие, Валерий Петрович! У нас, отродясь, о нём не слышно. Люди все наши…

— Смотри у меня! — грозил ему пальцем Вандушев и неспешно удалялся.

Однажды в субботний день по своему обыкновению пришёл Мокей. Раздеваясь, спросил:

— А вроде бы сегодня, Коля, у тебя прохладно?

Коля вытащил папироску из мятой пачки, прикурил и ответил:

— Вчерась труба лопнула. Пока это… залатали. Выстыло. Сразу теперь и не натопишь. Я Мишке сказал: чтоб угля не жалел. Посиди с полчаса — нагреется.

— Чего мне ждать здесь. Пойду в парилку, там погреюсь.

Попарившись, одетый и раскрасневшийся, Мокей возвратился в апартаменты Коли. Банщик снял с электроплитки зашумевший чайник, заварил душистого чаю, который доставала Антонина у своей приятельницы — продавщицы сельповского магазина, и подвинул Мокею чашку.

— Выпей чайку, попотей! Никакая лихота не возьмёт.

Мокей тяжело опустил разомлевшее тело на табурет, разморённо привалился спиной к стене, и в который раз оглядел убранство Колиной каморки. Она была небольшая, с единственным узким окном, выходившим на двор. Стоял квадратный стол, тумбочка с электроплиткой, деревянный диван из предбанника. Между стен была натянута проволока, на которой висели, чтоб всегда были под рукой веники. В углу дощатая низкая дверь вела на чердак, где тоже были веники.

После чаю Мокей отвалился от стенки и закрыл глаза. На переносице, над бровями, на носу скапливались на блестевшей коже круглые капельки пота. Посидев так несколько минут, он закурил, шумно и глубоко затягиваясь.

— Дух хороший у тебя, — проговорил он. — Войдёшь вроде бы в лето… — Он вытер пот. — А шибко ты раскочегарил. Мне до мытья думалось — прохладно. Посигнализируй Мишке-то… Упреди его, а то перекалит…

Коля взял шведский ключ и три раза постучал по трубе отопления, и стал ждать ответной реакции истопника. Но труба молчала.

— Ах, осиновый пень! Никак опять залил бельма и заснул. Ну, я ему!.. Посиди, я быстро…

И он убежал в кочегарку.

Вернувшись, посмеялся:

— На месте Мишка. Труба подтекает — подматывает…

В этот момент в каморку зашёл Вандушев и увидел Мокея, вольготно сидевшего на табуретке, с зажатым в тяжелой руке окурком. Тонкая струя дыма вилась к потолку.

— Почему посторонние в бане? — спросил Вандушев Колю.


— Мокей!? — удивился Коля. — Какой же он посторонний!?

— Чтобы я видел посетителей у тебя в последний раз, — назидательно проговорил Вандушев и удалился, горделиво неся впереди себя свой живот.

Мокей встал, распрямил спину.

— Ну и лемех, — произнёс он. — Как ты с ним работаешь? Какой-то хрен моржовый пришёл и начал заводить тут порядки, а ты подчиняйся. Ты сколько, Коля, здесь отбарабанил?

— Да годков под сорок.

— Эва! А этот без году неделя. И всё ему не так.

Мокей чертыхался, надевая пиджак, и даже когда вышел на улицу не мог придти в себя и долго ворчал на нового заведующего.

Вечером вызвал Вандушев банщика к себе в кабинет. Коля робко переступил порог, внимательно осмотрел помещение: панели, отделанные коричневым пластиком, белые в крапинку занавески, сейф в углу. «Зачем Вандушеву сейф?» — подумал Коля. Окно было забрано сваренными арматурными прутьями. Шли они из нижнего угла по диагонали в виде лучей. Пол был застлан линолеумом.

Вандушев сидел за столом в белой рубашке, пряча под столешницей живот. Волосы были расчёсаны. От него пахло одеколоном. Коля прислонился к косяку, снял кепку и пригладил рукой виски. Вандушев минуты две не замечал банщика, сосредоточенно склонившись к бумаге. Потом поднял голову, отложил ручку в сторону и, вертя бумажку, проговорил:

— Коля! Как бы это помягче выразиться? Я вас не единожды предупреждал, чтобы вы не устраивали здесь своих порядков. Баня — организация общественная, а не личная. Я бы попросил вас не приваживать в неё разных личностей. Вы в своем доме можете распивать чаи, ходить на голове, а здесь будьте любезны делать то, за что вы получаете деньги. Если вам работать у нас тяжело, мы вас не держим… Мы баню скоро будем расширять, сделаем электрообогрев, и вам будет плохо работать с нами. Вы подумайте над моими словами.

Коля ощутил вдруг мелкое дрожание в ногах и непонятную слабость. Он опустился на краешек стула, стоявшего рядом с дверью, провёл кепкой по лицу.

— Я век здесь… при бане…

— Думайте, думайте, — проговорил Вандушев, вертя в руках бумажку, то складывая, то распрямляя. — Крепко подумайте над тем, что я вам сказал. На вас свет клином не сошёлся…

После этого разговора Коля сказал Мокею:

— Ты уж это… не ходи ко мне. Серчает Валерий Петрович-то…

Так прошла зима, потом весна, вот и лето на исходе. Как-то в неурочный день Вандушев вызвал к себе Колю и Мишку и приказал им хорошенько натопить баню.

— Она ж сегодня выходная, — сипло пробурчал Мишка, глядя на начальника сонными, с припухшими веками, глазами. — У нас профилактика.

— Слушай сюда! — строго сказал Вандушев. — Ты где — на работе? Вот и делай, что тебе говорят. Ко мне большие люди едут… И чтоб везде всё было в ажуре, усекли?

— А-а, люди, — сразу сообразил Мишка и просветлел лицом. — Так бы и сказал.

Он отметал всяческую субординацию и ко всем обращался на «ты».

Улыбаясь во всю ширь лица и уже не стесняясь, он спросил Вандушева: — А на пол-литра дашь?

Вандушев с полминуты соображал, почему так обнаглел Мишка, и, поняв ситуацию, нехотя ответил:

— Чего захотел.

Но, посмотрев на багровое лицо истопника, добавил:

— И так не просыхаешь…

— Это я не просыхаю? — выпучил глаза Мишка. — Все бы так работали.

К полудню, когда Мишка во всю раскочегарил баню, приехала машина с тремя пассажирами. С ними Вандушев вёл себя очень любезно. В его кабинет шофёр протащил сумки, в предбанник принёс термоса, какую-то рыбу, наверное, очень дорогую, отметил Коля, судя по промасленной бумаге и приятному запаху. Прибывшие разделись и, сверкая белыми, в складках телами, прошли в парилку. Выбрав самый большой веник, пошёл париться и Вандушев.

В Колину каморку заглянул Мишка. Лицо было перепачкано сажей, руки в угольной пыли. Вытерев пот, сел на лавку и подмигнул Коле левым глазом.

— Видал, как Вандушев расшаркался?

— Видал. Топим для троих. Не могли в очередной день помыться.

— У них брифинг, — ввернул Мишка услышанное по телевизору слово и захохотал, сотрясаясь тощим телом. — Чудак ты, Коля! Это ж нужные для Вандушева люди, наиважнейшие. А ты — в очередной день. Лапоть!

Он посидел минут пять и опять засобирался в котельную.

— А ведь не даст на пол-литра, — сказал он, задержавшись в дверях. — Ей-ей, не даст. Такой жим…

Когда истопник ушёл, Коля открыл дверь бани. Из парилки доносились голоса, приглушённые плотным паром. Слов нельзя было разобрать, но можно было догадаться, что это были возгласы удовольствия.

Коля вернулся в каморку, вынул из шайки мокнущие прутья лозняка и стал доплетать корзину, которую ему заказал для угля Мишка.

Неожиданно дверь отворилась, скрипнув, и на пороге появился Вандушев, обвязанный по животу широким махровым полотенцем, достававшим до колен.

— Коля, — важно сказал он, — сходите, помассируйте Игорю Федоровичу спину. Он в обиде не оставит.

Коля несколько секунд молчал, наморщив лоб, а потом посмотрел на начальника, ожидавшего ответа, и тихо сказал:

— Я не массажист.

— Ты что — не понимаешь обстоятельств? — вспылил Вандушев. — Ты знаешь, кто такой Игорь Федорович?

— В бане все одинакие. Отличий не видать — все голые, — ответил Коля и принялся доплетать корзину.

— Ну смотри у меня, — побагровел Вандушев, поправил сползшее с объемистого живота полотенце. — Я тебя предупреждал. Завтра же напишешь заявление…

Он резко повернулся и ушёл в парилку.

Коля собрал в сумку нехитрый свой скарб — стамеску, брусок, заварной фарфоровый чайник, моток медной проволоки, шило, перекрыл воду, горячую и холодную, закрыл входную дверь на замок, ключи бросил в кусты, а сам ушёл домой.

На следующий день Вандушев его уволил.

Это было в начале сентября. В ту осень рано ударили холодные утренники. Неровной полосой прошли заморозки, погубившие в садах георгины и вчистую помертвившие ботву огурцов.

Сразу после увольнения Коля не грустил. Он выкопал картошку, высушил на солнце, чтоб дольше хранилась, не гнила зимой, ссыпал в подпол, собрал малость оставшихся на деревьях яблок и только тогда задумался.

Вначале он работал кочегаром в больничной котельной, потом дворником. Нигде у него хорошо не получалось, всё валилось из рук. Каждое новое увольнение он переносил без сожалений, словно внутри у него что-то давно оборвалось, лицо ничего не выражало, кроме застывшего спокойствия и сознания необходимости такой участи. Он молча забирал трудовую книжку, запихивал в карман и, шаркая неизменными кирзовыми сапогами, уходил.

Свет не без добрых людей. Похлопотали насчет Коли и взяли его сторожем на эту же фабрику — до пенсии ему оставалось совсем мало.

Ночью он сторожил фабричную теплицу, а днём дома смотрел в окно, как из трубы бани идёт дымок и народ с сумками, портфелями и чемоданчиками устремляется к ней. Иногда выходил на улицу и шёл к бане. Невдалеке останавливался. Окна, как и раньше, подслеповато смотрели на него и плакали в пасмурную погоду. «Плохо стал топить Мишка, — думал он. — Так ведь расхолодает баню».

Пришла зима. Заковала землю морозом, до звона, до упругой силы, нанесла снегов до края берега, грянула вослед трёхдневной оттепелью, да вновь сорокаградусными — обледенела и гора, и баня. Никто дорожку не посыпал, как прежде, и люди чертыхались, падая, кубарем скатывались вниз, разбрасывая сумки в стороны, поминали и директора, и всех святых.

Проходя мимо Колиного дома, видели в окне, рядом с раздвинутыми занавесками лицо. Оно белело за тёмными стеклами, а потом расплывалось и пропадало.

1985 г.

Ходи веселей!

У Веньки Косоурова сыну скоро исполнялся год, и он с женой по наставлению тёщи, набожной старухи Пелагеи, собрались окрестить его. Венька уж было решил взять в колхозе лошадь, чтобы отвезти младенца для совершения обряда в город, в церковь, как неожиданно выяснилось, что в деревне ещё с полдюжины не крещённых детей разного возраста — от полутора месяцев до пяти лет. Их матери, узнав, что Венька собрался в церковь, всполошились и в один голос заявили, что им всем срочно тоже надо крестить своих чад, и так как они в основном без мужей, то ехать всем кагалом в такую даль по жаре и пыли нечего, уж лучше позвать отца Николая из дальнего сельца Сабурова. Хоть и шебутной он поп, но всё-таки поп, коему приход не по наследству перешёл, а даден высоким духовным начальством.

Это напрочь меняло планы Косоурова. Однако, после недолгих раздумий, Венька посчитал, что такой вариант даже лучше, чем предлагал он, и согласился съездить за батюшкой.

Когда всем миром договорились, в какой день привезти попа, пошли к председателю колхоза просить лошадь.

Председатель, член партии, лошадь дать отказался.

— Для такого дела лошади не дам, — сразу отрезал он, пристукнув для убедительности кулаком по столу.

— Кузьмич, для обчества просим, — просительно сказал Венька, как самый ушлый из компании и главный инициатор предстоящего события. — Нужно нам. Я хочу крестить пятого своего, Глебу Проворину надо дом освятить, у Дарьи Фёдоровой муж при смерти… Чай, полдеревни тебя просит. Не откажи!

— Еловые вы головы! Зачем же я в нашу колхозную деревню попа повезу. Нет такой установки сверху…

Компания зашумела.

— А ты только установками живёшь?! — ввернул слово Глеб Проворин, ровесник председателя, всю сознательную жизнь проработавший механизатором в МТС. — А если заставят тебя штаны снять и бегать вокруг деревни — побежишь?

— Вы здесь мне демагогию не разводите! — рассердился Кузьмич, не зная, как вести себя дальше с напористыми членами своего колхоза.

Лицо его побагровело.

Тут вперёд вышла Симка Дегтярёва, баба бойкая и нахрапистая, потерявшая на войне мужа и только недавно обретшая второе счастье.

— Ты что же это, председатель, растуды твою мать, — прищурившись, уперев руки в бока и выставив вперёд ногу, сказала она, — издеваться над нами вздумал! Жалеешь лошади, старый хрен! Или твой партейный билет больше покраснеет, если мы попа привезём? Я вот напишу в район, как ты зимой картошки пятьдесят тонн скоту скормил, как прошлой осенью запахал под снег тридцать гектаров свеклы… Я…

— Ну, будя, будя, — примирительно произнёс Кузьмич. — Чего расходились… Дам я вам лошадь. Везите своего попа….

За попом поехал Венька на гнедом шалом жеребце Ветерке. К нему в попутчики набивался полоумный Лёня — худой деревенский парень лет двадцати пяти, с длинным лицом и всегда слюнявыми губами, — но Венька не взял его, подумав, — надоест своими глупостями в дороге.

Ехать надо было вёрст пятнадцать. Прямой дороги до Сабурова не было, и надо было проезжать деревень пять по разбитому просёлку с канавами и ямами. Поэтому Косоуров выехал чуть свет, надеясь пораньше быть на месте. Запрягли ему не простую телегу, а председательскую повозку.

— На шарабане поедешь, — подмигнул ему Глеб Проворин, провожая приятеля в путь-дорогу. — Может, не так сильно зад отобьёшь.

— У меня поддон крепкий, — весело отозвался Венька, поправляя на Ветерке хомут и оглядывая повозку. Конечно, это был не шарабан, а обыкновенная безрессорная повозка, но лёгкая.

Поправив упряжь, Косоуров взгромоздился на телегу и сделал Глебу «наше вам с кисточкой». Проворин тронул козырёк фуражки:

— В добрый путь!

— Трогай! — взмахнул Венька вожжами, и Ветерок с места побежал под гору, только подковы засверкали.

В деревеньке Царевское, последней перед селом, Венька завернул к свояку Кешке Маврину, который обещал договориться со священником насчёт совершения обряда. Кешка сидел в майке под окном на скамейке и пускал кольцами дым из самокрутки, глядя, как воробьи купаются в пыли на тропинке.

— Рано тебя принесло, — сказал Кешка, увидев мужа жениной сестры перед своими очами и очень удивляясь.

— Путь не близкий, — ответил Венька, пожимая крепкую руку свояка. — Выехал — чуть забрезжило, вот раненько и прибыл.

— Ух ты, какой у тебя жеребец! Цэ, цэ, цэ, — ходил Кешка вокруг жеребца, цокая зубами. — Красавец! Ветер, а не конь.

— Его и зовут Ветерком, — улыбнулся Венька, обнажая редкие, но крепкие зубы.

Жеребец действительно был красивым, горячим, с норовистыми глазами, густой гривой. С удил капала пена, он фыркал и бил копытом землю.

— Как здоровье тёщи? — спросил Кешка о Пелагее, когда ему наскучило ходить вокруг жеребца.

— Не жалуется. Скоро к тебе в гости приедет…

Кешка, услышав такие слова, нахмурился. Перспектива хоть и не на долго принимать в своем доме тёщу его не радовала.

Венька, видя, какую перемену в настроении свояка оказали его слова, поменял тему разговора:

— Ты скажи лучше — договорился с попом?

— Договорился. Ждёт тебя отец Николай… Мы его третьего дня приглашали. Новым колхозникам дома освящал. Соседнюю деревню снесли, так некоторые мужики с бабами к нам подались. Освятил, две рюмки пропустил и устроил нам молебен на предмет будущего дождя. Всё с кадилом ходил возле поля. — Маврин захохотал, изображая священника. — Тогда я с ним и договорился насчёт тебя…

Испив воды и вытерев губы ладонью, Венька отказался от завтрака, который предложила вышедшая Кешкина жена, сел на телегу и тронул вожжи.

Через полчаса он выехал на Сабуровское поле и увидел за липами сверкающий на солнце золочённый крест.

Кешка не соврал — батюшка ждал Косоурова, уже собранный в путь. Был он небольшого роста, с рыжеватыми волосами и бородой, не постриженной и, казалось, не очень ухоженной. На круглом лице этаким трюфелем выделялся нос и плутоватые круглые глаза. Венька думал, что поп будет в рясе, а тот был одет в костюм и серую рубашку, на голове сидела соломенная шляпа. У ног стоял саквояж со створками, окантованными металлическими полосками.

Когда Венька, примостив помятую на боках купель и саквояж батюшки с принадлежностями на телегу, оглянулся, отец Николай перекрестился на порыжевший купол храма и резво вскочил на повозку, сверкнув железными набоечками на каблуках.

— Трогай, сыне! — сказал он весело и больше до самого леса не проронил ни слова.

«Ни за что бы не признал в этом человеке попа, если бы не борода, — думал Венька, настёгивая Ветерка. — Мужик, как мужик…»

Он церкви не посещал, священнослужителей почти не видел, поэтому с любопытством присматривался к отцу Николаю.

В лесу, где было не так жарко, отец Николай разговорился.

— А что, сыне, — спросил он, — у вас председателем всё Кузьмич?

— Да он, в печёнку его мать. Куда ж ему деться. Он больше никем и работать не сумеет. Только глотку драть да командовать и может.

— Ай, как непочтительно говоришь о начальстве.

— Какое же оно начальство без нас, без народу. А раз без нас оно не начальство, значит, мы важнее. Я так понимаю.

На такой философский расклад отец Николай не нашёлся, что ответить и снова замолчал, думая о своём. Ветерок весело бежал по тенистой прохладной дороге, выбрасывая вперёд резвые молодые ноги. Погромыхивала на телеге пустая купель.

— Так быстро приедем, — проговорил отец Николай, в очередной раз подпрыгнув вместе с возком на колдобине.

— А что, отче, деньгами возьмёте или натурой? — спросил Венька.

Он знал, что как только привезёт отца Николая, его отведут незаметно в сторону и спросят на ухо: «Сколько поп возьмёт?» Он хотел, чтобы к нему в деревне относились с почтением и, конечно, должен был наперёд знать намерения батюшки насчёт цены за требу. Поэтому он и спросил.

— Деньгами возьму, — ответил отец Николай. — Дорого не возьму. Натурой бы лучше… но, что вы счас дадите? Яиц. Так разобьём в дороге яйца, а что другое — так протухнет. Вот мёду возьму. Мёд есть?

— Мёд есть. Но дорогой ныне.

— Это хорошо, — сказал отец Николай и нельзя было понять, что хорошо, что мёд дорогой или что он есть, и опять надолго замолчал.

Ещё не было пополудни, как Венька осадил жеребца возле своего дома. Поп спрыгнул с телеги и походил по зелёной лужайке, разминая затёкшие ноги. Их ждали, и телегу быстро окружили мужики и бабы, кто готовый звать батюшку на требу, а кто просто так, из любопытства, поглазеть. Набожная старуха Пелагея протиснулась вперёд и поцеловала у батюшки ручку. Пока она лобызала руку священника, Косоуров успел сообщить деревенским за что и по сколько попу платить.

Когда вокруг телеги воцарилось относительное спокойствие, Венька спросил отца Николая:

— С чего начнём, отче, — с крещения али ещё с чего, с больного, может быть?

— Младенцы подождут, — ответил отец Николай. — Больной ждать не может. А посему пойду к страждущему. А вы пока воды согрейте да место определите для крестин.

— У меня крестить будем, — ответил быстро Венька. — Вот дом напротив.

— Добро, — взглянув на Венькин пятистенок, сказал священник. — Бери купель и покажи, сыне, где мне можно облачиться.

— Это завсегда, — проговорил Венька, взял с телеги купель и повёл попа за собой.

После облачения, когда отец Николай предстал перед взорами деревенских во всей строгости своего сана, Венька, отдав распоряжения жене нагреть воды, повёл батюшку к больному Павлу Фёдорову, неся в руках поповский саквояж.

Решив посмотреть, что будет делать священнослужитель с соседом, Венька хотел прошмыгнуть за ним в избу, но дальше порога отец Николай его не пустил. Венька присел на лавку в сенях и стал озираться по сторонам. Ему было слышно, как в доме — дверь была приоткрыта — отец Николай разговаривал с Павлом и его женой Дарьей, высокой сухопарой бабой с тонким длинным носом. Там шипело и потрескивало, и скоро до Веньки дошёл запах нагретого воска и ещё чего-то, чего Венька не знал, но подумал, что ладана. До него доносились отдельные слова, что выговаривал отец Николай:

— Владыко, вседержителю… наказуяй и неумервщляяй… раба твоего Павла немощствующа посети милостию твоею, прости ему всякое согрешение… укроти страсть и всякую немощь таящуюся… воздвигни его от одра болезненнаго и от ложа озлобления цела и всесовершенна…

Дальше Венька не стал слушать и вышел на улицу покурить.

— Ой, как хорошо на воле, — сказал он сам себе, потянувшись. — Солнышко, светло.

Он достал из кармана пачку папирос «Ракета». К нему подошёл полоумный Лёня. Мать его постригла ножницами, как стригли детей в деревне, и его непокрытая голова с неровно обрезанными волосами, «лесенкой», была похожа на подсолнух, качающейся на тонком стебле.

— Тебе что, Лёня? — участливо спросил Венька. — Закурить?

Иногда Лёня просил папироску, закуривал и, увлекшись этой процедурой, дымил, не обращая внимания на окружающих, и в его тонких мокрых губах таилась загадочная усмешка.

Лёня отказался.

— Маманька послала к батюшке, — нараспев начал говорить он, — сказала, упади в ноги, пусть причастит да помолится за спасение твоё. Она и сама бы сходила, да нету ничего, чем заплатить ему.

— Жди, — внушительно сказал ему Венька, почувствовав себя на сегодня главным. — Я попрошу отца Николая. Мне он не откажет. Причастит тебя задаром. Божьего человека чего не причастить и даром.

Лёня был у матери один. Отца не было — не пришёл с фронта. Лёня ходил в семилетку, потом учился в городе в средней школе, окончил её с золотой медалью и поступил в институт. Однако на втором или третьем курсе у него случилось что-то с головой. Его лечили, но дело на лад не подвигалось. У матери не было денег, чтобы показать сына московским профессорам или устроить в хорошую больницу. Помыкавшись по разным людям, гадалкам и врачевателям, привезла его с изъянами в деревню.

— Жила у Лёни лопнула от умственного напряжения, — говорили в деревне. — Надо ведь — науку хотел осилить. Где нам с нашими харчами…

— Это Бог мать его наказал, — перешептывались бабы. — Она тогда, когда муж был на фронте, шилась с уполномоченным…

К тому времени, когда отец Николай вышел от больного Павла, согрелась вода, и он скопом, одного за другим, окрестил всех младенцев и отроков, кои были в деревне. Потом освятил дом Глеба Проворина, причастил Лёню и даже набивался помолиться за бесплодную бабу Фросю Дулёву, но та отказалась, сославшись на то, что муж у неё был атеистом.

Складчину после всех душеполезных дел решили провести у Веньки — у него изба была гораздо велика и просторна. По такому случаю загодя купили несколько бутылок водки, и на всякий случай набожная Пелагея изготовила бутыль браги.

Закуска на столе была расставлена нехитрая, кто что принёс из дома: ровно нарезанные куски сала с чуть заметной желтизной по краешкам от долгого хранения, но отнюдь не утратившими свой аромат и мягкость, винегрет, красиво выделявшийся среди других блюд, рыжики солёные, огурцы малосольные, селянка с душистым мясом, селёдка в уксусе, картошка на сале круглая обжаренная, студень с хреном, редька с морковью, решето пирогов и гора свежеиспеченного хлеба, печь который была большая мастерица мать Глеба Проворина.

Ждали отца Николая.

Он вошёл, вытирая только что ополоснутые руки вышитым полотенцем. Поискал глазами образа. Но в горнице их не было.

— Садись, отче, — сказал Венька, провожая его в переднюю. — Откушай, чем Бог послал.

— Хорошо послал, хорошо, — ответствовал отец Николай, оглядывая гору закусок на покрытом белой льняной скатертью столе.

Между глубоких и мелких, больших и малых, с голубыми цветочками и золотыми колосьями тарелок и мисок, селёдочниц и ваз возвышались несколько зеленоватых бутылок с белой сургучовой головкой. Они стояли, как солдаты на часах, охраняя вверенную им закуску.

Перекрестившись на божницу, отец Николай прошёл к столу, задрал рясу и пробрался между лавкой и столом в отведённый ему красный угол. Он пригладил рукой волосы и шумно втянул носом воздух — из кухни доносились запахи селянки, имбиря и душистых пирогов.

— Добро есть так посидеть…

Задвигали лавками и стульями приглашённые, рассаживаясь по местам.

— Давай, отче, накладывай в тарель, и начинать пора, — проговорил Венька, и стал таскать из мисок в свою тарелку закуску.

Глеб Проворин содрал с бутылки сургуч, освобождая бумажную пробку и, ловко вытащив её пальцем, стал разливать водку в гранёные широкие стопки.

Когда всем было налито, Венька, как хозяин, провозгласил:

— Начнём. Отче, что полагается по такому случаю?

Отец Николай понял, встал и, прокашлявшись, начал:

— Очи всех на тя, господи, уповают…

— Тащи, — скомандовал Венька после молитвы и поднёс стопку ко рту.

За столом сидел и полоумный Лёня, крутя головой в разные стороны. Ни водки, ни браги ему не наливали, боясь, как бы не отдал Богу душу, а наливали подкрашенной подслащённой водички. В центре внимания, конечно, был отец Николай. Рюмку ему наполняли первому, лучший кусок подкладывали ему. Он и сам не стеснялся. Выпивал, крякал, вытирал губы полотенцем и тяжело вздыхал:

— Угождение чреву греховно, но человек слаб…

Скоро стало шумно, все забыли ради какого случая собрались, стали громко разговаривать, перебивая друг друга и каждый старался присоединиться к тем говорящим, разговор которых был ближе и понятней.

— Слыхали? — выкатив большие белые глаза, говорил Глеб Проворин. — Наши испытали водородную бомбу. Будет она почище атомной…

— Об этом в газетах пропечатывали, — вставил слово деревенский гармонист Мишка Клюев.

— И по радио говорили, — добавил Фомка Семернин, двоюродный брат Веньки.

— И как это немец не успел обзавестись атомным оружием, — покачал головой Мишка Клюев. — Война для нас могла по-иному кончиться…

— Ну да! Наши обладали такой мощью… Они бы сбросили фрица в море, —сказал с туго набитым ртом Венька.

— Не скажи, — поддержал Клюева Глеб Проворин. — Он огрызался со страшной силой. Я под Берлином воевал, знаю…

— Атом, а что это такое? — спросил Фомка.

Все замолчали. Нашёлся один только Венька.

— Всё очень просто, — сказал он и стал шарить по карманам.

— Счас зальёт, — кто-то хохотнул за столом.

— Вот видишь — спичка, — Венька достал коробок и вынул из него спичку.

— Вижу, — недоумённо ответил Фомка.

— Вот я беру её и разламываю.

— Ну и что?

— Слышишь треск?

— Не глухой.

— Вот это и есть атом.

— Что ж у этой спички такая сила!?

— Это я к примеру. Расщепление — суть ядерного взрыва. Понял, чудо? От расщепления сила происходит.

— А-а, — протянул Фомка и закивал головой, хотя ничего не понял из слов родственника и стал наливать в стакан браги.

На своём углу стола полоумный Лёня громко говорил соседу, не обращая внимания на то, что тот не слушал его, всецело уйдя в поглощение винегрета, который был наложен в тарелку.

— А я профессору отвечаю, — бубнил Лёня, — что Ян Коменский может и хорош, но для нашего социалистического бытия не подходит.

— Выпивайте, закусывайте! — хлопотала вокруг стола Венькина жена. — Я сейчас ещё студенёчка принесу.

В относительной тишине, когда слышалось только звяканье вилок о тарелки да шумное дыхание подвыпивших мужиков, вдруг послышался голос:

Полюбил я тоской журавлиною

На высокой горе монастырь…

Отец Николай перестал закусывать, поглядел, кто это нарушил строгий чин застолья.

А это ни с того ни с сего громко затянул Лёня. Голос у него был тонким и страдальчески больным.

Кроток дух монастырского жителя,

Жадно слушаешь ты ектенью.

Помолись перед ликом Спасителя

За погибшую душу мою…

На Лёню строго посмотрела набожая Пелагея, и он прикусил язык. Но сам того не ведая, дал понять, что застолье без песен не застолье.

Сидевшая то же с краю стола Симка Дегтярёва, пышущая здоровьем и молодостью, подперла рукою ярко-розовую щёку и запела протяжно:

Уродилася я,

Как былинка в поле.

Моя молодость прошла

У господ в неволе.

Женщины поддержали её, подхватили песню.

Пойду, схожу в монастырь,

Богу помолюся…

Невесть откуда появилась гармонь. Её схватил Глеб Проворин. Его толстые, короткие пальцы неумело тронули пуговицы.

— Ха, Глеб! Тебе ж медведь на ухо наступил, чародей! Отдай гармонь Мишке! — воскликнул Венька, увидев, как Глеб пытается найти мелодию.

Но Глеб упрямился и не отдавал гармонь.

Отец Николай, засучив рукава рясы, тыкал вилкой в селёдку, и его круглые глаза поглядывали на шумных мужиков. Он выпил очередную рюмку, отёр губы и усы рукой и подвинулся на свободный конец лавки.

— Дай-кось гормозу, — обратился он к Глебу и протянул руки.

— А ну, отче, сыграй! — хохотнул Венька. Поп ему нравился — простецкий.

Глеб протянул гармонь отцу Николаю.

— Пожалуй, батюшка…

Отец Николай удобнее устроился на лавке, тронул пуговицы. Широко и вольно зазвучал вальс. Музыка пьянила, кружила головы. Вокруг отца Николая столпились мужики, переглядывались, подмигивали друг другу. Отец Николай настолько был увлечён игрой, что не замечал насмешливо-ироничных взглядов.

Сдвинув мехи, он крякнул, вновь развернул их, насколько хватало рук, и запел:

Бывали дни веселыя,

Гулял я молодец.

Не знал тоски-кручинушки,

Как вольный удалец.

Глеб подошёл к отцу Николаю, стал смотреть, как проворно плясали пальцы по кнопкам. Гармонь печалилась вместе с отцом Николаем по «веселым дням».

Бывало вспашешь пашенку,

Лошадок распряжёшь…

Играл отец Николай ловко, как заправский гармонист. Усы его оттопырились, а нос весело краснел на круглом лице.

Завершив песню, он перевёл гармонь в частушечный наигрыш. Охмелевший Глеб Проворин, с растрепанными волосами и красным от вина лицом, вдруг рявкнул:

Как у нашего попа,

У попа Евгения…

Отец Николай скинул с плеча ремень, на несколько секунд музыка смолкла, гармонь подхватил Мишка Клюев, с напору, под радость расходившихся мужиков, рванул «русскую».

Глеб Проворин плясал перед отцом Николаем, то подбочениваясь, то вскидывая ноги, вызывая его в круг. Тот не утерпел и пошёл вприсядку, подбирая полы рясы.

— Батюшки! — всплеснула руками Пелагея, вошедшая в переднюю и увидев пьяную компанию. — Что творится то!..

Отец Николай поймал её недоумённый взгляд.

— При компании и поп пляшет, — крикнул он и удалее налёг на каблуки.

За ним кинулся Венька:

— Эх, папаша! Эх… ма…

Они трое долбили пол, и изба гудела, и половицы прогибались под каблуками, и брёвна трещали в пазах, и тонко дзинькала посуда на столе. От такого стука и грохота выскочила кукушка из окошка стареньких ходиков, висевших в горнице, хрипло прокуковала который час и замолчала, остановившись с разинутым клювом — что-то сломалась в часах. Шевелились занавески на окнах, и казалось, что и они подпевают певцам, и повернулись листочки на цветах встречь музыки. Отец Николай притоптывал, взмахивал широкими рукавами рясы, как крыльями, и напоминал старого грача, никак не могущего взлететь с пашни. Он припевал с придыханием:

Ходи лавка, ходи печь!

Хозяину негде лечь…

Он пел, когда уже не топалось. Плясать не было сил, и он только сгибал колени в такт музыке, да помавал рукою, повторяя, задыхаясь:

— Ходи веселей! Ходи веселей!

Уставший гармонист неожиданно оборвал пляску, сбросив гармонь с колен, и трое плясунов присели на лавку, откинувшись к стене, и махали ладонями перед лицом, обдувая вспотевшие лоб и щёки.

— По чарочке, по чарочке плясунам, — вдруг спохватился Венька, поднимаясь с лавки и ища на столе бутылку.

Выпив чарку, отец Николай вспомнил, что ему надо ехать в обратный путь. Он показал это знаками Веньке. Тот понял.

— Папаша! — крикнул он отцу Николаю. — Будь уверен. Счас на шаг ноги — и в путь… Пригуби, пригуби, грамулечку…

На обратном пути Венька поил отца Николая самогоном, прихваченным со стола. Они по очереди прикладывались к бутылке, заедая выпитое хлебом с салом и хреном, стащенным Венькой на кухне. В овраге неуправляемый Ветерок задел ступицей колеса за перила мосточка, и телега накренилась. Оба незадачливых седока скатились в крапиву. За ними, громыхая и кувыркаясь, низринулась купель.

Уже темнело и от земли тянуло прохладой, болотной сыростью и гнилой корой, когда двое путников пришли в себя.

— Вениамин? — Отец Николай ползал на коленях и звал: — Откликнись, сыне!

— Чего тебе, папаша? — отозвался Венька, также ползая по траве, вокруг куста бузины, ища потерянную бутылку.

— Дай в бутылку влезть?

— Да не найду я её, в душу, в Бога…

— Сыне, не поминай имя Бога всуе, — закрестился отец Николай. — Дай глотнуть?

— Ага, вот нашёл. — Венька взболтнул бутылку. — Грамм под двести есть. Счас телегу поправлю…

— Никуда твоя телега не денется. Дай сюда! Голова трещит…

Венька вывел Ветерка на дорогу и снова взгромоздился на телегу.

— На, папаша, остатки сладки. — Он протянул попутчику бутылку. — Оставь и мне чуток….

Отец Николай отпил, вернул булькнувшую жидкость Веньке. Тот приложился, осушив бутылку до дна.

Они надолго замолчали, погрузившись то ли в раздумья, то ли в дремоту. Ветерок не спеша бежал по дороге.

— А что, батюшка, скажет матушка? — спросил на Сабуровском поле Венька у отца Николая.

Ответа не услышал. Оглянувшись, Венька увидел, что отец Николай сладко спит, обняв руками купель.

1988 г.

Тип-топ

Борису Колодину позарез нужны были деньги. Он купил мотоцикл с коляской, влез по уши в долги, и теперь надо было расплачиваться. Поэтому, когда его давний приятель Генка Столяров предложил подхалтурить, Борис долго не раздумывал.

Произошло всё случайно. В выходной день Колодин прикатил на своем ИЖе к вокзалу встретить тётку, которая должна была приехать из Александрова. Прослонялся часа два или три, пропустил несколько электричек, следующих на Москву, но тётки не дождался. Решив, что она теперь не приедет, стал собираться домой: вывел мотоцикл из-под тополей, росших за кафе, где он стоял в тени, покачал из стороны в сторону, прислушиваясь, как булькает в баке бензин и соображая, стоит ли ему ехать на заправку или погодить. Мотоцикл был куплен недавно, и Борису на первых порах было приятно с ним возиться. Он тронул заводной рычаг и услышал своё имя. Обернувшись, увидел высокого, загорелого парня в светло-голубой тенниске, с белым треугольным шрамом над бровью, с широкой улыбкой сбегавшего к нему с тротуара.

— Генка?! — не то вопросительно, не то утвердительно воскликнул Борис. — Полозов? Это ты?

Улыбка у парня стала ещё шире. Он подбежал, обхватил Колодина длинными руками и долго не отпускал: хлопал по спине, отдвигался, вглядывался в лицо приятеля, словно не мог наглядеться, и снова сжимал в объятиях.

— А я подхожу, ёмоё, — радостно говорил он, — и думаю: Борьку ли я вижу? Борька!.. Сто лет, сто зим… Где ты пропадал?

Колодин высвободился из цепких рук и ответил:

— Где, где? Монтажником работал. Всё время в командировках. Дома, считай и не бывал.

— А теперь?

— Теперь работаю в электроцехе на заводе.

Генка покачал головой:

— Столько лет прошло после армии, а мы только увиделись. Я слыхал ты женился?

Борис рассмеялся:

— Слухи. Пока не думаю. А ты?

— Я-а? — Генка рассмеялся. — Обрёл, ёмоё. Ушастик уже родился… — Он опять внимательно окинул приятеля взглядом: — Живёшь, значит…

— Живу, не жалуюсь…

Борис тоже был рад встрече. День был выходной, спешить было некуда, и он задержался с Генкой, с которым вместе служил в армии. Генка был такой же заводной и неунывающий, как и тогда, и судя по всему, жилось ему хорошо.

— Какие же мы друзья, — говорил скороговоркой Генка, словно боялся, что ему не дадут закончить фразу, — живём в одном городе, а друг друга не видим.

Он оглядел фигуру Колодина — прямую, сухощавую, гладкие волосы, зачёсанные набок, задранный кверху кончик носа, серые глаза, пропылённую куртку и вытертые джинсы. Борис ничуть не изменился с армейских лет, такой же подтянутый и на вид ему больше двадцати двух — двадцать трёх лет никто бы не дал.

— Твой мотоцикл? — кивнул Генка на ИЖ.

— Мой.

— Давно купил?

— Весной.

— Хорошая машина, — похвалил Генка и погладил бак, повертел ручку газа. — Денег много ухлопал?

— Много. В долги влез. Теперь надо будет отдавать. — Борис рассмеялся и вспомнил давнюю шутку: — Берёшь чужие, а отдаёшь свои… Теперь, когда заработаю. В командировки не стал ездить…

Они замолчали, потому что рядом загромыхал тяжёлый состав. В лицо ударило запахом соснового леса, тяжёлым запахом мазута, который сменил запах перегорелого машинного масла… Состав, постукивая колёсами по рельсам, удалился. Борис смотрел, как сильно швыряло из стороны в сторону последний, видимо, порожний вагон.

— Хо! — вдруг воскликнул Генка и сильно хлопнул рукой Колодина по плечу. — Значит, тебе подзаработать надо?

Борис неуверенно пожал плечами.

— Это не проблема, — продолжал Генка. — Слушай сюда? Тебе повезло, что ты нарвался на меня. — Он радостно заржал, широко раскрыв рот и показывая все зубы. — Тебе как лучшему моему приятелю могу одну шабашку подкинуть. Долг свой в два счёта перекроешь.

— Что за шабашка? — Борис оживился. Глаза обежали шёлковую тенниску приятеля, новые, выглаженные брюки и коричневые остроносые ботинки, видимо, импортные. — Только без всяких «левых».

— О чём разговор! Доходы трудовые. Одному дачнику надо фундамент под пристройку подвести да сарай тесовый сделать. Понимаешь, — Генка облизал пересохшие губы, — один мужик меня в напарники брал, а я вот не могу… Теща, ёмоё, заболела, и мы с женой уезжаем к ней. Я уже и отпуск оформил… Пойдёшь вместо меня?.. И меня выручишь, и денег заработаешь. Я это дело улажу, а?

— Да оно бы не плохо, — в раздумье ответил Борис.

Деньги на мотоцикл он действительно занял, понадеявшись на командировочные, но с той работой пришлось в одночасье расстаться, не по своей воле, из-за промашки одной, хорошо ещё, что «по собственному желанию». По-хорошему расстался с начальством и с работой. Но вот в деньгах потерял.

— Он ещё раздумывает, — покачал головой Генка. — Дело чистое. «Бугор» мой, то есть бригадир — мужик, во! — Генка поднял большой палец кверху. — Не обидит. Только делай, как он хочет.

Колодин рассудил тотчас, что заработать ему обязательно надо, на зарплату долга своего он сто лет не отдаст, в шабашках ничего зазорного нету, многие на такие дела ходят, и согласился.

— Лады, — обрадовался Генка. — Тип-топ в кафе сидит. Сейчас мы его там и словим. Он обрадуется, что я тебя к нему приведу, без проволочек. Конечно, ему не всё равно с кем работать, но я тебя представлю в лучшем свете… Пошли! Деньги у тебя есть? — неожиданно спросил Генка, когда они пересекали железнодорожную линию.

Борис обернулся:

— Есть, а что?

— Кружку пива мне возьмёшь. Это за то, ёмоё, что сагитировал я тебя. — Он снова оглушительно рассмеялся.

Вошли в кафе. Генка ошарил глазами помещение и направился в угол, где за квадратным столиком в одиночестве сидел мужик. Коренастый, с круглой коротко остриженной головой на бычьей шее производил он впечатление человека бывалого и дерзкого. Перед ним стояли две кружки с пивом.

— Ты возьми нам пока пивка, а я с Тип-топом покалякаю, — сказал Колодину Генка.

— Это с тем? — Борис оказал глазами на мужика в углу пивной.

— С ним. Это и есть «бугор».

Борис взял пива и прошёл к столику. Генка познакомил его с «бугром» Федькой Стариковым. Он, видно, уже всё рассказал Федьке, потому что тот взглянул на Борьку, как на человека, о котором ему многое известно.

— Парень хороший, — подвёл итог своего разговора с «бугром» Генка. — Я его сто лет знаю…

Федька, не поднимая головы, взглянул на Колодина, сдул с пива пену и окунул губы в кружку. Ему за сорок. На заплывающем жирком лице — маленькие глаза, такие маленькие, что трудно догадаться какого они цвета. Руки короткие и толстые, с короткими и толстыми пальцами, густо поросшими на нижних фалангах рыжеватыми курчавыми волосами. Повыше кисти правой руки, которой он, как клешнёй, ухватил кружку, тёмно-синяя татуировка: финский нож с обвившей лезвие змеёй. Под ним непонятная слившимися буквами надпись. На голове замшевая кепка с замусоленной над козырьком кромкой. Вельветовые брюки и серая рубашка дополняли наряд. Под рубашкой буграми выпирало сильное, не состарившееся тело.

— Ну так не слышу голоса, — облизав губы, обратился Стариков к Борису. — Берёшь подряд? — Он испытующе, прищурив глаза, оценивал Колодина.

— А что за работа? — спросил Борис.

Предложение было заманчивое. Он ещё не договаривался насчет цены, но уже боялся — не продешевить бы. Вон, какой этот Тип-топ жлоб, такого вокруг пальца не обведёшь.

— Да так, — махнул рукой Федька. На плече вздулся бугор мышц. — Работа — не бей лежачего. Вон спроси у Генки. Он со мною походил… Лета три, небось. Сколько ходил, сокол? — усмехнулся Федька, оскалив зубы и взглянув на Генку.

— Три лета.

— Я его не обижал, — продолжал Федька, отхлёбывая пиво. — Работа у нас по мелочам. По-плотницки слегка и по чёрнорабочему в основном.

— Я не особенно по-плотницки, — признался Борька, взглянув на Старикова.

Этот «бугор» Тип-топ вызывал у него уважение. Уважение к сильной личности. Поэтому он сразу сознался, что не «волокёт» по-плотницки.

Стариков подмигнул Генке, и они вместе, словно сговорившись, засмеялись оглушительно громко.

Смеялись долго. Федька, как в трубу гоготал, широко открыв рот, и Борису был виден дрожащий красный язык. Оборвав смех, поматывая головой и вытирая кистью руки глаза от набежавших слёз, Стариков сказал:

— Это ерунда. Я тоже не мастак по многому… Раствор мне помесишь, кирпич подашь, траншею выкопаешь, доску подержишь…

— Ты думаешь, все, кто работают, мастера? — вмешался в разговор Генка. — Как бы не так! Сейчас берутся за шабашки многие — умеют они или не умеют. Я тоже делаю, если нужно, и кирпичную кладку, и малярку, и сантехнику, а я не маляр, не каменщик, и не сантехник. Это раньше специалисты были. Если он плотник, к примеру, то он плотником и работал, если печник — печником. А сейчас?.. Слесарь-гинеколог. — Генка заливисто засмеялся, глядя на своего «бугра» и ожидая, что он скажет.

Но «бугор» ничего не сказал, лишь сдвинул кепку набок и почесал толстым пальцем за ухом.

— Дома теперь на дачах стали делать из бруса, — продолжал Генка. — А что в строительстве дома главное? Главное — угол. Раньше рубили. А теперь берёшь шаблон, выпиливаешь по нему угол и замантуливаешь. Всё очень просто.

— Работать придётся в выходные, — втолковывал Колодину этикет шабашки Федька. — Иногда придётся прихватить и после работы. Нам канителиться с делом нечего… Пивка хочешь? — неожиданно спросил он, уставившись на Бориса.

Тот отказался.

— Нет, не хочу.

— Я угощаю.

— Нет, не буду.

— Вот чудак, на халяву и отказывается…

— Я на мотоцикле…

Услышав это, Федька присвистнул:

— Чего же ты сразу не сказал. Это то, что нам надо. Беру тебя. В следующую субботу заводи свою телегу и поедем. Хозяин меня давно ждёт.

Федька много лет ходит на шабашки. Каждый свой отпуск кому-нибудь что-нибудь строит. Менял многих напарников.

— Сколько их у меня перебывало — не сосчитать, — рассказывал он Борису. — Пооботрутся немного и фьюить, — он присвистнул, — убегут от меня. Заводят своё дело. А я не держу — пусть бегут. Работы всем хватит.

Говорил он неправду. Напарники уходили от него не потому, что заводили своё дело, а потому, что Федька был скупердяй и жмот и всегда норовил урвать себе кусок пожирнее. В последнее время стал брать себе в помощники молодых: они были сговорчивее и платить им много не надо было. Не то, что старикам — базарилам. Те, пока работают, наговорятся вдосталь, всласть, а при расчёте вспомнят ненароком, что и за бутылкой бегали и машину внеурочно разгружали и другого наплетут с три короба и всегда будут вспоминать и друзьям, и недругам рассказывать, как подло с ними обошёлся «бугор» Федька Стариков. Молодые посходней, на них, где нужно, можно и поднажать и прикрикнуть — не задаром работают, за деньги.

— А сколько дашь за день? — вдруг спросил Борис, кладя локти на стол.

— Вот это разговор по теме, — повернул к нему голову Федька, но сразу отвечать не стал.

Он передвинул кружки, отёр бумажкой на середину стола пролитое пиво, чтобы оно не стекало на брюки, достал носовой платок и вытер лоснившееся от пота лицо. Только после этого сказал:

— Не бойся, заплачу, как надо. Не обижу. Четвертной в день заработаешь. Так что всё будет тип-топ.

«Так вот откуда у него прозвище, — подумал Колодин и размыслил, что двадцать пять рублей в день не так плохо. Пока он согласится, а там видно будет, сколько заработает Тип-топ. Можно будет по ходу дела и перерасчёт сделать». Решив так, он ответил:

— Годится. Согласен.

Допив пиво, Федька протянул руку Генке, потом Борьке.

— Прощевайте, ребятки! В субботу, — обратился он к Колодину, — заводи свой драндулет и подъезжай в семь утра к хлебному магазину. Я там тебя буду ждать. Железно?

— Железно.

Он поднял руку и вышел из кафе.

Всю неделю Борис ходил довольный. Он предвкушал, как заработает кучу денег, отдаст долг, а там, смотришь, ещё чего-нибудь подвернётся. Как никак по четвертному в день, а деньги на дороге не валяются.

В субботу, как и договаривались, Федька ждал его у хлебного магазина в старом микрорайоне города, за рекой. Колодин приехал вовремя, тормознул у низкого пустого крылечка. Он был в шлеме вишнёвого цвета, в потёртых джинсах почти белых на коленях, и такой же курточке, застёгнутой на все пуговицы — было свежо, и на скорости ветер пробирал до костей.

Федька был в вельветовых, как и прошлый раз брюках, в кепочке, засаленной у козырька, в руках держал небольшой чемоданчик, с обшарпанными углами, с такими многие горожане ходили в баню. Он бросил в коляску, в ноги, чемоданчик и сумку с инструментом, которую вначале Борис не заметил, потому что она лежала у фундамента за ящиком для отходов, сел сам. Под грузным телом пискнули пружины подвески.

Ехали через город. Было рано, но улицы оживали: гудели электрички, громыхали грузовики, народ спешил на станцию, к поездам, на небольшой рынок рядом с вокзалом. Проехали пустынный стадион и повернули за многоэтажными домами направо, поднялись в гору, к музею. Потом ехали по булыжному шоссе, обсаженному липами, старыми, кое-где подгнившими, объезжали лужи с жёлтой взбаламученной водой, проехали запруду и свернули на узкую тропинку в жёстких листьях подорожника по бокам. Дорогу показывал Стариков.

Ночью прошёл короткий, но сильный дождь, а теперь светило солнце, и лужи испарялись. Неплотный туман поднимался от земли и терялся вверху деревьев. В тумане были отчётливо видны наклонные лучи солнца, прошивавшие лес и тот как бы дымился и плыл навстречу свету. Пахло раскисшей землёй и прелым лесным воздухом. Утоптанная тропинка была скользкой, и на ней во множестве валялись сбитые дождём коричневые иголки.

Федька в кулак, чтобы пепел не летел в глаза, курил «Приму» и, сплёвывая ежеминутно табачные крошки, липшие к языку, самодовольно говорил:

— Ты перво-наперво запомни — дело наше выгодное. Пятёрку месяцев и долг свой перекроешь. Ты знаешь, как некоторые — придут домой и в козла забивают. Я не такой… Чего без дела сидеть — лучше подработать. Рубль всегда пригодится. Я и машину себе куплю, дай только срок. А чего не купить! Я в день должен заработать пятьдесят рублей — не меньше. Понял — полсотни.

— Полсотни, — уважительно протянул Борис и подумал: «Жила. А мне только четвертной», но вслух ничего не сказал, продолжая внимательно глядеть вперёд, потому что корни ёлок так густо стелились по земле, что мотоцикл ежесекундно встряхивало, и надо было смотреть в оба и крепко держать руль.

Федька как будто читал Борисовы мысли:

— Вот именно, пятьдесят. На то она халтура. — Он забросил сигарету в кусты. — Это по-божески, твои двадцать пять, ты не думай… Сворачивай вон в тот переулок, здесь ближе…

Колодин свернул, куда ему указывал «бугор», и они поехали по ровной, как линейка улице, по обеим сторонам которой, в редком лесу стояли дачи. Были они старые, но кое-где виднелись и подновлённые, покрашенные, с чистыми стёклами террас.

— Я-то сначала ходил по плотницкой части, — разоткровенничался Стариков. — Был у меня дальний родственник по матери, плотник, дядя Сережа… Он меня и приобщил, пусть будет земля ему пухом. Чудак был. Брал за час. Такса у него была неизменная — рубль. В день без десятки не возвращался. И считал, что это хорошо. Работал — не филонил. А теперь — что десятка? Так… — Федька махнул рукой.

Свернули на булыжную мостовую. По её краю зеленел новый штакетный забор.

— Посмотри на забор, — указал Федька налево. — Моя работа. С одним малым вроде тебя я его поставил за неделю.

Борис окинул забор взглядом и отметил, что столбы стояли неровно — один ниже, другой выше.

— Что-то столбы выперло, — не то спросил, не то просто так вскользь заметил он.

Федька оглянулся, хотя никого, кроме них, кругом не было.

— Может быть, — ответил он и стал объяснять. — Надо было глубже копать, а хозяин торопил: «Давайте быстрее, на юга уезжаю». Ну быстрее, так быстрее, хозяин — барин. Когда сделали, они как штыки стояли, а теперь… А вот и наша дача, — взмахнул рукой Федька, показывая на высокий с мансардой дом, спрятавшийся за ёлками и берёзами. — Здесь и будем пахать.

Колодин подъехал к забору, к воротам, рядом с которыми была калитка. От неё вглубь участка вела широкая дорога, видно было, что по ней ездили на машине. Дача была обшита тёсом, сбоку желтело новым деревом крыльцо и пристройка, ещё не покрашенная, эффектно выделяющаяся круглыми смолистыми брёвнами.

— Видишь пристройку? — спросил Федька. — Вот под неё мы подведём фундамент.

Он вылез из коляски и забрал чемодан и сумку с инструментами.

— Мотоцикл пока оставь здесь… Хозяина зовут Сергей Платоныч. Деятель науки. Но в нашем деле не смыслит ни аза.

Стариков тронул калитку. Она была заперта.

— Где-то здесь запор, — пробормотал он, шаря рукой по внутренней стороне столба. — Он мне показывал. Ага, вот он.

Калитка, скрипнув, открылась. Федька, пропустив напарника впереди себя, снова закрыл её. Чувствовал он себя вольготно и по участку шёл будто жил здесь всю жизнь, помахивая сумкой и чемоданчиком и независимо поглядывая по сторонам.

Борис осмотрелся. Участок был большой, но запущенный. Впереди дома во множестве росли берёзы, ёлки, рябины. Под ними, ближе к ограде, земля была сплошь усеяна анютиными глазками. Борьке показалось, что они весело посмеиваются, переглядываются между собой и как бы спрашивают его: «А ты зачем сюда пожаловал?» Левее дома часть участка была вскопана, и было посажено несколько яблонь, вишнёвых и сливовых деревьев. Вдоль дорожки, ведущей к разобранному сарайчику, были разбиты клумбы, на них цвели пионы белого и свекольного цвета. У крыльца росли ещё не распустившиеся розы. Пристройка стояла на столбах, и Борис отметил, что фундамент будет высокий.

Подойдя к крыльцу, Федька кашлянул и громко крикнул:

— А где здесь хозяева?

Ударение в слове «хозяева» он сделал на последнем слоге.

На его крик из террасы вышел мужчина лет около шестидесяти, худой, длинный, с большими залысинами. Волосы подстрижены коротко, на висках пробивалась сильная седина, будто он окунул голову в известь. Он спустился со ступенек, почтительно поздоровался с Федькой и Борисом за руку. Бориса оглядел внимательно и испытующе, обратил внимание на сумку с инструментами и чемоданчик.

— Веди, хозяин, к месту событий — пришли мы, — озорно сказал Федька, нагловато усмехаясь.

Борис посмотрел на него и отметил, что Стариков ведет себя «кум королю», держится свободно. Ему это понравилось. Такие люди не дадут в обиду, за ними как за каменной стеной. Ему всегда хотелось быть таким же — раскованным, за словом в карман не лезть, независимым, чтобы к его слову прислушивалсь и ценили. Надо было вырабатывать твёрдость в поведении, в словах и поступках. Борис засунул руки в карманы, выгнул грудь колесом и свысока посмотрел на хозяина дачи.

— Хорошо, что пришли, как и договаривались, — улыбнулся хозяин, широким жестом приглашая прибывших следовать за собой.

Одет он был неказисто: потёртый берет на макушке головы, тонкая плащовая, не раз стиранная куртка поверх клетчатой рубашки, спортивные брюки с лампасами и перемазанные землей кеды.

— Точность вежливость королей, — вспомнил он старый афоризм. — У меня три года назад тоже работали. Но не самостоятельные какие-то: назначат время и не придут…

— Это они, значит, ещё где-то подрабатывали, — объяснил Федька ситуацию, рассказанную хозяином. — Так бывает: и здесь хочется застолбить, и там не упустить — нахапают работы, договорятся, а потом по объектам и бегают.

— Может и так, — согласился хозяин. — Во-вторых, что ни день — давай денег в счёт заработка. Сходят в магазин, выпьют и сидят сказки рассказывают. Какая это работа! Сделали плохо. Я сам после поправлял.

— Мы не такие, — заверил Федька. — У нас все тип-топ.

Он поставил у сарая чемоданчик, вытер платком лоснившееся лицо, достал сигарету и закурил.

— Что это за тип-топ? — спросил Сергей Платоныч, внимательно взглянув на Старикова.

— Вот ты, Сергей Платоныч, человек учёный, а не знаешь, что такое «тип-топ». Это по-нашему о, кей, как говорят французы.

Федька вёл себя с хозяином за панибрата, как старый знакомый, только если не хлопал по плечу. Из-под расстёгнутого ворота выпирала короткая с толстыми жилами железная шея, лоб, крутой, как обух колуна, казался таким же тупым и непробиваемым.

— С чего начнём, Сергей Платоныч, с дома или с сарая?

— Я бы начал с дома, — осторожно заметил хозяин, поглядывая на внушительных размеров Федькин торс, когда тот снимал рубашку, чтоб переодеться. — Надо быстрее фундамент подвести. Сарай, Бог с ним, подождёт.

— Воля ваша. С дома, так с дома, — сказал Стариков и густо сплюнул.

Он походил по дорожке, что-то высматривая и делая руками кругообразные движения над головой. Бугры мышц катались под загорелой кожей.

Хозяин Борису понравился: степенный, вежливый, видать, культурный. Одним словом, профессор, умственного труда человек. К таким людям у Бориса почтение. Хоть и говорят сейчас о стирании граней между умственным и физическим трудом, а когда она сотрётся? Чтобы замантуливать лопатой или кувалдой, большого ума не надо, и учиться не надо, взял в руки — бей, вкалывай! А у людей умственного труда работы не видать, а смотришь — лауреат, герой. И люди они какие-то другие, не похожие на прочих, кого он знал. Помнит Колодин — у соседей отдыхали давным-давно дачники. Один был пожилой, седой, в пижаме, всё ходил к ребятам на «полянку», как они называли пустырь у дороги, и учил ребят играть в шахматы. И этот точно такой же. Только что не в пижаме. Эвон у него весь участок в стройматериалах — толь, оргалит, доски. И сам одет как работяга: резиновые короткие сапоги, клетчатая рубаха, стиранная перестиранная, синяя курточка, вытертый берет…

Лицо у Сергея Платоныча удлинённое, чисто выбритое, на подбородке — до глянца. Когда он говорит, в уголке рта сверкает золотая коронка.

В углу тесового навеса были прислонены лопаты. Федька взял одну, провёл по острию пальцем.

— Ничего, без щербин. Давай приступать.

— Может, надо помочь? ‑- спросил Сергей Платоныч.

— Не надо ничего, — грубо ответил Федька. — Когда нужно будет — позовём. А так не крутись, не мельтеши. Мы знаем, что делать…

Он шмякнул окурок об стену и сказал Колодину, надрезая лопатой землю под пристройкой:

— Отсюдова начинай. Копай на тридцать сантиметров глубины. Я с другого угла начну…

Борис надел рукавицы и стал копать, вываливая землю на сторону. Федька тоже копал, насвистывая под нос песенку с незатейливым мотивом.

— А славный старикан, — говорил Борис в кратком перекуре, сидя на сложенных столбиком кирпичах. — Чистюля.

Федька стоял, прислонившись к стене пристройки, и курил, мусоля сигарету.

— Обыкновенный, — ответил он. — Я и не таких видел. Этот простой. А есть… не знаешь, на какой кобыле подъехать. Весь из себя. Человека сразу видать, какого он поля ягода. Этот пентюх, не смотри, что профессор.

— Он и вправду профессор?

— Не знаю. Может, профессор, может, доцент.

— Доцент тоже фигура.

— Фигура!.. Я однажды у большого учёного работал. Вот был забавный старичишка. Голову или брил или был лыс, не знаю. Жена у него была молодая, третья, она сама мне об этом говорила… Он всегда, когда я работал у него, звал меня обедать. За столом, не скажу, что были разносолы, но пища хорошая, калорийная. Он сам позволял по стопарику и мне наливал, не обижал. Когда я закончил работу, он за то, что я так быстро сделал, накинул ещё четвертной.

— Этой твой гонорар, — сказал он мне. — То есть вознаграждение, — пояснил Стариков Борису нерусское слово.

Федька говорил уверенно, зная значение каждого прознесённого слова, и Борису казалось, что всех знакомых людей он давно расставил по местам, согласно его Федькиному табели о рангах. Посмотрев на человека, он сразу определял, к какому сорту его отнести, на какой пьедестал поставить — повыше или пониже, и в своём мнении был непоколебим.

Покурив, Федька осмотрел Борисову траншею.

— Мог бы и мельче копать, — сказал он.

— Ты ж сказал на тридцать.

— Сказал, чтоб хозяин слышал. А у тебя своя голова. Шевели мозгой. Не схитришь — не проживёшь.

Федька посмеялся и нырнул в яму.

Сидя у навеса в тени, они перекусывали тем, что взяли из дому. Борис медленно жевал и поглядывал по сторонам. Стариков ел не отвлекаясь, был поглощён процессом еды всецело, ничего не слышал, если это не касалось его лично. Он размеренно двигал челюстями, уставившись в одну точку.

— Кто хорошо работает, тот хорошо кушает, — сказал он как бы между прочим, глядя как Борис нехотя прожёвывает колбасу.

Услышав это, Борис стал быстрее работать челюстями.

Доев обед, Федька завернул остатки в газету и забросил далеко в кусты.

— Сгниёт, — ответил он на недоуменный взгляд напарника.

Поднявшись, попил воды из крана летнего водопровода, пополоскал во рту и выплюнул.

— Траншею надо сегодня закончить. Завтра будем бутить.

Борис тоже остатки обеда завернул в газету и бросил далеко к забору.

— Сгниёт, — сказал он по примеру Старикова.

Домой ехали на мотоцикле с зажжёной фарой. У хлебного магазина Борис ссадил шабашника и поехал к себе.

На другой день работу начали раньше.

Хозяин не подходил к ним. До обеда сидел в доме у раскрытого окна и когда ветер отдувал занавеску, Колодин видел склонённое над столом лицо.

— Деньги зарабатывает, чтобы нам отдать, — посмеялся Стариков. — Пускай работает. Всё равно больше меня в день не заработает. — Он самодовольно ухмыльнулся.

— Каждый своим делом занимается, — ответил Борис и посмотрел на Федьку — тот перемешивал в корыте цемент с песком. — Между прочим, умственная работа не легче физической. Думать головой сложнее, чем лопатой гарцевать.

— Ну да! Было бы сложней, не стали бы они в науку лезть. Ты мне мозги не вправляй.

Борис ничего не сказал «бугру», но отметил, что тот сказал «мозги», сделав ударение на первом слоге.

После обеда Сергей Платоныч вышел в сад и стал подвязывать кусты смородины и крыжовника.

— Возится, возится, а делов не видно, — проворчал Федька. — То ли дело у нас: положил два кирпича и уже заметно…

Они заложили гравий в траншею и стали бутить. Улучив минуту, когда хозяина не было поблизости, Федька из сарая принёс два мешка цемента. Один надорвал и стал ссыпать в ведро. Насыпав, пнул целый мешок ногой и сказал напарнику:

— Оттащи мешок вон туда, за кусты.

— Зачем? — не понял Колодин.

— Не спрашивай, а делай, что говорят.

— Зачем туда нести, когда он здесь нужен.

— Вот чудной! Потом продадим. Один дачник просил. Ему надо фундамент поправить.

— Так это ты перенёс в кусты три мешка? — спросил Борис, вспомнив, как утром обнаружил за оградой в кустах бузины и орешника мешки с цементом.

— Я. А что? За каждый мешок получим по пятёрке. Тебе, что деньги не нужны? — Федька прищурился и самодовольно улыбнулся.

— А хозяин?

— А что хозяин? Всё будет тип-топ. Он не заметит, твой Сергей Платоныч.

— У него фундамент развалится, мы ж одним песком бухаем.

Федька сузил глаза:

— Простоит. В земле не видать. Может, у него цемент дрянной. Он же не разбирается. В цветочках, бабочках, он может и разбирается, на то он и ботаник, волокёт, как бы я сказал, но в строительстве, ни-ни. Понял? Смотри! Сергей Платоныч? — врастяжку прокричал Стариков, зовя хозяина.

— Что случилось? — раздался голос Сергея Платоныча.

— Подите-ка на минутку. Дело есть.

Подошёл хозяин, вопросительно посмотрел на Старикова.

— Цементик у вас того, — сказал ему Федька, настырно глядя в глаза.

— Что — того? — не понял Сергей Платоныч.

— Да марка не та. Слабый. Может развалиться ваш фундамент.

— А мне сказали хороший.

— Вы в магазине брали?

— Да нет. Привезли. Пришли весной двое и спросили: «Цемент нужен?» — Я отвечаю: «Нужен». — Они и говорят: «Две бутылки три мешка». Я согласился. Привезли, не обманули…

— Значит, слева купили? — Федька насупился, сделав такой вид, словно сейчас поедет в милицию закладывать Сергея Платоныча.

— Значит слева, — упавшим голосом проговорил Сергей Платоныч, испуганно глядя на Старикова.

— Вот вам и слева. На вид он хороший. — Федька взял цемент в горсть, пропустил сквозь пальцы. Цемент падал в корыто тяжело, с глухим шумом. — А так дрянь. Наверно, марка не сортовая.

— А какую марку надо было брать? — поинтересовался хозяин. Он был явно обескуражен и стоял с растерянным видом.

— Ходовая пятьсот. Самый сорт.

— А я откуда знал?

— Со знающими людьми надо было посоветоваться.

Федька выпрямился, как бы говоря, с кем надо советоваться.

Хозяин совсем расстроился. С огорчённым видом присел на сложенный столбик из кирпичей.

— Что ж теперь делать? — Он вскинул глаза на Старикова.

— Делать? — Федька посуровел, с глубокомысленным видом почесал затылок, поправил съехавшую на лоб кепку, для серьёзности и убедительности помедлил: — Если песку поменьше класть… держать тогда лучше будет.

— Вот и делайте, — с облегчением промолвил Сергей Платоныч. — Вы специалисты, знаете…

— Но цементу тогда больше пойдёт, — проронил Федька, подавшись вперёд и чиркнув взглядом по лицу Колодина.

— Да чёрт, с ним, с цементом! — чуть ли не в сердцах воскликнул Сергей Платоныч. — Хватит. У меня в подвале ещё несколько мешков есть.

— Тогда никаких сомнений, — оживился Стариков. — Будь спок, хозяин.

Сергей Платоныч поднялся с кирпичей.

— Видал, — обратился к Борису Стариков, когда хозяин ушёл. — Тащи мешок в кусты. Пятёрку накину за работу.

Борис посмотрел на Старикова. Тот за него уже решил! Думает, что Борис из-за денег перед ним не устоит. Если взялся за левые, значит, пойдёт на поводу. Стоит фигура, думает, что он царь и Бог. Всё ему подвластно. Всё будет так, как он сказал. Тип-топ…

Борис засунул руки в карманы, привстал на цыпочки и, покачиваясь, тихо проговорил:

— Добавь десятку в день.

— Вот это суслик. — Федька сдвинул кепку на лоб. — Молод такие деньги зарабатывать.

Федька привык, чтобы его слушались. Если он видел, что идут поперёк его воли, он при помощи угроз, а то и побоев ставил взбунтовавшего на место. Особенно это случалось на Севере, куда он ездил с бригадой шабашников калымить на целый месяц, а то и на два. Он был бригадиром, «бугром». Ребята попадались разные — и хлюпики, и бывшие из мест не столь отдалённых, некоторые ершились, если что было не по их нраву, но Федька быстро восстанавливал порядок, хотя у кое-кого после этого крошились зубы. Он привык обращаться с напарниками таким же образом и здесь. Поэтому ему не понравилось, что его ослушался сосунок, салага. Мало, видать, ему дали! Как заклинило молодого. Учить надо таких!

— Значит, десятку захотел? — Федька приблизился к Колодину.

— Захотел, — прищуривштсь, ответил Колодин. Ответил и сам не понял, его куда-то несло не в ту сторону. Он не хотел перечить Федьке, но так выходило.

— А если не дам?

Борис хотел сказать, что не нужна ему десятка, пусть он подавится ею, а ответил совсем другое:

— Хозяину скажу, что ты у него цемент воруешь.

— Скажешь? — ощерился Федька и взял длинную жердь, приставленную к пристройке: — Изуродую как Бог черепаху!

В ином случае, Борис бы отпрянул в сторону, а тут придвинулся к Старикову:

— А ну-ка ударь! Ударь!

— Вот дуралей, — осклабился Федька, увидев вскользь, что к их разговору прислушивается хозяин. — Шуток не понимаешь.

Он взял лопату и запел:

Мальчишка беспризорный,

Парнишка удалой.

Весёлый и задорный

С вихрастой головой.

Хозяин снова склонился над кустом смородины, орудуя секатором.

Форсил татуировкою,

Нырял вразрез волны.

И рваною верёвкою

Подвязывал штаны.

Допев песню до конца, он поднял обломок кирпича и с силой швырнул в яму.

— А я не дам тебе четвертной, — сказал Колодину. — Не дам. Ни за что…

— И не давай. Нужны мне твои деньги.

— Утихни. Гарцуй цемент. Я сам мешок отнесу. Ты ничего не видел. Понял?

— Как же не видел, если видел…

Федька кинул лопату и выпрямился:

— Тогда знаешь: катись на все четыре стороны. Или работаешь, или…

Борис вытер руки о джинсы, подобрал с земли курточку и резко повернулся к Федьке.

— Счастливо оставаться! Приплюсуй и себе мой четвертной.

Он хлопнул калиткой. Федька слышал, как затарахтел мотор мотоцикла.

Поехал Колодин не прямой дорогой, а через речку. На лесной укатанной дороге было прохладно. По бокам росли громадные папоротники, обтянутые паутиной, а кусты бузины с цветущими пупонами источали приторный ни с чем не сравнимый аромат. Он выехал к реке, объехал высокий песчаный обрыв. Под колёса стелилась влажная ложбина. Вода в реке, зеленовато-тяжёлая вблизи от тени кустов и зеркально-ослепительная вдали, казалось, застыла. Веяло прохладой и сладковатым запахом свежескошенной осоки. Осока была разбросана по лужку, беловато-зелёная, и ветер, налетавший нежными тёплыми порывами, небрежно её шевелил.

У глубокой канавы, заложенной старыми осиновыми с облупившейся корой жердями, Борис слез с мотоцикла и стал толкать его вперёд — жерди разъезжались, и колёса пробуксовывали.

Слева затрещали кусты. Борис обернулся. С бугра, прямо на него, с красным обветренным лицом, загребая песок ногами, скатывался Федька. Он нёсся молча, выбрасывая вперёд колени, и его плотный голый торс мощно разрезал воздух. Колодин от неожиданности этого зрелища остановился, и молча смотрел на приближавшегося «бугра».

— Ну что, помощничек, — рявкнул Федька, подлетая к нему.

Сильный удар снизу потряс Бориса. Он выпустил руль мотоцикла и повалился в траву. Удар был неожиданным, и Борис не был готов к нему.

Когда он поднялся, Федька прохрипел:

— Будешь знать, как шабашку разорять!

И снова ударил уже под дых. От боли Борис согнулся и в этот момент тяжелый удар в челюсть потряс его.

«Как бьёт!» — успел подумать он, валясь на траву.

Он не хотел вставать: в голове шумело, и разноцветные блики играли в глазах, но стал подниматься — сначала на колени, а потом выпрямился во весь рост. Когда поднялся, увидел налитые кровью глаза Старикова. «А ведь они зелёно-серые», — почему-то отметил он.

Ему хотелось ответить на этот налёт, тоже ударить по наглой и сытой роже, но сил не было. Он стоял, покачиваясь, когда Федька вплотную приблизился к нему. Борис, не в силах, пошевелить ни рукой, ни ногой, плюнул ему в лицо. Федька ударил его в живот. Борис опять выпрямился и опять плюнул. Следующего удара он не ощутил. Сладкая слюна заполнила рот, и небо качнулось вместе с облаками.

Пришёл он в себя от какой-то мелодии. Открыл глаза, а это, оказывается, птичка сидела на ветке над ним и жалобно выводила: «фьюить, фьюить». Борис качнул головой. Птичка перелетела на другой куст и снова засвистела. Когда она взмахнула крылышкми, онувидел, что изнутри они бледно-розового цвета. Она опять пропела: «фьюить»…

Он приподнялся. Болел живот, саднила скула и губа, хотелось пить. Прихрамывая и ощущая тошноту во рту, подошёл к реке. На её середине кверху колёсами торчал его мотоцикл.

Колодин посмотрел на часы. Стекло было разбито, и стрелок не было, поэтому определить, сколько времени он провалялся без сознания, было трудно. Он спустился с берега, зачерпнул в горсть воды, омочил лицо, отчего больно защипало кожу, сделал два глотка и, через силу, цепляясь за траву, выбрался обратно. Присел на берег, потрогал прокушенные губы и тихо заплакал, размазывая слёзы по лицу. А может, это были не слезы, а речная вода.

1985 г.

Родионыч

Городишко здешний с первого разу мне не понравился: невелик, разбросан. Везде стройка — траншеи, кучи песка, щебня, горы глины. К новым многоэтажным зданиям сиротливо жмутся маленькие деревянные домишки.

Из числа молодых специалистов я прибыл на завод последним, и места в общежитии все были заняты.

— Пока устроитесь в частном секторе, — сказал главный инженер, — поживёте несколько месяцев, а там переведём в новое общежитие.

И я пошёл искать себе комнату. Так очутился на улице Ореховой перед домом одной старушки. Однако оказалось, что путь мой был напрасным. Провожая меня, женщина со вздохом повторяла:

— И рада была бы, да нету. У меня всё сдадено. Шестерых квартирантов держу.

Я уже было взялся за ручку калитки, когда она остановила меня:

— Постой-ка! Вот что я тебе, голубь, присоветую: зайди-ка ты через дом, вон туда — видишь крышу, — она указала рукой поверх забора. — Может, Филипп Родионыч сдаст тебе комнатёнку. Чай, одинок?

— Холостой, бабушка.

— Тогда иди! — напутствовала старушка. — Может, и сдаст. Чудно-ой он мужик, — протянула она. — С характером. Но ты не бойся — иди! Может, и пофартит.

Через минуту я стоял перед высоким забором из не строганного горбыля. За ним зеленел сад и возвышался облупленный фасад большого дома.

Калитка была заперта. Я позвякал щеколдой. Послышались шаги, проскрежетал засов, и дверка приоткрылась, но лишь настолько, чтобы можно было просунуть голову. Сначала я увидел глаза, настороженно уставившиеся на меня, затем лицо старого человека, в складках дряблой кожи, такое же шершавое, как тесины забора.

— Чего надо? — спросил недовольный голос.

— Мне бы хозяина, — оторопел я от неприветливых слов.

— Я хозяин. Чего надо? — снова повторил он.

— У вас не сдаётся комната?

Дверца приоткрылась пошире и передо мной появился мужчина высокого роста, одетый в какую-то смесь пижамы с халатом, в стоптанных грязных башмаках. В руке, перепачканной землёй, он держал тяпку.

— Комнат не сдаю, — ответил хозяин и, ощупав меня пристальным взглядом, как бы оценивая, спросил: — Командировочный

— Нет. Я направлен на завод после института…

— Один? С женой?

— Один, — ответил я.

Неприветливость хозяина не пришлась мне по душе и, избегая дальнейших вопросов, я повернулся, чтобы уйти.

— Погодь! — Хозяин внимательно оглядел меня, словно проверяя, правду ли я говорю.

Я задержался. Старик вскинул косматые брови, глаза блеснули, лицо оживилось.

— Значит, один. Это меняет дело. Есть у меня комната… Не хотел сдавать, ну да ладно. — Видя, что я молчу, спросил: — Иль раздумал? — и кольнул меня взглядом.

— Почему же раздумал… А сколько берёте? — задал я встречный вопрос.

— Пятнадцать рублей в месяц. — Старик произнёс эту фразу таким тоном, что я подумал — делает мне одолжение, назначая такую малую сумму.

Пока я прикидывал, стоит ли соглашаться, хозяин выжидательно молчал, не закрывая калитку, но и не распахивая.

Поразмыслив, я согласился.

— Деньги будешь платить вперёд, — поставил он условие. Я почувствовал, что старик недоверчив.

— Завод будет платить деньги, — сказал я ему.

— Завод — это фирма. Ладно, заходи, столкуемся. Посмотришь комнату.

Калитка за мной захлопнулась с таким же звоном, с каким запирались старинные сундуки, набитые добром.

Походка у Родионыча была своеобразная. В молодости он был, вероятно, высоченного роста, но годы согнули спину. Руки, длинные и жилистые, были непомерно велики, как у обезьяны, и ходил он, колеблясь всем телом, при этом голова наклонялась то вперёд, то назад, как у лошади, везущей тяжёлый груз. Лицо было поразительно: запавшие, блестевшие глаза, колючие, как ежи, брови и морщины, глубокие борозды морщин на всём лице.

Узким коридорчиком мы прошли в небольшую комнатку с единственным окном. В кои-то веки она была оклеена обоями, но теперь они выцвели, выгорели, сохранив в первозданной свежести лишь масляные пятна — следы прежних жильцов. На окне в вазе с отбитым краем, торчал пучок засохших прошлогодних цветов. Мебели не было, за исключением фанерной тумбочки и узкой солдатской кровати.

— Вот тут и живи. Что надо завод доставит. — Он имел в виду недостающую мебель.

Я не заметил, как в комнату вошла женщина, очевидно, жена хозяина с обветренным, тёмным ещё не старым лицом. Поверх ситцевого платья был надет жёсткий клеёнчатый фартук. В руке был обрывок бечёвки.

— Что, Родионыч, новый постоялец? — спросила она. Голос был тихий и глухой.

Хозяин взглянул поверх неё, ничего не ответил, а спросил:

— Чего тебе надо?

Женщина замялась, потом, кинув взгляд на меня, нерешительно проговорила:

— Надо новую верёвку — корову водить. Старая-то узел на узле, да и перепрела вся.

Родионыч сдвинул брови, искоса взглянул на веревку:

— Что-то быстро она у тебя перепрела. Не следишь. И года не прошло, как её купил…

Женщина всплеснула руками:

— И-и-и. Стыда у тебя нет. Вспомни лучше. Ты забыл, когда и покупал-то её. Не следишь! — возмущённо продолжала она. — Что верёвка стальная что ли?! Уж век ей.

Родионыч проворчал недовольно себе под нос, что именно было непонятно, и вышел из комнаты. Через минуту вернулся, держа в руках кусок бечёвки.

— Вот держи! Свяжешь — прослужит ещё не один год.

Хозяйка растерянно взяла верёвку. Родионыч же объяснил — ни ей ни мне, а больше, вероятно, себе:

— Не буду же я из-за двух метров покупать целый моток. Это денег стоит. Иди, — махнул он рукой в сторону жены и отвернулся, давая понять, что разговор закончен.

Женщина вышла также неслышно, как и вошла, с послушанием автомата.

Я остался жить у Филиппа Родионовича. Остался, хотя безотчётным чувством понимал, что житьё комфорта не сулило. Здесь всё требовало подчинения, всё носило лицо хозяина.

Родионыч, действительно, был чудак. Но, прожив у него достаточное время, я понял, что судил о нём поверхностно и стал присматриваться к нему, стараясь разобраться в его образе жизни, привычках и характере.

Родионыч жил так же, как и многие здесь на заводском посёлке. У него был свой дом, приусадебный участок соток в двадцать, фруктовый сад. Была корова, два поросёнка. К животным он никакого отношения не имел, взвалив тяжесть ухода за скотиной на жену — Софью. Он получал пенсию, которую заслужил честным трудом, работая кассиром на почте. У него были благодарности и грамоты. Это была внешняя сторона его жизни, похожая на жизнь соседей, но у него была и другая сторона. За что бы он ни брался, что бы он ни делал, он делал ради накопления капитала.

Если бы живописец написал его портрет, можно было удивиться изображённому на полотне лицу. С первого взгляда обнаруживалась одна черта, являвшая собой всепоглощавшую страсть, которая жгла его изнутри, и отсветы этого пламени отражались на лице.

Если бы эта страсть была направлена на другое — Родионыч сдвинул бы горы. А он душу отдал накопительству. Эта черта приобрела у него гигантскую силу и размах. Для кого он всё это делал? Что это ему приносило? Лишние рублёвки. Они лежали у него под замком. Они не приносили ему ничего, кроме личного удовлетворения в их приобретении, кроме радости в созерцании бумажного разноцветного богатства. Родионыч был счастлив, заработавши лишний рубль, и радовался замусоленной приобретённой трёшке, как радуется ребёнок новой игрушке.

Имея деньги, он не хотел даже облегчить свой труд. В жаркие дни, когда цветы сохли без дождя, он успевал наряду с другими делами, выкачивать из колодца по 40–60 вёдер воды. Воду сливал в бочки, чтобы она прогрелась, и на следующий день поливал ею.

Я как-то заметил:

— Вы бы, Филипп Родионович, колодец артезианский сделали, мотор поставили — и качай на здоровье!

Он внимательно посмотрел на меня, отёр рукавом выгоревшей рубахи пот с тёмно-кирпичного лба.

— Расходы велики. Не одна сотня улетит только пробурить. Ничего, я и ведёрочком натаскаю водицы, много ли цветам надо…

Таким был Родионыч.

Это был великий труженик. Вставал по обыкновению рано, на заре, и принимался за работу. Если это был понедельник, брался за тачку и, согнувшись, вез её по извилистой тропинке вниз по пологой горке на речку.

Он шёл в места, облюбованные жителями городка и приезжими для воскресного отдыха. Здесь река делала широкую петлю по лугу, берега были низкие и воды то гладили длинные косы плакучих ив, то гранили кристаллики белого песка. Это было живописное место, облюбованное отдыхающими. И оно со временем могло превратиться в свалку стекла, если бы не Родионыч — собиратель стеклотары.

Он знал все закоулки. Как сыщик, обследовал кусты, на месте проверял, пойдёт ли стекло на сдачу. Бракованные бутылки складывал отдельно. Часам к десяти утра вояжи его заканчивались, он успевал съездить три-четыре раза. В общем эти походы давали ему еженедельно от 100 до 150 бутылок.

Для этого добра в сарае было отведено особое место — моечный цех и склад готовой продукции. Здесь Родионыч, обставив себя тазами с водой при помощи тряпок, проводил технологический цикл мойки. Затем бутылки складывал на стеллажи, подготовив, таким образом, продукцию к реализации. После обеда направлялся с мешком в палатку к приёмщице тетке Фросе.

Хозяин редко разговаривал и приучил к этому жену. Они жили больше по привычке, нежели по привязанности, занимаясь каждый своим делом.

Но как-то Софья Константиновна разговорилась со мной. Это случилось после того, как Родионыч, при мне, дав ей три рубля, сказал:

— Купи кусок мыла, надо постирать рубашку.

— Куска не хватит, Родионыч.

— Хватит с избытком, — оборвал он её. — Потрёшь обшлага да воротник, а тратить мыло на всю — велика нужда.

Когда старик удалился, Софья Константиновна проворчала:

— Кому копит деньги, аспид. Ведь в могилу не унесёт ничего…

— Что ж он так вам и даёт по рублю или три на расходы?

— Когда как. Но всегда учитывает. Записывает в свою книгу, есть у него такая, там приход и расход и много другой мудрости.

Жена Родионыча, прожившая с ним не один десяток лет, знала его, конечно, досконально, до кончиков ногтей. Когда он ещё не был на пенсии, подолгу не отдавал ей получку. А сейчас забирал у неё всё, что она выручала от продажи молока и всегда твердил: «Ты не работаешь, я всё делаю, твоего ничего здесь нет». Покупать ни себе, ни ей новой одежды не разрешал — красоваться не перед кем. Любил заплаты. Латал себе одежду сам, любил ходить заштопанный. Высшая мера хозяйствования для него была, когда он сам, вооружась иголкой и двухметровой ниткой, зашивал порванные штаны.

Как-то я здорово подорвался с деньгами, и не нашёл ничего лучшего, как попросить в долг несколько рублей у Родионыча. С этим я зашёл в его каморку, в его святая святых. Это была небольшая комнатёнка, отгороженная от кухни дощатой переборкой за белёной печью, с единственным подслеповатым окном. В каморке стоял стол, была лежанка, служившая Родионычу постелью, два табурета, сундук с горбатой крышкой. В углу примостился ящик с землёй для выращивания рассады. Рассада уже отцвела в огороде, а ящик всё стоял в каморке.

Я увидел хозяина, восседающего на табурете за столом. Он делал записи в амбарной книге. Но носу — очки, в руке — ручка. Рядом на столе — аккуратные горки мелочи. По правую руку — счёты.

Он оторвался от записей, поверх очков уставился на меня. От его настороженного взгляда я смутился и нерешительно проговорил:

— Не одолжите ли, Филипп Родионович, денег до получки?

Хозяин снял очки, потёр переносицу, отложил ручку в сторону и с издёвкой проговорил:

— Что поиздержался? А откуда у меня, мил человек, деньги? Думаешь, с неба валятся? Люди, люди, не умеете жить. Думаете, манна небесная на голову вам будет сыпаться! Живёте в безделии и праздности. Отработал часы и — гуляй! У меня такие же родственники захребетники.

Я не ожидал от Родионыча такого длинного монолога. Пройдясь по всем лентяям и лежебокам, он закончил:

— Одолжу тебе денег, не пропойца ты, и человек думающий. Сколько тебе?

— Рубле десять.

— И только?

— Больше мне не требуется.

— Правильно мыслишь, не влезай по уши в долги — завязнешь… пиши расписку, вот бумага, ручка. — Видя мою нерешительность, сказал: — Писать не можешь, не умеешь. Не деловой, — и продиктовал: — Сим подтверждаю, что я, пиши фамилию, взял в долг у Филиппа Родионовича десять рублей, прописью десять, кои обязуюсь отдать не позже… Когда у тебя получка?

— Шестого.

— Не позже седьмого дня августа месяца. Ставь число и подпись. Процентов, как видишь, с тебя не беру. А мог бы.

Он пробежал глазами расписку, расправил уголок и прошёл к сундуку. Откинув массивную крышку, убрал расписку в ящичек и достал пачку рублёвок, перевязанную шпагатом. Не торопясь развязал, стал отсчитывать купюры. Делал это не торопясь, как жрец, отправляющий религиозный культ. Каждую бумажку послюнит, помусолит, потрёт между пальцами, не дай Бог лишнюю передать…

— Денежка, брат, счёт любит. Копейка к копейке расположение имеет. Деньга деньгу рожает, — сказал он мне, отдавая десять однорублёвок.

С нехорошим чувством брал я эти десять замусоленных рублей. И уже не рад был, что попросил у Родионыча взаймы. Видеть, как у него дрожали руки, когда пересчитывал их, как любовно складывал… Его деньги жгли мне карман. Мне казалось, что я взял не деньги, а часть души Филиппа Родионовича.

1971 г.

Ёка-морока

На конце села, что выходит к лесу, в маленьком домишке с завалинкой живёт бабка Дарья — Ёка-морока. Так её прозвали за присказку. Бывало, мальчишки заберутся в её садочек и давай трясти яблоньку. Бабка увидит их в оконце, выйдет на крыльцо, замахнётся клюкой:

— Вот я вас, пострелята, ёка-морока! — И смотрит, как, мелькая грязными пятками, улепётывает детвора через огороды на речку. — Всё равно узнала я вас, — кричит им вдогонку Дарья. — Подождите, ужо скажу отцам…

Её домишко огорожен осиновым тычинником, переплетённым через три слеги. Домишко стоит в мочевине — низине, — и весной и осенью вокруг него топко и грязно. Но зато летом густая трава растёт выше ограды, закрывая облупившиеся жерди. За двором начинается лес. Сначала ольховник, плотный, со злой крапивой, за ним — чёрные ели, дремучие и неприветливые, затёкшие золотистой смолой. Осенью тут страшно, темно и сыро. Но бабкин домишко, как маячок. Путники, идя по дождю, по слякоти на станцию, проклиная непогоду, темень и непролазную грязь, выходя из лесу, видят огонёк в дарьином оконце и облегчённо вздыхают:

— Вот и жильё! Выбрались наконец!

Дарья — маленькая и сухая. Лицо по-старушечьи круглое, глаза добрые и не старые, с живинкой и тёплым огоньком, не угасшие. Руки с коричневой кожей, с выпуклыми венами. Ходит с ореховой палкой, полусогнутая, но ещё бодрая. Живёт на пенсию, получаемую за мужа, инвалида войны, кавалера трёх орденов Славы, умершего в одночасье от инсульта. Любит разные лакомства, особенно баранки и сушки. Всегда беззлобно ругается, для порядка, на продавщицу Тоньку Дутову, если сушек нет в продаже.

— Опять ты, Тонька, не завезла баранок! — Ёка-морока стучит палкой по полу. — Это ты так заботишься о покупателях?

— Да что ты, бабка Дарья! — оправдывается Тонька.

— На базе не было. Вот те крест, — делает вид, что хочет побожиться, но руку выше плеча не поднимает.


— Как это не было! Неужели не напекли? — искренне удивляется Ёка-морока и смотрит в глаза продавщицы.

Прохожим людям, кто по какой нужде забредал в её домишко и расспрашивал о жизни, охотно рассказывала:

— Бабка-то моя ещё барина нашего помнила… того — князя или графа: девчонкой полы во дворец ходила мыть. Её у меня ведуньей кликали. Заговоры она разные знала. Зубы, рожи, грыжи заговаривала… А веселуха и певунья была! Бывалыча, как барыня на лето приедет сюда, то соберёт девок и вот они в её опочивальне поют, а бабка запевает. Барыня потом их всех одаривает — кого чем. Бабке завсегда рублевичок дарила. Она любила бабку — крепостная у неё до вольности была моя бабка… Мать тоже пела, любила жалостливые песни. Рано только умерла, я несмышлённой тогда была…

Дарья смотрела в окно на лес, и грусть застывала в глазах.

— Устала, бабушка, наверное, жить? — сочувствовала какая-либо сердобольная гостья.

Ёка-морока, стряхнув минутное забытьё, качала головой:

— Чего не скажу, того не скажу. Девятый десяток живу, лет пятнадцать без мужа, а не устала. Как можно устать от жизни?! — Дарья недоумённо смотрит на присутствующих. — Бывает, утром и встать не могу — такая чёрная немочь найдёт… А думаю — надо подниматься: топить печку, по воду идти, козе корму задать. Встану, расхожусь, и закрутится день колесом… Это раньше бедко жили, а теперь жизнь стала не в пример прежней…

— Всё равно тяжело одной…

— Да разве я одна? Смотри, сколько здесь народу — целое село!

Ёка-морока держала козу и двух кошек. Днями копалась в огороде и, невзирая на старость, ходила в лес по грибы и по ягоды. Вставала чуть свет, припирала дверь палкой, брала лукошко, клюку, и её полусогнутая фигура скрывалась в перелеске. К обеду возвращалась усталая, но довольная. Если приносила грибы, перебирала их, отваривала и солила в небольшой кадушке, стоявшей в углу клети, где было прохладно и сумеречно, а если ягоды — то сушила или варила варенье.

Ёка-морока глянула в окно. Так и есть! Женька и с ним двое мальчишек сновали у тына. Женька, семилетний Варьки Парамоновой сынок, в коротких штанишках, в футболке с рисунком на груди, с вихрастой льняной головой, приложил палец к губам и стал тихонько красться вдоль забора. За ним, озираясь, втянув голову в плечи, шли два брата Румянцевы.

«Пришли яблоньку обтрясти, — подумала Дарья. — А яблоки ещё кислые, до яблочного Спаса почти три недели. Вот фулюганы!»

Но ребятишек манила не яблонька. Рядом с тыном, обкрутив усами воткнутые в грядку тонкие прутики, рос горох. Пузастые зелёные стручки грелись на солнышке, видом своим как бы говоря: «Сорви меня!» За ними и нацелились ребятишки.

Дарья вышла на крыльцо.

— Женька, заводила! — крикнула она.

Мальчишки остановились, готовые в случае опасности броситься наутёк.

— Да вы не бойтесь, пострелята! — крикнула опять Ёка-морока, видя, что ребятишки вот-вот сиганут в проулок. — Лучше признавайтесь, горох удумали поворовать или яблоньку обтрясти?

— Мы не хотели, баб Дарь, — ответил замерший у тычинника Женька. — Мы смотрели, какие подсолнухи красивые растут.

— Так я вам и поверила, — улыбается Дарья. Зубы у неё не вставленные, а свои. — Чего крадучись подходить? Чего робеть, если без зла идёте!..

— Мы не хотели, — повторяют вместе Женька и братья Румянцевы и подходят к Ёке-мороке.

— Не хотели! По глазам вижу, что хотели. Пойдём в избу, — зовёт она сорванцов. — Чаю с баранками хотите?

Ребятишки молчат.

— Раз молчите, значит хотите.

Ребятишки знают, что Ёка-морока вовсе не злая, отходчивая, а если кого и пожурит, то это так, для проформы. Поэтому они смело идут за ней.

В избе у неё прохладно и темновато. В углу над божницей теплится огонёк лампадки, подсвечивая красным закопчённый суровый лик Николая угодника. На тумбочке маленький телевизор, накрытый вышитой треугольной салфеткой. Два сундука с горбатыми крышками, окованные тиснённой жестью, кровать с вышитыми подзорами и задинкой, на бревенчатых стенах фотографии в рамках под стеклом и просто обтянутые плёнкой, чтобы не засиживали мухи. Часы с гирями, которые бьют каждые полчаса. На подоконниках цветы — герани, ванька-мокрый — дерьбеник-плакун, столетник… Стены не оклеены обоями, а сохраняют первородный вид. Они с тускло-медным отблеском, с длинными щелями и большими тёмными сучками. Потолок из широких досок, без щелей, но тоже с чёрными сучками.

Ребятишки забираются, елозя, на высокую лавку и сидят, болтая ногами, а Дарья ставит на стол самовар, краснопузый, с выбитыми над краном медалями с мелкими надписями, которые невооружённым глазом прочитать невозможно. Он поблёскивает в поддувале малиновыми весёлыми огоньками и радостно шумит. На конфорку сверху трубы водружает фарфоровый заварной чайник с весёлыми цветочками на боках.

— Ну садитесь, — усаживает ребят бабка за стол, — пейте чай с вареньем, угощайтесь баранками.

Каждому она наливает в чашку душистого чаю.

Ребятишки грызут баранки, прихлёбывают чай, пыхтят довольные и глазеют по сторонам.

— Вчерась в кинотеатре кино интересное шло, — говорят братья Румянцевы, перебивая друг друга, — а мамуля нас не пустила.

— Одним в город ехать. Далеко же.

— Прямо далеко. Всего-то две остановки.

— Отчего же не пустила? Проказничали, наверно?

— Да играли в погребе, а дверь не закрыли, Мурка наша сметану всю и слизала.

— Поделом вам, — сказала Ёка-морока, наливая чай в блюдце. — Нашли место для забав — погреб. Свалились бы в яму…

— Не свалились бы…

— Баб Дарь, — а у Приваловых сварьба, — говорит Женька. Говорит он «сварьба», как мать. Он не умеет ещё читать и произносит слова, как слышит.

— Неужто Валерка женится? — удивляется Дарья. Валерку она знает хорошо.

— Валерка…

— Чтой-то рано, — вслух размышляет Ёка-морока, больше с собой, чем с ребятишками. — По осени бы надо… Счас пора-то такая жаркая… страдная.

— А невеста брюхатая уже, — засовывая новую баранку в рот, шепелявит Женька.

— Ишь, ты, пострел, — сердито смотрит на него бабка. — Кто тебе это сказал?

— Никто. Слышал, мамка говорила.

— Бестолочь твоя мамка, — замечает Дарья.

Женька не обращает на эти слова никакого внимания.

— Уже и гляденье было, — продолжает он в раздумье. — А ты придёшь к ним петь? — неожиданно спрашивает Ёку-мороку.

Спрашивает он так потому, что знает, если в селе свадьба, то зовут Ёку-мороку спеть. Как она, никто в округе не поёт.

— Спою, — отвечает Дарья. — Отчего не спеть… Как быстро время-то летит, — вздыхает она каким-то своим мыслям и задумывается.

Наевшись и напившись чаю, ребятишки совсем освоились: стали толкаться, дёргать друг друга за волосы, щипаться.

— Баб Дарь, — осмелев, спрашивет Женька и, нагнув голову, вприщур смотрит на старуху: — За что тебя Ёкой-морокой прозвали?

Дарья ответила не сразу. Она прикрыла створку окна, чтобы ветром не задувало за подоконник занавеску, вернулась к столу, отхлебнула из блюдечка чаю. Ребятишки ждали.

— Бабку мою, царство ей небесное, ещё так прозвали. А за что верно и не знаю. Сказка такая была… Рассказывали, жила старуха болотная Ёка-морока. Заморачивала она головы путникам. Так заморочит, что заплутаются они в лесу или на болоте и никак оттудова не выберутся. Ёка-морока за то, что забрался человек в её потаённые места напускает на него кикимор разных, упырей и хмырей болотных и те давай куражиться: то огни по болотам пойдут и трясина начнёт чавкать беззубым ртом и вздыхать жалобно и стонать и птицы невидимые шуметь крыльями и кликать кого-то кто-то начнёт, и огни то спотухают, то снова возгораются… Да что я вам такое страшное рассказываю, — спохватилась Дарья. — Ночью спать не будете.

— А мы ничего не боимся, — сказал Женька. Нас нарочно пугают, чтобы мы дома сидели и никуда не ходили.

— Умные вы мои, — гладит ребят по голове Дарья. — Не такими растёте забитыми, как мы росли.

— А ты много сказок знаешь, баушка? — спрашивает младший из Румянцевых.

— Не считала никогда. Знала много, а теперь позабывать стала.

— Может, вспомнишь какую? — просит Женька.

— В другой раз. А сейчас пойдёмте в огород, я вам гороху нарву, а то скоро перезреет…

Они выходят через двор в огород, бабка отставляет в сторону калитку — она у неё без петель — и рвёт в фартук горох. Ребятишки рассовывают его по карманам и довольные бегут по улице.

Дарья кормила в хлевушке козу, когда услышала, как звякнула дверная щеколда — кто-то шёл. Слух у неё был отменный. Бросив козе пучок свежей травы, она поднялась в сени и прошла на крыльцо. На приступке увидела рослого светловолосого парня с высокой девчушкой в малиновом просторном сарафане.

— Валерка-а, — узнала бабка совхозного тракториста Привалова. — Никак с невестой? — она воззрилась на девчушку, и глаза её засветились. — Чего тут стоите, проходите… Вот какие гости к нам зашли, — суетилась она, провожая молодых в дом. — Садитесь, садитесь! — усаживала она их не на лавку у стены, а на принесённые из передней стулья, предназначаемые для дорогих гостей. — Сейчас чайку поставлю.

— Спасибо, баба Дарья, — ответил жених. — В другой раз. Мы по делу пришли…

— А чай уже и не дело? — Дарья улыбнулась, и лицо стало ещё круглее.

Валерку она знала хорошо. Сколько раз в детстве яблони у неё обтрясывал — бедовый был. Она редко ругала — если только под горячую руку — деревенских ребятишек, залезающих в её сад. «Кисленького хочется ребятишкам. Пусть рвут. Мне одной и надо-то всего пяток яблок. Только бы яблоню не обломали?» Сад у неё был неплохой, посаженный покойным мужем. Сорта старые, русские. Она за ним не ухаживала, но яблони и так плодоносили, осенью низли под тяжестью плодов, возбуждая аппетиты мальчишек.

Как-то Валерку она поймала в саду с поличным — кучей яблок за пазухой. Привела в дом, напоила чаем, дала яблок и проводила с крыльца, напутствуя:

— Зачем через тын лезть? Если бы попросил, неужто я бы тебе яблочек не поднесла?

Когда Валерка подрос, стал приходить к Ёке-мороке, помогал по хозяйству.

Однажды пришёл и говорит:

— Ты старая, баба Дарья. Руки у тебя старые, ноги старые, глаза плохо видят, зубы не жуют. Тяжело тебе. Давай я тебе дров наколю?

— Спасибо, родимый! Наколи, наколи!

Валерка наколол и приложил поленья к стене сарая под навес.

— Кто же тебя этому научил — помогать старым?

— В школе. Тимуровец я.

Ёка-морока угостила его чаем с вареньем. Сидела напротив, подперев голову руками, и смотрела как он ел и пил.

Валерка вылез из-за стола, прошёл по комнате, рассматривая фотографии на стене. Их было много — и в больших рамках, по несколько штук сразу, и в маленьких, поблёскивающих полированным деревом и стеклом. Они заинтересовали мальчишку.

— Кто это? — спросил бабку Валерка, показывая на рыжеусого плотного человека в будённовке с красной звездой, с саблей, сфотографированного во весь рост. Глаза у красноармейца были весёлые, с прищуром.

— Это Фёдор мой, — ответила бабка и смахнула полотенцем приставшую к стеклу соринку. — Вояка был… Он и в первую германскую, и в гражданскую, и в эту, последнюю, с немцами воевал. Весь изрешеченный пулями пришёл. Но пришёл… А вот… сынок…

— Это он? — спросил Валерка, подойдя к небольшой фотографии, с которой смотрел круглолицый, наголо остриженный, толстогубый солдат в шинели с широкими квадратными петлицами.

— Сынок… Николай, — вздохнула Дарья. — Только эту фотку с фронта да письмо и прислал, — она вытерла повлажневшие глаза концом платка. — Пулемётчиком был. Под Смоленском подкосила его пуля. Ему и двадцати не было. Не успел пожить… За нас голову сложил. — Дарья погладила Валерку по голове. — А теперь я одна совсем: ни сына, ни мужа, ни внучаток.

— Ты добрая, — сказал Валерка, когда она провожала его домой. — Я буду к тебе приходить помогать. И ребятам скажу, чтоб помогали.

Он тоже помнил — сколько раз его Дарья заставала в саду с полной пазухой яблок, но никогда не ругала, а только неодобрительно покачивала головой.

Валерка с невестой присели на предложенные Дарьей стулья. Хозяйка опустилась рядом на табуретку.

— У нас свадьба скоро, — сказал Валерка и обнял девушку.

— Решили пожениться, — проговорила Дарья, любовно оглядывая счастливую пару. — Дело житейское. — А потом спросила у невесты: — Откуда будешь, доченька?

— Из Жучков.

— А чья?

— Герасимовых внучка.

— Дуняшки Герасимовой внучка? Знаю я Дуняшку. Она мне в дочки годится…

— Так ты, баба Дарья, приходи на свадьбу, — сказал Валерка. — Будем очень рады.

— Приду. Как же к вам, красавицам, не придти! Обязательно приду.

— В субботу, в семь, — протянул Валерка Ёке-мороке пригласительный билет. — Ждём!

Когда они ушли, Дарья долго разглядывала пригласительный билет, голубой с золотистым ободком и такими же буквами. Взяла с комода очки и внимательно прочитала его. И задумалась, присев на краешек сундука.

Готовилась она к свадьбе загодя. Истопила печку, попарилась. К обеду откинула крышку сундука-укладки и достала со дна пахнувшие нафталином расшитую кофточку и широкий сарафан. Сошла с крыльца и повесила их на верёвке в тени. Достала платок, тяжёлый, с узорчатой каймой, с шёлковыми раззолоченными кистями. Из складок выпала старая фотография, за ней другая, третья…

Ёка-морока подняла фотокарточки, долго смотрела на них. На одной она была сфотографирована с Фёдором. Он сидел на стуле, а она стояла рядом, положив руку ему на плечо. Фотография была наклеена на плотный картон, на котором внизу была выдавлена надпись: «А. П. Платоновъ. Сергиевский Посадъ». Это перед свадьбой они поехали в город и сфотографировались. А в шестнадцатом Фёдора взяли на германскую войну. Тогда из деревни уходило сразу человек шесть или семь. Надрывалась гармошка, и мужики, провожающие и провожатые, в стельку пьяные, и бабы хриплыми голосами пели:

Последний нонешний денёчек

Гуляю с вами я, друзья…

Кудахтали куры, висела в воздухе пыль, плач и визг заполнили улицу. Дарья ревела белугой, как и все бабы, провожающие мужей, братьев и отцов…

Вот ещё фотография. На ней Фёдор сфотографирован со своим приятелем Степановым Романом на фронте. Оба лихие, с усами, в тёмных галифе и серых гимнастёрках. Вернулся Фёдор только в 20-м. А там и Коля родился…

Насмотревшись и наплакавшись, Дарья убрала фотографии в сундук, захлопнула крышку и развернула платок — подарок мужа. Хранила его как бесценное сокровище. В какой-то год, ещё до коллективизации, уродилось у них огурцов великое множество, девать было некуда. Тогда запрягли они кобылу Буланку и поехали на базар продавать. С выручки и купил ей Фёдор этот платок с кистями.

За час до свадьбы Дарья начинает одеваться. Поглядевшись в зеркало и найдя себя «ничего», берёт клюшку и идёт к Приваловым, в середину села. Односельчане высовываются из окон, выглядывают из палисадников, провожают взглядами, шепчутся:

— Ну вот, Ёка-морока отправилась — быть веселью!

Приваловы её ждут. Валеркин отец Серёга, слесарь-сантехник, берёт Дарью под руку, вводит на крыльцо и провожает в дом, к накрытым столам, поминутно говоря:

— Здесь порожек — не оступись! Здесь осторожно, шкаф мешает, вынесли в сени для простору.

С бабкой здороваются сельчане, приглашённые на свадьбу, Валеркина мать Ольга целует в щёку.

Дарья никогда не опаздывает, приходит вовремя, потому что считает, если опоздать — неловко перед гостями, придти раньше — неудобно перед хозяевами, да и утомишься дожидаясь назначенного часу.

— Проходи, баба Дарья, — подталкивает её легонько Сергей, — садись в красный угол.

— Родные пусть проходят, а я тут… с краешку. Неча мне забиваться. Будет старуха вам тут отсвечивать. Я на скамеечке. Вот тут… удобно мне. Спасибо, родной!

Она пропускает гостей, потом и сама усаживается, прижав палку к ножке стола.

— Не тесно? — спрашивает её Сергей.

— Не тесно. Вольготно сижу, хорошо. Спасибо, Сергей, спасибо!

Усевшись, она начинает разглядывать гостей с любопытством. Многих знает, многих видит впервые.

Когда начинают открывать бутылки и наполнять рюмки, её спрашивают:

— Вам какого, бабушка, лёгонького налить?

— Зачем мне лёгонького, — отвечает она. — Налей вон того, серенького. В стаканчик налей… От красного одна муть в голове. Что — стакана нет? Налей тогда вон в тот фужор.

Ей наливают, как выражается гостья в «фужор». Она говорит, когда остановиться. Фужер налит почти до краёв. Не больше, но и не меньше ста пятидесяти граммов в такие дни она не выпивает. Это её норма, которую она знает и блюдёт.

Начинают поздравлять молодых, кричат «горько!»

Бабка выпивает, медленно прожёвывает кусочек красной рыбы, берёт салат, ломтик колбасы, глядя перед собой и кажется ко всему безразличная.

Она вытирает бумажной салфеткой губы и вдруг запевает. Гости застывают за столом — настолько это неожиданно и громко.

Выйду на улицу — солнца нема,

Парни молодые свели меня с ума.

Голос у неё молодой, сильный и ясный. Ёка-морока сидит, сложа руки на груди, полузакрыв глаза, вся во власти своего голоса, своего переживания. Гости тоже не шелохнутся, впившись глазами в певунью. Что в сердце своём она помнит, произнося слова старой песни? Какие отголоски минувшего проснулись в её душе и безудержно вырываются песней?

Выйду на улицу — гляну на село:

Девки гуляют и мне весело…

Николая взяли на фронт вместе с Фёдором. В один день. Она их провожала, молчаливых и насупленных. На краю поля простились. Фёдор пошёл уверенно, твёрдо, а Колька оглядывался, оглядывался, махал рукой, она видела, пока его фигурка с тощей котомкой за спиной не пропала за поворотом. Ёка-морока почувствовала, что наступила тишина, словно уши заложило…

Она опустилась на бугорок обочь дороги на кустики земляники и закрыла лицо руками. Сколько времени просидела, не помнила. Привело её в себя мокрое, ударившее по щеке. Она открыла глаза — находила туча и начинался дождь. Он был редкий, но крупный, и капли ударяли в пыльную дорогу, как пули, и свёртывались там. И скоро дорога стала рябая, а пули падали, и падали…

На другой день к ней зашёл Роман Степанов. Он был в гражданскую контужен и поэтому освобождён от фронта. Он сказал, что видел Фёдора и Кольку в городе. Часть только формируется, и они, может быть, там дня два-три пробудут.

Дарья напекла пирогов из остатков прошлогодней муки, сварила вкрутую десяток яиц, взяла кулёк творогу, кринку сметаны и пешком отправилась на станцию. В городе Фёдора быстро отыскала по адресу, который ей дал Роман… А сына уже отправляли на фронт. Грузился эшелон. Она побежала к вокзалу. Не успела. У переезда остановилась, — набирая скорость мимо шёл товарняк. Из вагонов-теплушек в раскрытые широкие двери, опираясь на перекладины глядели солдаты. Все стриженные, в одинаковых гимнастёрках и пилотках, где тут различишь, кто из них её сын. Солдаты махали руками, пилотками. Коля её, наверное, видел. И тоже помахал рукой.

Она стояла у железной дороги и смотрела, как грохоча, мимо проносится тяжёлый состав, проминая шпалы. Они вдавливаются в песок и выпрямляются, вдавливаются и опять выпрямляются. Вагоны прошли, пропал красный фонарик в последнем, а Дарье казалось, что шпалы продолжают проминаться и выпрямляться.

Никто не знает, как она выдержала, когда получила похоронку на сына! Повалилась на кровать, прижав бумажку к заболевшему сердцу, и замерла. Без крику. Только слёзы катились из глаз, да горло перехлестнуло, словно верёвкой.

В конце войны вернулся Фёдор, с костылём, но живой…

Лицо Дарьи раскраснелось, больше круглится, морщины расправляются, и она распрямляется, встаёт во весь рост, расправляет платок на плечах, отставляет клюку, раскидывает руки в стороны:

Маменька родная, дай воды холодной.

Сердце моё прямо кидает в жар.

Раньше гуляла в зелёном саду,

Думала на улицу век не пойду…

Песня то взмывает в поднебесье, парит там, кружась над селом, словно птица, то опускается к полю, почти касаясь его, плавно разливается над морем колосящейся ржи, и опять устремляется в высь. Это не песня, не птица, а сама Дарья кружится над полями. Ей отсюда всё видно, и обо всём она знает…

Она выходит на свободное место посередине комнаты и кружится, колоколом раздувается подол сарафана.

Дом полон глядельщиков.

— Ай да Дарья! Не берут её годы!

— Такую не возьмут.

Мальчишки и девчонки прилипли к окнам и, широко раскрыв глаза, смотрят, и слушают Ёку-мороку и не толкают друг друга и не говорят громко. Какая же она маленькая Ёка-морока?! Вон, какая большая, какая сильная!

Лебедем плывёт Дарья, словно не пол деревянный под ней, а вода чистая, не зыбкая и скользить по ней легко.

Ой цветёт калина в поле у ручья,

Парня молодого полюбила я…

Сильный Дарьин голос перекрывает шум за столом, звяканье посуды…

Когда начинают плясать, Дарья берёт клюку, раскланивается с хозяином и хозяйкой, гостями, желает счастья и любви молодым и покидает свадьбу.

Идёт она по улице в широком сарафане, почти не опираясь на палку, и вечерний ветерок перебирает золотистые шнуры её свадебного платка. Дома валится на кровать и плачет, не стыдясь, смазывая слёзы рукой с морщинистых щёк.

1987 г.

ГРОМ-МОЛНИЯ

В магазин привезли свежую муку. Небольшое квадратное помещение перед витриной быстро заполнили женщины. Продавщица Тонька Дутова в затасканном халате, с большим масляным пятном на животе, бесшумно шныряла от полок к прилавку и обратно, бросая кульки с мукой на весы. Прищуривалась и выкрикивала:

— Забирай! Живо! — и подталкивала кулек рукой. — Следующий! Поторопись! Мне ещё на базу за помидорами ехать. Машина ждёт. Набежали! Будто больше дней не будет…

Гром-молния появилась неожиданно. Ее сухая высокая фигура в цветастом платье словно возникла в магазине из ничего. Глаза внимательно ошарили односельчанок. Те враз расступились по углам, освобождая дорогу к прилавку, и Гром-молния стояла посередине помещения, как новогодняя ёлка в сельском клубе. На тонкой шее болтались бусы и какое-то монисто, в ушах поблёскивали золочёные сережки, а запястья загорелых рук обхватывали серебряные узкие браслеты.

Пелагея Андрюшкина незаметно толкнула Настасью Парамонову:

— Глянь-ка, Настька! Молния! Сегодня что — праздник? Разоделась! Чегой-то это она?

— Кто ее знает. Может, куда собралась. Говорят, что ей как вдове фронтовика квартиру выделили в городе. На новоселье собралась?

— Вдове фронтовика! — поджала губы Пелагея. — Не успел Петька с ней развестись — война помешала… Вот и стала она вдовой фронтовика. — Она неодобрительно покачала головой.

Гром-молния стояла неподвижно, держа недокуренную папиросу жёлтыми от никотина пальцами и, сощурившись, оглядывала баб.

В селе она пользовалась репутацией скандалистки. Куражилась над женщинами, которые имели мужей и жили хорошо. Делала она это от того, что, может быть, завидовала им, злилась на себя, что «жизни» у неё не получилось и мстила по-своему «счастливым».

— У меня всё отняла война, — распаляясь, кричала она после очередного скандала, — и мужа, и счастливую жизнь… и меня измолола, исковеркала…

Отлает она очередную жертву, и легче делается у неё на душе и ходит после этого довольная, независимая. Песни распевает.

Сделав два шага к прилавку, Молния остановилась и, раскачиваясь на высоких каблуках из стороны в сторону, вызывающе покосилась на односельчанок и грубым прокуренным насквозь голосом, усмехнувшись, произнесла:

— Ждёте, на кого я сегодня глаз положу!? Не бойтесь! — Она взмахнула рукой с папиросой, роняя пепел на пол. — Сегодня у меня праздник…

И засмеялась громко, по-мужски, потом завсхлипывала.

— Чего это она — спятила? — зашушукались женщины.

Гром-молния, не глядя ни на кого, подошла к прилавку.

— Без очереди дадите? — спросила она и вскинула на односельчанок чёрные глаза.

Те молча расступились.

Пришла Гром-молния не за мукой, а за водкой. Обыкновенно она приходила через день, а то и через два и всегда, подмигнув Тоньке, просила:

— Дай четвертинку!

— Нету, — почти каждый раз отвечала Дутова. — Не привезли. Одни пол-литровки.

Дальше происходил приблизительно одинаковый изо дня в день разговор, с небольшими вариациями.

— Тогда отлей в пустую бутылку, — просила Гром-молния.

— Возьми сразу пол-литровку, — отвечала Тонька. — Чего десять раз ходить…

— Из бабьей скромности не возьму, — возражала Гром-молния.

— А куда я с полупустым пол-литром денусь? — не сдавалась Дутова.

— Может, Мишка Одноногий возьмет? — нерешительно заявляла Гром-молния.

— Зачем ему полбутылки, когда он сразу по две берет…

— Тогда пусть переночует — завтра заберу…

— Возьми сразу, пусть ночует у тебя.

— Спаиваешь ты сельчан, Тонька, — убедительно говорила Гром-молния. — Точно спаиваешь. Знаешь, что я женщина слабая и такого соседства не выдержу, а?..

Разговор заканчивался, несмотря на все доводы и уговоры Гром-молнии. Она с минуту ворчала и брала пол-литра.

На этот раз она попросила две бутылки и пачку «Беломора». Забрав водку и папиросы, она вдруг обратила внимание на Шурку Вихреву, розовощёкую, упитанную, рыжеволосую с конопатинами на лице женщину. Глаза её аспидные загорелись.

— А-а! Это ты? — воскликнула Гром-молния. — Тебя-то мне и надо! — И направилась к Шурке.

Та оторопела, зная, что от Гром-молнии следует держаться подальше.

— Чего ты, чего? — дёрнулась она и спряталась за спины пожилых женщин. — Вот сумасшедшая! Пристаёт…

— Ну-ка, скажи народу правду, — протискивалась к ней Гром-молния. — Ты что по деревне треплешь, будто я к Мишке Одноногому хожу. А ну признавайся — ты эти сплетни распускаешь?!

— Ой, бабоньки! — завизжала Шурка, всплёскивая руками, — За что же она меня!? Вы же сами видели, как она вечером на прошлой неделе к Мишке шла. Шла ты, шла! — выставила ногу вперёд Шурка, неожиданно осмелев, полагаясь на поддержку товарок. — Не отвертишься! Тебя и Манька Нестерова видела. Она овец загоняла…

— Дура ты, Шурка, — спокойно возразила Гром-молния, остановившись перед Вихревой. — Это я к Мишке за пол-литром ходила. Самой-то недосуг был в магазин сбегать, так ему наказала на мою долю взять. Вот и пришла забрать… А ты!..

— Ты, Шурка, не брехай попусту, — заступилась за Гром-молнию Настасья Парамонова. — Слышала звон…

— Этоя-то брешу!? — закраснелась Шурка. — Я-а…

Гром-Молния протиснулась к ней и встала почти вплотную.

— Обижать старую женщину, а-а? — она осуждающе покачала головой. — Стерва ты, Шурка, хоть и в дочери мне годишься… Да-а, — как бы спохватившись, добавила она, вперив чёрный глаз в розовое Шуркино лицо, — а твой гуляет. Последила бы лучше за мужем…

Шурка так и присела. Глаза её до этого смеющиеся и бесстыжие, потухли, потом смутились, с новой силой ярким пламенем вспыхнуло лицо.

— С кем это? — взвизгнула она.

— С кем не скажу, но последи — сама узнаешь. Потеряешь так мужика…

Лицо Гром-молнии по-цыгански выразительное, было сухо-тёмное, но явная внутренняя бледность проступала наружу. Глаза были большими. Под крутыми дугами выщипанных бровей они горели жарким обжигающим пламенем. Это был неестественный жуткий огонь. Волосы с небольшой, не закрашенной проседью, ещё очень густые, как шапкой прикрывали голову.

Она показала бабам язык и вышла из магазина. Шла по селу, глядя перед собой невидящими глазами, разгоняя кудахтающих кур, раскачивая, как маятник, капроновую сумку, в которой позвякивали бутылки.

Дом её стоял за съездом к реке, в ложбинке перед заливным лугом. Был он обнесён новым крашеным штакетным забором, который возвёл ей плотник Петр Просвиряков за сто рублей и две бутылки «Пшеничной», одну из которых помогла ему «уговорить» сама Гром-молния.

Поднявшись по обшарпанным ступенькам в дом, она поставила сумку на пол, забросила туфли в угол и стала копаться в старом славянском когда-то полированном шкафу. Вытащила белую льняную с голубой широкой каймой скатерть. Набросила на квадратный стол, поправила края, чтобы одинаково свешивались со всех сторон.

Делала это она автоматически, напевая:

Ах, зачем эта ночь так была хороша.

Не болела бы грудь, не страдала б душа…

Из кухни принесла тарелки c заранее приготовленной закуской — нарезанной тонкими ломтиками сырокопчёной колбасой, селёдкой, щедро политой уксусом и маслом, с кружочками репчатого лука, и овощным салатом. Из буфета достала две стопки, гранённые, с толстыми переливчатыми донцами ещё довоенного производства. Сняла со стены фотографию в резной тёмной рамке под стеклом молодого мужчины в вышитой белой косоворотке, с чёрными блестящими волосами, с белозубой улыбкой. И тоже поставила на стол, отогнув картонную подставку. Задернула занавески.

Подойдя к полукомоднику, сняла крышку стоявшего на нём патефона. Достала из ящика толстую пластинку с выцветшим, полинявшим бумажным кружком посередине. Вытерла рукавом. Поставила на диск и покрутила гнутую заводную рукоятку. Потрогала пальцем иглу и опустила никелированную головку на неровно крутившуюся пластинку. Она зашипела. Раздался треск и шорох, и словно издалека, послышались слова песни:

На закате ходит парень возле дома моего,

Поморгает мне глазами и не скажет ничего…

— Ну вот, Петечка, теперь мы одни, — сказала она, садясь на венский стул и ставя портрет на столе так, чтобы мужчина, изображённый на фотографии, смотрел прямо на неё.

Сняла пробку и налила водки в стопки. Одну поставила на чистую тарелку и положила рядом кусочек селёдки и ломтик хлеба. Свою стопку поставила под правую руку.

— Выпьем, Петечка! Со свиданьицем, с днём рождения! Тебя нет, а я всё отмечаю…

На глазах Гром-молнии задрожали слёзы. Она единым махом выпила водку, взяла вилку, ткнула в салат и отложила в сторону. Сидела на стуле, покачиваясь из стороны в сторону, закрыв глаза и тихо подпевая пластинке.

Работала Катерина Сырцова, тогда не было у неё теперешнего прозвища, продавщицей небольшого сельповского магазина, скорее, палатке, за версту от села через речку, где тогда была машино-тракторная станция и дом крестьянина в здании бывшей купеческой усадьбы. Магазинчик был бревенчатый, низенький, приспособленный из деревенской неказистой избы. Стоял он на плоском бугре, на берегу мелевшего, зарастающего пруда, в зарослях старой, но ещё густой сирени.

Завмагазином был Семён Рыжий. Он почти не стоял за прилавком, переложив всю работу на Катьку, высокую, черноглазую, статную дивчину. Она справлялась и одна. Была расторопна, легка на ногу, обходительна с покупателями, и дело шло. Муж её Пётр Сырцов работал трактористом. Поженились они недавно и жили в небольшом, но крепком доме, купленном у переехавшей в город семьи Захаровых.

Семён Рыжий был мужиком бойким, заводным, с белёсыми волосами и усами, отливающими в красноту. После работы позволял себе выпить, как заявлял «с устатку», из выгаданной бутылки, закусывая хамсой, взятой горстями в бочке, стоявшей в подсобке. Наливал и Катьке «красненького». Но она спервоначалу всегда отказывалась.

Сидя в подсобке за ящиком, накрытым фанерным листом и клеёнкой в клетку и служившим столиком, через открытую дверь любил наблюдать, как Катюша, он её называл так, разговаривала с покупателями, следил за её движениями, как ловко она крутила бумажные кульки, насыпала в них крупу, муку или конфеты. И глаза его подёргивались хмельной туманной дымкой.

Как-то после работы притиснул её в угол. Катька оттолкнула его, пригрозив:

— Мужу скажу, будешь приставать.

Семён отстал, но зашёл с другого краю.

Катька любила наряжаться. Он нет-нет да всунет в руку какую-либо безделушку: серёжки простенькие, перстенёк дешёвый, модную заколку или костяной гребень. Пустячок, а приятно.

— Не надо, — отнекивалась она. Но брала.

— Иди, пригуби с устаточку, — предлагал ей всегда после рабочего дня Семён и сыпал в руки конфеты.

Один раз Катька с ним выпила. Потом и сама в отсутствии Семёна стала «причащаться» кагором.

Однажды Семён сказал ей:

— Катюша! Принеси завтра из дома картошечки. Гости будут.

Она не стала спрашивать, что за гости. Но картошки принесла и стала поглядывать, кто же прибудет. Наверное, нужные люди, какое-то начальство, раз Семён так старается, наводит порядок в бумагах, в помещении, суетится.

Прибыли гости, два мужика — плотный, коренастый, этакий гриб боровичок завсельпо Пал Петрович и директор магазина,

от которого работала палатка, Валерий Григорьевич, высокий и нескладный, с длинным худым лицом.

Семён не знал, как расшаркаться, куда усадить, как изогнуться… Пал Петрович посмотрел товары, проверил бумаги, наморщив лоб и сдвинув брови, держа в конопатой руке цветной карандаш, но так и не воспользовавшись им.

— Может, перекусите, — бегал вокруг проверяющих Семён. — У нас тут картошечка своя есть. Поджаренная, на маслице, грибочки солёные из погребочка… Катюша принесла. До дома недосуг бегать — здесь кормимся… Перекусите, устали, должно быть, проверямши ходить…

Начальство для прилику отказывалось, одной ногой собираясь уходить, а другой задерживаясь.

— Картошечку счас на примусочке подогреем, — продолжал гнуть свою линию Семён, — огурчика солёного отведаете. Или ещё что. До «Чайной» вам эвон сколько топать…

— И то правда, — Пал Петрович промакнул приплюснутый боксёрский нос платком. Приладил жёсткие рыжеватые волосы на круглой голове, повторил: — Дело говоришь…

Его студенистые глаза буравчики с пристрастием оглядели Катьку. Судя по всему, он остался доволен видом молодой продавщицы — опрятна, расторопна, сдержана — и шмякнулся на стул в подсобке. За ним уселся на табурет и Валерий Григорьевич.

Сгоношили на стол. «Чем Бог послал», — сказал Семен и взял коньяку лучшей марки, порезал колбасы копчёной, селёдку-залом пристроил. Икорки нацарапал из банки. Раздобыл где-то лимон, боржоми поставил и ко всему этому присовокупил бутылку водки и тарелку жирного палтуса. Он мог и добавить закуски, но фанерная столешница не могла вместить всего.

Был обеденный перерыв. Семён выпроводил последнего посетителя, и, не зная, долго ли задержатся гости, на всякий случай кнопкой снаружи на двери пришпилил бумажку: «Буду через час». Закрыл дверь на ключ и шмыгнул в подсобку.

Пригласили за стол и Катьку.

После третьей рюмки, отдуваясь и вытирая обильный пот с рыжего, видать сильно конопатого в молодости лица, Пал Петрович поучал, разомлев и подобрев, Семёна:

— Ты, Семён, учись торговать. Раз тебе поручили торговую точку, значит, доверяют. Торговля кажется делом несложным: взвесил — получил деньги и гуляй, Но многим оно не под силу. Здесь кумекать нужно… Не гнушайся — заходи, посоветуем, подскажем, поможем, если надо…

Он многозначительно посмотрел на Семёна.

— Вот истинно отец вы наш родной, Пал Петрович, — без остатка выжимал из себя подобострастность Семён. — Как без вас… Не оставляйте уж без помощи…

— Нос не дери, — вставил слово Валерий Григорьевич. — Ты человек, и мы люди, человеки…

— Да что вы! Вы не сумлевайтесь. Вы — нам, а как мы без вас… — тараторил Семён, совершенно не заботясь о смысле сказанного, полагая, что всё и так понятно.

— А ты, девушка, слушайся начальства, — внушал Валерий Григорьевич Катьке на прощание, беря её за руку. — Будешь, как сыр в масле кататься…

Когда гости ушли, Катька убрала со стола. Вошёл Семён, провожавший начальство, обхватил её сзади, прижал к столу и прошептал горячими от выпитого и возбуждения губами в ухо:

— Скоро нам премию дадут…

Катька задержалась в его объятиях дольше, чем позволяли приличия, но потом, зардевшаяся, сняла вороватые руки завмагазином с бёдер.

— Пусти. Вон уже стучатся.

Итоги работы торговых точек отмечали в сельпо, на соседнем рабочем поселке, в бывшей церкви, переделанной под клуб ткацкой фабрики. После торжественного собрания вручили особо отличившимся работникам прилавка денежные премии. Поблагодарили за доблестный труд, поздравили и отпустили.

Катька с Семёном вышли на улицу. После сумрачного клуба глаза резанул солнечный свет. Листва на деревьях была молодой и зеленой. Озабочено порхали птицы, строя гнёзда в потаённых местах. По булыжной мостовой громыхали телеги. Цокали подковы лошадей, иногда, поднимая пыль. проскакивал автомобиль.

— Куда желаем? — галантно спросил Катьку Семён, шутливо беря её под руку. Время много. Сегодня выходной.

Катька неловко высвободила руку и ответила:

— В промтовары.

— Пошли, — ответил Семён. Как истинный кавалер, он поддерживал её под локоть в неудобных местах дорожки, вьющейся вдоль шоссе.

За железнодорожной линией, миновав бывший монастырь, зашли в промтоварный магазин, располагавшийся в бревенчатом доме бывшего мелкого купца.

В магазине у Катьки глаза разбегались от обилия всевозможных товаров. Увидела она платок пуховый, тонкой работы, шелковистый и узорный. Семён взял его, накинул ей на плечи, кивнул, дескать, идет тебе. Стоил платок дорого. Премии на него не хватало. Семён заметил разгоревшиеся Катькины глаза.

— Чего не берёшь, раз нравится? — спросил он.

— Денег не хватает, — зарделась она.

Он достал кожаное портмоне, доплатил недостающую сумму и впридачу купил ей флакон дорогих духов.

— За что же это? — она испуганно посмотрела на Семена. — Я не возьму.

— За работу. Я ж могу тебя лично премировать…

От станции в деревню шли пешком по шоссе, в давние годы обсаженному берёзами, растущими рядом с зелёными широкими кюветами. Березы были чуть ли не столетние, толстые, с узловатыми и корявыми сучьями. По обеим сторонам дороги тянулись ольховые заросли с небольшими голыми проплешинами, поросшими молодой травой, болотистые низины с сырой волглой почвой. За буйным ольшаником поднимали в небу свои вершины высокие ели.

Было по-весеннему жарко. Парило. Семён то и дело вытирал лицо и шею платком и тяжело дышал. Оступившись, Катька повредила каблук. И они решили отдохнуть да заодно посмотреть — нельзя ли починить обувь. Нашли тенистую полянку и присели. Семен с шоссе прихватил камень и кое-как приладил каблук на место, может, не особенно складно, но идти дальше было можно.

Семён как заправский руководитель носил потёртый портфель с двумя медными застёжками. После трудов праведных он открыл его, достал газету, высыпал на неё шоколадные конфеты в ярких и блестящих обёртках, поставил бутылку светлого портвейна.

— Подкрепимся и в дорогу, — ответил он на немой Катькин взгляд, шаря в портфеле и доставая стакан. Вонзил штопор в пробку, открыл и протянул полный стакан Катьке.

Она не стала отнекиваться. Тёплый день, птичий гомон, зелёная трава и листва деревьев, приятные, радующие сердце покупки — всё сообщало ей приподнятое, весёлое настроение. И она выпила. В голове приятно зашумело, появилась необыкновенная лёгкость, хотелось беспричинно смеяться. И Семён был совсем не противный, а свой человек. Не пожалел денег, добавил на платок, Купил дорогие духи… Вино туманило голову. Она не успела опомниться, как очутилась в объятиях заведующего. Сильные руки касались груди, бёдер… Катька отдалась с какой-то доселе ей неведомой страстью…

Гром-молния вспоминала эпизоды прежней жизни, которые больнее терзали её сердце, рвали его на куски. Делала она это умышленно и, захлёбываясь слезами, думала, что очищает душу свою от разной накипи и горечи.

— Я ж любила тебя, Петечка! Души в тебе не чаяла! Что же случилось?1 Что случилось!? Чем меня обошли? — Она по-бабьи выла, царапая в кровь лицо. — Начать бы жизнь сначала?! Да разве бы я… Ах, если бы не война!.. Проклятая! Пала бы в ноги. Простил бы. А если бы не простил? Ползла бы за тобой, как сучонка… вымолила бы свой грех, выстрадала бы… А так нет мне покоя, лежит на душе камень… тяжкий камень. Гложет меня, давит… И не свалить его, не сдвинуть…

После этого случая они с Семёном начали в обед закрываться в подсобке. От Катьки стало пахнуть вином и табаком. Пётр не верил сначала расползающимся по дворам слухам, пока сам не догадался по поведению жены, по появившимся дорогим безделушкам, что не всё складно в их жизни.

Как-то пришёл он к магазину. Дёрнул дверь и только тут заметил, что в пробое висит замок. Он продолжал дёргать дверь, словно не верил, что магазин закрыт.

— Не стучите, дяденька! Никого нету. Они к реке пошли.

Не взглянув на мальчишку, сказавшему эти слова, будто сам был в чём-то виноват и не смел поднять глаз, Пётр ринулся к зарослям сирени, спускавшимся к реке. Сирень отцветала, но запах её ещё будоражил окрестность.

До реки он не дошёл. Катька попалась ему навстречу. Шла босая, откинув назад руки. Растрёпанные волосы шевелил ветер. В одной руке держала туфли, в другой — косынку, волочившуюся по земле. Шагала широко, по-мужски, плотно ставя на землю сильные ноги. Голова была запрокинута кверху, рот полуоткрыт, Глаза — дико отрешённые, ничего не видевшие да и не хотевшие видеть.

Чуть не столкнувшись с мужем, она остановилась и посмотрела на него с улыбкой, не желавшей сходить с разгорячённого лица. Пётр тоже остановился. Она засмеялась, бесстыже глядя ему в глаза.

«Пьяная!»- чуть ли не проскрежетал он внезапно заломившими зубами и ударил жену по щеке.

Катька не ощутила боли, только почувствовала, как ожгло лицо. Она продолжала смеяться и говорила:

— Бей, бей! Как хошь… Мне не больно и не стыдно. Бей!

Пётр круто повернулся и, как слепой, кинулся в одну сторону, в другую. Вбежал в горку и скрылся за кустами сирени. А Катьке стало плохо. Она бессильно опустилась на землю и горько заплакала. Рыдания сотрясали плечи, она размазывала слёзы по лицу. Потом отползла в кусты и там тонко завыла, скорее, не завыла, а заскулила, как скулят израненные собаки, чувствуя, что не справляются с болью. Она не пошла домой, а всю ночь провела в подсобке.

Вскоре началась война с немцами, а ещё через неделю Пётр добровольцем ушёл на фронт.

Катька продолжала жить в своём с Петром доме. Недалеко жила и свекровь, тетя Нюша. Но Катька не ходила к ней, а свекровь тоже обходила сноху стороной.

Фронт приближался с каждым днём. Осенью иногда стала слышна отдалённая канонада, по старому Дмитровскому тракту шли колонны красноармейцев, моряков тихоокеанцев в чёрных бушлатах и широких расклешённых брюках. Возницы понукали усталых лошадей, вёзших артиллерийские орудия, в ложбинах были установлены зенитные расчеты, и по ночам и вечерам чёрное небо ошаривали прожекторы, ища вражеские бомбардировщики, и гулко тукали, будто лаяли собаки, зенитки, и было страшно.

Село тихо пустело. Продукты подорожали, и было голодно. Кормились, кто чем мог. Однажды Семён, не взятый на фронт по причине какой-то болезни, попался за то, что недовешивал покупателям, а излишки муки продавал через подставных лиц. Как соучастницу взяли и Сырцову. Семёну дали восемь, Катьке шесть лет.

Пётр ей не писал, матери тоже редко, а когда Катьку посадили, она вообще вестей ни от кого не получала. Тетка, у которой она жила до замужества, умерла после начала войны, и родных у Катьки не осталось.

Она оттрубила свой срок честно, от звонка до звонка. Знала, что осудили её неправильно, пыталась биться за правду, но правоты своей не доказала. Всё это время её душу согревала одна мысль: думала, как вернётся в село, бросится в ноги Петру, покается, скажет — прости!

Ехала она домой с Севера в конце сороковых годов. Стояла в тамбуре электрички у открытой двери, подставляя врывающемуся ветру бледное худое лицо и жадно глотала воздух. Мелькали перелески, поля, деревянные высокие платформы, дачные поселки. Люди работали. Повсюду виднелись строящиеся дома, распаханные участки земли. Ветер доносил до вагона запахи смолы, гудрона, цементной пыли, тёплый запах просмоленных шпал.

Что Пётр пропал без вести, она узнала только на родной станции. Выйдя из электрички, она увидела Ефремыча, колхозного конюха.

— Катюха, это ты!? — удивлённо и, как показалось Катьке, обрадованно воскликнул он, концом кнутовища сдвигая со лба сползшую фуражку. — Во-о, едреня-феня! Еле признал. — Он пристально вглядывался в Катькино лицо.

— А что? — с вызовом воскликнула она, — здорово изменилась?.

— Да есть немного, — смутившись, ответил Ефремычч. — Столько годков прошло… Ты куда — домой?

— А куда мне ещё, в деревню.

— Значит, отмотала…

Она не ответила Ефремычу, а спросила:

— Как там … мои?

— Кто «мои»? — не понял Ефремыч или сделал вид, что не понял.

— Ну… Пётр, — Катькины глаза впились в лицо конюха.

— Так нет Петра-то, — ответил Ефремыч..

— А где он? — не поняв, спросила она машинально, а внутри у неё неожиданно похолодело от нехорошего предчувствия..

— Дык… это…

— Так что с ним? — почти прокричала она. — Погиб!?

— Пропал без вести…

Ноги её подкосились, и она, чтобы не упасть навзничь, прислонилась к не строганным тесинам привокзального забора, закрыла лицо руками и простонала сквозь плотно сжатые зубы.

— Тебя подвезти? — топтался возле неё Ефремыч, не зная, как утешить плачущую Катьку.

— Не надо, — прошептала она. — Пешком дойду…

— Может, всё же поедем… вон и лошадь…

Она взмахнула отрицательно рукой.

— Дело твоё, — вздохнул конюх и пошёл к коновязи, где была привязана лошадь.

Катьке не хотелось, чтобы кто-то из односельчан видел её слёзы, и она пошла пешком. Пройдя половину пути, у зелёного овражка сошла с шоссе, перепрыгнула через канаву и села на свежеспиленный пенек.

Многое изменилось окрест, пока она отсутствовала. На месте буйного ольшаника вырос заводской поселок. Раньше кое-где из-за листвы деревьев выглядывали крыши мансард, а теперь невдалеке гудит завод и обрастает домами. Дома были новенькими, крытые толем, шифером и железом.

Катька сидела задумчивая, ушедшая в себя, не обращая внимания на проезжавшие мимо машины, телеги, на окрики возчиков, понукавших лошадей. Оборвалось у неё внутри всё, когда она услышала вести о Петре. Теперь и идти в село незачем. Кому она нужна и кто ей нужен!

Сидела она долго, отрешённая, склонив голову, подперев острый подбородок сухой рукой с наколкой возле большого пальца: «Катя. 1920», потом поднялась, забросила полупустой вещмешок на плечо и пошла в село. Прямиком завернула к матери Петра, в дом, стоявший невдалеке от заброшенной церкви, с низеньким палисадником и огородом, обнесённым осиновыми слегами. Свекровь была в поле на прополке. Катька села на приступок крыльца, захотелось поесть — развязала мешок, отломила хлеба и пожевала.

Сидящей на ступеньках с вещмешком на коленях и застала её тётя Нюша — мать Петра. Сразу и не признала в исхудавшей, с лихорадочным блеском в глазах, с коротко остриженными волосами, под мальчишку, женщине свою сноху. А когда узнала, заплакала. Вытерла глаза уголком платка, сказала Катьке:

— Проходи в дом!

В доме ни слова не говоря, поставила самовар, принесла чуток холодной картошки в «мундире».

— Поешь. Чем богаты…

Катька отказалась от картошки и от чая. Она себя считала виноватой, и кусок не лез в горло в ломе Петра. Тетя Нюша рассказывала о сыне вначале нехотя, не глядя на сноху. А та думала, что свекровь осуждает её, полагая, что из-за неё погиб Пётр. «Придёт. Придёт Петя, — шептала про себя Катька, лья слезы, — Не может того быть, чтоб не пришёл»!.

Свекровь сказала, что дом, в котором они жили с Петром, стоит заколоченный. В задней его части, правда. живёт приезжая семья, но скоро они получат в городе квартиру и переедут в неё.

Уходя, Катька подошла к мужниной фотографии, висевшей в простенке в рамке под стеклом, попросила свекровь:

— Отдайте мне! У меня нет ничего о Пете.

— А нужно ли тебе? — спросила тётя Нюша.

Катька с такой мольбой посмотрела на неё, что старуха сняла фотографию и протянула снохе.

В совхозе Катька не стала работать, а пошла на завод, благо он располагался совсем недалеко. Со своим паспортом она хорошей работы не ждала, да и специальности никакой не было, кроме продавца, которая ей была заказана, да и сама она не хотела. На заводе взяли в котельную. В её обязанности входило вывозить шлак от котлов и куда пошлют. «Разнорабочая! - такая запись появилась в её трудовой книжке.

Зимой Катька ходила в мужских ватных штанах, в телогрейке, насквозь прокуренная, с жёлтыми от табака пальцами. С мужиками курила и махорку, ловко свёртывая цигарки из газеты, но предпочитала сигареты «Север». Жилистую, с осипшим мужским голосом Катьку, осаживающую, если требовалось, любого хулигана, прозвали Гром-молния. На вид ей давали за сорок, а ей было чуть больше тридцати. Мужиков к себе не подпускала — на все примочки, приколы и прилипания отвечала такими словами, что красные от стыда «кавалеры» быстро откатывались и потом долго в курилке шли разговоры, как Гром-молния отшила бабьих страдателей.

«Местечко я себе подобрала тёплое», — говорила Гром-молния своим немногочисленным товаркам, имея в виду котельную, и усмехалась.

Сколько раз за смену с тачкой она карабкалась по дощатому настилу вверх на вершину огромной кучи шлака, что громоздилась подобно шахтному террикону возле котельной рядом с высоченной трубой. Когда добиралась до верхотуры, опрокидывала тачку, и ещё теплый шлак сыпался вниз, а она смотрела на завод, на цехи и канализационные колодцы, курившиеся паром, открытым от напряжения ртом глотала свежий воздух, а потом поворачивала тачку и опять катила её вниз к огнедышащим топкам.

На ветру, на холоде и жаре лицо её дубело, кожа трескалась и морщилась, глаза западали больше и больше, и сверкали углём антрацитом, и жгли огнём. Руки тоже огрубели, были в ссадинах и мозолях. Она работала на износ. будто изнурительным трудом хотела искупить вину свою перед мужем.

Проработала она в котельной пять лет. В короткое свободное время. в перекурах, брала у сварщиков газовую горелку или держатель электрода и пыталась сваривать железки… Начинала с баловства, а освоила профессию газоэлектросварщицы и ушла в ремонтно-механический цех. С щитком на голове, в брезентовой широкой негнущейся робе Гром-молнию не отличали от мужиков.

— Эй, парень, дай прикурить! — стукали её по плечу.

Она откидывала щиток.

— Фу ты! Обманулся!

Ни слова не говоря, Гром-молния чиркала электродом по железу и протягивала раскалённый кончик к лицу просившего.

— Прикуривай!

Всё это время она ждала Петю. Но он не возвращался. Она писала письма, куда только могла, чтобы отыскать след мужа, но отовсюду получала неутешительные ответы.

Тетя Нюша, видно, простила сноху, потому что в последние годы перед смертью стала ходить на часок-другой к ней, и вдвоём они белугой ревмя-ревели, вспоминая Петра. Может, простила, а может, было нужно сердцу напомнить о сыне и ходила к снохе — ближе Петра у них обеих никлого не было. Как-то принесла патефон, сказала:

— Возьми… Петин.

Катька помнила этот патефон в серовато-голубом футляре, Она часто с Петром в выходные дни заводили его и слушали пластинки.

Патефон был исправен. Вечерами она иногда заводила его, ставя одну пластинку. Закрыв глаза, слушала:

На закате ходит парень возле дома моего.

Поморгает мне глазами и не скажет ничего

Однажды зашёл Ефремыч, протянул газету:

— Прочитай! — И ткнул пальцем в заметку. — Весточка для тебя…

У Катьки ёкнуло сердце, когда она прочитала заголовок: «Отзовитесь, родные Петра Сырцова!» Это было письмо юных следопытов, приславших его в районную газету о найденных останках советских воинов. Так Гром-молния узнала, где похоронен Пётр.

После этого, не раздумывая долго, поехала в Великие Луки. Оттуда на автобусе добралась до небольшой деревушки. Её встретили с почестями, как жену героя. Была она на открытии обелиска. Ей рассказали, как обнаружили могилу красноармейцев — стали копать траншею под новый коровник на краю деревни и нашли захоронение. Старожилы вспомнили, что там была братская могила. Были похоронены шестеро солдат. У троих сохранились документы, и полетели весточки на родину бойцов.

Гром-молния приехала, не приехала — еле приплелась в село, расстроенная. До этого она жила надеждой, пусть небольшой, — сама считала её несбыточной, — но она грела сердце, которое надеялось на чудо, хотя столько лет не было вестей…Теперь всё оборвалось. Чуда не случилось. И шла в магазин за водкой, и пила, и валилась на постель, и выла, и рвала на себе волосы, причитала и призывала кару на свою голову. Слезами мочила подушку, и шептала: «Петечка, прости меня!» а днём шла опять в магазин и брала очередную бутылку. Петечка стал являться к ней во сне. Видела она его молодого, на лугу, в ромашках. Он стоял, глядел на неё с укором и ничего не говорил. Она кричала ему: «Скажи хоть слово, не молчи!» и просыпалась.

Бабы, с кем она поддерживала связь, говорили ей:

— Сходи в церковь, помолись, исповедуйся! Легче будет.

Но и это не помогло, Петечка преследовал её.

Все эти годы боль утерянной, своей нескладно прожитой жизни, чувство вины перед Петром нестерпимо жгли её сердце, терзали душу. Она пила водку, но это облегчения не приносило. Скорее, наоборот, водка разъедала старые раны ещё больше, ещё глубже. В отдельные моменты она пыталась противостоять вошедшей в жизнь привычке, но минуты и дни осознания радости бытия проходили. И опять гнула её тоска. Она проклинала свою слабость и снова шла в магазин. Как вдове погибшего ей дали квартиру, но она не переехала в неё.

— Вот и жизнь прошла, — шептала Гром-молния, глядя на фотографию мужа, размазывая слёзы по щекам и маленькими глотками выпивая очередную стопку.

Сидела Гром-молния до рассвета. Когда забрезжило, погасила лампочку и отдёрнула занавески. Село просыпалось. Из туманной зыбкой пелены выступали очертания домов, деревьев, отодвигалась к лесу дорога.

Гром-молния оглядела стол, на котором стояли две пустые бутылки, вытащила из-под стекла мужнину фотографию, засунула за пазуху. Закрыла крышку патефона. Провела рукой — погладила шершавую поверхность футляра, словно смахивала последние воспоминания, вышла на крыльцо, приставила к двери палку, чтобы не открывалась.

— Иду, Петечка1 Иду к тебе! Холодно мне без тебя.

Пришла на мост через речку. Тёмная вода неслышно струилась между берегов. От неё поднимался лёгкий туман. Когда-то здесь они стояли с Петром. Слушали реку, соловьёв, вдыхали кружащий голову запах цветущей черемухи… Впереди была целая жизнь…

Гром-молния подлезла под перильца и шагнула в пустоту.

1986

СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Бывший электрик, а ныне вновь испечённый арендатор Роман Фёдоров, поутру обнаружил на снегу возле амбара, в котором держал комбикорм для свиноматок, свежие следы, похожие на босую ступню человека, но гораздо больших размеров.

— Мань! — позвал он жену. — Глянь-ка! Большой сам ходил какой-то… Погляди! — Он нагнулся и потыкал рукой в снег. Его широкое скуластое лицо выражало недоумение.

Подошла жена, выносившая на помойку мусорное ведро.

— Кажи, кто ходил?

Увидев след, ясно запечатлённый на мягком снегу, покачала головой:

— Большо-о-ой!

— Два моих лаптя, — сказал Роман, наступая ногой в выемку, оставленную неизвестным пришельцем.

Маня поставила ведро и тоже опустила ногу в валенке на след.

— Сколько же в нём росту, в этом чертяке? — проговорила она.

— Никак не меньше двух метров, — ответил Фёдоров.

— У нас в деревне таких нету, — покачала головой Маня и засобиралась домой ставить скотине пойло.

«Кто же это мог быть?» — размышлял Фёдоров после ухода жены и не мог найти ответа.

Он снова мерил след своей ступней. Присаживался на корточки и измерял его четвертями — расстоянием между растопыренными большим и указательным пальцами, — и всё больше задумывался. У него самого был сорок четвертый размер обуви, а у этого сорок восьмой или даже больше, но

самое главное, — дело было даже не в размере, а в том, что след был от босой ноги. На дворе декабрь, а тут босиком ходят. Это обстоятельство больше всего обескураживало Фёдорова. Он ясно различал сильно вдавленную пятку, контуры ступни и пальцы, вернее, их концы — круглые и короткие.

Он подошёл к воротам амбара — рубленому небольшому сараю под шиферной крышей. Ворота поперёк перехватывала накладка — металлическая полоса с висящим на одном конце большим замком. Он был, как и вчера, заперт.

Федоров отомкнул его, открыл створку, вошёл внутрь, походил возле сусека, осмотрел пол и сразу заметил, что одного из шести мешков отрубей, которые он привёз с неделю назад, не было.

«Уволокли! — растерялся Роман. — Как пить дать, уволокли. Вот почему след возле сарая».

Вчера днём, когда он приходил забить щель в полу, чтобы не проникли мыши или крысы, мешков было шесть. В этом он был уверен и готов был побожиться. Сегодня их осталось только пять. Не было и овчинного тулупа, висевшего в углу на гвозде.

«Вот ведь как обёртывается, — закрывая ворота подумал Фёдоров, всерьёз раздосадованный пропажей мешка и почти нового тулупа, сшитого деревенским портным, — не спишь, а выспишь, кто бы это мог быть?»

В том, что есть прямая связь между оставленным кем-то следом и обнаруженной пропажей, он не сомневался. Но кто этот разбойник?

Ветер усилился, и снег стало передувать. Фёдоров вернулся домой, снял валенки, сел на табуретку возле окна, продолжая размышлять о произошедшем. С колодца, с вёдрами, пришла Маня, обсыпанная снегом. Роман взглянул на неё и его вдруг осенило.

— Снежный человек! — во всю глотку заорал он.

Маня его не поняла.

— Чего орёшь! — сказала она. — Уже залил? Меня что ли не узнал?

— Снежный человек — вот кто был у нас в амбаре, — объявил Фёдоров, нисколько не обидевшись на жену, которая некстати упрекнула его в употреблении спиртного.

— Будет выдумывать. — отмахнулась Маня. То, что она видела утром, уже не казалось ей чем-то необычным. Следы занесло, словно их и не было.

«Это снежный человек». - всё больше и больше веря в свою догадку, рассуждал сам с собой Фёдоров, потому что Маня не стала его слушать, занявшись по хозяйству, дескать, думай, что хочешь, а у меня своих дел по горло.

Сопоставив всё, что слышал по радио, читал в газетах, видел по телевизору, он окончательно решил, что возле его амбара «гулял» снежный человек, или иети, как его называли в научных кругах, похитивший поросячьи припасы и почти новый тулуп. Надо обладать большой физической силой, чтобы на себе унести мешок корма, а то, что умышленник унёс отруби на себе, Фёдоров не сомневался. Он нигде не обнаружил ни малейшего намёка на то, что мешок тащили волоком. Значит, его унесли на себе. Теперь, не как спервоначалу, Фёдоров не жалел о похищенном. Его больше занимала мысль, что он отгадал, кто украл у него запас корма.

«Поймаю воришку», — решил Роман. Ох, и шуму будет! О нём пропечатают в газетах, разнесут новость по радио, возможно, в программе «Время» покажут… Он представил себя на экране телевизора рядом со снежным человеком, односельчан с разинутыми от зависти и удивления ртами. О нём говорят, у него берут интервью, расспрашивают, как ему удалось заарканить снежного человека, чего никогда, нигде и никому не удавалось. Да что там телевизор! Его фотография со снежным человеком обойдёт все газеты мира.

Мысли тревожили Фёдорова, уносили в недосягаемые заоблачные выси и радужные дали так, что он начал жить доселе неведомой жизнью.

— Ну, держись, курячий сын! — вне себя, погрузившись в мечты, воскликнул Роман, вспомнив свое излюбленное ругательство и что было сил, грохнул кулаком по столу. — Обротаю тебя!

За ужином он позволил себе крепко выпить, хотя Маня побранила его за это, сказав, что сегодня не праздник, что зря деньги на выпивку тратить не следует и что лучше приберечь бутылку на тот день, когда в гости приедут сын со снохой. Но Фё1доров её не послушал, объявив, что пойдёт дежурить вора, а на дворе зима, водка придаст ему силы и не даст околеть на стылой воле.

Плотно закусив, он потеплее оделся: натянул ватные штаны, телогрейку, обул валенки, сверху напялил, еле влез в него — старое просторное пальто, сунул в карманы меховые рукавицы, со шкафа сгреб моток мягкого электропровода, пошарил на полке фонарик — нашёл, пощёлкал выключателем, он не горел — сели батарейки, положил на прежнее место и потопал к выходу.

— Стоит ли время зря проводить? — недовольно крикнула ему вдогонку Маня. — Куда ты на мороз! Сидел бы в тепле.

— Раз этот мерзавец спёр один мешок, придёт и за вторым, — назидательно сказал Федоров. — Знаю, я таких прохвостов! Он у меня сегодня поживится!

На крыльце он зевнул — тянуло в сон, поднял воротник и зашагал в зады. За углом амбара, в тишке, утоптал снег, положил на него прихваченную в сенях широкую доску и привалился к брёвнам. В его одежде было тепло, хотя начинало подмораживать. В домах светились окна, но мало — по малу — время шло к полуночи, — окна гасли, и скоро деревня погрузилась в сон. Сначала в просветах невидимых облаков мерцали звёзды и светился узкий серпик месяца, а потом небо затянулось низкой мглой и наступила глухая тишина.

Глаза Фёдорова сами собой стали закрываться — тяжелели веки, будто наливались свинцом, и он с трудом, повинуясь единственной мысли — не заснуть, а то не поймаешь вора, — ежеминутно разлеплял их и оглядывал вприщур и в полусон глухое заснеженное пространство.

Неожиданно ухо уловило еле слышный скрип снега. Фёдоров подумал: «Пустое. Кажется». Но скрип близился, становился отчетливей, и вот в ушах ничего не было, кроме навязчивого приближающегося, тревожащего слух, звука. Сон вмиг покинул разморённое тело сторожа. Открыв смежившиеся веки, он увидел, что кто-то громадно-лохматый приближается к амбару. Тать шёл валко, будто бы неуверенно, высоко поднимая ноги. Крупинистый снег, опускавшийся сверху, слегка припорошил несуразно широкие плечи пришельца и квадратный отросток на том месте, где должны была быть голова.

Сердце Романа гулко стукнуло и забилось от волнения. Глотнув воздуха, он высвободил руки из-за пазухи, куда их засунул погреть, ибо где-то обронил рукавицы, а искать их была лень, и пристально вгляделся в приближающегося вора.

Лохмач, размахивая руками, подошёл к воротам амбара и стал дёргать штырь накладки. Роман вспомнил, что штырь сидел неплотно, и он всё хотел подбить его клинышком, чтобы не болтался, но из-за лени руки не доходили. «Углядел, чёрт косматый», — не зло подумал он. Зла не было, потому что снежный человек не знал человеческих законов, что в чужой амбар лезть зазорно и против совести. Он — дикий зверь или получеловек, ему нужно пропитание и, естественно, он его должен добывать. Он же не виноват, что ему есть хочется, а у Фёдорова штырь хреново держится. Конечно, если бы это был человек, Фёдоров бы его изуродовал, как Бог черепаху, накостылял бы по первое число, чтобы не зарился на чужое добро. Эва, Фёдоров с большими потугами за большие деньги раздобыл несколько мешков отрубей для своих свиноматок, а какой-то хмырь болотный, кто не хочет работать, как люди, решил экспроприировать чужой труд. Ох, он бы ему показал, где раки зимуют. А с этого чего взять — дитя природы! Поэтому надо его изловить и сдать, куда надо, пусть в зоопарке детям показывают…

Зазвякало железо под руками пришельца. Фёдоров выскочил из-за угла, в два прыжка достиг вора, обхватил его сзади и стал валить на снег. Тот, как ни странно, упал мешковато, враз отвалившись от косяка. Роман оседлал его. В лицо ударило сивушным перегаром и запахом лука. «Во нажрался, — мелькнуло в мозгу Фёдорова. — Видно, сельповский магазин грабанул».

В этот момент снежный человек больно ударил Фёдорова коленом под живот и хотел вырваться. Но Роман, охнув от боли, сам обладая недюженной силой, прижал лохматого ночного гостя к земле. Тот перестал сопротивляться, обмяк, только мычал и произносил нечто похожее на крепкую брань. Фёдоров пытался разглядеть лицо, но в темноте это трудно было сделать. Оно было круглое, как полено, с вдавленным носом, лишь посверкивали маленькие злые глаза.

Скрутив волосатые руки куском мягкой проволоки, Федоров втолкнул пришельца в амбар и запер его. Приперев ворота для пущей надежности колом, он быстро пошёл домой, разгоряченный и довольный.

Не зажигая света и не раздеваясь, прошёл в спальню и растолкал жену:

— Маня, Мань! Вставай! Что я тебе скажу: поймал я-таки вора.

Жена проснулась, сначала не поняла в чём дело, а когда поняла, спросонок раздражённо сказала:

— Ну поймал и поймал. Радуйся! Что среди ночи беспокоишь!

Она не видела в темноте, но представляла довольное лицо мужа.

— Ты спи, — продолжал Фёдоров, — а я в контору слетаю, Позвоню в милицию, пусть приедут, заберут…

— А я? — вмиг отогнав сон, спросила Маня. — Я… Он уйдет (она имела ввиду мужа), а я что тут буду делать с этим…твоим? Он дом подожгёт. Скотину напугает…

— Дак он в сараюшке, в амбаре… Связал я его.

— Ну как же так! Он уйдёт, а я тут одна…

— Я быстро.

Роман объяснил ещё раз, стараясь говорить убедительно и спокойно, что жене пугаться нечего, ей ничего не грозит, снежный человек надежно сидит или лежит — Бог его знает — в сараюшке, засовы крепки — здесь он покашлял, вспомнив, что штырь держится все-таки слабо, — ворота он припёр для важности и успокоения сердца слегой, и ей совершенно нечего бояться.

Успокоив жену и сбросив верхнее пальто, заторопился к выходу.

Маня встала, зажгла свет, сказав, что теперь не заснёт, и крепко заперла за мужем дверь.

До центральной усадьбы совхоза было километра два. Надо было спуститься к реке, перейти мост и опять подняться в горку. Дорога была наезжена. Ее регулярно чистили трактора, и спустя приблизительно минут двадцать — Фёдоров шел ходко — он остановился у конторы совхоза. Окна двухэтажного, недавно построенного кирпичного здания, были темны. Было тихо, лишь поскрипывал фонарь на столбе и лёгкие снежинки, как белая мошкара, кружились возле лампочки.

Фёдоров подошёл к будке телефона-автомата с покорёженной и потому не закрывающейся дверцей, притулившейся у высокого бетонного крыльца. Набрав цифры 02 и услышав голос дежурного милиции, Роман объяснил ситуацию и просил срочно прислать машину и забрать снежного человека. Он полагал, что на другом конце провода сразу воодушевятся его рассказом и незамедлительно приедут. Но дежурный явно не обрадовался. Он зевнул и вяло ответил:

— Машина на выезде. Завтра ждите. Начальство приедет — решит…

— Это ж… снежный человек, — пробовал настаивать на своем Фёдоров. — Он у меня мешок отрубей сожрал… Тулуп спер… это же… сенсация на весь мир.

Но дежурный был неумолим.

— Он оказал вам сопротивление? — его голос зазвенел. — Он дебоширил? Он убил кого?

— Да нет. До этого не дошло. Я связал его.

— Ну вот. Так бы сразу и сказал. — Дежурный, как показалось Фёдорову, опять зевнул, искусно скрыв зевок. — Покараульте его!

— Хорошо, — сдался Фёдоров. — Покараулю. Только вы завтра, когда приедете, корреспондента с собой захватите. Не забудьте?!

— Это уж непременно, — весело ответил дежурный, видимо, обрадованный тем, что назойливый мужик наконец отвяжется от него. — Участкового пришлём…

— О чём они там в милиции думают, — сокрушался Фёдоров на обратном пути. — Такое дело…международное. А им по шапке… Покараульте его! Ишь, ты!

Караулить вора он не стал. Убедившись, что слега, как и прежде припирает ворота, он лёг спать и моментально уснул, умотанный всем произошедшим.

Утром вся деревня знала про происшествие у амбара Фёдорова и все, кто мог, включая ребятишек и стариков, собрались на задах Фёдорова участка. Любопытных, кто осмеливался приблизиться к житнице, Фёдоров отгонял, махая кулаком:

— Вот я вас! Нечего соваться! Счас милиция с корреспондентом приедут. Тогда поинтересуетесь.

Ближе к полудню, когда ждать всем стало невмочь, подкатил милицейский уазик. Из него вышел участковый Лёвка Глазов, бывший односельчанин, после службы в армии устроившийся в городе в органы внутренних дел.

— А где корреспондент? — спросил Фёдоров, увидев одного милиционера.

Лёвка ничего не ответил, поправил шапку с кокардой, и важно спросил, ткнув пальцем в Романа.

— Ты Фёдоров?

— А ты что — запамятовал? Али давно не видал? — враз осерчал на участкового Фёдоров. И за то, что не привёз корреспондента, и что поздно приехал, а главное за то, что непочтительно обратился к виновнику происходящего. — Корреспондента не мог привезти. Курячий сын! — пробормотал он тихо, чтобы сильно не задеть самолюбия стража закона.

Лёвка моргнул. Посмотрел на притихших бывших односельчан, которые, судя по лицам, не одобрили его поведения по отношению к Фёдорову, и извиняющее сказал:

— Я официально хотел… Такой случай…

— Ты у нас кончай официальщину — не контора, — смякнув, видя, что односельчане на его стороне, — ответил Фёдоров. — Бросай начальнические замашки…

— Так где… твой человек? — совсемпо-простому спросил Лёвка.

— Так бы и начал… Вон в сараюшке заперт.

То, что страж порядка приехал без корреспондента да вроде бы ещё поглумился над хотя и бывшим, но всё же односельчанином, испортило Фёдорову настроение. Он плюнул с досады, и всё происходящее перестало его интересовать.

А тем временем с сознанием важности выполняемого дела, Глазов подошёл к воротам амбара, ногой откинул слегу. Взятым у Фёдорова ключом стал отпирать замок. Народ подался ближе, ожидая вскоре увидеть реликтовое человекообразное существо.

— Отойди на три шага! — важно скомандовал Лёвка, расстегивая кобуру.

Достав пистолет, сильно распахнул ворота и быстро вбежал по дощатому настилу внутрь помещения.

— Чо пистолет-то казать? — сверкнув недавно вставленным стальным зубом, сказал Кириллка Завалишин, бывший завклубом. — Роман же связал…того…

Ему никто не ответил. Затаив дыхание, все смотрели в чёрный зев распахнутого настежь амбара.

Наконец Лёвка вышел из ворот, держа в руках лохматую шкуру снежного человека. Толпа бросилась к нему, впереди — Роман Фёдоров. Шкура оказалась вывернутым наизнанку тулупом владельца амбара.

— Даёшь ложные сведения, — громко сказал Лёвка Фёдорову, опять обретая упущенную было власть, бросая к его ногам тулуп. — Вводишь органы в заблуждение? Где твой снежный человек? Куда он делся и был ли он? — Лёвка закипел от негодования. — Нальют зенки и кажется им…

— Да я… — оторопело ответил Фёдоров, не пытаясь оправдаться, поникший, придавленный речью участкового, входя в амбар. — Я ж его сам в сарай втолкнул, охота мне была по ночи на центральную усадьбу топать и звонить в милицию… Вот и проволока, которой я ему руки связал. — Он поднял с пола кусок медной трансформаторной проволоки. — Перекусил, наверное. У него зубищи! — Он пытался показать руками, какие, но внезапно запнулся. — Вот и лыжина. Лыжина! Откуда она здесь? — Он подобрал валявшийся деревянный обрубок с ременным креплением для ноги, напоминающий большую человеческую ступню. — А это? — Фёдоров не договорил и поднял с пола капроновый чулок. Повертел перед глазами, не зная, как расценивать новый вещдок. — А это? — Он указал на выбитое окошко. — Смотри, Лёвка! Он через окно ушёл. Раму выставил и ушёл. Вот, гад!

Лёвка осмотрел выбитое окошко и немного смягчился.

— Ну ладно. Так и запишем. Ушёл через окно. Тулуп сбросил и ушёл.

Обескураженный Фёдоров, после ругани участкового, который на прощанье разнёс его ещё раз за ложный вызов, после насмешек деревенских, сидел дома у ярко горевшей печки и глядел на свой тулуп и деревянную лыжу, похожую на большую человеческую ступню.

— Тулуп-то мой, — размышлял он в глубокой задумчивости после нескольких стопок водки, принятых для сугрева застуженного ночью тела, — этого никуда не скинешь. Тулуп мой. А лыжина не моя. Не-е. Не мо-о-оя!

1990

Очерки

Дом в Абрамцеве Воспоминания о Юрии Казакове

Теперь уже и не вспомню точно, когда впервые услышал имя Юрия Казакова, прочитал его рассказы, — где-то в начале 60-х годов. Потом удалось купить его небольшую книжечку. Я тогда уже сам пробовал писать, и рассказы Казакова читал не только как читатель, но и как ученик: подолгу перечитывал особенно понравившиеся страницы, удивляясь простоте и кажущейся безыскусности казаковской прозы, пытаясь разгадать секрет его зримого, берущего за душу слова. Ещё подумалось тогда: вот бы познакомиться с этим писателем, поговорить с ним, услышать мнение мастера о своих литературных опытах. В то время и представить не мог, что доведётся мне близко познакомиться с Юрием Павловичем, хорошо узнать его в последние годы жизни…

Впервые Юрия Казакова я увидел летом 1978 года. Я живу в Подмосковье, в Загорском районе. Работая в газете, часто бывал по делам в Загорске, и тогда приехал по вызову в горком партии. Первый секретарь оказался занят — секретарша сказала, что придётся ждать: у него — писательская делегация, прибывшая из Москвы на встречу с тружениками района. Ждать действительно пришлось долго. Наконец совещание закончилось, из кабинета стали выходить люди. Делегация писателей была многочисленной. Среди всех особенно выделялся один человек — он шёл неспеша, чуть поотстав от остальных, заложив за спину крупные руки, отличаясь от других оживлённых гостей сосредоточенностью и задумчивостью. Он невольно бросался в глаза: высокий, мощный, с тяжёлой, пластично вылепленной, головой.

— Это Юрий Казаков, — шепнул кто-то за моей спиной.

Мне очень хотелось поближе подойти к любимому писателю, рассмотреть его получше, может быть — даже попробовать заговорить с ним, но Казаков, поблёскивая дымчатыми стёклами массивных очков, уже прошёл мимо, а меня вызвали на приём…

Потом узнал, что мы с Казаковым соседи: он почти круглый год жил на даче в Абрамцеве, от Хотькова, где я живу, до его дома рукой подать. Нашёлся и общий знакомый — Анатолий Диенко, редактор районной газеты, близко знавший Юрия Павловича. Оставалось найти благовидный повод, чтобы познакомиться с Казаковым, показать ему свои рассказы. И такой повод вскоре представился — правда, довольно прозаический — житейский: на даче писателя было туго с топливом (а зима в 79-м году выдалась суровая), и меня попросили посодействовать. У нас в посёлке многие дома отапливались углём, так что доставать топливо мне приходилось и раньше, и особой трудности это не представляло. А уж для Казакова, понятное дело, я готов был пойти на любые хлопоты. Быстро договорился, объяснив, к о м у нужно топливо, собрался уже сообщить Диенко о том, что его просьбу выполнил, как тут мне на работу позвонила мать Юрия Павловича, Устинья Андреевна, пригласила приехать к ним…

С того времени и началось моё знакомство с Казаковым — недолгое, увы, продлившееся чуть больше трёх лет, которым суждено было стать последними в его жизни. Я стал часто приходить к нему на дачу — в большой, крытый шифером, бежевого цвета финский дом с мансардой, стоящий в низинке недалеко от реки Яснушки, и Юрий Павлович несколько раз наведывался ко мне, и были прогулки по живописным окрестностям Абрамцева, и разговоры допоздна за чаем (да и не только за чаем, чего у ж тут, чаще за чем-нибудь «покрепче») — безыскусные, отмеченные мягким казаковским юмором, отличающим и его тонкую прозу, которые до сих пор звучат в памяти, но которые сегодня в точности, к сожалению, не припомню…

В тот январский морозный день, когда мы познакомились, Юрий Павлович пошёл проводить меня от академического посёлка, где был его дом, до Абрамцева; на даче было холодно и неуютно — уголь кончался, Юрий Павлович старался его экономить, как мог, но в такие холода топить печь приходилось непрерывно, круглые сутки. Казаков был хмур и простужен; сетовал, что собирался с матерью не оставаться на зиму за городом, и остались всё-таки, и холода застали врасплох, пришлось просиживать ночи напролёт возле печи, поддерживать огонь, опасаясь, что дом вымерзнет и тогда его не протопишь.

Мы шли по узкой дорожке, протоптанной среди сугробов, и Казаков, зябко нахлобучивая поглубже ушанку, говорил о тепле, вспоминал недавнюю поездку в Гагру, то и дело кашлял, хватаясь за грудь. Повторял, словно извиняясь:

— Х-холодно в доме. А я, знаете, т-тепло люблю.

Он всегда говорил чуть заикаясь, и это было обычно не очень заметно, но тогда, на холоде, голос Казакова, казалось выдавал, насколько сильно он продрог.

Признаться, не таким я ожидал увидеть писателя, о котором по его книгам заранее сложил представление как о человеке, пренебрегающим жизненными удобствами, любителе путешествий. Казаков будто прочитал мои мысли:

— Вон в том доме, — он кивнул в сторону, — живёт один очень интересный человек, океанолог. Он часто в плавание уходит, надолго, на несколько месяцев, иногда и на полгода. Хочу вот напроситься к нему в экспедицию, может, возьмёт. Правда здоровье у меня теперь не то стало…

И замолчал расстроено, надолго ушёл в себя. И только когда дошли до Абрамцевского музея — оживился:

— Перед тем, как купить здесь дом, я жил на Оке, в Тарусе. Корни мои там. Я тоскую, глядя в окно…Не понимаю, когда некоторые писатели говорят, что им всё равно, где жить, уезжают… Как отсюда можно уехать? — не понимаю. Вот и Абрамцево — место гениальное: простор, леса направо и налево. Живя в Гагре и пиша (он так и сказал — «пиша») рассказ «Во сне ты горько плакал», я эти места вспоминал. Мой дом вы видели, большой слишком, для жилья не очень-то уютный, но это моё гнездо. — И пошутил: — Доведётся вам когда-нибудь воспоминания писать, так и начните: «Юрий Казаков — писатель земли русской, житель абрамцевский…»

Прощаясь пригласил:

— Вы приходите… — поправился тут же: — Не из-за угля, конечно, так приходите. Лучше в выходные, в субботу или воскресенье…

В первую же нашу встречу Юрий Павлович сразу потребовал показать ему рассказы (рукопись я, конечно, с собой прихватил, но сам навязывать её бы не стал). Казаков был настроен решительно:

— Давайте-давайте. Для молодого литератора самое страшное — это вариться в собственном соку. Среда нужна: она для него, как земля для корней. Я сам в литературный институт после войны поступил, молодым совсем, и, честно говоря, очень многое, и литературу в частности, знал дилетантски. Институт, конечно, меня подучил, помог кое в чём разобраться, но главное — дал среду, общение с такими же молодыми прозаиками и поэтами. Радость бесконечных бесед о литературе — прямо в коридорах, на подоконниках в перекурах, — до хрипа, до потери голоса, до того, что друзья становились чуть ли не врагами. И на семинарах, само собой. Те же товарищи так тебя раскритикуют, так разберут твои рассказы, что, бывало, подумаешь: «Да твоё ли это дело — писать? Может, и за перо вообще зря взялся?!» После обсуждений многие вещи правились нещадно, переписывались, даже в корне менялись…Сумеешь не сгореть в этом горниле — станешь писателем. Писателю нужно большое терпение, воловье здоровье и ещё — мужество, потому что будут и огорчения, и срывы, и творческие неудачи, а это всё надо пережить, не сломаться…

Беря хилую стопочку моих рассказов, неодобрительно покачал головой: немного, дескать, надо работать больше. Я что-то пытался сказать в своё оправдание, сетуя на нехватку времени: текучка заедает.

— Писателю всегда что-то мешает, — хмуро сказал Казаков. — А надо писать и писать, пока время не ушло. На время что ссылаться! Его никогда не будет хватать. Я ведь как начинал. Комната в коммунальной квартире, теснота — машинку поставить некуда; сижу на диване, пристроив её на коленях и тюкаю себе. А то ещё к отцу приятели придут — выпьют, пойдут разговоры… Мешают тебе, а писать надо. Так и писал. Литература, как и всякое искусство, требует от человека полнейшей самоотдачи. Ей или надо заниматься сверхсерьёзно — или не заниматься вовсе. Других путей нету…

Казаков много курил; в разговоре забывал о папиросе, сердясь гремел коробком, прикуривал и долго махал спичкой, пока она не гасла. Задумчиво глядя на тлеющий кончик папиросы, продолжал:

— Я против опеки, против того, чтобы «маститые» писатели «проталкивали» начинающего. Но я не против совета, наставления, близкого общения. Иногда одного слова старшего товарища бывает достаточно, чтобы поддержать тебя, ободрить. Помню, я однажды навестил в больнице Панфёрова. Настроение у меня было прескверное: был раздосадован тем, что в журнале давали мой рассказ, изменив заголовок. Я целый год вынашивал это название, мучился над ним, а когда придумал наконец — обрадовался, и представить себе не мог, что рассказ будет назван как-то иначе.

Панфёров был очень болен, но терпеливо меня выслушал, не перебивая, а потом успокоил: «Брось ты расстраиваться по мелочам. Главное для тебя сейчас — что рассказ печатают. Когда будешь его переиздавать, вернёшь прежнее название. А может, пройдёт время, и ты убедишься, что в редакции были правы, настояв на своём, что твоё название не созвучно времени…» Тогда я слова Панфёрова воспринял довольно скептически, но прошло время, и я понял, что он оказался прав: название рассказа я так и не переменил… А Трифоныч, Твардовский, разговоры с ним!.. До сих пор их вспоминаю! Вот кто отлично знал литературу и нашего брата. А как он мог говорить! — да это пересказать нелья, это надо было слышать…

Казаков всегда много рассказывал о старших товарищах — писателях, которых любил и перед которыми преклонялся, — о Твардовском, Паустовском, Светлове. И воспоминания его всегда были полны юмора и сердца. Свои рассказы он расцвечивал мельчайшими деталями, множеством параллелей и отступлений. Подчас отступления уводили его далеко от начатой темы, и тогда он спохватывался, возвращался к прежнему разговору, и снова уходил «в другую степь», увлекаясь.

Рассказы мои Юрий Павлович читал тут же, при мне: снял очки, отчего лицо его сразу стало мягче, приблизил бумагу к самым глазам, голубым, усталым, в окружении морщин, сосредоточенно насупив брови и выдвинув вперёд нижнюю губу. Мне оставалось только тихо ждать, пытаясь по выражению казаковского лица предугадать его отношение к рукописи, замирая всякий раз, когда он досадливо морщился или одобрительно кивал головой. Наконец, дочитал, водрузил на нос очки.

— Сначала о лирических миниатюрах скажу. Я бы назвал их экзерцициями. Знаете, что это такое? Так музыканты называют упражнения… вроде для разгона руки. Берут наиболее сложные части произведения и для тренировки проигрывают по нескольку раз. Это тренинг, только так его и нужно воспринимать. Как и ваши миниатюры. Это кусочки рассказов, эскизы на подступах к какой-то крупной вещи. Потом… о природе лучше Пришвина, по-моему, не скажешь, а повторяться вряд ли стоит…

Казаков помолчал, перебирая исписанные страницы, снова заговорил, медленно, подбирая слова: — А с рассказом дело обстоит лучше. Только его необходимо отделать. По-моему…

Юрий Павлович — позже я в этом убедился, — разбирая то или иное произведение, никогда не рассматривал его «по строчкам», не раскладывал по полочкам: всегда говорил о вещи в целом и не анализировал её в прямом смысле, а словно прикидывал, как бы он сам повернул сюжет, выстроил линию поведения и психологии героя, какие бы подобрал слова… Читая рассказ, он прежде всего обращал внимание на то, насколько жизненна ситуация повествования, естественна речь персонажей, точен авторский взгляд. И говоря о моём рассказе (про лесника и браконьера — без сомнения, написанном под сильным влиянием Казакова), сказал:

— Всё вроде верно. Только старый лесник у вас получился больно идейным. Слишком правильный старик. А когда ни сучка ни задоринки в характере — в него трудно веришь, в жизни так не бывает. А концовку можно бы и поострее было сделать… Может быть, их нравственный спор закончился тем, что браконьер убивает лесника. От бессилия своего убивает. В таких людях ведь, как тот браконьер, звериное обычно побеждает, они редко перерождаются. И ещё… Заданность сильно чувствуется — с оглядкой пишите. А писать надо без оглядок — примут в печать, не примут… Если так думать, ничего хорошего не выйдет. Нужно правдиво писать о том, что переживаешь, что считаешь нужным. Будешь оглядываться — неизбежно сфальшивишь, а фальшь губит искусство. Пусть не печатают — значит, время не пришло. У настоящего писателя всё однажды будет напечатано, ничего не пропадёт. Проявишь настойчивость, упорство в своей правоте, не уступишь, — напечатают, рано или поздно, да ещё восторгаться потом будут. Я вот, когда написал «Нестора и Кира», долго с ним по редакциям мыкался — нигде не брали. Укоряли: зачем, дескать, я так выпукло показываю кулака, он ведь отрицательный тип. А как же я иначе мог его показать — погрешить против жизненной правды? Только правдивое остаётся в литературе. Посмотреть вот книги, которые нашумели когда-то, а потом ушли в прошлое со своим временем. Многие ли из них мы сегодня читаем с удовольствием? И кто знает, что будем читать через двадцать-тридцать лет? Это ещё хорошо, когда от поэта или прозаика остаётся одно-два стихотворения или рассказа. Надо стремиться так писать, чтобы твои книжки были созвучны всем временам, понятны будущим людям, честны и правдивы. А для чего ещё писать? Для славы, что ли? А что такое слава? Мне вот, вроде бы, на невнимание читателей и критики жаловаться не приходится, но я ни разу не видел, чтобы мою книгу читал кто-нибудь в электричке. Хотя… — Юрий Павлович рассмеялся, вспомнив один занятный случай. — Утром как-то раз пошёл за газетой, вернулся и лёг спать, а дверь по рассеяности захлопнуть забыл. Просыпаюсь — будят два милиционера. Оказалось, соседка заметила распахнутую дверь, подумала, что в квартиру забрались жулики, и на всякий случай позвонила в милицию… И вот меня собираются из арбатской квартиры отвести в отделение — там, дескать, разберёмся, что да почему. Делать нечего, не спорить же с милицией. И тут один милиционер всмотрелся повнимательней и говорит другому: «А я его знаю. Он в книжке с собакой намечатан был». Он, оказывается, читал роман-газету 77-го года, где «Долгие крики» печатались, там я на обложке со своим спаниелем Чифом был сфотографирован. Вот вся моя популярность — «мужик с собакой»… Каково, а?! А читает народ литературу…

Приходя к Казаковым, чаще всего заставал Юрия Павловича в саду возле дома, на грядках с лопатой в руках или под навесом, где были сложены дрова. Участок был большой и запущенный.

— Я единственный человек, который страдает от излишка земли, — говорил Казаков. — Знакомые грузины в обморок от зависти падали, когда узнавали, что у меня сад без малого в гектар. Я даже ходил в земельный участок, просил отрезать излишки, но мне сказали, что этого делать не будут — о своём саде я хоть как-то позабочусь, а так то, что останется за забором, придёт в упадок. Легко сказать позабочусь… — он досадливо махал рукой.

Было видно, как трудно ему приходится, — копнёт раз-другой, потом подолгу стоит, переводя астматическое дыхание, отирая со лба крупные капли пота. С каждым днём болезнь всё ощутимее давала о себе знать, но Казаков храбрился, подбадривал себя:

— Всё надо стараться делать самому. Всему легко можно научиться. Вот Митя Голубков, о котором я написал в рассказе «Во сне ты горько плакал», он, когда купил дачу, всё сделал сам, никого нанимать не стал. Прихожу раз к нему, а он строгает себе у верстачка. Верстак тоже сам сделал, накупил инструмент… Хорошо! — кругом тебя стружки, тонкие, в кольцах, так пахнут!.. Он всё делал сам — полки, карнизы разные. Всё можно сделать, если захотеть…

Говорил, а сам понимал, что одного желания мало.

— Когда был жив отец, — вздыхал Казаков, — он занимался огородом. И яблони были — несколько штук, огурцы сажали, кабачки, пионы… Сейчас всё заросло. Мама старая, а мне что-то не под силу стало в последнее время… Дачу надо ремонтировать, а не получается — сам не могу, а шабашники просят слишком много…

С одним из таких «шабашников», местным парнем, я говорил незадолго перед этим. Он часто прдрабатывал, пособляя, если кому нужно было поправить забор или крышу перекрыть. Парень словоохотливо делился, кто как платит, почтительно отзываясь о хозяевах щедрых, денежных. У Казакова он тоже как-то работал и остался им недоволен, пренебрежительно сказал, что Казаков бедный. Вспомнив этот случай, я не удержался, поведал о нём Юрию Павловичу.

— Так и сказал? — усмехнулся он. — А ты бы объяснил ему, что я не могу платить бешеные деньги, потому что я такой же работяга, как и он. Только он стоит у станка, а мой станок письменный стол. И что я за ним не меньше пота проливаю.

Я старался приходить к Казакову в выходные дни, опасаясь показаться назойливым; иногда среди недели Юрий Павлович сам наведывался ко мне. В дом входил нерешительно, словно стесняясь своих «массивных габаритов», говорил обычную фразу:

— Пошли, старичок, погуляем, пообщаемся.

Всякий раз останавливался у книжного шкафа, перебирал книжки. Новинки просматривал бегло, зато классическую литературу смотрел особенно внимательно. Однажды попросил дать ему почитать Чехова:

— Возьму почитаю, ладно? А то библиотека закрыта. — Отобрал три тома из собрания сочинений, почтительно взвесил в рукаках. — Надо почаще перечитывать классиков: Чехова, Тургенева, Бунина… Вроде бы знакомо всё, наизусть почти помнишь, а каждый раз открываешь их по-новому, замечаешь то, чего раньше не замечал. И знакомая уже вещь как-то вдруг высвечивается по-иному, — шире, глубже видится. Вообще нашему брату много читать полезно — наталкивает на новые мысли, новые темы даёт, рождает замыслы. Свой опыт, конечно, иметь хорошо, но опыт классиков концентрированней, без него новой эпохи не постигнешь…

Гуляя, остановились на узком железном мостике через речку Яснушку. Казаков облокотился о перила, вглядываясь вдаль через поля, на пробуждающийся от зимней спячки лес. Сказал чуть слышно:

— Замечательная речушка. Я ещё напишу Яснушку. Хорош этот тихий ручеёк… Алёшка, сын, любил играть здесь.

Я знал, что Юрий Павлович незадолго перед этим развёлся с женой, болезненно переживал это, особенно разлуку с сыном.

Был яркий весенний день, ноздрястый снег истекал водой, и по оврагам, обнажившимся до черноты, лёгким дымком стлались зацветающие вербы.

— Ах, Юра, как жить хочется! — шумно вздохнул Казаков. — Весна вливает новые силы. Вот отремонтирую дачу и махнём на Валдай, к приятелю моему. Поохотимся, рыбку половим… Какие там места!.. Да нет. Наверняка опять только прособираюсь, не выберусь.

Сетовал: вот раньше ничего не обременяло — ни дача, ни машина, ни участок, ни жена: он был свободен в полном смысле этого слова — мог собраться за полдня и поехать куда угодно. А теперь… Собирался летом поехать с киногруппой на Новую Землю (там должен был сниматься фильм о Тыко Вылке по казаковскому сценарию), но и это не просто — мама больна, старенькая, за ней нужен уход. Ещё говорил, что скоро будет решаться вопрос с работой — его приглашали преподавать на Высших литературных курсах. Незаметно Юрий Павлович заговорил о делах писательких, о моём рассказе, который дал ему почитать незадолго до этого. Рассказ тот был написан по воспоминаниям детства, в сказовом ключе, стилизован «под старину», напичкан «местечковыми» словечками, и Казакову это особенно не понравилось:

— Пойми, Юра, так никогда никто не говорил! — отчитывал он меня. — Это у тебя выдуманный язык. К сожалению, история нам не оставила живого народного разговорного языка, которым говорили наши предки. В основном достался язык летописей, указов — язык порченый. Вспомни, как Алексей Толстой своего «Петра» создавал. Он пыточные листы читал! Редчайшие записи разговорного языка, без всяких красивостей и ухищрений летописных. С дыбы голоса, правда подноготная!.. И нечего для рассказов пыль веков перетрясать — берите вечные темы: любовь, измену, ненависть, страдание, радость… Это всегда интересно и понятно людям. Показывайте новые отношения между людьми. Пишите о том, что окружает вас, эту жизнь, которую вы знаете. А за модой будете гоняться — ничего не получите. — Говоря о литературе, «общаясь как писатель с писателем» Казаков неизменно переходил на «вы», словно подчёркивая этим «деловую» основу разговора. — Вот есть же у вас другой рассказ, про рыбаков. Хороший рассказ, всё на русском языке. И сюжетный поворот в конце неожиданный. Только вот конфликта нет. А как это рассказ — без конфликта! Обязательно должен быть, в разговоре хотя бы. Обычно редакторы говорят: «Сократи!» А я говорю, ещё примерно столько же дописать нужно. Пока рыбаки клёва ждут, они же не просто так сидят. Они по правде треплются. Вот и допишите их разговоры, пару анекдотов даже вставьте — о бабах хоть, о прочем… И ещё… У вас кажется, пейзажа нет. А в таком рассказе без пейзажа нельзя. Как же без пейзажа. Посмотрите!..

Мы шли по абрамцевскому лесу, и Казаков торжествующе развёл руками, как бы в подтверждение своей правоты: без пейзажа действительно было н е л ь- з я.

Как Казаков и предчувствовал, сорвалась его поездка на Новую Землю. Летом он попал в больницу, вышел только осенью. 23-го сентября написал мне:

«Дорогой, Юра! Я в больнице, выйду, наверное, через недели две… Я уже почти два месяца в больнице, очень была трудная операция (камни в желчном пузыре и поджелудочная железа), говорят, я чуть концы не отдал… Как только приеду в Абрамцево, сразу прикачу к вам. Увы, теперь нельзя нам выпить (по крайней мере полгода), но мы и так пообщаемся. Привет маме и папе. Обнимаю. Ю.Казаков». И приписка: «Напишите мне. Я ещё тут дней 10-12-15…» Но он и тут не угадал: в новом письме написал: «Я в больнице, дела мои нехороши, держать будут долго…» Только поздней осенью смог он приехать в Абрамцево, да и то ненадолго: едва удалось один раз выбраться в гости к Казакову, как он вновь уехал — в писательский Дом творчества. Вскоре оттуда прислал открыточку: «Я в Переделкине как-то упал духом, тосковал и совсем к стыду моему всё забросил и даже с Высшими литературными курсами затянул, так что вместо меня взяли другого… Может быть, соблазнитесь приехать сюда, чтобы посмотреть, как живут писатели (в субботу или в воскресенье), в таком случае заранее дайте телеграмму, чтобы я ждал…»

В Переделкино я, конечно, не «соблазнился», и в середине марта Казаков сам появился у меня дома — заехал на такси по дороге к своей даче, пригласил назавтра же приходить в гости, и снова начались наши встречи, прогулки по абрамцевским лесам, и разговоры. Обычно мы сидели в мансарде, в кабинете Казакова, где книжные полки были заставлены его книгами, изданными у нас и за рубежом, а у двери на подставке стояла «голова» писателя — большой скульптурный портрет из гипса, крашеного бронзовой краской, к которому сам Казаков относился почтительно-иронически. Он обычно курил возле окна, подставляя лицо свежему лесному ветру.

— Жаль, Юра, что ты не охотник, — часто начинал Казаков. — Вот махнули бы с тобой куда-нибудь… Ружья у меня есть. Ты видел мои ружья?

— Видел, — привычно поддерживал я.

— Отличные ружья!

Откуда-то на столе появлялась бутылка.

— Зачем? Вам же нельзя! — пробовал остановить его.

— Молчи! Может, мне и жить-то всего пять лет осталось, так что же — я все эти годы буду отказывать себе в удовольствии? Мы немного совсем, немного можно.

— Так ведь не получится немного.

— Получится, я слово маме дал, — серьёзно уверял Казаков.

Я знал, что он в последнее время почти не работает, что чувствует себя всё хуже и хуже («У меня болезней целый букет» — признавался он), но о работе и болезнях говорить не любил. Мысли у него в последнее время всегда были невесёлыми: часто вспоминал своего друга Дмитрия Голубкова, мучаясь вопросом жизни и смерти, ситлясь понять и не понимал, как тот сам добровольно решил свести счёты с жизнью. Рассказ «Во сне ты горько плакал», который Казаков особенно любил среди всего им написанного, отчасти и был попыткой найти ответ на свой вопрос.

— «Во сне ты горько плакал» я написал в одну ночь, — рассказывал он. — Я был в Гагре. Мне было безысходно тоскливо. Была сильная гроза, дождь заливал оконные стёкла. Я смотрел на молнии, на дождь за окном и писал всю ночь. К утру рассказ был готов. Я его не правил почти, очень мало…

Никогда Казаков не жаловался, не говорил, как ему стало тяжело жить и работать, наоборот — храбрился, уверял всех, что прекрасно себя чувствует, и про то, как ему хочется жить, какие рассказы он ещё напишет. Но грусть, которую он всегда носил с собой, нет-нет да и вырывалась наружу.

В свой предпоследний день рождения, когда мы, несколько всего гостей — директор абрамцевсого музея Иван Алексеевич Рыбаков, прозаик-дальневосточник Владимир Христофоров и двое молодых литераторов, восьмого августа пришли на дачу к Юрию Павловичу, он весь вечер шутил, рассказывал нам что-то, восседая за столом в тёмно-розовом бархатном халате, слушал цыганские песни. И вдруг попросил меня:

— Юра, ты знаешь, поставь, пожалуйста, Высоцкого.

Я поставил маленькую чёрную пластиночку, где были записаны «Кони привередливые» (её Казаков особенно любил) и другие песни. Высоцкого не стало совсем недавно и теперь, слушая его хрипловатый «с царапинкой» голос, Юрий Павлович нахохлился, обмяк плечами, то и дело смахивал слёзы рукавом халата. И когда началась песня «Корабли постоят и ложатся на курс…», проговорил глухо:

— Он чувствовал, конечно, что умрёт скоро. Слова-то какие: «Я, конечно, вернусь, весь в друзьях и делах..!»

А после зажёг ароматическую соломинку, положил в пепельницу:

— Это у вьетнамцев вместо свечей в храмах…

Долго глядел на тлеющую восточную «свечечку», похожую на раскалённую проволочку, и не смог скрыть набежавшую грусть:

— Вообще, ребята, хорошо бы умереть под наркозом. Я бы хотел, чтобы во сне…

Почти весь 1982 год Казаков находился в приподнятом настроении — был полон энергии, замыслов, планов. Говорил:

— Знаешь, хочу продолжить абрамцевскую тему. В рассказе «Во сне ты горько плакал» я её только коснулся, а теперь раскручу пошире. Буду писать про абрамцевского художника. Сюжет уже придумал. Знаешь, живёт художник, один-одинёшенек, пишет картины. Потом приходит к нему женщина. Ещё не знаю, как они познакомятся… что-нибудь — зима, мягкий снег, деревья…

Больше всего ему хотелось продолжить «Северный дневник»:

— Хочу поехать в Финляндию, Швецию, Норвегию… Посмотреть, как там живут рыбаки, а потом написать об этом. Тогда «Северный дневник» получит своё логическое завершение…

Вынашивал замыслы крупных произведений:

— Давно есть мысль написать повесть. Половина почти написана, про мальчика и про войну. Не знаю, как это у меня получится. Ведь Чехов всю жизнь тоже мечтал написаать роман, а вот не написал. Наверное, и я не успею…

Чувствовал он себя всё хуже и хуже. Но тем упрямее старался не подавать виду. Устинья Андреевна рассказала потом: когда Юрию Павловичу было совсем плохо, вызвала она однажды «неотложку»; врачи приехали не скоро, когда Казакову стало чуть получше, и он решительно отказался от медицинской помощи: «Я здоров и показывать себя не буду!»

Последний раз я видел Казакова в больнице, откуда он уже не вышел. Был тёплый дождливый июльский день, когда я приехал его навестить. Юрия Павловича застал на лестничной клетке, где он курил с несколькими другими больными. В ответ на все вопросы отмахнулся:

— Всё нормально! Сам видишь — хожу. Процедуры разные делаю. Вроде хорошо всё, а меня что-то не выписывают… Да ладно про меня, ты про себя расскажи лучше. По лицу вижу, похвастаться чем-то хочешь.

Я довольно показал Казакову толстый журнал, где как раз напечатали мой рассказ. Юрий Ппавлович, кряхтя, уселся на ступеньках, снял очки, уткнулся носом в журнал. Буркнул:

— Ишь ты, разошёлся! Меня вот сначала в «Работнице» напечатали, я на седьмом небе от счастья был, тираж ведь миллионный, а меня никто не заметил… А этот журнал писательский. Когда я в нём «Арктур — гончий пёс» напечатал, ко мне в доме литераторов подходили, руку пожимали… А после того, как на меня разносную статью накатали, тут уж я и стал знаменитым… Ты знаешь, журнал мне этот подари, да напиши на нём что-нибудь хорошее. Рад за тебя. — И опять сказал: — Всегда пиши о людях, которых ты знаешь, о том, что сам видишь.

Перед тем, как лечь в больницу, Юрий Павлович заехал ко мне домой и, прощаясь, подарил свою последнюю «детгизовскую» книжку, написав на ней: «Юре Любопытнову с любовью и в надежде, что когда-нибудь получу автограф на твоей книжке. Ю. Казаков. 2. YI. 1982. (Хотьково, зелёная улица, вечер, солнце, тепло, комары)». И странно сознавать сегодня, что навсегда опустел просторный казаковский дом в Абрамцеве, что никогда уже не скажет Юрий Павлович: «Пойдём, старичок, погуляем, пообщаемся», что некому мне сделать ответный подарок…

1984 г. Хотьково

«Красный монах» Загорска Воспоминания о А. Чикове

Со стихами Анатолия Чикова я познакомился через некоторое время после выхода в свет его первой книги с незатейливым и простым русским названием «Синица». Стихи легко легли в душу, проникновенные, чистые, согретые теплотой и нежностью, намагниченные, как в дальнейшем скажет сам поэт, «всечеловеческой тоской». Только потом, спустя многие годы, за этой простотой я открыл другой пласт — философский, который не попал в поле зрения тогда, потому что прозрение наступает с годами, когда не суетлив, некуда спешить и всё прошедшее видится в другом свете…

После службы в армии я работал на заводе «Электроизолит», учился на факультете журналистики МГУ, писал прозу и стихи, и, как водится, носил их в прибежище начинающих поэтов — газету под названием «Знамя», благо она была под рукой — издавалась на предприятии. Редактировал её Виктор Смердынский. Стихи мои он с маху отверг, хотя я не преминул похвастаться, что печатался в окружной армейской газете «Слава Родины». Как всегда бывало в редакциях газет, молодого поэта отсылали к классикам, почитай того-то и того, чаще всего к статье В. Маяковского «Как делать стихи». Смердынский посоветовал почитать местного загорского поэта и дал мне «Синицу» — первую книгу Чикова. Тогда и состоялось моё знакомство с творчеством не заезжего, а «своего» поэта.

С самим поэтом я познакомился несколько лет спустя. В то время я работал редактором электроизолитовской газеты. Смердынский был ответственным редактором Загорского радиовещания. Один раз в неделю мне приходилось полный день проводить в Загорской типографии — вычитывать верстаемый номер. Была обязанность носить цензору — существовала такая должность — полосы для ознакомления. В обеденное время, когда газета была свёрстана и вычитана, я ходил в центр города в так называемый Первый Дом Советов (Первая Лаврская гостиница), в котором на третьем этаже рядом с редакцией газеты «Вперёд» был кабинет цензора. В этом же здании этажом ниже рядом с комитетом комсомола располагалась редакция радиовещания. По просьбе Смердынского я приносил ему полоски газеты, материалы которой он использовал в передачах.

Помню, это было мартовским полднем. Снег во всю таял, улицы и тротуары превратились в снежное месиво. Шагать было тяжело по снежной каше. Как всегда, зашёл к «радистам», чтобы отдать материал. В редакции было несколько человек: сам редактор, его помощник Юра Евсеенко, бухгалтер, она же машинистка Галя Андрияк, молодой поэт с ЗЭМЗа Сергей Михайлин, кто-то из художников. Мы беседовали, когда высокая створка двери распахнулась и в «предбанник» ввалился, иного слова не подберу, человек с ястребиным носом, в драповом демисезонном пальто, в меховой шапке с опущенными ушами несмотря на весеннюю погоду, и с большим рюкзаком за спиной, набитым, как мне спервоначалу показалось, поленьями дров.

Присутствующие вошедшего знали, а мне его представил Смердынский:

— Знакомься. Это Толя Чиков.

Голубые глаза внимательно оглядели меня. Он протянул руку. Мы познакомились.

Завязался непринуждённый разговор, в котором приняли участие все находившиеся в редакции. Досконально не помню о чём шла речь — обыкновенный разговор знакомых, которые встречаются почти каждый день.

Из разговора выяснилось, что в рюкзаке у Чикова никакие не дрова, а иконы. Он собирает их, реставрирует и дарит друзьям. Воодушевившись вниманием к нему со стороны присутствующих, рассказывал об истории икон, как их «работали». Видимо, ему нравились термины «левкас», «патина», и он часто их употреблял. Потом я узнал, что он окончил Загорское профессиональное училище по реставрации.

— Новые стихи принёс? — спросил у Чикова Смердынский.

Ни слова не говоря тот вынул из кармана пальто сложенные листки бумаги и подал их Смердынскому.

Время было обеденное и все, словно вспомнив об этом, заторопились уходить. В дверях я спросил у Анатолия:

— А кто вам будет Борис Чиков, который живёт в Хотькове в «мадриде»?

«Мадридом» хотьковцы прозвали здания богаделен бывшего монастыря, в которых городские власти поселили жильцов, в основном рабочих.

Чиков ответил:

— Брат. Старший.

Борис работал каменщиком.

Идя по коридору, Чиков рассказал, что сам жил в Митине, в Хотькове, закончил там вечернюю школу рабочей молодёжи.

В Хотькове его помнили и знали. Лучше всех, конечно, преподаватель русского языка и литературы Михаил Антонович Балашов, которому Чиков показывал свои первые стихи.

Ко времени нашего знакомства у Чикова вышла вторая книжка «Янтарь», но он не был похож на преуспевающего поэта. Не было у его и зазнайства, этакого снобизма, какой бывает часто у состоявшихся писателей и поэтов. Ровность в обращении, без похлопываний по плечу на правах «старшего» он сохранил до конца своих дней.

Чаще, почти ежедневно, мы стали встречаться в 80-е годы, когда я работал заместителем редактора в газете «Вперёд». С нашей последней давней встречи он во многом изменился. Это касалось не внутреннего мировоззрения, черт характера, — он остался таким же ироничным, любящим хорошую шутку, а физической формы — он был болен, но старался скрыть своё недомогание, иронично подчёркивая, что ему всё трын-трава, хотя глубоко переживал свою беспомощность. И продолжал писать, хотя отмечал, что творчество стало ему даваться с большим трудом.

Жил он затворником, не придавая внимания своей внешности и образу жизни, общаясь лишь с близкими ему по духу друзьями, совершенно не заботясь о том, что скажут о нём люди, в большинстве своём считавшими его чудаком. Не отбрасывал от себя поросль молодых поэтических талантов, подсказывал, как надо «делать» стихи, старался уберечь от простого версификаторства.

Анатолий к 11 часам приходил обедать в так называемую исполкомовскую столовую и почти всегда заходил ко мне в кабинет раздеться.

— Как функционируешь? — обычно задавал он один и тот же вопрос.

Не знаю, у кого он позаимствовал эту фразу, наверное, у художников, охочих на разные выдумки, но она сразу создавала атмосферу непринуждённости в разговоре и невольно вызывала улыбку.

— Нормально, — отвечал я.

Чиков раздевался и о чём-либо рассказывал, в основном о житейских передрягах, которые пришлось преодолеть, о бюрократах чиновниках, местных и от литературы, и всегда заканчивал на оптимистической ноте:

— Но ничего. Мы их будем терроризировать смехом.

Рассказывая, никогда не присаживался, а ходил по кабинету, захватив пальцами края рукавов пиджака. В такие минуты он мне напоминал большую птицу с перебитыми крыльями.

— Как пишется? — иногда интересовался он.

Я пожимал плечами, не зная, что ответить:

— Пишется…

— А я не пишу сейчас. Перечитываю классиков: Пушкина, Блока, Есенина, Кедрина…

Известный в городе и районе журналист и писатель Алексей Дорохов рассказывал, что в судьбе Чикова на заре его поэтической жизни живейшее участие принял директор государственного музея-заповедника Гурий Александрович Сидоров-Окский, писатель, скульптор, увидев в лице молодого парня одарённого поэта. Одно время Чиков даже жил у него в Лавре на квартире и постигал азы поэтики. Выдающийся русский писатель Юрий Казаков, с кем я поддерживал тесную дружбу на протяжении последних лет его жизни, и кому я благодарен за творческую поддержку и участие в литературной судьбе, отмечал, что писателя делает не столько учёба, скажем, в Литературном институте, сколько среда, общение с близкими по духу творчества людьми будь это друзья или наставники. Так что советы и наставления Гурия Александровича несомненно во многом повлияли на развитие поэтического мастерстваЧикова. Сидоров-Окский был и наставником Алексея Дорохова, который никогда об этом не забывал.

Поддерживал Чикова старший по возрасту поэт Николай Старшинов, «проталкивая» его стихи в столичные издания. Сам Чиков, говоря о нём, подчёркивал, что «Константиныч большой человек, делает благое дело: вытаскивает молодых из провинции. Не каждый на это способен из ныне живущих литераторов…»

Тогда же в 80-х годах я собирался ехать в подмосковную Рузу на общемосковское совещание молодых писателей и сказал об этом Чикову.

— Увидишь Старшинова (он делал в фамилии ударение на третьем слоге) передай от меня привет, — сказал Анатолий. — Он бывает на таких семинарах.

Я встретил Николая Константиновича и передал ему устное послание Чикова.

Старшинов был чем-то озабочен, но после моих слов лицо его засветилось. Улыбка тронула губы:

— Как там живёт Толя?

Мы поговорили о Чикове, и, уходя, Старшинов сказал:

— Передавайте привет «красному монаху».

Вернувшись в редакцию, спросил Анатолия:

— Старшинов назвал тебя «красным монахом». Что за прозвание?

— Когда мы были моложе, — ответил Чиков, — мы иногда собирались вместе, выпивали, дурачились кто как мог. Напридумывали себе разных прозвищ. Я был «красный монах» Загорска, Старшинов «красный барс революции…»

Перед выходом очередной книги приносил десятка два-три рукописных страниц с новыми стихами. Клал на стол.

— Посмотри редакторским глазом. Может, ошибки найдёшь.

Я с интересом просматривал. С каждым новым выпущенным сборником поэзия его крепла, наполнялась общественно значимыми мотивами. Стихи были выстраданы, не один раз переписаны и поправлены и кроме некоторых погрешностей в пунктуации, не вызывали замечаний.

Рукопись он относил на четвёртый этаж, где располагался горком партии, и отдавал Валентине Николаевне Шульге, заведующей партийной библиотекой, которая перепечатывала их на машинке, готовя к сдаче в издательство.

Заходил Анатолий и с друзьями. Чаще всего с Николаем Денисовым, художником, пробовавшим свои силы и в поэзии, или с поэтом и критиком Сергеем Карнеевым, жившим тогда в Загорске. Вот уж они давали волю юмору: и острили, и подначивали друг друга, рассказывали разные случившиеся с ними истории. Они преображались, глаза загорались весёлым светом, жестикуляция была выразительна, наперебой старались перещеголять друг друга в каламбурах.

Чиков вообще, несмотря на подорванное здоровье, относился к жизни с юмором, хотя иногда и проскальзывали нотки пессимизма, но мимолётно. Он старался не унывать и сохранять реальный взгляд на происходившее, а тут превосходил в иронии, в смехе своих приятелей. Уходили они довольные, раскрасневшиеся от словесных искромётных баталий, что от души посмеялись. Из коридора доносились их громкие голоса. Денисов всегда оживлённый, Карнеев с тонким слегка язвительным юмором, Чиков добродушно-снисходительный. Втроём они дополняли друг друга.

Чиков в те годы, когда что-то рассказывал, частенько повторял одну иту же короткую фразу из одного слова: «Кошма-а-ар!» Произносил с растяжкой и это жуткое слово так правдоподобно звучало, что слушатели невольно поддавались чиковской экспрессии и полагали, что произошедшее в рассказе поэта действительно было кошмаром.

Писал он не только стихи, но и прозу. Из-под его пера выходили лирические небольшие рассказы, с юмором и грустинкой, детские сказки. Он был добрым поэтом, добрым сказочником. Но это только сказка завершается удачей для героя. В жизни часто происходит всё наоборот…

«Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье», — очень точно подметил Есенин. Только со временем начинаешь понимать всю значимость той или иной фигуры. Чиков, проживший плодотворную творческую жизнь в Загорске, теперь Сергиевом Посаде, ставшим для него родным, посвятил ему не одно стихотворение, не замеченный в своё время местными властями стал для города поэтом, которым теперь гордятся.

2008

Любопытнов Юрий Николаевич


Оглавление

  • Роман ОГНЕННЫЙ СКИТ
  •   Пролог. ВАРЯЖСКОЕ ЗОЛОТО
  •   Часть первая ТАЙНА СТАРЦА КИРИЛЛА
  •     Глава первая В ловушке
  •     Глава вторая Грабители
  •     Глава третья Спасённые
  •     Глава четвёртая В подземелье
  •     Глава пятая Чужие люди
  •     Глава шестая Кучер, Колесо и Одноглазый
  •     Глава седьмая Оставленный на погибель
  •     Глава восьмая Лесная сторожка
  •     Глава девятая Огонь на болоте
  •     Глава десятая Пурга
  •     Глава одиннадцатая Тайна старца Кирилла
  •   Часть вторая Постоялый двор
  •     Глава первая Изот в городе
  •     Глава вторая На Съезжей
  •     Глава третья Дормидонт Пестун
  •     Глава четвёртая Душегубство
  •     Глава пятая Брошенный в лесу
  •     Глава шестая Убогая лачуга
  •     Глава седьмая Донос
  •     Глава восьмая Приговорён к каторге
  •   Часть третья Старая мельница
  •     Глава первая Подкидыш
  •     Глава вторая Странник
  •     Глава третья Выстрел в лесу
  •     Глава четвёртая Путь на пепелище
  •     Глава пятая Золотой потир
  •     Глава шестая В полынье
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая Встреча с Одноглазым
  •     Глава девятая Барин-перевёртыш
  •     Глава десятая В скит
  •     Глава одиннадцатая Потерянное кайло
  •     Глава двенадцатая Смерть Изота
  •     Глава тринадцатая Завещание поручика
  •     Глава четырнадцатая Ночной тать
  •   Часть четвёртая ЛИХОВА ПОЛЯНА
  •     Глава первая Болотный старец
  •     Глава вторая Зыбкий туман
  •     Глава третья Глухонемая
  •     Глава четвёртая Угорелый
  •     Глава пятая Антип в Верхних Ужах
  •     Глава шестая Сокровища
  •     Глава седьмая Возвращение
  •     Глава восьмая Исповедь Прасковьи
  •     Глава девятая Нечистая мельница
  •   Часть пятая Неведомой тайгой
  •     Глава первая Поздний гость
  •     Глава вторая Антип Маркелыч и Ахметка
  •     Глава третья Конец банды
  •     Глава четвертая Арест
  •     Глава пятая В тюрьме
  •     Глава шестая Дорога на восток
  •     Глава седьмая Лагерь
  •     Глава восьмая Встреча
  •     Глава девятая Мертвец № 67
  •     Глава десятая Убийство на зимовье
  •     Глава одиннадцатая Вниз по реке
  •     Глава двенадцатая К стальной магистрали
  •     Глава тринадцатая «Руки вверх, маманя!»
  •     Глава четырнадцатая Три карты
  •     Глава пятнадцатая «Сбонди, малый!»
  •     Глава шестнадцатая Блатная хата
  •     Глава семнадцатая Райка бандерша
  •     Глава восемнадцатая «Прощай, шпана!»
  • Рассказы
  •   Лектрическая сила
  •   Бубенчик и Самописка
  •   Вертопрах
  •   Уеду на Север
  •   Банщик Коля
  •   Ходи веселей!
  •   Тип-топ
  •   Родионыч
  •   Ёка-морока
  •   ГРОМ-МОЛНИЯ
  •   СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК
  • Очерки
  •   Дом в Абрамцеве Воспоминания о Юрии Казакове
  •   «Красный монах» Загорска Воспоминания о А. Чикове