Ищу страну Синегорию [Ольга Николаевна Гуссаковская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ольга Николаевна Гуссаковская Ищу страну Синегорию

Однажды вечером в тумане…

Улица уходила в бесконечность. Старый геолог не удивлялся: так бывало всегда осенними туманными вечерами.

В такие вечера время возвращалось вспять. Но не каждому дано было понять это, не каждый мог увидеть, как сквозь каменную твердь проступают очертания диких сопок. Вот… да, он не зря обошел это место: здесь многие годы торчал огромный пень. Когда-то он вывихнул ногу, споткнувшись о него. Тело запомнило это.

А здесь был самый первый дом — нескладный, смешной и такой гордый!

Старый геолог не замечал прохожих. Он медленно шел вверх по мокрым каменным плитам тротуара. Они блестели. Совсем как ручей, что когда-то бежал по этому склону… Он шел и в редкой цепочке лиственниц у края панели угадывал могучую тайгу. Видел, как стволы покорно ложатся в стены домов, как растет, ширится просека…

Из подъезда кинотеатра выплеснулась толпа. Кончился сеанс. Геолог остановился. Сколько молодых лиц! И для всех эта улица просто улица, такая же, как в тысяче других городов. И им не объяснишь, почему уже много лет он всегда останавливается на этом месте, а потом медленно идет назад. Да, он знает: там за поворотом такая же улица — удобная, ровная. Знает и все-таки помнит, как скользка осенняя мокрая хвоя, как безнадежно глубок невидимый за кустами обрыв…

Не хочется идти домой… Жена, наверное, беспокоится. Пусть. Это беспокойство стало таким же привычным, как вечерний стакан простокваши. Не всякое чувство задевает душу, и хуже нет, когда оно становится привычкой.

Какой тревожный вечер! Или так только кажется? В конце концов в его годы такие сцены попросту опасны.

Его годы… Стар он или еще молод? Руки не потеряли былой силы, прямы плечи, уверенна походка. Только глаза заморозило время: лишь очень-очень редко появляется в них золотистая искра — отблеск былой улыбки.

И все-таки до сегодняшнего дня он не чувствовал усталости, не чувствовал себя стариком. А сегодня…

Мальчишка и сегодня не вынул рук из карманов. Точно так же, как год тому назад, когда, зайдя к нему в кабинет, заявил вместо приветствия: «Колыму нужно открывать заново. Время нерушимых авторитетов прошло…».

Худенький, с институтским значком на пиджаке, с непонятинкой в серых прищуренных глазах. Геолог Виталий Коржев. Он приехал по назначению из Москвы, после института.

…Все оставалось прежним — так же уходили в тайгу партии, так же работали люди. Но однажды утром старого геолога удивил шум в одной из комнат управления. Он давно привык к тому, что все споры оставались у костров, там, где работали руки. Здесь была святая-святых: здесь работали головы…

Навстречу в открывшуюся дверь радостно устремился папиросный дым — ему давно уже было тесно в комнате. Старый геолог остановился недоуменно: первый раз в жизни его прихода не заметили. Шум, спор до крика. Кто-то для убедительности забрался на стол. На одном стуле сидят трое. Пролитые на пол чернила напоминают сложную речную систему. Мелькают названия: Серебряная гора, озеро Мертвых птиц… Следом за взмахом руки свергаются авторитеты. Виталий Коржев сидел на подоконнике и что-то чертил давно погасшей папиросой. Старому геологу показалось, что он-то и был здесь главным.

Уже на пороге старый геолог подумал, что все это, конечно, безобразие и надо поговорить с людьми, но в глазах соринкой застряла растерянность. Секретарша дважды напечатала одно и то же слово, глянув на его лицо. Ни с кем он так и не поговорил.

А между тем это было лишь начало. Следом в привычную тишину кабинетов пришла песня — тревожащая, зовущая «Бригантина». Ее насвистывали, напевали, выстукивали как заклинание на кончике стола.

Отважное маленькое суденышко вновь уходило в плавание к неведомым землям. А их нашлось много. Из многолетней архивной пыли возникли сказочные видения чукотского Эльдорадо, Серебряной горы, ртутного озера Мертвых птиц. Перечитывали ветхие казацкие «скаски» XVII века. Больше всего привлекало озеро Мертвых птиц. В коридорах, в столовой чуть не наизусть повторяли слова «скаски» неизвестного землепроходца: «А окрест того места ни трава не растет, ни дерево какое. Камень лежит гол. И какая птица к тому озеру залетит, тотчас падает мертвой — столь велика и ужасна его злая сила…». Больше ничего не было известно, но что значило это «ничего» для Виталия? Кажется, тоже ничего. Он готов был искать свое озеро хоть на краю света.

Что ж, и он слышал легенду об озере Мертвых птиц намного пораньше этого «первооткрывателя», но он же понимал, что важнее — плановые поиски или — проверка старых сказок! А этот… Ему нужны были люди, деньги. Романтика стала опасной, а он, главный геолог, должен оберегать интересы государства.

…Коржев спросил:

— Неужели вы всерьез считаете, что там, где прошел Обручев, больше нечего делать?

— Да, считаю.

Конечно, он знал, что это неправда, но не мог, просто не мог ответить иначе! И с этого началось. Они не говорили — кричали. Подыскивали самое обидное, больное. Оба неправые, оба ненавидящие. Первый раз в жизни он потерял над собой контроль, забыл, что он, главный геолог, вовсе не обязан убеждать.

— А все-таки озеро Мертвых птиц не сказка, и вы скоро убедитесь в этом! Даже если я останусь один против всех, я и то его найду!



И вот поздний вечер. Туман. Невесомая цепочка фонарей где-то над головой. Редкие прохожие. Разноцветная мозаика чужих окон. И одиночество. Друзья, соратники разъехались. Многих нет и в живых. Не к кому пойти спросить, поспорить: а прав ли ты? Для тех, кто работает с ним сейчас, он — непререкаемый авторитет. Не стареющий и всегда правый. Но если бы они знали, как трудна эта роль! Ведь он может ошибаться. Лишь авторитет бронзы вечен, но он-то человек.

Как все-таки невыносимо тягостен вечер! Кажется, что туман навалился на плечи, мешает дышать, думать. Но ведь он же прав! Разве можно рисковать людьми, деньгами, временем ради романтической сказки? Должен же знать и тот, другой, как обманчивы месторождения самородной ртути. Чему-то учили его в институте! Даже если озеро все из ртути, кто скажет, — сколько ее там. Нет, нет, он прав, и незачем дальше ломать над этим голову…

Эти слова были последними. Старый геолог ничего не успел возразить — дверь, кабинета захлопнулась…


Старый геолог решительно свернул в переулок — так ближе к дому. Наперерез из темного подъезда вышла женщина. По одной походке, стремительной и в то же время неуверенной, он понял: эта не пройдет мимо. И весь подобрался от неприязни: сейчас попросит денег или, того хуже, ябедничать начнет…

— Я должна предупредить вас, Валентин Григорьевич, что с вами вместе работает подлец!

Голос женщины звенел от слез.

Он всмотрелся. Совсем девчонка. Одета модно, но легковато. Приезжая. В темноте глаза, как чернильные пятна. Сильно накрашена. Истеричка, наверное. Надо уйти — и все.

Молча прибавил шагу. Но она не отставала. Дробно стучала каблучками рядом.

— Вы можете, конечно, не слушать, но я все равно скажу: вот вы верите Виталию Коржеву, а совсем его не знаете…

Коржев? Опять он! Странно. Впрочем — одно к одному: там неумное фанфаронство, здесь брошенная женщина. Цепь логически замыкается.

Но какое ему дело? Он всегда не любил чужих семейных конфликтов. Человек не должен унижаться до ссоры.

Старый геолог остановился.

— Меня совершенно не касаются ваши личные взаимоотношения с Коржевым. Это не входит в мою компетенцию. Если хотите, можете обратиться в комитет комсомола.

Он знал, что сказал это достаточно веско и холодно. После таких слов человеку остается одно: повернуться и уйти.

Но она не слышала, просто не слышала! И продолжала говорить. Сбивчиво, громко:

— Думаете, я ему не верила?! Да я не только сюда, на край света бы за ним поехала, а он…

Кажется, она сейчас заплачет. Хорошо, что на улице никого нет — подумали бы бог знает что. Фу, глупость какая!

Он взял ее за плечо, даже встряхнул слегка — словно хотел разбудить.

— Да поймите же вы наконец, что я ничем вам помочь не могу, не знаю, кто из вас прав, и знать не хочу!

Прямой, мерцающий от тумана луч фонаря упал на ее голову.

Белые, белые волосы в радужных бусинках измороси. Волосы — тополиная метель. Метелица… На секунду показалось, что он ослеп — так близко, зримо встало перед ним прошлое!

— Так… что же все-таки у вас произошло?

Она и тут не почувствовала, как вдруг изменился, потеплел его голос. Горе бывает разное. Иному нужны, слова, неважно даже, слушает их кто или нет.

— У нас же все хорошо было. Дружили, думали пожениться, как он кончит институт. А потом..:. Письма стали такие странные. Ничего в них не поймешь.

Написала ему — нет ответа. А куда мне без него? Продала, что можно, — и сюда. Думала, встретит, обрадуется. А он: «Не могу сейчас на тебе жениться.

Это мешает моему делу. Помогать буду, если захочешь…» Нужна мне его помощь!

…Неужели все может так повторяться? Нет, он не предлагал помощи той, другой. Он был проще, прямей и, наверное, безжалостней. Да, безжалостней. Первый раз за столько лет пришло это слово. Поздно пришло.

Девушка все-таки заплакала. По-ребячьи тоненько и беспомощно. Странное, непонятное чувство стиснуло горло. Показалось… да, совсем ясно! Нет улиц, нет домов, нет прожитого и забытого. Снова вокруг непролазная чаща мокрого рябинника, вечер, туман, бездорожье и скользкий ковер из листьев и хвои под ногами.

Он привык, слишком привык к тому, что девушка с белыми волосами, с милым прозвищем Метелица всегда была рядом. Он милостиво позволял ей восхищаться величием своих планов. Как должное, принимал неизбывную женскую заботу. Если захватывало дело, неделями не замечал. А иной раз говорил при ней о других женщинах, хвастался своими победами. Один раз сказал, что скоро женится. Сказал зря — просто от дурного настроения, оттого что не ладилась работа.

А потом — вечер, оглушительная усталость, неожиданно возникший обрыв… Теперь он знал, почему она не схватила протянутую руку!

— Возьмите платок, вытрите слезы! Вот так уже лучше. А помада не нужна, вы молоды.

Он почти обнял дрожащие худенькие плечи, подвел ее к скамейке у какого-то подъезда. Было очень тихо. Туман усиливал звуки, но все равно ничего не было слышно, кроме шороха капель в траве да звонких шагов прохожего.

— А теперь, девочка, попроси свою судьбу, чтобы всю жизнь с тобой случались только такие беды, как эта. Он не бросил тебя, просто… у нас мужская профессия: иногда нам некогда любить и не всегда любовь — помощь. На большое дело легче идти, не помня ни о ком.

Откуда эти мысли? Разве Коржев прав, и дело действительно большое? Но он должен, должен ее убедить!

— Виталий — хороший геолог и надежный человек. Вот ты такое страшное слово бросила: подлец, а знаешь, как он вел себя в тайге во время лесного пожара? Ведь он жизнь человеку спас!

Почему все это не вспомнилось днем? Ведь и тогда это было. Кажется… старая бригантина действительно способна плыть!

— Знаешь, девочка, есть такое хорошее слово — романтика. Оно просто необходимо в нашем деле. Виталий — романтик, а поэтому ему трудно. Такие люди не ходят торными тропами.

Да, вот в том-то и дело. Но… к чему этой девочке слова? Она любит — и только, ей нужно, чтобы он был с нею, и нет никакого дела до озера Мертвых птиц.

— Я знаю, тебя может не убедить все это, но ты должна ему верить. Это главное! Верить, и еще… никогда не быть его тенью. Тень перестают замечать!

— Так вы думаете… у него никого нет?

— Есть, девочка. Есть мечта об озере Мертвых птиц, которое он должен найти. И найдет, я думаю.

Старый геолог замолчал. Еще раз взглянул на волосы девушки, на ее лицо.

Нет, уже ничего не казалось знакомым! Тогда не носили таких причесок, не красили глаз. Все было другим. Даже время. Первый раз он почувствовал это. Годы отнимают многое: любовь, веру в мечту. Человек и сам не замечает подчас, как любовь заменяет привычка, а вместо романтики поиска приходит спокойная уверенность в своей правоте. Он вовремя не заметил опасности.

Уже давно он не жил, хотя и не сознавал этого. У него оставались работа, спорт, книга, которую он писал уже много лет, женщина, к которой он привык. Но что-то ушло, что-то, чему он не знал названия, о чем не всегда помнил. И все равно оно-то и было жизнью.

— Я поговорю с Виталием, если вы разрешите. Все будет хорошо, — Он говорил своим обычным голосом. Прошлое снова отодвинулось, потеряло свою власть над ним. Он по-прежнему был главным геологом, но… он знал, что Виталий Коржев найдет свое озеро Мертвых птиц. Так нужно. Кто-то должен сделать то, чего не успел он сам. Во всем.

— Спасибо вам! Большое спасибо!

— Не за что благодарить… Может быть, я-сам должен вам сказать то же.

Девушка удивленно глянула на него. Он не видел этого — просто почувствовал. Быстро встала и ушла. Ей не грозил обрыв, и она не знала, какой скользкой бывает осенняя мокрая хвоя.

Елочка

— И зайца возьму, ладно? Ведь его папа подарил…

Зоя умоляюще посмотрела на тетю Полю. Она знала, что вещей и так набирается много, но как оставить игрушку? Она, как тоненькая ниточка, связывает с уходящим детством. Оборвать больно.

Тетя Поля в изнеможении опустилась на диван:

— Ах, да бери что хочешь! Господи, разве же я запрещаю!

Близорукие, добрые глаза тоскливо следили за легкой Зоиной фигуркой, скользившей среди разбросанных вещей. В комнату вошла дорога, и длинноногая смуглая девочка уже не принадлежала этому дому. Понимает ли она это? И что ее ждет? Она же фантазерка, гордая и неуверенная в себе. Совсем, совсем ребенок!

Зоя понимала. Но по-своему. Просто ее жизнь вдруг разломилась пополам. Между тем, что было и что будет, не было никакой связи.

Была школа, тетя Поля, уютная квартира, письма и деньги от папы. С весны уже не было школы, но все остальное оставалось. Правда, кое-что появилось новое: туфли на «шпильках», губная помада, которую уже не надо было прятать, и золотые часики — подарок ко дню рождения. Были еще не слишком настойчивые попытки поступить в институт или пойти на работу. Обо всем этом Зоя как-то никогда не думала всерьез. Все это было книжным, скучноватым, как детская игра «понарошку». Надо, но… успеется.

Зоя обрезала волосы — длинные черные косы — предмет зависти всех девчонок. Теперь Зоя носила прическу, которую тетя называла «кукишем», а ребята — «бабеттой».

И где-то далеко всегда оставался папа — врач, чье место работы писалось с большой буквы — Крайний Север.

Странный, немного непонятный папа. С тех пор как умерла мама, он всегда ездил, а Зоя жила у тети Поли. Иногда скучала, а чаще просто не думала о нем. Папа был далеко, а все остальное — близко.

А теперь все сдвинулось. Отец потребовал, чтобы она ехала к нему в Магадан. Прислал денег и длинное путаное письмо. Из него Зоя поняла одно: папе плохо одному, они должны жить вместе. И в комнату вошла дорога.

Зоя еще раз осмотрелась: все на месте — чемодан, сумка и сверток в мешковине. От свертка нежно и тонко пахло лесом и детством. В нем спряталась живая зеленая елочка. Самая маленькая из всех, что были в магазине, но все-таки настоящая.

Зое почему-то казалось, что елку она должна привезти во что бы то ни стало. Может быть, от смутного сознания, что последние полгода она жила не совсем так, как хотел бы ее отец.

Она вовсе не собиралась задабривать в его лице свою будущую судьбу. Просто загадала по-детски: если он обрадуется подарку — все будет хорошо.


…Город встретил ее праздничным заревом огней. После голосистой суеты аэропорта и почти бесшумного бега машины сквозь тьму по горной дороге Магадан показался Зое просто великолепным.

Огоньки машин, как капли раскаленного металла, — стекали навстречу с высокой сопки, сияли разноцветные цепочки окон. Город, как друг, повернулся лицом к входящему.

С детства знакомые, угрожающе большие буквы в словах Крайний Север вдруг показались маленькими, уютными.

Зое очень хотелось спать. Когда машина влетела на прямую, даже чересчур строгую улицу, город уже перестал интересовать Зою. Она слишком устала. И когда какая-то полная женщина вносила ее чемодан в незнакомую квартиру, куда-то бегала, кого-то звала, ей тоже было все равно. И на папину комнату она в первую минуту глянула теми же равнодушными глазами. Все чужое.

Но тут же сердце стиснула жалость: неуютно как! Одеяло бурое, солдатское. Книги на полке, на столе, даже под кроватью. И среди всего этого — полуживой цветок на окне. Купил, наверное, к ее приезду, а полить забыл.

Ничего. Теперь все-все станет иначе, и как же хорошо будет выглядеть здесь нарядная елочка! Только где же сам папа?

Отец не появлялся. Услышав, что говорят окружающие, Зоя поняла: он и не приедет, он уехал на прииск и вернется только после Нового года, а она останется здесь, с соседями.

— А как же елка? — Зоя вскочила. Усталость прошла. — Я же ему елку привезла, настоящую!

Полная женщина, ее звали Клара Петровна, пожала оплывшими плечами.

— Что ж такого? Приедет после праздника. Елку можно на балкон вынести, там холодно, и ей ничего не сделается.

Зоя упрямо помотала головой. Нет, так нельзя. Ну как ей объяснить, этой женщине, что она три года не видела отца, что и прежде он приезжал всегда летом, что теперь она большая и в первый раз хочет встретить Новый год с отцом уже по-взрослому. Ей столько нужно ему сказать! И слышать все это должны елка и любимый заяц с плюшевыми ушами — свидетели ее детства. Только тогда отец поймет ее, узнает, как трудно на распутье семнадцати лет.

— Нет, я поеду к нему на прииск. Только вы мне скажите, это далеко?

— Да не очень. Километров шестьсот. Вот с транспортом к празднику плохо. Намаешься.

— А чего там маяться? — сказал высокий, пожилой сосед, — Витька наш в рейс уходит — возьмет с собой. С начальством договориться можно.

Никто не отговаривал, не спорил с нею. Люди в квартире поняли, что этой девочке действительно нужно встретиться с отцом, и именно на Новый год. Каждый, наверное, вспомнил, как много значат в юности такие необходимые встречи.

Поселки нанизаны на бесконечную нить дороги. В каждом поселке своя жизнь. И дорога тоже живет по-своему — беспокойно, торопливо.

Зое обо всем приходилось догадываться самой. Ее спутник, шофер Виктор, или просто Витька, как звали его дома, упорно молчал. Только и спросил в самом начале пути:

— На Колыме-то бывала?

— Нет…

— Ну, коли так — смотри.

И Зоя смотрела. Ей никогда раньше и в голову не приходило, что у белого снега столько красок. Он румянился на круглых боках сопок, синел в распадках, а на вершинах нестерпимо сверкал платиновой, холодной белизной. Кроме того, были тени. Зеленоватые, голубые, оранжевые и даже алые.

Снег цвел.

Но деревья, попадавшиеся по пути, были равнодушны к празднику красок. Им жилось трудно. Они гнулись, прятались за каждым камнем. Только, в долинах свечами тянулись к небу сквозные кроны лиственниц. У многих ветви повернуты в одну сторону — словно они бегут против ветра.

Зоя подумала, что ее елочке стало бы здесь страшно — одной среди цветущего снега и усталых деревьев. Она погладила рукой упругий сверток. Он все так же пах лесом и детством.

За поворотом у трассы стояла женщина — пестрый кочан из шарфов и шалей. Поселка рядом не было, но она спокойно ждала, подняв руку.

«Откуда взялась?» — подумала Зоя.

Виктор нехотя остановил машину.

— Куда тебе?

— До «Светлого». Подкинешь? Измерзлась тут стоявши.

— Ладно уж, садись.

Женщина привычно захлопнула за собой дверцу кабины. Быстро стащила половину шалей и сразу заговорила:



— Ох, тепло-то как! Красота! И чисто. Терпеть я этого не могу, чтобы у шофера в кабине грязно было. Иные еще и хвастаются этим — измажется с ног до головы мазутом, смотрите, мол, люди добрые, какой я есть рабочий кадр. А сам никакой не кадр, а просто неряха, поросенок!

Говорила и все время улыбалась. К ее лицу удивительно шла улыбка! Детские беспечные ямочки, курносый нос, озорные глаза и даже завиток волос на лбу — все смеялось и радовалось каждому пустяку.

— Меня, между прочим, Машей звать. Просто — Маша и все. Терпеть не могу, когда зовут Марьей Семеновной, а надо. Я воспитателем в интернате работаю. У нас строго. Сейчас вот к родителям одного нашего воспитанника ездила — совсем мальчишку забросили. Ну и что, что далеко живут? Я же добралась до них, если захотела.

Маша на секунду нахмурилась и тут же вновь расцвела улыбкой.

— Теперь вот праздник у нас будет новогодний. Большой, с концертом. Ребята стланику нарубили — елку под потолок сделаем. У нас ведь детишки настоящей-то елки и не видели. Колымчане…

Опять задумалась, вгляделась в окно:

— Останови здесь. Пешком дойду. Этим распадочком ближе.

Машина стала. Маша сноровисто замотала шаль, сверху накинула вторую. Зоя тронула ее за рукав.

— Постойте! У меня есть елка. Настоящая. Только я всю ее не могу отдать, папе везу. Но… вот ветки. Они душистые, и ребята будут знать, как пахнет елка.

Маша прижала колкие веточки к лицу.

— Спасибо большое! Ох, как от них праздником пахнет! Спасибо!

И быстро пошла еле заметной тропинкой в сторону от трассы. Вот уже и не видно ее. Но осталось тревожащее чувство зависти к человеку, у которого столько нужных дел. Прежде Зоя не знала этого чувства.: Захотелось быть такой же, как Маша, — веселой, напористой, очень нужной людям. А кому нужна она сама? Тете Поле, папе?

Нет, с тетей Полей что-то не так. Уж очень ей безразлично, какая она, Зоя, чего ей хочется. А папа… вот для него-то она и хотела бы быть такой, как Маша. Наверное, он сам хотел бы видеть ее такой.

И уже иначе виделось встреченное. Дорога, поселки, люди. Ей хотелось ехать по этой дороге, но не в гости, не «а праздник, а куда-нибудь, где она нужна, где без нее не могут обойтись.

Ну, может, в окрестностях поселка завелся зверь. И никто его не может убить, кроме нее. Будто она — знаменитая охотница. Нет, насчет зверя глупо. А вот на далеком прииске дети болеют, а она, Зоя, — детский врач и она одна может спасти детей. Или она — синоптик. Без нее никто не знает, когда утихнет метель и по трассе снова пойдут машины.

Нет, так, наверно, тоже не бывает. Но есть же, есть нужные, важные люди. Взять хотя бы папу. К празднику не вернулся, встречать ее не приехал. Дела! Или этот шофер. Под Новый год пошел в рейс, значит надо! И сколько таких! Буквы в словах Крайний Север снова стали большими.

Машина все так же бежала по трассе. И все было по-прежнему. Но Зое казалось, что уютная кабина — клетка, и та комната, где она жила, тоже была клеткой. Она просто не замечала этого, так как не знала, что у клетки есть дверца. А теперь знает, но не умеет открыть.

…Встречные машины напоминали больших осторожных животных. Они издали осматривали друг друга, дружески, подмигивали на ходу, и было ясно, что они знают что-то свое, хорошее и умное, но не хотят говорить.

Быстро смеркалось. Снег увял и теперь стал таким, как везде, — просто белым с редкими синеватыми и черными тенями. Зато у машин, как у кошек, разгорелись от темноты глаза.

Одна остановилась, поравнявшись. Из кабины выглянуло усталое лицо. Копоть обозначила на нем морщины.

— Витюха, ты?

— Я… Как там… в городе?

В глазах шофера прятался тревожный вопрос.

Виктор вдруг улыбнулся. Оказывается, его тяжелые губы умели складываться в улыбку!

— Чего уж там — «в городе?» Сын у тебя родился. Здоровущий. Орет так — аж на Каменушке слышно. Мы уже все к нему наведывались.

Шофер молчал. Только лицо молодело на глазах. Все ушло: усталость, немеряные километры «зимника», неотступный вопрос: а что там?

Он с силой ударил кулаком по краю опущенной рамы:

— Эх-ма! Подарка-то и нету! Боязно было — вдруг что не так, и вот… с пустыми руками.

— Нет, не с пустыми! Возьми мою елку! Всю!

Зоя торопливо, чтобы не передумать, протянула сверток.

Шофер благодарно кивнул. Ничего не надо было объяснять. Чужая девочка отдала его сыну память о своем детстве. А Зоя помедлила минуту и достала зайца. Он смешно мигнул стеклянным золотистым глазом.

— Берите и его! Он добрый и всегда меня слушался. А я… мне больше не надо игрушек. Я уже выросла.

Машины разошлись. Метнулись по снегу косые полотнища света, и к дороге подступила ночь. Где-то далеко, в самом ее центре, смутно наметилось далекое зарево огней.

Поселок. Может быть, тот, куда она едет, тот, где ждет ее отец, ждет начало большой взрослой жизни.

Большой ералаш

Они принесли с собой пару чемоданов, сетку с какой-то посудой и новенький магнитофон. Девочка с изумленными от счастья глазами и высокий, очень шумный парень. Я подумала, что для молодоженов — это не так уж плохо. Магнитофона могло и не быть.

Он только заглянул в комнату и сейчас же вышел на кухню. Его тянуло к людям.

В нашей квартире кухня — тот же клуб.

Здесь наскоро завтракают по утрам и неторопливо ужинают вечером. Каждый у своего стола. Над столом у Вероники Борисовны «персональная» лампочка. Общей ей недостаточно. В кухне часто бывает тесно, но никогда — шумно.

С приходом молодоженов все изменилось. Он все время что-то вертел в руках, садился, вскакивал, расшвыривал стулья. И говорил, говорил…

Мы тут же узнали, что он — геолог. Зовут его Дмитрием, но он больше привык, чтобы звали Димой. Что он исключительно, просто невероятно везучий человек! Ведь надо же так: поехал в отпуск и привез жену («прямо с выпускного школьного бала в загс пошли, представляете? Ни у кого так не было, да?»). Теперь вместо возвращения на трассу — неожиданное повышение и работа в Магадане. И даже комнату дали. («Нет, ну вы скажите — ведь правда это везенье?»).

Слушать его было трудно. От его сильного раскатистого голоса звенело в ушах и тоненько жаловались друг другу чашки на полке.

А она молчала. Только незаметно расставляла по местам брошенные им вещи и улыбалась.

…Дня через два Вероника Борисовна не смогла найти любимой чашки. Она решительно постучалась к молодоженам, но вернулась с пустыми руками.

— Нет, как хотите, а так нельзя — ведь они же люди! Плитка стоит прямо на полу, на ней чайник, а сами в углу на чемоданах сидят! Я думаю, мы с Иваном Семеновичем вполне можем отдать им Гришенькин стол: все равно он в армии. И пару стульев.

— А как же чашка? — нарочно спросила я.

— Чашка? Что же, чашка… У них, конечно, но знаете, Клавдия Алексеевна, Дима такой милый мальчик, он так извинялся. Пусть остается. Кстати, вы вполне могли бы тоже хоть что-то для них сделать. Например, отдать им кушетку. Она же совсем вам не нужна!

Кушетку я им отдала, а Вероника Борисовна, кроме стола и стульев, уступила еще и тумбочку на кухне. Чтобы Майке было куда поставить плитку.

Вещи как-то сами собой потянулись в Димину комнату. Сегодня исчез с кухни еще один стул, завтра на стене в прихожей оказалось белое пятно на месте шкафа, в котором хранились зимние вещи. Нарушились незыблемые устои личной собственности — не стало персональных столов, лампочек и табуретов. Все это, в случае надобности, перекочевывало в комнату молодоженов, иногда возвращалось, но чаще оставалось там.

Наверное, Диме легко жилось на свете. Иногда я думала, что слишком легко. И еще, что у него уж очень красивые глаза. Такие не нужны мужчине. Впрочем, в шестьдесят лет не так уж важно, какие глаза у твоего соседа. Майке эти глаза были, конечно, дороже всего на свете.

Как-то уходя с кухни, я услышала, как он тихо сказал:

— Смотри, Майча, у нее уши, как у белого кролика. Светятся насквозь!

Я не обиделась. Что ж! Таким людям и невдомек, как нелегко проходит жизнь некрасивого человека. Да еще женщины.

…Нашу квартиру покинула тишина. До этого она по-старушечьи хозяйничала во всех углах. Боязливо и скучно. С тишиной ничто не уживалось. Если кто-то включал радио, оно звучало тревожаще громко. Форточку тоже хотелось скорее закрыть: сквозь нее к нам врывалась улица. Годами квартиру наполняли маленькие, но постоянные привычки и приросшие к месту вещи.

Теперь тишине не стало житья. Майка с утра носилась по всей квартире и всем мешала.

Сегодня Иван Семенович не смог выпить свою обязательную чашку кофе: куда-то исчез кофейник. Вероника Борисовна не нашла своего халата. Я напрасно искала газету.

Спрашивать о чем-то Майку было бесполезно: она готовила обед.

Принялась она за него спозаранку. Вся беда была в том, что Майка совершенно не могла заниматься чем-нибудь одним хоть полчаса.

Кинув на сковородку мясо, она вдруг начала мыть в кухне пол. С особенным удовольствием сгоняла вещи со своих мест.

— Мама всегда говорила: вымой по углам, а середина сама себя вымоет.

Середину домывала домработница Веры Борисовны — Маша. Забытое Майкой мясо успело сгореть, и теперь она тыкалась по чужим полкам, соображая, что бы еще сготовить.

— Ой, да что же мне делать? Ведь муж сейчас придет! Слово «муж» она произносила горделиво и значительно.

Маша ворчала:

— И кто только тебя просит? Занималась бы своей стряпней, господи прости! Куда мой перец потащила, егоза?!

Майка с разбегу поцеловала Машу не то в шею, не то в затылок:

— Ой, тетенька Машенька, извините! Ну что же, что же делать?! Чайник хоть, что ли, поставить?

— Чайник! Ведро пожарное, а не чайник. Все не как у людей, — не сдавалась Маша, но видно было, что ворчит она просто так — для порядка.

А чайник и действительно был особенный — огромный, с продавленным боком и ручкой из проволоки. Дима звал его «таежником» и очень им гордился. В него можно было налить чуть не полведра воды.

Пока Майка с трудом, вся перегнувшись назад, тащила его из комнаты, Маша, повздыхав, достала откуда-то готовые котлеты, почистила картошку. Все это молча, с поджатыми губами. Обернулась ко мне:

— Клавдия Алексеевна, я смотрю, у вас давно початая банка помидоров стоит. Дайте немножко… этой.

Майка только быстро закивала головой. Говорить она не могла, так как держала во рту вилку. Ей, как всегда, хотелось сделать все зараз, а рук не хватало.

Дима примчался как вихрь. Громко хлопнула дверь, что-то упало в коридоре. Через полчаса убежал, на ходу дожевывая котлету. Маше вряд ли стоило хлопотать. Он съел бы и горелое Майкино мясо. Но когда я посмотрела на Майкино личико, я подумала иначе: ведь и этот нелепый обед — маленькая бусинка в ожерелье Майкиного семейного счастья… А бусы так легко рассыпать!

…Однажды вечером лестничный пролет загудел, словно в него втиснули демонстрацию. Дверь рванулась с петель:

— Майча! Принимай гостей! Устраиваем «большой ералаш»!

Через минуту в квартире негде было повернуться. Димины гости везде чувствовали себя дома — видно, он подбирал их по своему образцу. Плечистые парни в свитерах, чертыхаясь, кололи на кухне сахар. Один складным ножом нарезал хлеб, потом, порывшись в ящике Вероники Борисовны, достал консервный ключ и принялся открывать банки. Дима, как фокусник, вытаскивал из карманов плаща бутылки шампанского и шоколад.



Мне эти люди нравились. Их волосы и одежда пахли солнцем, лиственницей и дымом костров. Завтра они снова уйдут к своим кострам, но сегодня все они были рады друг другу, а больше всех — Дима.

Он кричал, хохотал, хлопал друзей по могучим спинам. Только руки его вдруг показались мне очень белыми и тонкими, а сам он меньше ростом.

Майка, конечно, ничего этого не замечала. Она сновала среди людей, как пустой ткацкий челнок, — неутомимо, но бесполезно. Ее почти не заметили, а Дима ничем этого не исправил.

В комнате включили магнитофон. Старая, студенческая песня:

И узнаем мы тогда, что смело
Каждый брался за большое дело,
И места, в которых мы бывали,
Люди в картах мира отмечали…
Магнитофону вторили хрипловатые, старательные голоса людей, которым не так уж часто приходится петь. Но мне больше бы хотелось услышать Майку. Днем она поет часто, и почти всегда эту же песню. Ничего особенного в Майкином голосе нет. Высокий, чуть дрожащий, по-детски западающий на низких нотах. И песня обычная. Но когда она ее поет, я чувствую, что Майке очень хочется, чтобы слова песни относились и к ней самой.

И места, в которых мы бывали,
Люди в картах мира отмечали…
На всей земле нет пока места, где оставили бы след Майкины руки. А Дима? Что-то им, конечно, сделано. В те времена, когда с его рук еще не сошел загар. Но он беспечен, словно жить ему двести лет.

Может быть, я и не права: старых людей всегда пугает щедрость и блеск юности. Но щедрость и расточительность — разные вещи. А Дима ярок… и расточителен.

Магнитофон включали все громче, в комнате почти кричали. Перекрывая шум, Дима спрашивал:

— Здорово, ребята, верно?

И сам пытался петь. Уверенно и фальшиво. Майка пронесла на кухню «таежника». Чайник был полный, но ей никто не помог.

Я заметила, что она впервые не смотрит в глаза.


Почти все одинокие старики живут в хрупком мире воспоминаний и милых сердцу вещиц. Молодежи этот мир смешон или непонятен. Об этом нужно помнить и не сетовать на черствость молодости.

Дима и раньше ко мне заглядывал редко. Зайдет на минутку что-нибудь попросить, и сразу в комнате становится шумно и безалаберно, как на уличном перекрестке. Когда начались большие и малые «ералаши», перестал заходить вовсе. Некогда стало. А может, просто те вещи, что еще остались после всех его набегов, не интересовали его.

Майка почти не бывала у меня. Кажется, побаивалась немного — не знаю почему. Но однажды, когда за стеной магнитофон снова и снова повторял убитые слова «Глобуса», она без стука открыла дверь и молча села в уголке. Лицо — как натянутая струна.

Я знала: это должно было прийти. Ведь до сих пор Майка жила, как жеребенок на весеннем лугу детства. Замужество показалось лишь новой увлекательной игрой.

И вдруг детство кончилось. Нет больше весенних лугов. Все утонуло в предрассветном тумане наступающей молодости, и кто укажет, какими путями идти по неизведанной земле?

Я хотела заговорить с ней, но Майка качнула головой, встала и ушла.

Снова и снова та же песня… Ужасная вещь — магнитофон. Его голос недоступен времени. Певец может охрипнуть, сотрется патефонная пластинка, и только бегучая, как струйка, лента останется неизменной и так же — будет звучать записанная на ней песня.

Но разве может остаться неизменной душа человека? Мне кажется, Дима не понимает важного: Майка не магнитофон, она может и не повторить раз заученной песни.

…Лето катилось к закату. Вместо легких, как облако рододендронов, по воскресеньям с окрестных сопок несли багряные хвосты кипрея и золотистые кисти рябинолистника. На кухне мариновали грибы и шепотом считали чужие банки с вареньем.

В тот день Майки с утра не было слышно. Она не мыла пол и не принималась за стряпню. Обрадованная тишина водворилась на прежнее место.

В конце концов я сама пошла к Майке.

Пепельный свет ненастного дня подчеркивал беспорядок в комнате. Ясно, что уже несколько дней здесь никто и не пытался убирать. На столе — остатки закусок, из углов выглядывают стайки бутылок. Давленые окурки, обрывки магнитофонной ленты и бурые пятна от пролитого чая на полу.

Майка лежала на неубранной постели. Увидев меня, села. Усталые плечи и серое безразличное лицо.

— Ты что же это, голубушка, раскисла? Рано тебе руки-то опускать — не доросла. Вставай, убирать будем!

Я нарочно говорила сердито, громко. Майка встрепенулась, ожила, в глазах затеплился огонек.

Вдвоем мы принялись вытаскивать из комнаты мусор, мыть окна, стол. Конечно, больше делала сама Майка — от старухи какая помощь? Но дело двигалось.

Впрочем, одной уборки здесь было мало. Вещи в этой комнате были неуютные и безликие, как в гостинице. Потеряв старого хозяина, они так и не нашли нового.

Майка долго бродила по комнате, соображая, куда что поставить. Наконец осталась только чашка.

Все та же чашка Вероники Борисовны — большая и щедрая, как чайник. У нее давно уже не стало ручки, а по голубому боку змеилась трещина. Поставить ее было некуда, да Майка просто забыла, что держит ее в руках. Поставила на подоконник и открыла окно.

Любопытные дождевые капли сейчас же залетели в комнату, запутались в Майкиных волосах. Остро запахло мокрой лиственницей. Не оборачиваясь, она вдруг сказала:

— Клавдия Алексеевна, вы учительницей были, видели много. Скажите, как мне жить?

Резко повернулась, уставилась нетерпеливыми глазами. Ждала, как у доски подсказки. Но учителя-то знают: услышавший подсказку почти всегда ошибается.

— Ты Димку-то своего любишь?

— Очень! Не надо, наверное, так, а я иначе не могу. А он… Вы же видите, я ни в чем ему не мешаю, пусть только ему будет хорошо. И ничего у нас не выходит. Каждый вечер новые друзья, вино, «ералаш». Может, я чего-то не понимаю? Скажу ему, а он шутит, смеется: «Наша павловская порода — мореного дуба. На сто лет хватит. Все Павловы жили весело», — А у меня уже и руки опускаются — сил нет так жить.

Майка замолчала. Теперь стал слышен дождь — настойчивый и однообразный. Да издалека долетали обрывки вальса. Словно кто-то разорвал мелодию и теперь отдельные звуки блуждали под дождем, искали и не могли найти друг друга.

Звон разбившейся чашки показался таким оглушительным.

Майка вздрогнула:

— Разбилась! Вот видите, ничего у меня не получается! А вы не поверите: когда в школе практику на заводе проходили, все получалось! Я на шлифовальном станке работала. И трактор я водить умею… Да, да, я не вру! Мне и наш учитель по труду говорил, что меня машины слушаются, а тут какая-то чашка.

— Ведь у нас тоже есть завод, Майя…

— Да я думала уже… Но как же Дима? Как он один? И обед.

— Обед? Да ведь его все равно не бывает. Не проще ли пойти в столовую? И на заводе ты не век будешь — вечером все равно вместе. А там… Сама увидишь, как получится. Своему горю только свои плечи впору. И счастью тоже.

Вальс за окном почему-то стал слышнее. Звуки наконец нашли друг друга и слились в одну грустную, давно знакомую мелодию. Дождь все плясал и плясал на подоконнике, и к запаху лиственницы прибавился неопределенный горький запах близящейся осени.


Жизнь многих супружеских пар похожа на железнодорожные рельсы: всегда идут рядом, никогда не сталкиваются и никогда не бывают по-настоящему близки. Их прочно разделяют и держат шпалы взаимных уступок, выгод и вежливых условностей. Иной раз такие семьи даже называют счастливыми…

С некоторых пор мне стало казаться, что и мои молодые соседи идут к тому же.

Майку захватила работа. Слишком долго ее силы не находили применения. В конце концов, чем гонять с места на место мебель, варить невкусный суп и чувствовать себя нужной лишь одному человеку, гораздо интереснее быть нужной всем.

Возвращалась она с работы поздно. Не заходя к себе, мылась в ванной и еще оттуда начинала что-то рассказывать. Потом шла ко мне пить чай и продолжала о том же. Личико у нее румянилось от воды, глаза сияли, как и прежде. Руки стали как-то увереннее, надежнее.

Но в то же время мне казалось, что она приказывает себе не думать и не говорить о том, что творится за стеной. Только я не совсем понимала — почему?

…А за стеной бурлил, никого не радуя, очередной «ералаш». Теперь они шли ежедневно, но люди там были другие. Симпатичные парни в свитерах давно уже покинули нашу квартиру, но не думаю, чтобы Дима заметил, когда это произошло.

Те, что приходили к нему теперь, выглядели странно. Каждому чего-то не хватало. У одного были «вполне стильные» брюки, но на плечах ношеная куртка явно с чужого плеча, у другого куртка была «блеск», зато обтрепанные на концах брючки жалко обтягивали тощий вихлящийся зад. Третьему достался только папуасски-откровенный галстук. Говорили они на каком-то отрывистом, односложном языке, где жесты наполовину заменяли слова.

Шампанское тоже исчезло, его неприкрыто заменила водка.

Впрочем, сам Дима чаще пил дрянной портвейн, который, конечно, звался кальвадосом в память о непонятных романах. Ремарка. Пил молча, стаканами, болезненно морща губы. После третьего-четвертого стакана из глаз уходила муть, плечи распрямлялись, и он снова делался «душой общества».

Вряд ли только оно способно было это оценить. Молодые люди болтали о чем-то на своем обезьяньем языке, их девицы усердно визжали. Никто никого не слушал. И, как всегда, гремел магнитофон, но теперь он исполнял тоже что-то малопонятное и шумное.

Не знаю, как относилась ко всему этому Майка. Но я все чаще думала, что ее любовь ушла и она лишь по инерции все еще идет рядом с Димой.

Домой она уходила лишь тогда, когда комнату покидал последний гость. Иногда оставалась ночевать у меня.

Я никогда не слышала, чтобы она ссорилась с Димой, но долго так продолжаться не могло. Рельсы тоже неожиданно смыкает стрелка. Лишь бы знать, где она…


В Новый год пришла Римма. Она вынырнула из омута очередного «ералаша», но утвердилась прочно. Слишком сильно пахли грозой темные волосы этой женщины, слишком уверенно стучали ее модные каблучки, слишком многое видели и хотели ее блестящие глаза. Такие не приходят на один день.

Утром, когда Майка ушла на завод, Римма вернулась, спокойно надела Майкин фартук и принялась за уборку. Дима на работу не пошел (последнее время это случалось с ним не так уж редко), и я с удивлением увидела, что он неумело пытается помочь Римме. Этого с ним никогда не бывало!

Впрочем, помощь ей была ни к чему. То, на что Майка тратила час, Римма сделала в несколько минут. Уверенно приказала:

— Дима, поставь чайник! Чаю хочу…

Он покорно понес на кухню «таежника». Вероника Борисовна высунулась из двери, покачала головой, но сказать ничего не успела: Римма молча захлопнула дверь, а меня обожгла взглядом нестыдящихся черных глаз…

С этого дня «ералашей» не стало, но и Дима перестал бывать дома. Майка из ванной проходила прямо к себе, и никто не знал, о чем она думала.


Зима выдалась ветреная, вьюжная, ломала старые кости. Сплю я в такие ночи плохо. Как петли бесконечного вязанья, сменяют друг друга воспоминания, мысли. Их много: о том, что пережито и забыто, и о том, чего забыть нельзя. А за окном все скребет и скребет стену колючая снежная крупа, и лиственницы сокрушенно качают головами.

Меня вывели из забытья приглушенные голоса в коридоре. В старости поневоле становишься любопытным: жизнь не оставляет ничего, кроме роли наблюдателя.

Я встала и выглянула в коридор. Дима привалился к выходным дверям, неловкодержа рюкзак. К его плечу кокетливо и нарочно беспомощно прижалась Римма.

А перед ними стояла Майка. Растрепанная, в кое-как накинутом халате и все-таки непонятно неожиданно красивая. Она смотрела только на Диму, словно и не было здесь никого.

— Ты никуда не уйдешь! Я люблю тебя, люблю, понимаешь!

Наверное, ей казалось, что этим словом выражено все. И это все так огромно, что через него не перешагнешь.

— Как это глупо! Димка, скажи ты ей, наконец, ведь соседи проснутся! — Голос у Риммы дрожал от злости.

Дима швырнул рюкзак на пол, порывисто закрыл лицо руками.

— Майка, я прошу, уйди, я не могу так больше! Все равно у нас ничего не получится. Я погибший человек, а ты…

— Неправда! Все получится! Дима! Да ты не слушаешь! Дима! — Она с отчаянием прижалась к нему замерла.

— Все ясно. Своевременное раскаяние и — налицо советская семья! С меня хватит, я ухожу.

Римма решительно двинулась к двери.

Дима заглянул Майке в глаза и, съежившись как от невыносимой боли, сбросил с плеч ее руки, шагнул за дверь, в настороженную темноту.

— Римка! Подожди, я с тобой!

На пороге обернулся:

— Прости, Майча. Ты хорошая… Но… Не могу… Поздно…

Отчаянной скороговоркой прочастили по лестнице шаги. Следом за другими — четкими, слишком спокойными. Стало тихо. Тогда я вышла из комнаты.

Майка стояла у косяка. В открытую дверь вползал мороз. Но она не чувствовала холода. Она ждала.

Я подошла к ней, взяла за руку:

— Так нельзя, Майя. Идем.

Она не обернулась. Молча вырвала руку. Слушала.

Внизу по улице шли люди. Эхо лестничного пролета доносило их шаги. Не нужные, не те…

Майка ждала. И наконец где-то очень далеко возникли еще одни шаги. Торопливая, спотыкающаяся походка. Все ближе, ближе, Майка вздрогнула и всем телом подалась навстречу.

Я повернулась и тихонько ушла к себе.

Солдат

Автобус был трассовский. Он каждый день проходил сотни километров от поселка к поселку но главной колымской трассе, видел всякое, ко всему привык. Его пыльные, в ссадинах бока пахли романтикой. В суматохе посадки он один оставался спокойным. Внутри все смешалось:

— Товарищи! Учтите, я буду жаловаться!

— А, видел я такую в гробу в белых тапочках! Почему в белых тапочках? — подумал Николай. — Чепуха какая-то.

Следом за остальными он прошел в конец автобуса к шаткому сооружению из ящиков, тюков и чемоданов. Посмотрел на свой ладный, окованный по углам сундучок и… одним движением развалил всю кучу. Черт окаянный! Что тебе повылазило?! Николай молча и сноровисто заново укладывал вещи. Сколько раз на маршах в любую погоду приходилось ему следить за хозяйством роты, и ничего никогда не портилось и не пропадало.

«Вещь, она глаз любит да ласку», — говорил отец. Это Николай помнил…

В глухой костромской деревушке вещи служили многим поколениям. К ним привыкали, как к людям, и Николаю всегда делалось не по себе, когда на его глазах что-то ломали.

Кто-то осторожно тронул его сзади за плечо:

— Простите, вы не поставите заодно и мой чемодан?

Маленькая девушка в коротком пальто, лыжных брюках и пушистой шапочке с кисточкой на конце. Глаза испуганные, блестящие, на щеках — ямочки.

Николай поставил сверху ее новенький, ничем не обшитый чемодан. Углы у него уже успели обиться. Белоручка, пуговицы, поди, пришить не умеет…

Все уже успокоились, разместились. На лицах большинства было то отсутствующее выражение, которое появляется только перед отправлением в дальний путь.

И тут в автобус вскочил еще один пассажир. Локтями и плечами освободил себе место. Синие глаза в дремучих ресницах, улыбчивый рот:

— Девушки! Неужели для бедного пилигрима не найдется одного сантиметра жизненного пространства? — Приложил руку к сердцу и даже покачнулся: — Что я вижу? Такая мордочка — и этот автобус? Девушка, да вас режиссеры на съемках ждут! А вот сумочку вашу можно переместить, правда? Видите, как хорошо, — и мне место нашлось!

Весельчак уселся прямо перед Николаем, рядом с девушкой в пушистой шапочке. Автобус тронулся.

Перебивая надсадный рев застывшего мотора, лезли в уши слова незнакомца. Как назло, голос у него громкий, четкий:

— Да, я видите ли, старый колымчанин. То есть не по годам, конечно, — по стажу пребывания на этой планете. А вообще-то я такой же гражданин вселенной, как многие. Даже профессию имею — техник-строитель… Еду на Береговой. Ах, и вы туда же? Учительница? Определенно мне везет — такая попутчица нашлась!

И мне на Береговой. Хорошо это или плохо, что с ними по пути? — Николай отвернулся и стал смотреть в окно. Новый край, новые люди. Здесь — жить. Ведь как упрашивали родные: «Вернешься из армии — живи у нас. Дом — полная чаша: корова, свиньи, овцы… Невесту найдем…»

А вот не захотел.

«Вещи береги, в них — сила», — говорил отец.

«Не человек для вещи — вещь для человека», — толковала мать. И, видно, глубже запали в душу ее слова.

Но что ждет его на чужбине?

Все непривычно. Исчезла даль. Дорогу с обеих сторон плотно стиснули крутые бока сопок в пестрых цыганских лохмотьях осеннего наряда.

С трудом узнавалось знакомое. Вон тот куст. Ведь это же береза, а та мохнатая зеленая лепешка очень похожа на сосну.

А дальше по склону будто праздничный сарафан раскинут: лиловые, белые, алые пятна. Красота!


Автобус бежал и бежал. На остановках пассажиры шли в столовую и каждый раз ели одно и то же: бурое варево под названием «борщ» и куски чего-то коричневого, неопределенного под Названием «шницель» или «котлета». В зависимости от фантазии повара.

На первой же остановке сосед Николая подхватил под руку девушку в шапочке и увел ее в столовую. Николай никуда не пошел. В окно он видел, как те двое гуляли по истоптанной колосистой траве. Парень что-то рассказывал, девушка качала головой — изумлялась.

Врет, конечно, — с неприязнью подумал Николай, — и то, что здесь в автобусе говорил, — тоже врал. Старый колымчанин. Гражданин Вселенной. Видали таких.

Николай встал, вышел из автобуса. Вечерело. Черные тени робко потянулись по земле, скрадывая очертания домов, деревьев, машин. Еще заметнее стала смешная шапочка с белой кисточкой на конце.

Маленькая девушка и рядом парень — ладный, красивый, куртка в «молниях». Им хорошо вдвоем.

Николай каблуком сапога вбил в землю окурок папиросы. Вспомнилось: «Невесту бы тебе первую по селу нашли. Хозяйку». — Кого же это? Фаинку Золотову, не иначе. Хозяйка она первостатейная, это точно. Чемодан бы ни за что без чехла не повезла. А, черт! Далось мне все это!

И место здесь какое скучное. Как только люди живут? Сопки голые, где-где кустик торчит, дома в кучу, как овцы, обились, между ними прячутся от ветра зябкие деревца. Говорят, и кислорода тут не хватает. Одно слово — Колыма.

А эти двое словно и не замечают ничего — гляди, как бы от автобуса не отстали.

…Автобус полз на бесконечный подъем. В мерцающем свете фар вставал суровый, весь из серого камня перевал с цветущим названием Яблоневой. На крутой дуге шоссе проплыл мимо иссеченный ветром обелиск на могиле инженера, строителя трассы.

— Нет, вы только представьте себе, Люсенька, — услышал Николай, — ночь, ветер воет в камнях — диких, непокоренных. И среди всего этого на забытой богом земле умирает герой. Да, герой! Ведь его воля проложила путь для других! Завидно! А между тем это элементарная азбука романтики, поверьте, у нас, колымчан, каждый третий…

Шум мотора заглушил остальное. Давно позади осталась одинокая могила, снова впереди и с боков серые отвалы камней, мелкий кустарник. И лишь теперь, как всегда слишком поздно, пришли нужные слова: ты не прав, «старый колымчанин», не одинокий герой, а рядовой солдат лежит под серым камнем обелиска. Их были тысячи, а приказ был один — сделать край жилым. Приказ выполняют любой ценой.

Как хотелось Николаю сказать все это, чтобы та девушка с милым именем Люся поняла… Но ведь у него, Николая, нет синих глаз в дремучих ресницах. Глаза у него карие, маленькие — не сразу их и увидишь, и никогда он не сумеет говорить так красиво, как тот.


Поселок Береговой вполне оправдывал свое название. Некоторые дома так близко подвинулись к берегу, что, казалось, вот-вот свалятся в бурную Колыму.

Поселок делит пополам полоса «ничьей земли» — перекопанное бульдозерами поле. С одной стороны — неразбериха путаных улочек старого поселка, с другой — громада строящегося завода. В кажущемся хаосе стройки уже угадываются очерки корпусов, прямые перспективы улиц будущего рабочего городка.

Группа приезжих стояла на трассе. Осматривалась. Четверо парней и одна девушка.

— Пошли в поссовет, что ли, ребята? Надо начальству представиться, опять же общежитие.

Все оглянулись на «старого колымчанина». Каждый уже знал, что зовут его Виктором Громовым и что не было еще той беды, откуда он сухим бы не вышел.

Виктор мгновенно почувствовал всю ответственность момента. Молодцевато подхватив свой и Люсин чемоданы, улыбнулся беспечно:

— Следуйте за мной в кильватере — все будет ол-райт. Старожилы всегда впереди.

Все пошли следом за Виктором.

Миновали «ничью землю» и углубились в заячьи петли дорог старого поселка. Лаяли собаки.

Чистенький домик поссовета совсем не напоминал учреждение. На добела отскобленном крыльце лежал веник для ног, на окнах под сенью ломких крахмаленых занавесок цвели настурции.

Дверь сердито захлопнулась за пришедшими. Стол председателя уже плотно облепили другие искатели квартир с чемоданами и рюкзаками.

— Та дэж воно було то общежиття? — размахивал внушительными кулаками парубок с горячими глазами.

— Будет, будет общежитие, — уверенно ответил холодный канцелярский голос. — Только подходить к вопросу надо диалектически. Ясно? Что мы имеем на данном этапе развития нашего поселка? Так сказать, период реконструкции и становления. Могут быть на данном этапе трудности? Могут. Больше того, они, товарищи, есть, существуют, так сказать.

Николай подвинулся вперед. У человека за столом бледное лицо в глубоких властных складках, глаза налиты алмазным начальственным блеском. Этот уж наверняка знает, что говорит. По привычке захотелось по-военному отдать ему честь: «Разрешите исполнять?»

— Разрешите, кстати, представиться, Внештатный корреспондент газеты. Так на чем мы остановились? Общежитие для рабочих занято? Кем, на какие нужды? Одну минутку, я запишу. — Виктор вынул блокнот.

Полчаса спустя вся ватага с шумом и радостными криками покинула поссовет. Общежитие освободили, изгнав оттуда каких-то «жуков» (по выражению Виктора). Сам он был героем дня и наслаждался своим величием.


Солнце еще и краем не успело коснуться сопок, а рабочий день уже окончен. Пять часов. Целый вечер впереди, а чем его занять?

Николай неторопливо шел по улице, размахивая библиотечной книгой. Сказали: интересная, про партизан. Что ж, можно и почитать, но пока не хочется. На вечеринку тоже приглашали. Отказался. Кто-то из ребят бросил насмешливо: копейку жалеет. На дом копит с коровой.

Многие засмеялись. Громче всех Виктор. Николай ушел, хлопнув дверью.

Опять не нашлось слов, чтобы объяснить: не денег жалко — времени. Был он уже на такой вечеринке Знает.

…В комнате, до отказа — набитой мебелью и людьми, — гремела радиола. Развеселый фокстрот заглушал все — звон посуды, пьяные споры, девичий визг.

Николай не знал почти никого из присутствующих. Во главе стола, как хозяин, сидел Виктор. Рядом веселая, полупьяная хозяйка дома в звонких цыганских серьгах. Еще пятеро своих, со стройки. А остальные? Какие-то парни с чугунными плечами, девицы в откровенных капроновых блузках. Хозяйка протянула стакан водки. «Штрафной! Штрафной!» — завопили голоса.

До ночи тянулось громкое, показное веселье. Он с кем-то целовался, кого-то пытался бить и, только выбравшись на улицу и вдохнув чистый, схваченный первым заморозком воздух, опомнился…

Нет, уж хватит. Больше он никуда не пойдет.

Николай остановился около клуба. Что-то новое. Вместо привычного киноплаката — белая заплата объявления: «Сегодня в клубе лекция: «Петр Ильич Чайковский». Вход свободный. Читает Л. П. Кайданова».

Имя композитора почти ничего не говорило Николаю. Радио он слушал редко, на концертах бывать не приходилось. Привлекло другое — читает Люся.

Странные у них сложились отношения. Здороваются, еще издали улыбаясь друг другу, а сказать нечего. У нее — школа, у него — стройка. У нее работа в клубе, вечерний университет, а у него? Вспомнилось: на вечеринке среди пьяного шума и гама Виктор протянул стакан: «Чокнемся, Колька? Хороший ты парень, люблю таких! Вот только на подъем тяжел, точно и не в наше время тебя делали. — Засмеялся, расплескивал водку, — Элементарно прозеваешь жизнь, Коленька. Она хитрая, как баба, ждать не будет. Нет. Зайцем мимо сиганет».

Мимо? Врешь, Виктор!

Николай решительно свернул в клуб.

Высокий темноватый зал выглядел пустым, хотя на самом деле в нем собралось немало народа. Большинство по привычке забилось «на камчатку», ближе к двери. Николай уселся в первом ряду. Ему казалось, что он и отсюда не увидит Люсю — такую маленькую около громоздкой фанерной кафедры. Рядом, на сцене, клубный киномеханик недовольно устанавливал магнитофон.

Лекция началась, как обычно. В дверях маячили фигуры опоздавших, хлопали откидные сиденья стульев, кто-то крикнул на весь зал: «А кинухи нема?». По углам засмеялись.

Люся побледнела немножко, замолчала на минутку и снова опустила глаза на листы с текстом. Николаю стало жаль ее: сунули робкой девчонке скучную, как справка, писанину, заставили читать неизвестно зачем.

Но Люся подняла голову. Глаза блеснули, лицо сразу стало красивым, милым до невозможности.

— Товарищи! У меня, конечно, текст написан, — не очень уверенно заговорила она, — но, поймите, разве можно о таком человеке читать по бумажке! Чайковский — мой самый любимый композитор. И я просто не могу представить, как можно слушать фокстрот и не знать музыки Чайковского. Вот хотя бы это… Вальс из Пятой симфонии.

Николай и раньше слышал мелодию этого вальса, но никогда не обращал на него внимания. Мало ли что передают по радио? Вальс как вальс…

А сейчас он смотрел на Люсино лицо, в ее глаза и чувствовал, что глянул сквозь привычные очертания вещей в забытую детскую сказку.

Нет больше темного, неуютного зала. Перед ним — буйное весеннее половодье. Темная глубь в солнечных золотниках. И лодка. Старый, насквозь гнилой ботник. За веслами он, Николай, тогда еще просто Колька, а на корме — соседская девчонка Нюська. Ветви цветущей, полузатопленной ивы цепляются за весла, щедро осыпают борта и руки душистой пыльцой. У Нюськи круглые, как пятаки, глаза. Между худых лопаток болтается тонкая белесая косенка. Ей страшно и весело. Она сердито пищит:

«Да Колька, же! Да тише, платье-то, чай, нестираное, от мамки же попадет».

Все как обычно: Нюська — известная ябеда и плакса. А ему видится другое: в солнечном луче царевна в золотом наряде сидит в его лодке и плывут они к чудесному острову Буяну…

Как он мог забыть об этом? Почему с годами все дальше отходила от него сказочная, трепетная красота?

Музыка оборвалась, Николай очнулся. А Люся уже рассказывала о другом. Никто не уходил, не хлопал стульями. От сердца к сердцу шли слова, музыка потрясла душу.

Лекция кончилась. Люсю окружили, спрашивали о чем-то. Многие просто так стояли и смотрели на нее, перебирая в памяти услышанное.

Николай решительно подошел к ней.

— Нам ведь по пути? Я провожу…

Эх, слова-то какие чужие. Как мятые рубли, что никогда не знают одного хозяина. Но пойми ты, пойми.

Люся быстро, радостно кивнула:

— Да-да, конечно, идемте вместе. — И он понял, что она ждала этого приглашения, — Подождите — механик придет, он магнитофон в школу отнести должен.

— Сам отнесу. Идемте.

Николай и весь этот клуб унес бы, если бы она захотела! Только бы рядом шла девушка в смешной и милой шапочке с кисточкой, только бы сохранить в душе чудесный, — вновь открывшийся ему мир детства.

…Ночь опустилась на поселок. Тихая, ясная. Над трубой котельной дым прямой темной свечой вытянулся в небо, и не видать, где он кончается, где начинается небо в мерцающей звездной пыли.

Сопки, покрытые первым снегом, теснее сдвинулись вокруг поселка. Только непокорная река все еще разговаривает о чем-то — то ли сама с собой, то ли с прибрежным тальником. На небе в радужном кольце луна.

Николай шел молча. Слов было слишком много, но он не знал, какое же из них главное?

— Понравилась лекция? — просто спросила Люся.

Он глянул на нее страдальческими глазами: ну неужели ты не понимаешь, что нельзя так, как на уроке?



Она поняла, улыбнулась. Белая кисточка теперь качалась у самого его плеча.

— Давайте говорить о самом, самом хорошем, ладно?

— Да…

И опять он молчал.

Рассказать ей о том, что видел: о тихой заводи, старой лодке и девочке на корме? Нет, это не передать словами, это можно только чувствовать.

— Люся… Разрешите я так вас буду называть?

— Не вас — тебя, — поправила она.

— Тебя, — повторил Николай, — тебя.

Она засмеялась:

— Зачем же столько раз повторять? Что ты хотел сказать, Коля?

Очень хорошо, что ты приехала сюда, что мы вместе… Понимаешь? Я как подумаю, сколько других мест на земле — просто как чудо это, — подумал Николай, но вслух только спросил:

— Как ты попала сюда?

— Обыкновенно. Меня институт сюда направил, а я и сама хотела поехать на Колыму. Очень люблю Джека Лондона, знаешь?

— Знаю.

Стал слышен мороз. Под ногами, как новая подметка, скрипел снег. Стеклянными от холода голосами лаяли собаки. Шелестело дыхание. И были еще десятки непонятных тревожных голосов зимней ночи. Прислушаешься — и не поймешь, что это прозвенело: то ли лед на реке, то ли застывшая балка. И никогда не узнаешь, кто это пробежал стремительный и легкий по скрипучему снегу.

Ночь настораживает. Люся невольно прижалась к плечу Николая. Он на минуту сбился с шага.

Люся подняла голову, снизу вверх глянула в глаза. В лунном свете зрачки были огромными.

— Коля, а как бы ты хотел жить? В самом, самом большом смысле, не в будничном.

Николай зачем-то стряхнул иней с рукава, по привычке нахмурился:

— Не знаю, поймешь ли. Я — солдат, и мне хотелось бы так жить, как в атаку ходят. Пуля тебя первого встретит, и о победе первым узнаешь. А вот дома у нас… Я понимаю — колхоз богатеет, люди лучше живут. Это-то я вижу, а на своих родных как гляну — тоска берет. И никакие слова тут не помогают, да и нет их у меня. Видно, сам еще не все понимаю. Но, подумай, разве можно так жить — от вещи до вещи? Купили, скажем, шкаф зеркальный, будут жить до ковра, а там еще до чего-нибудь. Правильно это?

Люся покачала головой:

— Нет, конечно. Но мне трудно это представить. Я ведь в детском доме росла. Училась потом, тоже все у нас общее было. А теперь смотрю — сколько еще есть людей, которых вещи сильнее! Но ты ведь не такой, правда? Я знаю, что не такой.

Белая кисточка у самой щеки. Мерцающие звездочки инея на ресницах. Легкий запах духов…

Виктор бы не растерялся. Обнял бы ее, наверное, поцеловал, и все бы исчезло. И ночь, и доверчивая белая кисточка, и серебряные звездочки на ресницах.

Осталось бы то, что Виктор длинно, со смаком называл: «любо-о-овь!» Этого он не хотел.

Николай молча взял ее руку в свою широкую, сильную ладонь, бережно пожал и отпустил. Люся улыбнулась.

…Здание напоминало пустую спичечную коробку. Стены уже встали во весь рост, покрылись крышей, а внутри все еще темнели провалы незаполненных лестничных клеток, бетонные ребра межэтажных перекрытий, шаткие деревянные перила и лестницы.

Здесь все время менялись хозяева. Не успевали уйти монтажники, как их место занимали штукатуры и маляры.

Николаю все время казалось, что в разноголосице стройки он слышит какую-то свою мелодию, веселую, уверенную. И оттого особенно ладно ложился раствор, и люди были добрыми помощниками, и хмурое ненастье не угнетало. И всегда рядом была одна мысль: как там Люся?

Он незаметно отмечал про себя: «Из школы пришла. Наверное, в столовой. Теперь дома. Читает что-нибудь или к урокам готовится…»

Коля, под честное слово десяточку до зарплаты дашь? — прервал его мысли сосед, тоже штукатур, Димка Саблин. За нежную красоту лица его прозвали «девичьим переполохом». Первый Викторов кореш Широкая душа.

— На выпивку не хватает?

— Что ты! В кино пригласил одну — ты ее не знаешь, и ни единого дензнака, неудобно как-то.

— Выпивкой Димку коришь? — явно «на публику» заговорил подошедший Виктор тем «рабочим» нарочито неправильным языком, каким он всегда говорил на стройке, — Ты у нас, конечно, шибко сознательный, на лекции ходишь, умных девушек провожаешь и все такое… А я вот что скажу. Не дело это, братцы, что нам сверхурочно работать не дают! Кому от этого вред? Объект сдавать надо, времени в обрез. А у нас как? Семь часиков отстукал — и домой. Сил, что ли, наших шибко жалко? Так русский человек никогда за этим не стоял. В войну, знаете, как было…

Незаметно вокруг собралась вся бригада.

— А что? Правильно парень-то говорит — времени много остается. Деньги опять же никому не во вред.

— Даешь сверхурочные! — подражая кому-то, крикнул Димка.

— Нет, не даешь, — заговорил Николай, — На минуту он охрип от волнения, — Хватит народ мутить, Виктор! Это я тебе как коммунист говорю. Того, что люди в войну делали, — ты не трожь: не твоими руками делалось! А насчет сегодняшнего я так понимаю: сил у тебя много, добро. Сумей потратить их с толком. О стройке душой болеешь? Врешь! Длинного рубля захотелось! На остальное тебе плевать — пусть хоть завтра развалится. А нам в этом доме жить!

Николай достал папиросы, начал искать спички. В руки лез, как назло, какой-то хлам: обрывок шпагата, кусок сургуча, старая квитанция — чего не накопится в карманах. Чья-то рука протянула зажигалку. Мелькнул светлый язычок пламени. Кажется, это бригадир. Говорит с ленцой, ровно ничего и не было:

— Кончай бузу, братцы. Перерыва-то еще не объявляли…


Оттепель подошла неожиданно. Вечером на крыши домов навалилась тяжелая серая туча. Из нее посыпался мелкий, холодный и надоедливый, как зубная боль, дождь… Ночью в окна общежития ударили тугие струи ветра, задребезжали форточки. Перекрывая шум, тревожно застучали в стекло:

— Вставайте! Лес плывет! Наводнение!

Люди поднимались каждый по-своему. Одни кидались на улицу, едва натянув одежду, другие бестолково и хлопотно брали и снова бросали какие-то ненужные вещи. Как слепые, тыкались по углам комнаты, которая вдруг стала очень тесной.

Николай вскочил, как по тревоге, еще не успев понять, что случилось. Потом пришло спокойствие. Оделся, успел одним движением одернуть одеяло на постели, затем шагнул к двери навстречу косым, секущим струям дождя.

В мокрой мгле, как сумасшедшие, метались желтые полосы света от фонарей. Иногда лучи сталкивались, и тогда в их неверном блеске возникал осевший набок штабель и бревна, мягко скользившие к реке.

Одно, другое. На какую-то секунду все замерли, ничего не решаясь сделать, не зная, с чего начать. Но каждый чувствовал: главное сейчас — во что бы то ни стало прекратить ленивое, но непрерывное движение тяжелых, скользких бревен.

И вдруг как в кино, красиво и гордо у штабеля встал человек. Раскинутые руки вцепились в корявую лесину, плечи напряглись.

— Витька это, Витька со стройки, смотрите! — ахнул женский голос.

И многим верилось в ту минуту: произойдет чудо — один человек сделает то, чего не могут, не умеют все…

Но вместо этого раздался глухой, надрывный скрежет, вершина штабеля накренилась.

— Прочь, не видишь — рухнет сейчас! Артист нашелся! — Рука Николая швырнула в сторону смягшее тело Виктора. И все исчезло: драматическое мелькание света, мокрый блеск древесины и гордая фигура героя.

Просто шел дождь, шумела река и ветер трепал волосы. Впереди была тяжелая, трудная работа на всю ночь, может и дольше.

Николай деловито закинул веревку на упрямую, как дикая лошадь, лесину.

— Бревна-то в излучину сносит, — прокричал бригадир, — хоть не все, а часть достанем.

— Все достанем. Никуда они оттуда не денутся, — ответил Николай. — На то мы и солдаты.

Ищу страну Синегорию


1

Дорога — это прошлое и настоящее вместе.

Сейчас вокруг меня тайга. Настороженная, готовая и ударить, и отступить. Трактор со злостью давит головы кочек, крушит лиственничное редколесье. Следом плывут сани. А сзади вновь поднимаются смятые кусты, топорщится осока, смыкаются костлявые ветки лиственниц. По тракторному следу расплывается топь. Серым облачком вьется за санями мошка.

Все это действительность. Неуютная, но необходимая. Так, по крайней мере, кажется мне, хотя я твердо знаю, что моя начальница Вера Ардальоновна придерживается на этот счет несколько иного мнения. Даже глаз не надо закрывать — и так вижу, как она вещает (она именно вещает, а не говорит, как все): «Страховой агент безусловно должен проявлять инициативу, но к чему крайности?»

«Крайности» — любимое слово Веры Ардальоновны. По отношению ко мне сюда входит очень многое: и то, что я, дожив почти до тридцати, все еще не вышла замуж, и то, что я не умею вовремя сказать комплимент или поднести маленький, но дорогой подарок, и, наконец, то, что я выхлопотала себе эту «дикую» командировку…

«Господи, люди и в поселке находят клиентов, к чему забираться в глушь! Медведей ведь не застрахуешь!» Так говорили и говорят. Пусть.

Я еду в тайгу к буровикам дальней геологоразведочной партии. Еду потому, что не верю тем, кто так говорит, и потому, что, кроме настоящего, существует прошлое, от которого не так уж легко уйти.

Вещи беспощаднее людей. Им незнакома жалость.

Помнишь, ты всегда забывал купить папиросы, и я прятала пачку в ящике стола. Эта, последняя так и лежит там до сих пор. На ней плохо отпечатано название фабрики. У меня было достаточно времени, чтобы заметить это. Я ждала. Я жила ожиданием. Мне казалось, что ждать всегда легче, чем бороться. Сильные побеждают или гибнут, слабые — ждут. Я умела только ждать. Мне все время казалось, что ты еще не все сказал мне, что главное где-то впереди…

Но однажды, открыв ящик стола, я увидела, что обертка пачки начала желтеть. Тогда я поняла, что ты не придешь.

…Меня кто-то тронул за плечо.

— И что это вы все думаете, грустите? Так и голова заболит.

Этого человека я приметила давно. Еще в поселке, когда наша дорога только начиналась. У него ярко-голубые глаза в птичьих лапах морщинок и очень вежливые руки. Кажется, что они спрашивают разрешения у каждого предмета, который хотят взять.

— А о чем ей думать? Как бы побольше денег с людей содрать! Такое уж их дело, этих агентов. У меня на «материке» знакомая страхагентом работает — вот живут! Ковры, дача, рояль купили недавно. Играть-то на нем некому, но все равно — вещь. В случае чего — те же деньги.

Это заговорила «женщина с багажом». Так я назвала ее мысленно. Лицо у нее безмятежное, широкое, как блин, к которому прилипли два уголька — глаза. Она величественно восседает на целой груде мешков, сумок и сеток.

— Ну зачем же вы такое говорите, Марья Ивановна! У человека, может, дело требует, или несчастье случилось, или еще что, а вы — за деньги.

Теперь я поняла, почему у моего соседа такие глаза. Он — еврей. И вовсе не старый, это только так кажется. Улыбка у него просто замечательная — как солнечный зайчик. Интересно, кто он такой?

Марья Ивановна замолчала, но на ее губах змеится презрение. Она не верит. Остальные четверо не обращают на нас внимания.

Дорога лениво карабкается на сопку. Теперь мы едем, вернее тащимся, по сухому седоватому ягельнику. В неподвижном воздухе едкое облако пыли. Все замерло. Движемся лишь мы и следом тяжелая черная туча. Дороги нет, и оттого кажется, что мы уходим в неизвестность.

Долине нет конца. Те же болота и взгорья, те же съеженные больные лиственницы, те же комары и бесполезная капель голубики, которую мы стряхиваем на землю.

Спора нет: сидеть в комнате агентства гораздо приятнее. Сейчас, конечно, Галочка Донниченко поставила чайник. Галочка — неподражаемо уютная девушка, что не раз ставилось мне в пример. Потом она нальет чай себе и Вере Ардальоновне. Мило покраснев, протянет начальнице пакет с конфетами: «Ваши любимые, с медом…»

Вера Ардальоновна медленно кивнет: «Спасибо, девочка. Вам так идет эта кофточка — просто прелесть…»

Наша начальница считает, что за все нужно платить немедленно: конфеты стоят комплимента. Если бы в эту минуту я находилась рядом, на меня посмотрели бы укоризненно: «Ну, чего же проще? Учись! Гляди, как люди делают, и живи, как все».

И я так же, как всегда, молча отвернулась бы к окну. Сказать нечего.

Мне это не нравится — и только. Где лучше — я не знаю. Я переменила столько мест работы, что просто устала искать.

Прежде мне иногда казалось, что я ищу не там, где нужно, что, кроме учреждений, есть еще стройки, прииски, заводы. Но все это была теория, все было далеко, пугало. Ведь мне с детства твердили совсем другое!

А сейчас мне уже и думать ни о чем не хочется. Все равно вместо жизни — серенький осенний денек, а за ним — вечер и конец.

Впрочем, я могу и ошибаться в мыслях. Моим спутникам тоже не лучше, но, наверное, никто из них не думает так, как я. Особенно еврей. Глаза его так добры и ясны.

…Мы прочно засели в болоте. Тракторист отцепил буксир и пошел искать дорогу. Вокруг нас вспаханная, развороченная земля сочится водой, будто плачет. Не хочется выходить, но делать нечего. Лучше уж собирать голубику, чем сидеть одной на санях. Все уже разбрелись кто куда.

Ягоды каждый собирает по-своему. Марья Ивановна добыла из недр своего багажа консервную банку и привычным жестом сборщицы сыплет ягоды в нее. Ни одна не попадает в рот. Еврея привлекает красота. Он собирает букет из самых лучших веток голубики. Положив очередную веточку, долго любуется ею.

Остальные четыре женщины с одинаковыми обветренными лицами — просто едят ягоды. Губы у всех черные.

— Яша! Кому это ты букет-то собираешь? Уж не мне ли? — Лицо Марьи Ивановны расплывается в ожидающей улыбке.

— Ну да! Жди! Ганнусе своей, поди, отвезет. Слышь, на бурах-то у нас голубицы не стало, — вмешивается одна из женщин.



Так. Теперь я знаю и много и мало. Этого человека зовут Яша, Яков. Это мало. И у него, есть Ганнуся, которую он любит. Иначе зачем букет? Это много. Сейчас мне кажется — почти все. Счастливый Яша!

2

Домики бурового отряда жмутся друг к другу, как лошади у таежного костра. Их четыре. Одинаковые деревянные вагончики на полозьях. У каждого свое прозвище и свой флаг. Неизвестно, кто и когда придумал это.

Так бывает часто — шутка переходит в привычку, никому уже не кажется смешной и в конце концов к ней начинают относиться вполне серьезно. Домики гордятся своими флагами и готовы отстаивать их «честь».

Лучше всех флаг «бабьей республики» — на нем по лимонному полю вышита ветка стланика. Зато я сильно подозреваю, что на изготовление флага «холостяков» пошла не одна пара ношеных трикотажных кальсон. «Холостяки» ведут себя вызывающе и немного кокетливо.

У «собашников» флаг напоминает знамя «псоглавцев» — на нем нашита собачья морда из черного плюша. А флаг «итээра» лучше всего отражает внутренние противоречия, раздирающие это интеллигентное «государство»— он пестр, как лоскутное одеяло…

Сейчас флаги грустят. Они промокли от многодневного дождя. Седьмой день я на бурах, и ровно столько же не прекращается дождь.

Собственно говоря, делать мне тут уже нечего — все взрослое население застраховалось (главным образом потому, что я решилась к ним приехать). Теория Веры Ардальоновны терпит крах — я возвращусь победителем. Но сейчас мне это как-то не доставляет радости. Может быть, потому, что за слепеньким оконцем «итээра» — дождь, дождь. И никому неизвестно, когда он кончится и когда пойдет трактор.

А в нашем поселке сейчас, наверное, азиатская знойная сушь. И не поверишь, что это Колыма. Куры с разинутыми клювами дремлют в коротких синих тенях. Замерло на веревках пестрое белье. Вдоль тротуаров — летучие сугробы из семян ивняка. Изредка налетевший ветер завивает на дороге пыльные смерчи.

И я отлично знаю, что ты сейчас в клубе, в той самой комнате за сценой, где мы виделись последний раз. За ее окном — зеленая стена кустов.

Я помню их другими. Озябшими, в пушистых снежных муфтах. Они каждое утро заглядывали к нам в окно и радостно кивали: «Вы счастливы? И мы тоже. Видите, нам даже не холодно сегодня».

Тогда они еще не выучились равнодушию. А в наше последнее свидание они уже стояли безликой зеленой стеной. Так же, как и сейчас.

Им было все равно, что скажет мужчина с чужими, спрятанными глазами, что сделает женщина. Да они и знали — ничего не будет. Слишком многое легло с тех пор между нами.

Я спросила: «Ты счастлив?» — «Да… очень…»

В паузе пряталась ложь. Я слишком хорошо знала тебя, чтобы поверить. Но почему же я ничего не сделала? Почему ушла, мило поговорив о том о сем десять минут?

За окном тайга и дождь. Ты далеко и искать ответ поздно.

…Дверь распахнулась так стремительно, что задрожал домик.

— Бригадира нет?!

На смуглом Женином лице глаза совсем круглые — она чем-то взволнована. Женя — моя соседка по койке, у ее профессии ответственное название — техник разведки, а стаж работы всего два месяца.

Очень трудно живется Жене! Во-первых, дали смешное прозвище Веретено и тут же забыли, как зовут. Женя и — впрямь под стать веретену — тоненькая и верткая, но ведь от этого не легче, если тебя не хотят принимать всерьез ни как работника, ни как женщину. Желонщик Костя даже и глазом не поведет… А я знаю, что под Жениной подушкой спрятана его фотография. Кусочек выдуманного внимания. Женя почти верит, что фотографию ей подарили. На самом деле ее выбросила за дверь промывальщица Любка полсекунды спустя, как в эту же дверь вылетел сам Костя.

Впрочем, трагедии тут никакой нет: ведь, кроме Кости, есть еще техник Лева. Он живет в нашем же домике. Насмешливый, вспыльчивый одессит, весь слегка напоказ. Женя и сама толком не знает, кто ей нужнее, но Костя красивее, его легче выдумать. А какая женщина не выдумывала себе героев?

Но что случилось на этот раз? Женя не похожа на себя. Это уже не бодрое веретено, а ломкий стебелек под ветром.

Женя схватила меня за руку.

— Идемте! Собрание сейчас будет.

— О чем?

— Ой, сами услышите! Идемте!

Кажется, Женя не совсем понимала, что говорит. Все равно я пошла с нею.

На собрание пришли даже те, кто обычно остается дома, — продавец местной «каптерки» Марья Ивановна и жена дизелиста Яши Розенблюма Ганнуся. Та самая, которой предназначался красивый букет из голубики (мы его весь объели дорогой). Она — здешний фельдшер.

Ганнуся меньше всех ростом. Это ребенок, забывший стать женщиной. Темные брови стрелками, прямые волосы. На бледном личике тень давнего страдания. Лица людей, как сама земля, хранят отпечатки пережитого. Что бы ни случилось после — прошлое остается. Не знаю, что прячут Ганнусины грустные губы, но ее сегодня — в улыбке. Медленной и робкой, как северная весна.

…Людей больше, чем может вместить «холостая республика». Дверь настежь, и на пороге тоже уселись двое. Отмахиваются от дождя, как от комаров.

На столе, свесив ноги, сидит бригадир Толя Харин. Он никак не может дождаться хотя бы относительной тишины. В углах переругиваются, то и дело подходят опоздавшие.

— Товарищи! Да тише вы там! Дома, что ли, не наругались? Товарищи…

Бесцветный Толин голос тонет в разноголосице.

— Да чего там — «товарищи»! Будем о деле говорить или нет?!

Встала промывальщица Люба. Вся как куст рябины осенью — пьянящая горькая красота. И стало тихо.

Любка взяла за плечо Женю, поставила перед собой.

— Это до каких пор девчонку обижать будут? Кряжев сегодня опять смухлевал. Проходки у него и десяти метров не было, а получилось сколько? Двадцать? Ему что — у него станок, как скрипка в руках. Что хочет, то и сделает, а девчонке отвечать. Другие-то с нее спрашивают — куда, мол, техник, смотришь?

Женя покосилась на Кряжева. Он огромен и космат. Молчит. Навесил брови на глаза.

— Так я же ничего не говорю. Ну, не сумела, не заметила. Федор Маркович, может, подшутить хотел…

— Шутки-то эти ему рублями в карман валятся, — зло перебила Любка, — а ты, птенец, не оправдывайся, коли не виновата! Я вот одного понять не могу — чужие мы тут все друг другу, что ли?

Почему молчите? Вот ты, Костя, ты же желонщик, видел ведь все. Или тоже на легкие деньги потянуло?

— Тебе поди, деньги-то легче достаются! — Костя довольно обвел всех нагловатыми навыкате глазами.

Вспыхнули и погасли смешки. Любкино лицо погрозовело….

— А ты их когда видел, эти мои легкие заработки? Может тогда как с крыльца летел?! И нечего в сторону вилять — нельзя так больше жить. Каждый за себя каждый мухлюет, как может. Какая мы после этого бригада? А еще поговаривали: за коммунистическую, мол, надо бороться…

— Люба, опомнись! Ну зачем ты так?

Толя Харин съежился от неловкости. В глазах мольба: пусть только все успокоится, и опять будет тихо и гладко.

Тем временем прораб Семен Васильевич успел уже настрочить в блокноте «постановленьице». Он сам весь в этом слове. Но зачитывать его не пришлось..

Собрание, как взбесившийся конь, пошло напролом без дороги. Уже Марья Ивановна, руки в боки, обличала прораба во взяточничестве, уже Люба, стреляя зелеными глазами, отбивалась от чьих-то обиженных жен. Весь шум перекрывало довольное Костино ржанье.

Яша давно ушел, бережно взяв под руку Ганнусю. Пробиралась к двери Женя. Я пошла за нею.

Вокруг снова дождь и ранняя темь. Рядом работает «Яшино хозяйство» — подстанция. Размеренно стучит движок. Косой луч света на мгновение осветил Женино скомканное лицо, остановившийся взгляд круглых галочьих глаз.

—  Ну скажите, разве можно так жить?! Двадцать раз собираются, и всегда одно и то же: переругаются, а то хуже — передерутся... и все как было!

Откуда-то сзади донесся раскатистый бас Кряжева:

—  И правильно! Как умеешь, так и работай — за то и деньги берешь. Вон, говорят, комплекс, что ли, какой-то вводить будут... Это что же? Все, значит, из одного корыта — я работаю, а лентяи деньги подбирают? Дураков нет!

Женя тронула меня за локоть:

—  Слышали? А нам в техникуме говорили, что комплексный метод работы — самый передовой, что мы должны бороться за его введение. Бороться! Тут и так-то не знаешь, как выкарабкаться...

Одна за другой обгоняли нас серые людские тени — не разберешь кто.

—  Начальника дельного у нас нет — то и беда,— снова долетело из-за стены дождя.

—  Нет у нас начальника, это верно, — печально подтвердила Женя.— Наш-то пенсию «доживает», его из базы палкой в тайгу не выгонишь.

Нет, вот вы скажите, правильно это? Учат нас, учат, а главного — как к людям идти, мы не знаем. Столько всего ученые изобрели, хотя бы выдумали такую науку — «людеведение», а?

— Но ведь такая наука давно существует. Только узнаем мы о ней не в школе. Я почему-то думаю, что к тебе это знание придет скоро.

— Скоро! А сегодня что?

— Сегодня — начало этого знания.

В «итээр» вернулись молча, промокнув до нитки. Там уже, тоже молча, разжигал печурку Лева. Семен Васильевич по-стариковски аккуратно и медленно развешивал над печуркой мокрую одежду. Он далеко еще не стар, но в этом человеке все приглушено. Он словно погас, так и не успев разгореться.

О собрании не говорили. Словно и не было его. Видимо, и правда, здесь это в порядке вещей.

Лева подтащил к печке два чурбана.

— Милые дамы, прошу занять места! Для вас — только в партере!

Дамы — это мы с Женей. Звучит это забавно. В домике два этажа нар и единственной общий стол. Все мы ходим в одинаковых шароварах и ковбойках, спим на соседних нарах, едим за одним столом. Шестеро мужчин и две женщины, забывшие о всех привилегиях «слабого пола». Единственная память об этом — пестренькая ситцевая занавеска на нашей с Женей постели. Обычно Лева называет ее «пережитком капитализма», но сегодня ему хочется быть рыцарем.

Мы с Женей торжественно заняли «места в партере» — у дверцы печурки. А дождь все хлещет и хлещет о крышу…

3

Я никогда раньше не задумывалась над тем, как разъединяет людей слово «плата». Мы инстинктивно стараемся оплатить все: и то, что оплачивать нужно, и то, чего оплатить невозможно.

Как часто сын, высылая матери деньги, считает, что этим он оплачивает все, что она ему дала.

Ты тоже уверен, что совесть твоя спокойна — ты с лихвой оплатил все. Но чувство не выльешь в тупое благополучие мебели. Спора нет, оно терпеливый кредитор, но рано или поздно всегда предъявляет векселя к оплате, и как тяжело старику выплачивать просроченный долг!

Люди, у которых я живу, тоже не принадлежат к числу тех, с кем легко рассчитаться. Они приняли меня просто и радушно — как дорогого человека, который уезжал и вернулся. А чем отплачу им я? Ведь денег они не возьмут, и не ими расплачиваются за доброту.

Нечаянно заметила простую вещь — в домике, где я живу, никто не умеет стряпать. Не зря же его зовут «итээром». Публика здесь хоть и не очень интеллигентная, но зато в полную меру этого слова безалаберная. И вот сегодня решила попробовать, что получится у меня.

Еще рано. За открытой дверью курится земля. Дождя нет. Сопки нежатся на солнце, подставляя лучам лысые бока. Отряхиваются от дождя лиственницы. Речка деловито ворочает камни у самого порога. Флаги тоже встрепенулись и уже дразнят друг друга затейливой разноголосицей красок.

Все ушли. Кто на смену, кто в лес за ягодами. Грибов искать не нужно — достаточно сойти с крыльца Рыжие маслята кучами лезут из мха, пихают, жмут друг друга. Их столько, что новым не хватает места.

Я рада, что моих хлопот никто, кроме Шамана, не видит. Шаман — огромный черный пес, он живет в нашем домике и сейчас спокойно вытянулся на пороге. Шаману безразлично, что вычистить живого хариуса и вымыть его в ледяной речке тоже не так-то просто. И не ему придумывать, что можно соорудить из давно всем надоевшего риса и мясной тушенки.

Любка, которой я еще утром напросилась в помощницы чинить бредень, скоро отказалась от моих услуг: «Уж больно ты, девка, на руку тиха». Аведь когда нужно, я все умею делать быстро и ладно. Но лишь тогда, когда забываю, что на свете есть тетя Надя.

Если можно поверить, что человек способен жить за счет чужой жизни, тетя Надя живет за счет моей. Раньше жила за счет маминой. Не знаю, что в ней есть такого, что позволяет ей это?

Она вошла в нашу жизнь в год, когда погиб мой отец. Он был известным геологом и однажды не вернулся из экспедиции. И тогда в нашей растревоженной квартире появилась тетя Надя, а вместе с ней короткое, веское слово «вещи».

— Ленка! Чего вещи-то разбросаны? Помоги матери, собери! — властно командовала она. — Дожились до ручки! Говорила я твоему отцу.

Мне было семь лет, и никто никогда до этого не называл меня Ленкой, и никто не приказывал мне. Я вздрогнула, глянула на мать, но глаза ее были пустыми — она ничего не видела вокруг. И я подчинилась.

Тетя Надя была сестрой моего отца, но прежде она никогда не появлялась в нашей жизни. Отец лишь морщился, когда о ней вспоминали. С самого детства шли они разными дорогами и к разной цели. Работала тетя Надя дамским парикмахером.

С того дня она прочно вошла в наш дом. Мы обе — я и моя мать — исчезли. Была только, она и ее дочь Альбина, Алечка.

Все, что делала Алечка, было хорошо; все, что делала я, — плохо. С годами я совсем разучилась понимать истинную цену своих поступков. В жизни, которую признавала тетя Надя, я стала неудачницей. Главным в этой жизни были деньги. Безразлично, каким путем приходили они в дом. И еще Алечкино приданое. Нам было по десять лет, когда о нем заговорили впервые, и с тех пор то, что уже куплено, и то, что еще надо было купить, стало постоянной темой разговоров. В конце концов все эти вещи стали казаться мне живыми и оттого еще более неприятными.

А была ли другая жизнь? Наверное. Но я не успевала узнать о ней. Тетя Надя не любила подолгу жить на одном месте. С детства мелькали передо мной города, люди, какие-то тетины знакомые. И никогда не было места, которое я могла бы назвать «своим».


Шаман недовольно поднял голову и заворчал — в дверь просунулась белая морда коня Ландыша. Вряд ли где-то еще молодой сильный конь мог бы жить на таком пиратском положении.

Ландыша с разбитыми копытами бросили здесь геологи, Всезнающий одессит Лева и хозяйственный Кряжев вылечили коня. Он так и остался в отряде, хотя обязанности Ландыша никому не известны. Зато потребности у него растут не по дням, а по часам.

Глядя на коня, я думаю, что мы иной раз сами насаждаем тунеядцев тем, что не можем твердо сказать им, где и как они должны работать.

Тетя Надя, например, убеждена, что основное место ее работы не в парикмахерской, а на дому, где она «по вольной цене» делала прически первым дамам города, а теперь — дамам поселка.

Ландыш, конечно, просто подчиняется обстоятельствам, но сюда он пришел уже не за куском хлеба с солью, а за окурками. Безделье успело развратить его.

Но он ошибся — сегодня здесь окурков не найти. Сколько их я выгребла из углов! Недовольно фыркнув, Ландыш ушел, а я вдруг подумала: как-то отнесутся хозяева к тому, что я сделала? И стало неловко.

Первыми пришли Женя и Лева. Он уже третий год «трется» на бурах и везде чувствует себя отлично. Наверное потому, что солнечная Одесса с избытком наделила его оптимизмом и самомнением. Оба на секунду замерли на пороге.

— Ох ты, бубны-козыри, как у нас здорово стало! — сказал Лева и весь расплылся в улыбке. А Женя просто подбежала ко мне и поцеловала в щеку.

Подошли и остальные. Хвалили за вкусный обед, за чистый пол. У всех были благодарные глаза. И все это тепло принадлежало мне. Впервые в жизни.

Стало даже немного страшно: неужели дорога к людям так проста, а я мучительно искала и не находила ее столько лет!

4

Работа буровых — столкновение романтики с прозой. Вокруг тайга со всеми тайнами и бедами, а тут обычный кусочек жизни.

На болотистой равнине — два станка с поднятыми мачтами. Они похожи на жирных комаров, впившихся в землю. Около них до глаз облепленные грязью мастера и желонщики. Чуть в стороне — погнутое железное корыто зумпфа, под ним костерок, а около в дыму маячит рослая фигура промывальщицы Любки. Яша, как обычно, возится у своей подстанции. Руки его особенно вежливы сегодня — видно, что-то не ладится.

Станки работают в русле древней реки. Думаю, что в те времена долина выглядела лучше… Сейчас это огромная мшара, заросшая ерником и больными лиственницами. Они, как старые сплетницы, наклонились друг к другу и шепчутся, шепчутся о чем-то. Очень трудно представить, что где-то там, в глубине, под шубой торфов, спрятано золото. Но оно там. И именно поэтому день и ночь сосут землю стальные комары.

Нет ничего хуже роли постороннего наблюдателя, поэтому я помотаю Любке. Уж очень хочется доказать, что не так я «тиха на руку», как она думает!

Таскаю бачки с породой. Липкая земляная кашица залила шаровары. Ничего. Если нужно, ношу воду и незаметно присматриваюсь к тому, что делает Любка. Очень или не очень трудно работать промывальщицей?

Наверное, очень трудно. Вижу, как напряженно сильные руки Любы держат тяжелый лоток. Пальцы покраснели от грязной тепловатой воды. Но зато, если очередная проба принесет золото, первой его увидит Любка. Первой. А это замечательно — видеть, делать, быть первой. Никогда мне не принадлежало это место!

Любка взяла у меня из рук тяжелый бачок:

— Намаялась, поди, с непривычки? Теперь видишь, каков он — наш хлеб? Не булками с неба валится.

— Да нет, я не устала, больше от неуменья.

Любка усмехнулась:

— Зато Кряжев умеет. Видала, что вытворяет? Я же по породе вижу, что скважина недобурена, а он на новое место собирается.

Действительно, одному из комаров надоело сидеть на месте. Он рывком высвободил хоботок — снаряд и пополз, покачиваясь, к следующей вехе. Широкие гусеницы пропахали глубокую борозду, пряно запахло ломаным багульником.

— Знает, старый черт, что впереди настоящие глубины пойдут — туда и рвется, — говорила Любка. — Здесь-то все одно — метром больше, меньше — деньгу не ухватишь. Толька, тот не уйдет и будет, как гусь в луже, сидеть, а денежки старичок огребет. Да с Костькой и с Левкой поделится. Одному за то, что не видел, другому за то, что скважины до времени закрывал.

Так и идет. Да мне-то что? Я свое не от них получу. Девчонку вот жалко — не привыкла она в подлости вариться, ну и мучается зря.

— А иначе нельзя?

— Иначе, это надо совсем другую оплату труда ввести, и все нутро человечье в каждом расшевелить, да кто этим заниматься будет? Плохо, коммунистов у нас тут нет, комсомольцев трое, да и у тех организация на базе.

А ты знаешь, я ведь зря тогда тебе сказала, что ты на руку тиха. Ты девка ничего, правильная. Робкая только очень, — неожиданно закончила Люба.

Я совсем перестала чувствовать тяжесть бачка.


— Эй, девки, «повеселимся»? Чифирок есть… Все равно больше своей смены не наработаете.

Костя уже успел ополоснуть руки и хлопочет у костра. Смена кончилась. Сейчас надо только дождаться пересмены и можно идти домой по верткому кочкарнику. До домиков километра три — они никогда не успевают за станками. Хорошо еще, если дорога идет не по болоту.

Дымный костерок разгоняет комаров, над ним коптится кособокая жестянка с дочерна заваренным чифиром. Пойло убийственное, но к нему здесь все привыкли.

Лева потряс гремучим пакетом.

— А вот кому свежее песчано-глинистое печенье «Василек»?

— Этим печеньем твоя Одесса от немцев отстреливалась! — съязвил Костя.

Носатое смуглое лицо Левы мгновенно стало серьезным.

— С твоей башкой и снарядами не отобьешься, а Одессу ты не тронь. Не видал — не гавкай…

— Будя! Чего лаетесь?! — проворчал Кряжев.

Сам он принес откуда-то чистую тряпицу с хлебом и салом. Разостлал на земле, аккуратно разрезал хлеб на три части и каждую покрыл тончайшим сквозным ломтиком сала. Одна такая пластинка упала на землю. Старик подцепил ее корявыми пальцами, подул и снова положил на хлеб. Оставшееся сало завернул и спрятал.

— Дал бы сальца малость, а? — попросила Любка.

— Заработай на свое, — буркнул мастер и словно ненароком подальше отодвинул свой узелок.

— Ох, и жаден же ты, дед, аж почернел от жадности! — без обиды заметила Любка.

Федор Маркович сверкнул на нее желтоватыми ястребиными глазами:

— Не жаден — бережлив! А ты словами не кидайся без понятия. Ишь, чем упрекнула — куска не дал. Свой, чай, у тебя есть. Вот батя мой, царство ему небесное, тот, неча греха таить, жаден был. На том и смерть принял.

Он, слышь, по плотницкому делу у нас ходил на заработки, — повернулся Кряжев ко мне, — Ну и насобирал как-то цельный ящик гвоздей — в хозяйстве-то гвоздь во как нужен. Ладно.

А до деревни нашей от города верст пять, да все лесом, да через буераки. А ящик не в подъем тяжелый.

Встретился бате парень один наш, с подводой порожняком. «Давай, говорит, подброшу». Однако пятак с него на водку запросил. Видит же — человек с заработков идет, знамо, при деньгах. Ладно.

А бате моему пятак-то этот дороже сына родного. «Сам, говорит, дойду». И пошел.

Версты одной не дошел. Напоследок-то полз по дороге… Ну, а ящика своего не бросил, так с им и помер.

Вот это жадность, — снова скосил глаза на Любку, — А ты — мне! Да кабы я еще для себя что берег — сыну ведь все. Один он у меня наследник…

И мне:

— В Москве он у меня учится. Студент. Большим начальником будет.

— Ну, до начальника-то он еще и в рядовых набегается. Институтов для начальства нету, — сейчас же вмешался Лева. Этот вопрос чем-то явно задел его.

— А ты молчи, шило едучее, — обрезал старик, — сам бы, поди, хотел, да кишка тонка.

Яша, как тогда дорогой, осторожно коснулся моего плеча.

— Вы кушайте! Я тут кипяточку согрел. Не могу, знаете, отраву эту пить, да и вам не советую. Вредно. А их ведь не переслушаешь, как начнут спорить, вы себе не представляете, что это такое!

Он покачал головой, чуть приподнял плечи, как, кажется, только евреи умеют. А сам уже разлил по кружкам чай, подвинул ко мне баночку с вареньем…

Костя налил с полкружки черного, как деготь, чифира, прищурился победно:

— За тебя, Любочка!

Она отмахнулась досадливо:

— А ну тебя! Скоро и… за мое здоровье будешь!

Костя выплеснул чифир в костер.

В лица ударило дымом. Кряжев выругался вполголоса, а Яша опустил голову, пряча усмешку.

Эх, Женька, Женька, умела бы ты так! Сейчас, наверное, колдуешь у зеркальца, собираясь на смену, а он ведь и не заметит, сколько труда ты потратила на то, чтобы причесать курчавые, непокорные волосы. Будет думать об одном — как бы расквитаться с Любкой. Интересно, а о ком думает она? Есть же и у нее свое тайное, бабье, чего не доверишь никому.

У дальней кромки леса показалась группа людей. Идет смена. Впереди всех — ломкая фигурка Жени. Торопится. К кому? Наверное, не к Леве…

Костя поднялся лениво.

— А что, ребята, я, пожалуй, к озеру схожу. Там, говорят, уток видели, — Поднял спрятанное между кочек ружье и зашагал совсем в другую сторону.

Женя споткнулась о кочку и долго не поднимала головы, завязывая непослушные шнурки на ботинках.

Яша подошел ко мне:

— А вы заходите до нас. Ганнуся будет рада.

Я обещала прийти сегодня же вечером. Мне очень симпатичен этот человек.

До чего же все-таки я устала! Любка давно ушла вперед, ей хоть бы что. Лева на ходу рвет голубику и горстями кидает в рот. Кряжев шагает, не разбирая дороги, — косолапо и уверенно, как медведь. А я больше всего хотела бы лечь сейчас где-нибудь между кочек в мокрую пушицу и не двигаться. Но нельзя. Надо идти. И кто только понатыкал здесь эти кочки!

5

У дома всегда лицо хозяина. Даже если этот дом — одна койка и угол стола у слепого окошка.

Во всем, что окружает Яшу, есть какая-то застенчивая поэзия. Букет кипрея в синей стеклянной вазочке и веточка лиственницы с пахучими багряными шишками у изголовья постели.

Ганнуся вплетает свою мелодию в бесхитростную песню Яшиной любви. Полотенце с кружевной каймой, желтые и розовые мальвы на коврике. Большего и не сделать — дом невелик. Да его еще притиснуло к самой стенке изобильное добро Кряжевых.

Ганнуся улыбается мне своей медленной внутренней улыбкой. Эта улыбка, как дорогой гость, приходит издалека, но зато всегда несет радость.

— Вы садитесь… Чайку с нами попейте.

Чай — обязательное условие местного гостеприимства.

— Варенье я сама варила, а смородину Яша принес. Он у меня хозяйственный.

Сразу ясно: «хозяйственный» — это на публику, привычка оценивать все кряжевскими глазами. Вовсе не это важно маленькой Ганнусе.

Яша смущенно роется в столе, роняет какие-то бумажки, письма. На пол падает фотография.

Странное место: не то овраг, не то канава, сбоку перевернутая телега и перебитая метелка конского щавеля. В небе стая черных птиц…

— Яша, вы фотографию потеряли.

Никогда не видела у Яши таких глаз! Словно я выстрелила ему в лицо.

— Дайте!

Сказал почти шепотом, быстро оглянулся на Ганнусю: видит ли?

Увидела. Лицо погасло.

Яша задумался на минуту, что-то взвесил:

— Может, оно и к лучшему, что видели. Люди так быстро забывают, так забывают! А вот мы помним. И я расскажу.

У этого места не было имени. Никто и не помнил о нем до войны. Просто канава, куда годами сваливали мусор. Осенью канаву засыпал снег, весной точили талые воды. И вырос за околицей украинского села овраг.

Яша Розенблюм был старшим в группе. Остальным детдомовцам не было и его десяти нелегких лет. И никто из них не знал, что такое панщина, а Яша знал. В Западной Украине во время погрома погибли его родители. Затем пришла Советская власть и отправила его в детский дом. Это была добрая власть. А теперь пришли немцы.

Яша быстро оглядывался по сторонам — нельзя ли убежать, спрятаться. Нет, некуда. Солдаты смотрят во все глаза. Ребятишки жмутся друг к другу. Не плачут.

Офицер записал на листке бумаги из школьной тетрадки: «Акция №… по уничтожению детей неарийского населения проведена успешно».

Офицер торопился. Он даже не поставил даты.

Награды достаются тем, кто не зевает, а случай был самым обычным: расстреляно около сорока детей из местного детского дома.

Яша помнил одно — между ним и людьми с автоматами сломанная телега. Если он успеет спрятаться… Но выстрелы загремели раньше. Удар в плечо сбил с ног, и с этой минуты ничто вокруг не существовало.

Он не потерял сознания. Просто огромный страх заслонил от него все. Был он. Было его больное плечо, тележная спица у самого лица и желтый лист конского щавеля, который обрызгали чем-то красным…

Он лежал долго. Прижимал плечо к холодной земле — так меньше болело. Потом красные пятна слились с листом, а тележное колесо стало громадным. Стемнело.

Яша встал. Какой-то звук мешал ему, не давал подумать о том, что он теперь должен делать. Кто-то тихонько скулил. Надсадно, жалобно.

Мысли о помощи не было. Безымянный овраг, куст щавеля и сломанная телега составляли сейчас весь его мир. Он жил на «ничьей земле» между жизнью и смертью. Но все-таки Яша нагнулся и помог встать маленькой девочке. Кажется, она была из младшей группы. Взял ее за руку и пошел.

Девочка даже не была ранена — она ничего не поняла. Ей было просто страшно. Но она покорно замолчала, когда на нее прикрикнул чужой мальчик.

Утром в дальнем пшеничном поле их нашла женщина. Раненый мальчик лежал без памяти на смятых колосьях, а девочка сидела около и что-то быстро, невнятно говорила…

От нее так и не добились толку. Лишь много времени спустя она сказала, что зовут ее Ганнуся. Больше ничего не вспомнила.



А фотографию нашли в сумке убитого немецкого офицера. Того самого, что писал торопливый рапорт на листке из ученической тетрадки.

Яша рассказывал, а Ганнуся подтверждающе кивала головой, и в глазах ее была гордость — «Видите какой он у меня?»

— Ну, разве могло быть такое, чтобы нам не остаться вместе? Знаете, людей всякое соединяет — кого любовь, кого случай, кого расчет, кого обида И крепко все это по своей мере. А нас такое свело, что крепче и не бывает, — закончил Яша.

Ганнуся вскочила:

— Ох, что это я! Чай у вас остыл.

Но мне уже не хотелось думать о чае. Мысли невольно вернулись к своему, наболевшему.

А что свело нас? Обоюдная неуверенность в своих силах, нечаянная вспышка страсти. Все это выглядело настоящим лишь потому, что оба мы не знали другого.

Ты раньше меня ушел искать нового пристанища А могла уйти я. Ты выиграл потому, что ушел первым — тебе не нужно было забывать. Боль разлуки достается оставшемуся. Мне казалось, что это конец но ведь я не умерла, я живу. И живу непривычно интересно. Лучше сказать, начинаю жить…

6

Завтра утром на Большую землю уходит трактор. Вода наконец спала. Я могу уехать с ним, должна уехать.

Должна? А почему? Ведь там мой труд никому не приносил радости-крошечный винтик в машине госстраха. И притом, штампованный. Заменяется мгновенно. Ничем иным я там стать не сумела.

Вчера — полушутя, полусерьезно — в «итээре» решали мою судьбу.

— Ну какой уж из тебя страхагент? — заявил прораб, — И видимость не та, и хватки нету. А вот стряпаешь ты здорово. Осталась бы у нас дневальной, глядишь, потом и к делу бы приспособили — промывальщицей или дизелистом. Руки у тебя ладные.

Я только посмеялась вчера вместе со всеми а сейчас…

Уже поздно. Давно перевалило за полночь Мне никому не хотелось мешать, и я тихонько ушла в лес.

С самого детства он был моим другом в трудные минуты. Для многих — пугающий, для меня — родной И хоть здешняя тайга не похожа на мои родные леса я все равно верю ей.

У моих ног — лесная речка. На том берегу — темная громада сопки с обгрызанными водой боками. Лиственницы сорвались со склона, горестно смотрят в бегучую воду. В их ветвях запуталась красная смородина. Белеют во мху цветы, колдовского седьмишника говорят, в старину ведьмы вызывали с его помощью тени умерших.

Лес полон приглушенной жизни. С легким треском лопаются бутоны кипрея, шелестят растущие травы дышат мхи. Голоса птиц холодны и чисты. В темном омуте неведомыми путями ходит рыба.

Лес приветливо расступался передо мною. Сама гобои попала под ноги звериная тропа. Манила обещала что-то хорошее. Я поверила ей и свернула в сторону от речки.

Почти сразу мелькнул вдалеке огонек костра Не иначе забрел сюда кто-нибудь из наших заядлых охотников. Я почему-то решила, что это главный «собашник» — кузнец Митя. Чудаковатый парень, у которого даже из кармана могла выглянуть щенячья мордашка.

Последний куст посторонился бесшумно, и я вышла на полянку, где горел костер. Около него сидел незнакомый мне человек.

Меня поразило, как покорно и весело слушала его огонь. Сучья не дымили и огонь не метался из стороны в сторону — радостный, светлый, он взлетам ввысь и рассыпался искрами в темном небе. Каждый раз когда руки человека добавляли в костер очередной сучок, они творили маленькое чудо… Так сидели у костров наши предки, а мы, оставив себе только власть над огнем, потеряли его любовь. Этот человек сумел ее сохранить. В широко расставленных глазах — упрямая сила. А рот добрый. Хорошее лицо.

У меня под ногой хрустнула ветка. Человек обернулся по-звериному быстро.

— Кто тут? — Рука потянулась к ружью.

Пришлось поскорее выйти на поляну.

— Что вы здесь делаете? — спросил он так, словно лес вокруг безраздельно принадлежал ему.

— А вы что?

Он вдруг засмеялся:

— Действительно, глупый вопрос! Вы, конечно с буров — больше неоткуда. А я шел туда…

— И заблудились?

— Не совсем. Просто очень люблю ночную тайгу и решил схитрить сам с собой. Вообразил, что не мог вас найти. А все-таки скажите: вы-то чего ради не спите?

— Я тоже люблю ночную тайгу. Но…

— Вы хотите знать, кто я? Новый начальник партии. Будем знакомы: Ветров Алексей Петрович. Так ведь полагается рекомендоваться?

Он говорил быстро, напористо и все время улыбался. И хотя его улыбка вовсе не была такой рекламно-красивой, как у Кости, она казалась ярче. В каждом движении этого человека были здоровье и сила.

Он снова подложил в костер узловатые ветки стланика. Пламя дружно взлетело в небо.

— Как вас слушается огонь! Точно какое-то волшебное слово знаете. Да, я забыла, зовите меня просто Леной, как все.

— Согласен, Лена. А огонь я люблю. Меня еще в институте «богом огня» прозвали. Здесь в тайге огонь — это жизнь. Впрочем, давайте говорить о другом. Человеку никогда нельзя разрешать садиться на любимого конька. К тому же вы так и не сказали, кем вы работаете здесь?

— Дневальной, — быстро ответила я, даже не подумав, зачем эта ложь.

Он недоверчиво покосился на меня, но ничего не сказал. Не поверил. Пусть. Он и не знает, что заставил меня решить главное — я остаюсь.

Ночь медленно переходила в утро. Исчезли тени. Их сменили выжидающие краски рассвета. Костер тоже выцвел. Алексей Петрович разбросал и те головешки, которые еще остались. Теперь только гибкая струйка дыма все еще тянулась ввысь. Выпала большая роса, и горько запахло кострищем, мокрой хвоей и старым мхом. Не спрашивая дороги, он пошел той же тропкой, что привела меня сюда. Я шла следом.

Вот и речка. Ветви лиственниц отяжелели от росы, спрятался куда-то ведьмин седьмишник. Наступает время солнечного алого кипрея.

Тишина наполнилась далеким грохотом и плеском. Это по руслу речки шел трактор. Тот самый. И вместе с ним стеной надвигалось вчерашнее. Вот оно рядом.

Пухлая, стиснутая золотым браслетом часов рука Веры Ардальоновны тянется ко мне за ведомостью. Глаза сотрудников исчезают. Я одна, и Вера Ардальоновна это знает. Сухо, как кузнечик, трещит арифмометр. На Галочке Донниченко опять новая блузка, а у Калерии Иосифовны болят зубы…

— Нет! Хватит!

Я сказала это вслух, и Алексей Петрович обернулся:

— Что «нет»?

— Да так… Дурная привычка говорить вслух с самой собой. Не обращайте внимания.

7

Погода портилась. По небу строем шли облака. Сумеречный, безрадостный свет падал через окно в комнату. Он ничего не скрывал и не приукрашивал.

Сквозь реденькие волосы тети Нади просвечивала старческая розовая кожа, а кокетливая мушка на щеке Альбины отливала чернилами. Крашеный ротик морщился привычной улыбкой. Глаза, как зеркало, отражали лишь то, что видели.

Никогда прежде я не чувствовала себя такой свободной от всего, что говорили и делали эти женщины.

А тетя Надя говорила, говорила. Я с полуслова потеряла нить рассказа:

— Ты как хочешь, а такого случая Алечка больше не встретит. Прямо как красное яичко в руки.

— О чем вы, тетя?

— Здравствуйте! Я-то стараюсь, рассказываю, думаю — своя: должно же быть интересно, а она… И когда ты только человеком станешь, Елена!

— Скоро тетя. В чем-же все-таки дело?

— Жених, говорю, Алечке нашелся. Из Москвы приехал. Студент. Все девчонки с ног сбились, а он все к ней да к ней. Понял, значит, оценил.

Алечка сидела рядом, не поворачивая головы. Я никогда не думала, как и чем она живет, а сейчас вдруг почувствовала, как это, наверное, тяжело: жить в роли залежалого товара.

Девчонкой, впервые попав «на выставку» — в городском саду на танцах, — она год за годом «не сходила с витрины». И все напрасно. Приехала сюда. Снова то же. Сотни взглядов и десятки равнодушных рук незаметно и навсегда отняли свежесть. Никто уже не хочет смотреть на уцененный товар… Оттого и головой не повела на слова матери: сама не верит, что на этот раз сбудется.

В дверь резко, коротко постучали. Алечка встрепенулась, рука метнулась по столу в поисках зеркала. На пороге стоял «он». Это я поняла сразу.

Я давно уже заметила, что ничто так не требовательно к стилю одежды, как маленький поселок на Колыме.

В городе вы можете быть одеты во что угодно. Город многолик и ему все равно.

В поселке вы поневоле будете носить лишь то, что просто и удобно.

Парень был одет под джеклондоновского охотника. И хоть ничего кричащего в его одежде не было, сразу чувствовалось — он здесь новичок. На куртке слишком блестящие молнии, сапоги не видели тайги, руки — не разжигали костров. И странное лицо. Словно тень чего-то знакомого, виденного много раз… Он даже красив, но что-то тревожное прячется в глубине серых глаз. Размах бровей не таит силы. Впрочем, это может быть просто от молодости. Ведь он — мальчишка.

Тетя Надя без толку засуетилась. Это означало, что на гостя ставка делается всерьез.

— Знакомьтесь! Это моя племянница!

— Лена!

— Вячеслав!

— Вячеслав Кряжев — московский студент, — придирчиво поправила тетя Надя.

— Ну, положим, студент это еще не профессия и звучит не так, — улыбнулся он. И вдруг я поняла, кого он мне напоминает.

— Простите, а ваш отец — не буровой мастер?

Я поймала себя на том, что мне очень хотелось сказать «нашей партии». Но на это я пока еще не имею права.

— Да… Почему вы так спросили?

— Я знакома с ним, а вы очень похожи на отца. Бороды вот только не хватает.

Вячеслав опять улыбнулся. Он улыбался легко и часто, как ребенок.

— Ну, это поправимо. А что, пойдет мне борода?

— Нет, уж лучше не надо! — сказала я. — А вы как сюда попали?

— На каникулы приехал. Отца повидать. Ну и поохотиться, конечно.

Я подумала, что насчет охоты — это для Алечки. Она давно уже смотрела на меня глазами рассерженной крысы. Пусть. Я не собираюсь отнимать у нее «добычу». Тетя Надя тоже забеспокоилась, захлопотала:

— Да что это я — и угощения у нас нету. Уж вы не обессудьте…

— Маман, оставьте, ничего не нужно, — резко сказала Алечка и встала.

Она всегда так называла мать — не поймешь, на каком языке, — не по-русски и не по-французски. Это обращение проводило между матерью и дочерью невидимую черту взаимного недоверия.

Вячеслав чуть заметно улыбнулся. Понял. Видимо, он не глуп. Но хотела бы я знать, что ему нужно у этих женщин?

Он снова повернулся ко мне.

— Лена, простите мое любопытство, но, если не секрет, а кем вы сами работаете?

— Дневальной той партии, где ваш отец.

Даже хорошо, что так случилось. Не будет долгих и ненужных объяснений. У обеих женщин лица вытянулись и стали одинаковыми, как отражение в воде. Вячеслав поднял брови.

Я посмотрела на тетю Надю:

— Да, тетя, я не шучу. Конечно, это не на всю жизнь, подучусь — дизелистом стану. Может быть, и дальше учиться буду… Не знаю еще. Пока останусь там. Вам этого все равно не понять, поэтому разговор можно считать оконченным.

— Оконченным! Ишь ты! Всю жизнь о ней заботилась, растила…

— Чесик, идемте гулять, здесь так душно, — скривилась Алечка.

Вячеслав охотно принял предложение. Никому не интересны чужие семейные сцены.

Я тоже решила уйти. Такого чувства полной отрешенной легкости я не испытывала никогда. Мне было совершенно безразлично, что еще скажет тетя Надя. Видимо, она это поняла. Мы расстались молча.

Дождя все еще не было. Только серое небо словно прижималось к крышам. Белые сугробы семян на обочинах панели тоже потеряли легкость, отяжелели и липли к ногам.

Идти домой не хотелось, а больше деваться было некуда. В агентство? Незачем. Все уже сделано и сказано. Вера Ардальоновна, наверное, до сих пор не пришла в себя. Пьет валерьянку (Галочка принесла из аптеки), потом будет пить чай. Калерия Иосифовна молча качает головой.


Дома все на своих местах, и все незнакомо. Многое показалось странным, чужим. Твой старый плащ на стене, готовальня, книги. Вещи потеряли ценность воспоминания и сразу стали реальными: у плаща оторван карман, в готовальне не хватает инструментов, книги случайные, у многих нет ни конца, ни начала. Просто старый, потерявший хозяина хлам… Я вынесла все это в коридор.

Завтра на рассвете я снова буду в пути, но сегодня… Телефон на столе, можно просто снять трубку и набрать знакомый номер. Далеко-далеко ответит твой голос. Или голос твоей жены. Только сейчас я вдруг поняла, что это значит: тебя нет.

И не больно. Почти не больно — так честнее. Наверное, совсем эта боль не уйдет никогда. Но звонить незачем, и мне даже не надо приказывать себе не делать этого.

Спать я все-таки не могу. На улице тихо. Небо в длинных полосах разорванных ветром туч. Среди них ныряет луна. В такие вечера всегда тревожно и неуютно. Все сделанное людьми — поселок, электростанция, смутно чернеющая вдали драга — кажется маленьким и непрочным. Зато огромны и непоколебимы сопки.

Нет двух людей, чьи шаги были бы одинаковы. Странно: неужели я и твои шаги успела настолько забыть, что могу спутать их с чужими?

Дверь отворилась без стука.

— Можно?

Взгляд, как у больного щенка. Такого не ударит никто.

— Да, конечно…

— Здравствуй, Ленок!..

Это самое трудное. — имя, которое принадлежит лишь мне. Все остальное он может отдать другой. Только подаренное в минуту любви имя навсегда останется моим.

— Здравствуй, Вадим!

Знакомый-знакомый жест: рука растерянно трет висок… В уступчивых глазах слезы. Я всегда знала, что ты — талантливый артист.

— Я понимаю, мне незачем было сюда приходить…

— Да, незачем.

Мне уже легко. Если бы не слезы! Я даже не знаю, что было бы. Но я не люблю мелодрам.

Слезы тут же высохли. В глазах недоверие.

— Ты серьезно?

— Совершенно серьезно. Будет лучше, если ты уйдешь немедленно.

— Хорошо. Но я не вернусь.

— Ты и не возвращался.

— Нет-нет, ты ошибаешься! Если бы ты знала, сколько я передумал, понял…

— И женился на другой. Хватит, Вадим. Мне завтра рано вставать, я хочу отдохнуть перед дорогой.

— Прощай!

Дверь медленно закрылась. Все. И этой встречи я ждала год?!

Раньше я часто думала, что было после встречи Пер Гюнта с Сольвейг — с той, что ждала всю жизнь? Теперь я знаю: она прокляла его. Минута встречи никогда не возвратит бесплодных лет ожидания.

А в комнате стало совсем пусто. Ее наполняло прошлое. Оно ушло и — ничего не осталось. Только дорога. А что впереди? Давно, давно, когда я была маленькой, отец привез из какой-то экспедиции удивительный цветок. Он был таким синим, что хотелось тронуть его рукой: глаза не верили себе. У цветка было красивое и немного грустное имя — генциана. Отец сказал, что растет он далеко — в счастливой стране Синегории, за многими реками и морями. Почему я вспомнила об этом? Неужели ты существуешь, Синегория?

8

На свете очень мало людей, умеющих хорошо провести воскресенье. Наверное, потому, что от этого дня слишком многого ждут.

Так и у нас на бурах. Чего только не собирались сделать сегодня! И провести волейбольный матч «собашников» и «итээра», и сходить за смородиной, и поохотиться на уток и куропачей.

Но вот уже одиннадцатый час, а все словно вымерло. Только псы ворчат, вызывая друг друга на бой. Но никому не хочется драться. Вконец обленившийся Ландыш трется боком об угол «бабьей республики». В глазах у него сонная одурь. Наверное, объелся окурков.

Из домика «собашников», не торопясь, вышли Толя Харин и кузнец Митя. Пошли на речку ловить хариусов. Это мне на руку — легче сготовить обед.

— Ребята! Нас не забудьте!

— Ладно-о-о… — доносится с речки.

От нашего домика рыбаков не видно — слышен только сердитый Митин голос (как всегда, «оттягивает» малорослого Толю за то, что тот не идет «на глубь»), взлетают фейерверки брызг и лают псы.

«Нетрудовое» население уже все собралось на берегу — и собаки и ребятишки. Даже Ландыш приплелся. Этот бездельник скоро начнет и сырую рыбу есть. Если бы он был человеком, он, наверное, изобретал бы коктейли.

Рядом со мной на жухлой траве лежит Женя. Перед ней учебник с длинным названием. Женя собирается поступать в институт.

Сколько раз уже приходила мне в голову мысль: как у Жени все до зависти просто! Росла в большой дружной семье, училась со своими сверстниками. Наверное, это очень хорошо — учиться вместе с теми, с кем растешь. Мои школьные годы — бесконечная смена лиц. Тетя Надя кочевала из города в город, а я из школы в школу. Маме было все равно.

После того как она узнала, что отец погиб, она словно перестала жить. Ее дни наполнила суетливая деловая мелочь. Она резала, штопала, шила какие-то никому не нужные переднички и платочки. Глаза болезненно щурились. Она стала бояться шума, света, избегала людей.

Кому тут было дело до того, учусь я или не учусь? Уж, конечно, не тете Наде. Ее беспокоило лишь одно: чтобы я пошла «по приличной дороге». Иными словами — не на фабрику и не на стройку, а только в учреждение. Да, Жене легче и дорога ее прямей.

Но почему-то страница в учебнике все одна и та же. Рыжие муравьи давно уже тянутся по ней прерывистой нитью. Потемневшие Женины глаза смотрят в одну точку. Где бродят мысли?

— Лена! А как по-твоему, наш новый начальник хороший человек?

— По-моему, да.

— А почему он к Федору Марковичу на именины идти отказался?

— Ну этого уж я не знаю… Может быть, Кряжев несимпатичен ему. Он человек нелегкий, сама знаешь. С таким не сразу поладишь.

Женя вдруг резко поднимается. Муравьи удирают врассыпную.

— А Костя говорит, что это я ему нажаловалась! И никто мне не верит.

Именины старика Кряжева — большое событие. О них говорят уже несколько дней. Всем известно, что у Марьи Ивановны припрятана где-то пара ящиков водки, хотя на полках ее «каптерки» давно не видно спиртного. Почему Алексей Петрович отказал старику, я действительно не знаю, но Жене мне хочется помочь.

— Брось! Мало ли кто что говорит. Хочешь, я сама поговорю с начальником?

Женя вспыхнула.

— Не надо! Он еще подумает — испугалась! «Он» конечно, не начальник, а Костя.

Поди разберись в Жениных настроениях! Но мне-то не все ли равно?

— О чем, бабоньки, шумите?

К нам незаметно подошел Толя. Он вымок по пояс, но зато в руке полное ведро серебристых хариусов. Теперь он по традиции будет обходить домики, всем предлагая рыбу. Следом за ним — все псы и Ландыш.

— Да мы не шумим, Толя. Просто я подумала, не хватит ли в молчанку играть? Новый начальник вроде бы человек дельный. Пусть узнает про все кряжевские фокусы.

Толя поставил ведро на землю (туда сразу же сунулось полдесятка собачьих морд; он, не глядя, распихал псов ногами).

— Ты здесь новых порядков не заводи! Ишь, что захотела! Начальник-то поживет здесь пару дней, да и на базу утянется. Его, поди, там семья ждет, а мы кашу расхлебывать будем. И что тебе — денег, что ли, жалко стало? Не ты же Кряжеву платишь…

И тут деньги! Везде только деньги… Сразу расхотелось спорить.

Женя, вздохнув, перевернула страницу. Толя, решив, что все в порядке, улыбнулся и щедро «налил» мне в таз рыбы. Именно «налил» — про хариусов иначе не скажешь. А у Жени по странице вновь бегут рыжие муравьи.

…Алексей Петрович появился неожиданно. Вышел из-за домика. Следом трусцой — прораб и запыхавшийся Лева. Видно, «уходил» обоих, а сам такой же, как был. Только глаза сощуренные, злые.

— Вы закрывали скважины на двенадцатой линии Удачливого?

— Я…

Женя встала совсем как набедокурившая школьница. Даже руки держат воображаемый кончик фартука.

— Алексей Петрович! Я знаю, что скважины недобурены! Сначала не видела, потом говорить боялась. А сейчас все равно — пусть хоть уеду отсюда. Это Кряжев делает… И все знают. Он тоже знает. — Показала на прораба. Тот улиткой втянул голову в плечи. На минуту все опасливо стихло.

— Женя говорит правду, — подтвердила я.

Не знаю, что заставило меня сказать это. Ведь еще за минуту казалось, все равно. Мало ли какой несправедливости не видела раньше? И вдруг поняла — не могу молчать, не должна… И дело не только в Жениной судьбе, но и во мне самой, в моем завтрашнем дне.

— Это какую такую правду?! Старого мастера грязью обливать — это правда?!

Кряжев не говорил — гремел. Кто-то успел предупредить его.

— И кого слушаете?! Девчонок! Дела не знают, а туда же. Вы поспрашивали бы, чему Женьку эту учили, коли она азов не понимает!

Женя невольно отступила на шаг. Казалось, Кряжев сломает ее пополам, как хворостину.



— И все-таки это правда! И незачем сединой обман покрывать! — упрямо повторила я.

Было до странности просто. Только легонький озноб пробегал по коже. Я не боялась, хотя отлично знала, что Кряжев ничего не простит. Я перешла границу облегчающей лжи. На той земле, где я сейчас стояла, была возможна одна правда. Любой ценой.

Алексей Петрович всматривался в лица. Конечно, он отлично знал, что кто-то виноват, может быть все.

— Вот что, товарищи, ссориться у печки — не дело, двенадцатую линию придется проходить заново. Остальные — проверить. О том, кто прав, кто виноват, поговорим на собрании. Не сегодня. Мне еще надо кое в чем разобраться. Очень прошу — до времени счетов не сводить.

Линия рта пряма до жестокости, глаза холодные, светлые. И все-таки… я верю этому человеку, верю, что силу свою он не обратит в зло. Я понимаю: здесь нужна эта сила. Может быть, нужна и жестокость. Но если за ними стоит правда, все будет хорошо.

Прораб Семен Васильевич вопросительно посмотрел на нас, сложил губы трубочкой. Это, мол, что за хитрость? Раньше всегда бывало одинаково: уж коли кто с кем «схлестнулся» — дела не откладывают. Чья возьмет. А потом — в «протокольчик». Чисто.

Покрутил от недоумения головой:

— Да..-а… Ленушка, а рыбка-то не пригорит?

Я обернулась к печке. И действительно!

— Смотри, Васильевич, как бы твоя голова не пригорела. Паленым что-то шибко пованивает!

Подошла Любка. Глаза так и рыскают по сторонам — кого бы с кем поссорить. Это она любит. Но сразу поняла: тут что-то серьезное. Притихла, села на чурбан у печки.

Алексей Петрович ушел, вместе с ним Кряжев. Убежал и Семен Васильевич. Женя принялась было рассказывать Любке, что произошло, но махнула рукой — все равно конец.

Любка сорвала травинку. Надкусила, сморщилась — видно, попала горькая.

— Эх, заварили вы уху, правдолюбцы! Сожрет вас старик — попомните мои слова. Не вы первые. А правды все равно не доищетесь: здесь медведь — судья, а свидетель — тайга. Поди с них спроси.

Улыбнулась вдруг невесело:

— Ладно, девки, вы не слушайте. Это я так. Вожжа под хвост попала.

И уже обычным голосом:

— Слышь, Лен, а начальник-то холостой, говорят? Вот бы такому соколу перья потрепать! С норовом. Не то что наши. Костька тот же, что и все.

— Вот и займись! — зло предложила Женя. — Нам-то до него какое дело?

— Да уж займусь, будь спокойна.

Я разозлилась:

— Чего вы в самом деле?! Еще поссоритесь ради воскресенья! Что за день такой несносный!

Любка рассмеялась:

— Не будем, не серчай. Кинь лучше рыбки чуток. Здорово поджарилась! Волокешь ты по этому делу, Ленка.

Женя покосилась, подумала, продолжать сердиться или не стоит, и тоже принялась за рыбу.

Солнце уже перевалило за полдень. Скоро вернутся и те, кто пошел за смородиной. Тишина. Ребятишки убежали за речку, там в низине голубика чуть не в рост человека. У домиков курятся дымки; также, как и у нас, готовят обед. Наш домик крайний. За ним — крутой бок сопки в мелком березняке и вдоль по речке — непролазная лесная чащоба, где по утрам учатся петь молодые глухари. Мне всегда кажется, что оттуда, из-под темного навеса ветвей, выйдет однажды медведь или лось.

И вдруг что-то действительно хрустнуло, мелькнуло среди ветвей большое тело. Я быстро обернулась. Из леса, не торопясь, вышли две лошади и пятеро людей. Все незнакомые. Геологи, наверное. Но через минуту появилась еще одна лошадь, на которой поверх вьюка сидел человек.

— Вячеслав!

— Как видите… — Он, не глядя, кивнул. Спрыгнул, упал, поднялся.

Один из геологов подошел к нам:

— Здравствуйте, товарищи! Вот гостя вам привезли. Ногу он подвернул. У вас тут фельдшер-то есть?

— Есть, конечно. Женя, позови Ганнусю.

Та убежала, оглядываясь на ходу. Я подала Вячеславу руку. Он попытался улыбнуться — не вышло. Сел около печки.

— Вот уж не думал, что так не повезет! Представляете, они из-за меня в сторону от маршрута ушли. Но через этот стланик просто невозможно идти!

Любка толкнула меня локтем:

— Это уже не старика ли сынок? Похож. Пойду скажу им — пусть получают посылку!

Вячеслав удивленно глянул ей вслед: за что она так?

— Не обращайте внимания. У Любы такая манера встречать гостей.

Он ничего не ответил, и только тут я поняла, до чего он устал.

9

Целую неделю у нас только и речи было, что о переезде на ручей Буйно-Рудный. Техники, ходившие туда на разбивку линий, рассказывали чудеса: рыба там — ложкой черпай, лес — вершин не видно, смородина — ведрами собирай, куропаток — тучи. Лева даже уверял, что видел медведя.

Женя тут же его поправила:

— Медвежьи следы. И то старые.

— Ну и что ж? — сейчас же нашелся Лева. — Ты видела следы, а я — медведя. Он ведь не по воздуху летает. А что старые — это ты выдумала, чтобы не бояться.

— На рассвете тронулись в путь. Собрались, как кочевники, — без суеты и шума. Привязали к нарам чемоданы, чтобы не растрясло. Немного поспорили, чьи домики повезут первыми. Наконец, два трактора взяли на буксир «итээр» и «бабью республику». Население по древнему цыганскому обычаю пошло пешком. Мы отправились в чудесную страну ручья Буйно-Рудного.

Опять мне вспомнилась Синегория. Кто знает? Может быть, она там, за крутым отрогом сопки в неведомой долине? Я верю в слова старой песенки. «Кто ищет, тот всегда найдет». Вот сейчас мы поднимемся на сопку, и я увижу синие горы и луга, где цветут нежные генцианы. Почему бы и нет? Разве мой путь не был долог и печален? Но пока надо идти.

Тракторы двинулись низиной по руслу какой-то речки. Наши домики плыли за ними, как современное подобие Ноева ковчега. На крылечке «бабьей республики» тявкала на воду маленькая белая Найда.

Я взяла на поводок Шамана и следом за остальными полезла на сопку. Без собачьей помощи мне это было бы не под силу. Все растянулись по склону, и только Женина легкая фигурка уже мелькала на лысом гребне среди скользящих теней облаков.

Дорога в чудесную страну была трудной, но так и должно быть: к большому счастью никто еще не приходил легким путем…

На гребень я поднялась последней. Сухо шелестели под ногами лишайники, пахло нагретым камнем, сеном и чуть-чуть уксусом. Я не сразу поняла, что этот запах шел от странных, похожих на резиновые зеленоватые губки камнеломок. Они накрепко прилипли к камням — никакой ураган не отдерет.

Но сейчас ветра не было,дышалось легко и удивительно радостно. Сырость, душная болотная прель и комары — все осталось внизу. Там, где течет покинутый нами ключ Удачливый.

Странные названия встречаются порой на карте Колымы! В них вся нелегкая история этого края.

Сначала волчьими тропами пробирались по этим местам старатели, и названия они после себя оставили тоже волчьи: ключ Наган, ручей Фартовый.

Затем пришли геологи и с ними — романтика: на карте появились озеро Джека Лондона, сопки Аида и Вакханка, ручей Наташа и ключ Золотистый.

Позже всех за дело принялись кабинетные схимники, и вот место бесшабашных, озорных, романтических имен заняли вымученные ручей Кристаллический и ключ Феррум. Чего не испоганит бюрократ!

Название нашей обетованной земли — ручей Буйно-Рудный — мне по душе. Оно явно осталось от прежних романтических времен.

Сопка оборвалась стремительно, точно ее срезали ножом. Обрыв, узкий песчаный язык осыпи в редких оспинках кедрового стланика, а внизу лес — могучий и таинственный, как в сказке. Ручья сверху даже не было видно — так плотно сомкнулись кроны лиственниц, чосений и тополей.

Спускались не слишком красиво, но быстро — кто на ногах, а кто на заду или на боку… Я и не заметила, как очутилась внизу. Было такое ощущение, что лес кинулся мне навстречу и прочно охватил невидимыми руками.

Зеленоватый сумрак расшит блестками солнечных зайчиков. Вокруг особенный аромат не тронутого человеком леса. В нем запахи непроходимых трав, столетних мхов и грибов, которых из года в год никто не собирает. И еще в таком лесу пугающе пахнет зверем. Человек никогда не пойдет по такому лесу напролом: он будет ступать осторожно и подолгу прислушиваться, приглядываться. Мне тоже захотелось оглянуться, но тут откуда-то из-за деревьев долетел голос Любки:

— Левка? Где же твой медведь? Эх, медвежатники бы сейчас навернуть!

Послышался грохот мотора. Это надсадно ломился сквозь чащу трактор. Лаяли собаки. Ныли комары.

Ничего таинственного не было, как не было и чудесной страны Синегории. Жизнь продолжалась на новом месте, и только.

К вечеру тракторы притащили остальные домики и подстанцию. Строптивые «холостяки» никак не могли облюбовать себе новое место: все им казалось, от воды далеко. Кончилось тем, что домик сам распорядился своей судьбой: оборвал трос и остался стоять как раз поперек ручья. К тому же о камни сломалось крыльцо.

— Ну что, хватит вам теперь воды? — злорадствовала Женя. «Холостяки» помалкивали.

Домик, конечно, вытащили, а вместо крыльца положили большой плоский камень. Здесь из всех положений выход находят просто.

Как и на прежнем месте, ни один домик не стал рядом с другим. Хоть на дыбы, да не так, как все. Вероятно, бесконечная возможность заселения окружающего пространства действует на людей анархически.

У своего домика Марья Ивановна уже растопила печурку. Всем было известно, что она собирается печь пирожки с капустой. Невиданная роскошь! Злые языки утверждали, что капусту за пол-литра водки привез тракторист Гарька, ездивший ночью на базу за горючим. Конечно, все это делалось ради приезда сына.

В отряде Вячеслава встретили настороженно: — Что сын, что отец — одна сатана, — говорила Любка. — Не пойму, как старику денег не жалко тащить сына сюда?

Остальные отнеслись проще. Приехал — значит надо было, а у нас и своих дел хватает. Вячеслав тоже никем не интересовался. Он и все остальные жили словно в двух разных измерениях.

Про себя я этого сказать не могу. С самого начала я стала здесь своей в самом лучшем смысле этого слова. Наверно, это и дало мне силы уйти от всего, что окружало меня прежде.

А Вячеслав — странный парень. Ехал к отцу, а поглядишь, словно и не рад. Дома бывает редко. Охотник он тоже никудышный: за все время и пары кедровок не убил, да у него и ружья-то своего нет. Но что-нибудь же привело его сюда? Он бродит среди людей, как человек, впервые попавший в лес.

Яша, с которым мы очень подружились, несколько раз пытался «разговорить» Вячеслава, но у него тоже ничего не вышло.

Меня он пока что исподволь приучает обращаться со своим «хозяйством» — подстанцией. Все не так уж сложно, как я думала. Конечно, лишь до тех пор, пока рядом Яша. Впрочем, я и не представляю, что мне в ближайшем будущем придется возиться с этим самой. Все это — потом, а пока — дела сегодняшние, необходимые.

Я раздумывала над тем, как бы нам поудобнее поставить стол, когда в дверь заглянул Вячеслав.

— К вам, можно?

— Заходите. Здесь разрешения не спрашивают. Он повертелся и неуверенно сел на чурбан, заменявший нам табуретку. Спросил раздраженно:

— Лена, может, вы скажете, на каком языке надо говорить со здешними людьми? По-русски они явно не понимают. Спрашиваешь человека, а он только «да» или «нет».

— Так ведь людям понять надо, чего вы от них хотите и кто вы сами. Если б вы хоть что-то делали полезное… Понимаете, это тайга, здесь нельзя иначе.

— А если я приехал просто отдохнуть? Почему никто не хочет понять этого?

«Потому что все чувствуют, что за этим прячется что-то еще», — хотела я сказать, но промолчала.

Он рыскнул глазами по сторонам, нервно дернулся:

— Черт! Сигареты забыл… У вас нет?

— Я не курю.

Про себя я отметила, он уже раза два спрашивал меня об этом.

Он о чем-то подумал. Оглянулся.

— Слушайте, мы здесь одни. Вы ведь работаете на какую-то редакцию?

— Нет, Вячеслав, я не журналист и быть им не собираюсь. Я только то, что вы видите.

Как все-таки в нем много отцовского! Да, он наследник, он уже во всем ищет выгоду. Жаль. Мне казалось, что в нем больше наивности, свежести. А так. Кончит институт и пойдет к людям, а что он им принесет? Отцовскую копилку?

— Лена, я не понимаю вас. Как вы живете здесь, ради чего?

В открытую дверь заглядывали сумерки. Вдруг донеслись звуки вальса. Это Яша наладил свой приемник. Пятая симфония Чайковского в тайге. Разве такое можно представить себе в городе?

— Ищу страну Синегорию, Вячеслав, и потому я здесь, — спокойно ответила я.

Темная фигура на мгновение заслонила дверь. Вячеслав ушел, не сказал ни слова…

10

Вечером под потолком неуверенно зажглась лампочка. Вероятно, она просто забыла, как это делается. Обычно подстанция далеко, где-нибудь на линии. Сегодня линия проходит около «бабьей республики», и мы чувствуем себя цивилизованными людьми: у нас есть электричество.

В дверь заглянула Ганнуся.

— Леночка! Идите к нам. Сейчас последние известия будут. — И побежала еще за кем-то.

Уже уходя, я опять увидела Вячеслава. Он лениво швырял с берега камешки, пытался «испечь блин», но у него ничего не получалось. Камни тонули сразу.

Он повернул голову:

— Куда это вы?

— Последние известия слушать. Идемте!

Протиснувшись кое-как в комнату, я невольно подумала, что радио изобрели не для больших городов, а именно для нас — тех, кто не купит газету и не выключит надоевший репродуктор.

Лица у всех были затаенно радостные и удивительно хорошие — как накануне праздника. Вежливые Яшины руки казались нестерпимо медлительными.

И вот в писке морзянки возник голос Большой земли… Строгий, размеренный, как бой курантов, голос, который вот уже столько лет сообщает вам о самой большой радости и самом большом горе. Все переглянулись: о чем же сейчас?

— Это передают проект новой Программы партии. Тише, товарищи, — предупредил Алексей Петрович.

Но и так было тихо. Слушали все, но каждый по-своему.

Яша аккуратно записывал что-то в блокнот. Зеленоватый свет от шкалы приемника освещал сосредоточенное, как на экзамене, лицо.

Ганнуся сидела рядом, прикрыв глаза ресницами. Темные стрелки бровей сомкнулись у переносицы.

Не знаю, запомнила ли она хоть одну цифру. Наверное, нет. Но я уверена: из всех нас одна Ганнуся видела будущее так ярко, как будто уже в нем жила. И оно было прекрасным, как сказочная Синегория. Только так. Иначе не стоило мечтать.

За открытой дверью стоял вечер. Сквозь голос диктора прорывались голоса тайги: шумела речка, все на одной и той же длинной ноте кричала птица. Тайга говорила: будущее близко, но дойти до него нелегко. Я еще осталась, не забывайте об этом, люди.

Нет, Яша все-таки ближе к завтрашнему дню, чем его жена, — подумала я. — Он лучше знает, ценой чего достигаются синие дали. Он знает что-то такое, чего до сих пор не знаю я.

— А как ты думаешь, про нас скажут?

Я обернулась. Жене и тут не сиделось на месте. Нить мыслей оборвалась.

— Про тебя персонально доложат, жди. Всем сестрам по серьгам будет… — тихо съязвил прораб. Он сидел в сторонке, вздыхал, покачивал головой, прятал в уголках губ усмешечку. Наверное, не зря про него говорили, что он человек «с прошлым».

Женя вспыхнула, но Лева положил ей на плечо руку, показал глазами: не мешай людям. Она промолчала.

Костя, стоявший у двери, фыркнул. Увидел, что никто больше не смеется, притих.

Алексей Петрович слушал, как Солдат слушает команду. Для него услышанное тоже было приказом, И прямо напротив него сидел Кряжев. Медвежье лицо неподвижно, руки тяжело лежат на коленях — никто не скажет, о чем человек думает.

Далекий голос заговорил о самом интересном для каждого — о том, что будет уже завтра. Далекое, манящее слово «коммунизм» встало за следующим листком календаря — наше завтра…

Мне показалось, что тайга отодвинулась. Не знаю, как это лучше сказать. Просто все то угрожающее, вечное, чему, казалось, еще многие годы жить, исчезло. Как-то особенно, непривычно я почувствовала силу всего созданного человеком. Даже то, что мы здесь слушали Москву, что в двух шагах отсюда мерно работала подстанция, было чудом. И я поняла: наша дорога туда, в будущее, вся будет состоять из таких чудес, незаметных лишь потому, что мы делаем их сами…

По лицам пробежала радость. — Доживем, товарищи, а? — спросил Яша.

— А как же иначе! Я, например, обязательно! — уверенно заявил Лева.

— Может, тогда и не надо будет в тайге маяться, и так всего хватит, — постно сложила губы Марья Ивановна.

— Ну, на наш век тайги хватит, — отозвался ее муж, и впервые что-то мелькнуло на его лице. Ирония, недоверие? Не знаю, но почему-то от его простой фразы слова померкли.

Зеленая шкала приемника мигнула и вдруг погасла. Яшины руки торопливо забегали, ища неполадку. Но, видимо, дело было серьезное: Яша сокрушенно покачал головой. И тогда поднялся Алексей Петрович. Он один мог так говорить — очень просто об очень большом, и это сразу зачеркнуло все сказанное Кряжевым.

— Товарищи! Очень жаль, что мы не услышали всего. Что ж поделаешь, такая у нас работа. Тайга. Но мы потом достанем газеты, вы не беспокойтесь.

Задумался на минуту. Потом быстро оглянул всех.

— Хотел попозже собрание провести, но, думаю, лучше теперешнего времени не будет. Говорить, кто в чем виноват, — не хочу сейчас, не стоит, да вы и сами все знаете. А вот как дальше жить будем, это уж вы мне скажите. Думаю так: надо нам, товарищи, на комплексную работу переходить. Так и контроль, и порядок будет, а иначе — воду толочь. Еще сорок лет до коммунизма не доберемся.

Женя вскочила:

— Правильно! Я же давно говорю, нас и в техникуме учили…

— Учили, да недоучили, — буркнул Кряжев и повернулся к Алексею Петровичу.

— Что ж, коли остальные мастера согласные, то и я не против. Работа у каждого своя, ее не спрячешь. Только вот лодырям вольготно будет. Я работаю, он чифирок гоняет, а деньги поровну?

— А ты сам и посмотри, чтобы никто чифирок не гонял, тогда и обиды не будет, — весело сказал Толя Харин и тоже повернулся к начальнику.

— Дело, Алексей Петрович, я тоже об этом думал.

Все зашумели, но деловито, без ругани. На табурет вскарабкался Семен Васильевич. В руке неизменный блокнотик с косыми скобками каких-то пунктов. На лице — трепетная радость.

— Товарищи! Я тут одно предложение хочу внести, зачитать, так сказать, проект постановленьица. Товарищи! Мы должны добиться присвоения бригаде звания коллектива коммунистического труда, — начал читать Семен Васильевич. — Отвечая делом на исторический…

Алексей Петрович тронул прораба за плечо.

— Подожди, Семен Васильевич! По шпаргалке о таком большом деле не скажешь. Конечно, другие могут не согласиться со мною, но я думаю, такое обязательство нам еще рано брать. Не выполним. А хуже нет — замахнуться, да не ударить. Это право никто у нас не отберет: будем и коммунистической бригадой, но работать-то по-коммунистически надо выучиться раньше! Вот и начнем учиться.

— Крепкая нужна наука — это точно, — охотно подтвердил Кряжев, и опять его слова чуть заметно изменили чужую мысль. Но на этот раз на них никто не обратил внимания.

Несмотря на открытую дверь, стало душно. Я встала, чтобы выйти на улицу, и тогда увидела Любку. Она стояла на пороге за Костиным плечом. Зеленоватые глаза в упор смотрели на Кряжева с откровенной непрощающей ненавистью.

Но я не успела задуматься над этим. Меня отвлек голос Алексея Петровича.

— Коммунистов здесь нет, говорите? — он отвечал на какой-то вопрос прораба. — Комсомольцы есть! Они и пойдут впереди.

Ласково притянул к себе Женю, улыбнулся…

— Вот вам и организатор!

Что сделалось с Жениными глазами! Им не хватало места на лице!

— Эта девчонка-то? — недоверчиво спросил прораб. — Здесь же тайга.

— Не девчонка, а комсомолка! — горячо вступился Лева. — И она не одна, мы поможем.

— Комсомольцы, вперед! — полушутя, чтобы не показаться смешным, сказал Толя и, словно нечаянно, поравнялся с Левой.

— Да, именно так: «Комсомольцы, вперед!» — серьезно подтвердил Алексей Петрович. — Только так!

11

В августе ночи темные. С речки ползет туман. Ночной смене трудно. Женя приходит под утро продрогшая, молчаливая. Не взглянув на горячий чай, быстро раздевается и ложится рядом со мной: «Ох, согрей меня, Леночка!»

Руки у Жени тонкие, детские, и вся она по-детски доверчивая и милая… Если бы у меня была дочь, я Так же грела бы ее своими руками, так же тихонько прятала в тлеющие угли кружку с горячим чаем.

Мы уже две недели живем без начальства. Алексей Петрович ушел на базу. Словно бы все идет как прежде. Только чуть что — шутят: «Нас не замай, — мы теперь комплексные!» И еще что-то появилось. Люди как бы приглядываются друг к другу, мысленно спрашивая: «А что ты можешь?» Больше интересуются тем, что делается на Большой земле. Но все это внешне почти незаметно — как талая вода под коркой льда.

Не люблю слова «перевоспитание». Оно так же далеко от истины, как и те кинонегодяи, что за полтора часа успевают пройти путь от убийцы до святого.

И все-таки люди меняются. Иногда настолько, что их потом трудно узнать. Бывает, что характер меняют обстоятельства. Иной раз и минута длиннее года. А чаще добрая, светлая сила, которая дается иным людям. Перед ней отступает все.

По-моему, такая добрая сила дана нашему Алексею Петровичу, и основа ее в том, что он очень верит во все, что делает и говорит. Сейчас его нет, но сила его — с людьми.

Сегодня Женя опаздывает. Даже ее сменщик Лева уже успел встать. Сидит у стола и мрачно пьет чай. За оконцем чуть брезжит рассвет, на столе мигает свеча. Около нее прораб уже два часа сыплет и сыплет на бумагу цифры. Может, доказывает нерентабельность нового метода труда?

Жизнь кажется Леве горше хины. Он ворчит:

— Лен, а пирожки когда сделаешь? Ведь обещала. Не могу я эту песчано-глинистую конструкцию грызть! Из нее впору дома строить!

— Съешь, не помрешь, по крайней мере хоть зубы вычистишь, Левушка, — шучу я.

«Конструкция»— это наш хлеб. Марья Ивановна привозит его раз в две недели. К концу этого срока из хлебных кирпичей действительно можно строить дома… И никак не удается уговорить ее ездить за хлебом чаще.

Жени все нет. Уж не случилось ли у них чего?

— Лева, я, пожалуй, с тобой пойду.

Налила в термос чая, сунула в карман плаща пару кусков хлеба с маслом. Замерзла, наверное, девчонка. Линия уже несколько дней проходит в низине, там ночью и у костра не отогреешься.

За порогом домика нас облепил туман. Казалось, он весомо лег на плечи, мешает идти.

Такой туман бывает только на рассвете, накануне погожего дня. Он стелется низкой слепой полосой, чуть выше роста человека, и не редеет, а рвется на клочья, которые еще долго потом прячутся по ложбинам и водомоинам.

Уже и сейчас где-то высоко над нами, там, где сомкнулись невидимые кроны деревьев, взошло солнце. Странный розоватый свет пробивается оттуда и вместе с ним — голоса птиц. Как всегда, громче всех верещат кедровки. У них каждое событие нехитрой птичьей жизни обсуждается, как на коммунальной кухне.

Но вот кедровки на минуту смолкли, и тогда стал слышен другой звук — словно кто-то быстро постукивал звонкими сухими палочками. Пением это нельзя было назвать, и даже трудно было поверить, что эти звуки издает живое существо. В их несовершенстве было что-то очень древнее.

Лева схватил меня за руку:

— Глухарь! Эх, снять бы его сейчас!

— Во-первых, запрещено, а во-вторых, где кедровки, которых ты собакам настрелять обещался? Летают?

— Да ну тебя, Ленка! С тобой, как с мужчиной, говоришь, а ты… Разве ты понимаешь душу охотника!

Повздыхал обиженно и вдруг неловко спросил:

— А ты хоть термос захватила? Чаю бы ребятам отнести.

Я отлично знала о каких «ребятах» идет речь, но просто ответила:

— А как же? На всех хватит.

Откуда-то с неба долетели голоса людей.

— Идет, что ли? — звонко спросила Женя.

— Нет, поблазнило тебе, — лениво ответила Любка.

Я не сразу сообразила, что они залезли по круче на сопку погреться на солнышке. Через пару шагов и мы уперлись в мокрые от тумана камни, бесконечной стеной уходившие ввысь.

Полезли. Теперь эта задача меня не смущала. Даже сама не заметила, как привыкла лазить по кручам не хуже других. Просто нужно не смотреть вниз и верить своим рукам и ногам — они всегда найдут выступ или трещину.

Наверху было хорошо. Солнце не только высушило, но и немножко нагрело серые морщинистые камни. На них сидела и лежала вся ночная смена и половина утренней.

— Вы чего это загораете? — удивленно спросил Лева.

— Горючего нет, — коротко ответила Любка и снова, по своей всегдашней привычке, принялась грызть травинку.

Женя подбежала к нам:

— Представляете, Гарька вчера еще на базу за горючим уехал — до сих пор ни слуху ни духу! С ним Митя и Зитар, ему сейчас смену заступать. Медведи их, что ли, съели!

— Ну, этих никакой медведь не съест: они спиртного, страсть, не любят, — невесело пошутила Любка.

Тракторист Гарька (полное его имя было Игорь, но он и сам о нем забыл) считался чем-то вроде дежурного негодяя нашего отряда. Всякий раз, как о буровиках писали в газете, Гарька служил журналистам отрицательным фоном, на котором эффектнее выделялись добродетели остальных. Внешне он был мелок, черен и суетлив. Кряжев говорил о нем: «Пустой человек… Так, облизок кошачий».

Сменный мастер Зитар сходился с ним в двух страстях: вине и картах. Про него рассказывали, что он однажды проиграл за вечер четыре своих зарплаты, но ему простили долг. Чем и как он жил, не знали даже его соседи. Он был высок, белобрыс, молчалив. Кажется, он плохо понимал русский язык. А может, притворялся.

Митя в их компанию попал случайно, просто хотел навестить жену, которая жила на базе.

Солнце успело подняться высоко, стало жарко. Туман уходил. Внизу кусками, как на разрезанной картине, стали видны оба станка с поднятыми мачтами, серый фургончик подстанции и второй трактор. Все неподвижное, немое.

Тем временем на сопке собрались; почти все — и нужные, и ненужные.

Трактора все не было. Бригадир Толя Харин нервно посматривал на часы. Кто-то из молодежи захватил с собой мяч, и он лениво перелетал из рук в руки.

Густые кусты стланика на дальнем склоне вдруг зашевелились, и из них вышел Митя. Впереди него, опустив от усталости хвост, бежал Шаман. Он аккуратно провожал всех, кто шел или ехал на базу, наводил там страх на местное собачье племя и возвращался обратно.

— Митя, ты что же один? А трактор где? — раньше всех спросила Женя.

— Сидит, — коротко ответил Митя.

— Где?

— В Черной мари. Намертво.

Митя показал руками, как именно «сидит» трактор, — словно вбил что-то в землю.

— Да кой же дьявол вас занес туда?! — взорвался бригадир. — Ведь и не по дороге совсем!

Митя пожал плечами:

— Пьяному каждая лужа по дороге. Что я с ним сделаю? На базе в магазин вино разливное привезли, ну… сами понимаете. Это же Гарька!

Толя задумался. Таким я его не видала. Считала равнодушным, — безразличным к делу. И ошиблась. Его равнодушие было лишь панцирем, которым многие не слишком сильные люди защищают душу от зла. Сейчас Толя чувствовал себя вожаком, и ему очень хотелось найти хоть какой-то выход!

Сбоку незаметно, словно немного стесняясь себя, подошел Яша.

— Слушайте, я, конечно, не бригадир, но вот думаю: если я, скажем; возьму второй трактор и привезу горючее? Ведь это же будет лучше, чем ничего! А пока… У меня там «из» спрятан — одна бочка. Ганнуся покажет где. Этого хватит. Я понимаю, нехорошо было прятать, да знаете как… — Он совсем смутился и замолчал.

Толя даже на камне подпрыгнул от радости:

— Что ж ты раньше-то молчал! Конечно, поезжай!

Но вдруг помрачнел:

— Да… А кто на подстанции останется? Сменщица твоя больна.

Яша улыбнулся одними глазами:

— Думаю, Лена может остаться. Я занимался с ней в свободное время. Очень, знаете, способный человек.

У меня растерянно забилось сердце: неужели Толя согласится? Рядом с Яшей все казалось просто и не всерьез. Сумею ли одна?

— Как, Лена, справишься? — спросил Толя.

— Да ясное дело, справится! — уверенно ответила за меня Женя. — Что мы не знаем, что она там днями с Яшиным хозяйством возится! Поезжай, Яша, правильно!

Яша тронул меня за руку:

— Так я на тебя надеюсь. Там левый цилиндр капризничает, ну ты сама знаешь.

Костя лениво поднял голову, как всегда, бездумно усмехнулся:

— Вырастили, значит, кадру! Натаскали.

— Натаскивают собак да таких дураков, как ты! — отрезала Любка.

Подмигнула мне:

— Ты не смотри на него: дурак и есть дурак. Что ж, кадра не кадра, а половинка будет.

Сильная Любкина рука обняла меня за плечи. Стало спокойно.

— Костя, ты бы лучше с Яшей поехал, одному ему трудно будет, — сказал Толя.

— А что я вам — комсомолец? Говорили ведь, чтобы комсомольцы впереди.

— Да, ты не комсомолец, — раздумчиво проговорила Женя. — Ты не комсомолец. Поедет Лева, а я останусь на вторую смену, ясно?

Отвернулась. Я увидела, как на щеках пятнами пошел румянец, а в глазах копятся слезы. Но Женя справилась с собой. Костя этого не должен был видеть и не увидел. Женя стала взрослой.

Костя почувствовал, что происходит необычное, и нервно завертелся на месте.

— Я поеду, я ведь так просто.

— Нет уж оставайся, милый, побереги себя. Неровен час надорвешься — некому Кряжихе помои будет выносить! — совсем уже весело сказала Любка. — Да, мальчики, а вместо Зитара кто будет?

— Я останусь.

Толя сказал это так, что было ясно — иначе и быть не могло. Сегодня же комсомольцы впереди.

Внизу на линии зарокотал трактор.

— Ишь ты! На пятой жмет! — с уважением заметил Толя. — Молодец Яшка!

Любка подтолкнула меня.

— Пошли, что ли, Половинка? Работать так уж работать.

12

Трактор напоминал диковинное животное. Только вместо шкуры он оброс мхом, грязью и ветками.

Толя Харин несколько раз обошел его, зачем-то потрогал гусеницу, с которой свисал» трепаные космы болотной осоки.

— Да… Ловко бедолагу посадили. Артисты!

Гарька неопределенно пожал плечами. Вероятно, это означало: что поделаешь, не повезло! Зитар недоуменно моргал белыми ресницами. Как всегда в таких случаях, он перестал понимать русский язык.



Мы расселись вокруг по кочкам — так все устали. Первый раз я была такой же, как все, и первый раз меня по-настоящему злили эти люди. Как они могут так жить? У Гарьки на лице явно написано: кончайте отчитывать, да я отсыпаться пойду. Интересно, а Толя это видит? Он ведь то» же очень устал. Солнце поднялось уже высоко, ветра почти нет, комары налетают роями. От трактора пьяно пахнет растревоженным болотом; мокрым торфом, багульником, осокой. Как странно перемежаются мысли! Так же пахло всю смену в вагончике подстанции. Линия тоже на болоте: мы опускаемся к устью долины. И от этого запаха ни на миг не исчезало чувство тревоги: а вдруг случится что-то такое, с чем я не сумею справиться? Но ничего не случилось.

Толя внимательно посмотрел на обоих виновников, досадливо сморщился:

— Эх! Разговаривать с вами! Ведь не поймете ничего, кочки болотные!

Гарька сейчас же обиделся:

— Ну, ты полегче — «кочки»! Этого нигде не написано, чтобы оскорблять! Разговаривать — это да, можно, а насчет чего другого…

В глазах Толи искрой мелькнула озорная мысль, он вдруг улыбнулся:

— Ладно! Оскорблять нельзя, ты прав, а разговора не дождешься. И никто ни с тобой, ни с Зитаром разговаривать не будет. Отговорились.

Обернулся к нам.

— И в карты с ними не играть, ясно? Пусть почувствуют.

Все засмеялись. Женя крикнула:

— Здорово! Сам только не нарушай, вместе живете.

Толя кивнул:

— Не нарушу. И другим не дам! — Он покосился на стоявшего в сторонке Костю. Тот отвел глаза.

Яша подошел к трактору.

— Вымыть бы его надо. Отгоню сейчас к речке, а вы уж помогите кто-нибудь.

Гарька загородил ему дорогу.

— Не трожь! Никто меня с трактористов не снимал! Я еще до начальника дойду, увидишь тогда.

Яша отошел без возражений, словно и не слышал. Остальные тоже пошли по домам.

Гарька растерянно оглянулся: кричать, доказывать — было некому!

— Ребята! Да вы что, всерьез?!

Женя незаметно глянула в его сторону:

— Смотри-ка, испугался. Подействовало!

Я, и не оглядываясь, знала, какое сейчас у Гарьки лицо. Человеку страшно в тайге одному, а Гарька остался один.

Зитара можно было не считать: на этого человека мог подействовать только отказ сыграть с ним в карты. Завернувшись полой ватника, он лег где-то между кочек и сразу заснул. Гарька стоял один возле трактора. Вокруг только комары да болото — словно больная кожа в прыщах из кочек. Кое-где торчат редкие волосинки лиственниц. Нет, я не завидовала Гарьке!

Женя вдруг сказала:

— Лен, я вперед пойду, чайник поставлю, ладно?

Видимо, очень уж усталое было у меня лицо.

Я осталась одна. Можно было идти не торопясь, обходя высокие кочки. Иные из них были мне по грудь. Целые холмики, заросшие цепкими болотными травами, березняком и голубикой.

Я сразу заметила, что ветки одного куста как-то странно наклонились в сторону. В тайге не бывает случайного, за кочкой кто-то есть. Действительно, на разостланном плаще лежал Вячеслав. В руке ветка отгонять комаров, но он так задумался, что забыл про них. Я никогда не видела на его лице такого выражения!

Увидев меня, он вдруг резко сел:

— Лена! Займите мне двести рублей, можете? Вопрос жизни и смерти! Я должен вернуться в Москву с деньгами, должен!

— Но…

— Отец не поймет! Сами его знаете. А этой дуре Алечке мать дает только на губную помаду.

Он дрожал, как в сильном приступе малярии.

— Извините, Вячеслав, но я ничего не понимаю. Зачем же вы ехали сюда?

— Зачем, зачем… А что мне оставалось делать? Отец звал. А тут глупая история с иностранцами. Долги. Не поймете вы этого! Я не виноват. Так получилось. Леночка, дайте мне эти деньги! Слышите, я сам себя боюсь! Дайте!

— У меня нет таких денег…

— Нет? Ни у кого нет! Да что же мне гнить, что ли, заживо в этой тайге!

Он отвернулся, сел, подняв колени к подбородку. Поза человека, у которого жизнь вдруг потекла между пальцев, как песок. Жалкая и тревожная.

Далеко, возле линии, заработал трактор. Гарьке все-таки проще было найти дорогу обратно к людям. А где и как найдет ее этот человек?

13

Есть в году особенная ночь. Люди почти не знают о ней. В эту ночь лето встречается с осенью. Бывает она в разное время. Обычно где-то в середине августа.

О том, что эта ночь придет сегодня, мне рассказало многое: прощальное тепло солнца, тонкая пряжа «бабьего лета», опутавшая вдруг кусты, горьковатый запах спелых трав.

Но так бывает часто: то, чего ждешь целый год, проходит незамеченным. Какая-то случайность набежит, как облако на солнце, и мы спокойно проходим мимо того, чего ждали. Для меня такой случайностью оказалось то, что я в этот день работала в дневной смене.

Возвращалась я со смены поздно. Усталая, почти забыв о том, какая сегодня ночь.

Луны не было, и я по привычке ощупью находила дорогу. Одна за другой появлялись из темноты знакомые приметы: обломанная ветка на одинокой лиственнице, высокая кочка, столетний куст — целое дерево голубики. По молчаливому уговору с этого куста никто не рвал ягод. Так и стоял он у вновь протоптанной дорожки — весь словно в матово-синих бусах, могучий, пышный.

Сейчас все казалось иным, словно во всех предметах выступила наружу вторая, невидимая днем сущность. Они теперь напоминали людей. Каждый был строгим или грустным, насмешливым или простым. Такими они мне нравились больше. С ними даже можно было тихонько разговаривать.

За последним поворотом мелькнул красноватый квадрат окна. Это «бабья республика». С крыльца навстречу мне молча покатился белый клубок. Найда.

У этой собачонки опасный характер: она всегда подбегает к человеку молча, обнюхивает. Если он почему-либо ей не нравится, так же молча кусает.

Меня Найда не трогает, как, впрочем, и вообще все собаки. Она потерлась о мою ногу, заскулила тихонько, просила подачки. Я бросила ей кусочек сахару. Так бывает всегда, когда я иду со смены.

На прогалине у речки глаза ослепил свет. Кто-то разложил костер на сухой галечниковой отмели. У меня из-под ног посыпались камешки.

— Кого черти несут? — недружелюбно спросил низкий голос Любки.

— Главную лесную нежить, — в тон ей ответила я.

— Ленка, ты, что ли? Иди к нам. Мы думали, из мужиков кто, а у нас разговор бабий, — уже другим тоном пригласила Любка.

Я подошла к костру. Сразу выступили из темноты знакомые лица: Любка, Женя, Ганнуся и вторая промывальщица Вера — незаметная выцветшая блондинка.

Я уселась поудобнее. Протянула к огню озябшие руки.

Усталые мысли были далеко. Смена выдалась не из легких — все то же проклятое болото. Чуть не опрокинулся на перетоне один из станков. В голове мелькали обрывки увиденного за день. Зыбкий кочкарник, накренившаяся мачта станка. Замерзшее от волнения лицо Толи Харина. Кажется, и до сих пор слышны гулкие удары снарядов о мерзлый грунт.

Сейчас бы спать, спать. И не все ли равно, какая сегодня ночь? Но вот я сижу у чужого костра и, наверное, никуда отсюда не уйду. Такова древняя власть огня и ночи.

— Так о чем же разговор?

— За любовь, конечно, — серьезно ответила Любка.

— Не за любовь, а про любовь, — придирчиво поправила Женя.

— Ладно тебе, указка школьная, — отмахнулась Любка, — мы ведь не на уроке. Вот сидим и толкуем, какая она, эта любовь? Все равно что тень — рядом, да не ухватишь. А может, мы просто такие невезучие?

— Люба, да ты что, всерьез? Это ты-то невезучая? — удивилась я. — Ты же такая красивая, за тобой всякий пойдет.

— Всякий-то, может, и пойдет, а вот коли один не хочет идти, тогда что?

В бегучем свете костра лицо ее казалось незнакомым, изменчивым. Глаза как темные окна. Попробуй прочти, что в них.

Вера вздохнула:

— Чего уж там — один! Сказала бы прямо, влюбилась в нового начальника — и точка. Да у него, говорят, без тебя зазноба есть. На базе. Картографом, что ли, работает.

Вера подвинулась ближе к огню. Может, хотела лучше увидеть Любку. Иной раз и собака, укусив сзади, забегает вперед посмотреть, что вышло.

— Нет, по мне такой ни к чему: уж больно заметен, — продолжала Вера. — На: такого везде бабы вешаться будут. Вот встретился бы мне парень хоть вроде Яшки того же. Не шибко видный, да работящий — я бы и счастлива была — Какой же Яша невидный? — сейчас же вмешалась Ганнуся. — У него улыбка красивая.

— Да уж знаем, знаем, лучше всех он у тебя, — успокоила ее Любка. В глазах мелькнули теплые искорки.

Женя на минуту исчезла в темноте, принесла охапку сухих веток, не очень умело подложила их в костер. Повалил густой, едкий дым. Мне казалось, что лицо ее плавает в дыму, теряет реальность.

— А я всегда думала — у меня не должно быть, как у всех, — начала Женя. — Оттого и профессию себе такую выбрала. Знаете, как в сказке о Золушке? Вдруг придет прекрасный принц. Ну, не принц, конечно, — человек. Но все равно самый лучший из всех! И будет он только для меня.

Женя замолчала. Ей никто не ответил, и к нам сразу придвинулась ночь. Особенная, единственная в году. Из леса долетел чуть слышный звук. Это падали с лиственниц первые желтые хвоинки. Потом что-то зазвенело певучей, громче, наверное, треснул ледок на прихваченной заморозком луже. И вместе с тем острее, гуще запахли травы. Лето еще боролось, не хотело уходить.

— Женя, а ты знаешь, что было с Золушкой дальше? — спросила я.

— Нет… Этого никто не знает.

— Я знаю. Слушай.

Я замолчала. Как выразить словами то, что мне, вдруг подсказала эта ночь? В ее настороженной тишине была горечь ухода и надежда на возвращение. Наверное, по-своему это почувствовали все. Четыре внимательных лица замерли. Ждали.

— Вы помните, — тихонько начала я, — фея дала Золушке не только чудесные башмачки, но и платье… Оно тоже было волшебным, его выткали из лунного света далеко-далеко в стране фей, за Синими горами. В нем Золушка выглядела красавицей, а вообще-то она вовсе ею не была. Просто славная девушка с доброй, мечтательной душой.

Когда за Золушкой пришли посланцы принца, она забыла про все на свете! Ей так хотелось поскорее увидеть его! И она оставила дома волшебное платье. Золушка и не подозревала о его чудесной силе. Феи легкомысленны, ее никто об этом не предупредил. Злая мачеха поскорее спрятала лунное диво на самое дно пропахшего нафталином сундука. Там оно и до сих пор лежит.

А Золушку привезли во дворец. Какой же она показалась неловкой среди величественных фрейлин! Только чудесные башмачки сверкали на ее маленьких ножках. Золушка только их и видела, так как от смущения не решалась поднять головы.

Принц слегка нахмурился, увидев ее, но тут же улыбнулся. Он был человеком слова.

Может быть, принц полюбил бы Золушку и такой, какая она была. Но вокруг были люди!

Целый лес придворных зашуршал, закачал головами: «Бедный, бедный принц! Такой молодой, такой красивый и должен жениться на такой дурнушке! Смотрите, смотрите, да она горбатая! Она и стоять-то как следует не умеет. Бедный, бедный принц!»

А принц все это слышал. И уже начал жалеть о данном слове. Ведь все принцы самолюбивы и привыкли к тому, что им должно принадлежать только самое лучшее.

В это время и доложили о приезде иноземной принцессы. Она немного опоздала на смотр невест.

Она была великолепна! Высокая, юная, одета по самой последней моде. Правда, ноги у нее были большие. Золушкин башмачок не полез бы ей и на пальчик, но этого никто не заметил. Все видели только ее лицо.

А оно не стеснялось взглядов. Принцесса верила в себя и свою красоту.

Принц смотрел на нее вместе со всеми как завороженный. Никогда он не видел такой красавицы! Принц теперь хотел жениться только на принцессе. Но как же быть с данным словом?

Принцессе поднесли хрустальный Золушкин башмачок. Она повертела его в руках, пожала плечами:

— Какой забавный, старомодный фасон! У меня на родине таких и старухи не носят. Да и что хорошего иметь маленькие ноги? Это совсем не модно.

И лес придворных снова зашуршал, закачал головами: «Золотые слова! Удивительный ум! Так могла ответить только самая-самая настоящая принцесса. Именно такая жена нужна нашему принцу…»

А принц между тем говорил принцессе слова, которые должна была услышать только Золушка. Принцесса рассеянно слушала, и нельзя было понять — рада она или нет…

Наконец принц вспомнил и о Золушке. У него стало скверно на душе: что с ней делать? Выдать за кого-то из придворных? Идея показалась ему не такой уж плохой: ведь он был принцем и привык, что все неприятности относятся только к подчиненным. Он оглянулся, ища ее, но Золушки не было. Она незаметно ушла, пока все восхищались заморской принцессой.

— И принц не стал ее искать? — трепетно, как в детстве, спросила Женя.

— Не знаю, Женечка. Может быть, много лет спустя, когда принц стал старше и понял истинную цену добра, он и пытался найти Золушку. Только тогда это бывает трудно, почти невозможно.

— Нечего тебе мечтать о принцах, Женька, вот и весь сказ! — заключила Любка.

— Да нет, мечтать можно, даже нужно, — возразила я. — Только надо знать себе цену, вот и все. Между нами говоря, принцесса тоже ведь не была такой уж ослепительной красавицей, просто, она очень верила в себя.

Ганнуся улыбнулась, глаза вспыхнули:

— А я думаю, принц все-таки нашел Золушку. Понял — и нашел.

Вера зевнула, потянулась лениво:

— Ну вас! Нашли занятие — байки рассказывать. Я люблю, чтобы за жизнь было, а так — лучше спать идти.

— Ну и иди! Никто не держит! — отрезала Женя и сейчас же отвернулась.

Костер потихоньку гас. Хворост, что был поблизости, мы сожгли, а за дальним идти не хотелось. Над обрывом за речкой выкатилась поздняя луна — серебряная, холодная. От нее через речку к костру перекинулась светлая дорожка. Подул ветерок. Запахло рассветом.

Любка встала, прислонилась к углу домика.

— Споем, что ли, напоследок? Мою любимую. Начинай, Женька.

Высокий, ломкий Женин голосок удивительно напоминал лунный свет — была в нем та же зыбкая красота. Слова песни были печальными, как эта прощальная летняя ночь.

Матушка моя,
Что во поле пыльно? —
тихо, обеспокоенно спросила Женя.

Низкий, глубокий, как ночь, Любкин голос ответил с кажущимся спокойствием:

Доченька моя,
Кони то играют…
В голосе матери была усталость и затаенная грусть. Он был полон горького, как прожитые годы, знания. Не кони — сваты едут за дочерью.

Но до последнего мгновенья мать прячет от дочери правду. Пусть еще минуту, еще секунду будет она спокойна и счастлива.

Я заслушалась и на какое-то время забыла, где нахожусь. Опомнилась, когда оба голоса смолкли. Кто-то подходил к костру, уверенно, по-хозяйски, ступая по гальке.

— Вы чего это полуночничаете? А поете славно. Не знал, что у нас тут такие таланты есть.

В последних отблесках костра появилось лицо Алексея Петровича с его обычной открытой улыбкой.

— Есть да не про вашу честь! — неожиданно зло, почти нагло сказала Любка и пошла прочь мелкой, не своей походочкой, сильно качая бедрами.

Женя подошла ко мне.

— Спать, что ли, пойдем? Мне уже на смену скоро.

Вера и Ганнуся ушли незаметно, словно растаяли.

Алексей Петрович досадливо покачал головой:

— Испортил я вам беседу! Извините. Но Люба-то чего взъелась? Вот уж характер!

Все еще качая головой, он аккуратно сложил в костер все несгоревшие ветки, и, как всегда, костер послушался, вспыхнул, осветив его фигуру.

Мне показалось, что за разлапистой, повисшей над речкой лиственницей прячется Любка.

Но, может быть, только показалось.

14

Во время смены ко мне подошел Алексей Петрович.

— Лена, у меня к вам просьба. Найдется время — приберите хоть немного у нас в «холостой республике».

— Конечно, приберу. Давно бы сказали.

Алексей Петрович упрямо не хочет перебираться к нам в «итээр». Может быть, оттого что в нем живут женщины? Мне кажется, он глубоко застенчив, но прячет это под холодноватым спокойствием.

У «холостяков», конечно, проще, они на каждом углу твердят, что не потерпят «бабьей сырости», и ходят у себя в домике чуть ли не нагишом. Аккуратному Алексею Петровичу с ними трудновато, но… В конце концов, а какое мне дело до того, как он на самом деле относится к женщинам?

Денек выдался легкий. Бывают такие накануне осени. Ночью где-то близко бродил заморозок, травы пристыли, покрылись седой росой. Воздух крепкий и радостный, как молодое пиво. Он и пахнет хмелем — то ли от перезрелых грибов, то ли от осенних листьев.

На рассвете все мужчины ушли вверх по речке. Там собаки подняли дикого оленя. Побежал даже Кряжев — уж не пойму зачем: стрелять он не умеет и ружей явно побаивается. Лева, конечно, умчался первым. Обещал нам с Женей принести оленьи рога.

Женщины тоже собрались артелькой и ушли за черной смородиной-«моховкой». Растет она в пойме, в паучьих чащах. Ягоды у «моховки» крупные, сизые и водянистые. По-моему, ничего хорошего. Но у нас варенье из нее почему-то считается деликатесом. Наверное, по старому принципу: что редко, то и хорошо.

В лагере тихо. Только плачет ребенок. Это девчонка промывальщицы Веры. Никогда неизвестно, чего она хочет. Ей уже почти три года, а тельце у нее слабенькое, мягкое, глаза пепельные, мокрые от слез, тонкие светлые волосы. Матери до нее никогда дела нет. Вот и сейчас девочку носит на руках Ганнуся, пытается успокоить. В Ганнусиных руках — нежность неиспытанного материнства.

Я взяла ведро и тряпку и подошла к «холостой республике». Вокруг домика груды консервных банок и всякого мусора. Деревья обломаны, трава вытоптана. Углы — в белой Ландышевой шерсти. И во всем — тоска по женским заботливым рукам.

Я поднялась на камень, заменявший крыльцо. Дверь распахнулась мне навстречу. На пороге стояла Любка, в руках ведро с мусором.

— Ты чего пожаловала?

— Да меня Алексей Петрович прибрать тут попросил…

— Ах, сам попросил! Ну что ж хлебай тут пылищу на здоровье, не жалко!

Лицо Любки побелело под загаром пятнами, глаза сузились.

— Брось, Люба, тут обеим дела хватит. И зря ты на меня думаешь. Идем.

Мы вместе вошли в домик. Любка все еще сердито косилась на меня. А может, стеснялась, что я застала ее здесь?

После солнечного простора тайги в домике тесно. Заросшее грязью оконце таранят мухи. На столе свалка из кружек, кусков хлеба, окурков, пакетиков с пробами. В центре стола все это громоздится друг на друга, по краям видны какие-то просветы. Здесь каждый, как мог, отвоевывал себе место.

Постели не убраны. Стены заклеены картинками. Женщины, море и фрукты.Здесь у всех так. Только у «холостяков» подчеркнуто много женщин. Рекламные красотки из заграничных журналов. Тысячу раз проверенная улыбка, невесомый лоскуток купального костюма, чужие глаза. Таких не бывает в жизни, но именно о таких мечтают в тайге.

— Со стола, что ли, начнем? Растопи печку да воды нагрей, а я пока все это выброшу. Вот ведь обросли до чего, жеребцы стоялые! — первой заговорила Любка.

— Люба, а ты все ж таки брось сердиться, мне Алексей Петрович не нужен.

Любка резко обернулась.

— А мне что — нужен?! Мало у меня без него ихнего брата!

Постояла секунду и вдруг, присев на корточки, взяла за руки и снизу заглянула мне в глаза:

— Зачем ты мне душу мутишь! Чего хочешь? Говори! Твой он, да?

Глаза у Любки страшноватые, зрачок — как темный колодец без дна. Ох и много же зла видели эти глаза!

— Правду я говорю. Люба. И не сходи ты с ума. Лучше тебя здесь нету, и никуда он от тебя не денется.

Любка встала, покачала головой.

— Не денется. Эх ты, Половинка моя! Живешь тут и ничего не слышишь, что люди говорят. «Лучше нету». Это тебе так, а вон Марья Ивановна такого про меня наскажет!

Трудно бабе в одиночку. Ох, как трудно. Да разве кто поймет, что не всегда головой, иной раз — телом живет человек. И хоть какие угодно слова говори — сильнее оно. А потом придет такой вот, как беда, годы бы прожитые топором отрубила, да поздно. Накрепко пришиты. Слова и того не отрубишь.

Ладно. Заболтались. Вернутся хозяева-то скоро.

Я взяла ведра и пошла за водой. Любка с ожесточением гремела кружками, сгребала окурки.

Мы больше ни о чем не разговаривали. Каждая занималась своим делом. В дверь заглянула косматая голова Кряжева.

— Чего это вы, девушки, али свадьба будет?

— Будет. Тебя, дед, за медведицу пропьем. Чем не пара? — как всегда съязвила Любка.

— Тьфу! К ним с добром, а они…

— Оленя-то убили? — спросила я, нарочно спокойнее. Не хотелось ссориться.

— Да где там! Ушел, подлец. Я-то вот хоть груздочков набрал дорогой — крепенькие. Заходите ужо попозднее — угощу.

— Язык у тебя, дед, как собачий хвост без пути болтается! Иди-ка подобру с груздями своими, а то, смотри, окачу помоями ненароком.

Кряжев вздохнул, потряс бородой, но ушел.

— И чего ты его так не любишь? Сделал он тебе, что ли, что?

— Да уж, видно, не зря. Заслужил.

В домике как-то незаметно стало чисто. Все казалось, конца края не будет уборке, и вдруг убирать стало нечего. Заграничные красотки удивленно поглядывали со стен. От груды персиков и винограда над койкой Алексея Петровича пахло югом. Фотография из «Огонька» вдруг стала живой.

Люди по-разному относятся к вещам, и вещи по-разному рассказывают о людях. Что могут рассказать вещи Алексея Петровича о нем самом? Фотография. Память или мечта о солнечном изобильном юге. Но на бурах у всех такие же. Спиннинг, электробритва, которая здесь не нужна. Наверное раньше не приходилось работать в таких условиях.

Любительский снимок — застывшие лица взрослых и целая куча ребятни. Большая деревенская семья. Белобрысый мальчуган с краю. Ведь это же он, Алексей Петрович! Соленое было у него детство: такую ораву нелегко прокормить.

Люба вытащила из-под нар чемодан Алексея Петровича: вытереть пыль. И вдруг, как ключ, как последняя неразгаданная буква кроссворда, замелькали перед глазами пестрые наклейки. Голубое море, пальмы, силуэт Нотр-Дам, туманный Вестминстер. Страны, в которых никогда не был мальчик из глухой деревни. Но он будет там. Увидит своими глазами то, о чем рассказывали книги. А пока… детская игра, которую прячет от всех застенчивый и непримиримый начальник партии.

Краем глаза я увидела, как Любка быстро сколупнула одну наклейку с надписью «Венеция». На ней из розоватой утренней пены выходила нагая юная Венера. Любка не терпит соперниц. Я сделала вид, что ничего не заметила, и пошла на речку отмывать ведра.

Торопиться не хотелось. К полудню бодрящая свежесть утра перешла в парное ленивое тепло предосеннего дня. Солнце нагрело камни у речки, оживило травы. Только в прозрачной воде прятался холод наступающей осени.

Чья-то тень упала на воду рядом со мной. Я обернулась. Алексей Петрович.

— Ушел олень-то ваш, да?

— Ушел. Да и к лучшему — пусть гуляет. Можно и уток настрелять. Вывозился я из-за него, страх. — Он нагнулся, стал мыть руки. — А вы это не у нас были?

Я не ответила. Смотрела на его руки — ладные, сильные. Руки мужчины. Такие уберегут от любой беды. Я представила эти руки на Любкиных покорных плечах. Нет, такой не станет слушать, что шепчут по закоулкам!

Алексей Петрович поднялся, неторопливо пошел к домику. Сейчас он увидит Любку. Так и должно быть, так и должно быть! Я не завидую ей. Мне только очень хочется знать, где же те руки, что уверенно — на всю жизнь лягут на мои плечи? Ведь они есть, я знаю. Просто дороги к счастью у всех разной длины.

15

Колымские грозы обманчивы. В них нет ярости и блеска. Они опасны и неожиданны, как удар в спину. В память о них остаются сломанные вековые лиственницы, оборванные провода электропередач.

В это воскресенье никто никуда не собирался. С самого утра было трудно дышать, двигаться. Странные жутковатого сёро-желтого цвета тучи срезали дальние вершины сопок, повисли над лесом. Казалось, могучие лиственницы из последних сил удерживают их на своих плечах. Даже говорливая речка напоминала сейчас темную масляную струю. Цветы кипрея не открывались, поникли ветви ивняка около речки, и только желтый рябинник гордо осматривался по сторонам — его и гроза не берет.

В нашем домике все спали. Я встала первой, растопила печурку на берегу. Дым тут же прилип к лицу, пополз по траве. Шаман нехотя отошел в сторону, обычно он сидит у самой печки. Неодобрительно посмотрел на меня. Он, конечно, считал, что дым делаю именно я. В этом он очень напоминал людей, которые тоже часто пинают ударивший их камень, а не того, кто его бросил.

И вдруг что-то изменилось. Словно серая тень примчалась издалека — по траве, по кустам, по воде. Пришел ветер. Не сильный, но удивительно радостный. Стало легко. Лиственницы скинули с плеч тучи и быстро заговорили, зашумели ветвями. Дым клочьями унесся вслед за ветром. Теперь природа ожидала праздника. Это было второе лицо грозы.

Ожили и наши домики. Будто люди только и ждали этого. У кого-то заплакал ребенок, фыркали по-жеребячьи парни, умываясь на речке, громко ссорились около «бабьей республики».

На нашем крылечке показался Лева. Он шел как лунатик, с закрытыми глазами. Оступился и чуть не полетел с крыльца. За его спиной — засмеялась Женя.

Лева решил воспитывать характер — приучал себя вставать по первому оклику. Пока это обычно кончалось тем, что он снова засыпал стоя или сидя.

— Лена, а чай скоро? — словно невзначай спросила Женя. Глаза хитрые.

— Не знаю, Женечка. Когда дров принесешь, тогда и будет, — тоже безразлично ответила я. Женя была сегодня дежурной и, как обычно, проспала.

— Лева! Дров принеси, слышишь! Побольше! — закричала Женя.

— Ладно-о-о… — ответили ей откуда-то из-под обрыва.

Рыцарство живуче, как и все традиции. Женя спокойно уселась у печки, а Лева лазает сейчас по мокрому от росы кустарнику, проваливается в ямы. Дров много, но набрать их не так-то просто. Всякая традиция со временем теряет смысл. Средневековые рыцари, добыв некие жизненные блага, складывали их к ногам своих прекрасных дам и тут же получали награду. Леву вместо награды отправят мыть посуду — только и всего. Женя считает, что этим она утверждает свое равноправие.

Наверное, все эти мысли от грозы. Она все-таки не уходит. Притаилась за сопками и ждет.

Мне показалось, что в кустах вспыхнуло яркое голубое пламя. Но это была только Любка. То ли ради воскресенья, то ли ради кряжевских именин она надела свое самое любимое платье из ярко-голубого шелка. На шее — крупные красные бусы. Волосы заплетены в косы.

Алечка в ужас бы пришла от «несовременности» такого наряда! Но ей бы Любкины косы да русалочьи зеленоватые глаза. Этого никаким нейлоном не заменишь!

— Ты чего это вырядилась? — спросила я.

Любка обиделась.

— Уж и нельзя? Работаешь тут с медведями, того и гляди, сама шкурой обрастешь! Взяла бы вот да тоже приоделась: чай, на именины сегодня пойдем. — Что-то недоброе мелькнуло в ее глазах. — Ведь и тебя звали? А ты шляешься день целый в шароварах, ровно и не баба. Женька вон тоже, поди, забыла, как оно, платье-то, одевается. Эх ты, размужичье!

Что ж, Любка права. Здесь на бурах женщины так привыкли к мужской одежде, что перестали чувствовать себя женщинами. Отсюда иной раз и легкость отношений и незаслуженное пренебрежение.

Я молча встала и пошла к домику. Женя за мной. Может, мы и впрямь разучились носить платье?

К полудню ветер снова стих. Гроза играла нами, как кошка мышью: то протянет лапу, то отпустит. Сейчас она вновь подобралась к нам вплотную. Тучи из желтоватых стали свинцовыми. Казалось, даже сопки сгорбились от их тяжести.

Около домика «семейных» вместо столов расставили опрокинутые ящики, накрыли их простынями. Сиденье каждый обеспечивал себе сам — обрубок дерева, камень, полено.

Марья Ивановна в панбархатном платье малахитового цвета расставляла закуски. Ей помогала Вера. Вячеслав слонялся около столов с видом не вовремя проснувшейся мухи. Наверное, опять до полуночи резался в «петушка» у «холостяков». Последнее время это стало основным его занятием. Меня удивляло только поведение его отца: неужели хитрый, прижимистый старик не видит, куда идут его рубли? Неужто до сих пор не понял, что с сыном неладно?

Здешние женщины для Вячеслава не существовали. Человек, привыкший пить коктейли, почти всегда забывает вкус обычного молока. Однако я не без удивления заметила, что он внимательно и по-особому посмотрел на меня. Неужели потому, что я надела платье?

Откуда-то сбоку вывернулся с утра пьяный Гарька. Прилип глазами.

— Мадонна! Вы очаровательны! Позвольте ручку.

И этот туда же!

Меня не оставляло чувство какой-то неловкости. Чтобы прогнать его, я стала помогать Марье Ивановне и сразу мелькнула мысль: откуда все это? Овощные консервы, мясо, пироги, даже свежие помидоры. В нашей «каптерке» никогда таких вещей не бывает. Посреди стола мутно поблескивает запотевшими боками водочная батарея.

Вот еще интересная сторона человеческой психологии: ведь не я одна вижу эти вещи, но никому в голову не придет спросить — откуда? На столе свежие овощи, а рабочие едят черствый хлеб. Ворчат, чаще шутят, но ничего не предпринимают. Такова сила привычки. Если на дороге появляется камень, об него вначале спотыкаются, а затем привыкают и начинают обходить. Мы много обходим таких камней.

Гости подходили поодиночке, словно немного стесняясь. С такими лицами школьники встречают друг друга на вечернем киносеансе. Кряжева многие не любили, но отказаться от приглашения никто не посмел: Так принято. Эти слова один из самых тяжелых камней, которые мы привыкли обходить.

Усаживались кто где смог. Смуглая Женя в желтом ситцевом платьице напомнила мне весеннюю бабочку. Рядом с ней солидно, как «бывалый человек», уселся Лева. Собаки собрались в сторонке, как зеваки перед окном ресторана…

Наконец появился именинник. В негнущемся парадном костюме, с докрасна отмытыми руками.

Сейчас же на другом конце стола, как пружина, взвился Костя:

— За именинника!

Вразнобой поднялись руки со стаканами. Костя нагнулся и с сияющим лицом вытащил что-то из-под стола.

— Дорогому имениннику, чтобы, значит, был достаток в доме.

На его широкой ладони сидел маленький черно-белый котенок с розовым бантом на шее. Так вот зачем Костя отпросился вчера со смены!

Кряжев вдруг резко поставил стакан.

— Спасибо за подарочек! Удружил — черную кошку в дом!

— Так… он же с белыми пятнами, и вообще…

Неудержимый хохот заглушил остальное.

Точно невидимая рука сдернула с людей чинную скованность. Все зашумели, задвигались, руки потянулись за водкой и закуской. Про котенка забыли. Женя посадила его к себе на колени.

Наверное, я так и не смогу никогда понять смысла выпивки. Я могу выпить много, но все время какая-то внутренняя сила держит под контролем и мои движения, и то, что я говорю… Если ее не будет — человек или смешон или отвратителен. Так и случается обычно с теми, кто пьет. Но во имя чего это? Воспоминания всегда остаются. Если не помнит мозг, помнит тело. Стоит ли снова пить, если знаешь, что навсегда забыть невозможно?

Кажется, я первой почувствовала грозу. Она снова подошла близко и, как умный враг, выжидала только случая, чтобы ударить. Я встала и отошла в сторону.

Сразу же все исчезло — люди, шум. Был только притаившийся, испуганный лес, поникшие цветы. Я села на кочку. У самых моих ног выглянул из травы прозрачный, как лицо больного, цветок белозора. Грустный осенний цветок. Он совсем не похож на синюю генциану. Но я тоже люблю его. В нем особая доверчивая нежность. Я сорвала белозор и приколола его к волосам.

Надо было возвращаться обратно. Там Женя. Ей вовсе незачем напиваться.

Наверное, я довольно долго отсутствовала, как-то не заметила времени. У столов начиналась большая попойка. Все о чем-то спорили, никто никого не слушал и не слышал… Я вернулась на свое место. На минуту все стихло, когда поднялся именинник. Он был уже заметно во хмелю.

— Я за тайгу выпью, ребята! Кормит она нас и кормить будет! И каждый в ней сам себе хозяин.

— За медведей! — поддержал Костя и ловко опрокинул в рот стакан водки.

— За людей! — неожиданно трезвым голосом возразил Яша. На него посмотрели. У Кряжева поползли вниз брови.

— Пей! Матери вашей так! Гуляет тайга! — заорал вконец пьяный Гарька и, расплескивая вино, потянулся к имениннику.

— За тебя, дед! Никаких нам этих кон… комплексов не надо… Так я говорю?

И тут между людьми за столом словно пробежала трещина. Так из маленькой водомоины вырастает овраг, и уже ничем не соединишь того, что осталось на двух его берегах…

Молча встал из-за стола и отошел в сторону Толя Харин. Еще раньше подошли ко мне Женя и Лева. Яша взял под руку Ганнусю и присоединился к нам. За столом стало пустовато.

Кряжев оглянулся.

— Это что? Именинника обижать?! Водки мало, что ли? Марья! Тащи еще ящик! Кряжеву на все хватит!

Гарька, Зитар и еще кто-то с треском отодрали от ящика доски. Гарька восторженно потряс в воздухе бутылкой.

— Ура!

Но бутылка отлетела в сторону и ударилась о ствол лиственницы. Рядом с Гарькой появилась Любка. В руках ружье. Ее давно уже не было видно, ушла, не выпив даже за первый тост. Я вспомнила, какими глазами смотрела она на Кряжева, и испугалась.

— Подвинься, окурок! — Молча взяла еще бутылку, хлестнула о ствол. Брызнули осколки. Пьяно запахло спиртом. Другую, третью.

Кряжев рванулся с места.

— Стой, стерва! Очумела?!

Любка сейчас же прицелилась в него, точно ждала этих слов. Сбоку попытался подойти Зитар, но Лева молча оттащил его в сторону.

Кряжев и Любка остались вдвоем. Десять шагов, разбитый ящик и ружейный ствол, нацеленный в грудь.

Не опуская ружья, Любка заговорила:

— Может ты, именинник, расскажешь, как мой муж погиб, а? Или уже забыл? В тайге медведь судья, так, что ли? А я скажу, пусть знают! Он до того, как с тобой познакомился, капли в рот не брал. Дура я была: думала — жизнь с ним проживу. Работать сюда поехали.

А тут — ты. В тайге, мол, иначе нельзя, в тайге свой закон. Пейте, ребята, мне не жалко. Он и пил. А когда спьяна реку переплывать кинулся, кто его остановил? Ты? Не было тебя тут! Погиб человек — и спросить не с кого? Так? Нет, старик, не выйдет! Одной его смерти хватит! Больше никто на тебя ишачить не будет, и водке твоей тоже конец!

Обернулась к нам:

— Что стоите! Бейте все это к чертовой матери, я отвечаю!

Женя первой схватила бутылку, за ней Лева.

Яша остановил побоище.

— Не дело придумали. Водку Кряжев покупал, пусть сам и пьет. А вы бы, девочки, убрали все это. Живем ведь тут…

Кряжева перестали замечать.

По лицам женщин я поняла, что не одна Любка поминала его недобрым словом. Пили часто, по поводу и без повода, и всегда щедрее других был Кряжев. Расплачивались кто чем мог. Но… люди вдруг заметили камень и столкнули его с дороги.

Наверное, Кряжев понял это. Повернулся, сутулясь, пошел к домику. И почти в ту же минуту стремительно хлынул дождь. Все бросились врассыпную. Тут уже стало не до водки.

Оглянувшись, я на мгновение увидела, что место людей у брошенных столов заняли собаки. Черный мокрый Шаман вдруг чем-то напомнил мне самого Кряжева. Ландыш, раздувая ноздри, нюхал пролитый спирт. Рядом с ним вертелась маленькая Найда…

Уже с порога за косой стеной грозового ливня я увидела фигуру человека, который быстро уходил в сторону долины, в сторону Большой земли. Кто это был, я так и не успела понять.

16

Сегодня удивительно ласковый день. Так часто бывает после грозы. Даже комары сгинули куда-то, ливнем их, что ли, побило? По небу неторопливо тянутся белые караваны облаков — словно корабли, уплывающие в дальние страны. Усталое осеннее солнце почти не греет.

Если отбросить привычный шум станков и подстанции, становится очень тихо. Слышно, как в стланике на склоне сопки свистят бурундуки.

Женя уселась рядом со мной на крылечке подстанции. Сегодня на смене Вера, за ней всегда успеешь просушить шлихи. Работает она, по выражению Любки, «как у нелюбого жениха на смотринах». К тому же шлихи пустые. Ничего интересного.

— Лен, а как ты думаешь, он дойдет до трассы?

— А почему бы не дойти? Там же тракторный след виден…

«Он» — это Вячеслав. Во время имении отца он взял спрятанные в чемодане деньги (сколько, не знает никто) и ушел. Его я и видела сквозь косую стену ливня.

Женя вздохнула:

— Вот тебе и черный котенок! Поневоле приметам верить начнешь…

— Брось! При чем тут котенок? Просто он негодяй — и все. Котенок ведь у нас остался, сама принесла.

— Же-е-еня! — позвала издали Вера.

— Иду-у-у!

Женя встала, но потом обернулась:

— А что, если он в мари утонет, а? Ведь не видно было, такой ливень.

— Да что тебе в нем?

— Ничего. Просто тоже человек.

В этих словах — вся Женя. Если бы Вячеслав слышал их! Может быть, многое было бы иначе. А ведь он с детства был не человек, а наследник. Душу отравили легкие, не им добытые деньги.

А что думает сейчас Кряжев? Ганнуся сказала: «Сидит и молчит. Хоть бы ругался».

Нет, ругаться он не станет — мелко. Но почему не пошел за сыном? Это мне неясно. Впрочем, кому под силу узнать мысли человека? Всегда ошибаешься хоть в чем-то.

Я подошла к зумпфу. Женя аккуратно раскладывала у кочки очередную порцию шлихов. В эту минуту она напоминала колдующую волшебницу. Женя терпеть не может эту работу, поэтому лицо ее особенно сосредоточенно и строго.

Вера нехотя опрокинула в лоток тяжелый бачок. Стряхнула с пальцев грязь.

— Конечно! Как Любка на смене, так ей и породу пробуторят, а как я, — так у всех точно руки отсохли.

Женя пошла к станкам.

— Ребята, почему Вере не помогаете? Породу, что ли, пробуторить трудно? Вы — вон какие, а она — женщина.

— Женщина! Нашла тоже, — проворчал Костя, но взял бачок. — Обязан я…

— И обязан! Ведь мы в комплексе. Не справится промывальщица, вам хуже будет, — ответила Женя.

И никто не возразил. К новому методу привыкли. Даже понравилось: чувствуешь плечо. Так, наверное, и рождается коллектив. Настоящий, не по названию.

Женя снова пристроилась на ступеньке рядом со мной. Солнце нагрело дерево, высушило травы. От перезрелой голубики пахло вином.

— Лен, а я видела, как Ландыш водку пил, честное слово! Лижет и фыркает, а глаза пья-я-яные.

Женино отношение к происшедшему и тут проще всех. Для нее это забавный случай. Может быть, даже жалеет Кряжева… Остальные молчат. Любка ходит с особенно поднятой головой. Нет, не так все это нужно делать! Кулак — не доказательство правоты.

— Ой, кто это? — Женя схватила меня за руку.

Из леса вышли двое. Первый вел второго за руку, да тот еще опирался на палку. Брел из последних сил.

— Смотри, Лена, это же Алексей Петрович и Вячеслав…

Я их тоже узнала. К нашим домикам трудно подойти незаметно. Тракторный след вьется по серому языку галечниковой отмели, иногда ныряет в речку, но виден издалека. Алексей Петрович шел, как обычно, легко. Вячеслав был на той грани усталости, когда человек не понимает, где он…

Женя первой побежала к домикам. Любопытство — известный женский порок, а у нас не так уж часто случаются такие встречи.,-. Будто вспомнив о чем-то, следом за Женей пошел Костя, потом Вера. Я и притворяться не стала: мне ведь тоже хотелось знать, что произойдет.

Алексей Петрович поравнялся с молчаливой группой встречающих.

— Что ж вы, товарищи, парня одного в тайгу отпустили? Мог бы и пропасть.

— А вы спросите, зачем он туда шел? — с ехидцей сказала Вера.

— Ладно тебе, — остановил ее Толя, — не видишь, какой он…

Медленно отворилась дверь «семейного» домика. Кто-то ойкнул. На пороге стоял Кряжев. Лицо спокойно, только в опущенных плечах — горе. Неторопливо подошел к нам.

— Здравствуй… наследник!

Вячеслав оглянулся, вздрогнул и с жалкой готовностью пошел за отцом. Никто не двинулся с места. Понимали — в таком деле третий лишний.

— Убьет ведь он его! — с ожиданием проговорила Вера.

— Не тронет, — убежденно ответил Толя, — Лежачего не бьют.

Алексей Петрович, ни о чем не спрашивая, пошел к станкам. Я знала, почему он здесь. Завтра мы переходим на новую линию, самую трудную — тринадцатую. В центре Черной мари.

17

Свой путь я знаю, как школьную шпаргалку. Вот тут надо ухватиться за ивовый куст. На его ветвях скоро не останется листьев. Если опоздаешь — топь выше колен. Дальше есть две кочки, которые могут выдержать, ненадолго конечно. За ними бархатный коричневатый ковер мшары, расшитый черно-сизыми ягодами шикши и багряной клюквой.

На него лучше не ступать, можно и вообще не выбраться. Надежнее брести напрямик по мутной радужной воде болотных окон. В них можно вымокнуть, но хоть не утонешь. И все это лишь для того, чтобы донести ведро воды!

Смешно. Мы тонем в воде, и нам же ее не хватает. Вот уже два дня идут работы на тринадцатой линии Буйно-Рудного. Немножко фантазии, и можно стать суеверным. В таких условиях мы еще не работали нигде. Вокруг Черная марь — топь. Не. Обычное в этих местах болото, а именно топь. Непроходимая и непроезжая.

Математика и природа — давние друзья и враги. Друзья там, где это нужно самой природе, враги — где это нужно человеку. Линия проходит как раз по центру топи. Целый день ушел на то, чтобы подогнать сюда станки. Установили их на жердях из лиственниц. Каждую жердь тащили на плечах.

Собственно говоря, я могу быть дома. Сегодня работает Яша. Но я давно уже отвыкла от роли наблюдателя. Как прежде, ношу Любке воду. Ведь ее не начерпаешь из луж, она должна быть чистой, и вот изучила свою дорогу, как шпаргалку.

Денек пасмурный. Не поймешь, что это — туман или тучи. Сквозь мглу просвечивает рыжее солнце. Победно трубят комары.

Один из станков смолк. Это Толин.

— Чего слу-чи-лось? — от своего костерка крикнула Любка.

— Обсадную трубу схвати-и-ло! — донеслось от станка.

Толя вымазан с ног до головы. Все такие. Вот бы куда корреспондентов! Рывок, еще рывок. Затрещали жерди под гусеницами станка…

Вечная мерзлота пострашнее железа. Под топью немеряная толща древнего льда. Вырвемся ли? Еще рывок. Темное полено трубы пошло вверх. На этот раз обошлось.

Я нагнулась над костром у зумпфа погреть руки и немного отдохнуть от комаров.

— Люб, а вода-то кончается. Сказать, что ли, бригадиру, а?

Любка присвистнула:

— Здорово! Скажи, конечно. Только как ее добыть? Один трактор уже сидит — утром цистерну доволок — и точка. Угробим и второй.

Трактор действительно «сидит». Лучше сказать — лежит почти опрокинувшись набок. То, что он все-таки добрался сюда и доставил цистерну с водой, — чудо. Одно из многих. Сегодня мы все волшебники. Но это чудо принадлежит Гарьке, и за это он прощен. Молча — без громких слов и наставлений на будущее. Но как же привезти воду? Любка поискала глазами бригадира.

— Толька! Иди сюда! — Она не признает чинов.

Толя подошел нехотя. Весь его вид говорил: вечно у этих баб что-то неладно.



— Чего орешь?

— Вода кончается. Чем промывать буду?

Толя посмотрел на цистерну. Она до половины утонула в топи. От цистерны до костра — темная водяная полоса. Это моя дорога. Ее уже успело залить. Да, трактору не пройти. Вдалеке на краю топи мелькнуло что-то белое.

Мы переглянулись.

— Ну, дармоед, — сказал Толя, — сейчас ты отработаешь свой хлеб! Ребята, идите сюда!

От станков запрыгали по кочкам люди.

— Что тебе?

— Военный совет.

Ландыша притащил за челку Лева. Конь шел охотно, видно, думал, что хотят угостить окурками. Уздечку принес Яша. По своей обычной аккуратности спрятал ее когда-то. Упряжь соорудили из веревок и жердей — что-то вроде древней волокуши. На нее погрузили пустую бочку из-под горючего.

Лева взял коня за недоуздок.

— Ну, лошадиная сила, поехали! Да здравствует технический прогресс!

— Окурки припасай, Лева: он у нас образованный, задарма работать не будет, — крикнула вслед Любка.

— Ландыш! Ты с него сдельно бери! — посоветовал Толя.

От дальнего станка подошел Алексеи Петрович. Мокрый, даже в волосах запуталась осока. Наверное, по дороге выкупался в одном из окон. Да кто в них не купался? Увидел коня, засмеялся:

— Это кто же придумал?

— Все, — просто ответила Любка.

Я подумала, что еще не так давно она бы так не сказала: не было у нас этого слова.

Ландышу было не до смеха. Всем своим видом он выражал крайнее возмущение. Прошагав за Левой до цистерны, он упрямо встал: делайте со мной, что хотите!

Лева достал из кармана окурок и показал коню. Ландыш поднял голову, встряхнул ушами. Но… дотянуться до лакомства не смог. Левина рука уплыла из-под носа, пришлось тащиться следом по топи. Гастрономические наклонности погубили вольный Ландышев дух… Около станков люди чуть не катались со смеху.

— Ишь ты, комаров даже распугали! — пошутила Любка. — Заварим, что ли, Половинка, чифирку, пока они ездят.


И снова та же дорожка. Только не от цистерны, а от бочки, и приметы другие. Теперь самое опасное место — глубокое окно за сгнившей корягой. Из него едва вытащили Ландыша. Мокрый и грязный конь стоит сейчас у Любкиного костерка. Сам пришел и укоризненно смотрит на людей. Того и гляди, скажет: «Это неблагородно, джентльмены! Я же могу простудиться!» Любка дала ему кусок сахару. Ландыш глубоко вздохнул и взял.

Опять я расплескала воду! Виноваты кочки. Крутятся под ногами. И комаров стало уж слишком много — настоящая комариная пурга…

Как все это не похоже на то, что пишут в газетах! Ну что можно написать о нас? «Работая в сложных условиях, буровой отряд н-ской геологоразведочной партии…»

Даже думать такими словами скучно! А ведь так, как сегодня, люди не работали. И никто не заметил, когда и как это пришло.

Даже Зитар работает иначе. Обычно в его смену чайник, не переставая, кипит на костре, успевают даже перекинуться в картишки. Сегодня он первым перешел к следующей вехе. У костра пусто. Чай пить некому.

Чавкает, хлюпает, стонет под ногами топь. Гулко, словно по ногам, бьют снаряды станков, воют комары, и над всем этим равнодушно ныряет в тумане слепое солнце. Коряга, которую надо обойти, тяжелое ведро в руках, едкий дым костра — это все то, чего не знают сводки. Это обычный рабочий день. Были легче, будут и труднее. Каждый из них нужно кончить хорошо. И тогда где-то далеко, в городе, напишут на бумаге цифры перевыполнения плана, передадут их в газету.

— Ленка? Где ты?

Я оглянулась. Впереди меня от станков, от подстанции бежали люди. Все к одному месту — к Любкиному костру. И раньше, чем я добежала, примчалось звонкое слово: золото!.

Наконец-то! Сколько линий осталось позади, сколько породы перемыто впустую, теперь никто и не вспомнит.

Золото. Тусклые, неправильной формы крупинки. Лева бережно сдул шлихи с совка. Они остались одни. Неподвижные от собственной тяжести. В этом и была их зримая ценность.

Десяток обрызганных грязью, искусанных комарами лиц склонился над совком. Есть золото, будет прииск.

Алексей Петрович сам взялся помогать Любке — так хотелось увидеть, что принесет следующая проба. Никто не уходил. Он обежал всех взглядом.

— А что, товарищи, может, теперь и о коммунистической бригаде думать будем?

— Точно, — за всех ответил Толя.

18

Мы едем в Синегорию. Я знаю: такой видел ее когда-то и мой отец.

Дальние сопки словно вылиты из синего стекла. На их склонах — тени цвета ночного неба. Сказочная страна, где цветут синие генцианы. Машина стремительно несется в сказку.

Но… чем ближе, тем бледнее таинственные синие горы. Цвет распадается на отдельные голубые тени, прячется в распадках, тает как туман. А впереди — снова Синегория, только еще таинственнее и прекраснее.

На изломанных вершинах гор белые пятна снега. А может быть, это поля серебряных эдельвейсов?

Вот и замок виден. Зубчатые неприступные стены теряются в облаках. Кто в нем живет?

— Смотри, вон Ведьмина хата, — показал на замок Лева. — Это кварциты, их никакое выветривание не берет.

Итак, с замком покончено. Это просто обломки твердой породы. И сопка самая обычная — в рыжих подпалинах вянущей травы с сероватыми вблизи пятнами снежников.

Среди них горят желтые свечи лиственниц — осенняя иллюминация. Багряным светом налиты листья шиповника…

Ты все-таки существуешь, Синегория! Но ты всегда на шаг впереди. Ты — будущее, а оно должно быть прекрасным, иначе не стоит жить.

Но разве от этого хуже настоящее? Вокруг обычные сопки, но они — наши. Здесь знаком каждый камень, дорог каждый куст. В них — наш труд. И никакие синие дали не заслонят того, что прожито и пережито.

Мы едем очень далеко — на новые места, почти за двести километров отсюда. Алексей Петрович взял меня, Женю и Леву в свою машину. Конечно, это не лимузин, это всего-навсего «козлик», но мы едем быстро, и это чудесно! Раньше я не знала этого «чувства простора», не замечала главного, что есть в любой дороге — стремительного полета в будущее. Дорога — это не прошлое и настоящее, это настоящее и будущее. Ведь не зря же синие горы встают лишь впереди!

Где-то позади нас медленно тащится по обочине трассы весь наш цыганский обоз. Особенно беспомощны сейчас станки. Мачты опущены, станки кажутся совсем небольшими и ковыляют друг за другом вперевалку, как утки… Лают псы, перекликаются люди.

Я вижу их очень ясно. Так можно представить себе только самых близких людей. Они такие и есть — ближе у меня никого нет.

Рядом со мной, почти неслышно за шумом мотора запела Женя, но песню сейчас же подхватил Алексей Петрович. Голос у него сильный. Песня, как оперившаяся птица, полетела за нами:

Я люблю тебя, Жизнь,
Что само по себе и не ново…
Через минуту пели мы все. Даже шофер. И неважно, как оно получалось. Каждой песне — свое время.

Впереди по-прежнему манила, ждала нас Синегория. Летел навстречу ветер. Безымянная речка помчалась было с нами наперегонки, но тут же отстала, свернула в сторону.

Женя обняла меня за плечи, нагнулась вперед к ветровому стеклу.

— Радуга, Лена!

— Да…

— Очень хорошо, верно?

— Очень…


Оглавление

  • Однажды вечером в тумане…
  • Елочка
  • Большой ералаш
  • Солдат
  • Ищу страну Синегорию
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18