Булгаковский переворот [Пётр Львович Вайль] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


Петр Вайль, Александр Г е н и с

БУЛГАКОВСКИЙ ПЕРЕВОРОТ

МИР ДО «МАСТЕРА И МАРГАРИТЫ»

1.

Время в России ведет себя странно. Здесь оно часто теряет последовательность и определенность. Часто съеживается и растягивается. Иногда течет вспять.

Заметнее всего хронологические парадоксы в истории русской культуры, которая сама выбирает себе современни­ков. Даже тогда, когда за нее это делают власти.

«Фиеста», скажем, вызвала волну подражаний в СССР на треть века позже, чем на Западе. Кафка оказался ровесником Аксенова. Образцом для журнала «Юность» служил не только современник Сэлинджер, но и довоенный Ремарк.

В России писатели рождаются не когда хотят, а когда это нужно читателю. Потому что литература в этой стране - мета­фора действительности. Вымысел относится к жизни куда агрессивнее, чем это допускается теорией, по которой искус­ство должно жизнь всего лишь отражать.

Вопрос «кто кого отражает» - не так прост. Декабристы породили моду на французский классицизм, или римские доб­родетели классицизма породили идеологию декабристов?

Очень часто жизнь измышленная казалась более осмы­сленной, чем настоящая. А значит, и более реальной.

История русской культуры создает собственный времен­ной масштаб, полный парадоксов. Наверное, только в СССР импрессионисты и абстракционисты воспринимались как со­временники. Может быть, только здесь время восприятия отрицало авторскую датировку.

Писательские биографии отнюдь не заканчиваются датой смерти. Например, Маяковский в начале 1960-х, спустя 30 лет после самоубийства, вновь стал сугубой реальностью, оказав­шей глубочайшее влияние на тогдашние художественные и общественные процессы. Живого поэта заменил памятник, у которого читали свои стихи авангардисты 60-х. И следовало бы признать, что бронзовый Маяковский сделал для русской лирической музы не меньше, чем живой.

Соответствие литературной моды ритму общественного бытия далеко не исчерпывается политикой власти в области культуры. Книги сами создают себе актуальный контекст. Часто не реальность рождает современное прочтение забы­того автора, а текст заботится о построении благоприятной для себя действительности.

То, что в 1960-х годах был обнародован богатейший пласт довоенной литературы: Ильф и Петров, Олеша, Бабель, Зощенко, Булгаков, Платонов, - кажется сейчас невероятным социально-политическим феноменом. Но ведь и сама эта ожившая литература сформировала восприимчивую эластич­ную реальность 60-х. Ведь возрождение литературы во мно­гом и есть сущность этого исторического периода, которому остряки не зря дали название «реабилитанс». Ведь шедевры 20-30-х годов оказали решающее влияние на общество не тог­да, когда были написаны, а тогда, когда были открыты вновь.

Советский Союз жил не только по Сталину или Хрущеву, но и по Маяковскому, по Хемингуэю, по Ильфу и Петрову, по Булгакову и, возможно, когда-нибудь еще будет жить по Пла­тонову.

Влияние каждого из этих писателей далеко выходило за границы литературы. В России эстетика легко превращается в этику. Мода часто становится единственно возможным обра­зом жизни. Текст - символом веры.

Можно сказать, что 60-е годы так богаты событиями именно потому, что столь многих писателей открыла для себя эта эпоха. И тогда смена литературных кумиров окажется важнее смены вождей.

2.

60-е годы начались XXII съездом, декларировавшим ко­нец одного периода советской истории и начало другого. Имя первого было Сталин, названием второго стал коммунизм.

Отныне добро и зло получило конкретное содержание и исторический масштаб: абсолютное зло было в недавнемпрошлом, абсолютное добро - в таком же недалеком будущем. (Хрущев заявил: «Нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме».) Борьба между этими силами стала главным событием десятилетия, и протекала она на всех уровнях - от философского до кухонного.

То, что вечный антагонизм добра и зла воплотился в чет­ких социально-исторических категориях, давало жизни этой эпохи ощущение разумной эволюции. Глобальность такого конфликта позволяла постоянно соизмерять реальность с положительным и отрицательным идеалами, которые толко­вались как угодно широко.

Сталин (в терминах эпохи - «пережитки культа») был виноват во всем - в экономических трудностях, в бюрократиз­ме, в догматизме. При этом, согласно парадоксам советской хронологии, ни его кончина, ни удаление тела из мавзолея, ни уничтожение его имени не убеждало советский народ в смерти тирана.

Добро в виде близкого коммунизма, как и Сталина, можно было трактовать безгранично широко. У коммунизма были тысячи синонимов - абстракционизм и принципиальность, верлибр и хозяйственные реформы, узкие брюки и свобода печати.

Борьба между «пережитками культа» и «коммунизмом» сама по себе ощущалась прогрессом. Факт столкновения двух общественных сил подтверждал теорию социальной эволю­ции. К тому же, в соответствии с модным тогда определением К. Маркса, борьба и есть счастье. Получалось, что будущий коммунизм уже награждал настоящее своей эманацией - радо­стью борьбы. Публицист тех лет восклицал: «Общество по­требует от каждого, чтобы он жил с наслаждением, с азартом, чтобы страсти кипели и мышцы играли».

В таком остро полемичном, подвижном обществе не могло быть нейтралитета. Поэтому советская культура 60-х всегда преследовала социально определенные цели, всегда обладала вектором, всегда создавалась для чего-то, ради чего-то.

А. Солженицын в своих мемуарах «Бодался теленок с дубом» передает характерный разговор, который у него состо­ялся с П. Демичевым в 1965 году. На вопрос секретаря ЦК КПСС по культуре: «Всегда ли вы понимаете, что пишете и для чего?», - Солженицын отвечает, что его цель «утвердить ценность веры у молодежи; напомнить, что коммунизм надо строить в людях прежде, чем в камнях». И та и другая сторона, в принципе, удовлетворена ответом. Антагонисты Солжени­цын и Демичев уверены, что литература существует для того, чтобы приблизить общество к идеалу, условное название которого - коммунизм. Служебная роль искусства сама собой разумеется.

В той же части мемуаров Солженицын пересказывает взгляды либеральной интеллигенции на роль журнала «Новый мир»: «Как бы обтекаемо, иносказательно и сдержанно ни вы­ражался журнал - он искупал это своим тиражом и известно­стью, он неутомимо расшатывал камни дряхлеющей стены».

Представление о литературе как об инструменте - созида­ния или разрушения - казалось в 60-е годы трюизмом. Столь же очевидным было и главное достоинство словесности тех лет - правда. Конфликт между либералами и консерваторами строился именно на отношении к правде: первые хотели ее рассказать, вторые - скрыть.

При этом не делалось принципиального различия между правдой как фактом жизни и правдой как фактом литературы. Художественное обличие правды понималось скорее уловкой, обманывающей цензуру.

Эстетическая борьба тех лет настолько была связана с общественно-политической, что все произведения искусства критика воспринимала в категориях «правда-ложь». В стране сформировался особый нравственный климат, позже нашед­ший свое выражение в знаменитом призыве Солженицына «жить не по лжи».

Атмосфера экстремальной нравственности, обязатель­ного поиска правды породила и другую стилевую тенденцию - иронию.

Ирония отнюдь не противостояла правдоискательству. Она только сводила его к терпимому уровню, позволяя совме­щать высокий социально-нравственный идеал с повседневно­стью.

Характерным штрихом эпохи было то, что источник этой иронии обнаружился не в современной литературе, а в довоен­ных романах Ильфа и Петрова.

Главным для читателей 60-х годов оказалось не содержа­ние «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», а стиль Ильфа и Петрова. Точнее - угол зрения, выраженный в ихстиле. То особое остранение, которое позволяло соблюдать дистанцию между человеком и жизнью. Проза Ильфа и Петрова демонстрировала модель отношений личности и общества, построенных не на антагонизме, а на ухмылке. Иро­ния не отрицала добро и зло, не ставила под сомнение важ­ность их конфликта, но давала возможность участвовать в нем косвенно.

Романы Ильфа и Петрова воспринимались как сплошное поле цитат, благодаря которым сама жизнь ставилась в ирони­ческие кавычки. Они давали возможность заявить о своей нерастворимости в социальной системе. Цитаты были знаком того, что личность шире общественного контекста.

Правда и ирония существовали в тесном симбиозе. Вместе они помогали бороться за добро против зла, составляя два варианта одной концепции. Вместе же они и сформировали интеллигенцию 60-х как особую исторически и идеологически очерченную группу со своей программой, своей эстетикой, своим этикетом.

Идеалом этой интеллигенции был, условно говоря, ком­мунизм, понимаемый как разумный и справедливый обще­ственный строй. Путь к нему лежал через отказ от лжи, кото­рая понималась очень широко - и как искажение истории, и как фальшь в нравственных отношениях, и как бюрократичес­кая машина, стоящая на пути прогресса. Литературе отводи­лась роль рычага, «расшатывающего дряхлые стены». Сила морального воздействия книги определялась количеством правды, которое она может сказать.

Ирония позволяла сделать этот идеал менее утопическим, менее определенным, но не отменяла его.

В те годы история казалась хоть и неторопливой, но неиз­бежной эволюцией от зла к добру. Сомнения в конечной победе добра были абсолютно неуместны.

3.

Те 18 месяцев, с 1965 по 1967 год, в которые вышли три главных произведения Булгакова - «Белая гвардия», «Теат­ральный роман», «Мастер и Маргарита» - составили эпоху в российской жизни. Нет ничего странного в том, что глубочай­ший переворот в общественном сознании совершил писатель Михаил Булгаков. Именно и только писатель мог преобра­зовать мировоззрение страны, постоянно живущей в плену литературных влияний.

В России существовал «пушкинский мир», «чеховский мир». С публикацией «Мастера и Маргариты» стало очевид­ным появление особого «булгаковского мира».

Мифологизация Булгакова была вызвана тем невероят­ным значением, которое советское общество придало его романам. И факт этот уже не имеет отношения ни к авторской воле, ни к авторскому тексту. История литературы тут вообще не при чем, поскольку речь идет не о смене стилей, а о смене реальностей.

Несмотря на это, первая реакция на Булгакова была еще в известной мере банальной. Для читателей 60-х писатель был жертвой сталинских репрессий. Возрождение его имени сим­волизировало победу творческого начала над бездуховной тиранией. При этом Булгаков связывал дореволюционную Россию с послереволюционной, обозначая преемственность русской классической культуры. Для эволюционных пред­ставлений 60-х появление Булгакова было очень важным: исторический процесс становился непрерывным.

Булгакова сразу же попытались приспособить к ожесто­ченной общественной борьбе тех лет. В трактовке ведущего критика 60-х В. Лакшина он становился героем и идеалом либеральной интеллигенции. Его творчество прямо противо­стояло злу («Сталину»). Как писал Лакшин, в «Мастере и Мар­гарите» отражено множество «психологических следствий нарушений законности, отмеченных нашей памятью о 1937 годе». Но главное у Булгакова - призыв к добру. В. Лакшин перевел этот призыв на язык 60-х: «Человек должен привык­нуть везде и всегда поступать справедливо... Коммунизм не только не гнушается моралью, но она есть необходимое усло­вие его конечной победы». Вне зависимости от своего кон­кретного критического анализа, Лакшин делал выводы из раз­бора булгаковских произведений, лежащие в русле про­граммы либеральной интеллигенции 60-х. В те годы она полу­чила название «коммунизм с человеческим лицом».

Критики справа в то же время продолжали линию прижиз­ненных хулителей Булгакова, упрекая писателя в «противо­стоянии историческому оптимизму».

Однако Булгаков никак не укладывался в рамки борьбы «Сталина» с «коммунизмом». И этого не могли не почувство-вать те же критики, которые использовали булгаковские романы как тактическое оружие.

Булгаковские шедевры появлялись в свет в правильной последовательности, соответствующей эволюции автора. Вслед за ними эволюционировали и представления русской интеллигенции о природе советского общества, о ходе исто­рии, о сущности прогресса, о соотношении литературы с миром, о мире самом по себе, наконец.

4.

«Герои «Белой гвардии» столкнулись с силой, победить которую невозможно и которая несет с собой историческую правду», - так, естественно, из тактических соображений, объяснил рецензент первый роман Булгакова.

Однако нет сомнений, что советские читатели 60-х не могли не увидеть, что историческая правда в этом романе целиком принадлежит его героям. Собственно, сам конфликт романа заключается в испытании и победе этой правды.

Главное в «Белой гвардии» - даже не столько Турбины, сколько нравственный этикет, который они представляют. Суть его в элементарной порядочности, понимаемой как разумный и добрый порядок. Символ этого порядка - сотни раз воспетый уют турбинского обихода.

Булгаков не озаботился подробным изложением статей этого этикета, поскольку он был очевидным фактом литера­турной действительности его современников, как, впрочем, и читателей 60-х. Это комплекс качеств русского характера, известный под названием «чеховская интеллигентность».

Кстати, сам Булгаков, с его профессией врача, пристрас­тием к чистым воротничкам и подчеркнутой независимостью, воспринимался реинкарнацией Чехова в советскую эпоху.

Естественно, что своих любимых героев Булгаков награ­дил соответствующими достоинствами. Книги, музыка, культ честного слова, брезгливое отношение к деньгам - все это вхо­дило в стандартное представление об облике дореволюцион­ного интеллигента.

В «Белой гвардии» Булгаков сталкивает этот четко орга­низованный мир с его абсолютной противоположностью - хаосом, стихией революции и гражданской войны, равно пред­ставленной и штабными офицерами, и гетманом, и Петлюрой. Этикету, порядку, системе, иерархии противостоит аморфная и злая сила анархии. По одну сторону конфликта - герои (круг Турбиных), по другую - анонимная толпа, лишенная облика, имени, идеологического слова.

Смысл жизни Турбиных в вечности порядка, который они представляют, в незыблемости его символов - голубого серви­за, абажура, оперы «Фауст». Любое изменение раз установ­ленного, и правильно установленного, порядка угрожает их миру. Любое движение - бессмысленно и противоестественно. Грубо говоря, пока Турбины сидят дома, все хорошо. Но стоит покинуть дом, как торжествует хаос (ранение Алексея, бег­ство Николки).

Зато суетлива и подвижна толпа, представляющая анар­хию революции. Она все время меняется, как меняется и абсурдная, мнимая власть в Городе, как меняется даже язык, на котором эта толпа говорит (русский - украинский).

Мир Турбиных с честью выдерживает испытание хаосом. Он только выталкивает из себя Тальберга, компрометировав­шего своим суетливым переодеванием идею вечного порядка.

Однако, чтобы триумф этот произошел, понадобилось чудо. Именно чудо является инструментом справедливости, которая защищает семью Турбиных.

И тут четкий конфликт книги раздвигается, впуская в себя новое, метафизическое измерение, невозможное в позити­вистском «чеховском мире».

То, что справедливость на стороне Турбиных, несомнен­но. Но восторжествовать она может только благодаря вмеша­тельству иной реальности (молитва Елены). Борьба добра- порядка со злом-хаосом разрастается до нового масштаба, в котором такие мелочи, как принадлежность к белым или крас­ным, уже не имеет значения. Не зря Бог из сна Алексея и не замечает между ними разницы.

Уже в «Белой гвардии» Булгаков нарисовал картину вселенной как гармонического царства справедливости,частный вариант которого - наш мир, раздираемый силой порядка и силой хаоса.

Болезнь Алексея, его сны служат сюжетными выходами из пространства земной реальности. Эти сцены, как и настой­чивое обращение к библейской символике, как и астрономи­ческое сопереживание природы человеческим судьбам («И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Сло­бодкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила».), как и подчеркива­ние вечной, внепартийной сути конфликта Турбиных с тол­пой, становятся отправными точками в построении новой - булгаковской - вселенной.

Конечно, для 60-х крайне существенным был культ поря­дочности, воспетый в «Белой гвардии». Он целиком уклады­вался в теорию моральной чистоты как рычага социального прогресса. Но гораздо важнее было глубинное содержание «Белой гвардии», ставившее под сомнение ценность прогресса как такого.

Ведь прогресс есть движение, а если учесть, что его исто­рической реализацией была революция, и что уют Турбиных символизирует нетленные ценности мира, и что высшая спра­ведливость целиком на стороне покоя, а не анархии, то вывод о пессимистическом отношении Булгакова к самой идее социального развития становится очевидным.

5.

«Театральный роман» начался там, где закончилась «Бе­лая гвардия». Уже подзаголовок - «Записки покойника» - ста­новится как бы знаком загробной жизни в жизни земной. Таким образом, еще до начала книги известно, что Максудов, в отличие от Турбиных, проиграл. Мир, в котором произошла эта трагедия, намного сложнее мира «Белой гвардии». Если там добро и зло имело свои реальные бастионы (квартира Тур­биных - улицы Города), то в «Театральном романе» хаос мас­кируется под порядок.

История Максудова - это приключения Простодушного, принимающего мнимый порядок за истинный. Последова­тельное разоблачение этого заблуждения и составляет сюжет книги.Мир литературы и театра здесь как будто обладает всеми качествами строго организованной системы. Это уже не анар­хическая анонимная толпа Города. Здесь есть иерархия, как на писательской вечеринке; есть строгий ритуал, как в сцене представления Максудова Ивану Васильевичу; есть даже «за­ведующий внутренним порядком», во владениях которого как раз царит максимальная неразбериха. И, главное, есть теория, которая формирует все это грандиозное сооружение, якобы придавая осмысленность каждой детали всей системы. Максу­дов - единственный, кто стоит вне ее, что и позволяет ему усомниться в самом существовании сооружения.

Хаос революционного Города стал порядком в обществе победившей революции. Но порядком со знаком «минус». Это всего лишь пародия на порядок, тотальная и безжалостная.

Не случайно метафорой новой действительности является Театр, место, где ежедневно создается мнимая жизнь. Хаос у Булгакова всегда связан со зрелищными предприятиями: в «Белой гвардии» выборы гетмана проходят в цирке, в «Мас­тере и Маргарите» действие крутится вокруг Варьете.

Но главное в «Театральном романе» - не пародийная кар­тина мира. Главное все же сам Максудов и то, что он написал.

Максудов существует только и поскольку он - автор. Если роман «плох, то это означало, что и жизни моей приходит конец», - совершенно справедливо говорит герой. Не только его жизни, но и булгаковской книге пришел бы конец, если бы Максудов написал плохой роман.

Но он написал хороший. «Я знал, что в ней истина», - уве­ренно заявляет Максудов о своей пьесе. И уверенность его базируется не на тщеславии, а на том обстоятельстве, что роман «зародился» сам по себе. И пьеса сама населила волшеб­ную коробочку на его столе. Роль Максудова свелась к тому, что он «каким-то чудом» угадал истину.

В «Театральном романе» писатель Максудов - инструмент мировой справедливости: она реализуется в его творчестве. Собственно, только сочинения Максудова и противостоят мнимости мира, где все объясняются на птичьем языке («хотя все говорили по-русски, я ничего не понял»), где в качестве литературы торжествует «Тетюшанская гомоза», где всем управляет одна из теорий, про которые точно известно, что «не бывает никаких теорий».Простодушный Максудов приносит в этот мир свою исти­ну, не понимая принципиальной невозможности сосущество­вания подлинной реальности с ее пародией. Естественно, что из этого союза ничего не выходит.

Но крах Максудова не уничтожает истинности его откры­тия. Максудов потому и покойник, что свое дело он уже сде­лал. Примет пародийный мир его литературу или нет - уже не важно. Она существует помимо реальности Театра, ее истин­ность уже отрицает пародийность жизни, а значит и незачем продолжать бесплодные попытки компромисса. Как незачем и заканчивать «Театральный роман».

Ничего особенно нового в литературно-театральном мире этой булгаковской книги для читателей 60-х не было. Совет­ская действительность как тотальная пародия уже изобража­лась у Ильфа и Петрова. Но «Театральный роман», хотя и был первоначально принят за произведение сатирическое, содер­жал в себе новое измерение, разрушающее природу жанра.

У Ильфа и Петрова миру-пародии противостоял Остап Бендер. Но как бы ни выделялся великий комбинатор из окружающей среды, жил он по ее законам. Поэтому, кстати, и непреодолима для него заграница: Остап Бендер полностью принадлежал реальности, лежащей по эту сторону государ­ственных рубежей.

Хотя писатель Максудов живет внутри того же мира, что и Бендер, он принципиально в него не включен. Максудовские произведения содержат истину, которая отрицает пародийную действительность просто самим своим существованием. Пьеса «Черный снег» и Независимый театр не имеют точек сопри­косновения. Настоящая литература принадлежит к вечному порядку. Театр - к сиюминутному хаосу.

Разрыв Булгакова с мощным стилевым течением Ильфа и Петрова подготавливал крах иронического мироощущения, которое обставляло жизнь 60-х моральным комфортом. Как справедливо заметил один из критиков, проза Булгакова создавалась «в прямой полемике с так называемой „одесской школой44». Время Ильфа и Петрова кончалось.

Читатели «Белой гвардии» и «Театрального романа» уже стояли на пороге булгаковской вселенной. Уже эти произве­дения заставили сомневаться и в абсолютной ценности про­гресса, и в тотальном правдоискательстве, и в умиротворяю­щей силе иронии, и во всеобщем оптимизме. На смену «ком­мунизму с человеческим лицом» приходило новое мировоз­зрение.

Чтобы началась эпоха Булгакова, нужен был «Мастер и Маргарита». И он появился.

МИР ПО «МАСТЕРУ И МАРГАРИТЕ»

6.

«Мастер и Маргарита» никогда не ощущался одним из произведений Булгакова в ряду прочих его сочинений. Эту книгу немедленно восприняли как откровение, где в зашифро­ванном виде содержатся все ответы на «роковые» вопросы русской интеллигенции.

Характерно, что американский переводчик Булгакова отметил: «Публикация «Мастера и Маргариты» вызвала такой ажиотаж, который до сих пор вызывали только поэти­ческие чтения Евтушенко и Вознесенского». Резкая смена кумиров была заметна даже издалека.

Крайне интересна реакция архиепископа Иоанна Сан- Францисского, который в предисловии к эмигрантскому изда­нию «Мастера и Маргариты» написал: «Впервые в условиях Советского Союза русская литература серьезно заговорила о Христе как о Реальности, стоящей в глубинах мира... Громом с неба открылась эта истина московским безбожникам». Духовное лицо, архиепископ, приравнял булгаковский апо­криф к Евангелию!

Парадоксальное отношение к «Мастеру и Маргарите» как к сакральному тексту сохранилось в России до сих пор. Если сразу по выходе книги, как пишет М. Чудакова, «было ощуще­ние, что с напечатанием романа о Иешуа и Пилате произошло нечто, затрагивающее всех», то теперь - «роман стал чем-товроде языка домашнего, приватного общения», «вошел в нашу жизнь, сознание, быт».

«Мастера и Маргариту» не читали - по нему жили. Разные трактовки романа представляли разные мировоззренческие установки. Но, как бы ни противоречили они друг другу, советская действительность уже не могла остаться той же, что была до публикации книги. Вмещательство «Мастера и Мар­гариты» в четкое рациональное общественное сознание 60-х привело к тому, что мы называем булгаковским переворотом.

Суть любой трактовки романа зависела от ответа на вопрос: кто главный герой «Мастера и Маргариты»?

Больше всех духу эпохи разоблачений соответствовал, конечно, Воланд. В традициях правдоискательства москов­ская часть романа воспринималась как сатирическая картина советских нравов. (Некоторые критики называли это пере­житками НЭПа.)

Каждому персонажу немедленно подыскивался историче­ский прототип (глава МАССОЛИТа Берлиоз - глава РАППа Авербах, например). Каждый комический эпизод рассматри­вался как прозрачная аллегория, остающаяся злободневной и через 30 лет после создания книги.

Воланд обрушивается на Москву, как бич Божий. Он карает бюрократов, разгильдяев, взяточников и проходимцев. Но, как писал Лакшин, «апофеоз карательной миссии Воланда - преследование им ябедников и соглядатаев». В терминах 60-х миссия Воланда могла быть приравнена к разоблачению Ста­лина. Хотя такие простодушные аналогии и не делались, их подразумевали.

Однако такой трактовке Воланда отчаянно сопротив­лялся сам роман. Достаточно прочесть эпилог, чтобы убедить­ся, что вся деятельность Воланда по искоренению пороков оказалась абсолютно бесплодной: ничто не изменилось в Москве. Только поменялись местами бесчисленные Лиходе­евы, Семплеяровы, Алоизии Могарычи. Если Воланд пришел в Москву, чтобы карать головотяпов и разгильдяев, то прихо­дится признать, что миссию свою он провалил.

И это совершенно естественно. Воланд и его свита дей­ствуют в Москве по законам Москвы же. Они подсовывают доллары Никанору Босому, избивают Варенуху, искушают обывателей фальшивыми червонцами. Как бы фантастичны ни были их приемы, они вполне соответствуют жизни булга­ковской Москвы. Да и борются они с пороками заодно с мили­цией. Разве не ее дело следить за преступниками?

Но ни милиция, ни Воланд не смогли преодолеть вязкость московской среды: она вышла победительницей.

Правда, Воланд освобождает Мастера из лечебницы. Но и этот акт, по сути, не нарушает законов. Не зря Коровьев так щепетильно соблюдает правила прописки.

И окончательная судьба судьбы Мастера и Маргариты решается не самим Воландом, а благодаря вмешательству Иешуа. Как говорит Воланд, «каждое ведомство должно зани­маться своим делом».

Да и не слишком ли пышен, не слишком ли роскошен облик Воланда и его обиход? Излишество, граничащее с мещанством, отличает и убранство квартиры №50, и бал с бас­сейнами коньяка и фонтанами шампанского. Обо всем этом мог бы мечтать какой-нибудь Жорж Бенгальский. Но вряд ли Булгакову, с его воспеванием интеллигентного, «турбинско- го» быта, так уж импонировала эта варварская роскошь. Вспо­мним, что Иешуа и Мастер лишены вещей.

Воланд произносит в романе ряд ключевых фраз: «Ни­когда и ничего не просите», «Что бы делало добро, если б не было зла». Но все они отражают именно авторское понимание мировой справедливости и не имеют отношения к непосред­ственной деятельности Воланда в Москве.

Воланд представляет неотъемлемую часть справедли­вости - зло. Но он же воплощает и идею его бессилия. Даже восстановление романа Мастера не имеет отношения к Волан- ду. Если рукописи не горят, они не горят вообще - вмеши­вается дьявол в их судьбу или нет.

Казалось бы, естественный антагонист Воланда - Иешуа. Но первые читатели романа понимали их скорее как союзни­ков. Не станет же проповедник абсолютного добра защищать ябедников и соглядатаев. Хотя, конечно, именно это и соответствовало бы взглядам Иешуа.Как ни доставалось безобидному философу от критиков за абстрактный гуманизм, обаяние Иешуа так велико, что именно в нем многие видели главного героя книги.

Правильно писал архиепископ Иоанн, что в булгаковском парафразе Евангелия советские безбожники открывали для себя христианские истины. Причем часто не делая различия между героем романа Иешуа Га-Ноцри и Иисусом Христом, героем другой все же истории.

Иешуа - идеолог. Он ценой жизни отстаивает свое кредо: «Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть». (Впрочем, даже эта классическая формула еще не противоречила представлениям о бесклассовом обществе, где власть отомрет за ненадобно­стью.)

При этом Иешуа - писатель. Его орудие - слово. Им он добивается главных результатов: обращения в свою веру мытаря Левия Матвея и прокуратора Понтия Пилата.

Однако, произошло ли это обращение на самом деле? Из справедливого наблюдения Э. Проффер следует, что Левий Матвей стал фанатиком, извратившим в своих записях учение Иешуа, а Пилат, находящийся под влиянием личности филосо­фа, совершает поступок, в корне противоречащий доктрине Иешуа, - убийство Иуды.

Лакшин писал, что «образ Иешуа у Булгакова воплощает в себе свободную деятельность вообще». Но деятельность эта так же бесплодна, как поступки Воланда. Булгаков лишает Иешуа апостолов, которые перевернут мир. Голый беспощад­ный свет, в котором существует абсолютное добро Иешуа, еще не есть царство мировой справедливости. Свет Иешуа и тьма Воланда - полюса вселенской гармонии. Но каждый из них в отдельности еще не представляет целого.

На вопрос Пилата «что есть истина» Иешуа отвечает только догадкой о болезни прокуратора. Но так мог бы отве­тить и Воланд. Иешуа отклоняется от прямого ответа на пря­мой вопрос, потому что у Булгакова он распоряжается только частью истины.

Злободневное прочтение романа подсказывало еще одну кандидатуру в главные герои - Понтия Пилата. Ведь именно о нем написан роман мастера. Именно к нему относится прямая инвектива самого Булгакова - знаменитые слова о трусости.

Проблема соучастия в преступлениях была, пожалуй, самой сложной из всех, которые ставили 60-е перед русской интеллигенцией. Кто виноват: Сталин, инородцы, советская власть - или ответственность несет каждый? Степень личной ответственности - вот краеугольный камень любой историо­софской модели советского общества.

Русская литература до сих пор не смогла разрешить эту проблему. Но ближе всех к ответу, казалось, подошел Булга­ков, заклеймивший Пилата как труса и предателя.

В булгаковской этике верность - вершина добродетели. Постоянство убеждений - единственное, что может противо­стоять хаосу, убеждений не имеющему вовсе. Об этом ясно говорил еще нравственный кодекс Турбиных. Не тираны, а предатели отвечают за зло, творящееся в мире. Потому что предателям есть что предавать. Они способны отличить добро от зла; они знают, что делают.

Понтий Пилат тоже знает, что делает. Он вообще самый умный человек в книге. В каком-то смысле именно Пилат является антагонистом Иешуа. Только он способен оценить глубину и силу его учения. Иешуа и Пилат чувствуют друг в друге достойных соперников. Им есть о чем поговорить. Един­ственное, о чем просит осужденный потомками прокуратор, - это о возможности доспорить с Иешуа. Именно этой беседой и заканчиваются их отношения, хотя результат спора остался за границами книги.

Пилат - предатель, но не потому, что, став единомышлен­ником Иешуа, тем не менее, послал его на казнь. Предатель­ство состоит в том, что он не дал Иешуа договорить. Пилат прекращает идеологический спор грубой силой. В этом его роковая ошибка, ставшая преступлением.

Но это преступление целиком вытекает из философии прокуратора. Пилат, в отличие от идеалиста Иешуа, - реалист. Если один верит, что «настанет царство истины», то другой считает, что «оно не настанет никогда».

Пилат лучше знает природу и человека, и общества. Он считает утопию Иешуа не только бессмысленной, но и вред­ной: она порождает мучеников, а не философов. Сам он верит в силу компромисса между злом и добром, который делает условия человеческого существования приемлемыми.

То, что Иешуа компромисс отвергает, вынуждает Пилата к выбору между предательством и самопожертвованием.Следуя своим убеждениям, он выбирает предательство. Но подвиг Иешуа не проходит для Пилата бесследно. Дав свер­шиться казни, прокуратор мечтает сделать ее несуществовав­шей, мечтает переубедить Иешуа, как тот хотел переубедить Пилата. В книге этого не удалось сделать ни тому, ни другому. Их диалог так и продолжается на вечной лунной дороге.

Хотя роман Булгакова называется «Мастер и Маргари­та», сам Мастер меньше всех годится в главные герои. Только огромной натяжкой можно объяснить заключение критика о полюсах «зла и добра, занимаемых соответственно сатаной и Мастером».

Чтобы объяснить загадочную ущербность этого образа, часто рассматривали мастера в паре с Иешуа. Это уже не параллель, а симбиоз, благодаря которому бледность одного героя дополняется яркостью другого.

Вообще, вся система двойников (Мастер - Иешуа, Пилат - Латунский, Матвей - Бездомный) хороша только до тех пор, пока текст воспринимался как аллегория советской действи­тельности, написанная эзоповым языком. Однако, как только узость такой трактовки стала очевидной (в первую очередь, благодаря воздействию самого Булгакова), загадка образа Мастера стала опять неразрешимой.

В самом деле, Мастер абсолютно пассивен. Он - объект, а не субъект сюжета. Его предыстория обозначена только бегло: служба в музее, женитьба, лотерейный выигрыш, даже любовь Маргариты. Но и жизнь Мастера в романном времени призрачна. Судьба его решается Маргаритой, Воландом и Иешуа. Он вообще не вступает в конфликты с окружающим миром. (В то время, как, например, Маргарита - самый актив­ный герой книги. Ее жизнь пересекается с наибольшим коли­чеством персонажей.) Даже будущее Мастера загадочно. Один из первых американских рецензентов нашел такой финал просто ироническим: «Мастер слишком измучен миром, чтобы воспользоваться свободой, полученной от дья­вола. Он отдает ее Пилату, а сам поселяется на уютной даче вместе с Маргаритой...»

И все же, называя свой шедевр «Мастер и Маргарита», Булгаков что-то имел в виду. Не зря он перепробовал несколько названий, пока не остановился на этом.

Со времен «Театрального романа» образ писателя для Булгакова был центральным. Максудов, как и мастер, ничего не делает. Какой-то мистический Рудольфи печатает его роман. Служащие Театра работают над постановкой его пье­сы. Чудо спасает «Черный снег» от немедленного запрета. Единственный решительный поступок Максудова - самоубий­ство, то есть полное устранение из конкретной жизни.

Такая поразительная пассивность главного героя может быть объяснена только тем, что он свое дело уже сделал. Мак- сулов - писатель, и он уже все написал.

Мастер тоже писатель. И роман он написал до начала бул­гаковской книги. Все, что в ней происходит, - уже последствие этого основополагающего творческого акта.

Главное и единственное, что сделал Мастер, сделано вне сюжета «Мастера и Маргариты». И поэтому герой книги - не сам Мастер, а его творение - Роман, который, с нашей точки зрения, и является главным персонажем романа «Мастер и Маргарита».

7.

Загадочный тезис «рукописи не горят» вызвал метафизи­ческую полемику в советских журналах. («Горят ли рукопи­си?» называлась статья консерватора М. Гуса. «Рукописи не горят!» назывался ответ на нее либерала В. Лакшина.) Так со страниц булгаковской книги мистика проникала в самую гущу общественных баталий.

Вообще-то, все знали, что рукописи горят, как горит любая бумага. Сгорел же второй том «Мертвых душ». Но в эпоху, когда возрождалась целая литература, слова о несго­раемых рукописях принимали буквальное значение: духовный подвиг побеждал временные социальные затруднения.

Кстати, именно пример булгаковских рукописей послу­жил мощным стимулом для «писания в стол». «Мастер и Мар­гарита» доказывал, что потомкам можно доверять не только политические разоблачения, но и эстетические открытия. Хотя новомировский критик А. Берзер и писала: «ни один писатель не может писать лишь в „пыль веков44», множество ее современников именно так и делали. Лозунг «рукописи не горят» придавал смысл их тайному труду.Однако какой смысл вкладывал в эту формулу сам Булга­ков? Действительно ли, как писал Лакшин, «эти слова как бы служили автору заклятием от разрушительной работы вре­мени»?

Рукопись, о которой идет речь - Роман мастера о Понтии Пилате. Эта та самая пачка тетрадей, которую Воланд достал из небытия в ночь после бала. Но сам Роман включается в сюжет уже со второй главы.

История, которую Воланд рассказывает двум московским литераторам, - фрагмент Романа Мастера. И сон, который снится Бездомному, - часть его. И спасенная из огня глава, которую читает Маргарита, тоже из этого Романа.

Никакой разницы между тремя вставными частями нет: они читаются как сплошной текст. И это, пожалуй, самый фантастический факт в изобилующей фантастикой книге Бул­гакова.

Рассказ Воланда - свидетельство очевидца. Сон Бездом­ного, как любой сон, - игра подсознания. Глава из Романа мас­тера - следствие его исторических штудий и писательского таланта. Каждое из этих допущений вполне естественно в поэтике «Мастера и Маргариты». Но каким образом все три фрагмента стилистически абсолютно совпадают друг с дру­гом?

Приходится допустить, что Воланд цитирует Роман, не зная о том, что это цитата. И Бездомному невероятным обра­зом снится рукопись незнакомого ему произведения.

Роман мастера вообще главная пружина в сюжете булга­ковской книги. Роман объединяет Мастера и Маргариту. Герой Романа - Пилат - сводит с ума Бездомного. Роману Мас­тер обязан своим вызволением из лечебницы и окончатель­ным решением своей судьбы. В конце концов, персонажи художественного произведения, созданные воображением Мастера, оказываются не менее реальными, чем их автор, и напрямую вмешиваются в сюжет.

Что же писал Мастер, если его творение нарушает не только хронологию, но и все причинно-следственные связи точно выверенного булгаковского шедевра?

В «Мастере и Маргарите» не изображается непосред­ственный творческий процесс, но говорится о его сущности: Мастер «сочинял то, чего никогда не видел, но о чем наверное знал, что оно было». Именно поэтому его вовсе не удивил пересказ воландовской истории Бездомным. Он только удов­летворенно заметил: «О, как я угадал». То есть автор Романа совершенно не поражен тем, что его текст буквально совпа­дает с реальностью (ведь Воланд - очевидец!).

Мастер категорически не видит разницы между написан­ным им Романом и действительностью. Ведь писал он его в соответствии с советом Максудова «что видишь, то и пищи». Как и про максудовские сочинения, про Роман Мастера можно сказать, что он «зародился», возник сам, помимо воли автора.

Самый дикий из вопросов, которые задают Мастеру мос­ковские писатели: «Кто вас надоумил написать этот роман?» Вопрос этот так же фантастически нелеп, как диалог Ивана Васильевича с тетушкой из «Театрального романа»: «Леонтий Сергеевич сам сочинил пьесу. - А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна».

Ни Максудов, ни Мастер, ни Булгаков не могли ответить на этот вопрос, потому что их ответ лежал в принципиально иной плоскости.

Для Булгакова писать - означало воссоздавать существу­ющую вечно истину. Не выдумывать ее, а угадывать. Мир представлялся ему текстом, который писатель может про­честь, написать, создать. И все эти глаголы - синонимы, обозначающие один и тот же творческий процесс. Писатель- пророк, устами которого глаголет истина. Он лишь орудие ее. Дело писателя - ТОЧНО эту истину воспроизвести. Этим, кстати, можно объяснить прославленную точность булгаков­ской детали: ведь не писателю решать, что важно, что нет. Ему надо воссоздать мир в идеальном соответствии с истиной.

Булгаков постоянно пародирует идею множественности миров. Сюжетная разноплановость его произведений, каза­лось бы, позволяет легко вычленять мир литераторов, мир театра, Москву, Иерусалим. Однако, внутреннее сходство «миров» доказывает принципиальную неделимость вселеннойкак конечного единства, включающего в себя и абсолютное добро, и абсолютное зло, и море пошлости, которое мы зовем реальностью. Так же Булгаков поступает и с понятием исти­ны, которая может представать в самых пародийных обличи- ях. Только мастер знает о единстве мира и единой истине о нем. Поэтому сам он может написать только один роман. Роман вообще может быть только один, поскольку в насто­ящем романе уже есть все, что было, и все, что будет.

В последней главе «Мастера и Маргариты» все герои книги оказались вставленными в Роман Мастера, включая и его самого. Они растворились в тексте. Восклицанием «свобо­ден!» Мастер закончил свой Роман и сам ушел в него. Вселен­ная, которую он прочел, приняла его в себя. Мир и его пророк слились в едином тексте. Круг завершился - истина восторже­ствовала.

Но все же - что есть истина?

Булгаков изображает разные варианты ответа.

Абсолютное зло, оказавшееся бессильным в борьбе с бес­смертными пороками. Абсолютное добро, способное суще­ствовать только в идеальном, но безжизненном царстве света. Компромисс между тем и другим, который губит душу его носителя.

Ни один из этих ответов не разрешает проблему. И тогда Булгаков предлагает свой ответ.

Истина - в представлении о мире как тексте, в котором добро и зло составляют нерасторжимое единство, в котором существует и верность, и предательство, вкотором любая деталь наделена высшим смыслом. Прочесть этот текст зна­чит принять его как целое. Если мир существует, значит, он является разумным порядком. Сам факт его существования предусматривает организацию, противостоящую хаосу. Поря­док не может быть несправедлив - иначе он сам станет хаосом. Пусть для установления этой справедливости требуется чудо. Сверхъестественное здесь только рычаг, приводящий мир в состояние правильной уравновешенности.

Писатель не сам создает эту гармонию сфер. Она суще­ствует извечно. Но можно сказать, что именно в слове гармо­ния обретает свою форму. Только чудодейственная способ­ность писателя угадать истину и создает ее. Вселенная каждый раз реализуется в слове: они творят друг друга.

Конечно, в рамках такого мировоззрения нет ни про­странства, ни времени (эти измерения и не работают в «Мас­тере и Маргарите»). Конечно, мир, понятый таким образом, нельзя ни улучшить, ни ухудшить. Его можно только напи­сать, понять, прочесть.

8.

Булгаков совершил переворот в сознании 60-х годов пре­жде всего потому, что он отрицал суть общественного про­цесса того времени - представление о ценности и неизбежно­сти прогресса. Кощунственная мысль, вычлененная критиком из булгаковских произведений: «история не развивается, а длится», - лишала смысла яростную борьбу за светлое буду­щее. Ведь по Булгакову нет разницы между прошлым и насто­ящим, а значит - нет и будущего.

«Рукописи не горят» - отнюдь не означает грядущее тор­жество социальной справедливости (т. е. правда выйдет нару­жу, как бы преступно ее ни скрывали).

Рукописи не горят потому, что они равнозначны неуни­чтожимой вселенной. Справедливость же торжествует в момент создания рукописи, а не в момент ее публикации. И эта идея отменяет всю концепцию борьбы за правду.

Конечно, приятно наказать буфетчика, перебить окна критику или даже зарезать Иуду. Но ничего - ничего! - от этого не изменится. Просто потому, что измениться вообще ничего не может.

Конечно, хорошо быть человеком порядочным. Культ порядочности породил сопротивление интеллигенции непоря­дочной советской власти. Но порядочность у Булгакова - не средство достижения царства истины, а средство сохранения порядка в уже существующем (и существующем вечно) мире.

Напротив, борьба за правду только извращает вечные истины, превращая их в тактические приемы. А именно соображения сиюминутной пользы и были главными в жизни 60-х.

Появление «Мастера и Маргариты» открыло иной путь. Советское общество вынесло из книги Булгакова представле­ние об условности всех ценностей, которыми оно жило. Благо­даря «Мастеру и Маргарите» в плоскую картину мира вклю-чилась метафизическая реальность, за которую даже теорети­чески нельзя было воевать.

Сегодняшний день с его насущными задачами, обнаружив свою незначительность, стал абсурдом. Под глобальным бул­гаковским углом зрения действительность превратилась в пародию на тот единственный мир, который включал в себя добро и зло, прошлое и будущее.

Если жизнь - это постижение вечного текста, то такое откровение достигается не коллективным трудом, а личным творческим актом.

Нельзя утверждать, что творчество даже такого значи­тельного писателя, как Булгаков, могло привести к огромным сдвигам в сознании советской интеллигенции. Излишне гово­рить, что причин, вызвавших окончание такого важного исто­рического этапа, каким были 60-е годы, множество.

Но все же именно в Булгакове сконцентрировались все линии идеологических напряжений. Благодаря именно его книгам родилось новое мировоззрение, подготовленное рядом культурных и политических явлений.

Булгаков стал именем всех этих революционных перемен. Читатели придали «Мастеру и Маргарите» значимость нового евангелия, потому что они искали откровения в окружающей нравственной атмосфере. Глубокая булгаковская философия позволила обществу найти себе модель именно в его романе.

Шумные веселые реформисты 60-х превращались в затворников-одиночек, ищущих истину в метафизических моделях. Лучшей стала считаться профессия ночного сторо­жа, то есть место, где действительность как можно меньше вторгалась во внутреннюю жизнь. Все реже появлялись энер­гичные комсомольские работники, романтические геологи, бессребреники-правдоискатели.

Закончилась пора критических баталий в толстых журна­лах. Русская литература перестала стремиться к непосред­ственному воздействию на общество. Она открыла для себя метафизику и абсурд, погрузившись в поиски своего прочте­ния мира-текста.

В России писатели рождаются не когда хотят, а когда это нужно читателям.

Михаил Булгаков к концу 60-х годов оказался не столько автором гениального романа, сколько основоположником но­вой идеологической системы. Книга его породила не столько литературное направление, сколько мировоззрение. "Мастера и Маргариту" окружают не столько поклонники, сколько адепты. Все это было бы невероятным явлением в культуре любой страны. Но не в России, где не писатели создают читателей, а читатели - писателей