Шевалье де Мезон-Руж [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Дюма ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖ

Часть первая

I ВОЛОНТЁРЫ

Это было вечером 10 марта 1793 года.

На соборе Парижской Богоматери только что пробило десять, и каждый удар, дрожащий, печальный, монотонный, покинув свое бронзовое гнездо, улетал вдаль, словно ночная птица.

Ночь опустилась на город — не шумная, грохочущая, прорезанная молниями, а холодная и туманная.

Париж был совсем не таким, каким мы его знаем: вспыхивающим по вечерам тысячами огней, что отражаются в золоченой грязи, с суетливыми пешеходами, оживленным шушуканьем, вакхическими предместьями — рассадником смелых стычек и дерзких преступлений, горнилом многоголосого рычания. То был униженный город, робкий, озабоченный; его обитатели только изредка появлялись на улицах, перебегая с одной стороны на другую, стремясь поскорее укрыться за дверьми домов и в подворотнях, подобно диким зверям, забивающимся в свои норы от преследования охотников.

Итак, это был, как мы уже сказали, Париж 10 марта 1793 года.

Добавим несколько слов о чрезвычайных обстоятельствах, что привели к таким переменам в облике столицы. А затем приступим к описанию событий, ставших предметом нашего повествования.

После смерти Людовика XVI Франция разорвала связи со всей Европой. К трем противникам, которых она сначала победила — к Пруссии, Империи и Пьемонту, — присоединились Англия, Голландия и Испания. Только Швеция и Дания по-прежнему сохраняли нейтралитет, наблюдая, однако, за Екатериной II, раздиравшей на части Польшу.

Положение было ужасающим. Франция (ее державную силу презирали уже меньше, но после сентябрьских убийств и казни 21 января и меньше ценили ее нравственную силу) была буквально осаждена, как какой-нибудь заурядный городишко. Англия господствовала на нашем побережье, Испания — в Пиренеях, Пьемонт и Австрия — в Альпах, Голландия и Пруссия — на севере Нидерландов. Лишь на одном участке от Верхнего Рейна до реки Эско двести пятьдесят тысяч солдат вели наступление на Республику.

Наших генералов теснили повсюду. Мячинский был вынужден оставить Ахен и ретироваться в Льеж. Стенгель и Нейи были снова отброшены в Лимбург. Миранда, осаждавший Маастрихт, отвел свои войска к Тонгерену. Баланс и Дампьер при отступлении потеряли часть войскового имущества. Более десяти тысяч дезертиров наводнили тыл. Наконец, Конвент, у которого осталась надежда только на Дюмурье, стал посылать к нему гонца за гонцом с приказом покинуть берега Бисбооса, где тот готовился к десанту в Голландию, и возглавить армию на Мёзе.

Подобно живому существу, Франция ощущала в Париже — своем сердце — каждый наносимый ей в самых отдаленных местах удар, будь то вторжение, мятеж или измена. Каждая победа отзывалась всплеском радости, каждое поражение усиливало ужас. Поэтому легко представить, какое смятение вызвали известия о поражениях, следующих одно за другим.

Накануне, 9 марта, в Конвенте состоялось одно из самых бурных заседаний; всем офицерам было предписано немедленно вернуться в свои полки; Дантон — этот дерзкий сторонник невозможного, которое, однако, сбывалось, — поднявшись на трибуну, с жаром воскликнул: «Так вы говорите, что не хватает солдат? Дадим же Парижу возможность спасти Францию, попросим у него тридцать тысяч человек, пошлем их к Дюмурье, и не только Франция будет спасена, но и Бельгия защищена, и Голландия завоевана».

Предложение встретили криками энтузиазма. Всем секциям было приказано собраться вечером и открыть запись добровольцев. Все зрелища были отменены. На ратуше в знак беды взвился черный флаг.

К полуночи в списках волонтёров было 35 тысяч имен.

Однако в этот вечер произошло то же, что и в памятные сентябрьские дни: в каждой секции добровольцы, записываясь, требовали, чтобы до их выступления предатели были казнены.

Предателями были контрреволюционеры, тайные заговорщики, изнутри угрожавшие Революции, которой и без того угрожали извне. Но, как нетрудно понять, это слово приобретало тот смысл, который хотели придать ему крайние партии, раздиравшие тогда Францию. Предателями объявляли самых слабых. А ими были жирондисты. И монтаньяры решили, что именно жирондисты — предатели.

На следующий день, 10 марта, все депутаты-монтаньяры пришли на заседание. Как только вооруженные якобинцы заполнили трибуны, удалив оттуда женщин, появляется Совет Коммуны во главе с мэром. Он утверждает доклад комиссаров Конвента о преданности граждан и повторяет единодушно выраженное накануне обещание учредить чрезвычайный трибунал для суда над предателями.

Тотчас же участники заседания громкими криками требуют доклада Комитета общественного спасения. Комитет собирается немедленно, и уже через десять минут Робер Ленде объявляет, что трибунал будет создан и в его состав войдут девять независимых судей, собирающих улики всеми возможными способами. Этот суд, состоящий из двух беспрерывно действующих отделений, будет преследовать по требованию Конвента или по собственной инициативе тех, кто попытается ввести народ в заблуждение.

Страсти накалены до предела. Жирондисты поняли, что это означает их арест. Все они одновременно встали со своих мест.

— Лучше умереть, — воскликнули они, — чем смириться с этой венецианской инквизицией!

В ответ на эти слова монтаньяры громко потребовали голосования.

— Да, — восклицает Феро, — проголосуем, чтобы все знали людей, которые хотят именем закона убивать невиновных!

Конвент голосует. Вопреки всем ожиданиям, большинством голосов решено, что: 1) необходимы присяжные; 2) они будут назначаться в равном количестве от каждого департамента; 3) их кандидатуры утверждаются Конвентом.

В тот момент, когда эти три предложения были приняты, послышались громкие крики. Конвент был привычен к визитам черни. Участники заседания поинтересовались, чего от них хотят. Им ответили, что прибыла депутация от волонтёров, которые пообедали на Хлебном рынке и теперь требуют разрешения пройти торжественным маршем перед Конвентом.

Тотчас же открылись двери, и шестьсот человек, полупьяных, вооруженных саблями, пистолетами и пиками, под рукоплескания прошли маршем, громкими возгласами требуя смерти предателям.

— Да, друзья мои, — заверил их Колло д’Эрбуа, — невзирая на интриги, мы вас спасем — вас и свободу!

После этих слов он бросил на жирондистов взгляд, давший понять, что опасность для них еще не миновала.

И в самом деле, когда заседание Конвента закончилось, Монтаньяры разошлись по клубам, побежали к кордельерам и якобинцам, предлагая им объявить предателей вне закона и убить их этой же ночью.

Жена Луве жила рядом с Якобинским клубом на улице Сент-Оноре. Привлеченная криками, она тут же направляется в клуб и, услышав предложение покончить с жирондистами, поспешно возвращается домой, чтобы предупредить мужа. Вооружившись, Луве бросается от одного дома к другому, чтобы оповестить друзей, но никого не находит. От слуги одного из них он узнает, что все они у Петиона, и тотчас направляется туда. Он застал их спокойно обсуждающими декрет, который предполагалось представить на следующий день, в надежде, что, используя случайное большинство, удастся его принять. Луве рассказал о том, что происходит, сообщил о своих опасениях, о кознях, замышляемых якобинцами и кордельерами, и призвал принять действенные меры со своей стороны.

Тогда поднялся всегда спокойный и невозмутимый Петион, подошел к окну, открыл его, посмотрел на небо, высунул руку наружу и, взглянув на мокрую ладонь, сказал:

— Идет дождь. Сегодня ночью ничего не будет.

Через это полуоткрытое окно донеслись последние удары колокола, пробившего десять.

Вот что происходило в Париже накануне 10 марта; вот что происходило днем и вечером 10 марта, вот почему дома, предназначенные для живых, в сыром мраке и зловещей тишине стали темными и немыми, как склепы, населенные мертвецами.

И лишь медлительных патрулей национальной гвардии с дозорными, идущими впереди со штыками наперевес, группы жмущихся друг к другу и кое-как вооруженных волонтёров да еще жандармов, осматривающих каждую подворотню и заглядывающих в каждую приоткрытую дверь, можно было встретить на улицах; все инстинктивно чувствовали, что замышляется что-то неведомое и ужасное.

Холодный мелкий дождь, тот самый, что так успокоил Петиона, усиливал скверное настроение и беспокойство патрулей. Каждая их встреча выглядела приготовлением к бою: с недоверием осмотрев друг друга, патрули неторопливо и неприветливо обменивались паролем. Потом, разойдясь в разные стороны, оглядывались, будто боясь внезапного нападения со спины.

В этот вечер, когда Париж стал жертвой паники, столь часто возобновлявшейся, что к этому в какой-то степени можно было привыкнуть, и когда тайно ставился вопрос об убийстве умеренных революционеров (проголосовав, большей частью с оговорками, за смерть короля, они сегодня не соглашались на казнь королевы, заключенной в Тампле с детьми и золовкой), — в этот самый вечер неизвестная женщина, закутанная в длинную сиреневую с черным ситцевую накидку, капюшон которой совершенно скрывал голову, скользила вдоль домов по улице Сент-Оноре, прячась в нишах дверей, за выступами стен, и всякий раз при появлении патруля, замирая, сдерживая дыхание, она обращалась в статую, пока патруль не проходил; затем она возобновляла свой быстрый и беспокойный бег до тех пор, пока новая опасность того же рода Не принуждала ее к неподвижному выжиданию.

Благодаря этим мерам предосторожности она уже сумела миновать часть улицы Сент-Оноре, когда на пересечении с улицей Гренель наткнулась не на патруль, а на небольшую группу бравых, только что завербованных волонтёров; они пообедали на Хлебном рынке, где их патриотизм был вдохновлен еще и многочисленными тостами, поднятыми за будущие победы.

Бедная женщина вскрикнула и бросилась бежать в сторону Петушиной улицы.

— Эй! Гражданка! — закричал командир волонтёров. (Поскольку потребность командовать так естественна для человека, то эти достойные патриоты уже именовали себя командирами.) — Ты куда направляешься?

Беглянка не ответила, продолжая свой путь.

— Целься! — скомандовал командир. — Это переодетый мужчина, аристократ, спасающий свою шкуру.

Бряцание двух или трех ружей, беспорядочно вскинутых в немного дрожащих, не слишком уверенных руках, не оставляло бедной женщине никаких сомнений в том, что ее ждет.

— Нет, нет! — закричала она, резко остановившись и обернувшись. — Нет, гражданин, ты ошибаешься, я не мужчина.

— А ну, подойди, — приказал командир, — и отвечай прямо, куда ты так летишь, очаровательная ночная красавица?

— Но, гражданин, я никуда не иду… Я возвращаюсь.

— Ах, так ты возвращаешься?

— Да.

— Для честной женщины в такое время возвращаться поздновато, гражданка.

— Я иду от больной родственницы.

— Бедная кошечка, — сказал командир, сделав жест, заставивший испуганную женщину быстро отступить назад, — а где же наша карточка?

— Моя карточка? Какая, гражданин? Что ты имеешь в виду, чего от меня требуешь?

— Ты разве не читала декрет Коммуны?

— Нет.

— И не слышала, как его оглашали?

— Да нет же! О чем говорится в этом декрете, Боже мой?

— Прежде всего, «Боже мой» больше не говорят. Теперь говорят «Верховное Существо».

— Прости, я ошиблась. Это старая привычка.

— Это плохая привычка — привычка аристократки.

— Я постараюсь исправиться, гражданин. Так о чем ты говорил?

— Говорил, что декрет Коммуны запрещает после десяти часов вечера выходить без гражданской карточки. Есть она у тебя?

— Увы! Нет.

— Ты забыла ее у своей родственницы?

— Я не знала, что нужно выходить с этой карточкой.

— Ну что ж, пройдем в ближайший пост. Там ты мило объяснишься с капитаном. Если он будет удовлетворен, то прикажет двум патрульным отвести тебя домой; если нет — задержит тебя до тех пор, пока не получит дополнительных сведений. В колонну по одному, ускоренным шагом, вперед марш!

По крику ужаса, вырвавшемуся у пленницы, командир волонтёров понял, что именно этого она боялась.

— Ого! — сказал он, — я уверен, что задержал какую-то важную птицу. Пошли, пошли, моя аристократочка!

Командир схватил подозреваемую за руку и, не обращая внимания на ее крики и слезы, потащил за собой на караульный пост в Пале-Эгалите.

Они были уже почти у заставы Сержантов, как вдруг какой-то молодой человек высокого роста, закутанный в плащ, повернул за угол улицы Круа-де-Пти-Шан как раз в тот момент, когда арестованная пыталась мольбами добиться свободы. Не внимая им, командир волонтёров грубо тащил ее за собой. Женщина кричала от боли и страха.

Молодой человек увидел эту борьбу, услышал крик и, одним прыжком перескочив улицу, оказался лицом к лицу с этой небольшой группой.

— В чем дело? Что вы делаете с этой женщиной? — спросил он у того, кто показался ему старшим.

— Вместо того чтобы задавать мне вопросы, займись лучше своими делами.

— Кто эта женщина, граждане и чего вы от нее хотите? — настойчивее повторил молодой человек.

— А кто ты такой, чтобы нас допрашивать?

Молодой человек распахнул плащ, и все увидели, как блеснули эполеты на его мундире.

— Я офицер, — сказал он, — как вы можете убедиться.

— Офицер… А каких войск?

— Муниципальной гвардии.

— Ну и что? Разве это что-нибудь для нас значит? — ответил кто-то из волонтеров. — Разве мы знаем офицеров муниципальной гвардии?

— Что он там сказал? — спросил другой волонтёр; его выговор, протяжный и ироничный, был характерен для простолюдинов, точнее — для парижской черни, когда она начинает сердиться.

— Он сказал, — ответил молодой человек, — что если эполеты не внушают уважения к офицеру, то сабля заставит уважать эполеты.

В тот же момент защитник молодой женщины, сделав шаг назад, распахнул складки своего плаща и при свете фонаря блеснула широкая и увесистая пехотная сабля. Потом быстрым движением, свидетельствовавшим о привычке к поединкам, незнакомец схватил командира волонтёров за воротник карманьолы и приставил острие сабли к его горлу.

— Ну а теперь, — сказал он ему, — поговорим как добрые друзья.

— Но, гражданин… — пробормотал командир волонтёров, пытаясь освободиться.

— Эй, я тебя предупреждаю, что при малейшем движении, которое сделаешь ты или сделают твои люди, я разрублю тебя пополам.

Все это время двое волонтёров продолжали удерживать женщину.

— Ты спрашиваешь, кто я такой, — продолжал молодой человек, — хотя не имеешь на это права, так как не командуешь регулярным патрулем. Однако я тебе скажу. Меня зовут Морис Ленде, я командовал артиллерийской батареей десятого августа. Я лейтенант национальной гвардии и секретарь секции Братьев и Друзей. Этого тебе достаточно?

— А! Гражданин лейтенант, — ответил командир, который чувствовал нажим острия сабли все сильнее, — это совсем другое дело. Если ты действительно тот, за кого себя выдаешь, то есть добрый патриот…

— Ну вот, я так и знал, что мы поймем друг друга, обменявшись несколькими словами, — сказал офицер. — Теперь твоя очередь отвечать. Почему эта женщина кричала и что вы ей сделали?

— Мы ее вели на караульный пост.

— Почему вы вели ее туда?

— У нее нет гражданской карточки, а последний декрет Коммуны приказывает арестовывать всех, кто попадается на улицах Парижа после десяти часов вечера без гражданской карточки. Ты забыл, что отечество в опасности и что на ратуше висит черный флаг?

— Черный флаг висит на ратуше и отечество в опасности потому, что двести тысяч наемников наступают на Францию, — произнес офицер, — а не потому, что какая-то женщина бежит по улицам Парижа после десяти часов вечера. Но это не имеет значения, граждане, ведь есть декрет Коммуны. Вы по-своему правы, и, если бы вы мне сразу все рассказали, наше объяснение было бы более коротким и менее бурным. Хорошо быть патриотами, но неплохо при этом быть вежливыми людьми, и офицеров нужно уважать, ведь они избранники народа. А теперь уведите эту женщину, если хотите, — вы свободны.

— О гражданин! — закричала, схватив Мориса за руку женщина, с глубокой тревогой следившая за их спором. — Не оставляйте меня во власти этих полупьяных грубиянов.

— Хорошо, — сказал Морис. — Возьмите меня под руку, и я провожу вас вместе с ними до поста.

— До поста? — повторила женщина с содроганием. — Но зачем вести меня туда, если я никому не причинила вреда?

— Вас ведут на пост, — сказал Морис, — вовсе не потому, что вы сделали что-то плохое, и не потому, что вы можете это сделать, а потому что декрет Коммуны запрещает выходить без гражданской карточки, а у вас ее нет.

— Но, сударь, я не знала этого.

— Гражданка, на посту вас встретят достойные люди, которые выслушают ваши объяснения, и вам нечего бояться.

— Сударь, — сказала женщина, сжимая руку офицера, — я вовсе не оскорблений боюсь, а смерти: если меня отведут на пост — я погибла.

II НЕЗНАКОМКА

В ее голосе было столько страха и одновременно благородства, что Морис вздрогнул. Этот дрожащий голос проник в его сердце подобно электрическому разряду.

Он повернулся к волонтёрам, совещавшимся между собой. Униженные тем, что им помешал всего лишь один человек, они явно намеревались вернуть свои утраченные позиции. Их было восемь против одного. У троих были ружья, у других — пистолеты и пики. У Мориса же — только сабля. Борьба не могла быть равной.

Да и сама женщина поняла это: вздохнув, она опять уронила голову на грудь.

Что касается Мориса, то, нахмурив брови, презрительно приподняв губу, вынув саблю из ножен, он пребывал в нерешительности: долг мужчины призывал его защитить эту женщину, а долг гражданина — оставить ее.

Вдруг на углу улицы Добрых Ребят блеснули вспышки выстрелов и послышался размеренный шаг патрульного отряда. Заметив скопление людей, патруль остановился шагах в десяти от группы волонтёров. Его капрал крикнул:

— Кто идет?

— Друг! — воскликнул Морис. — Друг! Подойди сюда, Лорен.

Тот, кому было адресовано это обращение, вышел вперед и в сопровождении восьми человек приблизился к волонтёрам.

— А, это ты, Морис, — сказал Лорен. — Ах ты распутник! Что ты делаешь на улице в такое время?

— Ты же видишь, я возвращаюсь из секции Братьев и Друзей.

— Да, наверное, для того чтобы направиться в секцию сестер и подруг. Знаем мы это…

Слушай, дорогая:
Вот и ночь близка;
В темноте мелькает,
Ласково-легка,
Милого рука.
Что ей все засовы?
Бьет урочный час…
И своим покровом
Ночь укроет вас.[1]
Ну что? Разве не так?

— Нет, мой друг, ты ошибаешься. Я возвращался прямо к себе, когда встретил эту гражданку, отбивавшуюся от волонтёров. Я подбежал к ним и спросил, почему они хотят арестовать ее.

— Узнаю тебя, — сказал Лорен. —

У рыцарей французских нрав таков.[2]
Затем он повернулся к волонтёрам.

— Почему вы арестовали эту женщину? — спросил поэтично настроенный капрал.

— Мы уже говорили об этом лейтенанту, — ответил командир. — Потому что у нее не было карточки.

— Полноте! — сказал Лорен. — Вот так преступление!

— Ты что же, не знаешь постановления Коммуны? — спросил командир волонтёров.

— Как же! Как же! Но есть и другое постановление.

— Какое?

— А вот какое:

Парнас, и Пинд, и все об этом знают:
Декрет Любви постановляет,
Что Юность, Грация и Красота
Во всякий час во все места
Без пропуска отныне проникают!
Ну, гражданин, что ты скажешь об этом постановлении? Оно изящно, мне кажется.

— Во-первых, оно не опубликовано в «Монитёре», а во-вторых, мы ведь не на Пинде и не на Парнасе. К тому же и час теперь неподходящий. Да и гражданка, может быть, не молода, не красива и не грациозна.

— Держу пари, что наоборот, — сказал Лорен. — Ну, гражданка, докажи мне, что я прав, сними свой капюшон, чтобы все могли оценить, распространяются ли на тебя условия декрета.

— О сударь, — сказала молодая женщина, прижимаясь к Морису, — после того, как вы защитили меня от ваших врагов, защитите меня от ваших друзей, умоляю вас.

— Видите, видите, — не успокаивался командир волонтёров, — она прячется. У меня такое мнение, что это шпионка аристократов, какая-нибудь потаскушка, шлюха.

— О сударь, — сказала молодая женщина, заставив Мориса сделать шаг в сторону и открыв под светом фонаря свое лицо, очаровывающее молодостью, красотой и благородством. — Посмотрите на меня, разве я похожа на ту, о ком они говорят?

Морис был ослеплен. Он никогда даже и не мечтал увидеть то, что промелькнуло перед его взором. Мы говорим «промелькнуло», ибо незнакомка снова закрыла лицо — почти так же быстро, как и открыла.

— Лорен, — тихо произнес Морис, — потребуй, чтобы арестованную отвели на твой пост. У тебя есть на это право, ведь ты командуешь патрулем.

— Хорошо! — ответил молодой капрал. — Я понимаю с полуслова.

Затем, повернувшись к незнакомке, он продолжал:

— Пойдемте, красавица. Поскольку вы не желаете доказать нам, что подходите под условия декрета, следуйте за нами.

— Как это за вами? — спросил командир волонтёров.

— Конечно. Мы проводим гражданку на пост у ратуши, где у нас караульное помещение, и там разузнаем о ней подробнее.

— А вот и нет, — возразил командир первого отряда. — Она наша, и мы ее не отдадим.

— Эх, граждане, граждане, — заметил Лорен, — ведь мы так и рассердиться можем.

— Можете сердиться или не сердиться, черт возьми, нам все равно! Мы истинные солдаты Республики. Вы только патрулируете на улицах, мы же будем проливать кровь на границе.

— Остерегайтесь, граждане, как бы вам не пролить ее по пути туда, а это вполне может случиться, если вы не будете повежливее, чем сейчас.

— Вежливость свойственна аристократам, а мы санкюлоты, — ответили волонтёры.

— Ну, хватит, — сказал Лорен, — не говорите об этом при даме. Может быть, она англичанка. Не сердитесь на такое предположение, моя прелестная ночная птичка, — и, галантно повернувшись к незнакомке, он добавил:

Сказал поэт — и мы за ним тихонько скажем
(Как эхо робкое, послушны мы всегда),
               Что Англия — гнездо лебяжье
               Среди огромного пруда.
— Ага, вот ты себя и выдал! — воскликнул командир волонтёров. — Ты признался, что ты агент Питта, наемник Англии, ты…

— Тише, — прервал его Лорен, — ты ничего не смыслишь в поэзии, друг мой, стало быть, мне придется говорить с тобой прозой. Послушай, мы национальная гвардия, мы добры и терпеливы, но все мы дети Парижа, а это значит, что когда нас рассердят, мы бьем крепко.

— Сударыня, — сказал Морис, — вы видите, что происходит, и догадываетесь, чем все это может кончиться: через пять минут десять или одиннадцать мужчин перережут из-за вас друг друга. Вы считаете, что дело, за которое вступаются те, что хотят вас защитить, заслуживает, чтобы из-за него пролилась кровь?

— Сударь, — ответила женщина, прижимая руки к груди, — я могу сказать вам только одно: если вы позволите меня арестовать, то для меня и для других несчастья будут так велики, что, умоляю вас, лучше пронзите мне сердце саблей, которая у вас в руках, и сбросьте мой труп в Сену, но не оставляйте меня здесь.

— Хорошо, сударыня, — успокоил ее Морис. — Я все беру на себя.

И отпустив руки прекрасной незнакомки, которые он держал в своих, Морис сказал национальным гвардейцам:

— Граждане, как ваш офицер, как патриот, как француз, приказываю вам защитить эту женщину. А ты, Лорен, если этот сброд скажет хоть слово, — в штыки!

— Оружие к бою! — скомандовал Лорен.

— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула незнакомка, еще глубже пряча голову в капюшон и прислоняясь к каменной тумбе. — Господи, защити его!

Волонтёры попытались обороняться. Один из них даже выстрелил из пистолета, и пуля пробила шляпу Мориса.

— В штыки! — скомандовал Лорен. — Трах-тара-рах-тах-тах-тах-тах!



В сумерках произошел короткий беспорядочный бой, во время которого слышались одиночные выстрелы, потом проклятия, крики, кощунственная ругань; но никто не вышел на шум, ибо, как мы уже сказали, в городе ползли слухи о предстоящей резне и многие подумали, что она уже началась. Только два или три окна приоткрылись, чтобы тут же снова захлопнуться.

Волонтёров было меньше, они были хуже вооружены, поэтому их быстро вывели из строя. Двое были тяжело ранены. Четверо остальных стояли вдоль стены, к груди каждого из них был приставлен штык.

— Ну вот, — сказал Лорен, — теперь, я надеюсь, вы будете ягнятами. Что же касается тебя, гражданин Морис, то поручаю тебе проводить эту женщину на караульный пост к ратуше. Ты понимаешь, что несешь за это ответственность?

— Да, — ответил Морис.

Затем он тихо добавил:

— А какой пароль?

— Ах ты черт! — Лорен почесал за ухом. — Пароль… Ну…

— Не боишься ли ты, что я использую его во зло?

— Ах ты Боже мой, — ответил Лорен, — используй его как хочешь, это твое дело.

— Так ты назовешь мне пароль?

— Да, конечно. Но давай-ка вначале избавимся от этих молодчиков. А кроме того, перед тем как расстаться, я не прочь сказать тебе несколько слов в виде доброго совета.

— Хорошо, я подожду.

Лорен подошел к своим гвардейцам, продолжавшим держать волонтёров в страхе.

— Ну что, теперь с вас достаточно? — спросил он.

— Да, жирондистская собака, — ответил командир добровольцев.

— Ты ошибаешься, друг мой, — заметил Лорен спокойно, — мы еще более достойные санкюлоты, чем ты, ибо принадлежим к клубу Фермопил, а патриотизма его, я надеюсь, никто не будет оспаривать. Отпустите граждан, — продолжал Лорен. — Они, я думаю, не будут возражать.

— Верно, не будем; но верно и то, что эта женщина из подозрительных…

— Если бы она была из подозрительных, то сбежала бы во время боя, вместо того чтобы, как ты сам видел, ожидать, пока драка закончится.

— Гм! — произнес один из добровольцев, — то, что ты говоришь, похоже на правду, гражданин Фермопил.

— Впрочем, мы все об этом узнаем, потому что мой друг отведет ее на пост. А мы все пойдем и выпьем за здоровье нации.

— Мы пойдем выпить? — спросил командир волонтёров.

— Конечно, а то меня мучает жажда. Я знаю один неплохой кабачок на углу улицы Тома-дю-Лувр.

— Ух! Почему же ты сразу не сказал об этом, гражданин? Мы ведь разозлились из-за того, что усомнились в твоем патриотизме. В подтверждение наших добрых намерений, во имя нации и закона давай обнимемся.

— Обнимемся, — сказал Лорен.

Волонтёры и национальные гвардейцы стали с воодушевлением брататься. В то время обнимались так же охотно, как и рубили головы.

— Итак, друзья, — воскликнули объединившиеся бойцы, — скорее в кабачок на Тома-дю-Лувр!

— А как же мы, — жалобно простонали раненые, — вы что же, нас бросите?

— Да, — ответил Лорен, — придется оставить здесь храбрецов, которые сражались за родину с патриотами, это верно; сражались по заблуждению, это также верно. За вами пришлют носилки. А пока, в ожидании, пойте «Марсельезу», это вас развлечет:

О дети родины, вперед!
Настал день нашей славы…
Затем, подойдя к Морису, который вместе с незнакомкой ожидал его на углу Петушиной улицы, в то время как национальные гвардейцы и волонтёры, взявшись под руки, поднимались к площади Пале-Эгалите, он сказал:

— Морис, я обещал тебе дать совет, вот он. Лучше тебе пойти с нами, чем компрометировать себя, защищая эту гражданку, которая действительно мне кажется очаровательной, но от этого еще более подозрительной, потому что очаровательные женщины, шатающиеся по улицам в полночь…

— Сударь, не судите обо мне по внешнему виду, умоляю вас.

— Ну вот, вы говорите «сударь», а это большой промах с вашей стороны, слышишь, гражданка? Да и сам я сказал «вы».

— Хорошо! Гражданин, позволь своему другу сделать доброе дело.

— Какое?

— Проводить меня до дома и охранять всю дорогу.

— Морис! Морис! — сказал Лорен. — Подумай о том, что ты собираешься сделать: ты ведь себя ужасно компрометируешь.

— Я знаю, — ответил молодой человек. — Но что же делать: если я ее оставлю, то бедная женщина будет арестована первым же патрулем на своем пути.

— О да! Тогда как вместе с вами, сударь… тогда как вместе с тобой, гражданин, хотела я сказать, буду спасена.

— Ты слышишь, спасена! — заметил Лорен. — Стало быть, она бежит от какой-то большой опасности.

— Дорогой мой Лорен, — сказал Морис, — посмотрим правде в глаза. Это либо добрая патриотка, либо аристократка. Если она аристократка, то мы виноваты, что защищаем ее, если же она патриотка, то охранять ее — наш долг.

— Прости, друг мой, но твоя логика просто абсурдна, как бы я ни досадовал на Аристотеля. Ты похож на того, кто говорит:

Ирис украла разум мой
И мудрость требует в придачу.
— Послушай, Лорен, — сказал Морис, — хватит Дора́, Парни, Жанти-Бернара, умоляю тебя. Поговорим серьезно: ты мне скажешь пароль или нет?

— То есть, Морис, ты вынуждаешь меня пожертвовать долгом ради друга или пожертвовать другом ради долга. Однако, боюсь, Морис, что долг превыше всего.

— Дорогой мой, решай вопрос в пользу долга или друга. Но, прошу тебя именем Неба, решай немедленно.

— Ты не будешь злоупотреблять паролем?

— Обещаю.

— Этого недостаточно. Поклянись.

— Чем?

— Поклянись на алтаре отечества.

Лорен снял шляпу, повернул ее кокардой к Морису, и Тот, считая такое самым обычным делом, вполне серьезно принес требуемую клятву на импровизированном алтаре.

— А теперь я скажу тебе пароль: «Галлия и Лютеция». Может быть, кто-то вроде меня и скажет вместо «Лютеция» — «Лукреция», не обращай внимания, оба слова римские.

— Гражданка, — сказал Морис, — теперь я к вашим услугам. Спасибо, Лорен!

— Счастливого пути, — ответил тот, вновь надевая алтарь отечества на голову.

И, верный своим анакреонтическим вкусам, он ушел, напевая:

Отныне ты, Элеонора,
Знакома с прелестью греха;
Желала ты его, испуганно-тиха,
И, наслаждаясь им, ты все его страшилась.
Чем он пугал тебя, скажи на милость?..[3]

III УЛИЦА ФОССЕ-СЕН-ВИКТОР

Морис, оставшись наедине с молодой женщиной, на какое-то мгновение почувствовал себя смущенным. Опасение оказаться обманутым, притягательность этой чудесной красоты, смутные угрызения, терзавшие его чистую совесть восторженного республиканца, боролись в нем, когда он собирался предложить руку своей спутнице.

— Куда вы идете, гражданка? — спросил он.

— Увы, сударь, довольно далеко, — ответила она.

— И все-таки…

— В сторону Ботанического сада.

— Хорошо, пойдемте.

— Ах, Боже мой, сударь, — сказала незнакомка, — я прекрасно осознаю, что затрудняю вас; но, если бы не случившееся со мной несчастье и если бы я боялась только обыкновенной опасности, поверьте, я никогда не стала бы злоупотреблять вашим великодушием.

— Но, сударыня, — сказал Морис (наедине с незнакомкой он забыл лексикон, предписанный законами Республики, и вернулся к человеческому языку), — по совести говоря, как же так получилось, что вы оказались в этот час на улицах Парижа? Посмотрите, кроме нас, нигде нет ни души.

— Сударь, я вам уже говорила, что была с визитом в предместье Руль. Я ушла в поддень, ничего не зная о том, что происходит, и возвращалась также в полном неведении о происходящем: все это время я провела в довольно уединенном доме.

— Да, — прошептал Морис, — в каком-то особняке, в каком-то логове аристократа. Признайтесь, гражданка, что вслух вы просите меня о помощи, а в душе насмехаетесь над тем, что я вам ее оказываю.

— То есть как это? — воскликнула она.

— Конечно. Вам служит проводником республиканец. И вдобавок — республиканец, изменивший своему делу.

— Но, гражданин, — живо возразила незнакомка, — вы заблуждаетесь, я не меньше вас люблю Республику.

— В таком случае, гражданка, если вы добрая патриотка, вам нечего скрывать. Откуда вы идете?

— О сударь, пощадите! — вскричала незнакомка.

И столько было в этом слове «сударь» глубокого и целомудренного стыда, что Морис задумался над чувством, которым оно было вызвано.

«Несомненно, эта женщина возвращается с любовного свидания», — подумал он.

Он почувствовал, как от этой догадки, непонятно почему, сжалось его сердце.

После этого он замолчал.

Тем временем ночные спутники достигли улицы Веррери, повстречав на своем пути три или четыре патрульных отряда, которые, услышав пароль, беспрепятственно их пропускали. И только при объяснении с офицером последнего патруля возникли сложности.

Тогда Морис добавил свою фамилию и адрес.

— Хорошо, — сказал офицер, — с тобой все в порядке, а вот гражданка…

— Что гражданка?

— Кто она?

— Это… сестра моей жены.

Офицер пропустил их.

— Так значит, вы женаты, сударь? — прошептала незнакомка.

— Нет, сударыня; почему вы так решили?

— Потому что иначе вы сказали бы, что я ваша жена, — ответила она смеясь.

— Сударыня, — сказал в свою очередь Морис, — слово «жена» священно, и его нельзя произносить просто так. А я даже не имею чести быть знакомым с вами.

На этот раз женщина почувствовала, как сжалось ее сердце, и промолчала.

Они как раз шли по мосту Мари.

Незнакомка все убыстряла шаг по мере того, как они приближались к цели путешествия.

Миновали мост Турнель.

— Ну вот, мы, кажется, в вашем квартале, — сказал Морис, ступая на набережную Сен-Бернар.

— Да, гражданин, — ответила незнакомка, — но именно здесь мне особенно нужна ваша помощь.

— Поистине, сударыня, вы запрещаете мне быть нескромным и в то же время делаете все возможное, чтобы раздразнить мое любопытство. Это неблагородно. Доверьтесь мне хоть немного; мне кажется, я заслужил ваше доверие. Не удостоите ли вы меня чести узнать, с кем я говорю?

— Вы говорите, сударь, — ответила незнакомка, улыбаясь, — с женщиной, которую вы спасли от самой большой опасности, какой она когда-либо подвергалась, и которая будет благодарна вам всю жизнь.

— Я не требую так много, сударыня; будьте мне благодарны всего лишь одну секунду, но в эту секунду откройте ваше имя.

— Это невозможно.

— Однако вы назвали бы его первому же члену секции, если бы вас привели на караульный пост.

— Нет, никогда! — воскликнула незнакомка.

— Но тогда бы вас отправили в тюрьму.

— Я была готова ко всему.

— Но ведь тюрьма сейчас…

— …это эшафот, я знаю.

— И вы бы предпочли эшафот…

— …измене… Назвать свое имя — это было бы изменой!

— Я вам уже говорил, что вы заставляете меня, республиканца, играть странную роль!

— Вы играете роль благородного человека. Вы встречаете несчастную женщину, которую оскорбляют. Вы не относитесь к ней с презрением, несмотря на то что она может оказаться простолюдинкой. И поскольку ее вновь могут обидеть, вы, чтобы оградить женщину от беды, провожаете ее до убогого квартала, где она живет. Вот и все.

— Да, вы правы, но лишь на первый взгляд. Я мог бы в это поверить, если бы не видел вас и не говорил с вами. Но ваша красота и речь выдают ваше происхождение. Именно ваша изысканность, столь странная при вашем наряде и в этом убогом квартале, свидетельствует, что за этой столь поздней прогулкой кроется какая-то тайна. Вы молчите… ну что же, не будем больше говорить об этом. Далеко еще до вашего жилища, сударыня?

Они как раз вышли на улицу Фоссе-Сен-Виктор.

— Видите тот маленький темный дом? — спросила незнакомка Мориса, указывая рукой на дом, расположенный за стенами Ботанического сада. — Когда мы дойдем до него, мы расстанемся.

— Хорошо, сударыня. Приказывайте, я здесь для того, чтобы вам повиноваться.

— Вы сердитесь?

— Я? Нисколько. Впрочем, какая вам разница?

— Для меня это много значит, потому что я хочу попросить вас еще об одной милости.

— Какой?

— О сердечном и искреннем прощании… прощании с другом!

— Прощании с другом? О! Это слишком большая честь, сударыня. Очень странный друг, от которого подруга скрывает свое имя и дом, где живет, из опасения увидеть своего друга еще раз.

Молодая женщина опустила голову и ничего не ответила.

— Впрочем, сударыня, — продолжал Морис, — если я проник в какую-то тайну, не сердитесь на меня. Я не стремился к этому.

— Вот мы и пришли, сударь, — сказала незнакомка.

Они стояли напротив Старой улицы Сен-Жак с высокими закопченными домами, узкими проходами, переулками, где теснились кожевенные и прочие мастерские, привлеченные сюда протекавшей буквально в двух шагах речушкой Бьевр.

— Здесь? — спросил ошеломленный Морис. — Как? Вы здесь живете?

— Да!

— Невозможно!

— И тем не менее это так. Прощайте. Прощайте, мой храбрый кавалер. Прощайте, мой благородный защитник!

— Прощайте, сударыня, — ответил Морис с легкой иронией. — Только успокойте меня и скажите, что вам больше не грозит никакая опасность.

— Не грозит.

— В таком случае я удаляюсь.

И Морис, отступив на два шага, холодно поклонился.

Женщина на какое-то время застыла.

— Однако я не хотела бы вот так расстаться с вами, — сказала она. — Дайте же, господин Морис, вашу руку.

Он почувствовал, что молодая женщина надела ему на палец кольцо.

— Ах, гражданка, что вы делаете? Разве вы не замечаете, что теряете одно из своих колец?

— О сударь, зачем вы так зло говорите?

— По-моему, сударыня, я не страдаю пороком неблагодарности.

— Я умоляю вас, сударь… друг мой. Не уходите так. Ну, чего вы хотите? Что вам угодно?

— Вы что, хотите мне заплатить? — с горечью сказал молодой человек.

— Нет, — ответила незнакомка с очаровательным выражением, — я хочу, чтобы вы простили меня за то, что я вынуждена от вас скрывать тайну.

Морис увидел, как в темноте блестят ее прекрасные глаза, влажные от слез, почувствовал, как дрожит в его руках ее похолодевшая рука, услышал ее голос, полный мольбы, и гнев его сменился восторженностью.

— Что мне нужно? — воскликнул он. — Мне нужно увидеть вас снова!

— Невозможно.

— Ну, хотя бы только один раз, на час, на минуту, на секунду.

— Я же вам сказала — это невозможно.

— Как? — воскликнул Морис. — Вы серьезно говорите, что я вас больше никогда не увижу?

— Никогда, — печальным эхом повторила незнакомка.

— Решительно, сударыня, вы играете мною, — сказал Морис.

Он поднял свою благородную голову и встряхнул длинными волосами, подобно человеку, пытающемуся избавиться от наваждения.

Незнакомка смотрела на него с неизъяснимым выражением. Было видно, что и ее охватывает то чувство, которое она внушила.

— Послушайте, — сказала она после минутного молчания, нарушаемого только вздохами Мориса, которые он тщетно пытался сдержать. — Поклянитесь мне честью не открывать глаза с того момента, когда я вам скажу, до тех пор, пока не отсчитаете шестьдесят секунд. А там… Но поклянитесь честью.

— А если поклянусь, что со мной будет?

— Будет то, что я вам докажу свою признательность — так, как обещаю никогда и никому больше ее не доказывать, даже если для меня сделают больше, чем сделали вы, что, впрочем, было бы трудно.

— Но могу я наконец узнать?..

— Нет, доверьтесь мне, и вы увидите…

— По правде сказать, сударыня, не знаю, ангел вы или демон.

— Так вы клянетесь?

— Да, клянусь!

— И что бы ни произошло, вы не откроете глаза? Что бы ни произошло, понимаете? Даже если вы почувствовали бы удар кинжала.

— Честное слово, вы меня ошеломляете этими требованиями.

— Итак, поклянитесь же, сударь. Мне кажется, вы не очень рискуете.

— Хорошо, клянусь вам не открывать глаза, что бы со мной ни произошло, — чуть было не согласился Морис, но остановился. — Позвольте мне взглянуть на вас еще раз, один лишь раз, — сказал он, — умоляю вас.

Молодая женщина сняла капюшон и улыбнулась не без кокетства. И при свете луны, которая как раз показалась меж двух облаков, он еще раз увидел эти длинные вьющиеся волосы цвета воронова крыла, безупречные по форме брови, как будто прорисованные китайской тушью, эти миндалевидные глаза, томные и бархатистые, совершенной формы нос, губы, свежие и блестящие, словно кораллы.

— Как вы красивы! Очень красивы! Слишком красивы! — воскликнул Морис.

— Закройте глаза! — приказала незнакомка.

Морис повиновался.

Молодая женщина взяла его за руки, повернула к себе. Вдруг его лицо обдало благоухающим жаром и ее рот коснулся его рта, оставив между губами то самое кольцо, от которого он отказался.

Это было ощущение быстрое, как мысль, и обжигающее, как пламя. Морис вновь почувствовал потрясение, почти похожее на боль, так оно было неожиданно и глубоко, до такой степени проникло в самое его сердце и затронуло тайные струны его души.

Он сделал быстрое движение, протянув руки перед собой.

— Ваша клятва! — раздался голос уже издалека.

Морис закрыл глаза руками, чтобы не поддаться искушению нарушить клятву. Он больше не надеялся, он больше не думал, он стоял онемевший, неподвижный, колеблющийся.

Через минуту он услышал шум хлопнувшей двери в пятидесяти или шестидесяти шагах от него. Затем все стихло.

Тогда он отнял руки от лица, открыл глаза и огляделся, как только что проснувшийся человек. Возможно, он бы и подумал, что в самом деле проснулся и все случившееся с ним было лишь сном, если бы губы его не сжимали кольцо, и это превращало невероятное приключение в неоспоримую реальность.

IV НРАВЫ ЭПОХИ

Когда Морис Ленде пришел в себя и осмотрелся, он увидел только разбегавшиеся вправо и влево узкие улочки. Он пытался что-то вспомнить, что-то узнать; но ночь была темной, а рассудок отказывался ему служить. Луна, выглянувшая на мгновение, чтобы осветить прекрасное лицо незнакомки, опять скрылась за облаками.Молодой человек после короткого и неуверенного раздумья пошел в сторону своего дома, расположенного на улице Руль.

Выйдя на улицу Сент-Авуа, Морис был удивлен большим числом патрульных отрядов, расхаживающих в окрестностях Тампля.

— Что случилось, сержант? — спросил он у весьма озабоченного командира одного из отрядов, только что закончившего обыск на улице Фонтен.

— Что случилось? — переспросил сержант. — А то, гражданин офицер, что сегодня ночью хотели выкрасть жену Капета со всем ее выводком.

— И как же?

— Патрульный отряд, состоявший из бывших, уж не знаю каким образом узнав пароль, вошел в Тампль под видом егерей национальной гвардии и пытался похитить заключенных. К счастью, тот, кто изображал капрала, обратившись к офицеру охраны, назвал его «сударь» и таким образом выдал себя. Аристократ!

— Черт возьми! — не сдержался Морис. — Заговорщиков арестовали?

— Нет. Они выбежали на улицу и рассеялись в окрестностях.

— Есть ли какая-то надежда поймать этих молодчиков?

— Главное сейчас — поймать негодяя, их главаря. Его провел в Тампль один из дежурных солдат муниципальной гвардии. Заставил побегать нас, злодей! Видимо, нашел заднюю дверь и скрылся через улицу Мадлонеток.

При других обстоятельствах Морис остался бы на всю ночь вместе с патриотами, борющимися за спасение Республики, но вот уже в течение часа не только любовь к родине занимала его мысли. Он продолжал свой путь. Новость, которую Морис только что узнал, мало-помалу таяла, исчезала, заслоненная недавними его переживаниями. Впрочем, слухи о попытках похищения стали очень частыми. Сами патриоты знали, что при определенных обстоятельствах ими пользовались просто как политическим средством, поэтому новость не слишком обеспокоила молодого республиканца.

Возвратясь домой, Морис застал своего служителя (в то время не было домашней прислуги в привычном понимании) заснувшим в ожидании хозяина и беспокойно храпящим.

Морис разбудил его со всем уважением, какое мы должны проявлять к себе подобным, велел разуть себя, затем отослал, чтобы ничто не отвлекало от раздумий, и лег в постель. Поскольку было уже поздно, а он был молод, то сразу уснул, несмотря на свою озабоченность.

На следующий день он нашел на ночном столике письмо.

Оно было написано мелким, изящным и незнакомым почерком. Он посмотрел на печать, на ней было лишь одно английское слово: «nothing» — «ничто».

Он распечатал конверт. В письме были такие слова:

«Спасибо!

Вечная благодарность в обмен на вечное забвение!»

Морис позвал слугу: истинные патриоты больше не звонили, ибо звонок напоминал о рабстве. Многие ставили это условием при вступлении в эту должность.

Служитель Мориса получил при крещении, лет тридцать назад, имя Жан, но в 1792 году по собственной воле изменил его, поскольку имя Жан отзывалось аристократией и деизмом. Назвал он себя Агесилаем.

— Агесилай, — спросил Морис, — ты знаешь, что это за письмо?

— Нет, гражданин.

— Кто тебе его вручил?

— Консьерж.

— Кто его принес?

— Рассыльный, конечно, поскольку нет штемпеля национальной почты.

— Сходи и попроси консьержа подняться.

Консьерж поднялся, потому что просил об этом Морис (все служители, с которыми Морису приходилось иметь дело, очень любили его), но не преминул при этом заявить, что любого другого жильца он попросил бы самого спуститься за интересующими его сведениями.

Консьержа звали Аристидом.

Морис расспросил его. Оказалось, что письмо принес какой-то незнакомец около восьми часов утра. Напрасно молодой человек задавал наводящие вопросы, консьерж нечего не мог добавить. Морис уговорил его взять десять франков и проследить за посыльным, если тот появится еще раз, чтобы узнать, куда он пойдет.

Поспешим заметить, что, к большой радости Аристида, немного униженного необходимостью следить за себе подобным, незнакомец больше не появлялся.

Оставшись один, Морис с досадой смял письмо, стянул с пальца кольцо, положил все это на ночной столик и повернулся к стене с безумным желанием снова уснуть. Но через час, отбросив напускное равнодушие, Морис поцеловал кольцо и перечитал письмо. Перстень был с необыкновенно красивым сапфиром.

Письмо же, как мы уже говорили, было маленькой прелестной запиской, за целое льё благоухавшей аристократизмом.

В тот момент, когда Морис предавался изучению этих чудесных предметов, дверь его комнаты отворилась. Морис надел кольцо на палец и спрятал письмо под подушку. Была ли это стыдливость зарождающейся любви? Или же стыд патриота, не хотевшего, чтобы узнали о его отношениях с людьми, неосторожно пишущими подобные записки, один аромат которых может скомпрометировать и писавшую, и распечатавшую ее руку?

Вошедший был молодой человек, одетый в костюм патриота, но патриота чрезвычайно элегантного. Его карманьола с узкими фалдами была из тонкого сукна, кюлоты — из казимира, ажурные чулки — из тонкого шелка. Что же касается фригийского колпака, то своей элегантной формой и прекрасным пурпурным цветом он посрамил бы головной убор самого Париса.

На поясе у молодого человека висела пара пистолетов бывшей королевской фабрики в Версале, а также короткая прямая сабля, подобная тем, какие носят воспитанники школы на Марсовом поле.

— Эй! Ты спишь, Брут, — сказал вошедший, — а отечество в опасности. Стыдись!

— Нет, Лорен, — смеясь, ответил Морис, — я не сплю, я мечтаю.

— Да, понимаю, о своей Эвхарисе.

— А я вот не понимаю.

— Будто бы!

— О чем ты говоришь? Кто эта Эвхариса?

— Как кто? Женщина.

— Какая женщина?

— Женщина с улицы Сент-Оноре, женщина, задержанная патрулем, незнакомка, из-за которой мы оба рисковали своими головами вчера вечером.

— Ах да, незнакомка! — притворился непонимающим Морис, хотя прекрасно знал, что именно имел в виду его друг.

— И кто же она такая?

— Этого я не знаю.

— Она красива?

— Ну!.. — презрительно скривил рот Морис.

— Бедная женщина, забывшая обо всем во время какого-нибудь любовного свидания:

… Мы слабы — что скрывать! —
И вот всегда любви даем себя терзать.[4]
— Возможно, — прошептал Морис. Эта мысль, с которой он раньше смирялся, внушала ему отвращение. Сейчас он предпочел бы, чтобы незнакомка была заговорщицей, а не чьей-то возлюбленной.

— И где же она живет?

— Не знаю.

— Как это не знаешь? Не может быть!

— Почему?

— Ты ведь ее провожал.

— Она убежала от меня за мостом Мари.

— Убежала от тебя? — воскликнул Лорен и разразился громким смехом. — От тебя убежала женщина! Полно:

От ястреба голубке кроткой
В простор небес не унестись,
И никогда газели робкой
В степи от тигра не спастись.
— Лорен, когда ты будешь говорить, наконец, как все? Ты меня ужасно раздражаешь своими кошмарными стихами.

— Что? Говорить как все! Я говорю лучше, чем все, мне так кажется. Я говорю, как гражданин Демустье, — и в прозе, и в стихах. Что же до моей поэзии, дорогой друг, то я знаю одну Эмилию, которая вовсе не находит ее плохой. Но вернемся, однако, к твоей.

— К моей поэзии?

— Нет, к твоей Эмилии.

— А разве у меня есть Эмилия?

— Твоя газель, наверное, превратилась в тигрицу и показала тебе зубы. И теперь ты раздосадован, но влюблен.

— Я влюблен? — воскликнул Морис, тряхнув головой.

— Да, ты влюблен:

Всем истина знакома,
Ее ты тайной не зови:
Сильней Юпитерова грома
Сражает нас стрела любви.
— Лорен, — предупредил Морис, вооружившись ключом, лежавшим на ночном столике, — заявляю, что, если ты произнесешь еще хотя бы одну строчку стихов, я засвищу.

— Что ж, поговорим о политике. Я, кстати, для этого и пришел. Ты знаешь новости?

— Я знаю, что вдова Капет хотела удрать.

— Да это пустяки.

— Что же еще нового?

— Знаменитый шевалье де Мезон-Руж в Париже.

— Правда?! — воскликнул Морис, вскакивая.

— Собственной персоной.

— Но когда он прибыл?

— Вчера вечером.

— Каким образом?

— Переодетый егерем национальной гвардии. Какая-то женщина, скорее всего аристократка, переодетая простолюдинкой, пронесла ему одежду на ту сторону заставы. Через минуту они вернулись, держась за руки. И только когда они миновали заставу, у часового возникли какие-то сомнения: вначале женщина с узлом, потом — она же под руку с военным. Это было подозрительно. Часовой забил тревогу, за ними погнались. Они исчезли в одном из особняков на улице Сент-Оноре, дверь которого открылась словно по мановению волшебной палочки. В этом особняке есть второй выход — на Енисейские поля. И — до свидания! — шевалье де Мезон-Руж и его спутница исчезли. Особняк снесут, владельца гильотинируют; но это не помешает шевалье еще раз попытаться сделать во второй раз то, что ему не удалось четыре месяца назад и вчера.

— И его не арестовали?

— Ха, попробуй-ка поймать Протея, попробуй, дорогой мой. Ты знаешь, сколько бед перенес Аристей, гоняясь за ним:

Pastor Aristaeus fugiens Peneia Tempe.[5]
— Берегись! — сказал Морис, поднося ключ к губам.

— Сам берегись, черт побери! На сей раз ты освистал бы не меня, а Вергилия.

— Да, конечно, ведь ты не пытаешься это перевести, и претензий у меня быть не должно. Однако вернемся к шевалье де Мезон-Ружу.

— Согласись, это отважный человек.

— Конечно, чтобы приниматься за такое дело, нужно обладать большим мужеством.

— Или пылать большой любовью.

— Ты думаешь, что шевалье так любит королеву?

— Я в это не верю. Я повторяю то, что говорят все. Впрочем, в нее многие мужчины влюблены, что же удивительного в том, что она и его пленила? Говорят, что и Барнав очарован ею.

— Неважно, главное, что шевалье имеет единомышленников в самом Тампле.

— Возможно, ведь

Любовь крушит решетку,
Смеется над замком.
— Лорен!

— Но это так.

— Ты что же, думаешь как и все?

— Почему бы и нет?

— Тебя послушать, так у королевы должна быть пара сотен возлюбленных.

— Две сотни, три сотни, четыре сотни. Она достаточно красива для этого. Я ведь не говорю, что она всех их любит. Но они все могут любить ее. Все видят солнце, но солнце не видит каждого.

— Итак, ты хочешь сказать, что шевалье де Мезон-Руж…

— Я только говорю, что его сейчас преследуют; если он уйдет от ищеек Республики, значит, он хитрый лис.

— А что же делает для этого Коммуна?

— Коммуна скоро издаст постановление о том, что на фасаде каждого дома должен быть вывешен список с именами и фамилиями всех его обитателей и обитательниц. Осуществляется мечта древних: окошечко в каждом человеческом сердце, чтобы всякий смог заглянуть и узнать, что там происходит!

— О! Превосходная идея! — воскликнул Морис.

— Насчет окошка в сердце человека?

— Нет, насчет того, чтобы повесить списки на дверях домов.

На самом же деле Морис подумал, что это поможет ему найти незнакомку или хотя бы укажет какой-нибудь след на пути поисков.

— Не правда ли? — сказал Лорен. — Я уже побился об заклад, что эта мера поможет нам выявить сотен пять аристократов. Кстати, сегодня утром в наш клуб явилась депутация волонтёров во главе с нашими ночными противниками, коих я покинул мертвецки пьяными. Они явились с гирляндами цветов и в венках из бессмертников.

— Правда? — рассмеялся Морис. — И сколько их было?

— Тридцать человек, они побрились и вдели по букетику цветов в петлицу. «Граждане клуба Фермопил, — сказал оратор, — мы истинные патриоты и хотим, чтобы союз французов не омрачался недоразумением. Побратаемся снова».

— Ну и?..

— Мы побратались «вторично и повторно», как говорит Диафуарус; соорудили алтарь отечества из стола секретаря и двух графинов, в которые воткнули букеты цветов. Поскольку ты был героем праздника, тебя вызывали три раза, чтобы наградить венком. Но так как ты не отзывался, ибо тебя там не было, а наградить кого-нибудь нужно было обязательно, то венок водрузили на бюст Вашингтона. Вот в каком порядке и каким образом прошла церемония.

Когда Лорен закончил этот рассказ очевидца — по тем временам, в нем не было ничего смехотворного, — на улице послышался шум, раздалась барабанная дробь, сначала вдали, потом все ближе и ближе: били ставший уже обычным общий сбор.

— Что это такое? — спросил Морис.

— Провозглашение постановления Коммуны, — ответил Лорен.

— Я бегу в секцию, — сказал Морис, прыгнув в изножье кровати и позвав служителя, чтобы одеться.

— А я иду спать, — сообщил Лорен, — ведь этой ночью я спал всего два часа из-за твоих бешеных волонтёров. Если не будет серьезных споров в секции — не тревожь меня, если же дойдет до большой драки — пришли за мной.

— А почему ты так сияешь? — спросил Морис, взглянув на собравшегося уходить Лорена.

— Потому что по пути к тебе я должен был пройти по улице Бетизи, а на этой улице, на четвертом этаже есть окно, которое всегда открывается, когда я там прохожу.

— А ты не боишься, что тебя примут за мюскадена?

— Меня… за мюскадена? Меня ведь хорошо знают как настоящего санкюлота. Впрочем, нужно же чем-то жертвовать ради прекрасного пола. Культ родины вовсе не исключает культа любви; наоборот, одно подчиняется другому:

Велит Республика народу
Отныне грекам подражать
И рядом с алтарем Свободы
Алтарь Любви сооружать.
Ну, попробуй освистать меня за это, тогда я объявлю тебя аристократом и тебе так побреют затылок, что некуда будет надеть парик. Прощай, дорогой друг!

Они обменялись сердечным рукопожатием, после чего Лорен ушел, обдумывая, какой букет преподнесет он своей Хлориде.

V ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ ГРАЖДАНИН МОРИС ЛЕНДЕ

Пока Морис Ленде, наскоро одевшись, направлялся в секцию улицы Лепелетье, в которой, как мы уже знаем, он состоит секретарем, поведаем читателям о прошлом этого человека, способного на душевные порывы, свойственные только сильным и благородным натурам.

Накануне молодой человек, отвечая незнакомке, сказал частую правду: зовут его Морис Ленде и живет он на улице Руль. Можно было еще добавить, что он выходец из той же полуаристократии, к которой относят людей мантии. Его предки еще двести лет назад были в той постоянной парламентской оппозиции, что прославила имена Моле и Мопу. Его отец, добряк Ленде, всю жизнь жаловался на деспотизм, но, когда 14 июля 1789 года Бастилия оказалась в руках народа, он умер от испуга и ужаса от того, что деспотизм сменила воинственная свобода. И сын его, владелец солидного состояния и республиканец в душе, остался один на белом свете.

Последовавшая вскоре Революция застала Мориса в силе и мужской зрелости, какие подобают атлету, готовому вступить в борьбу. Республиканское же его воспитание крепло благодаря постоянному посещению клубов и чтению всех памфлетов того времени. Одному Богу известно, сколько должен был их прочитать Морис. Разумное и глубокое презрение ко всякого рода иерархии, рожденная философией физическая и духовная уравновешенность, полное отрицание всякой знатности, кроме той, что дается личными достоинствами, беспристрастная оценка прошлого, пылкое восприятие новых идей, симпатия к народу, соединенная с глубоким внутренним аристократизмом, — таковы были нравственные устои этого человека. Мы не выбирали его специально: его подарила нам в качестве героя повествования тогдашняя газета, откуда почерпнули мы наш сюжет.

В физическом отношении Морис Ленде был пяти футов и восьми дюймов роста, лет ему было двадцать пять-двадцать шесть, и обладал он мускулами Геракла. Он отличался той красотой, в которой проявляется своеобразие французской породы: чистый лоб, голубые глаза, вьющиеся каштановые волосы, розовые щеки, зубы цвета слоновой кости.

А теперь, описав портрет, расскажем немного о гражданской позиции Мориса.

Морис был если и не очень богат, то, по крайней мере, материально независим, носил известное и уважаемое имя. Он отличался либеральным воспитанием и еще более либеральными принципами. Морис стоял, если можно так выразиться, во главе партии, объединявшей всех молодых патриотов-буржуа. Может быть, у санкюлотов его считали немного умеренным, а в секции — немного надушенным. Но санкюлоты простили его умеренность, увидев, как он разламывает самые суковатые дубины, словно это хрупкий камыш, а в секции элегантность ему простили после того, как он отбросил человека, чей косой взгляд ему не понравился, на двадцать шагов, ударив его кулаком между глаз.

Это сочетание физических, нравственных и гражданских качеств привело к тому, что Морис участвовал в штурме Бастилии, в походе на Версаль. 10 августа он сражался как лев, но в этот памятный день — надо отдать ему должное — он убил столько же патриотов, сколько и швейцарцев: он не хотел мириться ни с убийцей в карманьоле, ни с врагом Республики в красной одежде.

Это он, чтобы убедить защитников дворца сдаться и напрасно не проливать кровь, бросился на жерло пушки, из которой собирался выстрелить парижский артиллерист. Это он первым проник в Лувр через окно, несмотря на огонь, который вели из засады пятьдесят швейцарцев и столько же дворян. И еще до того как он заметил сигнал капитуляции, его страшная сабля успела разрубить более десятка защитников дворца. Затем, увидев, как его друзья убивают пленных, которые бросили свое оружие и умоляли о пощаде, протягивая руки, он принялся яростно рубить своих друзей, что сделало его репутацию достойной славных времен Рима и Греции.

Когда была объявлена война, Морис поступил на военную службу и в звании лейтенанта уехал вместе с первыми полутора тысячами волонтёров, посланных в бой городом, а за ними каждый день должны были отправляться следующие полторы тысячи.

В первом же бою, при Жемапе, он был ранен: пуля, пробив стальные мышцы его плеча, засела в кости. Представитель народа, знавший Мориса, отослал его в Париж на поправку. В течение месяца, терзаемый лихорадкой, он корчился от боли, но в январе уже был на ногах и возглавлял — если не формально, то фактически — клуб Фермопил, то есть командовал сотней молодых людей, выходцев из парижской буржуазии, вооруженных и готовых противостоять любой попытке, предпринятой в пользу тирана Капета. Морис, гневно сдвинув брови, бледный, с расширившимися глазами, с сердцем, сжимавшимся от странного чувства ненависти в душе и жалости в сердце, присутствовал с саблей в руке при казни короля и был, может быть, единственным, кто в толпе молчал, когда голова этого потомка Людовика Святого удала, а душа вознеслась на небо. И только после казни он поднял вверх свою страшную саблю. Все его друзья кричали: «Да здравствует свобода!», не замечая, что на этот раз, как исключение, его голос не присоединился к их крикам.

Вот каков был этот человек, который направлялся утром 11 марта на улицу Лепелетье и которого мы постараемся доказать более зримо, останавливаясь на всех подробностях его бурной жизни, характерной для той эпохи.

К десяти часам Морис пришел в секцию, секретарем которой он был.

Волнение там было сильным: обсуждался вопрос о том, чтобы направить в Конвент обращение с требованием пресечь жирондистские заговоры, и с нетерпением ждали Мориса.

Много говорили о шевалье де Мезон-Руже, о смелости, с которой этот упорный заговорщик во второй раз вернулся в Париж, где за его голову — и он знал об этом — была Назначена большая сумма. С этим возвращением связывали попытку освобождения королевы, совершенную накануне в Тампле, и каждый выражал свое негодование и свою ненависть к предателям и аристократам.

Но, вопреки всеобщему ожиданию, Морис был мягок и молчалив; он искусно сформулировал воззвание, сделал за три часа всю свою работу, спросил, закончено ли заседание, и, получив утвердительный ответ, взял шляпу, вышел из клуба и направился на улицу Сент-Оноре.

Когда он пришел туда, Париж показался ему совсем другим. Он вновь увидел угол Петушиной улицы, где ночью перед ним предстала прекрасная незнакомка, отбивающаяся от волонтёров. Потом он дошел до моста Мари той же дорогой, что и накануне, останавливаясь там, где их задерживали патрули, вспоминая разговор с незнакомкой, как будто улицы могли сохранить эхо слов, которыми они обменивались. Сейчас, в час дня, при свете солнца, воспоминания прошедшей ночи оживали на каждом шагу.

Миновав мосты, Морис вскоре пришел на улицу Виктор, как ее тогда называли.

— Бедная женщина! — прошептал Морис, — она не подумала вчера, что ночь длится только двенадцать часов и ее тайна перестанет быть тайной с наступлением дня. При свете солнца я найду ту дверь, в которую она ускользнула, и кто знает, не увижу ли ее в каком-нибудь окне.

Он вышел на Старую улицу Сен-Жак и остановился в той же позе, в какой незнакомка оставила его вчера. На мгновение он закрыл глаза, возможно надеясь, — бедный безумец! — что вчерашний поцелуй во второй раз обожжет его губы. Но ничто не обожгло его, кроме воспоминаний.

Морис открыл глаза и увидел две улочки — одну справа, другую слева. Они были грязны, плохо вымощены, загромождены заборами, пересечены мостиками, перекинутыми через ручей. Бросались в глаза деревянные арки, закоулки, плохо прикрытые полусгнившие двери. Это была нищета во всем своем безобразии. То тут, то там виднелся садик с изгородью или палисадник с подпорками, кое-где оградами служили стены. Под навесами сушились кожи, распространяя тот омерзительный тошнотворный запах, которым отличаются кожевенные мастерские. Морис по-всякому вел свои поиски в течение двух часов, но ничего не нашел, ничего не разгадал. Раз десять он возвращался, чтобы осмотреться, но все его попытки найти незнакомку были бесполезны, и поиски закончились безрезультатно. Казалось, что следы молодой женщины смыты туманом и дождем.

«Что ж, — сказал себе Морис, — вероятно, мне все это пригрезилось. Эта клоака ни на мгновение не могла быть убежищем для моей прекрасной феи».

В нашем суровом республиканце была поэзия куда более истинная, чем в анакреонтических четверостишиях его друга, ибо Морис пришел к этой мысли, чтобы не потускнел ореол, сияющий над головой его незнакомки. Домой он вернулся в отчаянии.

— Прощай, таинственная красавица! — сказал он. — Ты обошлась со мной как с ребенком или дураком. Действительно, разве пришла бы она туда со мной, если бы там жила? Нет! Она лишь пролетела там, как лебедь над смрадным болотом. И, словно у птицы в воздухе, след ее невидим.

VI ТАМПЛЬ

В тот же день, в тот самый час, когда Морис в печали и разочаровании возвращался к себе через мост Турнель, группа муниципальных гвардейцев в сопровождении Сантера, командующего национальной парижской гвардией, производила обыск в башне Тампля, переоборудованной с 13 августа 1792 года в тюрьму.

Особенно тщательно этот обыск производился в покоях на четвертом этаже, состоявших из передней и трех комнат.

В одной из комнат находились две женщины, молодая девушка и девятилетний ребенок; все они были в трауре.



Старшей из женщин было лет тридцать семь-тридцать восемь. Она сидела за столом и читала.

Вторая сидела за вышивкой. Ей можно было дать двадцать восемь-двадцать девять лет.

Девушке было лет четырнадцать, она сидела рядом с ребенком: он был болен и лежал, закрыв глаза и притворившись спящим: уснуть, конечно, было невозможно при том шуме, который производили солдаты.

Одни из них перетряхивали кровати, другие рылись в белье. Те, что закончили поиски, нагло и пристально разглядывали несчастных узниц, упорно не поднимавших глаз: одна — от своей книги, другая — от вышивки, а третья — от своего брата.

Старшая из женщин, высокая, бледная и красивая, казалось, полностью ушла в книгу, хотя, вероятнее всего, читали только ее глаза, мысли же были далеко…

Один из муниципальных гвардейцев подошел к ней, грубо вырвал книгу и швырнул на середину комнаты.

Узница протянула руку к столу, взяла другой том и продолжала чтение.

Монтаньяр с яростью протянул руку, намереваясь поступить с этой книгой так же, как с первой. При этом узница, сидевшая у окна с вышивкой, вздрогнула, а девушка бросилась к читавшей и, обняв ее голову, со слезами прошептала:

— О! Бедная, бедная мамочка!

Потом поцеловала ее.

Та, в свою очередь, коснулась губами уха девушки, будто тоже хотела ее поцеловать, и сказала:

— Мария, в отдушнике печи спрятана записка, уничтожьте ее!

— Ну, хватит! — произнес гвардеец, грубо оттащив девушку от матери. — Сколько можно обниматься?

— Сударь, — ответила девушка, — разве Конвент издал декрет о том, что дети больше не могут обнимать своих матерей?

— Нет, но он постановил карать предателей, аристократов и бывших; мы здесь для того, чтобы допрашивать. Ну, Антуанетта, отвечай.

Та, к которой так грубо обратились, не удостоила спрашивающего даже взглядом. Напротив, она отвернулась, и легкий румянец выступил на ее щеках, побледневших от горя и слез.

— Не может быть, чтобы ты не знала о заговоре прошлой ночи, — продолжал гвардеец. — Кто должен был тебе помочь?

Узница по-прежнему молчала.

— Отвечайте, Антуанетта, — сказал Сантер, приближаясь к ней и не замечая дрожи ужаса, охватившего женщину при виде этого человека: это он 21 января утром пришел в Тампль за Людовиком XVI, чтобы отвести его на эшафот. — Отвечайте. Этой ночью был заговор против Республики, вас пытались освободить. В башню Тампля вы заключены по воле народа и должны ожидать наказания за ваши преступления. Итак, вам было известно о заговоре?

Мария Антуанетта вздрогнула от звука этого голоса; казалось, она пытается бежать от него, подавшись назад, насколько позволял стул. Но на этот вопрос Сантеру она не ответила, так же как и гвардейцу — на два предыдущих.

— Значит, вы не желаете отвечать? — крикнул Сантер, сильно топнув ногой.

Узница взяла со стола третий том.

Сантер отвернулся. Грубая сила этого человека, который командовал восемьюдесятью тысячами людей и которому достаточно было одного жеста, чтобы заглушить голос умирающего Людовика XVI, разбилась о достоинство несчастной узницы: он мог ее обезглавить, но не в силах был сломить.

— А вы, Елизавета? — обратился он к другой женщине (она оставила свое вышивание, чтобы сложить руки и помолиться, не этим людям, конечно, а Богу). — Вы будете отвечать?

— Я не знаю, о чем вы спрашиваете, — проговорила она, — следовательно, не могу и отвечать.

— Черт возьми! Гражданка Капет, — сказал Сантер, теряя терпение, — я же ясно сказал, что вчера вечером вам пытались помочь бежать. Вы должны знать виновных.

— Мы ведь не имеем никакой связи с внешним миром, сударь, а стало быть, не можем знать ни того, что делается для нас, ни того, что делается против нас.

— Хорошо, — сказал муниципальный гвардеец, — посмотрим, что скажет об этом твой племянник.

И он направился к кровати дофина.

Услышав эту угрозу, Мария Антуанетта немедленно встала.

— Сударь, — попросила она, — мой сын болен и спит. Не будите его.

— Тогда отвечай.

— Я ничего не знаю.

Гвардеец подошел к кровати маленького узника, который, как мы уже сказали, притворялся спящим.

— Давай-ка, Капет, просыпайся, — сказал он, грубо встряхнув его.

Ребенок открыл глаза и улыбнулся.

Гвардейцы окружили кровать.

Вне себя от горя и страха, королева подала знак дочери; та воспользовалась моментом и выскользнула в соседнюю комнату. Там она открыла один из отдушников печи, вытащила записку, сожгла ее и, сразу же вернувшись обратно, ободрила мать взглядом.

— Что вы от меня хотите? — спросил ребенок.

— Хотим знать, слышал ли ты что-нибудь этой ночью.

— Нет, я спал.

— Ты видно, любишь крепко поспать.

— Да, потому что, когда я сплю, я вижу сны.

— И что же тебе снится?

— Что я опять вижу отца, которого вы убили.

— Так ты ничего не слышал? — повторил Сантер.

— Ничего!

— Эти волчата и впрямь сговорились с волчицей, — произнес разъяренный муниципальный гвардеец. — Однако же заговор был.

Королева улыбнулась.

— Она презирает нас, эта Австриячка! — крикнул гвардеец. — Ну если так, то исполним декрет Коммуны по всей строгости. Вставай, Капет.

— Что вы собираетесь делать? — воскликнула королева, не помня себя. — Разве вы не видите, что он болен, его лихорадит! Вы хотите, чтобы он умер?

— Твой сын, — ответил муниципальный гвардеец, — предмет постоянной тревоги для совета Тампля. Именно он является целью для всех заговорщиков. Ведь они думают, что смогут увезти вас всех сразу. Ну что ж, посмотрим. Тизон! Позовите Тизона.

Тизон был поденщиком, выполнявшим в тюрьме всю тяжелую работу.

Он пришел.

Это был человек лет сорока, смуглый, с суровым и диким лицом, вьющимися черными волосами, падавшими на брови.

— Тизон, — спросил Сантер, — кто вчера приносил арестованным еду?

Тизон назвал фамилию.

— А кто приносил белье?

— Моя дочь.

— Разве твоя дочь прачка?

— Да.

— И ты позволил ей работать здесь, у арестованных?

— А почему бы и нет? Она ведь за это получает, как получала бы любая другая. Ведь эти деньги не принадлежат больше тиранам, это деньги нации. А поскольку нация платит за них…

— Тебе ведь говорили, что ты должен внимательно осматривать белье.

— Да. А я разве не выполняю свой долг? В доказательство могу сказать, что вчера среди белья был носовой платок с завязанными на нем двумя узелками, я отнес его в совет. Моей жене приказали развязать узелки, разгладить платок и отдать госпоже Капет, не говоря ей ничего.

При упоминании об этих двух узлах, завязанных на носовом платке, королева вздрогнула, ее зрачки расширились, и она обменялась взглядом с мадам Елизаветой.

— Тизон, — сказал Сантер, — твоя дочь гражданка, в чьем патриотизме никто не сомневается; но с сегодняшнего дня она не будет ходить в Тампль.

— Боже мой! — воскликнул испуганный Тизон. — Что вы такое говорите? Как? Я смогу видеть свою дочь только тогда, когда буду выходить?

— Ты не будешь больше выходить, — ответил Сантер.

Тизон обвел всех угрюмым блуждающим взглядом.

— Я больше не выйду! — воскликнул он вдруг. — Как же так? Хорошо, тогда я хочу выйти совсем, вот! Я подаю в отставку. Я не предатель и не аристократ, чтобы меня держали в тюрьме. Я вам заявляю, что хочу выйти.

— Гражданин, — сказал Сантер, — подчиняйся приказам Коммуны и замолчи, иначе тебе не поздоровится. Это я тебе говорю. Оставайся и наблюдай за всем, что здесь происходит. За тобой тоже присматривают, я тебя об этом предупреждаю.

В это время королева, решив, что о ней забыли, мало-помалу успокоилась и уложила сына обратно в кровать.

— Пусть твоя жена придет сюда, — приказал Сантер Тизону.

Тот беспрекословно подчинился. Угрозы Сантера превратили его в покорного ягненка.

Пришла тетка Тизон.

— Подойди сюда, гражданка, — велел Сантер. — Сейчас мы выйдем в прихожую, а ты обыщешь арестованных.

— Знаешь, жена, — сказал Тизон, — они не хотят больше пускать нашу дочь в Тампль.

— Как! Они больше не хотят пускать нашу дочь в Тампль? Что же, мы больше ее не увидим?

Тизон покачал головой.

— Что это вы такое говорите?

— Мы подадим рапорт в совет Тампля, и совет решит. А пока…

— А пока, — подхватила его жена, — я хочу видеть дочь.

— Тихо! — скомандовал Сантер. — Тебя позвали для того, чтобы ты обыскала арестованных, так займись этим, а потом посмотрим…

— Но!.. Однако!..

— Мне кажется, что у нас здесь все идет не так, как надо, — произнес Сантер, нахмурив брови.

— Делай то, что тебе приказал гражданин генерал! Выполняй, женщина. А потом, тебе ведь сказали: «Посмотрим», — и Тизон взглянул на Сантера с подобострастной улыбкой.

— Хорошо, — согласилась женщина, — идите, я готова их обыскать.

Мужчины вышли.

— Дорогая госпожа Тизон, — сказала королева, — поверьте, что…

— Я не верю ничему, гражданка Капет, — ответила страшная женщина, скрежеща зубами, — ничему, кроме того, что только ты причина всех несчастий народа. И уж я найду у тебя что-нибудь подозрительное, увидишь…

Четверо мужчин скрылись за дверью, чтобы в любую минуту прийти на помощь, если королева будет сопротивляться.

Обыск начался с королевы.

У нее обнаружили платок с тремя узелками, приготовленный, к несчастью, в ответ на тот, о котором говорил Тизон, карандаш, ладанку и воск для запечатывания писем.

— Ага! Я так и знала, — сказала тетка Тизон. — Я уже говорила гвардейцам, что она пишет, эта Австриячка! Как-то раз я нашла каплю воска на розетке подсвечника.

— О сударыня, прошу вас, — взмолилась королева, — покажите им только ладанку.

— Как бы не так, пожалеть тебя! А кто меня пожалеет? У меня отняли дочь.

У мадам Елизаветы и у принцессы ничего не нашли.

Тетка Тизон позвала муниципальных гвардейцев, и они вернулись во главе с Сантером. Она вручила им все, что нашла у королевы; предметы эти переходили из рук в руки, их рассматривали, высказывая различные предположения. Особое внимание гонителей королевской семьи привлек носовой платок с тремя узелками.

— А теперь, — сказал Сантер, — мы зачитаем тебе постановление Конвента.

— Какое постановление? — спросила королева.

— Согласно ему, тебя разлучают с сыном.

— Неужели действительно существует такое постановление?

— Да. Конвент слишком тревожится за ребенка, которого ему доверила нация, чтобы оставлять его в компании такой порочной матери, как ты.

Глаза королевы метали молнии.

— По крайней мере, хотя бы сформулируйте обвинение; звери вы, а не люди!

— Черт возьми, — ответил муниципальный гвардеец, — это не трудно, вот…

И он произнес гнусное обвинение, подобное выдвинутому Светонием против Агриппины.

— О! — воскликнула королева; она стояла бледная и величественная в своем негодовании. — Я взываю к сердцу всех матерей!

— Полно, полно, — сказал муниципальный гвардеец, — все это решено. Но мы здесь уже около двух часов. Не можем же мы терять весь день. Вставай, Капет, и следуй за нами.

— Никогда! Никогда! — закричала королева, бросаясь между гвардейцами и юным Людовиком, намереваясь защитить подступы к кровати сына, подобно тигрице, защищающей свое логово. — Никогда не позволю отобрать моего сына!

— О господа! — сложила в мольбе руки мадам Елизавета. — Господа, молю именем Неба! Сжальтесь над обеими матерями!

— Говорите, — сказал Сантер, — назовите имена, расскажите о планах ваших соучастников, объясните, что означают узелки на носовом платке, принесенном вместе с бельем девицей Тизон, и те, что завязаны на платке, найденном в вашем кармане. Тогда вам оставят сына.

Казалось, взгляд мадам Елизаветы умолял королеву принести эту ужасную жертву.

Но та, гордо вытерев слезу, которая, подобно бриллианту, блестела в уголке ее глаза, произнесла:

— Прощайте, сын мой. Никогда не забывайте вашего отца, что теперь на небесах, и вашу мать, что скоро с ним соединится. По утрам и вечерам повторяйте молитву, которой я вас научила. Прощайте, сын мой.

Она в последний раз поцеловала его. Затем поднялась, холодная и непреклонная.

— Я ничего не знаю, господа, — заключила она, — можете делать все что угодно.

Но королеве потребовалось больше сил, чем было их в сердце женщины, тем более — в сердце матери. Она в изнеможении упала на стул, когда уносили ребенка. По его щекам катились слезы, он тянул к ней руки, но не издал ни звука.

За муниципальными гвардейцами, унесшими королевское дитя, захлопнулась дверь, и женщины остались одни.

Прошла минута безнадежной тишины, изредка прерываемая рыданиями.

Королева первая нарушила молчание.

— Дочь моя, — спросила она, — где записка?

— Я сожгла ее, как вы мне велели, матушка.

— Не читая?

— Не читая.

— Итак, прощай последний проблеск, последняя надежда! — прошептала мадам Елизавета.

— Вы правы, тысячу раз правы, сестра, мы так страдаем!

Потом она повернулась к дочери:

— Мария, но, по крайней мере, почерк вы видели?

— Да, матушка, мельком.

Королева поднялась, бросила взгляд на дверь, чтобы убедиться, что за ними никто не наблюдает, и, вынув из прически шпильку, подошла к стене, вытащила из трещины маленький сложенный кусочек бумаги и показала принцессе.

— Дочь моя, вспомните хорошенько, прежде чем отвечать, почерк той записки был тот же, что здесь?

— Да, да, матушка, — воскликнула Мария, — да, я узнаю его!.

— Слава тебе, Господи! — воскликнула королева с жаром, падая на колени. — Если он смог написать утром, значит, он спасен. Господи, благодарю тебя! Такой благородный друг достоин одного из твоих чудес.

— О ком вы говорите, матушка? — спросила принцесса. — Кто он, этот друг? Скажите мне, как его зовут, я буду молиться за него.

— Да, дочь моя, вы правы; никогда не забывайте этого имени, потому что это имя храбрейшего и честнейшего дворянина. Он жертвует собой не из честолюбия, ибо появляется только в дни несчастья. Он никогда не видел королеву Франции, вернее, королева Франции его никогда не видела, а он готов пожертвовать своей жизнью, чтобы защитить ее. И может быть, будет награжден за это, как награждают сегодня за все добродетели, — ужасной смертью… Но, если он умрет… о, там, наверху, я его отблагодарю. Его зовут…

Королева с беспокойством огляделась вокруг и прошептала:

— Его зовут шевалье де Мезон-Руж. Молитесь за него.

VII КЛЯТВА ИГРОКА

Попытка освободить узников Тампля, хотя она была безрассудна и безуспешна — ведь к ней даже не приступили, — вызвала гнев у одних и интерес у других. А вероятность этой попытки подтверждалась весьма реально: как сообщил Комитет общей безопасности, за последние три-четыре недели большое число эмигрантов вернулось через разные пункты французской границы. Очевидно, если уж люди рисковали головой, то ради какой-то цели, и целью этой, вполне возможно, было содействие похищению королевской семьи.

По предложению члена Конвента Ослена был утвержден жестокий декрет; согласно ему, к смерти приговаривались: каждый эмигрант, ступивший на землю Франции; каждый француз, подозреваемый в намерении эмигрировать; каждый изобличенный в оказании помощи при бегстве или возвращении эмигрантов, и, наконец, каждый гражданин, уличенный в укрывательстве эмигранта.

Этим страшным декретом был освящен террор. Не хватало еще только закона о подозрительных.

Шевалье де Мезон-Руж был врагом слишком деятельным и смелым, поэтому за его возвращением в Париж и появлением в Тампле последовали самые жестокие меры. Во многих подозрительных домах были проведены обыски, более строгие, чем когда-либо прежде, но позволившие обнаружить лишь нескольких эмигранток да стариков, пытающихся на склоне дней пререкаться с палачами; так что поиски не дали никаких результатов.

Естественно, из-за этих событий парижские секции на протяжении нескольких дней были завалены работой, а, следовательно, у секретаря секции Лепелетье, одной из наиболее влиятельных в Париже, было очень мало времени, чтобы думать о своей незнакомке.

Сначала, покидая Старую улицу Сен-Жак, Морис решил пытаться обо всем забыть, однако он вспомнил совет своего друга Лорена:

«Забудь, забудь!» — твердим себе мы,
                  Но помним все.
Морис тогда ничего не ответил на его вопросы, ни в чем не признался. Глубоко в сердце спрятал он все подробности своего приключения, стремясь избежать навязчивых дружеских расспросов. Но Лорен знал Мориса как человечка жизнерадостного и импульсивного и, замечая теперь, что тот постоянно ищет уединения, о чем-то все время думает, с полным на то основанием опасался, что несносный мальчишка Купидон пустил стрелы в сердце его друга.

Надо заметить, что за восемнадцать веков монархии Франция знала мало лет столь насыщенных мифологией, как год от Рождества Христова 1793-й.

Между тем шевалье так и не схватили, о нем больше не было слышно. Вдовствующей королеве, разлученной с сыном, оставалось лишь плакать, когда она, золовка и дочь оказывались одни.

Юный дофин, попав в руки сапожника Симона, начал свой мученический путь, который два года спустя соединил его с отцом и матерью.

Наступил период относительного затишья.

Монтаньярский вулкан отдыхал перед тем, как поглотить жирондистов.

Морис ощущал гнет этого затишья, как чувствуют тяжесть воздуха перед грозой. Не зная, чем заняться в часы досуга, кроме как отдаваться целиком если еще не любви, то очень на нее походившему пылкому чувству, он перечитывал письмо, целовал прекрасный сапфир, а затем решил, подобно игроку после проигрыша, предпринять, вопреки данной клятве, еще одну попытку в своих розысках, пообещав себе, что она действительно будет последней.

Молодой человек много раз думал о том, чтобы пойти в секцию Ботанического сада и попробовать там навести справки у секретаря, своего коллеги. Но первым — мы бы даже сказали единственным — препятствием к этому стало опасение, что его прекрасная незнакомка могла быть замешана в каком-нибудь политическом заговоре. При мысли, что его чрезмерное любопытство может привести очаровательную женщину на площадь Революции и стать причиной того, что эта ангельская головка будет гильотинирована, кровь стыла в жилах Мориса.

Он решил попытать счастья сам, без чьей-либо помощи и каких бы то ни было справок. План его, впрочем, был очень прост. Вывешенные списки на дверях каждого дома должны были дать ему первые указания, а последующие беседы с консьержами — окончательно пролить свет на эту тайну. У него, как у секретаря секции Лепелетье, было полное право вести подобные расспросы.

Ко всему прочему, Морис не знал имени своей незнакомки; но он собирался довериться интуиции, даже не допуская мысли, что у такого очаровательного создания может быть имя, не соответствующее внешнему облику. У нее должно быть имя сильфиды, феи или ангела, ведь пришествие ее на землю должно было быть отмечено необыкновенным именем существа высшего, сверхъестественного. Стало быть, это имя может безошибочно направитьего на след.

Морис надел карманьолу из грубого коричневого сукна, натянул на голову праздничный красный колпак и направился на поиски, никому ничего не сказав.

С собой у него была суковатая дубина (в народе ее называли «конституцией»). В его сильной руке это оружие равнялось палице Геркулеса. В кармане у него лежало удостоверение секретаря секции Лепелетье. Так что он был защищен всесторонне.

Он снова прошел по улице Сен-Виктор, по Старой улице Сен-Жак, читая при свете угасающего дня имена, написанные то более, то менее разборчивым почерком на дверях каждого дома.

Морис уже подошел к сотому дому и читал уже сотый список, не надеясь, что найдет имя, о котором мечтал и которое даст ему хоть малейший след в поисках незнакомки, как вдруг какой-то славный сапожник, увидев нетерпение на лице человека, читающего фамилии, открыл дверь, вышел, держа в руках кожаный ремень и шило и посмотрел на Мориса поверх очков.

— Ты хочешь узнать о жильцах этого дома? — сказал он. — Спрашивай, я готов тебе ответить.

— Спасибо, гражданин, — пробормотал Морис, — я искал фамилию одного друга.

— Назови мне эту фамилию, гражданин, я знаю всех в этом квартале. Где живет этот друг?

— Припоминаю, что на Старой улице Сен-Жак, но боюсь, не переехал ли он.

— Так как же его зовут? Мне нужно знать.

Захваченный врасплох, Морис некоторое время колебался, потом назвал первое пришедшее на ум имя.

— Рене, — сказал он.

— А чем он занимался?

Мориса окружали кожевенные мастерские.

— Он был подмастерьем у кожевенных дел мастера.

— В таком случае, — сказал какой-то прохожий, только что остановившийся рядом и смотревший на Мориса добродушно, но с некоторым недоверием, — следует обратиться к хозяину.

— Конечно, — подтвердил привратник этого дома, — правильно, хозяева знают фамилии своих рабочих. А вот и гражданин Диксмер, он владелец кожевенной мастерской, у него более пятидесяти рабочих, и он сможет сообщить нужные тебе сведения.

Морис повернулся и увидел человека высокого роста, со спокойным лицом, в богатой одежде, свидетельствовавшей о процветании дел хозяина мастерской.

— Только, как заметил гражданин привратник, — отозвался он, — нужно знать его фамилию.

— Я сказал: Рене.

— Рене — ведь это имя, которое дают при крещении, а я спрашиваю фамилию. Все рабочие записаны у меня по фамилиям.

— Честное слово, — ответил Морис (этот допрос уже начинал выводить его из себя), — я не знаю фамилии!

— Как, гражданин, — сказал хозяин кожевни с улыбкой, в которой Морису почудилось больше иронии, чем хотел выказать собеседник, — ты не знаешь фамилии своего друга?

— Нет.

— В таком случае, ты его, по всей вероятности, не найдешь.

И кожевенник, учтиво поклонившись Морису, сделал несколько шагов и вошел в один из домов на Старой улице Сен-Жак.

— Да, действительно, если ты не знаешь фамилии… — согласился привратник.

— Да, не знаю, — раздраженно ответил Морис: он был не прочь выплеснуть свое дурное настроение в ссоре и даже, надо сказать, недалек от того, чтобы самому затеять ее. — Ты что-нибудь имеешь против?

— Ничего, гражданин, совсем ничего. Только если ты не знаешь фамилии своего друга, то, как сказал тебе гражданин Диксмер, скорее всего не найдешь его.

И гражданин привратник вернулся в свою каморку, пожав плечами.

Морису очень хотелось отколотить гражданина привратника, но тот был стар, слаб, и это спасло его. Будь он лет на двадцать помоложе, Морис устроил бы ему соблазнительный спектакль равенства перед законом, но неравенства перед силой.

Тем временем на город опускалась ночь. Морис решил воспользоваться остатками света уходящего дня и пошел в глубь первой улочки, затем — второй. Он осматривал каждую дверь, исследовал каждый закоулок, заглядывал в каждый палисадник, взбирался на каждую стену, смотрел сквозь каждую решетку, в каждую замочную скважину, стучал в двери пустых лавок, не получая ответа. Так он потратил около двух часов на бесполезные поиски.

Пробило девять часов вечера. Было совершенно темно. Не слышно было ни звука, не было заметно ни малейшего движения. Казалось, в этом пустынном квартале жизнь прекратилась вместе с уходом дня.

Отчаявшись, Морис собрался было возвратиться, как вдруг на повороте узкого прохода блеснул какой-то свет. Наш герой тотчас углубился в темный проулок, не заметив, что в тот же момент чья-то любопытная физиономия, уже с четверть часа следившая за всеми его движениями из гущи деревьев, возвышающихся над стеной, поспешно исчезла.

Через несколько секунд после ее исчезновения трое мужчин вышли из маленькой двери, скрытой в стене, и бросились в проулок, где только что скрылся Морис, а четвертый в целях предосторожности перекрыл выход из проулка.

А Морис тем временем обнаружил какой-то двор, на противоположной стороне которого виднелся свет. Он постучал в дверь убогого уединенного дома; при первом же ударе свет погас.

Морис снова постучал, но ему никто не ответил. Поняв, что ему решили не отвечать и он напрасно теряет время, Морис пересек двор и вернулся в проулок.

В это время дверь темного дома тихо приоткрылась, оттуда вышли три человека; раздался свист.

Морис обернулся и на расстоянии, равном двойной длине его дубины, увидел три тени.

Во мраке, при том подобии света, что всегда существует для глаз, имевших время привыкнуть к темноте, он увидел, как блеснули три клинка.

Морис понял, что окружен. Он хотел сделать мулине, но проулок был настолько узок, что его дубина задевала противоположные стены. В ту же секунду его неожиданно оглушили сильным ударом по голове: это напали четверо вышедших из двери в стене. Затем семь человек одновременно бросились на Мориса и, несмотря на его отчаянное сопротивление, повалили на землю, скрутили руки и закрыли глаза повязкой.

Морис не закричал, не позвал на помощь. Ведь сила и мужество всегда полагаются лишь на себя, им стыдно кого-либо звать на выручку.

Впрочем, если бы даже он и позвал кого-нибудь, то вряд ли пришла бы помощь в этом пустынном квартале.

Итак, Морису связали руки и ноги, но он не издал ни щука.

Он подумал, что раз ему завязали глаза, то ведь не для того, чтобы тут же убить. Морис был в том возрасте, когда любая отсрочка дает надежду.

Собравшись духом, он ждал.

— Кто ты? — спросил голос, в котором слышалось возбуждение недавней борьбы.

— Я человек, которого убивают, — ответил Морис.

— Точнее, ты уже мертвец, если заговоришь громко, закричишь или позовешь на помощь.

— Если бы я собирался закричать, то мог бы это сделать раньше.

— Ты готов отвечать на мои вопросы?

— Сначала спросите, а я посмотрю, должен ли отвечать.

— Кто послал тебя сюда?

— Никто.

— Ты пришел сюда по собственной воле?

— Да.

— Ты лжешь.

Морис сделал неимоверно сильный рывок, пытаясь освободить руки, но это было невозможно.

— Я никогда не лгу! — сказал он.

— В любом случае, пришел ли ты сам или тебя прислали, ты шпион.

— А вы трусы.

— Мы трусы?

— Да, вас ведь человек семь или восемь против одного, к тому же связанного, и вы его оскорбляете. Трусы! Трусы! Трусы!

Неистовство Мориса, вместо того чтобы разозлить противников, казалось, успокоило их: сама горячность эта доказывала, что молодой человек не был тем, за кого его приняли. Настоящий шпион задрожал бы и попросил пощады.

— Тут нет оскорбления, — произнес голос, звучавший мягче и в то же время повелительнее, чем другие. — В наше время можно быть шпионом, оставаясь честным человеком, но при этом рискуешь жизнью.

— Благодарю того, кто произнес эту фразу; я отвечу честно.

— Зачем вы пришли в этот квартал?

— Я ищу одну женщину.

Ответ был встречен недоверчивым шепотом, который затем усилился и стал угрожающим.

— Ты лжешь! — произнес тот же голос. — Мы понимаем, о каких женщинах ты говоришь; в этом квартале таких женщин нет. Признавайся в своем замысле или умрешь.

— Полно, не убьете же вы меня просто из удовольствия убить, если, конечно, вы не разбойники.

И Морис сделал вторую попытку освободить руки от веревки. Эта попытка была более решительна и неожиданна, чем первая. Вдруг острый и болезненный холод пронзил ему грудь.

Морис невольно отпрянул.

— Ну что! Почувствовал? — сказал один из нападавших. — В клинке еще восемь таких же дюймов; ты пока познакомился только с одним.

— Ну что ж, добивайте, — покорился судьбе Морис. — По крайней мере, сразу все и кончится.

— Так кто же ты такой? — спросил голос, мягкий, но в то же время требовательный.

— Вы что, хотите знать мое имя?

— Да, твое имя.

— Меня зовут Морис Ленде.

— Как! — воскликнул кто-то. — Морис Ленде, револю… патриот? Морис Ленде, секретарь секции Лепелетье?

Это было произнесено с таким жаром, что Морис понял: момент решающий. Ответить так или иначе — значит бесповоротно решить свою судьбу.

Морису претила трусость. Он выпрямился и, подобно истинному воину Спарты, твердо сказал:

— Да, Морис Ленде. Да, Морис Ленде, секретарь секции Лепелетье. Да, Морис Ленде, патриот, революционер, якобинец. Морис Ленде, для которого самым прекрасным будет тот день, когда он умрет за свободу.

Этот ответ был встречен мертвой тишиной.

Морис Ленде подставил свою грудь в ожидании, когда лезвие, острие которого он только что почувствовал, полностью вонзится в его сердце.

— Это правда? — произнес через несколько секунд чей-то голос, выдававший волнение. — Смотри, молодой человек, не вздумай лгать.

— Посмотрите в кармане, — сказал Морис, — и вы найдете мое удостоверение. Посмотрите на мою грудь — и вы найдете на рубашке вышитые инициалы «М» и «Л», конечно, если их не залила кровь.

Тотчас Морис почувствовал, как сильные руки подняли его и понесли. Путь был недолгим. Потом он услышал, как открылась одна дверь, за ней — другая. Вторая дверь была гораздо у́же первой, и они с трудом протиснулись в нее.

Он слышал, как сопровождающие перешептывались между собой.

«Я пропал, — подумал Морис, — они привяжут мне к Шее камень и бросят в какую-нибудь яму на дне этой речушки Бьевр».

Но через несколько секунд он почувствовал, что нёсшие его поднялись по нескольким ступеням. Теплый воздух ударил ему в лицо; его положили на какое-то сидение. Было слышно, как в замке дважды повернулся ключ. Видимо, его оставили одного. Морис прислушался так внимательно, как это может сделать только человек, чья жизнь зависит от какого-нибудь одного слова. Ему послышались удаляющиеся шаги, а затем голос, который поразил его смесью твердости и мягкости, сказал:

— Обсудим.

VIII ЖЕНЕВЬЕВА

Прошедшие четверть часа показались Морису вечностью. И это естественно: молодой, красивый, сильный человек, имеющий поддержку сотни преданных друзей, с которыми порой мечтал о великих свершениях, вдруг почувствовал, что может расстаться с жизнью, попав в эту гнусную западню.

Он понимал, что его заперли в каком-то помещении, но следили ли за ним?

Он снова попытался разорвать свои путы. Его стальные мускулы вздулись и напряглись, веревка впилась ему в тело, но не разорвалась.

Самое ужасное было то, что руки ему связали за спиной и он не мог снять с глаз повязку. Имей он возможность видеть, может, смог бы и убежать.

Однако различным попыткам освободиться, предпринимаемым им, никто не препятствовал, вокруг не ощущалось никакого движения. Морис сделал вывод, что он один.

Его ноги касались чего-то нетвердого, напоминающего песок или рыхлую землю. Острый, резкий запах каких-то растений раздражал его обоняние. Морис решил, что находится в оранжерее или в чем-то подобном. Он сделал несколько шагов, наткнулся на стену, повернулся, чтобы ощупать ее руками, и удовлетворенно улыбнулся, обнаружив садовые инструменты.

С неимоверными усилиями он исследовал эти предметы один за другим. Теперь возможность побега зависела от времени: если случай или Провидение дадут ему минут пять и будет найден какой-нибудь режущий инструмент — он спасен.

Он нашел лопату.

Руки Мориса были связаны за спиной, и ему стоило большого труда перевернуть лопату острием вверх. Прислонив ее к стене, он стал перерезать, а точнее, перетирать веревку, связывающую запястья. Это оказалось долгим делом: железо лопаты резало медленно. Пот заливал лоб. Услышав, как ему показалось, шум приближающихся шагов, Морис сделал последнее усилие, почти сверхъестественное. Веревка, наполовину перетертая, порвалась.

Он вскрикнул от радости. Теперь он был, по крайней мере, уверен, что умрет защищаясь.

Морис сорвал с глаз повязку.

Он оказался если не в оранжерее, то в павильоне, где сберегались растения, которые не могут оставаться под открытым небом в холодное время года. В углу были сложены садовые инструменты, один из которых сослужил ему такую великую службу. Напротив было окно. Он бросился к нему: оно было забрано решеткой и под ним стоял часовой с ружьем.

Примерно в тридцати шагах, в другом конце сада, возвышалось небольшое строение, парное с тем, где находился Морис. Жалюзи во втором павильоне были опущены, но сквозь них виднелся свет.

Он подошел к двери и стал прислушиваться: за дверью прохаживался другой часовой. Это его шаги Морис слышал раньше.

В глубине коридора раздавались приглушенные голоса. Обсуждение, по всей видимости, переросло в спор. Морис не мог разобрать всего, о чем говорили. Однако некоторые слова доносились вполне отчетливо, как будто для них не существовало расстояний: «шпион», «кинжал», «смерть»

Морис удвоил внимание. Приоткрылась какая-то дверь, и спор стал слышен отчетливее.

— Да, — произнес один голос, — это шпион, он что-то обнаружил. Его наверняка послали, чтобы выведать наши секреты. Если мы его отпустим, то рискуем, что он нас выдаст.

— Но его слово? — спросил кто-то.

— Много ли стоит его слово? Сначала даст, потом изменит. Разве он дворянин, чтобы можно было верить его слову?

Морис заскрежетал зубами при мысли, что есть еще люда, думающие, будто только дворянин может хранить верность своему слову.

— Но ведь он нас не знает; как же он может нас выдать?

— Конечно, он не знает, кто мы и чем занимаемся, но теперь он знает адрес и вернется сюда с подходящей компанией.

Этот аргумент оказался решающим.

— Хорошо, — прозвучал голос, уже несколько раз поражавший Мориса и принадлежавший, видимо, главному из них, — так, значит, решено?

— Ну да, сто раз да. Я не понимаю вас с вашим благородством, дорогой мой. Если Комитет общественного спасения нас захватит, увидите, будет ли он церемониться.

— Значит, вы настаиваете на вашем решении, господа?

— Несомненно. Вы, надеюсь, тоже не будете против?

— У меня ведь только один голос, господа, и он за освобождение пленника. У вас шесть голосов, и все они за смерть. Стало быть — смерть.

Пот, струившийся по лбу Мориса, вдруг словно замерз.

— Он ведь станет кричать, вопить, — сказал чей-то голос. — Вы хотя бы увели подальше госпожу Диксмер?

— Она ничего не знает. Она сейчас в первом павильоне.

«Госпожа Диксмер, — прошептал про себя Морис. — Я начинаю понимать. Сейчас я у хозяина кожевенной мастерской, который говорил со мной на Старой улице Сен-Жак и ушел, усмехаясь тому, что я не смог назвать фамилию своего друга. Но какой смысл, черт возьми, хозяину мастерской убивать меня?»

Осмотревшись, Морис заметил железный колышек с ясеневой ручкой; такими колышками делают ямки в почве, сажая растения.

«Во всяком случае, — сказал он себе, — до того как они меня заколют, я тоже убью не одного».

Он бросился к безобидному инструменту, который в его руках мог стать страшным оружием.

Затем он стал у двери так, чтобы она, распахнувшись, закрыла его.

Сердце Мориса сильно билось, готовое выпрыгнуть из груди; казалось, в тишине были слышны его удары.

Вдруг Морис вздрогнул всем телом, услышав, как кто-то сказал:

— Поверьте мне, будет лучше всего, если мы разобьем стекло и через оконные решетки убьем его выстрелом из карабина.

— О нет, нет, никаких выстрелов, — произнес другой голос, — выстрел может нас выдать. А, вот и вы, Диксмер. А где ваша жена?

— Я только что посмотрел через жалюзи: она ничего не подозревает, она читает.

— Диксмер, решение за вами. Вы за выстрел из карабина или за удар кинжала?

— Насколько возможно, надо избегать огнестрельного оружия. Я за кинжал.

— Пусть будет кинжал. Идем!

— Идем! — произнесли одновременно пять или шесть голосов.

Морис был сыном Революции, с твердым сердцем и душой безбожника, как и многие в это время. Но при слове «Идем!», произнесенном за дверью, отделявшей его от смерти, он вспомнил, как нужно креститься. Этому учила его в детстве мать, заставляя на коленях лепетать молитвы.

Шаги приблизились, потом затихли, ключ заскрипел в замочной скважине, и дверь медленно открылась.

В течение этой минуты Морис сказал себе:

«Если я потрачу время на то, чтобы драться с ними, меня наверняка убьют. Если же я брошусь на убийц, то застану их врасплох. Затем выберусь через сад в переулок и, может быть, спасусь».

И тотчас же он прыгнул, как лев, издав дикий крик, в котором было больше угрозы, чем ужаса, опрокинул двух вошедших первыми, считавших, что он связан, и никак не ожидавших подобного нападения, растолкал других и в одну секунду преодолел благодаря своим сильным ногам расстояние в десять туазов. В конце коридора он увидел распахнутую настежь дверь, бросился в нее, перепрыгивая через ступени, выскочил в сад и, ориентируясь, насколько это было возможно, побежал к выходу.

Калитка была заперта на два засова и на замок. Морис отодвинул засовы, хотел открыть и замок, но ключа у него не было.

Преследователи были уже на крыльце: они увидели его.

— Вот он, — закричали они, — стреляйте в него, Диксмер, стреляйте! Убейте его! Убейте!

Морис издал рычание: он был заперт в саду. Он прикинул высоту стен; они поднялись на десять футов.

Все произошло стремительно, в считанные секунды.

Убийцы бросились в погоню.

Морис, находившийся шагах в тридцати от них, осмотрелся взглядом приговоренного к смерти, который ищет малейшего намека на шанс к спасению, чтобы этим шансом воспользоваться.

Павильон и пробивающийся сквозь жалюзи свет бросились ему в глаза.

Сделав только один прыжок — прыжок в десять шагов — он схватился за жалюзи, сорвал их, выбил стекло и ввалился в освещенную комнату, где сидела у камина женщина, читавшая книгу.

Испуганная, она вскочила и стала громко звать на помощь.

— Посторонись, Женевьева, посторонись, — раздался голос Диксмера, — посторонись, чтобы я мог убить его!

В десяти шагах от себя Морис увидел дуло карабина.



Но едва только женщина взглянула на Мориса, она в ужасе закричала и, вместо того чтобы посторониться, как приказывал муж, бросилась между Морисом и карабином.

Этот порыв привлек внимание Мориса к благородному созданию, чьим первым движением было защитить его.

Он вскрикнул в свою очередь.

Это была незнакомка — та, кого он так искал.

— Вы!.. Вы!.. — воскликнул он.

— Тише! — произнесла она.

Потом, повернувшись к вооруженным преследователям, приближавшимся к окну, сказала:

— Вы не убьете его!

— Это шпион, — громко сказал Диксмер, и мягкое и спокойное от природы лицо его выразило беспощадную решимость. — Это шпион, и он должен умереть.

— Это он шпион? — ответила Женевьева. — Он шпион? Подойдите сюда, Диксмер. Я вам скажу только одно слово, и вы поймете, что глубоко заблуждаетесь.

Диксмер подошел к окну, Женевьева шагнула навстречу и, наклонившись к его уху, тихо произнесла несколько слов.

Хозяин кожевенной мастерской поднял голову.

— Он?

— Он самый, — подтвердила Женевьева.

— Вы уверены в этом?

Молодая женщина на этот раз ничего не ответила. Она повернулась к Морису и, улыбаясь, протянула ему руку.

На лице Диксмера была странная смесь благодушия и холодности. Он опустил приклад карабина на пол.

— Ну, тогда другое дело, — сказал он.

Затем он подал своим товарищам знак следовать за ним, отвел их в сторону и что-то сказал им, после чего те удалились вместе с ним.

— Спрячьте перстень, — тем временем прошептала Женевьева. — Его все здесь знают.

Морис быстро снял перстень с пальца и положил в карман жилета. Через минуту дверь павильона отворилась и Диксмер, уже без оружия, подошел к Морису.

— Извините, гражданин, — сказал он ему. — Если бы я раньше знал, в каком я долгу перед вами! Моя жена, вспоминая об услуге, что вы оказали ей десятого марта, забыла ваше имя. И мы были в полном неведении, кому обязаны. Знай это, поверьте, мы ни на секунду не усомнились бы ни в вашей чести, ни в ваших намерениях. Простите же еще раз!

Морис был ошеломлен. Он чудом держался на ногах, чувствуя, что голова его идет кругом и он вот-вот упадет. Он прислонился к камину.

— И все-таки, — спросил он, — почему вы хотели убить меня?

— Вот в чем секрет, гражданин, — ответил Диксмер, — и я вверяю его вашей порядочности. Как вы уже знаете, я кожевенник, хозяин этой мастерской. Большинство кислот, которые я применяю для выделки кож, являются запрещенным товаром. Короче, контрабандисты, работающие на меня, подумали, что готовится донос в Генеральный совет. Увидев, что вы собираете какие-то сведения, я испугался. А мои контрабандисты еще более меня испугались вашего красного колпака, а в особенности вашего решительного вида. Не стану от вас скрывать, что ваша смерть была делом решенным.

— Уж это-то я хорошо знаю, черт возьми! — воскликнул Морис. — Вы не сообщили мне на этот раз ничего нового. Я слышал ваш спор и видел ваш карабин.

— Я у вас уже попросил прощения, — продолжал Диксмер с трогательным простодушием. — Поймите же, благодаря теперешним беспорядкам, мы, я и мой компаньон господин Моран, на пути к тому, чтобы сколотить приличное состояние. У нас есть фурнитура для военных ранцев, ежедневно мы изготовляем их от полутора до двух тысяч. В результате счастливого стечения обстоятельств все мы очутились в таком положении, когда у муниципалитета нет времени проверять наши счета. Таким образом, надо признать, мы понемногу ловим рыбу в мутной воде. А кроме того, как я уже вам сказал, материалы мы получаем контрабандой; это позволяет нам выручать двести на сто.

— Черт возьми! — сказал Морис. — Теперь я понимаю ваш страх: один донос — и все это прекратится. Но теперь-то вы знаете, кто я, и должны успокоиться, не так ли?

— Теперь, — ответил Диксмер, — я тоже потребую от вас слова.

Потом, положив руку Мориса на плечо, Диксмер посмотрел на него с улыбкой:

— Ну а сейчас, когда вы в тесном кругу, могу сказать — среди друзей, признайтесь: зачем вы пришли сюда, молодой человек? Разумеется, — добавил хозяин кожевенной мастерской, — если вы захотите промолчать, то вполне вольны сделать это.

— Но, кажется, я вам об этом говорил, — пробормотал Морис.

— Да, о какой-то женщине, — сказал кожевенник, — было что-то связанное с женщиной.

— Боже мой! Простите, гражданин, — сказал Морис. — Я прекрасно понимаю, что должен вам все объяснить. Да, я искал одну женщину, которая накануне вечером — она была в маске — сказала мне, что живет в этом квартале. Я не знаю ни ее имени, ни положения, ни адреса. Знаю только, что безумно влюблен, что она — маленького роста…

(Женевьева была высокой.)

— …что она блондинка и что у нее живое лицо…

(Женевьева была брюнеткой с большими задумчивыми глазами.)

— …одним словом, гризетка, — продолжал Морис. — Чтобы ей понравиться, я и надел этот простонародный костюм.

— Ну вот, все и объяснилось, — сказал Диксмер с выражением ангельского доверия и без малейшего притворства.

Женевьева, чувствуя, что заливается краской, отвернулась.

— Бедный гражданин Ленде, — засмеялся Диксмер, — как ужасно вы провели здесь время, а уж вам-то я бы желал зла в самую последнюю очередь. Такой преданный патриот, брат! А ведь я и в самом деле подумал, что какой-то злоумышленник использует ваше имя.

— Не станем больше говорить об этом, — сказал Морис, поняв, что пора уходить, — укажите мне обратный путь и забудем…

— Указать вам дорогу? — воскликнул Диксмер. — Вы хотите нас покинуть? Ах нет, нет! Сегодня я, вернее, мы, я и мой компаньон, даем ужин, на котором будут и бравые молодцы, только что хотевшие вас зарезать. Я бы очень хотел, чтобы вы поужинали с нами. Вы увидите, что они вовсе не такие дьяволы, как кажутся на первый взгляд.

— Но, — сказал Морис, вне себя от радости, что может еще несколько часов находиться возле Женевьевы, — я, право, не знаю, следует ли мне согласиться.

— Как следует ли согласиться!? — воскликнул Диксмер. — Я думаю, что следует: на ужине будут такие же преданные и искренние патриоты, как и вы. Да и я не поверю, что вы не простили меня, пока мы не преломим хлеб за одним столом.

Женевьева не произнесла ни слова. Морис терзался.

— По правде говоря, — бормотал молодой человек, — боюсь, не буду ли вам мешать, гражданин… Этот костюм… Мой ужасный вид…

Женевьева робко взглянула на него.

— Мы приглашаем от чистого сердца, — сказала она.

— Согласен, гражданка, — ответил Морис, кланяясь.

— Хорошо, пойду успокою наших приятелей, — сказал кожевенник, — а вы пока согрейтесь, дорогой друг.

Он вышел. Морис и Женевьева остались одни.

— Ах, сударь, — сказала молодая женщина с интонацией, которой напрасно старались выразить упрек, — вы нарушили данное вами слово, вы не сумели сохранить тайну.

— Как! — воскликнул Морис, — сударыня, разве я вас скомпрометировал? В таком случае, простите меня. Я удаляюсь и никогда…

— Боже! — вскрикнула она, вставая. — Вы ранены в грудь! Ваша рубашка вся в крови.

И действительно, на тонкой белой рубашке Мориса, странно контрастирующей с его грубым костюмом, виднелось большое пятно запекшейся крови.

— О, не беспокойтесь, сударыня, — сказал молодой человек. — Один из контрабандистов уколол меня кинжалом.

Женевьева побледнела и взяла его за руку.

— Простите меня, — прошептала она, — за причиненное вам зло. Вы спасли мне жизнь, а я чуть не стала виновницей вашей смерти.

— Разве я не вознагражден за все тем, что нашел вас? Неужели вы хоть на мгновение усомнились, что я искал вас, а не другую женщину?

— Пойдемте со мной, — перебила его Женевьева, — я дам вам белье… Не нужно, чтобы наши гости видели вас в таком виде: это было бы для них страшным упреком.

— Я вам причиняю много хлопот, правда? — спросил Морис, вздыхая.

— Вовсе нет, я исполняю свой долг.

И она добавила:

— И исполняю его даже с большим удовольствием.

Женевьева проводила Мориса в большую туалетную комнату, обставленную с утонченным изяществом, чего Морис никак не ожидал увидеть в доме хозяина кожевенной мастерской. Этот кожевенник действительно казался миллионером.

Потом она открыла все шкафы.

— Берите, — сказала она, — вы здесь у себя дома.

И Женевьева удалилась.

Когда Морис вышел, он увидел вернувшегося Диксмера.

— Пойдемте, пойдемте, к столу! — сказал он, — ждут только вас.

IX УЖИН

Когда вместе с Диксмером и Женевьевой Морис оказался в столовой, расположенной в той части здания, куда его привели вначале, стол был уже накрыт к ужину, но зал был еще пуст.

Друг за другом явились все шестеро приглашенных.

Это были приятные внешне и в большинстве своем молодые мужчины, одетые по последней моде. На двоих или троих были даже карманьолы и красные колпаки.

Диксмер представил им Мориса, перечислив при этом все его звания и достоинства.

Затем, повернувшись к Морису, он сказал:

— Вы, гражданин Ленде, видите всех, кто помогает мне в деле. В силу особенностей нашего времени, благодаря революционным принципам, стершим все границы, мы живем по законам самого святого равенства. Каждый день мы дважды собираемся за этим столом, и я счастлив, что вы соблаговолили разделить нашу семейную трапезу. Итак, к столу, граждане, к столу!

— А господин Моран? — робко спросила Женевьева. — Разве мы не будем его ждать?

— И то правда, — ответил Диксмер. — Гражданин Моран, о котором я уже вам говорил, гражданин Ленде, это мой компаньон. Если можно так выразиться, он является мозговым центром нашего дела: управляет письмоводством, заведует кассой, оформляет счета, выдает и получает деньги, то есть занят больше нас всех. И из-за этого иногда опаздывает. Сейчас я велю сходить за ним.

В эту минуту дверь отворилась и вошел гражданин Моран.

Это был человек невысокого роста, черноволосый, с густыми бровями. Он был в очках с зелеными стеклами, которые обычно носят люди, чьи глаза утомляются от работы. За очками прятались черные глаза — их блеск не могли скрыть даже стекла. Как только он произнес первые слова, Морис сразу вспомнил, что во время ужасного спора о его судьбе именно этот голос, одновременно мягкий и повелительный, настаивал на смягчении наказания. На нем был коричневый фрак с большими пуговицами, рубашка из белого шелка с тонким жабо, которое он в течение всего ужина часто теребил рукой. Морис не мог не восхищаться белизной и превосходной формой этой руки, что поражало: ведь это была рука торговца кожевенным товаром.

Все сели на свои места. Гражданин Моран поместился справа от Женевьевы, Морис — слева, Диксмер — напротив жены; остальные гости расселись вокруг продолговатого стола как попало.

Ужин был изысканным. У Диксмера был аппетит делового человека, и он, не скрывая этого, с большим благодушием воздавал должное своему столу. Его работники, точнее, те, что считались ими, составляли ему в этом добрую и верную компанию. Гражданин Моран говорил мало, ел еще меньше, почти не пил и редко смеялся. Морис, возможно, из-за воспоминаний, которые вызывал в нем его голос, испытывал к этому человеку живую симпатию. Он пытался определить возраст Морана, но не мог, и это его беспокоило. Моран казался ему то человеком сорока — сорока пяти лет, то совсем молодым.

Диксмер, садясь за стол, счел своим долгом как-то объяснить гостям причину появления постороннего в их узком кругу.

Он отчитался в этом как простодушный, не привыкший лгать человек, и гости, казалось, остались вполне довольны объяснением: хотя кожевенник представил молодого человека неловко, это небольшое предуведомление убедило всех.

Морис взглянул на него с удивлением.

«Клянусь честью, — сказал он себе, — я кажется, перестаю верить самому себе. Неужели это тот самый человек с горящим взглядом и грозным голосом, что три четверти часа назад преследовал меня с карабином в руках, непременно желая убить? В тот момент я мог бы принять его или за героя, или за убийцу. Черт возьми, до чего же любовь к кожевенному ремеслу может преобразить человека!»

Во время этих наблюдений в сердце Мориса соседствовали печаль и радость; оба эти чувства были глубоки, и молодой человек не мог бы самому себе объяснить, что преобладало в его душе. Наконец-то он был рядом с прекрасной незнакомкой, с той, которую так долго искал. Как он и мечтал, у нее было нежное имя. Он был в упоении от счастья, чувствуя, что она находится рядом с ним. Он впитывал каждое слово, произнесенное ею, звуки ее голоса приводили в трепет самые потаенные струны его сердца. Но сердце это было разбито тем, что он видел.

Женевьева оказалась такой, как он себе ее и представлял: действительность не разрушила сон той грозовой ночи. Это была молодая изящная женщина с грустным взглядом, с возвышенной душой; это была — как часто случалось в последние годы перед нынешним достопамятным 1793-м — благородная девушка, вынужденная из-за все большего разорения дворянства связать свою судьбу с буржуа, с коммерсантом. Диксмер казался честным человеком, он был, безусловно, богат; его отношение к Женевьеве свидетельствовало, что он поставил себе целью сделать эту женщину счастливой. Но эти доброта, богатство и благородные намерения разве могли заполнить то огромное расстояние, которое существовало между этими людьми — между молодой женщиной, поэтичной, изысканной, очаровательной, и мужчиной довольно заурядной внешности, с его меркантильными заботами? Чем Женевьева заполняла эту пустоту?.. Увы, случай сказал об этом Морису достаточно: любовью. Напрашивалось первоначальное предположение, возникшее в тот вечер, когда он встретился с молодой женщиной, — она возвращалась с любовного свидания.

Мысль о том, что Женевьева кого-то любит, терзала сердце Мориса.

Итак, он вздыхал и уже сожалел о том, что пришел сюда, чтобы принять еще большую дозу яда, называемого любовью.

Но наступали минуты, когда, слушая этот голос, такой нежный, чистый и мелодичный, встречая ее взор, такой ясный, которому, казалось, нечего было таить и который открывал самые глубины души, Морис начинал думать, что совершенно невозможно, чтобы такое создание могло обманывать. И он ощущал горькую радость, думая, что эти прекрасные тело и душа принадлежат и всегда будут принадлежать только этому доброму буржуа с честной улыбкой и вульгарными шутками.

За столом говорили о политике, да иначе и быть не могло. О чем еще было говорить в то время, когда политикой было пропитано все? Ее рисовали на дне тарелок, ею покрывали все стены, о ней беспрестанно возвещали на улицах.

Вдруг один из гостей, до сих пор молчавший, спросил об узниках Тампля.

При звуке этого голоса Морис невольно вздрогнул. Он узнал человека, который в недавнем приключении выступал за крайние меры; именно он уколол Мориса кинжалом, а затем настаивал на его смерти.

Однако этот человек, честный кожевенник, хозяин мастерской — по крайней мере так его представил Диксмер, — скоро привел Мориса в хорошее настроение, выказывая самые патриотические идеи и самые революционные принципы. При определенных обстоятельствах сам Морис не был бы против чрезвычайных мер, которые в то время были весьма в моде и апостолом которых был Дантон. Но будь Морис на месте этого человека, чье оружие и голос доставили ему — да и сейчас еще доставляли — столько мучительных ощущений и воспоминаний, он не убивал бы того, кого заподозрил в шпионаже, а выпустил бы его в сад и там победил бы его один на один равным оружием — с саблей в руке, без жалости и сострадания. Вот так бы поступил Морис. Но он тут же подумал, что нельзя требовать от простого кожевенника того же, что и от него, Мориса.

Этот сторонник крайних мер, в своих политических взглядах и в личном поведении выступавший за те же жестокие методы борьбы, заговорил о Тампле и удивился, что охрану узников доверили постоянному совету, который можно было легко подкупить, и муниципальным гвардейцам, чья верность уже не раз подвергалась соблазнам.

— Да, — сказал гражданин Моран, — но все же нужно признать, что до сих пор поведение солдат муниципальной гвардии во всех случаях оправдывало доверие нации; ну а почтенного имени «Неподкупный» — это когда-нибудь подтвердит история — заслуживает только гражданин Робеспьер.

— Несомненно, несомненно, — возобновил свою речь его собеседник, — но если чего-то не случилось до сих пор, то нелепо было бы делать вывод, что этого не случится никогда. Это касается и национальной гвардии, — продолжал он, — роты из секций вызываются на дежурство в Тампль поочередно и без всякого отбора. Вы не допускаете мысли, что в одной такой роте из двадцати — двадцати пяти человек окажется ядро из восьми — десяти достаточно решительных молодчиков, которые в одну прекрасную ночь перережут часовых и похитят узников?

— Полноте! — возразил Морис. — Ты сам видишь, гражданин, что это никуда не годный способ, недели три-четыре назад его пытались применить, и ничего не вышло.

— Да, — заметил Моран, — но только потому, что один из переодетых аристократов, составлявших патруль, имел неосторожность в разговоре, уж не знаю с кем, обронить слово «сударь».

— А к тому же, — добавил Морис, пытавшийся доказать, что полиция Республики хорошо себя проявила, — было уже замечено появление в Париже шевалье де Мезон-Ружа.

— Вот как! — воскликнул Диксмер.

— Узнали, что Мезон-Руж в Париже? — холодно переспросил Моран. — И что, было известно, каким именно образом он проник в город?

— Вот именно.

— Черт возьми! — сказал Моран, наклоняясь вперед, чтобы лучше видеть Мориса, — интересно было бы узнать подробности, нам до сих пор никто еще не мог сказать об этом ничего достоверного. Но вы, гражданин, вы ведь секретарь одной из главных секций Парижа и должны быть лучше осведомлены?

— Несомненно, — ответил Морис, — поэтому все, что я вам сейчас расскажу, — истинная правда.

Все гости, и даже Женевьева, казалось, проявили нескрываемый интерес к тому, что собирался рассказать молодой человек.

— Итак, — начал Морис, — шевалье де Мезон-Руж прибыл, по-видимому, из Вандеи. Он пересек всю Францию как всегда удачно. Днем, прибыв к заставе Руль, он прождал там до девяти часов вечера. В девять часов какая-то женщина, переодетая простолюдинкой, прошла через эту заставу с костюмом егеря национальной гвардии для шевалье; через десять минут она вернулась вместе с ним. Часовой, видевший, как она проходила одна, заподозрил недоброе, заметив, что женщина возвращается в сопровождении молодого человека. Забив тревогу, он сообщил на пост, и караульный отряд отправился за ними. Преступники, почувствовав за собой погоню, бросились к одному из особняков, где был второй выход на Елисейские поля. По всей вероятности, патруль, преданный тиранам, ожидал шевалье на углу улицы Барр-дю-Бек. Остальное вы знаете.

— Да, — сказал Моран, — все, что вы нам здесь рассказали, довольно любопытно…

— А главное, достоверно.

— Да, похоже; но известно ли, что стало с той женщиной?

— Нет, она исчезла, и абсолютно неизвестно, кто она и что с ней.

Компаньон гражданина Диксмера и сам гражданин Диксмер, казалось, вздохнули с облегчением.

Женевьева выслушала весь рассказ, бледная, неподвижная и молчаливая.

— Но, — произнес гражданин Моран со своей обычной холодностью, — но кто же может сказать, что шевалье де Мезон-Руж был в составе этого патруля, вызвавшего переполох в Тампле?

— Один муниципальный гвардеец, мой друг, дежуривший в тот день в Тампле, опознал его.

— Стало быть, он знал его приметы?

— Он видел его когда-то раньше.

— А как выглядит этот шевалье де Мезон-Руж? — поинтересовался Моран.

— Ему лет двадцать пять-двадцать шесть, он невысокого роста, блондин с приятным лицом, чудесными глазами и великолепными зубами.

Стало очень тихо.

— Ну хорошо, — сказал Моран, — если ваш друг из муниципальной гвардии предположил, что это шевалье де Мезон-Руж, почему же он его не арестовал?

— Ну, потому что, во-первых, не зная о его прибытии в Париж, он побоялся быть обманутым случайным сходством, а во-вторых, мой друг — человек несколько умеренный и всегда поступает так, как люди мудрые и умеренные: в случае сомнения воздерживается от действий.

— Вы бы так действовать не стали, гражданин? — внезапно спросил Диксмер Мориса, засмеявшись.

— Признаюсь, нет, — ответил Морис, — я бы предпочел обмануться, чем упустить столь опасного человека, как этот шевалье де Мезон-Руж.

— И что бы вы сделали, сударь? — спросила Женевьева.

— Что бы я сделал, гражданка? — ответил Морис. — О, Боже! Это не заняло бы много времени: я велел бы запереть все двери и ворота в Тампле, направился бы прямо к этому патрульному отряду, схватил за ворот шевалье и сказал бы ему: «Шевалье де Мезон-Руж, я арестую вас как предателя нации!» И уж если бы я схватил его за ворот, то ручаюсь, не выпустил бы.

— Но что бы с ним было потом? — спросила Женевьева.

— Был бы судебный процесс над ним и его сообщниками, и сейчас он был бы уже гильотинирован, вот и все.

Женевьева вздрогнула и бросила на своего соседа взгляд, полный ужаса.

Но гражданин Моран, казалось, не заметил этого взгляда и флегматично опорожнил свой стакан.

— Гражданин Ленде прав, — сказал он, — только так и нужно было действовать. К сожалению, этого не сделали.

— А известно ли, что стало с шевалье де Мезон-Ружем? — спросила Женевьева.

— Ба! — сказал Диксмер. — Скорее всего, он тихонько ретировался; увидев, что его попытка не удалась, он, вероятно, сразу же покинул Париж.

— А возможно, даже и Францию, — добавил Моран.

— Вовсе нет, вовсе нет, — вмешался Морис.

— Как! Он имел неосторожность остаться в Париже? — воскликнула Женевьева.

— Он не двинулся с места.

Это предположение, высказанное Морисом так уверенно, было встречено всеобщим удивлением.

— Вы высказываете лишь предположение, гражданин, — сказал Моран, — предположение, только и всего.

— Нет, это факт, это утверждение.

— О! — произнесла Женевьева. — Что до меня, то, признаюсь, не могу поверить тому, о чем вы говорите, гражданин: это было бы непростительной неосторожностью.

— Вы женщина, гражданка, стало быть, поймете, что у человека с характером шевалье де Мезон-Ружа должно быть нечто, что одержит верх над всеми мыслимыми соображениями собственной безопасности.

— И что же ставит его выше страха лишиться жизни таким ужасным способом?

— Бог мой! Любовь, гражданка, — ответил Морис.

— Любовь? — повторила Женевьева.

— Несомненно. Разве вы не знаете, что шевалье де Мезон-Руж влюблен в Антуанетту?

Раздались два-три недоверчивых смешка, робких и вымученных. Диксмер посмотрел на Мориса так, будто пытался читать в глубине его души. Женевьева чувствовала, что слезы застилают ей глаза, а пробежавшая по ней дрожь не ускользнула от Мориса. Гражданин Моран пролил вино из бокала, который он в этот момент подносил к губам, и его бледность ужаснула бы Мориса, если бы все внимание молодого человека в этот момент не было сосредоточено на Женевьеве.

— Вы взволнованы, гражданка, — прошептал Морис.

— Разве вы не говорили, что я пойму, ведь я женщина? Женщин всегда трогает такая преданность, даже идущая наперекор их принципам.

— А преданность шевалье де Мезон-Ружа еще более привлекательна, — сказал Морис, — уверяют, что он никогда не говорил с королевой.

— Послушай, гражданин Ленде, — заявил сторонник крайних мер, — мне кажется, и позволь уж мне сказать об этом, что ты слишком снисходителен к этому шевалье.

— Сударь, — сказал Морис, возможно намеренно используя слово, вышедшее из употребления, — я всегда восхищаюсь натурами гордыми имужественными, что не мешает мне бороться с ними, когда я встречаю их в рядах своих врагов. Я не теряю надежды встретиться когда-нибудь с шевалье де Мезон-Ружем.

— И что тогда будет? — спросила Женевьева.

— И, если я его встречу, то сражусь с ним.

Ужин был закончен. Женевьева, поднимаясь из-за стола, подала всем пример.

В этот момент раздался бой часов.

— Полночь, — спокойно произнес Моран.

— Полночь! — воскликнул Морис. — Уже полночь!

— Это восклицание радует меня, — сказал Диксмер. — Оно доказывает, что вам не было скучно, и вселяет надежду, что мы встретимся вновь. Это дом доброго патриота, он открыт для вас, и смею надеяться, вы скоро убедитесь, что это дом друга.

Морис поклонился в знак благодарности и повернулся к Женевьеве:

— Гражданка тоже позволяет мне вернуться?

— Не только позволяю, я прошу вас об этом, — с живостью ответила Женевьева. — Прощайте, гражданин.

И она ушла к себе.

Морис попрощался с каждым из гостей, выделив при этом Морана, который ему очень понравился, пожал руку Диксмеру, и ушел слегка ошеломленный, но скорее обрадованный, чем опечаленный, всеми этими такими разными событиями, что ему пришлось пережить в этот вечер.

— Несносная, досадная встреча! — сказала после ухода Мориса молодая женщина, разражаясь слезами в присутствии мужа, который вместе с ней вошел в ее комнату.

— Ну, полно! Гражданин Морис Ленде — известный патриот, секретарь секции, чистый, любимый народом, популярный. Напротив, это ценное приобретение для бедного кожевенника, промышляющего контрабандной торговлей, — ответил улыбаясь Диксмер.

— Вы действительно так думаете, друг мой?.. — робко спросила Женевьева.

— Я думаю, что он будет как бы свидетельством патриотизма и своего рода индульгенцией для нашего дома. Уверен, что начиная с этого вечера сам шевалье де Мезон-Руж был бы у нас в безопасности.

И Диксмер, поцеловав жену в лоб скорее с отеческой, чем с супружеской нежностью, оставил ее в маленьком павильоне, полностью принадлежащем ей, и перешел в другую часть дома, где он жил вместе с гостями, которые были у него за столом.

X САПОЖНИК СИМОН

Наступило начало мая. Ясный день наполнял теплом легкие, уставшие дышать ледяными зимними туманами; лучи нежаркого, но живительного солнца опустились на темные стены Тампля.

У внутренней калитки, отделявшей башню от садов, смеялись и курили солдаты караульного отряда.

Несмотря на прекрасный день, все три женщины ответили отказом на предложение спуститься и прогуляться по саду: королева после казни мужа упорно избегала этого, чтобы не проходить мимо дверей комнат короля на третьем этаже.

После зловещего дня 21 января она иногда прогуливалась на свежем воздухе, но на верхней площадке башни, огороженной зубцами (промежутки между ними были заколочены деревянными решетками).

Дежурные солдаты национальной гвардии были предупреждены, что трем узницам разрешено выйти на прогулку, но целый день напрасно прождали их: они не воспользовались разрешением.

Около пяти часов во внутренний дворик спустился какой-то мужчина и подошел к сержанту, командиру караульного поста.

— А, это ты, папаша Тизон! — произнес сержант; чувствовалось, что у него хорошее настроение.

— Да, это я, гражданин. Я принес от Мориса Ленде, твоего друга — он сейчас там, наверху, — разрешение, выданное советом Тампля моей дочери. Сегодня вечером она может прийти ненадолго, чтобы проведать мать.

— А ты уходишь как раз в то время, когда должна прийти дочь, бессердечный ты отец? — спросил сержант.

— Ах, не по своей воле ухожу, гражданин сержант. Я не видел свою бедную дочь уже два месяца и надеялся расцеловать ее, что называется, в обе щечки, как положено отцу. И вот надо же! Служба, эта проклятая служба заставляет меня идти с докладом в Коммуну. У ворот меня ожидают два сержанта с фиакром, и как раз в то время, когда должна прийти моя бедняжка Элоиза.

— Несчастный отец! — пожалел его сержант. —

Вот так любовь к отчизне душит
В тебе отцовскую любовь;
Как борются они — послушай! —
Но долгу жертвуя…
Послушай, папаша Тизон, если случайно найдешь рифму к слову «любовь», скажи мне. Сейчас что-то не удается ее подобрать.

— А ты, гражданин сержант, когда дочь придет повидаться со своей несчастной матерью, ведь та без нее уже просто погибает, пропусти ее.

— Приказ — закон! — ответил сержант (читатели, несомненно, узнали в нем нашего друга Лорена). — Тут и говорить нечего: когда придет твоя дочь, ее пропустят.

— Спасибо, храбрый фермопил, спасибо, — поблагодарил Тизон.

И он направился с докладом в Коммуну, бормоча:

— Ах, бедная жена, хоть бы ей посчастливилось!

— Послушай, сержант, — обратился к Лорену один из караульных, услышав эти слова и глядя вслед удалявшемуся Тизону, — а знаешь, это ведь трогает до глубины души.

— Что именно, гражданин Дево? — спросил Лорен.

— Ну, как же! — сказал сердобольный национальный гвардеец. — Видеть, как человек с суровым лицом и каменным сердцем, этот безжалостный страж королевы, уходит со слезами на глазах, радуясь, что его жена увидит дочь, и горюя, что он не увидит ее! Да, сержант, не раздумывая, можно сказать, все это очень печально…

— Да, печально, потому что он и не раздумывает, а просто уходит со слезами на глазах, как ты говоришь.

— А о чем бы он должен раздумывать?

— Хотя бы о том, что другая женщина, с которой он так безжалостно обращается, тоже три месяца не видела своего ребенка. Но это ее горе, о ней он не думает, его волнуют только свои беды и больше ничего. Конечно, эта женщина была королевой, — продолжал сержант насмешливо (смысл этого тона трудно было понять), — и никто не обязан выказывать королеве такое же уважение, как жене поденщика.

— Как бы то ни было, все это очень печально, — повторил Дево.

— Печально, но необходимо, — заметил Лорен. — Поэтому самое лучшее, как ты уже сказал, не думать…

И он принялся мурлыкать:

Вчера Нисетта,
Бледна, нежна,
Гулять в боскеты
Ушла одна.[6]
В то время как Лорен был поглощен этой буколической песенкой, слева от поста вдруг послышался сильный шум: проклятия, угрозы и в то же время плач.

— Что случилось? — спросил Дево.

— Кажется, плачет ребенок, — прислушиваясь, ответил Лорен.

— Действительно, — сказал караульный, — бьют какого-то бедного малыша. Все-таки стоило бы сюда посылать только тех надзирателей, у кого нет детей.

— Ты будешь петь? — произнес какой-то пьяный и хриплый голос.

И, подавая пример, заорал:

Мадам Ве́то, ты грозишь,
Что зарежешь весь Париж…
— Нет, — послышался ответ ребенка, — я не стану петь!

— Ты будешь петь?

И пьяный опять завел свое:

Мадам Ве́то, ты грозишь…
— Нет, — отвечал ребенок, — нет, нет, нет!

— Ах ты негодное отродье! — прозвучал хриплый голос.

И в воздухе раздался свист ремня. Ребенок взвыл от боли.

— Черт возьми! — возмутился Лорен, — это же подлец Симон избивает маленького Капета.

Кое-кто из солдат караульной службы пожал плечами, двое или трое попытались улыбнуться. Дево поднялся и ушел.

— Я ведь говорил, — прошептал он, — что отцы никогда не должны были бы появляться здесь.

Вдруг небольшая дверь открылась и под ударами ремня своего стража королевский сын выбежал во двор; но едва успел он сделать несколько шагов, как сзади него упало что-то тяжелое, ударив его по ноге.

— А! — закричал ребенок.

Он споткнулся и упал на колено.

— Принеси мне колодку, чудовище, а не то я…

Ребенок поднялся и в знак отказа покачал головой.

— Ах так! — прорычал тот же голос. — Ну, подожди, ты сейчас увидишь!

И сапожник Симон высунул голову из чулана, словно дикий зверь из берлоги.

— Эй-эй! — прикрикнул Лорен, нахмурив брови. — Куда это мы так спешим, гражданин Симон?

— Хочу наказать этого волчонка, — сказал сапожник.

— За что его наказывать? — спросил Лорен.

— За что?

— Да.

— За то, что этот маленький негодяй не хочет ни петь, как следует настоящему патриоту, ни работать, как положено настоящему гражданину.

— Да тебе-то что до этого? — ответил Лорен. — Разве нация доверила тебе Капета для того, чтобы ты учил его петь?

— Ах, вот в чем дело! — произнес удивленный Симон. — Куда это ты суешь свой нос, сержант? Я тебя спрашиваю!

— Куда я сую свой нос? Я вмешиваюсь в то, что касается каждого человека, имеющего сердце. А честному человеку не пристало смотреть, как бьют ребенка.

— Подумаешь! Ведь это сын тирана.

— В первую очередь это ребенок, ребенок, не имеющий никакого отношения к преступлениям своего отца, невинный ребенок. Следовательно, его не за что наказывать.

— А я говорю, что его отдали мне для того, чтобы я делал с ним все что захочу. А я хочу, чтобы он пел песню «Мадам Вето», и он ее будет петь.

— Но пойми, несчастный, — сказал Лорен, — мадам Ве́то — это его мать. Ты бы хотел, чтобы твоего сына заставляли петь о том, что его отец — негодяй?

— Я? — завопил Симон. — Ах ты поганый аристократ!

— Обойдемся без оскорблений, — остановил его Лорен. — Я не Капет, но и меня никто бы не заставил петь силой.

— Я сдам тебя под арест, чертов бывший!

— Ты? — воскликнул Лорен. — Ты сдашь меня под арест? Попробуй арестовать хоть одного фермопила!

— Посмотрим. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А пока, Капет, подними мою колодку и иди дошивать башмак, или, тысяча чертей…

— А я тебе говорю, — произнес Лорен, делая шаг вперед, страшно побледнев и стиснув зубы, — что он не будет поднимать твою колодку, а я тебе говорю, что он не будет шить твои башмаки, слышишь ты, гнусный негодяй? Ах да, у тебя есть большая сабля, но я боюсь ее не больше, чем тебя. Попробуй только обнажить ее!

— А!.. Убивают! — завопил Симон, белея от бешенства.

В это время во двор вошли две женщины. У одной из них в руках был документ. Она обратилась к часовому.

— Сержант! — крикнул часовой. — Это дочь Тизона, она просит разрешения повидать свою мать.

— Пропусти, совет Тампля разрешил, — сказал Лорен, не оборачиваясь, так как боялся, чтобы Симон не воспользовался этим и не начал бить ребенка.

Часовой пропустил обеих женщин, но не успели они подняться и на четыре ступеньки по темной лестнице, как встретили Мориса Ленде, спускавшегося во двор.

Почти стемнело: во всяком случае, различить их лица было уже почти невозможно.

Морис остановил их.

— Кто вы, гражданки? — спросил он. — И что вам здесь нужно?

— Я Элоиза Тизон, — ответила одна из женщин. — Я получила разрешение повидаться со своей матерью и иду к ней.

— Да, — возразил Морис. — Но разрешение дано только тебе одной, гражданка.

— Я привела с собой подругу, чтобы не быть одной среди солдат.

— Хорошо, но твоя подруга наверх не пойдет.

— Как будет угодно, гражданин, — сказала Элоиза Тизон, сжав пальцы подруги, а та словно вросла в стену и, казалось, была удивлена и испугана.

— Граждане часовые, — подняв голову, крикнул Морис, обращаясь к часовым, стоявшим на площадках каждого этажа. — Пропустите гражданку Тизон; однако ее подруге вход не разрешен. Она будет ждать на лестнице, проследите за этим.

— Да, гражданин, — ответили часовые.

— Поднимайтесь же, — разрешил Морис.

Женщины прошли.

Что касается Мориса, то, перепрыгнув одним махом четыре или пять ступенек, которые ему оставалось преодолеть, он вбежал во двор.

— Что тут случилось? — спросил он караульных. — Кто шумел? Крики ребенка были слышны даже в передней у арестантов.

Симон привык к манерам солдат муниципальной гвардии; увидев Мориса, он подумал, что тот идет к нему на помощь, и ответил:

— Этот предатель, этот аристократ, этот бывший мешает мне вздуть Капета.

И он показал рукой на Лорена.

— Да, черт возьми, мешаю, — сказал Лорен, обнажая свой клинок, — и если ты еще раз назовешь меня бывшим, аристократом или предателем, я разрублю тебя пополам.

— Убивают! Охрана, на помощь! — завопил Симон.

— Это я здесь охрана, — ответил Лорен, — и не зови меня, потому что, если я подойду, то уничтожу тебя.

— Ко мне, гражданин муниципал, ко мне! — воскликнул Симон, который на сей раз почувствовал серьезную угрозу со стороны Лорена.

— Сержант прав, — холодно произнес Морис, на чью помощь надеялся Симон, — ты позоришь нацию, подлец, ты избиваешь ребенка.

— Знаешь, почему он его бьет, Морис? Потому что ребенок не хочет петь «Мадам Вето», потому что сын не хочет оскорблять свою мать.

— Негодяй! — сказал Морис.

— И ты тоже? — удивился Симон. — Значит, я окружен предателями?

— Ах ты мерзавец! — произнес Морис, хватая Симона за горло и вырывая у него из рук ремень. — Ну-ка попробуй докажи, что Морис Ленде — предатель.

И он изо всей силы ударил сапожника по спине.

— Спасибо, сударь, — сказал ребенок, стоически наблюдавший эту сцену. — Только потом он будет мстить мне за это.

— Иди, Капет, — ответил Лорен. — Иди, дитя мое; если он опять будет тебя бить, зови на помощь, и мы накажем этого палача. Ну, маленький Капет, возвращайся в башню.

— Почему вы называете меня Капет, вы ведь меня защищаете? — спросил ребенок. — Вы же прекрасно знаете, что Капет — это не мое имя.

— Не твое имя? — переспросил Лорен. — Как же тебя зовут?

— Меня зовут Людовик Шарль де Бурбон. Капет — это фамилия одного из моих предков. Я знаю историю Франции: меня учил отец.

— И ты хочешь сделать сапожника из ребенка, которого сам король учил истории Франции? — воскликнул Лорен. — Ничего себе!

— Будь спокоен, — сказал Морис ребенку. — Обо всем этом я доложу.

— И я тоже, — подхватил Симон. — Кроме всего прочего, я доложу, что вы вместо одной женщины, имевшей право войти в башню, пропустили двух.

В это время из башни действительно вышли две женщины. Морис подбежал к ним.

— Ну как, гражданка, — обратился он к той, что стояла ближе к нему. — Ты видела свою мать?

И тут же Элоиза Тизон встала между ним и своей подругой.

— Да, гражданин, спасибо, — ответила она.

Морису хотелось рассмотреть подругу девушки или хотя бы услышать ее голос. Но она была закутана в длинную накидку и, казалось, решила не произносить ни слова. Ему даже показалось, что она дрожит.

Этот ее страх вызвал у него подозрения.

Он поспешно поднялся в башню и, войдя в первую комнату, через стеклянную дверь увидел, как королева что-то прятала в карман.

«Записка, — решил он. — М-да, неужели меня одурачили?»

Он подозвал своего товарища.

— Гражданин Агрикола, — сказал он. — Войди к Марии Антуанетте и не своди с нее глаз.

— Ого! — ответил муниципальный гвардеец. — А что?..

— Я тебе говорю, иди и не теряй ни минуты, ни секунды.

Гвардеец вошел к королеве.

— Позови тетку Тизон, — приказал Морис другому гвардейцу.

Спустя пять минут вошла сияющая тетка Тизон.

— Я повидалась с дочерью, — сказала она.

— Где это было? — спросил Морис.

— Здесь же, в этой передней.

— Прекрасно, а твоя дочь не просила повидаться с Австриячкой?

— Нет.

— И не заходила к ней?

— Нет.

— А когда ты разговаривала с дочерью, из комнаты арестанток никто не выходил?

— Откуда я знаю? Я смотрела только на свою дочь, которую не видела уже три месяца.

— Вспомни хорошенько.

— Ах да, кажется, вспомнила.

— Что?

— Выходила молодая девушка.

— Мария Тереза?

— Да.

— Она разговаривала с твоей дочерью?

— Нет.

— Твоя дочь ничего ей не передавала?

— Нет.

— Она ничего не роняла на пол?

— Моя дочь?

— Нет, дочь Марии Антуанетты?

— Да, она подняла свой носовой платок.

— Ах, несчастная! — воскликнул Морис. Он бросился к колоколу и с силой дернул веревку.

Это был набатный колокол.

XI ЗАПИСКА

В башню поспешно поднялись еще два муниципальных гвардейца; их сопровождали караульные с поста.

Двери были закрыты; часовые тщательно следили за выходом из каждой комнаты.

— Что вам угодно, сударь? — спросила королева вошедшего Мориса. — Я уже собиралась лечь в постель, когда, пять минут назад, гражданин гвардеец (королева указала на Агриколу) вдруг ворвался в комнату, ничего не объяснив.

— Сударыня, — ответил Морис, кланяясь, — это не ему нужно что-то от вас, а мне.

— Вам, сударь? — удивилась Мария Антуанетта, глядя на Мориса, чье обращение с заключенными внушало ей некоторую признательность. — И что же вам угодно?

— Угодно, чтобы вы отдали мне записку, которую спрятали только что, когда я входил.

Обе принцессы вздрогнули. Королева сильно побледнела.

— Вы, сударь, ошибаетесь. Я ничего не прятала, — возразила она.

— Лжешь, Австриячка! — воскликнул Агрикола.

Морис быстро положил руку на его плечо.

— Минуточку, дорогой мой товарищ, — сказал он, — позволь-ка мне поговорить с гражданкой. Ведь я немного прокурор.

— Ну, давай, только не церемонься с ней, черт возьми!

— Вы спрятали записку, гражданка, — строго произнес Морис, — вы должны отдать ее нам.

— Какую записку?

— Ту, которую принесла вам девица Тизон, а гражданка ваша дочь (Морис указал на юную принцессу) подобрала с пола вместе с носовым платком.

Три женщины в ужасе переглянулись.

— Но, сударь, это уже больше чем тиранство, — сказала королева. — Мы ведь женщины!

— Не будем путать, — твердо продолжал Морис, — мы не судьи и не палачи. Мы надзиратели, то есть ваши сограждане, и нам поручено вас охранять. Нами получен приказ, и нарушить его — значит совершить измену. Прошу вас, гражданка, отдайте мне спрятанную вами записку.

— Господа, — надменно произнесла королева, — поскольку вы надзиратели, то ищите и, как это водится, лишите нас сна этой ночью.

— Боже упаси нас поднять руку на женщин. Сейчас я сообщу обо всем в Коммуну, и мы будем ждать указаний оттуда. Только, пожалуйста, не ложитесь в постели, спите в креслах, а мы будем вас охранять… И если понадобится, то опять начнутся обыски.

— В чем дело? — спросила тетка Тизон, просунув в дверь растерянное лицо.

— Похоже, гражданка, что ты имеешь отношение к измене. Придется навсегда лишить тебя возможности видеться с дочерью.

— Видеться с моей дочерью?.. Да что ты такое говоришь, гражданин? — возмутилась тетка Тизон; она все еще не могла понять, почему ей запретят видеться с дочерью.

— Я говорю, что твоя дочь приходила сюда не для того чтобы увидеться с тобой, а для того чтобы передать письмо гражданке Капет, и что она сюда больше не придет.

— Но, если она не будет приходить, то я не смогу ее видеть, ведь нам запрещено выходить?..

— На этот раз тебе некого винить, ты сама виновата во всем, — сказал Морис.

— О! — завопила бедная мать. — Я не виновата! Да что ты такое говоришь, в чем я виновата? Ведь ничего не было, ручаюсь за это. О! Если бы я предполагала, что может что-нибудь случиться! Горе тебе, Антуанетта, ты дорого мне заплатишь!

И до крайности разъяренная женщина погрозила королеве кулаком.

— Никому не угрожай, — сказал Морис, — мягкостью ты скорее добьешься того, чего мы хотим. Ты женщина; гражданка Антуанетта тоже женщина и мать, поэтому она должна сжалиться над матерью. Завтра твою дочь арестуют, завтра же она будет заключена в тюрьму… Потом, если что-нибудь обнаружится — а ты хорошо знаешь, что когда очень хотят, то всегда находят, — она и ее подруга погибнут.

Тетка Тизон, слушавшая Мориса с возрастающим ужасом, обратила к королеве полубезумный взгляд.

— Ты слышишь, Антуанетта?.. Моя дочь?.. Это ты погубишь мою дочь!

Казалось, что и королева пришла в ужас, но не от угрозы, которой горели глаза тюремщицы, а от отчаяния, которое она видела в этом взгляде.

— Подойдите, госпожа Тизон, мне нужно с вами поговорить, — сказала она.

— Ну, хватит! Никаких уговоров! — воскликнул коллега Мориса. — Это уже слишком, черт возьми! При нас, только при нас!

— Оставь их в покое, Агрикола, — прошептал Морис ему на ухо. — Любым способом нужно узнать истину.

— Ты прав, гражданин Морис, но…

— Зайдем за стеклянную дверь, гражданин Агрикола, и, если ты мне доверяешь, повернемся спиной; я уверен, что та, для которой мы делаем это снисхождение, не заставит нас в этом раскаяться.

Эти слова были сказаны так, чтобы королева их услышала. Она бросила в сторону молодого человека благодарный взгляд. Морис беззаботно отвернулся и зашел за дверь. За ним последовал Агрикола.

— Ты видишь эту женщину, — сказал Морис. — Как королева — это великая преступница, как женщина — это благородная и великая душа. Хорошо, что мы разбиваем короны: несчастье облагораживает.

— Черт возьми! Как ты хорошо говоришь, гражданин Морис! Мне нравится тебя слушать, тебя и твоего друга Лорена. То, что ты сейчас сказал — это тоже стихи?

Морис улыбнулся.

Во время этого разговора по другую сторону стеклянной двери происходила сцена, которую предвидел Морис.



Тетка Тизон подошла к королеве.

— Сударыня, — начала королева, — ваше отчаяние разрывает мне сердце. Я вовсе не хочу лишать вас ребенка, это слишком жестоко; но подумайте, если я сделаю то, что от меня требуют эти люди, возможно, ваша дочь погибнет.

— Делайте то, что они вам велят! — закричала тетка Тизон. — Делайте, что они вам велят!

— Но прежде подумайте, о чем идет речь.

— О чем идет речь? — спросила тюремщица с почти дикарским любопытством.

— Ваша дочь приводила с собой подругу.

— Да, такую же работницу, как и она сама. Из-за того, что здесь много солдат, она не хотела приходить одна.

— Эта подруга вручила вашей дочери записку; ваша дочь ее уронила. Проходившая мимо Мари подобрала ее. Это, разумеется, ничего не значащая бумага, но злонамеренные люди смогут найти в ней тайный смысл. Сказал же вам муниципальный гвардеец, что если они захотят что-то найти, то обязательно найдут.

— И дальше, что дальше?

— Итак, вы хотите, чтобы я отдала эту бумагу? Вы хотите, чтобы я пожертвовала другом, но разве это поможет вам вернуть дочь?

— Делайте то, что они вам велят! — опять закричала женщина. — Делайте, что они вам велят!

— Но ведь эта записка подвергнет опасности вашу дочь, — настаивала королева, — поймите же!

— Моя дочь, как и я, добрая патриотка, — воскликнула мегера. — Слава Богу, Тизонов знают! Делайте то, что вам велят!

— Боже мой! — воскликнула королева, — как бы мне хотелось суметь убедить вас!

— Моя дочь! Я хочу, чтобы мне вернули мою дочь! — топая ногами, кричала тетка Тизон. — Отдай бумагу, Антуанетта, отдай!

— Вот она, сударыня.

И королева протянула несчастному созданию бумагу — та радостно подняла ее над головой и закричала:

— Сюда, идите сюда, граждане муниципальные гвардейцы! Бумага у меня. Берите ее и верните мне моего ребенка!

— Вы жертвуете нашими друзьями, сестра, — сказала мадам Елизавета.

— Нет, сестра, — грустно ответила королева. — Я приношу в жертву только нас. Записка никого не может скомпрометировать.

На крики тетки Тизон появились Морис и Агрикола. Она тотчас же отдала им записку. Развернув ее, они прочитали:

«На востоке друг снова бодрствует».

Едва взглянув на записку, Морис вздрогнул.

Почерк показался ему знакомым.

«О Боже мой! — подумал он. — Это что, почерк Женевьевы? О нет! Это невозможно, я просто сошел с ума! Это просто похоже на ее руку. Да и что может быть общего у Женевьевы с королевой?»

Он повернулся и увидел, что Мария Антуанетта смотрит на него. Что касается тетки Тизон, то она в ожидании решения пожирала Мориса глазами.

— Ты сделала доброе дело, — обратился он к тетке Тизон, — а вы, гражданка, поступили просто прекрасно, — сказал он королеве.

— В таком случае, сударь, — ответила Мария Антуанетта, — последуйте моему примеру. Проявите милосердие и сожгите эту записку.

— Ты шутишь, Австриячка, — сказал Агрикола, — сжечь бумагу, которая, возможно, поможет нам схватить целый выводок аристократов? Ну нет, ей-ей, это было бы слишком глупо.

— И правда, сожгите ее, — промолвила тетка Тизон. — Она может повредить моей дочери.

— Я думаю, что не только твоей дочери, но и другим, — добавил Агрикола, вынув из рук Мориса записку, которую тот, будь он один, наверняка бы сжег.

Десять минут спустя записка была уже доставлена членам Коммуны. Ее тут же прочли и стали истолковывать на все лады.

— «На востоке друг бодрствует», — послышался чей-то голос. — Черт возьми, что все это значит?

— Ну как же! — ответил какой-то географ. — Речь идет о Лорьяне, это же ясно. Лорьян — это маленький город в Бретани, расположенный между Ваном и Кемпером. Черт возьми! Надо бы сжечь этот город, если окажется, что он пригрел аристократов, а они еще бодрствуют и следят за Австриячкой.

— Это тем опаснее, — подхватил третий, — что Лорьян — это морской порт, в нем можно установить сношения с англичанами.

— Я предлагаю, — сказал четвертый, — послать в Лорьян комиссию, чтобы провести там расследование.

О принятом решении Морису было сообщено.

«Я подозреваю, где может находиться этот восток, — сказал он себе, — но уж конечно не в Бретани».

На следующий день королева (как мы уже говорили, она не спускалась в сад, потому что не могла проходить мимо комнат, где был заточен ее муж) попросила разрешения подняться на верхнюю площадку башни, чтобы прогуляться там с дочерью и мадам Елизаветой.

Ее просьбу тут же удовлетворили. Морис тоже поднялся по лестнице — над верхней частью ее было устроено нечто вроде будочки, защищавшей часовых от непогоды. Спрятавшись за этим сооружением, он стал ждать, что же последует за вчерашней запиской.

Сначала королева с безразличным видом прогуливалась в обществе мадам Елизаветы и своей дочери. Потом ее спутницы продолжили прогулку, а она остановилась, повернулась к востоку и внимательно посмотрела на один дом: в его окнах появилось несколько человек. В руках одного из них был белый носовой платок.

Морис достал из кармана подзорную трубу; пока он ее настраивал, королева сделала широкий взмах рукой, как бы давая понять любопытным у окна, что им пора удалиться. Но Морис все же успел заметить светлые волосы и бледное лицо мужчины, почтительно и смиренно поклонившегося королеве.

За молодым человеком — а этому любопытному было не больше двадцати пяти-двадцати шести лет — стояла наполовину заслоненная им женщина. Морис направил на нее подзорную трубу; ему показалось, что он узнал Женевьеву, и невольным движением выдал свое присутствие. Тотчас же женщина, в руке которой тоже была подзорная труба, отпрянула назад, увлекая за собой молодого человека. Была ли это действительно Женевьева? Узнала ли и она Мориса? Или же эта любопытствующая пара удалилась только по знаку королевы?

Морис еще немного подождал, не появятся ли вновь молодой человек и женщина. Но, видя, что в окне никого нет, он поручил Агриколе тщательно следить за ним, а сам поспешил спуститься по лестнице и стал в засаде на углу улицы Сенных ворот, чтобы увидеть, выйдут ли те люди из дома. Это оказалось напрасным, никто не появился.

И тогда, не сумев справиться с подозрениями, терзавшими его сердце с того самого момента, как подруга дочери Тизона упорно не желала открыть лицо и молчала, Морис направился на Старую улицу Сен-Жак, куда он явился, волнуемый самыми странными предположениями.

Когда он вошел, Женевьева, в белом пеньюаре, сидела в жасминовой беседке, где ей обычно подавали завтрак. Она ласково поздоровалась с Морисом, пригласив его выпить чашку шоколада.

Вскоре появился Диксмер; он выразил величайшую радость, увидев Мориса в такое неурочное время дня. И прежде чем Морис взял предложенную чашку шоколада, Диксмер, как всегда полностью захваченный своими коммерческими делами, потребовал, чтобы его друг, секретарь секции Лепелетье, вместе с ним прошелся по мастерским. Морис согласился.

— Итак, дорогой Морис, — сказал Диксмер, беря под руку молодого человека и увлекая его за собой, — я сообщу вам весьма важную новость.

— Политическую? — спросил Морис, по-прежнему занятый своими мыслями.

— Ах, дорогой гражданин, — улыбаясь, ответил Диксмер, — ну разве мы занимаемся политикой? Нет, нет, новость, слава Богу, имеет отношение исключительно к промышленности. Мой почтенный друг Моран — он, как вы знаете, один из самых выдающихся химиков — только что открыл тайну стойкой окраски красного сафьяна, какой до сих пор не видывали. Сейчас я покажу вам эту краску. Притом вы увидите Морана за работой: в деле он настоящий художник.

Морис не очень понимал, как можно быть художником в производстве красного сафьяна. Но тем не менее согласился и последовал за Диксмером. Они прошли мастерские, и в своеобразной лаборатории Морис увидел гражданина Морана за работой: тот был в своих зеленых очках, рабочей одежде и, как оказалось, в самом деле был донельзя занят тем, что превращал грязновато-белую овечью кожу в пурпурную. Его руки, видневшиеся из-под засученных рукавов, были по локоть красного цвета. Как и говорил Диксмер, он вволю наслаждался своей кошенилью.

Кивком он поздоровался с Морисом, ни на миг не отрываясь от своего дела.

— Ну, гражданин Моран, — спросил Диксмер, — что скажете?

— Мы будем зарабатывать сто тысяч ливров в год только этим способом, — сообщил Моран. — Но я вот уже неделю не сплю, и кислоты сожгли мне глаза.

Морис оставил Диксмера с Мораном, а сам вернулся к Женевьеве, бормоча про себя:

«Надо признать, что ремесло муниципального гвардейца может и героя сделать тупицей. Пробыв неделю в Тампле, сам себя примешь за аристократа и сам на себя донесешь. Добрый Диксмер! Славный Моран! Милая Женевьева! И как хоть на мгновение я мог их подозревать!»

Женевьева с кроткой улыбкой ждала Мориса, и это заставило его забыть о возникших было подозрениях. Она была такая же, как всегда: нежная, дружелюбная, очаровательная.

Только в те часы, которые он проводил рядом с Женевьевой, Морис действительно жил. Все остальное время он находился в том состоянии, что можно было назвать «лихорадкой 1793 года». Она как бы делила Париж на два лагеря и превращала существование людей в ежечасную борьбу.

Однако к полудню ему пришлось покинуть Женевьеву и вернуться в Тампль.

В конце улицы Сент-Авуа Морис встретил Лорена: он шел замыкающим в отряде, сменившемся с караула. Лорен, покинув строй, подошел к Морису, чье лицо светилось еще сладким блаженством, всегда наполнявшим его сердце при встречах с Женевьевой.

— О! — воскликнул Лорен, сердечно пожав руку друга, —

Напрасно ты свое томление скрываешь:
Я знаю все, чего желаешь ты, любя;
Пусть ты безмолвствуешь, однако ты вздыхаешь —
Любовь в твоих глазах и в сердце у тебя!
Морис сунул руку в карман за ключом. Как мы помним, это средство он применял, спасаясь от поэтических порывов своего друга. Но тот, увидев это движение, засмеялся и отбежал.

— Кстати, — сказал Лорен, обернувшись через несколько шагов, — ты еще три дня пробудешь в Тампле, Морис. Поручаю тебе маленького Капета.

XII ЛЮБОВЬ

И действительно, Морис вот уже в течение некоторого времени чувствовал себя и очень счастливым и очень несчастным. Так бывает всегда при зарождении большого чувства.

Дневная работа в секции Лепелетье, вечерние визиты на Старую улицу Сен-Жак, появление по временам в клубе Фермопил заполняли его жизнь.

Он не скрывал от себя, что видеть каждый вечер Женевьеву было для него тем же, что пить медленными глотками безнадежную любовь.

Женевьева была одной из тех женщин, робких и доверчивых на вид, которые чистосердечно протягивают руку другу, невинно подставляют лоб его губам с доверием сестры или неведением девственницы и перед которыми слова любви кажутся богохульством, а плотские желания — святотатством.

Если в самых чистых мечтах, запечатленных на полотнах раннего Рафаэля, присутствует Мадонна с улыбкой на устах, с целомудренным взором и небесным лицом, то именно ее черты можем мы позаимствовать у божественного ученика Перуджино, чтобы нарисовать портрет Женевьевы.

Среди свежести и аромата своих цветов, отдаленная от забот мужа да и от него самого, Женевьева при каждой встрече казалась Морису живой загадкой, значения которой он не мог доискаться да и не осмеливался этого делать.

Однажды вечером, как обычно, он остался с ней наедине. Они сидели у того самого окна, через которое он впервые попал в эту комнату так шумно и поспешно. В легком ветерке, повеявшем сразу после лучезарного заката, витал запах цветущей сирени. После долгого молчания (в это время Морис наблюдал за одухотворенным и полным веры взглядом Женевьевы, устремленным к зажигающейся на лазурном небосклоне серебряной звезде) он отважился спросить У нее, как могло случиться, что она так молода, в то время как ее муж уже перешагнул средний возраст; так изысканна, тогда как в муже ее все говорит о его простонародном происхождении и воспитании; наконец, она так поэтична, а ее муж думает только о взвешивании, растяжке и окраске кож.

— И как могли попасть в дом владельца кожевенной мастерской, — спросил Морис, — и арфа, и фортепьяно, и эти пастели вашей работы, как вы сказали? И откуда, наконец, этот аристократизм, который я ненавижу в других, обожая его в вас?

Женевьева посмотрела на Мориса взглядом, полным чистосердечия.

— Благодарю, — сказала она, — за этот вопрос. Он доказывает, что вы человек деликатный и никогда ни у кого не наводили обо мне справок.

— Никогда, сударыня, — признался Морис. — У меня есть преданный друг, который за меня отдаст жизнь, у меня есть сотня товарищей, готовых идти со мной туда, куда я их поведу; но когда речь идет о женщине, а особенно о такой женщине, как вы, я знаю, что могу довериться только одному человеку — себе самому.

— Благодарю, Морис, — повторила молодая женщина. — Я сама расскажу вам все, что вы захотите узнать.

— Ваша девичья фамилия? — прежде всего спросил Морис. — Ведь я знаю вас только по имени мужа.

Женевьева поняла звучавший в этом вопросе эгоизм влюбленного и улыбнулась:

— Женевьева Дютрейи.

Морис повторил:

— Женевьева дю Трейи.

— Моя семья, — продолжала Женевьева, — разорилась со времен американской войны. В ней участвовали мой отец и старший брат.

— Они дворяне? — поинтересовался Морис.

— Нет, нет, — ответила Женевьева, покраснев.

— Но вы ведь сказали, что ваша девичья фамилия дю Трейи.

— Без частицы, господин Морис. Моя семья была богатой, но никогда не принадлежала к знати.

— Вы мне не доверяете, — улыбаясь, заметил молодой человек.

— О нет, нет, — опять вернулась к рассказу Женевьева. — В Америке мой отец был связан с отцом господина Морана, а господин Диксмер служил у него поверенным. Когда мы разорились, то, зная, что у господина Диксмера независимое состояние, господин Моран представил его моему отцу, а тот, в свою очередь, — мне. Я видела, что этот брак решен заранее, понимала, что таково желание моей семьи. Я никого никогда не любила. Я согласилась. Уже три года я жена Диксмера, и должна сказать, что в течение этих трех лет мой муж был ко мне так добр, так великодушен, что, несмотря на разницу во взглядах и возрасте, которую вы отметили, у меня не было ни минуты сожаления.

— Но, — сказал Морис, — когда вы выходили замуж за господина Диксмера, он ведь еще не был во главе этого предприятия?

— Нет, мы жили в Блуа. После десятого августа господин Диксмер купил этот дом и относящиеся к нему мастерские. А чтобы я не находилась среди рабочих, чтобы уберечь меня от созерцания вещей, которые могли бы оскорбить мои привычки — как вы заметили, Морис, немного аристократические, — он предоставил мне этот павильон, где я живу одна, в уединении, согласно своим вкусам, согласно своим желаниям, и я счастлива, когда такой друг, как вы, Морис, приходит развлечь меня или помечтать вместе со мной.

И Женевьева протянула Морису руку — тот пылко поцеловал ее.

Женевьева слегка покраснела.

— Теперь, друг мой, — сказала она, отнимая руку, — вы знаете, как я стала женой господина Диксмера.

— Да, — произнес Морис, пристально взглянув на Женевьеву, — но вы ничего не сказали о том, как господин Моран стал компаньоном вашего мужа.

— О! Это очень просто, — ответила Женевьева. — У господина Диксмера, как я вам уже сказала, было кое-какое состояние, но недостаточное для того, чтобы одному взяться за такое значительное предприятие. Сын господина Морана, его покровителя, друга моего отца, как я вам уже говорила, предложил половину средств и, поскольку имел познания в области химии, отдался исследованиям с энергией, которую вы видели и благодаря которой торговля господина Диксмера — ему поручена вся материальная часть — получила такой огромный размах.

— К тому же господин Моран, — добавил Морис, — один из ваших лучших друзей, не так ли, сударыня?

— Господин Моран — благородная натура, это одно из самых возвышенных сердец, существующих на белом свете, — серьезно ответила Женевьева.

— Если он не представил вам иных доказательств этого, — сказал Морис, немного задетый тем, что молодой женщине компаньон мужа казался столь значительным, — кроме того, что делил расходы на устройство предприятия с господином Диксмером и изобрел новый способ окраски сафьяна, позвольте вам заметить, что похвала ваша довольно высокопарна.

— Он представил мне и другие доказательства, сударь, — сказала Женевьева.

— Он ведь еще молод, не правда ли? — поинтересовался Морис. — Хотя из-за этих очков с зелеными стеклами трудно определить его возраст.

— Ему тридцать пять лет.

— Вы давно его знаете?

— С нашего детства.

Морис прикусил губу. Он все время подозревал, что Моран любит Женевьеву.

— Да, — сказал Морис, — это и объясняет, почему он фамильярничает с вами.

— Он постоянно держится в определенных рамках, как вы сами видели, сударь, — улыбаясь ответила Женевьева. — Мне кажется, что эта непринужденность, которую даже едва можно назвать дружеской, не нуждается в объяснении.

— О, простите, сударыня, — сказал Морис, — вы знаете, что всем сильным привязанностям присуща зависть, и моя дружба позавидовала той дружбе, которую вы, по-видимому, испытываете к господину Морану.

Он замолчал. Женевьева тоже молчала. В этот день они больше не говорили о Моране, и Морис на этот раз расстался с Женевьевой еще более влюбленный, чем прежде, ведь теперь он ее ревновал.

Хотя молодой человек и был ослеплен своим чувством — на глазах его была как будто повязка, а в сердце бушевали страсть, — он не мог не заметить, что в рассказе Женевьевы оказалось много пробелов, сомнительных мест, недомолвок, на которые он сразу не обратил внимания, но которые всплыли потом в его памяти и странно тревожили его. Это беспокойство не могли прогнать ни полная свобода, предоставленная ему Диксмером для бесед с Женевьевой когда угодно и сколько угодно, ни уединение, в котором они проводили все вечера. Кроме того, Морис, став сотрапезником в доме, не только оставался наедине с Женевьевой — впрочем, охраняемой от желаний молодого человека ее ангельской чистотой, — но и сопровождал Женевьеву, когда ей время от времени приходилось пойти куда-нибудь неподалеку от дома.

Одно его удивляло: несмотря на сложившуюся в общении с обитателями дома непринужденность, чем больше он стремился сблизиться с Мораном (впрочем, вероятнее всего, чтобы удобнее было следить за проявлением чувств, которые тот, казалось, питает к Женевьеве), тем больше этот странный человек, вопреки предубеждению Мориса привлекавший его умом и пленявший изящными манерами, старался, похоже, отдалиться от него. Морис горько пожаловался на это Женевьеве, так как не сомневался, что Моран видит в нем соперника и ревность удаляет их друг от друга.

— Гражданин Моран ненавидит меня, — сказал он однажды Женевьеве.

— Вас? — спросила Женевьева, удивленно взглянув на него своими прекрасными глазами. — Вас ненавидит господин Моран?

— Да, я в этом уверен.

— А почему он должен вас ненавидеть?

— Хотите, я скажу вам? — воскликнул Морис.

— Конечно, — ответила Женевьева.

— Ну хорошо, потому что я…

Морис остановился. Он собирался сказать: «Потому что я вас люблю».

— Я не могу вам сказать почему, — покраснев, проговорил Морис.

Суровый республиканец рядом с Женевьевой был робким и нерешительным, как молодая девушка.

Женевьева улыбнулась.

— Скажите, — начала она снова, — что между вами нет взаимной симпатии, и я вам, может быть, поверю. Вы натура пылкая, у вас блестящий ум, вы утонченный человек. Моран же, если можно так выразиться, торговец, привитый на химике. Он робок, скромен, и эта робость, эта скромность мешают ему сделать первый шаг вам навстречу.

— А кто просит его делать первый шаг? Я их уже сделал пятьдесят, а он ни разу мне не ответил. Нет, — продолжал Морис, покачав головой, — нет, конечно же, дело не в этом.

— Ну, тогда в чем же?

Морис предпочел промолчать.

На следующий день после этого объяснения с Женевьевой он приехал к ней в два часа дня и нашел ее одетой для выхода.

— А, добро пожаловать, — сказала Женевьева, — вы будете сопровождать меня в качестве кавалера.

— И куда вы направляетесь? — спросил Морис.

— Я еду в Отей. Прекрасная погода. Я бы хотела немного прогуляться пешком. В экипаже мы доедем до заставы, там оставим его и пойдем в Отей пешком. Когда я закончу в Отее свои дела, мы вернемся к экипажу.

— О, — воскликнул восхищенный Морис, — вы дарите мне великолепный день!

Молодые люди отправились в путь. Они миновали Пасси, их экипаж спускался вниз, слегка подпрыгивая на неровностях дороги; затем они продолжили свою прогулку пешком.

Дойдя до Отея, Женевьева остановилась.

— Подождите меня на опушке парка, — сказала она. — Я приду сразу, как только закончу свои дела.

— К кому же вы идете? — поинтересовался Морис.

— К подруге.

— Я не могу вас сопровождать?

Женевьева, улыбаясь, покачала головой.

— Это невозможно, — сказала она.

Морис кусал губы.

— Хорошо, —согласился он, — я подожду.

— Что? — переспросила Женевьева.

— Ничего, — ответил Морис. — Вы долго там будете?

— Если бы я знала, что так побеспокою вас, Морис, и что вы сегодня заняты, — сказала Женевьева, — то никогда не стала бы просить оказать мне эту маленькую услугу — поехать со мной; я попросила бы сопровождать меня…

— Господина Морана? — быстро спросил Морис.

— Вовсе нет. Вы ведь знаете, что господин Моран на фабрике в Рамбуйе и вернется только вечером.

— Так вот чему я обязан этим предпочтением?

— Морис, — кротко произнесла Женевьева, — я не могу заставить ждать человека, назначившего мне встречу. Если вы не сможете отвезти меня обратно, то возвращайтесь в Париж, только потом пришлите мне экипаж.

— Нет, нет, сударыня, — живо сказал Морис, — я к вашим услугам.

И он поклонился Женевьеве; слегка вздохнув, она пошла в Отей.

А Морис отправился на место, назначенное для встречи, и стал прогуливаться взад и вперед, сбивая тростью, как Тарквиний, верхушки трав, цветов и чертополоха, попадавшихся на его пути. Впрочем, путь этот был ограничен небольшим пространством: как все очень озабоченные люди, Морис через каждые несколько шагов поворачивал обратно.

Мориса занимало одно — желание знать, любит ли его Женевьева. Она держала себя с молодым человеком как сестра или подруга, но он чувствовал, что ему этого уже недостаточно. Всем сердцем он полюбил ее. Она стала постоянной думой его дней, бесконечно повторяющимся сновидением его ночей. Раньше ему нужно было только одно — опять и опять видеть Женевьеву. Теперь он уже не мог этим довольствоваться: ему нужно было, чтобы Женевьева его любила.

Женевьевы не было целый час, и это время показалось ему вечностью. Но вот он увидел, как она направляется к нему с улыбкой на устах. Морис же, напротив, шел к ней, нахмурив брови. Наше бедное сердце устроено так, что старается черпать боль даже в недрах самого счастья.

Улыбаясь, Женевьева приняла поданную Морисом руку.

— Ну вот и я, — сказала она. — Простите, друг мой, что я заставила вас ждать…

Морис ответил кивком, и они пошли по чудесной аллее, тенистой, влажной, густой; за поворотом она должна была вывести их на большую дорогу.



Это был один из тех дивных весенних вечеров, когда каждое растение питает воздух своим ароматом, каждая птица, неподвижно сидящая на ветке или порхающая в кустарнике, поет свой гимн любви Всевышнему, — один из тех вечеров, что, кажется, предназначены для того, чтобы навсегда остаться в воспоминаниях.

Морис молчал; Женевьева о чем-то думала. Она держала в руке, опирающейся на руку Мориса, букет и обрывала лепестки его цветов.

— Что с вами? — промолвил вдруг Морис. — Что вас так огорчило?

Женевьева могла бы ему ответить: «Мое счастье».

Она устремила на него нежный и поэтичный взор.

— А вы сами, — сказала она, — разве вы сегодня не более грустны, чем обычно?

— Я? — спросил Морис. — У меня есть причина быть грустным, а вы…

— Вы несчастны?

— Конечно. Разве вы никогда по моему дрожащему голосу не замечали, как я страдаю? Разве не случалось, что во время беседы с вами или вашим мужем мне приходилось вставать и выходить, как будто мне не хватало воздуха, ведь мне казалось в такие моменты, что моя грудь вот-вот разорвется?

— Но, — смутилась Женевьева, — чем вы объясняете это страдание?

— Если бы я был кокеткой, — сказал Морис, горько засмеявшись, — я бы сказал, что у меня расшалились нервы.

— А сейчас вы тоже страдаете?

— Очень.

— Ну что же, тогда вернемся.

— Уже, сударыня?

— Конечно.

— Ах да! Правда, — прошептал молодой человек, — я и забыл, что господин Моран должен вернуться из Рамбуйе до наступления сумерек, а уже смеркается.

Женевьева посмотрела на него с упреком.

— Опять! — сказала она.

— Почему же в прошлый раз вы произнесли столь пышную хвалебную речь о господине Моране? — спросил Морис. — Это ваша вина.

— А с каких это пор, — спросила Женевьева, — перед людьми, которых ценишь, нельзя говорить того, что думаешь о человеке, достойном уважения?

— Слишком сильно это уважение, раз оно заставляет вас так ускорить шаги из опасения опоздать на несколько минут.

— Сегодня вы крайне несправедливы, Морис. Разве я не провела с вами часть дня?

— Вы правы, я действительно слишком требователен, — вновь начал Морис, поддаваясь горячности своего характера. — Пойдемте к господину Морану, пойдемте!

Женевьева чувствовала, как досада переполняет ее сердце.

— Да, — согласилась она, — пойдемте к господину Морану. Он, по крайней мере, друг, который никогда не доставляет мне неприятностей.

— Да, такие друзья всегда ценны, — сказал Морис, задыхаясь от ревности, — что касается меня, я уверен, что хотел бы иметь таких.

В это время они уже шли по большой дороге; горизонт алел в последних лучах заходящего солнца, которые играли на позолоченной резьбе собора Инвалидов. И первая звезда, та самая, что однажды вечером уже привлекла взор Женевьевы, засияла в невесомой лазури неба.

С грустной покорностью Женевьева выпустила руку Мориса.

— Что с вами? Вы и меня заставляете страдать, — сказала она.

— Ах, — откликнулся Морис, — я ведь не так искусен, как некоторые из моих знакомых. Я не умею заставлять себя любить.

— Морис! — воскликнула Женевьева.

— О сударыня! Если он всегда добр, всегда в ровном настроении, то только потому, что не страдает.

Женевьева вновь оперлась своей белой рукой на сильную руку Мориса.

— Прошу вас, — произнесла она изменившимся голосом, — не надо больше, не говорите!

— Почему?

— Потому что ваш голос причиняет мне боль.

— Итак, все во мне вам не нравится, даже голос?

— Молчите, заклинаю вас.

— Повинуюсь, сударыня.

И пылкий молодой человек провел рукой по лбу, влажному от пота.

Женевьева видела, что он действительно страдает. Такие натуры, как Морис, испытывают неведомые страдания.

— Вы мой друг, Морис, — сказала Женевьева, подняв на него ангельский взор, — драгоценный друг. Сделайте так, чтобы я не потеряла этого друга.

— О, вы не будете о нем долго сожалеть! — воскликнул Морис.

— Вы ошибаетесь, — сказала Женевьева, — я буду сожалеть о вас долго, всегда.

— Женевьева! Женевьева! — воскликнул Морис. — Сжальтесь надо мной!

Женевьева вздрогнула.

В первый раз он произнес ее имя с таким глубоким чувством.

— Хорошо, — продолжал Морис, — поскольку вы обо всем догадываетесь, позвольте мне сказать вам все, Женевьева, даже если вы должны будете убить меня взглядом… Слишком долго я молчу, я буду говорить, Женевьева.

— Сударь, — прервала его молодая женщина, — я ведь вас умоляла во имя нашей дружбы молчать. Сударь, я умоляю вас об этом снова, сделайте это ради меня, если уж не ради себя. Ни слова больше, именем Неба, ни слова больше!

— Дружба, дружба… Ах, если вы питаете к господину Морану дружбу, подобную той, какую выказываете ко мне, я не хочу больше вашей дружбы, Женевьева: мне нужно больше, чем другим.

— Ну, довольно, — остановила его г-жа Диксмер жестом королевы. — Довольно, хватит, господин Ленде. Вот наш экипаж, соблаговолите отвезти меня к моему мужу.

Морис дрожал от волнения и охватившего его жара. Когда Женевьева, чтобы дойти до экипажа, находившегося в нескольких шагах, вновь оперлась на руку Мориса, молодому человеку ее рука показалась пламенем. Женевьева села сзади, в глубине кареты; Морис поместился впереди. Они проехали весь Париж, не сказав ни слова.

Однако Женевьева на протяжении всей дороги держала платок у глаз.

Когда они приехали в мастерскую, Диксмер был занят в своем рабочем кабинете. Моран, вернувшись из Рамбуйе, переодевался. Направляясь в свою комнату, Женевьева протянула Морису руку со словами:

— Прощайте, Морис, вы этого хотели.

Он ничего не ответил, прошел к камину, где висела миниатюра с изображением Женевьевы, пылко поцеловал ее, прижал к сердцу, потом повесил на место и ушел.

Морис не помнил, как вернулся к себе. Он пересек Париж, ничего не видя и не слыша; все только что случившееся проходило перед ним как во сне; он не мог дать себе отчета ни в своих действиях, ни в своих словах, ни в чувствах, которыми они были вызваны. Бывают моменты, когда самая трезвая, полностью владеющая собой душа забывается под неистовым натиском подчиненных ей сил воображения.

Это было, как мы уже отметили, бегство, а не обычное возвращение домой. Он разделся без помощи слуги, не ответил кухарке, когда она обратила его внимание на приготовленный ужин. Потом взял со стола письма, пришедшие за день, прочитал их все, одно за другим, не понимая ни слова. Туман ревности, опьянение рассудка еще не развеялись.

В десять часов Морис улегся в постель так же машинально, как и все, что он делал после того, как расстался с Женевьевой.

Если бы Морису в минуты хладнокровия рассказали о его странном поведении как о действиях кого-то другого, он бы этого не понял, счел бы безумным того, кто совершил подобный отчаянный поступок, не оправдываемый ни слишком большой осторожностью Женевьевы, ни ее слишком большой непринужденностью. Он чувствовал только одно — страшный удар был нанесен всем его надеждам, в которых он никогда раньше даже не отдавал себе отчета и на которых, какими бы неясными они ни были, покоились все его мечты о счастье, витавшие на горизонте подобно неуловимой дымке.

Итак, с Морисом произошло то, что почти всегда бывает в таких случаях: оглушенный полученным ударом, он, очутившись в постели, тотчас же уснул, или, вернее, лишился чувств до следующего дня.

Его разбудил шум открывающейся двери: служитель, по обыкновению, вошел, чтобы открыть окна в спальне Мориса и принести цветы.

В 1793 году выращивали массу цветов; Морис их обожал. Но сейчас он даже не взглянул на них: приподняв отяжелевшую голову, подпер ее рукой и стал вспоминать все, что произошло накануне.

Он спрашивал себя и не мог ответить, чем было вызвано его дурное настроение. Одной из причин была ревность к Морану; но вряд ли им удачно был выбран момент, чтобы тешить себя ревностью к человеку, находившемуся в Рамбуйе, тогда как сам Морис был наедине с любимой женщиной, мог наслаждаться этим свиданием в окружении пленительной природы, просыпающейся в один из первых дней весны.

Ни при чем здесь были подозрения относительно того, что могло произойти в отейском доме, куда он проводил Женевьеву и где она оставалась более часа. Нет, непрекращающейся мукой его жизни была мысль о том, что Моран — возлюбленный Женевьевы. Это была странная фантазия его мозга, странная причуда ума, ведь никогда ни единым жестом, ни единым взглядом, ни единым словом компаньон Диксмера не дал и тени повода для подобных предположений.

Голос слуги вывел его из задумчивости.

— Гражданин, — сказал тот, показывая лежащие на столике распечатанные письма, — вы уже выбрали, какие из них оставить, а какие сжечь?

— Сжечь что? — спросил Морис.

— Те письма, которые гражданин прочитал вчера вечером, перед тем как лечь в постель.

Морис не помнил, чтобы он прочитал хотя бы одно письмо.

— Сожгите все, — приказал он.

— А вот сегодняшние, гражданин, — сказал слуга.

Он протянул Морису пачку писем и пошел к камину, чтобы бросить туда вчерашние.

Морис взял письма, ощутил под пальцами сургучную печать, и ему показалось, что он смутно узнает знакомый аромат.

Он стал быстро перебирать их; увидев печать и почерк на одном из них, вздрогнул.

Этот человек, такой стойкий перед лицом любой опасности, побледнел только от запаха письма.

Служитель поинтересовался, что с ним случилось, но Морис знаком велел ему удалиться.

Он стал рассматривать письмо со всех сторон, предчувствуя, что оно таит для него беду, и вздрогнул перед неизвестностью.

Тем не менее он призвал все свое мужество и, распечатав, прочитал следующее:

«Гражданин Морис!

Нам необходимо разорвать связи, ибо, как мне кажется, с Вашей стороны они близки к тому, чтобы преступить законы дружбы. Вы человек чести, гражданин, и теперь, когда миновала ночь после того, что произошло между нами вчера вечером, Вы должны понять, что Ваше присутствие в нашем доме стало невозможным. Я рассчитываю, что Вы сумеете найти подходящий предлог, чтобы объяснить это моему мужу. Надеюсь сегодня же увидеть Ваше письмо господину Диксмеру и буду убеждена, что мне придется сожалеть о горестно заблудшем друге, встретиться с которым вновь мне мешают правила приличия.

Прощайте навсегда.

Женевьева.
P.S. Посыльный ждет ответа».

Морис позвал; вошел слуга.

— Кто принес это письмо?

— Гражданин посыльный.

— Он здесь?

— Да.

Больше Морис не вздыхал, не колебался. Он прыгнул с кровати, натянул брюки, сел перед пюпитром, взял первый попавшийся лист бумаги (на нем вверху было напечатано название секции) и написал:

«Гражданин Диксмер,

я Вас любил и все еще люблю, но не могу видеться с Вами впредь».

Морис искал причину, по которой он не мог больше встречаться с гражданином Диксмером, и нашел только одну, ту, которая возникала тогда в головах у всех. Он продолжил:

«Ходят слухи о Вашем безразличии к общественным интересам. Я вовсе не хочу Вас обвинять, и Вы не поручали мне Вас защищать. Примите мои сожаления и будьте уверены, что Ваши секреты будут погребены в моем сердце».

Морис даже не перечитал это письмо, написанное, как мы уже сказали, под воздействием первой пришедшей в голову мысли. Не было сомнений по поводу того, какое впечатление оно должно произвести. Как казалось Морису, Диксмер — отменный патриот, по крайней мере на словах. Он рассердится, получив письмо; жена и гражданин Моран, несомненно, станут склонять его к твердости, он не ответит, и забвение, подобно черной вуали, скроет радостное прошлое и превратит его в мрачное будущее. Морис подписал письмо, запечатал его и передал посыльному.

И тогда слабый вздох вырвался из сердца республиканца. Он взял перчатки, шляпу и направился в секцию.

Он надеялся, бедный Брут, вновь обрести свой стоицизм в общественной деятельности.

А состояние общественных дел было ужасным: шла подготовка к 31 мая. Террор, подобно бурному потоку, устремился с вершины Горы и пытался снести преграду, которую пытались воздвигнуть на его пути жирондисты, эти дерзкие умеренные, осмелившиеся потребовать возмездия за сентябрьскую резню и какое-то время бороться за спасение жизни короля.

Пока Морис отдавался работе с таким пылом, что лихорадка, от которой он хотел избавиться, пожирала его голову вместо сердца, посыльный вернулся на Старую улицу Сен-Жак и наполнил дом изумлением и ужасом.

Письмо, побывав у Женевьевы, было вручено Диксмеру.

Диксмер распечатал его, прочитал и сначала ничего не понял; потом он сообщил его содержание гражданину Морану, и тот, задумавшись, подпер рукою свой белый, будто слоновой кости, лоб.

В положении, в котором находились Диксмер, Моран и их товарищи — о нем совершенно не знал Морис, но догадываются наши читатели, — это письмо было подобно удару молнии.

— Он честный человек? — с тревогой спросил Диксмер.

— Да! — без колебаний ответил Моран.

— Неважно! — вступил в разговор тот, кто придерживался крайних мер. — Вы видите, мы поступили крайне глупо, что не убили его тогда.

— Друг мой, — сказал Моран, — мы боремся против насилия, мы клеймим его, называя преступлением. Каковы бы ни были последствия, мы хорошо сделали, что не убили человека. А потом, я повторяю, у Мориса благородная и честная душа.

— Да, но коль скоро эта благородная и честная душа принадлежит восторженному республиканцу, то он, возможно, сочтет себя преступником как раз в том случае, если, проведав о чем-то, не принесет в жертву свою честь на алтарь отечества, как они это называют.

— Но разве вы думаете, что он о чем-то догадывается? — спросил Моран.

— Вы не понимаете? Он же пишет о секретах, что будут погребены в его сердце, — очевидно, о тех, что я доверил ему относительно нашей контрабанды; ни о чем другом он не знает.

— Ну, а насчет этого свидания в Отее он ничего не подозревает? Вы ведь знаете, что он сопровождал вашу жену? — допытывался Моран.

— Я сам посоветовал Женевьеве взять Мориса с собой для охраны.

— Послушайте, — сказал Моран, — мы сможем убедиться, верны ли наши подозрения. Очередь дежурства нашего батальона в Тампле второго июня, то есть через неделю. Вы, Диксмер, — капитан, а я — лейтенант. Если наш батальон или наша рота получит контрприказ, как его уже однажды получил батальон секции Бют-де-Мулен, который Сантер заменил на батальон секции Гравилье, значит, все раскрылось и нам остается лишь бежать из Парижа или умереть, сражаясь. А если все пойдет как задумано…

— Мы точно так же погибнем, — ответил ему Диксмер.

— Почему же?

— Черт возьми! Разве все планы не основаны на содействии этого муниципального гвардейца? Разве не он, сам того не зная, должен был открыть нам дорогу к королеве?

— Да, действительно, — сказал удрученный Моран.

— Итак, вы видите, — произнес Диксмер, нахмурив брови, — нам необходимо во что бы то ни стало возобновить отношения с этим молодым человеком.

— Ну, а если из боязни скомпрометировать себя он откажется? — спросил Моран.

— Послушайте, — ответил ему Диксмер, — я расспрошу сейчас Женевьеву; она последняя из нас, кто его видел. Может быть, она что-нибудь знает?

— Диксмер, — произнес Моран, — меня беспокоит, что вы хотите впутать Женевьеву во все наши заговоры. Конечно, не потому, что я боюсь ее неосторожности, великий Боже, нет! Но мы играем в страшную игру; мне и стыдно, и жаль делать ставку на голову женщины.

— Голова женщины, — возразил Диксмер, — весит столько же, сколько и голова мужчины, особенно там, где хитрость, чистосердечие или красота могут сделать столько же — а иногда даже больше, — чем сила, мощь и мужество. Женевьева разделяет наши убеждения и наши симпатии, она разделит и нашу участь.

— Поступайте как считаете нужным, дорогой друг, — ответил Моран. — Я сказал лишь то, что должен был сказать. Женевьева во всех отношениях достойна той миссии, которую вы на нее возлагаете, а вернее, она сама возложила на себя. Ведь именно святые становятся мучениками.

И он протянул белую женственную руку Диксмеру, который сжал ее своими сильными руками.

Затем Диксмер, посоветовав Морану и другим их товарищам соблюдать еще большую, чем когда бы то ни было, осторожность, прошел к Женевьеве.

Она сидела у стола, склонившись над вышивкой.

Услышав шум открывающейся двери, она повернулась и увидела мужа.

— О, это вы, друг мой, — произнесла она.

— Да, — молвил Диксмер; лицо его было спокойным и улыбающимся. — Я получил от нашего друга Мориса письмо, но ничего из него не понял. Вот, прочтите и скажите, что вы об этом думаете?

Женевьеве, несмотря на все ее самообладание, не удалось скрыть дрожь протянутой за письмом руки. Она стала читать.

Диксмер следил за тем, как ее глаза пробегали по строчкам.

— И что? — спросил он, когда Женевьева закончила чтение.

— Я думаю, что господин Морис Ленде — честный человек и нам не надо ничего бояться с его стороны, — самым спокойным тоном ответила Женевьева.

— Вы считаете, что он не знает, к кому вы ездили в Отей?

— Я в этом уверена.

— Почему же вдруг такое решение? Он не показался вам вчера более холодным или, наоборот, более взволнованным, чем обычно?

— Нет, — ответила Женевьева, — я думаю, он был таким, как всегда.

— Прежде чем отвечать мне, Женевьева, хорошо подумайте, потому что ваш ответ — вы должны это понять — будет иметь огромное влияние на все наши планы.

— Подождите, — сказала Женевьева с волнением, которое прорывалось сквозь все ее усилия сохранять хладнокровие, — подождите же.

— Хорошо, — произнес Диксмер, и мышцы его лица слегка напряглись, — вспомните все, Женевьева.

— Да, — начала молодая женщина, — да, я припоминаю. Вчера он был хмур. Господин Морис немного тиран в своих привязанностях… и мы несколько раз сердились друг на друга в течение последних недель.

— Так это просто каприз? — спросил Диксмер.

— Вероятно.

— Женевьева, при нашем положении дел, поймите, нам нужна не вероятность, а уверенность.

— Хорошо, друг мой, я в этом уверена.

— Стало быть, это письмо лишь предлог для того, чтобы не приходить в наш дом?

— Друг мой, как вы можете хотеть, чтобы я говорила о подобных вещах?

— Говорите, Женевьева, — настаивал Диксмер, — потому что ни у одной другой женщины, кроме вас, я бы этого не спросил.

— Это предлог, — опустив глаза, сказала Женевьева.

— Ах так! — воскликнул Диксмер.

Затем, после минутного молчания, он вынул из-за жилета руку — ею он сдерживал биение сердца — и оперся на спинку стула.

— Дорогой друг, окажите мне услугу, — сказал Диксмер.

— Какую? — спросила удивленная Женевьева, повернувшись к нему.

— Вы можете устранить самую тень опасности. Морис, возможно, более осведомлен о наших секретах, чем мы думаем. То, что вы считаете предлогом, возможно, соответствует действительности. Напишите ему записку.

— Я? — вздрогнув, произнесла Женевьева.

— Да, вы. Скажите ему, что это вы распечатали письмо и именно вы хотите получить объяснение по этому поводу. Он придет, вы его расспросите и легко отгадаете, что же произошло.

— О нет, нет! — воскликнула Женевьева. — Я не могу сделать то, о чем вы меня просите. Я этого не сделаю.

— Дорогая Женевьева, когда на карту поставлены важнейшие интересы, порученные нам, как вы можете отступать перед ничтожными соображениями самолюбия?

— Я ведь сказала вам, сударь, свое мнение о Морисе, — ответила Женевьева, — он честен, он рыцарь, но он капризен, а я хочу быть зависимой только от своего мужа.

Она ответила с таким спокойствием и вместе с тем настолько твердо, что Диксмер понял: настаивать, по крайней мере сейчас, бесполезно. Он не сказал больше ни слова, посмотрел на Женевьеву невидящим взглядом, провел рукой по вспотевшему лбу и вышел.

Моран с беспокойством ожидал его. Диксмер слово в слово повторил ему только что состоявшийся разговор.

— Ну хорошо, — решил Моран, — оставим все как есть и не будем больше об этом думать. Я скорее откажусь от всего, нежели причиню хотя бы тень заботы вашей жене или задену ее самолюбие.

Диксмер положил руку ему на плечо.

— Вы сошли с ума, сударь, — промолвил он, пристально глядя на Морана, — или думаете не то, что говорите.

— Как, Диксмер, вы полагаете?..

— Я полагаю, шевалье, что вы, как и я, не можете поддаваться порывам сердца. Ни вы, ни я, ни Женевьева не принадлежим себе, Моран. Мы только средства, призванные защитить принцип; а принципы опираются на средства, сокрушая их…

Моран вздрогнул и промолчал; его молчание было задумчивым и печальным.

Не проронив ни слова, они несколько раз прошлись по саду.

Затем Диксмер расстался с Мораном.

— Мне нужно отдать несколько распоряжений, — сказал он совершенно спокойным голосом. — Я покидаю вас, господин Моран.

Моран протянул Диксмеру руку, потом посмотрел ему вслед.

— Бедный Диксмер, — прошептал он. — Боюсь, что в этом деле он рискует больше всех.

Диксмер действительно вернулся в мастерскую, отдал несколько приказаний, перечитал газеты, приказал раздать хлеб и торф беднякам своей секции и, вернувшись к себе, сменил рабочую одежду на выходной костюм.

Через час Мориса, с головой ушедшего в чтение и в подготовку очередной речи, оторвал от этого голос служителя, наклонившегося к его уху и тихонько сказавшего:

— Гражданин Ленде, к вам пришел какой-то человек. Он утверждает, что должен сообщить вам что-то очень важное. Он ждет вас дома.

Вернувшись домой, Морис был крайне удивлен, застав там Диксмера, листавшего газеты. По дороге Морис все время расспрашивал слугу о госте, но тот, совсем не зная кожевенника, не мог ничего сообщить.

Увидев Диксмера, Морис остановился на пороге и невольно покраснел.

Диксмер поднялся и, улыбаясь, протянул ему руку.

— Какая муха вас укусила? Что вы такое мне написали? — спросил он молодого человека. — По правде говоря, все это меня больно ударило, дорогой Морис. Я безразличный и мнимый патриот, пишете вы? Полноте, вы не можете повторить мне в лицо подобные обвинения. Лучше признайтесь, что вы просто ищете со мной ссоры.

— Я готов признать все, что вы хотите, дорогой Диксмер, поскольку то, что вы делали, всегда было для меня поведением порядочного человека. Но тем не менее я принял решение, и оно бесповоротно.

— Как же так? — продолжал Диксмер. — Вы сами утверждаете, что нас не в чем упрекнуть, и все равно нас покидаете?

— Дорогой Диксмер, поверьте: для того чтобы позволить себе лишиться такого друга, как вы, у меня должны быть очень веские причины.

— Да, но во всяком случае, — опять заговорил Диксмер, пытаясь улыбнуться, — причины совсем не те, о которых вы пишете. То, о чем вы написали, только предлог.

Морис на минуту задумался.

— Послушайте, Диксмер, — сказал он, — мы живем в такое время, когда сомнение, высказанное в письме, может и должно вызвать у вас беспокойство, я это понимаю. Не пристало честному человеку оставлять вас под гнетом такого беспокойства. Да, Диксмер, причины, о которых идет речь в письме, — только предлог.

Это признание, казалось, должно было бы прояснить чело коммерсанта, но оно, наоборот, омрачило его.

— Но в чем же все-таки настоящая причина? — допытывался Диксмер.

— Я не могу вам ее назвать, — ответил Морис. — Но если бы вы ее знали, то одобрили бы мое поведение, я в этом уверен.

Диксмер настаивал.

— Вы все же хотите услышать? — спросил Морис.

— Да, — подтвердил Диксмер.

— Хорошо, — ответил Морис, испытывая некоторое облегчение, оттого что приблизился к правде. — Ну так вот: у вас молодая и красивая жена, чья нравственная чистота хорошо известна. Так вот, я подумал, что мои визиты к вам могут быть дурно истолкованы.

Диксмер слегка побледнел.

— Правда? — промолвил он. — Ну что ж, дорогой Морис, супруг должен быть благодарен вам за боль, которую вы причиняете другу.

— Понимаете, — продолжал Морис, — я не самоуверен и не думаю, что мое присутствие могло бы быть опасно для вашего покоя или покоя вашей жены, но оно может стать источником клеветы; а вы знаете, что, чем абсурднее клевета, тем легче в нее верят.

— Да вы просто ребенок! — сказал Диксмер, пожав плечами.

— Пусть я ребенок, как хотите, — возразил Морис, — но вдалеке друг от друга мы останемся такими же добрыми друзьями, ведь нам не в чем будет упрекнуть себя, тогда как рядом, наоборот…

— Что рядом?

— Все закончится тем, что мы озлобимся.

— Подумайте, Морис, разве я могу в это поверить?

— Ах, Боже мой! — произнес молодой человек.

— Но почему вы мне написали, Морис, вместо того чтобы прямо сказать?

— Чтобы избежать того, что между нами сейчас происходит.

— Неужели вы сердитесь, Морис, что я, любя вас, пришел за объяснениями? — спросил Диксмер.

— О, совсем наоборот! — воскликнул Морис. — Я счастлив, клянусь вам, видеть вас еще раз до того, как мы окончательно расстанемся.

— Вы говорите «расстанемся», гражданин! Но ведь мы вас очень любим, — не отступал Диксмер, взяв руку молодого человека и сжимая ее в своих руках.

Морис вздрогнул. Диксмер — от него это не ускользнуло — притворился, что ничего не замечает, и продолжал:

— Моран сегодня утром повторил мне: «Сделайте все что сможете, чтобы вернуть этого славного господина Мориса».

— Ах, сударь, — произнес молодой человек, нахмурив брови и отнимая руку, — я бы не подумал, что расположение гражданина Морана ко мне заходит так далеко.

— Вы не верите? — спросил Диксмер.

— Не могу сказать, что верю или сомневаюсь, — отвечал Морис, — у меня нет никакой причины задавать себе этот вопрос. Когда я приходил к вам, Диксмер, то делал это ради вас и вашей жены, а вовсе не ради гражданина Морана.

— Вы его не знаете, Морис, — сказал Диксмер, — у него прекрасная душа.

— Согласен, — горько улыбнулся Морис.

— Ну а теперь, — продолжал Диксмер — вернемся к цели моего визита.

Морис поклонился как человек, который сказал все и ждет, что скажут ему.

— Так вы говорите, что будут пересуды?

— Да, гражданин, — подтвердил Морис.

— Ну что же, поговорим откровенно. Почему вы должны обращать внимание на пустую болтовню какого-то бездельника-соседа? Ведь у вас есть совесть, а у Женевьевы — целомудрие, не так ли?

— Я моложе вас, — сказал Морис, которого уже начала удивлять эта настойчивость, — и мой взгляд на вещи может быть более щепетилен. Вот почему я вам заявляю, что репутации такой женщины, как Женевьева, не должна коснуться даже болтовня праздного соседа. Позвольте мне, дорогой Диксмер, остаться верным своему первому решению.

— Ну что ж, — сказал Диксмер, — раз уж мы признаемся во всем, признайтесь еще в одном.

— В чем? — спросил Морис, покраснев. — В чем вы хотите, чтобы я признался?

— Что вас не политика и не слухи о вашем постоянном присутствии у меня в доме заставляют покинуть нас.

— А что же тогда?

— Тайна, ставшая вам известной.

— Какая тайна? — переспросил Морис, с выражением такого наивного любопытства, что кожевенник воспрянул духом.

— Да это дело с контрабандой — вы о нем узнали в тот вечер, когда мы познакомились таким странным образом. Вы мне не смогли простить этого мошенничества и обвиняете меня в том, что я плохой республиканец, потому что использую английские товары в своей кожевне.

— Мой дорогой Диксмер, клянусь вам, что я совершенно забыл, когда посещал ваш дом, что нахожусь у контрабандиста.

— Правда?

— Правда.

— У вас нет больше никаких других причин покинуть мой дом, кроме названных вами?

— Слово чести.

— Ну хорошо, Морис, — сказал Диксмер, поднимаясь и пожимая руку молодого человека, — я надеюсь, что вы поразмыслите и откажетесь от вашего решения, так огорчившего всех нас.

Морис поклонился и ничего не ответил, что было равносильно окончательному отказу.

Диксмер вышел раздосадованный тем, что не смог сохранить отношения с человеком, который при определенных обстоятельствах стал бы для них не только полезным, но и просто необходимым.

Шло время. Мориса раздирали тысячи противоречивых желаний. Диксмер просил его вернуться; Женевьева могла бы его простить. Отчего же он был в таком отчаянии? На его месте Лорен, наверное, вспомнил бы множество афоризмов своих любимых авторов. Но ведь было и письмо Женевьевы, и содержало оно категорическую отставку. Морис не расставался с ним, носил его на груди вместе с маленькой запиской, полученной им на следующий день после того, как он вызволил Женевьеву из рук оскорблявших ее патрульных. И наконец, было нечто большее — он упорно ревновал ее к этому ненавистному Морану, главному виновнику его разрыва с Женевьевой.

Итак, в своем решении Морис оставался непреклонным.

Но надо заметить, что, после того как он был лишен каждодневных визитов на Старую улицу Сен-Жак, Морис почувствовал гнетущую пустоту, и, когда наступал час его обычных походов в сторону квартала Сен-Виктор, он впадал в глубокую меланхолию, начиная проходить все обычные стадии ожидания и сожаления.

Каждое утро, просыпаясь, он надеялся найти письмо от Диксмера и признавался себе, что, хотя и сопротивлялся уговорам живого голоса, но уступил бы письму. Каждый день он покидал дом с надеждой встретить Женевьеву и заранее придумывал тысячу предлогов, чтобы заговорить с ней при встрече. Каждый вечер он возвращался домой с надеждой встретить там посыльного, который однажды Утром, сам того не подозревая, принес ему печаль, ставшую теперь постоянной спутницей Мориса.

Часто в минуты отчаяния он — эта могучая натура — готов был рычать от мысли, что испытывает такую муку и не может воздать по заслугам тому, от кого так страдает: ведь первопричиной всех его печалей был Моран. Тогда Морис придумывал план ссоры с Мораном. Но компаньон Диксмера был таким слабым и безобидным, что оскорбления или провокации со стороны такого колосса, как Морис, были бы подлостью.

Несколько раз заходил Лорен, чтобы как-то отвлечь друга от переживаний, о которых Морис говорить упорно не желал, однако и не отрицал, что они существуют. Лорен сделал — и уговорами и практическими действиями — все возможное, чтобы вернуть родине это сердце, страдающее от любви к женщине, а не к ней. Но, несмотря на то что положение в стране оставалось тяжелым и в любом другом состоянии духа Морис был бы полностью вовлечен в вихрь политических событий, молодой республиканец страдал так, что не мог участвовать в них с той активностью, что сделала его героем 14 июля и 10 августа.

Вот уже в течение десяти месяцев две противоборствующие партии, до сих пор склонные, так сказать, лишь к легким атакам и едва начавшие первые стычки, готовились к схватке, и было очевидно, что, начавшись, она станет смертельной для одной из них. Эти две партии, рожденные в лоне самой Революции, с одной стороны были представлены умеренными, то есть жирондистами Бриссо, Петионом, Верньо, Валазе, Ланжюине, Барбару и их сподвижниками; с другой — им противостояла Гора, то есть система террора, представленная Дантоном, Робеспьером, Шенье, Фабром, Маратом, Колло д’Эрбуа, Эбером и их единомышленниками.

После событий 10 августа, как после каждого сражения, казалось, что влияние должно было перейти к партии умеренных. Правительство было сформировано из остатков старого состава с добавлением новых членов. Были опять призваны прежние министры Ролан, Серван, Клавьер, вновь назначены Дантон, Монж и Лебрен. За исключением одного — Дантона, представлявшего среди своих коллег стихию решительности, все остальные министры принадлежали к партии умеренных.

Слово «умеренных», разумеется, мы употребляем в относительном смысле.

Но события 10 августа эхом отозвались за границами Франции; коалиция спешила на помощь не столько Людовику XVI лично, сколько роялистскому принципу, пошатнувшемуся в самой своей основе. И тогда прозвучали слова угрозы, произнесенные герцогом Брауншвейгским, и их ужасным воплощением стало падение Лонгви и Вердена под натиском врага. Наступил террор; Дантон уже бредил сентябрьскими днями и осуществлял этот кровавый бред, который покажет врагу, что вся Франция, став соучастницей бойни, готова бороться за свое опороченное существование со всей энергией отчаяния. Сентябрь спас Францию, но одновременно поставил ее вне закона.

Франция оказалась спасенной, энергия — бесполезной, и партия умеренных вновь обрела некоторую силу. И тогда жирондисты стали упрекать участников этих кровавых дней. Звучали слова «душегуб», «убийца». Словарь нации даже пополнился новым словом «сентябрист» — участник сентябрьских событий.

Дантон отважно стал употреблять его. Как и Хлодвиг, он лишь на короткое время склонил голову под этим кровавым крещением, чтобы потом поднять ее еще выше и с большей угрозой. Второй случай для возобновления миновавшего террора представился во время процесса над королем. Насилие и умеренность вступили если не совсем еще в борьбу личностей, то в борьбу принципов. Соотношение сил было испытано на коронованном пленнике. Умеренность была побеждена, и голова Людовика XVI упала на эшафоте.

Как и 10 августа, 21 января — день казни Людовика XVI — вернуло коалиции всю ее энергию. Ей все еще противостоял тот же человек, но уже не с той удачей. Дюмурье, успехи которого были остановлены неразберихой во всех органах власти, из-за чего помощь людьми и деньгами не могла до него дойти, выступает против якобинцев, считая их виновниками разрухи. Он переходит на сторону жирондистов и, объявляя себя их другом, губит их.

Восстает Вандея. Угрожают департаменты. За неудачами следует измена, за изменой — неудачи. Якобинцы обвиняют умеренных и хотят нанести им удар 10 марта, то есть в тот самый вечер, с которого начинается наше повествование. Но их спасает чрезмерная поспешность противников, а возможно, и дождь, заставивший Петиона, этого глубокого знатока парижского духа, сказать: «Идет дождь. Сегодня ночью ничего не будет».

Однако начиная с 10 марта для жирондистов все является предзнаменованием разгрома. Марат обвинен и оправдан. Робеспьер и Дантон пока помирились — во всяком случае так, как мирятся тигр и лев, чтобы вместе победить быка и пожрать его. Сентябрист Анрио назначен командующим национальной гвардией. Другими словами — все предвещает этот ужасный день, что должен грозовым вихрем снести последнюю преграду, которую Революция противопоставляла террору.

Таковы были великие события, и Морис при любых других обстоятельствах принял бы активное участие в них, чего, естественно, требовали его могучая натура и восторженный патриотизм. Но, к счастью или к несчастью для него, ни увещания Лорена, ни небывалое беспокойство на улицах не могли изгнать из головы Мориса одну-единственную мысль, неотступно его преследовавшую. И когда наступило 31 мая, бесстрашный участник осады Бастилии и Тюильри валялся дома в кровати, терзаемый той лихорадкой, что убивает самых сильных, но может быть, однако, рассеяна всего лишь одним взглядом, излечена всего лишь одним словом.

XIII 31 МАЯ

Утром достопамятного дня 31 мая, когда с рассвета гремел набат и трубили общий сбор, батальон предместья Сен-Виктор вошел в Тампль.

После того как все обычные формальности были выполнены и посты распределены, прибыли дежурные солдаты муниципальной гвардии и были подвезены четыре орудия в подкрепление батарее, поставленной у ворот Тампля.

Одновременно с орудиями прибыл Сантер в эполетах из желтой шерсти и в весьма засаленном мундире, что, видимо, должно было свидетельствовать о его патриотизме.

Он провел смотр отряда и счел его состояние удовлетворительным, затем пересчитал муниципальных гвардейцев: их оказалось только трое.

— Почему муниципальных гвардейцев только трое? — спросил он. — Кто этот отсутствующий, недостойный называться гражданином?

— Того, кто сейчас отсутствует, гражданин генерал, — ответил наш старый знакомый Агрикола, — не обвинишь в нерадивости; ведь это секретарь секции Лепелетье, начальник отважных фермопилов, гражданин Морис Ленде.

— Хорошо, хорошо, — ответил Сантер, — я тоже знаю Мориса Ленде как достойного патриота; однако если он не явится в течение десяти минут, его занесут в списки отсутствующих.

И генерал занялся другими делами.

Во время этой беседы в нескольких шагах находились капитан егерей с солдатом. Один из них опирался на ружье, другой сидел на стволе пушки.

— Вы слышали? — вполголоса спросил капитан у солдата. — Морис до сих пор не пришел.

— Да. Но он придет, будьте уверены; разве что он взбунтовался.

— Если он не явится, — сказал капитан, — я поставлю вас часовым на лестнице, и, когда она, что вероятно, поднимется на башню, вы сможете сказать ей несколько слов.

В это время вошел человек, в котором по трехцветному шарфу можно было опознать муниципального гвардейца. Но он был незнаком капитану и солдату, поэтому они не сводили с него глаз.

— Гражданин генерал, — обратился незнакомец к Сантеру, — прошу назначить меня вместо гражданина Мориса Ленде. Он болен, вот заключение врача. Мое дежурство через неделю, я меняюсь с ним: а через неделю он отдежурит за меня.

— Да, если только все эти Капеты через неделю будут еще живы, — заметил один из муниципальных гвардейцев.

Сантер слегка улыбнулся в ответ на шутку ревностного республиканца, затем повернулся к доверенному Мориса.

— Ладно, — согласился он, — иди и запишись вместо Мориса Ленде, но в графе примечаний отметь причину этой замены.

С радостным удивлением капитан и солдат переглянулись.

«Через неделю», — без слов сказали они друг другу.

— Капитан Диксмер, — крикнул Сантер, — займите со своей ротой пост в саду!

— Пойдемте, Моран, — сказал капитан стоявшему рядом солдату.

Раздалась барабанная дробь, и рота во главе с хозяином кожевни направилась в указанное место.

Ружья составили в козлы, и солдаты стали группами прохаживаться взад и вперед, выбирая дорогу по собственной прихоти.

Они бродили по тому самому саду, где во время заключения Людовика XVI иногда прогуливалось королевское семейство. Теперь этот сад был гол, бесплоден, уныл, почти лишен цветов, деревьев и зелени.

Шагах в двадцати пяти от той части стены, что выходила на улицу Сенных ворот, находилось нечто вроде хижины: муниципальные власти предусмотрительно разрешили построить ее для большего удобства расквартированных в Тампле национальных гвардейцев: в дни народных возмущений, когда запрещалось выходить, они могли здесь выпить и поесть. Права вести хозяйство в этом маленьком внутреннем кабачке домогались многие; наконец дозволение было дано отменной патриотке, чей муж, житель предместья, был убит 10 августа. Она откликалась на имя вдовы Плюмо.

Эта маленькая хижина, построенная из досок и глины с соломой, располагалась посредине бывшей куртины — о существовании ее напоминала карликовая изгородь из букса — и имела всего одну комнату площадью в двенадцать квадратных футов. Под хижиной размещался подвал, куда вели грубо вырубленные прямо в земле ступени. Здесь вдова Плюмо хранила напитки и продукты, о которых она заботилась поочередно с дочерью, девочкой лет двенадцати — пятнадцати.

Разбив бивак, национальные гвардейцы разбрелись: одни, как мы говорили, прохаживались по саду, другие болтали с привратниками; третьи принялись разглядывать рисунки, покрывавшие стену, причем каждый из них изображал что-нибудь патриотическое, например, повешенного короля с надписью «Господин Вето принимает воздушные ванны» или гильотинированного короля с надписью «Господин Вето харкает в мешок». Наконец, четвертые отправились к вдове Плюмо признаваться в гастрономических намерениях, внушенных их большим или меньшим аппетитом.

Среди последних находились и капитан с солдатом, на которых мы уже обратили внимание.

— А, капитан Диксмер, — сказала кабатчица, — заходите. У меня есть для вас превосходное сомюрское вино! Отведайте!

— Благодарю, гражданка Плюмо, но ведь сомюрское, по крайней мере намой взгляд, ничего не стоит без сыра бри, — заметил капитан; прежде чем изложить этот постулат, он внимательно осмотрелся кругом и заметил, что среди всяческой снеди, которой гордо хвастались полки кабачка, столь ценимый им продукт отсутствует.

— Капитан, как нарочно, у меня только что взяли последний кусок.

— Ну что ж, — сказал капитан, — нет сыра, не надо и сомюрского; а только, видишь ли, гражданка, заказ был бы стоящий: ведь я рассчитывал угостить всю роту.

— Прошу тебя, капитан, подожди минут пять, я сбегаю к гражданину привратнику. Он соперничает со мной, и у него всегда есть этот сыр. Пусть я переплачу, но постараюсь для тебя, потому что ты добрый патриот и меня не обидишь.

— Да, да, сходи, — ответил Диксмер, — а мы пока спустимся в подвал и сами выберем вино.

— Будь как у себя дома, капитан.

Вдова Плюмо во весь дух понеслась к домику привратника, а капитан с солдатом взяли свечу и, подняв крышку люка, спустились в подвал.

— Итак, — осмотревшись, сказал Моран, — подвал идет в сторону улицы Сенных ворот. Глубина девять-десять футов, каменной кладки нет.

— А какой грунт? — спросил Диксмер.

— В основании известковый туф, на нем — насыпная земля; все эти сады много раз перекапывали, поэтому нигде нет даже намека на камень.

— Быстрее, — воскликнул Диксмер, — я слышу стук сабо нашей маркитантки; возьмите пару бутылок и полезем наверх!

Они показались в отверстии люка как раз в тот момент, когда вдова вернулась с великолепным сыром бри, который они так настойчиво требовали.

За ней шло несколько солдат, привлеченных превосходным внешним видом вышеупомянутого сыра.

Диксмер был радушным хозяином: он выставил своей роте двадцать бутылок вина; гражданин Моран тем временем рассказывал о самопожертвовании Курция, бескорыстии Фабриция, патриотизме Брута и Кассия. Эти сведения были оценены почти столь же высоко, как сыр бри и анжуйское вино, выставленные Диксмером, а подобная оценка уже говорит о многом.

Пробило одиннадцать часов. В половине двенадцатого менялись часовые.

— Ведь обычно Австриячка прогуливается с двенадцати до часу, не так ли? — спросил Диксмер у Тизона, проходившего в это время мимо кабачка.

— Точно, с двенадцати до часу.

И он принялся напевать:

На башню поднялась мадам…
Ми-рон-тон-тон, ми-рон-тон-там…
Солдаты встретили эту выходку дружным смехом.

Диксмер быстро сделал перекличку тем солдатам своей роты, кто должен был стоять на часах с половины двенадцатого до половины второго, и посоветовал всем поторопиться с завтраком; затем подал знак Морану, чтобы он взял оружие и, как было условлено, отправился на последний этаж башни дежурить в той самой будке, за которой прятался Морис в день, когда заметил сигналы, подаваемые королеве из окна дома на улице Сенных ворот.

Если бы в момент, когда Моран получил этот приказ, такой простой и так им ожидаемый, кто-нибудь взглянул на него, то наверняка отметил бы смертельную бледность его лица, обрамленного длинными прядями черных волос.

Вдруг глухой шум потряс дворы Тампля; вдалеке послышались крики и гул, подобные урагану.

— В чем дело? — поинтересовался Диксмер у Тизона.

— Да так, пустяк, — ответил тюремщик. — Это бриссотинский сброд, перед тем как отправиться на гильотину, решил устроить нам небольшой бунт.

Шум становился все более угрожающим. Было слышно, как подкатывают артиллерийские орудия. Мимо Тампля пробежала толпа, вопя:

— Да здравствуют секции! Да здравствует Анрио! Долой бриссотинцев! Долой роландистов! Долой мадам Вето!

— Славно, славно! — сказал Тизон, довольно потирая руки. — Пойду выпущу мадам Вето, чтобы она могла без помех насладиться любовью, которую питает к ней ее народ.

И он направился к калитке башни.

— Эй, Тизон! — крикнул кто-то грозным голосом.

— Да, генерал, — резко остановившись, ответил тюремщик.

— Сегодня никаких прогулок! — приказал Сантер. — Узницы не должны покидать своих комнат.

Приказ не подлежал обсуждению.

— Хорошо! — сказал Тизон. — Во всяком случае, это прибавит им огорчений.

Диксмер и Моран мрачно переглянулись; потом, в ожидании теперь уже бесполезной смены караула, прошлись от кабачка до стены, выходившей на улицу Сенных ворот. Моран измерил расстояние шагами — каждый шаг равнялся трем футам.

— Сколько? — спросил Диксмер.

— Шестьдесят или шестьдесят один фут, — ответил Моран.

— И сколько понадобится дней?

Моран задумался, затем палочкой начертил на песке какие-то геометрические знаки и тотчас же стер их.

— Не менее семи.

— Морис будет дежурить через неделю, — прошептал Диксмер. — Итак, за эту неделю мы должны обязательно помириться с ним.

Пробило половину двенадцатого. Моран со вздохом взял ружье и в сопровождении капрала пошел сменять часового, прохаживавшегося на верхней площадке башни.

XIV САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ

На следующий день после событий, о которых мы только что рассказали, то есть 1 июня, в десять часов утра Женевьева сидела у окна на своем привычном месте. Она спрашивала себя, почему вот уже три недели, как дни стали для нее такими грустными, почему они тянутся так медленно и почему, наконец, вместо того чтобы с нетерпением ждать наступления вечера, теперь она ждет его со страхом?

Особенно печальны были ночи. А прежде они были так прекрасны: она вспоминала прошедший день и мечтала о завтрашнем.



Ее взгляд упал на великолепный ящик с цветами: это были тигровые и красные гвоздики. Начиная с зимы она стала брать их из оранжереи, где под временным арестом оказался весной Морис, и они распускались в ее комнате.

Морис научил ее выращивать их на этой маленькой грядке, заключенной в ящик красного дерева. Она сама их поливала, подрезала, подвязывала в присутствии Мориса. Во время его вечерних визитов ей нравилось показывать ему, каких успехов благодаря их общим заботам достигли очаровательные цветы за ночь. Но, с тех пор как Морис перестал приходить, бедные цветы были заброшены: о них не заботились, о них не вспоминали, и бедные ослабевшие бутоны не могли раскрыться, склонялись, желтея, на край ящика и, полузавядшие, свешивались оттуда.

Женевьеве достаточно было взглянуть на них, чтобы понять причину своей печали. Ей подумалось, что дружба схожа с цветами: если ее питать своими чувствами, если ее взращивать на них, то сердце от этого расцветает; потом однажды какой-нибудь каприз или несчастье срезает эту дружбу на корню, и сердце, жившее ею, сжимается, изнемогающее и увядшее.

Молодая женщина ощутила в сердце ужасную тоску. Чувство, которое она хотела побороть и надеялась победить, билось сильнее, чем когда-либо прежде, в глубине ее души, кричало, что оно умрет только вместе с ее сердцем. Она была в отчаянии, ибо понимала, что эта борьба становится для нее все более и более невозможной. Она тихо склонила голову, поцеловала один из увядших бутонов и заплакала.

Ее муж вошел, когда она вытирала глаза.

Но Диксмер был настолько занят своими мыслями, что совсем не догадывался о приступе мучительной боли, который сейчас только перенесла его жена, не обратил внимания на ее предательски покрасневшие веки.

Правда, Женевьева при виде мужа быстро встала и подбежала к нему так, чтобы оказаться спиной к окну, в полутени.

— Ну как? — поинтересовалась она.

— Ничего нового. К ней невозможно приблизиться, невозможно ничего ей передать, невозможно даже увидеть ее.

— Как! — воскликнула Женевьева. — При всем том шуме, что поднялся в Париже?

— Именно из-за него надзиратели стали вдвое недоверчивее. Они боятся, что кто-то воспользуется всеобщим волнением и предпримет какую-нибудь попытку относительно Тампля. В ту минуту когда ее величество должна была подняться на верхнюю площадку башни, Сантер отдал приказ, запрещающий выходить и королеве, и мадам Елизавете, и принцессе.

— Бедный шевалье, он, должно быть, очень расстроен.

— Он пришел в отчаяние, узнав, что мы лишились такого шанса. Он до такой степени побледнел, что мне пришлось увести его оттуда из опасения, как бы он не выдал себя.

— Но, — робко спросила Женевьева, — разве в Тампле не было никого из ваших знакомых муниципальных гвардейцев?

— Там должен был дежурить один наш знакомый, но он не пришел.

— Кто же это?

— Гражданин Морис Ленде, — ответил Диксмер, постаравшись придать тону своих слов видимость безразличия.

— А почему он не пришел? — спросила Женевьева, в свою очередь делая такое же усилие.

— Он болен.

— Болен?

— Да, и даже достаточно серьезно. Вы знаете, что он истинный патриот и, несмотря на это, вынужден был уступить свое дежурство другому. Боже мой, Женевьева, — продолжал Диксмер, — да если бы он там и был, теперь это ничего не изменило бы. Мы в ссоре, и он, может быть, постарался бы избежать разговора со мной.

— Я думаю, друг мой, — возразила Женевьева, — что вы преувеличиваете сложность положения. Господин Морис может не приходить больше сюда из-за своих капризов, не видеться больше с нами из-за каких-то пустяковых причин, но тем не менее он нам не враг. Ведь холодность не исключает вежливости, и я уверена, что своим визитом вы прошли половину пути к примирению.

— Женевьева, — сказал Диксмер, — для того, чего мы ожидали от Мориса, нужно нечто большее, чем вежливость, — нужна, без преувеличения, настоящая, глубокая дружба. Эта дружба разбита, и надеяться здесь не на что.

Диксмер глубоко вздохнул, и на лице его, обычно таком безмятежном, появились грустные складки.

— Но, — робко произнесла Женевьева, — если вы считаете, что господин Морис так необходим для вашего замысла…

— Попросту говоря, без него я отчаиваюсь в успехе, — ответил Диксмер.

— Тогда почему вы не попытаетесь еще раз посетить гражданина Ленде?

Ей казалось, что если она назовет молодого человека по фамилии, то ее голос будет менее нежен, чем если бы она произнесла его имя.

— Нет, — ответил Диксмер, покачав головой, — нет. Я сделал все, что в моих силах. Новый визит может показаться ему странным и неизбежно возбудит подозрения. И потом, видите ли, Женевьева, в этом деле я вижу глубже, чем вы: в сердце у Мориса рана.

— Рана? — спросила очень взволнованно Женевьева. — О Боже! Что вы хотите сказать? Говорите же, друг мой!

— Я хочу сказать, и вы, Женевьева, в этом убеждены так же, как я, что причина нашего разрыва с гражданином Ленде не только каприз.

— Что же еще вы считаете причиной разрыва?

— Возможно, гордость, — живо ответил Диксмер.

— Гордость?..

— Да, он оказывал нам честь. По крайней мере, он так думал, этот добрый парижский обыватель, этот полуаристократ по одежде, скрывающий свою чувствительность под маской патриотизма. Он оказывал нам честь, этот республиканец, всемогущий в своей секции, в своем клубе, в своем муниципалитете, жалуя дружбой фабрикантов кожевенного товара. Может быть, мы не всегда шли ему на-, встречу, может быть, в чем-то мы забывались?

— Но, — вновь заговорила Женевьева, — если мы не всегда шли ему навстречу или в чем-то забывались, то, мне кажется, ваш визит должен был искупить эту вину.

— Да, если вина исходила от меня. А если, наоборот, она исходила от вас?

— От меня! Ну в чем я могла провиниться перед господином Морисом, друг мой? — удивилась Женевьева.

— Ах, да кто знает при таком характере? Разве не вы первая обвиняли его в капризах? Послушайте, я возвращаюсь к своей первоначальной мысли. Вы, Женевьева, виновны в том, что не написали Морису.

— Я! — воскликнула Женевьева. — Вы так думаете?

— Не только сейчас так думаю, — ответил Диксмер, — я много об этом думал в течение трех недель, пока длится наш разрыв.

— И?.. — робко спросила Женевьева.

— И считаю этот шаг просто необходимым.

— О нет, нет, Диксмер! — вскричала Женевьева. — Не требуйте от меня этого.

— Вы же знаете, Женевьева, что я никогда и ничего от вас не требую: я только прошу. Вы слышите? Я прошу вас написать гражданину Морису.

— Но… — произнесла Женевьева.

— Послушайте, — перебил ее Диксмер, — или у вас были серьезные причины для ссоры с Морисом — на мое поведение он никогда не жаловался, мне он не высказал никаких претензий, — или ваша ссора с ним произошла из-за какого-нибудь ребячества.

Женевьева ничего не ответила.

— Если причина этой ссоры — ребячество, было бы безумием с вашей стороны затягивать ее до бесконечности. Если же причина серьезная, то, исходя из положения, в котором мы сейчас находимся, мы уже не должны — хорошо поймите это — считаться ни с нашим достоинством, ни с самолюбием. Незачем, поверьте мне, сравнивать ссору молодых людей и важнейшие интересы. Пересильте себя, напишите записку гражданину Морису Ленде, и он вернется.

— Но нельзя ли найти другое, менее компрометирующее средство для того, чтобы вернуть полное согласие между вами и господином Морисом? — спросила она.

— Компрометирующее, вы сказали? Но, напротив, это, как мне кажется, самое естественное средство.

— Не для меня, друг мой.

— Вы очень упрямы, Женевьева.

— Согласитесь, по крайней мере, что вы впервые видите мое упрямство.

Диксмер, уже несколько минут мявший в руках носовой платок, вытер выступивший на лбу пот.

— Да, — сказал он, — и именно поэтому я еще больше удивляюсь.

— Боже мой! — промолвила Женевьева. — Диксмер, неужели вы действительно совсем не понимаете причин моего сопротивления и хотите заставить меня говорить?

Ослабевшая, доведенная почти до крайности, она уронила голову на грудь, ее руки безвольно повисли вдоль тела.

Диксмер, казалось, сделал над собой неимоверное усилие, взял за руку Женевьеву, заставил ее поднять голову и, глядя ей в глаза, рассмеялся. Его смех показался бы Женевьеве крайне принужденным, если бы в этот момент она не была так взволнована.

— Я понял, в чем дело, — сказал он, — конечно, вы правы, я был слеп. Со всем вашим умом, дорогая Женевьева, со всей вашей утонченностью, вы попались на банальность, испугавшись, как бы Морис не влюбился в вас.

Женевьева почувствовала, как смертельный холод проник в ее сердце. Эта ирония мужа по поводу любви Мориса, всю неистовую силу которой, зная характер молодого человека, она могла оценить и которую (признаваясь себе в этом только под действием смутных укоров совести) в глубине сердца сама разделяла, — эта ирония ошеломила ее. Ей даже не хватало сил взглянуть на мужа. Она чувствовала, что не может ему ответить.

— Я угадал, не так ли? — продолжал Диксмер. — Но успокойтесь, Женевьева, я знаю Мориса. Это суровый республиканец, и в сердце его нет никакой другой любви, кроме любви к отечеству.

— Сударь, — воскликнула Женевьева, — вы уверены в том, что сказали?

— Ну, конечно, — ответил Диксмер. — Если бы Морис любил вас, то, вместо того чтобы ссориться со мной, он удвоил бы заботу и предупредительность по отношению к тому, кого намеревался обмануть. Если бы Морис любил вас, он не отказался бы так легко от звания друга дома, которое обычно помогает покрывать измены такого рода.

— Заклинаю вашей честью, — вскричала Женевьева, — не шутите над такими вещами, прошу вас!

— Я вовсе не шучу, сударыня. Я говорю, что Морис не любит вас, вот и все!

— А я, — покраснев, воскликнула Женевьева, — говорю вам, что вы ошибаетесь!

— В таком случае, — ответил Диксмер, — Морис, у которого хватило сил удалиться, чтобы не обмануть доверие хозяина дома, — честный человек. А честные люди теперь редкость, Женевьева, и нужно любой ценой стремиться вернуть их, если они от нас отдалились. Женевьева, вы напишете Морису, не так ли?..

— О! Боже мой! — только и произнесла молодая женщина.

И она опустила голову на руки. Тот, на кого она рассчитывала опереться в минуту опасности, внезапно изменил ей и, вместо того чтобы поддержать ее, еще и подталкивал к краю пропасти.

Диксмер с минуту смотрел на нее, потом попытался улыбнуться.

— Хватит, дорогая, — сказал он, — не будем больше говорить о женском самолюбии. Если Морис захочет сделать вам какое-то признание, так же как и в первый раз, не обращайте на это внимания. Я вас знаю, Женевьева. У вас достойное и благородное сердце. Я уверен в вас.

— О Боже! — воскликнула Женевьева и, сделав шаг, поскользнулась так, что коленом едва не коснулась пола. — Кто может быть уверен в других, если никто не уверен в себе самом?

Диксмер побледнел так, словно вся кровь отхлынула у него к сердцу.

— Женевьева, — начал он, — я виновен в том, что заставил вас пройти через все муки, которые вы только что испытали. Я должен был сказать вам сразу вот что: «Женевьева, мы живем с вами в эпоху великих самопожертвований. Женевьева, ради королевы, нашей благодетельницы, я бы пожертвовал не только рукой, головой, но даже и моим счастьем. Некоторые отдадут за нее свои жизни. Я же отдам ей больше чем жизнь: ради нее я рискну своей честью; моя честь, если она будет поругана, будет еще одной слезой, которая падет в океан печали, что готов поглотить Францию. Но моей чести ничто не угрожает, когда она находится под охраной такой женщины, как моя Женевьева».

Впервые Диксмер раскрыл себя полностью.

Женевьева подняла голову, взглянула на него своими прекрасными, полными восхищения глазами, медленно встала и подставила лоб для поцелуя.

— Вы этого хотите? — спросила она.

Диксмер утвердительно кивнул головой.

— Тогда диктуйте.

И она взяла перо.

— Нет, — сказал Диксмер, — довольно и того, что мы пользуемся, а может быть, и злоупотребляем этим достойным молодым человеком. Поскольку он помирится с нами после того, как получит письмо от Женевьевы, то пусть это письмо и будет от Женевьевы, а не от Диксмера.

Диксмер второй раз поцеловал жену в лоб, поблагодарил ее и вышел.

И тогда Женевьева, вся дрожа, написала:

«Гражданин Морис!

Вы знаете, как Вас любит мой муж. Неужели за три недели разлуки, что нам показались вечностью, Вы забыли об этом? Приходите, мы ждем Вас. Ваше возвращение будет для нас настоящим праздником.

Женевьева».

XV БОГИНЯ РАЗУМА

Морис, как он передал накануне генералу Сантеру, был серьезно болен.

С тех пор как больной не выходил из своей комнаты, Лорен регулярно навещал его и делал все возможное, чтобы уговорить друга как-то развлечься. Но Морис держался стойко. Есть такие болезни, от которых не хотят избавляться.

Первого июня Лорен пришел около часа.

— Что за особенный день сегодня? — поинтересовался Морис. — Ты просто великолепен.

И действительно, на Лорене был костюм, строго соответствующий времени: красный колпак, карманьола и трехцветный пояс, украшенный двумя инструментами — в то время их называли «сосудами аббата Мори», а до того и позже — попросту пистолетами.

— Во-первых, — ответил Лорен, — общее известие: громят Жиронду, которая готова сдаться, но с барабанным боем; сейчас, к примеру, закипает перебранка на площади Карусель. Во-вторых, известие частное: послезавтра состоится большое празднество, и я тебя приглашаю на него.

— А сегодня-то что? Ты ведь сказал, что зашел за мной?

— Ах да! Сегодня у нас репетиция.

— Какая репетиция?

— Репетиция большого празднества.

— Мой дорогой, — сказал Морис, — ты ведь знаешь, что я не выхожу уже целую неделю и, следовательно, ни о чем не знаю, а знать мне необходимо.

— Как! Разве я тебе ничего не говорил?

— Ничего.

— Ну, прежде всего, ты уже знаешь, что мы некоторое время назад упразднили старого бога и заменили его Верховным Существом.

— Да, знаю.

— А теперь, кажется, все догадались, что Верховное Существо — умеренный роландист и жирондист.

— Лорен, хватит святотатствовать. Ты же знаешь, что я этого не люблю.

— Мой дорогой, чего ты хочешь? Нужно жить в своем времени. Я ведь тоже любил прежнего бога, хотя бы потому, что я к нему привык. Ну а что касается Верховного Существа, то мне сдается, что оно и правда кое в чем виновато: с тех пор как оно поселилось там, наверху, все у нас идет вкривь и вкось; и наконец наши законодатели своим декретом отрешили его от власти…

Морис пожал плечами.

— Можешь пожимать плечами сколько угодно:

Философии веленье
Подтверждает Момус впредь —
Чтобы умопомраченью
Культ in partibus[7] иметь!
— Так что, — продолжал Лорен, — мы собираемся пока что поклоняться богине Разума.

— И ты суешься во все эти маскарады? — спросил Морис.

— Ах, друг мой, если бы ты знал богиню Разума так, как знаю ее я, ты бы стал одним из самых горячих ее приверженцев. Послушай, я хочу вас познакомить, я представлю тебя ей.

— Оставь меня в покое с твоими глупостями. Мне грустно, и ты это прекрасно знаешь.

— Тем более, черт возьми! Она тебя развеселит, это хорошая девушка… Да ты ведь ее знаешь, эту суровую богиню, которую парижане собираются украсить лавровыми венками и возить в колеснице, обклеенной золоченой бумагой. Это… угадай…

— Как я могу угадать?

— Это Артемиза.

— Артемиза? — задумался Морис, роясь в памяти, но это имя не вызвало у него никаких воспоминаний.

— Ну, высокая брюнетка, с которой я познакомил тебя в прошлом году, на балу в Опере. Ты потом еще пошел с нами ужинать и подпоил ее.

— Ах да, действительно, — сказал Морис, — теперь припоминаю. Так это она?

— Да, у нее больше всех шансов получить этот титул. Я представил ее на конкурс, все Фермопилы обещали мне отдать за нее свои голоса. Через три дня окончательные выборы, а сегодня — подготовительный обед. Сегодня мы будем лить шампанское, а послезавтра, возможно, будем лить кровь! Но пусть льют что хотят, Артемиза станет богиней, черт меня побери! Итак, пойдем, примерим ей тунику.

— Благодарю, но у меня всегда было отвращение к подобным вещам.

— Одевать богинь? Черт возьми, дорогой мой! С тобой очень нелегко. Хорошо, если это может тебя развеселить, то я буду надевать на нее тунику, а ты — снимать.

— Лорен, я болен. Я не только не могу сам веселиться, но мне плохо и от веселья других.

— Ты меня просто пугаешь, Морис: ты больше не дерешься, не смеешься. Ты, случайно, не участвуешь в каком-нибудь заговоре?

— Я? Боже меня избави!

— Ты хочешь сказать: «Избави меня богиня Разума».

— Оставь меня в покое, Лорен. Я не могу и не хочу никуда идти. Я в постели и останусь в ней.

Лорен почесал за ухом.

— Ладно, — сказал он, — я вижу в чем тут дело.

— Что же ты видишь?

— Я вижу, что ты ждешь богиню Разума.

— Черт возьми! — разозлился Морис. — До чего тягостно иметь остроумных друзей! Уходи, а не то я осыплю проклятиями и тебя, и твою богиню…

— Осыпай, осыпай…

Морис воздел было руку для проклятия, но именно в эту минуту его прервали: вошел служитель, неся письмо для гражданина брата.

— Гражданин Агесилай, ты входишь в самый неподходящий момент! — воскликнул Лорен. — Именно сейчас твой хозяин собирался проявить себя во всем своем великолепии.

Морис опустил руку и с полным безразличием потянулся за письмом. Но едва коснувшись конверта, он вздрогнул и с жадностью поднес его к глазам, пожирая взглядом и почерк и печать. Побледнев так, что, казалось, сейчас последует обморок, он распечатал письмо.

— О! — прошептал Лорен. — Вот, кажется, и у нас пробуждается интерес к жизни.

Но Морис больше его не слушал, всей душой погрузившись в эти несколько строк, написанных Женевьевой. Прочитал их раз, потом перечитал во второй, третий, четвертый раз. Потом он вытер лоб и уронил руку, ошалело глядя на Лорена.

— Черт побери! — сказал Лорен. — Кажется, пришло письмо с благими вестями?

Морис в пятый раз перечитал письмо, и вновь румянец окрасил его лицо. Иссохшие глаза увлажнились, глубокий вздох расширил грудь, и сразу позабыв о болезни и о вызванной ею слабости, он вскочил с кровати.

— Одеваться! — крикнул он удивленному служителю. — Одеваться, дорогой Агесилай! О мой бедный Лорен, мой добрый Лорен, я ведь ждал этого письма каждый день, но, по правде говоря, уже не надеялся. Ну, белые кюлоты, рубашка с жабо! Сейчас же бриться и причесываться!

Служитель, бросившись выполнять приказания Мориса, побрил и причесал его в одно мгновение.

— О! Вновь увидеть ее, вновь увидеть ее! — воскликнул молодой человек. — Лорен, воистину до сих пор я не знал, что такое счастье.

— Бедный Морис, — заметил Лорен, — мне кажется, тебе надо нанести тот визит, что я тебе посоветовал.

— О дорогой друг, — опять воскликнул Морис, — прости меня, но сейчас я совсем потерял голову.

— Предлагаю тебе мою, — смеясь, ответил Лорен, довольный этой скверной остротой.

Самое удивительное, что Морис тоже засмеялся над ней.

Счастье сделало его снисходительным в отношении юмора.

Но это было еще не все.

— Вот возьми, — сказал он, срезая цветущую ветку апельсинового дерева, — передай от моего имени эти цветы достойной вдове Мавзола.

— Отлично! — воскликнул Лорен. — Вот так галантность! Итак, я тебя прощаю. И потом мне кажется, что ты решительно влюблен, а я всегда с глубоким почтением отношусь к большим несчастьям.

— Да, я влюблен, — проговорил Морис, сердце которого разрывалось от радости. — Да, я влюблен и теперь могу в этом признаться, потому что она меня тоже любит. Ведь раз она меня зовет, значит, она меня любит, не так ли, Лорен?

— Вне сомнения, — ответил поклонник богини Разума. — Но будь осмотрительнее, Морис, меня просто пугает то, как ты воспринимаешь подобные вещи:

Любя Эгерию, ей-ей,
Амуру мы не изменяем:
Мы рядом с той, что нас мудрей,
Себя нередко забываем.
И к Разуму любовь, как щит,
Наш ум от глупостей хранит.
— Браво! Браво! — закричал Морис, хлопая в ладоши.

Он опрометью помчался по лестнице, перепрыгивая через четыре ступени, выбежал на набережную и устремился в столь знакомом направлении — на Старую улицу Сен-Жак.

— Это он мне аплодировал, как ты думаешь, Агесилай? — спросил Лорен.

— Да, конечно, гражданин, и в этом нет ничего удивительного: то, что вы прочли, было очень красиво.

— В таком случае он болен еще сильнее, чем я думал, — заметил Лорен.

И в свою очередь он спустился по лестнице, только более спокойно. Ведь Артемиза не была Женевьевой.

Едва Лорен с цветущей апельсиновой веткой вышел на улицу Сент-Оноре, как толпа молодых граждан (он взял в привычку, смотря по расположению духа, раздавать им децимы или пинки пониже карманьол) почтительно последовала за ним, несомненно принимая его за одного из тех добродетельных людей, кого Сен-Жюст предлагал облекать в белые одежды, давая им в руки букет флёрдоранжа.

И поскольку процессия непрестанно увеличивалась — ведь даже в то время увидеть добродетельного человека было редкостью, — то, наверно, несколько тысяч молодых граждан стали свидетелями того, как цветы были преподнесены Артемизе. Это был знак внимания, от которого остальные претендентки на титул богини Разума сделались просто больными, у них даже началась мигрень.

Именно в этот вечер по Парижу распространилась знаменитая кантата:

Славься, Разума богиня,
Чистый пламень, добрый свет!
И поскольку эта кантата дошла до нас без имени автора, что заставило археологов Революции основательно поупражнять свою проницательность, мы возьмем на себя смелость утверждать, что она была сочинена для прекрасной Артемизы нашим другом Гиацинтом Лореном.

XVI БЛУДНЫЙ СЫН

Даже если бы у него за спиной выросли крылья, Морис не смог бы бежать быстрее.

Улицы были заполнены народом, но Морис замечал толпу только потому, что она замедляла его бег. В возникавших там и сям группах говорили, что Конвент осажден, что большинству народа нанесено оскорбление в лице его представителей, которых не выпускают из здания. Очевидно, в этих слухах была доля истины, поскольку слышались гул набата и выстрелы сторожевой пушки.

Но что значили в этот момент для Мориса сторожевая пушка и набат? Какое дело было ему до того, что депутаты не могут выйти из здания? Он мчался к Женевьеве — вот и все.

На бегу он представлял, как она ждет его у небольшого окна, выходящего в сад, чтобы еще издалека, только заметив его, послать ему свою самую очаровательную улыбку.

Диксмера, несомненно, предупредили об этом счастливом возвращении, и он протянет Морису свою большую добрую руку для преданного, искреннего рукопожатия.

В этот день он любил Диксмера, любил даже Морана с его черными волосами и зелеными очками, под которыми, как ему раньше казалось, прячется лицемерный взгляд.

Он любил весь мир, потому что был счастлив. Он охотно осыпал бы всех встречных цветами, чтобы они были счастливы так же, как он.

Однако бедный Морис в своих ожиданиях ошибался, как бывает в девятнадцати из двадцати случаев с теми, кто полагается только на свое сердце и повинуется только его приказам.

Вместо нежной улыбки — ее так ждал Морис, надеясь встретить еще издалека, — Женевьева дала себе обещание встретить его только холодной вежливостью. Этот слабый заслон она хотела поставить бурному потоку, грозившему затопить ее сердце.

Она поднялась в свою комнату на втором этаже и решила спуститься, только когда ее позовут.

Увы! Она тоже обманывала себя.

Не обманывался только Диксмер; он поджидал за оградой появления Мориса и иронично улыбался.

Гражданин Моран флегматично окрашивал в черный цвет хвостики: их предстояло пришить на шкурку белого кота, чтобы превратить его в горностая.

Морис толкнул маленькую дверь, выходившую в проулок, чтобы запросто пройти через сад. Как это было и раньше, колокольчик прозвенел особенным образом, извещая, что именно Морис открывает дверь.

Женевьева, стоявшая у закрытого окна, вздрогнула. Она опустила занавеску, которую держала чуть отодвинутой.

Первое, что ощутил Морис, вернувшись в этот дом, было разочарование. Женевьева не ждала его у своего окна на первом этаже; более того, войдя в небольшую гостиную, где они расстались, и не обнаружив ее там, он с горечью про себя отметил, что за три недели отсутствия стал здесь чужим.

Его сердце сжалось.

Сначала Морис увидел Диксмера. Тот подбежал к нему и сжал в объятиях со словами радости.

Потом спустилась Женевьева; перед этим она долго хлопала себя по щекам перламутровым ножом, чтобы вызвать прилив крови. Но не успела она спуститься и на двадцать ступеней, как весь этот искусственный румянец исчез, отхлынув к сердцу.

Морис увидел, как Женевьева появилась в полумраке Дверного проема; он, улыбаясь, приблизился к ней, чтобы поцеловать руку. Вот тогда-то он и заметил, как изменилась молодая женщина.

В свою очередь, она с ужасом отметила его худобу и лихорадочный блеск глаз.

— Ну вот и вы, сударь! — произнесла она с волнением, которое ей не удалось скрыть.

А ведь она обещала себе, что при встрече скажет безразличным тоном: «Здравствуйте, гражданин Морис. Почему вы так редко бываете у нас?»

Произнесенное ею приветствие показалось Морису холодным, хотя разница с тем, что обещала себе Женевьева, была, и немалая.

Диксмер покончил с этим затянувшимся обменом пытливыми и упрекающими взглядами, приказав подавать обед: было около двух часов.

В столовой Морис заметил, что его прибор на столе.

Пришел гражданин Моран, одетый в тот же каштановый костюм и в ту же рабочую куртку. У него были все те же зеленые очки, те же длинные пряди черных волос и то же белое жабо. Морис старался как можно благосклоннее относиться ко всему этому сочетанию; теперь, когда Моран был перед глазами, он внушал ему гораздо меньше опасений, чем на расстоянии.

В самом деле, возможно ли, чтобы Женевьева любила этого маленького химика? Нужно быть очень влюбленным, а следовательно, сумасшедшим, чтобы вбить себе в голову подобный взор.

Да и момент для ревности был явно неподходящим. В кармане у Мориса лежало письмо от Женевьевы, под которым билось его сердце, прыгавшее от радости.

Женевьева вновь обрела спокойствие. У женщин есть такая особенность: настоящее почти всегда может стереть у них следы прошлого и угрозы будущего.

Почувствовав себя счастливой, Женевьева вновь овладела собой, то есть стала спокойной и холодной, но приветливой, — еще один оттенок ее поведения, недоступный пониманию Мориса (Лорен нашел бы этому объяснение у Парни, у Бертена или у Жанти-Бернара).

Разговор шел о богине Разума. Падение жирондистов и рождение нового культа, который все небесное наследство передавал в женские руки, были главными событиями дня. Диксмер утверждал, что он бы не рассердился, если бы неоценимая честь быть богиней Разума была бы оказана Женевьеве. Морис хотел было рассмеяться, но Женевьева присоединилась к мнению мужа. Морис, глядя на них, поразился, что дух патриотизма затмил даже трезвый ум Диксмера и повлиял на поэтическую натуру Женевьевы.

Моран развивал мысль о роли женщины в политике начиная с Теруань де Мерикур, героини событий 10 августа, и кончая г-жой Ролан — душой Жиронды. Затем он бросил мимоходом несколько слов против женщин из народа, участвовавших в заседаниях Конвента. Эти слова заставили Мориса улыбнуться. А ведь это были жестокие насмешки над женщинами-патриотками, которым впоследствии придумали отвратительное название «лакомок гильотины».

— Ах, гражданин Моран, — остановил его Диксмер, — будем уважать патриотизм, даже когда он заблуждается.

— А я считаю, — произнес Морис, — если уж говорить о патриотизме, — что женщины всегда в достаточной мере патриотки, если, конечно, они не слишком аристократки.

— Вы правы, — ответил Моран, — но я открыто заявляю, что считаю женщину достойной презрения, если она приобретает мужские манеры, а мужчину — подлецом, если он оскорбляет женщину, даже когда эта женщина — его самый заклятый враг.

Моран очень естественно подвел Мориса к деликатной теме. Морис в ответ утвердительно кивнул. Арена для спора была готова, и Диксмер, подобно герольду, трубящему начало поединка, добавил:

— Минуточку, минуточку, гражданин Моран; надеюсь, вы исключаете тех женщин, что являются врагами нации?

Несколько секунд молчания последовали за этим мгновенным возражением на ответ Морана и кивок Мориса.

И это молчание нарушил именно Морис.

— Не будем исключать никого, — грустно сказал он. — Увы, женщины, ставшие врагами нации, уже сегодня достаточно наказаны, как мне кажется.

— Вы говорите об узницах Тампля? Об Австриячке, о сестре и дочери Капета? — спросил Диксмер такой скороговоркой, что лишил свою фразу всякого выражения.

Моран побледнел в ожидании ответа молодого республиканца, и если бы можно было это видеть, мы бы сказали, что ногти его вот-вот прорежут борозду у него на груди, настолько глубоко они в нее впились.

— Да, я говорю именно о них, — пояснил Морис.

— Как! — сдавленным голосом сказал Моран. — Так это правда, что о них говорят, гражданин Морис?

— А что говорят? — спросил молодой человек.

— Что с ними подчас жестоко обращаются как раз те, чей долг их защищать.

— Есть люди, — сказал Морис, — недостойные имени человека. Есть трусы, которые отроду не сражались, и им необходимо мучить побежденных для того, чтобы убедить самих себя в том, что они победители.

— О! Вы совсем не из таких людей, Морис, в этом я уверена! — воскликнула Женевьева.

— Сударыня, — ответил Морис, — я, человек, что сейчас с вами говорит, нес караул у эшафота, на котором погиб покойный король. У меня в руке была сабля, и я стоял там, чтобы этой рукой убить каждого, кто захотел бы спасти его. И тем не менее, когда он проходил мимо меня, я невольно снял шляпу и, повернувшись к своему отряду, сказал: «Граждане, я вас предупреждаю, что изрублю всякого, кто посмеет оскорбить бывшего короля!» Пусть кто-нибудь посмеет сказать, что слышен был хоть один-единственный возглас из рядов моей роты. И опять-таки именно я собственноручно написал первое из десяти тысяч объявлений, которые были расклеены по Парижу, когда король возвращался из Варенна: «Кто поклонится королю — будет бит; кто оскорбит его — будет повешен». Итак, — продолжал Морис, не замечая, какое потрясающее впечатление произвели его слова, — я в достаточной мере доказал, что являюсь настоящим и искренним патриотом, что ненавижу королей и их сторонников. И я заявляю, что невзирая на мои взгляды — а они не что иное, как глубокие убеждения, — невзирая на мою уверенность в том, что на Австриячке лежит добрая доля вины в несчастьях, опустошающих Францию, — никогда, никогда ни один человек, кто бы он ни был, будь то даже сам Сантер, не оскорбит бывшую королеву в моем присутствии.

— Гражданин, — перебил его Диксмер, покачав головой, как сделал бы человек, не одобряющий подобной смелости, — знаете, вам нужно быть очень уверенным в нас, чтобы говорить подобное в нашем присутствии.

— Я могу сказать это и перед вами, и перед кем угодно, Диксмер. Еще добавлю: она, может быть, погибнет на том же эшафоте, что и ее муж; но я не из тех, кому женщина внушает страх, и я всегда буду щадить тех, кто слабее меня.

— А королева, — робко спросила Женевьева, — показывала ли она как-нибудь, господин Морис, что ценит эту деликатность, с которой далеко не привыкла?

— Узница неоднократно благодарила меня за проявленное к ней уважение, сударыня.

— Выходит, она с удовольствием ждет, когда же наступит ваше дежурство?

— Надеюсь на это, — ответил Морис.

— Тогда, стало быть, — произнес Моран, дрожа, как женщина, — поскольку вы признаетесь в том, в чем теперь уже никто не признается, то есть в великодушии сердца, значит, вы не преследуете и детей?

— Я? — воскликнул Морис. — Спросите у подлеца Симона, сколько весит рука муниципального гвардейца, в чьем присутствии он посмел бить маленького Капета.

Этот ответ вызвал за столом Диксмера непроизвольное движение: все собравшиеся почтительно встали.

Только Морис продолжал сидеть и даже не подозревал, что явился причиной этого порыва восхищения.

— А в чем дело? — удивился он.

— Мне показалось, что звали из мастерской, — ответил Диксмер.

— Да, да, — отозвалась Женевьева, — мне тоже так показалось, но мы ошиблись.

И все снова заняли свои места.

— Так, значит, гражданин Морис, — сказал Моран дрожащим голосом, — вы и есть тот муниципальный гвардеец, о котором столько говорили, тот, кто так благородно защитил ребенка?

— А разве об этом говорили? — спросил Морис с почти величественной наивностью.

— Вот оно, благородное сердце! — воскликнул Моран, поднимаясь из-за стола, чтобы не выдать себя, и удаляясь в мастерскую, как будто там его ждала срочная работа.

— Да, гражданин, об этом говорили, — ответил Диксмер, — и должен сказать, что все мужественные и благородные люди восхищались вами, даже не зная вас.

— И оставим его неизвестным, — добавила Женевьева. — Это была бы очень опасная слава.

Итак, в этот необычный разговор каждый, сам того не зная, внес свою лепту героизма, самопожертвования и чувствительности.

Прозвучал в нем даже голос любви.

XVII ПОДКОП

Когда вставали из-за стола, Диксмеру доложили, что в кабинете его ожидает нотариус. Он извинился перед Морисом (именно так обычно он с ним и расставался) и направился к ожидавшему его посетителю.

Речь шла о покупке небольшого дома на Канатной улице, напротив сада Тампля. Впрочем, Диксмер приобретал скорее место, а не дом: имевшаяся там постройка была полуразрушена, и он намеревался ее восстановить. Владелец не стал затягивать сделку. В то же утро нотариус встретился с ним, и они сошлись на девятнадцати тысячах пятистах ливрах. Оставалось только подписать соответствующий документ и выдать условленную сумму. Владелец должен был полностью освободить дом в тот же день, а на следующий — мастеровые должны были приступить к его реставрации.

Когда договор был подписан, Диксмер и Моран вместе с нотариусом направились на Канатную улицу, чтобы тотчас же осмотреть новое приобретение: ведь они покупали дом без предварительного осмотра.



Это строение было расположено примерно там, где сейчас находится дом № 20; было оно четырехэтажное, с мансардой. Нижний этаж раньше сдавали виноторговцу, поэтому под домом находились великолепные подвалы.

Их-то особенно и расхваливал владелец; это была своеобразная достопримечательность дома. Диксмер и Моран, казалось, не обратили на подвалы особенного внимания, но тем не менее оба из любезности спустились и осмотрели то, что хозяин дома называл подземельем.

Вопреки обыкновению домовладельцев, он нисколько не преувеличивал: подвалы действительно были великолепны. Один из них находился как раз под Канатной улицей, и было слышно, как над головой проезжают экипажи.

Казалось, Диксмер и Моран мало оценили это преимущество и даже сказали, что велят засыпать подвалы, превосходные для виноторговца, но совершенно бесполезные для добропорядочных буржуа, рассчитывающих занять весь дом.

Осмотрев подвалы, они поднялись на второй этаж, потом на третий и, наконец, на четвертый. Оттуда сад Тампля был весь как на ладони, как обычно, наводненный национальными гвардейцами, которые завладели им с тех пор, как королева перестала выходить на прогулку.

Диксмер и Моран увидели также свою приятельницу вдову Плюмо, чья энергия, как всегда, делала честь ее кабачку. Но сами они, вероятно, не имели желания, чтобы она, в свою очередь, узнала их, ибо прятались за хозяина, а тот обращал их внимание на преимущества открывающегося отсюда вида, столь же разнообразного, сколь приятного.

Покупатель захотел осмотреть мансарду.

Владелец дома, видимо, не ожидал этого, и у него не оказалось с собой ключа; но, придя в волнение от показанной ему пачки ассигнатов, он тотчас же спустился за ним.

— Я не ошибся, — сказал Моран, — этот дом как нельзя лучше подходит для нашего дела.

— А что вы скажете о подвале?

— Это просто помощь Провидения: она сбережет нам два дня работы.

— Вы уверены, что подвалы тянутся в сторону кабачка?

— Они отклоняются немного влево, но это не страшно.

— Каким же образом, — спросил Диксмер, — вы станете продвигаться подземлей в нужном направлении?

— Будьте спокойны, дорогой друг, это мое дело.

— А если все-таки подать отсюда сигнал, что мы бодрствуем?

— Но с площадки королева не сможет его увидеть. Только мансарда может находиться на нужном уровне, да и то я пока сомневаюсь.

— Не имеет значения, — заметил Диксмер, — Тулан или Мони смогут каким-нибудь образом увидеть наш сигнал и предупредят ее величество.

Диксмер завязал на нижнем краю белой коленкоровой занавески несколько узлов и высунул его из окна, словно занавеску выдуло ветром.

Потом оба, будто им не терпелось осмотреть мансарду, подошли к лестнице и стали ждать владельца дома. Уходя, они закрыли дверь четвертого этажа, чтобы достойному владельцу не пришло в голову убрать обратно в комнату развевающуюся занавеску.

Мансарда, как и предвидел Моран, оказалась ниже уровня верхней площадки башни. Это было одновременно и трудностью и преимуществом; трудность заключалась в том, что нельзя было общаться с королевой при помощи условных знаков, а преимуществом было то, что эта невозможность исключала всякое подозрение, ведь за высокими домами, само собой разумеется, наблюдали особо.

— Надо бы через Мони, Тулана или дочь Тизона найти средство сообщить королеве, чтобы она была начеку, — прошептал Диксмер.

— Я подумаю об этом, — ответил Моран.

И они спустились вниз, где в гостиной их ожидал нотариус с готовым договором.

— Хорошо, — произнес Диксмер, — дом мне подходит. Отсчитайте гражданину девятнадцать тысяч пятьсот ливров, и пусть он ставит свою подпись.

Владелец дома тщательно пересчитал деньги и подписался.

— Тебе известно, гражданин, — спросил Диксмер, — мое главное условие? Дом должен быть освобожден сегодня, чтобы я мог уже завтра привести сюда мастеровых.

— Все будет выполнено, гражданин. Ты можешь взять ключи. Сегодня вечером, к восьми часам, дом будет совершенно пуст.

— Ах да, извини, гражданин нотариус, — сказал Диксмер, — ты, кажется, говорил, что из дома есть также выход на улицу Сенных ворот?

— Да, гражданин, есть, — ответил домовладелец, — но я велел его забить, потому что у меня всего один служитель и бедному малому было слишком утомительно следить сразу за двумя входами. Впрочем, та дверь заделана так, что если поработать там пару часов, то ее можно будет прекрасно использовать. Хотите в этом убедиться?

— Спасибо, ни к чему, — ответил Диксмер, — мне совершенно не нужна та дверь.

И они удалились, в третий раз напомнив владельцу, что тот обещал освободить дом к восьми часам вечера.

Они вернулись в девять. За ними на некотором расстоянии следовали человек пять-шесть; при общем беспорядке, царившем в Париже, никто не обратил на них внимания.

Сначала они вошли вдвоем: бывший владелец сдержал слово, дом был абсолютно пуст.

Ставни тщательно закрыли; высекли огонь и зажгли свечи, принесенные в кармане Мораном.

Затем в дом, один за другим, вошли сопровождавшие их мужчины. Это оказались те гости хозяина кожевни, что всегда собирались за его обеденным столом, те самые контрабандисты, которые однажды вечером хотели убить Мориса, а впоследствии стали его друзьями.

Заперли двери и спустились в подвал.

Днем к этому подвалу отнеслись пренебрежительно, вечером он стал самой важной частью дома.

Сначала закрыли все отверстия, через которые любопытный взгляд мог проникнуть внутрь.

Потом Моран быстро перевернул пустую бочку, взял лист бумаги и стал чертить на нем карандашом геометрические линии.

Пока он этим занимался, его товарищи во главе с Диксмером вышли из дома, прошли по Канатной улице и на углу улицы Бос остановились у закрытого экипажа.

Находившийся в этом экипаже человек молча выдал каждому шанцевые инструменты: одному — заступ, другому — кирку, третьему — лом, четвертому — мотыгу. Каждый спрятал полученное орудие под широким плащом. Новоиспеченные горняки опять направились к дому, а экипаж исчез.

Моран закончил свои расчеты. Он направился прямо в один из углов подвала.

— Копайте здесь, — сказал он.

И труженики тотчас же принялись за работу.

Положение узников Тампля становилось все более тяжелым, а главное — все более мучительным. Какое-то время у королевы и принцесс была небольшая надежда на спасение. Муниципальные гвардейцы Тулан и Лепитр прониклись состраданием к августейшим узницам и проявляли к ним внимание. Сначала бедные женщины, не привыкшие к таким знакам симпатии, были недоверчивы. Но разве можно не доверять, когда надеешься? Да и что могло случиться с королевой, разлученной с сыном тюрьмой, а с мужем — смертью? Погибнуть на эшафоте, как он? Она уже давно смотрела в лицо этой участи и в конце концов свыклась с ней.

Когда в первый раз дежурили Тулан и Лепитр, королева попросила у них, если они действительно с участием относятся к ее судьбе, подробнее рассказать о гибели короля. Такому грустному испытанию подвергла она их сочувствие. И Лепитр, присутствовавший при казни, повиновался приказу королевы.

Она попросила принести ей газеты, где рассказывалось о казни. Лепитр пообещал захватить их с собой в следующий раз: их смена была каждые три недели.

Пока был жив король, в Тампле дежурили четыре муниципальных гвардейца. После смерти короля их стало трое; один дежурил днем, а двое — ночью. Тулан и Лепитр придумали хитрость, позволявшую им всегда дежурить вместе по ночам.

Часы дежурства обычно распределялись по жребию: на одной бумажке писали «День», а на двух других — «Ночь», затем бросали их в шляпу и по очереди вытаскивали. Таким образом, ночных дежурных определял случай.

Каждый раз, когда дежурили Лепитр и Тулан, они на всех трех бумажках писали «день» и протягивали шляпу тому гвардейцу, кого хотели устранить. Тот погружал руку в импровизированную урну и обязательно вытаскивал бумажку с надписью «День». Тулан и Лепитр уничтожали оставшиеся две, сетуя на то, что судьба всегда подсовывает им скучнейшую повинность дежурить ночью.

Когда королева убедилась в их добром отношении к ней, она наладила через них связь с шевалье де Мезон-Ружем. Но тогда попытка освобождения не удалась. Королева и мадам Елизавета, обеспеченные пропусками, должны были бежать под видом уполномоченных муниципалитета. Что же касается королевской дочери и юного дофина, то удалось заметить, что служитель, зажигавший в Тампле масляные лампы, всегда приводил с собой двоих детей такого же возраста, что и принц с принцессой. Было решено, что один из заговорщиков, Тюржи, должен был надеть костюм ламповщика и вывести королевских детей.

А теперь несколько слов о Тюржи.

Это был старый лакей, обычно прислуживавший королю за столом; он был переведен в Тампль из Тюильри вместе с частью слуг, потому что на первых порах стол короля был устроен достаточно хорошо и за первый же месяц обошелся нации в тридцать-сорок тысяч франков.

Но, как нетрудно догадаться, подобная расточительность не могла продолжаться долго. Коммуна издала приказ, и из Тампля отослали поваров, кухарок и поварят. Оставили только одного лакея — это и был Тюржи.

Он был вполне естественным посредником между узницами и их сторонниками, потому что имел право выходить из Тампля, а стало быть, мог относить записки и приносить ответы.

Обычно эти ответы были скручены в виде пробок для графинов с миндальным молоком, которые приносили королеве и мадам Елизавете. Они были написаны с помощью лимонного сока, и буквы были невидимы, пока их не подносили к огню.

Все было готово для побега, но однажды Тизон раскурил свою трубку с помощью пробки от графина. По мере того как бумага горела, он стал замечать проявляющиеся на ней буквы. Тизон потушил наполовину сгоревшую бумагу и принес ее остатки в совет Тампля. Там ее поднесли к огню, но прочитать могли лишь несколько бессвязных слов, поскольку другая половина записки превратилась в пепел.

Опознали только почерк королевы. Тизона допросили, и он рассказал о некоторых замеченных им случаях, считая их попустительством по отношению к узницам со стороны Лепитра и Тулана. На комиссаров донесли в муниципалитет, и они не могли уже вернуться в Тампль.

Оставался Тюржи.

Но недоверие к нему достигло высшей точки: его никогда не оставляли с узницами наедине. Всякое сообщение с внешним миром сделалось невозможным.

Впрочем, однажды мадам Елизавета отдала Тюржи почистить маленький нож с золотым лезвием, которым она пользовалась, разрезая фрукты. У Тюржи появились кое-какие догадки, и вытирая нож, он отделил ручку. Внутри лежала записка.

В этой записке была целая азбука условных знаков.

Тюржи вернул нож принцессе Елизавете, но находившийся поблизости гвардеец вырвал его и осмотрел, также отделив ручку от лезвия. К счастью, записки там уже не было. Но гвардеец тем не менее отобрал нож.

Это было как раз в то время, когда неутомимый шевалье де Мезон-Руж задумал новую попытку и собирался ее осуществить, используя только что приобретенный Диксмером дом.

Тем временем узницы мало-помалу потеряли всякую надежду. В этот день королева была напугана криками, доносившимися с улицы. Она поняла, что это связано с судом над жирондистами — последним оплотом лагеря умеренных. И от всего этого королеву охватила смертельная тоска. Если жирондисты погибнут, то в Конвенте некому будет защищать королевскую семью.

В семь часов подали ужин. Муниципальные гвардейцы, как обычно, тщательно осмотрели все блюда, развернули одну за другой все салфетки, прощупали хлеб и вилкой и пальцами, заставили разломать миндальное печенье и разбить орехи — короче, все прошло через их руки. Они очень боялись, чтобы какая-нибудь записка не дошла до узниц. Приняв эти меры предосторожности, они пригласили членов королевской семьи к столу:

— Вдова Капет, ты можешь есть.

Королева покачала головой в знак того, что она не голодна.

Но в этот момент юная принцесса подошла к матери, будто хотела ее обнять, и чуть слышно шепнула:

— Сядьте за стол, мадам, мне кажется, что Тюржи подает нам знак.

Королева вздрогнула и подняла голову. Напротив нее стоял Тюржи, через его левую руку была переброшена салфетка, а взглядом он указывал на правую руку.

Королева тотчас с легкостью встала, подошла к столу и заняла свое обычное место.

За их трапезой наблюдали два гвардейца. Им было запрещено даже на секунду оставлять узниц с Тюржи.

Ноги королевы и мадам Елизаветы встретились под столом и слегка коснулись друг друга.

Королева сидела лицом к Тюржи, и все движения лакея, прислуживающего за столом, были ей хорошо видны. Впрочем, все его жесты были настолько естественны, что не могли вызвать, да и не вызвали никаких подозрений у надзирателей.

После ужина со стола убирали с такими же мерами предосторожности, как и накрывали: мельчайшие крошки хлеба были подняты и тщательно осмотрены, после чего Тюржи вышел первым, за ним — муниципальные гвардейцы. Оставалась жена Тизона.

После того как ее разлучили с дочерью, о судьбе которой она совершенно ничего не знала, эта женщина совсем рассвирепела. Каждый раз когда королева обнимала свою дочь, жену Тизона охватывали приступы ярости, похожей на сумасшествие; и королева, чье материнское сердце понимало горе другой матери, часто останавливалась именно в тот момент, когда хотела доставить себе единственное утешение, что ей еще оставалось, прижать к сердцу свою дочь.

Тизон вернулся за женой, но та заявила, что не уйдет до тех пор, пока вдова Капет не ляжет спать.

Мадам Елизавета простилась с королевой и ушла в свою комнату. Королева и ее дочь разделись и легли; лишь тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.

Охранники тоже улеглись, расположившись в коридоре на своих складных кроватях.

Луна, эта бледная гостья узниц, скользнула через отверстие в навесе косым лучом от окна к подножию кровати королевы.

Какое-то время все в комнате было спокойно и тихо.

Потом дверь медленно повернулась на петлях, чья-то тень скользнула через полосу лунного света и подошла к изголовью кровати. Это была мадам Елизавета.

— Вы видели? — прошептала она.

— Да, — ответила королева.

— Вы поняли?

— Да. Но не могу в это поверить.

— Давайте повторим эти знаки.

— Сначала он коснулся своего глаза, чтобы дать нам понять, что есть новости.

— Затем переложил салфетку с левой руки на правую, а это значит, что нашим освобождением занимаются опять.

— Потом он поднял руку ко лбу, а это значит, что помощь, о которой он извещает, придет из Франции, а не из-за границы.

— Потом, когда вы попросили его не забыть принести завтра ваше миндальное молоко, он завязал на платке два узла.

— Значит, это шевалье де Мезон-Руж. Благородное сердце!

— Это он, — сказала мадам Елизавета.

— Вы спите, дочь моя? — спросила королева.

— Нет, матушка, — ответила принцесса.

— Тогда молитесь за него, вы знаете, за кого.

Мадам Елизавета бесшумно вернулась в свою комнату, и потом в течение пяти минут был слышен голос юной принцессы: в тишине ночи она беседовала с Богом.

Это было как раз в тот момент, когда по указанию Морана в подвале небольшого дома на Канатной улице раздались первые удары заступов.

XVIII ТУЧИ

Пережив упоение первыми взглядами после разлуки, Морис понял, что Женевьева оказала ему совсем не такой прием, как он ожидал. Он рассчитывал, что встреча с глазу на глаз позволит ему наверстать то, что он потерял — или, во всяком случае, считал потерянным — на пути своей любви.

Но у Женевьевы был твердый план; она решила не давать Морису случая остаться с ней наедине, тем более что помнила, сколь опасны эти нежные свидания.

Морис надеялся на завтрашний день, так как сегодня пришла с визитом одна из родственниц, безусловно приглашенная заранее, и Женевьева ее удержала. На сей раз сказать было нечего, поскольку Женевьева могла быть в этом визите и неповинна.

При прощании она попросила Мориса проводить родственницу на улицу Фоссе-Сен-Виктор.

Он ушел обидевшись, но Женевьева улыбнулась ему на прощание, и он принял эту улыбку как обещание.

Увы! Морис обманывался. На следующий день, 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты, он спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все дела, чтобы навестить свою подругу. Таким образом, Свобода имела в лице Женевьевы грозную соперницу.

Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Она была исполнена грации и предупредительности, однако тут же находилась молодая горничная с трехцветной кокардой: девушка метила носовые платки, сидя в углу у окна и не собираясь покидать своего места.

Морис нахмурился; Женевьева заметила гнев олимпийца и удвоила свою предупредительность. Но, поскольку любезность ее не простерлась до того, чтобы отослать молодую служанку, Морис потерял терпение и ушел на час раньше обычного.

Все это могло быть случайностью, и он решил еще потерпеть. К тому же в тот вечер общий ход дел был столь ужасающим, что отзвук его дошел даже до Мориса, уже довольно давно жившего вне политики. Потребовалось не больше не меньше как падение партии, правившей во Франции в течение десяти месяцев, чтобы отвлечь его от любви хотя бы на мгновение.

На следующий день Женевьева прибегла к той же уловке. Предвидя это, Морис выработал свой план: спустя десять минут после прихода, видя, что горничная, кончив метить дюжину платков, принялась за шесть дюжин салфеток, он взглянул на часы, поднялся, поклонился Женевьеве и ушел, не сказав ни слова.

И более того: уходя, он ни разу не обернулся.

Женевьева поднялась, чтобы проводить глазами уходившего через сад Мориса, и застыла на миг, бледная, нервная, без единой мысли; потом она вновь упала на стул, совершенно подавленная действием своей дипломатии.

В этот момент появился Диксмер.

— Что, Морис ушел? — спросил он удивленно.

— Да, — пробормотала Женевьева.

— Но ведь он только что пришел?

— Да, около четверти часа назад.

— Так он, наверное, вернется?

— Сомневаюсь.

— Оставьте нас, Мюге, — приказал Диксмер.

Горничная взяла имя цветка вместо ненавистного ей имени Мария: она имела несчастье носить то же имя, что и Австриячка.

По требованию хозяина она встала и вышла.

— Итак, дорогая Женевьева, — промолвил Диксмер, — у вас теперь мир с Морисом?

— Совсем наоборот, друг мой, кажется, что сейчас отношения между нами стали еще более холодными, чем когда-либо.

— И чья же на сей раз вина? — спросил Диксмер.

— Мориса, конечно.

— Ну-ка, расскажите, я рассужу.

— Как! — покраснев, ответила Женевьева. — Вы не догадываетесь?

— Почему он рассердился? Не догадываюсь.

— Он, кажется, невзлюбил Мюге.

— Вот что! В самом деле? Ну, так нужно отказать ей. Я не собираюсь из-за горничной лишаться такого друга, как Морис.

— Но я думаю, — произнесла Женевьева, — он не будет требовать, чтобы ее вообще удалили из дома, ему будет достаточно…

— Чего?

— Что ее удалят из моей комнаты.

— И Морис прав, — заявил Диксмер. — Ведь он пришел с визитом к вам, а не к Мюге. Стало быть, Мюге незачем было находиться в комнате во время его прихода.

Женевьева с удивлением посмотрела на мужа.

— Но, друг мой… — пробормотала она.

— Женевьева, — продолжал Диксмер, — я думал, что вы моя союзница и облегчите выполнение возложенной на меня миссии, а получается как раз наоборот: ваши страхи удваивают наши трудности. Четыре дня назад я уже был уверен, что мы с вами все решили, и вот все надо начинать сначала. Разве я не говорил, Женевьева, что уверен в вас и вашей чести? Разве я не говорил вам, наконец, что очень нужно, чтобы Морис вновь стал нашим другом, более близким и доверчивым, чем когда-либо? О Боже! Ну почему женщины вечно препятствуют нашим планам?

— Но, друг мой, нет ли у вас какого-нибудь другого средства? Я уже говорила, что для всех нас будет лучше, если господин Морис будет подальше.

— Да, для всех нас, может быть. Но для той, кто выше всех нас, ради кого мы поклялись пожертвовать своим счастьем, жизнью и даже честью, нужно, чтобы этот молодой человек вернулся к нам. Вы знаете, что тень подозрения уже пала на Тюржи, и поговаривают, что узницам дадут другого лакея?

— Хорошо, я отошлю Мюге.

— Ах, Боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с нетерпеливым движением, столь редким у него, — зачем вы мне все это говорите? Зачем раздувать пожар моих мыслей вашими? Зачем создавать из моих трудностей еще большие трудности? Женевьева, будьте просто честной, преданной женой и делайте все так, как считаете нужным, — вот все, что я вам скажу. Завтра меня не будет, я заменяю Морана в его инженерных работах. Я не буду обедать с вами, а Моран во время обеда должен кое о чем попросить Мориса. Он вам все расскажет сам. Помните, Женевьева: то, о чем он попросит, очень важно. Речь идет не о цели, к которой мы движемся, а о средстве ее достижения, о последней надежде этого человека, такого благородного, такого преданного вашего и моего покровителя, за кого мы должны пожертвовать жизнью.

— О, ради него я отдала бы свою жизнь! — с воодушевлением воскликнула Женевьева.

— И вот любовь к этому человеку, Женевьева, — я не знаю, как это случилось, — вы не сумели внушить Морису; между тем очень важно, чтобы Морис полюбил именно его. А теперь, когда вы привели Мориса в дурное расположение духа, он, может быть, откажет Морану в его просьбе, в том, чего нам надо добиться любой ценой. Хотите, чтобы я сказал вам, Женевьева, до чего доведут Морана ваша деликатность и чувствительность?

— О сударь, — вскричала Женевьева, сжав руки и побледнев, — сударь, не будем больше говорить об этом!

— Хорошо, — сказал Диксмер, целуя жену в лоб, — будьте сильной и подумайте.

И он ушел.

— О Боже мой! Боже мой! — прошептала Женевьева с тревогой. — Как принуждают они меня согласиться на эту любовь, к которой я сама стремлюсь всей душой!..

Следующий день был последним в декаде.

В семье Диксмеров, как и во всех буржуазных семьях того времени, существовал следующий обычай: в этот день обед был более продолжительным и более торжественным, чем обычно. Став близким другом дома, Морис был раз и навсегда приглашен на эти обеды и не пропускал их. В эти дни, хотя за стол садились в два часа, он обычно приезжал к двенадцати.

Но теперь, после того как Морис ушел не попрощавшись, Женевьева почти не надеялась увидеть его.

И действительно, пробило двенадцать, а Мориса не было, потом — половину первого, потом — час.

Невозможно объяснить, что в эти часы ожидания происходило в сердце Женевьевы.

Сначала она оделась как можно проще, потом, видя, что он опаздывает, из чувства кокетства, естественного для сердца женщины, приколола один цветок к корсажу, другой — в волосы. И снова стала ждать, чувствуя, что сердце ее сжимается все сильнее и сильнее. Скоро уже нужно было садиться за стол, а Морис все не появлялся.

Без десяти два Женевьева услышала цокот копыт лошади Мориса, цокот, который очень хорошо знала.

— О! Вот и он! — воскликнула она; ее гордость не могла больше бороться с любовью. — Он меня любит! Он меня любит!

Морис спрыгнул с лошади, передал поводья садовнику, но приказал ждать его у ворот. Женевьева видела, как он подъехал, и с беспокойством заметила, что садовник не повел лошадь в конюшню.

Морис вошел. Он был в этот день во всем блеске красоты. Широкий открытый фрак с большими отворотами; белый жилет; лосины, подчеркивающие стройность ног, вылепленных, казалось, с самого Аполлона; воротничок белого батиста; красивые волосы, открывающие широкий и гладкий лоб, — все делало его образцом изящества и силы.

Он вошел. Как мы уже сказали, его появление наполнило сердце Женевьевы радостью; она встретила его, сияя улыбкой.

— А вот и вы, наконец, — сказала она, протягивая руку. — Вы пообедаете с нами, не так ли?

— Напротив, гражданка, — холодно ответил Морис, — я приехал, чтобы попросить разрешения удалиться.

— Удалиться?

— Да, в секции меня ждут неотложные дела. Я боялся, что вы станете меня дожидаться и потом обвините в невежливости; вот почему я приехал.

Женевьева почувствовала, что ее сердце, только что успокоившееся, опять сжалось.

— О Боже мой! — произнесла она. — И Диксмер сегодня не обедает дома, а он так рассчитывал застать вас здесь по возвращении, что просил задержать вас!

— В таком случае мне понятна ваша настойчивость, сударыня. Вы получили приказ от мужа. А я об этом и не догадывался. Поистине, я никогда не избавлюсь от самомнения.

— Морис!

— Да, сударыня, я должен был обратить больше внимания на ваши действия, чем на ваши слова; я должен был понять, что, раз Диксмера нет дома, мне тем более не следует оставаться. Его отсутствие только увеличивает ваши затруднения.

— Почему? — робко спросила Женевьева.

— Потому что после моего возвращения в ваш дом вы как будто поставили себе целью избегать меня; а ведь я вернулся из-за вас, только из-за вас, и вы это знаете, Боже мой! Но, с тех пор как вернулся, все время вижу кого-то рядом с вами.

— Полноте, друг мой, — сказала Женевьева, — вы еще сердитесь, а я ведь стараюсь устроить все как можно лучше.

— Нет, Женевьева, вы могли бы сделать еще лучше: принимать меня так, как принимали раньше, или прогнать навсегда.

— Ну, Морис, — нежно произнесла Женевьева, — войдите в мое положение, поймите мою тревогу и не будьте со мной тираном.

Молодая женщина подошла и грустно посмотрела на него.

Морис молчал.

— Так чего же вы хотите? — продолжала она.

— Я хочу любить вас, Женевьева, потому что чувствую, что не могу больше жить без этой любви.

— Морис, сжальтесь!

— В таком случае, сударыня, — воскликнул Морис, — надо было позволить мне умереть!

— Умереть?

— Да, умереть или забыть.

— Значит, вы могли бы забыть, вы?.. — воскликнула Женевьева, и ее глаза наполнились слезами, хлынувшими, казалось, из самой глубины сердца.

— О! Нет, нет, — прошептал Морис, упав на колени, — нет, Женевьева, умереть, может быть, но забыть — никогда, никогда!

— Однако, Морис, — твердо сказала Женевьева, — так было бы лучше, потому что эта любовь преступна.

— Вы и господину Морану так говорили? — произнес Морис, который от этой внезапной холодности сразу пришел в себя.

— Господин Моран совсем не такой безумец, как вы, Морис, и мне никогда, не было необходимости говорить ему о том, как он должен вести себя в доме друга.

— Готов держать пари, — иронически улыбнулся Морис, — что если Диксмер обедает не дома, то уж Моран обязательно будет здесь. Вот какой довод надо было привести, Женевьева, чтобы помешать мне любить вас. Ведь пока этот Моран будет здесь, рядом с вами, не покидая вас ни на секунду, — и в голосе Мориса прозвучало презрение, — о нет, нет, я не смогу любить вас или, по меньшей мере, не признаюсь себе в том, что люблю вас.

— А я, — воскликнула Женевьева, доведенная до крайности этими вечными подозрениями и с каким-то неистовством сжимая руку молодого человека, — я приношу вам клятву! Вы слышите, Морис? И пусть это будет сказано раз навсегда, чтобы никогда больше не возвращаться к этому. Я вам клянусь, что Моран никогда не сказал мне ни слова о любви, что Моран никогда не любил меня, что он никогда не будет любить меня. Я вам клянусь моей честью и душой моей матери.

— Увы! Увы! — воскликнул Морис. — Как бы я хотел вам поверить!

— Верьте мне, бедный безумец, — сказала она с такой улыбкой, что любому другому, но не ревнивцу, она показалась бы очаровательным признанием. — Верьте мне. К тому же хотите знать больше? Так вот, Моран любит ту, перед кем меркнут все остальные женщины на земле, как меркнут полевые цветы перед звездами неба.

— Перед какой же это женщиной, — спросил Морис, — могут меркнуть все другие, если в число их входит Женевьева?

— Скажите, разве та, кого любят, — смеясь, продолжала Женевьева, — не является всегда для любящего венцом творения?

— Ну что ж, — начал Морис, — если вы не любите меня, Женевьева…

Молодая женщина с тревогой ждала конца фразы.

— Если вы меня не любите, — продолжал Морис, — то можете ли вы мне, по крайней мере, поклясться, что не любите никого другого?

— О! В этом, Морис, я могу вам поклясться от всего сердца! — воскликнула Женевьева в восторге от того, что Морис сам предложил ей эту сделку с совестью.

Морис схватил руки Женевьевы, которые она простирала к небу, и покрыл их страстными поцелуями.

— Отныне, — сказал он, — я буду добрым, покладистым и доверчивым, отныне я буду великодушным. Хочу улыбаться вам, хочу быть счастливым.

— И не будете больше ничего от меня требовать?

— Я постараюсь.

— Теперь, я думаю, — сказала Женевьева, — ни к чему держать лошадь под уздцы. Дела в секции подождут.

— О Женевьева, я бы хотел, чтобы ждала вся вселенная и чтобы я мог заставить ее ждать ради вас!

Во дворе послышались шаги.

— Сейчас нам доложат, что обед подан, — сказала Женевьева. Они украдкой пожали друг другу руки.

Это был Моран с известием, что пора садиться за стол: ждут только Мориса и Женевьеву.

Он тоже щегольски оделся ради праздничного обеда.

XIX ПРОСЬБА

Моран, одетый с такой изысканностью, не мог не привлечь внимания Мориса.

Даже самый утонченный мюскаден не смог бы ни в чем упрекнуть ни узел его галстука, ни покрой его сапог, ни тонкое белье.

Но, надо признать, у него были те же волосы и все те же очки.

Клятва Женевьевы так ободрила Мориса, что ему показалось, будто он впервые увидел эти волосы и эти очки в их истинном свете.

«Черт меня подери, — говорил себе Морис, идя ему навстречу, — черт меня побери, если с этой минуты я когда-нибудь стану ревновать к тебе, милейший гражданин Моран! Надевай, если хочешь, хоть каждый день свой праздничный переливчатый фрак, а для последних дней декады закажи себе фрак из золотой парчи. С нынешнего дня я обещаю, что буду видеть только твои волосы и очки, и не буду обвинять тебя в том, что ты любишь Женевьеву».

Понятно, что рукопожатие Мориса, которым он обменялся с гражданином Мораном после этого внутреннего монолога, было намного более искренним и сердечным, чем обычно.

Против обыкновения, обед проходил в тесном кругу. На небольшом столе стояли только три прибора. Морис понял, что под столом он мог бы коснуться ноги Женевьевы: нога продолжила бы безмолвную любовную фразу, начатую рукой.

Сели за стол. Морис сидел наискось от Женевьевы. Она находилась между ним и светом; ее черные волосы от этого приобрели голубоватый отлив воронова крыла. Лицо ее сияло, а глаза были влажны от переполнявшей ее любви.

Морис под столом поискал и нашел ногу Женевьевы. Он увидел, как при этом прикосновении, след которого он искал на ее лице, она покраснела, потом побледнела; но ее маленькая ножка мирно покоилась между ступнями Мориса.

Вместе с переливчатым фраком Моран, казалось, вновь обрел свое остроумие последнего дня декады (Морис порой замечал, какое блестящее остроумие сверкает в устах этого странного человека; оно, несомненно, сопровождалось бы огнем его глаз, если бы зеленые очки не умеряли этот огонь).

Он говорил смешные вещи, но сам не смеялся. Именно невозмутимая серьезность составляла силу шуток Морана, придавала особое очарование его остротам. Этот негоциант, столько путешествовавший по делам торговли всевозможными шкурами — от пантеры до кролика, этот химик с багровыми по локоть руками знал Египет, как Геродот, Африку — как Левайан, а Оперу и будуары — как мюскаден.

— Черт подери! Гражданин Моран, вы не просто знающий человек, но еще и ученый!

— О, я много видел, а еще больше читал, — сказал Моран, — и потом нужно же было мне немного подготовиться к той полной удовольствий жизни, которую я рассчитываю вести, как только сколочу состояние. Уже пора, гражданин Морис, пора!

— Полноте, — заметил Морис, — вы говорите так, как будто вы старик. Сколько же вам лет?

Моран обернулся к нему и вздрогнул, хотя вопрос был вполне естествен.

— Мне тридцать восемь лет, — сказал он. — Ах! Вот что значит, как вы говорите, быть ученым: становишься человеком неопределенного возраста.

Женевьева рассмеялась; за ней рассмеялся Морис. Моран ограничился улыбкой.

— Итак, вы много путешествовали? — спросил Морис, нажимая на ножку, которую Женевьева хотела потихоньку высвободить.

— Часть моей молодости, — ответил Моран, — прошла за границей.

— Вы многое видели! Простите, я хотел сказать: наблюдали, — продолжал Морис, — потому что такой человек, как вы, не может просто видеть — он наблюдает.

— Согласен, многое, — подтвердил Моран. — Я мог бы сказать, что видел все.

— Ну все, гражданин, это, пожалуй, многовато, — смеясь заметил Морис, — и, если поискать…

— Ах да! Вы правы. Я никогда не видел двух явлений, правда, в нашей сегодняшней жизни они становятся более редкими.

— Что же это? — спросил Морис.

— Первое, — сказал Моран серьезно, — это Бог.

— Ну, за неимением Бога, гражданин Моран, — сказал Морис, — я мог бы показать вам богиню.

— Как это? — перебила Женевьева.

— Да, богиню вполне современной выделки: богиню Разума. У меня есть друг — о нем я несколько раз вам говорил, — мой милый и храбрый Лорен; у него золотое сердце и только один недостаток — он сочиняет катрены и каламбуры.

— Ну и что?

— Так вот, он только что одарил город Париж богиней Разума; она прекрасно выглядит, в ней не найти ни малейшего изъяна. Это гражданка Артемиза, бывшая танцовщица Оперы, а теперь она торгует парфюмерией на улице Мартен. Как только она окончательно станет богиней, я смогу вам ее показать.

Моран с серьезностью поблагодарил Мориса кивком и продолжал:

— Второе — это король.

— О, со вторым сложнее, — заметила Женевьева, пытаясь улыбнуться, — его больше нет.

— Но вы должны были постараться увидеть последнего, — сказал Морис, — это было бы предусмотрительно.

— И поэтому, — сказал Моран, — я совсем не имею понятия о коронованном челе: это, должно быть, довольно печальное зрелище?

— В самом деле, очень печальное, — произнес Морис. Я могу в этом поручиться, потому что вижу его почти каждый месяц.

— Коронованное чело? — спросила Женевьева.

— По крайней мере чело, — продолжал Морис, — хранящее след от тяжкого и болезненного бремени короны.

— Ах да, королева, — сказал Моран. — Вы правы, господин Морис, это должно быть скорбное зрелище…

— Она так прекрасна и благородна, как о ней говорят? — поинтересовалась Женевьева.

— Разве вы никогда ее не видели, сударыня? — в свою очередь спросил удивленный Морис.

— Я? Никогда!.. — ответила молодая женщина.

— Право, это очень странно, — заметил Морис.

— Ну почему же странно? — спросила Женевьева. — До девяносто первого года мы жили в провинции. А с девяноста первого я живу на Старой улице Сен-Жак — она очень напоминает провинцию, если не считать того, что здесь никогда не бывает солнца, меньше воздуха и меньше цветов. Вы ведь знаете, какой образ жизни я веду, гражданин Морис, и он всегда был таким. Ну как же я могла увидеть королеву? Мне никогда не представлялось такого случая.

— И не думаю, что вы воспользуетесь тем, который, к несчастью, может представиться, — сказал Морис.

— Что вы хотите сказать? — спросила Женевьева.

— Гражданин Морис, — продолжил Моран, — наверное, имеет в виду то, что уже не является большим секретом.

— Что именно?

— Возможную казнь Марии Антуанетты, ее смерть на том же эшафоте, где был казнен ее муж. Словом, гражданин говорит, что вы не воспользуетесь случаем увидеть королеву в тот день, когда она покинет Тампль, чтобы отправиться на площадь Революции.

— О, конечно же, нет! — воскликнула Женевьева в ответ на эти слова, произнесенные Мораном с леденящим хладнокровием.

— Итак, можете надевать по ней траур, — продолжал бесстрастный химик. — Австриячку хорошо охраняют, а Республика — это волшебница, делающая невидимым кого ей заблагорассудится.

— И все же, — промолвила Женевьева, — признаться, мне бы очень хотелось увидеть эту бедную женщину.

— Послушайте, — сказал Морис, горя желанием выполнить любое желание Женевьевы, — вы действительно этого хотите? Республика — волшебница, в этом я согласен с гражданином Мораном; но я в качестве муниципального гвардейца тоже немножко волшебник.

— Вы могли бы показать мне королеву, сударь? — воскликнула Женевьева.

— Конечно, могу.

— Каким образом? — спросил Моран, незаметно для молодого человека обменявшись с Женевьевой быстрым взглядом.

— Нет ничего проще, — ответил Морис. — Конечно, некоторым муниципальным гвардейцам не доверяют. Но я предоставил достаточно доказательств своей преданности делу свободы, чтобы не быть в числе таких. Кроме того, на входах в Тампль дежурят совместно муниципальные гвардейцы и командиры караульных постов. А сейчас начальником караула мой друг Лорен, который, думаю, несомненно призван заменить генерала Сантера, поскольку за три месяца повысился в чине от капрала до старшего аджюдана. Итак, приходите ко мне в Тампль, когда я буду дежурить, то есть в ближайший четверг.

— Что ж, — сказал Моран Женевьеве, — ваши желания исполняются. Смотрите, как все получилось!

— О нет, нет, — ответила молодая женщина, — я не хочу.

— Но почему? — воскликнул Морис, видя в этом посещении Тампля лишь средство встретиться с Женевьевой в такой день, когда по всем расчетам он не должен был иметь такого счастья.

— Потому что, — промолвила Женевьева, — это может стать, дорогой Морис, причиной какого-нибудь неприятного происшествия. А если из-за моего каприза у вас, нашего друга, будут неприятности, я себе этого никогда в жизни не прощу.

— Вот что значит говорить разумно, Женевьева, — поддержал ее Моран. — Поверьте, недоверчивость сейчас очень возросла, и сегодня подозревают даже самых преданных патриотов. Откажитесь от этого плана, ведь, как вы сами говорите, это всего лишь простой каприз, продиктованный любопытством.

— Можно заподозрить, Моран, что вы так говорите из зависти. Вы сами никогда не видели ни королеву, ни короля, поэтому не хотите, чтобы их увидели другие. Лучше не спорьте, а составьте компанию.

— Я? Ну нет.

— Теперь уже не гражданка Диксмер желает пойти в Тампль, а я ее приглашаю, так же как и вас. Приходите развлечь бедного узника. Ведь когда закрываются большие ворота, я на двадцать четыре часа становлюсь таким же узником, как король или принц крови. Приходите же, — повторил он, сжав под столом ножку Женевьевы, — умоляю вас.

— Ну же, Моран, — сказала Женевьева, — идемте!

— Это потерянный день, — отвечал Моран, — он еще больше отдалит дату моего прощания с коммерцией.

— Значит, я не пойду, — сказала Женевьева.

— Но почему? — спросил Моран.

— Ах, Боже мой, это ведь так просто, — пояснила Женевьева. — Я не могу рассчитывать на то, что мой муж пойдет со мной, и если вы, благоразумный человек тридцати восьми лет, не будете меня сопровождать, я никогда не осмелюсь пройти одна через все эти посты артиллеристов, гренадеров и егерей с просьбой предоставить мне возможность поговорить с муниципальным гвардейцем, что всего на три или четыре года старше меня.

— Ну что ж, если вы, гражданка, считаете, что мое присутствие так необходимо…

— Полно, полно, гражданин ученый, будьте же галантны, словно вы всего лишь обыкновенный человек, и пожертвуйте половиной своего дня ради жены вашего друга.

— Хорошо! — согласился Моран.

— А теперь, — продолжал Морис, — я попрошу вас только об одном — о соблюдении тайны. Ведь посещение Тампля очень подозрительно само по себе, и если в результате этого визита что-нибудь случится, нас всех гильотинируют. Якобинцы не шутят, черт возьми! Вы только что видели, как они обошлись с жирондистами.

— Черт побери! — воскликнул Моран. — Над тем, что сказал гражданин Морис, надо хорошенько подумать: такой способ прощания с коммерцией меня вовсе не устраивает.

— Но разве вы не слышали, — продолжала, улыбаясь, Женевьева, — что гражданин сказал всех?

— Всех?

— Да, всех вместе.

— Компания безусловно приятная, — ответил Моран, — но я все же предпочитаю, моя сердобольная красавица, в вашей компании жить, а не умирать.

«Ну и ну! И где только, черт побери, была моя голова, — спрашивал себя Морис, — когда я вообразил, что этот человек — возлюбленный Женевьевы?»

— Итак, договорились, — сказала Женевьева. — Моран, я к вам обращаюсь, к вам, рассеянный, к вам, мечтатель. Итак, в ближайший четверг; поэтому в среду вечером не вздумайте начать какой-нибудь химический опыт: он задержит вас на сутки, как это порой бывает.

— Не волнуйтесь, — отозвался Моран, — а впрочем, до тех пор вы мне напомните.

Женевьева поднялась из-за стола, Морис последовал ее примеру. Моран тоже собирался сделать это и, возможно, хотел пойти за ними, когда один из рабочих принес химику маленькую колбу с жидкостью, поглотившей все его внимание.

— Пойдемте скорее, — сказал Морис, увлекая за собой Женевьеву.

— О, будьте спокойны, — произнесла та, — это займет его на добрый час, не меньше.

И молодая женщина дала ему руку, которую Морис нежно сжал в своих. Ее мучили угрызения совести за невольную измену, и она хотела теперь вознаградить его счастьем.

— Видите, мои цветы мертвы, — сказала она, проходя по саду и показывая Морису гвоздики, которые все в том же ящике красного дерева вынесли на воздух, чтобы оживить их, если удастся.

— Кто их убил? Ваша небрежность? — спросил Морис. — Бедные гвоздики!

— Вовсе не моя небрежность, а ваше отсутствие, мой друг.

— Но им нужно было так мало, Женевьева, немного воды, вот и все. А после моего исчезновения у вас было достаточно времени.

— Ах, если бы цветы можно было орошать слезами, эти бедные гвоздики, как вы их называете, не погибли бы.

Морис обнял ее, быстро притянул к себе и, прежде чем она успела защититься, коснулся губами ее глаз: томные и улыбающиеся, они смотрели на разоренный ящик.

Женевьева чувствовала себя такой виноватой, что была снисходительна к поведению Мориса.

Диксмер вернулся поздно и застал Морана, Женевьеву и Мориса беседующими в саду о ботанике.

XX ЦВЕТОЧНИЦА

Наконец наступил знаменательный четверг — день дежурства Мориса.

Начинался июнь. Небо было ярко-синим, на его индиговом фоне четко выделялась матовая белизна новых домов. Уже рождалось предчувствие появления той ужасной собаки, что, по представлениям древних, корчится от неутолимой жажды и, как говорят парижские плебеи, так хорошо вылизывает мостовые. Париж был чист, как ковер; в воздухе разливались ароматы, исходящие от деревьев, источаемые цветами; они смешивались и опьяняли, словно хотели заставить жителей столицы хоть ненадолго забыть о кровавых испарениях, беспрестанно поднимающихся над мостовыми площадей.

Морис должен был прибыть в Тампль к девяти часам. Его товарищами были Мерсеро и Агрикола. В восемь Морис в полном одеянии гражданина муниципального гвардейца уже был на Старой улице Сен-Жак; его гибкий и сильный стан был украшен трехцветным поясом. Как обычно, он приехал к Женевьеве верхом, пожиная дорогой откровенные знаки хвалы или просто одобрения истинных патриоток.

Женевьева была уже готова: она надела простое муслиновое платье, накидку из легкой тафты и чепчик, украшенный трехцветной кокардой.

Моран, которого, как мы знаем, пришлось долго упрашивать чтобы он пошел с ними, был — несомненно, из опасения, что в нем заподозрят аристократа, — в повседневной одежде не то буржуа, не то мастерового. Он только что вернулся откуда-то, и его лицо хранило следы сильной усталости. Он утверждал, что трудился всю ночь, заканчивая срочную работу.

Диксмер ушел сразу же после возвращения своего друга.

— Ну, что вы решили, Морис, — спросила Женевьева, — как мы увидим королеву?

— Слушайте, — ответил Морис, — вот мой план. Я прихожу с вами в Тампль, представляю вас Лорену, моему другу, начальнику караула, после чего занимаю свой пост и в удобное время прихожу за вами.

— Но, — осведомился Моран, — где и как мы увидим заключенных?

— Если вас устроит, во время их завтрака или обеда, через стеклянную дверь, за которой находятся муниципальные гвардейцы.

— Прекрасно, — одобрил Моран.

И Морис увидел, что Моран подошел к стоящему в глубине столовой шкафу и залпом выпил стакан неразбавленного вина. Это былоудивительно. Моран был очень воздержан и обычно пил только подкрашенную воду.

Женевьева обратила внимание, что Морис с удивлением посмотрел на Морана.

— Вообразите, — сказала она, — он просто убивает себя работой, этот несчастный Моран: ведь он ничего не ел со вчерашнего утра.

— Разве он не обедал у вас? — поинтересовался Морис.

— Нет, у него были какие-то опыты в городе.

Предосторожность Женевьевы была излишней: Морис, как настоящий влюбленный — иначе говоря, как эгоист, — обратил на действия Морана лишь то поверхностное внимание, каким влюбленные удостаивают все на свете, кроме любимой женщины.

К стакану вина Моран добавил торопливо проглоченный ломоть хлеба.

— Ну вот, — сказал этот едок, — теперь я готов, дорогой гражданин Морис. Если вы не против, можем отправляться в путь.

Морис, который в это время обрывал лепестки сорванной по пути увядшей гвоздики, подал руку Женевьеве со словами:

— Пойдемте.

Они отправились в путь. Морис был так переполнен счастьем, что еле сдерживал рвущийся из груди крик радости. И в самом деле, чего он мог еще желать? Женевьева не только не любила Морана — теперь он был в этом уверен, — но любила его (во всяком случае, Морис на это надеялся). Бог посылал на землю лучи благодатного солнца; рука Женевьевы трепетала в его руке; глашатаи, вопя во все горло о торжестве якобинцев, о падении Бриссо и его сообщников, возвещали, что родина спасена.

В жизни действительно есть моменты, когда сердце человека кажется слишком маленьким, чтобы вместить переполняющие его радость и печаль.

— Какой прекрасный день! — воскликнул Моран.

Морис с удивлением обернулся: он впервые видел порыв у этого всегда задумчивого и сдержанного человека.

— О да! Прекрасный, — подтвердила Женевьева, опираясь на руку Мориса. — Только бы он остался до вечера таким же ясным и безоблачным, как сейчас.

Морис принял эти слова на свой счет, и его счастье удвоилось.

Моран через свои зеленые очки посмотрел на Женевьеву с выражением особой признательности: возможно, он тоже принял эти слова на свой счет.

Миновали Малый мост, Еврейскую улицу и мост Нотр-Дам, потом прошли площадь Ратуши, улицы Барр-дю-Бек и Сент-Авуа. По мере того как они приближались к цели, шаги Мориса становились все более легкими, в то время как шаги его спутников все более замедлялись.

Таким образом они дошли до угла улицы Вьей-Одриетт, как вдруг дорогу им преградила цветочница, предлагая лоток с цветами.

— О, какие чудесные гвоздики! — воскликнул Морис.

— Да, очень красивые, — сказала Женевьева. — Наверное, у тех, кто их выращивал, не было других забот, поэтому цветы и не увяли.

Это замечание сладостно отозвалось в сердце молодого человека.

— Красавец-муниципал, — обратилась цветочница к Морису, — купи букет для гражданки. Она одета в белое, вот великолепные красные гвоздики; белое прекрасно сочетается с пурпурным. Она приколет букет у сердца, и, поскольку сердце ее так близко от твоего голубого мундира, — вот вам и национальные цвета.

Цветочница была молода и красива; она произнесла это маленькое приветствие с какой-то особенной грацией. Потом оно было на редкость удачным: никакие нарочно подобранные слова не могли бы лучше подойти для такого случая. Ко всему прочему, цветы были почти символичны: это были гвоздики, подобные тем, что увяли в ящике красного дерева.

— Хорошо, — согласился Морис, — я куплю их, потому что это гвоздики, понимаешь? Все другие цветы я ненавижу.

— О Морис, — сказала Женевьева, — не нужно, ведь у нас в саду столько цветов!

Но, несмотря на то что уста Женевьевы отказывали, по глазам ее было видно: она умирает от желания получить этот букет.

Морис выбрал самый красивый из всех букетов; им оказался тот, что предложила хорошенькая цветочница.

Он состоял из двадцати пунцовых гвоздик с нежным и одновременно острым запахом. В середине букета, подобно королю среди подданных, выделялся огромный цветок.

— Держи, — сказал Морис продавщице, бросая на лоток ассигнат в пять ливров. — Это тебе.

— Спасибо, красавец-муниципал, — поблагодарила цветочница, — десять раз спасибо!

И она направилась к другой паре в надежде, что день, так великолепно начавшийся, так же хорошо и продолжится.

Во время этой простенькой сцены, длившейся считанные минуты, Моран, едва держась на ногах, вытирал вспотевший лоб, а Женевьева побледнела и вся дрожала. Своей очаровательной ручкой она судорожно взяла преподнесенный Морисом букет и поднесла его к лицу, но не для того чтобы насладиться ароматом, а чтобы скрыть свое волнение.

Оставшаяся часть пути прошла весело, по крайней мере для Мориса. У Женевьевы веселость была принужденной; у Морана она проявлялась странно — то подавленным вздохом, то оглушительным смехом, то чудовищными шутками.

В девять часов они пришли в Тампль.

В это время Сантер проводил перекличку муниципальных гвардейцев.

— Я здесь, — отозвался Морис, оставив Женевьеву под охраной Морана.

— А, добро пожаловать, — протянул руку молодому человеку Сантер.

Морис остерегся не пожать протянутой ему руки. Ведь в то время дружба Сантера была просто бесценной.

Увидев этого человека, который во время казни короля командовал барабанщиками, Женевьева вздрогнула, а Моран побледнел.

— Кто эта прекрасная гражданка, — спросил Сантер у Мориса, — и что она здесь делает?

— Эта жена достойного гражданина Диксмера. Не может быть, чтобы ты не слышал об этом честном патриоте, гражданин генерал.

— Да, да, конечно, слышал, — ответил Сантер, — это хозяин кожевни, капитан егерей из легиона Виктор.

— Именно так.

— Хорошо! Она, ей-Богу, красавица. А это что за чучело рядом с ней?

— Это гражданин Моран — компаньон ее мужа и егерь из роты Диксмера.

Сантер подошел к Женевьеве.

— Здравствуй, гражданка, — сказал он.

Женевьева сделала над собой усилие.

— Здравствуйте, гражданин генерал, — промолвила она, улыбаясь.

Сантер был польщен и улыбкой и титулом.

— А зачем ты пришла сюда, прекрасная патриотка? — продолжал он.

— Гражданка никогда не видела вдову Капета и хотела бы взглянуть на нее.

— Хорошо, — ответил Сантер, — до того как…

И он сделал жуткий жест.

— Вот именно, — хладнокровно поддержал его Морис.

— Что ж, согласен, — продолжал Сантер. — Только постарайся сделать так, чтобы никто не видел, как она входит в башню: это было бы дурным примером; впрочем, я доверяю тебе.

Сантер снова пожал Морису руку, дружески-покровительственно кивнул Женевьеве и пошел заниматься другими делами.

После изрядного числа построений и перестроений гренадеров и егерей, после нескольких пушечных выстрелов, глухие раскаты которых вселяли в окрестных жителей благотворный страх, Морис опять взял Женевьеву под руку; сопровождаемые Мораном, они направились к посту, где у ворот Лорен, надсаживая горло, командовал построением своего батальона.

— А вот и Морис, черт возьми! — воскликнул Лорен. — Да еще вроде бы с премиленькой женщиной! Ты что, притворщик, решил найти соперницу моей богине Разума? Если это так, то пропала бедная Артемиза!

— Ну что, гражданин аджюдан? — крикнул капитан.

— Ах да, верно. Внимание! — закричал Лорен. — Слева рядами, слева! Здравствуй, Морис. Ускоренным шагом… марш!

Раздалась барабанная дробь — роты направились по своим постам. Когда развод был закончен, прибежал Лорен.

Последовал обмен приветствиями.

Представив Лорена Женевьеве и Морану, Морис объяснил цель их прихода.

— Да, да, понимаю, — сказал Лорен, — ты хочешь, чтобы гражданин и гражданка вошли в башню. Это легко. Сейчас я расставлю часовых и предупрежу их, чтобы пропустили тебя и твоих спутников.

Через десять минут Женевьева и Моран вошли вслед за тремя гвардейцами в башню и стали за стеклянной дверью.

XXI КРАСНАЯ ГВОЗДИКА

Королева только что поднялась. Два или три последних дня ей нездоровилось, и она оставалась в постели дольше обычного. Только услышав от золовки Елизаветы, что погода прекрасна и светит солнце, она сделала усилие и попросила разрешение прогуляться по площадке, чтобы дочь подышала воздухом. Это было ей позволено без особых трудностей.

Была у нее еще одна причина для прогулки. Однажды — правда, единственный раз — с высоты башни она увидела в саду дофина. Но после первого жеста, которым обменялись сын и мать, вмешался Симон и увел ребенка.

Но главное было то, что она увидела его. Конечно, несчастный маленький узник был бледен и очень изменился. Он был одет как ребенок из народа — в карманьолу и грубые штаны. Но ему все же оставили его прекрасные белокурые волосы, вьющиеся ореолом; несомненно, Бог хотел, чтобы ребенок-мученик сохранил этот ореол и на небе.

Если бы она могла увидеть его хотя бы еще раз, каким бы праздником это было для материнского сердца!

Наконец, была еще одна причина.

— Сестра, — сказала ей мадам Елизавета, — в коридоре, в углу, мы нашли пучок соломы. На языке наших сигналов это означает, что мы должны быть внимательны, друг находится поблизости.

— Да, это так, — подтвердила королева; глядя с состраданием на золовку и дочь, она уговаривала себя не отчаиваться и верить в спасение.

Выполнив все служебные предписания, Морис вновь стал хозяином Тампля. Ему выпал жребий дежурить днем, а Мерсеро и Агриколе — ночью.

Предыдущая смена караула убыла, оставив протокол дежурства в совете Тампля.

— Что, гражданин муниципал, — сказала тетка Тизон, пришедшая поздороваться с Морисом, — вы привели с собой общество, чтобы посмотреть на наших голубиц? Одна только я приговорена к разлуке с моей бедной Элоизой.

— Это мои друзья, — пояснил Морис. — Они никогда не видели жену Капета.

— Они прекрасно смогут увидеть ее через стеклянную дверь.

— Конечно, — согласился Морис.

— Только при этом, — сказала Женевьева, — у нас будет вид тех жестоких любопытных, которые подходят к решетке, чтобы насладиться муками узника, находящегося по другую сторону.

— А почему бы вам не повести ваших друзей на дорогу к башне? Сегодня жена Капета прогуливается с золовкой и дочерью. Ей они оставили дочь, тогда как меня — а я ни в чем не виновата — лишили моей дочери. О, аристократы! Что ни делай, для них всегда будут привилегии, гражданин Морис.

— Но ее лишили сына, — возразил тот.

— Ах, если бы у меня был сын, — прошептала тюремщица, — я может быть, меньше жалела бы о дочери.

Во время этого разговора Женевьева и Моран несколько раз переглянулись.

— Друг мой, — обратилась молодая женщина к Морису, — гражданка права. Если бы вы сумели каким-нибудь образом поставить меня на пути Марии Антуанетты, это претило бы мне меньше, чем смотреть на нее отсюда: мне кажется, что такой способ глядеть на людей унизителен и для них и для нас.

— Добрая Женевьева, — сказал Морис, — вы и здесь так чутки.

— Ах, черт возьми, гражданка, — воскликнул один из двоих товарищей Мориса, завтракавший в передней хлебом с сосисками, — если бы ты была узницей, а вдова Капет захотела тебя увидеть, эта мерзавка не стала бы разводить столько церемоний, чтобы осуществить свою прихоть!

Женевьева быстрее молнии взглянула на Морана, чтобы увидеть, какое действие произвела на него эта брань. И действительно, Моран вздрогнул, его глаза вспыхнули странным, как бы фосфоресцирующим светом, а кулаки на мгновение сжались. Но все это было столь мимолетно, что никто ничего не заметил.

— Как зовут этого гвардейца? — спросила она у Мориса.

— Это гражданин Мерсеро, — ответил молодой человек; потом, как бы в извинение его грубости, добавил: — Он каменотес.

Мерсеро услышал слова Мориса и глянул искоса в его сторону.

— Давай, давай, — сказала ему тетка Тизон — приканчивай свою сосиску и полбутылку, — мне нужно убирать.

— Это не заслуга Австриячки, что я их сейчас приканчиваю, — проворчал гвардеец, — если бы она могла убить меня десятого августа, она это наверняка бы сделала; а в тот день, когда она чихнет в мешок, я буду в первом ряду и с места не двинусь.

Моран смертельно побледнел.

— Пойдемте, гражданин Морис, — произнесла Женевьева, — пойдемте туда, куда вы обещали меня отвести. Здесь мне кажется, что я сама узница, я задыхаюсь.

И Морис повел Морана и Женевьеву мимо часовых; предупрежденные Лореном, они пропустили их беспрепятственно.

Он устроил их в маленьком коридорчике верхнего этажа таким образом, чтобы в тот момент, когда королева и принцессы будут подниматься на галерею, августейшие узницы обязательно прошли мимо них.

Прогулка была назначена на десять часов, до ее начала оставалось всего несколько минут. Морис не только не оставил своих друзей, но и, чтобы ни малейшее подозрение не витало над их поступком, все-таки чуть-чуть незаконным, встретив гражданина Агриколу, позвал его с собой.

Пробило десять часов.

— Открывайте! — послышался голос снизу.

Морис узнал его: это был голос генерала Сантера.

Тотчас караульные взялись за оружие, были опущены решетки, часовые взяли ружья на изготовку. По всему двору раздавалось бряцание железа, топот. Это произвело сильнейшее впечатление на Морана и Женевьеву. Морис заметил, как они побледнели.

— Сколько предосторожностей, чтобы охранять трех женщин! — прошептала Женевьева.

— Да, — сказал Моран, пытаясь усмехнуться. — Если бы те, кто пытается их похитить, были на нашем месте и видели то, что видим мы, у них пропала бы охота к подобному ремеслу.

— Действительно, — добавила Женевьева. — Я начинаю думать, что они не спасутся.

— Надеюсь на это, — сказал Морис.

И, склонившись через перила лестницы, он произнес:

— Внимание, вот и узницы.

— Назовите мне их, — попросила Женевьева, — я же их не знаю.

— Первые две, что поднимаются по лестнице, это сестра и дочь Капета. А последняя, перед которой бежит маленькая собачка, — это Мария Антуанетта.



Женевьева сделала шаг вперед. А Моран, наоборот, вместо того чтобы смотреть на узниц, прижался к стене.

Его губы мертвенно-землистой бледностью могли соперничать с камням башни.

В белом платье, с прекрасными чистыми глазами, Женевьева казалась ангелом, ожидающим узниц, чтобы осветить их горестный путь и мимоходом дать их сердцам хоть немного радости.

Мадам Елизавета и юная принцесса прошли мимо, бросив на посторонних удивленный взгляд. Первая, конечно, подумала, что это те, кто подавал им знаки; она живо повернулась к спутнице и, сжимая ей руку, уронила носовой платок, как бы предупреждая королеву.

— Обратите внимание, сестра, — промолвила она, — я уронила носовой платок.

И она продолжала подниматься вместе с принцессой.

Королева, чье прерывистое дыхание и короткий сухой кашель свидетельствовали о нездоровье, наклонилась, чтобы подобрать платок, упавший к ее ногам. Но ее маленькая собачка оказалась проворнее, завладела им и побежала отдать мадам Елизавете. Королева продолжала подниматься и через несколько ступенек, в свою очередь, оказалась перед Женевьевой, Мораном и молодым гвардейцем.

— О, цветы! — сказала она. — Как давно я их не видела. Как они прекрасно пахнут, как вы счастливы, сударыня, что у вас есть цветы!

С быстротой мысли, пронесшейся у нее в голове после этих печальных слов, Женевьева протянула руку, чтобы предложить свой букет королеве. Тогда Мария Антуанетта подняла голову, посмотрела на молодую женщину, и чуть заметный румянец появился на ее бледном лице.

Но безотчетным жестом, повинуясь привычке слепо следовать распорядку, Морис остановил руку Женевьевы.

Королева замерла в нерешительности и, посмотрев на Мориса, узнала в нем молодого гвардейца, обычно говорившего с ней твердо, но в то же время почтительно.

— Это запрещено, сударь? — спросила она.

— Нет, нет, сударыня. Женевьева, вы можете подарить свой букет.

— О, благодарю, благодарю вас, сударь! — с признательностью воскликнула королева.

И, поклонившись Женевьеве с ласковой приветливостью, она протянула исхудалую руку и наугад вынула одну гвоздику из этой массы цветов.

— Но возьмите все, сударыня, возьмите, — робко произнесла Женевьева.

— Нет, — возразила королева с очаровательной улыбкой. — Букет, возможно, вам подарил тот, кого вы любите, и я совсем не хочу лишать вас этих цветов.

Женевьева покраснела, и этот румянец заставил королеву улыбнуться.

— Пошли, пошли, гражданка Капет, — сказал Агрикола, — нечего задерживаться.

Королева поклонилась и пошла вверх по лестнице; но, перед тем как скрыться из виду, еще раз обернулась и прошептала:

— Как эта гвоздика чудесно пахнет и как красива эта женщина!

— Она меня не видела, — прошептал Моран; и в самом деле, его почти коленопреклоненная фигура в полумраке коридора вовсе не была замечена королевой.

— Но ведь вы ее хорошо видели, Моран, не так ли? Ведь правда, Женевьева? — спросил Морис, вдвойне счастливый: во-первых, тем зрелищем, что он доставил своим друзьям, а во-вторых, той радостью, что он без всякого труда смог подарить несчастной узнице.

— О да, да! — воскликнула Женевьева. — Я ее хорошо рассмотрела, и теперь, если я буду жить даже сто лет, она все время будет у меня перед глазами.

— И как вы ее нашли?

— Очень красивой.

— А вы, Моран?

Моран, ничего не ответив, стиснул руки.

— Скажите-ка, — смеясь, совсем тихо спросил Морис у Женевьевы, — не в королеву ли влюблен Моран?

Женевьева вздрогнула, но тотчас же взяла себя в руки.

— Ей-Богу, — рассмеялась она в ответ, — это похоже на правду.

— И все же вы мне не сказали, Моран, какое впечатление она произвела на вас, — настаивал Морис.

— Я нашел ее очень бледной, — ответил он.

Морис опять взял Женевьеву под руку, чтобы проводить во двор. На темной лестнице он почувствовал, что Женевьева поцеловала ему руку.

— Что это значит? — спросил Морис.

— Это значит, Морис, что я никогда не забуду о том, как из-за моего каприза вы рисковали головой.

— О Женевьева, — ответил на это Морис, — вы преувеличиваете. Вы ведь знаете, что благодарность — это не то чувство, какого я от вас добиваюсь.

Женевьева нежно пожала ему руку.

За ними, спотыкаясь шел Моран.

Они спустились во двор. Лорен узнал обоих посетителей и выпустил их из Тампля.

Но перед тем как расстаться, Женевьева заставила Мориса дать обещание, что тот придет на следующий день обедать на Старую улицу Сен-Жак.

XXII ДОНОСЧИК СИМОН

Морис вернулся на свой пост; его сердце наполняла неземная радость. Но здесь он увидел заплаканную тетку Тизон.

— Что еще с вами случилось, мамаша? — спросил он.

— Случилось то, что я в бешенстве, — ответила тюремщица.

— Почему?

— Потому что для бедняков в этом мире кругом несправедливость.

— В чем, собственно, дело?

— Вы ведь богач, буржуа. Вы приходите сюда только на день, и вам разрешают принимать здесь красивых женщин, которые дарят Австриячке букеты. А я вечно торчу на этой голубятне, и мне еще запрещают видеть мою бедную Элоизу.

Приблизившись к женщине, Морис вручил ей десятиливровый ассигнат.

— Возьмите, добрейшая Тизон, — сказал он, — возьмите это и мужайтесь. Э, Бог мой, Австриячка не будет жить вечно!

— Ассигнат в десять ливров, — сказала тюремщица, — это мило с вашей стороны. Но я предпочла бы папильотку, на которую закручивала волосы моя бедная дочь.

Она еще не договорила, когда поднимавшийся к ним Симон услышал ее слова и увидел, как тюремщица прячет в карман ассигнат, данный Морисом.

Расскажем, в каком расположении духа пребывал Симон.

Он пришел со двора, где встретил Лорена. Они решительно не терпели друг друга.

Эта антипатия была вызвана не столько сценой насилия, которую мы уже представили взору наших читателей, сколько разницей в происхождении — вечным источником подобной вражды либо тех склонностей, которые кажутся таинственными, но так легко объясняются.

Симон был уродлив, Лорен — красив. Симон был неопрятен — Лорен благоухал. Симон был республиканским бахвалом, Лорен — одним из пылких патриотов, жертвовавших всем ради Революции. И кроме того, случись драка — Симон чувствовал это инстинктивно, — кулак этого мюскадена не менее изящно, чем кулак Мориса, определит ему наказание, достойное плебея.

Заметив Лорена, Симон резко остановился и побледнел.

— Что, опять этот батальон заступает в караул? — проворчал он.

— А твое какое дело? — ответил один из гренадеров, которому не понравилось это замечание. — Мне кажется, он стоит всякого другого.

Симон вытащил из кармана карманьолы карандаш и сделал вид, будто что-то записывает на листке бумаги, почти таком же черном, как его руки.

— Эй, Симон, — сказал Лорен, — оказывается, ты и писать умеешь! Это с тех пор, как ты стал наставником Капета? Смотрите, граждане, честное слово, он берет что-то на заметку! Симон — доносчик!

По рядам национальных гвардейцев, почти сплошь образованных молодых людей, прокатился взрыв смеха, от которого бедный сапожник просто оторопел.

— Ну хорошо же, — сказал он, скрежеща зубами и белея от гнева, — говорят, что ты пропустил в башню посторонних без разрешения Коммуны. Так вот, я сейчас скажу муниципалу, чтобы он составил протокол.

— Ну тот, по крайней мере, умеет писать, — заметил Лорен. — Ведь сегодня это Морис, Морис — Железный кулак; ты с ним знаком?

Именно в этот момент выходили Моран и Женевьева.

Заметив их, Симон бросился в башню и увидел, что Морис, как мы уже сказали, в утешение дал тетке Тизон ассигнат в десять ливров.

Морис не обратил внимания на присутствие этого несчастного, которого, впрочем, он каждый раз инстинктивно обходил стороной, как избегают отвратительное или ядовитое пресмыкающееся.

— Ах так! — сказал Симон тетке Тизон, вытиравшей глаза передником. — Ты что же, гражданка, хочешь, чтобы тебя гильотинировали?

— Меня? — спросила тетка Тизон. — Это почему?

— Как! Ты получаешь деньги от муниципалов, чтобы пропускать аристократов к Австриячке.

— Я? — сказала тетка Тизон. — Замолчи, ты спятил!

— Это будет записано в протоколе, — напыщенно произнес Симон.

— Да ты что? Ведь это были друзья муниципального гвардейца Мориса, одного из лучших патриотов, какие только есть на свете.

— А я говорю, что это заговорщики. Впрочем, Коммуну поставят об этом в известность, она и решит.

— Ты что же, шпион полицейский, пойдешь доносить на меня?

— Вот именно, если только ты сама не донесешь на себя.

— Что? О чем это я должна доносить?

— О том, что произошло.

— Но ничего ведь не произошло.

— Где были эти аристократы?

— Там, на лестнице.

— Когда вдова Капет поднималась на площадку?

— Да.

— И они разговаривали?

— Да, обменялись двумя словами.

— Видишь, двумя словами. Здесь пахнет аристократией.

— Скажи лучше — гвоздикой.

— Гвоздикой! Почему гвоздикой?

— Потому что у гражданки был букет благоухающих гвоздик.

— У какой гражданки?

— У той, что смотрела на проходившую королеву.

— Вот видишь, ты говоришь «королева», гражданка Тизон; знакомство с аристократами губит тебя. Э, на что это я тут наступил? — продолжал Симон, нагибаясь.

— Да, — сказала тетка Тизон, — это и вправду цветок… гвоздика. Она выпала из рук гражданки Диксмер, когда Мария Антуанетта брала цветок из ее букета.

— Жена Капета взяла цветок из букета гражданки Диксмер? — уточнил Симон.

— Да, и это я подарил ей букет, слышишь? — угрожающим голосом сказал Морис: он уже некоторое время прислушивался к их разговору, выводившему его из терпения.

— Хорошо, хорошо, мы видим то, что видим, и знаем, что говорим, — проворчал Симон, все еще держа в руках найденную на лестнице и смятую его ножищей гвоздику.

— А я, — продолжал Морис, — знаю и тебе скажу одно: в башне тебе делать нечего. Твое место палача внизу, возле маленького Капета, однако сегодня ты его не будешь бить, потому что я здесь и запрещаю тебе это делать.

— А, ты угрожаешь, ты называешь меня палачом! — воскликнул Симон, разрывая цветок. — Ну, мы еще посмотрим, позволено ли аристократам… Ага, а это что такое?

— Что? — спросил Морис.

— То, что я чувствую внутри гвоздики! Ага!

И на глазах у изумленного Мориса Симон вытащил из чашечки цветка маленькую бумажку, свернутую с необыкновенной тщательностью и искусно вложенную в самую середину пышного венчика.

— О! — в свою очередь воскликнул Морис. — Это что такое, Господи?

— А это мы узнаем, это мы узнаем, — проговорил Симон, отступая к слуховому окну. — Твой дружок Лорен утверждает, что я не умею читать? Ну так ты сейчас увидишь.

Лорен клеветал на Симона: тот умел читать не только печатные буквы любой величины, но и написанное от руки, если почерк был достаточно крупным. Однако записка была написана так мелко, что Симону пришлось прибегнуть к помощи очков. Посему он положил записку на подоконник и стал обследовать свои карманы. В самый разгар этого занятия гражданин Агрикола открыл дверь передней, находившуюся как раз напротив маленького окошка, и поток воздуха подхватил записку как перышко. Так что когда Симон сравнительно быстро обнаружил свои очки, водрузил их на нос и повернулся, то напрасно пытался найти записку: она исчезла.

Симон зарычал.

— Здесь лежала записка! — вопил он. — Здесь была записка! Берегись, гражданин муниципал, ее непременно надо будет найти!

И он быстро побежал вниз, оставив ошеломленного Мориса.

Через десять минут три члена Коммуны уже входили в башню. Королева еще находилась на площадке, и был дан приказ оставить ее в полнейшем неведении относительно того, что только сейчас произошло в башне. Члены Коммуны поднялись наверх.

Первое, что им бросилось в глаза — красная гвоздика: Мария Антуанетта все еще держала ее в руке. Удивленно переглянувшись, они подошли к королеве.

— Отдайте нам этот цветок, — сказал старший из них.

Королева, для которой их внезапное появление было неожиданным, вздрогнула и замерла в нерешительности.

— Отдайте цветок, сударыня, — воскликнул Морис с каким-то страхом, — прошу вас!

Королева протянула гвоздику.

Старший из пришедших членов Коммуны взял цветок и ушел, за ним последовали его коллеги. Они прошли в соседнее помещение, чтобы осмотреть цветок и составить протокол.

Разломав гвоздику, они увидели, что внутри было пусто.

Морис перевел дыхание.

— Минуточку, минуточку, — сказал один из посланцев Коммуны, когда сердцевина гвоздики была удалена. — Чашечка цветка пуста, это правда, но в ней наверняка была спрятана записка.

— Я готов, — произнес Морис, — дать все необходимые объяснения, но прежде всего я прошу меня арестовать.

— Мы учтем твое пожелание, — ответил старший из членов Коммуны, — но выполнять его не станем. Ты известен как настоящий патриот, гражданин Ленде.

— И я своей жизнью отвечаю за друзей, которых имел неосторожность привести с собой.

— Не ручайся ни за кого, — ответил ему обвинитель.

Во дворах Тампля царила большая суматоха.

Это Симон после напрасных попыток найти унесенную ветром записку побежал домой к Сантеру и рассказал ему о попытке похищения королевы со всеми дополнениями, на какие только было способно его воображение; Сантер примчался; Тампль был окружен; караул сменили, к большой досаде Лорена, пытавшегося протестовать против этого оскорбления, нанесенного его батальону.

— Ах ты мерзкий сапожник, — сказал он Симону, погрозив ему саблей, — этой шуточкой я обязан тебе. Но будь спокоен, я тебе за нее отплачу.

— А я думаю, что скорее ты за все сразу заплатишь нации, — ответил тот, потирая руки.

— Гражданин Морис, — сказал Сантер, — ты поступаешь в распоряжение Коммуны; там тебя допросят.

— Слушаюсь, командир. Я уже просил арестовать меня, прошу сделать это сейчас.

— Подожди, подожди, — тихонько прошептал Симон, — раз ты так настаиваешь, мы уж постараемся тебе это устроить.

И он снова направился к тетке Тизон.

XXIII БОГИНЯ РАЗУМА

Целый день во дворе, в саду и около него искали маленький кусочек бумаги, вызвавший столько волнений и — в этом уже не сомневались — таивший в себе целый заговор;

Допросили королеву, предварительно отделив ее от золовки и дочери. Но она ничего не сказала, кроме того, что встретила на лестнице молодую женщину с букетом гвоздик и удовольствовалась тем, что взяла из этого букета один цветок. Причем она взяла цветок только с разрешения муниципального гвардейца Мориса.

Ей больше нечего было добавить к сказанному, это была правда во всей своей простоте и силе.

Обо всем этом было сообщено Морису, когда очередь дошла до него. Он подтвердил показания королевы, сказав, что они точны и искренни.

— Так что же, — спросил старший представитель Коммуны, — значит, имел место заговор?

— Это невозможно! — воскликнул Морис. — Ведь я сам, обедая у госпожи Диксмер, предложил ей прийти посмотреть на королеву: никогда прежде она не видела ее. И мы ничего не назначали заранее — ни дня, ни способа, которым сделаем это.

— Но при ней были цветы, — допрашивал старший из посланцев Коммуны. — Она заранее приготовила букет?

— Вовсе нет. Это я купил его у цветочницы, что подошла к нам на углу улицы Вьей-Одриетт.

— Значит, цветочница сама предложила тебе букет?

— Нет, гражданин, я выбрал его сам среди десяти или двенадцати. Правда, я выбрал самый красивый.

— Можно ли было в течение того времени, пока вы шли сюда, сунуть в цветок записку?

— Невозможно, гражданин. Я ни на минуту не покидал госпожу Диксмер. И чтобы проделать операцию, о которой вы говорите, с каждым цветком — а заметьте, что в каждом цветке, по утверждению Симона, должна была находиться подобная записка, — понадобилось бы, по меньшей мере, полдня.

— Но, наконец, хватило бы времени, чтобы вложить записки хотя бы в пару гвоздик?

— Я видел сам, как узница наугад вытащила цветок, отказавшись принять весь букет.

— Значит, по-твоему, гражданин Ленде, никакого заговора нет?

— Напротив, заговор существует, — ответил Морис. — И я первый готов не только в это поверить, но и утверждать это. Только мои друзья не имеют к нему никакого отношения. Однако, чтобы у нации не было ни малейшего опасения, я предлагаю залог и отдаюсь в руки властей.

— Ну уж нет, — сказал Сантер. — Разве так поступают с испытанными людьми вроде тебя? Если ты посадишь себя под арест, чтобы ответить за друзей, то я должен буду тоже объявить себя арестованным, потому что отвечаю за тебя. Итак, дело простое: ведь положенного доноса нет, правда? Никто не узнает о том, что произошло. Мы удвоим наблюдение, а особенно ты, и все узнаем, избежав огласки.

— Спасибо, командир, — сказал Морис, — но я вам отвечаю так, как ответили бы вы, находясь на моем месте. Мы не должны ограничиваться этим, нам нужно отыскать цветочницу.

— Цветочница далеко; но будь спокоен, ее будут искать. Ты понаблюдай за друзьями, я же буду следить за сношениями с тюрьмой.

Однако они совершенно не подумали о Симоне, а у того был составлен свой план.

К концу заседания, — о нем мы только что рассказали, — сапожник явился, чтобы узнать новости. Ему сказали о решении Коммуны.

— Ах так! Значит, нужен только донос по всей форме, чтобы дело было сделано, — сказал он. — Подождите пять минут, я принесу его вам.

— От кого же он? — спросил старший из посланцев Коммуны.

— От мужественной гражданки Тизон, изобличающей тайные происки сторонника аристократии Мориса и интриги другого ложного патриота из числа его друзей, по имени Лорен.

— Поосторожнее, поосторожнее, Симон! Рвение к интересам нации, похоже, затуманивает тебе голову, — сказал руководитель депутации. — Морис Ленде и Гиацинт Лорен — проверенные патриоты.

— Увидим в трибунале, — ответил Симон.

— Хорошенько подумай, Симон. Ведь это будет постыдный процесс для всех истинных патриотов.

— Постыдный или нет, что мне за дело до этого? Разве я боюсь скандала? По крайней мере, люди узнают всю правду о тех, кто предает.

— Итак, ты настаиваешь на том, чтобы подать донос от имени тетки Тизон?

— Я сам подам его сегодня же вечером кордельерам и на тебя тоже донесу, гражданин, раз ты не хочешь дать приказ арестовать предателя Мориса.

— Что ж, ладно, — сказал старший представитель Коммуны (по обычаю того злосчастного времени, он дрожал перед теми, кто громко кричал). — Ладно, его арестуют.

В то время как принималось это направленное против него решение, Морис уже вернулся в Тампль, где его ждала записка следующего содержания:

«Поскольку наше дежурство насильственно прервано, я, по всей вероятности, смогу увидеть тебя лишь утром. Приходи ко мне завтракать; за столом ты посвятишь меня в козни и заговоры, раскрытые метром Симоном.

Хотя Симон упорно мелет:
„Весь корень зла в гвоздике был!“,
Что до меня — об этом деле
Я лучше б розу расспросил.
А я завтра в свою очередь расскажу, что мне ответила Артемиза.

Твой друг Лорен».
«Ничего нового, — написал ему в ответ Морис. — Спи спокойно этой ночью и завтракай без меня, поскольку из-за того, что случилось днем, я выйду отсюда, вероятно, не раньше полудня.

Хотел бы быть зефиром, чтобы иметь право послать поцелуй той розе, о которой ты пишешь.

Разрешаю тебе освистать мою прозу так же, как я освистываю твои стихи.

Твой друг Морис.
P.S. Думаю, впрочем, что заговор всего лишь ложная тревога».

Лорен действительно вышел из Тампля около одиннадцати часов, уводя свой батальон из-за мерзкого доноса сапожника.

За это унижение он вознаградил себя вышеприведенным четверостишием и, как обещал в нем, направился к Артемизе.

Артемиза обрадовалась его приходу. Погода, как мы уже говорили, была великолепной, и девушка предложила прогуляться по набережной, на что Лорен охотно согласился.



Разговаривая о политике, они шли в сторону у́гольного порта. Лорен рассказывал о своем изгнании из Тампля, пытаясь разгадать, какими обстоятельствами оно было вызвано. Дойдя до улицы Барр, они обратили внимание на цветочницу, которая, как и они, поднималась по правому берегу Сены.

— Ах, гражданин Лорен, — сказала Артемиза, — надеюсь, ты подаришь мне букет.

— А как же! — ответил Лорен. — Даже два букета, если это доставит вам удовольствие.

И они ускорили шаг, чтобы догнать цветочницу: она тоже шла очень быстро.

На мосту Мари девушка остановилась, перегнулась через перила и высыпала содержимое корзины в реку.

Цветы, разлетевшись во все стороны, какое-то время кружились в воздухе. Букеты, более тяжелые, упали в воду быстрее. И все это поплыло по течению.

— Вот так так! — сказала Артемиза, глядя на цветочницу, так странно расправившуюся со своим товаром, — можно подумать… да ведь… но нет… да-да… очень странно!

Цветочница приложила палец к губам, будто просила Артемизу молчать, и исчезла.

— Кто это? — спросил Лорен. — Вы знакомы с этой смертной, богиня?

— Нет. Сначала мне показалось… Нет, наверное, я ошиблась.

— И тем не менее она подала вам знак, — настаивал Лорен.

— Почему это сегодня утром она стала цветочницей? — как бы спрашивая себя, произнесла Артемиза.

— Стало быть вы все-таки знаете ее, Артемиза? — повторил свой вопрос Лорен.

— Да, — ответила Артемиза, — это цветочница, услугами которой я временами пользуюсь.

— Во всяком случае, — заметил Лорен, — у вашей цветочницы очень странная манера сбывать свой товар.

И в последний раз посмотрев на цветы, уносимые быстрым течением под арки деревянного моста, Лорен и Артемиза направились в Рапе, где рассчитывали пообедать наедине.

Случай этот пока что не имел последствий; но он был странным и носил какой-то таинственный характер, а потому запечатлелся в поэтическом воображении Лорена.

Тем временем донос тетки Тизон на Мориса и Лорена наделал много шума в Якобинском клубе. Морис в Тампле получил известие из Коммуны о том, что его свободе угрожает общественное негодование. Это был намек на то, что если молодой гвардеец виноват, то должен скрыться. Но совесть Мориса была спокойна; он остался в Тампле, и, когда пришли, чтобы арестовать его, молодого человека нашли на посту.

Мориса тотчас же допросили.

Твердо решив не впутывать в дело никого из своих друзей — в них он был уверен, — Морис вовсе не собирался, подобно герою из романа, приносить себя в жертву смехотворным молчанием: он потребовал разыскать цветочницу.

Лорен вернулся домой в пять часов вечера. Он только что узнал об аресте Мориса и его заявлении.

Тотчас же ему вспомнилось, как цветочница бросила с моста Мари в Сену свой товар; это было внезапное открытие. Странная цветочница, совпадение кварталов, полупризнание Артемизы — все ему смутно подсказывало, если не сказать кричало, что именно здесь разгадка тайны, объяснения которой добивается Морис.

Опрометью он выскочил из комнаты, как на крыльях слетел с четвертого этажа и понесся к богине Разума, которая в это время вышивала золотые звезды на платье из голубого газа.

Это платье было знаком ее божественного достоинства.

— Хватит звезд, дорогая, — сказал Лорен. — Сегодня утром арестовали Мориса, и вечером, по всей вероятности, придут за мной.

— Арестовали Мориса?

— Да, Боже мой, да! В наше время нет ничего будничнее больших событий; на них просто не обращают внимания, потому что они происходят во множестве. Но почти все эти события возникают из-за пустяков. Так что не будем пренебрегать пустяками. Скажите, дорогая, кто была эта цветочница, встреченная нами сегодня утром?

Артемиза вздрогнула.

— Какая цветочница?

— Черт возьми, ну та, что с такой расточительностью бросала цветы в Сену.

— Ах, Боже мой! — сказала Артемиза. — Да разве этот случай так важен, что вы с такой настойчивостью возвращаетесь к нему?

— Настолько важен, дорогая, что я прошу сейчас же ответить на мой вопрос.

— Но я не могу, друг мой.

— Вы богиня, для вас нет ничего невозможного.

— Я поклялась честью, что буду хранить молчание.

— А я поклялся честью, что заставлю вас говорить.

— Но почему вы так настаиваете?

— Потому, черт возьми, что Морису могут отрубить голову.

— Боже мой! Мориса могут гильотинировать! — в ужасе воскликнула молодая женщина.

— Это случится, если вы мне не скажете; да, по правде говоря, я не могу ручаться, что и моя голова останется на плечах.

— О нет, нет! — воскликнула Артемиза. — Ведь это ее окончательно погубит.

В это время в комнату Артемизы вбежал служитель Лорена.

— Ах, гражданин, — завопил он, — спасайся, спасайся!

— Почему бы это? — спросил Лорен.

— Потому что дома тебя ждут жандармы. Пока они выламывали дверь, я по крыше перебрался в соседний дом и прибежал предупредить тебя.

У Артемизы вырвался крик ужаса: ведь она по-настоящему любила Лорена.

— Артемиза, — сказал Лорен, — вы кладете жизнь цветочницы на одни весы с жизнью Мориса и вашего возлюбленного? Если так, то я заявляю, что отныне не считаю вас богиней Разума и стану называть вас богиней Безумия.

— Бедная Элоиза! — воскликнула бывшая танцовщица Оперы. — Если я предаю тебя, то не по своей вине.

— Ну хорошо, дорогая, — сказал Лорен, протягивая ей лист бумаги. — Вы мне уже милостиво назвали ее имя, а теперь дайте ее фамилию и адрес.

— О нет, писать — никогда, никогда! — вскричала Артемиза. — Сказать — еще куда ни шло.

— Так скажите; будьте спокойны, я не забуду.

И Артемиза устно сообщила Лорену фамилию и адрес цветочницы.

Ее звали Элоиза Тизон, и проживала она на улице Нонандьер, № 24.

Услышав это имя, Лорен вскрикнул и помчался со всех ног.

Но не успел он добежать и до конца улицы, как Артемизе вручили письмо.

В этом письме было всего три строки:

«Ни слова обо мне, дорогая подруга. Если ты откроешь мое имя, то это меня бесповоротно погубит. Не говори обо мне до завтра, сегодня вечером я покидаю Париж.

Твоя Элоиза».
— Боже мой! — воскликнула будущая богиня, — если бы я только знала об этом, я бы, конечно, протянула время до завтра.

Она бросилась к окну, чтобы вернуть Лорена, если удастся, но его уже не было видно.

XXIV МАТЬ И ДОЧЬ

Как мы уже сказали, весть о случившемся за несколько часов облетела весь Париж. Действительно, легко понять болтливость тогдашнего правительства, ведь узлы его политики завязывались и развязывались на улице.

Ужасный и угрожающий отзвук этого события дошел и до Старой улицы Сен-Жак. Спустя два часа там уже знали об аресте Мориса.

При активном содействии Симона все подробности о заговоре быстро распространились за пределами Тампля; но, поскольку каждый прикрашивал их на свой лад, то до хозяина кожевни правда дошла в несколько искаженном виде. Говорили об отравленном цветке, который якобы передали королеве и с помощью которого Австриячка должна была усыпить стражу и выбраться из Тампля. Более того, к этим слухам прибавились кое-какие подозрения насчет надежности батальона, отстраненного накануне Сантером. Дошло до того, что уже назывались многочисленные имена будущих жертв народного гнева.

Но на Старой улице Сен-Жак вовсе не заблуждались — и имели на то основания — относительно сущности происшедшего. Моран и Диксмер сразу же ушли из дома, оставив Женевьеву в сильнейшем отчаянии.

Действительно, случись с Морисом несчастье, виновной будет только она. Ведь именно она собственной рукой довела ослепленного молодого человека до тюремной камеры, куда его сейчас заперли и откуда, по всей вероятности, он выйдет лишь для того, чтобы отправиться на эшафот.

Но в любом случае Морис не заплатит своей головой за то, что преданно выполнил ее каприз. Если его приговорят, она сама обвинит себя перед трибуналом, признается во всем. Само собой разумеется, всю ответственность она возьмет на себя и ценой своей жизни спасет Мориса.

И Женевьева, вместо того чтобы вздрогнуть при этой мысли, напротив, нашла в нейгорькое счастье.

Она любила молодого человека, и любила больше, чем следует женщине, не принадлежащей себе. Вот почему для нее такой поступок был бы способом вернуть Богу свою душу такой же чистой и незапятнанной, какой она получила его от Всевышнего.

Выйдя из дома, Моран и Диксмер расстались. Диксмер отправился на Канатную улицу, а Моран побежал на улицу Нонандьер. Дойдя до конца моста Мари, он заметил толпу бездельников и любопытных, какая в Париже собирается во время какого-нибудь происшествия или после него, но там, где оно случилось, — так во́роны слетаются на поле битвы.

При виде этой толпы Моран внезапно остановился, ноги у него подкосились, он вынужден был опереться на парапет моста.

Лишь через несколько секунд он вновь обрел свойственное ему удивительное умение владеть собой в крайних обстоятельствах, смешался с толпой и после нескольких вопросов узнал, что десять минут назад с улицы Нонандьер, № 24, увели молодую женщину, несомненно виновную во вменяемом ей преступлении, ибо ее схватили, когда она укладывала вещи в дорогу.

Моран осведомился, в каком клубе будут допрашивать бедную девушку, и, узнав, что ее отвели для допроса в главную секцию, тотчас направился туда.

Клуб был переполнен. Однако Морану удалось, поработав локтями и кулаками, проскользнуть на одну из трибун. Первое, что он увидел, была высокая благородная фигура и пренебрежительное выражение лица Мориса: он стоял у скамьи подсудимых, и взгляд его, казалось, вот-вот раздавит разглагольствующего Симона.

— Да, граждане, — кричал тот, — да, гражданка Тизон обвиняет гражданина Ленде и гражданина Лорена! Гражданин Лорен рассказывает о какой-то цветочнице, на которую он хочет свалить свое преступление. Но предупреждаю заранее: цветочницу, конечно же, не найдут. Это заговор сообщества аристократов; они трусы и потому пытаются свалить вину друг на друга. Вы прекрасно видели, что гражданин Лорен удрал, когда за ним явились. Его не найдут точно так же, как и цветочницу.

— Ты лжешь, Симон! — яростно произнес чей-то голос. — Его не нужно искать, потому что он здесь!

И Лорен ворвался в зал.

— Пропустите меня! — кричал он, расталкивая собравшихся, — пропустите!

И он занял место рядом с Морисом.

Появление Лорена, показавшее всю силу и искренность характера этого молодого человека, было очень естественным, без всякой манерности. Оно произвело огромное впечатление на трибунах — ему принялись аплодировать и кричать «браво».

Морис только улыбнулся и протянул руку своему другу, сказав при этом себе: «Я был уверен, что не останусь долго в одиночестве на скамье подсудимых».

Собравшиеся с видимым интересом смотрели на этих молодых красивых людей, которых обвинял, как демон, завидующий молодости и красоте, гнусный сапожник из Тампля.

Заметив, что о нем начинает складываться скверное впечатление, Симон решил нанести последний удар.

— Граждане, — завопил он, — я требую, чтобы выслушали отважную гражданку Тизон, я требую, чтобы она говорила, я требую, чтобы она обвиняла!

— Граждане, — остановил его Лорен, — я настаиваю, чтобы до этого была выслушана молодая цветочница: ее только что арестовали и скоро, без сомнения, доставят сюда.

— Нет, — сказал Симон, — это будет еще один лжесвидетель, какой-нибудь сторонник аристократов. К тому же гражданка Тизон и сама сгорает от желания рассказать все правосудию.

Тем временем Лорен тихо разговаривал с Морисом.

— Да, — кричали на трибунах, — да, пусть дает показания гражданка Тизон! Да, да, пусть дает показания!

— Гражданка Тизон в зале? — спросил председатель.

— Конечно, она здесь! — воскликнул Симон. — Гражданка Тизон, скажи, что ты здесь!

— Я здесь, гражданин председатель, — ответила тюремщица, — но, если я все расскажу, мне вернут мою дочь?

— Твоя дочь не имеет никакого отношения к расследуемому делу, — ответил председатель, — сначала дай показания, а затем обращайся в Коммуну с требованием вернуть твою дочь.

— Слышишь? Гражданин председатель приказывает тебе дать показания! — прокричал Симон. — Сейчас же говори!

— Подожди минуту, — сказал, повернувшись к Морису, председатель, удивленный спокойствием обычно такого пылкого молодого человека. — Минуту! Гражданин Ленде, может, сначала ты хочешь что-нибудь сказать?

— Нет, гражданин председатель. Только, прежде чем называть такого человека, как я, трусом и предателем, Симону следовало бы получше и не спеша осведомиться на этот счет.

— Да что ты говоришь! Да что ты говоришь! — повторял Симон с насмешливой интонацией простолюдина, свойственной парижской черни.

— Я говорю, Симон, — продолжал Морис, и в голосе его было больше грусти, чем гнева, — что ты будешь жестоко наказан, когда увидишь, что сейчас произойдет.

— И что же сейчас произойдет? — спросил Симон.

— Гражданин председатель, — продолжал Морис, не отвечая своему отвратительному обвинителю, — я присоединяюсь к своему другу Лорену с требованием, чтобы молодая девушка, которую только что арестовали, была заслушана раньше чем заставят говорить эту бедную женщину: ей наверняка подсказали, какие надо дать показания.

— Ты слышишь, гражданка, — опять закричал Симон, — ты слышишь? Они утверждают, что ты лжесвидетельница.

— Это я лжесвидетельница? — возмутилась тетка Тизон. — Ах так, ну погоди же, погоди!

— Гражданин, — сказал Морис, — сжалься, прикажи этой несчастной замолчать.

— Ага, ты боишься! — вновь закричал Симон, — ты боишься! Гражданин председатель, я требую свидетельских показаний гражданки Тизон.

— Да, да, показаний! — взревели трибуны.

— Тише! — крикнул председатель. — Вот возвращается представитель Коммуны.

В этот момент снаружи послышался шум приближавшегося экипажа, бряцание оружия и громкие крики.

Симон с беспокойством обернулся к двери.

— Сойди с трибуны, — сказал ему председатель, — я лишаю тебя слова.

Симон подчинился.

Тут вошли жандармы, сопровождаемые толпой любопытных, которая быстро была оттеснена назад; они втолкнули в зал судилища какую-то женщину.

— Это она? — спросил Лорен у Мориса.

— Да, да, она самая, — ответил тот. — Несчастная женщина, она погибла!

— Цветочница! Цветочница! — шептались любопытные на трибунах, — это цветочница!

— Я требую, чтобы прежде всего дала свидетельские показания тетка Тизон! — вопил сапожник. — Ты ей приказал говорить, председатель, а она все еще молчит.

Тетку Тизон вызвали на трибуну, и она начала свой страшный и обстоятельный донос. По ее словам, виновна была цветочница, а Морис и Лорен являлись сообщниками.

Донос этот произвел впечатление на публику в зале.

Симон торжествовал.

— Жандармы, приведите сюда цветочницу! — крикнул председатель.

— О, это ужасно! — прошептал Моран, закрыв голову руками.

Привели цветочницу, и она встала у трибуны, напротив тетки Тизон, чье свидетельство только что превратило обвиняемую в преступницу.

Вошедшая подняла вуаль.

— Элоиза! — воскликнула тетка Тизон. — Моя дочь… Ты здесь?..

— Да, матушка, — тихо ответила молодая девушка.

— А почему жандармы привели тебя сюда?

— Потому что меня обвиняют, матушка.

— Тебя… обвиняют? — воскликнула с тревогой тетка Тизон. — Кто?

— Вы, матушка.

На шумный зал внезапно обрушилась страшная, гробовая тишина. Боль от этой ужасной сцены проникла в сердце каждого из присутствующих.

— Ее дочь! — доносилось еле слышное, как будто издалека, перешептывание. — Ее несчастная дочь!

Морис и Лоран смотрели на обвинительницу и обвиняемую с чувством глубокого сострадания и почтительной скорби.

Симон хотел дождаться, чем же кончится эта сцена, и надеялся, что Мориса и Лорена обвинят в соучастии; он старался не попасться на глаза тетке Тизон, которая ошеломленно оглядывалась по сторонам.

— Как зовут тебя, гражданка? — спросил председатель, сам взволнованный происходящим.

Девушка была спокойна и, казалось, смирилась со своей судьбой.

— Элоиза Тизон, гражданин.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Где ты живешь?

— На улице Нонандьер, двадцать четыре.

— Это ты продала гражданину Ленде — вот он сидит на скамье — сегодня утром букет гвоздик?

Девушка повернулась к Морису и, посмотрев на него, ответила:

— Да, гражданин, я.

Тетка Тизон взглянула на дочь глазами, полными ужаса.

— Знала ли ты, что в каждой из этих гвоздик была записка для вдовы Капет?

— Знала, — ответила обвиняемая.

По залу прокатились возгласы ужаса и удивления.

— Почему ты предложила эти гвоздики гражданину Морису?

— Потому что увидела на нем шарф муниципального гвардейца и догадалась, что он идет в Тампль.

— Кто твои сообщники?

— У меня их нет.

— Как! Ты одна составила этот заговор?

— Если считать это заговором, то одна.

— Гражданин Морис знал…

— … что в цветах спрятаны записки?

— Да.

— Гражданин Морис — муниципальный гвардеец. Он может видеть королеву с глазу на глаз в любое время дня и ночи. Если бы гражданину Морису нужно было что-то сказать королеве, ему незачем было писать: он мог просто с ней поговорить.

— Раньше ты знала гражданина Мориса?

— Я встречала его раньше в Тампле, когда еще жила там с моей бедной матерью, но не была с ним знакома.

— Видишь, презренный! — воскликнул Лорен, грозя кулаком Симону (ошеломленный таким поворотом дел, он опустил голову и старался незамеченным выскользнуть из зала). — Видишь, что ты наделал?

Все взгляды обратились на Симона: они выражали крайнее негодование.

Председатель продолжил допрос:

— Поскольку ты вручила букет, поскольку ты знала, что в каждом цветке спрятана записка, ты должна также знать, что в ней было написано!

— Конечно, я знаю это.

— Хорошо, тогда скажи нам, что же было в записке?

— Гражданин, — твердо произнесла девушка, — я сказала все, что могла, а главное — что хотела сказать.

— Ты отказываешься отвечать?

— Да.

— Знаешь, что тебя за это ожидает?

— Да.

— Может быть, ты надеешься на свою молодость и красоту?

— Я надеюсь только на Бога.

— Гражданин Морис Ленде, — сказал председатель, — гражданин Гиацинт Лорен, вы свободны. Коммуна признает вашу невиновность и отдает должное вашему патриотизму. Жандармы, отведите гражданку Элоизу в тюрьму здешней секции.

При этих словах тетка Тизон, казалось, проснулась, испустила жуткий крик и хотела броситься к дочери, чтобы в последний раз обнять ее, но жандармы не позволили ей это сделать.

— Я прощаю вас, матушка! — закричала девушка, когда жандармы уводили ее.

Тетка Тизон дико завопила и упала замертво.

— Благородная девушка! — взволнованно и печально прошептал Моран.

XXV ЗАПИСКА

Следом за событиями, о которых мы только что поведали, к ним добавилась еще одна сцена — как бы дополнение к мрачным поворотам этой драмы.

Тетка Тизон, сраженная тем, что произошло, покинутая теми, кто пришел с ней в зал (ведь есть что-то отвратительное даже в невольном преступлении; но еще более преступно, когда мать убивает собственное дитя, пусть даже в избытке патриотического рвения), оставалась какое-то время в полной неподвижности; потом подняла голову, ошеломленно огляделась и, увидев, что осталась совершенно одна, с криком бросилась к дверям.

Там оставалось еще несколько человек из числа самых любопытных и настойчивых. Узнав ее, они посторонились, показывая на тюремщицу пальцем и говоря друг другу:

— Видишь эту женщину? Это она донесла на свою дочь.

Тетка Тизон закричала в отчаянии и бросилась в сторону Тампля.

Она пробежала треть улицы Мишель-ле-Конт, когда перед ней появился какой-то человек, преградил ей дорогу и, закрыв лицо плащом, сказал:

— Ну, ты довольна, что убила собственное дитя?

— Убила свое дитя? Убила свое дитя? — воскликнула бедная мать. — Нет, нет, этого быть не может.

— И тем не менее это так, потому что твоя дочь арестована.

— Куда ее отвезли?

— В Консьержери, оттуда отправят в Революционный трибунал, а ты знаешь, что бывает с теми, кто туда попадает.

— Посторонитесь, — сказала тетка Тизон, — дайте мне пройти.

— Куда ты идешь?

— В Консьержери.

— Что ты там собираешься делать?

— Взглянуть на дочь хотя бы еще раз.

— Тебя туда не пустят.

— Но мне разрешат лежать на пороге, жить там, спать там. Я буду там до тех пор, пока ее не выведут, и, по крайней мере, увижу ее в последний раз.

— А если бы кто-нибудь пообещал тебе вернуть дочь?

— О чем вы говорите?

— Я спрашиваю тебя: если, предположим, кто-нибудь пообещал бы тебе вернуть дочь, ты сделала бы то, что велел бы тот человек?

— Ради моей дочери — все! Все ради моей Элоизы! — закричала мать, заламывая в отчаянии руки. — Все! Все! Все!

— Послушай, — сказал незнакомец, — ведь это Бог тебя наказывает.

— Но за что?

— За те муки, что ты причинила такой же бедной матери, как ты.

— О ком вы говорите? Что вы хотите сказать?

— Из-за твоих доносов и грубостей твоя пленница часто была на волосок от того отчаяния, в каком ты сейчас находишься сама. Бог наказал тебя: послал смерть девушке, которую ты так любишь.

— Вы сказали, что есть такой человек, кто может ее спасти. Где этот человек? Чего он хочет? Что требует?

— Этот человек хочет, чтобы ты прекратила преследовать королеву, чтобы ты попросила у нее прощения за нанесенные ей оскорбления. Чтобы, если ты заметишь, что эта женщина — а ведь она тоже мать, она тоже и страдает, и плачет, и отчаивается — волею судьбы или каким-то небесным чудом может спастись, то, вместо того чтобы препятствовать ее побегу, ты помогла ему всем, чем можешь, чтобы она спаслась.

— Послушай, гражданин, — сказала тетка Тизон, — это ведь ты тот самый человек, не так ли?

— Ну и что?

— Это ты обещаешь спасти мою дочь?

Незнакомец молчал.

— Ты мне это обещаешь? Обязуешься? Клянешься мне в этом? Отвечай!

— Послушай. Все, что мужчина может сделать для того, чтобы спасти женщину, я сделаю, чтобы спасти твое дитя.

— Он не может ее спасти! — воскликнула тетка Тизон и зарыдала. — Он не может ее спасти; он лгал, когда обещал ее спасти.

— Сделай все, что можешь, для королевы, и я сделаю все, что могу, для твоей дочери.

— Что мне до королевы? Она мать, у нее есть дочь — вот и все. И если кого-то лишат головы, то только ее, а не дочь. Пусть мне отрубят голову, но спасут мою дочь! Пусть меня отведут на гильотину, но с условием, что с головы моей дочери не упадет ни один волосок, — я пойду на гильотину, распевая:

Дело пойдет, пойдет, пойдет,
Бей аристократов!..
И тетка Тизон запела ужасным голосом. Потом внезапно прервала пение и разразилась хохотом.

Мужчина в плаще, казалось, был сам напуган этим начинающимся безумием и сделал шаг назад.

— О! Ты не уйдешь так просто, — в отчаянии воскликнула тетка Тизон, хватая его за плащ. — Нельзя сказать матери: «Сделай это, и я спасу твое дитя» — и после того добавить: «Может быть». Так ты спасешь ее?

— Да.

— Когда?

— В тот день, когда ее повезут из Консьержери на эшафот.

— Зачем ждать? Почему не сегодня ночью, не сегодня вечером, не теперь же?

— Потому что не могу.

— Ага! Вот видишь, видишь, — закричала тетка Тизон, — ты не можешь, а вот я, я могу!

— Что же ты можешь?

— Я могу преследовать пленницу, как ты ее называешь; могу следить за королевой, как ты говоришь, аристократ ты этакий! Я в любое время дня и ночи могу войти в тюрьму и сделаю это. Что же до ее спасения, посмотрим. И еще как посмотрим! Ведь мою дочь не хотят спасти, а ее должны спасти? Голову за голову, хочешь? Мадам Вето была королевой, я это хорошо знаю; Элоиза Тизон всего лишь бедная девушка, я и это хорошо знаю. Но перед гильотиной все мы равны.

— Что ж, пусть будет так, — сказал человек в плаще, — спаси ее, а я спасу твою дочь.

— Поклянись.

— Клянусь.

— Чем?

— Чем хочешь?

— У тебя есть дочь?

— Нет.

— Ну вот, — сказала тетка Тизон, уронив руки в унынии, — чем же ты поклянешься?

— Клянусь Богом.

— Вот еще, — ответила женщина. — Ты же хорошо знаешь, что они уничтожили старого, а нового еще не сотворили.

— Клянусь могилой своего отца.

— Не клянись могилой, это принесет ей несчастье… О Боже мой, Боже мой! Как только подумаю, что, может быть, через три дня тоже буду клясться могилой моей дочери! Моей дочери! Моей бедной Элоизы! — воскликнула тетка Тизон так громко, что на ее и без того звонкий голос открылись многие окна.

Увидев это, другой мужчина отделился от стены и шагнул к первому.

— С этой женщиной не о чем говорить, — сказал тот, что был в плаще, — она безумна.

— Нет, она всего лишь мать, — ответил другой.

И он увел своего товарища.

Видя, что они уходят, тетка Тизон, казалось, пришла в себя.

— Куда вы? — закричала она. — Спасать Элоизу? Подождите, я пойду с вами. Подождите, да подождите же!

И с криками бедная мать последовала за ними, но на ближайшем перекрестке потеряла их из виду. Не зная, в какую сторону свернуть, она, оглядываясь по сторонам, на миг остановилась в нерешительности. Поняв, что она осталась одна в ночи и в тишине — двойном символе смерти, — несчастная душераздирающе закричала и рухнула без сознания на мостовую.

Пробило десять часов.

Прозвучали десять ударов и на башенных часах Тампля. Королева, сидя в знакомой нам комнате возле коптящей лампы между золовкой и дочерью, скрытая от взглядов муниципальных гвардейцев юной принцессой, которая притворялась, что обнимает ее, перечитывала маленькую записку на самой тонкой бумаге, какую только можно было найти, и с таким мелким почерком, что ее обожженные слезами глаза едва в силах были его разобрать.

В записке было следующее:

«Завтра, во вторник, попроситесь спуститься в сад; это Вам будет разрешено без каких-либо трудностей, потому что приказано предоставить Вам эту льготу тотчас, как Вы только об этом попросите. Сделав три или четыре круга, притворитесь уставшей, подойдите к кабачку и попросите у вдовы Плюмо разрешения посидеть там. Через минуту притворитесь, что Вам стало хуже, что Вы сейчас лишитесь чувств. Тогда запрут двери снаружи, чтобы можно было сходить за помощью; Вы останетесь с дочерью и принцессой Елизаветой. Тотчас же откроется люк в подвал. Поспешите спуститься туда вместе с сестрой и дочерью, и Вы будете спасены».

— Боже мой! — произнесла юная принцесса. — Неужели наступит конец нашим несчастьям?

— А эта записка не западня? — усомнилась мадам Елизавета.

— Нет, нет, — ответила королева, — этот почерк всегда говорил мне о присутствии друга, таинственного, но очень мужественного и очень верного.

— Это от шевалье? — спросила юная принцесса.

— От него, — сказала королева.

Мадам Елизавета сжала руки.

— Перечитаем записку потихоньку все вместе, — предложила королева, — тогда, если одна из нас что-то забудет, другая вспомнит.

Они втроем стали читать и, когда заканчивали чтение, услышали, что дверь их комнаты отворяется. Обе принцессы обернулись; королева, не меняя положения, незаметным движением поднесла записку к волосам и сунула ее в прическу.

Дверь открыл один из муниципальных гвардейцев.

— Что вам угодно, сударь? — хором спросили принцессы.

— Гм! — хмыкнул гвардеец. — По-моему, вы сегодня что-то поздно ложитесь спать…

— Разве есть новое постановление Коммуны, — спросила королева, поворачиваясь к нему со своим обычным достоинством, — которое определяет, в каком часу мне нужно отправляться в постель?

— Нет, гражданка, — ответил гвардеец, — но, если нужно, такое постановление будет принято.

— А пока, сударь, — продолжала Мария Антуанетта, — извольте уважать, я не говорю комнату королевы, но комнату женщины.

— И впрямь, — проворчал гвардеец, — эти аристократы вечно говорят так, будто они еще что-нибудь значат.

Однако, повинуясь этому достоинству — в дни благоденствия оно было высокомерным, а за три года страданий сделалось спокойным, — он удалился.

Через минуту лампа погасла; как обычно, женщины разделись в темноте, оберегая свою стыдливость.

На следующий день, в девять утра, королева, перечитав спрятанную в занавесках постели вчерашнюю записку, чтобы ни в чем не отклониться от данных в ней инструкций, разорвала ее на почти неосязаемые кусочки, оделась за занавесками и, разбудив золовку, пошла к дочери.

Через минуту она вышла и позвала дежурных гвардейцев.

— Что тебе нужно, гражданка? — спросил один из них, появляясь в дверях; другой не соизволил оторваться от завтрака, чтобы откликнуться на зов королевы.

— Сударь, — сказала Мария Антуанетта, — я сейчас была в комнатах моей дочери; бедное дитя, она действительно очень больна. У нее распухли и сильно болят ноги, ведь она слишком мало ходит. Вы, наверное, знаете, что мне было разрешено выходить на прогулку в сад, но для этого нужно было проходить мимо двери комнаты, где раньше жил мой муж; когда я подошла к этой двери, мне стало дурно, силы покинули меня и я поднялась обратно, решив ограничиться прогулками по террасе. Теперь же такие прогулки недостаточны для моей бедной дочери. Я прошу вас, гражданин гвардеец, попросить от моего имени у генерала Сантера возобновить данное мне раньше разрешение. Буду вам за это признательна.

Королева произнесла последнюю фразу так мягко, но в то же время с таким достоинством, она так умело избегала определений, способных задеть республиканскую добродетель собеседника, что он, поначалу представ перед ней в головном уборе, по обыкновению большинства охранников, в конце концов приподнял свой красный колпак и, когда она закончила говорить, поклонился ей со словами:

— Будьте спокойны, сударыня, у гражданина генерала испросят разрешение на то, что вы желаете.

Уже потом, уходя, как бы убеждая себя в том, что поступил по справедливости, а не проявил слабость, он повторял:

— Это правильно; в конце концов это правильно.

— Что правильно? — спросил его напарник.

— Что эта женщина станет гулять с больной дочерью.

— Чего же она просит?

— Она просит, чтобы ей разрешили спуститься погулять часок в саду.

— Вот еще! — ответил второй охранник. — Пусть попросит разрешения пройтись пешочком от Тампля до площади Революции, такая прогулка ее действительно освежит.

Услышав эти слова, королева побледнела, но они помогли ей ощутить новый прилив мужества для готовившегося великого события.

Гвардеец покончил с трапезой и спустился вниз. Королева попросила подать завтрак в комнату дочери, и ей это было разрешено.

Дочь королевы, чтобы подтвердить слух о своей болезни, осталась в постели, мать и мадам Елизавета сидели рядом с ней.

В одиннадцать часов прибыл Сантер. Как обычно, при его появлении барабаны забили поход и в Тампль вступил новый батальон; менялись также муниципальные гвардейцы.

Когда Сантер, гарцуя на неповоротливой приземистой лошади, инспектировал сменившийся и прибывший батальоны, он на мгновение остановился, чтобы те, у кого к нему были просьбы, доносы или требования, могли их высказать.

Закончивший дежурство муниципальный гвардеец воспользовался этим и подошел к генералу.

— Что тебе нужно? — отрывисто спросил Сантер.

— Гражданин, — сказал гвардеец, — я хочу сказать тебе от имени королевы…

— А кто такая королева? — спросил Сантер.

— Ах, действительно, — продолжил гвардеец, сам удивленный тем, что позволил себе так забыться. — Что это я говорю? Что я, с ума сошел? Я хотел сказать тебе от имени мадам Вето…

— Отлично, — сказал Сантер, — вот так я понимаю. Так что же ты хотел мне сказать? Ну-ка!

— Я хочу сказать, что маленькая Вето больна, кажется, потому, что ей не хватает воздуха и движения.

— Разве стоит из-за этого предъявлять претензии нации? Нация позволила ей прогулки в саду, а она отказалась, ну и до свидания!

— Да, все именно так, но теперь она раскаивается и просит, чтобы ей позволили спуститься в сад.

— Здесь нет затруднений. Вы все слышите, — сказал Сантер, обращаясь к отряду, — вдова Капет спустится в сад погулять. Это разрешает ей нация. Но будьте осторожны, чтобы она не перебралась через стены; если это произойдет, я вам всем отрублю головы.

Шутка гражданина генерала была встречена взрывом гомерического хохота.

— Ну, теперь вы предупреждены, — отметил Сантер, — прощайте. Я еду в Коммуну. Кажется, только что поймали Ролана и Барбару: нужно выдать им паспорт на тот свет.

Именно эта новость привела гражданина генерала в столь веселое расположение духа.

Сантер пустил коня галопом.

Следом за ним покинул Тампль батальон, закончивший дежурство. Наконец, и муниципальные гвардейцы уступили свои места вновь прибывшим, передав им распоряжение Сантера в отношении королевы.

Один из них поднялся к Марии Антуанетте и объявил ей, что генерал удовлетворил ее просьбу.

«О! — подумала королева, глядя на небо за окном. — Неужели твой гнев, Господи, улегся и твоя страшная десница устала карать нас?»

— Спасибо, сударь, — поблагодарила она гвардейца с той очаровательной улыбкой, что погубила Барнава и свела с ума стольких мужчин, — спасибо!

Затем она повернулась к своей собачке, которая прыгала возле нее и ходила на задних лапках, чувствуя по взглядам хозяйки, что происходит нечто необыкновенное.

— Ну, Блек, — сказала королева, — пойдем погуляем.

Собачка принялась лаять и прыгать; потом, посмотрев на гвардейца и как бы понимая, что именно этот человек принес новость, так обрадовавшую хозяйку, подползла к нему, виляя длинным шелковистым хвостом, и отважилась даже лизнуть его.

И этот мужчина, который, может быть, остался бы безразличным к мольбам королевы, был тронут лаской собаки.

— Уж только ради этого маленького животного, гражданка Капет, вы должны были бы чаще гулять, — сказал он. — Человечность требует заботиться о каждом создании.

— Когда мы сможем выйти, сударь? — спросила королева. — Как вы думаете, сильное солнце будет нам на пользу?

— Вы выйдете когда пожелаете, — ответил охранник, — на сей счет нет никаких особых распоряжений. Но если вы выйдете в полдень, а это время смены часовых, то в башне будет меньше движения.

— Ну хорошо, в полдень, — сказала королева, прижимая руку к груди, чтобы унять сердцебиение.

И она взглянула на этого человека, казавшегося ей не таким суровым, как его собратья. Возможно, из-за снисходительности к желаниям узницы этот человек лишится жизни в борьбе, что затеяли заговорщики.

Но в этот момент, когда сердце королевы готово было смягчиться от сочувствия, душа ее пробудилась. Она вспомнила 10 августа, трупы своих друзей, разбросанные по коврам дворца. Она вспомнила 2 сентября и насаженную на пику голову принцессы де Ламбаль под своими окнами. Она вспомнила 21 января и своего мужа, погибшего на эшафоте под барабанную дробь, заглушившую его голос. Наконец, она подумала о своем сыне, бедном ребенке, чьи крики она не раз слышала из своей комнаты, но не могла ничем помочь ему. И сердце ее отвердело.

— Увы! — прошептала она, — несчастье подобно крови античной гидры: оно оплодотворяет жатву новых несчастий!

XXVI БЛЕК

Гвардеец вышел, чтобы позвать своих товарищей и начать чтение протокола, оставленного предыдущей сменой.

Королева осталась только с золовкой и дочерью. Они переглянулись.

Юная принцесса бросилась к королеве и обняла ее.

Мадам Елизавета подошла к невестке и протянула ей руку.

— Помолимся Богу, — сказала королева, — но тихо, чтобы никто не заподозрил, что мы молимся.

Есть роковые времена, когда молитва, этот естественный гимн, вложенный Богом в сердце человека, в глазах других становится подозрительным, потому что является выражением надежды или признательности. У охранников надежда и признательность вызвали бы беспокойство, поскольку у королевы могла быть только одна надежда — побег, поскольку у королевы могла быть признательность Богу только за то, что он предоставил ей средство для этого.

Закончив безмолвную молитву, они сидели втроем, не произнося ни слова.

Пробило одиннадцать, потом полдень.

Когда прозвучал бронзой последний удар, на винтовой лестнице послышалось бряцание оружия; шум его, поднимаясь по спирали, достиг комнат королевы.

— Это сменяются часовые, — произнесла она, — сейчас придут за нами.

Мария Антуанетта заметила, что золовка и дочь побледнели.

— Мужайтесь, — сказала она, тоже побледнев.

— Уже полдень, — крикнули снизу. — Пусть узницы спускаются!

— Мы идем, господа, — ответила королева, почти с сожалением в последний раз окидывая взглядом черные стены и пусть не грубую, но достаточно простую мебель, — этих товарищей ее заточения.

Открылась первая дверь, выходившая в коридор. Там было темно, и это позволило пленницам скрыть свое волнение. Впереди бежал маленький Блек. Но когда дошли до второй двери — той, от которой Мария Антуанетта старалась отвести взгляд, — верный пес припал мордочкой к большим шляпкам ее гвоздей и, несколько раз жалобно взвизгнув, издал печальный и протяжный стон. Королева быстро прошла вперед, не имея сил позвать собаку и стремясь поскорее опереться о стену.

Потом она сделала несколько шагов, но ее ноги подкашивались, и она вынуждена была остановиться. Золовка и дочь подошли к ней. Скорбная группа застыла на мгновение; королева прижалась лицом к голове юной принцессы.

К ним присоединился маленький Блек.

— Ну что? — крикнул тот же голос. — Она спускается или нет?

— Идем, идем, — откликнулся гвардеец, полный почтения к этой скорби, столь великой в своей простоте.

— Пойдемте! — сказала королева, продолжая спускаться.

Когда узницы достигли подножия винтовой лестницы и оказались перед последней дверью, из-под которой пробивались широкие полосы золотого солнечного света, раздалась барабанная дробь, призывающая стражу; потом воцарилось молчание, вызванное любопытством; наконец тяжелая дверь медленно открылась на скрипучих петлях.

У тумбы, примыкающей к этой двери, на земле сидела или, вернее, лежала какая-то женщина. Это была тетка Тизон; королева не видела ее уже сутки, и это не раз — и накануне вечером, и сегодня утром — вызывало у нее удивление.

Королева смотрела на дневной свет, на деревья, на сад, за изгородью которого взгляд ее жадно искал ту хижину, тот кабачок, где ее уже несомненно ждали друзья. Внезапно, услышав шум ее шагов, тетка Тизон вскочила и раскинула руки в стороны. Королева увидела ее бледное, изнеможенное лицо, обрамленное седеющими волосами.

Перемена в ней была столь разительна, что королева в изумлении остановилась.

В этот момент с медлительностью, свойственной умалишенным, тетка Тизон стала на колени перед дверью, закрыв дорогу Марии Антуанетте.

— Что вам угодно, добрая женщина? — спросила королева.

— Он сказал, чтобы вы меня простили.

— Кто сказал? — не поняла королева.

— Человек в плаще, — ответила тетка Тизон.

Королева с удивлением посмотрела на мадам Елизавету и на дочь.

— Иди, иди прочь! — сказал гвардеец. — Пропусти вдову Капет. У нее есть разрешение на прогулку в саду.

— Я это знаю, — ответила старуха, — потому я и дожидаюсь ее здесь: пустить наверх меня не захотели, а я должна у нее попросить прощения, вот и надо было ее дождаться.

— Почему же вас не пропустили наверх? — спросила королева.

Тетка Тизон захохотала.

— Потому что они утверждают, будто я сумасшедшая! — ответила она.

Королева посмотрела и действительно увидела в блуждающих глазах этой несчастной какой-то странный отблеск, тот смутный свет, который говорит об отсутствии мысли.

— О Боже мой! — произнесла королева. — Бедная женщина! Что же с вами случилось?

— Со мной случилось… Вы что же, не знаете? — сказала женщина. — Да нет же, знаете, потому что из-за вас ее приговорили…

— Кого?

— Элоизу.

— Вашу дочь?

— Да, ее… Мою бедную дочь!

— Приговорили… Но кто? Как? За что?

— Потому что она продала букет…

— Какой букет?

— Букет гвоздик… Да, но ведь она же вовсе не цветочница, — ответила тетка Тизон, как будто пытаясь что-то вспомнить. — Как же она могла продать этот букет?

Королева вздрогнула. Невидимая нить связала эту сцену с предыдущими событиями. Она поняла, что не следует терять времени на бесполезный диалог.

— Добрая женщина, — промолвила она, — прошу вас, дайте мне пройти, вы мне позже обо всем расскажете.

— Нет, сейчас. Нужно, чтобы вы меня простили. Нужно, чтобы я помогла вам убежать, тогда они спасут мою дочь.



Королева смертельно побледнела.

— Боже мой! — прошептала она, поднимая глаза к небу.

Потом повернулась к гвардейцу:

— Сударь, — попросила она, — будьте так добры, уберите эту женщину, вы же видите, что она помешана.

— Ну-ка, ну-ка, мамаша, — сказал гвардеец, — убирайся.

Но тетка Тизон вцепилась в стену.

— Нет, — продолжала она, — пусть она простит меня, чтобы он спас мою дочь.

— Кто?

— Человек в плаще.

— Сестра, — сказала мадам Елизавета, — утешьте ее несколькими словами.

— Охотно, — ответила королева. — Действительно, я думаю, что так будет быстрее.

Затем она повернулась к сумасшедшей:

— Добрая женщина, чего вы желаете? Говорите.

— Я желаю, чтобы вы простили меня за то, что я заставляла вас страдать, за оскорбления, которыми я вас осыпала, за доносы на вас. И чтобы, когда вы увидите человека в плаще, вы приказали ему спасти мою дочь, так как он сделает все, что вы захотите.

— Я не знаю, кого вы имеете в виду, когда говорите о человеке в плаще, — ответила королева. — Но если идет речь только о том, чтобы успокоить вашу совесть и получить от меня прощение за нанесенные мне оскорбления, — я от всей души искренне прощаю вас, бедная женщина. Пусть и меня смогут простить те, кого я обидела!

— О! — воскликнула тетка Тизон с невыразимой радостью. — Раз вы простили, теперь он спасет мою дочь. Вашу руку, сударыня, вашу руку.

Удивленная королева протянула руку, ничего не понимая. Тетка Тизон пылко схватила ее и прижалась к ней губами.

Тут на улице, где стоял Тампль, послышался охрипший голос глашатая:

— Слушайте судебное решение и приговор: девица Элоиза Тизон за участие в заговоре приговорена к смертной казни!

Как только эти слова коснулись ушей тетки Тизон, лицо ее исказилось, она поднялась на одно колено и опять раскинула руки, преграждая путь королеве.

— О Боже мой! — прошептала королева, тоже не пропустившая ни слова из ужасного сообщения.

— Приговорена к смертной казни? — крикнула мать. — Мою дочь приговорили? Моя Элоиза погибла? Значит, он ее не спас и не может спасти? Значит, слишком поздно?.. А-а!..

— Бедная женщина, — сказала королева, — поверьте, я вам сочувствую.

— Ты? — закричала тетка Тизон, и глаза ее налились кровью. — Ты? Ты мне сочувствуешь? Никогда! Никогда!

— Вы ошибаетесь, я жалею вас от всего сердца; но пропустите же меня.

— Пропустить тебя!

Тетка Тизон расхохоталась.

— Ну уж нет! Я позволила бы тебе бежать, потому что мне сказали: если я попрошу у тебя прощения и помогу тебе бежать, моя дочь будет спасена. Но раз моя дочь умрет, то ты тоже не спасешься.

— Ко мне, господа, на помощь! — воскликнула королева. — Боже мой, Боже мой! Вы же видите, что эта женщина безумна.

— Нет, я не безумная, нет. Я знаю, что говорю! — крикнула тетка Тизон. — Да, это правда, существует заговор. Это Симон его раскрыл. Это моя дочь, моя бедная дочь продала букет. Она это подтвердила перед Революционным трибуналом… Букет гвоздик… Там внутри были бумажки…

— Сударыня, — сказала королева, — именем Неба!

Опять послышался голос глашатая, повторяющий:

— Слушайте судебное решение и приговор: девица Элоиза Тизон за участие в заговоре приговорена к смертной казни!

— Ты слышишь, — вопила безумная, а вокруг нее уже стали собираться национальные гвардейцы, — приговорена к смерти? Это из-за тебя, из-за тебя убьют мою дочь, слышишь, из-за тебя, Австриячка!

— Господи, именем Неба! — воскликнула королева. — Если вы не хотите избавить меня от этой несчастной сумасшедшей, позвольте мне хотя бы подняться в башню. Я не могу выносить упреки этой женщины: они слишком несправедливы, они убивают меня!

И королева отвернулась; у нее вырвалось горестное рыдание.

— Да, да, плачь, лицемерка! — кричала безумная. — Твой букет ей дорого стоил… Впрочем, она должна была это знать: так умирают все, кто тебе служит. Ты приносишь несчастье, Австриячка: убили твоих друзей, твоего мужа, твоих защитников, а теперь убьют и мою дочь! Когда же, наконец, убьют и тебя, чтобы никто больше из-за тебя не умирал?

Эти последние слова бедная женщина прокричала, сопровождая их угрожающим жестом.

— Несчастная! — вырвалось у мадам Елизаветы. — Ты забыла, что говоришь с королевой?

— Королева, она королева? — повторила тетка Тизон, чье безумие с каждой минутой становилось все более неистовым. — Если это королева, то пусть она запретит палачам убивать мою дочь… Пусть помилует мою бедную Элоизу… Короли милуют… Ну, верни же мне мою дочь, и я признаю, что ты королева… А до тех пор ты просто женщина, и женщина, которая приносит несчастье, женщина, которая убивает!..

— Сударыня, сжальтесь, — воскликнула Мария Антуанетта, — вы же видите мое горе и мои слезы!

И королева попыталась пройти, и не потому, что еще надеялась бежать, а машинально, чтобы избавиться от этого ужасного наваждения.

— О нет! Ты не пройдешь! — вопила безумная. — Ты хочешь бежать, мадам Вето… Я это хорошо знаю, человек в плаще мне об этом сказал. Ты хочешь бежать к пруссакам… Но ты не убежишь, — продолжала она, цепляясь за платье королевы, — я помешаю тебе, я! На фонарь мадам Вето! К оружью, граждане… Пусть крови…

И, вырвав клок из платья королевы, несчастная упала, руки ее в судороге искривились, седые волосы растрепались, лицо побагровело, глаза налились кровью.

Растерявшаяся, но, по крайней мере, освободившаяся от безумной, королева хотела побежать в сторону сада, как вдруг жуткий крик, собачий лай и какой-то странный шум вывели из оцепенения гвардейцев: привлеченные этой сценой, они стали окружать Марию Антуанетту.

— К оружию! К оружию! Измена! — кричал кто-то.

Королева узнала голос сапожника Симона.

Возле этого человека, стоявшего с саблей в руке на пороге хижины, яростно лаял маленький Блек.

— К оружию! Весь отряд! — орал Симон. — Нас предали! Пусть Австриячка возвращается в башню. К оружию! К оружию!

Прибежал офицер. Симон о чем-то ему рассказывал, указывая внутрь кабачка, глаза его горели. Офицер, в свою очередь, крикнул:

— К оружию!

— Блек! Блек! — позвала королева, сделав несколько шагов вперед.

Но собака не откликалась и продолжала яростно лаять.

Прибежали вооруженные национальные гвардейцы, они поспешили к кабачку; муниципальные гвардейцы тем временем, окружив королеву, ее золовку и дочь, заставили их вернуться за порог двери, и она захлопнулась за ними.

— Оружие к бою! — закричали гвардейцы часовым.

Послышался лязг взводимых курков.

— Это там, это там, под крышкой люка! — кричал Симон. — Я видел, как двигается эта крышка, я уверен в этом. К тому же собака Австриячки, хорошая собачка, непричастная к заговору, залаяла на заговорщиков — они, наверное, там, в подвале. Слышите, она все еще лает!

И действительно, Блек, воодушевленный криками Симона, залаял еще громче.

Офицер схватился за кольцо люка. Два самых сильных гренадера, увидев, что он не может с ним справиться, попытались помочь, но безуспешно.

— Вы видите, они снизу держат крышку, — сказал Симон. — Огонь, стреляйте сквозь крышку, друзья мои! Огонь!

— Эй, — крикнула вдова Плюмо, — вы разобьете мои бутылки!

— Огонь! — повторил Симон. — Огонь!

— Помолчи, горлопан! — сказал ему офицер. — А вы принесите топоры, будете поднимать доски… Одному взводу находиться в полной готовности! Внимание! Как только крышка поднимется, тотчас огонь!

Протяжный скрип половиц, напоминающий вздох, и внезапный толчок возвестили гвардейцам, что внутри произошло какое-то движение. Вскоре под землей послышался шум, похожий на звук опускаемой железной решетки.

— Смелее! — сказал офицер подбежавшим саперам.

Топором подняли доски. Двадцать ружейных стволов были направлены в отверстие: с каждой секундой оно увеличивалось, но никого не было видно. Офицер зажег факел и бросил его в подвал. Подвал был пуст.

Подняли крышку — на этот раз она не оказала ни малейшего сопротивления.

— За мной! — крикнул офицер, храбро устремившись по лестнице вниз.

— Вперед! Вперед! — закричали гвардейцы и бросились за офицером.

— Ага, вдова Плюмо, — сказал Симон, — ты сдаешь свой подвал аристократам!

В стене был пролом. На влажной почве виднелось множество следов, в направлении Канатной улицы был вырыт ход шириной в три фута и высотой — в пять, похожий на колено траншеи.

Офицер отважился двинуться по этому ходу, решив преследовать аристократов хоть до чрева земли. Но не успел он сделать трех-четырех шагов, как уперся в железную решетку.

— Стой! — крикнул он тем, кто шел вплотную за ним. — Дальше идти нельзя: проход загорожен.

— А ну, в чем тут дело? — поинтересовались муниципальные гвардейцы, которые, заперев узниц, пришли узнать новости. — Давай посмотрим!

— Ей-Богу, — сказал офицер, появляясь из хода, — это заговор: аристократы хотели похитить королеву во время прогулки, и, вероятно, она была заодно с ними.

— Черт возьми! — возмутился муниципальный гвардеец. — Пусть сбегают за гражданином Сантером и предупредят Коммуну.

— Солдаты, — приказал офицер, — оставайтесь в этом подвале и убивайте каждого, кто здесь появится!

Отдав этот приказ, офицер поднялся наверх, чтобы составить рапорт.

— Ага! Ага! — кричал Симон, потирая руки. — Ага! Будут еще говорить, что я не в своем уме? Молодец, Блек! Блек — славный патриот, Блек спас Республику. Иди сюда, Блек, иди!

И, умильно глядя на бедную собаку, негодяй, дав ей приблизиться, пнул ее ногой так, что она отлетела шагов на двадцать.

— Эй, Блек, я тебя люблю! — опять сказал Симон. — По твоей милости отрубят голову твоей хозяйке.Иди сюда, Блек, иди!

Но на этот раз, вместо того чтобы послушаться, Блек с воплем понесся к башне.

Часть вторая

I МЮСКАДЕН

Прошло около двух часов после событий, о которых мы только что рассказали.

Лорен прохаживался по комнате Мориса, Агесилай чистил сапоги своего хозяина в прихожей; чтобы им было удобнее беседовать, дверь в комнату была открыта, и Лорен, проходя мимо, останавливался, чтобы задать вопрос служителю.

— Так ты говоришь, гражданин Агесилай, что твой хозяин ушел утром?

— Да, Боже мой, да.

— В обычное время?

— Может, на десять минут раньше или позже, я не могу сказать точно.

— И с тех пор ты его не видел?

— Нет, гражданин.

Лорен замолчал и, сделав по комнате три или четыре круга, заговорил снова:

— Он взял с собой саблю?

— Когда он идет в секцию, то всегда берет ее с собой.

— Ты уверен, что он пошел именно в секцию?

— Так он, по крайней мере, мне сказал.

— В таком случае, я отправлюсь к нему, — сказал Лорен. — Если мы разминемся, скажешь, что я приходил и скоро вернусь.

— Подождите, — сказал Агесилай.

— Что?

— Я слышу его шаги на лестнице.

— Ты думаешь?

— Я уверен в этом.

Почти в ту же минуту дверь отворилась и вошел Морис.

Лорен бросил на него быстрый взгляд и не заметил в облике друга ничего необычного.

— А, вот наконец-то и ты! — сказал Лорен. — Я жду тебя уже два часа.

— Тем лучше, — улыбнулся Морис. — Значит, у тебя было достаточно времени, чтобы приготовить несколько двустиший или катренов.

— Ах, дорогой Морис, — ответил импровизатор, — я этим больше не занимаюсь.

— Двустишиями и катренами?

— Да.

— Ба! Что, наступает конец света?

— Морис, друг мой, мне очень грустно.

— Тебе грустно?

— Я несчастен.

— Ты несчастен?

— Да, что поделаешь: меня мучает совесть.

— Совесть?

— Да, Бог мой, — ответил Лорен, — ты или она, дорогой мой, ведь середины здесь быть не могло. Ты или она. Ты хорошо знаешь, я не колебался. А вот Артемиза в отчаянии. Это была ее подруга.

— Бедная девушка!

— А поскольку Артемиза сообщила мне ее адрес…

— Ты гораздо лучше сделал бы, предоставив всему идти своим чередом.

— Конечно, и тебя бы приговорили вместо нее. Очень разумно. И я еще пришел к тебе за советом! Я думал, что ты сильнее.

— Ладно, продолжай.

— Понимаешь? Бедная девушка, я хотел бы сделать хоть что-то для ее спасения. Порой мне кажется, что если бы я хорошенько подрался из-за нее с кем-нибудь, и то стало бы легче.

— Ты с ума сошел, Лорен, — пожал плечами Морис.

— Слушай, а что, если пойти в Революционный трибунал?

— Слишком поздно, приговор ей уже вынесен.

— И то правда, — согласился Лорен, — ужасно, что девушка вот так погибнет.

— А самое ужасное то, что мое спасение повлекло за собой ее смерть. Но, в конце концов, Лорен, нас должно утешать то, что она участвовала в заговоре.

— Ах, Боже мой, да ведь в наши дни каждый более или менее заговорщик, разве не так? Она поступила как все. Бедная девушка!

— Не слишком жалей ее, друг мой, а главное, не жалей ее слишком громко, — сказал Морис, — ведь часть постигшей ее кары лежит на нас. Поверь, мы не так уж хорошо отмылись от обвинения в соучастии; пятно осталось. Сегодня в секции капитан егерей из Сен-Лё обозвал меня жирондистом. Мне пришлось взяться за саблю, чтобы доказать ему, что он ошибается.

— Так вот почему ты вернулся так поздно?

— Вот именно.

— А почему ты не предупредил меня?

— Потому что в делах такого рода ты не можешь сдержать себя. Нужно было покончить с этим сразу, чтобы не было лишнего шума. Вот мы с ним и схватились за то, что было у нас под рукой.

— И этот негодяй назвал тебя, Морис, жирондистом? Тебя, безупречного?..

— Да, черт возьми! А это доказывает, мой дорогой, что еще одно подобное приключение, и мы станем непопулярными. Ты знаешь, Лорен, что в наше время «непопулярный» — синоним слова «подозрительный».

— Я хорошо это знаю, — сказал Лорен, — от этого слова вздрагивают даже самые храбрые. Но это не важно… Отвратительно, что я отправлю на гильотину бедную Элоизу, не попросив у нее прощения.

— Чего же ты в конце концов хочешь?

— Я хочу, чтобы ты остался здесь, Морис, ведь тебе не в чем себя упрекнуть по отношению к ней. А что касается меня, то это другое дело. Раз я ничего большего не могу для нее сделать, я хочу встать на дороге, по которой ее повезут — ты меня понимаешь, друг мой, Морис, — лишь бы только она подала мне руку!..

— В таком случае, я буду сопровождать тебя, — решил Морис.

— Друг мой, это невозможно, только подумай: ты муниципальный гвардеец, секретарь секции, ты был в этом деле замешан, тогда как я был только твоим защитником. Тебя сочтут виновным. Так что оставайся. Я другое дело: я не рискую ничем, и я пойду.

Все сказанное Лореном было настолько справедливо, что возразить было нечего. Если бы Морис обменялся хоть одним взглядом с девицей Тизон на ее пути к эшафоту, то признал бы этим свое соучастие.

— Тогда иди, — сказал он Лорену, — но будь осторожен.

Лорен улыбнулся, пожал руку Морису и ушел.

Морис открыл окно и грустно помахал ему вслед. Пока Лорен не свернул за угол, Морис не раз возвращался к окну, чтобы опять увидеть друга, и тот каждый раз, будто повинуясь магнетическому влечению, оборачивался и, улыбаясь, смотрел на него.

Когда Лорен исчез за углом набережной, Морис закрыл окно и упал в кресло. Он находился в своего рода полусне, каким у натур сильных и чутких проявляется предчувствие большого несчастья. Это сродни затишью перед бурей в природе.

Из этих смутных размышлений — а вернее, из этого забытья — его вывел служитель; выполнив поручение в городе, он вернулся с тем оживленным видом, какой бывает у слуг, когда они горят нетерпением поделиться с хозяином только что услышанной новостью.

Но, видя, что Морис ушел в себя, он не осмелился отвлекать его и удовольствовался тем, что беспричинно, но настойчиво стал прохаживаться перед ним взад и вперед.

— В чем дело? — небрежно спросил Морис. — Говори, если хочешь мне что-то сказать.

— Ах, гражданин, еще один заговор, подумать только!

Морис пожал плечами.

— Но такой, что волосы на голове встают дыбом, — настаивал Агесилай.

— В самом деле? — ответил Морис тоном человека, привыкшего к тридцати заговорам на день, как это было в ту эпоху.

— Да, гражданин, — продолжал Агесилай, — тут поневоле вздрогнешь! У добрых патриотов при одной мысли об этом по спине мурашки бегают.

— Ну и что же это за заговор? — спросил Морис.

— Австриячка чуть не убежала.

— Вот оно что! — сказал Морис, начиная слушать внимательнее.

— Похоже, — сказал Агесилай, — что вдова Капет была в сговоре с девицей Тизон, которую сегодня гильотинируют. Та не смогла ей помочь, несчастная.

— Каким же образом королева поддерживала связь с этой девушкой? — спросил Морис, чувствуя, что его лоб покрывается потом.

— При помощи гвоздики. Представляете, гражданин, план побега ей передали в гвоздике.

— В гвоздике! И кто же?

— Шевалье… де… подождите… это имя очень известно… но я всегда забываю имена… Шевалье де Шато… ох, как же я глуп: замков-то больше нет! Шевалье де Мезон…

— Мезон-Руж?

— Именно так.

— Невозможно.

— Почему невозможно? Я же вам говорю, что нашли люк, подземелье, кареты.

— Но ведь ты еще ничего мне об этом не рассказал.

— Так сейчас расскажу.

— Я слушаю. Если это и сказка, то, по крайней мере, красивая.

— Нет, гражданин, это не сказка, далеко не так; в доказательство скажу, что я узнал об этом от гражданина привратника. Аристократы прорыли подземный ход от Канатной улицы до погреба в кабачке гражданки Плюмо. Ее чуть тоже не обвинили в соучастии, гражданку Плюмо. Вы ведь ее, надеюсь, знаете?

— Да, — ответил Морис. — И что дальше?

— Так вот, вдова Капет должна была убежать через это подземелье. Представляете, она уже поставила ногу на первую ступеньку! Но гражданин Симон схватил ее за платье. Прислушайтесь: в городе бьют общий сбор, сзывают секции; слышите барабан? Говорят, пруссаки в Даммартене и разведывательные отряды разосланы до самых границ.

В этом потоке слов, потоке правды и лжи, возможного и абсурдного Морис сумел кое-как поймать путеводную нить. Все началось с гвоздики, что на его глазах взяла королева. Он сам купил ее у несчастной цветочницы. В гвоздике был спрятан план только что осуществленного заговора, подробности которого более или менее верно рассказал Агесилай.

В это время барабанный бой приблизился, и Морис услышал крик глашатая:

— Большой заговор, раскрытый в Тампле гражданином Симоном! Заговор в пользу вдовы Капет, раскрытый в Тампле!

— Да, да, — сказал Морис, — так я и думал; значит, в этом есть доля правды. И если Лорен среди этой исступленной толпы попытается протянуть девушке руку, его разорвут в клочья…

Морис взял шляпу, пристегнул к поясу саблю и в два прыжка оказался на улице.

«Где он? — спросил себя Морис. — Конечно же на дороге из Консьержери».

И он бросился к набережной.

В конце Кожевенной набережной ему бросились в глаза пики и штыки, торчавшие из середины какого-то сборища. Морису показалось, что среди этой толпы он видит человека в форме национальной гвардии, окруженного враждебно настроенными людьми. Сердце его сжалось, и он рванулся к скоплению народа, запрудившего набережную.

Он увидел Лорена, окруженного группой марсельцев. Бледный, со сжатыми губами и угрожающим взглядом, он держал руку на сабле, намечая места ударов, которые собирался нанести.

В двух шагах от него стоял Симон. Со злобным смехом указывая на Лорена марсельцам и черни, он говорил:

— Смотрите, смотрите! Вы видите этого типа; я вчера выгнал его из Тампля как аристократа; это один из тех, кто помогает вести переписку с помощью гвоздик. Это сообщник девицы Тизон, которую скоро здесь повезут. И он, вы видите, спокойно прогуливается по набережной в то время, когда его сообщницу ведут на гильотину. А может, она даже была его любовницей и он пришел попрощаться с ней или попытаться ее спасти.

У Лорена был не тот характер, чтобы выслушивать подобные речи. Он выхватил саблю из ножен.

В это время толпа расступилась перед широкоплечим молодым человеком; он стремительно ворвался в нее, опрокинув по пути трех или четырех зрителей, готовившихся стать актерами в этой сцене.

— Радуйся, Симон, — сказал Морис. — Конечно, ты сожалел, что меня не было рядом с моим другом, и не мог в полной мере показать свое ремесло доносчика. Доноси, Симон, доноси, я здесь.

— Да, — ответил Симон с гнусным смешком, — по правде сказать, ты пришел кстати. А вот это, — сказал он, — красавчик Морис Ленде: его обвиняли вместе с девицей Тизон, но он выпутался, потому что богат.

— На фонарь! На фонарь! — закричали марсельцы.

— Ну да? Попробуйте-ка! — пригрозил Морис.

Он сделал шаг вперед и, как бы примериваясь, уколол в лоб одного из самых ярых головорезов, и глаза того тут же залила кровь.

— Убивают! — закричал тот.

Марсельцы опустили пики, подняли топоры, взвели курки. Испуганная толпа отступила, и друзья остались одни, представляя собой двойную мишень для любых ударов.

Они взглянули друг на друга с последней, полной высокого чувства улыбкой, ибо готовились уже погибнуть в угрожавшем им вихре железа и пламени. Но в этот момент дверь дома, к которому они были прижаты, открылась и большая группа молодых людей во фраках — из тех, кого называли мюскаденами, — вооруженная саблями и пистолетами, кинулась на марсельцев. Началась страшная схватка.

— Ура! — прокричали разом Морис и Лорен; воодушевленные подоспевшей помощью, они не подумали о том, что, сражаясь в рядах этих людей, они оправдывают обвинения Симона. — Ура!

Но если сами они не подумали о своем спасении, то за них подумал другой. Это был невысокий голубоглазый человек лет двадцати пяти-двадцати шести, с необыкновенной ловкостью и жаром орудовавший саперной саблей, которую, казалось бы, его женская рука не могла и удержать. Заметив, что Морис и Лорен, вместо того чтобы убежать через дверь дома, будто нарочно оставленную открытой, сражаются рядом с ним, он обернулся и негромко сказал:

— Бегите через эту дверь. То, что нам здесь предстоит, вас не касается, вы себя только напрасно скомпрометируете.

Затем вдруг, видя, что друзья колеблются, крикнул Морису:

— Назад! С нами не должно быть патриотов. Гвардеец Ленде, мы аристократы!

При этом слове, при виде смелости, с какой этот человек признает за собой звание, в ту эпоху стоившее смертного приговора, толпа завопила.

Но белокурый молодой человек и трое или четверо его друзей, не испугавшись криков, втолкнули Мориса и Лорена в коридор и захлопнули за ними дверь; после этого они снова кинулись в схватку, ставшую еще ожесточеннее из-за приближения повозки с приговоренной.

Морис и Лорен, столь чудесно спасенные, смотрели друг на друга удивленно и точно в ослеплении.

Этот выход был как будто для них приготовлен: они вошли во двор и в глубине его нашли маленькую потайную дверь, выходившую на улицу Сен-Жермен-л’Осеруа.

В это время со стороны моста Менял появился отряд жандармов; он быстро очистил набережную, хотя с улицы, пересекавшей ту, где находились двое друзей, еще какое-то время слышался шум ожесточенной борьбы.

За жандармами ехала повозка; в ней везли на гильотину бедную Элоизу.

— Галопом! — крикнул чей-то голос. — Галопом!

Повозка пустилась в галоп. Лорен успел заметить стоявшую в ней несчастную девушку, ее улыбку, ее гордый взгляд. Но он не смог обменяться с ней даже жестом. Она проехала, не увидев его в людском водовороте, откуда неслись крики:

— Смерть тебе, аристократка! Смерть!

И шум, понемногу затихая, понесся дальше, к садам Тюильри.

В это время маленькая дверь, откуда вышли Морис с Лореном, вновь отворилась и появились три или четыре мюскадена в разорванной и окровавленной одежде. Вероятно, это были те, кто уцелел из небольшого отряда.

Белокурый молодой человек вышел последним.

— Увы! — сказал он. — Значит, над этим делом тяготеет проклятие!

И, отбросив зазубренную окровавленную саблю, он устремился на улицу Прачек.

II ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖ

Морис поспешил вернуться в секцию, чтобы подать жалобу на Симона.

Правда, Лорен, перед тем как расстаться с ним, предложил более быстрое средство: собрать несколько фермопилов, дождаться первого же выхода Симона из Тампля и убить его по всем правилам.

Но Морис категорически воспротивился этому плану.

— Ты пропащий человек, — сказал он Лорену, — если пойдешь по пути самосуда. Уничтожим Симона, но уничтожим по закону. Юристам это должно быть несложно.

И вот на следующее утро Морис отправился в секцию и предъявил жалобу.

Его удивило, что председатель секции прикинулся непонимающим и уклонился от ответа, сказав лишь, что не может быть судьей между двумя добрыми гражданами, воодушевленными любовью к родине.

— Хорошо! — сказал Морис. — Теперь я знаю, как заслужить репутацию доброго гражданина. Значит, по-вашему, если кто-то собирает людей, чтобы убить человека, который ему не нравится, то он воодушевлен любовью к родине? Ну что ж, мне придется присоединиться к мнению Лорена, невзирая на то что я имел глупость его оспаривать. С сегодняшнего дня я буду проявлять свой патриотизм так, как понимаете его вы, и начну с Симона.

— Гражданин Морис, — ответил председатель, — в этом деле Симон, может быть, меньше виноват, чем ты. Он раскрыл заговор, хотя это не входит в его обязанности, и там, где ничего не увидел ты, чей долг был раскрыть его. Кроме того — случайно или намеренно, этого мы не знаем, — ты потворствуешь врагам нации.

— Я? — спросил Морис. — Скажи на милость, это уже что-то новенькое. Кому же это я потворствую, гражданин председатель?

— Гражданину Мезон-Ружу.

— Я? — сказал ошеломленный Морис. — Вы говорите, что я потакаю шевалье де Мезон-Ружу? Я его не знаю, я его никогда…

— Видели, как ты с ним разговаривал.

— Я?

— И пожимал ему руку.

— Я?

— Да.

— Где? Когда?.. Гражданин председатель, — сказал Морис, убежденный в своей невиновности, — ты лжешь!

— Твое патриотическое рвение далековато тебя заносит, гражданин Морис, — ответил председатель, — и ты сейчас будешь жалеть об этих словах: я докажу, что говорил чистую правду. Вот три обвиняющих тебя донесения от разных людей.

— Полно, — возразил Морис, — вы думаете, я настолько глуп, чтобы поверить в вашего шевалье де Мезон-Ружа?

— А почему ты не веришь?

— Потому что это не заговорщик, а призрак, позволяющий вам всегда иметь наготове заговор, чтобы присоединить к нему ваших врагов.

— Почитай донесения.

— Не стану я их читать, — сказал Морис. — Я заявляю, что никогда не видел шевалье де Мезон-Ружа и никогда с ним не разговаривал. Пусть тот, кто не верит моему честному слову, скажет мне об этом; я знаю, что ему ответить.

Председатель пожал плечами. Морис, не любивший оставаться в долгу, сделал то же самое.

Остальная часть заседания прошла в мрачной и настороженной атмосфере.

После заседания председатель — честный патриот, возведенный на главное место в округе голосами своих сограждан, — подошел к Морису:

— Пойдем, мне нужно с тобой поговорить.

И Морис направился за председателем; тот провел его в маленький кабинет, примыкающий к залу заседаний.

Когда они вошли, председатель посмотрел молодому человеку в лицо, затем положил ему руку на плечо.

— Морис, — сказал он, — я знал и уважал твоего отца; значит, уважаю и люблю тебя. Морис, послушай, ты подвергаешься большой опасности, позволяя себе опускаться до безверия, а это — первый признак упадка истинно революционного духа. Морис, друг мой, когда теряют убежденность, теряют и верность. Ты не веришь, что у нации есть враги; из этого следует, что ты проходишь мимо, не замечая их, а значит, даже не подозревая об этом, становишься инструментом их заговора.

— Какого черта! Гражданин, — возмутился Морис, — я знаю себя, я храбрый человек и ревностный патриот, но мое рвение не делает меня фанатичным. Вот уже двадцать мнимых заговоров Республика подписывает одним и тем же именем. Хотелось бы, наконец, увидеть того, кто отвечает за их выпуск в свет.

— Ты не веришь, что есть заговорщики, Морис? — спросил председатель. — Ну хорошо, а скажи мне тогда, ты веришь, что была красная гвоздика, из-за которой вчера гильотинировали девицу Тизон?

Морис вздрогнул.

— Ты веришь, что был подземный ход, прорытый в саду Тампля и соединивший подвал гражданки Плюмо с неким домом на Канатной улице?

— Нет, — ответил Морис.

— Тогда поступи как апостол Фома: сходи и убедись.

— Но я больше не состою в охране Тампля, меня туда не пропустят.

— Теперь в Тампль может войти каждый.

— Как так?

— Почитай этот рапорт. Поскольку ты такой неверующий, я стану говорить с тобой только на языке официальных бумаг.

— Как? — воскликнул Морис, читая рапорт. — Неужели дошло до этого?

— Продолжай.

— Королеву переводят в Консьержери?

— И что же? — ответил председатель.

— А-а… — недоверчиво протянул Морис.

— И ты считаешь, что это из-за сновидений, из-за того, что ты называешь игрой воображения, из-за ерунды Комитет общественного спасения пошел на такую суровую меру?

— Эта мера принята, но она не будет выполнена, как и множество других мер, принятых на моих глазах, — только и всего.

— Что ж, тогда читай до конца, — сказал председатель.

И он протянул Морису последний документ.

— Расписка Ришара, тюремщика из Консьержери! — воскликнул Морис.

— Уже два часа, как вдова Капет заключена под стражу.

На этот раз Морис задумался.

— Ты знаешь, Коммуна действует по глубоким соображениям, — продолжал председатель. — Она проложила себе широкую и прямую борозду; ее меры далеки от ребячества; она выполняет принцип Кромвеля: «Королей надо бить только по голове». Познакомься с секретной запиской министра полиции.

Морис прочитал:

«Поскольку мы располагаем достоверными данными о том, что бывший шевалье де Мезон-Руж находится в Париже, что его видели в разных частях города, что следы его пребывания имеются в нескольких успешно раскрытых заговорах, — призываю всех руководителей секций удвоить бдительность».

— Ну как? — спросил председатель.

— Что ж, придется поверить тебе, гражданин председатель! — воскликнул Морис.

И он продолжал чтение:

«Приметы шевалье де Мезон-Ружа: рост пять футов три дюйма, волосы белокурые, глаза голубые, нос прямой, борода каштановая, подбородок округлый, голос мягкий, руки женственные. Возраст двадцать пять-двадцать шесть лет».

Когда Морис читал это описание, в его мозгу промелькнуло странное видение. Он подумал о молодом человеке, командовавшем отрядом мюскаденов, — о человеке, который накануне спас его с Лореном и столь решительно наносил удары марсельцам своей саперной саблей.

«Черт возьми! — прошептал про себя Морис. — Неужели это был он? В таком случае, если в доносах пишут, что видели, как я с ним разговаривал, — это не ложь. Только не помню, чтобы я пожимал ему руку».

— Итак, Морис, — спросил председатель, — что ты теперь скажешь обо всем этом, друг мой?

— Скажу, что верю тебе, — ответил Морис в грустной задумчивости: с некоторых пор, сам не зная, что за злая сила делает печальной его жизнь, он видел все вокруг в мрачном свете.

— Не играй так своей популярностью, Морис, — продолжал председатель. — Популярность сегодня — это жизнь. Непопулярность — остерегайся ее! — это подозрение в измене, а гражданин Ленде не должен быть заподозрен в том, что он изменник.

На подобные доводы Морису нечего было ответить, он чувствовал, что и сам думает так же. Он поблагодарил своего старого друга и покинул секцию.

«Ну что ж, — прошептал он, — пора передохнуть. Слишком много подозрений и схваток. Приступим прямо к отдыху, к невинным радостям; пойдем к Женевьеве».

И Морис отправился на Старую улицу Сен-Жак.

Когда он пришел в дом кожевенника, Диксмер с Мораном хлопотали возле Женевьевы: с ней случился сильный нервный припадок.

Поэтому слуга, всегда спокойно впускавший Мориса, преградил ему дорогу.

— Доложи все-таки обо мне, — сказал слуге обеспокоенный Морис, — и если гражданин Диксмер не может меня принять сейчас, я уйду.

Слуга скрылся в павильоне Женевьевы, а Морис остался в саду.

Ему показалось, что в доме происходит нечто странное. Рабочие кожевни не занимались своими делами, а с обеспокоенным видом бродили по саду.

Диксмер сам появился в дверях.

— Входите, дорогой Морис, входите, — сказал он. — Вы не из тех, для кого эта дверь закрыта.

— Но что случилось? — спросил молодой человек.

— Женевьева больна, — ответил Диксмер, — и не просто больна. Она бредит.

— О Боже мой! — воскликнул молодой человек, взволнованный тем, что и здесь, в этом доме, нашел тревогу и страдание. — Что же с ней?

— Знаете, дорогой мой, — продолжал Диксмер, — в этих женских болезнях никто толком ничего не понимает, а особенно мужья.

Женевьева лежала в шезлонге. Возле нее находился Моран: он подносил ей соли.

— Ну как? — спросил Диксмер.

— Без изменений, — ответил Моран.

— Элоиза! Элоиза! — прошептала молодая женщина обескровленными губами.

— Элоиза! — удивленно повторил Морис.

— Ах, Боже мой, — торопливо сказал Диксмер, — Женевьева имела несчастье выйти вчера на улицу и увидеть эту несчастную повозку с бедной девушкой по имени Элоиза, которую везли на гильотину. После этого с ней и случилось пять или шесть нервных припадков. Она только и повторяет это имя.

— Ее особенно поразило то, что в этой девушке она узнала ту самую цветочницу, которая продала ей гвоздики, вы об этом знаете.

— Еще бы мне не знать, ведь я из-за этого сам чуть не лишился головы.

— Да, мы узнали об этом, дорогой Морис, и очень боялись за вас. Но Моран был на заседании и видел, как вы вышли на свободу.

— Тихо! — прошептал Морис. — Она, кажется, опять что-то говорит.

— Да, но слова отрывочные, невнятные, — сказал Диксмер.

— Морис, — прошептала Женевьева, — они убьют Мориса. К нему, шевалье, к нему!

Глубокое молчание последовало за этими словами.

— Мезон-Руж, — прошептала затем Женевьева, — Мезон-Руж!

Морис ощутил мгновенное, как вспышка молнии, подозрение; но это была всего лишь вспышка. Впрочем, он был слишком взволнован болезнью Женевьевы, чтобы задуматься над этими несколькими словами.

— Вы приглашали врача? — спросил он.

— О, это пустяки, — ответил Диксмер. — Небольшое расстройство, только и всего.

И он с такой силой сжал руку жены, что Женевьева пришла в себя и с легким стоном открыла глаза.

— А, вы все здесь, — прошептала она, — и Морис с вами. О, я счастлива видеть вас, друг мой; если бы вы только знали, как я…

И она поправилась:

— …как все мы страдали эти два дня!

— Да, — сказал Морис, — мы все здесь. Успокойтесь же и больше так нас не пугайте. Но прежде всего, видите ли, вам надо отвыкнуть произносить одно имя, поскольку оно сейчас на дурном счету.

— Какое? — быстро спросила Женевьева.

— Шевалье де Мезон-Ружа.

— Я назвала имя шевалье де Мезон-Ружа? Я? — со страхом произнесла Женевьева.

— Конечно, — принужденно смеясь, подтвердил Диксмер. — Но вы понимаете, Морис, в этом нет ничего удивительного, потому что его публично назвали сообщником девицы Тизон: ведь это он руководил вчерашней попыткой похищения, к счастью, не удавшейся.

— Я и не считаю, что в этом есть что-то удивительное, — сказал Морис. — Я только говорю, что ему надо хорошо спрятаться.

— Кому?

— Шевалье де Мезон-Ружу, черт возьми! Его ищет Коммуна, а у ее сыщиков хороший нюх.

— Пусть его только арестуют до того, — сказал Моран, — как он предпримет какую-нибудь новую попытку, и она будет более удачной.

— Во всяком случае, — заметил Морис, — королеве это не поможет.

— Почему? — спросил Моран.

— Потому что королева отныне защищена от его смелых попыток.

— Где же она? — поинтересовался Диксмер.

— В Консьержери, — ответил Морис. — Сегодня ее перевели туда.

Диксмер, Моран и Женевьева вскрикнули; Морис принял этот возглас за проявление удивления.

— Итак, вы видите, — продолжал он, — что шевалье придется расстаться со своими планами в отношении королевы. Консьержери надежнее, чем Тампль.

Моран с Диксмером переглянулись, но Морис этого не заметил.

— Ах, Боже мой! — вскричал он. — Госпожа Диксмер опять побледнела.

— Женевьева, — сказал Диксмер жене, — тебе нужно лечь в постель, дитя мое: ты больна.

Морис понял, что его выпроваживают таким способом. Он поцеловал руку Женевьеве и ушел.

Вместе с ним вышел и Моран, проводивший его до конца Старой улицы Сен-Жак.

Там они расстались; Моран подошел к человеку в костюме слуги, державшему под уздцы оседланную лошадь, и сказал ему несколько слов.

Морис был так погружен в свои мысли, что даже не спросил у Морана — они, впрочем, не обменялись ни словом после того, как вместе вышли из дома, — кто этот человек и зачем здесь эта лошадь.

Направившись вдоль улицы Фоссе-Сен-Виктор, Морис вышел на набережную.

«Странно, — говорил он себе дорогой, — то ли рассудок мой слабеет, то ли события становятся серьезными, но мне все кажется увеличенным словно под микроскопом».

И чтобы немного успокоиться, Морис, облокотившись на перила моста, подставил лицо вечернему ветру.

III ПАТРУЛЬ

Задумавшись, Морис так и стоял на мосту, созерцая течение воды с тем меланхолическим вниманием, симптомы которого можно отыскать у каждого истинного парижанина. Вдруг он услышал, что в его сторону слаженным шагом движется небольшой отряд. Так мог идти патруль.

Он обернулся. Это был отряд национальной гвардии, идущий с другого конца моста. В наступающих сумерках ему показалось, что он узнал Лорена.

И действительно, увидев Мориса, Лорен бросился к нему с распростертыми объятиями.

— Наконец-то ты! — воскликнул он. — Черт побери, тебя не так-то легко найти.

Но друга верного я обретаю снова:
Теперь ко мне судьба не будет столь сурова.[8]
Надеюсь, на этот раз ты не будешь роптать: я угощаю тебя Расином вместо Лорена.

— А почему ты здесь с патрулем? — поинтересовался Морис, которого теперь беспокоило все.

— Я возглавляю экспедицию, друг мой. Речь идет о том, чтобы вернуть нашу пошатнувшуюся репутацию.

И, обратившись к отряду, Лорен скомандовал:

— На плечо! На караул! На изготовку! Итак, дети мои, поскольку ночь не наступила, поболтайте о своих делах, а мы поговорим о своих.

Потом Лорен вновь обернулся к Морису.

— Сегодня в секции я узнал две важные новости, — продолжал он.

— Какие?

— Первая: нас с тобой начинают считать подозрительными.

— Я это знаю. Что дальше?

— Как? Ты это знаешь?

— Да.

— Вторая: всем заговором с гвоздикой руководил шевалье де Мезон-Руж.

— И это я знаю.

— Но ты, очевидно, не знаешь, что заговор с красной гвоздикой и заговор с подземным ходом — одно и то же.

— И это я знаю.

— Ну что ж, тогда перейдем к третьей новости. Уж о ней ты точно не знаешь, я уверен. Сегодня вечером мы схватим шевалье де Мезон-Ружа.

— Схватите шевалье де Мезон-Ружа?

— Да.

— Выходит, ты стал жандармом?

— Нет, но я патриот. А у всякого патриота есть долг перед родиной. Шевалье де Мезон-Руж гнусно вредит моей родине, устраивая один заговор за другим. Итак, родина приказала мне, патриоту, чтобы я освободил ее от вышеназванного шевалье, который ей ужасно мешает, и я выполняю приказ моей родины.

— И все же странно, что ты взялся за подобное дело, — сказал Морис.

— Я не сам взялся за него, мне его поручили; более того, должен сказать, что я его добивался. Нам нужен блестящий удар, чтобы реабилитировать себя. Ведь наша реабилитация — это не только безопасность нашего существования, но и право при первом же удобном случае всадить клинок дюймов на шесть в брюхо этого гнусного Симона.

— Но как узнали, что именно шевалье де Мезон-Руж стоял во главе заговора, связанного с подземным ходом?

— Точно это пока еще неизвестно, но есть предположение.

— Значит, вы действуете, руководствуясь индукцией?

— Мы действуем, руководствуясь уверенностью.

— И как же ты собираешься выполнять приказ? Ведь…

— Послушай меня внимательно.

— Слушаю.

— Едва я услышал крик: «Большой заговор, раскрытый гражданином Симоном!» — эта каналья Симон: всюду он, мерзавец! — как захотел сам во всем разобраться. Все говорили о подземном ходе.

— Он существует?

— О! Существует, я его видел.

Я видел, видел сам; то, что зовется видел.[9]
Ну что же ты меня не освистываешь?

— Потому что это из Мольера; а кроме того, обстоятельства сейчас, мне кажется, не располагают к шуткам.

— Над чем же сейчас шутить, если не над серьезными вещами?

— Так ты сказал, что видел…

— Подземный ход? Повторяю, да, я видел подземный ход и даже прошел по нему. Он соединяет подвал гражданки Плюмо с одним из домов на Канатной улице, с домом номер двенадцать или четырнадцать, точно не помню.

— В самом деле? Лорен, ты прошел по нему?..

— От начала до конца. И, клянусь честью, этот ход очень славно построен. Кроме того, в трех местах он перегорожен решетками, которые пришлось выкапывать одну за другой. В случае если бы заговорщикам удалось осуществить задуманное, эти решетки помогли бы им выиграть время и, пожертвовав тремя-четырьмя сообщниками, увезти мадам вдову Капет в безопасное место. К счастью, этого не случилось благодаря мерзавцу Симону.

— Но мне кажется, — сказал Морис, — что в первую очередь нужно было бы арестовать жильцов из дома на Канатной улице.

— Это сделали бы сразу, если бы не нашли дом совершенно пустым.

— Но ведь он кому-то принадлежит?

— Да, новому владельцу, но его никто не знает. Известно только, что дом сменил хозяина недели две или три тому назад, вот и все! Конечно, соседи слышали шум, но, поскольку дом был старый, они думали, что идут ремонтные работы. Что же касается прежнего владельца, то он покинул Париж. Так обстояли дела при моем появлении.

«Черт возьми, — сказал я Сантеру, отведя его в сторону, — вы все в очень затруднительном положении».

«Да, — согласился он, — это так».

«Но ведь этот дом был продан?»

«Да».

«Пару недель назад?»

«Две или три недели».

«Продан в присутствии нотариуса?»

«Да».

«Значит, надо перебрать всех парижских нотариусов, узнать, кто из них продал этот дом, и потребовать показать нам документы. Так мы узнаем имя и местожительство покупателя».

«Отлично! Вот это совет! — сказал Сантер. — И этого человека еще обвиняют в том, что он плохой патриот. Лорен, Лорен! Я тебя реабилитирую или пусть черти меня поджарят!»

— Короче, — продолжал Лорен, — сказано — сделано. Разыскали нотариуса, посмотрели купчую, из нее узнали имя и местожительство виновного. Тогда Сантер сдержал слово и поручил мне арестовать этого человека.

— Так что же, этот дом купил шевалье де Мезон-Руж?

— Нет. Вероятно, всего лишь его соучастник.

— Почему же ты говоришь, что вы идете арестовывать шевалье де Мезон-Ружа?

— Мы схватим их всех вместе.

— Но, прежде всего, знаешь ли ты этого шевалье де Мезон-Ружа?

— Прекрасно знаю.

— Значит, у тебя есть его приметы?

— Черт возьми! Сантер сообщил их мне. Рост пять футов два или три дюйма, белокурый, голубые глаза, прямой нос, каштановая борода. Впрочем, я его видел.

— Когда?

— Да сегодня же.

— Ты его видел?

— И ты тоже.

Морис вздрогнул.

— Это тот самый белокурый молодой человек, который спас нас сегодня утром. Тот самый, что командовал отрядом мюскаденов и так здорово колотил марсельцев.

— Так это был он? — спросил Морис.

— Да, он. За ним следили и потеряли из виду неподалеку от того места, где живет наш домовладелец с Канатной улицы. Таким образом предположили, что проживать они должны вместе.

— В самом деле, это возможно.

— Это факт.

— Но мне кажется, Лорен, — добавил Морис, — что вечером арестовать того, кто спас нас утром, будет с твоей стороны некоторой неблагодарностью.

— Полно! — ответил Лорен. — Ты думаешь, он сделал это, потому что имел в виду именно нас?

— А кого же?

— Вовсе нет; они сидели там в засаде, чтобы спасти несчастную Элоизу Тизон, когда ее повезут мимо них. Головорезы, напавшие на нас, просто им мешали, нужно было избавиться от них. Мы спаслись рикошетом. Итак, все дело в намерении; а поскольку намерения не было, меня нельзя упрекнуть ни в малейшей неблагодарности. К тому же, видишь ли, Морис, самое главное — это необходимость. А нам необходимо реабилитировать себя каким-то ярким поступком. И я поручился за тебя.

— Перед кем?

— Перед Сантером. И он знает, что возглавишь эту экспедицию именно ты.

— Как это я?

«Ты уверен, что арестуешь виновных?» — спросил меня Сантер.

«Да, — ответил я, — но если Морис будет в этом участвовать».

«Но ты уверен в Морисе? С некоторых пор он стал умеренным».

«Те, что так говорят, ошибаются. Морис не более умеренный, чем я».

«Ты можешь поручиться за него?»

«Как за самого себя», — сказал я Сантеру.

Потом я направился к тебе, но не застал дома. Тогда я пошел этой дорогой, потому что, во-первых, я всегда хожу здесь, а во-вторых, я знаю, что ты тоже предпочитаешь ее. И вот мы встретились. Итак, вперед!

Победа с песней нам
Откроет все заставы…[10]
— Дорогой Лорен, мне очень жаль, но у меня нет ни малейшего желания участвовать в этой экспедиции. Скажешь, что не нашел меня.

— Но это невозможно! Тебя видел весь отряд.

— Ладно. Скажешь, что встретил меня, но я отказался идти с вами.

— Тем более невозможно.

— Почему же?

— Потому что в этом случае ты будешь уже не умеренным, а подозрительным. А ты знаешь, что делают с подозрительными: их ведут на площадь Революции и предлагают отдать честь статуе Свободы. Только, вместо того чтобы салютовать шляпой, они салютуют головой.

— Ну что ж, Лорен, будь что будет. По правде говоря, тебе, наверное, покажется странным то, что я сейчас тебе скажу…

Вытаращив глаза, Лорен смотрел на Мориса.

— Так вот, — продолжал Морис, — мне опротивела жизнь…

Лорен расхохотался.

— Прекрасно! — сказал он. — Мы поссорились с нашей возлюбленной, поэтому у нас в голове грустные мысли. Ну-ка, прекрасный Амадис, давай опять станем мужчиной, а значит, и гражданином. Я вот, наоборот, когда ссорюсь с Артемизой, становлюсь ярым патриотом! Кстати, ее божественность, богиня Разума, передает тебе миллион приветов.

— Поблагодари ее от моего имени. Прощай, Лорен.

— Как это «прощай»?

— А так, я ухожу.

— Куда?

— Да к себе, черт тебя побери!

— Ты губишь себя, Морис.

— Плевать!

— Морис, подумай. Друг мой, подумай.

— Уже подумал.

— Я ведь не все сказал.

— И что еще?

— Я не рассказал всего, что говорил мне Сантер.

— И что же он еще говорил?

— Когда я предложил, чтобы ты возглавил эту экспедицию, он посоветовал мне: «Будь осторожен».

«С кем?»

«С Морисом».

— Со мной?

— Да. Он добавил: «Морис очень часто бывает в этом квартале».

— В каком?

— В котором живет Мезон-Руж.

— Как! — воскликнул Морис. — Так он прячется там?

— По крайней мере, есть такое предположение, потому что именно там живет его возможный соучастник, купивший дом на Канатной улице.

— Он живет в предместье Виктор? — спросил Морис.

— Да, в предместье Виктор.

— И на какой улице предместья?

— На Старой улице Сен-Жак.

— Ах, Боже мой! — поднося руку к глазам, словно ослепленный молнией, прошептал Морис.

Через мгновение — похоже было, что он призвал на помощь все свое мужество, — Морис спросил:

— Кто он?

— Хозяин кожевенной мастерской.

— Его имя?

— Диксмер.

— Ты прав, Лорен, — сказал Морис, стараясь усилием воли подавить малейший признак волнения. — Я иду с вами.

— И правильно делаешь. Ты вооружен?

— Сабля, как всегда, при мне.

— Возьми еще пару пистолетов.

— А ты?

— У меня карабин. Ружья на плечо! На руку! Вперед, марш!

И патруль направился дальше. Морис был рядом с Лореном, а впереди шел какой-то человек, одетый во все серое. Это был представитель полиции.

Время от времени видно было, как от угла улицы или от двери дома отделялась какая-то тень и обменивалась несколькими словами с человеком в сером. Это были полицейские.

Когда отряд прибыл на Старую улицу Сен-Жак, человек в сером не колебался ни секунды. Он был хорошо осведомлен и сразу свернул в проулок.

Перед воротами в сад (через них однажды внесли Мориса со связанными руками и ногами) человек в сером остановился и сказал:

— Это здесь.

— Что здесь? — спросил Лорен.

— Здесь мы схватим обоих главарей.

Морис прислонился к стене. Ему казалось, что еще мгновение — и он упадет в обморок.

— А теперь, — добавил человек в сером, — давайте посмотрим. Здесь три входа: главный; тот, где мы стоим сейчас; вход в павильон. Вместе с шестью-восемью гвардейцами я войду через главный вход. Вы же наблюдайте за этим входом — оставим здесь четверых или пятерых, а трех самых надежных поставьте у входа в павильон.

— А я, — сказал Морис, — перелезу через стену и буду стеречь в саду.

— Прекрасно, — сказал Лорен, — тем более что ты сможешь открыть нам ворота изнутри.

— Охотно, — заметил Морис, — но не покидайте проулка и не входите, пока я не позову вас. Из сада я увижу все, что будет происходить в доме.

— Ты никак знаешь этот дом? — поинтересовался Лорен.

— Когда-то я хотел его купить.

Лорен расставил засады по углам изгороди и в нише ворот. А полицейский с восемью-десятью гвардейцами направился, как он сказал, захватывать главный вход.

Через минуту звуки их шагов растворились в пустынной темноте, не привлекая ни малейшего внимания.

Люди Мориса заняли отведенные им места и из всех сил старались слиться с тем, что их окружало. Все делалось тихо: можно было поклясться, что на Старой улице Сен-Жак не происходит ничего необычного.

Морис полез на стену.

— Подожди, — остановил его Лорен.

— Что еще?

— А пароль?

— Да, верно.

— «Гвоздика и подземный ход». Арестовывай всех, кто не скажет этих слов; пропускай всех, кто их скажет. Таков приказ.

— Спасибо, — сказал Морис.

И он спрыгнул со стены в сад.

IV «ГВОЗДИКА И ПОДЗЕМНЫЙ ХОД»

Полученный удар был ужасен. Морис должен был собрать всю свою волю, чтобы скрыть от Лорена потрясение, охватившее все его существо. Но, оказавшись в одиночестве, в тишине ночного сада, он немного успокоился: беспорядочно роившиеся в его голове мысли более или менее пришли в порядок.

Как же так? Выходит, дом, куда Морис приходил часто и с самой чистой радостью, дом, ставший для него земным раем, был притоном кровавых интриг! Выходит, радушный Прием, оказанный в ответ на его горячую дружбу, был лицемерием, а вся любовь Женевьевы была только страхом!

Читатели уже хорошо знакомы с расположением сада, где неоднократно прогуливались наши молодые люди. Морис скользил от одной группы деревьев и кустов к другой, пока не укрылся от лунного света в тени той самой оранжереи, где он был заперт в первый раз, как оказался в этом доме.



Оранжерея находилась напротив павильона, где жила Женевьева.

Огонь в этот вечер, вместо того чтобы ровно и спокойно освещать комнату молодой женщины, блуждал от одного окна к другому. Занавеска случайно оказалась наполовину поднятой, и Морис заметил Женевьеву, поспешно бросавшую вещи в чемодан. Его удивило, что в ее руках блеснуло оружие.

Чтобы лучше видеть происходящее в комнате, он встал на одну из каменных тумб. Его внимание привлек жаркий огонь, пылавший в камине: Женевьева жгла какие-то бумаги.

В это время открылась дверь и в комнату вошел какой-точеловек.

Вначале Морис решил, что это Диксмер.

Молодая женщина подбежала, схватила его руки, и они какое-то время смотрели друг на друга, как будто охваченные сильным волнением. Причину этого волнения Морис не мог угадать, потому что не слышал, о чем они говорили.

Но тут Морис смерил глазами фигуру вошедшего.

— Это не Диксмер, — прошептал он.

Действительно, вошедший был худощав и невелик ростом; Диксмер же был высок и плотен.

Ревность — действенный стимул; Морис мгновенно вычислил в уме рост незнакомца с точностью до одной десятой дюйма и представил себе фигуру мужа.

«Это не Диксмер», — прошептал он, как будто должен был повторить это еще раз, чтобы убедить себя в коварстве Женевьевы.

Он потянулся к окну, но чем ближе подходил к нему, тем меньше видел: в голове его пылал жар.

Его нога наткнулась на приставную лестницу. Окно находилось на высоте семи-восьми футов. Он приставил лестницу к стене, поднялся по ней и впился глазами в щель занавески.

Незнакомец, находившийся в комнате Женевьевы, был молод, лет двадцати семи-двадцати восьми. Голубые глаза, изящная внешность. Он держал руки молодой женщины в своих и что-то ей говорил, стараясь осушить слезы, стоявшие в чудесных глазах Женевьевы.

Легкий шум, произведенный Морисом, заставил молодого человека повернуть голову к окну.

И тут Морис едва сдержал крик удивления: он увидел своего таинственного спасителя с площади Шатле.

В эту минуту Женевьева отняла свои руки и подошла к камину, чтобы убедиться, что все бумаги сгорели.

Морис не мог больше сдерживаться. Все страсти, терзающие мужчину — любовь, месть, ревность, — огненными зубами стиснули его сердце. Не теряя времени, он с силой толкнул плохо закрытую оконную раму и спрыгнул в комнату.

В тот же миг к его груди были приставлены два пистолета.

Женевьева повернулась на шум и онемела, увидев Мориса.

— Сударь, — холодно сказал молодой республиканец тому, кто держал его жизнь под двойным прицелом своего оружия, — сударь, вы шевалье де Мезон-Руж?

— А если и так? — ответил шевалье.

— О, если это так, то я знаю, что вы человек мужественный, а стало быть, спокойный, потому хотел бы сказать вам два слова.

— Говорите, — согласился шевалье, не убирая пистолетов.

— Вы можете меня убить, но вы не убьете меня прежде, чем я закричу; вернее, я не умру, не закричав. А услышав крик, множество людей, окруживших этот дом, обратят его в пепел за десять минут. Так что опустите ваши пистолеты и послушайте, что я сейчас скажу этой даме.

— Женевьеве? — спросил шевалье.

— Мне? — прошептала молодая женщина.

— Да, вам.

Женевьева, став бледнее статуи, схватила Мориса за руку, но молодой человек оттолкнул ее.

— Вы сами знаете, в чем вы меня заверяли, сударыня, — с глубоким презрением произнес он. — Теперь я вижу, что вы говорили правду. Вы действительно не любите господина Морана.

— Морис, выслушайте меня! — воскликнула Женевьева.

— Мне нечего слушать, сударыня, — ответил Морис. — Вы обманули меня. Вы одним ударом разрубили все нити, скреплявшие мое сердце с вашим. Вы мне говорили, что не любите господина Морана, но вы мне не сказали, что любите другого.

— Сударь, — сказал шевалье, — что вы там говорите о Моране, или, вернее, о каком Моране вы говорите?

— О химике Моране.

— Химик Моран перед вами. Химик Моран и шевалье де Мезон-Руж — одно и то же лицо.

И протянув руку к столу, он мгновенно надел лежавший там черный парик, так долго делавший его неузнаваемым для глаз молодого республиканца.

— Ах так, — с еще большим презрением произнес Морис, — теперь я понимаю, вы любите не Морана, потому что Морана не существует; но обман, даже самый ловкий, не становится от этого менее отвратительным.

Шевалье сделал угрожающий жест.

— Сударь, — продолжал Морис, — соблаговолите оставить меня на минутку с госпожой Диксмер. Впрочем, можете присутствовать при беседе, если хотите; она будет недолгой.

Женевьева подала Мезон-Ружу знак набраться терпения.

— Итак, — продолжал Морис, — итак, вы, Женевьева, сделали из меня посмешище для моих друзей! Они будут чувствовать омерзение ко мне! Вы заставили меня слепо служить всем вашим заговорам; вы извлекали из меня пользу, как из какого-нибудь инструмента. Послушайте: это бесчестно! Но вы будете за это наказаны, сударыня. Сейчас этот господин убьет меня на ваших глазах! Но не пройдет и пяти минут, как он тоже упадет у ваших ног, а если выживет, то только для того, чтобы лишиться головы на эшафоте.

— Он умрет? — воскликнула Женевьева, — его лишат головы на эшафоте? Но вы, Морис, не знаете, что это мой покровитель, покровитель моей семьи, я отдам жизнь за него. Если он умрет, умру и я. Если вы — моя любовь, то он — моя вера!

— Ах, — сказал Морис, — вы, может быть, станете по-прежнему говорить о своей любви ко мне? И правда, женщины слишком слабы и трусливы.

Потом, обернувшись, обратился к молодому роялисту:

— Что же, сударь, вам нужно убить меня или умереть.

— Почему?

— Потому что, если вы меня не убьете, я вас арестую.

И Морис протянул руку, чтобы схватить его за ворот.

— Я не стану отвоевывать у вас свою жизнь, — ответил шевалье де Мезон-Руж, — берите!

И он бросил пистолеты на кресло.

— Почему же вы не будете драться со мной за свою жизнь?

— Потому что моя жизнь не стоит тех душевных мук, которые будут меня терзать, если я убью порядочного человека. И особенно… особенно потому, что Женевьева любит вас.

— О! — воскликнула молодая женщина, заламывая руки. — Как вы добры, великодушны, преданны и благородны, Арман!

Морис смотрел на них почти остолбенев от изумления.

— Итак, — сказал шевалье, — я возвращаюсь в свою комнату; даю вам слово чести не для того чтобы сбежать, а чтобы спрятать один портрет.

Морис быстро взглянул на портрет Женевьевы. Тот был на своем обычном месте.

Мезон-Руж либо угадал мысль Мориса, либо захотел довести свое великодушие до предела.

— Да, — сказал он, — я знаю, что вы республиканец. Но я знаю также, что у вас чистое и преданное сердце. Я доверяюсь вам до конца: смотрите!

И он вынул спрятанную на груди миниатюру: это был портрет королевы.

Морис уронил голову на руки.

— Жду ваших распоряжений, сударь, — сказал Мезон-Руж. — Если вы хотите меня арестовать, то, когда мне настанет момент отдаться в ваши руки, постучите в эту дверь. С тех пор как моя жизнь не поддерживается больше надеждой на спасение королевы, я не дорожу ею.

И шевалье вышел. Морис не сделал ни одного движения, чтобы задержать его.

Едва Мезон-Руж покинул комнату, Женевьева бросилась к ногам молодого человека.

— Простите, Морис, простите за все зло, что я вам причинила. Простите мои обманы. Простите во имя моих слез и страданий, потому что, клянусь вам, я много плакала, много страдала. Мой муж уехал сегодня утром; я не знаю, куда он отправился, может быть, я больше никогда его не увижу. Теперь у меня остался единственный друг, даже не друг, а брат, и вы хотите его убить. Простите Морис! Простите!

Морис поднял молодую женщину.

— Что вы хотите? — сказал он. — Такова судьба; сейчас все ставят свою жизнь на карту. Шевалье де Мезон-Руж играл, как и другие, но проиграл. Настало время платить.

— То есть, умереть, если я правильно поняла?

— Да.

— Он должен умереть! И это мне говорите вы!

— Не я, Женевьева, а судьба.

— Судьба еще не сказала своего последнего слова в этом деле, поскольку вы можете спасти его, именно вы.

— Ценой своего слова, а следовательно, и своей чести? Я понимаю вас, Женевьева.

— Закройте глаза, Морис; вот все, о чем я прошу вас, и я обещаю вам, что моя признательность будет такой, на какую только может пойти женщина.

— Я напрасно буду закрывать глаза, сударыня. Есть пароль; не зная его, никто отсюда не сможет выйти, потому что, повторяю, дом окружен.

— И вы знаете его?

— Конечно, знаю.

— Морис!

— Что?

— Друг мой, мой дорогой Морис, скажите мне пароль, мне необходимо его знать.

— Женевьева, — воскликнул Морис, — Женевьева! Но кто вы мне, чтобы сказать: «Морис, ради моей любви к тебе лишись слова, чести, измени своему делу, отрекись от своих взглядов»? Что вы предлагаете мне, Женевьева, взамен всего этого, вы, которая так меня искушает?

— О Морис! Спасите его, сначала спасите его, а потом требуйте мою жизнь.

— Женевьева, — мрачно ответил Морис, — послушайте: я стаю одной ногой на дороге бесчестья. Чтобы окончательно встать на эту дорогу, у меня должен быть, по крайней мере, веский довод против самого себя. Женевьева, поклянитесь, что не любите шевалье де Мезон-Ружа…

— Я люблю шевалье де Мезон-Ружа как сестра, как друг, и никак иначе, клянусь вам!

— Женевьева, вы любите меня?

— Морис, я люблю вас, это правда, как и то, что Бог меня слышит.

— Если я сделаю то, о чем вы меня просите, покинете вы родных, друзей, родину, чтобы бежать с предателем?

— Морис! Морис!

— Она колеблется… О, она колеблется!

И Морис в презрении отпрянул.

Женевьева опиралась на его руку, и, лишившись опоры, упала на колени.

— Морис, — сказала она, откинувшись назад и заламывая руки, — все, что только захочешь, клянусь тебе! Приказывай, я повинуюсь!

— Ты будешь моей, Женевьева?

— Как только ты потребуешь.

— Клянись Христом.

Женевьева протянула руки.

— Боже мой! — произнесла она. — Ты простил прелюбодейку, ты, надеюсь, простишь и меня.

Крупные слезы покатились по ее щекам и упали на длинные разметавшиеся волосы, струящиеся по груди.

— О, не клянитесь так, — воскликнул Морис, — или я не приму вашей клятвы!

— Боже мой, — прошептала она, — я клянусь посвятить свою жизнь Морису, умереть вместе с ним и, если будет нужно, умереть ради него, если он спасет моего защитника, моего брата, шевалье де Мезон-Ружа.

— Хорошо, он будет спасен, — сказал Морис.

Он подошел к комнате шевалье.

— Сударь, переоденьтесь в костюм кожевенника Морана. Я возвращаю вам ваше слово, вы свободны. И вы тоже, сударыня, — обратился он к Женевьеве. — Пароль: «Гвоздика и подземный ход».

И словно страшась остаться в этой комнате, где он произнес слова, превратившие его в предателя, Морис открыл окно и выпрыгнул в сад.

V ОБЫСК

Морис снова занял свой пост в саду напротив окна Женевьевы; только на этот раз оно было темным: молодая женщина ушла в комнату шевалье де Мезон-Ружа.

Морис вовремя покинул дом, потому что едва он дошел до угла оранжереи, как ворота в сад открылись и в сопровождении Лорена с пятью-шестью гвардейцами появился человек в сером.

— Ну что? — поинтересовался Лорен.

— Как видите, — ответил Морис, — я на посту.

— Никто не пытался нарушить запрет? — спросил Лорен.

— Никто, — сказал Морис, который был счастлив, что ему не пришлось солгать, отвечая на столь удачно заданный вопрос. — А что делали вы?

— А мы убедились, что шевалье де Мезон-Руж вошел в этот дом час назад и с тех пор из него не выходил, — ответил представитель полиции.

— И вы знаете его комнату? — спросил Лорен.

— Его комната отделена от комнат гражданки Диксмер лишь коридором.

— Ах так! — произнес Лорен.

— Черт побери, их и не нужно было разъединять. Кажется, этот шевалье де Мезон-Руж из тех, кто своего не упустит.

Кровь бросилась Морису в голову. Он закрыл глаза; в мозгу его металась тысяча молний.

— Ну, а… как же гражданин Диксмер, что он думал об этом? — спросил Лорен.

— Он считал, что для него это большая честь.

— Ну, так что? — сдавленным голосом проговорил Морис. — Что мы решим?

— Сейчас мы, — сказал человек в сером, — возьмем шевалье в его же комнате, а может быть, и в постели.

— Значит, он ни о чем не догадывается?

— Абсолютно ни о чем.

— Известен план этого участка? — спросил Лорен.

— У нас очень точный план, — отозвался человек в сером. — В углу сада — павильон, вон там. Поднявшись на четыре ступеньки, — видно вам их отсюда? — окажемся на площадке. Направо дверь в комнату гражданки Диксмер; вот, несомненно, ее окно. Напротив окна, в глубине комнаты, еще одна дверь, ведущая в коридор. А в этом коридоре дверь в комнату изменника.

— Отлично! Вот что значит тщательная топография! — сказал Лорен. — Имея такой план, можно идти с завязанными глазами увереннее, чем с открытыми. Пойдем же.

— Соседние улицы под надежной охраной? — спросил Морис с интересом, который все присутствующие, естественно, расценили как опасение за то, чтобы шевалье не сбежал.

— Улицы, проходы, перекрестки — все! — ответил представитель полиции. — Ручаюсь, даже мышь не проскользнет, если не знает пароля.

Морис вздрогнул. Было предпринято столько мер, что он стал бояться, как бы совершенная им измена не стала бесполезной для его счастья.

— Итак, — сказал человек в сером, — сколько вам нужно людей, чтобы арестовать шевалье?

— Сколько человек? — переспросил Лорен. — Надеюсь, будет достаточно меня и Мориса; не так ли, Морис?

— Да, — пробормотал тот, — конечно, нас будет достаточно.

— Послушайте, — продолжал представитель полиции, — только без лишнего хвастовства: вы сможете его взять?

— Черт побери! Возьмем ли мы его? — воскликнул Лорен. — Ну, конечно же! Не правда ли, Морис, ведь нужно, чтобы его взяли мы?

Лорен сделал ударение на последнем слове. Он уже говорил Морису, что над ними начало витать подозрение и что надо не дать ему времени развиться — а в ту эпоху подозрения крепли очень быстро. Короче, Лорен понимал, что усомниться в патриотизме людей, сумевших вдвоем схватить шевалье де Мезон-Ружа, никто не посмел бы.

— Хорошо, — заключил человек в сером, — если вы действительно за это беретесь, то трое будут лучше двоих, а четверо лучше троих. Ведь шевалье даже спит со шпагой под подушкой, а на ночном столике у него всегда лежит пара пистолетов.

— Черт побери! — взорвался гренадер из отряда Лорена. — Давайте войдем все вместе, зачем кого-то выделять? Если он сдастся — отправим его в запас для гильотины, если окажет сопротивление — изрубим его.

— Отлично сказано, — заметил Лорен. — Вперед! Войдем через окно или через дверь?

— Через дверь, — сказал человек в сером. — Может, в ней случайно остался ключ. Если же мы полезем в окно, то придется разбить стекло, а это наделает шуму.

— Ладно, войдем через дверь, — решил Лорен. — Лишь бы войти, а как — не важно. Итак, Морис, сабли наголо!

Морис машинально вытащил саблю из ножен.

И небольшой отряд направился к павильону. Как и говорил человек в сером, они поднялись по ступенькам подъезда и оказались на площадке, затем в прихожей.

— Ага! — радостно воскликнул Лорен. — Ключ в двери!

И действительно, в темноте, ощупывая дверь рукой, он почувствовал кончиками пальцев металлический холод ключа.

— Ну, открывай же, гражданин лейтенант, — сказал представитель полиции.

Лорен осторожно повернул ключ в замке — дверь открылась.

Морис вытер рукой влажный от пота лоб.

— Ну вот мы и на месте, — произнес Лорен.

— Не совсем, — возразил человек в сером. — Если наши топографические сведения точны, то мы сейчас находимся в комнатах гражданки Диксмер.

— Можно в этом убедиться, — сказал Лорен. — Давайте зажжем свечи. В камине еще тлеют угли.

— Зажжем факелы, — решил человек в сером. — Они не гаснут так быстро, как свечи.

Он взял у одного из гренадеров два факела и зажег их от угасавшего огня камина. Один из них он протянул Морису, другой — Лорену.

— Видите, — сказал он, — я не ошибся: эта дверь ведет в спальню гражданки Диксмер, выходящую в коридор.

— Вперед! В коридор! — воскликнул Лорен.

Распахнулась находившаяся в глубине дверь, также незапертая, и они оказались у комнаты шевалье. Раз двадцать Морис раньше видел эту дверь, но ему никогда не приходило в голову спросить, что за ней находится: для него весь мир был сосредоточен в той комнате, где его принимала Женевьева.

— О! — прошептал Лорен. — Здесь уже другое дело: ключа нет и дверь заперта.

— Но, — с трудом проговорил Морис, — вы уверены, что это здесь?

— Если план верен, то его комната должна находиться именно здесь, — сказал представитель полиции. — Впрочем, сейчас увидим. Гренадеры, ломайте дверь. А вы, граждане, приготовьтесь: как только выломают дверь, врывайтесь в комнату.

Четыре гвардейца, выбранные человеком в сером, подняли приклады своих ружей и по его знаку разом ударили: дверь разлетелась в щепки.

— Сдавайся или ты мертв! — крикнул Лорен, бросаясь в комнату.

Никто не ответил: полог кровати был задернут.

— Кровать! Следите за кроватью! — приказал человек в сером. — Целься! При первом же движении занавесок — огонь!

— Подождите, — сказал Морис, — я отдерну полог.

В надежде, что Мезон-Руж спрятался за занавесками и первый удар кинжала или первый выстрел достанется ему, Морис кинулся к пологу, и тот с жалобным звуком скользнул по железному пруту.

Кровать была пуста.

— Черт возьми! — удивился Лорен. — Никого!

— Он сбежал, — пробормотал Морис.

— Но это невозможно, граждане! Невозможно! — закричал человек в сером. — Я вам говорю: видели, как он вошел сюда час назад, но никто не видел, чтобы он выходил; да и все выходы перекрыты.

Лорен распахнул дверцы чуланов и шкафов, осмотрел все места, даже те, где человеку физически невозможно было спрятаться.

— Однако же никого нет! Вы прекрасно видите, никого!

— Никого! — с волнением, которое можно было легко понять, повторил Морис. — Действительно, вы видите, здесь никого нет!

— А комнаты гражданки Диксмер? — предположил представитель полиции. — Может быть, он там?

— О! — произнес Морис. — Комнату женщины нужно уважать.

— Конечно, — ответил на это Лорен, — мы с почтением отнесемся и к комнате гражданки Диксмер, и к ней самой, но мы ее осмотрим.

— Гражданку Диксмер? — спросил один из гренадеров, довольный тем, что можно двусмысленно пошутить.

— Нет, — ответил Лорен, — только комнату.

— Тогда, — сказал Морис, — позвольте, я войду первым.

— Иди, — согласился Лорен, — ты начальник: по месту и почет.

Двоих оставили охранять эту комнату. Все направились туда, где зажигали факелы.

Морис подошел к двери, ведущей в спальню Женевьевы.

Впервые он был у этой двери.

Сердце его бешено колотилось.

Ключ оказался на месте. Морис потянулся к нему, но заколебался.

— Ну что же ты, — сказал Лорен, — открывай!

— А если гражданка Диксмер уже спит? — ответил Морис.

— Мы только посмотрим ее кровать, заглянем под кровать, в камин и в шкафы, — ответил Лорен, — после чего, если там никого, кроме нее, нет, мы пожелаем ей доброй ночи.

— Ну нет, — произнес человек в сером, — мы ее арестуем. Гражданка Женевьева Диксмер — аристократка. Ее признали сообщницей девицы Тизон и шевалье де Мезон-Ружа.

— Тогда открывай сам, — ответил Морис, выпуская ключ, — я не арестовываю женщин.

Представитель полиции покосился на Мориса, а гренадеры стали между собой перешептываться.

— О, вы шепчетесь? — переспросил Лорен. — Шептаться надо, когда вы вдвоем; а я того же мнения, что и Морис.

И он сделал шаг назад.

Человек в сером схватил ключ, быстро повернул его, и дверь поддалась. Солдаты устремились в комнату.

На маленьком столике горели две свечи, но спальня Женевьевы, как и комната шевалье де Мезон-Ружа, была пуста.

— Пусто! — воскликнул представитель полиции.

— Пусто! — повторил, бледнея, Морис. — Где же она?

Лорен с удивлением посмотрел на Мориса.

— Поищем, — сказал человек в сером и в сопровождении гвардейцев принялся обыскивать дом от подвалов до мастерских.

Как только они удалились, Морис, с нетерпением наблюдавший за ними, бросился в спальню, вновь открывая все шкафы и шепча с тревогой:

— Женевьева, Женевьева!

Но Женевьева не отвечала: комната действительно была пуста.

Тогда Морис в свою очередь стал исступленно обыскивать дом. Оранжереи, сараи, службы — он осмотрел все, но безрезультатно.

В это время послышался шум, и к дверям подошел отряд вооруженных людей. Обменявшись паролем с часовым, они заполнили сад и дом. Во главе этого подкрепления красовался закопченный султан Сантера.

— Ну? — спросил он Лорена. — Где заговорщик?

— Как где заговорщик?

— Да. Я вас спрашиваю, что вы с ним сделали?

— Я тоже мог бы спросить вас об этом: ваш отряд, если он хорошо охранял выходы, должен был арестовать его, потому что Мезон-Ружа в доме, когда мы пришли, уже не было.

— Что вы такое говорите? — закричал разъяренный генерал. — Значит, вы его упустили?

— Мы не могли его упустить, потому что не видели его.

— Тогда я вообще ничего не понимаю, — сказал Сантер.

— В чем?

— В том, что мне сказал ваш посланец.

— А разве мы к вам кого-нибудь посылали?

— Конечно. Это был человек в коричневом, черноволосый, в зеленых очках. Он пришел предупредить нас от вашего имени, что вы собираетесь схватить Мезон-Ружа, но он защищается как лев. Поэтому я поспешил к вам на помощь.

— Человек в коричневом, с черными волосами и в зеленых очках? — повторил Лорен.

— Именно так; он еще держал под руку женщину.

— Молодую и красивую? — воскликнул Морис, бросаясь к генералу.

— Да, молодую и красивую.

— Это был он и гражданка Диксмер.

— Кто он?

— Мезон-Руж… О я, презренный, почему я не убил их обоих?

— Ну-ну, гражданин Ленде, — произнес Сантер, — их схватят.

— Но какого черта вы их пропустили? — спросил Лорен.

— Черт побери! — отвечал Сантер. — Я их пропустил, потому что они знали пароль.

— Они знали пароль! — воскликнул Лорен. — Выходит, среди нас находится предатель?

— Нет, нет, гражданин Лорен, — заверил его Сантер, — мы вас знаем, и нам хорошо известно, что среди вас предателей нет.

Лорен осмотрелся, будто искал предателя, которого он опасался.

Он увидел мрачное лицо и нерешительный взгляд Мориса.

— О! Что бы это значило? — прошептал он.

— Этот человек не мог уйти далеко, — заметил Сантер. — Мы обыщем всю округу. А может быть, он уже наткнулся на какой-нибудь патруль, оказавшийся проворнее нас и не давший себя провести.

— Да, да, будем искать, — сказал Лорен.

И он схватил за руку Мориса, а затем, под предлогом поисков, увел его из сада.

— Да, будем искать, — согласились гвардейцы, — но перед этим…

Один из них кинул факел под сарай, набитый хворостом и сухими растениями.

— Пойдем, — говорил Лорен, — пойдем.

Морис не оказал ни малейшего сопротивления. Он шел за Лореном, будто ребенок. Не обменявшись ни словом, они дошли до моста. У моста они остановились. Морис обернулся.

Небо над предместьем стало красным, и было видно, как над домами взлетают тысячи искр.

VI КЛЯТВА ВЕРНОСТИ

Вздрогнув, Морис протянул руку в сторону Старой улицы Сен-Жак.

— Огонь! — произнес он. — Огонь!

— Да, огонь, — сказал Лорен, — ну и что?

— О Боже мой! Боже мой! А если она вернулась?

— Кто?

— Женевьева.

— Женевьева — это госпожа Диксмер, не так ли?

— Да, она.

— Думаю, что ты можешь этого не бояться. Она не вернется, не для того она уходила.

— Лорен, я должен найти ее, мне нужно отомстить за себя.

— О! — воскликнул Лорен. —

Любовь — тиран и смертным и богам;
Несут ей на алтарь не только фимиам.
— Ты мне поможешь найти ее, правда, Лорен?

— Черт возьми, это будет нетрудно.

— Но как?

— Это несомненно. Если ты, насколько я могу судить, интересуешься судьбой гражданки Диксмер, ты должен знать эту женщину, ты должен знать, кто ее самые близкие друзья. Она не покинула Париж, у них у всех бешеная страсть оставаться здесь. Она укрылась у своей верной подруги. И завтра утром какая-нибудь Роза или Мартон принесет тебе записочку примерно такого содержания:

«Коль Марс Киферу видеть хочет,
Пускай лазурный плащ попросит он у Ночи.
И пусть он придет к консьержу на такую-то улицу, в такой-то дом и спросит госпожу ***». Вот так.

Морис пожал плечами. Он хорошо знал, что Женевьеве не у кого было спрятаться.

— Мы не найдем ее, — прошептал он.

— Позволь сказать тебе кое-что, Морис, — сказал Лорен.

— Что именно?

— Даже если мы не найдем ее, это будет не такое уж большое несчастье.

— Если мы не найдем ее, Лорен, — ответил Морис, — я умру.

— Ах, черт! — сказал молодой человек. — Выходит, что от этой самой любви ты чуть не умер?

— Да, — ответил Морис.

Лорен на минуту задумался.

— Морис, — сказал он, — сейчас около одиннадцати часов, квартал безлюден; вон там каменная скамья, кажется поставленная специально для двух друзей. Соблаговоли осчастливить меня приватной беседой, как говорили яри старом порядке. Даю слово, что буду говорить только прозой.

Морис осмотрелся и сел рядом с другом.

— Говори, — промолвил он, уронив отяжелевшую голову на руки.

— Дорогой друг, послушай, без вступления, без перифраз, без комментариев скажу одно: мы гибнем, вернее, ты нас губишь.

— Как это? — спросил Морис.

— Милый друг, — продолжал Лорен, — есть некое постановление Комитета общественного спасения; оно объявляет предателем родины каждого, кто поддерживает отношения с врагами вышеназванной родины. Знакомо тебе это постановление, а?

— Конечно, — ответил Морис.

— Ты его знаешь?

— Да.

— Ладно. Мне кажется, что ты в какой-то степени изменяешь родине. Как говорит Манлий, «что скажешь ты на это?»

— Лорен!

— Вне сомнения; однако, если только ты не считаешь, что родину боготворят те, кто предоставляет кров, стол и ночлег шевалье де Мезон-Ружу, который не является пылким республиканцем и, которого, полагаю, пока еще не обвиняют в том, что это он устроил сентябрьские события.

— Ах, Лорен! — вздохнул Морис.

— Так вот, из этого следует, — продолжал моралист, — что, как мне кажется, ты был или в какой-то степени еще остаешься другом женщины, считающейся врагом родины. Постой, постой, не возмущайся, дорогой друг. Ты, как блаженной памяти Энкелад: едва шевельнешься, как гора уже приходит в движение. Повторяю, не возмущайся, а признайся попросту, что ты больше не ревностный патриот.

Лорен произнес эти слова со всей нежностью, на какую только был способен, и коснулся темы с истинно цицероновским мастерством.

Морис ограничился тем, что выразил свой протест жестом.

Но Лорен не принял во внимание этот жест и продолжал:

— О, если бы мы жили при температуре теплицы, при благопристойной температуре, когда по правилам ботаники термометр неизменно показывает шестнадцать градусов, я бы сказал тебе, дорогой Морис: все это очень изящно, все как надо; время от времени будем немножко аристократами, это во благо, это хорошо пахнет. Но мы сейчас варимся при тридцати пяти-сорокаградусной жаре! Земля горит под ногами, так что мы вынужденно становимся умеренными и из-за этой жары кажемся холодными; а кто холоден, тот попадает в подозрительные, ты это знаешь, Морис. А если уж кто считается подозрительным, то, дорогой Морис, ты слишком умен, чтобы не знать, кем он скоро станет, а вернее — скоро не станет.

— Пусть! Пусть меня убьют и все на этом закончится! — воскликнул Морис. — Я так устал от жизни.

— Да, четверть часа назад, — сказал Лорен. — По правде говоря, это не такой долгий срок, чтобы я позволил тебе поступить так, как ты хочешь. И потом ведь ты понимаешь, что сегодня нужно умирать республиканцем, а ты умер бы аристократом.

— О! — воскликнул Морис, у которого в жилах начинала бурлить кровь от нестерпимой боли — следствия сознания своей вины. — О, ты зашел слишком далеко, друг мой!

— Я зайду еще дальше, потому что предупреждаю: если ты сделаешься аристократом…

— Донесешь на меня?

— Тьфу ты! Нет, запру в подвале и велю искать тебя с барабанным боем как затерявшуюся вещь. Потом объявлю, что аристократы, зная, какую участь ты им готовишь, заточили тебя, мучили, морили голодом; так что, когда тебя отыщут, как судью де Бомона, господина де Латюда и других, рыночные торговки и старьевщики из секции Виктор публично увенчают тебя цветами. Так что поспеши вновь стать Аристидом, иначе твоя судьба ясна.

— Лорен, Лорен, я чувствую, что ты прав, но меня что-то тащит за собой, я качусь под откос. Ты сердишься на меня за то, что я подчиняюсь руке судьбы?

— Я не сержусь, а браню тебя. Вспомни о сценах, которые Пилад устраивал Оресту почти ежедневно — сценах, убедительно доказывающих, что дружба — всего лишь парадокс; эти образцовые друзья спорили с утра до вечера.

— Оставь меня, Лорен, так будет лучше.

— Никогда!

— В таком случае, позволь мне любить, сходить с ума как мне угодно, а может, даже стать преступником, поскольку, если мы еще с ней встретимся, я чувствую, что убью ее.

— Или упадешь перед ней на колени. Ах, Морис! Морис, влюбленный в аристократку, — никогда бы не поверил! Ты ведешь себя как бедный Ослен с маркизой де Шарни.

— Прекрати, Лорен, умоляю тебя!

— Я вылечу тебя, Морис, черт меня побери. Я не хочу, чтобы ты выиграл в лотерею святой гильотины, как говорит бакалейщик с улицы Менял. Берегись, Морис, ты выведешь меня из терпения, сделаешь из меня кровопийцу. Морис, я чувствую необходимость поджечь остров Сен-Луи. Дайте мне факел, дайте горящую головню!

Нет, право, я напрасно плачу,
Что нету факела пожарче у меня:
В тебе самом, Морис, достаточно огня,
Чтоб душу сжечь твою и город весь в придачу.
Морис невольно улыбнулся:

— Ты забываешь, мы условились говорить только прозой.

— Но ведь и ты своим безумством доводишь меня до отчаяния, — сказал Лорен, — но ведь и… Морис, давай запьем, станем пьяницами или будем выступать на собраниях с предложениями, начнем изучать политическую экономию. Но, ради Юпитера, не будем влюбляться. Давай любить только Свободу.

— Или Разум.

— Ах да, богиня передает тебе наилучшие пожелания и находит, что ты очаровательный смертный.

— И ты не ревнуешь?

— Морис, чтобы спасти друга, я чувствую себя способным на любые жертвы.

— Спасибо, мой бедный Лорен, я ценю твою преданность. Но самый лучший способ утешить меня, видишь ли, это дать мне возможность упиться своей печалью. Прощай, Лорен; сходи к Артемизе.

— А ты куда пойдешь?

— Вернусь к себе.

И Морис сделал несколько шагов в сторону моста.

— Разве ты теперь живешь в районе Старой улицы Сен-Жак?

— Нет, но мне хочется пройти через этот район.

— Чтобы еще раз посмотреть на то место, где жила твоя бесчеловечная?

— Чтобы посмотреть, не вернулась ли она туда, где — она это знает — я жду ее. О Женевьева, Женевьева! Я никогда не думал, что ты способна на такое предательство!

— Морис, один тиран, который слыл прекрасным знатоком прекрасного пола — он умер оттого, что сильно любил, — говорил:

Ах, женщина свой век изменчивостью мерит;
Безумен тот, кто ей поверит![11]
Морис вздохнул, и друзья направились к Старой улице Сен-Жак.

По мере того как они приближались к ней, все отчетливее слышался сильный шум; друзья видели растущее зарево, слышали патриотические песни, которые днем, под солнцем, в боевой обстановке, казались героическими гимнами, но ночью, при свете пожара, приняли мрачный оттенок опьянения каннибалов.

— О, Боже мой! Боже мой! — произнес Морис, забывая о том, что Бог упразднен.

Он продолжал идти; его лоб покрылся потом.

Лорен посмотрел на идущего Мориса и прошептал сквозь зубы:

Когда любовь захватит нас,
Тогда прощай благоразумье![12]
Казалось, весь Париж отправился к театру описанных нами событий. Морис должен был пройти сквозь строй гренадеров и ряды представителей различных секций, потом сквозь тесные толпы той всегда яростной, всегда возбужденной черни, что в ту эпоху, вопя, носилась от зрелища к зрелищу.

Приближаясь к цели, Морис, который шел в страшном нетерпении, все больше ускорял шаг. Лорен едва успевал за ним, но он слишком любил друга, чтобы оставить его одного в такой момент.

Почти все было кончено: огонь из сарая, куда один из гвардейцев швырнул горящий факел, перекинулся на деревянные мастерские, построенные с большими просветами для циркуляции воздуха; горел готовый товар; начал гореть и сам дом.

— О! Боже мой! — воскликнул Морис. — А если она вернулась и ждала меня в какой-нибудь из комнат, окруженная пламенем, ждала меня, звала меня…

И, полуобезумевший от горя, Морис, предпочитая скорее верить в безрассудство той, кого он любил, чем в ее предательство, очертя голову бросился в дверь павильона, еле видневшуюся среди клубов дыма.

Лорен по-прежнему шел за ним; он пошел бы за ним и в ад.

Крыша пылала; огонь начинал охватывать лестницу.



Морис, задыхаясь, прошел по второму этажу, по гостиной, по комнатам Женевьевы, шевалье де Мезон-Ружа, по коридорам. Прерывающимся голосом он звал:

— Женевьева! Женевьева!

Но никто не отзывался.

Вернувшись в первую комнату, друзья увидели, что пламя уже охватывает дверь. Не слушая криков Лорена, который указывал ему на окно, Морис прошел сквозь пламя.

Потом через двор, заваленный разбитой мебелью, он побежал в дом, проник в столовую, прошел через гостиную Диксмера, кабинет химика Морана. Везде было полно дыма, каких-то обломков, битого стекла. Огонь уже достиг этой части дома и стал ее пожирать.

Так же как и в павильоне, Морис обошел всё; он не пропустил ни одной комнаты, ни одного коридора. Он даже спустился в подвалы: вдруг Женевьева, спасаясь от пожара, укрылась там.

Никого!

— Черт возьми! — не вытерпел Лорен. — Ты же видишь, здесь никто не выдержал бы, кроме саламандр, но ведь мы ищем не это сказочное животное. Пойдем, спросим у тех, кто здесь был. Может, кто-нибудь видел ее.

Увести Мориса из дома удалось буквально силой, надежда удерживала его одной из своих тончайших нитей.

Они начали поиски: обошли всю округу, расспрашивали встречных женщин, обшаривали все проходы, но все оказалось безрезультатно. Был час ночи. Морис, несмотря на свое атлетическое сложение, чуть не валился от усталости. Наконец он отказался от своих поисков, от беготни, от постоянных стычек с толпой.

Лорен остановил проезжавший фиакр.

— Дорогой мой, — сказал он Морису, — мы сделали все, что в человеческих силах, чтобы найти Женевьеву. Мы совсем измотаны, мы обгорели, мы чуть не поссорились из-за нее. Как бы требователен ни был Купидон, он не может потребовать большего от того, кто влюблен, а тем более от того, кто не влюблен. Давай сядем в фиакр и отправимся по домам.

Морис молча повиновался. До его дома они доехали не обменявшись ни единым словом.

В тот момент, когда Морис выходил из экипажа, они услышали, что в его квартире закрылось окно.

— Вот хорошо, — сказал Лорен, — тебя ждут, мне будет спокойнее. А теперь стучи.

Морис постучал, дверь открылась.

— Спокойной ночи, — пожелал ему Лорен. — Утром я зайду за тобой.

— Спокойной ночи, — машинально ответил Морис.

И за ним закрылась дверь.

На первых ступенях лестницы он увидел своего служителя.

— О гражданин Ленде! — воскликнул тот. — Сколько же волнений вы нам доставили!

Слово нам поразило Мориса.

— Вам? — переспросил он.

— Да, мне и той дамочке, что ожидает вас.

— Дамочке! — повторил Морис, считая, что сейчас совсем не время отзываться на воспоминания, связанные с кем-нибудь из прежних подруг. — Хорошо, что ты сказал мне об этом, я переночую у Лорена.

— О, это невозможно. Она стояла у окна, видела, как вы вышли из фиакра, и воскликнула: «Вот он!»

— Ну и что? Какое мне дело до того, что она меня знает? У меня сейчас нет настроения предаваться любви. Поднимись и скажи этой женщине, что она ошиблась.

Служитель хотел было идти, но остановился.

— Э, гражданин, — сказал он, — вы не правы. Дамочка и так очень грустна, а мой ответ приведет ее в полное отчаяние.

— Но скажи хотя бы, как она выглядит? — спросил Морис.

— Гражданин, я не видел ее лица, она закутана в накидку и плачет. Вот и все, что я знаю.

— Она плачет! — воскликнул Морис.

— Да, но очень тихо, сдерживая рыдания.

— Она плачет, — повторил Морис. — Выходит, на свете есть кто-то, кто настолько любит меня, чтобы до такой степени беспокоиться из-за моего отсутствия?

И он вслед за служителем медленно поднялся наверх.

— Вот и он, гражданка, вот и он! — закричал слуга, стремительно входя в комнату.

Морис вошел за ним.

В углу гостиной он увидел трепещущее существо, прятавшее лицо в подушки, — женщину, которую можно было бы счесть мертвой, если бы не конвульсивные вздохи, сотрясавшие ее тело.

Знаком он приказал служителю удалиться.

Тот повиновался и закрыл за собой дверь.

Морис подбежал к молодой женщине; она подняла голову.

— Женевьева! — воскликнул молодой человек. — Женевьева, вы у меня! Боже мой, я, наверное, сошел с ума?

— Нет, друг мой, вы в своем уме, — ответила молодая женщина. — Я обещала быть вашей, если вы спасете шевалье де Мезон-Ружа. Вы его спасли, и я здесь! Я ждала вас.

Морис неверно понял смысл этих слов; отступив на шаг, он с грустью посмотрел на молодую женщину.

— Женевьева! — тихо произнес он, — так значит, вы не любите меня?

Взгляд Женевьевы затуманился слезами. Она отвернулась и, прислонившись к спинке софы, разразилась рыданиями.

— Увы! — сказал Морис. — Вы и сами видите, что больше не любите меня. И не только не любите, Женевьева, но и испытываете ко мне что-то вроде ненависти, раз вы так отчаиваетесь.

Морис вложил в эти последние слова столько исступления и горя, что Женевьева поднялась и взяла его за руку.

— Боже мой, — сказала она, — тот, кого считаешь самым лучшим, всегда остается эгоистом!

— Эгоистом? Женевьева, что вы хотите сказать?

— Разве вы не понимаете, как я страдаю? Мой муж бежал, мой брат изгнан, мой дом сгорел, и все это за одну ночь, а потом еще эта ужасная сцена между вами и шевалье!

Морис слушал ее с восхищением: даже при самой безумной страсти нельзя было не понять, что сцепление таких волнений способно было вызвать в Женевьеве подобную скорбь.

— Вы пришли, вы здесь, вы со мной, вы не покинете меня больше!

Женевьева вздрогнула.

— А куда же мне было идти? — с горечью ответила она. — Разве у меня было другое убежище, другой приют, другой защитник, кроме того, кто назначил мне плату за защиту? О! Вне себя, обезумев, я шла через Новый мост, Морис, и, проходя по нему, остановилась, глядя на темную воду, шумевшую под его арками. Она притягивала меня, околдовывала меня. «Там, — говорила я себе, — там твой приют, бедная женщина. Там отдых, которого ничто не нарушит, там забвение».

— Женевьева, Женевьева! — воскликнул Морис. — Как вы только могли сказать это?.. Стало быть, вы меня не любите?

— Я сказала, — тихо ответила Женевьева, — я сказала, что приду, и пришла.

Морис вздохнул и опустился к ее ногам.

— Женевьева, — прошептал он, — не плачьте. Женевьева, успокойтесь, забудьте обо всех своих несчастьях, ведь вы любите меня. Женевьева, именем Неба скажите мне, что вовсе не сила моих угроз привела вас сюда. Скажите, что, если бы вы даже не виделись со мной сегодня вечером, то, оказавшись одинокой, покинутой, бесприютной, вы пришли бы сюда, и примите мою клятву — освободить вас от той, другой клятвы, что я заставил вас дать.

Женевьева посмотрела на молодого человека взглядом, полным невыразимой признательности.

— Как вы великодушны! — воскликнула она. — О Господь мой, благодарю тебя за его великодушие!

— Послушайте, Женевьева, — сказал Морис. — Бога изгоняют сейчас из его храмов, но не могут изгнать из наших сердец, куда он вдохнул любовь; Бог сотворил этот вечер, кажущийся мрачным, но искрящимся радостью и счастьем. Бог привел вас ко мне, Женевьева. Он передал вас в мои руки, он говорит с вами моим дыханием. Этим Бог хочет наконец воздать нам за все перенесенные нами страдания, за всю добродетель, что мы проявили в борьбе с этой любовью, казавшейся незаконной, как будто чувство, так долго остававшееся чистым и таким глубоким, могло быть преступлением. Не плачьте же больше, Женевьева! Дайте мне вашу руку. Хотите чувствовать себя здесь словно у брата, который с почтением будет целовать край вашего платья и с молитвенно сложенными руками удалится из этой комнаты, даже не оглянувшись? Да? Скажите только слово, подайте только знак, и вы увидите, как я уйду, и вы останетесь одна, свободная и в безопасности, как девственница в храме. Или, напротив, обожаемая моя Женевьева, может быть, вы захотите вспомнить, как я любил вас и едва не умер от этого; как ради этой любви — в вашей власти сделать ее роковой или счастливой — я предал своих соратников и стал противен и ненавистен самому себе. Может быть, вы захотите подумать о всем том счастье, что готовит нам будущее; о силе и энергии, которая есть у нашей молодости и любви для того, чтобы защитить это зарождающееся счастье от всего, что может ему повредить! О Женевьева, ты ведь ангел доброты, скажи мне, хочешь ли ты сделать человека таким счастливым, чтобы он не сожалел больше о жизни и не желал вечного блаженства? Итак, вместо того чтобы оттолкнуть меня, улыбнись мне, моя Женевьева, позволь мне прижать твою руку к моему сердцу, склонись к тому, кто стремится к тебе со всей силой своего чувства, своими чаяниями, всей душой своей. Женевьева, любовь моя, жизнь моя, Женевьева, не бери назад своей клятвы!

Сердце молодой женщины переполнилось от этих нежных слов: томление любви, усталость от перенесенных страданий исчерпали ее силы. В ее глазах больше не было слез, но рыдания еще вырывались из ее волновавшейся груди.

Морис понял, что у нее нет больше сил сопротивляться, и обнял ее. Она уронила голову ему на плечо, и ее длинные распущенные волосы касались пылающих щек ее возлюбленного.

В то же время Морис почувствовал, как содрогнулась ее грудь, подобно волнам после бури.

— Ты плачешь, Женевьева, — с глубокой грустью сказал он. — О, успокойся! Я никогда не стану навязывать своей любви горю, отвергающему ее; никогда мои губы не будут осквернены поцелуем, отравленным хотя бы одной слезой сожаления.

И он разомкнул живое кольцо своихрук, отстранил лицо от лица Женевьевы и медленно отвернулся.

Но тотчас же, что так естественно для женщины, которая защищается и в то же время сгорает от желания, Женевьева кинулась на шею Морису, обвив ее своими дрожащими руками, с силой прижавшись холодной и влажной от слез щекой к горячей щеке молодого человека.

— О! — прошептала она. — Не покидай меня, Морис. На всем свете у меня нет никого, кроме тебя!

VII НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ

Веселые солнечные лучи, проникнув сквозь зеленые жалюзи, золотили листья трех больших розовых кустов, что росли в деревянных ящиках на окне Мориса.

Эти цветы, тем более приятные для глаз, что сезон их уже подходил к концу, наполняли ароматом маленькую, сияющую чистотой столовую с плиточным полом, где за накрытый изящно, но без чрезмерного изобилия стол только что сели Женевьева и Морис.

На столе было все необходимое, поэтому дверь комнаты была закрыта. Само собой разумеется, они сказали:

— Мы обслужим себя сами.

Слышно было, как Агесилай что-то двигает в соседней комнате, суетясь, как хлопотун у Федра.

Тепло и красота последних солнечных дней врывались в комнату через полуоткрытые планки жалюзи, и листья кустов роз, ласкаемые солнцем, сверкали золотом и изумрудами.

Женевьева уронила на тарелку золотистый плод, который держала в руках, и, задумавшись, улыбалась одними лишь губами, тогда как ее большие глаза выражали меланхолическое томление. Она сидела молча, неподвижно, словно в оцепенении, хотя и была счастлива под солнцем любви, как цветы под лучами небесного светила.

Но вот ее взгляд отыскал глаза Мориса: он смотрел на нее не отрываясь и мечтал.

Тогда она положила руку — такую нежную, такую белую — на плечо молодого человека, вздрогнувшего от этого прикосновения. Потом она склонила голову ему на плечо с тем доверием и той непринужденностью, что порой значат больше, чем слова любви.

Женевьева смотрела на Мориса, не говоря ни слова и краснея потому, что смотрит.

Морису нужно было лишь слегка наклонить голову, чтобы прикоснуться губами к полуоткрытым губам своей возлюбленной.

Он наклонил голову. Женевьева побледнела, и ее глаза закрылись, как лепестки цветка, скрывающего свою чашечку от лучей света.

Так пребывали они в полузабытьи непривычного счастья, как вдруг резкий звонок заставил их вздрогнуть.

Они отстранились друг от друга.

Вошел служитель и с таинственным видом прикрыл дверь.

— Это гражданин Лорен, — сообщил он.

— Ах, этот милый Лорен! — воскликнул Морис. — Сейчас я его выпровожу. Извините, Женевьева.

Женевьева остановила его.

— Выпроводить вашего друга, Морис! — сказала она. — Друга, что вас утешал и поддерживал, что вам помогал? Нет, я не хочу гнать такого друга ни из вашего дома, ни из вашего сердца. Пусть он войдет, Морис, пусть войдет.

— Как, вы позволяете?.. — произнес Морис.

— Я этого хочу, — сказала Женевьева.

— О! Значит, вы находите, что я недостаточно люблю вас, — воскликнул Морис, восхищенный такой деликатностью, — вам хочется, чтобы вас боготворили?

Женевьева склонила свое покрасневшее лицо к молодому человеку. Морис открыл дверь. Вошел Лорен, сверкающий, как ясный день, в своем костюме полумюскадена. Заметив Женевьеву, он не скрыл удивления, тут же сменившегося почтительным поклоном.

— Входи, Лорен, входи, — промолвил Морис, — и посмотри на эту даму. Ты низвергнут с трона, Лорен: теперь появился кто-то, кого я предпочитаю тебе. Я отдал бы за тебя жизнь; но ради нее — это для тебя не новость, Лорен, — я пожертвовал честью.

— Сударыня, — сказал Лорен серьезно, что свидетельствовало о его глубоком волнении, — я постараюсь любить Мориса сильнее, чем вы, чтобы он совсем не перестал любить меня.

— Садитесь, сударь, — улыбнулась ему Женевьева.

— Да, садись, — добавил Морис. Теперь, когда в правой руке его была рука друга, а в левой — рука возлюбленной, его сердце наполнилось тем счастьем, к какому только может стремиться человек на земле.

— Итак, ты больше не хочешь умирать? Ты больше не хочешь лишать себя жизни?

— Как это? — не поняла Женевьева.

— О Боже мой! — произнес Лорен. — До чего же непостоянное животное человек и до чего правы философы, презирая его легкомыслие! Вот один такой. Верите ли, сударыня, еще вчера вечером он хотел кинуться в воду, заявлял, что для него счастье в этом мире уже невозможно; и вот каким я его нахожу сегодня утром! Он весел, на устах улыбка, на лице блаженство, а его сердце вновь радостно бьется при виде хорошо накрытого стола. Правда, он не ест, но это еще не доказывает, что он стал несчастнее.

— Как? — спросила Женевьева. — Он хотел сделать то, о чем вы говорите?

— И еще много всякого. Я расскажу вам об этом немного позже. А сейчас я голоден. В этом виноват Морис: вчера вечером он заставил меня обегать весь квартал Сен-Жак. Так что позвольте мне нарушить целость вашего завтрака, — никто из вас к нему еще не притронулся.

— А ведь ты прав! — с детской радостью воскликнул Морис. — Давайте завтракать. Я ведь ничего не ел, да и вы, Женевьева.

Он проследил за Лореном, когда произнес это имя, но тот и бровью не повел.

— Ах, так, значит, ты угадал, кто она такая? — спросил его Морис.

— Черт возьми! — ответил Лорен, отрезая большой кусок бело-розовой ветчины.

— Я тоже голодна, — сказала Женевьева, протягивая свою тарелку.

— Лорен, — сказал Морис, — вчера вечером я был болен.

— Ты был больше чем болен, ты был просто безумен.

— А сегодня утром, мне кажется, страдаешь ты.

— Почему?

— Потому что ты не сочинил еще стихов.

— Я только что об этом подумал, — ответил Лорен, — извольте:

Искусник Феб, меж граций сидя,
Им дарит лиры сладкий звук;
Но, по следам Венеры выйдя,
Роняет лиру он из рук.
— Как всегда — катрен. Хорошо! — смеясь, отметил Морис.

— Да и нужно, чтобы ты им удовольствовался, потому что сейчас речь пойдет о менее веселых вещах.

— Что еще случилось? — с беспокойством спросил Морис.

— Случилось то, что следующим в Консьержери дежурю я.

— В Консьержери? — воскликнула Женевьева. — Возле королевы?

— Да, возле королевы, сударыня, думаю, что да…

Женевьева побледнела. Морис нахмурился и сделал знак Лорену.

Тот отрезал новый кусок ветчины, почти в два раза больше первого.

Королева действительно была переведена в Консьержери, куда за нею последуем и мы.

VIII КОНСЬЕРЖЕРИ

На углу моста Менял и Цветочной набережной возвышаются остатки старинного дворца Людовика Святого, который называли просто Дворцом, как Рим — просто Городом, и который продолжает сохранять это державное имя, хотя единственные короли, обитающие в нем, — это регистраторы, судьи и адвокаты.

Обширен и мрачен этот дом, заставляющий скорее бояться, нежели любить строгую богиню правосудия. Здесь на тесном пространстве можно увидеть все атрибуты и все прерогативы человеческой мести. Вот помещения, где обвиняемых стерегут; дальше — залы, где их судят; ниже — темницы, куда их запирают после приговора; у входа — небольшая площадка, где их клеймят раскаленным железом, обрекая на бесчестье; в ста пятидесяти шагах — другая, побольше, где их убивают, то есть Гревская площадь, где заканчивают набросок, сделанный во дворце.

У правосудия, как видим, все под рукой.

Вся эта группа зданий, сросшихся друг с другом, угрюмых, серых, с маленькими зарешеченными окнами, с зияющими сводами, похожими на пещеры с решетками, — все эти здания, тянущиеся вдоль набережной Люнет, и есть Консьержери.

В этой тюрьме есть темницы, которые вода Сены увлажняет свой черной тиной; есть таинственные отверстия — когда-то они были дорогой в реку для жертв, в чьем исчезновении кое-кто был заинтересован.

В 1793 году Консьержери, неустанная поставщица эшафота, была переполнена арестованными, которых за час превращали в приговоренных. Старая тюрьма Людовика Святого стала в те годы гостиницей смерти.

По ночам под сводами ее ворот раскачивался красный фонарь — зловещая вывеска этого места скорби.

Накануне того дня, когда Морис, Лорен и Женевьева вместе завтракали, глухой стук колес потряс мостовую набережной, стекла тюрьмы и затих перед стрельчатыми воротами. Жандармы ударили эфесами сабель в ворота — те распахнулись, и экипаж въехал во двор. Когда вновь закрылись ворота и проскрежетали запираемые замки, из кареты вышла женщина.

Открытая калитка тотчас поглотила ее. Три или четыре физиономии, высунувшиеся из полумрака на свет факелов, чтобы увидеть заключенную, через мгновение вновь исчезли во мраке. Послышалось несколько вульгарных смешков и несколько грубых слов, которыми любопытствующие обменялись на прощание. Голоса еще были слышны, но удаляющихся людей уже не было видно.

Женщина, доставленная таким образом, оставалась за первой низенькой дверью вместе с жандармами. Она понимала, что нужно было войти во вторую, и попыталась сделать это, но не учла, что требовалось одновременно согнуть ноги в коленях и опустить голову, потому что снизу поднималась ступенька, а вверху проходила балка. И узница, несомненно еще не привыкшая к тюремной архитектуре, хотя уже давно пребывала под арестом, забыла опустить голову и сильно ударилась о железную балку.

— Вам больно, гражданка? — спросил один из жандармов.

— Мне уже больше ничто не причиняет боль, — спокойно ответила она.

И без единой жалобы она прошла дальше, хотя над бровью у нее виден был почти кровоточащий след от удара.

Далее находилось кресло смотрителя, более почтенное в глазах заключенных, чем королевский трон в глазах придворных, ведь тюремный смотритель — это раздатчик милостей, а для узника важна каждая из них, ведь часто малейшая благосклонность превращает мрачное небо заключенного в лучезарный свод.

Смотритель Ришар восседал в кресле; убежденный в своей значимости, он не покинул его даже при скрежете решеток и шуме экипажа, возвещавших о новом постояльце. Он взял щепотку табаку, посмотрел на узницу, открыл толстенную книгу регистрации и стал выбирать перо в маленькой деревянной чернильнице, где чернила, на краях превратившиеся в камень, еще хранили в глубине немного тинистой влаги, — так в кратере вулкана всегда остается немного расплавленной лавы.

— Гражданин смотритель, — сказал старший конвойной группы, — занеси-ка привезенную в книгу, да поживее: нас ждут не дождутся в Коммуне.

— О, это мы мигом, — ответил смотритель, добавляя в чернильницу несколько капель вина, оставшихся на дне стакана. — Слава Богу, рука набита! Твои имя и фамилия, гражданка?

И, обмакнув перо в эти самодельные чернила, он приготовился записать в нижней части листа, заполненного уже на семь восьмых, сведения о прибывшей. Стоявшая позади его кресла гражданка Ришар доброжелательно и с каким-то почтительным удивлением изучала женщину, которую расспрашивал муж, — на вид такую грустную, но одновременно такую благородную и гордую.

— Мария Антуанетта Жанна Жозефина Лотарингская, — ответила узница, — эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции.

— Королева Франции? — удивленно повторил смотритель, приподнявшись и опираясь руками о кресло.

— Королева Франции, — повторила узница тем же тоном.

— Иначе говоря, вдова Капет, — заметил начальник конвоя.

— Под каким из этих двух имен мне записать ее? — спросил смотритель.

— Под каким хочешь, только побыстрее, — ответил тот.

Смотритель вновь опустился в кресло и, слегка дрожа, записал в своей книге имя, фамилию и титул, названные узницей. Эта запись, отливающая красноватым цветом чернил, сохранилась по сей день, хотя крысы революционной смотрительской изгрызли на листе самое ценное место.

Жена Ришара по-прежнему стояла за креслом мужа, сложив руки в порыве религиозного сострадания.

— Ваш возраст?

— Тридцать семь лет и девять месяцев, — ответила королева.

Ришар привычно занес все данные, описал приметы, добавил обычные формулировки и примечания.

— Все, дело сделано, — произнес он.

— Куда ее отведем? — спросил старший конвойной группы.

Ришар опять взял щепотку табака и посмотрел на жену.

— Ну вот! — заволновалась та. — Нас ведь не предупредили, и мы совсем не знали…

— Поищи! — сказал конвоир.

— Есть совещательная комната судей, — продолжала жена.

— Гм! Но она очень большая, — пробормотал Ришар.

— Тем лучше! Если она большая, то в ней легче разместить охрану.

— Иди туда, — сказал Ришар. — Только она нежилая, в ней нет даже кровати.

— Да, действительно. Об этом я не подумала.

— Чего там! — заметил один из жандармов. — Завтра туда поставят кровать, а до завтра совсем недолго осталось.

— Впрочем, гражданка может провести ночь и в нашей комнате, не так ли, муженек? — сказала жена Ришара.

— А как же мы? — спросил смотритель.

— А мы не будем ложиться. Как сказал гражданин жандарм, ночь скоро кончится.

— Хорошо, — решил Ришар, — отведите гражданку в мою комнату.

— Тем временем вы приготовите нам расписку, не так ли?

— Когда вернетесь, она будет готова.

Жена Ришара взяла стоявшую на столе свечу и пошла первой.

Мария Антуанетта, не проронив ни слова, последовала за ней, как всегда бледная и спокойная. Двое тюремщиков, которым жена смотрителя сделала знак, замыкали шествие. Королеве показали кровать, и хозяйка поспешила застелить ее чистым бельем. Тюремщики стали снаружи у дверей, дверь заперли на два оборота, и Мария Антуанетта осталась одна.

Никто не знает, как она провела эту ночь, потому что она осталась наедине с Богом.

Лишь на следующий день королеву перевели в совещательную комнату судей. Это продолговатое четырехугольное помещение с небольшой дверью, выходившей в один из коридоров Консьержери, разделили во всю длину перегородкой, не доходившей до потолка.

Одно из этих отделений стало комнатой охранников.

Другое — комнатой королевы.

Окно с решеткой из толстых прутьев освещало каждую из двух келий.

Ширма, заменявшая дверь, отделяла королеву от ее стражников, закрывая проем в середине перегородки.

Все пространство помещения было вымощено кирпичами, поставленными торцом. Стены были когда-то отделаны рамками из золоченого дерева, но сейчас с них свисали обрывки бумажных обоев, украшенных королевскими лилиями.

Кровать напротив окна, а возле него стул — вот вся обстановка королевской темницы.

Войдя в нее, королева попросила, чтобы принесли ее книги и рукоделие. Ей принесли «Революции в Англии» — книгу, которую она начала читать еще в Тампле, «Путешествие молодого Анахарсиса» и ее вышивку.

Жандармы тоже устроились в другой половине. История сохранила их имена, как обычно и случается с незначительными людьми, кого судьба связывает с великими катастрофами и на ком отражаются отблески того света, что бросает молния, сокрушая либо королевские троны, либо самих королей.

Их звали Дюшен и Жильбер.

Коммуна назначила этих двоих людей, потому что знала их как добрых патриотов. Они должны были оставаться на своем посту в этой камере до суда над Марией Антуанеттой: так надеялись избежать беспорядка, почти неминуемого в том случае, если охрана меняется несколько раз в день. Поэтому на этих двоих была возложена чрезвычайная ответственность.

Королева с первого дня узнала об этой мере из разговора охранников: каждое слово их долетало до нее, если какая-то причина не заставляла их понижать голос. Она почувствовала одновременно и радость и беспокойство. С одной стороны, говорила она себе, эти люди должны быть очень надежными, поскольку из многих выбрали именно их. С другой стороны, размышляла она, ее друзья смогут найти гораздо больше возможностей подкупить двух известных им постоянных сторожей, чем сотню незнакомцев, волею случая определенных на дежурство и неожиданно оказавшихся рядом с ней на один день.

В первую ночь, перед тем как лечь, один из жандармов по привычке закурил. Дым табака проник через перегородку и окутал несчастную королеву, чьи бедствия обострили ее чувствительность, вместо того чтобы притупить ее.

Вскоре она почувствовала недомогание и тошноту, в голове у нее мутилось от тяжелого удушья. Но, верная своей неукротимой гордости, она не высказала ни единой жалобы.

Она не могла уснуть; и в этом болезненном бодрствовании, в ничем не нарушаемой ночной тишине ей показалось, что извне доносится какой-то стон; он был заунывным и протяжным, в нем было что-то зловещее и пронзительное, похожее на шум ветра в тесных ущельях, когда буря заимствует человеческий голос, чтобы одушевить страсти стихий.

Вскоре она поняла, что этот стон, вначале заставивший ее вздрогнуть, этот горестный и несмолкающий вопль был жалобным воем собаки на набережной. Ей вспомнился бедный Блек, о котором она забыла, когда ее увозили из Тампля, и чей голос, казалось ей, теперь узнала.

Действительно, бедное животное, из-за избытка бдительности потерявшее свою хозяйку, незаметно последовало за ней, бежало за экипажем вплоть до решеток Консьержери и бросилось прочь только потому, что едва не было разрезано пополам двойным лезвием железных ворот, захлопнувшихся за королевой. Но бедная собака вскоре опять вернулась и, поняв, что ее хозяйка заперта в этом каменном склепе, звала ее, завывая в десяти шагах от часового, в ожидании ласкового ответа.

Королева ответила вздохом, насторожившим охрану.

Но, поскольку этот вздох был единственным и за ним не последовало никакого шума в комнате Марии Антуанетты, охранники успокоились и опять погрузились в дремоту.

На рассвете королева поднялась и оделась.

Сквозь частые прутья оконной решетки голубоватый свет падал на ее исхудавшие руки; она делала вид, что читает, но мысли ее были далеко от книги.

Жандарм Жильбер приоткрыл ширму и молча посмотрел на нее. Мария Антуанетта услышала скрип створок, которые, складываясь, царапали пол, но даже не шевельнулась.

Она сидела так, что жандармам ее голова видна была в ореоле утреннего света.

Жильбер подал товарищу знак, чтобы тот вместе с ним заглянул за ширму.

Дюшен подошел.

— Посмотри, — тихо произнес Жильбер, — как она бледна; это ужасно! Ее глаза покраснели, значит, она страдает. Я сказал бы, что она плакала.

— Ты же хорошо знаешь, — ответил Дюшен, — что вдова Капет никогда не плачет. Для этого она слишком горда.

— Значит, она больна, — решил Жильбер.

И продолжал, повысив голос:

— Скажи-ка, гражданка Капет, ты больна?

Королева медленно подняла глаза и устремила свой ясный и вопрошающий взгляд на охранников.

— Это вы со мной говорите, господа? — спросила она голосом, полным доброты: ей показалось, что она заметила тень участия в тоне того, кто обратился к ней.

— Да, гражданка, с тобой, — продолжал Жильбер. — Мы спрашиваем тебя: не больна ли ты?

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что у тебя очень красные глаза.

— К тому же ты очень бледна, — добавил Дюшен.

— Благодарю вас, господа. Нет, я не больна, но ночью мне действительно было плохо.

— Ах да, твои печали…

— Нет, господа, мои печали всегда одни и те же; и поскольку религия научила меня повергать их к подножию креста, то не бывает дней, когда мои печали заставляют меня страдать больше или меньше. Просто этой ночью я слишком мало спала.

— Понятно: новое жилище, другая постель, — предположил Дюшен.

— К тому же, жилище не из лучших, — добавил Жильбер.

— Нет, господа, не из-за этого, — покачав головой, сказала королева. — Хорошее или нет, мое жилище мне безразлично.

— В чем же тогда причина?

— В чем?

— Да.

— Прошу простить меня за мои слова; но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от этого господина.

И действительно, Жильбер курил, что, впрочем, было его обычным занятием.

— А, Боже мой! — воскликнул он, взволнованный тем, с какой кротостью с ним говорила королева. — Вот в чем дело! Почему же, гражданка, ты не сказала об этом раньше?

— Потому что не считала себя вправе стеснять вас своими привычками, сударь.

— В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней мере с моей стороны, — сказал Жильбер, отбросив трубку, и она разбилась, ударившись о пол. — Я не стану больше курить.

И он повернулся, уводя своего товарища и закрывая ширму.

— Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы солдаты, а не палачи, как Симон.

— Твое поведение отдает аристократством, — заметил Дюшен, покачав головой.

— Что ты называешь аристократством? Объясни хоть немного.

— Я называю аристократством все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.

— По-твоему, выходит, что я досаждаю нации, поскольку прекратил окуривать вдову Капет? Да полно тебе! Видишь ли, — продолжал достойный малый, — я помню и свою клятву родине, и приказ моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, предотвращать всякую переписку, какую она захочет завязать или поддержать, и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал, и я это выполню. Да здравствует нация!

— Да я не сержусь на тебя, наоборот, — ответил Дюшен, — но мне жаль будет, если ты себя скомпрометируешь.

— Тсс! Кто-то идет.

Королева не упустила ни слова из этого разговора, хотя охранники и говорили тихо. Жизнь в неволе удваивает остроту чувств.

Охранники насторожились не напрасно: слышны были приближающиеся шаги нескольких человек.

Дверь открылась.

Вошли два муниципальных гвардейца вместе со смотрителем и несколькими тюремщиками.

— Ну, что арестованная? — спросили они.

— Она там, — ответили оба жандарма.

— А что за помещение ей отвели?

— Посмотрите сами.

И Жильбер постучал в перегородку.

— Что вам угодно? — спросила королева.

— Представители Коммуны, гражданка Капет.

«Этот человек добр, — подумала Мария Антуанетта, — и, если мои друзья захотят…»

— Ладно, ладно, — прервали расспросы муниципальные гвардейцы, отстраняя Жильбера и входя к королеве, — к чему столько церемоний!

Королева не подняла головы. По ее бесстрастному виду можно было подумать, что она не видит и не слышит происходящего, словно по-прежнему находится одна.

Представители Коммуны тщательно осмотрели комнату, проверили деревянную обшивку стен, постель, решетки на окне, выходившем на женский двор. Потом, напомнив жандармам о чрезвычайной бдительности, вышли, не сказав ни слова Марии Антуанетте, но она, казалось, и не заметила их присутствия.

IX ЗАЛ ПОТЕРЯННЫХ ШАГОВ

К исходу того самого дня, когда муниципальные гвардейцы столь тщательно осматривали камеру королевы, какой-то человек, одетый в серую карманьолу, с густой черной шевелюрой, увенчанной одной из тех медвежьих шапок, по каким тогда в толпе отличали наиболее рьяных патриотов, прогуливался в большом зале, столь философски названном залом Потерянных Шагов. Он, казалось, с большим вниманием рассматривал расхаживающих взад и вперед людей, обычно заполнявших этот зал; число их сильно увеличилось в эпоху, когда судебные процессы приобрели исключительно важное значение и когда судились уже только ради того, чтобы отспорить свою голову у палачей и у гражданина Фукье-Тенвиля, их неутомимого поставщика.

Манера поведения человека, чей портрет мы только что набросали, была выбрана с весьма большим вкусом. В то время общество разделилось на два класса: овец и волков; одни, естественно, должны были вселять страх в других, ибо одна половина общества пожирала другую.

Наш свирепый наблюдатель был невысокого роста. Он держал в грязной до черноты руке одну из тех дубинок, которые называли «конституцией». Правда, его рука, игравшая этим жутким орудием, могла бы показаться слишком маленькой тому, кто решился бы сыграть по отношению к этой странной личности роль инквизитора, которую тот присвоил себе в отношении других. Но никто не осмеливался хоть как-нибудь проверить человека со столь угрожающей наружностью.

Человек с дубинкой и в самом деле внушал серьезное беспокойство кое-кому из писцов, рассуждавших в своих закутках о государственных делах, которые в ту пору начинали идти или все хуже и хуже, или все лучше и лучше, в зависимости от того, с какой точки зрения ни них смотреть, — с консервативной или революционной. Доблестные писцы украдкой поглядывали на черную бороду незнакомца, на его зеленоватые глаза, спрятанные под густыми щетками бровей, и вздрагивали каждый раз, когда устрашающий патриот, прогуливаясь из конца в конец зала Потерянных Шагов, приближался к ним.

Особенный страх находил на них оттого, что, всякий раз как они решались приблизиться к нему или просто слишком внимательно на него взглянуть, этот человек опускал свое увесистое оружие на плиты пола, исторгая из них то тяжелый и глухой, то звонкий и раскатистый звук.

Но не только доблестные обитатели закутков, о ком мы говорим и кого называют «дворцовыми крысами», испытывали это жуткое впечатление; многие входившие в зал Потерянных Шагов через широкую дверь или через какую-нибудь маленькую боковую старались как можно быстрее пройти мимо этого человека, а он упорно повторял путь из одного конца зала в другой, поминутно находя предлог стукнуть дубинкой по плитам.

Если бы писари были менее напуганы, а посетители — более проницательны, они несомненно обнаружили бы, что наш патриот, своенравный, как все эксцентричные или несдержанные натуры, казалось, отдает предпочтение определенным плиткам — например, тем, что находились вблизи правой стены или где-то в центре зала: они издавали самые чистые и громкие звуки.

Он закончил тем, что сосредоточил свой гнев всего на нескольких плитках, находившихся в центре зала. В какой-то момент он, забывшись, даже остановился, будто прикидывая взглядом расстояние.

Правда, задумался он лишь на мгновение; взгляд его, в котором молнией промелькнула радость, вновь принял свирепое выражение.

Почти в эту же самую минуту другой патриот — в то время политические взгляды каждого легко определялись по лицу, а еще легче по одежде, — итак, повторяем, почти в ту же самую минуту другой патриот вошел через дверь, ведущую из галереи и, по-видимому, нисколько не разделяя жуткого впечатления, что внушал всем первый патриот, почти такой же походкой двинулся ему навстречу, и, следовательно, они должны были встретиться в центре зала.

У вновь пришедшего были точно такие же медвежья шапка, серая карманьола, грязные руки и дубинка. Ко всему прочему, в отличие от первого, у него была большая сабля, бившая его по икрам. Внешний вид его вызывал еще больший ужас: если первый был просто страшен, то второй выглядел лживым, злобным и подлым.

Хотя казалось, что оба принадлежали к одной партии, разделяли одни убеждения, присутствующие все же рискнули украдкой полюбопытствовать, чем закончится если не встреча расхаживающих патриотов — они шли не совсем по одной и той же линии, — то, во всяком случае, их сближение. При первом туре этой прогулки надежды публики не оправдались: патриоты лишь обменялись взглядами. Правда, первый, меньше ростом, слегка побледнел. И только по невольному движению его губ было видно, что бледность эта вызвана не чувством страха, а отвращением.

Однако при втором туре — казалось, патриот сделал над собой огромное усилие — лицо его, до этого такое неприветливое, прояснилось, какое-то подобие ласковой улыбки пробежало по его губам, и он направил свой путь немного левее с очевидной целью остановить другого патриота.

Их встреча произошла недалеко от центра зала.

— Черт возьми! Так это же гражданин Симон! — воскликнул первый патриот.

— Он самый! Но что тебе от него нужно, от гражданина Симона? И прежде всего, кто ты такой?

— Ну да, притворяйся, что не узнаешь меня!

— Вовсе не узнаю, и по той простой причине, что никогда тебя не видел.

— Да полно тебе! Будто не узнаешь того, кто был удостоен чести нести голову Ламбаль?

Слова эти, произнесенные с глухой яростью, вырвались из уст патриота в карманьоле подобно пламени. Симон вздрогнул.

— Ты? — произнес он. — Ты?

— Тебя это удивляет? Эх, гражданин, а я-то считал, что ты лучше знаешь друзей, соратников!.. Ты меня огорчаешь.

— То, что ты сделал, — это здорово, — сказал Симон, — но я не знаю тебя.

— Да, выгоднее стеречь маленького Капета: ты больше на виду. Поэтому я тебя знаю и уважаю.

— Спасибо.

— Не за что. Прогуливаешься?

— Да, жду кое-кого… А ты?

— Я тоже.

— Как же тебя зовут? Я поговорю о тебе в клубе.

— Меня зовут Теодор.

— А дальше?

— Это все. Тебе недостаточно?

— О! Вполне… Кого же ты ждешь, гражданин Теодор?

— Одного друга: хочу сделать ему хорошее сообщеньице.

— Правда? Расскажи мне.

— Речь о выводке аристократов.

— Как их зовут?

— Нет, извини, это я могу сообщить только моему другу.

— Ты не прав. А вот и мой друг приближается к нам. Мне кажется, он достаточно хорошо знает, как тотчас уладить твое дело, а?

— Фукье-Тенвиль! — воскликнул первый патриот.

— Всего-навсего, дорогой друг.

— Так, хорошо.

— Да, хорошо… Здравствуй, гражданин Фукье.

Фукье-Тенвиль, бледный, спокойный, по привычке смотрящий широко раскрытыми черными глазами из-под густых бровей, только что появился из боковой двери зала, держа в руке книгу протоколов, а под мышкой — пачку бумаг.

— Здравствуй, Симон, — сказал он. — Что нового?

— Новостей много. Прежде всего — сообщение гражданина Теодора, который нес голову Ламбаль. Представляю его тебе.

Фукье обратил свой умный взгляд на патриота, которого, как ни храбро он управлял своими нервами, этот осмотр смутил.

— Теодор, — сказал Фукье. — Кто этот Теодор?

— Я, — сказал человек в карманьоле.

— И это ты нес голову Ламбаль? — произнес с явно выраженным сомнением общественный обвинитель.

— Я, по улице Сент-Антуан.

— Но я уже знаю одного, кто хвастается тем же, — заметил Фукье.

— А я знаю десять таких, — смело продолжал гражданин Теодор. — Но, в конце концов, поскольку они чего-то требуют, а я не требую ничего, то надеюсь, что мне окажут предпочтение.

Это меткое замечание рассмешило Симона и развеселило Фукье.

— Ты прав, — сказал он, — и если ты его еще не получил, то должен был получить. А теперь, прошу, оставь нас; Симон должен мне кое-то сказать.

Теодор отошел, ничуть не задетый откровенностью гражданина общественного обвинителя.

— Минуточку, — крикнул Симон, — не отсылай его так; послушай сначала сообщение, которое он нам принес!

— Ах да, — с рассеянным видом сказал Фукье-Тенвиль, — сообщение?

— Да, о целом выводке, — добавил Симон.

— Ну, что же, говори. О чем идет речь?

— Да так, пустяки: о гражданине Мезон-Руже и нескольких его друзьях.

Фукье отпрянул назад; Симон поднял руки к небу.

— Правда? — воскликнули они вместе.

— Чистая правда. Хотите их взять?

— Немедленно. Где они?

— Я встретил Мезон-Ружа на Большой улице Нищих.

— Ты ошибаешься, его нет в Париже, — возразил Фукье.

— Я видел его, говорю тебе.

— Невозможно. Мы бросили по следу сотню человек. Он не из тех, кто показывается на улицах.

— Он, он, он, — твердил патриот, — высокий брюнет, сильный, как трое силачей, и бородатый, как медведь.

Фукье пренебрежительно пожал плечами.

— Еще одна глупость, — сказал он. — Мезон-Руж маленького роста, худощав, и у него нет намека на бороду.

С подавленным видом патриот опустил руки.

— Не важно, доброе намерение тоже поступок. Ну, а теперь, Симон, поговорим вдвоем, да поскорее: меня ждут в канцелярии суда, пора отправлять повозки.

— Особенно нового ничего нет. Ребенок чувствует себя хорошо.

Патриот повернулся к ним спиной так, чтобы и не показаться нескромным, и все слышать.

— Если я вам мешаю, то пойду, — сказал он.

— Прощай, — сказал Симон.

— Привет, — бросил Фукье.

— Скажи своему другу, что ты ошибся, — добавил Симон.

— Да, я подожду его.

Теодор немного отошел и оперся на свою дубинку.

— Значит, малыш поживает хорошо, — заметил Фукье. — А как настроение?

— Я леплю его по своему желанию.

— Он разговаривает?

— Когда я хочу этого.

— Как ты думаешь, мог бы он выступить свидетелем на процессе Антуанетты?

— Не только думаю, а уверен.

Теодор прислонился к столбу, уставившись на дверь. Взгляд его был рассеян, тогда как уши, показавшиеся из-под огромной медвежьей шапки, были насторожены. Может быть, он ничего не видел, но наверняка кое-что слышал.

— Подумай хорошенько, — настаивал Фукье. — Не соверши промаха перед комиссией. Уверен, что Капет будет говорить?

— Он скажет все, что я захочу.

— Он рассказал тебе то, о чем мы хотим его спросить?

— Рассказал.

— Это важно, гражданин Симон, то, что ты нам обещаешь. Такое признание смертельно для матери.

— Я на это и рассчитываю, черт побери!..

— Такого еще не видывали со времен признаний Нерона Нарциссу, — глухо пробормотал Фукье. — Еще раз поразмысли, Симон.

— Можно подумать, гражданин, что ты считаешь меня неразумной скотиной — все время повторяешь мне одно и то же. Так послушай-ка это сравнение: когда я опускаю кожу в воду, она становится мягкой?

— Но… не знаю, — растерялся Фукье.

— Становится. Так вот, маленький Капет становится в моих руках таким же податливым, как самая мягкая кожа. У меня для этого есть свои методы.

— Ну, ладно, — пробормотал Фукье. — Это все, о чем ты хотел сказать?

— Все… Впрочем, чуть не забыл: есть еще сообщение.

— Как всегда! Ты что же, хочешь завалить меня работой?

— Нужно служить отечеству.

И Симон протянул ему кусок бумаги, такой же черный, как одна из тех кож, о которых он только что говорил, но, естественно, не такой мягкий. Фукье взял его и прочитал.

— Опять твой гражданин Лорен; ты, выходит, сильно ненавидишь этого человека?

— Я вижу, что он всегда враждебно настроен к закону. Вчера вечером он сказал женщине, помахавшей ему из окна: «Прощайте, сударыня»… А завтра я надеюсь передать тебе несколько слов о другом подозрительном — об этом Морисе Ленде, что был муниципальным гвардейцем в Тампле до истории с красной гвоздикой.

— Уточни-ка все это, уточни! — улыбнулся Фукье Симону и протянул ему руку.

Затем он поспешно повернулся к нему спиной, что вряд ли говорило в пользу сапожника.

— Какого черта мне уточнять? Ведь гильотинировали и за меньшие преступления.

— Терпение, — спокойно отпарировал Фукье, — все сразу не сделаешь.

И он быстрым шагом направился обратно, исчезнув в проходе. Симон поискал глазами своего гражданина Теодора, чтобы утешиться в разговоре с ним, но уже не увидел его в зале.

Едва Симон миновал решетку западных ворот, как Теодор появился возле одной из каморок, предназначенных для писцов, в сопровождении ее обитателя.

— Когда запирают ворота? — спросил Теодор у него.

— В пять часов.

— Что происходит здесь потом?

— Ничего. Зал пуст до следующего дня.

— Никаких обходов, посещений?

— Нет, сударь, наши каморки запираются на ключ.

Слово «сударь» заставило Теодора нахмуриться; он тотчас же недоверчиво огляделся.

— Лом и пистолеты в каморке?

— Да, под ковриком.

— Возвращайся к нашим… Кстати, покажи-ка мне еще комнату трибунала, в которой есть незарешеченное окно, выходящее во двор неподалеку от площади Дофины.

— Налево, между столбами, под фонарем.

— Хорошо. Ступай и держи лошадей наготове в условленном месте.

— О! Удачи вам, сударь, удачи!.. Рассчитывайте на меня!

— Вот подходящий момент… никто не смотрит… открой каморку.

— Все в порядке, сударь. Я буду молиться за вас!

— Не за меня сейчас нужно молиться! Прощай!

И гражданин Теодор, бросив на собеседника выразительный взгляд, так ловко скользнул под маленькую крышу каморки, что исчез, словно был тенью писца, запирающего дверь.

Достойный писец вынул ключ из замка, взял под мышку свои бумаги и вышел из просторного зала вместе с несколькими служащими, которые, подчиняясь пятому удару часов, покидали канцелярию суда, подобно арьергарду замешкавшихся пчел.

X ГРАЖДАНИН ТЕОДОР

Ночь окутала своим большим сероватым покрывалом этот огромный зал, где злосчастное эхо обречено повторять едкую речь адвокатов и слова мольбы обвиняемых.

В темноте виднелись белые колонны; отдаленные друг от друга, прямые и неподвижные, они, казалось, несли ночное дежурство посреди зала, будто привидения, защищающие это священное место.

В этом мраке слышался лишь хруст и топот: крысы, начав с деревянных перегородок, грызли теперь бумажные завалы в каморках писцов.

Иногда можно было услышать еще шум проезжавшего экипажа, достигавший этого, как сказал бы академик, святилища Фемиды; иногда — неясное позвякивание ключей, исходившее, казалось, из-под земли. Но все это доносилось издалека. А ничто так не подчеркивает непроницаемость тишины, как отдаленный звук; равным образом ничто так не подчеркивает темноту, как мелькнувший вдали огонек.

Доводящий до головокружения ужас несомненно охватил бы каждого, кто отважился бы в этот час появиться в огромном зале дворца: его стены снаружи были еще красны от крови сентябрьских жертв, а по его лестницам днем прошли двадцать пять приговоренных к смерти. И всего несколько футов отделяло пол зала от карцеров Консьержери, населенных белеющими скелетами.

И все же среди этой ужасающей ночи, среди этой почти торжественной тишины послышался слабый скрежет. Дверь одной из каморок для писцов повернулась на скрипучих петлях, и какая-то тень, чернее ночи, осторожно выскользнула из нее.



Ярый патриот, которого шепотом назвали «сударем» и который вслух называл себя Теодором, легкими шагами Шел, едва касаясь шероховатых плит.

В правой руке он сжимал тяжелый железный лом, а левой придерживал на поясе двуствольный пистолет.

«Я насчитал двенадцать плит, начиная от каморки, — шептал он. — Так, посмотрим, вот край первой…»

И продолжая считать, он ощупывал ногой промежутки между плитами, ставшие от времени более ощутимыми.

«Итак, — прошептал он, останавливаясь, — все ли я предусмотрел? Хватит ли у меня сил, а у нее — мужества? О, ведь я хорошо знаю ее мужество. Великий Боже! Когда я возьму ее за руку, когда я скажу ей: „Государыня, вы спасены!“?»

Он застыл, словно подавленный такой надеждой.

«О! — говорил он сам с собой. — Безрассудный, бессмысленный план, скажут другие, забираясь под свои одеяла или довольствуясь тем, что, переодетые лакеями, будут бродить вокруг Консьержери. Но у них для решимости нет того, что есть у меня, ведь я хочу спасти не только королеву, но еще — и в первую очередь — женщину.

Итак, за работу, вспомним-ка, что нужно сделать…

Поднять плиту — пустяк. Оставить отверстие открытым — вот в чем кроется опасность: возможен обход. Но обходов здесь не бывает. Подозрений не могло возникнуть — у меня нет соучастников. Да и потом с таким нетерпением, как у меня, много ли нужно времени, чтобы пройти темный коридор? Через три минуты я окажусь под ее комнатой, в следующие пять подниму камень, что служит очагом ее камина. Она услышит мою работу, но у нее столько твердости, что она ничуть не испугается; наоборот, она поймет, что приближается освободитель… Ее охраняют двое. Они, конечно, прибегут…

Ну, ничего, в конце концов, это всего лишь два человека, — раздумывал патриот с мрачной улыбкой, оглядывая по очереди оружие на поясе и то, которое держал в руке. — Два человека — это всего лишь двойной выстрел этого пистолета или два удара этого лома. Бедные люди!.. Но ведь умерло и много других, не более виновных.

Итак, вперед».

И гражданин Теодор решительно воткнул лом между двумя плитами.

В тот же момент по плитам золотой чертой скользнул луч света, и какой-то шум, эхом отдавшийся под сводами, заставил заговорщика обернуться; одним прыжком он вернулся в каморку и притаился.

Вскоре Теодор услышал голоса, ослабленные не только расстоянием, но и тем волнением, какое испытывают люди, разговаривая ночью в огромном здании.

Он наклонился и через замочную скважину увидел сначала человека в военной форме — его большая сабля стучала по плитам; именно этот звук и привлек внимание Теодора. Рядом с ним шел человек в одежде фисташкового цвета. В руке он держал линейку, а под мышкой — рулоны бумаги. Третий был в толстой куртке из ратина и подбитом мехом колпаке, и, наконец, четвертый — в сабо и карманьоле.

Решетка, преграждавшая вход в зал с галереи Галантерейщиков, громко проскрежетав петлями, ударила по железной цепи, предназначенной для того, чтобы удерживать ее открытой днем.

Вошли четверо мужчин.

— Обход, — прошептал Теодор. — Благодарю тебя, Боже! Через десять минут я погиб бы.

И с пристальным вниманием он начал рассматривать тех, кто входил в дозорную группу.

Троих он узнал.

Тот, кто шел впереди, одетый в форму генерала, был Сантер. Человек в куртке и подбитом мехом колпаке — смотритель Ришар. Что касается человека в сабо и карманьоле, то, похоже, это был тюремщик.

Но Теодор ни разу не видел человека в одежде фисташкового цвета, у которого была линейка и рулоны под мышкой.

Кем мог он быть? И что собирались делать в десять часов вечера в зале Потерянных Шагов генерал Коммуны, смотритель из Консьержери, тюремщик и этот незнакомец?

Гражданин Теодор стал на колено, держа в одной руке заряженный пистолет, а другой — поправляя колпак на волосах; от этого торопливого жеста они сдвинулись намного больше, чем если бы были его собственными.

До этого четверо ночных посетителей хранили молчание, а если и говорили, то слова их доносились до ушей заговорщика неясным шумом.

Но в десяти шагах от каморки Сантер заговорил, и голос его ясно доносился до гражданина Теодора.

— Ну, вот мы здесь, в зале Потерянных Шагов. Теперь нашим гидом будешь ты, гражданин архитектор. И постарайся, чтобы твое открытие не оказалось вздором, потому что, видишь ли, Революция осудила все эти глупости и мы верим в подземные ходы не больше, чем в духов. Что ты скажешь на это, гражданин Ришар? — добавил Сантер, повернувшись к человеку в подбитом мехом колпаке и куртке из ратина.

— Я никогда не утверждал, чтопод Консьержери нет никакого подземного хода, — ответил тот. — А вот Гракх прослужил тюремщиком десять лет и, следовательно, изучил Консьержери как свои пять пальцев; однако он не знает о существовании подземного хода, про который говорит гражданин Жиро. Но так как гражданин Жиро — городской архитектор, то он должен знать лучше нас, поскольку это его профессия.

Услышав эти слова, Теодор вздрогнул всем телом.

— К счастью, — прошептал он, — зал велик, и, пока они найдут то, что нужно, им придется потрудиться по меньшей мере два дня.

Однако архитектор развернул свой большой рулон, надел очки и, встав на колени, принялся рассматривать план при мигающем свете фонаря, который держал Гракх.

— Боюсь, — посмеивался Сантер, — не приснился ли подземный ход гражданину Жиро?

— Ты увидишь, гражданин генерал, — не сдавался архитектор, — ты увидишь, приснился ли он мне. Подожди, подожди.

— Мы и так ждем, — ответил Сантер.

— Вот и хорошо, — заметил архитектор и занялся подсчетом: — Двенадцать и четыре будет шестнадцать, — сказал он, — и еще восемь — будет двадцать четыре; а двадцать четыре, если разделить на шесть, дают четыре. После этого нам остается половина. Вот оно, это место; и, если я ошибусь хоть на фут, можете сказать, что я невежда.

Архитектор говорил с такой уверенностью, что гражданин Теодор застыл от ужаса.

Сантер посмотрел на план с долей уважения и восхищения, тем более что ничего в нем не понимал.

— Внимательно следите за тем, что я вам сейчас скажу.

— Где следить? — поинтересовался Сантер.

— Да на плане, что я составил, черт возьми! Понимаете? В тринадцати футах от стены есть подвижная плита — я пометил ее буквой «А». Вы видите ее?

— Разумеется, я вижу «А», — сказал Сантер, — ты думаешь, я не умею читать?

— Под этой плитой имеется лестница, — продолжал архитектор, — смотрите, я пометил ее «В».

— «В», — повторил Сантер. — Вижу «В», но не вижу лестницы.

И генерал шумно рассмеялся над собственной шуткой.

— Подняв плиту и сойдя с последней ступеньки, — наставлял архитектор, — отсчитайте пятьдесят шагов по три фута каждый, посмотрите наверх: вы попадете как раз в канцелярию суда, куда приведет этот подземный ход, проходящий под камерой королевы.

— Ты хочешь сказать, вдовы Капет, гражданин Жиро, — резко заметил Сантер, нахмурив брови.

— Ах да, вдовы Капет.

— Но ты сказал «королевы».

— Старая привычка.

— Так вы говорите, что этот ход ведет под канцелярию суда? — спросил Ришар.

— Не просто под канцелярию. Я могу сказать, в какую именно часть канцелярии вы выйдете: под камином.

— Смотри-ка, забавно, — заметил Гракх. — Действительно, каждый раз, когда я роняю полено у камина, камень звенит.

— Если мы действительно найдем то, о чем ты говоришь, гражданин архитектор, я признаю, что геометрия — прекрасная наука.

— Что же, признай, гражданин Сантер, потому что я сейчас проведу тебя в то место, что обозначено на плане буквой «А».

Гражданин Теодор вонзил ногти в тело.

— Когда увижу, когда увижу, — повторил Сантер. — Я ведь как святой Фома.

— А, ты сказал святой Фома!

— Честное слово, сказал по привычке, так же как и ты упомянул королеву. Правда, меня не обвинят в заговоре в пользу святого Фомы.

— Как и меня — в пользу королевы.

После обмена репликами архитектор осторожно взял линейку, выверил расстояние, закончил расчеты и ударил по одной из плит.

По той самой плите, по которой в яростном гневе стучал Теодор.

— Это здесь, гражданин генерал, — сказал архитектор.

— Ты уверен, гражданин Жиро?

Патриот в каморке забылся до такой степени, что в ярости ударил себя по бедру стиснутым кулаком, издав глухое рычание.

— Уверен, — настаивал Жиро. — И ваша экспертиза в сочетании с моим докладом докажет Конвенту, что я не ошибался. Да, гражданин генерал, — добавил архитектор с воодушевлением, — эта плита открывает подземный ход, а он ведет в канцелярию суда, проходя под камерой вдовы Капет. Поднимем ее, спустимся в подземный ход вместе, и я докажу, что два человека или даже один могли бы ночью ее похитить так, что никто не догадался бы.

Шепот от страха и восхищения, вызванных словами архитектора, пробежал по всей группе и замер в ушах гражданина Теодора, казалось превратившегося в статую.

— Вот эту опасность мы избежали, — продолжал Жиро. — А теперь с помощью решетки, которую я поставлю в подземном коридоре, перегородив его пополам в том месте, где он еще не достигает камеры вдовы Капет, я спасу отечество.

— О, — воскликнул Сантер, — гражданин Жиро, тебе пришла на ум великая идея!

«Чтоб ты провалился в преисподнюю, трижды дурак!» — с удвоенной яростью еле слышно прошептал Теодор.

— А теперь подними плиту, — обратился архитектор к гражданину Гракху, державшему в руках, помимо фонаря, и лом.

Гражданин Гракх принялся за работу, и через минуту плита была поднята.

Показалось зияющее отверстие подземного хода с исчезающей в глубине лестницей. Из подземелья вырвался затхлый воздух, плотный, как пар.

«Еще одна безуспешная попытка! — прошептал гражданин Теодор. — О! Значит, само Небо не хочет ее спасения. Значит, ее дело проклято!»

XI ГРАЖДАНИН ГРАКХ

На мгновение трое мужчин застыли у зева подземного хода. Тем временем тюремщик опустил в отверстие фонарь, но свет его не мог достичь дна подземелья.

С высоты своего величия торжествующий архитектор победно смотрел на спутников.

— Ну вот, — сказал он через мгновение.

— Да, клянусь честью, это несомненно подземный ход, — произнес Сантер. — Остается только выяснить, куда он ведет.

— Да, — сказал Ришар, — остается выяснить только это.

— Так спустись, гражданин Ришар, и ты сам увидишь, правду ли я говорил, — поторопил архитектор.

— Можно сделать кое-что получше, чем лезть туда, — не согласился смотритель. — Мы с тобой и генералом вернемся в Консьержери. Там ты поднимешь плиту у камина, и мы посмотрим.

— Очень хорошо! — одобрил Сантер. — Пойдемте!

— Но будь осторожен, — предупредил архитектор. — Если плита останется открытой, она может кому-то здесь внушить кое-какие мысли.

— Какой черт, по-твоему, придет сюда в такой час? — удивился Сантер.

— К тому же, — заметил Ришар, — зал пуст, и если мы оставим здесь Гракха, этого будет достаточно. Оставайся здесь, гражданин Гракх, а мы придем к тебе с другой стороны по подземному ходу.

— Ладно, — согласился Гракх.

— Ты вооружен? — спросил Сантер.

— У меня сабля и этот лом, гражданин генерал.

— Чудесно! Гляди в оба. Через десять минут мы вернемся.

И они втроем, заперев входную решетку, ушли по галерее Галантерейщиков, чтобы отыскать тайный вход в Консьержери.

Тюремщик смотрел им вслед до тех пор, пока мог видеть, и слушал их до тех пор, пока мог слышать. Затем, оставшись в одиночестве, он поставил фонарь на пол, свесил ноги в зев подземелья и предался мечтам.

Тюремщики тоже иногда мечтают, только обычно никто не дает себе труда дознаться, о чем именно.

Вдруг, в самый разгар мечтаний, он почувствовал, как чья-то рука тяжело опустилась ему на плечо.

Он обернулся, увидел незнакомое лицо и хотел закричать; но тут же в лоб ему уперся холодный ствол пистолета.

И голос его застрял в горле, руки безвольно упали, а в глазах появилась отчаянная мольба.

— Ни слова, — предупредил незнакомец, — или ты мертвец.

— Что вам угодно, сударь? — запинаясь, пробормотал тюремщик.

Как видим, даже в 93-м году были моменты, когда не называли друг друга на «ты» и забывали о слове «гражданин».

— Я хочу, — ответил гражданин Теодор, — чтобы ты пропустил меня в подземный ход.

— Зачем?

— Тебе-то что за дело до этого?

Тюремщик в глубочайшем удивлении уставился на человека, предъявляющего подобное требование.

Однако его собеседник заметил в глубине этого взгляда проблеск понятливости.

Он опустил пистолет.

— Ты отказался бы получить состояние?

— Не знаю. Мне никто никогда не делал предложений на этот счет.

— Значит, я буду первым.

— Вы предлагаете мне заработать состояние?

— Да.

— Что вы подразумеваете под словом «состояние»?

— Пятьдесят тысяч ливров золотом, к примеру. Деньги теперь стали редкостью, и пятьдесят тысяч ливров стоят сегодня миллион. Итак, я предлагаю тебе пятьдесят тысяч ливров.

— За то, что я пропущу вас туда?

— Да, но при одном условии: ты пойдешь туда со мной и поможешь мне в том, что я хочу там сделать.

— А что вы сделаете? Через пять минут этот подземный ход заполнят солдаты и арестуют вас.

Гражданин Теодор был поражен серьезностью этих слов.

— Ты можешь помешать солдатам спуститься туда?

— У меня нет для этого никакого средства: я его не знаю, я его ищу и не могу найти.

Видно было, что тюремщик напрягает всю проницательность своего ума, чтобы все-таки найти это средство, которое должно было принести ему пятьдесят тысяч ливров.

— А завтра, — спросил гражданин Теодор, — мы сможем туда войти?

— Да, конечно; только к завтрашнему дню во всю ширину подземного хода поставят железную решетку; для большей безопасности решено, что она будет цельной, прочной и без двери.

— Значит, нужно придумать что-то другое, — сказал гражданин Теодор.

— Да, нужно придумать что-то другое, — согласился тюремщик. — Подумаем.

Как видно из множественного числа, употребленного гражданином Гракхом, союз между ним и гражданином Теодором уже состоялся.

— Ладно, это моя забота, — сказал Теодор. — Что ты делаешь в Консьержери?

— Я тюремщик.

— То есть?

— Я открываю двери и закрываю их.

— Ты ночуешь здесь?

— Да, сударь.

— И ешь ты здесь?

— Не всегда. У меня есть свободные часы.

— И тогда?

— Я их использую.

— Для чего?

— Для того, чтобы ухаживать за хозяйкой кабачка «Колодец Ноя»; она обещала выйти за меня замуж, когда у меня будет тысяча двести франков.

— Где этот кабачок?

— Недалеко от улицы Старой Сукнодельни.

— Очень хорошо.

— Тише, сударь!

Патриот прислушался.

— А-а! — произнес он.

— Вы слышите?

— Да… шаги, шаги.

— Они возвращаются. Вы сами видите, что у нас не было бы времени.

Это «нас» становилось все более и более убедительным.

— Согласен. Ты отличный малый, гражданин, и мне кажется, ты избран судьбой.

— Для чего?

— Для того, чтобы однажды разбогатеть.

— Да услышит вас Бог!

— Значит, ты веришь в Бога?

— Иногда, по временам. Например, сегодня…

— Что сегодня?

— Я бы охотно в него поверил.

— Так поверь, — улыбнулся Теодор и положил в руку тюремщика десять луидоров.

— Черт возьми! — произнес тот, глядя на освещенное фонарем золото. — Так это серьезно?

— Серьезнее быть не может.

— Что нужно делать?

— Завтра будь в кабачке «Колодец Ноя», и я скажу, что мне от тебя нужно. Как тебя зовут?

— Гракх.

— Что ж, гражданин Гракх, до завтра сделай так, чтобы смотритель Ришар выгнал тебя.

— Выгнал? А мое место?

— А ты хочешь оставаться тюремщиком, имея пятьдесят тысяч франков?

— Нет. Но, будучи тюремщиком и бедным, я уверен, что меня не гильотинируют.

— Уверен?

— Почти. Тогда как будучи богатым и свободным…

— Ты спрячешь свои деньги и станешь волочиться за какой-нибудь вязальщицей, вместо того чтобы ухаживать за хозяйкой «Колодца Ноя».

— Хорошо, договорились.

— Так завтра, в кабачке.

— В котором часу?

— В шесть вечера.

— Улетайте быстрее, вот они… Я говорю «улетайте», ибо мне кажется, что вы спустились сквозь своды.

— Да завтра, — повторил Теодор, убегая.

И действительно, пора было уходить: шум шагов и голоса приближались. Из подземного хода уже виднелся слабый свет фонарей.

Теодор побежал к той двери, которую показал ему писец — хозяин каморки, ломом сбил замок, достиг заветного окна, открыл его, выскользнул на улицу и вскоре очутился на площади Республики.

Но перед тем как покинуть зал Потерянных Шагов, он успел услышать разговор гражданина Гракха и Ришара.

— Гражданин архитектор оказался совершенно прав: подземный ход пролегает под комнатой вдовы Капет. Это было опасно.

— Да, конечно, — поддержал Гракх, сознающий, что говорит чистую правду.

Из зева подземного хода показался Сантер.

— А твои рабочие, гражданин архитектор? — обратился он к Жиро.

— Еще до рассвета они будут здесь и во время заседания поставят решетку, — ответил голос, казалось доносившийся из чрева земли.

— И ты спасешь родину! — сказал Сантер полусерьезно, полунасмешливо.

«Ты и не представляешь, насколько ты прав, гражданин генерал», — прошептал Гракх.

XII КОРОЛЕВСКИЙ СЫН

Тем временем подготовка процесса над королевой, как мы могли видеть в предыдущей главе, шла полным ходом. Уже можно было предвидеть, что после принесения в жертву этой венценосной головы ненависть народа, клокочущая с давних пор, будет, наконец, утолена.

Было достаточно средств, чтобы заставить упасть эту голову, однако Фукье-Тенвиль, общественный обвинитель, требующий только смертных приговоров, решил не пренебрегать новыми доводами обвинения, которые Симон обещал предоставить в его распоряжение.

На следующий день после того, как Симон и Фукье-Тенвиль встретились в зале Потерянных Шагов, бряцание оружия вновь заставило вздрогнуть узников, остававшихся в Тампле.

Этими узниками были мадам Елизавета, принцесса и ребенок, которого уже в раннем детстве называли величеством, а теперь звали всего лишь маленьким Луи Капетом.

В башню, где томился королевский сын, прибыл генерал Анрио, с трехцветным султаном, дородной лошадью и огромной саблей, сопровождаемый несколькими национальными гвардейцами.

Рядом с генералом шествовал болезненного вида секретарь суда, обремененный чернильницей и свитком бумаг и безуспешно пытающийся сладить с непомерно длинным пером.

За ними шел общественный обвинитель. Мы уже видели, знаем и еще встретим этого сухого, желтолицего и холодного человека; от взгляда его налитых кровью глаз вздрагивал даже сам свирепый Сантер в своих ратных доспехах.

Замыкали шествие национальные гвардейцы во главе с лейтенантом. Симон, лживо улыбаясь и держа в одной руке медвежью шапку, а в другой — шпандырь, поднимался первым, указывая комиссии дорогу.

Они вошли в довольно грязную просторную и почти пустую комнату; в глубине ее на кровати сидел в полной неподвижности юный Людовик.

Когда мы видели, как бедный ребенок спасался бегством от звериной ярости Симона, в этом юном существе еще была какая-то жизненная сила, протестовавшая против гнусного обращения тамильского сапожника: он убегал, он кричал, он плакал — значит, он боялся; значит, он страдал; значит, он надеялся.

Теперь страх и надежда исчезли. Страдание, вероятно, еще осталось; но даже если оно осталось, ребенок-мученик, которого заставляли таким жестоким способом платить за ошибки родителей, прятал его в самой глубине сердца и скрывал под видом полной бесчувственности.

Он даже не поднял головы, когда к нему подошли члены комиссии.



Они же без всякого предисловия взяли стулья и уселись: общественный обвинитель — в изголовье кровати, Симон — в ногах, секретарь — у окна; национальные гвардейцы и их лейтенант стояли сбоку, в полумраке.

Те из присутствующих, кто с некоторым интересом или даже любопытством рассматривал маленького узника, заметили бледность ребенка, его странную полноту, что была не чем иным, как отечностью, кривизну его ног с начинающими опухать суставами.

— Этот ребенок очень болен, — с уверенностью сказал лейтенант, заставив Фукье-Тенвиля, уже приготовившегося к допросу, повернуться к нему.

Маленький Капет поднял глаза, чтобы увидеть в полумраке того, кто произнес эти слова; он узнал молодого человека, однажды во дворе Тампля помешавшего Симону избить его. Лучик доброго чувства мелькнул в его темно-голубых глазах и тут же исчез.

— Так это ты, гражданин Лорен? — произнес Симон, стараясь таким образом привлечь внимание Фукье-Тенвиля к другу Мориса.

— Собственной персоной, гражданин Симон, — ответил Лорен с невозмутимой уверенностью.

И поскольку Лорен был всегда готов к встрече с опасностью, но напрасно не искал ее, то и воспользовался случаем, чтобы поклониться Фукье-Тенвилю; тот вежливо ответил ему тем же.

— Ты заметил, гражданин, что ребенок болен, — сказал общественный обвинитель. — Ты врач?

— По крайней мере, я изучал медицину, хотя я и не врач.

— И что же ты у него находишь?

— Какие симптомы болезни? — спросил Лорен.

— Да.

— Я нахожу, что у него отекли щеки и глаза, руки бледные и худые, колени распухшие. И если бы я проверил его пульс, то наверняка насчитал бы от восьмидесяти пяти до девяноста ударов в минуту.

Ребенок, казалось, даже не слышал перечня своих страданий.

— И чему же наука может приписать такое состояние узника? — спросил общественный обвинитель.

Лорен почесал кончик носа, прошептав:

Филис, красавица, оставь свои старанья:
Произносить слова нет у меня желанья.
Потом громко добавил:

— По правде сказать, гражданин, я мало знаю о режиме маленького Капета, чтобы тебе ответить… Однако…

Симон насторожился и стал посмеиваться исподтишка, видя, что его враг вот-вот скомпрометирует себя.

— Однако, — продолжал Лорен, — мне кажется, что он мало занимается физическими упражнениями.

— Еще бы! — согласился Симон. — Маленький негодяй больше не хочет ходить.

Ребенок остался безучастным к реплике сапожника.

Фукье-Тенвиль поднялся, подошел к Лорену и стал о чем-то совсем тихо говорить с ним.

Никто не слышал общественного обвинителя, но всем было ясно: беседа скорее напоминала допрос.

— О! Ты так думаешь, гражданин? Это очень серьезное обвинение для матери…

— Во всяком случае, мы сейчас все узнаем, — уточнил Фукье. — Симон утверждает, что слышал это от него самого, и обещает, что заставит его признаться.

— Это было бы мерзко, — сказал Лорен, — но в конце концов возможно: Австриячка не защищена от греха; справедливо или нет — меня это не касается, — из нее уже сделали Мессалину. Но не довольствоваться этим и хотеть сделать из нее еще и Агриппину — это, думаю, уже слишком.

— Так доложил Симон, — бесстрастно ответил Фукье.

— Я и не сомневаюсь, что Симон мог это сказать… Есть люди, которые не остановятся ни перед каким обвинением, даже самым немыслимым… Но не считаешь ли ты, — продолжал Лорен, пристально глядя на Фукье, — не считаешь ли ты, человек умный, порядочный, наконец, человек влиятельный, что спрашивать у ребенка такие подробности о той, кого по самым естественным и самым священным законам природы он обязан почитать, — значило бы оскорблять все человечество в лице этого ребенка?

Обвинитель и бровью не повел; вытащив из кармана бумагу, он протянул ее Лорену.

— Конвент приказывает мне сообщить о положении дел, — сказал он, — и я сообщу; остальное ко мне не относится.

— Что ж, справедливо, — согласился Лорен, — и, должен сказать, если бы ребенок признался…

И молодой человек с отвращением покачал головой.

— Впрочем, — продолжал Фукье, — мы располагаем не только доносом Симона. Смотри, вот общественное обвинение.

И Фукье вытащил из кармана другую бумагу.

Это был один из номеров листка под названием «Папаша Дюшен», издававшегося, как известно, Эбером.

Обвинение, действительно, было высказано ясно и недвусмысленно.

— Это написано, это даже напечатано, — сказал Лорен. — Но это ничего не значит; до тех пор пока я не услышу подобное обвинение из уст самого ребенка — я хочу сказать, обвинение добровольное, свободное, без угроз, — до тех пор…

— До тех пор?

— До тех пор, вопреки Симону и Эберу, буду сомневаться, как сомневаешься и ты сам.

Симон с нетерпением ожидал конца этого разговора. Мерзавец не знал о том, какую власть имеет над умным человеком чье-то чужое мнение; оно может вызвать и полное симпатии влечение, и чувство внезапной ненависти; иногда оно властно отталкивает, иногда привлекает, овладевает течением наших мыслей и заставляет нашу личность склоняться к этому другому человеку, чью силу, равную нашей Иди превосходящую ее, мы смогли различить среди толпы.

Так Фукье, почувствовав силу Лорена, хотел, чтобы этот наблюдатель его понял.

— Начинаем допрос, — сказал общественный обвинитель. — Секретарь, бери перо.

Секретарь уже написал начальные фразы протокола и ждал, как и Симон, как и Анрио, как и все присутствующие, когда же закончится беседа между Фукье-Тенвилем и Лореном.

Только сам ребенок казался совершенно безучастным в этой сцене, где он был главным действующим лицом. Его взгляд, засветившийся было на мгновение необыкновенным умом после первых слов Лорена, стал опять безжизненным.

— Тишина! — предупредил Анрио. — Сейчас гражданин Фукье-Тенвиль начнет допрос ребенка.

— Капет, — спросил обвинитель, — ты знаешь, что стало с твоей матерью?

Мраморно-белое лицо маленького Людовика залилось краской.

Но ответа не последовало.

— Ты слышишь меня, Капет? — повторил обвинитель.

То же молчание.

— Он прекрасно слышит, — вмешался Симон, — а не хочет отвечать, как обезьяна из страха, чтобы ее не приняли за человека и не заставили работать.

— Отвечай, Капет, — проговорил Анрио. — Тебя допрашивает комиссия Конвента. Ты должен повиноваться законам.

Ребенок еще больше побледнел, но ничего не ответил.

Симон сделал яростный жест. Для подобных скотских и тупых натур ярость служит опьянением, проявляющимся такими же отвратительными признаками, как и опьянение от вина.

— Ты будешь говорить, волчонок? — завопил он, грозя ребенку кулаком.

— Замолчи, Симон, — прервал его Фукье-Тенвиль, — ты не имеешь слова.

Выражение, привычно употребляемое им в Революционном трибунале, вырвалось само по себе.

— Ты понял, Симон, — подхватил Лорен, — ты не имеешь слова. Вторично слышу, как тебя останавливают. В первый раз это было, когда ты обвинял дочь мамаши Тизон и с удовольствием помог отрубить этой девушке голову.

Симон замолчал.

— Мать любила тебя, Капет? — спросил Фукье.

И снова молчание.

— Говорят, что нет, — продолжал обвинитель.

Нечто вроде бледной улыбки скользнуло по губам ребенка.

— Но я вам говорю, — снова завопил Симон, — он мне сказал, что она его слишком любила!

— Видишь, Симон, как это досадно, когда маленький Капет, такой разговорчивый наедине, перед всеми вдруг становится немым, — бросил Лорен.

— Ох, если бы мы были одни! — проскрипел зубами Симон.

— Да, если бы вы были одни… Но, к счастью или к несчастью, вы не одни. Иначе ты, храбрый Симон, отменный патриот, тут же отколотил бы бедного ребенка. Не так ли? Но ты не один и не смеешь, мерзкое существо, это сделать перед всеми нами, перед честными людьми, помнящими, что наши предки, с кого мы стараемся брать пример, уважали всех слабых. Не смеешь, потому что ты не один, да и не храбрец ты, мой почтеннейший, если способен сражаться только с детьми ростом в пять футов шесть дюймов.

— О! — пробормотал Симон, скрежеща зубами.

— Капет, — спросил Фукье, — ты признавался в чем-нибудь Симону?

Пристальный взгляд ребенка был полон иронии, не поддающейся описанию.

— О своей матери? — добивался обвинитель.

Теперь взгляд ребенка выражал презрение.

— Отвечай: да или нет! — воскликнул Анрио.

— Отвечай «да»! — заорал Симон, замахиваясь шпандырем.

Ребенок вздрогнул, но не сделал ни малейшего движения, чтобы уклониться от удара.

Присутствующие не смогли сдержать возгласов отвращения.

Лорен сделал больше: он бросился вперед и, до того как Симон успел опустить руку, схватил его за запястье.

— Оставь меня! — взревел Симон, став от бешенства пунцовым.

— Ну, — изменил подход Фукье, — в том, что мать любит свое дитя, нет ничего дурного. Скажи, Капет, каким именно образом твоя мать тебя любила? Это может быть полезно для нее.

При мысли о том, что он может быть полезен для матери, юный узник вздрогнул.

— Она любила меня так, как мать любит своего сына, сударь, — сказал он. — И здесь не может быть никаких других способов ни для матерей, любящих своих детей, ни для детей, любящих свою мать.

— А я утверждаю, змееныш, я утверждаю: ты мне говорил, как твоя мать…

— Тебе, наверное, приснилось, — спокойно перебил его Лорен, — у тебя часто должны быть кошмары, Симон.

— Лорен! Лорен! — прохрипел Симон.

— Да, Лорен, и что дальше? Никакой возможности поколотить его, этого Лорена: он сам колотит других, если они негодяи. Никакой возможности донести на него за то, что он только что остановил твою руку, потому что он сделал это при генерале Анрио и гражданине Фукье-Тенвиле и они это одобряют, а уж их-то не причислишь к умеренным! Значит, никакой возможности отправить его на гильотину, как Элоизу Тизон. Досадно, даже крайне досадно, но это так, бедный Симон!

— Подождем! Подождем! — с усмешкой гиены перебил его Симон.

— Да, дорогой друг, — отозвался Лорен, — но, надеюсь, с помощью Верховного Существа… А-а, ты ожидал, что я скажу: с помощью Бога? Так вот, надеюсь, с помощью Верховного Существа и моей сабли до тех пор распороть тебе брюхо. Ну, посторонись, Симон, ты мешаешь мне смотреть!

— Разбойник!

— Замолчи, ты мешаешь мне слушать.

И Лорен бросил на Симона уничтожающий взгляд.

Симон сжал кулаки с черными разводами, чем он гордился. Но этим, как сказал Лорен, ему и пришлось ограничиться.

— Теперь, когда ребенок заговорил, — предположил Анрио, — он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.

— Теперь ты будешь отвечать? — спросил Фукье.

Ребенок снова замолчал.

— Ты видишь, гражданин, ты видишь? — сказал Симон.

— Упорство этого ребенка удивительно, — сказал Анрио, невольно смущенный такой поистине королевской твердостью.

— Его плохо обучили, — заметил Лорен.

— Кто? — спросил Анрио.

— Ну, конечно, его наставник.

— Ты меня обвиняешь? — воскликнул Симон. — Ты меня оговариваешь?.. Ах, как занятно…

— Возьмем его добротой, — сказал Фукье.

Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:

— Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии; не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о том, как ласкала вас ваша мать: в чем выражались эти ласки, каким именно образом она любила вас?

Людовик обвел всех взглядом (задержавшись на Симоне, его глаза наполнились ненавистью), но по-прежнему молчал.

— Вы считаете себя несчастным? — спросил обвинитель. — Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?

Людовик хранил глубокое молчание, нарушив его только один раз, чтобы защитить свою мать.

Комиссия застыла в безмолвном удивлении: такая твердость, такой ум в ребенке были невероятны.

— Каково! — тихо сказал Анрио. — Что за порода эти короли! Они как тигры: у них даже детеныши горды и злы.

— Что записать в протокол? — растерянно спросил секретарь.

— Единственный выход — поручить это Симону, — не удержался Лорен. — Писать здесь нечего, так что ему это чудесно подойдет.

Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу.

Лорен рассмеялся.

— Ты не так засмеешься в тот день, когда чихнешь в мешок, — выдохнул опьяневший от ярости Симон.

— Не знаю, опережу я тебя или последую за тобой в этой маленькой церемонии, которой ты мне угрожаешь, — отозвался Лорен. — Но знаю точно: многие будут смеяться, когда придет твоя очередь. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! До чего ты будешь безобразен в свой последний день, Симон! До чего ты будешь отвратителен!

И Лорен, от души хохоча, отошел и стал позади членов комиссии.

Видя, что ей больше нечего делать, комиссия удалилась.

Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он, сидя на кровати, принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца.

XIII БУКЕТ ФИАЛОК

Как и надо было предвидеть, покой не мог долго царить в счастливой обители, укрывшей Женевьеву и Мориса. Так во время бури, спустившей с цепи ветер и молнии, гнездо голубков сотрясается вместе с приютившим их деревом.

Женевьева испытывала непрерывный страх; она уже не опасалась за Мезон-Ружа, но дрожала за Мориса.

Она достаточно знала своего мужа; ей было ясно, что, раз он сумел исчезнуть, он спасен. Уверенная в его спасении, она трепетала за себя.

Она не осмеливалась доверить свои печали Морису — далеко не самому робкому человеку этой эпохи, когда ни у кого не было страха; но о них явно говорили ее покрасневшие глаза и побледневшие губы.

Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее сидящей неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку; руки безжизненно лежали на коленях, голова в задумчивости склонилась на грудь. Какое-то мгновение он смотрел на нее с глубокой грустью, ибо все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг открылось ему, словно он прочитал ее мысли.

Он шагнул к ней:

— Вы не любите больше Францию, Женевьева, признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.

— Увы, я хорошо знаю, что не могу скрывать от вас свои мысли, — призналась Женевьева. — Вы верно угадали, Морис.

— И все-таки это прекрасная страна! — произнес молодой человек. — Жизнь в ней сегодня так значительна, так наполнена. Это шумное кипение трибун, клубов, заговоров делает особенно сладкими часы домашнего досуга. Придя домой, любят так горячо, боясь, что завтра любви уже не будет, потому что завтра кончится жизнь!

Женевьева покачала головой.

— Страна, не достойная того, чтобы ей служить! — сказала она.

— Почему?

— Да потому, что даже вы, так много сделавший для ее свободы, разве вы не считаетесь сегодня почти что подозрительным?

— Но вы, дорогая Женевьева, — возразил Морис, бросив на нее опьяненный любовью взгляд, — вы, заклятый враг этой свободы, вы, кто так много сделал против нее, вы спокойно и в неприкосновенности спите под крышей республиканца. Как видите, возмещение есть.

— Да, — ответила Женевьева, — да; но это не продлится долго, ибо не может длиться то, что несправедливо.

— Что вы хотите сказать?

— Хочу сказать, что я, аристократка, которая втайне мечтает о поражении вашей партии и крушении ваших идей, которая даже в вашем доме строит планы возвращения старого порядка, которая, если ее узнают, обречет вас на смерть или, по меньшей мере, на позор с точки зрения ваших убеждений, — я, Морис, не останусь здесь, не буду злым духом этого дома; я не поведу вас на эшафот.

— Куда же вы пойдете, Женевьева?

— Куда пойду? Как-нибудь, когда вас не будет дома, Морис, я пойду и донесу сама на себя, не сказав, откуда я пришла.

— О! — воскликнул пораженный до глубины души Морис. — Уже неблагодарность!

— Нет, — ответила молодая женщина, обвивая руками его шею, — нет, друг мой, это любовь, и любовь самая преданная, клянусь вам. Я не хотела, чтобы моего брата схватили и убили как мятежника; я не хочу, чтобы мой возлюбленный был схвачен и убит как предатель.

— И вы это сделаете, Женевьева? — спросил Морис.

— Так же несомненно, как то, что Бог есть на небе! — ответила молодая женщина. — Причем не только из-за страха: меня мучают угрызения совести.

Она наклонила голову, словно под тяжестью этих угрызений.

— О Женевьева! — произнес Морис.

— Вы хорошо понимаете то, о чем я говорю, и особенно то, что я при этом испытываю, Морис, — продолжала она, — потому что и сами испытываете те же угрызения. Вы сознаете, что я отдалась вам, не принадлежа себе; что вы овладели мной, хотя я не имела права отдать вам себя.

— Довольно! — прервал ее Морис. — Довольно!

Его лоб наморщился, мрачное решение блеснуло в его таких чистых глазах.

— Вы увидите, Женевьева, — продолжал молодой человек, — что я люблю единственно вас. Я докажу вам, что никакая жертва не может быть выше моей любви. Вы ненавидите Францию — что ж, пусть так, мы покинем Францию.

Женевьева, прижав руки к груди, смотрела на него с восторженным восхищением.

— Вы не обманываете меня, Морис? — прошептала она.

— Когда же я вас обманывал? — спросил Морис. — Разве в тот день, когда опозорил себя, чтобы завоевать вас?

Женевьева приблизила свои губы к губам Мориса и, если позволено будет так выразиться, повисла у него на шее.

— Да, Морис, ты прав, — согласилась она, — а я ошибалась. То, что я испытываю, — это уже не угрызения совести: может быть, это перерождение моей души. Но ты, по крайней мере, ты ее понимаешь; я слишком люблю тебя, чтобы испытывать любое иное чувство, кроме боязни понять тебя. Уедем далеко, друг мой, уедем туда, где никто не сможет нас настичь.

— О! Благодарю! — произнес вне себя от радости Морис.

— Но как бежать? — Женевьева вздрогнула от этой ужасной мысли. — Сегодня нелегко убежать от кинжала убийц второго сентября или от топора палачей двадцать первого января.

— Женевьева! — сказал Морис. — Бог защитит нас. Тогда, второго сентября, в день, о котором ты говоришь, я пытался спасти одного бедного священника, с которым вместе учился. Я пошел к Дантону, и по его просьбе Комитет общественного спасения выписал паспорт для выезда этому несчастному и его сестре. Паспорт Дантон вручил мне. Но незадачливый священник, вместо того чтобы прийти ко мне за ним, как я ему говорил, спрятался у кармелитов, где и умер.

— А паспорт? — вырвалось у Женевьевы.

— По-прежнему у меня. Сегодня он стоит миллион; он стоит больше, Женевьева, — он стоит жизни, стоит счастья!

— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула молодая женщина, — благословляю тебя!

— Все мое состояние, — продолжал Морис, — это поместье, ты знаешь. Управляет им старый слуга нашей семьи, истинный патриот, преданная душа. Мы можем ему довериться. Он будет пересылать мне доходы, куда я захочу. По дороге в Булонь мы заедем к нему.

— А где он живет?

— Недалеко от Абвиля.

— Когда мы поедем, Морис?

— Через час.

— Никто не должен знать, что мы уезжаем.

— Никто и не узнает. Я побегу к Лорену: у него есть кабриолет без лошади, а у меня есть лошадь без экипажа. Мы уедем тотчас же, как я вернусь. Ты оставайся здесь, Женевьева, и подготовь все к отъезду. Багажа нам нужно мало: все недостающее мы купим заново в Англии. Сейчас я дам поручение Агесилаю, и он уйдет. Вечером Лорен объяснит ему, что мы уехали, а мы к этому времени будем уже далеко.

— Но если нас задержат по дороге?

— А разве у нас нет паспорта? Мы поедем к Юберу, так зовут управляющего, Юбер — член абвильского муниципалитета, от Абвиля до Булони он будет нас сопровождать и охранять; в Булони мы купим или наймем лодку. Кстати, я могу сходить в комитет, чтобы мне дали поручение в Абвиль. Но нет, не надо никакого обмана, правда, Женевьева? Добудем себе счастье, рискуя жизнью.

— Да, да, милый, и удача будет сопутствовать нам. Но как ты сегодня благоухаешь, друг мой! — удивилась молодая женщина, пряча лицо на груди Мориса.

— Ах да, сегодня утром, проходя мимо Пале-Эгалите, я купил тебе букет фиалок; но, войдя сюда и увидев, как ты грустна, я мог думать только о том, как узнать у тебя о причине этой грусти.

— О! Дай же мне его хоть на минуту.

Женевьева вдохнула аромат цветов с тем исступлением, какое нервные натуры почти всегда проявляют к запахам.

Вдруг ее глаза наполнились слезами.

— Что с тобой? — спросил Морис.

— Бедная Элоиза! — прошептала Женевьева.

— Да, — со вздохом произнес Морис. — Но давай думать о нас, милая. Оставим мертвых, к какой бы партии они ни принадлежали, почивать в могилах, которые вызвало их самопожертвование. Прощай! Я ухожу.

— Возвращайся скорее.

— Не позже чем через полчаса я буду здесь.

— А если Лорена нет дома?

— Неважно! Его слуга меня знает. Разве я не могу даже в его отсутствие взять у него все, что мне нравится, точно так же как он у меня?

— Ну хорошо.

— Ты же, моя Женевьева, приготовь все, но ограничься, как я тебе сказал, самым необходимым. Совсем не нужно, чтобы наш отъезд выглядел как переезд.

— Не беспокойся.

Молодой человек шагнул к двери.

— Морис! — позвала Женевьева.

Он обернулся и увидел, что молодая женщина протянула к нему руки.

— До свидания, до свидания, любовь моя, и мужайся! — сказал он. — Через полчаса я вернусь.

Женевьева осталась одна и, как мы уже сказали, должна была подготовиться к отъезду.

Собиралась она как в лихорадке. Оставаясь в Париже, Женевьева испытывала двойную вину. Ей казалось, что за пределами Франции, за границей, ее преступление — в нем повинен был скорее рок, чем она сама, — будет меньше тяготить ее.

Она даже надеялась, что в глуши, в уединении, наконец, забудет о том, что существует какой-либо другой мужчина, кроме Мориса.

Они должны были бежать в Англию, это было решено. У них будет там домик — небольшой коттедж, очень уединенный, очень укромный, недоступный для постороннего взгляда; они сменят фамилии — из своих двух сотворят одну.

Там они наймут двух слуг, ничего не знающих об их прошлом. Волею судьбы и Морис, и Женевьева говорили по-английски.

Ни она, ни он ничего не оставляли во Франции, о чем можно было бы сожалеть, кроме той матери, о которой сожалеют всегда, хотя иногда она бывает и мачехой, и которая называется родиной…

Итак, Женевьева начала собирать вещи, необходимые для их путешествия, точнее — бегства.

Она испытывала несказанное удовольствие, когда среди всего выбирала наиболее любимое Морисом: костюм, что лучше всего обрисовывал его фигуру, галстук, что лучше всего оттенял цвет лица, книги, что он чаще всего перелистывал.

Не спеша она отобрала то, что хотела взять с собой, оставалось заполнить сундуки. В ожидании их Женевьева разложила все: одежду, белье, книги — на стульях, канапе и фортепьяно.

Неожиданно донесся звук поворачиваемого в замочной скважине ключа.

«Ну, вот и хорошо, — подумала она, — вернулся Агесилай. Но разве Морис не встретил его?»

И Женевьева продолжала возиться с вещами.

Двери гостиной были раскрыты, и она слышала, как кто-то ходит в передней.

Она держала сверток нот и искала шнурок, чтобы перевязать их.

— Агесилай! — позвала она.

В соседней комнате послышались приближающиеся шаги.

— Агесилай! — повторила Женевьева. — Войдите, прошу вас.

— Это я! — раздался чей-то голос.

При звуке его Женевьева стремительно повернулась и в ужасе вскрикнула:

— Мой муж!

— Да, он, — спокойно ответил Диксмер.



Женевьева стояла на стуле, подняв руки в поисках какой-либо веревочки в шкафу. Она почувствовала, что у нее кружится голова, протянула руки и чуть не опрокинулась назад, желая найти под ногами пропасть и броситься в нее.

Диксмер подхватил ее, донес до канапе, усадил.

— Что это с вами, дорогая моя? — спросил он. — Что случилось? Неужели мой приход произвел на вас столь неприятное впечатление?

— Я умираю, — откинувшись, пробормотала Женевьева, закрыв лицо руками, чтобы не видеть этот ужасный призрак.

— Наверное, вы уже считали меня усопшим, дорогая моя? И теперь я кажусь вам привидением?

Женевьева обвела все вокруг блуждающим взглядом и, заметив портрет Мориса, соскользнула с канапе и упала на колени, как бы прося поддержки у этого бессильного, бесчувственного, продолжающего улыбаться изображения.

Бедная женщина ощущала, сколько угроз таит в себе показное спокойствие Диксмера.

— Да, мое дорогое дитя, — продолжал кожевенник, — это я. Возможно, вы считали, что я довольно далеко от Парижа; но нет, я остался здесь. На другой день после того, как я ушел из дома, я вернулся туда и увидел вместо него превосходную кучу пепла. Я расспрашивал о вас — никто вас не видел. Тогда я принялся за поиски, и мне стоило немалого труда вас найти. Признаюсь, я не думал, что вы здесь, однако подозрения на этот счет у меня были, потому-то, как видите, я и пришел сюда. Но главное, что мы оба здесь. Как себя чувствует Морис? Ведь, по правде сказать, вы, такая преданная роялистка, уверен, очень страдали оттого, что вынуждены жить под одной крышей со столь неистовым республиканцем.

— Боже мой! — прошептала Женевьева. — Боже мой! Сжальтесь надо мной!

— Хотя, — продолжал Диксмер, осматриваясь, — меня утешает, дорогая моя, то, что вы прекрасно устроились и не выглядите сильно страдающей от изгнания. Я же после пожара в нашем доме и нашего разорения достаточно долго скитался наудачу, жил в подвалах, в корабельных трюмах, иногда даже в клоаках, примыкающих к Сене.

— Сударь!.. — произнесла Женевьева.

— У вас прекрасные фрукты, а я часто должен был обходиться без десерта, поскольку вынужден был обходиться без обеда.

Женевьева, рыдая, закрыла лицо руками.

— И не потому, что у меня не было денег, — продолжал Диксмер. — Слава Богу, я унес с собой тридцать тысяч франков золотом, что сегодня равняется пятистам тысячам франкам. Но как может угольщик, рыбак или старьевщик вытащить из кармана луидор, чтобы купить кусок сыра или сосиску! Ах, Боже мой, да, сударыня, я поочередно переодевался в этих людей. Сегодня, чтобы как можно лучше изменить свой облик, я стал патриотом, фанатиком, марсельцем. Я грассирую и ругаюсь. Черт возьми! Изгнаннику в Париже не так легко, как молодой и красивой женщине. Я не имею счастья знать преданную патриотку, которая скрывала бы меня от посторонних глаз.

— Сударь, сударь! — взмолилась Женевьева. — Сжальтесь надо мной! Вы же видите, что я умираю…

— От беспокойства, это понятно: ведь вы так беспокоились за меня. Но утешьтесь, я здесь; я вернулся, и мы больше не расстанемся, сударыня.

— О, вы убьете меня! — воскликнула Женевьева.

Диксмер взглянул на нее с ужасающей улыбкой:

— Убить невинную женщину! О сударыня, о чем вы говорите? Должно быть, печаль, терзавшая васиз-за моего отсутствия, заставила вас потерять рассудок.

— Сударь, — вскричала Женевьева, — сударь, я умоляю вас: лучше убейте меня, чем мучить такими жестокими насмешками! Да, я виновна, да, я преступница, да, я заслуживаю смерти. Убейте меня, сударь, убейте!..

— Значит, вы признаете, что заслуживаете смерти?

— Да, да.

— И, чтобы искупить свое не знаю уж какое преступление, в котором вы себя обвиняете, примете эту смерть без сожаления?

— Нанесите удар, сударь, я не издам ни звука, и, вместо того чтобы проклинать, благословлю ту руку, что убьет меня.

— Нет, сударыня, я не хочу убивать вас, хотя, вероятно, вы умрете. Только ваша смерть будет не постыдной, как вы могли бы опасаться, — она будет славной, будет в ряду самых прекрасных смертей. Благодарите меня, сударыня, я накажу вас бессмертием.

— Что же вы сделаете, сударь?

— Вы будете по-прежнему идти к той цели, к которой мы стремились все, пока нам не преградили путь. Для вас и для меня вы падете виновной; для всех вы умрете мученицей.

— О, Боже мой! Вы меня с ума сводите этими загадками. Во что вы вовлекаете, куда поведете меня?

— Возможно, к смерти.

— Позвольте мне помолиться.

— Помолиться?

— Да.

— За кого же?

— Какое это имеет для вас значение? С того момента, когда вы убьете меня, я уплачу свой долг. Но если я его заплачу, то больше ничего не буду вам должна.

— Да, это так, — согласился Диксмер, удаляясь в соседнюю комнату. — Я жду вас.

Женевьева встала на колени перед портретом Мориса, прижав руки к готовому разорваться сердцу.

— Морис, — тихо произнесла она, — прости меня. Я не ожидала, что сама буду счастлива, я лишь надеялась сделать счастливым тебя. Морис, я отнимаю у тебя счастье, что было для тебя жизнью. Прости мне мою смерть, возлюбленный!

Отрезав прядь длинных волос, она обвязала ею букет фиалок и положила его у портрета. Лицо на бесчувственном немом холсте будто с печалью следило за ее уходом. По крайней мере, так сквозь слезы в глазах показалось Женевьеве.

— Ну, вы готовы, сударыня? — спросил Диксмер.

— Уже! — прошептала Женевьева.

— Впрочем, не торопитесь, сударыня!.. — отозвался Диксмер. — Я не спешу. К тому же, наверное, скоро вернется Морис, и я буду рад выразить ему благодарность за оказанное вам гостеприимство.

Женевьева вздрогнула от ужаса при мысли, что возлюбленный и муж могут встретиться.

Она стремительно поднялась.

— Все кончено, сударь, — сказала она. — Я готова!

Диксмер пошел первым. Дрожащая Женевьева последовала за ним, полузакрыв глаза и откинув назад голову. Они сели в фиакр, ожидавший их у входа, и экипаж тронулся.

Как сказала Женевьева, все было кончено.

XIV КАБАЧОК «КОЛОДЕЦ НОЯ»

Тот самый человек в карманьоле, которого мы видели, когда он ходил взад и вперед по залу Потерянных Шагов, и там же слышали во время экспедиции архитектора Жиро, генерала Анрио и папаши Ришара (точнее, слышали, как он разговаривал с тюремщиком, охранявшим вход в подземелье), — тот самый рьяный патриот с густыми усами и в медвежьей шапке, хваставшийся перед Симоном, что нес голову принцессы Ламбаль, назавтра после вечера, столь богатого разнообразными волнениями, примерно в семь часов находился в кабачке «Колодец Ноя», расположенном, как мы говорили, на углу улицы Старой Сукнодельни.

Он сидел здесь у торговца вином — вернее, у торговки — в глубине черного, прокопченного табаком и свечами зала, притворяясь, что поглощает рыбу, приготовленную на пережаренном масле.

Зал, где он ужинал, был почти безлюден; больше других засиделись лишь два или три завсегдатая, пользующиеся привилегией, что давали им ежедневные визиты в заведение.

Большинство столов пустовало; но к чести кабачка «Колодец Ноя» надо сказать, что красные — вернее, фиолетовые — скатерти указывали на достаточное число насытившихся гостей.

Три последних посетителя исчезли друг за другом, и без четверти восемь патриот остался в одиночестве.

Тогда он с истинным отвращением аристократа отодвинул глубокое блюдо, казалось еще минуту назад доставлявшее ему удовольствие, достал из кармана плитку испанского шоколада и принялся медленно есть его с выражением, весьма отличным от того, какое перед этим пытался, как мы видели, придать своей физиономии.

Время от времени, хрустя испанским шоколадом и черным хлебом, он бросал взгляды, полные тревожного нетерпения, на стеклянную дверь с клетчатой красно-белой занавеской. Иногда он прислушивался и прекращал свою скромную трапезу с рассеянностью, заставившей хозяйку заведения сильно задуматься. Она сидела за прилавком недалеко от двери, на которую патриот так часто устремлял взгляды, и женщине, даже не обладающей излишним тщеславием, могло показаться, что именно она вызывает у него такой интерес.

Наконец колокольчик входной двери прозвенел, и его звук заставил вздрогнуть нашего патриота. Он вновь принялся за рыбу, но украдкой, чтобы хозяйка не заметила, половину куска кинул собаке, смотревшей на него голодными глазами, а вторую — коту, набрасывавшемуся на пса с мягкими, но опасными ударами когтистых лап.

Дверь с красно-белой занавеской открылась, и вошел человек, одетый почти так же, как патриот, только вместо медвежьей шапки на нем был красный колпак.

На поясе вошедшего висела огромная связка ключей и в дополнение к ним — широкая пехотная сабля с медным эфесом.

— Мой суп! Мою бутылку! — крикнул он, входя в общий зал и даже не прикоснувшись к своему красному колпаку, довольствуясь тем, что кивнул хозяйке заведения.

Потом, устало вздохнув, он расположился за столом рядом с тем, за которым ужинал наш патриот.

Хозяйка из почтительности к вошедшему поднялась и сама пошла лично заказать то, что он потребовал.

Мужчины сидели, повернувшись спиной друг к другу: один смотрел на улицу, другой — в глубину зала. Они не обменялись ни единым словом до тех пор, пока хозяйка кабачка не исчезла.

Когда за ней захлопнулась дверь, при свете единственной сальной свечи, подвешенной на железной проволоке так искусно, что освещение делилось между двумя посетителями, человек в медвежьей шапке увидел, наконец, в стоявшем перед ним зеркале, что комната совершенно пуста.

— Добрый вечер, — произнес он, не оборачиваясь к соседу.

— Добрый вечер, сударь, — ответил тот.

— Итак, — продолжал патриот с тем же подчеркнутым безразличием, — как наши дела?

— Все кончено.

— Что именно?

— Как мы и условились, я поссорился с папашей Ришаром по поводу службы. Пожаловался на слабость слуха, на обмороки и даже упал без сознания прямо в канцелярии суда.

— Очень хорошо; а дальше?

— А дальше папаша Ришар позвал свою жену, и она потерла мне виски уксусом, что привело меня в чувство.

— Ну, а потом?

— Итак, как мы и решили, я сказал, что эти обмороки вызваны недостатком воздуха и что служба в Консьержери, где содержатся четыреста заключенных, меня убивает.

— И что ответили они?

— Мамаша Ришар меня пожалела.

— А папаша Ришар?

— Выставил меня за дверь.

— Но того, что он выставил тебя, еще недостаточно.

— Подождите. Мамаша Ришар, очень добрая женщина, упрекнула его в бессердечии, сказав, что я отец семейства.

— И что он ответил?

— Сказал, что она права, но первое непреложное условие для тюремщика — находиться в тюрьме, где он служит; что Республика не шутит — она отрубает головы тем, у кого во время исполнения служебных обязанностей случаются обмороки.

— Черт возьми! — буркнул патриот.

— И он прав, папаша Ришар. С тех пор, как в тюрьме Австриячка, для надзирателей начался сущий ад: готовы подозревать родного отца.

Патриот дал вылизать свою тарелку собаке, которую укусил кот.

— Заканчивайте, — потребовал он, не поворачиваясь.

— Тут, сударь, я опять застонал, словно почувствовал себя очень плохо; стал проситься в лазарет и уверять, что мои дети умрут с голоду, если у меня отнимут жалованье.

— А папаша Ришар?

— Папаша Ришар ответил мне, что тюремным служащим не следует заводить детей.

— Но мамаша Ришар была за вас, надеюсь?

— К счастью! Она закатила сцену мужу, упрекая его в жестокости, и папаша Ришар в конце концов сказал мне: «Ну хорошо, гражданин Гракх, договорись с кем-нибудь из своих друзей, чтобы он отдавал тебе часть твоего жалованья, представь мне того, кто будет тебя замещать, а я обещаю, что его примут». Тогда я ушел, пообещав: «Хорошо, папаша Ришар, я поищу…»

— И ты нашел его, милейший?

В этот момент, неся гражданину Гракху его суп и бутылку, появилась хозяйка заведения.

Это не устраивало ни Гракха, ни патриота: у них, несомненно, было что друг другу сообщить.

— Гражданка, — сказал тюремщик, — я получил небольшое вознаграждение от папаши Ришара. Поэтому позволю себе сегодня свиную котлету с корнишонами и бутылку бургундского. Пошли свою служанку к мяснику за одним и спустись в погреб за другим.

Хозяйка тут же распорядилась. Служанка скрылась за дверью, что вела на улицу, а хозяйка — за дверью в погреб.

— Молодец, — заметил патриот, — ты толковый.

— Такой толковый, что, несмотря на ваши прекрасные обещания, не скрываю от себя, чем это может обернуться для нас обоих. Вы догадываетесь, о чем речь?

— Прекрасно догадываюсь.

— Мы оба рискуем головами.

— Не беспокойся о моей.

— Признаюсь, сударь, что не ваша голова служит причиной моего живейшего беспокойства.

— Твоя?

— Да.

— Но раз я оцениваю ее вдвое дороже, чем она стоит…

— Эх, сударь, голова — это драгоценная вещь.

— Но не твоя.

— Как не моя?

— По крайней мере, не сейчас.

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что твоя голова и обола не стоит. Если бы я, к примеру, был агентом Комитета общественного спасения, то тебя уже завтра гильотинировали бы.

Тюремщик так резко повернулся, что на него залаяла собака.

Он был смертельно бледен.

— Не поворачивайся и не бледней, — произнес патриот. — Наоборот, спокойно доедай свой суп: я не агент-провокатор, друг мой. Сделай так, чтобы я попал в Консьержери, устрой меня на свое место, дай ключи, и завтра я отсчитаю тебе пятьдесят тысяч ливров золотом.

— Но это, по крайней мере, правда?

— У тебя прекрасный залог — моя голова.

Тюремщик на мгновение задумался.

— Ну-ну, — сказал патриот, наблюдая за ним в зеркало, — не надо дурных мыслей. Если ты донесешь на меня, то лишь выполнишь свой долг, и Республика не даст тебе даже одного су. Если ты будешь служить мне, то есть, наоборот, нарушишь этот самый долг, то, поскольку в этом мире несправедливо делать что-нибудь даром, я дам тебе пятьдесят тысяч ливров.

— О, я все хорошо понимаю, — ответил тюремщик, — мне прямая выгода сделать то, что вы просите, но я опасаюсь последствий…

— Последствий!.. Чего ты боишься? Полно, уж я-то на тебя не донесу.

— Не сомневаюсь.

— На следующий день после того, как я устроюсь, ты придешь делать в Консьержери обход. Я дам тебе двадцать пять свертков, в каждом из них будет по две тысячи франков. Эти двадцать пять свертков легко разместятся в двух твоих карманах. Вместе с деньгами я дам тебе карту, и с ее помощью ты покинешь Францию. Ты уедешь, и всюду, куда бы ты ни поехал, ты будешь если не богат, то, по меньшей мере, независим.

— Хорошо, сударь, договорились, будь что будет. Я ведь бедняк и не вмешиваюсь в политику. Франция всегда прекрасно обходилась без меня и от моего отсутствия не пропадет. А если вы делаете дурное дело, то тем хуже для вас.

— Во всяком случае, — ответил патриот, — не думаю, чтобы я смог сделать что-нибудь хуже того, что делают сейчас.

— Сударь позволит мне не судить о политике Национального конвента?

— Твоя философия и беспечность великолепны! А теперь скажи, когда ты представишь меня папаше Ришару?

— Если хотите, сегодня вечером.

— Да, конечно. И кем я буду?

— Моим кузеном Мардошем.

— Мардошем, так Мардошем. Имя мне нравится. Мое ремесло?

— Брючный мастер.

— От брючника до кожевенника рукой подать.

— А вы что, кожевенник?

— Я мог бы им быть.

— И то правда.

— В котором часу ты представишь меня?

— Через полчаса, если хотите.

— Тогда в девять.

— Когда я получу деньги?

— Завтра.

— Стало быть, вы ужасно богаты?

— Я ни в чем не нуждаюсь.

— Вы из бывших, не так ли?

— Тебе что за дело?

— Иметь деньги и раздавать их, чтобы рисковать попасть на гильотину! Действительно, эти бывшие очень глупы!

— Чего же ты хочешь? У санкюлотов так много ума, что другим не осталось.

— Тсс! Вот мое вино.

— Встретимся напротив Консьержери.

— Да.

Патриот расплатился и вышел.

Из-за двери послышался его громовой голос:

— В чем дело, гражданка? Котлеты с корнишонами! Мой кузен Гракх умирает с голоду.

— Этот добрый Мардош! — сказал тюремщик, смакуя бургундское, только что налитое кабатчицей, нежно смотревшей на него.

XV РЕГИСТРАТОР ВОЕННОГО МИНИСТЕРСТВА

Покинув кабачок, патриот не ушел слишком далеко. Сквозь закопченные стекла он следил за тюремщиком. Необходимо было убедиться, не свяжется ли тот с агентами республиканской полиции, одной из лучших во все времена, потому что одна половина общества шпионила за другой не столько ради большей славы правительства, сколько ради большей безопасности собственной головы.

Но ничего тревожного для патриота не произошло. За несколько минут до девяти тюремщик поднялся, потрепал по подбородку кабатчицу и вышел. На набережной Консьержери патриот нагнал его, и они вместе вошли в тюрьму.

Сделка состоялась в тот же вечер. Папаша Ришар согласился, чтобы Мардош занял место гражданина Гракха…

А за два часа до того, как в помещении тюремного смотрителя уладилось это дело, в другой части тюрьмы разыгралась внешне ничем не примечательная сцена, но последствия ее имели не меньшее значение для главных действующих лиц этой истории.

Уставший за день секретарь Консьержери собирался сложить свои бумаги и уйти, когда какой-то человек, сопровождаемый гражданкой Ришар, возник перед его конторкой.

— Гражданин секретарь, — сказала она, — это ваш собрат из военного министерства. Он пришел от имени гражданина министра, чтобы восстановить списки военных, заключенных под стражу.

— Ах, гражданин, — расстроился секретарь, — вы поздновато пришли: я уже убираю все бумаги.

— Простите меня, дорогой собрат, — ответил вошедший, — но у нас так много работы, что мы можем ходить по другим делам только в минуты досуга, а у нас минуты досуга настают лишь в то время, когда другие уже едят или спят.

— Ну, раз дело обстоит именно так, дорогой собрат, то поторопитесь, ибо, как вы говорите, уже время ужина, а я голоден. Покажите ваши документы.

— Вот они, — предъявил свои бумаги представитель военного министерства; его собрат, хотя и крайне спешил, просмотрел их с исключительным вниманием.

— Не беспокойтесь, с ними все в порядке, — заметила жена Ришара. — Мой муж уже их проверил.

— Неважно, неважно, — возразил секретарь, продолжая читать документы.

Регистратор военного министерства ждал терпеливо, как человек, привыкший к строгому выполнению формальностей.

— Прекрасно, — произнес секретарь Консьержери, — вы можете начинать работу в любое время. Много записей вам надо проверить?

— Сотню.

— Но у вас на это уйдет несколько дней!

— В таком случае, дорогой собрат, я устрою у вас что-то вроде небольшой конторы, если вы, конечно, позволите.

— Что вы имеете в виду? — не понял секретарь Консьержери.

— Это я расскажу во время ужина, на который сейчас приглашаю вас; ведь вы сами сказали, что голодны.

— И не отрицаю этого.

— Вот и хорошо, вы познакомитесь с моей женой, прекрасной хозяйкой, ближе узнаете меня — я добрый малый.

— Честное слово, вы производите на меня именно такое впечатление, однако, дорогой собрат…

— Не спорьте, соглашайтесь без церемоний. Я по пути куплю устриц на площади Шатле, у нас есть цыпленок, взятый у торговца жареным мясом, и два или три блюда, которые госпожа Дюран готовит в совершенстве.

— Вы меня соблазняете, — смутился секретарь Консьержери, ослепленный непривычным меню: Революционный трибунал платил ему два ливра ассигнатами, в действительности едва ли стоившие два франка.

— Значит, вы согласны?

— Согласен.

— В таком случае отложим работу до утра — и в путь.

— Отправляемся.

— Так что же вы медлите?

— Одну минуту; позвольте мне только предупредить жандармов, охраняющих Австриячку.

— Зачем вы их предупреждаете?

— Зная о том, что я ушел и что, следовательно, в секретарской комнате никого уже нет, они будут прислушиваться к малейшим звукам.

— А! Очень хорошо: отличная мера предосторожности, клянусь честью!

— Вы понимаете, не так ли?

— Прекрасно понимаю; идите.

Секретарь Консьержери вышел и постучал в дверь — ее открыл один из охранников, предварительно спросив:

— Кто там?

— Это секретарь; я ухожу. До свидания, гражданин Жильбер.

— До свидания, гражданин секретарь.

И дверь захлопнулась.

Регистратор военного министерства с величайшим вниманием следил за этой сценкой. И пока дверь камеры, в которой находилась королева, оставалась открытой, его быстрый взгляд успел охватить первое отделение; увидев сидящего за столом жандарма Дюшена, он еще раз убедился в том, что при королеве только два охранника. Само собой разумеется, когда секретарь Консьержери вернулся, его собрат постарался, насколько мог, придать своему лицу самое безразличное выражение.

При выходе из Консьержери они столкнулись с двумя входившими туда мужчинами.

Это были гражданин Гракх и его кузен Мардош.

Кузен Мардош и регистратор военного министерства мгновенным движением (казалось, оно было вызвано одним и тем же чувством), увидев друг друга, надвинули на глаза один — медвежью шапку, другой — шляпу с широкими полями.

— Что это за люди? — поинтересовался регистратор военного министерства.

— Я знаю только одного: это тюремщик по имени Гракх.

— Ах, значит, тюремщики все-таки выходят из Консьержери, — с подчеркнутым безразличием заметил военный регистратор.

— В определенные дни.

Дальнейших расспросов не последовало. Новые приятели пересекли мост Менял. На углу площади Шатле регистратор военного министерства, в соответствии с объявленной программой, купил корзинку устриц. Дальше они продолжили путь по набережной Жевр.

Жилище регистратора военного министерства оказалось весьма простым. Гражданин Дюран занимал три маленькие комнаты на Гревской площади в доме без привратника. Каждый жилец имел свой ключ от входной двери. Было условлено, что, если у кого-то не оказывалось при себе ключа, он стучал молотком один, два или три раза, в зависимости от этажа, на котором жил. И тот, кто ждал его, услышав этот сигнал, спускался и открывал дверь.

У гражданина Дюрана ключ был в кармане, и стучать не пришлось.

Секретарю из Дворца правосудия очень понравилась жена регистратора военного министерства.

Это была действительно очаровательная женщина. Выражение глубокой печали, застывшее на ее лице, вызывало сильный интерес с первого взгляда. Надо заметить, что для красивых женщин печаль является одним из самых надежных средств соблазна: она делает влюбленными всех без исключения мужчин, даже секретарей, ибо, как бы там ни считали, секретари тоже мужчины. Даже самый жестокий эгоист, не говоря уже о человеке с чувствительным сердцем, всегда надеется утешить огорченную женщину, сменить белые розы бледного лица на розы, более приятные для глаз, как говорил гражданин Дора́.

Оба собрата поужинали с весьма большим аппетитом, но г-жа Дюран почти ничего не ела.

За столом задано было немало вопросов. Регистратор военного министерства расспрашивал своего собрата с любопытством, весьма примечательным в это время ежедневных драм, о порядках во Дворце, о днях судебных приговоров, о средствах досмотра посторонних.

Секретарь Дворца, восхищенный тем, что его слушают с таким вниманием, отвечал с удовольствием. Он рассказывал о нравах тюремщиков, о привычках Фукье-Тенвиля и гражданина Сансона — главного актера той трагедии, что ежедневно разыгрывалась на площади Революции.

Затем он обратился к своему коллеге и гостю с просьбой в свою очередь рассказать о военном министерстве.

— О, я осведомлен гораздо меньше, чем вы, — сказал Дюран. — Ведь мое положение неизмеримо менее значительно, чем ваше, поскольку я скорее писец при секретаре, нежели полноправный чиновник; я выполняю работу для главного секретаря. Незаметный служащий: мне — работа, а великим мира сего — выгода. Это обычай всех бюрократий, даже революционных. Земля и небо, возможно, изменятся, но канцелярии — никогда.

— Хорошо, я помогу вам, гражданин, — сказал секретарь Дворца, очарованный хорошим вином хозяина и особенно прекрасными глазами г-жи Дюран.

— Благодарю, — ответил тот, кому было сделано это благосклонное предложение. — Любая смена привычек и мест — развлечение для бедного служащего, и я боюсь скорее не того, что моя работа в Консьержери надолго затянется, а того, что она скоро кончится, если только я смогу каждый вечер приводить в канцелярию г-жу Дюран: она так скучает здесь…

— Не вижу препятствий, — ответил секретарь Дворца в восторге от приятного развлечения, что ему обещал собрат.

— Она будет диктовать мне записи, — продолжал гражданин Дюран. — Ну а по вечерам время от времени, если вы нашли сегодняшний ужин не слишком плохим, вы бы приходили с нами поужинать.

— Да, но не слишком часто, — самодовольно согласился секретарь Дворца. — Должен вам признаться, что меня будут бранить, если я стану возвращаться позднее обычного в один маленький домик на улице Пти-Мюск.

— Ну вот, как все чудесно устроится, — сказал Дюран, — не правда ли, дорогая?

Госпожа Дюран, очень бледная и по-прежнему очень печальная, подняла на мужа глаза и ответила:

— Как вам будет угодно.

Пробило одиннадцать; пора было уходить. Секретарь Дворца поднялся и простился со своими новыми друзьями, выразив им признательность за полученное удовольствие от знакомства с ними и от их ужина.

Гражданин Дюран проводил гостя до лестничной площадки. Вернувшись в комнату, бросил:

— Ну, Женевьева, пора спать.

Молодая женщина поднялась, не отвечая, взяла лампу и прошла в комнату направо.

Дюран, вернее Диксмер, посмотрел, как она вышла; после ее ухода он посидел минуту в задумчивости, нахмурив лоб, затем прошел в свою комнату напротив.

XVI ДВЕ ЗАПИСКИ

С этого времени регистратор военного министерства каждый вечер приходил усердно трудиться к своему коллеге во Дворец. Госпожа Дюран отыскивала записи в книге, подготовленной заранее, а Дюран старательно их переписывал.

Дюран изучал все вокруг, хотя, казалось, ни на что не обращал внимания. Он заметил, что ежедневно в девять вечера Ришар или его жена приносили корзину с провизией и ставили ее под дверь камеры королевы. И в тот момент, когда секретарь предупреждал охранника: «Я ухожу, гражданин», кто-нибудь из жандармов — Жильбер или Дюшен — выходил, забирал корзину и относил ее к Марии Антуанетте.

Три вечера подряд, когда Дюран дольше обычного оставался на своем посту, корзина тоже оставалась на своем месте, потому что жандармы забирали провизию только после того, как открывали дверь, чтобы сказать «до свидания» секретарю.

Тогда полная корзина исчезала за дверью, а через четверть часа после этого один из жандармов выносил пустую вчерашнюю корзину, ставя ее на место взятой.

На четвертый вечер — происходило это в начале октября, опять-таки позже обычного времени, — когда секретарь Дворца ушел и Дюран, вернее Диксмер, остался вдвоем с женой, он уронил перо, огляделся и прислушался к тишине с таким вниманием, словно от этого зависела его жизнь. Затем быстро встал, подбежал на цыпочках к двери камеры, приподнял салфетку, прикрывающую корзинку, и воткнул в мягкий хлеб, предназначенный для узницы, маленький серебряный футляр.

Бледный, дрожа от волнения, охватывающего — это относится к самым сильным натурам — человека, когда он после длительной подготовки совершит давно ожидаемый решающий поступок, Диксмер вернулся на свое место, прижав одну руку ко лбу, другую — к сердцу.

Женевьева наблюдала за ним, но ничего ему не говорила: с тех пор как муж забрал ее от Мориса, она обычно всегда ждала, чтобы он заговорил первым.

Однако на этот раз она нарушила молчание.

— Это будет сегодня вечером?

— Нет, завтра, — ответил Диксмер.

Снова осмотревшись и тщательно прислушавшись, он встал, закрыл регистрационные книги и, подойдя к камере, постучал в дверь.

— В чем дело? — спросил Жильбер.

— Гражданин, — сказал Диксмер, — я ухожу.

— Хорошо, — ответил охранник из глубины камеры. — До свидания.

— До свидания, гражданин Жильбер.

Дюран услышал скрип засовов, понял, что охранник открыл дверь, и вышел.

В коридоре, ведущем из комнаты папаши Ришара во двор, он столкнулся с тюремщиком в медвежьей шапке и с тяжелой связкой ключей.

Диксмера охватил страх: этот человек, грубый, как и все из его сословия, сейчас окликнет, всмотрится и, возможно, узнает его. Он надвинул на лоб шляпу, а Женевьева натянула на глаза оторочку своей черной мантильи.

Но Диксмер ошибался.

— О! Извините! — только и произнес тюремщик, хотя не он, а его толкнули.

Диксмер вздрогнул при звуке этого мягкого и вежливого голоса. Но тюремщик явно торопился; он проскользнул в коридор, открыл ведущую к папаше Ришару дверь и исчез. Диксмер продолжал путь, увлекая за собой Женевьеву.

— Странно, — сказал он, когда за ними закрылась дверь и свежий воздух охладил его пылающее лицо.

— О да, очень странно, — прошептала Женевьева.

Во времена былой близости супруги поделились бы причинами своего удивления. Но Диксмер скрыл свои мысли, борясь с ними как с галлюцинацией. Женевьева же ограничилась тем, что, сворачивая на мост Менял, бросила последний взгляд на темное здание Дворца, в котором видение, напоминавшее призрак потерянного друга, пробудило в ней много воспоминаний, нежных и в то же время горьких.

Они пришли на Гревскую площадь, не обменявшись ни единым словом.

А в это время охранник Жильбер, как всегда, вышел и взял корзинку с провизией, предназначенной королеве. В Ней были фрукты, холодный цыпленок, бутылка белого вина, графин с водой и половина двухфунтового хлеба. Жильбер поднял салфетку, осмотрел обычный набор продуктов, уложенных в корзину гражданкой Ришар. Отодвинув ширму, он громко объявил:

— Гражданка, вот ужин.

Мария Антуанетта разломила хлеб; но едва ее пальцы Прикоснулись к нему, она почувствовала холод серебра и поняла, что на этот раз в хлебе что-то спрятано.

Она оглянулась: охранник уже вышел.

Какое-то время королева сидела неподвижно, в ожидании, когда он отойдет как можно дальше. И убедившись в том, что он сел рядом со своим товарищем, она вытащила из хлеба футлярчик. В нем была записка. Развернув ее, королева прочитала:

«Мадам, будьте готовы: завтра в то же самое время, когда Вы получите эту записку, в тот же самый час в камеру Вашего Величества войдет женщина. Она переоденется в Вашу одежду, а Вам отдаст свою. Потом Вы выйдете из Консьержери под руку с одним из самых преданных Ваших слуг.

Не беспокойтесь из-за шума, который возникнет в первой комнате. Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны, только поторопитесь быстрее переодеться в платье и накидку той женщины, что должна занять место Вашего величества».

— Какая преданность, — прошептала королева. — Благодарю тебя, Господи! Значит, не все меня, как о том говорили, проклинают.

Она перечитала записку. Второй абзац поразил ее.

«Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны», — прошептала она. — О! Это значит, что моих охранников убьют; бедные люди! Они проявили ко мне столько участия… О, никогда, никогда!»

Она оторвала чистую часть листочка и, поскольку у нее не было ни пера, ни карандаша, чтобы ответить незнакомому другу, беспокоившемуся за нее, вытащила булавку из своего шейного платка и наколола на бумаге буквы, составившие слова:

«Я не могу и не должна соглашаться на принесение в жертву чьей-либо жизни в обмен на мою.

М. А.»
Она положила записку в футлярчик и воткнула его во вторую половинку разломанного хлеба.

Едва эта операция была закончена, пробило десять часов; королева, продолжая держать в руке кусок хлеба, с грустью считала удары, падавшие медленно и мерно. Неожиданно она услышала в одном из окон, выходивших в женский двор, резкий звук, похожий на скрип алмаза по стеклу. Потом кто-то легонько постучал в окно один раз, второй, пытаясь заглушить стук явно преднамеренным кашлем. Потом в уголке окна появился сложенный клочок бумаги, который, медленно скользнув, упал возле стены. Тут же королева услышала бряцание ключей, ударявшихся один о другой, и затихающие шаги.

Она поняла, что в углу стекла прорезано отверстие и через него человек, чьи удаляющиеся шаги она слышала, передал ей записку. Бумажка лежала на полу. Королева не сводила с нее глаз, прислушиваясь, не приближается ли кто-нибудь из охранников. Но услышала, что они о чем-то беседуют вполголоса — как по молчаливому соглашению вошло у них в привычку, — чтобы не докучать ей. Тогда она потихоньку встала и, затаив дыхание, шагнула, чтобы подобрать записку.

— Из записки, как из ножен, выскользнул тонкий и твердый предмет и, упав на пол, издал металлический звон. Это была тончайшая пилка, скорее похожая на украшение, чем на инструмент, одно из тех стальных орудий, с помощью которого даже самая слабая и неловкая рука способна перерезать за четверть часа железо самой толстой решетки.

«Мадам, — говорилось в записке, — завтра в половине десятого один человек придет поговорить через окно, выходящее на женский двор, с жандармами, охраняющими Вас. За это время Ваше Величество подпилит третий прут решетки своего окна, считая слева направо… Пилите наискось; Вашему Величеству должно хватить четверти часа. Потом будьте готовы выйти через окно… Это сообщение посылает Вам один из самых преданных и самых верных Ваших подданных; он посвятил жизнь служению Вашему Величеству и будет счастлив отдать ее за Вас».

— О! — прошептала королева. — Не западня ли это? Но нет, кажется, мне знаком этот почерк. Он тот же, как и в записке, полученной мною в Тампле; это почерк шевалье де Мезон-Ружа. Что ж, возможно, Господь хочет, чтобы я бежала.

Королева упала на колени и предалась молитве, этому высшему утешению заключенных.

XVII ПРИГОТОВЛЕНИЯ ДИКСМЕРА

Наконец-то наступил день, пришедший на смену бессонной ночи, — ужасный день, который без преувеличения можно назвать окрашенным в цвет крови. Поистине в ту эпоху и в тот год даже самое яркое солнце каждого дня имело свои мертвенно-бледные пятна.

Королева плохо спала. Сон не дал ей отдыха: едва она закрывала глаза, как ей чудились кровь и крики. Она уснула с пилкой в руках.

Часть дня она посвятила молитве. Тюремщики так часто видели ее молящейся, что не придали никакого значения этому приливу набожности.

Время от времени узница доставала спрятанную на груди пилку, переданную одним из тех, кто пытался ее спасти, и сравнивала хрупкий инструмент с толстой решеткой.

К счастью, перекладины были вмурованы в стену только с одной стороны — нижней. Верхняя их часть была вставлена в поперечный прут; если удастся подпилить нижнюю часть, то достаточно будет потянуть прут, и решетка отойдет.

Но отнюдь не физические трудности останавливали королеву. Она прекрасно понимала, что задуманное возможно, и именно сама эта возможность превращала надежду в кровавое, слепящее глаза пламя.

Она сознавала, что пройти к ней ее друзья могли только убив тех, кто ее охраняет, но она ни за какую цену не согласилась бы на их смерть: эти люди были единственными, кто столько времени проявлял к ней хоть немного сострадания.

С другой стороны, за этой решеткой, которую ей предстояло перепилить, за телами этих двух человек, которые должны были пасть, потому что они преградили дорогу ее спасителям, была жизнь, свобода и, возможно, месть — три ценности, столь притягательные, особенно для женщины; королева даже просила у Бога прощения за то, что она так страстно их желает.

К тому же, как она заметила, охранники ничего не подозревают и даже предполагать не могут о той западне, куда хотят заманить их узницу, если предположить, что этот заговор был западней.

В много видевших глазах женщины, которую страдания приучили угадывать зло, эти простые люди были бы просто преданы.

Королева почти отказалась от мысли, что два полученные ею предложения таят в себе западню; но, по мере того как ее покидал стыд оказаться в этой западне, она впадала в еще больший страх оттого, что увидит пролитую ради нее кровь.

— Странная судьба, возвышенное зрелище! — прошептала она. — Два заговора объединяются для того, чтобы спасти бедную королеву, скорее бедную женщину-узницу, ничего не сделавшую для того, чтобы соблазнить или ободрить заговорщиков. И оба намечены на одно и то же время.

«Кто знает! — говорила она себе. — Может быть, заговор только один. Может быть, это два подкопа, сходящиеся в одной точке.

Если бы я захотела — могла бы спастись!

Но бедная женщина, принесенная в жертву вместо меня!

Но два человека, убитых для того, чтобы эта женщина прошла ко мне!

Бог и будущее не простят меня.

Невозможно! Невозможно!»

Но тут же в ее мозгу снова и снова возникли высокие мысли о слугах, жертвовавших собой ради господ, и древние предания о праве господина на жизнь слуги — почти стершиеся призраки умирающей монархии.

«Анна Австрийская согласилась бы, — уговаривала она себя. — Анна Австрийская поставила бы превыше всего великий принцип спасения августейших особ.

Анна Австрийская была той же крови, что и я; она была почти в таком же положении, как я.

Безумие — явиться продолжать царствование Анны Австрийской во Франции!

Но ведь я явилась не сама. Два короля сказали: „Необходимо, чтобы двое королевских детей, которые никогда не видели друг друга, которые не успели полюбить друг друга, которые, может быть, никогда не полюбят друг друга, сочетались браком на одном алтаре, чтобы умереть на одном эшафоте“.

И потом, разве моя смерть не повлечет за собой смерть бедного ребенка, что в глазах моих немногих друзей все еще король Франции?

А когда мой сын умрет, как умер мой муж, разве тени их не улыбнутся от жалости, видя, что я, пощадив несколько капель простонародной крови, запятнала своей кровью обломки трона Людовика Святого?»

В этих постоянно возрастающих тревогах, в этой беспрестанно усиливающейся лихорадке сомнений, трепеща от страха, королева дождалась вечера.

Несколько раз посматривала она на двоих своих стражников: никогда они еще не казались такими спокойными.

И никогда еще маленькие знаки внимания этих грубых, но добрых людей не ранили ее сильнее.

Когда в камере сгустились сумерки; когда прозвучали шаги часовых, совершавших обход; когда бряцание оружия и ворчание собак разбудили эхо под мрачными сводами; когда, наконец, вся тюрьма проявила себя во всем своем ужасе и безнадежности, — Мария Антуанетта, покоренная слабостью, свойственной женской натуре, в ужасе поднялась.

— Я убегу, — шептала она. — Да, да, я убегу. Когда они придут, когда заговорят, я распилю решетку и буду ждать, как распорядятся мною Бог и мои освободители. У меня есть долг перед моими детьми; их не убьют из-за меня, но, если все-таки убьют, а я буду свободна… О! Тогда, по крайней мере…

Она не закончила. Глаза ее закрылись, голос угас. Ужасен был сон этой бедной королевы в комнате, огороженной засовами и решетками. Но вскоре, во все продолжающемся сне, решетки и засовы упали; она увидела себя в середине зловещей безжалостной армии; она приказала пламени пылать, а железу покинуть ножны; она мстила народу, который в конечном счете был не ее народом…

А в это время Жильбер и Дюшен спокойно беседовали и готовили себе ужин.

В это же самое время Диксмер и Женевьева вошли в Консьержери и, как всегда, расположились в канцелярии. Через час после их прихода, опять-таки по обыкновению, секретарь Дворца закончил свои дела и оставил их одних.

Как только за коллегой закрылась дверь, Диксмер бросился к пустой корзине, выставленной за дверь в обмен на корзину с провизией.

Он схватил кусок хлеба, разломил его и нашел футлярчик.

В нем была записка королевы. Прочитав ее, он побледнел.

На глазах у Женевьевы он разорвал бумажку на тысячу кусочков и бросил их пылавший зев печки.

— Хорошо, — произнес он, — все решено.

Потом, повернувшись к Женевьеве, сказал:

— Подойдите, сударыня.

— Я?

— Да; то, что я вам скажу, я должен сказать тихо.

Женевьева, неподвижная и холодная, как мраморная статуя, покорно кивнула и подошла к нему.

— Вот и настал час, сударыня, — произнес Диксмер. — Выслушайте меня.

— Да, сударь.

— Вы предпочитаете смерть, полезную для нашего дела, за которую вас будет благословлять целая партия и оплакивать целый народ, постыдной смерти, вызванной мщением, не так ли?

— Да, сударь.

— Я мог убить вас на месте, когда застал у вашего любовника. Но человек, как я посвятивший свою жизнь праведному и святому делу, должен уметь извлекать пользу даже из своих собственных несчастий, обращая их на благо этого дела; я так и поступил, вернее, рассчитываю поступить. Как вы убедились, я отказал себе в удовольствии расправиться с вами. Я также пощадил вашего любовника… (Что-то вроде мимолетной, но ужасной улыбки промелькнуло на бескровных губах Женевьевы.) Но что касается вашего любовника, то вы должны понимать — ведь вы меня знаете, — что я ждал только более удобного случая.

— Сударь, — прервала Женевьева, — я готова; для чего же это предисловие?

— Вы готовы?

— Да, вы меня убьете. Вы правы, я жду.

Взглянув на Женевьеву, Диксмер невольно вздрогнул: так величественна она была в этот момент. Ее как бы освещал ореол, самый яркий из всех возможных, тот, что исходит от любви.

— Я продолжу, — сказал Диксмер. — Я предупредил королеву, она ждет. Однако, по всей вероятности, она будет возражать; тогда вы ее заставите.

— Хорошо, сударь; приказывайте, я исполню.

— Сейчас я постучу в дверь, — продолжал Диксмер, — Жильбер мне откроет. Вот этим кинжалом (он расстегнул свою одежду и показал, наполовину вытащив из ножен, кинжал с обоюдоострым лезвием), — этим кинжалом я убью его.

Женевьева невольно вздрогнула.

Диксмер сделал знак рукой, требуя внимания.

— В тот момент, когда я нанесу удар, — наставлял он, — вы броситесь во вторую комнату, туда, где находится королева. Там нет двери, вы это знаете, есть только ширма; вы поменяетесь с королевой одеждой, а я тем временем убью второго солдата. Затем я возьму королеву под руку и выйду с ней из камеры.

— Очень хорошо, — холодно произнесла Женевьева.

— Вы понимаете? — продолжал Диксмер. — Каждый вечер вас видят здесь в этой черной тафтяной мантилье, скрывающей лицо. Наденьте эту мантилью на ее величество и задрапируйте ее точно так, как вы обычно драпируетесь сами.

— Я сделаю так, как вы говорите, сударь.

— Теперь мне остается только простить вас и поблагодарить, сударыня, — произнес Диксмер.

Женевьева покачала головой и холодно улыбнулась.

— Мне не нужны ни ваше прощение, ни ваша благодарность, сударь, — сказала она, протянув к нему руку. — Шаг, что я делаю — точнее, собираюсь сделать, — загладил бы даже преступление, я же совершила только ошибку, и к тому же эту ошибку — вспомните свое поведение, сударь, — вы почти заставили меня совершить. Я удалялась от него, а вы толкали меня в его объятия, так что вы и подстрекатель, и судья, и мститель. Значит, это я должна простить вам мою смерть, и я вам ее прощаю. Значит, это я должна, сударь, поблагодарить вас за то, что вы лишаете меня жизни. Жизнь была бы для меня невыносимой в разлуке с тем единственным человеком, кого я люблю, особенно с той минуты, когда вы своей жестокой местью разорвали все узы, связывающие меня с ним.

Диксмер впился ногтями в грудь: он хотел ответить, но голоса не было.

Он сделал несколько шагов по канцелярии.

— Время идет, — произнес он наконец, — дорога каждая секунда. Вы готовы, сударыня? Тогда пойдемте.

— Я вам уже сказала, сударь, — ответила Женевьева со спокойствием мученицы, — я жду!

Диксмер собрал все бумаги, проверил, надежно ли заперты двери, чтобы никто не смог войти в канцелярию. Потом он попытался повторить жене свои инструкции.

— Не нужно, сударь, — остановила его Женевьева. — Я прекрасно знаю, что нужно делать.

— Тогда прощайте!

И Диксмер протянул ей руку, словно в этот решительный момент все обвинения должны были исчезнуть перед величием ситуации и возвышенностью самопожертвования.

Вздрогнув, Женевьева коснулась кончиками пальцев руки мужа.

— Станьте рядом со мной, сударыня, — произнес Диксмер. — И как только я ударю Жильбера, проходите.

— Я готова.

Диксмер, сжав в правой руке свой широкий кинжал, левой постучал в дверь.

XVIII ПРИГОТОВЛЕНИЯ ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖА

В то время как сцена, описанная в предыдущей главе, происходила в канцелярии у двери в камеру королевы, а точнее — в первую комнату, что занимали два жандарма, другие приготовления велись с противоположной стороны, на женском дворе.

Внезапно, подобно каменной статуе, отделившейся от стены, появился человек. Его сопровождали две собаки. Напевая вполголоса «Дело пойдет» — очень модную в то время песенку, он провел связкой ключей, которую нес в руке, по пяти прутьям решетки, закрывающим окно королевы.

Королева сначала вздрогнула; но, догадавшись, что это сигнал, сразу же тихонько открыла окно и принялась за работу более опытной рукой, чем можно было бы подумать, ибо не раз в слесарной мастерской, где ее царственный супруг любил когда-то проводить часть дня, она прикасалась своими изящными пальцами к инструментам, подобным тому, от которого зависели сейчас все ее шансы на спасение.

Как только человек со связкойключей услышал, что окно королевы открылось, он постучал в окно жандармов.

— А-а! — узнал Жильбер, глядя сквозь стекло. — Это гражданин Мардош.

— Он самый, — подтвердил тюремщик. — Ну как? Кажется, мы хорошо несем службу?

— Как обычно, гражданин ключник. Вы, кажется, не часто находите у нас погрешности.

— Да, — согласился Мардош, — но дело в том, что сегодня ночью бдительность нужнее, чем когда-либо.

— Ну да? — удивился подошедший Дюшен.

— Конечно.

— А что произошло?

— Откройте окно, я расскажу вам.

— Открывай, — скомандовал Дюшен.

Жильбер открыл окно и обменялся рукопожатием с ключником, который успел уже стать приятелем обоих жандармов.

— Так в чем же дело, гражданин Мардош? — повторил Жильбер.

— Заседание Конвента было малость жарким. Вы читали?

— Нет. Что же там произошло?

— Сначала гражданин Эбер сообщил кое-что неизвестное.

— Что именно?

— А то, что заговорщики, которых считали мертвыми, живы, и даже очень живы.

— Ах да, — вставил Жильбер, — Делессар и Тьерри, я слышал об этом; негодяи сейчас в Англии.

— А шевалье де Мезон-Руж? — произнес ключник так громко, чтобы королева его услышала.

— Как! Этот тоже в Англии?

— Вовсе нет, он во Франции, — так же громко продолжал Мардош.

— Он что, вернулся?

— Он и не уезжал.

— Ну и дерзкий человек! — заметил Дюшен.

— Такой уж он есть.

— Тогда, наверное, его попытаются арестовать?

— Конечно, попытаются; но, кажется, что это совсем непросто.

В этот момент пилка в руках королевы так сильно заскрежетала о железо, что ключник испугался, как бы охранники не услышали это, несмотря на все его усилия заглушить эти звуки.

Он наступил каблуком на лапу одной из своих собак, которая взвыла от боли.

— Ах, бедный пес! — не сдержался Жильбер.

— Вот еще, — ответил ключник, — ему нужно было всего-навсего надеть сабо. Да замолчи ты, Жирондист, замолчи!

— Твоего пса зовут Жирондист, гражданин Мардош?

— Да, такое вот имя я ему дал.

— Однако ты говорил… — перебил Дюшен (будучи сам пленником, он питал к новостям такой же интерес, как и арестанты), — ты говорил…

— Ах да, я говорил, что тогда гражданин Эбер — вот это патриот!.. — что гражданин Эбер внес предложение перевести Австриячку обратно в Тампль.

— Почему это?

— Черт возьми! Потому что, как он утверждает, ее перевели из Тампля только для того, чтобы удалить от общественного надзора Коммуны.

— А еще и затем, чтобы оградить ее от этого проклятого Мезон-Ружа, — заявил Жильбер. — Мне кажется, что подземный ход все-таки существует.

— То же самое ему заявил и гражданин Сантер. На это Эбер ответил, что, раз мы теперь предупреждены, опасности больше нет и что в Тампле Марию Антуанетту можно было бы охранять с половиной предосторожностей, требующихся здесь; да ведь Тампль и вправду куда прочнее Консьержери.

— Честное слово, — заявил Жильбер, — что касается меня, то я хотел бы, чтобы ее снова отправили в Тампль.

— Ясно, тебе надоело ее охранять.

— Нет, но эта охрана меня печалит.

Мезон-Руж громко закашлялся: чем глубже пилка вонзалась в железный прут, тем больше шума она производила.

— Так что же решили? — спросил Дюшен, подождав, пока у ключника пройдет приступ кашля.

— Решили, что она останется здесь, но суд над ней состоится незамедлительно.

— Бедная женщина! — произнес Жильбер.

Дюшен, чей слух оказался более тонким, чем у его сослуживца, или внимание было не так занято рассказом Мардоша, наклонился, прислушиваясь к происходящему в другом отделении камеры.

Ключник заметил это движение.

— Так что, понимаешь, гражданин Дюшен, — живо сказал он, — попытки заговорщиков, если они узнают, что времени на осуществление задуманного у них нет, станут совсем отчаянными. В тюрьме удвоят охрану, потому что речь идет не больше и не меньше как о вооруженном вторжении в Консьержери; заговорщики убили бы всех, чтобы проникнуть к королеве, то есть я хочу сказать к вдове Капет.

— Да полно тебе! Как же они войдут сюда, твои заговорщики?

— Переодевшись в патриотов, они притворятся, что хотят повторить события второго сентября, подлецы! Потом двери будут открыты — и прощай!

На мгновение воцарилась тишина, вызванная изумлением жандармов.

Ключник с радостью, смешанной со страхом, услышал, что пилка продолжает работать. Пробило девять часов.

В это время кто-то постучал в дверь из канцелярии, но жандармы, поглощенные беседой, не ответили на стук.

— Что ж, будем смотреть в оба, будем смотреть в оба, — сказал Жильбер.

— И если понадобится, умрем на своем посту настоящими республиканцами, — добавил Дюшен.

«Она должна скоро закончить», — подумал про себя ключник, вытирая вспотевший лоб.

— И ты со своей стороны тоже будь бдителен, я так считаю, — заметил Жильбер, — потому что тебя они пощадят не больше, чем нас, если произойдет что-нибудь вроде того, о чем ты говорил.

— Я тоже так думаю, — согласился ключник. — Я все ночи провожу в обходах и устал до изнеможения. Вы-то, по крайней мере, сменяете друг друга и можете спать хотя бы через ночь.

В это время в дверь из канцелярии опять постучали. Мардош вздрогнул: любое событие, как бы незначительно оно ни было, могло помешать осуществлению его плана.

— Что там такое? — как бы невзначай поинтересовался он.

— Ничего особенного, — ответил Жильбер, — регистратор военного министерства уходит и предупреждает меня об этом.

— Очень хорошо, — сказал ключник.

Регистратор продолжал упорно стучать в дверь.

— Ладно, ладно, — крикнул Жильбер, не отходя от окна. — До свидания! Прощайте!

— Кажется, он что-то тебе говорит, — сказал Дюшен, поворачиваясь к двери. — Ответь же ему…

Тут послышался голос регистратора:

— Подойди на минутку, гражданин жандарм, мне надо с тобой поговорить.

Этот голос, хотя волнение и изменило его, заставил ключника насторожиться: ему показалось, что он его узнал.

— Так что тебе нужно, гражданин Дюран? — спросил Жильбер.

— Мне надо тебе кое-то сказать.

— Ладно, скажешь завтра.

— Нет, сегодня; я должен поговорить с тобой сейчас, — продолжал тот же голос.

«О! — прошептал ключник. — Что же должно произойти? Это голос Диксмера».

Зловещий и вибрирующий голос, казалось, заимствовал что-то мрачное из отдаленного эха, рождающегося в темном коридоре.

Дюшен повернулся.

— Хорошо, — сказал Жильбер, — раз уж он непременно хочет, пойду.

И он направился к двери.

Воспользовавшись тем, что внимание обоих жандармов отвлечено неожиданным обстоятельством, ключник подбежал к окну королевы.

— Готово? — спросил он.

— Я перепилила уже больше половины, — ответила королева.

— Боже мой, Боже мой! — прошептал он.

— Эй, гражданин Мардош, — сказал Дюшен, — куда ты девался?

— Я здесь! — воскликнул ключник, быстро возвращаясь к окну, у которого стоял раньше.

В тот момент, когда он перебегал, в камере раздался ужасный крик, потом проклятие, потом звук сабли, выхваченной из металлических ножен.

— Ах, злодей! Ах, разбойник! — кричал Жильбер.

Из коридора доносился шум драки.

В это время распахнулась дверь и в ее проеме ключник увидел две борющиеся фигуры, а мимо них какая-то женщина, оттолкнув Дюшена, бросилась в комнату королевы.

Дюшен, не обращая на нее никакого внимания, ринулся на помощь своему товарищу.

Ключник бросился к другому окну и увидел женщину, стоявшую на коленях перед королевой; она просила, она умоляла узницу поменяться с ней одеждой.

Он нагнулся к стеклу, пылающим взором стараясь вглядеться в эту женщину и боясь, что уже узнал ее. Внезапно у него вырвался скорбный крик:

— Женевьева! Женевьева!

Королева, подавленная, уронила пилку. Еще одна неудавшаяся попытка!

Ключник схватился обеими руками за надпиленный прут и сверхчеловеческим усилием стал трясти его.

Но стальные зубы пилки вгрызлись недостаточно глубоко — прут устоял.

Тем временем Диксмер успел оттеснить Жильбера в камеру и хотел войти туда с ним; но Дюшену удалось, навалившись, оттолкнуть дверь обратно.

Однако закрыть ее он не мог: Диксмер в отчаянии просунул руку между дверью и стеной.

В этой руке был кинжал, который, наткнувшись на медную пряжку пояса, скользнул по груди жандарма, разрезав его одежду и ранив его.

Двое охранников ободрились, объединив свои силы, и стали звать на помощь.

Диксмер чувствовал, что его рука сейчас переломится; он надавил плечом на дверь, сильно толкнул ее и вырвал помертвевшую руку.

Дверь с грохотом захлопнулась; Дюшен задвинул засовы, Жильбер повернул ключ в двери.

В коридоре раздались быстрые шаги, затем все стихло. Жандармы переглянулись и стали осматривать камеру.

Тут они услышали шум: его производил мнимый ключник, пытавшийся сломать прут решетки.

Жильбер бросился к королеве. Он увидел Женевьеву, на коленях умолявшую королеву поменяться с ней одеждой.

Дюшен схватил карабин и подбежал к окну: на решетке висел человек и с яростью тряс ее, тщетно пытаясь переломить.



Дюшен прицелился.

Молодой человек заметил наклоняющееся к нему дуло оружия.

— О да! Убей меня! Убей!

И величественный в своем отчаянии, он подставил грудь, словно посылая вызов пуле.

— Шевалье! — воскликнула королева. — Шевалье, я умоляю вас: живите, живите!

Услышав голос Марии Антуанетты, Мезон-Руж упал на колени.

Это движение спасло его: раздался выстрел, но пуля пролетела над головой шевалье.

Женевьева, решив, что ее друг убит, без сознания рухнула на пол.

Когда дым рассеялся, в женском дворе уже никого не было.

Через десять минут тридцать солдат в сопровождении двух комиссаров обшаривали Консьержери, осматривая даже самые недоступные уголки.

Они никого не нашли. Регистратор, спокойный и улыбающийся, прошел мимо кресла папаши Ришара.

Что касается ключника, то он выбежал с криком:

— Тревога! Тревога!

Часовой попытался преградить ему дорогу штыком, но тут на него набросились собаки.

Арестовали только Женевьеву; после допроса она была заключена под стражу.

XIX ПОИСКИ

Мы не можем и дальше оставлять в забвении одного из главных персонажей этой истории, того, кто во время событий, о которых рассказано в предыдущей главе, страдал больше всех и чьи страдания более всего заслуживают сочувствия наших читателей.

Яркое солнце освещало Монетную улицу, и кумушки болтали у дверей своих домов так радостно, будто вот уже в течение десяти месяцев ни единое кровавое облачко не зависало над городом. В этот час Морис возвратился в кабриолете, обещанном Женевьеве.

Он передал поводья чистильщику сапог с паперти церкви святого Евстафия и с переполненным радостью сердцем поднялся по ступенькам лестницы.

Любовь — живительное чувство. Она умеет воскрешать сердца, умершие для любых ощущений; она заселяет пустыни, она вызывает перед глазами призрак предмета любви; она делает так, что голос, поющий в душе влюбленного, показывает ему всю вселенную в ярком свете надежды и счастья. Но, поскольку любовь — чувство не только склонное к излияниям, а еще и эгоистичное, она делает любящего слепым ко всему, что не есть предмет его любви.

Морис не видел этих кумушек, Морис не слышал их пересудов; он видел только Женевьеву, готовящуюся к отъезду, который должен принести им долгое счастье; он слышал только Женевьеву, рассеянно напевающую свою обычную песенку. И эта песенка так ласково звучала в его ушах, что он мог бы поклясться, будто различает малейшие оттенки дорогого голоса вместе со щелчками закрываемых запоров.

На лестничной площадке Морис остановился перед полуоткрытой дверью, что очень удивило его: обычно она всегда была закрыта. Он огляделся, чтобы убедиться, нет ли Женевьевы в коридоре: ее там не было. Он прошел через прихожую, столовую, гостиную, зашел в спальню. Прихожая, столовая, гостиная, спальня были пусты. Он позвал, никто не ответил.

Служитель, как мы знаем, ушел. Морис предположил: в его отсутствие Женевьеве, возможно, понадобилась веревка, чтобы перевязать чемоданы или что-нибудь из провизии в дорогу, чтобы потом погрузить в экипаж, и она спустилась за покупками. Он подумал, что это большая неосторожность; но, хотя его начало охватывать беспокойство, он еще ни о чем не догадывался.

Итак, Морис ждал, ходил взад и вперед по комнате, время от времени подходя к полуоткрытому окну, куда влетали порывы ветра, обещавшие дождь.

Вскоре Морису почудились шаги на лестнице. Он прислушался: это не были шаги Женевьевы, однако он выбежал на площадку, наклонился через перила и узнал служителя, поднимавшегося по лестнице с беззаботностью, обычной для домашних слуг.

— Агесилай! — крикнул он.

Слуга поднял голову.

— Ах, это вы, гражданин!

— Да, это я; но где же гражданка?

— Гражданка? — удивленно спросил Агесилай, продолжая подниматься.

— Да. Ты ее внизу не видел?

— Нет.

— Ну так спустись. Спроси у привратника, у соседей.

— Сейчас.

Агесилай стал спускаться.

— Скорее же! Скорее! — крикнул Морис. — Разве ты не видишь, что я как на углях?

Морис подождал пять-шесть минут на лестнице; потом, видя, что Агесилай не возвращается, вернулся в квартиру и снова стал смотреть в окно: он видел, как Агесилай зашел в две или три лавки и вышел назад, явно не узнав ничего нового. В нетерпении он окликнул служителя. Тот поднял голову и увидел в окне своего хозяина.

Морис знаком приказал ему подняться.

«Невозможно, чтобы она ушла», — уговаривал себя Морис.

И снова позвал:

— Женевьева! Женевьева!

Мертвая тишина. В пустой комнате, казалось, больше не было эха.

Вошел Агесилай.

— Так вот, один только привратник видел ее.

— Привратник?

— Да, соседи ничего об этом не слышали.

— Так ты говоришь, привратник видел? Когда?

— Он видел, как она выходила.

— Значит, она ушла?

— Кажется.

— Одна? Невозможно, чтобы Женевьева ушла одна.

— Она была не одна, гражданин, она была с мужчиной.

— Как с мужчиной?

— По крайней мере, так сказал гражданин привратник.

— Сходи за ним, мне нужно знать, что это был за мужчина.

Агесилай сделал два шага к двери, потом обернулся.

— Подождите-ка, — сказал он, как бы раздумывая.

— Что? Что ты хочешь сказать? Говори, ты убиваешь меня!

— Возможно, с мужчиной, который бежал за мной.

— За тобой бежал мужчина?

— Да.

— Зачем?

— Чтобы от вашего имени попросить у меня ключ.

— Какой ключ, несчастный? Но говори же, говори!

— Ключ от квартиры.

— И ты дал незнакомому человеку ключ от квартиры? — воскликнул Морис, схватив его обеими руками за шиворот.

— Но он не был незнакомцем, сударь. Это ведь один из ваших друзей.

— Ах, один из моих друзей? Прекрасно, это наверняка Лорен. Да, она ушла с Лореном.

И Морис, все еще бледный, улыбнулся и провел платком по вспотевшему лбу.

— Нет, нет, нет, сударь, это был не он, — сказал слуга. — Черт возьми! Разве я не знаю господина Лорена?

— Но кто же это был?

— Вы хорошо его знаете, тот самый мужчина, который приходил к вам однажды…

— Когда?

— В тот день, когда вы были таким грустным, а он вас увел, и потом вы вернулись таким веселым…

Агесилай замечал все.

Ошеломленный Морис смотрел на слугу; дрожь пробежала по его телу. Потом, после долгого молчания, он воскликнул:

— Диксмер?

— Честное слово, гражданин, да, думаю, что он.

Морис зашатался и, отступив, упал в кресло.

Его глаза закрылись.

— О, Боже мой! — прошептал он.

Потом, открыв глаза, Морис увидел букет фиалок, забытый, а точнее, оставленный Женевьевой.

Он бросился к нему, взял в руки, начал целовать цветы, потом обратил внимание на то, где лежал букет.

— Сомнений больше нет, — произнес он, — эти фиалки… это ее последнее «прости»!

Морис огляделся и только теперь заметил, что чемодан собран наполовину, а остальное белье валяется на полу и лежит в полуоткрытом шкафу.

Несомненно, белье выпало из рук Женевьевы на пол при появлении Диксмера.

Теперь ему все стало ясно. Ужасная сцена, разыгравшаяся в этих четырех стенах, недавних свидетелей большого счастья, воочию предстала перед ним.

До этой минуты Морис был подавлен, уничтожен. Пробуждение его было страшным, ярость — ужасающей.

Он поднялся, закрыл окно, взял с секретера два пистолета, уже заряженные для путешествия, осмотрел запальные устройства и, убедившись, что они в хорошем состоянии, положил пистолеты в карманы. Потом опустил в кошелек два свертка луидоров, которые он, несмотря на свой патриотизм, считал благоразумным хранить в укромном месте, и взял вложенную в ножны саблю.

— Агесилай, — сказал он, — надеюсь, ты привязан ко мне, ведь ты служил моему отцу и мне пятнадцать лет.

— Да, гражданин, — ответил служитель, охваченный ужасом при виде мраморной бледности и нервной дрожи своего хозяина, чего никогда раньше не замечал у него, по праву считавшегося одним из самых отважных и сильных мужчин, — да, что прикажете?

— Послушай, если дама, которая жила здесь…

Морис замолчал, потому что его голос, когда он произносил эти слова, дрожал так, что он не мог продолжать.

— Если она вернется, — сказал он через мгновение, — прими ее. Запри за ней дверь, возьми этот карабин, встань на лестнице и ценой твоей головы, твоей жизни, твоей души не позволяй никому войти сюда. Если же кто-то захочет ворваться сюда силой, защити ее: бей! убивай! убивай! И ничего не бойся, Агесилай, я все беру на себя.

Тон, каким говорил молодой человек, и его пылкое доверие воодушевили Агесилая.

— Я не только убью его, кто бы он ни был, — сказал он, — но и себя дам убить ради гражданки Женевьевы.

— Спасибо… А теперь послушай. Эта квартира мне ненавистна, я вернусь сюда только в том случае, если найду Женевьеву. Если ей удастся бежать, если она вернется, поставь на окно большую японскую вазу с астрами, что она так любила. Это на день. Ночью поставишь фонарь. Таким образом, каждый раз, проезжая мимо, я буду знать, здесь ли она. Если на окне не будет вазы или фонаря, буду продолжать поиски.

— О, будьте осторожны, сударь! Будьте осторожны! — воскликнул Агесилай.

Морис даже не ответил; он выбежал из комнаты, спустился по лестнице будто на крыльях и понесся к Лорену.

Передать изумление, гнев, ярость достойного поэта, когда он узнал эту новость, было бы так же трудно, как снова исполнить трогательные элегии, на которые Орест должен был вдохновлять Пилада.

— Так ты даже не знаешь, где она? — все время повторял он.

— Пропала! Исчезла! — в приступе отчаяния кричал Морис. — Он убил ее, Лорен, он убил ее!

— Ну нет, дорогой мой, нет, мой добрый Морис, он не убил ее. Таких женщин, как Женевьева, не убивают после стольких дней размышлений; нет, если бы он ее убил, то убил бы на месте и в знак отмщения оставил бы тело в твоей квартире. Но, видишь, он исчез вместе с ней, крайне счастливый тем, что вновь нашел свое сокровище.

— Ты не знаешь его, Лорен, ты его не знаешь, — повторял Морис. — Даже во взгляде этого человека было что-то зловещее.

— Да нет же, ты ошибаешься; на меня он всегда производил впечатление смелого человека. Он забрал Женевьеву, чтобы принести ее в жертву. Он сделает так, что их вместе арестуют и вместе убьют. Вот в чем опасность, — сказал Лорен.

Эти слова удвоили исступление Мориса.

— Я найду ее! Я найду ее или умру! — воскликнул он.

— Что касается первого, то мы, конечно, найдем ее, — сказал Лорен, — только успокойся. Морис, добрый мой Морис, поверь мне, плохо ищет тот, кто не размышляет, а плохо размышляет тот, кто волнуется, как ты.

— Прощай, Лорен, прощай!

— Что ты собираешься делать?

— Ухожу.

— Ты покидаешь меня? Почему?

— Потому что дело касается только одного меня; потому что я один должен рисковать жизнью, чтобы спасти Женевьеву.

— Ты хочешь умереть?

— Я готов на все: я пойду к председателю наблюдательного комитета, поговорю с Эбером, Дантоном, Робеспьером. Я во всем признаюсь, пусть только мне вернут ее.

— Хорошо, — согласился Лорен.

И, не сказав больше ни слова, он поднялся, пристегнул пояс, надел форменную шляпу и, так же как Морис, сунул в карманы два заряженных пистолета.

— Пойдем, — просто добавил он.

— Но ты же рискуешь собой! — воскликнул Морис.

— Ну и что?

Я, милый друг, скажу тебе по чести:
Коль пьеса сыграна, уйдем со сцены вместе.
— Где начнем искать? — спросил Морис.

— Поищем вначале в том старинном квартале — знаешь? — на Старой улице Сен-Жак. Потом выследим Мезон-Ружа: там, где он, несомненно, будет и Диксмер. Затем доберемся до домов на Старой Канатной. Знаешь, пошли разговоры о том, что королеву вновь вернут в Тампль! Поверь мне, такие люди, как они, до последней минуты не потеряют надежды спасти ее.

— Да, — согласился Морис, — действительно, ты прав… Думаешь, что Мезон-Руж в Париже?

— Диксмер ведь здесь.

— Это так, это так; и они, конечно, встретились, — сказал Морис, которого эти смутные проблески надежды немного привели в себя.

С этого момента друзья принялись за поиски; но все их усилия были напрасны. Париж велик, и его тень густа. Ни одна пропасть не могла так укрыть во мраке тайну, доверенную ей преступлением или несчастьем.

Сотни раз Морис и Лорен проходили по Гревской площади, сотни раз бывали рядом с маленьким домом, где жила Женевьева под неусыпным надзором Диксмера. Так некогда жрецы следили за жертвой, обреченной на заклание.

Со своей стороны, видя себя обреченной на гибель, Женевьева, как и все благородные души, смирилась с самопожертвованием и хотела лишь умереть, не возбуждая шума. При этом она опасалась — не столько ради Диксмера, столько ради дела королевы — той огласки, которую Морис не преминул бы придать своему мщению.

Итак, она хранила глубокое молчание, словно смерть уже закрыла ей уста.

Тем временем, не посвящая Лорена, Морис умолял членов ужасного Комитета общественного спасения помочь ему; а Лорен, со своей стороны, ничего не говоря Морису, тоже хлопотал по этому делу.

И в тот же день Фукье-Тенвиль поставил красные кресты напротив их фамилий и слово «подозрительные» соединило их в кровавом объятии.

XX СУД

В двадцать третий день первого месяца II года Французской республики, единой и неделимой, соответствующий 14 октября 1793 года по старому стилю, как тогда говорили, толпа любопытствующих с самого утра забила зал, где проходило заседание Революционного трибунала.

Коридоры Дворца и все подходы к Консьержери были переполнены жадными и нетерпеливыми зрителями; они передавали друг другу слухи и кипение страстей, подобно волнам, передающим друг другу свой шум и свою пену.

Несмотря на любопытство, подталкивающее зрителей, а возможно, именно из-за этого любопытства, каждая волна этого моря — бурная, зажатая между двумя барьерами: внешним, толкавшим ее вперед, и внутренним, отталкивавшим ее, — сохраняла в этом приливе и отливе свое, почти не меняющееся место. Но те, кто успел захватить лучшие места, понимали, что им надо просить извинение за свое счастье, и они достигали этой цели, рассказывая об увиденном и услышанном своим соседям, разместившимся менее удачно, а те передавали главное другим.

А у двери трибунала несколько сгрудившихся людей жестоко спорили о десяти линиях пространства в ширину или в высоту: десяти линий в ширину хватало для того, чтобы между двумя плечами увидеть уголок зала и фигуры судей, десяти линий в высоту — чтобы увидеть поверх чьей-то головы весь зал и фигуру обвиняемой.

К несчастью, этот проход из коридора в зал, это узкое ущелье занимал один человек; он почти полностью загородил его своими широкими плечами и руками, поднятыми вверх в виде подпорной арки, и сдерживал волнующуюся толпу, готовую хлынуть в зал, если этот заслон из плоти и крови не выдержит.

Этот человек, непоколебимо стоявший на пороге трибунала, был молод и красив; при каждом натиске толпы он встряхивал густой, как грива, шевелюрой, а под ней сверкал мрачный и решительный взор. Затем, оттолкнув взглядом или движением толпу, постоянный напор которой он сдерживал подобно живому молу, он вновь застывал в настороженной неподвижности.

Сотню раз плотная толпа пыталась опрокинуть этого человека, ибо высокий рост его не давал стоявшим сзади хоть что-нибудь увидеть; но, как мы сказали, он был неколебим подобно утесу.

Тем временем с противоположной стороны этого человеческого моря, в самой гуще давки, другой человек прокладывал себе дорогу с упорством, похожим на жестокость. Ничто не останавливало его неукротимое продвижение вперед: ни удары тех, кто оставался позади, ни проклятия тех, кого он давил, ни жалобы женщин (их в толпе было немало).

На удары он отвечал ударами, на проклятия — таким взглядом, что перед ним отступали даже самые храбрые, на жалобы — безучастностью, схожей с презрением.

Наконец он приблизился к тому могучему молодому человеку, кто, если можно так сказать, запирал собой вход в зал. И среди всеобщего выжидания — поскольку каждому хотелось увидеть, что произойдет между двумя этими жестокими противниками, — так вот, среди всеобщего выжидания он решил испробовать свой метод, заключающийся в том, чтобы раздвинуть локтями, как клином, двух стоящих впереди зрителей и своим телом разделить их спаянные тела.

А между тем это был невысокий молодой человек, бледный, хрупкий и даже тщедушный на вид; но в его горящих глазах была непоколебимая воля.

Едва его локоть коснулся бока молодого человека, стоявшего перед ним, как тот, удивленный таким нападением, быстро повернулся и вскинул кулак, грозящий мгновенно уничтожить безрассудного смельчака.

Противники оказались лицом к лицу, и у них одновременно вырвался легкий вскрик.

Они узнали друг друга.

— О! Гражданин Морис, — произнес хрупкий молодой человек с невыразимой печалью в голосе, — пропустите меня, позвольте мне увидеть ее, я умоляю вас! Вы убьете меня потом!

Мориса, а это действительно был он, тронула и восхитила эта беспредельная преданность, несокрушимая воля.

— Вы! — прошептал он. — Вы здесь, безумец!

— Да, я здесь! Но я уже изнемог… О, Боже мой! Она говорит! Позвольте мне увидеть ее! Позвольте ее услышать!

Морис посторонился, и молодой человек встал перед ним. Теперь, поскольку Морис сдерживал толпу, ничто больше не мешало видеть происходящее тому, кто вынес столько ударов и окриков, чтобы попасть сюда.

Эта сцена и глухой говор, возбужденный ею, привлекли внимание судей.

Обвиняемая тоже взглянула в их сторону, она заметила и узнала шевалье, стоявшего в первом ряду.

Что-то похожее на дрожь пробежало по телу королевы, сидевшей в железном кресле.

Допрос, проходивший под председательством Эрмана (обвинителем был Фукье-Тенвиль, защитником королевы — Шово-Лагард), продолжался до тех пор, пока позволяли силы судей и обвиняемой.

Все это время Морис оставался неподвижным, тогда как зрители и в зале и в коридоре уже сменились по нескольку раз.

Шевалье нашел себе опору у колонны. И был так же бледен, как гипс, к которому он прислонился.

День сменился непроглядной ночью. Несколько свечей, зажженных на судейских столах, и несколько чадящих ламп вдоль стен зала зловещим красным отблеском освещали благородное лицо этой женщины, что было таким прекрасным на сверкающих огнями праздниках в Версале.



Она отрешенно и надменно отвечала на вопросы председателя несколькими короткими словами, иногда наклоняясь к уху своего адвоката и что-то тихо говоря ему. Ее бледное лицо нисколько не утратило своей обычной гордости; на ней было платье с черными полосами, с которым после смерти короля она не хотела расставаться.

Судьи поднялись, чтобы удалиться на совещание; заседание закончилось.

— Я вела себя очень высокомерно, сударь? — спросила она у Шово-Лагарда.

— Ах, мадам, — ответил он, — вы всегда хороши, когда остаетесь сами собой.

— Смотрите-ка, какая она гордая! — воскликнула женщина из зала, как бы отвечая на вопрос, который несчастная королева только что задала своему адвокату.

Королева повернула голову в сторону женщины.

— Да, да, — откликнулась женщина, — я сказала, что ты слишком горда, Антуанетта, и эта гордость погубила тебя.

Королева покраснела.

Шевалье повернулся к женщине, произнесшей эти слова, и тихо заметил:

— Она была королевой.

Морис схватил его за запястье.

— Пойдемте, — чуть слышно сказал он ему, — имейте мужество не губить себя.

— О! Господин Морис, — отвечал шевалье, — вы мужчина и знаете, что говорите тоже с мужчиной. Скажите, как вы думаете, ее могут приговорить к смерти?

— Не только думаю, — ответил Морис. — Я в этом уверен.

— Как, женщину?.. — с рыданием воскликнул Мезон-Руж.

— Нет, королеву, — ответил Морис. — Вы это только что сказали сами.

Шевалье с силой, какую невозможно было предположить в нем, в свою очередь схватил запястье Мориса и заставил наклониться.

Была половина четвертого утра; в рядах зрителей виднелись большие пустоты. То тут, то там гасли лампы, погружая ту или иную часть зала в темноту. В одной из самых неосвещенных находились Мезон-Руж и Морис, готовый выслушать все, что ему скажет шевалье.

— Почему вы здесь и что вы здесь делаете? — спросил шевалье. — У вас же, сударь, не сердце тигра!

— Увы! — отозвался Морис. — Я здесь лишь для того, чтобы узнать, что случилось с одной несчастной женщиной.

— Да, да, — отозвался Мезон-Руж, — с той, кого муж толкнул в камеру королевы, не так ли? С той, кого арестовали у меня на глазах.

— Женевьеву?

— Да, Женевьеву.

— Значит, Женевьева — узница, принесенная в жертву своим мужем, убитая Диксмером?.. О, теперь я понимаю, все понимаю. Шевалье, расскажите мне, что произошло; скажите, где она, как я могу найти ее? Шевалье… Эта женщина — моя жизнь, слышите?

— Да, я ее видел; я был там, когда ее арестовали. Я тоже пришел, чтобы помочь королеве бежать! Но наши планы — мы не могли их друг другу сообщить — вместо помощи лишь повредили один другому.

— И вы не спасли хотя бы Женевьеву, вашу сестру?

— Как я мог? Ее отделяла от меня железная решетка. Ах, если бы вы были там, если бы могли соединить ваши силы с моими, проклятая решетка поддалась бы и мы спасли бы их обеих.

«Женевьева! Женевьева!» — простонал Морис.

Потом, взглянув на Мезон-Ружа с выражением неизъяснимой ярости, спросил:

— А Диксмер? Что стало с ним?

— Не знаю. Мы спаслись порознь.

— О! — шептал Морис, стиснув зубы, — если я когда-нибудь его встречу…

— Да, я понимаю. Но для Женевьевы еще не все потеряно, — сказал Мезон-Руж, — тогда как здесь, тогда как для королевы… О, послушайте, Морис, вы сердечный человек, вы могущественны; у вас есть друзья… О, прошу вас, как просят Бога… помогите мне спасти королеву!

— Вы еще об этом думаете?

— Морис, Женевьева умоляет вас моими устами.

— Не произносите этого имени, сударь. Кто знает, может, и вы, как Диксмер, тоже пожертвовали бы бедной женщиной?

— Сударь, — с гордостью ответил шевалье, — когда я ставлю перед собой цель, то умею жертвовать только собой.

Морис хотел что-то сказать, но открылась дверь совещательной комнаты.

— Тише, сударь, — остановил его шевалье, — тише. Судьи возвращаются.

И Морис почувствовал, как дрожит рука, которую Мезон-Руж, бледный и шатающийся, положил на его руку.

— О! — прошептал шевалье. — О! У меня останавливается сердце.

— Мужайтесь и держитесь или вы погибли! — ответил Морис.

Трибунал действительно вернулся, и весть о его возвращении распространилась в коридорах и галереях.

Толпа опять ринулась в зал, и, кажется, даже лампы в этот решающий, торжественный момент сами собой ожили и засветились ярче.

Привели королеву. Она держалась прямо, твердо, надменно; взгляд ее был неподвижен, губы сжаты.

Ей зачитали решение суда, приговаривающее ее к смертной казни.

Она выслушала приговор, не побледнев, не нахмурившись, ни один мускул на лице не выдал ее волнения.

Повернувшись к шевалье, она послала ему долгий и выразительный взгляд, словно хотела поблагодарить этого человека, кого всегда воспринимала как олицетворение преданности; затем, опираясь на руку жандармского офицера, командовавшего вооруженной охраной, спокойная, полная достоинства, покинула зал трибунала.

Морис глубоко вздохнул.

— Слава Богу! — сказал он. — В ее показаниях нет ничего, что скомпрометировало бы Женевьеву. Еще есть надежда.

— Слава Богу! — в свою очередь прошептал шевалье де Мезон-Руж. — Все кончено, борьба завершилась. У меня не было сил идти дальше.

— Мужайтесь, сударь, — тихо произнес Морис.

— Постараюсь, сударь, — отозвался шевалье.

Затем, пожав друг другу руки, они покинули зал через разные выходы.

Королеву увели в Консьержери. Пробило четыре на больших часах, когда она вернулась туда.

Перейдя Новый мост, Морис попал в объятия Лорена.

— Стой! — сказал он, — хода нет!

— Почему?

— Прежде всего, куда ты направляешься?

— К себе. Именно теперь я могу вернуться: я знаю, что с ней произошло.

— Тем лучше; но домой ты не пойдешь.

— Причина?

— Причина проста: два часа назад приходили жандармы, чтобы тебя арестовать.

— Ах так! — воскликнул Морис. — Тем более следует вернуться.

— С ума сошел? А Женевьева?

— Да, ты прав. И куда же мы пойдем?

— Ко мне, черт возьми!

— Но я погублю тебя.

— Тем более надо идти. Итак, в путь!

И он увлек Мориса за собой.

XXI СВЯЩЕННИК И ПАЛАЧ

Из трибунала королеву отвели назад, в Консьержери.

Вернувшись в камеру, она взяла ножницы и обрезала свои длинные прекрасные волосы, ставшие еще прекраснее из-за отсутствия пудры, отмененной год назад. Она завернула волосы в бумагу, написав сверху: «Разделить между моей дочерью и сыном».

Затем она села, а вернее, упала на стул, разбитая усталостью (допрос длился восемнадцать часов), и уснула.

В семь часов ее внезапно разбудил шум отодвигаемой ширмы; она повернулась и увидела совсем незнакомого человека.

— Что хотят от меня? — спросила она.

Человек подошел к ней и поклонился так же вежливо, как если бы она по-прежнему была королевой.

— Меня зовут Сансон, — сказал он.

Королева слегка вздрогнула и поднялась. Одно это имя говорило больше, чем длинная речь.

— Вы пришли очень рано, сударь, — сказала она. — Не могли бы вы явиться немного позже?

— Нет, сударыня, — возразил Сансон. — У меня приказ.

Ответив, он сделал еще один шаг в сторону королевы.

Все в этом человеке сейчас было выразительным и ужасным.

— А, я понимаю, — произнесла узница, — вы хотите обрезать мне волосы?

— Это необходимо, сударыня, — ответил палач.

— Я знала об этом, сударь, — сказала королева, — и мне захотелось избавить вас от такого труда. Мои волосы здесь, на столе.

Сансон проследил за движением руки королевы.

— Только, — продолжала она, — я бы желала, чтобы сегодня вечером они были переданы моим детям.

— Сударыня, — ответил Сансон, — это не моя забота.

— Однако я думала…

— Мне принадлежит, — продолжал палач, — только то, что остается после… людей… приговоренных… их одежда, их драгоценности, да и то, если они их формально отдают мне. Иначе все это идет в Сальпетриер и распределяется между бедняками в больницах. Так предписывает постановление Комитета общественного спасения.

— Но, в конце концов, сударь, — настаивала Мария Антуанетта, — могу ли я рассчитывать, что эти волосы вручат моим детям?

Сансон молчал.

— Я обещаю постараться, — сказал Жильбер.

Узница бросила на жандарма взгляд, полный невыразимой признательности.

— Я пришел, — объяснил Сансон, — чтобы обрезать вам волосы. Поскольку эта работа уже сделана, я могу, если желаете, ненадолго оставить вас одну.

— Прошу вас об этом, сударь, — сказала королева, — мне нужно сосредоточиться и помолиться.

Сансон поклонился и вышел.

Королева осталась одна: Жильбер высунул голову из-за ширмы лишь для того, чтобы произнести приведенные нами слова.

В то время как приговоренная преклонила колени на стул (он был ниже других и служил ей скамеечкой для молитвы), другая сцена, не менее трагическая, чем та, о которой мы рассказали, происходила в доме священника маленькой церкви Сен-Ландри в Сите.

Местный кюре только что поднялся, а старая экономка накрывала стол для скромного завтрака, как вдруг в дверь дома громко постучали.

Даже в наши дни для священника непредвиденный визит всегда возвещает какое-нибудь событие: речь идет или о крестинах, или браке in extremis[13], или о последней исповеди. Ну а в то время визит незнакомца мог означать нечто еще более серьезное. Действительно, в ту эпоху священник больше не был уполномоченным Бога, а должен был давать отчет людям.

Однако аббат Жирар принадлежал к числу тех, кому можно было бояться меньше других: он присягнул конституции, совесть и порядочность взяли в нем верх над эгоизмом и религиозностью. Несомненно, аббат Жирар допускал возможность того, что новый образ правления может быть успешным, и жалел о многочисленных злоупотреблениях, совершенных во имя божественной власти; сохранив своего Бога, он принял братство республиканского режима.

— Посмотрите, госпожа Гиацинта, — попросил он, — посмотрите, кто это так рано стучит в нашу дверь. Если меня требуют не по какому-нибудь неотложному делу, то скажите, что я вызван на это утро в Консьержери и вынужден немедленно туда отправиться.

Госпожу Гиацинту раньше называли г-жой Мадлен, но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка, как и аббат Жирар согласился вместо кюре стать гражданином.

По приказу хозяина г-жа Гиацинта поспешила спуститься в маленький сад, где была дверь на улицу. Она отодвинула засовы и увидела молодого человека, очень бледного, очень взволнованного, с приятным и честным лицом.

— Дома господин аббат Жирар? — сказал он.

Гиацинта обратила внимание на беспорядок в одежде, длинную бороду и нервную дрожь пришедшего; все это показалось ей дурным предзнаменованием.

— Гражданин, — запротестовала она, — здесь нет ни господина, ни аббата.

— Простите, мадам, — продолжал молодой человек, — я хочу сказать священника церкви Сен-Ландри.

Гиацинта, несмотря на свой патриотизм, была тронута словом «мадам», обращенным отнюдь не к императрице; однако ответила:

— Его нельзя видеть, гражданин: он читает свой требник.

— В таком случае, я подожду, — ответил молодой человек.

— Но, — продолжала г-жа Гиацинта, которой эта настойчивость вновь напомнила о дурных предчувствиях, охвативших ее вначале, — вы напрасно будете ждать, гражданин: его вызывают в Консьержери, и он сейчас уезжает.

Молодой человек ужасно побледнел, а точнее, из бледного превратился в мертвенно-бледного.

— Значит, это правда, — прошептал он.

Потом уже громче сказал:

— Именно эта причина, сударыня, и привела меня к гражданину Жирару.

Продолжая говорить, он шагнул вперед, осторожно, но с твердостью задвинул засовы двери и, несмотря на настояния и даже угрозы г-жи Гиацинты, вошел в дом и проник в комнату аббата.

Тот, увидев его, удивленно вскрикнул.

— Простите, господин кюре, — торопливо сказал молодой человек, — но мне нужно поговорить с вами об очень важном деле. Позвольте сделать это без свидетелей.

Старый священник по опыту знал проявления больших несчастий. На взволнованном лице молодого человека он прочитал всю силу страсти, а в прерывающемся голосе — крайнее волнение.

— Оставьте нас, госпожа Гиацинта, — сказал он.

Молодой человек с нетерпением следил глазами за экономкой: привыкнув принимать участие во всех тайнах своего хозяина, она колебалась — уйти или остаться. Потом, когда она наконец закрыла дверь, незнакомец заговорил:

— Господин кюре, вы, наверное, хотите знать, кто я такой. Я вам сейчас скажу. Я изгнанник; я человек, приговоренный к смерти и живущий только благодаря своей дерзости; я шевалье де Мезон-Руж.

Аббат подскочил от ужаса в своем большом кресле.

— О, не бойтесь ничего! — продолжал шевалье. — Никто не заметил, как я вошел сюда, а если бы кто-нибудь меня и увидел, то не узнал бы. За два месяца я очень изменился.

— Но что, наконец, вам угодно, гражданин? — спросил кюре.

— Сегодня вы направляетесь в Консьержери, не так ли?

— Да, меня вызвал тюремный смотритель.

— Вы знаете, зачем?

— К какому-нибудь больному, умирающему или, возможно, приговоренному.

— Именно так: вас ждет приговоренная.

Старый священник с удивлением взглянул на шевалье.

— А вы знаете, кто она? — продолжал Мезон-Руж.

— Нет… не знаю.

— Ну так вот, это — королева…

Аббат горестно вскрикнул:

— Королева? О Боже мой!

— Да, сударь, королева! Я навел справки и узнал, кого из священников ей должны дать; узнал, что это вы, и прибежал сюда.

— Чего же вы от меня хотите? — спросил священник, напуганный возбужденным голосом шевалье.

— Я хочу… я не хочу, сударь. Я пришел просить вас, умолять, взывать к вам.

— О чем?

— Взять меня с собой к ее величеству.

— О! Да вы сошли с ума! — воскликнул аббат. — Но вы меня погубите! Вы погубите себя самого!

— Ничего не бойтесь.

— Бедная женщина приговорена, и ничего нельзя изменить.

— Знаю; я прошу вас вовсе не для того, чтобы попытаться спасти ее, я хочу видеть ее… Но выслушайте же меня, отец мой. Вы меня не слушаете.

— Я не слушаю вас, потому что вы просите невозможного; я не слушаю вас, потому что вы ведете себя как безумец, — сказал старик. — Я не слушаю вас, потому что вы приводите меня в ужас.

— Отец мой, успокойтесь, — ответил молодой человек, пытаясь и сам успокоиться. — Отец мой, поверьте, я в здравом уме. Королева погибла, я знаю. Но если бы я мог броситься к ее ногам хотя бы на секунду, это спасло бы мне жизнь. Если я не увижу ее, я покончу с собой, и вы, поскольку будете причиной моего отчаяния, убьете одновременно и тело и душу.

— Сын мой, сын мой, — сказал священник, — вы ведь просите меня пожертвовать жизнью, подумайте об этом; хоть я и стар уже, моя жизнь, тем не менее, нужна еще многим несчастным;хоть я и стар, но не могу идти сам навстречу смерти — это значило бы совершить самоубийство.

— Не отказывайте мне, отец мой, — ответил шевалье. — Послушайте, вам ведь нужен прислужник: возьмите меня с собой.

Священник пытался призвать всю свою твердость, которая начинала уже слабеть.

— Нет, — промолвил он, — нет. Это значило бы изменить своему долгу; я присягнул конституции, присягнул ей всем сердцем, душой и совестью. Приговоренная женщина — это виновная королева. Я согласился бы умереть, если бы моя смерть могла быть полезной моему ближнему, однако я не могу изменить своему долгу.

— Но, — воскликнул шевалье, — если я вам скажу и повторю, если я поклянусь вам, что не собираюсь спасать королеву! Вот на этом Евангелии, на этом распятии клянусь, что иду в Консьержери не для того, чтобы помешать ей умереть.

— Чего же вы тогда хотите? — спросил старец, взволнованный этим непритворным отчаянием.

— Послушайте, — проговорил шевалье, казалось вложив свою душу в слова, — она была моей благодетельницей. У нее была ко мне своего рода привязанность! Увидеть меня в свой последний час, я уверен, будет для нее утешением.

— Это все, чего вы хотите? — спросил священник, уже готовый уступить такому натиску.

— Более ничего.

— И вы не замышляете никакого заговора, чтобы попытаться освободить приговоренную?

— Никакого. Я христианин, отец мой, и если есть в моем сердце хотя бы тень лжи, если я надеюсь, что королева будет жить, если я чем бы то ни было содействую этому, то пусть Господь Бог покарает меня вечным проклятием.

— Нет, нет! Я ничего не могу вам обещать! — воскликнул кюре, которому вновь пришли на ум многочисленные и опаснейшие последствия подобной неосторожности.

— Послушайте, отец мой, — произнес шевалье с глубокой печалью, — я говорил с вами как покорный сын, взывая только к христианским чувствам и милосердию. Ни одного дурного слова, ни одной угрозы не вырвалось из моих уст; однако голова моя в горячке, однако лихорадка сжигает мою кровь, однако отчаяние гложет мне сердце; к тому же я вооружен… Смотрите, вот мой кинжал…

И молодой человек вытащил из-за жилета блестящее тонкое лезвие, отбросившее мертвенный отблеск на его дрожащую руку.

Кюре быстро отступил.

— Не бойтесь, — с грустной улыбкой сказал шевалье. — Другие, зная о том, как вы верны своему слову, вырвали бы клятву у вашего страха. Нет, я умолял вас и продолжаю умолять с молитвенно сложенными руками и кланяясь до земли: сделайте так, чтобы я хоть на мгновение увидел ее. Вот вам для гарантии…

Он достал из кармана записку и протянул ее аббату Жирару. Тот развернул и прочитал следующее:

«Я, Арман, шевалье де Мезон-Руж, клянусь Богом и честью, что под угрозой смерти заставил достойного кюре из Сен-Ландри провести меня в Консьержери, несмотря на его отказ и сопротивление. В чем и подписываюсь.

Мезон-Руж».
— Хорошо, — сдался священник, — но поклянитесь мне также в том, что вы не совершите ни малейшей неосторожности. Недостаточно, чтобы моя жизнь была в безопасности: ведь я отвечаю и за вашу.

— Не будем думать об этом, — ответил шевалье, — вы согласны?

— Приходится согласиться, поскольку вы этого непременно желаете. Будете ждать меня внизу, и, когда она пройдет в канцелярию суда, вы увидите ее…

Шевалье схватил руку старца и поцеловал ее с таким почтением и пылом, словно это было распятие.

— О! — прошептал он. — По крайней мере, она умрет королевой, рука палача ее не коснется!

XXII ПОВОЗКА

Получив согласие кюре из Сен-Ландри, Мезон-Руж тотчас кинулся в полуоткрытую дверь, успев разглядеть за ней туалетную комнату аббата. Одно движение руки — его борода и усы упали под бритвой. Только теперь он смог увидеть свою бледность: она была ужасающей.

Возвратившись, он выглядел совершенно спокойным. Впрочем, он, казалось, совсем забыл, что, хотя он сбрил усы и бороду, его могут узнать в Консьержери.

Шевалье последовал за аббатом, за которым уже приехали два чиновника. И с храбростью, устраняющей всякое подозрение, в лихорадочном возбуждении, преображающем даже внешность, он прошел за решетку, окружавшую в те годы внутренний двор Дворца.

Как и аббат Жирар, он был одет в черное — священнические одежды были упразднены.

В канцелярии находилось больше пятидесяти человек; это были тюремщики, представители власти, комиссары. Они хотели увидеть, как пройдет королева; одни находились здесь по долгу службы, другие — из любопытства.

Когда Мезон-Руж подошел к тюремным дверям, сердце его билось так сильно, что он даже не слышал переговоров аббата с жандармами и смотрителем.

Какой-то человек, державший в руках ножницы и кусок только что отрезанной ткани, на пороге толкнул его.

Повернувшись, Мезон-Руж узнал в нем палача.

— Что тебе нужно, гражданин? — спросил Сансон.

Шевалье пытался унять трепет, невольно пробежавший по всем его жилам.

— Мне? — сказал он. — Ты же прекрасно видишь, гражданин Сансон, я сопровождаю кюре из Сен-Ландри.

— Тогда ладно, — ответил палач, направляясь дальше и отдавая приказы помощнику.

В это время Мезон-Руж проник в канцелярию, из нее — в отделение, где находились два жандарма.

Эти честные люди выглядели подавленно: приговоренная, полная достоинства и гордости по отношению к другим, с ними была добра и кротка, и они больше походили на ее слуг, чем на охранников.

Но отсюда шевалье не мог видеть королеву: ширма была закрыта. Она открылась, чтобы смог пройти кюре, но тотчас задвинулась за ним.

Когда шевалье вошел в камеру, беседа королевы со священником уже началась.

— Сударь, — произнесла королева резко и надменно, — поскольку выдали клятву Республике, именем которой меня предают смерти, я не могу исповедоваться вам. Мы молимся теперь не одному и тому же Богу!

— Сударыня, — ответил Жирар, весьма взволнованный этим пренебрежительным заявлением. — Христианке надлежит умирать без ненависти в сердце и не следует отталкивать Бога, кем бы ни был он представлен перед нею.

Мезон-Руж сделал шаг, чтобы приоткрыть ширму, надеясь, что королева, увидев его и узнав о причине, которая привела его сюда, изменит отношение к кюре; но оба жандарма тут же поднялись.

— Однако, — сказал Мезон-Руж, — поскольку я помощник кюре…

— Если она отказывается от кюре, — ответил Дюшен, — ей не нужен и его помощник.

— А возможно, она согласится, — повысил голос шевалье, — не может быть, чтобы она не согласилась.

Но Мария Антуанетта была слишком поглощена волновавшими ее чувствами, чтобы услышать и узнать голос шевалье.

— Ступайте, сударь, — продолжала она, обращаясь к Жирару, — ступайте, оставьте меня: поскольку сейчас мы живем во Франции при режиме свободы, я требую предоставить мне свободу умереть так, как мне желательно.

Священник попытался настаивать.

— Оставьте меня, сударь, — сказала королева, — говорю вам, чтобы вы меня оставили.

Он опять попытался что-то возразить.

— Я так хочу, — произнесла королева с жестом Марии Терезии.

Жирар вышел.

Мезон-Руж попытался заглянуть за ширму, но узница повернулась спиной.

Аббат столкнулся с помощником палача; тот входил, держа в руках веревки.

Жандармы вытолкнули шевалье за дверь до того, как, ослепленный, отчаявшийся, оглушенный, он смог издать хоть один крик, сделать хоть одно движение для исполнения задуманного.

Он очутился в коридоре вместе с аббатом. Из коридора их выпроводили в канцелярию, где уже распространилась новость об отказе королевы и где австрийская гордость Марии Антуанетты стала для одних темой грубой брани, для других — предметом тайного восхищения.

— Идите, — сказал папаша Ришар аббату, — возвращайтесь к себе, раз она вас выгнала, — пусть умирает как ей вздумается.

— А ведь она права, — сказала жена Ришара, — я бы поступила точно так же.

— И были бы не правы, гражданка, — возразил аббат.

— Замолчи, женщина! — прошипел смотритель, сердито взглянув на нее. — Разве это тебя касается? Идите, аббат, идите.

— Нет, — сказал Жирар, — я буду сопровождать ее, несмотря на все возражения. Одно слово, пусть хоть одно услышанное слово, напомнит ей о ее обязанностях. Впрочем, Коммуна поручила мне… я должен повиноваться Коммуне.

— Пусть будет так, но отошли своего служку, — грубо сказал унтер-офицер, командовавший отрядом охраны.

Этим унтер-офицером был Граммон, бывший актер театра Комеди Франсез.

Глаза шевалье вспыхнули от гнева, и он машинально поднес руку к груди.

Жирар, зная, что у шевалье под жилетом кинжал, остановил его умоляющим взглядом.

— Пощадите мою жизнь, — едва слышно прошептал он. — Вы видите, для вас все потеряно, не губите же вместе с нею себя. По дороге я расскажу ей о вас, клянусь вам; я скажу ей о том, какому риску подвергались вы ради того, чтобы увидеть ее в последний раз.

Эти слова успокоили волнение молодого человека. Впрочем, наступила обычная в таких случаях реакция: он вдруг впал в какое-то изнеможение. Этот человек, наделенный героической волей и чудесной силой, дошел до предела своих сил и воли: нерешительный, а скорее усталый, побежденный, он находился в каком-то дремотном состоянии, которое можно было считать предвестником смерти.

— Да, — прошептал он, — так и должно было произойти. Крест для Иисуса, эшафот для нее: боги и короли до конца испивают ту чашу, что им преподносят люди.

Результатом этой совсем смиренной и совсем бездейственной мысли было то, что молодой человек позволил вытолкнуть себя до входной двери, защищаясь только невольным стоном и сопротивляясь не больше, чем Офелия, обреченная на смерть и видящая, как ее уносят волны.

У решеток и дверей Консьержери сгрудилась одна из тех ужасающих толп, какие невозможно представить себе, если хоть раз их не увидишь.

Нетерпение подчинило себе остальные человеческие страсти, однако каждая из них громко говорила на своем языке, и вместе они создавали такой бесконечный и протяжный гул, словно все шумы и все население Парижа сосредоточились здесь, в квартале Дворца правосудия.

Перед этой толпой расположилась целая армия с пушками, которые должны были обеспечить охрану долгожданного праздника и сделать его безопасным для тех, кто пришел им насладиться.

Напрасно было бы пытаться пройти сквозь эту толпу, все увеличивающуюся по мере того, как известие о приговоре распространялось за пределами Парижа и о нем узнавали патриоты из предместий.

Мезон-Руж, вытолкнутый из Консьержери, оказался, естественно, в первом ряду среди солдат.

Те спросили, кто он такой.

Шевалье ответил, что он помощник аббата Жирара; но он, так же как и его кюре, давал присягу Республике; по этой причине ему, как и его кюре, королева отказалась исповедоваться. И солдаты, в свою очередь, вытолкнули его в первые ряды зрителей.

Здесь ему пришлось повторить все то, что он говорил солдатам. Тут же поднялись крики:

— Он только что от нее…

— Он ее видел…

— Что она сказала?..

— Что она делает?..

— Она по-прежнему горда?..

— Она сражена?..

— Она плачет?..

Шевалье отвечал на все эти вопросы; его слабый, тихий и приветливый голос казался последним проявлением жизни, замирающим на его устах.

Ответы его были правдой, чистой и простой; эта правда служила похвалой твердости Марии Антуанетты. И поскольку он рассказывал с безыскусностью и верой евангелиста, то слова его посеяли беспокойство и угрызения совести не в одном сердце.

Когда он говорил о маленьком дофине и юной принцессе; когда он говорил о королеве без трона, об этой супруге без супруга, об этой матери без детей, наконец, об этой женщине, одинокой и покинутой, без единого друга, среди палачей, — не одно лицо в окружавшей его толпе стало грустным, не одна слеза, тайная и жгучая, скатилась из глаз, недавно сверкавших ненавистью.

На часах Дворца пробило одиннадцать; шум сразу затих. Сто тысяч человек считали удары часов, и им отвечали удары их сердец.

Когда звук последнего удара затих, растворившись в воздухе, за дверьми послышался сильный шум. В этот же момент повозка, прибывшая со стороны Цветочной набережной, рассекла сначала толпу, потом охранников и остановилась у самых ступеней.

Вскоре на огромной площадке крыльца появилась королева. Казалось, что все страсти толпы сосредоточились в глазах, дыхание ее прервалось и затихло.

Волосы королевы были коротко острижены; за время заключения они почти поседели, и этот серебристый оттенок придавал еще больше утонченности перламутровой бледности, благодаря чему красота дочери цезарей в эти трагические минуты казалась неземной.

На ней было белое платье; руки ее были связаны за спиной.

Когда она появилась на верхней ступеньке лестницы (справа от нее находился аббат Жирар, сопровождавший королеву помимо ее воли, а слева шел палач; оба они были в черном), по толпе пробежал шепот, подлинный смысл которого только Бог, читающий в сердцах людских, сумел бы понять и повторить в виде истины.

В этот момент между палачом и Марией Антуанеттой прошел какой-то человек.

Это был Граммон. Он подошел, чтобы указать королеве на отвратительную повозку.

Королева невольно сделала шаг назад.

— Взойдите! — приказал Граммон.

Все услышали это слово; от волнения собравшиеся онемели.

И все заметили, как кровь прилила к щекам королевы. Она покраснела до корней волос; но почти сразу же лицо ее вновь стало смертельно бледным.

Ее побелевшие губы приоткрылись.

— Почему я должна ехать в этой повозке? — спросила она. — Ведь короля везли на эшафот в собственной карете?

Тогда аббат Жирар тихо сказал ей несколько слов. Несомненно, он хотел побороть у осужденной этот последний крик королевской гордости.

Королева замолчала и покачнулась.

Сансон вскинул обе руки, чтобы поддержать ее, но она выпрямилась до того, как палач прикоснулся к ней.

Она спустилась с крыльца, между тем как помощник палача уже установил деревянную подножку сзади повозки. Королева взошла в повозку; следом за ней поднялся аббат.

Сансон усадил их обоих.

Когда повозка тронулась, в толпе произошло сильное движение. Солдаты, не поняв его причины, стали изо всех сил отталкивать людей. Таким образом, между повозкой и первыми рядами образовалось большое свободное пространство.

И в этом пространстве раздался жалобный вой.

Королева вздрогнула и встала, осматриваясь.

Она увидела свою собаку, потерявшуюся два месяца назад; собака не могла вместе с ней оказаться в Консьержери и сейчас, несмотря на крики, пинки, удары прикладов, бросилась к повозке. Но почти тотчас же бедный Блек, изможденный, худой, измученный, исчез под копытами лошадей.

Королева проследила за ним взглядом. Она не могла говорить — шум заглушал ее голос. Она не могла показать на него пальцем — руки ее были связаны. Впрочем, если бы даже она смогла показать и если бы даже ее смогли услышать — все равно просьба ее была бы напрасной.

Но, потеряв на мгновение собаку из виду, она снова увидела ее.

Блек был на руках у бледного молодого человека, который возвышался над толпой, взобравшись на пушку, и в порыве невыразимой восторженности приветствовал королеву, указывая ей на небо.

Мария Антуанетта тоже посмотрела на небо и кротко улыбнулась.

Шевалье де Мезон-Руж испустил стон, как будто эта улыбка ранила его в сердце, и, поскольку повозка повернула к мосту Менял, бросился в толпу и исчез.

XXIII ЭШАФОТ

На площади Революции, прислонившись к фонарю, в ожидании стояли двое мужчин.

Вместе с толпой (одна часть ее устремилась на площадь Дворца, другая — на площадь Революции, а третья шумной теснящейся массой разлилась по всей дороге между двумя площадями) они ждали прибытия королевы к орудию казни; уже износившееся от дождя и солнца, от рук палача и — о, ужас! — от соприкосновения с жертвами, оно возвышалось над головами толпы со зловещей гордостью, подобно тому, как королева возвышается над своим народом.

Эти два человека стояли крепко сплетя руки; губы их были бледны, брови нахмурены; они тихо и отрывисто переговаривались. Это были Лорен и Морис.

Затерявшиеся среди зрителей и, однако, возбуждавшие у всех зависть своим выгодным местом, они тихо продолжали разговор, отнюдь не самый неинтересный среди тех, что змеились от группы к группе, которые, подобно электрической цепи, волновались живым морем от моста Менял до моста Революции.

Внезапно обоим тоже пришла в голову только что высказанная нами мысль по поводу эшафота, господствующего над всеми головами.

— Смотри, — сказал Морис, — как омерзительный монстр простирает свои кровавые руки. Разве нельзя сказать, что он нас зовет, улыбаясь своим ужасающим зевом?..

— Ах, ей-Богу, — заметил Лорен, — я, признаться, не принадлежу к той школе поэтов, что все видит в кровавом свете. Я все вижу в розовом, поэтому у подножия этой омерзительной машины я бы еще напевал и надеялся. «Dum spiro, spero»[14].

— И ты еще надеешься, сейчас — когда убивают женщин?

— Ах, Морис! — ответил Лорен. — Ты сын Революции, не отвергай же свою мать. Ах, Морис, оставайся добрым и верным патриотом. Та, что должна умереть, — это не такая женщина, как все другие. Та, что должна умереть, — это злой дух Франции.

— О! Не о ней я сожалею; не о ней я плачу! — воскликнул Морис.

— Да, я понимаю, ты думаешь о Женевьеве.

— Ах, видишь ли, одна мысль сводит меня с ума: Женевьева сейчас в руках поставщиков гильотины — Эбера и Фукье-Тенвиля; в руках тех людей, кто отправил сюда несчастную Элоизу и гордую Марию Антуанетту.

— Что ж, — размышлял Лорен, — именно это и дает мне надежду: когда народный гнев насытится щедрым обедом из двух тиранов — короля и королевы, — он уляжется, по крайней мере, на какое-то время, подобно удаву, переваривающему в течение трех месяцев то, что заглотнул. Он не заглотнет больше никого и, как говорят пророки из предместья, даже самые маленькие кусочки будут его пугать.

— Лорен, Лорен, — посетовал Морис, — я более опытен, чем ты. И я говорю тебе тихо, но могу повторить громко: Лорен, я ненавижу новую королеву, ту, что, как мне кажется, сменит Австриячку, которую сейчас готовится уничтожить. Это трагическая королева: ее порфира создана из ежедневной крови, ее первый министр — Сансон.

— А мы ей не поддадимся.

— Я так не думаю, — покачал головой Морис. — Ты же видишь: для того чтобы нас не арестовали в собственном доме, у нас останется только одно — жить на улице.

— Ба! Мы можем покинуть Париж — ничто не мешает нам это сделать. Так что сетовать нечего… Мой дядя ждет нас в Сент-Омере; деньги, паспорта — все у нас есть. И уж не жандарму нас остановить; как ты думаешь? Мы остаемся, потому что так хотим.

— Нет, ты говоришь неверно, мой превосходный друг, преданное сердце… Ты остаешься, потому что я хочу остаться.

— А ты хочешь остаться, чтобы найти Женевьеву. Что может быть проще, вернее и естественнее? Ты думаешь, что она в тюрьме, это более чем вероятно. Ты хочешь позаботиться о ней, а поэтому нельзя покидать Париж.

Морис вздохнул; было ясно, что его одолевают другие мысли.

— Помнишь смерть Людовика Шестнадцатого? — спросил он. — Я до сих пор вижу себя, бледного от волнения и гордости. Я был одним из предводителей той самой толпы, среди которой сегодня прячусь. У подножия вот этого эшафота я чувствовал себя таким великим, каким никогда не был тот король, что всходил на него. Какая перемена, Лорен! И подумать только: хватило всего девяти месяцев, чтобы так ужасно измениться.

— Девять месяцев любви, Морис!.. Любовь, ты погубила Трою!

Морис вздохнул; его блуждающая мысль устремилась уже в другом направлении, к другому горизонту.

— Бедный Мезон-Руж, — прошептал он, — какой же для него сегодня печальный день.

— Увы, — вздохнул Лорен. — А сказать тебе, что, по-моему, самое печальное в революциях?

— Скажи.

— То, что часто врагами становятся те, кого хотелось бы иметь друзьями; а друзьями — те, кого…

— Мне трудно поверить в одно, — прервал его Морис.

— Во что?

— В то, что он еще что-нибудь не придумает, даже совершенно безумное, чтобы спасти королеву.

— Один человек против ста тысяч?

— Я же сказал тебе: даже что-то безумное… Я знаю, что я бы для спасения Женевьевы…

Лорен нахмурился.

— Я говорю тебе еще раз, Морис, — продолжил он, — ты заблуждаешься; нет, даже ради спасения Женевьевы ты не стал бы плохим гражданином. Но хватит об этом, Морис, нас слушают. О! Посмотри, как заколыхались головы; смотри, а вот и помощник гражданина Сансона поднимается со своей корзины и смотрит вдаль. Австриячка подъезжает.

Действительно, как бы вторя движению голов, замеченному Лореном, какой-то долгий и нарастающий трепет охватил толпу. Это напоминало один из тех шквалов, что начинаются свистом, а кончаются завыванием.

Морис, забравшись на фонарь, хотя и сам был немалого роста, посмотрел в сторону улицы Сент-Оноре.

— Да, — произнес он, вздрогнув, — вот и она!

И правда, было видно, как приближается другая машина, почти столь же отвратительная, как гильотина. Это была повозка, доставлявшая обреченных.

Справа и слева блестело оружие эскорта, а скачущий перед повозкой Граммон отвечал сверканием своей сабли на крики нескольких фанатиков.

Но, по мере того как процессия приближалась, эти крики внезапно гасли под холодным и мрачным взглядом осужденной.

Никогда еще не было человеческого лица, с такой силой внушавшего почтение; никогда Мария Антуанетта не была более величественной, не была более королевой. Гордость и мужество ее поднялись до такой высоты, что вселяли в присутствующих страх.

Равнодушное к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего Марию Антуанетту против ее воли, лицо королевы не поворачивалось ни налево, ни направо; мысль, жившая в глубине ее мозга, казалась неподвижной, как ее взор; неровное движение повозки по ухабистой мостовой своими толчками только подчеркивало гордую неподвижность королевы. Можно было подумать, что везут мраморную статую, только у этой царственной статуи был горящий взгляд, и ветер перебирал ее волосы.

Тишина, подобная безмолвию пустыни, вдруг обрушилась на триста тысяч зрителей сцены, какую небо при свете своего солнца видело в первый раз.

Вскоре и там, где стояли Морис и Лорен, стало слышно, как скрипит ось повозки и тяжело дышат лошади охраны.

Повозка остановилась у подножия эшафота.

Королева, без сомнения не думавшая об этой минуте, очнулась и все поняла; она устремила надменный взгляд на толпу, и тот же бледный человек, кого она видела у дворца стоящим на пушке, снова возник перед нею, теперь на каменной тумбе. Оттуда он послал королеве такое же почтительное приветствие, какое уже адресовал ей, когда она выходила из Консьержери, и сразу спрыгнул с тумбы.

Его заметили многие; но, поскольку он был одет в черное, то распространился слух о священнике, ожидающем Марию Антуанетту, чтобы послать ей отпущение грехов в тот момент, когда она поднимется на эшафот. Поэтому его никто не тронул. Есть вещи, к коим смертный час рождает высшее почтение.

Королева осторожно спустилась по трем ступенькам подножки; ее поддерживал Сансон: до последней минуты — хотя и выполнял свое дело, к которому сам казался приговоренным, — он оказывал ей величайшее внимание.

Пока она шла к ступенькам эшафота, несколько лошадей встали на дыбы, несколько пеших охранников и солдат покачнулись, потеряв равновесие; потом словно какая-то тень скользнула под эшафот. Но спокойствие почти тотчас же восстановилось; никто не хотел упустить и малейшей подробности свершающейся великой драмы: все взгляды устремились к приговоренной.



Королева уже находилась на площадке эшафота. Священник продолжал ей что-то говорить, один из помощников палача тихонько подталкивал ее назад, другой развязывал косынку, прикрывавшую ее плечи.

Мария Антуанетта, почувствовав позорную руку, при-: коснувшуюся к ее шее, резко отшатнулась и наступила на ногу Сансону, который так, что она этого не видела, привязывал ее к роковой доске.

Сансон высвободил свою ногу.

— Простите, сударь, я сделала это нечаянно…

Это были последние слова дочери цезарей, королевы Франции, вдовы Людовика XVI.

На часах Тюильри пробило четверть первого — и в эти секунды Мария Антуанетта отошла в вечность.

Ужасный крик (в нем смешались все страсти: радость, ужас, скорбь, надежда, триумф, искупление) заглушил собой, подобно урагану, другой крик, слабый и жалобный, прозвучавший под эшафотом.

Однако жандармы его услышали, как ни слаб он был; они сделали несколько шагов вперед. Воспользовавшись этим, толпа хлынула, как река, прорвавшая запруду, перевернула ограду, раскидала охрану и, подобная приливу, налетела на эшафот, начала бить его ногами; тот стал раскачиваться.

Каждому хотелось вблизи увидеть останки королевской власти, которая, как полагали, на веки веков уничтожена во Франции.

Но жандармы искали другое: они искали ту тень, что, преодолев их заслон, скользнула под эшафот.

Двое из них вернулись, держа за ворот молодого человека, чья рука прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок.

За ним бежал жалобно завывающий спаниель.

— Смерть аристократу! Смерть бывшему! — закричали несколько фанатиков, указывая на молодого человека. — Он смочил свой платок кровью Австриячки; смерть ему!

— Великий Боже! — произнес Морис. — Лорен, ты узнаешь его? Ты его узнаешь?

— Смерть роялисту! — требовали одержимые. — Отнимите у него этот платок: он хочет сделать его святыней; вырвите его, вырвите!

Гордая улыбка пробежала по губам молодого человека. Он рванул рубашку, обнажил грудь и уронил платок.

— Господа, — вымолвил он, — это не кровь королевы. Это моя кровь; дайте мне спокойно умереть.

На левой стороне его груди сверкала глубокая рана.

Толпа вскрикнула и отступила.

Молодой человек стал медленно опускаться и упал на колени, глядя на эшафот, как мученик смотрит на алтарь.

— Мезон-Руж! — прошептал Лорен на ухо Морису.

— Прощай! — прошептал шевалье, опуская с божественной улыбкой голову. — Прощай или, вернее, до свидания!

И он скончался среди ошеломленных охранников.

— Да, только это остается сделать, Лорен, — сказал Морис, — прежде чем стать плохим гражданином.

Маленькая испуганная собака с воем бегала вокруг трупа.

— Смотри-ка, это Блек, — узнал ее какой-то мужчина, державший в руке толстую палку, — надо же, это Блек! Иди-ка сюда, старина!

Собака побежала к тому, кто ее позвал. Но едва только она приблизилась к мужчине, как тот, разразившись смехом, поднял палку и размозжил ей голову.

— О! Подлец! — воскликнул Морис.

— Тише, — прошептал Лорен, останавливая его, — или мы погибли… это же Симон.

XXIV ОБЫСК

Друзья вернулись к Лорену. Морис, чтобы не слишком явно компрометировать друга, взял за правило покидать его дом рано утром и возвращаться поздно вечером.

Вновь вовлеченный в водоворот событий, он присутствовал при доставке заключенных в Консьержери, каждый день подстерегая, не привезут ли Женевьеву, ибо так и не смог узнать, в какой тюрьме она содержится.

Дело в том, что после своего визита к Фукье-Тенвилю Лорен дал понять Морису, что первым же открытым действием он погубил бы себя, а значит, принеся себя в жертву, не смог бы помочь Женевьеве; и Морис, который немедленно дал бы посадить себя в тюрьму, где надеялся соединиться со своей возлюбленной, стал теперь осторожным из страха быть навсегда разлученным с нею.

И вот каждое утро он ходил от тюрьмы к тюрьме — от кармелитского монастыря к Пор-Либру, от мадлонеток к Сен-Лазару, от Ла Форс к Люксембургу — и стоял там, ожидая, пока выедут повозки, доставляющие обвиняемых в Революционный трибунал; бросив взгляд на жертв, он бежал к другой тюрьме.

Но скоро он увидел, что даже десяти человек не хватило бы для того, чтобы вести наблюдение сразу за тридцатью тремя тюрьмами тогдашнего Парижа. Пришлось ограничиться пребыванием в самом трибунале, ожидая, что Женевьеву привезут туда.

Он уже начал приходить в отчаяние. И действительно, какие шансы были у осужденного после приговора? Иногда трибунал начинал заседать в десять часов, а к четырем осуждал на смерть двадцать или тридцать человек. Таким образом, первому еще давали возможность насладиться жизнью в течение шести часов, тогда как последний, приговоренный без четверти четыре, попадал под топор уже в половине пятого.

Смириться с тем, что подобный жребий предназначен и Женевьеве, означало бы перестать бороться с судьбой.

О, если бы он заранее был предупрежден, что Женевьеву заключат в тюрьму!.. Какую шутку сыграл бы он с этим человеческим правосудием, таким ослепленным в эту эпоху! Как легко и быстро вырвал бы он Женевьеву из тюрьмы! Никогда еще побеги оттуда не были такими удобными; но можно также сказать, что никогда они не были и такими редкими. Все это дворянство, оказавшись за решеткой, устраивалось там как в родовом замке и со всеми удобствами готовилось умереть. Побег приравнивался к попытке уклониться от дуэли. Даже женщины краснели от свободы, приобретенной такой ценой.

Однако Морис не был бы таким щепетильным. Убить собак, подкупить ключника — что может быть проще! Женевьева не относилась к числу блистательных личностей, привлекающих всеобщее внимание… Побег не обесчестил бы ее; впрочем… даже если бы и так!

С какой горечью он представлял себе эти сады Пор-Либра, куда можно так легко пробраться; эти камеры у мадлонеток, откуда так удобно выбраться на улицу; эти низкие стены Люксембурга и темные коридоры кармелитского монастыря, куда решительный человек мог легко проникнуть через окно!

Но была ли Женевьева в одной из этих тюрем?

Пожираемый сомнением, разбитый тревогой, Морис осыпал Диксмера проклятиями. Он упивался ненавистью к этому человеку, скрывавшему свою подлую месть под кажущейся преданностью королевскому делу.

«Я и его найду, — думал Морис. — Если он захочет спасти несчастную женщину, то объявится; если захочет ее потерять, он оскорбит ее. Я найду этого подлеца… и горе ему тогда!»

Утром того дня, когда произошли события, о которых мы собираемся рассказать, Морис, как обычно, направился в Революционный трибунал. Лорен еще спал.

Его разбудили громкие голоса женщин за дверью и удары прикладами.

Он бросил вокруг себя испуганный взгляд застигнутого врасплох человека, желающего удостовериться в том, что на виду нет ничего компрометирующего.

В эту минуту вошли четверо членов секции, два жандарма и комиссар.

Их визит был настолько красноречив, что Лорен сразу начал одеваться.

— Вы арестуете меня? — спросил он.

— Да, гражданин Лорен.

— За что?

— Потому что ты подозрительный.

— Вот как!

Комиссар нацарапал внизу протокола об аресте несколько слов.

— Где твой друг? — продолжал он.

— Какой друг?

— Гражданин Морис Ленде.

— Очевидно, у себя дома, — ответил Лорен.

— Нет, он живет у тебя.

— Здесь? Ну, полноте! А впрочем, ищите, и если вы найдете…

— Вот донос, — сказал комиссар, — вполне ясный.

И он протянул Лорену бумагу, исписанную безобразным почерком, с загадочной орфографией. В нем сообщалось, что видели, как каждое утро от гражданина Лорена выходит гражданин Ленде — подозрительный, о чьем аресте принято постановление.

Донос был подписан Симоном.

— Ах, вот в чем дело! Этот сапожник потеряет практику, — сказал Лорен, — если будет заниматься сразу двумя этими ремеслами. Ну, каково — доносчик и набойщик подметок! Да он просто Цезарь, этот господин Симон…

И он расхохотался.

— А гражданин Морис? — спросил комиссар. — Где гражданин Морис? Мы требуем, чтобы ты его выдал.

— Но я же сказал вам, что здесь его нет!

Комиссар прошел в соседнюю комнату, потом поднялся на небольшие антресоли, где жил служитель Лорена, осмотрел еще одну комнату внизу: никаких следов Мориса.

Но на столе в столовой внимание комиссара привлекла недавно написанная записка. Это ее утром, уходя из дома, чтобы не будить друга, хотя они спали в одной комнате, оставил Морис.

«Я иду в трибунал, — сообщал он, — завтракай без меня. Вернусь только вечером».

— Граждане, — сказал Лорен, — как бы я ни спешил подчиниться вам, вы понимаете, что я не могу идти с вами в одной сорочке… Позвольте, служитель оденет меня.

— Аристократ! — бросил кто-то. — Ему нужна помощь, чтобы надеть штаны.

— Боже мой, да! — ответил Лорен. — Я ведь как гражданин Дагобер. Вы заметили, что я не сказал «король».

— Ладно, — разрешил комиссар, — но поторапливайся.

Служитель спустился с антресолей и стал помогать хозяину одеваться.

Лорен позвал его не потому, что ему нужен был лакей. Он рассчитывал, что тот, замечавший абсолютно все, позже передаст Морису обо всем здесь происшедшем.

— А теперь, господа… простите, граждане… теперь, граждане, я готов и следую за вами. Только позвольте мне, прошу вас, взять с собой только что появившийся последний том «Писем к Эмилии» Демустье, ибо я еще не успел прочитать его, — это скрасит мое пребывание в заключении.

— Твое заключение? — рассмеялся Симон, который успел стать муниципальным гвардейцем и вошел вместе с четырьмя членами секции. — Оно будет недолгим: ты проходишь по делу женщины, которая пыталась заставить бежать Австриячку. Эту женщину судят сегодня… а тебя осудят завтра, после того как ты дашь свидетельские показания.

— Сапожник, — серьезно сказал Лорен, — вы слишком быстро тачаете свои подметки.

— Да, но как хорош будет удар резака! — ответил Симон с омерзительной улыбкой. — Ты увидишь, увидишь, мой красавец-гренадер.

Лорен пожал плечами.

— Ну что, идем? — сказал он. — Я жду вас.

И когда все повернулись, чтобы спуститься по лестнице, Лорен наградил Симона таким сильным ударом ногой, что тот с воплем скатился по скользким и крутым ступенькам.

Члены секции не могли удержаться от смеха. Лорен сунул руки в карманы.

— При исполнении обязанностей! — сказал побелевший от гнева Симон.

— Черт побери! — удивился Лорен. — А разве мы все здесь не при исполнении обязанностей?

Его усадили в фиакр, и комиссар отвез его во Дворец правосудия.

XXV ЛОРЕН

Если читатель пожелает еще раз последовать за нами в Революционный трибунал, то мы обнаружим Мориса на том же месте, еще более бледного и взволнованного.

В тот момент, когда мы опять открываем сцену этого скорбного театра, куда ведут нас скорее события, чем наше желание, присяжные совещаются: слушание дела только что закончилось. Двое обвиняемых с вызывающей тщательностью — в то время это было своеобразным издевательством над судьями — оделись для эшафота и теперь разговаривают со своими адвокатами, чьи неясные советы похожи на слова врача, отчаявшегося в своем больном.

В этот день люди на трибунах были в том свирепом расположении духа, что подстегивает суровость присяжных: под непосредственным надзором вязальщиц и обитателей предместий они держатся лучше, как актер удваивает энергию, ощущая нерасположение публики.

Итак, с десяти утра пять обвиняемых стараниями этих неуступчивых присяжных превратились в приговоренных.

Те двое, что находились сейчас на скамье подсудимых, ожидали того «да» или «нет», которое оставит им жизнь или швырнет в объятия смерти.

Присутствующие в зале, ожесточившиеся от ежедневной, уже привычной трагедии, ставшей излюбленным спектаклем, своими выкриками готовили обоих к этому страшному моменту.

— Смотри! Смотри, смотри! Да погляди же на того высокого! — указывала одна вязальщица, не имевшая чепчика и нацепившая прямо на шиньон трехцветную кокарду шириной в ладонь. — Смотри, какой он бледный! Можно подумать, что это уже мертвец.

Обвиняемый с презрительной улыбкой взглянул на говорившую о нем женщину.

— Да ты что? — удивилась соседка. — Он же смеется.

— Да, через силу.

Какой-то ротозей из предместья взглянул на часы.

— Сколько времени? — полюбопытствовал сосед.

— Без десяти час! Затянулось уже на три четверти часа.

— Точно, как в городе несчастий — Донфроне: прибыл в полдень — повешен в час.

— А маленький-то, маленький! — кричал другой зритель. — Посмотри-ка на него, какой безобразной будет его голова, когда он чихнет в мешок!

— Не торопись оценивать, ты не успеешь этого заметить.

— Ну, мы потребуем, чтобы Сансон показал голову: у нас есть такое право.

— Посмотри, какая красивая голубая одежда у этого тирана; хоть какая-то радость бедным, когда рубят головы тем, кто хорошо одет.

Действительно, как объяснял палач королеве, беднякам доставались в наследство вещи жертвы; сразу же после казни их отсылали в Сальпетриер и распределяли среди неимущих; туда же была отправлена и одежда казненной королевы.

Морис не обращал внимания на кипевшие вокруг разговоры. Ведь каждый в этот момент был захвачен какой-нибудь важной мыслью, отчуждавшей его от других; а сердце Мориса вот уже несколько дней, казалось, билось лишь в определенные минуты, толчками, как будто страх или надежда время от времени останавливали ход его жизни. Эти постоянные колебания словно уничтожили в его сердце чувствительность, заменив ее безучастностью.

Присяжные вернулись в зал; как и ожидалось, председатель произнес обоим обвиняемым смертный приговор.

Их увели, они вышли твердым шагом: в ту эпоху умирали красиво.

И тут раздался зловещий голос судебного пристава:

— Гражданин общественный обвинитель против гражданки Женевьевы Диксмер.

Морис вздрогнул всем телом, и холодный пот выступил на его лице.

Маленькая дверь, через которую вводили обвиняемых, отворилась, и вошла Женевьева.

Она была в белом. Вместо того чтобы обрезать волосы, как делали многие женщины, она искусно, с очаровательным кокетством уложила их.

Несомненно, бедная Женевьева хотела до последнего момента оставаться красивой для всех, кто мог ее видеть.

При виде Женевьевы Морис почувствовал, как силы, которые он собрал для этого случая, вдруг покинули его. Правда, он приготовился к этому удару, потому что уже двенадцать дней не пропускал ни одного заседания и уже трижды слышал имя «Женевьева» из уст общественного обвинителя; но некоторые скорби так огромны и глубоки, что никто не может измерить эту бездну.

Все, кто увидел вошедшую женщину, такую прекрасную, такую кроткую, такую бледную, вскрикнули: одни от ярости (в ту эпоху были люди, ненавидевшие любое превосходство — в красоте, в деньгах, уме или происхождении), другие — от восхищения, некоторые — от жалости.

Женевьева, конечно, узнала один-единственный крик среди этих криков, один-единственный голос среди этих голосов. Она повернулась в сторону Мориса, пока председатель листал ее дело, временами исподлобья поглядывая на нее.

С первого же взгляда она узнала Мориса, хотя лицо его было скрыто широкополой шляпой. Она с нежной улыбкой повернулась в его сторону и еще более нежным жестом приложила розовые и дрожащие руки к губам. Вложив всю душу в свое дыхание, она дала крылья невидимому поцелую, и принять его имел право лишь один человек из этой толпы.

По всему залу пробежал взволнованный шепот. Женевьеве уже задали вопрос, и она хотела повернуться к судьям, но застыла посередине этого движения: расширившиеся глаза ее с выражением непередаваемого ужаса были устремлены на какую-то точку зала.

Напрасно Морис вставал на цыпочки: он ничего не увидел, а вернее, нечто более важное приковало его внимание к сцене, то есть к трибуналу.

Фукье-Тенвиль начал читать обвинительное заключение.

Из него следовало, что Женевьева Диксмер — супруга ярого заговорщика, что она подозревается в оказании помощи бывшему шевалье де Мезон-Ружу, неоднократно предпринимавшему попытки освободить королеву.

Впрочем, ее и арестовали в тот момент, когда она стояла на коленях перед королевой и умоляла ту поменяться с ней одеждой, предлагая умереть вместо нее. Этот глупый фанатизм, говорилось в обвинительном заключении, заслужил бы, несомненно, похвалу контрреволюционеров. Но сегодня, говорилось далее, жизнь каждого французского гражданина принадлежит только нации, и если жизнь приносится в жертву врагам Франции, то это — двойная измена.

Женевьеву спросили, признается ли она в том, что ее, как показывают жандармы Дюшен и Жильбер, застали в тот момент, когда она на коленях умоляла королеву поменяться одеждой; она ответила просто:

— Да!

— В таком случае, — потребовал председатель трибунала, — расскажите нам о вашем плане и ваших надеждах.

Женевьева улыбнулась.

— Женщина может иметь надежды, — сказала она, — но женщина не может придумать план, подобный тому, жертвой которого стала я.

— Тогда почему вы там оказались?

— Потому что я не принадлежала себе и меня заставили пойти на это.

— Кто заставил? — спросил общественный обвинитель.

— Люди, угрожавшие мне смертью в случае, если я не подчинюсь.

И гневный взгляд молодой женщины опять устремился в ту точку зала, что оставалась невидимой для Мориса.

— Но, чтобы избежать смерти, которой вам угрожали, вы согласились на другую; ведь этот поступок вам грозил смертным приговором.

— Когда я согласилась, нож уже был приставлен к моей груди, между тем как гильотина была еще далеко от моей головы. Я подчинилась насилию.

— Почему же вы не позвали на помощь? Каждый честный гражданин защитил бы вас.

— Увы, сударь, — ответила Женевьева с грустной, но в то же время такой нежной интонацией, что сердце Мориса готово было разорваться, — рядом со мной никого не было.

Растроганность пришла на смену интересу, как до этого интерес пришел на смену любопытству. Многие опустили головы; одни прятали слезы, другие плакали открыто.

В этот момент Морис заметил слева от себя человека с вызывающе поднятой головой и неподвижным лицом.

Это был Диксмер. Он стоял с мрачным видом, безжалостный, не спуская глаз ни с Женевьевы, ни с трибунала.

Кровь ударила в виски молодому человеку. Гнев, поднявшийся от сердца к голове, наполнил все его существо неудержимым желанием мести. Он бросил на Диксмера взгляд, полный такой сильной, такой жгучей ненависти, что тот, как бы привлеченныйэтой стремительной волной, повернулся к своему врагу.

Их взгляды пересеклись, как два языка пламени.

— Назовите нам имена этих подстрекателей, — сказал председатель.

— Он только один, сударь.

— Кто?

— Мой муж.

— Вы знаете, где он?

— Да.

— Укажите, где он находится.

— Он смог быть подлецом, а я не могу. Не я должна доносить о том, где он находится, а вы сами должны его найти.

Морис взглянул на Диксмера.

Тот не шевельнулся. В голове молодого человека мелькнула мысль: выдать его, выдав тем самым себя, но Морис отогнал ее.

«Нет, — сказал он себе, — не так должен Диксмер умереть».

— Значит, вы отказываетесь помочь нам в поиске?

— Я думаю, сударь, что не могу этого сделать, — ответила Женевьева, — потому что меня стали бы презирать так же, как я презираю его.

— Свидетели есть? — спросил председатель.

— Есть один, — ответил судебный исполнитель.

— Вызвать свидетеля.

— Гиацинт Лорен! — взвизгнул судебный исполнитель.

— Лорен! — воскликнул Морис. — О, Боже мой! Что же случилось?

Суд, напомним, проходил в тот день, когда арестовали Лорена, и Морис об этом аресте не знал.

— Лорен! — оглянувшись с печальным беспокойством, прошептала Женевьева.

— Почему свидетель не отвечает на вызов? — поинтересовался председатель.

— Гражданин председатель, — ответил Фукье-Тревиль, — по недавнему доносу этот свидетель был арестован в своем доме. Сейчас его приведут.

Морис вздрогнул.

— Есть еще один свидетель, более важный, — продолжал Фукье, — но его пока не нашли.

Улыбаясь, Диксмер повернулся к Морису: возможно, у мужа промелькнула та же мысль, что ранее была у любовника.

Женевьева побледнела и со стоном опустилась на скамью.

В это время в сопровождении двух жандармов вошел Лорен.

Вслед за ними в той же двери появился Симон и затем уселся в зале суда как местный завсегдатай.

— Ваше имя и фамилия? — спросил председатель.

— Гиацинт Лорен.

— Положение?

— Свободный человек.

— Недолго тебе им оставаться, — произнес Симон, показав Лорену кулак.

— Вы родственник подсудимой?

— Нет, но имею честь быть одним из ее друзей.

— Вам известно, что она участвовала в заговоре с целью освобождения королевы?

— Откуда же я должен был это знать?

— Она могла довериться вам.

— Мне, члену секции Фермопил?.. Да полноте!

— Однако иногда вас видели вместе с ней.

— Да, могли видеть, даже часто.

— Вы знали, что она аристократка?

— Я знал, что она жена хозяина кожевни.

— На самом деле ее муж не занимался этим ремеслом, а прятался за ним.

— Ах вот как; ну, этого я не знаю. Ее муж не входит в число моих друзей.

— Расскажите нам об этом муже.

— Охотно! Это презренный человек…

— Господин Лорен, — сказала Женевьева, — сжальтесь…

Но Лорен продолжал безучастным голосом:

— Он пожертвовал бедной женщиной, которую вы видите, даже не из-за политических взглядов, а из-за личной ненависти. Тьфу! Я ставлю его на одну ступень с Симоном.

Диксмер смертельно побледнел. Симон пробовал что-то сказать, но председатель жестом велел ему замолчать.

— Кажется, вы великолепно знаете эту историю, гражданин Лорен, — сказал Фукье. — Так расскажите ее нам.

— Простите, гражданин Фукье, — сказал, поднимаясь, Лорен, — я сказал все, что знал об этом.

Он поклонился и вновь сел.

— Гражданин Лорен, — продолжал обвинитель, — твой долг все рассказать трибуналу.

— Пусть довольствуется тем, что я уже сказал. Что касается этой бедной женщины, то я повторяю: она только подчинилась насилию… Да вы только посмотрите, ну какая из нее заговорщица? Ее принудили сделать то, что она совершила, вот и все.

— Ты так думаешь?

— Я уверен в этом.

— Именем закона, — произнес Фукье, — я требую, чтобы свидетель Лорен был привлечен к ответственности как соучастник этой женщины.

Морис застонал.

Женевьева закрыла лицо руками.

Симон воскликнул в порыве радости:

— Гражданин обвинитель, ты только что спас родину!

Что касается Лорена, то он, ничего не ответив, перепрыгнул барьер, чтобы сесть рядом с Женевьевой, взял ее руку и почтительно поцеловал.

— Здравствуйте, гражданка, — сказал он с хладнокровием, взбудоражившим толпу. — Как вы себя чувствуете?

И сел рядом с ней на скамью подсудимых.

XXVI ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЫ

Вся эта сцена, подобно причудливому бредовому видению, промелькнула перед Морисом. Опершись на эфес сабли, с которой не расставался, он видел, как один за другим падают в бездну, не возвращающую своих жертв, его друзья. И образ смерти настолько поразил его, что он спрашивал себя: почему он, товарищ этих несчастных, продолжает цепляться за край пропасти и не уступит головокружению, которое унесет его вместе с ними?

Перепрыгивая барьер, Лорен увидел мрачное и насмешливое лицо Диксмера.

Женевьева, когда Лорен, как мы сказали, уселся рядом с ней, наклонилась к его уху.

— О Боже мой, — шепнула она. — Вы знаете, Морис здесь.

— Где?

— Только не смотрите сразу. Ваш взгляд может погубить его.

— Будьте спокойны.

— Позади нас, недалеко от двери. Как ему будет тяжело, если нас приговорят к смерти!

Лорен с нежным состраданием посмотрел на молодую женщину.

— Нас приговорят, и заклинаю вас не сомневаться в этом. Слишком жестоким было бы разочарование, если бы вы имели неосторожность надеяться.

— Боже мой! — вздохнула Женевьева. — Бедный друг, он останется совсем один на свете!

В этот момент Лорен повернулся в сторону Мориса, и Женевьева не удержалась, чтобы тоже не бросить быстрый взгляд на молодого человека. Морис не сводил с них глаз, прижав руку к сердцу.

— Есть средство вас спасти, — сказал Лорен.

— Надежное? — спросила Женевьева, и ее глаза засияли от радости.

— О, за это я ручаюсь.

— Лорен, если бы вы спасли меня, как бы я вас благословляла!

— Но это средство… — продолжал молодой человек.

Женевьева прочла в его глазах колебание.

— Вы, значит, тоже его видели? — спросила она.

— Да, я его видел. Вы хотите спастись? Тогда пусть он тоже сядет в железное кресло — и вы спасены.

Диксмер по выражению взгляда Лорена несомненно догадался о том, что тот говорил Женевьеве, и побледнел, но вскоре успокоился, и адская улыбка вновь заиграла на его губах.

— Это невозможно, — ответила Женевьева, — тогда я уже не смогла бы ненавидеть его.

— Скажите лучше, что он знает о вашем благородстве и не боится вас.

— Конечно, потому что он уверен в себе, во мне, во всех нас.

— Женевьева, Женевьева, я менее совершенное существо, чем вы. Позвольте мне вытащить его сюда, и пусть он погибнет.

— Нет, Лорен, заклинаю вас: ничего общего с этим человеком, даже смерти! Мне кажется, что я изменю Морису, если умру вместе с Диксмером.

— Но ведь в этом случае вы не умрете.

— А как же я смогу жить, когда он будет мертв?

— Ах! — вздохнул Лорен. — Как прав Морис, что любит вас! Вы ангел, а родина ангелов — на небесах. Бедный милый Морис!

Тем временем Симон, который не мог услышать, о чем говорят двое обвиняемых, пожирал глазами их лица в надежде догадаться об их словах.

— Гражданин жандарм, — сказал он, — запрети заговорщикам продолжать строить козни против Республики прямо в Революционном трибунале.

— Но, — возразил тот, — ты же хорошо знаешь, гражданин Симон, что здесь уже не составляют заговоров, а если и составляют, то совсем ненадолго. Эти граждане беседуют, и поскольку законы не запрещают разговаривать даже в повозке смертников, почему нужно запрещать им разговаривать в трибунале?

Этим жандармом был Жильбер. Узнав женщину, арестованную им в камере королевы, он со своей обычной честностью проявил к ней то сочувствие, что невольно вызывали у него ее мужество и преданность.

Председатель посоветовался с заседателями и по знаку Фукье-Тенвиля начал задавать подсудимым вопросы.

— Обвиняемый Лорен, — спросил он, — какого рода отношения были у вас с гражданкой Диксмер?

— Какого рода, гражданин председатель?

— Да.

— Нас дружба чистая соединяла свято;
Она была сестрой, я для нее был братом.
— Гражданин Лорен, — заметил Фукье-Тенвиль, — рифма не очень хорошая.

— Почему? — поинтересовался Лорен.

— Одна буква лишняя.

— Так отруби ее, гражданин обвинитель. Отруби, ведь это твоя работа.

От этой страшной шутки бесстрастное лицо Фукье-Тенвиля слегка побледнело.

— И как же, — поинтересовался председатель, — гражданин Диксмер смотрел на связь своей жены с человеком, считающимся республиканцем?

— Ничего не могу вам сказать по этому поводу, так как заявляю, что никогда не знал гражданина Диксмера и очень этим доволен.

— Но, — продолжал Фукье-Тенвиль, — ты не сказал, что твой друг, гражданин Морис Ленде, был узлом столь чистой дружбы между тобой и обвиняемой?

— Если я не сказал об этом, — ответил Лорен, — то потому что, мне кажется, об этом говорить не следует, и даже думаю, что вы могли бы взять с меня пример.

— Граждане присяжные, — сказал Фукье-Тенвиль, — оценят этот странный союз двух республиканцев с аристократкой, притом в момент, когда эта аристократка изобличена в самом черном заговоре, какой когда-либо замышлялся против нации.

— Откуда же я мог знать о заговоре, про который ты говоришь, гражданин обвинитель? — спросил Лорен, скорее возмутившийся, чем испуганный грубостью аргумента.

— Вы знали эту женщину, были ее другом, она называла вас братом, вы называли ее сестрой и не знали о ее действиях? Возможно ли, как вы сами сказали, — задал вопрос председатель, — чтобы она одна задумала и учинила вменяемое ей деяние?

— Она учинила это деяние не одна, — продолжал Лорен, употребляя те же профессиональные слова, что и председатель, — потому что она вам сказала, и потому что я вам сказал и потому что я вам повторяю: ее вынудил муж.

— Почему же в таком случае ты не знаешь мужа? — спросил Фукье-Тенвиль. — Ведь муж был заодно с женой?

Лорену не оставалось ничего иного, как рассказать о первом исчезновении Диксмера, о любви Женевьевы и Мориса, наконец, о том, каким образом муж похитил и спрятал свою жену в недоступном месте, — рассказать все это для того, чтобы снять с себя всякую вину в соучастии и рассеять подозрения.

Но для этого ему надо было выдать тайну двух друзей; надо было заставить Женевьеву краснеть перед пятьюстами человек. Лорен покачал головой, как бы говоря «нет» самому себе.

— Итак, — обратился к нему председатель, — что вы ответите гражданину обвинителю?

— Что его логика сокрушительна, — ответил Лорен, — и что он убедил меня в том, о чем я даже не догадывался.

— В чем именно?

— В том, что я, по всему судя, один из самых ужасных заговорщиков, каких когда-либо видели.

Это заявление вызвало всеобщий смех. Даже сами присяжные не могли от него удержаться: с такой иронией молодой человек произнес эти слова.

Фукье хорошо понял насмешку и, поскольку благодаря своему неутомимому упорству достиг того, что знал все секреты обвиняемых так же хорошо, как сами обвиняемые, он не мог не испытывать к Лорену сочувственного восхищения.

— Ну, гражданин Лорен, — обратился он, — говори, защищайся. Трибунал выслушает тебя. Ему ведь известно твое прошлое, а это прошлое достойного республиканца.

Симон хотел что-то сказать; председатель знаком велел ему молчать.

— Говори, гражданин Лорен, — сказал он, — мы слушаем тебя.

Лорен снова покачал головой.

— Это молчание является признанием, — продолжал председатель.

— Вовсе нет, — ответил Лорен, — это молчание просто молчание, вот и все.

— Повторяю еще раз, — сказал Фукье-Тенвиль, — ты будешь говорить?

Лорен повернулся к залу, чтобы взглядом спросить у Мориса, что ему делать.

Морис не сделал ни малейшего знака, чтобы Лорен говорил, и тот промолчал.

Это значило приговорить самого себя к смерти.

Дальнейшее было выполнено быстро.

Фукье подвел итог обвинению, а председатель — прениям; присяжные удалились на совещание и вернулись с вердиктом о виновности Лорена и Женевьевы.

Председатель приговорил их обоих к смертной казни.

На больших часах Дворца пробило два.

Председателю потребовалось на произнесение приговора ровно столько времени, сколько длился бой часов.

Морис слушал слившиеся воедино звуки голоса и колокола; когда дрожание их в воздухе затихло, силы его были истощены.

Жандармы увели Женевьеву и Лорена, предложившего ей руку.

Каждый из них по-своему приветствовал Мориса: Лорен улыбнулся, а Женевьева, бледная и изнемогающая, кончиками пальцев, смоченных слезами, послала ему прощальный поцелуй.

До последнего момента она надеялась на то, что ей сохранят жизнь, и теперь оплакивала не ее, а свою любовь, что угаснет вместе с ее жизнью.

В полубезумном состоянии Морис не ответил на это прощание своих друзей. Бледный и ошеломленный, он поднялся со своей скамьи. Его друзья исчезли.

Он почувствовал, что в нем осталось только одно живое чувство — сжигающая сердце ненависть.

Морис бросил вокруг себя последний взгляд и увидел Диксмера, который, выходя вместе с другими из зала, пригнулся под сводом двери, ведущей в коридор.

Со скоростью распрямляющейся пружины Морис прыгал со скамьи на скамью, пока не достиг этой двери.

Диксмер уже миновал ее и спускался в полутьму коридора.

Морис бросился за ним.

В тот момент, когда Диксмер ступил на плитки большого зала, его плеча коснулась рука Мориса.

XXVII ДУЭЛЬ

В то время прикосновение чьей-то руки к плечу означало что-то серьезное.

Повернувшись, Диксмер узнал Мориса.

— А, здравствуйте, гражданин республиканец, — произнес Диксмер, слегка вздрогнув, но тут же взял себя в руки, сумев скрыть свое волнение.

— Здравствуйте, гражданин подлец, — ответил Морис, — вы ждали меня, не так ли?

— Правильнее сказать наоборот — я вас больше не ждал.

— Отчего же?

— Оттого что ждал вас раньше.

— Я пришел к тебе еще слишком рано, убийца! — голос Мориса превратился в ужасающий шепот; полыхавшая в его сердце гроза проявлялась в гневном блеске глаз.

— Ваши глаза мечут пламя, гражданин, — усмехнулся Диксмер. — Нас сейчас опознают и последуют за нами.

— Вот оно что, ты боишься ареста, не так ли? Ты боишься, что тебя отправят на тот самый эшафот, куда ты отправляешь других? Пусть нас арестуют, тем лучше. Мне кажется, национальному правосудию сегодня не хватает одного виновного.

— Так же как не хватает одного имени в списке людей чести — не так ли? — с тех пор, как из него исчезло ваше имя.

— Хорошо, к этому мы, надеюсь, еще вернемся. Пока же, замечу, вы отомстили за себя — и подло отомстили — женщине. Почему, если вы ждали меня где-то, вы не дождались меня в моем доме в тот день, когда украли у меня Женевьеву?

— Я полагал, что первым вором были вы.

— Обойдемся без остроумия, сударь: я никогда его за вами не замечал. И слов не надо — я знаю, что вы куда сильнее в делах, чем в словах. Свидетелем тому день, когда вы хотели убить меня, когда говорила ваша натура.

— И я не раз упрекал себя за то, что не послушался ее, — спокойно ответил Диксмер.

— Что ж, — сказал Морис, хлопнув рукой по сабле, — предлагаю вам реванш.

— Если хотите — завтра, но только не сегодня.

— Почему завтра?

— Или сегодня вечером.

— Почему не сейчас?

— Потому что до пяти я занят.

— Еще какой-то гнусный план, — сказал Морис, — еще какая-нибудь западня.

— Ах, господин Морис, — с издевкой заметил Диксмер, — вы и в самом деле неблагодарный человек. Как! Целых шесть месяцев я предоставлял возможность вам и моей жене нежно любить друг друга; целых шесть месяцев я допускал ваши свидания, смотрел сквозь пальцы на ваши улыбки. Никогда еще мужчина, согласитесь, не был менее ревнив, чем я.

— Иными словами, ты думал, что я могу быть тебе полезен, и берег меня.

— Конечно, — подтвердил Диксмер, настолько же владея собой, насколько Морис выходил из себя. — Конечно! В то время как вы изменяли своей Республике, продавая ее мне за один взгляд моей жены; в то время как вы бесчестили себя изменой, а она — прелюбодеянием, я был умницей и героем. Я выжидал и торжествовал победу.

— Ужас! — не выдержал Морис.

— Да, не так ли? Вы сами оцениваете свое поведение, сударь. Оно ужасно! Оно позорно!

— Вы ошибаетесь, сударь; я называю ужасным и позорным поведение мужчины, которому была доверена честь женщины и который поклялся беречь эту честь чистой и безупречной, а сам, вместо того чтобы сдержать клятву, превратил ее красоту в постыдную приманку, поймав на нее слабое сердце. Вы, согласно священному долгу, прежде всего обязаны были защищать эту женщину, а вы не защитили ее, а предали.

— О моих обязанностях, сударь, — ответил Диксмер, — я сейчас вам скажу. Я должен был спасти своего друга, отстаивающего вместе со мной святое дело. Во имя этого дела я пожертвовал и своим состоянием, и своей честью. Я полностью забыл о себе, а если и вспоминал, то в последнюю очередь. Но у меня больше нет друга — он заколол себя кинжалом, у меня нет больше королевы — моя королева погибла на эшафоте. Теперь — что ж, теперь я думаю о своей мести.

— Скажите лучше, о своем убийстве.

— Когда наносят удар прелюбодейке, ее не убивают, а наказывают.

— Это прелюбодеяние вы внушили ей сами, поэтому оно было законным.

— Вы так считаете? — мрачная улыбка исказила лицо Диксмера. — Вряд ли она думает, что действовала законно; спросите об этом у ее совести.

— Тот, кто наказывает, поражает открыто. Ты же не наказываешь: бросив ее голову на гильотину, ты сам прячешься.

— Это я убегаю? Я прячусь? С чего ты это взял, недоумок? — спросил Диксмер. — Разве я прячусь, если присутствую при вынесении ей смертного приговора? Разве я убегаю, если иду даже в зал Мертвых, чтобы в последний раз попрощаться с нею?

— Ты намерен снова увидеть ее? — воскликнул Морис. — Ты пойдешь попрощаться с нею?

— Полно, — ответил Диксмер, пожимая плечами, — решительно, ты несведущ в мщении, гражданин Морис. Таким образом, на моем месте ты всего-навсего предоставил бы события их естественному развитию, обстоятельства — их естественному течению. Например, по-твоему, если неверная жена заслуживает смерти, то, как только я наказал ее смертью, я в расчете с ней, вернее, она в расчете со мной. Нет, гражданин Морис, я нашел нечто лучшее: я нашел способ возвратить этой женщине все то зло, что она причинила мне. Она любит тебя — она умрет вдали от тебя; она ненавидит меня — и опять увидит меня. Вот, — добавил он, вынимая руку из кармана, — видишь этот бумажник? В нем находится пропуск, подписанный секретарем Дворца. С этим пропуском я могу пройти к осужденным; я пройду к Женевьеве и назову ее прелюбодейкой. Я увижу, как падают ее волосы под рукой палача. И когда они упадут, она услышит мой голос, повторяющий: «Прелюбодейка!» Я буду сопровождать ее до повозки, и, когда она ступит на эшафот, последнее слово, которое она услышит, будет «прелюбодейка».

— Берегись! У нее не хватит сил вынести столько подлости, она выдаст тебя.

— Нет, — запротестовал Диксмер, — для этого она слишком ненавидит меня. Если бы она могла меня выдать, то сделала бы уже, когда это ей советовал шепотом твой друг. Раз она не выдала меня ради спасения жизни, то теперь и вовсе не сделает: она не захочет умирать вместе со мной. Она хорошо знает, что если выдаст меня, то я продлю ее муки еще на день; она хорошо знает, что, если выдаст меня, то я буду с нею не только у подножия лестницы Дворца правосудия, но даже на эшафоте; она хорошо знает, что я не покину ее у подножки повозки, а сяду с ней рядом; она хорошо знает, что всю дорогу я буду повторять ей это ужасное слово «прелюбодейка», что и на эшафоте я буду ей повторять его и что, когда она канет в вечность, обвинение уйдет туда за ней.

Диксмер был ужасен в своем гневе и ненависти — он схватил руку Мориса и встряхнул ее с такой силой, какой молодой человек у него не предполагал. Но это произвело обратное действие: по мере того как распалялся Диксмер, успокаивался Морис.

— Послушай, — промолвил он, — в этой мести не хватает только одного.

— Чего же?

— Чтобы ты мог ей сказать: «Уходя из трибунала, я встретил твоего любовника и убил его!»

— Напротив, я предпочту сказать ей, что ты жив и что всю оставшуюся жизнь ты будешь страдать от зрелища ее смерти.

— Ты все-таки убьешь меня, — взорвался Морис. — Или, — добавил он, оглянувшись вокруг и чувствуя себя почти хозяином положения, — или я убью тебя.

И бледный от волнения, охваченный гневом, чувствуя, что силы его удвоились от того напряжения, с которым он заставил себя выслушать до конца Диксмера, развивавшего свой ужасный план, он схватил его за горло и притянул к себе, пятясь к лестнице, ведущей на берег реки.

От прикосновения этой руки Диксмер в свою очередь ощутил поднимающуюся, как лава, ненависть.

— Хорошо, — сказал он, — тебе незачем тащить меня силой, я иду сам.

— Так иди, ты же вооружен.

— Я последую за тобой.

— Нет, впереди. Но предупреждаю, при малейшем движении, при малейшем знаке, при малейшем жесте я раскрою тебе голову вот этой саблей.

— Ты же прекрасно знаешь: я не боюсь, — ответил Диксмер с улыбкой, выглядевшей страшной на его бледных губах.

— Ты не боишься моей сабли, нет, — пробормотал Морис, — но ты боишься лишиться своей мести. Однако, — добавил он, — теперь, когда мы стоим лицом к лицу, можешь с ней распрощаться.

Действительно, они были уже у реки; и если за ними можно было еще проследить взглядом, то никто не успел бы помешать дуэли.

К тому же гнев в одинаковой мере пожирал обоих.

Разговаривая таким образом, они спустились по маленькой лестнице, идущей от площади Дворца, и прошли на почти пустынную набережную; вынесение приговоров продолжалось (было всего лишь два часа), и толпа все еще заполняла Дворец — зал, коридоры и дворы. Диксмер, по-видимому, жаждал крови Мориса не меньше, чем Морис жаждал крови Диксмера.

Они углубились под один из сводов, выводящих темницы Консьержери к реке; эти ныне зловонные стоки в былые времена не раз окрашивались кровью, далеко унося трупы из подземных тюрем.

Морис стал между рекой и Диксмером.

— Я безусловно уверен, что убью тебя, Морис, — пригрозил Диксмер, — ты слишком дрожишь.

— А я, Диксмер, — отозвался Морис, беря в руку саблю и тщательно перекрывая возможность отступления противнику, — я, наоборот, уверен, что убью тебя, а убив, возьму из твоего бумажника пропуск секретаря Дворца. О, ты хорошо застегнулся; что ж, моя сабля расстегнет твою одежду, будь она даже из меди, как античная броня.

— Ты возьмешь пропуск? — вскричал Диксмер.

— Да, — подтвердил Морис, — это я им воспользуюсь, этим пропуском; это я благодаря ему пройду к Женевьеве; это я сяду рядом с ней в повозку; это я буду шептать ей на ухо: «Я люблю тебя», пока она будет жива, а когда упадет ее голова, шепну: «Я любил тебя».

Левой рукой Диксмер попытался выхватить бумажник и вместе с пропуском швырнуть его в реку. Но быстрая, как молния, острая, как секира, сабля Мориса обрушилась на руку и почти полностью отрубила кисть.



Раненый вскрикнул, тряся искалеченной рукой, и занял оборонительную позицию.

Под забытым и сумрачным сводом начался страшный бой. Два человека были заперты в таком тесном пространстве, что удары, если можно так сказать, совершенно не могли пройти мимо тела; противники скользили по влажным плитам, с трудом держась за стены стока; атаки становились все чаще, подгоняемые нетерпением обоих.

Диксмер чувствовал, как течет его кровь, и понимал, что с нею уходят и его силы. Он бросился на Мориса с такой яростью, что вынудил его сделать шаг назад. Левая нога Мориса поскользнулась, и сабля врага задела его грудь.

Но стремительным движением Морис, хотя он и стоял на коленях, перехватил оружие левой рукой и направил его навстречу Диксмеру, который, увлекаемый своей яростью, не сумел удержаться на покатом спуске и рухнул прямо на саблю соперника. Ее острие пронзило Диксмера.

Раздалось страшное проклятие, и оба противника покатились к выходу из-под свода.

Поднялся только один; это был Морис, покрытый кровью, но кровью врага.

Он вытащил свою саблю из груди Диксмера. Казалось, что лезвие вытягивает из еще нервно вздрагивающего тела последний остаток жизни.

Убедившись, что враг мертв, Морис наклонился над трупом, взял бумажник и быстро пошел прочь.

Оглядевшись, он понял, что не сделает и двух шагов по улице, как его арестуют: он был весь в крови.

Он подошел к реке и, склонившись над водой, вымыл руки и одежду.

Потом, быстро поднявшись по лестнице, бросил последний взгляд на место боя. Красная дымящаяся струйка выбегала из-под свода и стекала к реке.

Подойдя к Дворцу, он открыл бумажник и достал пропуск, подписанный секретарем.

— Боже праведный, благодарю тебя! — прошептал он.

И заторопился по ступеням, что вели в зал Мертвых.

Часы пробили три.

XXVIII ЗАЛ МЕРТВЫХ

Как мы помним, секретарь Дворца раскрыл перед Диксмером свои регистрационные книги и установил с ним взаимоотношения, весьма приятные благодаря присутствию госпожи регистраторши.

Легко представить, какой немыслимый ужас охватил этого человека, когда заговор Диксмера был разоблачен.

В самом деле, речь для него шла не иначе как о том, чтобы оказаться сообщником своего мнимого коллеги и быть приговоренным к смерти вместе с Женевьевой.

Фукье-Тенвиль вызвал его к себе.

Можно понять, каких стараний стоило бедняге доказать общественному обвинителю свою непричастность к заговору. Но ему удалось это благодаря показаниям Женевьевы, подтвердившей, что он ничего не знал о планах ее мужа; благодаря бегству Диксмера, а в особенности благодаря заинтересованности Фукье-Тенвиля, хотевшего сохранить репутацию своего ведомства незапятнанной.

— Гражданин, — молил секретарь, бросаясь на колени, — прости меня, я позволил себя обмануть.

— Гражданин, — возразил общественный обвинитель, — человек, который находится на службе нации и позволяет обмануть себя в такое время, как наше, достоин гильотины.

— Но ведь бывают же дураки, гражданин, — продолжал секретарь, умирающий от желания назвать Фукье-Тенвиля монсеньером.

— Дурак или нет, значения не имеет, — заявил суровый обвинитель, — никто не должен позволять усыпить в себе любовь к Республике. Гуси Капитолия тоже были глупыми, тем не менее они проснулись и спасли Рим.

Секретарю нечего было возразить на подобный аргумент; он лишь стонал в ожидании своей участи.

— Я прощу тебя, — пообещал Фукье. — Я даже стану защищать тебя, поскольку не хочу, чтобы мой служащий оказался хоть под малейшим подозрением. Но помни: если до моих ушей дойдет хоть одно слово, хоть малейшее напоминание об этом деле — ты отправишься на гильотину.

Нет нужды говорить о том, с какой поспешностью и вниманием секретарь отправился листать газеты, всегда готовые сообщить то, что знают, а временами и то, чего не знают, хотя это могло стоить головы десятерым людям.

Он везде искал Диксмера, чтобы попросить его о молчании; но тот сменил жилище, и секретарь не нашел его.

Женевьеву отправили на скамью подсудимых; но она еще на следствии заявила, что ни у нее, ни у мужа не было никаких сообщников.

Как же он благодарил взглядом несчастную женщину, когда она проходила мимо него, отправляясь в трибунал!

Но как только она прошла и он на минуту вернулся в канцелярию, чтобы взять дело, затребованное гражданином Фукье-Тенвилем, он вдруг увидел Диксмера, направляющегося к нему ровным и спокойным шагом.

От этого видения секретарь окаменел.

— О! — только и сумел он выдавить из себя, словно перед ним был призрак.

— Разве ты не узнаешь меня? — удивился вошедший.

— Узнаю. Ты гражданин Дюран, точнее — гражданин Диксмер.

— Да, это я.

— Но ты же умер, гражданин?

— Как видишь, еще нет.

— Я хочу сказать, что сейчас тебя арестуют.

— И кто же? Меня никто не знает.

— Но я тебя знаю, и мне достаточно сказать лишь слово, чтобы тебя гильотинировали.

— А мне нужно сказать два слова, чтобы тебя гильотинировали вместе со мной.

— То, что ты говоришь, — мерзко.

— Нет, просто логично.

— Но в чем дело? Ну же, говори, да поскорее: чем меньше мы будем разговаривать, тем меньшей опасности оба подвергаемся.

— Хорошо. Мою жену приговорят, не так ли?

— Очень этого боюсь. Бедная женщина!

— Так вот, я хочу в последний раз увидеть ее, чтобы попрощаться.

— Где?

— В зале Мертвых.

— И ты осмелишься войти туда?

— Почему бы и нет?

— О! — простонал секретарь так, словно от одной этой мысли у него мороз пошел по коже.

— Ведь должен быть способ? — спросил Диксмер.

— Войти в зал Мертвых? Да, конечно.

— Какой?

— Воспользоваться пропуском.

— Где взять его?

Секретарь страшно побледнел и пробормотал:

— Этот пропуск… Вы спрашиваете, где его взять?

— Да; я спрашиваю, где взять пропуск, — не отступал Диксмер. — Мой вопрос, кажется, ясен.

— Его можно получить… здесь.

— Ах, в самом деле; и кто же их обычно подписывает?

— Секретарь.

— Но секретарь — это ты.

— Да, конечно, я.

— Смотри, как удачно! — усмехнулся Диксмер, усаживаясь, — ты мне и подпишешь его.

Секретарь подскочил.

— Ты просишь мою голову, гражданин.

— Нет! Я прошу лишь пропуск, вот и все.

— Несчастный, сейчас я арестую тебя! — пригрозил секретарь, собрав всю свою волю.

— Попробуй, — ответил Диксмер; я тут же донесу на тебя как на своего сообщника, и, вместо того чтобы пропустить в знаменитый зал меня одного, ты пойдешь туда вместе со мной.

Секретарь побледнел.

— Ах, злодей! — воскликнул он.

— Здесь нет ничего злодейского, — ответил Диксмер, — мне нужно поговорить с женой, поэтому я прошу у тебя пропуск, чтобы пройти к ней.

— Неужели для тебя так важно поговорить с нею?

— Очевидно, если для того, чтобы увидеть ее, я рискую головой.

Диксмер заметил, что секретарь заколебался: довод ему показался убедительным.

— Успокойся, — посоветовал он. — Уверяю тебя, никто ничего не узнает. Черт побери! У тебя же бывают случаи, подобные моему.

— Редко. Желающих мало. Ладно, постараемся все уладить другим способом.

— Если возможно, я не против.

— Вполне возможно. Войдешь в ту дверь, куда входят приговоренные — для этого пропуск не требуется. Потом, когда ты переговоришь с женой, позовешь меня, и я выведу тебя.

— Неплохо, — сказал Диксмер. — Но, к несчастью, в городе рассказывают очень схожую историю.

— Какую?

— Историю об одном бедном горбуне: он ошибся дверью и, думая, что вошел в архив, оказался в зале, о котором мы говорим. Но поскольку вошел он туда через дверь для приговоренных, вместо того чтобы войти через главную дверь, поскольку у него не было пропуска, чтобы удостоверить свою личность, назад его уже не захотели выпустить. Ему заявили, что, раз он вошел через дверь для приговоренных, значит, он тоже приговоренный. Напрасно горбун протестовал, клялся, звал на помощь — никто ему не поверил, никто не пришел на помощь, никто его не выпустил. Таким образом, несмотря на все его протесты, клятвы, крики, палач сначала отрезал ему волосы, а потом — голову. Ну как, анекдот правдоподобен, гражданин секретарь? Ты должен знать это лучше, чем кто-либо другой.

— Да, увы. Это правда! — весь дрожа, сказал секретарь.

— Ну вот, ты сам видишь, что после таких примеров я был бы сумасшедшим, если б вошел в подобное опасное место.

— Но я буду там, я же сказал!

— А вдруг тебя позовут, вдруг ты будешь занят где-то еще, вдруг ты забудешь?

Диксмер безжалостно повторил, сделав ударение на последнем слове:

— Если ты забудешь, что я там?

— Но я тебе обещаю…

— Нет. Впрочем, и тебя это скомпрометировало бы: увидят, что ты со мной разговаривал. И наконец, мне это не подходит. Поэтому я предпочитаю пропуск.

— Невозможно.

— Тогда, мой дорогой друг, я заговорю, и мы вместе прогуляемся на площадь Революции.

Растерянный, ошеломленный, полумертвый, секретарь подписал пропуск на одного гражданина.

Диксмер стремительно поднялся и вышел, чтобы занять, как мы видели, место в зале трибунала.

Остальное читателям известно.

Подписав пропуск, секретарь, чтобы избежать малейшего подозрения в соучастии, пошел в трибунал и сел рядом с Фукье-Тенвилем, предоставив управление канцелярией своему первому помощнику.

В три часа десять минут Морис, предъявив пропуск и пройдя сквозь двойной ряд тюремщиков и жандармов, без затруднений добрался до роковой двери.

Когда мы называем эту дверь роковой, то несколько преувеличиваем, потому что в помещение вели две двери. Через большую входили и выходили обладатели пропусков. А меньшая дверь была для приговоренных: в нее входили те, кому предстояло выйти, только чтобы отправиться на эшафот.

Комната, в которую вошел Морис, была разделена на две части.

В одной сидели служащие, регистрирующие приходящих. В другой, где стояло лишь несколько деревянных скамеек, размещали и тех, кого только что арестовали, и тех, кого только что приговорили; впрочем, это было почти одно и то же.

Зал был темным; свет в него проникал только через стекла перегородки, отделяющей тюремную канцелярию.

В углу зала, прислонившись к стене, сидела в полуобморочном состоянии женщина в белом.

Перед ней, скрестив руки на груди, стоял мужчина: время от времени он покачивал головой, не решаясь заговорить с женщиной из боязни вернуть ей сознание, которое, казалось, она утратила.

Вокруг них беспорядочно двигались приговоренные: одни рыдали или пели патриотические гимны, другие прохаживались широкими шагами, как будто хотели убежать от мучавших их мыслей.

Это была своеобразная прихожая смерти, и обстановка ее была достойна такого названия.

Виднелись гробы, застланные соломой и приоткрытые, будто приглашая живых. Это были кровати для отдыха, временные гробницы.

У стены напротив стеклянной перегородки возвышался большой шкаф.

Один арестант из любопытства открыл его и в ужасе отпрянул.

В этом шкафу была сложена окровавленная одежда казненных накануне. Повсюду свешивались длинные волосы — своеобразные чаевые палача: он продавал их родственникам жертв, если власти не приказывали ему сжечь эти дорогие реликвии.

С трепетом, едва не теряя рассудок, Морис открыл дверь и одним взглядом охватил всю эту картину.

Сделав три шага по залу, он упал к ногам Женевьевы.

Бедная женщина вскрикнула; Морис подавил готовый вырваться крик.

Лорен со слезами обнял друга: это были первые пролитые им слезы.

Странное дело: все эти несчастные, кому предстояло вместе умереть, едва обратили внимание на трогательную картину, которую являли собой трое подобных им несчастных.

У каждого было слишком много собственных переживаний, чтобы участвовать в переживаниях других.

Трое друзей на миг соединились в безмолвном, пылком и почти радостном объятии.

Лорен первым отделился от скорбной группы.

— Так ты тоже приговорен? — спросил он у Мориса.

— Да, — ответил тот.

— О! Какое счастье! — прошептала Женевьева.

Но радость людей, когда им осталось жить всего один час, не может длиться столько, сколько их жизнь.

Морис, посмотрев на Женевьеву с горячей и глубокой любовью, переполнявшей его сердце, и поблагодарив ее за эти слова, такие эгоистичные и в то же время такие нежные, повернулся к Лорену.

— А теперь, — сказал он, держа в своих руках руки Женевьевы, — поговорим.

— Да, поговорим, — согласился Лорен, — это правильно, раз у нас остается время. Так что ты хочешь мне сказать?

— Ты арестован из-за меня, приговорен из-за нее, не совершив ничего противозаконного. Если мы с Женевьевой платим наш долг, так зачем еще и тебя заставлять платить его вместе с нами?

— Не понимаю.

— Лорен, ты свободен.

— Свободен? Я? Да ты с ума сошел! — не удержался Лорен.

— Нет, я в своем уме. Я повторяю — ты свободен, вот пропуск. Тебя спросят, кто ты такой; ответишь, что работаешь в канцелярии тюрьмы кармелитского монастыря и пришел поговорить с гражданином секретарем Дворца; из любопытства попросил у него пропуск, чтобы взглянуть на приговоренных; ты их увидел, ты удовлетворен и теперь уходишь.

— Это шутка, не так ли?

— Нет, дорогой друг, вот тебе пропуск, воспользуйся им. Ты ведь не влюблен; тебе не нужно умирать ради того, чтобы провести еще хоть несколько минут с возлюбленной, не потерять ни одной секунды остающейся тебе жизни.

— Пусть так, Морис, — возразил Лорен, — если можно выйти отсюда, во что, клянусь, я никогда бы не поверил, то почему сначала не спасти Женевьеву? Что касается тебя, то мы посмотрим.

— Невозможно, — ответил Морис, и сердце его ужасно сжалось, — ты же видишь: в пропуске написано «гражданин», а не «гражданка». Да Женевьева и не захочет выйти, оставив меня здесь, и жить, зная, что я умру.

— Если она не хочет этого, то почему, ты считаешь, захочу я? Думаешь, у меня меньше мужества, чем у женщины?

— Нет, мой друг; наоборот, я знаю, что ты храбрейший из людей, но сейчас ничто на свете не могло бы оправдать твоего упрямства. Полно, Лорен, воспользуйся случаем и дай нам эту радость — знать, что ты свободен и счастлив!

— Счастлив! — воскликнул Лорен. — Да ты что, шутишь? Счастлив без вас?.. Да какого черта стану я делать на этом свете без вас, как буду жить в Париже без моих привычек? Не видеть вас больше, не докучать вам своими стихами? Ну нет, черт возьми, нет!

— Лорен, друг мой!..

— Вот именно потому, что я твой друг, я и настаиваю. Если бы у меня была надежда снова встретиться с вами обоими, то, будь я арестантом, как сейчас, я бы стены перевернул; но спастись отсюда одному; бродить по улицам, опустив голову под упреками совести, которая постоянно будет кричать мне в уши: «Морис! Женевьева!»; проходить по тем кварталам и перед теми домами, где я видел вас и где теперь увижу только ваши тени, и в конце концов возненавидеть Париж, который я так любил, — ну уж, клянусь честью, нет! Я нахожу, что правильно поступали, изгоняя королей, даже если речь идет о короле Дагобере.

— Да какое же отношение имеет король Дагобер к тому, что происходит между нами?

— Какое отношение? А разве этот ужасный тиран не говорил великому Элуа: «Нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть»? Так вот, я республиканец, и я говорю: ничто не заставит нас покинуть хорошую компанию, даже гильотина. Мне здесь хорошо, и я здесь остаюсь.

— Бедный друг! Бедный друг! — вымолвил Морис.

Женевьева молчала и только смотрела на него полными слез глазами.

— Ты сожалеешь о жизни? — спросил Лорен.

— Да, из-за Женевьевы.

— А я, я не сожалею ни из-за чего. Даже из-за богини Разума, которая — я забыл тебя уведомить об этом обстоятельстве — в последнее время серьезно провинилась передо мной, что, впрочем, не помешает ей утешиться, как той, древней Артемизии. Итак, я уйду очень спокойным и очень веселым; я позабавлю всех этих мерзавцев, когда они побегут за повозкой; я скажу красивый катрен господину Сансону и попрощаюсь со всей компанией. То есть… впрочем, подожди.

Лорен остановился.

— Ах, конечно, конечно! — продолжал он. — Конечно, мне надо уйти. Я хорошо знал, что никого не люблю, но совсем забыл, что я кое-кого ненавижу. Сколько времени, Морис, сколько времени?

— Половина четвертого.

— Мне хватит времени, черт возьми! Мне хватит.

— Конечно! — воскликнул Морис, — на сегодня осталось еще девять обвиняемых, это закончится не раньше пяти: у нас в запасе почти два часа.

— Этого вполне достаточно; дай мне твой пропуск и одолжи двадцать су.

— О, Боже мой! Что вы собираетесь делать? — прошептала Женевьева.

Морис пожал ему руку: для него самым важным было то, что Лорен уходит.

— Есть у меня одна мысль, — улыбнулся тот.

Морис достал из кармана кошелек и вложил его в руку друга.

— А теперь пропуск, именем Бога!.. Я хотел сказать именем Вечного существа!

Морис вручил ему пропуск.

Лорен поцеловал руку Женевьеве и, воспользовавшись тем, что в канцелярию привели очередную группу приговоренных, перепрыгнул через скамейки и оказался у большой двери.

— Эй! — крикнул жандарм. — Кажется, один из них хочет спастись.

Лорен принял гордый вид и предъявил пропуск.

— Смотри, — сказал он, — гражданин жандарм, и учись лучше распознавать людей.

Жандарм узнал подпись секретаря. Но он принадлежал к той категории служак, которые ничему не доверяют, и, поскольку секретарь Дворца, так и не переборовший внутреннюю дрожь после того, как столь неосторожно рискнул своей подписью, в этот момент как раз выходил из трибунала, он обратился к нему.

— Гражданин секретарь, вот документ, с помощью которого один человек хочет выйти из зала Мертвых. Этот Документ действителен?

Секретарь побледнел от ужаса и, убежденный в том, что если он посмотрит перед собой, то увидит жуткое лицо Диксмера, схватив пропуск, поспешил ответить:

— Да, да, это моя подпись.

— Но, — сказал Лорен, — если это твоя подпись, тогда верни мне пропуск.

— Нет, — возразил секретарь, разрывая его на тысячу кусочков, — нет, такие пропуска действительны только один раз.

На какой-то миг Лорен застыл в нерешительности.

— Ну что ж, тем хуже. Но прежде всего мне нужно его убить.

И он выбежал из канцелярии.

С волнением, которое легко можно понять, Морис следил за Лореном.

— Он спасен! — с воодушевлением, похожим на радость, сообщил Морис Женевьеве, как только тот скрылся из виду. — Пропуск разорвали, и Лорен больше не сможет сюда вернуться. Да, впрочем, если он и вернется, то заседание трибунала уже будет закончено; в пять часов, когда он придет, нас уже не будет в живых.

Женевьева вздрогнула и вздохнула.

— О! Обними меня, — попросила она, — мы больше не расстанемся… Почему же это невозможно, Боже мой, чтобы нас убили одним ударом, чтобы мы одновременно сделали свой последний вздох!

Они уединились в самом углу сумрачного зала. Женевьева села рядом с Морисом и обвила его шею руками. В этом объятии они дышали единым дыханием, заранее гася в себе ропот и мысль; сила любви сделала ихбесчувственными к приближающейся смерти.

Прошло полчаса.

XXIX ПОЧЕМУ ВЫХОДИЛ ЛОРЕН

Внезапно раздался сильный стук: из низкой двери появились жандармы. За ними шли Сансон и его помощники со связками веревок в руках.

— О друг мой, друг мой! — едва вымолвила Женевьева, — вот он, роковой час; я чувствую, что теряю сознание.

— И совершенно напрасно, — раздался звучный голос Лорена, —

Напрасно ваше заблужденье —
Ведь смерть и есть освобожденье!
— Лорен! — в отчаянии воскликнул Морис.

— Стихи не слишком хороши, правда? Я того же мнения; со вчерашнего дня я пишу одни только жалкие стихи…

— Ах, да о том ли речь! Ты вернулся, несчастный!.. Ты вернулся!..

— По-моему, мы так и договаривались? Послушай-ка: то, что я расскажу, заинтересует и тебя и Женевьеву.

— Боже мой! Боже мой!

— Дай же мне досказать, а то времени на рассказ не хватит. Я выходил для того, чтобы купить нож на Бочарной улице.

— Что ты хотел с ним делать?

— Хотел убить им добрейшего господина Диксмера.

Женевьева вздрогнула.

— А! — оживился Морис, — я понимаю.

— Я купил нож. И вот что сказал себе. Ты сейчас поймешь, какой логический ум у твоего друга. Я начинаю думать, что должен был сделаться математиком, вместо того чтобы стать поэтом; к несчастью, сейчас уже слишком поздно. Итак — следи за моим рассуждением, — вот что я сказал себе: «Господин Диксмер скомпрометировал свою жену; господин Диксмер пришел посмотреть, как ее судят; господин Диксмер не лишит себя удовольствия посмотреть, как она садится в повозку, особенно если мы ее будем сопровождать. Значит, я найду его в первом ряду зрителей, проскользну к нему, скажу: «Здравствуйте, господин Диксмер» — и всажу ему нож в бок.

— Лорен! — воскликнула Женевьева.

— Успокойтесь, дорогая подруга. Провидение навело порядок. Представьте себе, что зрители, вместо того чтобы, как обычно, стоять напротив Дворца, образовали полукруг справа и заполнили набережную.

«Ага, — сказал я себе, — наверняка тонет какая-нибудь собака; почему бы Диксмеру не быть там? Тонущая собака — это всегда развлечение». Я подхожу к парапету и вижу толпу людей: они воздевают руки к небу, наклоняются, чтобы рассмотреть что-то на земле, и восклицают «Увы!», да так, что Сена может выйти из берегов. Я подхожу… и… это что-то… угадай, кто это был…

— Это был Диксмер, — мрачно сказал Морис.

— Да. Как ты догадался? Да, Диксмер; да, дорогой друг, это был Диксмер, который вспорол себе брюхо; без сомнения, несчастный убил себя, чтобы искупить свои грехи.

— Ах, — мрачная улыбка тронула лицо Мориса, — ты так подумал?

Женевьева уронила голову на руки: она была слишком слаба, чтобы вынести столько волнений подряд.

— Да, я так подумал, потому что нашел рядом его окровавленную саблю. Если только, конечно… если он кого-нибудь не встретил…

Морис промолчал, и, воспользовавшись тем, что Женевьева, удрученная, ничего не видела, распахнул одежду и показал Лорену окровавленные жилет и рубашку.

— Ну, это другое дело, — сказал Лорен.

И протянул руку Морису.

— Теперь, — произнес он, наклоняясь к уху Мориса, — поскольку меня не обыскали, — я при входе сказал, что я из свиты господина Сансона, — то нож все еще у меня. И если гильотина вызывает у тебя отвращение…

Морис с радостью схватил оружие.

— Нет, — сказал он, — Женевьева будет слишком страдать.

И он вернул нож Лорену.

— Ты прав, — ответил тот, — да здравствует машина господина Гильотена! Ведь что такое его машина? Щелчок по шее, как сказал Дантон. А что такое щелчок?

И он кинул нож в середину группы приговоренных.

Один из них, схватив его, вонзил себе в грудь и тут же рухнул замертво.

В тот же момент содрогнулась и вскрикнула Женевьева: Сансон положил руку ей на плечо.

XXX ДА ЗДРАВСТВУЕТ СИМОН!

По вскрику Женевьевы Морис понял, что в ней началась борьба.

Любовь может возвысить душу до героизма; любовь, вопреки естественному инстинкту, может подтолкнуть человека к тому, чтобы желать смерти, но она не может подавить в нем восприятие боли. Женевьева — это было очевидно, — узнав о том, что Морис умрет вместе с ней, воспринимала смерть с большим терпением и верой в Бога. Но покорность судьбе не исключает страдания: ведь уйти из этого мира — это значит не только упасть в ту бездну, имя которой «неизвестность», но еще и страдать при падении.

Морис охватил взглядом всю происходящую сцену, а мыслью — ту, что должна была за ней последовать.

Посередине зала лежал труп; жандарм поспешил вырвать нож из груди, опасаясь, как бы им не воспользовались другие.

Вокруг, почти не обращая внимания на труп, стояли люди, онемевшие от отчаяния; они писали карандашом на чем попало бессвязные слова или пожимали друг другу руки. Одни беспрерывно, как безумные, повторяли дорогое имя или омывали слезами портрет, кольцо, прядь волос; другие извергали бешеные проклятия «тирании» — этому затасканному слову, которое по-прежнему проклинают все поочередно, иногда даже сами тираны.

Среди всех этих несчастных находился Сансон, над которым тяготели не столько его пятьдесят четыре года, сколько иго его зловещего ремесла. Он старался быть добрым утешителем, насколько это позволяли его обязанности: одному давал совет, другого грустно ободрял, находя христианские слова в ответ и на отчаяние и на браваду.

— Гражданка, — обратился он к Женевьеве, — прошу вас, нужно снять шейный платок и поднять или отрезать волосы.

Женевьева задрожала.

— Ну же, дорогая подруга, — ласково сказал Лорен, — мужайтесь!

— Могу ли я поднять волосы госпоже? — спросил Морис.

— О! Да, пусть это сделает он! Умоляю вас, господин Сансон! — воскликнула Женевьева.

— Хорошо, — сказал старик, отвернувшись.

Морис развязал галстук, еще хранящий тепло его шеи; Женевьева поцеловала его и, став на колени перед молодым человеком, склонила к нему свою очаровательную головку, еще более красивую в печали, чем она была когда-либо в минуты радости.

Когда Морис закончил печальные приготовления, руки его так дрожали, а лицо выражало столько горя, что Женевьева воскликнула:

— О Морис! Я не боюсь.

Сансон повернулся.

— Не правда ли, сударь, я держусь бодро? — спросила она.

— Истинная правда, гражданка, — взволнованно ответил палач, — вы по-настоящему мужественны…

Первый помощник палача в это время просматривал реестр, присланный Фукье-Тенвилем.

— Четырнадцать, — сказал он.

Сансон пересчитал приговоренных.

— Вместе с мертвым — пятнадцать, — объявил он, — как это может быть?

Лорен и Женевьева пересчитали присутствующих вслед за ним, пораженные одной и той же мыслью.

— Так вы говорите, что приговоренных только четырнадцать, а нас — пятнадцать? — спросила она.

— Да. Наверное гражданин Фукье-Тенвиль ошибся.

— О, ты солгал, — повернулась Женевьева к Морису, — ты не был осужден.

— Зачем мне ждать до утра, если ты умираешь сегодня? — ответил он.

— Друг мой, — поблагодарила она, улыбнувшись, — ты успокоил меня: теперь я вижу, что умирать легко.

— Лорен, — позвал Морис, — Лорен, в последний раз… тебя никто не может здесь опознать… скажи, что ты пришел сюда попрощаться со мной… скажи, что тебя заперли здесь по ошибке. Позови того жандарма, который видел, как ты выходил… Я стану настоящим приговоренным, я должен умереть. Но ты, мы умоляем тебя, доставь нам радость своей жизнью — сохрани память о нас. Еще есть время, Лорен, мы тебя умоляем!

Женевьева молитвенно сложила руки.

Лорен наклонился и поцеловал их.

— Я сказал нет, значит — нет, — твердо заявил он. — Больше об этом со мной не говорите, а то я подумаю, что мешаю вам.

— Четырнадцать, — повторил Сансон, — а их пятнадцать.

Потом, повысив голос, произнес:

— Ну, есть кто-нибудь, кто протестует; кто-нибудь, кто может доказать, что находится здесь по ошибке?

Может быть, некоторые уста и откликнулись бы на этот призыв, но они сомкнулись, не произнеся ни слова. Те, что могли бы солгать, постыдились сделать это, а тот единственный, кто не солгал бы, не хотел больше ничего говорить.

На несколько минут воцарилась мертвая тишина, помощники палача занимались своим скорбным делом.

— Граждане, мы готовы… — произнес глухим и торжественным голосом Сансон.

В ответ раздались несколько всхлипов и стонов.

— Что ж, — зазвучал голос Лорена, — да будет так:

За родину умрем,
Нет участи достойней![15]
Да, это так, если умирают за родину; но я решительно начинаю думать, что мы умираем только для удовольствия тех, кто смотрит на нашу смерть. Ей-Богу, Морис, я с тобой согласен, я тоже начинаю чувствовать отвращение к Республике.

— Перекличка! — объявил появившийся в проеме двери комиссар.

Несколько жандармов вошли за ним в зал, перекрыв выходы и став между жизнью и приговоренными словно затем, чтобы помешать им вернуться в нее.

Сделали перекличку.

Морис, видевший, как судили того, кто потом убил себя ножом Лорена, отозвался на имя самоубийцы. Таким образом, оказалось, что лишним был умерший.

Его вынесли из зала. Если бы установили его личность, то, хоть он и был мертв, его гильотинировали бы вместе с остальными.

А живых стали подталкивать к выходу. Каждому у двери связывали руки за спиной.

В течение десяти минут эти несчастные не обменялись ни единым словом.

Говорили и действовали только палачи.

Морис, Женевьева и Лорен не могли больше держаться за руки: они прижались друг к другу, чтобы их не разлучили.

Потом приговоренных вывели во двор Консьержери.

Дальнейшее зрелище было ужасным.

При виде повозок у многих подкосились ноги; тюремщики помогали им влезть.

За еще закрытыми воротами слышался невнятный шум толпы, и, судя по нему, можно было догадаться, как она многолюдна.

Женевьева взошла на повозку достаточно бодро; к тому же ее поддерживал под локоть Морис, сразу же занявший место позади нее.

Лорен не торопился. Он выбрал себе место слева от Мориса.

Ворота открылись; в первых рядах зрителей стоял Симон.

Друзья узнали его; он тоже их увидел и тут же влез на тумбу, мимо которой должны были проезжать все три повозки.

Первая тронулась — в ней находились трое друзей.

— Эй, привет, красавец-гренадер! — окликнул Симон Лорена. — Думаю, сейчас ты попробуешь удар моего резака!

— Да, — ответил Лорен, — и постараюсь не слишком зазубрить его, чтобы он мог раскроить и твою шкуру.

За первой повозкой двинулись две оставшиеся.

Ужасная буря криков, возгласов одобрения, стонов, проклятий вокруг приговоренных была подобна взрыву.

— Держись, Женевьева, держись! — шептал Морис.

— О! Я не сожалею о жизни, потому что умираю вместе с тобой, — отвечала молодая женщина. — Сожалею лишь о том, что у меня связаны руки и я не могу перед смертью хотя бы обнять тебя.

— Лорен, — произнес Морис, — Лорен, поищи у меня в жилетном кармане, там есть перочинный нож.

— Черт побери! — воскликнул Лорен. — Как мне этот нож пригодится; унизительно идти на смерть со связанными руками и ногами, словно теленок.

Морис нагнулся так, что карман оказался на уровне рук его друга. Лорен достал нож, потом они сообща открыли его. Морис зажал нож зубами и перерезал веревки, стягивающие руки Лорена.

Освободившись от пут, Лорен оказал ту же услугу Морису.

— Поторопись, — предупредил молодой человек, — Женевьева сейчас потеряет сознание.

Действительно, для того чтобы высвободить руки, Морис на мгновение отвернулся от молодой женщины, а поскольку всю свою силу она черпала в нем, Женевьева закрыла глаза, уронив голову на грудь.

— Женевьева, — позвал Морис, — Женевьева, открой глаза, друг мой: у нас осталось несколько минут, чтобы видеть друг друга на этом свете.

— Мне больно от веревок, — прошептала молодая женщина.

Морис развязал ей руки.

Она тотчас же открыла глаза и в возбуждении, делавшем ее красоту ослепительной, поднялась.



Одной рукой она обняла Мориса за шею, а другой взяла руку Лорена, и все трое, стоя в повозке, где у ног их лежали две другие жертвы, как бы заранее погрузившиеся в смертное оцепенение, устремили к небу благодарные взоры.

Люди, оскорблявшие их, когда они сидели, увидев их вставшими, замолчали.

Показался эшафот.

Морис и Лорен первыми увидели его; Женевьева его не замечала, она смотрела только на своего возлюбленного.

Повозка остановилась.

— Я люблю тебя, — сказал Морис Женевьеве, — я люблю тебя!

— Сначала женщину, женщину первую! — закричала толпа тысячью голосов.

— Спасибо, народ, — сказал Морис. — Кто же говорил, что ты жесток?

Он взял Женевьеву за руки и, слив в поцелуе ее губы со своими, понес ее, чтобы передать Сансону.

— Держись! — крикнул Лорен. — Держись!

— Я держусь, — ответила Женевьева, — я держусь!

— Я люблю тебя! — шептал Морис. — Я люблю тебя!

Это уже не были жертвы, которых собирались умертвить. Это были друзья, сделавшие из смерти праздник.

— Прощай! — крикнула Женевьева Лорену.

— До свидания! — ответил тот.

Женевьева исчезла под роковым рычагом.

— Теперь ты! — воскликнул Лорен.

— Нет, ты! — ответил Морис.

— Послушай! Она зовет тебя.

И действительно, Женевьева вскрикнула в последний раз.

— Приди! — звала она.

По толпе прокатился ропот. Красивая и грациозная головка упала.

Морис кинулся вперед.

— Это очень справедливо, — сказал Лорен. — Будем следовать логике. Ты слышишь, Морис?

— Да.

— Она любила тебя, ее убили первой. Ты не был приговорен, ты умрешь вторым; я ничего не сделал, и, так как я самый большой преступник из троих, я уйду последним:

Все объясняется отлично,
Поскольку все вполне логично.
По правде сказать, гражданин Сансон, я обещал тебе катрен, но тебе придется довольствоваться двустишием.

— Я любил тебя! — прошептал Морис, уже привязанный к роковой доске, улыбаясь отрубленной голове своей подруги. — Я тебя лю…

Удар прервал его на середине слова.

— Ко мне! — воскликнул Лорен, вспрыгивая на эшафот. — И быстрее! А то я и так теряю голову… Гражданин Сансон, я недодал тебе две строки, так взамен предлагаю тебе каламбур.

Сансон привязал его к доске.

— Так вот, — закончил Лорен, — есть мода кричать «да здравствует!» про что-нибудь, когда умираешь. Раньше кричали: «Да здравствует король!», но короля больше нет. Потом кричали: «Да здравствует свобода!», но свободы тоже больше нет. Так в самом деле да здравствует Симон, соединивший нас троих!

И голова благородного молодого человека упала рядом с головами Мориса и Женевьевы.

КОММЕНТАРИИ

Роман «Шевалье де Мезон-Руж» («Le chevalier de Maison-Rouge»; в рукописи назывался «Женевьева, или Эпизод 1793 года» и под таким названием был заявлен для публикации) принадлежит к произведениям, в которых Дюма обращается к теме Великой французской революции. Сюжет его — безуспешные попытки роялистов-заговорщиков спасти от суда и казни вдову Людовика XVI королеву Марию Антуанетту.

Время действия — с 10 марта до 16 октября 1793 г., то есть книга является как бы продолжением романа «Графиня де Шарни».

На этом основании, а также полагаясь на одно подстрочное примечание Дюма в последнем произведении и на сходство фамилий героев, многие публикаторы считали, что «Шевалье де Мезон-Руж» непосредственно примыкает к серии «Записки врача», которую завершает «Графиня де Шарни». В действительности же настоящий роман — самостоятельное произведение. Его заглавное действующее лицо Арман де Мезон-Руж не имеет ничего общего (кроме фамилии) с Филиппом де Таверне де Мезон-Ружем, героем романов «Джузеппе Бальзамо» и «Ожерелье королевы».

Прототипом Мезон-Ружа, по мнению некоторых исследователей творчества Дюма, является Александр Доминик Жозеф Гонс, маркиз де Ружвиль (1761–1814), принимавший также псевдонимы Моран, Теодор и другие, участник описанного в романе «заговора гвоздик».

Роман первоначально печатался с 21.05.1845 по 12.01.1846 в ежедневной газете французских социалистов «La Démocratic pacifique» («Мирная демократия»), выходившей в Париже в 1843–1851 гг. Первое отдельное издание во Франции: Paris, Cadot, 6 v., 8vo, 1845–1846.

Настоящее издание выходит в переводе, сверенном Г. Адлером с оригиналом по изданию: Paris, Calmann Lévy, 1883, с использованием новейшей публикации: Paris, Robert Laftont, 1990.

Роман впервые издается на русском языке в полном объеме.

Часть первая

I
Волонтёры — то есть добровольцы. Разложение французской армии в результате Революции и угроза войны потребовали усиления вооруженных сил страны, поэтому по решению правительства департаменты в 1791–1792 гг. за свой счет формировали и вооружали так называемые «национальные батальоны волонтёров». С началом военных действий эти подразделения вливались в действующую армию и назывались по имени пославших их департаментов. Их формирование и прибытие в Париж ускорилось осенью 1792 г. в связи с ухудшением военного положения Республики и объявлением отечества в опасности. Однако волонтёрские подразделения себя не оправдали. Число добровольцев, несмотря на неоднократные призывы, было невелико, снаряжение волонтёрских батальонов — плохим, а боевые качества при всем их патриотизме — низкими. Эти обстоятельства, а также полное революционизирование к 1793 г. регулярной армии сделали волонтёров ненужными. Зимой 1792–1793 гг. было принято решение о слиянии волонтёрских и регулярных батальонов в единые полки.


Собор Парижской Богоматери — национальная святыня Франции, шедевр средневековой архитектуры; построен в XII–XIV вв. на острове Сите на Сене — историческом центре Парижа.


… вакхическими предместьями… — то есть разгульными и шумными; название происходит от имени бога виноделия в античной мифологии Вакха (или Бахуса, греческого Диониса); празднества в честь него сопровождались оргиями и разнузданным весельем.


… Добавим несколько слов о чрезвычайных обстоятельствах, что привели к таким переменам в облике столицы. — Обзор положения в Париже зимой 1792–1793 гг. дан Дюма по двенадцатой главе книги «История Революции» Тьера.


Людовик XVI (1754–1793) — король Франции в 1774–1792 гг.; был свергнут с престола и казнен во время Великой французской революции; герой романов серии «Записки врача»: «Джузеппе Бальзамо», «Ожерелье королевы», «Анж Питу» и «Графиня де Шарни», а также романа «Волонтёр девяносто второго года».


… К трем противникам, которых она сначала победила, — к Пруссии, Империи и Пьемонту… — Имеется в виду борьба с первой контрреволюционной коалицией феодальных европейских держав, начавшаяся в апреле 1792 г. с объявления Францией войны Австрийской монархии. В активных военных действиях осенью этого года против французской армии выступили войска Австрии, Пруссии, королевства Пьемонт (или Сардинского) в Северной Италии и некоторых мелких германских государств.

К концу 1792 г. французские войска добились значительных успехов: они отразили иноземное вторжение в глубь страны, нанесли своим противникам несколько крупных поражений и перенесли военные действия на вражескую территорию.

Империя (точнее: Священная Римская империя германской нации) — государственное образование, существовавшее с 962 г. и в разное время номинально и на деле включавшее в себя Германию, часть Италии, Нидерланды, Чехию, Швейцарию, Австрию и другие страны; в середине XVII в. фактически распалась и в 1806 г. формально прекратила свое существование. В XVIII в. под Империей подразумевались владения дома Габсбургов: Австрия, Чехия, Венгрия, Бельгия, а также южнославянские, североитальянские, польские и некоторые немецкие земли.


… присоединились Англия, Голландия и Испания. — Успехи Франции и распространение идей Революции в Европе вызвали большое беспокойство в других странах. 1 февраля 1793 г. о присоединении к антифранцузской коалиции объявила Англия, которая сразу же заняла в ней руководящее положение, и Нидерланды, а 7 марта — Испания.


… наблюдая, однако, за Екатериной II, раздиравшей на части Польшу. — Имеется в виду распад Польши (Речи Посполитой) в последней трети XVIII в. в результате непреодолимых национальных и классовых противоречий и захватнической политики ее соседей. В результате разделов ее территории между Австрией, Пруссией и Россией в 1772 и 1793 гг. Польша лишилась значительной части своих южных, восточных и западных территорий, а после раздела в 1795 г. полностью утратила свою независимость. Собственно польские земли были захвачены Австрией и главным образом Пруссией. К России, кроме польских владений в Прибалтике., отошли белорусские и украинские земли, захваченные польскими и литовскими феодалами в XIV в.


… после сентябрьских убийств и казни 21 января… — 2–5 сентября 1792 г. народ Парижа, возбужденный неудачами французской армии в войне со вторгшимся во Францию неприятелем и слухами о контрреволюционном заговоре в тюрьмах, произвел там массовые казни заключенных: аристократов, не присягнувших конституции священников, королевских солдат, расстреливавших народ во время восстания 10 августа, и фальшивомонетчиков. В результате погибло около половины заключенных.

21 января 1793 г. был обезглавлен Людовик XVI.


Эско — французское название реки Шельды, протекающей во Франции, Бельгии и Нидерландах по территории театра войны Республики с первой антифранцузской коалицией.


Мячинский, Иосиф (1743/1750–1793) — участник борьбы за независимость Польши; эмигрант, генерал Французской республики; был казнен.


… оставить Ахен и ретироваться в Льеж. — Ахен (Аахен) — город в Западной Германии, близ границ с Бельгией; в конце XVIII в. номинально входил в состав Священной Римской империи; во время войны с первой антифранцузской коалицией находился на нидерландском театре военных действий; в 1792 г. был занят французами, но оставлен ими в начале марта следующего года.

Льеж — город в восточной части Бельгии, примерно в 40 км юго-западнее Ахена; в конце XVIII в. входил в состав австрийских владений; был занят французской армией в 1792 г., но оставлен ею в середине марта 1793 г.


Стенгель (Штейнгель), Анри Кристиан Мишель (1744–1796) — французский генерал, по рождению немец, подданный курфюрства Пфальц; в кампании 1792 г. один из начальников авангарда; в 1793 г. арестован за отказ сражаться против своей родины; освобожден после падения якобинской диктатуры; погиб в бою во время Итальянской кампании Наполеона Бонапарта.


Нейи, граф де — французский генерал; участник войны с первой коалицией европейских государств; подозревался в измене Революции.


Лимбург — историческая область в Нидерландах; в конце XVIII в. частично входила в бельгийские владения Австрии, частично в Нидерланды; в 1794 г. была завоевана Францией, в состав которой входила до 1814 г.; ныне разделена на одноименные провинции Лимбург в Бельгии и Нидерландах.


Миранда, Франциско (1750–1816) — французский генерал, родился в Южной Америке; участник войн Французской революции; затем политический и военный деятель Венесуэлы; один из руководителей борьбы за независимость испанских колоний в Америке.


Маастрихт — главный город провинции Лимбург в Нидерландах.


Тонгерен (Тонгр) — город в провинции Лимбург в Бельгии; находится в 20 км к юго-западу от Маастрихта.


Воланс, Сирюс Мари Александр де Тимбурн-Тимбурн граф де (1757–1822) — французский генерал; участник войны против антифранцузской коалиции европейских государств в 1792–1793 гг.; в 1793 г. вышел в отставку и эмигрировал; в начале XIX в. вернулся во Францию и участвовал в войнах Наполеона.


Дампьер, Огюст Анри Мари Пико, маркиз де (1756–1793) — генерал; участник войны революционной Франции с коалицией европейских держав; умер после полученного в бою ранения.


Конвент (точнее: Национальный Конвент) — высший представительный и правящий орган Франции во время Революции. Был создан на основе всеобщего избирательного права и собрался 20 сентября 1792 г. Конвент декретировал уничтожение монархии, провозгласил Республику и принял решение о казни Людовика XVI, окончательно ликвидировал феодальные отношения в деревне, повел беспощадную борьбу против внутренней контрреволюции и иностранной военной интервенции. Конвент осуществлял свою власть через созданные им комитеты и комиссии, а также комиссаров, посылаемых на места и в армию. До начала лета 1793 г. наибольшим влиянием в Конвенте пользовалась партия жирондистов (получили свое название по имени департамента Жиронда в Южной Франции, откуда происходило большинство ее лидеров), представлявших интересы промышленной, торговой и связанной с земледелием буржуазии, выигравшей от Революции и готовой защищать ее завоевания. Затем преобладание перешло к революционно-демократической группировке якобинцев (сторонников Якобинского клуба — см. ниже), представлявших те классы и социальные слои, чьи требования в ходе Революции еще не получили удовлетворения. В отличие от жирондистов, якобинцы стремились к дальнейшему углублению революционных преобразований. После переворота 9 термидора (27 июля 1794 г.) и свержения якобинской диктатуры Конвент вернулся к политике, близкой к жирондистской, а после принятия в октябре 1795 г. новой конституции был распущен.


Дюмурье, Шарль Франсуа (1739–1823) — французский полководец; в молодости вел жизнь, полную авантюр, и участвовал во многих войнах; в начале Революции перешел на ее сторону, примкнул к жирондистам; в 1792 г. — министр иностранных дел; в 1792–1793 гг. во время войны с первой антифранцузской коалицией командовал армией; под его руководством французские войска отразили в 1792 г. вражеское вторжение; в 1793 г. вступил в сношения с неприятелем и бежал за границу; окончил жизнь в эмиграции. Дюмурье — персонаж романа Дюма «Таинственный доктор».


Бисбоос (точнее: Бисбош или Бинзебуш) — узкий залив, глубоко вдающийся в территорию Нидерландов на юге страны; образовался в начале XV в. в результате прорыва плотин на близлежащих реках; в XVIII в. уже значительно обмелел и покрылся многочисленными островами.


Мёз (флам. Маас) — река в Северной Франции, Бельгии и Нидерландах.


Дантон, Жорж Жак (1759–1794) — деятель Великой французской революции, депутат Конвента, вождь правого крыла якобинцев; был казнен.


… и Бельгия защищена… — Территория Бельгии была занята французскими войсками осенью 1792 г.; в феврале 1793 г. австрийцы перешли там в наступление и начали теснить армию Республики.


Секции (или дистрикты, то есть отделы) — низшие единицы территориального деления Парижа в период Революции, а также собрания их жителей. Секциями первоначально назывались созывавшиеся в 1791 г. во время выборов в Законодательное собрание первичные собрания выборщиков. После проведения избирательной кампании эти собрания не разошлись и превратились в самодеятельные органы местной власти — организации населения данного района, центры, руководившие политическими действиями масс и вырабатывавшие требования и лозунги. Для текущих дел секции выбирали комиссаров, которые составляли так называемые гражданские комитеты. Во время обострения политического положения секции заседали непрерывно и в этих заседаниях мог принять участие любой человек, проживавший на их территории. Названия всех 48 секций Парижа были связаны с названиями главных улиц, различного рода объектов, расположенных на их территории, или революционных символов, а также с именами революционных деятелей.


Монтаньяры — группировка левых депутатов Конвента (от фр. montagne — «гора»; название это связано с тем, что ее члены занимали места на верхних скамьях зала заседаний). Монтаньяры в идейно-политическом отношении не представляли собой единого целого. Наряду с буржуазными демократами (Дантон, Робеспьер и др.) в нее входили лидеры Революции, представлявшие интересы бедноты города и деревни (например, Марат). Между отдельными фракциями Горы шла борьба, зачастую имевшая кровавое завершение. К началу 1794 г. среди монтаньяров верх взяли сторонники Робеспьера. В противовес этому часть депутатов Горы приняла участие в перевороте 9 термидора. В исторической и художественной литературе монтаньяры обычно отождествляются с якобинцами.


… Совет Коммуны во главе с мэром. — Коммуна — имеется в виду Парижская Коммуна (или Коммуна Парижа) 1789–1794 г., орган городского самоуправления столицы Франции во время Революции; была образована представителями секций города. Численность, состав и политическое направление Коммуны неоднократно менялись; в первую половину 1792 г. преобладающим влиянием в ней пользовались жирондисты, а после свержения в августе монархии, в котором Коммуна сыграла ведущую роль, — левые якобинцы. Коммуна в это время была органом народной власти, имела в своем распоряжении военные силы, активно боролась с контрреволюцией, оказывала большое давление на политическое руководство страной. После переворота 9 термидора была распущена.

Совет Коммуны (точнее: Генеральный совет Коммуны) — один из ее органов, собрание из 96 представителей секций города, по два от каждой; ведал делами муниципального управления; устанавливал и контролировал цены на продовольствие, распоряжался национальной гвардией города. Совет занимал наиболее радикальную позицию по всем политическим вопросам и обычно поддерживал монтаньяров.

Мэром Парижа с февраля 1793 г. был Жан Никола Паш (1746–1823) — бывший чиновник морского ведомства, последовательно примыкавший к различным политическим группировкам и в конце концов ставший одним из лидеров левого крыла якобинцев; в октябре 1792 — феврале 1793 гг. — военный министр; в 1794 г. был арестован; после освобождения в 1795 г. отошел от политической деятельности.


… учредить чрезвычайный трибунал… — Чрезвычайный трибунал был первоначально учрежден в конце лета 1792 г. для суда над участниками сопротивления восстанию 10 августа. В марте 1793 г. реорганизован в чрезвычайный уголовный трибунал для борьбы с врагами Революции и Республики. После установления якобинской диктатуры в конце октября 1793 г. стал называться Революционным трибуналом и был орудием революционного террора; руководствовался задачами защиты Революции от внутренних и внешних врагов, которых беспощадно карал, действуя по упрощенной судебной процедуре. Трибунал к весне 1794 г. выродился, как и вся политика террора, в орудие беспринципной борьбы за власть; после переворота 9 термидора использовался для осуждения сторонников Робеспьера; в мае 1795 г. был упразднен.


… требуют доклада Комитета общественного спасения. — Здесь Дюма допускает неточность: Комитет общественного спасения, исполнявший функции революционного правительства Франции, был создан Конвентом только после измены Дюмурье — в апреле 1793 г. Большинство в нем принадлежало жирондистам, однако руководящую роль в Комитете играл Дантон. В июле этого же года после народного восстания 31 мая — 2 июня и разгрома жирондистов Комитет был переизбран. В него вместе с некоторыми дантонистами (сам Дантон избран не был) вошли Робеспьер и его сторонники. Этот состав Комитета проводил решительную революционную политику и заслужил наименование Великого. Комитету подчинялись все органы власти. Хотя он еженедельно отчитывался перед Конвентом, его доклады принимались как директивные. Каждый член Комитета, управлявшего всеми сторонами государственной жизни, ведал порученной ему отраслью управления; общее руководство в нем принадлежало Робеспьеру. После переворота 9 термидора состав Комитета был изменен, а сам он был поставлен под контроль Конвента. В октябре 1795 г. вместе с роспуском Конвента Комитет прекратил свое существование.


Ленде, Жан Батист Робер (1746–1825) — депутат Законодательного собрания и Конвента; член Комитета общественного спасения, в котором ведал делами продовольствия; противник Робеспьера; примкнул к перевороту 9 термидора.


… чем смириться с этой венецианской инквизицией! — Имеются в виду учреждения политического сыска, игравшие в средневековой Венецианской республике большую роль и действовавшие с чрезвычайной жестокостью. Руководители ведомств, на которых были возложены функции борьбы с политическими преступлениями, назывались в Венеции государственными инквизиторами, т. е. сыщиками.


Феро, Жан Бертран (1759–1795) — депутат Конвента, близкий к жирондистам, принимал участие в перевороте 9 термидора; неоднократно был комиссаром Конвента на театре военных действий; погиб во время народного восстания весной 1795 г. в Париже.


Департамент — единица административно-территориального деления Франции, введенная во время Революции вместо прежних провинций; названия департаментов обычно связывались с важными ландшафтными объектами на их территории — горами, реками и т. д.


Хлебный рынок — по-видимому, здание, в котором происходила оптовая торговля зерном; помещалось в северной части старого Парижа между улицей Сент-Оноре и бульварами, проложенными на месте снесенных в конце XVII в. старых крепостных стен. В конце XIX в. на месте Хлебного рынка была построена парижская биржа.


Колло д’Эрбуа, Жан Мари (1750–1796) — деятель Французской революции; по профессии актер; депутат Конвента и член Комитета общественного спасения; один из организаторов переворота 9 термидора; умер в ссылке в Гвиане.


Кордельеры — общепринятое наименование членов политического клуба «Общество друзей прав человека и гражданина». Получили свое название от места их заседаний в церкви бывшего монастыря кордельеров. Клуб возник летом 1790 г. и сразу стал одной из ведущих демократических организаций Парижа; сыграл большую роль в свержении монархии и в борьбе якобинцев с жирондистами. В описываемое в романе время наибольшим влиянием в клубе пользовались Дантон и его сторонники. По мере углубления Революции в Клубе все больше усиливалась роль левых якобинцев, сторонников Эбера (см. примеч. к ч. 2, гл. XII), а после разгрома эбертистов весной 1794 г. деятельность Клуба прекратилась.


… Жена Луве… — Маргарита Луве, урожденная Лодойская (1760–1827) — жена Луве де Кувре; выведена им в романе «Приключения шевалье де Фобласа» под именем Лодоиски; по рождению полька. Луве де Кувре, Жан Батист (1760–1797) — французский писатель и журналист; автор многотомного авантюрно-фривольного романа «Приключения шевалье де Фобласа» (1787–1790), рисующего нравы дворянского общества накануне Революции; депутат Законодательного собрания и Конвента, жирондист; оставил мемуары о годах Революции.


Якобинский клуб (официальное название «Общество друзей Конституции») — играл большую роль во время Революции; возник в Париже осенью 1789 г.; получил наименование по месту своих заседаний в библиотеке закрытого монастыря святого Иакова. Первоначально преобладающим влиянием в Клубе пользовались политики из либерального дворянства и либеральной буржуазии, сторонники конституционной монархии, однако в 1791 г. они ушли из него, образовав Клуб фейянов. В Якобинском клубе развернулась ожесточенная борьба монтаньяров, сторонников Робеспьера, с жирондистами, которые после исключения в октябре 1792 г. Бриссо (см. примеч. к ч. 1, гл. XII) покинули Клуб. С этого времени Клуб приобрел революционно-демократический характер. Термин «якобинец» стал (особенно в литературе и разговорном языке XIX–XX вв.) синонимом радикального революционера. После установления летом 1793 г. якобинской диктатуры члены Клуба фактически составляли правящую партию. Клуб имел несколько сот отделений по всей стране, осуществлявших политику революционного правительства. После 9 термидора Якобинский клуб был разгромлен и в ноябре 1794 г. закрыт декретом Конвента. Сразу после переворота лидеры якобинцев были объявлены вне закона и казнены без суда. Затем во время контрреволюционного террора погибли многие их сторонники.


Улица Сент-Оноре — одна из центральных в старом Париже; проходит через богатые кварталы в районе королевских дворцов.


Петион де Вильнёв, Жером (1756–1794) — деятель Французской революции; адвокат; мэр Парижа (ноябрь 1791 — ноябрь 1792); депутат Конвента, жирондист; покончил жизнь самоубийством.


Национальная гвардия — часть вооруженных сил Франции в конце XVIII–XIX вв.; возникла как гражданское ополчение в начале Великой французской революции в противовес королевской армии; играла во время своего существования большую роль в политической жизни; состояла в основном из буржуа и других состоятельных людей, так как форма и оружие приобретались гвардейцами за свой счет; неоднократно участвовала в подавлении народных движений. В военное время национальная гвардия несла службу внутри страны, а при вторжении неприятеля привлекалась к боевым действиям; в 70-х гг. XIX в. во время реформирования французской армии была упразднена. В конце XVIII–XIX вв. ополчения по образцу французской национальной гвардии создавались во время революционных событий во многих странах Европы.


Жандармы — здесь: военизированная государственная полиция; была сформирована во Франции в 1791 г. вместо прежней муниципальной для наблюдения за порядком в войсках и на местах.


… не соглашались на казнь королевы… — Имеется в виду королева Мария Антуанетта (1755–1793), жена Людовика XVI, казненная во время Революции.


… заключенной в Тампле с детьми и золовкой… — Тампль (от фр. temple — «храм») — укрепленный монастырь в Париже, построенный в XII в.; служил резиденцией рыцарей военно-монашеского ордена тамплиеров (храмовников); после восстания 10 августа 1792 г. в главной башне Тампля были заключены Людовик XVI и его семья; разрушен в 1811 г.

Дети королевы: дочь и сын. Дочь — принцесса Мария Тереза Шарлотта Французская (1778–1851); во время Революции была заключена в тюрьму; в конце 1795 г. была обменена на французских политических деятелей, находившихся в плену в Австрии; в 1799 г. вышла замуж за своего двоюродного брата, сына графа д’Артуа, и стала называться герцогиней Ангулемской, приобретя под этим именем известность как активная деятельница роялистского движения.

Сын — дофин Луи (1785–1795), которого после казни в 1793 г. его отца роялисты считали законным королем Людовиком XVII; в 1793 г. был отдан на воспитание сапожнику-якобинцу Симону, но в 1794 г. был снова заключен в тюрьму, где и умер, согласно официальному сообщению. Однако существует версия, что объявление о смерти дофина было ошибочным или ложным, а сам он каким-то образом спасся, много лет прожил под чужим именем в Германии, Франции и других странах, не предъявляя своих прав на престол, и умер в середине XIX в.

Золовка королевы — имеется в виду принцесса Елизавета Французская (1764–1794), младшая сестра Людовика XVI, казненная во время Революции.


Улица Гренель — небольшая улица в центре старого Парижа, проходила у западной ограды Рынка и южнее его выходила на улицу Сент-Оноре.


Петушиная улица — небольшая улица в северо-восточной части старого Парижа неподалеку от Тампля; в 1851 г. вошла в состав современной улицы Шапо.


«Аристократ» — здесь: презрительное наименование противников Французской революции.


… Теперь говорят «Верховное Существо». — Имеется в виду попытка Робеспьера и его сторонников с целью укрепления своего идейного влияния на верующих ввести во Франции новую гражданскую религию — культ Верховного Существа, — по сути дела представлявшую собой «очищенное христианство». Дюма здесь несколько опережает события: декрет о новом культе был принят Конвентом в мае 1794 г. Основным в служении новой религии объявлялось исполнение обязанностей гражданина. Празднования в честь Верховного Существа должны были отправляться каждый десятый день. Однако искусственно навязываемый культ успеха не имел и после падения якобинской диктатуры исчез, уступив место католицизму.


… запрещает после десяти часов вечера выходить без гражданской карточки. — У Дюма «carte de civisme». Речь идет о «карточке безопасности» (carte de sûreté) — своего рода паспорте, виде на жительство, который во время Революции, согласно закону от 12 марта 1793 г., выдавался наблюдательными комитетами парижских секций и провинциальных муниципалитетов людям, проживавшим на их территориях. Такие карточки содержали описание внешних примет владельца и были одновременно свидетельством о благонадежности, так как человек, их не получивший, автоматически попадал в число подозрительных. Эти документы позже назывались carte civique и просуществовали до установления личной власти Наполеона Бонапарта в конце 1799 г.


Пале-Эгалите («Дворец Равенства») — название в годы Революции дворца герцогов Орлеанских Пале-Рояль («Королевского дворца»), построенного в 1629–1639 гг. по заказу первого министра кардинала Ришелье (1585–1642); здание было переименовано потому, что тогдашний глава семьи герцог Луи Филипп Жозеф Орлеанский (1747–1793), возглавлявший аристократическую оппозицию королю, демонстративно принял сторону Революции, отказался от своих титулов и принял фамилию Эгалите («Равенство»). Герцог Орлеанский был казнен по обвинению в попытке восстановления монархии.


Застава Сержантов — полицейский пост в старом Париже неподалеку от Пале-Рояля.


Улица Круа-де-Пти-Шан — отходит перпендикулярно от улицы Сент-Оноре в северном направлении поблизости от Пале-Эгалите; известна с XIV в.; свое название получила от места, через которое проходила, называвшегося «Малыми полями» (Petits champs) и каменного креста (Croix), воздвигнутого в XVII в. у ее начала.


Муниципальная гвардия — имеется в виду муниципальная (или Революционная) гвардия Парижа — небольшое воинское формирование (примерно 1500 человек), выполнявшее в столице Франции с 1789 г. функции военной полиции, борьбы с контрреволюционными элементами и охраны тюрем.


Карманьола — здесь: короткая куртка, украшенная большим количеством пуговиц, популярная одежда парижского простонародья в годы Революции. Мода на карманьолы была занесена в Парижнациональными гвардейцами из Марселя. Они же, в свою очередь, заимствовали фасон этой одежды от рабочих Северной Италии (название произошло от итальянского города Карманьола).


… командовал артиллерийской батареей десятого августа. — 10 августа 1792 г. в результате народного восстания штурмом был взят дворец Тюильри, король и его семья арестованы, а монархия свергнута.


«Патриот» — это слово в годы Революции было синонимом понятия «революционер».

II
Улица Добрых Ребят — одна из старейших в Париже; известна с XIII в.; находится неподалеку от дворца Пале-Рояль, отходит от улицы Сент-Оноре в северном направлении; название, по-видимому, получила по имени находившегося на ней в средние века одноименного коллежа (среднего закрытого учебного заведения).


Парни, Эварист Дезире де Форж (1753–1814) — французский лирический поэт, известный своим свободомыслием; автор сборника «Эротические стихи» (1778 г.) и атеистической поэмы «Битва старых и новых богов» (1799 г.).


Вольтер (настоящее имя — Мари Франсуа Аруэ; 1694–1778) — французский писатель и философ-просветитель; сыграл огромную роль в идейной подготовке Великой французской революции.

Трагедия Вольтера «Заира» (1732 г.) написана по мотивам знаменитой трагедии «Отелло» английского драматурга и поэта Уильяма Шекспира (1564–1616).


Парнас — горный массив в Средней Греции; в древнегреческой мифологии местопребывание бога солнечного света, покровителя искусства Аполлона и девяти муз, его спутниц. В переносном смысле — содружество поэтов.


Пинд — горы в Греции.


Грации (древнегреческие хариты) — в античной мифологии вначале божества плодородия, затем богини красоты и радости, олицетворения женской прелести.


«Монитёр» — имеется в виду газета «Le Moniteur universel» («Всеобщий вестник»); выходила в Париже с 1789 по 1901 гг.; в 1799–1869 гг. — официальный правительственный орган.


Санкюлоты (от фр. sans — «без» и culotte — бархатные панталоны до колен, их носили дворянство и буржуазия; буквально: «не имеющие штанов», в переводе русских современников — «голоштанники») — презрительное прозвище, данное аристократией простолюдинам — участникам Французской революции, носившим длинные брюки навыпуск из грубой ткани, но те с гордостью приняли прозвище; слово вошло в международный обиход и стало синонимом слов «патриот», «революционер».


… Англия — гнездо лебяжье // Среди огромного пруда. — Это слова принцессы Имогены из трагикомедии Шекспира «Цимбелин» (III, 4).


Питт, Уильям (в исторической литературе обычно называется Пит-том Младшим; 1759–1806) — английский государственный деятель, премьер-министр в 1783–1801 и в 1804–1806 гг.; главный организатор второй и третьей антифранцузских коалиций феодальных европейских государств.


Фермопилы — горный проход между Северной и Средней Грецией. В 480 г. до н. э. во время греко-персидских войн 500–449 гг. до н. э. там произошло сражение между армией царя Ксеркса и союзными войсками греческих городов-государств во главе с царем Спарты Леонидом (508/507–480 до н. э.; правил с 488 г. до н. э.). После того как персы обошли Фермопилы, Леонид приказал своим войскам отступить, а сам во главе 300 спартанских воинов остался защищать проход. Все они погибли после героического сопротивления. Фермопилы остались в истории как пример стойкости и мужества, а Леонид как образец геройства и патриотизма.


Улица Тома-дю-Лувр (точнее: Сен-Тома-дю-Лувр — Святого Фомы Луврского) — выходила на берег Сены между дворцами Лувр и Тю-ильри; известна с XII в.; свое название получила от находившейся некогда на ней церкви святого Тома (Фомы).

Лувр — дворцовый комплекс в Париже; строился начиная с XII в. как крепость, защищавшая подходы к городу с запада; в XVI–XVII вв. резиденция французских королей.


«Марсельеза» — революционная песня; первоначально называлась «Боевая песнь Рейнской армии»; с конца XIX в. государственный гимн Франции. Была написана в Страсбург в апреле 1792 г. поэтом и композитором, военным инженером Клодом Жозефом Руже де Лилем (1760–1836). Под названием «Гимн марсельцев» (сокращенно «Марсельеза») была в 1792 г. принесена в Париж батальоном добровольцев из Марселя и быстро стала популярнейшей песней Революции. Перевод первых двух строк «Марсельезы» взят из книги «Песни первой французской революции», Academia, 1934.


Аристотель (384–322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый; основоположник формальной логики; его сочинения охватывают все области современного ему знания.


Дора́, Клод Жозеф (1734–1780) — французский поэт и писатель; автор фривольных стихов, а также комедий в прозе и серьезного труда о немецкой литературе XVIII в.


Бернар, Пьер Жозеф (известен также под именем Жанти-Бернар; 1710–1775) — французский поэт, автор немногочисленных, но весьма популярных в XVIII в. произведений; умер в должности королевского библиотекаря.


… Поклянись на алтаре отечества. — Алтари отечества появились после начала Революции и были одними из первых ее эмблем, воплощавших идею патриотизма; представляли собой монументальные сооружения, в середине 1790 г. воздвигнутые в большинстве населенных пунктов Франции перед зданиями муниципалитетов, на возвышенностях и других видных местах; служили для проведения торжественных и праздничных церемоний, принесения воинской присяги, заключения актов гражданского состояния и т. д.


… пароль: «Галлия и Лютеция». — Галлия, страна, населенная в древности кельтскими племенами галлов, занимавших территорию современных Франции, Бельгии и части Швейцарии. В I в. до н. э. была завоевана Римом и восприняла его цивилизацию. Галлию и галлов считают предшественниками современных Франции и французов. Лютеция — римское название находившегося на месте современного Парижа главного города одного из галльских племен. Иногда в устной речи Лютецией называют современную столицу Франции.


Лукреция (VI в. до н. э.) — древнеримская патрицианка (знатная женщина); была обесчещена сыном последнего царя Рима Секстом; рассказав об этом мужу и отцу, она взяла с них клятву отомстить, после чего заколола себя кинжалом. Это событие послужило поводом для свержения царской власти и установления в Древнем Риме республики.


… верный своим анакреонтическим вкусам… — то есть приверженный к поэзии в духе Анакреонта (ок. 570–478 до н. э.) — древнегреческого лирического поэта, воспевавшего любовь, вино, праздную жизнь.

III
Улица Фоссе-Сен-Виктор (улица Рвов Святого Виктора) — расположена поблизости от Ботанического сада; название получила от устроенных здесь в конце XII — начале XIII в. оборонительных сооружений и от находившегося здесь когда-то аббатства. Ныне — часть улицы Кардинала Лемуана.


Ботанический сад — научно-исследовательское и учебное заведение в Париже; включает в себя Музей естественной истории, коллекции животных и растений; создан в конце XVIII в. на базе собственно ботанического сада, основанного в 1626 г. Находится на левом берегу Сены выше старого Парижа по течению реки.


Предместье Руль — находится у северо-западных окраин старого Парижа на противоположном от Ботанического сада конце города.


Улица Веррери — находится в восточной части старого Парижа, недалеко от ратуши; проходит параллельно правому берегу Сены.


Мост Мари — ведет с правого берега Сены на остров Сен-Луи, расположенный по течению реки чуть выше острова Сите; построен в 1614–1635 гг.; один из первых каменных мостов в городе; назван в честь его строителя, генерального подрядчика мостов Кристофа Мари.


Мост Турнель — продолжает мост Мари с южного берега острова Сен-Луи, пересекая южный рукав Сены, ведет на левый берег реки; один из самых старых мостов города; сооружен из дерева в 1369 г., перестроен в каменный в середине XVII в.; назван в честь королевского дворца Турнель, находившегося неподалеку.


Набережная Сен-Бернар — в XVIII в. так называлась набережная, идущая по левому берегу Сены против острова Сен-Луи; на нее выходил мост Турнель; современное ее название — набережная Турнель, а нынешняя набережная Сен-Бернар находится немного выше по течению реки.


Старая улица Сен-Жак — находилась на юго-восточной окраине Парижа, в бедном предместье Сен-Виктор рядом с Ботаническим садом; современное название — улица Сансье.


Бьевр — небольшая речка, левый приток Сены; протекала в предместье Сен-Виктор.

IV
Улица Руль — расположена в центре Парижа, в районе дворцов Лувр и Пале-Рояль и улицы Сент-Оноре; по ней проходил путь повозок с приговоренными к казни от тюрьмы Консьержери на площадь Революции.


Улица Сент-Авуа — проходила мимо укрепленного монастыря Тампль в северо-восточной части старого Парижа; в 1851 г. при перестройке города вошла составной частью в нынешнюю улицу Тампль.


Улица Фонтен — выходит на улицу Тампль вблизи монастыря; современное название: Фонтен-дю-Тампль; в XVIII в. порой называлась также улицей Мадлонеток.

Мадлонетки — монахини, содержавшие исправительные дома для кающихся проституток; название таких домов (Madelonettes) стало нарицательным для заведений подобного рода. Получили свое название по имени святой Марии Магдалины, христианской святой, происходившей из города Магдала в Палестине (ныне Мигдал), отсюда и ее прозвище; была одержима бесами и вела развратную жизнь, однако, исцеленная Христом, покаялась и стала его преданнейшей последовательницей и проповедницей его учения.


Капет — прозвище, данное Людовику XVI во время Революции, так как его отдаленным предком был французский король с 987 г.

Гуго Капет (ок. 940–996), основатель династии Капетингов; один из ее отпрысков стал родоначальником дома Бурбонов, к которому принадлежал Людовик. В соответствии с этим Марию Антуанетту пренебрежительно называли женой Капета или вдовой Капет.


Егеря (фр. chasseurs) — в XVII–XIX вв. легкая пехота, действовавшая преимущественно в рассыпном строю; ее задачей было расстраивать ружейным огнем плотные построения войск противника; во французской армии появились в середине XVIII в.


… изменил его, поскольку имя Жан отзывалось аристократией и деизмом. — Во время Революции проходило массовое переименование населенных пунктов, особенно названных в честь какого-либо святого, и перемена людьми личных имен, тоже данных им в честь святых. В этой «кампании» отразились, во-первых, попытки некоторых революционных групп провести в стране дехристианизацию, заменить католицизм гражданскими культами Верховного Существа или Разума. Во-вторых, эти массовые переименования явились проявлением стереотипа человеческого сознания, свойственного периодам социальных и идейных переворотов: они отразили стремление многих французов времен Революции решительно отмеживаться от дореволюционного прошлого, порвать с ним и даже забыть его.

Деизм (от лат. deus — «бог») — религиозно-философское учение, возникшее в начале XVII в.; признавая существование божества как творца мира, отвергает его вмешательство в дальнейший ход вещей и допускает познание бога лишь с помощью разума. В первой половине XVIII в. деизм получил значительное распространение среди мыслителей Просвещения, в том числе и во Франции, и сыграл большую роль в развитии свободомыслия.


Агесилай (442–358 до н. э.) — царь древнегреческого города-государства Спарты с 399 г. до н. э.; в 396–395 гг. вторгся в Малую Азию, чтобы предотвратить нашествие персидской державы Ахеменидов на Грецию.

Принятие слугой Жаном имени древнегреческого героя было отражением общего увлечения античностью, распространенного во Франции накануне и во время Революции. Перенимались не только имена, но и названия должностных лиц, элементы одежды, некоторые обычаи, воинская атрибутика и т. д. Художники и писатели охотно использовали в своих произведениях сюжеты из античной истории, мифологии и литературы. Героика и идеология древности служила оружием в идейной и политической борьбе.


Аристид (по прозвищу Справедливый; ок. 540 — ок. 467 до н. э.) — политический деятель и полководец Древних Афин, вождь умеренно-демократического течения, защищавшего интересы сельского населения; организатор морского союза ряда греческих государств во главе с Афинами.


Льё — единица длины во Франции; сухопутное льё равняется 4,444 км.


Кюлоты — см. примеч. к ч. 1, гл. II.


Казимир — сорт полушерстяной ткани.


Фригийский колпак — красный колпак с загнутым набок верхом, повторявший форму шапки малоазийских греков древности; в годы Революции был излюбленным головным убором санкюлотов.


Парис — в древнегреческой мифологии и эпической поэме Гомера «Илиада» сын царя города Троя в Малой Азии; славился своей красотой и силой. Похищение Парисом Елены, жены царя Спарты, считавшейся красивейшей женщиной своего времени, послужило поводом к Троянской войне, походу героев Греции на Трою и разрушению города.


… пара пистолетов бывшей королевской фабрики в Версале… — Версаль — здесь: город близ Парижа, прилегающий к грандиозному дворцово-парковому ансамблю, сооруженному в основном во второй половине XVII в., главной резиденции французских королей в XVII — конце XVIII вв.


… школы на Марсовом поле. — Имеется в виду Военная школа, офицерское училище в Париже, комплекс зданий которого был построен в 1751–1753 гг.; во время Революции училище было упразднено. Марсово поле — плац для занятий перед Военной школой; название получил в честь Марса (древнегреческого Арея или Ареса), бога войны в античной мифологии; во время Революции служило местом торжественных церемоний и манифестаций; ныне парк.


… Ты спишь, Брут … а отечество в опасности. — Брут, Марк Юний (85–42 до н. э.) — древнеримский полководец и государственный деятель, один из главарей заговора против диктатора Юлия Цезаря и участник его убийства в 44 г. до н. э.

Здесь Лорен намекает на эпизод из биографии Брута, изложенной писателем и историком Плутархом (ок. 45 — ок. 127), автором «Сравнительных жизнеописаний» знаменитых греков и римлян. Противники Цезаря, чтобы заставить Брута принять участие в заговоре против диктатора, писали на трибуне, на которой тот отправлял свою общественную должность: «Ты спишь, Брут?» или «Ты не настоящий Брут!» («Брут», 9). При этом они намекали на его полулегендарного предка Луция Юния Брута, который, по преданию, в 510–509 гг. до н. э. установил в Риме республиканский строй. Возможно также, что Лорен имеет в виду сцену вторую первого акта и сцену первую второго акта трагедии Шекспира «Юлий Цезарь», где имеются отзвуки рассказа Плутарха.


Эвхариса — в древнегреческой мифологии нимфа, приближенная нимфы Калипсо, владычицы острова Огигия на Крайнем Западе земли.


Шенье, Андре Мари (1762–1794) — лирический поэт и публицист; выступал против политики якобинцев; был казнен; воспет в стихотворении «Андрей Шенье» А. С. Пушкина.


Демустье, Шарль Альбер (1760–1801) — французский литератор и поэт.


… я знаю одну Эмилию… — Имеется в виду сочинение Демустье «Письма к Эмилии о мифологии», вышедшее в Париже в шести частях в 1786–1798 гг.


Юпитер (древнегреческий Зевс) — верховный бог в античной мифологии, владыка грома и молний, повелитель богов и людей.


… если ты произнесешь еще хотя бы одну строчку стихов, я засвищу. — Намек на забавный эпизод из жизни Демустье. Во время представления одной его пьесы, закончившегося провалом, некий молодой человек, сидевший в театре около автора, не зная Демустье, обратился к нему со словами: «Я в отчаянии, что не могу освистать это ужасное сочинение». Тогда Демустье достал из кармана позолоченный ключ и с улыбкой протянул его соседу.


Елисейские поля — одна из главнейших магистралей Парижа; ведет от площади Революции (ныне — Согласия) и сада дворца Тюильри в западном направлении; в своем начале окаймлена парком; во время Революции еще не была полностью застроена.


Протей — одно из морских божеств в древнегреческой мифологии; бессмертный старец; символ изменчивой стихии: был способен принимать любой облик (зверя, воды, дерева); обладал даром предвидения будущего, однако прорицал только тем, кто мог уловить его истинный облик.


Аристей — одно из древнейших земледельческих божеств в древнегреческой мифологии; сын Аполлона; научил людей виноградарству, разведению оливок и пчеловодству; Протей посоветовал ему, как вернуть пчел, погубленных другими богами.


Вергилий (Публий Вергилий Марон; 70–19 до н. э.) — древнеримский поэт, автор героического эпоса «Энеида», сборника стихотворений «Буколики» («Пастушеских песен») и поэмы «Георгики» («Поэмы о земледелии»).


Барнав, Антуан Пьер Жозеф Мари (1761–1793) — политический деятель и социолог; участник Французской революции, сторонник конституционной монархии; в период усиления революционного движения вступил в тайные сношения с королевским двором; был казнен.


Диафуарус — тупой и невежественный врач из комедии-балета «Мнимый больной» французского драматурга, поэта и театрального деятеля Мольера (настоящее имя — Жан Батист Поклен; 1622–1673). Однако в данном случае у Дюма неточность: цитируемые слова произносит персонаж пьесы «Любовь-целительница» (II, 4) доктор Баис. Пьеса была поставлена в 1665 г. и высмеивала современную Мольеру медицину.


Вашингтон, Джордж (1732–1799) — американский государственный и военный деятель; главнокомандующий во время Войны за независимость североамериканских колоний Англии (1775–1783); первый президент США (1789–1797).


Улица Бетизи — небольшая улица в центре старого Парижа на правом берегу Сены неподалеку от дворца Лувр и Рынка; известна с XVIII в.; ныне не существует..


… тебя примут за мюскадена. — Слово «мюскаден» (от фр. musc — «мускус», буквально — «душащийся мускусом») вошло в обиход в 1790 г.; так называли щеголей из аристократической буржуазной молодежи; их банды осуществляли террор против революционеров и рабочего населения Парижа.


Хлорида (Хлориса) — в древнегреческой мифологии богиня цветов; отождествлялась с древнеиталийской богиней цветов, юности и удовольствий Флорой, которая в живописи нового времени изображалась в виде молодой девушки с цветами.

Здесь: героиня небольшого стихотворения «Букет Хлориде», популярного среди волокит XVIII в., получившая имя в честь богини Хлориды.

V
Секция Лепелетье (до 1792 г. — секция Библиотеки; в 1792–1793 гг. — секция Девяносто второго года) — находилась в северной части старого Парижа, в районе богатых кварталов, примыкавших к Большим бульварам; на территории секции или в ее ближайшем окружении находились важнейшие политические центры страны: Конвент, революционные клубы и т. д. Называлась в честь депутата Конвента, якобинца Мишеля Лепелетье де Сен-Фаржо (1760–1793), убитого контрреволюционером в отмщение за казнь короля.

Дюма ошибается, связывая название секции с улицей Лепелетье (о ней см. ниже).


Люди мантии (фр. gens de robe) — выходцы из богатой буржуазии, получившие дворянское достоинство в результате покупки имений разорившихся дворян-землевладельцев и одновременного приобретения у государства различных судебно-административных должностей.


… в той постоянной парламентской оппозиции… — Парламентами назывались высшие суды в королевской Франции, из которых каждый имел свой округ. Наибольшее значение имел Парижский парламент, обладавший некоторыми политическими правами, в частности правом возражения против королевских указов и внесения их в свои книги (регистрации), без чего указы не могли иметь законной силы, а также правом их отмены. В парламенте, кроме профессиональных юристов, по мере надобности заседали также принцы королевского дома и лица, принадлежавшие к высшей светской и духовной знати.

На практике парламенты часто являлись центрами оппозиции правительству, особенно со стороны буржуазии. По инициативе канцлера Мопу (см. примеч. ниже) в 1771 г. парламенты во Франции были уничтожены и заменены королевскими верховными судами. В царствование Людовика XVI в 1774 г. старая судебная система была восстановлена, но в годы Революции окончательно уничтожена.


Моле, Матьё (1584–1656) — французский государственный деятель, первый президент Парижского парламента (с 1641 г.), с 1651 г. министр юстиции (хранитель печатей); пытался смягчить противоречия между правительством и парламентом, но вместе с тем твердо отстаивал самостоятельность общественных учреждений.


Мопу, Рене Никола Шарль Огюстен де (1714–1792) — французский политический и судебный деятель, канцлер (глава судебного ведомства) и хранитель печатей (1768–1774); проводил политику укрепления власти короля и ограничения прав парламента. Мопу — персонаж романа Дюма «Джузеппе Бальзамо».


Бастилия — крепость, прикрывавшая восточные окраины Парижа; известна с XIV в., позже вошла в черту города; служила тюрьмой для государственных преступников; 14 июля 1789 г. была взята восставшим народом и затем разрушена. Этот день считается началом Великой французской революции.


… благодаря постоянному посещению клубов… — Во время Революции, когда политическая активность масс была очень высока, различного рода организации были важным элементом общественной жизни. Главные политические клубы, в которые входили видные революционные деятели, играли роль, близкую к современным политическим партиям. Кроме того, существовало большое количество территориальных клубов и народных обществ, в том числе женских и детских, собиравшихся почти ежедневно. Там читались газеты и другая литература, обсуждались последние новости, вырабатывались требования и петиции, отмечались революционные праздники. Такие общества играли большую роль в воспитании граждан, а также в объединении их для каких-либо совместных действий.


Геракл (Геркулес) — величайший герой древнегреческой мифологии; прославился своей атлетической мощью и богатырскими подвигами.


… в походе на Версаль. — Имеется в виду народное выступление в Париже 5–6 октября 1789 г. Многотысячная толпа парижан, главным образом женщин, 5 октября двинулась по призыву Марата на Версаль и окружила дворец, требуя хлеба. 6 октября народ ворвался во дворец и заставил короля с семьей переехать из Версаля во дворец Тюильри в Париже.


…с врагом Республики в красной одежде. — Швейцарские гвардейцы-наемники, защищавшие дворец Тюильри 10 августа 1792 г., носили красные мундиры.


… Когда была объявлена война… — См. примеч. к ч. 1, гл. I.


… В первом же бою, при Жемапе, он был ранен… — В битве при Жемапе, селении в Бельгии, французские войска 2 ноября 1792 г. нанесли серьезное поражение австрийской армии. Победа открыла французам дорогу для завоевания бельгийской территории. Сражение при Жемапе (оно описано Дюма в романе «Таинственный доктор») вошло в историю военного искусства как первый пример применения новой пехотной тактики, выработанной в эпоху Революции.


Представитель народа — имеется в виду член Конвента, прикомандированный в качестве комиссара к армии. Направление таких комиссаров в самые ответственные места на театре военных действий и в тылу было способом управления и контроля высшего органа страны за исполнением его решений.


Людовик IX Святой (1214–1270) — король Франции с 1226 г.; принадлежал к династии Капетингов; отдаленный предок династии Бурбонов, представителем которой был Людовик XVI.


Улица Лепелетье — находится к северу от бульваров; проложена в конце XVIII в.; названа в честь городского купеческого старшины Лепелетье де Морфонтена, занимавшего этот пост в 1784–1789 гг.


Улица Виктор — по-видимому, это современная улица Сен-Виктор рядом с Ботаническим садом.


Клоака — подземный канал для стока нечистот. В переносном смысле — отвратительное и грязное место, безнравственная среда.

VI
Сантер, Антуан Жозеф (1752–1809) — деятель Французской революции, владелец пивоварни в Сент-Антуанском предместье в Париже; был близок к жирондистам; в 1792–1793 гг. командующий парижской национальной гвардией; в 1793 г. в чине генерала участвовал в войне в Вандее; после переворота 9 термидора отошел от политической деятельности.


… в отдушнике печи спрятана записка, уничтожьте ее! — Эпизод уничтожения спрятанной записки и допроса королевы действительно имел место. Эта сцена, так же как и все описание жизни королевской семьи в Тампле, дается Дюма по мемуарам слуги дофина Франсуа Гю (1757–1819), принцессы Марии Терезы и другим воспоминаниям и документам. Однако допрос тогда проводил не Сантер, а лидер левых якобинцев Эбер.


«Австриячка» — пренебрежительное прозвище королевы Марии Антуанетты, которая происходила из царствовавшего тогда в Австрии дома Габсбургов.


Совет Тампля — по-видимому, имеется в виду один из органов, осуществлявших наблюдение над королевской семьей, так называемый постоянный совет, состоявший из офицеров муниципальной гвардии, которые неотлучно находились в Тампле при охраняемых ими узниках.


… Ты не будешь больше выходить… — 1 апреля 1793 г. Коммуна Парижа приняла постановление, запрещающее любому человеку, который находился на службе в Тамиле, заходить в башню, где была заключена королевская семья. Этим же постановлением Тизону и его жене запрещалось покидать башню и общаться с кем-либо извне.


… гнусное обвинение, подобное выдвинутому Светонием против Агриппины. — По инициативе Симона (см. примеч. к ч. 1, гл. VII) и Эбера и на основании показаний дофина Луи, который, вероятно, по своему малолетству не понимал их значения, Мария Антуанетта была обвинена в развращении сына, приучении его к противоестественным порокам и даже в принуждении к сожительству с ней. Однако эти обвинения, решительно опровергнутые принцессой Елизаветой, не подтвержденные принцессой Марией Терезой и, очевидно, клеветнические, были предъявлены королеве только осенью 1793 г. во время ее процесса и накануне казни. Так что Дюма здесь несколько опережает события. Сделать эту клевету в адрес королевы достоянием гласности не удалось.

Светоний (Гай Светоний Транквилл; ок. 70 — ок. 140) — древнеримский писатель, автор книги «Жизнеописание двенадцати Цезарей», содержащей биографии первых римских императоров.

Агриппина Младшая (ок. 15–60) — мать императора Нерона, известная своей развращенностью и преступлениями; была убита по приказанию сына, не желавшего ее вмешательства в государственные дела. После нескольких неудавшихся покушений она была зарезана. Сведения об их кровосмесительной связи изложены Светонием в очерке «Нерон» (XXVIII).

Нерон, Клавдий Цезарь (37–68) — римский император в 54–68 гг., последний из династии Юлиев-Клавдиев; отличался чудовищной жестокостью.

VII
Комитет общей безопасности (в исторической литературе часто неточно называется Комитетом общественной безопасности) — был учрежден Конвентом в октябре 1792 г.; выполнял функции борьбы с внутренней контрреволюцией, спекуляциями и т. д. Состав Комитета и направление его деятельности неоднократно менялись в связи с общей политической обстановкой, так как различные группировки в Конвенте использовали его как орудие борьбы за власть. Прекратил свою деятельность в октябре 1795 г. одновременно с роспуском Конвента.


Ослен (Осселэн), Шарль Никола (1754–1794) — юрист; активный участник революционных выступлений 1789–1793 гг. в Париже; депутат Конвента, якобинец, голосовал за казнь Людовика XVI; член парижского уголовного суда и Комитета обшей безопасности; казнен за укрывательство контрреволюционеров.


Закон о подозрительных (точнее: декрет Конвента) — был принят 17 сентября 1793 г. Согласно этому декрету, объявлялись подозрительными следующие лица: те, кто не мог представить сведения об источниках существования и о выполнении своих гражданских обязанностей, не получил свидетельства о гражданской благонадежности, проявил себя речами или поведением как враг свободы; чиновники, отрешенные от должности Конвентом или его комиссарами; эмигранты и связанные с ними дворяне. Они подлежали полицейскому надзору или аресту по решению местных властей. Фактически чрезвычайно широкое толкование понятия «подозрительный» позволяло подвергнуть аресту от имени любого местного революционного комитета любого человека на любом основании.


Купидон (или Амур, древнегреческий Эрос, Эрот) — одно из божеств любви в античной мифологии; часто изображался шаловливым мальчиком с луком, чьи стрелы, попадая в сердце человека, пробуждают любовь.


Симон, Антуан (1736–1794) — участник Французской революции, ярый якобинец, член совета Коммуны Парижа; по профессии сапожник; был в охране Тампля, когда там была заключена королевская семья; воспитатель наследника престола после смерти Людовика XVI; казнен сразу же после переворота 9 термидора; утверждения о жестоком обращении Симона с дофином современными историками признаются несправедливыми.


Площадь Революции (ныне — площадь Согласия) — одна из красивейших площадей Парижа и один из центров его планировки; спроектированная в середине XVIII в., называлась тогда площадью Людовика XV; расположена между проспектом Елисейские поля и садом дворца Тюильри; во время Революции неоднократно служила местом казней (на ней казнили и Людовика XVI).


Сильфиды (и сильфы) — духи воздуха в кельтской и германской мифологии и в средневековых поверьях многих европейских народов.


… это оружие равнялось палице Геркулеса. — Огромная деревянная дубина вместе с луком и стрелами была основным оружием Геркулеса.


Мулине — фехтовальный прием, при котором шпага или палка движется в горизонтальной плоскости вокруг тела бойца.


… подобно истинному воину Спарты… — Воины древнегреческого города-государства Спарты отличались храбростью, дисциплинированностью и высокой военной подготовкой.

VIII
Туаз — единица длины во Франции, равная 1,949 м.


Генеральный совет — здесь: Генеральный совет Коммуны Парижа (см. примеч. к ч. 1, гл. I).


Фурнитура — вспомогательные материалы, применяемые в некоторых видах производства; здесь: пряжки, пуговицы и т. д.


Гризетка — молодая девушка-работница (швея, шляпница, продавщица и т. п.). Прозвище произошло от названия легкой и недорогой ткани (гризет); в платья из такой ткани чаще всего одевались эти девушки. Во французской литературе XIX в. возник тип гризетки — веселой, кокетливой и доступной.

IX
Робеспьер, Максимилиан (1758–1794) — виднейший деятель Французской революции; депутат Учредительного собрания и Конвента, вождь якобинцев; глава революционного правительства (1793–1794); был казнен после переворота 9 термидора.


… прибыв, по-видимому, из Вандеи. — Имеется в виду крестьянское восстание против Революции и Республики в ряде провинций в Западной Франции в 1793–1796 гг. с центром в департаменте Вандея, по имени которого оно получило свое название. Отдельные вспышки волнений, происходившие с 1791 г., в марте 1793 г. переросли в настоящую войну. Восстание, причинами которого явились объявленный Конвентом массовый набор в армию, усиление эксплуатации деревни со стороны городской буржуазии и преследования церкви, было использовано контрреволюционным дворянством и духовенством в своих целях. Восставшие получали помощь из-за границы от эмигрантов и Англии. Правительственные войска в начале этой войны потерпели ряд серьезных поражений. Сопровождавшееся чрезвычайными жестокостями с обеих сторон, восстание было подавлено летом 1796 г. Однако отдельные контрреволюционные мятежи в Вандее повторялись в 1799, 1813 и 1815 гг.


Застава Руль — находилась у западных окраин Парижа.


Улица Барр-дю-Бек — находилась в восточной части старого Парижа на правом берегу Сены неподалеку от острова Сен-Луи; при перепланировке Парижа вошла в 1851 г. в состав нынешней улицы Тампль.

X
Фиакр — наемный экипаж; название ему дал особняк Сен-Фиакр в Париже, где в 1640 г. была открыта первая контора по найму карет.


Боскет — группа ровно подстриженных в виде стенок деревьев или кустов в парке или по его краям.


… был поглощен этой буколической песенкой… — То есть написанной в жанре буколической поэзии, описывающей прелести скромной и естественной жизни на лоне природы.


… мадам Вето, ты грозишь… — Здесь цитируются строки из «Карманьолы» — революционной песни «Дело пойдет!» (фр. «Çа ira!»; употребительны также переводы: «Пойдет!», «Наладится!» и др.) — одной из самых популярных и любимых песен Французской революции; возникла 14 июля 1790 г. во время празднования годовщины взятия Бастилии; получила название по своему припеву, к которому постоянно прибавлялись все новые куплеты на злобу дня.

«Мадам Вето» — прозвище королевы Марии Антуанетты, отражающее ее упорное сопротивление Революции.

Вето (лат. veto — «запрещаю») — отказ главы государства подписать и ввести в действие закон, принятый парламентом.


… Гражданин Агрикола… — Гвардеец, согласно моде своего времени на античность, принял имя древнеримского полководца Гнея Юлия Агриколы (40–93).

XI
… Речь идет о Лорьяне, это же ясно. — В оригинале игра слов: «восток» по-французски l’orient, что произносится так же, как и название города Лорьян, который, однако, находится в Западной Франции, на берегу Бискайского залива.


Улица Сенных ворот — находилась несколько южнее Тампля, выходя на улицу Тампль с восточной стороны.


Кошениль — название нескольких видов насекомых, из самок которых добывают красную краску кармин.

XII
Рафаэль Санти (1483–1520) — итальянский художник и архитектор, представитель Высокого Возрождения.


Мадонна — именование Божьей Матери у католиков; ее изображение было постоянным сюжетом средневековых живописцев, в том числе и Рафаэля.


Перуджино (настоящее имя — Пьетро Вануччи; 1445/1452–1523) — итальянский художник, представитель Раннего Возрождения.


… со времен американской войны. — Имеется в виду Война за независимость американских колоний Англии (1775–1783); в ней Франция выступила на стороне восставших колонистов. В результате их победы образовалось новое государство — Соединенные Штаты Америки.


… Без частицы, господин Морис. — Частица de перед фамилией (а также de le, du и des), указывающая на владение поместьем или на происхождение из какой-то местности, была признаком дворянского достоинства.

Дворянские фамилии с частицей «дю» и недворянские с предлогом «дю» (они пишутся слитно) на слух не различаются.


Блуа — город в Средней Франции на реке Луаре, старинное владение королевского дома.


Отей — старинное селение у западных окраин Парижа; место расположения богатых загородных домов; в XIX в. вошло в черту города.


Пасси — в XVIII в. пригород Парижа на правом берегу Сены к западу от города; ныне входит в городскую черту.


Рамбуйе — здесь: небольшой город в 45 км юго-западнее Парижа.


… сбивая тростью, как Тарквиний, верхушки трав, цветов и чертополоха… — Имеется в виду последний римский царь Тарквиний Гордый (правил в 534/533–510/509 гг. до н. э.). Когда, согласно преданию, его сын, назначенный наместником завоеванной области, попросил совета, как надо управлять ею, Тарквиний стал сбивать тростью головки цветов. Сын понял намек и истребил всю местную знать.


Собор Инвалидов — церковь при Доме инвалидов, убежища для увечных солдат королевской армии, основанного Людовиком XIV в 70-х гг. XVII в. Собор был построен в 1679–1706 гг. знаменитым архитектором Ж. Ардуэн-Мансаром (1646–1708).


Стоицизм — течение в античной философии, приверженцы которого призывали бесстрастно следовать природе и року. Название происходит от гр. Stoa — афинской галереи, где учил основатель стоицизма Зенон из Китиона (ок. 333–262 до н. э.).


… шла подготовка к 31 мая. — 31 мая 1793 г. в Париже началось руководимое Коммуной восстание. Население столицы, возбужденное военными неудачами и известиями о роялистских восстаниях и недовольное политикой находившихся у власти жирондистов, выступило против них. Вооруженные национальные гвардейцы окружили Конвент и потребовали удаления жирондистских депутатов. На сторону восставших стали и монтаньяры. 2 июня Конвент под дулами направленных на него орудий принял решение об изгнании жирондистов и их домашнем аресте. Эти события описаны Дюма в романе «Таинственный доктор». Восстание 31 мая — 2 июня (некоторые исследователи называют его революцией) означало переход власти к якобинцам.


… Террор … устремился с вершины Горы… — Временем террора в исторической литературе обычно называется период лета 1793 — лета 1794 гг., когда революционное правительство по требованию народных масс жестоко расправлялось со своими противниками.


Секция Бют-де-Мулен («Мельничного холма») — располагалась в центре Парижа вблизи королевских дворцов; такое название носила в 1792 и с 1794 г.; до 1792 г. называлась секцией Пале-Рояля и Пале-Эгалите, в 1793 г. — секцией Горы.


Секция Гравилье (Гравильеров) — одна из самых революционных в Париже, населенная бедняками, преимущественно рабочими ленточного производства; была расположена неподалеку от центра города.


Квартал Сен-Виктор — иначе: предместье Сен-Виктор; в этом районе (в восточной части Парижа на левом берегу Сены) находился дом Женевьевы.


Бриссо, Жак Пьер (1754–1793) — журналист и публицист; депутат Законодательного собрания и Конвента; лидер и теоретик жирондистов, которых по его имени иногда называли бриссотинцами; был казнен.


Верньо, Пьер Виктюрьен (1753–1793) — деятель Французской революции; депутат Конвента, один из лидеров жирондистов; был казнен.


Валазе дю Фриш, Шарль (1751–1793) — член Конвента, жирондист; был приговорен к смертной казни; покончил с собой в зале суда.


Ланжюине, Жан Дени (1753–1827) — французский политический деятель; депутат Учредительного собрания и Конвента, жирондист; вместе со всей этой группировкой был изгнан из Конвента и скрывался; возвращен в Конвент после 9 термидора; во время царствования Наполеона был сенатором и получил графский титул; после реставрации Бурбонов примыкал к либеральной оппозиции.


Барбару, Шарль Жан Мари (1767–1794) — адвокат; в 1792 г. чрезвычайный делегат Марселя в Париже; депутат Конвента, жирондист; был казнен.


Фабр д’Эглантин, Филипп Франсуа (1750–1794) — драматург и поэт; член Конвента; якобинец, затем сторонник Дантона; составитель нового революционного календаря; был казнен.


Марат, Жан Поль (1743–1793) — виднейший деятель Французской революции; естествоиспытатель, философ и публицист; врач; по происхождению швейцарец; один из вождей якобинцев, депутат Конвента; выступал в защиту интересов широких народных масс; убит Шарлоттой Корде. Марат — персонаж романов серии «Записки врача» и «Инженю»; убийство Марата описано в романе «Дочь маркиза».


Ролан де ла Платьер, Жан Мари (1734–1793) — депутат Конвента, один из лидеров жирондистов; министр внутренних дел в 1792–1793 гг.


Серван, Жозеф (1741–1808) — французский генерал; военный министр в кабинете жирондистов (1792 г.).


Клавьер, Этьенн (1735–1793) — банкир; министр финансов в правительстве жирондистов.


Монж, Гаспар (1746–1818) — французский математик и общественный деятель; в 1792–1793 гг. — морской министр, в 1797 г. заведовал пороховыми и орудийными заводами Республики; основатель и профессор известной Политехнической школы для подготовки военных и гражданских инженеров; принимал участие в разработке метрической системы мер и весов; участник Египетской экспедиции Бонапарта (1798–1799); сенатор и граф Империи; после реставрации Бурбонов был изгнан из учебных и научных учреждений, где он работал.


Лебрен-Тондю, Пьер Анри (настоящее имя — Пьер Мари Анри Элен Тондю; 1754–1793) — французский политический деятель и журналист; был близок к жирондистам; в августе 1792 — июле 1793 гг. министр иностранных дел; осенью 1793 г. был обвинен в неудачах внешней политики и в декабре казнен.


… слова угрозы, произнесенные герцогом Брауншвейгским… — Герцог Брауншвейгский — немецкий владетельный князь Карл II Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейг-Вольфенбютельский (1735–1807), прусский военачальник, генерал-фельдмаршал; участник войн против революционной Франции и Наполеона, в 1792–1794 гг. главнокомандующий союзными австро-прусскими войсками; его манифест от 25 июля 1792 г. в защиту короля и с угрозами в адрес сторонников Революции вызвал бурное возмущение во Франции и ускорил падение монархии.


Лонгви — крепость в Северо-Восточной Франции; 22 августа 1792 г. была взята прусскими войсками после нескольких дней бомбардирования.


Верден — город и крепость в Северо-Восточной Франции, на реке Мёзе; 1 сентября 1792 г. сдался прусским войскам после непродолжительного артиллерийского обстрела. Сдача Вердена как результат предательства местных аристократов и богатых буржуа описаны Дюма в романе «Таинственный доктор».


… уже бредил сентябрьскими днями… — См. примеч. к ч. 1, гл. I.


Хлодвиг I (465–511) — король франков с 481 г.; принадлежал к роду Меровингов; положил начало Франкскому государству, завоевал территорию современной Франции к северу от Луары; в 496 г. принял христианство, что обеспечило ему поддержку галло-римского населения и облегчило дальнейшие завоевания.


… склонил голову под этим кровавым крещением, чтобы потом поднять ее еще выше… — Намек на слова, сказанные во время крещения святым Реми Хлодвигу: «Склони голову, надменный сикамбр!»

Святой Реми (Ремигий; ок. 437 — ок. 530) — епископ Реймсский; в 496 г. обратил Хлодвига в христианскую веру.

Сикамбры — одно из германских племен, к которому святой Реми причислил франка Хлодвига.


… Марат обвинен и оправдан. — 12 апреля 1793 г. Конвент принял декрет об аресте Марата ипредании его суду за то, что он подписал письмо Якобинского клуба в провинции с призывом отозвать жирондистских депутатов. Однако массы беднейшего населения Парижа не дали арестовать Марата, а процесс в Революционном трибунале 23 апреля закончился полным оправданием обвиняемого.


Анрио, Франсуа (1761–1794) — деятель Французской революции; мелкий служащий; командующий национальной гвардией Парижа с 31 мая 1793 г.; якобинец, сторонник Робеспьера; казнен вместе с ним после переворота 9 термидора.

XIII
… посредине бывшей куртины… — Старые стены Тампля ко времени Революции были уже разрушены; в сентябре 1792 г. была возведена новая квадратная ограда, в центре которой находилась служившая тюрьмой главная башня.

Куртина — участок крепостной стены или вала между двумя бастионами.


Букс (самшит) — род вечнозеленых кустарников или деревьев с очень крепкой и тяжелой древесиной; разводится как декоративное растение, а также используется для изготовления музыкальных инструментов и столярных изделий.


… «Господин Вето харкает в мешок». — «Харкнуть в мешок» (или «чихнуть в мешок») — на простонародном жаргоне времен Французской революции означает — быть казненным, обезглавленным, так как после казни отрубленную голову бросали в мешок. Согласно воспоминаниям Клери, слуги дофина, картинка с изображением гильотинированного короля действительно висела в этом импровизированном кабачке.


Сомюрское вино — шипучее вино из города Сомюр в Западной Франции.


Бри — знаменитый столовый сыр, производимый в старинном графстве Бри в Северо-Восточной Франции.


Известковый туф — общее название легких горных пород, образовавшихся из отложений углекислых источников.


Сабо — башмаки, выточенные из цельного куска дерева, обувь французской городской и сельской бедноты.


Маркитантка (от ит. mercatante — «торговец») — торговка продуктами питания и предметами солдатского обихода, сопровождающая войска в лагерях и в походе.


… рассказывал о самопожертвовании Курция… — Курций, Марк — герой древнеримской легенды. Согласно преданию, в 362 г. до н. э. на римском форуме (площади) образовалась пропасть, которую никак не удавалось засыпать; по объяснению жрецов, это означало, что отечество в опасности и она будет предотвращена, лишь когда Рим пожертвует лучшим своим достоянием. Тогда юноша Курций, заявив, что лучшее достояние Рима — храбрость его сынов и оружие, на коне и в полном вооружении бросился в пропасть, после чего она закрылась.


Фабриций — Кай Фабриций Лусцин (конец IV — первая половина III в. до н. э.) — древнеримский государственный деятель, полководец и дипломат; прославился своей честностью и неподкупностью.


Кассий — Гай Кассий Лонгин (ум. в 42 г. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель, республиканец; вместе с Брутом возглавил заговор против Цезаря.


Анжуйское вино — группа первоклассных столовых вин, производимых в провинции Анжу в Западной Франции.


… Это бриссотинский сброд… — См. примеч. к ч. 1, гл. XII.

XV
Богиня Разума. — Тесные связи католической церкви с монархией, привилегированное положение духовенства и его выступления против Революции породили во Франции движение против христианства и попытки заменить его другой религией. Одной из таких попыток было распространение в 1793 г. культа Разума и замена религиозных праздников церемониями в его честь. В этих церемониях участвовала обычно богиня Разума, которую изображала юная девушка; играть эту роль считалось большой честью. Новый культ во Франции не привился и сошел на нет весной 1794 г.


… их называли «сосудами аббата Мори», а до того и позже — попросту пистолетами. — Существует рассказ времен Революции о том, как некая женщина, указывая на Мори, говорит, что он идет служить мессу. Согласившись с ней, аббат достает пару пистолетов и заявляет, что это его церковные сосуды. (Дюма ввел это выражение во французский язык, и пистолеты стали называться «сосудами аббата Мори».)

Мори, Жан Зефирен (1746–1817) — французский священник, выдающийся проповедник; депутат Учредительного собрания; вождь роялистов; кардинал; в начале XIX в. стал сторонником Наполеона и парижским архиепископом; после реставрации Бурбонов был вынужден отказаться от духовного звания.


Момус (Момос, Мом) — в греческой мифологии бог насмешки и порицания, сын Ночи; обычно изображался как сухощавый юноша с лицом сатира и в одежде шута.

… in partibus… — Полностью: in partibus infidelium («в странах неверных») — добавление к номинальному титулу католических епископов в нехристианских странах, преимущественно восточных. В переносном смысле — «в чужих краях».


… ты ведь ее знаешь, эту суровую богиню… — Весь разговор о девушке, которая должна изображать богиню Разума, проникнут фривольной иронией: Артемиза — французский вариант имени древнегреческой богини Артемиды (древнеримской Дианы), покровительницы плодородия, лесов и охоты. Но вместе с тем Артемида-Диана — богиня-девственница, покровительница женского целомудрия и в этом смысле — полная противоположность танцовщице Артемизе.


…на балу в Опере. — Имеется в виду государственный музыкальный театр Гранд-опера («Большая Опера»), основанный в конце XVII в.; был известен также публичными (часто костюмированными) балами, устраиваемыми в его помещении.


… достойной вдове Мавзола. — Мавзол (или Мавсол; ум. в 353 г. до н. э.) — царь области Кария в Малой Азии в 377–353 гг. до н. э. Его жена и сестра Артемизия (Артемиза) II (ум. в 351 г. до н. э.; правила с 353 г. до н. э.), с которой его связывала нежная любовь, после смерти супруга устроила конкурс на лучшее похвальное слово мужу и воздвигла ему в городе Галикарнасе великолепную гробницу — Мавзолей, считавшийся одним из чудес света и просуществовавший до начала XV в. Название этого сооружения стало нарицательным для наименования всякого величественного погребального здания.


Эгерия — в древнеримской мифологии нимфа одного из ручьев города, легендарная жена второго царя Рима Нумы Помпилия (715–673/672 до н. э.), помогавшая мужу своими советами; в переносном смысле — мудрая советчица.


Децим — французская бронзовая монета, одна десятая часть франка; иногда называлась «два су», так как при введении во время Революции метрической системы мер заменила монету в два су, почти равную ей по стоимости.


Сен-Жюст, Луи де (1767–1794) — деятель Французской революции; ближайший соратник Робеспьера; депутат Конвента; в 1793–1794 гг. член Комитета общественного спасения; сыграл большую роль в организации побед Франции в войне против первой коалиции контрреволюционных европейских государств (1792–1797); после переворота 9 термидора был казнен.


Флёрдоранж — белые цветы или померанцевого дерева или искусственные; в ряде европейских стран необходимое украшение наряда невесты, символ непорочности.


… распространилась знаменитая кантата. — Имеется в виду «Кантата к Разуму», один из многочисленных гимнов в честь нового культа, появившихся в 1793 г.

XVI
Бертен, Антуан де (1752–1790) — французский поэт; в своих первых стихотворных опытах был близок к творчеству Парни; автор элегий, а также путевых писем в стихах и прозе.


Теруань де Мерикур, Анна (настоящая фамилия — Тервань; 1762–1817) — деятельница Французской революции, бывшая актриса; участница штурма Бастилии и восстания 10 августа 1792 г.; возглавляла поход на Версаль 5 октября 1789 г.; была очень популярна в Париже; выступала в защиту жирондистов.


Ролан де Ла Платьер, Манон Жанна (1754–1793) — жена Жана Ро-лана, хозяйка политического салона; оказывала большое влияние на политику жирондистов, была автором многих их программных документов; после установления якобинской диктатуры казнена.


Гильотина — орудие для совершения смертной казни путем отсечения головы; введено во Франции во время Революции; получило свое название по имени французского врача, профессора анатомии Жозефа Игнаца Гильотена (Гийотена; 1738–1814), предложившего ее конструкцию.


… когда король возвращался из Варенна… — 21 июня 1791 г. Людовик XVI тайно, переодетый лакеем, с фальшивым паспортом, выданным русским послом, уехал с семьей из Парижа. Король рассчитывал добраться до верных ему войск на немецкой границе, во главе их двинуться на Париж и восстановить абсолютную монархию. Однако на одной почтовой станции он был опознан, а на дальнейшем пути в местечке Варенн (в департаменте Мёз, примерно в 250 км от Парижа) его карета была-задержана. 25 июня Людовик в сопровождении толпы вооруженного народа возвратился в Париж. Бегство Людовика XVI и его семьи и возвращение из Варенна описаны Дюма в романах «Волонтёр девяносто второго года» и «Графиня де Шарни».

XVII
Канатная улица — проходила вдоль южной стены Тампля; в настоящее время слилась с улицей Бретани, своим продолжением, и приняла ее название.


Ливр — старинная французская серебряная монета, основная денежная единица страны до Революции; в 1795 г. был заменен новым платежным средством — серебряным франком; 80 новых франков были приравнены к 81 ливру. В своих романах Дюма часто путает названия этих двух монет.


Ассигнаты — французские бумажные деньги периода Революции; первоначально были выпущены в 1789 г. в качестве государственных ценных бумаг, но быстро превратились в обычное средство платежа. Несмотря на обеспечение национальными имуществами — землями, конфискованными у дворян-эмигрантов и духовенства, — курс ассигнатов непрерывно падал, а их эмиссия росла. Выпуск был прекращен в начале 1796 г.


Тулан, Франсуа Адриан (1761–1794) — торговец, первоначально горячий сторонник Революции, член Генерального совета Коммуны; в 1793 г. — комиссар по надзору за королевской семьей в Тампле; составил вместе с Лепитром (см. ниже) план побега королевы; после раскрытия этого заговора был арестован и казнен; во времена Реставрации принцесса Мария Тереза Шарлотта назначила его вдове пенсию.


Улица Бос — небольшая улица рядом с Тамплем, проложенная в начале XVII в.; название получила в честь одной из французских провинций.


Шанцевые инструменты (от нем. Schanze — «окоп», «земляное укрепление») — инструменты для работ по устройству окопов, траншей и т. п.: лопаты, кирки и т. д.


Лепитр, Жак Франсуа (1764–1821) — французский литератор, республиканец, в 1792 г. член Коммуны Парижа; комиссар в Тампле по надзору за заключенными королевской семьи; участник заговора Тулана; в 1814 г. опубликовал в Париже «Некоторые воспоминания, или Достоверные заметки о моей службе в Тампле с 8 сентября 1792 до 26 марта 1793 года» («Quelques souvenirs, ou Notes fidéles sur mon service au Temple depuis le 8 septembre 1792 jusqu’au 26 mars 1793») — сочинение, одобренное принцессой Марией Терезой Шарлоттой, герцогиней Ангулемской.


Тюржи, Луи Франсуа (1763–1823) — слуга короля с 1784 г.; во время заключения королевской семьи в Тампле поддерживал ее связи с внешним миром; в 1795 г. сопровождал принцессу Марию Терезу в Вену, а с 1814 г., после реставрации Бурбонов, был ее первым камердинером.


Тюильри — королевский дворец на берегу Сены рядом с Лувром; построен во второй половине XVI в.; название получил от находившихся на его месте кирпичных (или черепичных) заводов (tuilleries); с осени 1789 г. главная резиденция французских монархов; в 1871 г. частично уничтожен пожаром и в 1882 г. снесен (сохранились лишь два его павильона).


Миндальное молоко — туалетная вода.

XVIII
… 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты… — См. примеч. к ч. 1, гл. XII.


… заметила гнев олимпийца… — Дюма иронически сравнивает недовольство Мориса с гневом Зевса-Юпитера, пребывавшего на горе Олимп в Греции.


… Горничная взяла имя цветка… — Мюге (Muguet) по-французски «ландыш».


… Следующий день был последний в декаде. — Согласно революционному календарю, введенному Конвентом 5 октября 1793 г., семидневная неделя была заменена декадой (десятидневкой); названия ее дней имели в основе латинские количественные числительные; последний день назначался для отдыха и назывался «декади» («десятый день»).

XIX
Геродот (ок. 484–425 до н. э.) — знаменитый древнегреческий историк и географ (Цицерон прозвал его «отцом истории»); ок. 445 г. до н. э. посетил Египет и собрал о нем обширные сведения, которые изложил во второй книге своего труда «История».


Левайян (Лавальян), Франсуа (1753–1824) — французский естествоиспытатель и путешественник; в 1780–1785 гг. совершил большое путешествие, описанное им в книге «Путешествие в глубь Африки» (1790 г.).


Катрен (от фр. quatre — «четыре») — четверостишие или законченная по смыслу строфа из четырех строк.


Каламбур — игра слов, основанная на их звуковом сходстве и смысловом различии и вызывающая комический эффект.


Аджюдан — старшее унтер-офицерское звание во французской армии; помощник офицера — командира взвода.


Гренадеры — солдаты, обученные бросанию ручных гранат; появились в европейских армиях в первой половине XVII в. и уже в конце этого столетия составляли отборные подразделения, назначавшиеся в самые ответственные места боя.

XX
Плебеи — в Древнем Риме первоначально неполноправные члены городской общины, не имевшие права пользования общественной землей. В переносном смысле — простонародье.


Мерсеро — подлинная фамилия одного из муниципальных гвардейцев, охранявших Тампль, бывшего носильщика, а тогда каменотеса; взята Дюма из воспоминаний Клери.


… его … стан был украшен трехцветным поясом. — В XVII–XIX вв. во Франции шарф национальных цветов (при Бурбонах белого, при Республике, Империи и Июльской монархии — бело-сине-красного) был знаком офицерского достоинства или занятия муниципальной, а также некоторых других чиновничьих должностей. Он носился как пояс или через плечо при выполнении служебных обязанностей.


Малый мост — перекинут через южный рукав Сены около собора Парижской Богоматери; один из самых старых мостов города, известен еще с римских времен и всегда сохранял это название; соединяет остров Сите с предместьем Сен-Жак.


Еврейская улица — получила свое название в XII в., когда на этой небольшой улице на острове Сите поселились богатые члены парижской еврейской общины.


Мост Нотр-Дам (мост Богоматери) — находится прямо напротив Малого моста на северной стороне острова Сите; ведет на правый берег Сены; один из старейших мостов Парижа, известен с римских времен и тогда назывался Большим; свое теперешнее название получил в начале XV в.; в 1793 г. назывался мостом Разума.


Площадь Ратуши — находится на правом берегу Сены перед зданием парижской ратуши; в XVIII в. называлась Гревской; служила местом казней.


Улица Вьей-Одриетт — отходит от улицы Тампль в восточном направлении на половине пути по ней от моста Нотр-Дам к Тамплю; известна с XIII в.; неоднократно меняла свое название; современное наименование — улица Одриетт.


… из легиона Виктор. — То есть национальные гвардейцы, жители предместья Сен-Виктор.

Легион — здесь: наименование частей (полков) национальной гвардии Парижа, формировавшейся по территориальному признаку.

XXI
Полубутылка — французская мера жидкости, равная 0,37 л, и бутылка того же объема.

XXIII
Кордельеры — см. примеч. к ч. 1, гл. I.


Метр (мэтр) — учитель, наставник; обращение во Франции к деятелям искусства, адвокатам и вообще выдающимся лицам; иногда, как в данном случае, имеет иронический оттенок.


Зефир — в древнегреческой мифологии — западный ветер. Имеется в виду употребление в европейской поэзии образа красивого юноши с крыльями бабочки, олицетворяющего мягкий, приятный ветерок.


Улица Барр — небольшая старинная улица неподалеку от Сены и парижской ратуши; наименование получила в XII в. от находившейся на ней еще с XI в. заставы (barriere), перекрывавшей въезд в город со стороны реки; название это неоднократно менялось, пока не было восстановлено в XVIII в.


Рапе — один из районов старого Парижа; расположен в его восточной части, выше ратуши по течению реки и напротив Ботанического сада.


Улица Нонандьер — небольшая старинная улица в Рапе.

XXIV
… отвели для допроса в главную секцию… — В оригинале section mere — «секция-матка». По-видимому, Дюма имел в виду Якобинский клуб.

XXV
Улица Мишель-ле-Конт — небольшая улица в центре старого Парижа неподалеку от Тампля; известна с XIII в.; когда-то проходила вдоль сооруженных здесь оборонительных рвов; в 1793–1806 гг. называлась улицей Мишель-Лепелетье в честь депутата Конвента Мишеля Лепелетье де Сен-Фаржо (см. примеч. к ч. 1, гл. V).


… барабаны забили поход… — То есть особый барабанный бой (в ритме марша) при отдании чести.


Гомерический хохот — неудержимый, очень громкий смех. Выражение возникло на основе описания смеха богов в эпических поэмах легендарного поэта и певца Гомера «Илиада» и «Одиссея».


Ламбаль, Мари Тереза Луиза де Савой-Кариньян, принцесса де (1749–1792) — одна из знатнейших дам французского двора, искренняя подруга Марии Антуанетты; в 1774–1775 гг. суперинтендантка (управляющая) ее двора; отставленная в результате придворных интриг, была до конца верна королеве: во время Революции разделила с ней тюремное заключение и погибла в тюрьме во время сентябрьской резни.


… несчастье подобно крови античной гидры: оно оплодотворяет жатву новых несчастий! — Королева вспоминает древнегреческие мифы о чудовищном змее — Лернейской гидре и величайшем герое Геракле. Геракл убил гидру, напитал ее ядом свои стрелы, и раны от них стали смертельными. От этих стрел случайно погибли двое его друзей, а затем и сам Геракл стал жертвой яда. Когда он застрелил похитителя своей невесты, тот перед смертью дал ей комок своей крови из раны и посоветовал натереть им плащ мужа, чтобы вернуть Геракла, если он ей изменит. Когда Геракл захотел жениться на другой женщине, жена натерла ядовитой кровью его плащ. Плащ прилип к телу, и отравленный герой погиб.

XXVI
… прижалась к ней губами. — Эта сцена описана в мемуарах принцессы Марии Терезы, муниципального комиссара Лепитра и слуги Тюржи.


… На фонарь мадам Вето! К оружью, граждане… Пусть крови… — Тизон здесь использует рефрен из популярной революционной песни «Карманьола» и первую строку рефрена «Марсельезы».

Часть вторая

I
… капитан егерей из Сен-Лё… — То есть подразделения национальной гвардии из прихода церкви Сен-Лё-Сен-Жиль на улице Сен-Дени в центре старого Парижа.


… Шевалье де Шато … ох как же я глуп: замков-то больше нет! Шевалье де Мезон… — В этих словах содержится игра слов: Шато (château) — по-французски «замок», а Мезон (maison) — «дом». Дословный перевод фамилии Мезон-Руж — «красный дом».

Говоря, что замков больше нет, Агесилай намекает на ликвидацию феодального землевладения во время Революции и на конфискацию земель эмигрировавших и репрессированных дворян.


Кожевенная набережная — одна из старейших в Париже, известна с 1369 г.; ведет от моста Менял к Новому мосту по правому берегу северного рукава Сены против острова Сите. С момента открытия до 1529 г. называлась Кожевенной, так как на ней помещались мастерские, обрабатывавшие кожу. С 1529 г. до 1769 г. называлась набережной Железного Лома: на ее парапетах располагались торговцы старым железом. С 1769 г. и по сей день имеет первоначальное название.


… Он увидел Лорена, окруженного группой марсельцев. — Имеются в виду волонтёры из Марселя, известные своей ярой революционностью.


Улица Сен-Жермен-л’Осеруа — проходит параллельно Кожевенной набережной в небольшом отдалении от Сены; одна из старейших в Париже, известна с IX в.; название получила от находящейся неподалеку церкви Сен-Жермен-л’Осеруа — также одной из старейших в городе (построена в XIII–XV вв.), придворного храма французских королей.


Мост Менял — один из первых мостов, построенных в Париже; перекинут через северный рукав Сены и ведет от Дворцового бульвара, проходящего у заднего фасада Дворца правосудия, к площади, на которой до начала XIX в. находился замок Большой Шатле.


Улица Прачек — находится неподалеку от правого берега Сены; отходит к северу от улицы Сен-Жермен-л’Осеруа; получила свое название в XIII в.; на ней селились белошвейки и прачки; в настоящее время называется улицей Сент-Оппортюн.

II
… поступи как апостол Фома: сходи и убедись. — Имеется в виду евангельский рассказ о неверии апостола Фомы в воскресение Христа. Фома заявил другим ученикам Иисуса: «Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю». Тогда Иисус явился к ученикам и сказал Фоме: «Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим» (Иоанн, 20: 25, 27).


Консьержери — часть комплекса зданий Дворца правосудия в Париже; бывший замок-резиденция главного исполнительного чиновника парламента — консьержа (отсюда ее название), затем — тюрьма, ныне — музей.


Кромвель, Оливер (1599–1658) — лидер Английской революции; происходил из обуржуазившегося дворянства; один из главных организаторов парламентской армии; содействовал установлению Английской республики (1649 г.); с 1650 г. — главнокомандующий; с 1653 г. — единоличный правитель (протектор) Англии.

III
Расин, Жан (1639–1699) — французский драматург и поэт, автор пьес на мифологические, исторические и библейские темы; трагедия «Андромаха» написана им в 1667 г.


Индукция — логическое умозаключение, формулирование общего вывода или обобщения на основе отдельных фактов.


«Выступление в поход» (в другом переводе — «Песнь отправления») — патриотическая песня М. Ж. Шенье, положенная на музыку Меюлем; была популярна почти так же, как и «Марсельеза».

Шенье, Мари Жозеф (1764–1811) — французский драматург, поэт и публицист; сторонник Французской революции и Республики; участвовал в организации массовых революционных празднеств, написав для них несколько песен и гимнов.

Меюль (Меполь), Этьенн Никола (1763–1817) — французский композитор и музыкальный деятель, один из основателей Парижской консерватории; автор комических опер; организатор массовых празднеств во время Революции.


Амадис, или Рыцарь льва — странствующий рыцарь, постоянный и почтительный любовник; герой средневекового испанского рыцарского романа «Амадис Галльский».

IV
Площадь Шатле — находится на берегу Сены, на нее выходит Кожевенная набережная; получила название от стоявшего на ней замка Большой Шатле (некогда одного из оборонительных сооружений Парижа), в котором помещался уголовный суд.


…Ты простил прелюбодейку, ты, надеюсь, простишь и меня. — Имеется в виду евангельский рассказ о прощении Иисусом неверной жены, которую по закону Моисееву следовало побить камнями. Христос сказал обвинителям: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень». А когда обвинители разошлись, он сказал женщине: «Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» (Иоанн, 8: 7, 11).

VI
… Коль Марс Киферу видеть хочет… — Марс — см. примеч. к ч. 1, гл. IV.

Кифера (точнее — Киферея) — одно из прозвищ богини любви и красоты Афродиты (древнеримской Венеры) в античной мифологии. По одному из преданий, Афродита родилась из морской пены и первой землей, к которой она приплыла, был остров Кифера (современный Цериго), отсюда и ее прозвище.

Весь же стих содержит намек на любовь Марса и Афродиты-Венеры, уличенных, согласно поэме «Одиссея», в нарушении супружеской верности.


Перифраза (гр. periphrasis — «окольная речь», «иносказание») — оборот речи, состоящий в употреблении вместо слова или имени описательного сочетания (например: «погрузился в сон» вместо «заснул»); часто служит признаком напыщенной речи.


… как говорит Манлий, «что скажешь ты на это?» — Цитата из четвертой сцены четвертого акта трагедии Лафосса «Манлий Капитолийский». Манлий (Марк Манлий Капитолийский; ум. в 384 г. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель; был казнен за выступление против римской знати. Прозвище его, по одним сведениям, связано с тем, что дом Манлия находился на Капитолийском холме, где в древности была крепость и политический центр Рима, а по другим сведениям — с тем, что во время осады Рима галлами в 390 г. до н. э. он отразил их ночное нападение на Капитолий, услышав крик разбуженных врагами священных гусей.

Лафосс, Антуан де, сьер д’Обиньи (1653–1708) — французский поэт, писатель и переводчик; много писал для театра.

Сьер (фр. sieuer — «господин») — формула, употребляемая как дополнение к имени во французских юридических и гражданских документах.


Энкелад — персонаж древнегреческой мифологии, один из гигантов, боровшихся с богами за власть над миром.


Цицерон, Марк Туллий (106–43 до н. э.) — древнеримский политический деятель и писатель; знаменитый оратор.


… отыщут, как судью де Бомона… — Бомон (точнее: Эли де Бомон, Жан Батист Жак; 1732–1786) — известный адвокат Парижского парламента; автор многочисленных блестящих докладов по судебным делам.

По-видимому, здесь ошибка автора: он спутал Эли де Бомона, которого называет судьей (le prévôt) с неким французским церковным деятелем Лепрево (Leprévôt) де Бомоном (или де Бомоном-Роже), который в 1768 г. был заключен в Бастилию и просидел там и в других тюрьмах до начала Революции.


Латюд, Жан Анри де (по прозвищу Мазер; 1725–1805) — авантюрист; после ссоры с фавориткой Людовика XV маркизой Помпадур просидел в различных тюрьмах Франции 35 лет. Во время Революции получил как жертва деспотизма пенсию от Конвента.


… Вспомни о сценах, которые Пилад устраивал Оресту… — Орест и Пилад — герои древнегреческой мифологии и античных трагедий, неразлучные друзья и сотоварищи в подвигах и приключениях; их отношения вошли в предание как пример мужской дружбы.


Парадокс (гр. paradoxes — «неожиданный», «странный») — непривычное, расходящееся с традицией утверждение или вывод.


Улица Менял (rue des Lombards) — небольшая улица в центре старого Парижа неподалеку от Большого Шатле и ратуши; получила название в средние века от живших на ней выходцев из Ломбардии (les Lombards), сосредоточивших в своих руках операции по обмену различных монет и кредиту.


Сен-Луи — остров на Сене, по течению выше острова Сите.


… один тиран, который слыл знатоком прекрасного пола… — Имеется в виду Франциск I (1494–1547), король Франции с 1515 г.


Гюго, Виктор Мари (1802–1885) — знаменитый французский поэт, драматург и романист демократического направления; имел титул виконта и в этом качестве при Июльской монархии в 1845–1848 гг. был членом палаты пэров, где выступал как либерал; при Второй республике в 1849 г. был избран членом Законодательного собрания; после государственного переворота 2 декабря 1851 г. до 1870 г. жил в эмиграции; пьеса «Король забавляется» написана им в 1832 г.


Лафонтен, Жан де (1621–1695) — французский писатель и поэт, автор басен; персонаж романа «Виконт де Бражелон».


Саламандра — дух огня в средневековых поверьях и магии.


Новый мост — в настоящее время самый старый и самый красивый мост в Париже; построен в начале XVII в.; пересекает Сену, проходя через западную оконечность острова Сите.

VII
… суетясь, как хлопотун у Федра. — Намек на басню «Хлопотун» латинского поэта-баснописца Гая Юлия Федра (ок. 15 до н. э. — ок. 70 н. э.), вольноотпущенника императора Августа.


Феб (светлый) — в древнегреческой мифологии второе имя бога-покровителя искусств Аполлона, считавшегося также и богом солнечного света.


… Королева действительно была переведена в Консьержери… — Мария Антуанетта была заключена в Консьержери в августе-октябре 1793 г.

VIII
Цветочная набережная — проходит по северному берегу острова Сите; проложена в 1769 г.; название получила от цветочного рынка (находится здесь до сих пор); до 1804 г. от моста Сен-Луи доходила до моста Менял, затем западный ее участок до собора Богоматери получил другое название. Старинный дворец французских королей, перестроенный в комплекс Дворца правосудия, в который входит тюрьма Консьержери, находится по другую сторону моста Менял на набережной Часов.


Набережная Люнет — идет по северному берегу острова Сите к западу от моста Менял; своим названием обязана тому, что на ней некогда жил мастер оптики (lunette по-французски — «подзорная труба», «очки»); современное название — набережная Часов.


«Революции в Англии» (точнее: «История революций в Англии» — «Histoire des Révolutions d’Angleterre») — вышедшая в 1692–1694 гг. книга французского историка-иезуита Пьера Жозефа Дорлеана (1644–1698).


«Путешествие молодого Анахарсиса» — сочинение известного французского археолога Жан Жака Бартелеми (1716–1795) «Путешествие молодого Анахарсиса в Грецию» (1788 г.), переведенное на все европейские языки; в нем представлена в яркой и доступной форме картина семейной и общественной жизни древних греков в VI в. до н. э. Анахарсис — скиф царского рода, посетивший в конце VI в. до н. э. Древние Афины и изучавший там философию; по преданию, был убит по возвращении при попытке ввести на родине греческую религию. По-видимому, именно его имя было использовано Бартелеми для героя своего сочинения.

Скифы — племена, жившие в Северном Причерноморье.

Имя Анахарсис во время Революции принимали некоторые ее почитатели, приезжавшие во Францию из других стран.


Женский двор — небольшой дворик внутри комплекса зданий Дворца правосудия и Консьержери, служивший в XVIII в. для прогулок заключенных; до этого — садик старинного королевского дворца.

IX
Зал Потерянных Шагов — большой зал (своего рода фойе) в здании Дворца правосудия, в котором тяжущиеся и их адвокаты ожидали начала слушания своих дел.


Фукье-Тенвиль, Антуан Кантен (1746–1795) — общественный обвинитель при Революционом трибунале; участвовал в подготовке казней как роялистов, так и представителей всех революционных групп, вплоть до Робеспьера и его сторонников; был казнен после переворота 9 термидора по обвинению в организации противоправительственного заговора.


Улица Сент-Антуан — находится в восточной части старого Парижа; начинается от Бастилии (теперь от площади Бастилии) и ведет к центру города.


Большая улица Нищих — находилась в центре старого Парижа, в районе Рынка.


… Такого еще не видывали со времен признаний Нерона Нарциссу. — По-видимому, речь идет об отношениях Нерона с матерью (см. примеч. к ч. 1, гл. VI; однако в соответствующем тексте Светония имя Нарцисса даже не упоминается). Нарцисс (ум. ок. 54 г.) — вольноотпущенник, любимец и секретарь римского императора Клавдия (ок. 10–54; правил с 41 г.), имел на него большое влияние; использовал свое положение для личного обогащения; принимал участие в интригах, открывших Нерону путь к власти, но был убит по приказанию его матери.


Площадь Дофины — находится перед главным фасадом Дворца правосудия.

X
Фемида (Темида, Темис) — в древнегреческой мифологии богиня правосудия.


Галерея Галантерейщиков — переход, построенный в 1495 г. и соединивший тогдашний королевский дворец со Святой капеллой, возведенной Людовиком Святым в 1246–1248 гг. для хранения священных реликвий. В галерее до 1840 г. находились лавки торговцев галантерейным товаром, отсюда и ее название.


Гракх — имя политических деятелей-реформаторов Древнего Рима: братьев Тиберия (162–133 до н. э.) и Гая (153–121 до н. э.) Гракхов, которое в соответствии с духом времени принял тюремщик.

XI
«Колодец Ноя» — название кабачка символично: согласно Библии, праведник Ной, спасшись от всемирного потопа и высадившись на землю, развел виноградник и изготовил вино.


Улица Старой Сукнодельни — располагалась на острове Сите; ныне вошла в состав улицы Сите.


Луидор (луи; «золотой Людовика») — французская монета XVII–XVIII вв.; перед Революцией стоила 24 ливра.


«Вязальщицы» — так во время Революции назывались женщины из народа — фанатичные ее сторонницы; они заполняли трибуны Конвента, оказывая своими криками воздействие на депутатов, и сопровождали повозки, которые везли осужденных на эшафот. Прозвище свое получили потому, что беспрерывно вязали чулки для солдат. Иногда назывались «вязальщицами Робеспьера».

XII
Шпандырь — ремень в виде кольца, с помощью которого сапожник во время работы придерживает башмак на своем колене.


Филис (Филида) — имя пастушки из эклог (стихотворных диалогов) Вергилия, составляющих его «Буколики»; оттуда перешло в популярную во Франции в XVI–XVIII вв. пасторальную поэзию.


Мессалина, Валерия (ум. в 48 г.) — жена римского императора Клавдия; отличалась жестокостью и развращенностью, что сделало ее имя нарицательным.


Агриппина — см. примеч. к ч. 1, гл. VI.


«Папаша Дюшен» (или «Отец Дюшен» — «Le Père Duchêne») — французская газета, издававшаяся Эбером в Париже в 1790–1794 гг.; выражала интересы городских плебейских масс страны и пользовалась у них очень большой популярностью; обращалась к читателям нарочито грубым простонародным языком от имени фольклорного персонажа — торговца-разносчика папаши Дюшена.


Эбер, Жак Рене (1757–1794) — журналист, лидер клуба Кордельеров; был казнен.

XIII
… спрятался у кармелитов, где и умер. — Кармелиты — католический монашеский орден с очень строгим уставом; получил наименование от горы Кармель (в Палестине), на которой, по преданию, в XII в. была основана первая его община.

Здесь, вероятно, имеется в виду монастырь Босоногих кармелитов, основанный на улице Вожирар в Париже в XVI в. В 1791 г. монастырь был превращен в тюрьму; во время сентябрьских убийств 1792 г. в ней погибло около 200 человек.

Однако монахи монастыря пользовались таким уважением, что некоторые из них свободно продолжали жить в своих кельях после закрытия монастыря и местные жители даже опекали их. По-видимому, упомянутый Морисом священник спрятался именно у этих кармелитов, но все же был убит.

Здание тюрьмы было возвращено ордену кармелитов в 1808 г.


Булонь (Булонь-сюр-Мер) — город и порт в Северной Франции на берегу пролива Ла-Манш.


Абвиль — город на севере Франции, в департаменте Сомма, на пути из Парижа в Булонь.


… что сегодня равняется пятистам тысячам франков. — То есть по курсу постоянно падавших в цене ассигнатов.


Грассировать (от фр. grasseyer — «картавить») — картаво произносить звук «р» на французский (парижский) манер.

XIV
Бургундское вино — общее название группы красных и белых вин, в том числе высококлассных сортов, пользующихся мировой известностью и производимых в исторической провинции Бургундия.


Обол — здесь: старинная мелкая французская монета, стоившая половину денье — одной двенадцатой части су. В переносном смысле — что-то очень малое, мелочь.


Су — мелкая французская монета, одна двадцатая часть франка.

XV
… от имени гражданина министра… — Военным министром с апреля 1793 г. до апреля 1794 г. был Жан Батист Ноэль Бушотт (1754–1840), бывший королевский офицер, примкнувший к Революции, но не входивший ни в одну из политических группировок; после переворота 9 термидора он был произведен в генералы и политической роли не играл, поддержав, однако, установление личной власти Бонапарта.


Набережная Жевр — проложена в конце XVII в. по северному берегу реки Сены против острова Сите; выходит к ратуше; во время Революции называлась набережной Лепелетье.


Сансон — династия палачей Парижа с 1688 по 1847 гг. Здесь имеются в виду либо Шарль Сансон (1740–1793), казнивший Людовика XVI, либо, скорее всего, его сын и преемник Анри Сансон (1767–1840), казнивший Марию Антуанетту.


Улица Пти-Мюск — расположена в восточной части старого Парижа у бывших крепостных стен; идет от правого берега Сены на улицу Сент-Антуан почти к тому месту, где стояла Бастилия; известна с XTV в. В средние века носила весьма своеобразное название «Там, где укрываются шлюхи», по-французски «Pûte-y-musse», после трансформировавшееся в Пти-Мюск (Petit-Muse).

XVI
… она услышала в одном из окон, выходивших в женский двор… — По-видимому, здесь неточность: ни одно из окон в двух камерах Марии Антуанетты в Консьержери в этот двор не выходило.

XVII
Анна Австрийская (1601–1666) — королева Франции с 1615 г., жена Людовика XIII; мать Людовика XIV, во время его малолетства регентша; героиня романов «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя», «Виконт де Бражелон» и «Женская война».


… Но ведь я явилась не сама. — Брак дофина Луи, будущего Людовика XVI, и Марии Антуанетты в 1770 г. закреплял новую расстановку политических сил в Европе: переход Франции и Австрийской монархии от вековой конфронтации к союзническим отношениям. Согласно феодальным обычаям, союз между дедом дофина Людовиком XV (1710–1774; правил с 1715 г.) и матерью Марии Антуанетты императрицей Марией Терезией (1717–1780; правила с 1740 г.) был оформлен и браком их отпрысков.

XIX
Монетная улица — одна из старейших в Париже; известна с XII в.; получила свое название от находившегося здесь в XIII–XVIII вв. монетного двора; ведет от северного участка Нового моста в сторону Рынка.


Церковь святого Евстафия — одна из красивейших церквей Парижа, была построена в начале XVI — середине XVII в.; место погребения многих выдающихся людей Франции; находится против места, где помещался ныне не существующий Рынок; путь к ней ведет и по Монетной улице.


Элегия (от гр. elogos — «жалобная песня») — лирическое стихотворение, проникнутое грустью.


Наблюдательный комитет — орган из двенадцати членов, создававшийся в каждой муниципальной единице по декрету от 21 марта 1793 г.; имел функции надзора за иностранцами и «подозрительными» и право ареста «врагов свободы».

XX
… В двадцать третий день первого месяца II года Французской республики… — Согласно революционному календарю, новое летосчисление и новый год начинались с 22 сентября 1792 г. — дня основания Республики. Новые названия месяцев определялись соответствующими им погодными условиями и видами сельскохозяйственных работ. Первым месяцем года был вандемьер (месяц сбора винограда), соответствовавший 22 сентября — 21 октября.


Линия — единица измерения малых длин до введения метрической системы; в разных странах имела различное значение; во Франции равнялась 2,2558 мм.


Эрман (Герман), Марсиаль Жозеф Арман (1749–1795) — председатель парижского Революционного трибунала; друг М. Робеспьера.


Шово-Лагард, Клод Франсуа де (1756–1841) — французский юрист, известный адвокат; во время Революции участвовал во многих политических процессах: защищал Марию Антуанетту, Бриссо, Шарлоту Корде; позднее — сторонник Наполеона I.


… День сменился непроглядной ночью. — Процесс королевы, начавшийся в 8 часов утра 14 октября, завершился в 4 часа утра 16-го.

XXI
Сальпетриер — убежище для старух и психиатрическая больница для женщин в Париже на левом берегу Сены около Ботанического сада.


Церковь Сент-Ландри — одна из старейших в Париже; была построена в начале XII в.; в 1824 г. разрушена.


Сите — остров на Сене, где расположен собор Парижской Богоматери, Дворец правосудия, префектура полиции и другие важные здания; исторический центр Парижа.


Кюре — католический приходский священник.


… он присягнул конституции… — В июле-ноябре 1790 г. Учредительное собрание осуществило во Франции церковную реформу. В результате ее французская католическая церковь выходила из подчинения папе римскому и попадала под контроль правительства. Земли церкви были конфискованы, священники должны были получать жалованье от государства и избираться верующими; у них были отняты функции регистрации актов гражданского состояния. В стране была установлена полная свобода вероисповедания. Все служители культа должны были присягнуть на верность конституции, а неприсягнувшие священники лишались права служить и подвергались преследованиям. Церковная реформа и решение о присяге вызвали раскол среди французского духовенства и усилили контрреволюционную агитацию церковников.


… Госпожу Гиацинту раньше звали г-жой Мадлен, но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка… — Эта перемена имени также отражает тенденции дехристианизации во время Революции.

Мадлен (Madeleine) — французский вариант имени святой Магдалины.


… согласился вместо кюре стать гражданином. — То есть принял гражданское устройство духовенства.


Требник — богослужебная книга, содержащая тексты церковных служб и изложение порядка исполнения треб — частных молитв и церковных обрядов, совершающихся по требованию (отсюда их название) отдельных верующих.

XXII
Граммон — Гийом Антуан Нурри (1750–1794) — трагический актер, играл в Комеди Франсез и провинции; участник Революции, популярный оратор на сходках в саду Пале-Рояля; во время восстания в Вандее был командирован туда под именем де Граммона, по-видимому имея какое-то секретное поручение; был близок к левым якобинцам и казнен вместе с ними в начале 1794 г.


Комеди Франсез (Театр Французской комедии; официальное название: Французский театр) — старейший драматический театр Франции; основан в 1680 г.; известен исполнением классического репертуара, главным образом пьес Мольера. Здание театра примыкает ко дворцу Пале-Рояль и находится на углу улиц Ришелье и Сент-Оноре.


… боги и короли до конца испивают ту чашу, что им преподносят люди. — Образ, возникший на основевыражения из библейской Книги порока Исаии (51:17): «Воспряни, воспряни, восстань, Иерусалим, ты, который из руки Господа выпил чашу ярости Его, выпил до дна чашу опьянения, осушил».


… Офелия, обреченная на смерть и видящая, как ее уносят волны. — Имеется в виду эпизод из трагедии Шекспира «Гамлет, принц Датский». Возлюбленная Гамлета Офелия случайно упала в реку и, так как была в невменяемом состоянии, безучастно дала нести себя течению, пока намокшее платье не увлекло ее на дно (IV, 7).


… дочери цезарей… — То есть австрийских императоров. Немецкое слово Kaiser («император») происходит от латинского caesar, входившего в титул императоров Древнего Рима.

XXIII
Площадь Дворца — ныне поглощена Дворцовым бульваром и улицей Лютеции.


«Dum spiro, spero» («Пока дышу, надеюсь») — слова из «Скорбных элегий» древнеримского поэта Овидия (Публий Овидий Назон; 43 до н. э. — 17 н. э.)


… Это трагическая королева: ее порфира создана из ежедневной крови… — Морис имеет в виду гильотину.

Порфира — длинная, обычно красного цвета, мантия монарха, надевавшаяся в торжественных случаях; один из знаков его достоинства.


Сент-Омер — город на севере Франции, в департаменте Па-де-Кале.


«Любовь, ты погубила Трою!» — Слова из басни Ж. Лафонтена «Два петуха». О Трое см. примеч. к ч. 1, гл. IV.


… чья рука прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок. — Подлинный факт, зафиксированный прессой того времени.

XXIV
Пор-Либр (Port-Libre — буквально: «свободное прибежище») — во время Революции название парижского монастыря Пор-Рояль («Королевского»), в котором была устроена тюрьма.


Мадлонетки — здесь имеется в виду исправительный дом монахинь-мадлонеток (см. примеч. к ч. 1, гл. IV) в аристократическом квартале Парижа — Маре. В 1790 г. дом был закрыт, а в 1793 г. его здание превратилось в тюрьму; с 1795 г. — специальная тюрьма для женщин.


Сен-Лазар — известное с XII в. убежище для прокаженных в Париже; во времена террора — тюрьма; позже — женский исправительный дом; разрушен в 1940 г..


Ла Форс — тюрьма в Париже, открытая в 1780 г. в перестроенном старинном дворце брата короля Людовика IX Святого — графа Шарля Анжуйского (1220–1285), с 1265 г. короля Неаполя и Сицилии под именем Карла I; название получила по фамилии последних владельцев дома. Состояла из большого отделения (собственно тюрьмы — Ла Форс) и малого (Малой Ла Форс), помещавшегося в соседнем доме, также бывшем дворянском особняке; находилась в Маре на улице Короля Сицилийского, названной в честь Карла I Анжуйского; в 1850 г. была разрушена.


Люксембург — королевский дворец в Париже; был построен в начале XVII в. архитектором Саломоном де Броссом (ок. 1571–1626); во время Революции использовался как тюрьма; в 1795–1799 гг. — резиденция Директории, затем, до 1804 г., — место пребывания правительства Бонапарта.


… Да он просто Цезарь, этот господин Симон… — Цезарь, Гай Юлий (102/100–44 до н. э.) — древнеримский государственный деятель, полководец и писатель. Его «Записки» о некоторых из его войн положили начало античной мемуарной литературе.

Лорен имеет в виду отмеченную биографами многосторонность талантов Цезаря, его способность заниматься сразу несколькими делами, в частности, по-видимому, сообщение Плутарха («Цезарь», XVII) о том, что тот мог одновременно диктовать несколько писем.


Дагобер I (ок. 613–639) — франкский король (с 629 г.) из династии Меровингов.


… только что появившийся последний том «Писем к Эмилии» Демустье… — См. примеч. к ч. 1, гл. IV.

XXV
… как в городе несчастий — Донфроне… — Донфрон — старинный город на северо-западе Франции в провинции Нормандия. С XI в., когда в нем была построена крепость, и до конца XVI в. вследствие своего стратегического положения он столько раз подвергался осадам, разрушениям и разграблениям, что был прозван французами «несчастным городом».

XXVII
Зал Мертвых — название одиночной камеры смертников в тюрьме Консьержери. Монсеньер (фр. monseigneur — «ваша милость», «мой господин») — в дореволюционной Франции форма обращения к принцам, высшим сановникам церкви, министрам — вообще к лицам, занимавшим очень важное положение в обществе; в годы Революции, конечно, была совершенно неприемлемой.


Элуа (Святой Элигий; ок. 588–660) — епископ города Нуайон в Северной Франции, ювелир и казначей франкских королей; небесный покровитель золотых и железных дел мастеров.


… «нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть». — Распространенная французская пословица, идентичная по смыслу русской: «В гостях хорошо, а дома лучше». По преданию, это слова короля Дагобера, обращенные к святому Элуа.

XXIX
… Ведь смерть и есть освобожденье! — Слова из песни Руже де Лиля (см. примеч. к ч. 1, гл. II) «Роланд в Ронсевале», пользовавшейся большой популярностью во время Великой французской революции. Текст ее, взятый Дюма в качестве эпиграфа к пьесе «Шевалье де Мезон-Руж» (1847 г.), драматической переделке настоящего романа, стал популярен под названием «Песня жирондистов» среди участников французской революции 1848 года.

Роланд (во французском произношении — Ролан) — герой средневекового французского эпоса «Песнь о Роланде», со славой погибший в битве с мусульманами в Ронсевальском ущелье в Пиренеях. Его прототипом был племянник и сподвижник императора Карла Великого храбрый рыцарь Роланд, убитый в сражении с басками в 778 г.


Бочарная улица — небольшая улица на острове Сите; в настоящее время, поглощенная Дворцовым бульваром, не существует.

XXX
… Сансон, над которым тяготели не столько его пятьдесят четыре года… — Обязанности палача в это время исполнял Сансон-младший, которому было двадцать шесть лет.

Примечания

1

Э. Парни, «Записка» («Эротические стихи», 1,15). — Здесь и далее стихи в переводе Г. Адлера.

(обратно)

2

Вольтер, «Заира», II, 3.

(обратно)

3

Э. Парни, «Завтра» («Эротические стихи», I, 1).

(обратно)

4

А. Шенье, «Буколики», IV.

(обратно)

5

Тщетно пастух Аристей убегал от Пенейской долины. (лат.) — Вергилий, «Георгики», IV, 317.

(обратно)

6

Э. Парни, «Эклоги» («Эротические стихи», I, 2).

(обратно)

7

В странах [неверных] (лат.).

(обратно)

8

Ж. Расин, «Андромаха», I, 1.

(обратно)

9

Мольер, «Тартюф», V, 3.

(обратно)

10

М. Ж. Шенье, «Выступление в поход».

(обратно)

11

Гюго, «Король забавляется», IV, 2 (слегка измененная реплика Франциска I).

(обратно)

12

Ж. Лафонтен, «Влюбленный лев» («Басни», IV, 1).

(обратно)

13

В предсмертный час (лат.).

(обратно)

14

«Пока дышу, надеюсь» (лат.).

(обратно)

15

Руже де Лиль, «Роланд в Ронсевальском ущелье».

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   I ВОЛОНТЁРЫ
  •   II НЕЗНАКОМКА
  •   III УЛИЦА ФОССЕ-СЕН-ВИКТОР
  •   IV НРАВЫ ЭПОХИ
  •   V ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ ГРАЖДАНИН МОРИС ЛЕНДЕ
  •   VI ТАМПЛЬ
  •   VII КЛЯТВА ИГРОКА
  •   VIII ЖЕНЕВЬЕВА
  •   IX УЖИН
  •   X САПОЖНИК СИМОН
  •   XI ЗАПИСКА
  •   XII ЛЮБОВЬ
  •   XIII 31 МАЯ
  •   XIV САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ
  •   XV БОГИНЯ РАЗУМА
  •   XVI БЛУДНЫЙ СЫН
  •   XVII ПОДКОП
  •   XVIII ТУЧИ
  •   XIX ПРОСЬБА
  •   XX ЦВЕТОЧНИЦА
  •   XXI КРАСНАЯ ГВОЗДИКА
  •   XXII ДОНОСЧИК СИМОН
  •   XXIII БОГИНЯ РАЗУМА
  •   XXIV МАТЬ И ДОЧЬ
  •   XXV ЗАПИСКА
  •   XXVI БЛЕК
  • Часть вторая
  •   I МЮСКАДЕН
  •   II ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖ
  •   III ПАТРУЛЬ
  •   IV «ГВОЗДИКА И ПОДЗЕМНЫЙ ХОД»
  •   V ОБЫСК
  •   VI КЛЯТВА ВЕРНОСТИ
  •   VII НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ
  •   VIII КОНСЬЕРЖЕРИ
  •   IX ЗАЛ ПОТЕРЯННЫХ ШАГОВ
  •   X ГРАЖДАНИН ТЕОДОР
  •   XI ГРАЖДАНИН ГРАКХ
  •   XII КОРОЛЕВСКИЙ СЫН
  •   XIII БУКЕТ ФИАЛОК
  •   XIV КАБАЧОК «КОЛОДЕЦ НОЯ»
  •   XV РЕГИСТРАТОР ВОЕННОГО МИНИСТЕРСТВА
  •   XVI ДВЕ ЗАПИСКИ
  •   XVII ПРИГОТОВЛЕНИЯ ДИКСМЕРА
  •   XVIII ПРИГОТОВЛЕНИЯ ШЕВАЛЬЕ ДЕ МЕЗОН-РУЖА
  •   XIX ПОИСКИ
  •   XX СУД
  •   XXI СВЯЩЕННИК И ПАЛАЧ
  •   XXII ПОВОЗКА
  •   XXIII ЭШАФОТ
  •   XXIV ОБЫСК
  •   XXV ЛОРЕН
  •   XXVI ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЫ
  •   XXVII ДУЭЛЬ
  •   XXVIII ЗАЛ МЕРТВЫХ
  •   XXIX ПОЧЕМУ ВЫХОДИЛ ЛОРЕН
  •   XXX ДА ЗДРАВСТВУЕТ СИМОН!
  • КОММЕНТАРИИ
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  • *** Примечания ***