Отмщение [Леон Кладель] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Беззаветно преданные защитники Коммуны, те, которые не пожелали пережить гибель самых дорогих своих надежд, укрылись на кладбище Пер — Лашез. Теснимые непрерывно атакующими их войсками версальцев, они боролись всю ночь: один против десяти — вначале, один против ста — потом. Пояс укреплений на кладбище был форсирован, и бандиты генерала Винуа хлынули в некрополь, посреди которого развевалось водруженное на каком‑то свайном заграждении, все пробитое, изрешеченное пулями красное знамя погибающего города. Снова пришлось вести бой, и теперь уже при дневном свете. Связанные траншеями и окопами, ряды гробниц, за которыми укрылись повстанцы, могли бы послужить им надежным, а возможно, и неприступным оплотом, если бы не недостаток в продовольствии и боевых припасах. Скудная артиллерия, которую удалось сюда втащить, была полностью лишена орудийной прислуги и снарядов. Последние канониры были убиты, давая последний пушечный залп в ту самую минуту, когда в последний раз всходило солнце для этих горожан, загнанных в уголок священной земли, где покоились их отцы и предки.

Было шесть часов утра…

Раздалась скорбная барабанная дробь, и командир этой горстки непоколебимых храбрецов, взявший на себя переговоры с генералами регулярной армии, появился верхом у одной из бойниц блокгауза:

— Безоговорочно! Огонь прекращен на двадцать пять минут, — произнес он, сойдя с коня и облокотившись на одну из остывших и сейчас уже бесполезных пушек, обращенных своими пустыми жерлами к осаждавшему неприятелю, который притаился в двухстах метрах отсюда.

Зловещее слово «безоговорочно» — vae victis[1] всех гражданских войн — было услышано каждым из этих крестоносцев, понимавших, что пробил час погибнуть за веру, которую они исповедовали с оружием в руках. Единодушный, раздирающий сердце возглас: «Да здравствует Коммуна!» — прозвучал в этом царстве тишины и покоя.

По местам, товарищи! Сделаем перекличку и подсчитаем боевые припасы.

И в то время как по его приказу поспешно занялись двойным подсчетом, человек, который ознакомил остаток нескольких рот, бывших под его началом, с «законом сильнейшего», скрестил руки на груди и спокойно произвел смотр своим товарищам по оружию, неустрашимым, как он, приговоренным, как он.

Он был еще в полном расцвете сил, не старше сорока лет: мощные руки рабочего, горящий взгляд, смелое лицо, высокий лоб. Шапка коротко остриженных густых черных волос подчеркивала снежную белизну усов. На нем была военная фуражка с шестью золотыми нашивками, какие носили офицеры нестроевой службы; голова под фуражкой повязана полотняным платком, запачканным кровью: неделю назад, во время канонады в Нельи, у ворот Майо, он был ранен осколком снаряда.

— Триста человек, из них двести семь раненых, и тысяча патронов, — раздался чей‑то голос.

— Значит, девяносто три бойца, — заметил командир, — и по десяти зарядов на ружье. — Потом, посмотрев на часы, он добавил:

— Через четверть часа эти «защитники цивилизации» будут здесь. Пусть каждый из вас, друзья, приготовится достойно умереть.

И храбрецы, после недели боев, падающие от усталости, окоченевшие за дождливую ночь, исхудавшие, перепачканные в грязи, безропотно ожидали смерти, когда уже сделали все, что было в их силах, чтобы победить. Одеты они были во что придется. Наименее отягченные годами, те, которые во время войны с пруссаками служили в сводных батальонах, не участво- вавших в боях, были в длинных шинелях коричневого, стального или темно — зеленого цвета, в какой‑то странной форменной одежде, делавшей наших ополченцев похожими на иностранных солдат. Самые старые из инсургентов, прежде служившие в гарнизонных войсках или в гражданской милиции, на которых во время осады возложено было обслуживание бастионов и редутов, носили традиционный трехцветный костюм — темно — синий мундир с металлическими пуговицами, штаны того же цвета с ярко — красными лампасами, кепи из той же материи с красной выпушкой и белые гетры; на головном уборе была приколота трехцветная кокарда, которую в прошлом веке народ избрал эмблемой свободы.

Страшны и вместе с тем великолепны были защитники Коммуны в своей окровавленной, грязной, рваной одежде, и все они, как один, ветераны, волонтеры и юнцы, взявшиеся за оружие, — все готовились к последнему, решительному бою!

Тех, которые были слишком изувечены, чтобы принять участие в бою, перенесли в могильные склепы, находившиеся внутри линии обороны; легкораненым позволили сделать еще по выстрелу, и они прятались в глубине рвов или за сваями и турами, защищавшими подступы к этой убогой крепости, созданной экспромтом прошедшей ночью. И, наконец, девяносто три бойца, оставшиеся невредимыми, молча сгруппировались вокруг своего командира и, полные решимости, подняв голову, опершись на штыки, ждали врага — увы! — французов, как они, и, как они, пролетариев.

— Стой! Кто идет?

Ответа на оклик часового не последовало. И тут же какой‑то парижский рожок прозвучал в тишине восходящего дня.

При этом сигнале тревоги командир отряда бросился в ту сторону, где протрубил рожок, и оказался лицом к лицу с женщиной, которую двое часовых ввели в блиндаж.

— Ты! — воскликнул он, сразу же узнав ее. — Ты?..

Полуобнаженная, измученная, еле держась на ногах, с горящими голубыми глазами на мертвенно бледном, точно восковом лице, с взъерошенной густой копной рыжих волос, ниспадавших на грудь и плечи, она остановилась, нежно прижимая к себе — о, так нежно! — свою ношу, которую несла на перевязи, укутав в шерстяную юбку.

— Да, это я, — наконец произнесла она, — я пришла умереть вместе с тобой, Сардок!

Сардок не дрогнул, но его крепко сжатые губы говорили о сильнейшем волнении, которое он с трудом сдерживал. Он молча раскрыл ей свои объятия, и она упала ему на грудь; и эти любовники, эти супруги страстно припали друг к другу, переживая в течение этой минуты все свое счастье, ушедшее навеки…

Три месяца до войны Сардок, прикованный к топке паровоза, бросая полные лопаты черного корма этому рычащему чудовищу, которое уносило его то ночью, то днем, из Парижа в Бордо или из Бордо в Париж, предавался мечте об упразднении наемного труда — последней формы рабства, мечте об освобождении рабов.

Сардок узнал на своем горбе все тяготы сурового труда кочегара, еще более опасного, чем труд моряка, и настолько изнурительного, что он до предела изнашивает человека и вызывает его преждевременную смерть. Сардок понял, как невыносимо бремя, тяготеющее над несчастными, которые волею судеб родились на низших ступенях социальной лестницы. И тогда этот обездоленный бедняк, продающий свою рабочую силу, этот пролетарий, этот умный плебей, в котором билось благородное сердце, почувствовал глубокую жалость к своим братьям, более слабым, чем он, одаренный самой природой неисчерпаемой энергией и редко встречающейся силой. Он понял, что им суждено претерпевать адские муки, и, мученик сам, он встал на сторону угнетенных, поклявшись помочь им добиться рано или поздно освобождения или же погибнуть вместе с ними.

Казалось, что теперь настало время покончить с бесчеловечным угнетением, которое длится с незапамятных времен. Слышно было, как постепенно разрушаются срубы старого общественного строя. Рабочие столицы, увлекая своим примером трудящихся всего света, открыто требовали права на неурезанный продукт своего труда и, на основе этого права, требовали и личной свободы.

«Немедленно помочь! Быть может, завтра не будет больше париев!»

И смельчак, навсегда порвавший с Жирондой, в последний раз оседлал своего железного коня.

Стоял ясный летний день, рельсы блестели на солнце и, как по нитке, бежали на северо-восток. Казалось, что поезд, окруженный паром и искрами, несется на крыльях. Промелькнули Ангулем, Пуатье, Тур, Блуа, Орлеан, Этамп. Оставался последний перегон. Никогда еще Сардок, этот истый горожанин, с малых лет сроднившийся с асфальтом, так остро не испытывал потребности вернуться в родной город, где тысячи колоколен вонзались в голубизну небес. Он ощущал тот священный трепет, который испытываешь, возвращаясь на родину после десяти лет отсутствия, и, радостный, подбрасывал и подбрасывал уголь в топку.

Вдруг — о ужас! — посреди огромной безлюдной равнины, освещенной ослепительно ярким солнцем, по которой полным ходом, по «прямой, мчался экспресс, Сардок своим опытным, привычным глазом заметил неподвижную человеческую фигуру, распростертую поперек железнодорожного полотна в трехстах — четырехстах метрах от паровоза… Что делать? Остановить поезд невозможно! Дать контрпар? Все взлетит на воздух!

Тут взгляд Сардока упал на канат. Он обвязался им и крикнул машинисту: «Дай свисток тормозному кондуктору, поймай конец веревки и следи за мной!»

Поспешно, в десять раз быстрее, чем это можно выразить словами, он влезает на перила, идущие вокруг котла, бежит к передней части паровоза, спускается на один из буферов, садится на него верхом и, нагнувшись всем корпусом, обхватывает ногами стальной стержень. Опустив голову, поддерживаемый обвязанной вокруг бедер веревкой, конец которой держит примостившийся к трубе машинист, Сардок протягивает руки к шпалам, где лежит женщина…

И тут свершилось чудо! Еще один поворот колес, и, было бы поздно! В тот самый момент, когда несущийся на всех парах мастодонт вот — вот должен раздавить несчастную, смельчак на лету хватает женщину, ловко приподнимает ее и держит в нескольких сантиметрах над рельсами до тех пор, пока его не втаскивают на паровоз.

И вот он, здравый и невредимый, на мостике, вместе со спасенной им девушкой.

Ее звали Леоной. Жизнь бедняжки, чудом вырванной из лап смерти, мало чем отличалась от жизни многих девушек из народа. Ее дядя, имя которого она носила, участник июньского восстания, скончался в Кайенне через год после кровавой победы буржуазии. Сестра сосланного родила в пятнадцать лет ребенка от какого‑то франта буржуа, который без церемонии бросил ее после того, как обольстил.

Леона осиротела несколько лет тому назад. Вскоре средства ее иссякли. Она почувствовала, что бороться за свою добродетель становится все труднее, и, не желая пасть, как пала ее мать, стать жертвой негодяя или послужить игрушкой сынку какого‑нибудь крупного буржуа, способствовавшего высылке ее дяди на остров с губительным климатом, эта гордая дочь предместья, чистая, здоровая, неискушенная, предпочла жизни небытие.

Однажды утром, на рассвете, она вышла за пределы города… Судьба столкнула ее с тем, кто ее спас, проявив небывалую отвагу и ловкость. Через неделю они оба, — люди одной породы, одного склада, — с такой силой брошенные в объятия друг другу, признались в своей друг к другу любви.

Никогда она не забудет, как этот человек атлетического сложения, с суровым и прекрасным лицом, не отрывал от нее сверкающего и нежного взгляда, а она, сидя перед топкой, старалась прикрыть свою обнаженную грудь. Преданный ей отныне всем сердцем, он больше не мог жить без той, которую похитил у смерти. Все было ясно. Однажды вечером они вместе поднялись на один из кудрявых холмов, венчающих Париж, которые пруссаки еще не успели загрязнить. Они были одни на лоне природы, кругом деревья, река и голубое небо — единственные свидетели их нерасторжимого, свободно заключенного союза. Этот свадебный день навеки запечатлелся в их памяти. Быть счастливым — только мечта, а мечта эта — увы! длится мгновение!

Спаситель Леоны был слишком искренним патриотом, чтобы не встать на защиту родины. После четвертого сентября сн примкнул к тем, которые хотели принудить к действию инертное правительство Трошю. Но Трошю не изменил своей тактики, Дюкро не умер и не одержал победы, и в Париж, отданный на волю победителя, вошли немцы, в Париж, увенчанный терновым венцом, по слухам собирались прислать издалека штатгальтера, а возможно, короля или императора.

Как в те дни, когда в Бузенвале и на берегах Марны шли бои за независимость нации, так же и теперь потекла кровь добровольцев революции, ставших на службу Коммуны, на защиту муниципальных свобод — в Бисетре, в Ванве, Монружс, Исси и Нейи. Возглавляемый неумелыми командирами, обманутый, преданный, потеряв форты и крепостные стены, народ отстаивал улицу за улицей. Из‑за недостатка бойцов борьба на Пер — Лашез должна была сейчас прекратиться.

Убитая горем Аеона, считавшая, что Сардок погиб, нашла его здесь живым.

— Да, — сказала она, отрываясь от его губ, — я отвечу тебе на все, о чем спрашивает твой взгляд, на все. Изнар, Дюмэ, Ксавье, Саразар, Рюмболь, Эгэ, Энрион, Глав, Ор, Абариль, Леву, Клубгейм — все наши друзья исполнили свой долг и погибли. Как они, вместе с ними, окончил свои дни твой брат Альбен, рыцарь без страха и упрека. Несколько часов назад я видела его бездыханное тело на пьедестале колонны, воздвигнутой в честь Июльской революции. Да, я видела, говорю тебе, его спекшуюся кровь, окрасившую бронзу, на которой золотыми буквами высечено имя доблестного борца тысяча восемьсот тридцатого года — вашего отца. Богатая жатва устилает теперь площадь Бастилии: на земле там больше Тел, чем под землею. Мужчин, женщин и детей «проклятого класса», — всех их прикончили, независимо от того, участвовали они в борьбе или нет. Версальцы никому не дают пощады. Им приказано: «Убивать». И они убивают. Твою сестру с мужем схватили у Тори- ской заставы и расстреляли, как расстреляют и нас с тобой через час, возможно и раньше. От Пантеона до Пер — Лашез дальний путь, ведь правда? И вот я вчера в полночь вышла с улицы Кловис и восемь часов пробиралась по городу под снарядами и пулями, среди крови и огня. Париж горит, Париж сгорел, скоро он погаснет вместе с революцией. Наши сдержали свое слово. Если «деревенщине» нужен еще один король, пусть выстроит ему новую собачью конуру. Пале — Рояля не существует, Тюильри тоже. Отныне будут верить клятвам парижского блузника, который никогда не лжет. «Быть или умереть!» Сегодня, не утратиз своей чести, он покоится под пеплом нашей старой столицы. Кто же утверждал нынешней зимой во время осады — феррьерский пасквилянт или трансноненский живодер, — кто утверждал, что «голодранцам» не продержаться и часа против неприятеля? Доказательство теперь налицо! А сами они, эти трусы, немало могли бы сделать против Бисмарка и компании, если бы пуще всего не боялись повести солдат в бой, привести их к победе, а от победы — к свободе. Чтобы дважды в течение одного столетия республика, подлинная республика спасала родину!.. Во что бы то ни стало надо было этому воспрепятствовать, а потом взяться за уничтожение республиканцев, этих «демагогов»!

Сегодня они уничтожены. Сена, в которой отражаются еще дымящиеся, обгоревшие императорские и королевские логовища, Сена, пышущая жаром, Сена стала красной от крови наших товарищей; мостовые каждой улицы тоже окрашены их кровью. Парижу устроили богатые похороны! Его величество покоится на ложе из пурпура. Настанет день, и он, этот мертвец, воскреснет. Тогда камни сами восстанут и заговорят. Ах, достаточно того, что видела я! Эти крестьяне в солдатских мундирах, эго мужичье, порабощенное буржуазией, как прежде дворянством, эти варвары оскверняют города, где каждый стремится к свободе, особенно наш город, уничтоживший капитализм, наш полыхающий огнем город, который не желает больше допускать в свои стены князей, священников и палачей. Это мужичье в бешеной злобе, в дурацкой ярости льет кровь, льет кровь во имя бога! Убивают каждого, кто мыслит, знает и не считает себя собакой… Не спрашивай меня, как я сюда добралась, не спрашивай меня об этом. Меня преследовали, схватили, поставили к стенке, и я, упав на гору трупов, поднялась, обманув смерть. Она меня не испугала, но призвала слишком рано. Пусть она явится сейчас, и я с радостью приму ее. Снова увидеть тебя хотя на мгновение, вот чего я хотела, и я пришла. Ненаглядный, я пришла не одна…

Бесстрастно внимая трагическому рассказу, защитник Коммуны, достойный своих предков в фригийском колпаке, которые низвергали троны, вздрогнул при последних словах своей подруги, смотревшей на него каким‑то особенным, нежным взглядом.

— Что ты? — воскликнул он. — Да может ли быть? Это правда?

— Правда, — ответила она, — он родился во время резни, он спасся от бойни, он жив, он здесь, наш малыш…

И этот стальной боец, который не содрогнулся, узнав о стольких бедствиях, о стольких смертях, умилился при виде младенца, который лежал, раскутанный, на своей шерстяной пеленке, — и он заплакал. Он плакал…

Волнение и бледность кочегара, никогда не менявшегося в лице от картечи тьеровских прихвостней, ошеломили коммунаров. Они приблизились, чтобы посмотреть на мальчугана, который, просыпаясь, перебирал своими прелестными розовыми пальчиками.

Потрясенные до глубины души этим зрелищем, очаровательным и трагическим, все они вспомнили кто сына, кто брата или сестру, свою семью — единственную отраду в тяжкой жизни, выпавшей на их долю, от которой их сейчас избавит неумолимый победитель. Они стояли в глубоком раздумье, и на глаза этих несчастных, разъеденные такими горькими слезами, навернулась теперь сладостная слеза.

— Где же я видел его? — воскликнул Сардок, взяв на руки, почерневшие от пороха, своего сына. — Кого он напоминает мне?

Говорят, — не знаю, правда ли это, — что у человека в колыбели почти те же черты лица, что и на склоне лет. Достаточно бросить внимательный взгляд на новорожденного, чтобы представить себе его облик в старости.

Глядя на прелестное личико своего сына, стойкий солдат вспомнил величавые черты деда с материнской стороны, казненного летним утром на его глазах на Гревской площади. Дед его, человек высоких правил, не пожелал просить о помиловании и искупил смертью на эшафоте тяжкое преступление — поступки, согласные с убеждениями. В этом же был повинен и аббат Грегуар и многие другие члены Конвента — цареубийцы, умершие нераскаявшимися: «В человеческом обществе короли — то же, что в мире природы чудовища, — их следует уничтожать».

— Это твоя плоть, Сардок, он твой сын, бедняжка.

— Он похож на моего деда.

Супруга, знавшая, как чтит ее муж память казненного, вспыхнула от гордости при этом кратком ответе и, подняв голову, вся просветлев, посмотрела на окружавших ее инсургентов, бледных и мрачных, одетых в лохмотья.

— Вот видите!

Внезапно из рядов вышел, хромая, многократно раненный седовласый гвардеец в меховой шапке с наушниками и наклонился к ребенку, не отрывавшему глаз от своего отца.

— Гражданин командир, — спросил с необычайным достоинством старик, — как зовут твоего сына?

— У него нет еще имени, — задумчиво прошептала будущая вдова.

— С разрешения его родителей, к которым я обращаюсь, младенца можно было бы сейчас окрестить.

— Кто хочет быть крестным отцом?

— Мы все.

— Пусть будет так.

Наступила глубокая тишина, и старый федералист, как бы вдохновленный небесами, пристально посмотрел на своих товарищей по оружию, которым, как и ему, грозила сейчас неминуемая смерть, и этим взглядом передал им свою мысль. Сверкнула искорка в тусклых глазах этих праведников, опозоренных, освистанных только за то, что они слишком хорошо помнили декларацию 1789 года, которая будет жить в веках: «Когда права народа попраны государственной властью — восстание для него священнейший, неоспоримый долг».

И они, проклятые судьбою, поняли, что один из них, такой же отчаявшийся, дарует им надежду, побежденный — триумф, умирающий — жизнь.

«Сраженные пулей реакционеров, — говорили они себе, и лица их озарились какой‑то свирепой радостью, — мы не уйдем из жизни бесследно: ребенок переживет нас, и этого ребенка, предуказанного самой судьбой, сына нашего начальника или, скорее, брата, мы, герои, которых поносят и позорят, назначаем наследником нашего неумирающего гнева, живым символом нашей посмертной славы».

— Поспешим же, славные мои храбрецы! — воскликнул командир. — Пора!

Бережно положили они запеленатого младенца, которому предстояло сейчас осиротеть, на шинель национального гвардейца, и, надев ее на острия штыков, сто рук, сто ружей подняли кричащего малыша к голубому небу…

Легкий ветерок разогнал тучи, в течение двух дней нависавшие темной пеленой. Теперь они совсем исчезли с горизонта, растаяли в потеплевшем воздухе. Ясное майское солнце бросало лучи на жирную землю кладбища, которую всю ночь поливал сильный дождь; мраморные надгробья блестели в это безоблачное утро, хвоя кипарисов и пробивающаяся листва ив, окаймлявшие широкие кладбищенские аллеи, были разукрашены сверкающими, тяжелыми капельками росы, которые падали одна за другой на землю. Из недр этого поля битвы, насыщенного трупами, обильно политого кровью, подымались терпкие испарения, смешиваясь с чудесным запахом свежей травы. Ни с чем не сравнима была эта картина: люди в предсмертную минуту, полные энтузиазма, стоя на земле мертвых, посвящали жизнь новорожденного борьбе за попранные сейчас права!.. Отлично выбрали они имя ребенку, чтобы внушить ему ненависть, которую испытывали и сами они — патриоты, когда речь шла о чужеземцах, республиканцы — когда речь шла о тиранах.

— Мы назовем его Отмщение! — раздался единодушный возглас.

— Ваш крестник будет жить, и я открою ему, кто был убийцей его отца и крестных. Сейчас вы сложите свои головы, он же будет жить, чтобы отомстить за вас! Клянусь вам в этом я, Леона!

— К оружию! Идут шуаны! На прицел версальцев!

— Эти господа опаздывают по крайней мере на десять минут, — сказал Сардок, снова взглянуи на часы. — Прощай, жена! Прощай, сын! Вперед, граждане, вперед! Наши семена пустят ростки, наши идеи не останутся втуне. Наступит день, и наши дети восстанут! Ничто не потеряно!.. Да здравствует Республика!

Примечания

1

Горе побежденным (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***