Ленинградский каталог [Даниил Александрович Гранин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Даниил Гранин Ленинградский каталог
Однажды в мастерской у художника Владимира Сергеевича Васильковского я увидел альбом, куда он рисовал людей 30-х годов. По памяти. Взрослые тети и дяди из его детства. Я листал страницы и узнавал. Рисунки ожили, задвигались, из памяти стали появляться одетые в костюмы тех лет знакомые, как будто художник подсмотрел мои воспоминания. Наши улицы, наш двор, извозчиков… Это был город, в котором прошло детство нас обоих. Владимир Сергеевич помнил окружающее зрительно так, что мог изобразить его, я же помнил чуть иначе, тоже зримо, так, что мог лишь рассказать словами. Впрочем, и Васильковский сопроводил свои рисунки пояснениями. Когда вспоминают двое, то вспоминают больше. А главное, я вспоминал еще и разные вещи, которые тогда были, а теперь их нет. Одни вещи стали ненужными, другие изменились, третьи, может быть, вернутся. И все это вместе составляет картину города, которого уже нет, нашего Ленинграда первой пятилетки. Впрочем, не только Ленинграда. То же самое происходило и в других городах, например в Новгороде, где мы тоже жили в те годы. Города эти не повторятся. Быт, нравы, обычаи — всё сменилось, вся городская жизнь стала иной. На Невском, у Литейного, постоянно толпились одни и те же компании ребят. А на углу Садовой и Невского были уже другие компании. Тогда не сидели в кафе, тогда топтались на Невском, гуляли по Невскому, шли «прошвырнуться», встречая знакомых, приятелей… Я пытался вспомнить язык тех лет, и вдруг оказалось, что не так-то это просто. Никто толком не записывал те словечки, и песни тех лет, и всякие истории и легенды, которые ходили по городу. В песенном нашем репертуаре отражалось время, еще взбаламученное, где все переплелось, соседствовало — романтика гражданской войны, блатное, пионерское и нэповское: «Юный барабанщик» и «Вот умру я, умру, и не станет меня», «Там вдали, за рекой, догорали огни» и «Кирпичики». Распевали песни из первых звуковых фильмов: «Златые горы», «Встречный», «Путевка в жизнь»… Одна Лиговка чего стоила с ее жаргоном, ее героями. Лиговка — обиталище гоп-компаний. Обводный канал с его барахолками. А первые танцзалы, первые Дворцы культуры — Выборгский, Нарвский… В этом городе шла жизнь, не похожая на нынешнюю. Носились мальчишки-газетчики с «Вечерней Красной газетой», на дачу уезжали в Сестрорецк или Тарховку. Не было ни метро, ни троллейбусов. Было много деревянных домов, которые в блокаду разбирали на дрова… Нет, это был во многом другой город, черты его утрачены, а жаль, потому что всегда хочется иметь фотографии своей молодой жизни. Вот тогда мы решили собрать все, что сохранилось у нас в памяти: художник нарисует, а я расскажу, чтобы как-то запечатлеть облик той реальности, потому что у нас, к сожалению, почти нет музеев истории нашего советского быта. Такие музеи, конечно, будут, но есть вещи, которые в эти музеи не попадут, их туда невозможно поместить, — например, треск березовых поленьев в печке… Собственно, наша книга — это тоже своего рода музей. Или возьмите мостовую, составленную из деревянных черных шашек-торцов. Ими была вымощена Моховая улица, даже Невский проспект. Ну как в музее передать звонко цокающий звук подков по сухой торцовке? Как повторить смолисто-дегтярный запах, что курился в летнюю жару на улицах, выложенных просмоленными шашками, запах, напоминающий мне лесосеки, где работал отец, смолокурни, добычу живицы. Осенью торцы становились осклизлыми, лошади шли по ним бесшумно. Художник изобразил людей того времени. Однако я попросил другого художника нарисовать и вещи, которыми они пользовались. Обстановку, среди которой жили. Потому что все это тоже исчезло, да так подобралось, что многие теперь ничего не знают про эти вещи — как они выглядели и зачем были нужны.Спросите, например, про гамаши. Мало кто знает и объяснит, что это такое, их давно не носят. А носили на ботинках и туфлях, прикрывая ими шнуровку. Художник их нарисовал серенько-мышиного цвета с черными пуговицами. Зачем нужны были гамаши, этого в точности мы сами не помним, поскольку мы были тогда детьми и гамаши видели только на ногах у взрослых.
…Ходили, естественно, дровосеки, пильщики, но почти в каждой семье имелся топор, пила, да еще колун, чтобы раскалывать большие кругляки, которые топором не возьмешь. А раз топор есть и пила, то надо было их точить. Ходили по улицам точильщики — пожалуй, самая красивая из всех бродячих профессий. Станок у точильщика с разными круглыми камнями — розовые, серые, совсем темные, тонкие и толстые. Жмет он ногой и прикладывает металл к точилу, оттуда несутся кометными хвостами искры разных цветов, как фейерверки. Точило жужжит, поет — на лезвиях появляется узкий чистый блеск отточенной стали. Топоры, портняжные ножницы, секачи, бритвы, огромные ножи — чего только не несут точильщику. Несли такие вещи, как сахарные щипцы, чтобы сахар колоть, ножи кухонные, которыми, между прочим, лучину щепали для самоваров… Конечно, работа с дровами была одна из наиболее обременительных в том городском быту, о котором сейчас знать не знают, а те, кто знал, охотно позабыли. Центральное отопление сняло все эти проблемы, по крайней мере в крупных городах страны. Мы не очень-то и заметили, как, когда это произошло, и, только оглядываясь назад, на ту печно-дровяную эру, вдруг сознаешь, как облегчился наш быт, какой комфорт создали эти незаметные батареи вдоль стен, квартиры без печей, без плит, без вьюшек, угарного газа, дыма. Был, конечно, уют горящего огня, была вентиляция через топку, была независимость, но любой сменяет все это на удобства нынешней системы отопления. Было, однако, преимущество печей, о котором следовало бы помнить, — это опять же экономия. Печное тепло берегли. Печи топили по мере нужды, поэтому и окна на зиму замазывали тщательно и утепляли все, что можно: и двери, и подъезды. Сберегали свои собственные усилия. Бережливость эта утеряна, смысл ее как бы исчез при круглосуточной даровой теплоотдаче батареи. Между рамами закладывали вату, ставили блюдца с кислотой, посыпали блестками, клали для красоты какую-нибудь игрушку. Несмотря на все старания, окна замерзали. Стекла покрывались ледяными мохнатыми узорами. Мороз выращивал ветвистые папоротники, хвощи. При солнце все это начинало сверкать, переливаться мелкими колючими огнями, и я надолго, как зачарованный, застывал перед этой красотой. Я попадал в ледяные джунгли. И самое чудесное заключалось в том, что тропические эти леса заслоняли обычный вид на двор, на проспект, как будто они выросли там, за окном. Не было города, наш дом стоял в морозной чаще…
Имелась каталка: на деревянный валик наматывали стираное белье и рубчатой деревянной каталкой катали его на столе. В детстве я не вникал зачем — то ли вместо глажки — опять же экономия дров, — либо еще почему. Самое же милое было дело выправлять стираные простыни. Они после сушки дубели, сморщивались, мы с матерью с обеих сторон ухватывали простыню за уголки и разом встряхивали так, что получался хлопок о воздух, гулкий, сильный, как хлопает парус. Хлопали несколько раз, и полотно расправлялось. У женщин были совсем иные материи в ходу — маркизет, ситчик, файдешин, пике, крепдешин, креп-жоржет. У мужчин был габардин, бобрик, коверкот… Старики донашивали суконные френчи, чесучовые пиджаки кремового цвета. …А еще были экраны — низенькая такая ширмочка, которой заслоняли жар камина. В спальнях же стояли настоящие высокие складные ширмы. За ширмами одевались, раздевались, переодевались. Ширма стояла у моей старшей сестры, отгораживая кровать. Ширма была буржуйская, случайно затесавшаяся в общежитие, где сестра жила. Обтянутая черным шелком — на шелке вышиты цапли, китайские пагоды и маленькие китайцы с плоскими зонтиками, — эта ширма была сама как диковинная птица, залетевшая из дальних стран. Ширмы были и попроще — деловые, были резные, были длинные, были короткие, трех-, даже двухполотные. Во многих городских квартирах мебель стояла закрытая чехлами. Кресла, стулья, диваны, даже рояли облекались холстинными чехлами. Снимали чехлы по большим праздникам, а то и вовсе не снимали. У одного из моих приятелей мы никогда не видели дома, чтобы мебель была расчехлена. Да думаю, что и сам он толком не знал, что за обивка у этих стульев, стоящих вдоль стен, и дивана, на котором мы играли. Чехлили многое, вплоть до чемоданов. Большие и малые так называемые фибровые чемоданы носили в аккуратных чехлах, обшитых красной тесьмой. Странное это было стремление — все зачехлить. Может, вызывалось оно бережливостью, желанием сохранить, сберечь дефицитные в те трудные годы предметы, избавиться от хлопот. Чехлы можно было стирать, считалось, что с чехлами чище… В этом ли их смысл? Честно говоря, не знаю. Нынешние наши догадки неполны, потому что мы не знаем всего сцепления причин и следствий, в которые были погружены наши родители. Так же как и наши дети не знают многого про нас. В 50–60-е годы автомобилевладельцы тоже ездили с чехлами, защищающими сиденья. Я сам, приобретя «москвичок», сразу же приобрел чехлы. Автомобиль мой сносился, кузов проржавел, зато сиденья остались новенькие. Увидев их нетронутую чистоту, я поразился глупому этому обычаю. Чего ради столько лет беречь обивку, сидеть на заношенных, грязных чехлах?.. Отец мой, как и все тогда, брился бритвою. Потом, когда появились безопасные бритвы с лезвиями, ее стали называть опасной. У него была старенькая, сточенная до узенькой полоски бритва, которую он ценил за высокое качество стали. На черенке бритвы стоял фирменный знак знаменитой немецкой фирмы «Золинген» — два человека — «близнецы». Я как сейчас вижу эту бритву, и помазок отца, и его чашечки. В детстве с вещами устанавливаются особые отношения, интимные. В детстве вещи разговаривают, живут. Любые вещи, вплоть до рисунка обоев, половики, копилки имеют свои физиономии, свой нрав… Многие из них помнятся всю жизнь, они хранили наши тайны, мы разговаривали с ними. Ритуал бритья нравился мне чрезвычайно. В нем заключалась, как я полагал, возможность поскорее стать взрослым. В черной чашечке отец взбивал пену. Для этого он строгал мелкими стружками мыло. Обычно хозяйственное мраморное — кубические куски с синими прожилками. Бритву отец ловко правил сперва на гладкостертом в середине оселке, потом отбивал на ремне, звучно шлепая бритвой по кожаному натягу. Доводил жало бритвы до впиваемости. Жесткий волос все равно трещал под лезвием. Зрелище бритья меня завораживало: из-под мыльной пены появлялась гладкая загорело-блестящая щека, свободная от рыжеватой щетины, отец молодел, становился светлее, красивей. В наборе бритвенных принадлежностей были квасцы. Прозрачно-светлый камешек этот прикладывался к порезу, чтобы унять кровь. Квасцы помнятся кисло-холодным вкусом. Наверное, я пробовал их на язык. Многие другие предметы тоже помнятся вкусом, например, сладковато-опасный вкус химического карандаша. Когда его слюнявишь, то он начинает писать ярко-лилово. Язык же становится страшновато-фиолетовым. У отца из кармашка пиджака торчал набор карандашей в железных наконечниках. Красно-синий, черный, простой, химический. От лацкана тянулся кожаный ремешок. На ремешке висела луковица часов. Позже появилась еще ручка с зажимом. Вечная ручка, толстая, от нее на пальцах всегда чернильные пятна. До вечной ручки были вставочки с металлическими перьями. Имелся набор перьев на любой вкус и почерк. Одни писали пером «рондо», другие — «уточкой», третьи — 86-м номером. В те времена все еще обращали внимание на почерк. Это были последние годы некогда великого искусства чистописания. Писарское умение еще ценилось. Учителя писали на доске каллиграфическими почерками — косыми, классическими, кудрявыми, острыми. У отца в лесничестве не было пишущей машинки, все бумаги «наверх» и «вниз» писали от руки. Требовалось, чтобы почерк был четкий, понятный, у него был к тому же красивый. Чернильницы стояли на столах стеклянные, металлические, каменные. Мы носили чернильницы с собою в школу. Фарфоровые невыливайки. Клей назывался «гуммиарабик». Были ножи для разрезания книг. Были спичечницы, пресс-папье, чернильницы для нескольких сортов чернил — лиловые, зеленые, красные, — все это хозяйство соединялось в письменном приборе. Приборы выглядели внушительно, высились на столе, как крепостные сооружения. Чугунного литья, резные по камню, они снабжались львами, грифонами, Гименеем или другим богом. В старомодных письменных приборах имелось блюдо для визитных карточек, бювар, чистилка для перьев, точилка для карандашей. Все это основательное, затейливо украшенное… После революции визитные карточки исчезли. В 30-е годы они считались буржуазным пережитком, и, пожалуй, их ни у кого не было. Спустя 30 лет, в 60-х годах, они возродились. Оказалось, что визитка удобна и уважительна… Вечная ручка часто подтекала. Прежде чем начать писать, ее следовало стряхнуть. В конторах полы пестрели чернильными пятнами.
Вещи разделялись не по стоимости, скорее по соответствию: кому что положено. Кому парусиновый портфель, кому — кожаный. Кому — кепка, кому — фуражка, кому — шляпа. Кому положено кастрюлю супа на стол ставить, а кому перелить этот суп в супницу специальную. Тут не столько имущественное положение влияло, сколько продолжали действовать как бы сословные правила. У инженера за столом одно полагалось, у мастерового — другое: другие ножи, другой буфет… Если говорить о памяти вкусовой, то лучше всего помнится вкус сластей тех лет. Сидели бабки с корзинами и продавали самодельные сласти. Во-первых, маковки, варенные в меду, во-вторых, тянучки. Их и впрямь можно было вытягивать в длинную коричнево-сахаристую нить. Продавали семечки. Семечковая лузга повсюду трещала под ногами. Постный сахар, мягкий, всех цветов радуги. Шоколадные треугольные вафли. Их почему-то называли «микадо». В кондитерских магазинах имелись помадки, пастилки, цветные лимонные корочки. Все это ныне тоже поисчезало, хотя лакомства эти никак не назовешь ненужными. Были еще разных цветов прозрачные монпансье в круглых жестяных коробочках. Летом появлялись тележки с мороженым. В тележках, среди битого льда, стояли бидоны с розовым, зеленым и кофейным мороженым. Его намазывали на формочку и зажимали в две круглые вафельки. На вафельках красовались имена: Коля, Зина, Женя… На праздничных базарах и ярмарках имелось на выбор множество забавных игрушек: глиняные свистульки, надувной пищащий чертик «уйди-уйди», «тещин язык», китайские фонарики, трещотки. Они тоже помнятся на вкус потому, что все эти вещи обязательно в детстве пробовались на язык: вкус резины, целлулоида, остро-кислый вкус контактов от батарейки. И вкус шнурков от ботинок, и вкус медного пятачка. Во что мы играли? Почему-то вспоминаются прежде всего «казаки-разбойники». Одни — казаки, другие (самое желанное!) — разбойники. Ловят, берут в плен, бегут, кто-то кого-то выручает, устраивают засады… Бог знает, как дожила эта игра, видно по названию: игра дореволюционная, до 30-х годов, но и наши родители играли в нее. Так же досталась нам от старших «лапта». Играли в нее черным мячиком, который назывался «арабский», мяч был маленький, крепкий, «пятнали» им довольно ощутимо. Лаптой надо было забить его как можно дальше, да так, чтобы противник не поймал его в воздухе, то есть без «свечки». В «лапту» играли на школьном дворе, там же в укромных уголках, за поленницами, дулись в «выбивку». Эта игра была незаконная, потому что на деньги. То есть играли деньгами-монетами. Копейки, три копейки, выбивали их тяжелым медным пятаком, такие ходили тогда в обращении — тяжелые из настоящей багровой меди монеты. Выбить — значило ударить так, чтобы монеты с «решки» перевернулись на «орла». Игра имела строгие правила, свои хитрости, приемы, своих мастеров и настоящих игроков, азартных, способных проиграть все деньги на завтрак. Взрослые называли ее по-старому «орлянка». Наверное, «выбивка» и «орлянка» были схожи. Мы догадывались об этом, поскольку, таская нас за уши, взрослые жаловались друг другу: «Ишь поганцы, в „орлянку“ дуются!» Но были у нас и свои новые игры. В младших классах наряду с «казаками-разбойниками» соседствовали игры в «красную кавалерию». С криками «ура!» конники-рубаки скакали на деревянных конях, рубились деревянными саблями, трубили в дудки-горны. Были счастливцы, у которых сохранились отцовские буденновские шлемы. Настоящие буденовки, не то что сейчас, детские. Сражения наши происходили во дворах, но главным образом в саду у Спасской церкви. На самом деле это был Спасо-Преображенский собор, но для нас это была церковь у Спасской улицы, так что Спасская церковь. Вокруг нее имелся церковный сквер, где росли дубы. У входа в сквер на диабазовых постаментах стояли две турецкие пушки — военные трофеи русско-турецкой кампании 1828–1829 годов. Внутри сквера у стен церкви стояло еще несколько пушек. Пушки были настоящие, на лафетах, обтертые нашими штанами до бронзового блеска — лучшее место для игр, которое я когда-либо видел. Сюда приходили играть со всех соседних улиц. Вокруг пушек, на самих пушках шли с утра до вечера сражения, не утихала пальба. Какие командиры, какие полководцы тут блистали! Пушки были и кораблем, и крейсером, и гимнастическим снарядом, и крепостью. Ограда собора была тоже сделана из орудийных стволов, цепей — все это из трофейного оружия той победной для России турецкой кампании. Возле пушек лежали пирамидки из чугунных ядер. А с дубов падали желуди — лучшие из снарядов для рогаток и самострелов. Говорили, что поначалу вокруг собора было установлено двенадцать пушек и два единорога. Но я застал всего шесть пушек, каждую помню до сих пор. Внутри храма висело много трофеев — бунчуки, знамена. У задней стены был похоронен генерал — «В. Скобелев, герой кампании 1877–78 гг.» Пушки были непростые, имели свою историю, которую нам однажды рассказал учитель обществоведения. Оказывается, после победы над турками эти пушки Николай I подарил Польше. Подарил с тем, чтобы украсить ими памятник королю Станиславу, погибшему под Варной в сражении с турками. Посреди Варшавы хотели поставить такой памятник. Однако неблагодарные поляки вместо памятника стали стрелять из этих пушек во время восстания 1831 года. Пушки были второй раз взяты нашими войсками, и гвардия, которая как бы была приписана к этому собору, установила их там. Ныне осталась только ограда, пушки куда-то исчезли, но ограда стоит, сделанная из той же трофейной турецкой артиллерии. У девочек шла своя, особая, малоинтересная для нас игра в куклы. Настоящие куклы были дорогими, тогда только входили в обращение куклы из розового целлулоида. Большей же частью нянчили матерчатых матрешек, возились с бумажными куклами, которых они сами рисовали и вырезали с ручками, ножками и вырезали им платья разных фасонов. Самый интерес был создать наряды, целый гардероб платьев, раскрасить их цветными карандашами — платья, о которых мечтали наши матери, и такие, о которых и мечтать не могли. Да еще пальто, шубы, манто — фантазия пировала, тут соревновались на равных, у кого вкус лучше, воображение богаче. Дома играли в лото, дома мастерили всякого рода кораблики, змеи, с годами начинали строить радиоприемники. В то время всеобщей радиофикации увлечение радио было повальным, и стар и млад собирали детекторные радиоприемники, мотали катушки, клеили конденсаторы. Еще была игра младших в фантики. Обертки от конфет складывали, как складывают бумажки для порошков, это были фантики, ими играли. Ценились фантики красивые, от дорогих шоколадных конфет.Некоторые богачи обладали коллекциями в сотни фантиков. Играли в «индейцев», потому что из любимых авторов того времени были Фенимор Купер, Майн Рид с их романами о свободолюбивых, справедливых индейских племенах. А буры, смелые буры, воевавшие с англичанами! Была такая книга, которой зачитывались: «Питер Морис, юный бур из Трансвааля». Читали много. Не было телевидения, кино было лакомством, и все свободное время уходило на чтение. Кроме известных книг Джека Лондона, Александра Дюма, Диккенса, Киплинга любимыми авторами были писатели ныне забытые, малоизвестные — прежде всего, Сергей Григорьев («Тайна Ани Гай», «С мешком за смертью») и П. Бляхин («Красные дьяволята»). Затем «Майор следопыт» — автора не помню, еще Сергей Ауслендер — «Дни боевые», ну конечно, Кервуд с его романами «Южный крест», «Бродяги Севера», Алтаев с историческими романами вроде «Под знаменем башмака», книги Беляева, Луи Жаколио, Луи Буссенара — «Капитан Сорвиголова», книги капитана Марриета… Некоторые книги помнятся только по их названию, по внешнему виду, например «Пятый класс свободной школы» или «Корабль натуралистов». Царило радиоувлечение, и соответственно зачитывались книгой, кажется американской: «Как мальчик Хьюг построил радиостанцию». Попадалось тогда немало книг дореволюционных, роскошно изданных в «Золотой библиотеке». Крепкий красный переплет с золотым тиснением, мелованная бумага. Печатались там, правда, вещи сладковатые: «Серебряные коньки», «Маленькие женщины», «Маленькие мужчины». Впрочем, все это хоть и читалось, но вскоре перечеркивалось как дребедень. Авторов в детстве знают редко, к чему они? Читали журналы «Всемирный следопыт» и «Мир приключений». Еще ходили по рукам старые, затрепанные романы Лидии Чарской вроде трогательных «За что?» или «Княжна Джаваха». Не представляю, можно ли их ныне читать, но тогда доброе и благородное начало, заложенное в них, казалось написанным вполне художественно. По крайней мере, по нашим ребячьим понятиям. Книги ведь тоже выходят из моды, как вещи, и некоторые книги стареют вместе с вещами быстро и необратимо. Разумеется, и тогда, как и теперь, девочки прыгали через скакалку, играли в «классы», расчерченные на тротуаре, — все это передается из века в век, к счастью, в неприкосновенности. Зимою на коньках катались повсюду, то ли зимы были крепче, то ли снег не убирали на мостовой. Наверное, так оно и было, потому что ездили же на санях, значит, и на коньках могли, а уж про лыжи и говорить нечего. Лыжи тогда были простейшие — сосновые, березовые доски, коричневатые от протравы, крепления — ремешки с резинками либо же — классом выше — ротефеллы, жесткие. Палки деревянные, с деревянными колечками. О клееных лыжах мы не слыхали. Надели на валенки и — на улицу. К тем же валенкам прикручивали коньки-снегурки. Потом уже появились специальные ботинки с металлическими пластинками. Санки были почти в каждом доме, в каждой семье. Очень помогли ленинградцам эти детские санки во время войны, в блокадные зимы. На них возили воду с Фонтанки и Невы, возили продукты, возили дрова. Везли на них и ослабевших от голода людей. Самым роскошным подарком моего детства был пугач. Теперь таких попугайных револьверов не видно. Из серебристого какого-то оловянного сплава, рукоятка красная, зеленый барабан, заряжался он пробками и стрелял оглушительно, с дымом, огнем. Дыма было много, никакого сравнения с пистонами. Это потрясало. Пугачи стоили дорого, и владелец пугача ходил гордый, он имел реальную власть: он давал «стрельнуть».
В музее ненужных, забытых предметов я бы обязательно поместил такую штуку, которая в те школьные годы причиняла нам множество неприятностей и огорчений; теперь штука эта, кажется, безвозвратно ушла из школьного быта. Ее нельзя назвать ни вещью, ни предметом. Что ж это такое? Почти как загадка. А это знаменитая Клякса. Каждый из нас, кто учился писать чернилами, вставочкой с пером, а не шариковой ручкой, наставил в тетрадях немало клякс. Я имею в виду большие, серьезные кляксы, не какую-нибудь мелочь. Большие кляксы надо было осторожно осушать промокашкой. Высасывать, пока клякса не опадет до пятна. Труднейшая операция! Мокрый блеск ее исчезнет, и тогда ее можно пришлепнуть мохнатым листком промокашки, а затем стирать резинкой. В результате усилий на месте кляксы большей частью появлялась дыра. Происходило естественное развитие кляксы, подобно переходу куколки в бабочку. Бабочка-клякса улетала сквозь эту дыру. Кляксы были врагами всех диктовок, сочинений, они падали и расплывались не на полях, а обязательно в середине текста. Она соскальзывала с пера незаметно и шлепалась причудливым пятном. Из кляксы можно было нарисовать жука, головастика, осьминога. Важно было увидеть. Иногда и не дорисовывали ножек, ручек, клякса сама принимала вид чудовища, оттуда высовывались сабли, языки, рога. Если кляксу расплющить, она заполняла всю страницу. Так что от клякс, если относиться к ним дружелюбно, можно было получать удовольствие. Когда я кончил институт, у меня из кармашка пиджака торчали: вечное перо, затем карандаш (автоматический! — так его называли) с выдвижным грифелем и, наконец, логарифмическая линеечка. Почему-то все это носилось напоказ: обозначение деловитости, образования. Теперь этот кармашек пуст. Тоненький мой фетровый фломастер переместился во внутренний карман. Грифель у него не ломается, чернила не растекаются, не надо носить для него точилку или перочинный нож. Никаких беспокойств. Никакого за ним ухода. Мы все время избавляемся от забот, связанных с вещами. Когда появились шариковые ручки, то появился ремонт шариковых ручек. Открылись специальные мастерские, где израсходованные стержни снова набивали пастой. Сегодня такое занятие покажется смешным. Опустевший стержень выбрасывают, заменяют новым. Чаще всего выбрасывают пластмассовую посуду, чтобы не мыть ее, выбрасывают бумажные скатерти, часы, которые ходят полтора года, потом их выбрасывают. К вещам не успеваешь привязаться, подружиться. Примерно то же самое происходит во всем нашем быте. Легкие стулья, легкие столы, непрочная мебель. На то и расчет. Зачем прочность, если мебель скоро выйдет из моды. Сейчас не покупают ее в расчете на наследников.
ПРОДАЕТСЯ МЕБЕЛЬ И ПРЕДМЕТЫ ДОМАШНЕГО ОБИХОДА
БУДЕТ ПРОДАНО С ТОРГОВ ИМУЩЕСТВО: СТУЛЬЯ, ТАБУРЕТКИ, ЭТАЖЕРКИ
ПРОДАЕТСЯ ЖЕЛЕЗНАЯ КРОВАТЬ С ПРУЖИННЫМ МАТРАЦЕМЖелезные кровати, украшенные никелированными шарами, — эти кровати были предметом роскоши, во всяком случае, благополучия. Они стояли украшенные вышивками, горой подушек, покрывалами — односпальные, полуторные, двуспальные. Кровати-сооружения, кровати-украшения. Они поисчезали незаметно, беспамятно.
В свое время мы тоже старались избавиться от старой мебели. Как мы уговаривали мать выкинуть комод. Само название «комод» отзывалось мещанством. Комод — пузатый, с массивными ручками, с тяжелыми крепкими ящиками, он был капитальный, несокрушимый. Все кругом менялось, а он расположился у нас на века, оплот отвергнутой жизни, его основательность раздражала, она была вызовом, она была признаком обывательщины. Старые вещи всего лишь знаки, оставленные прошлой жизнью. Иному кажется, что они торчат как ненужные пни, но для внимательной души годовые кольца хранят размах тенистых крон, что шумели тут, треск морозов, иссушающий зной давнего лета.
Мальчишечья наша жизнь вспоминается через вещи ярко и предметно. От тех же копотных керосинок ноздри наши становились к вечеру черными, нас заставляли мыться на ночь, и матери, проверяя, вертели полотенцами в наших носах. Вообще-то смотру за нами было немного. Во всяком случае, со школьными своими делами мы управлялись самостоятельно. Отметками родители занимались разве что к концу года, да и особой погони за отметками не было. А вот кружков в школе работало множество, кипела самодеятельная, нами же созданная общественная жизнь. Мы ходили по улицам с плакатами МОПРа, собирая пожертвования в помощь политзаключенным в капстранах. Ставили спектакли, выпускали журналы. Орденоносцы были еще редкостью, на них мы смотрели почтительно и готовы были все сделать для них. Даже значкисты ГТО казались нам героями. К значкам была зависть: ого, «Ворошиловский стрелок»! А у этого значок ГТО второй ступени! В седьмом классе велосипед имелся у трех человек. Велосипед называли машиной. «У него есть машина!» Зато многие обладали самокатом. Для колес добывали обрезиненные ролики из шахт лифтов, поскольку лифты тогда бездействовали. Кабины лифтов были из красного дерева, но кабины мы не трогали. Лестницы многих домов сохраняли мраморные камины, обивку, кованые фонари, медные ручки. Никто их не отвинчивал, не выламывал на цветной металлолом. Не было принято — вот главное объяснение. Не пакостили, не разрушали. Почему? Да скорее всего потому, что знали: нельзя. Откуда бралось это нельзя? По-видимому, воспитывалось. Нельзя — без всяких объяснений, нельзя — потому что нельзя. Предметы наших завистей, наших мечтаний вызывают сейчас улыбку. Или недоумение. Например, завидовали пьексам. Финские пьексы — лыжные ботинки с загнутым носком. Мечтали о лыжных штанах, о металлических лыжных палках! Понятие «дорого», «слишком дорого» останавливало нас на каждом шагу. Не было денег на кино, дорого выписать «Пионерскую правду», а уж «Вокруг света» тем более. Котлеты мясные — дорого, пирожное — событие, а крабы, икра — это могли позволить себе легче, тем более что не пользовались они спросом и в магазинах висели плакаты: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы!» В девятом, десятом классе любимыми нашими книгами стали «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Оттуда наизусть цитировали большие куски. Мы любили тогда Маяковского, Светлова, Тихонова, Сельвинского. Собственных книг в доме имелось немного. Книга, особенно детская, представляла драгоценность. Жюль Верн, Джек Лондон, всякие приключения — их брали друг у друга почитать, обертывали бумагой. Книга жила долго, ее переплетали любовно и красиво. Пользовались мы вовсю библиотеками. В библиотеках стояли очереди, на руки давали не больше двух-трех книг. Что нас более всего захватывало и привлекало, так это путешествия, полеты, экспедиции. Эпопея челюскинцев, Чкалов, экспедиция Нобиле, полет Амундсена… В разные годы, но одинаково волнующие события. Переполненный, как никогда, Невский проспект в день возвращения челюскинцев. Толпа ликующих ленинградцев. Медные громы оркестров. Сыплются сверху листовки. И общий, соединяющий всех восторг! Такой же стихийный праздник достался нашим детям в счастливый апрельский день 1961 года, когда все высыпали на улицу, пели, обнимались, кричали: «Ура Гагарину!», несли самодельные плакаты: «Мы в космосе!»
Мы хорошо знали имена профессоров Визе, Самойловича, летчиков Коккинаки, Громова, радиста Кренкеля, разумеется Папанина. С тех лет навсегда отпечатались в памяти портреты чернобородого Отто Юльевича Шмидта, сухощавое лицо Роальда Амундсена, улыбчивые Марина Раскова, Полина Осипенко, Валентина Гризодубова. Стоит закрыть глаза, и они появляются из глубины детства отчетливо и неизменно. Был у меня еще и отдельный любимец, свой герой, Томас Эдисон, книжек о нем, его портретов тогда бытовало множество. Он был один из «хрестоматийных мальчиков», которых мы себе выбирали в пример. Мне нравилось, что Эдисона учителя считали тупицей, а он в подвале дома сделал лабораторию, потом продавал газеты, потом выпускал газету — ему было тогда четырнадцать лет, — потом в вагоне поезда опять создал лабораторию. В двадцать два года он изобрел телеграфный аппарат, и с этого пошло-поехало, изобретение за изобретением. Существовали и другие «великие мальчики», хрестоматийные истории, наивные, легендарные, но горячо любимые, как нельзя более нужные в том возрасте. Крестьянский сын Михайло Ломоносов, который идет пешком в Москву учиться. Все было не совсем так, но легенда эта помогала поколениям русских мальчиков, согревала она и нас. Так же как легенда о парижском мальчике Гавроше или о голландском мальчике, который заткнул рукой отверстие в плотине… Одна за другой легенды эти воспринимались жадно, доверчиво, и почему-то никогда позже душа не отталкивала, не осмеивала их. Рано или поздно от старых вещей избавляются. Отвергают власть одних вещей, чтобы попасть под власть других. Освободился от подсвечников — стал искать красивые абажуры и люстры. Все это естественно. Неестественно другое — когда выбрасывают старые бумаги. Это печально и непоправимо. Документы, дневники, фотографии, письма, вырезки из газет — все, что годами собирали наши родители, дедушки, бабушки, после их смерти большей частью выкидывают, сжигают, сдают в макулатуру. Семейные архивы — это не прошлое, это всегда завтрашнее. Семья должна иметь свой архив — почетные грамоты дедов, отцов, историю их заслуг, их труда, историю рода, фамилии. Когда-то нашей жизнью заинтересуются внуки точно так же, как и к нам подступает с годами интерес к облику наших предков, к тому, как они жили, как любили…
Уличная толпа в 30-е годы была куда разномастнее, пестрее, больше было в ней контрастов. Профессии людей легче узнавались по их одежде, по приметам. Врачи, например, ходили с кожаными саквояжами. У инженеров были фуражки со значком профессии: молоток с разводным ключом. Инженерное звание было редкостью и внушало уважение, однако форменные фуражки напоминали что-то офицерское, и это не нравилось. Так что вскоре фуражки исчезли. Как вспоминает В. С. Васильковский, ношение остатков формы было даже запрещено, и наряженное в форму горящее чучело шествие пронесло по Васильевскому острову. Не нравилась и шляпа. Пожарные ехали в сияющих медных касках, звонили в колокол. По мостовой шествовали ломовые извозчики, в картузах и почему-то в красной суконной жилетке, перепоясанные кушаком. А легковые извозчики были в кафтанах. Парттысячники ходили в куртках из бобрика или же в кожанках, брюках из «чертовой кожи». Женщины — в красных кумачовых косынках. Это работницы, дамы же щеголяли в шляпках, носили муфты. Была модна кепка, одно время — тюбетейка. Кепки были мохнатые, были с длинными козырьками. Рабочие носили косоворотки, толстовки. Шествовали отряды со знаменем, барабанщик впереди отбивал дробь, трубачи трубили… Милиционеры летом стояли в белых гимнастерках с красными петлицами. По мостовой кроме извозчиков ехали тележечники — везли мелкий товар. Дробно позванивали велосипедисты. У каждого сзади, под седлом, имелся желтый жестяной номер. Все велосипеды регистрировались, они считались транспортом, как машины и телеги. На велосипедах ездили служащие с портфелями, студенты. Милиция ездила на лошадях. Конная милиция во время демонстрации обеспечивала порядок. Милицейские лошади, ухоженные, блестящие, удерживали толпу и вели себя очень деликатно: никогда не было, чтобы милицейская лошадь лягнула, наступила кому-нибудь на ногу. Мостовые большей частью сохраняли булыжник, тротуары же светились квадратными серыми лещадными плитами. Дожди отмывали панельную гладь до светло-серых оттенков, и каменное это разнообразие было приятнее глазу, чем асфальт.
17 СЕНТЯБРЯ 1934 г. БУДЕТ ПРОДАВАТЬСЯ С ПУБЛИЧНЫХ ТОРГОВ ИМУЩЕСТВО, ПРИНАДЛЕЖАЩЕЕ ЗАВОДУ «ВЕНА», ЗАКЛЮЧАЮЩЕЕСЯ В: ДВАДЦАТИ ОДНОЙ ЛОШАДИ, ДВУХ ПИШУЩИХ МАШИНКАХ, КОЖАНОГО КАБИНЕТА ИЗ ВОСЬМИ ПРЕДМЕТОВПо мостовой громыхали телеги. На телегах возили товары, даже заводские изделия. Внизу, под телегой, бренчало ведро. Ломовые лошади («ломовые» значит для возки тяжестей) ступали степенно, мощные, толстоногие. Лошадей было много. На улицах пахло конским навозом, мирно-деревенский запах мешался с запахом бензина от машин, которых в городе все прибывало. Шофера носили кожаные перчатки с раструбами. Машины сигналили, трамваи тренькали, извозчики покрикивали, зазывали к себе торговки. Улица была шумной, говорливой, пахучей.Судебный исполнитель«Вечерняя Красная газета», 1933 год
РОСКОНД ПРИНИМАЕТ НА РАБОТУ ЭНЕРГИЧНЫХ ЛОТОШНИКОВ И ЛОТОШНИЦУ ворот дежурили дворники в белых фартуках, с железной бляхой на груди. Летом дворники поливали улицу из кишки, зимой убирали снег и топили его на жаровнях. На ночь дворники закрывали подъезды на ключ, запоздалые жильцы звонили дежурному дворнику в дворницкую. У всех ворот были звонки. В подворотне висели списки жильцов всего дома, кто в какой квартире живет. Дворники были для нас высшей властью. Они указывали, где можно играть, где нельзя, разнимали драчунов. Они знали нас по именам, наставляли, им были известны наши убежища, и они помогали матерям нас разыскивать. Осенью надевали макинтоши. Это прорезиненный плащ, серенький, непромокаемый, тяжелый. Вообще одежда была тяжелой. У всех на ногах блестели галоши. Их снимали в раздевалках, в гардеробе и входили в дом без уличной грязи. Боты, галоши, глубокие, мелкие, дамские на каблуках, толпились в передней у вешалки. Внутри они были выложены малиновой байкой. Чтобы опознать свои галоши, владельцы прикрепляли изнутри к ним металлические буквы — свои инициалы. Однажды, в гостях, по наущению хозяйского мальчишки мы тихонько переставили буквы, создав невыразимую путаницу в передней. Начальники тогда в автомобилях не ездили, разве что самые большие, узнать начальников можно было по большим портфелям, по кожаным коричневым крагам на ногах. Краги блестели, как латы. Над крагами вздувались галифе. Краги застегивались ремешками. У нас в доме жил один такой молодой деятель в галифе и крагах, вызывая наше восхищение этими атрибутами мужества. Может, он и не был начальником, впрочем, как и другие крагоносцы; мы сами наделяли его властью. Мелкое начальство, конечно, старалось утвердить себя, отличить себя хотя бы внешне, наверняка имелось немало таких, обуянных комчванством. А рядом шли в гольфах, в гетрах «недобитые нэпманы». Меховые шубы, бобровые шапки уже не считались шиком, вызывали подозрения. НЭП кончился. Очевидно, в 20-е годы толпа была еще пестрее, социальная разнородность была резче. Но и в 30-е кое-что оставалось. Улица была общительнее, была охочей до происшествий, готовой обсуждать, выяснять…«Вечерняя Красная газета», 1934 год
ПО ПИСЬМАМ ЧИТАТЕЛЕЙ ЗАВ. БУЛОЧНОЙ № 308 ЕГОРОВ ПРИ ПРОДАЖЕ ХЛЕБА ПОПЛЕВЫВАЛ НА РУКИ. ЕГОРОВ ПЕРЕВЕДЕН В ПРОДАВЦЫ С ОБЪЯВЛЕНИЕМ ВЫГОВОРАСуществовали кустари, существовал тип «процветающего человека», как точно изобразил его художник. На улице можно было встретить священника в рясе, военного со шпорами, разряженную даму в манто, с муфтой, ридикюлем, в фетровых ботиках и рядом рабфаковку или рабфаковца в юнгштурмовке, перетянутого ремнями. Эти ребята попадались все чаще, в руках учебники, связанные ремешком. Ботинки с обмотками казались в те годы одеждой несовременной, но уважаемой. Их носили от бедности, однако бедность эта была пролетарской, в ней не было стыдного. Щегольство началось несколько позже. Но в первые месяцы войны обмотки вызывали у нас, новобранцев, ярость, столько возни они причиняли, такая военная негодность была в них. Всеми правдами и неправдами спешили мы сменить их на кирзовые сапоги. В школе, в старших классах, мы щеголяли в полосатых футболках, носили брюки клёш, тупоносые ботинки «бульдоги». Бытовали слова, которые сейчас не услышишь: очаг (детский сад), гопник (хулиган), лишенец (лишенный избирательных прав), стахановец, шамать, шамовка, жироприказ (квитанция на уплату за квартиру), заборная книжка (по которой давали продукты). Говорили «голкипер» вместо «вратарь», «аэроплан» вместо «самолет», «кинематограф» вместо «кино», «прозодежда» вместо «спецодежда», «косынка» (платочек), «фабрика-кухня» (столовая). Вечернее время в семье проводили вместе: в лото, например, играли всей семьей, газету читали вслух, радио вместе слушали, на детекторный приемник ловили Ленинград. Приемник был с пружинкой, которой надо было коснуться кристаллика, — выпрямляющим устройством. У соседей появился ламповый приемник. На черной эбонитовой панели имелось множество ручек, больших и малых, — черные, круглые с белыми делениями — вариометры, выключатели, рубильники. На ламповые приемники ловили Москву. Их можно увидеть в Музее связи вместе с бумажными тарелками первых репродукторов. Трамвайщики сохраняют трамваи тех лет — с открытыми площадками, с резиновым шлангом сзади (это называли «колбасой»). Цепляясь за нее, катались бесплатно мальчишки (их звали «колбасники»). На углу сидели чистильщики сапог, стучали щетками по подставке. Чистильщики были ассирийцы, усатые, веселые. Со стремянками ходили маляры, с книгами — книгоноши. С большой железной бочкой ездили по окраинам керосинщики. Они становились на перекресток и трубили в рожок. Керосин привезли! Из подъездов выбегали хозяйки с жестяными бидонами… Трубили в фанфары пионеры. Кричали газетчики, торговки, извозчики… Утром перекликались заводские гудки. По праздникам далеко разносился благовест, далеко и высоко, на самых верхних этажах слышен был колокольный перезвон Спасской церкви. Во дворе мерно звенела пила… Город был куда шумнее, чем нынче. Шумный, дымный, пыхтящий. «По улицам проходили похоронные процессии. На белой с серебром колеснице везли гроб. Если хоронили коммуниста, то обязательно красный. Лошадь под уздцы вели факельщики в белой одежде и белых цилиндрах.» С Литейного моста открывался вид на Выборгскую сторону, всю в черных полотнищах заводских дымов. Тогда это было красиво, сегодня показалось бы безобразным. Так же как безобразными кажутся нам двери коммунальных квартир, увешанные перечнем звонков — кому сколько: три, четыре, два коротких, один длинный и так далее. Несколько почтовых ящиков, на каждом наклеены заголовки газет и фамилия владельца. В 30-е годы такие двери воспринимались как нечто нормальное, нормальным был и весь быт коммуналок: множество электросчетчиков, расписание уборки мест общего пользования, общий телефон в передней и исписанные вокруг него обои, понятие «съемщик»… В больших коммунальных квартирах происходили собрания жильцов, выбирали квартуполномоченного. Дверь коммунальной квартиры следовало бы тоже поместить в наш музей со всеми ее наклейками, ящиками, звонками. Такие двери скоро исчезнут, и мы спохватимся, потому что прошлое — это происхождение, бытие поколений, в том числе и бедность, которая связана с историей народной и которая достойна того, чтобы не прятать ее, не стыдиться. Да я и не знаю, что в истории народной жизни следует замалчивать, — наверное, ничего, потому что вся история должна принадлежать народу. На праздники в витрине часового магазина в нашем доме электролампочки обертывали красной бумагой и выставляли портреты вождей, увитые хвоей. Флаги вывешивали и в такие даты, как Февральская революция или 18 марта — День Парижской коммуны. Вывешивали картинки с фотографиями парижских баррикад и героев Коммуны. Попасть на демонстрацию, дойти до Дворцовой площади было радостью. Мы шли, пели, выкрикивали лозунги, мы проклинали происки лорда Керзона и славили Стаханова, Бусыгина, Марию Демченко, мы знали имена первых ударников первых пятилеток лучше, чем имена киноартистов, поэтов, певцов. Много делали портретов вождей. Брали тонкую белую ткань, а сухой кистью по клеткам. С фотографии увеличивали заданное лицо. Писали масляной краской… Специалистов по такой работе называли сухокистниками. Хороший заработок. Портретами этими украшали дома к праздникам, выносили на демонстрации. Первого мая продавали раскидаи: шарики из разноцветной бумаги, набитые опилками. Их привязывали к тонкой резинке. Кричали:«Красная газета», 1930 год
В витринах парикмахерских стояли бюсты красавиц в париках и молодых людей, модно стриженных под «бокс», «полечку», «полубокс». В парикмахерских не только стригли, но и брили. Кроме того, в витринах парикмахерских выставляли портреты приезжающих в город на гастроли артистов. Например, певицы Липковской или джаза Цфасмана. Рядом с этими парикмахерскими пестрели вывески магазинов: ЛСПО, ОРС, кооператив ЗРК (то есть Закрытый Рабочий Кооператив), РОСКОНД, МОЛОКОСОЮЗ, ТОРГСИН, к магазинам тянулись очереди. Длинные хвосты очередей стояли за пальто, за сахаром, за сапогами, за макаронами, за чулками. На дефицитные вещи давали ордера, но и по ордерам были очереди. В очередь становились с ночи. В очередях стояли семьей, сменяя друг друга. У очереди были свои законы, свой быт, свой жаргон, свой контроль, свои верховоды… Ах, эти очереди, сколько часов, дней простояли в них наши родители, доставая нам самые обыденные по нынешним временам вещи. Стаканы и чашки, калоши и ситец, кепки и картошку. Сколько слез и огорчений доставалось им: кончилось перед самым носом, не хватило. Образовались специалисты «втираться» без очереди, ловкачи-скандалисты, а то и умельцы стоять одновременно в двух, трех очередях. Очереди отнимали силы, часы, недели, но было это неотъемлемой частью жизни тех лет. Наверное, бесчестно делать вид, что это несущественно, нетипично, что, мол, не это характерно для тех лет.
К портрету молодого человека 30-х годов следует, как правило, пририсовать — значки. Их висело по нескольку на пиджаке. У каждого свой набор. Значки МОПРа, общества «Друг радио» (ОДР), «Друг детей» (ОДД), «Долой неграмотность» (ОДН). Были даже общество «Долой рукопожатие», «Общество смычки города с деревней». Ну, разумеется, ОСОАВИАХИМ — его значки, увеличенные, вешали на дома, когда весь дом вступал в члены общества. Все эти общества сыграли свою роль, работали активно, и членство в них — это я помню по работе отца — было совсем не формальным.
УСТАНОВЛЕНЫ КОЛОНКИ ДЛЯ ВОДОПОЯ ЛОШАДЕЙ. ПЯТНАДЦАТЬ КОЛОНОК ПО СЛЕДУЮЩИМ АДРЕСАМ…У рынков стояли телеги, возы, к лошадиным мордам были подвязаны торбы с овсом. Лошади жевали, потряхивая торбой. Зимой по городу ездили на санях. Извозчики на санях. Ломовики на санях. Сани шипели железными полозьями. Кроме прочего на них возили неведомую ныне поклажу: лед. Для ледников. Обозы зеленоватых параллелепипедов льда двигались от набережных. Посреди Невы рубщики вырубали из скованной реки ледяные глыбы. Лед был чистый, яркий, крепкий — не чета нынешнему. Потому не чета, что промышленные стоки были куда меньше, река замерзала ранее нынешнего и замерзала разом, ровным полем, без торосов. По ее ледяной, запорошенной глади всю зиму шло катание на лыжах. Ходили на лыжах до самого залива и дальше по заливу. Мы подкатывались на лыжах к ледорубам, смотрели, как ловко, до черной воды, отрубали куски зеленого льда и грузили скользкие льдины на сани.«Красная газета», 1930 год
23 ФЕВРАЛЯ БУДУТ ПРОИСХОДИТЬ ТОРГИ НА НАБИВКУ ХОЛОДИЛЬНИКОВ ЛЬДОМЛетом в тележке мороженщика я видел осколки этого льда, на нем крутился, скользил бачок с розовой пастью земляничного мороженого. Встречались на улицах молочницы, крепкие, краснощекие тетки, тащили большие бидоны молока, корзины с творогом. Они приезжали каждое утро из пригородов и разносили молоко по квартирам. На улицах можно было встретить нищих, сидящих с протянутой рукой. Беспризорники болтались возле рынков, у толкучки, среди скопления народа; улица была хоть и пестрее, разноличнее, но в целом еще плохо одетой и обутой.«Вечерняя Красная газета», 1930 год
ТКАНИ: ХЛОПЧАТОБУМАЖНЫЕ — ФЛАНЕЛЬ, БУМАЗЕЯ, СИТЕЦ, САТИН И ДР.; СУКОННО-ШЕРСТЯНЫЕ — ДРАП-ВЕЛЮР, ГОФРЕ И ДР.Горпромторг
ПРОДАЮТСЯ ЛАКИР. С ЗАМШЕЙ № 42 ТЕЛ. № 24–56 С 6 ВЕЧ.«Красная газета», 1930 год
…Я любил следить, как одевается в гости отец. Это была целая процедура, все равно как лошадь запрягать. Рубашки отца имели пристежные воротнички. Для удобства. Воротничок пачкался, его меняли. Воротничок надо было пристегнуть спереди и сзади. Для этого имелись специальные металлические пристежки. Я помню рубашки отца — две серые и белую. Свои не помню, а его рубашки помню. В уголках воротничка были петельки, сквозь них продергивалась металлическая держалочка, чтобы галстук не сбивался. Концы галстука тоже прикреплялись к рубашке специальным зажимом. Манжеты тоже бывали пристежные. Кроме того, они скреплялись запонками. Вся эта мелочь амуниции хранилась у отца в деревянной коробочке, и почему-то эти невидные предметы, похожие на насекомых, я помню и на вид, и на ощупь. Помню всю его одежду: кальсоны с завязками, треух, белое трикотажное блестящее кашне, парусиновые туфли, чищенные мелом, сандалии. Однажды его премировали бурками. Белые, отороченные кожей, с отворотами, роскошные бурки напоминали средневековые ботфорты. Отец стеснялся их надевать, и они стояли как украшение. Я уверен был, что все помню из отцовских вещей, из немудреного его гардероба. Но вот недавно коллекционер старых вещей, Иван Александрович Фоминых, случайно в разговоре припомнил металлическую решеточку, которую носили на ручных часах, и меня жаром обдало. От чего? Да от счастья: сразу вспомнились отцовские часы с этой решеткой. Нет, конечно, что-то было связано с этим счастливое, дорогое. Я увидел большую отцовскую руку в рыжих волосиках, я брал ее и смотрел, как там за решеткой, тикая, бежала секундная стрелка. Часы были переделаны из карманных на ручные. Стекло на них большое, и его защищали стальной решеточкой. Но было что-то еще, связанное с часами, с этой решеточкой. Куда-то мы шли, шагая с ним по шпалам. Шли долго, далеко, и что-то с нами приключилось дорогой… Траченный временем, но все же выплыл этот прекрасный день из тьмы… «Для этого я и собираю старые вещи, — сказал мне Иван Александрович Фоминых. — Люди вдруг что-то вспоминают. Запах или цвет. Что-то открывается, и человек на несколько минут возвращается в детство. Рыбалка, допустим, мать, дядя — мало ли что, и получается прилив радости. Обязательно хорошо, потому что и в печали той, детской, есть потребность. Прикоснуться к ней приятно.» У него собрано обширное хозяйство старых механизмов, пишущих машинок всех марок, мотоциклы, граммофоны, первые счетные машины. Он постоянно устраивает выставки во Дворцах культуры, в клубах: «Комната учительницы до революции», «Мастерская механика начала века». На острове Голодай в старом доме у него есть квартирка, которая, в сущности, представляет музей быта. Две ее комнатки, кухня и передняя — все набито старыми вещами. При входе висят на вешалке картузы, цилиндры, стоят старинные сапоги, на стенах кружки для пожертвований, первой модели электросчетчик, и далее уже не счесть, не пересказать. Тут и альбомы, и копилки, и подсвечник, сделанный из турецких пуль, старые дореволюционные пеналы, поварешки. Электрическая лампочка — у нее на самой макушке острый стеклянный носик. Картонка — круглая, большая коробка, в ней хранили женские шляпки:
Вещи могут вернуться. С прошлым не стоит окончательно прощаться. Детство рано или поздно напомнит о себе. Дело не в ностальгии. Мы возвращаемся к детству за добром, нежностью, за радостью дождя и восторгом перед огромностью неба. Конечно, вернуть те чувства нельзя. Зеркала беспамятны. Из их глубины не извлечь былых отражений. Зеркала не стареют, стареют их рамы. Память должна разрешиться воспоминанием, как мысль словом. Ей нужны слушатели, бумага с пером, наконец, какой-то предмет. Она должна на что-то натолкнуться, от чего-то отразиться. Город 30-х годов. За ним последовал город войны, блокады, город 40-х годов, тоже чье-то детство. Недавний Ленинград уже кажется трогательным и наивным, расцвеченным колдовским туманом детских воспоминаний. Какими предстанем там мы, взрослые и пожилые? Как подсмотреть будущие воспоминания о Петербурге XXI века? Его вещах, звуках, домах? Незаметно, украдкой детская память творит их из наших слов, наших улиц, из нас самих. Они могут выплыть благодаря какой-нибудь ерунде — песенке, подстаканнику, в пыльной невнятице случайных находок, через десятки лет. Зеркала будущего отразят вещи нашего обихода с праздничной растроганностью. В музее отживших вещей наш потомок наткнется на мотоцикл, сверкающий древним никелем, положит руки на рогатый руль… Смутная грусть передастся ему от извечной невозможности понять ушедшее. Город 30-х годов сохраняется памятью бывших мальчишек и девчонок. В этом заповеднике он акварельно обольстителен. Там всегда сияет желтое солнце с толстыми лучами и идут демонстрации. На самом деле этот город не был так хорош, но есть в нем черты узнаваемые, неповторимо пылкие. Воодушевление и зов… С тех пор много лет. Город стал куда красивей, богаче, поздоровел, раздался в плечах. Почему же мы вновь и вновь вглядываемся в его облик, отыскивая в нем прежде всего то, совсем не такое уж благополучное и тем не менее счастливое, прошлое?..
Последние комментарии
1 час 39 минут назад
10 часов 31 минут назад
10 часов 34 минут назад
2 дней 16 часов назад
2 дней 21 часов назад
2 дней 23 часов назад