ЯОн [Этгар Керет] (fb2) читать онлайн

- ЯОн (пер. А. Дубинская) 274 Кб, 145с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Этгар Керет

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

От переводчика

Когда говорят об израильском писателе Этгаре Керете, часто упоминают такие умные и важные слова, как, например, постмодерн, или постмодернисткий абсурд. Никоим образом не оспаривая их, хотелось бы привести строку из стихотворения О.Э.Мандельштама, которая не раз приходила на ум при работе над текстами Э.Керета, и даже, да простится эта дерзость, сделать ее эпиграфом к настоящей книге переводов:

И море, и Гомер, всё движется любовью…

Герой одного из рассказов плача говорит: «Вы злые, у вас нет сердца». Возможно, именно в этом случае, возникает то, что называется абсурдом. И наступает ночь, когда умирают автобусы. Удивительно, но при чтении рассказов Керета возникает образ маленького ночника, светящего у кровати ребенка, чтобы мы не боялись.

И в последних строках хочется высказать благодарность и признательность:

Этгару Керету за истинную радость работать с его текстами;

Эммануэлю Гельману, подавшему блестящую идею в правильное время и помогавшему в ее осуществлении;

Алене Крикушенко за отличную хевруту, или работу в паре с текстами и переводчиком.

Всем спасибо, и удачного чтения!

Толстяк

Удивился? Конечно, удивился! Ты встречаешься с девушкой, первое свидание, второе, сегодня — ресторан, завтра — кино, вечный дневной сеанс. Вы начинаете спать, восторг полнейший. Потом появляется чувство. И тогда, в один прекрасный день, она приходит к тебе и плачет. Ты обнимаешь ее и просишь успокоиться, говоришь, что все в порядке. И она отвечает, что больше не может, что у нее есть секрет, и не просто секрет, а нечто темное, какое-то проклятие, о котором она все время хотела рассказать тебе, но не решалась. Это постоянно давит на нее как две тонны кирпичей. И признаться, она знает, что я тут же уйду от нее, и это будет правильно. И она опять принимается плакать.

— Я тебя не оставлю, — говоришь ты. — Нет, никогда, я люблю тебя.

Ты, наверное, выглядишь слегка взволнованным, но на самом деле это не так. А если даже и так, то все это из-за ее рыданий, но совсем не из-за секрета. Опыт уже научил тебя, что эти секреты, от которых женщин просто рвет на части, все они одного толка, типа случки с животным, или с родственником, или переспать с кем-то, кто платит за это деньги. «Я — шлюха», — в конце концов говорят все они, а ты обнимаешь и говоришь: «Ты — нет, нет, не ты…» или «Ш-ш-ш…», если они продолжают плакать.

— Но это что-то, в самом деле, ужасное, — настаивает она, как будто почувствовала все твое равнодушие, которое ты так старался скрыть.

— Это в тебе все отзывается таким страхом, но дело тут лишь в акустике. Как только это выходит наружу, вдруг оказывается совсем не таким страшным.

И она, почти уже поверив, еще минуту колеблется, и потом приступает.

— Если бы я сказала тебе, что по ночам превращаюсь в крепкого такого, волосатого мужичка, без шеи, и с кольцом на пальце, ты бы и тогда продолжал меня любить?

И ты говоришь ей: «Конечно». Что же еще ты можешь сказать, что нет?! Она лишь пытается проверить, любишь ли ты ее безоговорочно, такой, как она есть, а ты ведь всегда был силен в экзаменах. И действительно, сразу же после твоих слов она тает, и вы предаетесь любовным утехам прямо в салоне. Потом вы лежите обнявшись, и она плачет, ибо ей полегчало, и ты тоже прослезился, поди знай почему. Все не так, как всегда, и она не встает, чтобы уходить. Она остается на ночь у тебя. А ты не спишь, и смотришь на ее красивое тело, на садящееся за окном солнце, на луну, вдруг появляющуюся как будто ниоткуда, на серебряный свет, касающийся ее тела, гладишь волосы у нее на спине. И менее, чем за пять минут, ты обнаруживаешь рядом с собой в постели мужчину, толстого и низкорослого. И этот мужчина встает, улыбается и немного сконфуженно одевается. Он выходит из комнаты, а ты, совершенно загипнотизированный, идешь за ним следом. Вот он уже в салоне, нажимает пухлыми своими пальцами на кнопки пульта и смотрит по телевизору спортивную передачу, футбол в Лиге чемпионов. Он ругается, когда промазывают. Когда забивают гол — подхватывается и в экстазе изображает руками волны. После окончания игры он сообщает тебе, что у него пересохло во рту, и в животе пусто. Он бы съел шашлык из курочки, если можно, но и говядина бы его устроила. И ты садишься с ним в машину и везешь его в какой-то знакомый ему ресторанчик в Азуре. Новая эта диспозиция тебя беспокоит, очень беспокоит, но ты как-то не знаешь, что предпринять, твои решалки молчат. Вы спускаетесь к Аялону, ты, как робот, переключаешь скорости, а он сидит рядом с тобой и постукивает золотым кольцом, надетым на мизинец. У светофора, на перекрестке Бейт Дагон, он опускает боковое стекло, подмигивает тебе и кричит какой-то девице в военной форме, пытающейся поймать тремп: «Эй, красотка, хочешь, чтобы загрузили тебя сзади, как козу?» Потом, в Азуре, ты наталкиваешься мясом, так что живот вот-вот лопнет, а он, смеясь как ребенок, наслаждается каждым куском. И все время ты говоришь себе, что это лишь сон, несколько странный сон, но еще немного и ты проснешься.

На обратном пути ты спрашиваешь, где он хочет выйти, и он делает вид, что не слышит, но выглядит при этом очень несчастным. И, в конце концов, ты обнаруживаешь, что возвращаешься с ним к себе домой. Уже около трех. «Я иду спать», — говоришь ты ему. Он делает тебе ручкой и, устроившись на пуфе, продолжает пялиться на демонстрацию мод. Утром ты просыпаешься разбитый, с резью в животе. А она, в салоне, еще спит. Но пока ты моешься в душе, она уже встает. Виновато обнимает тебя, но ты слишком растерян, чтобы что-нибудь сказать. Время идет, а вы все еще вместе. Ваши любовные занятия делаются все более проникновенными. Она уже не молоденькая девочка, да и ты стал старше. И вдруг ты начинаешь заговаривать о ребенке. А ночью вы с этим толстяком развлекаетесь, как никогда прежде. Он водит тебя в рестораны и клубы, о которых ты раньше даже и не слышал, и вы вместе танцуете на столах и бьете посуду, как будто завтрашний день для вас не существует. Он очень мил, этот толстяк, хотя и несколько грубоват, как правило, с женщинами. Иногда на него находит такой завод, что ты просто не знаешь, куда деваться. Но, во всем остальном, с ним чистый кайф. Когда вы только познакомились, тебя не очень-то интересовал баскетбол, но сейчас ты знаешь все команды. И всякий раз, когда команда, за которую вы болеете, побеждает, ты чувствуешь, будто очень чего-то хотел, и вот оно сбылось. А это весьма редкостное чувство, особенно у такого, как ты, большей частью вообще не знающего, чего он хочет. И так каждую ночь ты устало дремлешь рядом с ним под игры Аргентинской лиги, а утром просыпаешься в обществе красивой и прощающей женщины, которую ты тоже до боли любишь.

Стреляют в Товию

Товию я получил на свой день рождения, когда мне исполнилось девять лет. Его подарил мне Шмулик Равиа, наверное, самый большой жадина в классе, у которого как раз в этот день ощенилась собака. У нее было четверо щенков, и его дядя отправился бросать их всех в воду с моста на Аялоне, и тогда Шмулик, только и думавший, как бы сэкономить деньги на подарке, который ребята из моего класса покупали в складчину, взял одного щенка и принес мне. Он был ужасно маленький и когда лаял, у него получался только писк, но если кто-нибудь дразнил его, он мог вдруг зарычать, и на миг его голос становился глубоким, низким, совсем не как у щенка, и это было смешно, как будто он подражает взрослой собаке. Поэтому я и назвал его Товией, как Товию Цафира, который тоже всех копирует. Папа с первого дня невзлюбил его, да и Товия не слишком полюбил отца. На самом деле Товия вообще не очень-то кого любил, кроме меня. С самого щенячьего детства он всех облаивал, а когда немного подрос, уже начал пытаться награждать укусами любого, кто оказывался поблизости. И даже Саар, который не был любителем поливать других грязью, сказал, что у этой собаки не все в порядке с головой. Мне же он ничего плохого не делал. Только все время прыгал на меня и лизал, и каждый раз, когда я уходил от него, начинал плакать. Саар сказал, что ничего удивительного в этом нет, ведь я его кормлю. Но я знал многих собак, которые лаяли даже и на тех, кто их кормит. И еще я знал — то, что происходит между нами, это вовсе не из-за еды. Он любит меня по-настоящему. Любит просто так, без всякой причины, и очень сильно. Ведь и Бат-Шева, моя сестра, кормила его, а он люто ее ненавидел. Вот и разберись, что у собаки в голове!

По утрам, когда я шел в школу, он всегда хотел идти вместе со мной, но я заставлял его оставаться дома, опасаясь, что он устроит там представление. Во дворе у нас был забор из решетки, и иногда, возвращаясь домой, я еще успевал увидеть, как Товия облаивает какого-то несчастного, осмелившегося пройти по нашей улице, и он рвется, и бодает забор как сумасшедший. Но, заметив меня, он тотчас оттаивал, принимался ползти на животе, вилять хвостом и рассказывать мне обо всех тех занудах, которые проходили по улице и вводили его в искушение, и о том, как они чудом уцелели. Уже тогда он покусал двоих, но мне повезло, что они не пожаловались, и без того отец видеть его не мог и только искал повод.

Наконец он появился. Товия укусил Бат-Шеву, и ее увезли на скорой накладывать швы. Как только она вернулась, папа посадил Товию в машину. Я сразу понял, что произойдет, и заплакал. И мама сказала отцу: «Шауль, оставь его, ей богу! Это собака ребенка, смотри, как он рыдает». Но отец ничего не ответил и попросил старшего брата поехать с ним. «И мне он тоже нужен», — сделала мама еще одну попытку, — он сторожевой пес, охраняет дом от воров». Папа остановился на минуту, прежде чем зайти в машину, и сказал ей: «Зачем мне сторожевой пес? Здесь когда-нибудь были воры? И вообще, у нас есть, что красть?»

Товию они бросили с моста на Яалоне, и потом смотрели, как его уносит по течению. Я знаю, потому что брат мне рассказал. Я ни с кем не говорил об этом, и вообще не плакал, кроме того вечера, когда его увезли.

Через три дня Товия пришел в школу. Я услышал, как он лает внизу. Он был ужасно грязный и вонючий, но во всем остальном, точно такой же, как раньше. Я очень гордился возвращением Товии. Это еще раз доказывало, что слова Саара про то, что Товия не любит меня по настоящему, просто глупость. Если бы его интересовала только еда, он бы не пришел именно ко мне. И он был умницей, Товия, что пришел в школу. Если бы он без меня явился домой, я не знаю, что бы ему сделал отец. Даже когда мы пришли вместе, он сразу же захотел избавиться от Товии. Но мама сказала, что, наверное, Товия сделал из всего происшедшего выводы и теперь он станет примерной собакой. Потом я вымыл его во дворе из шланга, и отец сказал, что с сегодняшнего дня он все время будет на привязи, и если он еще раз что-нибудь натворит, то пусть пеняет на себя. На самом деле, Товия никаких выводов не сделал, только стал еще более сумасшедшим, и каждый день, возвращаясь со школы, я видел, как он остервенело лает на всех прохожих. И однажды я пришел домой, а его не было, и отца тоже. Мама сказала, что приезжали пограничники, потому что услышали о нем, что он такой зверский пес и просили отдать его на службу, так же, как призвали служить Азит, собаку-парашютистку, и теперь он пес — следопыт и кусает террористов, пытающихся проникнуть через северную границу. Я сделал вид, что поверил, а вечером отец вернулся на машине, и мама прошептала ему что-то в стороне, и он покачал головой, что «нет». На этот раз отец проехал целых сто километров, аж за Хадеру, и там выбросил Товию. Я знаю, брат рассказал мне. Еще он сказал, что все это из-за того, что в полдень Товии удалось высвободиться, и он покусал инспектора из мэрии.

Сто километров — это и в машине много, а пешком — в тысячу раз больше, особенно для собаки, у которой каждый шаг в четыре раза меньше шага человека, но через три недели Товия вернулся. Он ждал меня у ворот школы, и даже не лаял, потому что у него не было сил сдвинуться с места, он лежал неподвижно и только вилял хвостом. Я принес ему воды, и он выпил, наверное, целых десять мисок. Отец был убит наповал, когда его увидел. «Этот пес как проклятие!» — сказал он маме, которая сразу же принесла из кухни кости для Товии. Ночью я разрешил ему спать рядом со мной в моей кровати. Он мигом уснул, но всю ночь выл и рычал во сне, пытаясь перекусать всех, кто являлся, чтобы его разозлить.

Наконец, ему понадобилось пристать именно к бабушке. Он даже не укусил ее, только прыгнул на нее и повалил на спину. Она сильно ударилась головой, и я вместе со всеми помогал ей встать. Мама послала меня на кухню принести ей стакан воды, а когда я вернулся, увидел разъяренного отца, затаскивающего Товию в машину. Я ничего не пытался сделать, и мама тоже. Знали, что ему не отвертеться. И отец еще раз попросил брата поехать с ним, только на этот раз он еще велел принести ружье. Мой старший брат не служил в боевых частях, но база его была далеко, и поэтому он приезжал домой с оружием. Когда отец велел брату принести ружье, он не сразу понял, и спросил отца зачем. И отец сказал, что затем, чтобы Товия перестал возвращаться.

Они завезли его на свалку и выстрелили ему в голову. Брат сказал, что Товия совсем не понимал, что должно произойти. Он был в хорошем настроении и обалдел от всего, что нашел в мусоре. И тогда — бум! С той минуты, когда брат сказал мне это, я почти не думал о нем. Раньше я еще вспоминал его, пытался представить, где он находится и что делает. Но сейчас нечего было представлять, и я старался думать о нем как можно меньше.

Через полгода он вернулся. Ждал меня во дворе школы. Он тянул лапу, один глаз у него был закрыт, и челюсть казалась парализованной. Но когда он меня увидел, он по-настоящему обрадовался, как будто ничего и не случилось. Когда я привел его домой, отец еще не вернулся с работы, и мамы тоже не было дома, но и когда они пришли, они ничего не сказали. И всё. С тех пор Товия оставался у нас целых двенадцать лет, пока не преставился на склоне дней. Больше он никого не кусал. Только иногда, когда кто-нибудь проезжал по улице на велосипеде, или просто шумел, можно было увидеть, как у него летят предохранители и он пытается штурмовать забор, но силы всегда оставляли его на полпути.

Один поцелуй в Момбасе

Я вдруг распереживался, но она сразу успокоила меня и сказала, что беспокоиться не о чем. Она выйдет за меня замуж, и если уж родителям так это важно, то даже со всеми залами. Дело не в этом, а совсем в другом — в Момбасе. Три года назад, после армии, она ездила туда вместе с Лиги. Они были там только вдвоем, ее парень остался тогда на сверхсрочную службу. Он был каким-то техником в авиации. В Момбасе они жили все время в одном месте, что-то вроде кемпинга, где было много молодежи, в основном, из Европы. Лиги не соглашалась оттуда уезжать, она как раз влюбилась в одного немца, который жил там в домике. Да и ей самой не так уж трудно было остаться, спокойствие было довольно приятным. К ней никто не приставал, несмотря на то, что кемпинг могло разнести от обилия наркотиков и гормонов. Похоже, до всех дошло, что она хочет быть одна. До всех, кроме одного голландца, который появился на день позже их, и оставался до тех пор, пока они не уехали. Да и он не очень-то надоедал, только подолгу на нее смотрел. Это ей не мешало. Он выглядел вполне прилично, правда, был немного печален. Но грусть его была такой, когда не жалуются и к состраданию не призывают. Три месяца они пробыли в Момбасе, и она не услышала от него ни единого слова. Кроме одного раза, за неделю до отъезда, но и тогда в том, как он говорил, была такая деликатность и ненавязчивость, что казалось, будто он не произнес ни слова. Она объяснила ему, что это ее не устраивает, что у нее есть парень в армии и они знакомы еще со школы. И он только улыбнулся, кивнул и вернулся в свой наблюдательный пункт на ступеньках домика. Больше он с ней не разговаривал, только продолжал смотреть. Но сейчас она припоминает, что однажды он еще раз заговорил с ней — в тот день, когда она улетала, и это был самый смешной разговор за всю ее жизнь. О том, что между каждыми двумя людьми в мире существует поцелуй. И что вот, он уже три месяца смотрит на нее и думает об их поцелуе: каким будет его вкус, каким долгим он будет и что она при этом почувствует. И вот теперь она уезжает, и у нее есть парень и все такое, он понимает, но только поцелуй, он хочет только поцелуй, чтобы узнать. Если она готова. Он говорил все это ужасно смешно, путано так. Может потому, что не очень был силен в английском, или просто вообще не был выдающимся оратором. Но она согласилась. И они поцеловались. А потом он действительно ни на что не посягал, и они с Лиги вернулись домой. Ее парень приехал в аэропорт в форме и увез их в своем «Рено». Они стали жить вместе, и, чтобы разнообразить секс, придумывали всякие новые штуки. Привязывали друг друга к кровати, капали молоко, однажды даже попробовали анальный секс, и это были просто адские муки, да еще посреди процесса стала вылезать колбаска. И, в конце концов, они расстались, а когда она начала учиться, познакомилась со мной. И сейчас мы вот-вот поженимся. С этим у нее нет проблем.

Она сказала, чтобы я сам выбирал зал, и дату, и все, что мне заблагорассудится, ей это все равно. И вообще, все это ее не интересует, и этот голландец тоже, и нечего к нему ревновать. Он, наверняка, уже умер от передоза, или просто валяется пьяным на тротуаре в Амстердаме, или сделал где-то магистра по какой-нибудь науке, что еще хуже. И как бы там ни было, вообще, он тут не при чем. Это — все то время в Момбасе. Три месяца человек сидит и смотрит на тебя, представляя себе поцелуй.

Твой человек

Когда Реут сказала, что хочет, чтоб мы расстались, я был в шоке. Такси как раз остановилось у ее дома. Она вышла и сказала, что не желает, чтоб я к ней поднимался, и что, к тому же, даже не очень-то хочет об этом разговаривать. И, вообще, у нее нет больше никакого желания обо мне слышать, и все возможные поздравления по случаю нового года или дня рождения она просит меня оставлять при себе. Она захлопнула дверцу такси с такой силой, что водитель бросил ей вслед пару теплых слов. Я остался сидеть сзади, в полном оцепенении. Если бы мы ссорились раньше или еще что-нибудь, я бы, наверное, был больше готов к такому повороту, но ведь вечер прошел прекрасно. Да, фильм, конечно, звезд с неба не хватал, но так все действительно было спокойно. И тут вдруг этот монолог, и хлопанье дверцей, и хоп! — все наши полгода вместе — в урне для мусора.

— Ну, и что будем делать? — спросил водитель и глянул в зеркало. — Отвезти тебя домой? А он у тебя есть вообще? К родителям? Приятелям? В массажное заведение на Аленби? Ты — начальник, тебе и карты в руки.

Я не знал, что мне с собой делать, только чувствовал, что все это не честно. После расставания с Гилой я поклялся никого больше не подпускать к себе слишком близко, чтобы потом не убиваться. Но вот появилась Реут, и все было так хорошо, что мне это просто не приходило в голову.

— Правильно, — хмыкнул водитель, заглушил мотор и опустил спинку сиденья. — Зачем это ездить, когда здесь так приятно. Да и мне-то что, солдат спит — счетчик считает.

И тут по селектору назвали этот адрес: «Еврейский легион 9, кто неподалеку?» Именно его я уже слышал раньше, и он крепко врезался мне в память, как будто кто-то его там процарапал гвоздем.

Когда мы расставались с Гилой, все было точно также в такси, точнее, такси увозило ее в аэропорт. Она сказала, что это конец, и действительно, больше ни слова я от нее не услышал. Тогда я тоже остался в подобном же состоянии, одиноко застрявший на заднем сидении. Тогдашний таксист болтал без умолку, но я не слышал ни единого слова. Однако адрес, прозвучавший по селектору, я как раз хорошо запомнил: «Еврейский легион 9, кто берет?» И вот сейчас, может быть, это вышло и случайно, но я все-таки велел водителю ехать, мне нужно было узнать, что там находится. Когда мы подъезжали, я заметил удаляющееся такси, и в нем, на заднем сидении, силуэт маленькой головы, похожей на голову ребенка. Я заплатил водителю и вышел.

Это был чей-то собственный дом. Я отворил калитку, пошел по дорожке, ведущей к входной двери, и позвонил в звонок. Это было довольно глупо. Что бы я стал делать, если бы кто-нибудь мне открыл, что бы я ему сказал? Мне нечего было там искать, и тем более в такое время. Но я так был рассержен, что мне было абсолютно все равно. Позвонил еще раз, долго трезвонил, потом начал со всей силы барабанить в дверь, как в армии, когда мы обыскивали дома, и никто не открывал. В голове у меня все смешалось: мысли о Реут и Гиле сплетались с другими расставаниями, и все это вместе превращалось в какой-то ком. И этот дом, в котором не открывали дверь, что-то в нем меня раздражало. Я стал обходить его в поисках окна, через которое можно было бы заглянуть внутрь. В этом доме не было окон, только стеклянная дверь сзади. Я пытался смотреть через нее, но внутри все было темно. Изо всех сил я напрягал зрение, однако, глаза так и не привыкли к темноте. Получалось, что чем больше я всматриваюсь, тем все чернее там делается. У меня от этого просто поехала крыша, по-чёрному. И вдруг я увидел самого себя как будто со стороны — вот я наклоняюсь, поднимаю камень, заворачиваю его в футболку и разбиваю стекло.

Я сунул руку во внутрь, стараясь не порезаться, и открыл дверь. Нащупал выключатель и зажегся свет, тусклый и убогий. Одна лампочка на большую комнату. И это все, что представлял из себя дом, — огромная комната, без какой-либо мебели, абсолютно пустая, кроме одной стены, сплошь увешанной фотографиями женщин. Часть фотографий была в рамках, остальные прикреплены к стене скотчем. И все были мне знакомы: была там Рони, моя подружка в армии, и Даниела, с которой мы встречались еще в школе, и Стефани, которая была волонтером в нашем кибуце, и Гила. Они все там были, и в правом углу в нежной золотой рамке было фото Реут. Она улыбалась. Я погасил свет и весь дрожа, скорчился в углу. Не знаю, кто этот человек, который живет здесь, зачем он мне это устраивает, как ему удается всегда все разрушать. И тут вдруг все выстроилось, все эти расставания, разрывы на ровном месте — Даниэла, Гила, Реут. Это никогда не происходило между нами, это всегда был он.

Не знаю, через сколько времени он приехал. Сначала я услышал звук отъезжающего такси, потом — как поворачивается ключ в передней двери, потом еще раз зажегся свет. Он стоял в дверях и улыбался. Просто смотрел на меня и усмехался, подлец. Он был невысок, ростом с ребенка, громадные глаза без ресниц, и в руке держал цветную пластиковую сумку. Когда я встал из своего угла, он хихикнул, как изменяющий муж, которого застали на горячем, и спросил, как я сюда попал.

— И она тебя бросила, а? — сказал он, когда я уже был близко от него. — Не страшно, всегда будет появляться другая.

И я, вместо ответа, ударил его камнем по голове, и не переставал лупить, даже когда он упал. Я не хочу никакой другой, я хочу Реут, я хочу, чтобы он прекратил смеяться. И каждый раз, когда я опускал ему на голову камень, этот человек только скулил: «Что ты делаешь, что ты делаешь, что ты делаешь, я же твой человек, твой!» — пока не перестал. Потом меня стошнило. И после этого я почувствовал некоторое облегчение, как на марш-броске в армии, когда кто-то сменяет тебя и забирает ручки носилок, и вдруг ты ощущаешь необыкновенную легкость, ты никогда не думал, что такое вообще можно чувствовать. Ты легкий как ребенок! И вся ненависть, и чувство вины, и страх, которые, наверное, станут одолевать меня, все растворяется в необычайной этой легкости.

За домом, неподалеку, была маленькая рощица, и я бросил его там. Камень и футболку, которые были все в крови, закопал во дворе. В течение нескольких недель я всё искал его в газетах, в новостях и в объявлениях о пропавших, но там ничего не было. Реут не отвечала на мои сообщения, и кто-то на работе рассказал мне, что видел ее на улице с высоким блондином, и это меня неприятно укололо, но я знал, что тут ничего не поделаешь, это уже в прошлом. Потом я стал встречаться с Майей. И с начала все было с ней так разумно, так хорошо. И в противоположность тому, как я всегда держусь с девушками, с ней я с первой же минуты был открыт, без всяких защит. По ночам мне иногда снился тот лилипут — как я выбрасываю его труп в роще, и когда я просыпался, в первую секунду мне было страшно, но я сразу же говорил себе, что нечего бояться, ибо он уже не здесь, а потом обнимал Майю и снова засыпал.

Мы с Майей расстались в такси. Она сказала мне, что я тупоумный, что до меня в такой степени ничего не доходит, что иногда она чувствует себя самой несчастной в мире, а я при этом уверен, что она получает удовольствие, ибо в эту минуту мне хорошо. Она сказала, что уже давно у нас возникли проблемы, но я не обращал на это никакого внимания. И потом она заплакала. Я пытался ее обнять, но она отстранилась и сказала, что если она мне не безразлична, то пусть я позволю ей уйти. Я не знал, стоит ли мне идти вслед за ней, настаивать. Что касается адреса, то назвали «Бульвар Фрейда 4». Я попросил водителя, чтобы он отвез меня туда. Когда мы подъехали, там уже стояло другое такси, и в него сели парень с девушкой, приблизительно моего возраста, может быть немного моложе. Их водитель что-то сказал, и они рассмеялись. Я отправился на Еврейского легиона 9. Искал его тело в роще, но там его не было. Единственное, что мне удалось найти, был ржавый прут. Я взял его и пошел к дому.

Дом выглядел точно так же, как тогда, темный, с разбитым стеклом в задней двери. Я всунул руку и осторожно, чтоб не порезаться, поискал ручку двери. Вошел и сразу же нашел выключатель. Там было по-прежнему пусто, только фотографии на стене, уродливая сумка лилипута и темное, липкое пятно на полу. Я осмотрел фото — все были на месте и точно в том же порядке. Покончив с фотографиями, я открыл сумку и начал в ней рыться. Там была банкнота в пятьдесят шекелей, наполовину прокомпостированный проездной, футляр с очками и фотография Майи. На фото волосы у нее были собраны, и выглядела она несколько одиноко. И вдруг я понял, что он сказал мне тогда, перед тем, как умер. Что всегда будет какая-то другая. Я силился представить себе его в ту ночь, когда мы с Реут расстались, как он едет туда, куда до сих пор не ездил, возвращается с этой фотографией и очень беспокоится о том, как я познакомлюсь с Майей. Только вот в тот раз мне удалось все испортить. И теперь я уже не очень уверен, что с кем-нибудь познакомлюсь. Потому что мой человек умер. Я сам его убил.

Доброе дело — один раз в день

И этот старый негр в Сан Диего, обмочивший нам всю обивку, когда мы везли его в больницу, и толстая бомжиха в Орегоне, которой Авихай оставил свою уродливую фуфайку, ту, со знаком частей связи, полученную им при окончании курса связистов, и еще в Вегасе был один парень с опухшими от сильного плача глазами, говоривший, что все потерял, и что ему нужен билет на автобус, и Авихай сначала не хотел давать ему и говорил, что он врет, а в Атланте был еще кот с конъюнктивитом, и мы остановились купить молока. Много случаев было, я даже все и не упомню, по большей части ничего особо выдающегося, так, вроде остановиться на тремп или оставить хорошие чаевые старой официантке. По одному доброму делу в день. Авихай говорил, что это полезно для нашей кармы, а тот, кто подобно нам путешествует от побережья к побережью, нуждается в хорошей карме. Не то чтобы Штаты — какие-то опасные южноамериканские джунгли, или поселок прокаженных в Центральной Индии, но тем не менее.

В Филадельфию мы приехали перед самым концом поездки. Из Филадельфии мы должны были отправиться в Нью-Джерси. У Авихая был там приятель, обещавший помочь нам продать автомобиль. Оттуда я собирался уехать в Нью-Йорк и возвратиться домой. Авихай планировал остаться еще на несколько месяцев в Нью-Йорке и найти работу. Поездка была потрясающей. Лучше, чем ожидали. Лыжи в Рино, аллигаторы во Флориде, чего только не было. И все за четыре штуки баксов на каждого. И ведь сказать по правде, хоть иногда мы и жмотились, но на действительно важных вещах ни разу не экономили. В Филадельфии Авихай затащил меня в один скучный музей природы, о котором его приятель из Нью-Джерси говорил, что там классно. Оттуда мы поехали пообедать в одно китайское местечко, щедро предлагавшее заплатить всего шесть долларов, девяносто девять центов и «Ешь-сколько-влезет» плюс запахи бесплатно.

— Эй, не ставьте здесь свою машину, — крикнул нам какой-то худой негр, явно обкурившийся. Он встал с тротуара и пошел в нашу сторону. — Паркуйтесь напротив, иначе вам ее мигом разнесут. Счастье, что я успел остановить вас.

Я поблагодарил и пошел к машине, но Авихай велел мне подождать минутку, и сказал, что этот негр просто несет чушь. Негр ужасно напрягся из-за того, что я остановился, и от этого странного языка, на котором мы говорили. Он повторил еще раз, чтоб мы подвинули автомобиль, иначе нам его разобьют. И что это хороший совет, отличный совет, он спасет нам машину, и что такой совет стоит не меньше пяти долларов.

— Пять долларов человеку, который спас вам целый автомобиль, пять долларов голодному, демобилизованному солдату и господь вас благословит.

Я хотел уйти оттуда, у меня смертельно ехала крыша от этих разговоров, и я чувствовал себя просто идиотом. Но Авихай продолжал с ним разговаривать.

— Ты есть хочешь? — спросил его Авихай. — Пойдем, поешь с нами.

Было у нас такое правило: не давать бомжам в руки денег, чтоб не купили себе дозу. Авихай положил ему руку на плечо, и попытался завести в ресторан.

— Не люблю я китайское, — увиливал негр, — ну, дайте мне пятерку, ей богу. Не будьте вредными, у меня сегодня день рождения. Я спас вам машину, мне причитается, причитается, причитается! В день рождения я заслужил поесть по-человечески.

— Поздравляем! — улыбнулся до обалдения терпеливый Авихай. — День рождения — это действительно что-то праздничное. Давай, скажи, чего тебе хочется, и мы поедем и пообедаем с тобой.

— Мне хочется, мне хочется, мне хочется, — затянул негр. — Ну, дайте мне пятерочку. Пожалуйста, не будьте такими, это совсем далеко.

— Нет проблем, — сказал я ему, — у нас машина. Поедем туда вместе.

— Вы мне не верите, да? — продолжал негр. — Вы думаете, я обманщик. Это не красиво! После того, как я спас вам машину! Так не ведут себя с тем, у кого сегодня день рождения. Вы плохие, плохие! У вас нет сердца!

И вдруг, ни с того ни с сего, начал плакать. Так мы и стояли вдвоем рядом с этим худым, плачущим негром. Авихай покачал головой, что «нет», но я все равно вытащил из кошелька на поясе бумажку в десять долларов.

— Вот, возьми, — сказал я ему, и потом добавил: — Мы сожалеем, — хотя мне не совсем было ясно о чем.

Но негр не согласился даже притронуться к деньгам, только плакал и плакал, и говорил, что мы обозвали его обманщиком, и у нас нет сердца, и так не ведут себя с демобилизованным солдатом. Я попытался засунуть ему деньги в один из карманов, но он не давал мне к себе приблизиться и только все время шел сзади. Потом он побежал медленным, раскачивающимся бегом, и с каждым шагом все больше ругался и плакал.

Мы поели в китайской забегаловке и пошли смотреть Колокол свободы, который должен был быть одной из самых главных достопримечательностей американской истории. Простояли там три часа в очереди, а когда, наконец, попали, нам показали какой-то уродливый колокол, в который кто-то знаменитый позвонил после того, как американцы провозгласили независимость, или что-то в таком духе. Ночью, в мотеле, мы с Авихаем посчитали оставшиеся у нас деньги. Вместе с теми тремя тысячами, которые мы собирались получить за машину, у нас было почти пять тысяч. Я сказал ему, что как по мне, он может взять всё, и возвратить мою долю когда вернется в страну. Авихай ответил, что сначала продадим автомобиль, а потом разберемся. Он остался в комнате смотреть развлекательную научпоповскую программу, а я сбегал за кофе в маркет напротив мотеля. Выходя из магазина, я вдруг увидел над головой огромную полную луну. В самом деле, громадную. Ни разу в жизни не видел я такой луны.

— Большая, да? — сказал мне сидевший на ступеньках магазина пуэрториканец, в фурункулах и с красными глазами. На нем была коротенькая майка с Мадонной, а руки и плечи были все исколоты.

— Огромная, — ответил я. — Никогда не видел такой луны.

— Самая большая в мире, — сказал пуэрториканец и попытался встать. — Хочешь купить ее? Как для тебя — двадцать долларов.

— Десять, — сказал я и протянул ему деньги.

— Знаешь что? — улыбнулся мне этот пуэрториканец своей щербатой улыбкой. — Пусть будет десять, сдается мне, что ты славный парень!

Шрики

Познакомьтесь с Реувеном Шрики — редкий человек! И не просто человек, а с большой буквы, человек очень серьезного калибра! Дерзнувший воплотить те мечты, о которых многие из нас не смеют даже и мечтать. У Шрики денег — как грязи, но вовсе не в этом дело. Есть у него и дама сердца — французская топ-модель, голой снимавшаяся для журналов, над которыми вы если и не дрочили, то единственно потому, что рука не доставала. Но даже и не это делает его настоящим мужчиной. Уникально у Шрики то, что в противоположность многим из тех, кто с ней развлекался, он не умнее вас, не красивей вас, не хитроумней, и связей у него не больше, и даже удача не чаще идет ему в руки. Шрики — он точно, ну, абсолютно точно, такой же, как вы и я, и во всех отношениях. И что больше всего вызывает зависть, это как смог один из нас подняться столь высоко?! Тот, кто довольствуется решениями типа «выбор момента» или «вероятность», просто морочит голову и нам, и себе. Секрет Шрики куда как более прост: он достиг успеха, ибо во всем следовал своей заурядности, следовал до конца. Вместо того чтобы стыдиться ее или от нее отказываться, Шрики сказал самому себе: «Я — это я!», и на том конец. Он не стал хуже, и не возвысился, он просто оставался таким, каков он есть, натуральным самим собой. То, что он изобрел, тривиально, и я это подчеркиваю. Не блестяще, а именно, тривиально, и это как раз то, в чем нуждается человечество. Гениальные изобретения, возможно, хороши для гениев. Ну, и сколько в мире гениев?! В то время как изобретения заурядные — хороши для всех.

Однажды сидел Шрики в салоне своего дома в Ришоне и ел маслины, начиненные перчиком. Однако наслаждение, которое он испытывал от этих наполненных перцем маслин, было неполным. Маслины сами по себе ему нравились значительно больше, чем перечная начинка. Однако, с другой стороны, он предпочитал эту начинку твердой и горькой косточке. Так зародилась у него в мозгу идея, первая из ряда тех, которым суждено было в будущем изменить его и нашу с вами жизнь: маслина, начиненная маслиной. Так просто — маслина без косточки, внутри которой другая маслина. Этой идее потребовалось некоторое время, чтобы захватить умы, но когда это произошло, она уже не могла их оставить, подобно боксеру, который замкнул челюсти на лодыжке жертвы и отказывается ее отпустить. Немедленно следом за маслинами, начиненными маслинами, появились авокадо, фаршированные авокадо, и, конец — делу венец, абрикосы с абрикосовой начинкой. За менее чем шесть лет, слово «косточка» утратило всякий смысл, а Шрики стал миллионером, и никак иначе. После победы на фронте общественного питания, Шрики перешел к инвестициям в сферу недвижимости, и там также действовал без особого полета фантазии. Он стремился покупать в дорогих местах, но фокус в том, что в течение двух-трех лет они становились еще более дорогими. Так рос и умножался капитал Шрики, и через некоторое время оказалось, что он вкладывает деньги почти во всё, кроме хай-тек, — сферы, которую он отклонил из соображений столь дремучих, что даже был не в состоянии выразить это словами.

Как и каждого обычного человека, деньги изменили Шрики. Он стал более заносчивым, более улыбчивым, более милосердным, более упитанным, или, говоря короче, стал более «более» во всех отношениях. Люди, конечно, не очень его жаловали, однако, все же питали к нему симпатию, что тоже немало. Однажды, в неком довольно проницательном телеинтервью, ему был задан вопрос полагает ли Шрики, что многие стремятся стать такими же, как он. «Им не нужно стремиться, — улыбнулся Шрики отчасти ведущему, отчасти — самому себе, — они уже такие, как я». И в студии загремели аплодисменты, испускаемые прибором на контрольной панели, который создатели программы приобрели исключительно ради искренних ответов, подобных упомянутому.

Представьте себе Шрики. Вот он сидит в шезлонге у бортика своего бассейна, подчищает тарелочку хумуса, пьет свежевыжатый сок, в то время как его утонченная подруга в обнаженном виде загорает на надувном матраце. А теперь постарайтесь представить самих себя в виде Шрики, вкушающих свежевыжатый сок, отпускающих обнаженной француженке какой-нибудь пустячок, по-английски. Проще простого, разве нет?! А теперь попробуйте вообразить себе Шрики на вашем месте, находящегося именно там, где и вы, и читающего этот рассказ, думающего о вас — там, в вилле, и вместо вас представляющего самого себя на бортике плавательного бассейна. Теперь — оп! — вы уже снова здесь, читаете рассказ, а он — опять там. Обыкновенный-обыкновенный, или, как любит говорить его приятельница-француженка, такой штиль-штиль. Вот он уплетает очередную маслину, и даже не выплевывает косточку, ибо ее — нет.

Восемь процентов от ничего

Хэзи — Агенція ждал их у входа около получаса, а когда они появились, постарался сделать вид, будто он совсем не сердится.

— Это все из-за нее, — хихикнул господин вполне зрелого возраста и протянул руку для делового и бескомпромиссного рукопожатия.

— Не верьте Бучи, — поступила просьба от молодой свежеокрашенной дамы, выглядевшей, по крайней мере, лет на пятнадцать моложе своего мужчины. — Мы были здесь вовремя, просто не смогли найти место для парковки. Хэзи — Агенція отпустил ей нагловатую любопытствующую улыбочку, вроде как он всю жизнь мечтал знать, почему они с Бучи опоздали. Он стал показывать им квартиру, слегка меблированную, с высоким потолком, с окном на кухне, из которого можно было видеть море. Почти видеть. И уже посредине стандартного осмотра Бучи вытащил чековую книжку и сказал, что это ему подходит, и он даже не видит проблемы оплатить за год вперед, только надо бы округлить в меньшую сторону, чтобы он почувствовал, как ему идут навстречу. Хэзи А. объяснил, что хозяин квартиры находится за границей, и поэтому он не вправе снижать цену. Бучи настаивал, ведь речь идет о копейках.

— Как по мне, ты вполне можешь сделать это за счет комиссионных. Сколько процентов ты получаешь?

— Восемь, — после некоторого колебания сообщил Хэзи А., предпочтя не рисковать, втягиваясь в обман.

— Ну, так будет пять, — постановил Бучи и заполнил чек. И когда увидел, что агент не торопится взять чек, добавил: — Подумай об этом. Рынок сейчас агонизирует, пять процентов от некой суммы значительно больше, чем восемь процентов от ничего.

Бучи, или Товия Минстер, как было написано в чеке, сказал, что завтра утром его яростно окрашенная дама подскочит к нему забрать второй ключ. Хэзи А. объявил, что нет проблем, только желательно, до одиннадцати, поскольку потом у него есть встречи. На следующий день она не появилась. Было уже одиннадцать двадцать и Хэзи А., которому нужно было выходить, но не хотелось и подводить, вытащил из ящика чек. На чеке имелись рабочие телефоны, но он предпочел обойтись без утомительного общения с Бучи и позвонил по-домашнему. И только когда она ответила, он вспомнил, что даже не знает, как ее зовут, и поэтому воспользовался безликим «госпожа Минстер». Непонятно почему, но ее голос в телефоне звучал несколько более интеллектуально, но, тем не менее, она не вспомнила, кто он такой и что должно было произойти утром. Хэзи А. из себя не вышел, но терпеливо, как ребенку, напомнил, как вчера он встречался с ней и ее мужем и договорился с ними о квартире. На другом конце провода наблюдалось некоторое молчание, а потом она попросила описать, как она выглядит, и тут он понял, что влип по-черному.

— Дело в том, — попытался он выкрутиться, — что, видимо, произошла ошибка. Как Вы говорите, зовут Вашего мужа? Да, но я ищу Шауля и Тирцу. Опять эта справка меня подставила. Извините и всего доброго! — и бросил трубку прежде, чем она успеет ответить. Окрашенная дама явилась в контору через четверть часа, с погрустневшими глазами и лицом, которое утром забыли вымыть.

— Я сожалею, — зевнула она, — но я полчаса искала такси.

Когда на следующий день утром он пришел открывать контору, какая-то женщина уже ожидала его у входа. Она выглядела лет на сорок, и что-то в стиле ее одежды, в исходившем от нее запахе, было таким нездешним, что, когда он обратился к ней, он совершенно неожиданно перешел на английский. Она же как раз знала иврит и сказала, что ищет двух или трехкомнатную квартиру, что предпочитает купить, но может и снять, это все равно, лишь бы можно было немедленно въехать. Хэзи А. сообщил, что вот именно есть у него несколько неплохих квартир на продажу, и что, так как рынок сейчас никакой, то и цены вполне разумные. Он спросил, каким образом она на него вышла, и она объяснила, что нашла в «Золотых страницах».

— Вы — Хэзи? — спросила она. И он ответил, что нет, но когда купил это дело, сохранил старое название, чтобы не терять репутацию и клиентов.

— Меня зовут Михаэль, — улыбнулся он, — но случается, что на работе я иногда даже забываю об этом.

— А меня Лея, — в ответ улыбнулась женщина, — Лея Минстер. — Вчера мы говорили по телефону.

— Она — красивая? — спросила Лея Минстер ни с того ни с сего. Первая квартира показалась ей слишком темной, и они находились на полпути ко второй. Хэзи А. попробовал свалять дурака и начал разглагольствовать о преимуществах проветривания и о других животрепещущих вопросах, как будто ее интересовала квартира.

— После Вашего звонка, — проигнорировала его старания Лея Минстер, — я попыталась поговорить с ним обо всем этом. Сначала он просто врал, но потом ему это надоело, и он во всем признался. Отсюда и вся эта история с квартирой. Я ухожу от него.

Хэзи А. продолжал молча вести машину, но в глубине души думал, что это вообще не его дело, и нечего ему так уж напрягаться.

— Она — молодая? — зашла Лея с другой стороны. И он кивнул и сказал:

— Она совсем не такая красивая, как Вы. Мне неприятно говорить так о клиенте, но он просто идиот!

Вторая квартира была более светлой, и когда он стал демонстрировать возможности проветривания, заметил, что она приближается к нему. Не то, чтобы касается, но стала достаточно близко. И, несмотря на то, что квартира ей понравилась, она захотела посмотреть еще одну. Вмашине она задавала ему различные вопросы о красочной даме, и Хэзи — Агенція старался подоврать, пребывая при этом слегка оглушенным. Ему было несколько неудобно, но все равно он продолжал в том же духе, видя, что это ее радует. Когда они замолкали, возникало некоторое напряжение, особенно на светофорах, и как всегда, ему не удавалось выйти на легонькую тему, позволившую бы им забыть предмет затруднения. Вместо этого он пялился на светофор и ждал, когда загорится зеленый. На одном из перекрестков, стоявший перед ними мерседес не сдвинулся с места и после зеленого. Хэзи А. дважды просигналил ему и крикнул из окна. Но когда и после этого водитель мерседеса ни на метр не сдвинул машину, он в гневе вышел. Только не было с кем и поругаться, ибо водитель, который сначала казался заснувшим, не пробудился даже после того, как Хэзи А. до него дотронулся. Потом врачи из скорой сказали, что это инсульт. Они искали документы в одежде и в машине, но так ничего и не нашли. И Хэзи А. стало неприятно, что он обругал этого человека без имени, и к тому же стал раскаиваться, что плохо отзывался об обсуждаемой даме, хотя это, в общем, не при чем.

Побледневшая Лея Минстер сидела рядом с ним в машине. Он привез ее обратно в контору и приготовил кофе.

— На самом деле я ничего ему не говорила, — сказала она и отпила кофе. — Я просто наврала, чтобы Вы рассказали мне о ней. Я прошу прощения. Просто мне нужно было знать.

И Хэзи — Агенція улыбнулся и сказал ей, и самому себе, что, в сущности, ничего не случилось. В конце концов, все свелось к тому, что они увидели несколько квартир и одного несчастного, который умер, и если можно из всего этого чему-нибудь научиться, так это то, что, слава богу, они живы. Или что-то в таком духе. Она допила кофе, еще раз извинилась и ушла. Михаэль, оставшийся при своем кофе, принялся разглядывать контору — склеп метр восемьдесят на три с окном-витриной на улицу Бен Иегуды. Вдруг это место показалось ему таким маленьким и просматривающимся, как муравейник в аквариуме, который он когда-то, миллион лет тому назад, видел в Уголке живой природы. И вся репутация этого заведения, о которой он вполне серьезно распространялся только двумя часами раньше, также показалась ему какой-то несуразицей. Последнее время ему стало мешать, что люди зовут его Хэзи.

Глубокое удовлетворение

Уже в конце первой четверти[1] был Лиам Гозник самым высоким не только в своем классе, но даже среди всех четвертых. Кроме того, у него был новый велосипед Ралли-Чупар, лохматый низкорослый крепыш-пес со взглядом старика из очереди в поликлинике, одноклассница, не соглашающаяся целоваться в губы, но дающая потрогать титьки, которых у нее нет, и табель со всеми «очень хорошо» кроме Устной Торы, и это тоже только потому, что учительница — мымра. Короче говоря, не на что было Лиаму жаловаться, и родители его тоже прямо таки лоснились от довольства. Было невозможно встретить их без того, чтобы вам не рассказали какой-нибудь байки об их везунчике-сыне. И люди, как всегда, поддакивали им со смесью скуки и искреннего уважения, и говорили: «Честь и хвала, господин/госпожа Гозник, в самом деле, честь и хвала!» Но, на самом деле, важно совсем не то, что люди говорят тебе в лицо. Важно то, что они говорят в спину. А за спиной, прежде всего, говорили о том, что Яхиэль и Галина Гозники, становятся все меньше и меньше. Похоже, что за одну зиму каждый из них потерял в росте, по крайней мере, сантиметров пятнадцать. Госпожа Гозник, когда-то считавшаяся стройной, сейчас с трудом дотягивалась в супере до полки с мюслями, а Яхиель, у которого были раньше все метр восемьдесят, уже опустил до конца сиденье в машине, чтобы доставать до тормозной педали. Не слишком-то приятно! И еще более заметным все это становилось рядом с их великаном-сыном, который уже на голову перерос мамочку, хотя был только в четвертом классе.

Каждый вторник, после обеда, ходил Лиам с отцом на школьную спортплощадку играть в баскетбол. Отец высоко ставил таланты сына, ибо был Лиам и умным, и росточком бог не обидел.

— На протяжении всей истории евреи всегда считались народом умным, однако, очень низким, — любил объяснять он Лиаму во время тренировок по броскам. — И раз в пятьдесят лет, если уж по ошибке рождался какой-нибудь бугай, то всегда он оказывался таким обалдуем, которого невозможно было научить даже, что дважды два — четыре.

Лиама как раз можно было научить, и он прогрессировал с каждой неделей. В последнее время, с тех пор как отец укоротился, игры стали на равных.

— Ты, — говорил ему отец, когда они возвращались домой с площадки, — ты еще будешь великим игроком, как Танхум Коэн-Минц, только без очков.

Лиам очень гордился похвалами, хотя ни разу в жизни не видел, как играет этот Коэн-Минц. Однако тревожился он больше, чем гордился. Беспокоило его это пугающее уменьшение родителей.

— Может быть, так происходит со всеми родителями, — говорил он вслух, стараясь успокоить себя, — и, может быть, уже на будущий год мы будем проходить это по природе.

Но в глубине души он знал, что здесь что-то не так. Особенно после того, как Яара, которой он пять месяцев назад предложил дружить и она согласилась, поклялась ему на Торе, что ее родители с детства оставались более или менее одинаковыми. Он хотел поговорить с ними, но чувствовал, что есть вещи, о которых лучше молчать. У Яары, например, было несколько таких светлых волосков на щеках, как у старика, и Лиам всегда делал вид, что не обращает внимания. Скорее всего, она сама об этом даже и не знает, и если ей сказать, она просто огорчится. Может быть, и родители точно также. Или, даже если они знают, все равно рады, что он не замечает. Так это продолжалось до окончания Пейсаха. Родители Лиама продолжали укорачиваться, а он продолжал делать вид, что ничего не происходит. И так никогда в жизни никто бы и не коснулся этого, если бы не Зейде.

Еще со щенячьей поры Лиамового пса тянуло к старикам. Больше всего он любил прогулки в парк Царя Давида, где гуляли все старики из дома престарелых. Зейде мог часами сидеть рядом с ними и прислушиваться к их длинным беседам. Именно они назвали его Зейде,[2] что нравилось ему намного больше, чем прежнее Джимми, — имя, которое он носил с большим собачьим прискорбием. Из всех этих стариков больше всех Зейде любил одного чудака в бейсболке, разговаривавшего с ним на идише и кормившего его кровянкой. Лиаму тоже нравился этот старик, который уже при первой встрече, заставил Лиама поклясться, что он никогда не станет подниматься с Зейде в лифте. Ибо, по словам старика, собаки не способны уразуметь, что такое лифт, и тот факт, что они входят в некую маленькую комнатку в одном месте, а когда ее открывают, оказываются в совершенно другом, подрывает их веру в себя и в свое восприятие пространства, и вообще вызывает у них комплекс неполноценности. Лиаму он кровянки не предлагал, а угощал его золотыми шоколадными медальками и драже. Судя по всему, этот старик умер, или переехал в другой дом, в саду они его больше не встречали. Иногда еще Зейде бежал за каким-нибудь похожим стариком и лаял, и немного выл, когда понимал, что ошибся, но этим все и заканчивалось. Однажды после Пейсаха Лиам вернулся из школы очень взвинченным. Выгуляв Зейде, он поленился подниматься по лестнице и зашел с собакой в лифт. Он нажал на кнопку 4 и почувствовал себя несколько виноватым, но сказал себе, что старик уже все равно умер, и это на все сто освобождает его от клятвы. Когда дверь лифта открылась, Зейде выглянул наружу, вернулся, на секунду задумался и грохнулся в обморок. Лиам и его родители схватили пса и бросились к дежурному ветеринару.

Что касается собаки, то ветеринар тотчас их успокоил. Однако этот ветеринар был много больше, чем просто ветеринар. В Южной Америке он был семейным врачом и гинекологом, но когда-то, по каким-то личным причинам, решил переключиться на лечение животных. И этому врачу было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что Гозники страдают редкой семейной болезнью, болезнью, в результате которой Лиам неуклонно растет, однако за счет своих родителей.

— Третьего не дано, — объяснил ветеринар, — каждый сантиметр, на который удлиняется ребенок, это сантиметр, на который укорачиваются его родители.

— А эта болезнь, — допытывался Лиам, — когда она заканчивается?

— Заканчивается? — ветеринар попытался спрятать огорчение под тяжелым аргентинским акцентом. — Только когда родители исчезают.

По дороге домой Лиам все время плакал, и родители старались успокоить его. Странно, но ужасная судьба, их ожидавшая, похоже, родителей вообще не волновала. Напротив, это выглядело так, будто они даже получают какое-то удовольствие.

— Многие родители до смерти хотели бы пожертвовать всем ради своих детей, — объясняла мама, когда он уже лежал в постели, — но не у всех есть такая возможность. Ты знаешь, как это ужасно быть похожим на тетю Рутку, которая видит, что ее сын растет низкорослым дурнем, таким же бесталанным, как и его отец, но ничего не может с этим сделать? Ну, да, действительно, в конце концов, мы исчезнем, ну и что? Ведь все умирают, а я и папа, мы даже не умрем, мы просто исчезнем.

Назавтра Лиам отправился в школу без особого желания. И на уроке по Устной Торе снова вылетел из класса. Он сидел на ступеньках лестницы, рядом со спортивным залом, и жалел самого себя. Когда вдруг его озарило: если каждый сантиметр, на который он вырастает, это сантиметр его родителей, то все, что он должен сделать для их спасения, — это просто перестать расти! Лиам бросился в кабинет медсестры, и, не подавая вида, попросил предоставить всю имеющуюся по данному вопросу информацию. Из листков, сунутых ему в руки медсестрой, Лиам понял, что если он хочет дать настоящий бой росту, он обязан много курить, мало и нерегулярно есть, а спать еще меньше, желательно ложиться очень поздно.

Бутерброды на завтрак он отдавал Шири, толстенькой и симпатичной девочке из 4-б, обеды и ужины свел к минимуму, а чтоб не догадались, мясо и сладкое подсовывал своему верному псу, с печальным видом сидевшему под столом. Со сном он справлялся самостоятельно, так как после встречи с ветеринаром все равно не мог спать больше десяти минут без того, чтобы какой-нибудь пугающий и переполненный чувством вины сон не будил его. Оставалась только эта история с сигаретами. Он стал выкуривать по две пачки «Голуаза» в день. Две целых пачки, и ни сигаретой меньше. Его глаза покраснели, и во рту постоянно было горько, из-за этого он начал кашлять старческим кашлем, но ни на минуту не думал прекращать.

Прошел год, и вот уже, когда раздавали табели, Саша Злотенцкий и Яиш Самра оказались выше его. Яиш стал новым другом Яары, оставившей Лиама по причине появления у него плохого запаха изо рта. Вообще, отношения с товарищами за этот год немного испортились. Ему даже объявили бойкот и сказали, что этот его постоянный кашель раздражает, а, кроме того, он съехал в учебе и спорте. Единственной девочкой, еще разговаривавшей с ним, была Шири, которой он нравился сначала потому, что отдавал ей бутерброды, но потом также и за его характер, и еще по другим причинам. Они проводили вместе много времени, разговаривая о самых разных вещах, о каких он никогда не говорил с Яарой. Родители Лиама остановились на росте в пятнадцать сантиметров, и после того, как врач подтвердил это, Лиам попытался бросить курить, но ему это не удалось. Он даже ходил к одному иглоукалывателю и к гипнотизеру, и оба сказали, что его проблема с бросанием это, в основном, проблема избалованности и отсутствия характера, но Шири, которой как раз нравился запах сигарет, жалела его и говорила, что это не слишком важно.

По субботам Лиам брал родителей в карман рубашки и отправлялся с ними на велосипедные прогулки. Он ездил достаточно медленно, чтобы толстенький Зейде успевал за ними, а когда родители ссорились в кармане, или просто уставали друг от друга, он перекладывал одного из них в другой карман. Однажды Шири даже пошла с ними, и они доехали до Национального парка и устроили там настоящий пикник. А на обратном пути, когда остановились, чтобы полюбоваться закатом, отец громко прошептал из кармана: «Поцелуй ее, поцелуй!», и это несколько обескуражило Лиама. Он сразу же попытался сменить тему и начал говорить с ней о солнце, о том, какое оно горячее и большое, и о всяком тому подобном, пока не наступил вечер, и родители заснули глубоко-глубоко в кармане. Когда закончились у него все рассказы о солнце, и они уже почти доехали до дома Шири, он рассказал ей еще о луне и звездах, и об их влиянии друг на друга, а когда и эти рассказы закончились, он закашлялся и замолчал. И Шири сказала ему: «Поцелуй меня», и он ее поцеловал. «Прекрасно, сын!», — донесся до него из глубины кармана шепот отца, и он почувствовал, как его сентиментальная мама локтем толкает отца и тоненько плачет от радости.

Грязь

И вот пусть я сейчас умираю, или открываю прачечную самообслуживания, первую в стране. Я снимаю маленькое, дохловатое помещение на южной окраине и крашу все в синий цвет. Сначала там только четыре стиральных машины и автомат для продажи жетонов. Потом я ставлю телевизор, и даже игровой автомат, пинбол. Или вот я лежу на полу ванной с пулей в виске. Отец находит меня. Сначала он не обращает внимания на кровь. Он думает, что я заснул на полу, или играю с ним в одну из своих дурацких игр. Только когда он касается моего затылка, а потом вдруг чувствует, как что-то липкое и горячее течет по ладони, до него доходит, что здесь что-то не так. Люди, которые приходят стирать в прачечную, люди одинокие. Поэтому я все время стараюсь создать атмосферу, ослабляющую чувство одиночества. Много телевизоров. Автоматы, человеческим голосом благодарящие тебя за покупку жетонов, изображения многолюдных демонстраций на стенах. Столы для складывания белья устроены так, что многим приходится пользоваться ими одновременно. Это не из-за экономии, это специально. Много пар познакомилось у меня за этими столами. Люди были когда-то одиноки, а сейчас у них кто-то есть, иногда даже не один. И он будет спать рядом с тобой ночью, и будет толкать тебя во сне. Первым делом отец моет руки. Потом только он вызывает скорую помощь. Дорого ему обойдется это мытье рук. До самого смертного часа он не простит себе этого. Постыдится рассказать, как его умирающий сын лежал перед с ним, а он вместо горя, жалости или хотя бы страха, не чувствовал ничего, кроме отвращения. Прачечная эта превратится в целую сеть, которая развернется, прежде всего, в Тель-Авиве, но появится и на периферии. Логика успеха будет очень простой — в любом месте, где есть одинокие люди, и есть грязное белье, станут приходить ко мне. После смерти мамы, даже отец придет стирать в один из этих филиалов. Ему никогда не найти себе там ни жены, ни друга, но имеющиеся шансы будут снова и снова манить его, и сулить толику надежды.

Миланька

Первой ласточкой был запах. И не то, чтобы вдруг появился запах другого мужчины: тяжелый запах крема после бритья или запах пота от ее волос. Но ее собственный запах, который всегда был таким нежным, неощутимым, вдруг стал настолько сильным, что начинала кружиться голова. И, кроме того, она стала исчезать — не надолго, на четверть часа, или чуть больше, а потом возвращалась, как ни в чем не бывало. Все рекорды побил один случай, когда она во время ночного выпуска новостей, попросила разменять ей сто шекелей. Он медленно, подозревая все, что угодно, вытащил кошелек и выловил из него две купюры по пятьдесят.

— Спасибо, — сказала она и клюнула его в щеку.

— Пожалуйста, — вернул он ей. — Но скажи, на милость, что это тебе приспичило менять деньги ночью?

— Так просто, незачем, — улыбнулась она, — захотелось просто, — и скрылась на балконе.

При всем при том, они отнюдь не меньше предавались постельным усладам, что, как утверждают, первый признак появления третьего лица. А когда это происходило, то было не менее зажигательно, чем прежде. Она также не просила давать ей больше денег. Известно, что подобные просьбы являются несомненным признаком порчи отношений. Даже напротив, она стала более экономной. Что до разговоров, то она никогда не отличалась особенной разговорчивостью, так что, в сущности, ничего подозрительного не наблюдалось. И, тем не менее, он знал, что есть нечто, какой-то темный секрет. Причем, в такой степени темный, что у нее появилась чернота под ногтями, как в тех фильмах, где в конце оказывается, что твоя жена — шлюха или агент Мосада, или еще что-нибудь эдакое.

Он мог бы начать следить за ней, но решил лучше подождать. Скорее всего, он просто боялся того, что может ему открыться. Покуда однажды не вернулся с работы днем, с приступом головной боли. Он поставил машину прямо у въезда во двор их дома, и тут рядом с ним остановился «Мицубиси», с наклейкой Партии зеленых, и начал сигналить.

— Подвинь-ка машину, ты что, не видишь, что загородил дорогу?

Вообще-то, у входа в его дом, не слишком было что загораживать, но совершенно рефлекторно он сдвинул машину в сторону и дал «Мицубиси» проехать. Выходя из машины, он, несмотря на раскалывавшуюся голову, подумал, что стоило бы проверить, что собирается этот зеленый делать в его дворе. Не прошел он и пары шагов, как посредине их запущенного двора, рядом с тем местом, где когда-то обещал посадить шелковицу, он увидел ее, в грязном синем комбинезоне, с черным шлангом в руке наклоняющуюся к «Мицубиси». Когда он пригляделся, увидел, что шланг тянется к бензонасосу. Рядом с ним виднелся компрессор, а между ними — будочка с вывеской. На вывеске детскими печатными буквами было написано: «Дешевое горючее».

— Полный, полный! — услышал он крик водителя. — Пусть она захлебнется!

На долю секунды он пришел в замешательство. Она стояла к нему спиной и его не видела. В это время насос просигналил, что бак наполнился, и он, как будто очнувшись от дурного сна, сел в автомобиль и, будто ничего не случилось, поехал на работу.

Он не говорил с ней об этом, несмотря на то, что пару раз у него было такое желание. Все молчал и ждал, когда она сама расскажет. Сейчас все вдруг соединилось: запах, грязь, эти краткие исчезновения. Только одной вещи ему так и не удалось понять — почему она не поделилась этим с ним. И сколько бы он не пытался найти этому объяснение, обида его только росла. Есть что-то обидное в том, что твоя любимая открывает за твоей спиной дело. И никакие объяснения или психология ничего не меняют. Ничего не поделаешь, это просто достает, и все тут. Когда в следующий раз она попросила его разменять деньги, он ответил, что у него нечем, хотя его кошелек распух от мелких купюр.

— Я сожалею, — сказал он с притворным участием. — Для чего, ты говорила, тебе надо разменять деньги?

— Так просто, — улыбнулась она, не знаю, вдруг пришло в голову, — и исчезла на балконе.

Шлюха.

Это дело она вела не сама. Был у нее один помощник, араб. Он узнал об этом после небольших наблюдений. Однажды, когда она ушла на рынок, он даже заехал во двор на своем автомобиле, делая вид, что он клиент, и поговорил с Ахи,[3] так этот араб хотел, чтоб его называли, почти как сокращенное Ахмед.

— Хорошая у тебя заправка, — открыто польстил он Ахи.

— Вот уж спасибо, — обрадовался Ахи, — но она не совсем моя. Мы пополам с госпожой.

— Ты женат? — стал он его подлавливать.

— Конечно, — закивал Ахи и принялся вытаскивать из бумажника фотографии детей. И только, когда до него дошло, он остановился и объяснил, что госпожа, с которой у него общее дело, вовсе не его жена, жена у него другая. — Жаль, что моей напарницы сейчас нет, она всегда радостный делает, миланька.

С тех пор он стал частенько бывать на заправке, всегда в ее отсутствие. Они с Ахи даже немного подружились. У Ахи была первая степень по психологии и философии, которую он получил в Хайфском университете. И это не значило, что он лучше понимает этот мир, но, по крайней мере, знает, как называется то, чего он не понимает.

— Скажи, — спросил он однажды Ахи, — если бы ты узнал, что кто-то близкий скрывает от тебя нечто, нет, не изменяет, но, все-таки, утаивает, чтоб ты сделал?

— Я думаю, ничего.

— Вот это да! — сказал он. — Но почему?

— Потому, что просто не знал бы, что делать, — ответил Ахи, не

задумываясь, как отвечают на элементарный вопрос.

Прошло несколько лет, и у них родился ребенок, даже два, близнецы. В конце беременности на заправке была прорва работы, и он по секрету помогал Ахи. Близнецы тоже были миланьки, и, к тому же потрясающие активисты. Когда подросли, они начали драться, и даже очень. Но было понятно, что они страшно любят друг друга. Когда им было около девяти, один выбил другому глаз, и они перестали быть неотличимы.

Иногда он жалел, что не посадил шелковицу, тогда, когда обещал. Ведь дети любят лазать по деревьям, да и ягоды тоже. Но он никогда не вспоминал об этом. Вообще, он уже больше не сердился на нее, и всегда разменивал ей, когда было чем, не задавая вопросов.

Добровольский

Шесть месяцев тому назад в неком убогом городке около Остина, штат Техас, Амир Добровольский убил семидесятилетнего священника и его жену. Добровольский расстрелял их в упор, когда они спали. До сих пор не известно, как он вошел в квартиру, но, по всей видимости, у него был ключ. Выглядит эта история донельзя странно: молодой парень, без уголовного прошлого, отслуживший в армейской разведке, встает однажды утром и посылает пулю в лоб двум людям, которых никогда не знал, и все это в какой-то забитой дыре в Техасе. И зовут его к тому же Добровольский. Вечером, когда об этом сообщили в новостях, я был с Альмой в кино и ничего не слышал. Потом, в кровати, в разгаре постельных утех, она вдруг начала плакать, и я тотчас остановился, думая, что ей больно, но она велела продолжать, а то, что она плачет, на самом деле, очень хороший признак.

Обвинение утверждало, что Добровольский получил тридцать тысяч долларов за убийство, и все это дело связано с какой-то местной заварушкой вокруг наследства. Пятьдесят лет тому назад, тот факт, что священник и его жена — чернокожие, был бы ему только на руку, но сегодня все ровно наоборот. Кроме того, против него работало еще и то, что старик был священником. Адвокат же заявил, что если Добровольского признают виновным, он вынужден будет просить об отбывании наказания на родине заключенного, в Израиле. Ибо, принимая во внимание количество негров, сидящих в американских тюрьмах, за его жизнь здесь нельзя будет дать и спитого пакетика чая. Однако обвинение заверило, что Добровольский закончит свои дни значительно раньше, ибо Техас — один из немногих штатов в Америке, где до сих пор существует смертная казнь.

Мы с Добровольским уже лет десять не виделись, но когда-то, в старших классах, он был моим лучшим другом. Все свое время я проводил с ним и Дафной, которая была его подружкой еще с восьмого класса. Связь между нами прервалась, когда меня призвали в армию, не слишком-то я умею беречь связи. Альма, как раз, отличается этим, своих лучших подруг она знает еще со времен детского сада, и я ей немного завидую.

Суд тянулся три месяца. Море времени, тем более что никто не сомневался в личности убийцы. Я говорил отцу, что нечто во всей этой истории кажется мне нелогичным. Мы ведь знаем Амира, он был членом нашей семьи, на что отец отвечал: «Попробуй пойми, что происходит в людских головах». А мама утверждала, что она всегда знала, что он плохо кончит, что глаза у него были как у больной собаки. Что она с содроганием думает о том, как убийца ел из наших тарелок, сидел с нами за одним столом. Я же вспомнил нашу последнюю встречу. Это было на похоронах Дафны, она умерла от какой-то болезни, сразу после увольнения из армии. Я пришел на похороны, и он просто выгнал меня. Он так набросился на меня, заставляя уйти, что я даже не спросил почему. Это было около семи лет тому назад, но я до сих пор помню его ненавидящий взгляд. С тех пор мы ни разу не разговаривали.

Каждый день, возвращаясь с работы, я искал по CNN сообщения о суде. Раз в несколько дней шли репортажи о ходе судебного процесса. Иногда, когда по телевизору показывали его фотографию, меня одолевала страшная тоска. Всегда это было что-то вроде старого фото из паспорта, где у него такая прическа с пробором, как у ребенка на церемонии по случаю Дня памяти. Альма немного переживала из-за того, что я был с ним знаком, это ее все время заводило. Несколько недель тому назад она спросила меня, какой поступок был самым тяжким в моей жизни. Я рассказал ей, как после самоубийства матери Ницана Гросса, Амир заставил меня сделать надпись на стене ее дома: «Твоя мамочка — улетная шлюха». Альма признала, что поступок довольно страшный, и из рассказа видно, что этот Добровольский человек не слишком симпатичный. Она же свой самый неприятный поступок совершила в армии. Ее командир, толстый и какой-то отталкивающий, все время к ней приставал, и она его возненавидела. Особенно ее доставало то, что он женат и его жена в положении.

— Ты можешь себе это представить, — она затянулась сигаретой, — жена таскает в животе его ребенка, а он в это время только и думает, кого бы трахнуть?!

Этот командир железно к ней приклеился, и она стала этим пользоваться и заявлять ему, что даст, но только за деньги, много денег, тысячу шекелей, тогда это казалось ей страшно много.

— Не деньги интересовали меня, — поджала она губы, вспоминая, — мне очень хотелось унизить его. Чтобы почувствовал, что без денег ни одна женщина его не захочет. Если и есть что-то, что я ненавижу, так это предателей.

Начальник явился с тысячей шекелей в конверте, однако от избытка волнения у него не стояло. Но Альма не согласилась вернуть ему деньги, и унижение получилось двойным. Она сказала мне, что эти деньги были ей до такой степени отвратительны, что она похоронила их в какой-то сберегательной программе, и до сих пор не в состоянии к ним прикоснуться.

Суд закончился довольно неожиданно, по крайней мере, для меня, и Добровольский получил смертную казнь. Дикторша-японка в CNN рассказала, что он тихо плакал, когда объявили приговор. Мама говорила, что так ему и надо, а отец, как всегда, сообщил, что нельзя знать о том, что вершится в людских головах. В ту же минуту, когда я услышал приговор, я понял, что обязан увидеть его прежде, чем он будет убит. Как бы там ни было, когда-то мы были лучшими друзьями. Несколько странно, но все, кроме мамы, это понимали. Ари, мой старший брат, хотел, чтобы я попытался привезти ему из Америки ноутбук, а если меня застукают на таможне, просто бросить его там и уйти.

В Техасе я прямо из аэропорта поехал в тюрьму к Амиру. О свидании я договорился еще дома, мне дали полчаса. Когда я зашел, он сидел на стуле. На руках у него были наручники, ноги тоже в кандалах. Надзиратели сказали, что он все время в агрессивном состоянии, поэтому они вынуждены их на него надевать. Но мне Амир показался вполне спокойным. Я думаю, что это лишь отмазка, им просто нравилось его мучить. Я сидел напротив, и все выглядело так буднично. Первое, что он мне сказал, была просьба простить его за похороны Дафны и за то, как он себя вел.

— Напрасно я тебя оскорбил, — сказал он, — и это было нехорошо.

Я возразил ему, что давно об этом забыл.

— Похоже, что это все время висело у меня над душой, и вдруг, когда она умерла, это просто вырвалось наружу. Не потому, что ты спал с ней за моей спиной, клянусь тебе, из-за того только, что ты разбил ей сердце.

Я сказал, чтобы он перестал нести чепуху, но голос у меня задрожал.

— Оставь, — ответил он, — она рассказала мне. И я уже давно простил. Весь этот балаган на похоронах, в самом деле, я вел себя, как идиот.

Я спросил его об убийстве, но он не захотел говорить об этом, и мы заговорили о другом. Через двадцать минут надзиратель сообщил, что полчаса истекли.

Раньше для смертной казни использовали электрический стул, и когда опускали рубильник, свет во всей округе несколько секунд мигал. Все прекращали работать, в точности, как будто во время минуты молчания. Я представил себе, как сижу у себя в номере, и свет начинает тускнеть… Но сегодня все происходит иначе. Сейчас умерщвляют уколом, так что никто не в состоянии узнать, когда это происходит. Они сказали, что казнь будет в какое-то ровное время. Я смотрел на минутную стрелку, и когда она дошла до двенадцати, сказал себе: «Вот сейчас он умер». Дело в том, что тогда у Ницана на стене писал я, Амир просто смотрел, и, думаю, был даже против. А сейчас, по всей видимости, его уже нет в живых.

Когда я летел обратно, рядом со мной сидел некий толстяк. У него было неисправное кресло, но стюардесса не смогла предоставить ему другое место, так как самолет был переполнен. Звали его Пелег, и он рассказал мне, что недавно уволился из армии в звании подполковника и как раз возвращается с курсов повышения квалификации руководителей хай-тек.

Я смотрел на него, как он облокотился назад и закрыл глаза, ему было так неудобно в сломанном кресле, и вдруг у меня мелькнула мысль, что, может быть, это он был армейским начальником Альмы. Тот тоже был толстым. Я представил, как он ждет ее в каком-то вонючем номере гостиницы, потными пальцами отсчитывая тысячу шекелей. Думает об удовольствии, которое он сейчас получит, о своей жене, о ребенке. Пытается объяснить самому себе, что все это в порядке вещей. Я смотрел на него, скорченного в кресле рядом со мной, его глаза все время закрыты, но он не спит. И тут у него вырвался короткий, печальный стон. Может быть, он как раз вспомнил об этом случае. Не знаю. Мне вдруг стало его жаль.

Сияющие глаза

Это рассказ о девочке, которая больше всего любила блестящие вещи. У нее было платье с блестками, и носки с блестками, и балетные туфельки с блестками. И даже кукла-негритянка, которую, как и домработницу, звали Кристи, тоже была с блестками. Даже зубы у нее поблескивали, хотя папа утверждал, что они «сверкают», а это не совсем одно и то же. «Блестящий, — думала она про себя, — это цвет фей, и поэтому он самый красивый на свете». Когда наступил Пурим, девочка нарядилась в костюм маленькой феи. В детском саду она осыпала блестками каждого проходящего ребенка, и говорила, что это порошок особых желаний, и если размешать его в воде, то желания исполняются, и если он пойдет сейчас домой и смешается с водой, тогда его желание осуществится. Это был очень убедительный костюм, занявший первое место на конкурсе костюмов в садике. Воспитательница Ила сама сказала, что если бы не была знакома с ней прежде, а просто встретила на улице, сразу бы поверила, что она настоящая фея.

Когда девочка пришла домой, сняла костюм и осталась только в трусиках, она запустила в воздух все оставшиеся блестки и крикнула: «Я хочу блистательные глаза!» Она крикнула так громко, что мама прибежала проверить, все ли в порядке.

— Я хочу блистательные глаза, — сказала девочка, на этот раз шепотом, и повторяла все время, пока была в душе, но и после того, как мама вытерла ее и надела на нее пижаму, глаза оставались обычными. Очень зелеными и очень-очень красивыми, но не сияли.

— С блистательными глазами я могу делать так много разного, — пыталась она убедить маму, которая казалась несколько нетерпеливой. — С такими глазами я смогу идти ночью по дороге и машины увидят меня издалека, а когда я стану старше, смогу читать в темноте и сэкономить много электричества, и если потеряюсь в кино, вы всегда легко сможете найти меня, не вызывая дежурную.

— Что это за болтовня о блистательных глазах, — сказала мама и вставила в зубы сигарету, — такого вообще нет, кто это забил тебе голову такими глупостями?

— Есть, — крикнула девочка и прыгнула в кровать, — есть, есть и есть, и, кроме того, тебе нельзя курить рядом со мной, мне это не полезно.

— Хорошо, — сказала мама, — хорошо. Вот, я даже не прикурила, — и положила сигарету в пачку. — А сейчас полежи в постели, как хорошая девочка, и расскажи мне, от кого ты слышала, что бывают блистательные глаза? Только не говори мне, что от этой толстухи-воспитательницы.

— Она не толстая, — сказала девочка, — и я не слышала, я сама видела. Такие глаза есть у одного грязного мальчика в нашем саду.

— И как зовут этого грязнулю?

— Не знаю, — пожала плечами девочка, — он запачканный такой, молчит, и всегда садится далеко. Но глаза его сверкают, это точно, и я хочу тоже.

— Так спроси его завтра, где он их достал, — предложила мама, — и когда он скажет, поедем и привезем их тебе.

— А до завтра? — спросила девочка.

— До завтра ты поспи, — сказала мама, — а я выйду покурить.

Назавтра девочка заставила отца отвести ее в сад очень рано, потому что у нее не хватало терпения, и она хотела спросить грязнулю-мальчика, где достают блистательные глаза. Но это ей не помогло, грязнуля пришел последним, значительно позже всех. И сегодня этот замарашка даже не был грязным. Конечно, его одежда оставалась староватой и с пятнами, но сам он был очень вымытым, и даже почти причесанным.

— Скажи, мальчик, — немедленно спросила она, — откуда у тебя такие искристые глаза?

— Это не нарочно, — извинился почти причесанный мальчик, — это делается само по себе.

— А что я должна делать, чтобы и у меня это было само по себе? — разволновалась девочка.

— Я думаю, что ты должна захотеть чего-нибудь крепко-крепко и, если это не делается, тогда глаза сразу начинают сверкать.

— Глупости, — рассердилась девочка, — вот я хочу, например, чтобы у меня были блистательные глаза, и их у меня нет, так почему же мои глаза из-за этого не сверкают?

— Не знаю, — сказал мальчик, который очень испугался, что она рассердилась, — я знаю только о себе, не о других.

— Я извиняюсь, что накричала на тебя, — успокоила его девочка и тронула своей маленькой ладошкой, — может быть, так бывает, только если хотят некоторых вещей. Скажи мне, что это такое, чего ты хочешь сильно-сильно и оно не делается?

— Я хочу одну девочку, — запинаясь, пробормотал мальчик, — чтобы она дружила со мной.

— И это все?! — удивилась девочка. — Но это ужасно просто! Скажи мне, кто эта девочка, и я сейчас же заставлю ее быть твоей подружкой. А если не согласится, устрою ей бойкот.

— Не могу, — ответил мальчик, — мне стыдно.

— Ладно, — сказала девочка, — это не так уж важно. Да и не совсем решает мою проблему с глазами. Не могу ведь я хотеть, и чтобы кто-то был моей подружкой, и чтобы этого не было. И потом, все девочки хотят дружить со мной.

— Ты! — пролепетал мальчик. — Я хочу, чтоб ты была моей подружкой.

Девочка помолчала минуту, потому что этот грязнуля сумел удивить ее, и снова коснулась его маленькой ладошкой, и объяснила голосом, которым всегда говорит папа, когда она пытается выбежать на дорогу или дотронуться до провода:

— Но я же не могу быть твоей подружкой! Я девочка очень умная и популярная, а ты — простой грязнуля, который всегда сидит в стороне и все время молчит. И единственное, что в тебе есть, это твои глаза, и это тоже сейчас же исчезнет, если я соглашусь с тобой дружить. Хотя должна сказать, что сегодня ты значительно менее грязный, чем всегда.

— Я смешался с водой, — признался менее грязный мальчик, — чтобы мое желание осуществилось.

— Извини, — сказала девочка, у которой уже осталось мало терпения, и вернулась на свое место.

Весь этот день была девочка грустной, ибо поняла, что, по-видимому, никогда не будет у нее блистательных глаз. И все рассказы, и песни, и ритмики не могли избавить ее от грусти. И каждый раз, когда ей уже почти удавалось перестать об этом думать, она видела молчаливого мальчика, стоящего напротив, и глядящего на нее, и только глаза его сияли все сильнее и сильнее, как будто нарочно, чтобы ее рассердить.

Бени Багажник

Я еду по старому шоссе на юг, в сторону Ашдода. Рядом со мной сидит Бени Багажник, слушает магнитофон и выстукивает по панели. Ему хорошо знакома эта дорога, еще с тех пор, когда он до армии жил здесь и каждую пятницу совершал с приятелями паломничество в Тель-Авив. Это они придумали ему прозвище «Бени Багажник». Теперь никто уже его так не называет, даже просто «Бени». Теперь большинство зовет его «господин Шолер» или просто «Шолер». Жена величает его Биньямином. Мне кажется, что ему нравится это имя.

Сейчас мы направляемся в какой-то районный совет неподалеку от Хадеры, чтобы завершить сделку. Точнее, он едет завершать, а я его везу. Это моя работа, я — водитель. Когда-то я занимался развозкой молочных продуктов, что было более денежно, но меня совсем не устраивает вставать каждый день в четыре утра и спорить со всякими скупердяями из маркетов по поводу десяти агорот. Бени Багажник говорил мне когда-то, что я человек без амбиций, и что он завидует мне в этом. Я думаю, что это был единственный случай, когда он выпендривался передо мной. Обычно он, как раз, ничего.

В первый же день, когда я начал работать у него и открыл перед ним дверцу машины, он велел мне этого не делать. Он всегда сидит спереди, даже если читает или просматривает бумаги. Когда мы останавливаемся перекусить, он всегда приглашает. Именно это мне не нравится, и, в конце концов, мы договорились, что пять раз приглашает он, а потом наступает моя очередь его пригласить, потому что он зарабатывает в пять раз больше меня. Это была его идея, и я согласился, ибо это выглядело вполне логично.

Первый раз я пригласил его в какую-то шашлычную на заправке, где-то на юге. Перед тем, как я стал расплачиваться, официант вдруг его узнал: «Ох-ты, умереть мне на месте, если это не Бени Багажник!» Тот неохотно улыбнулся официанту и кивнул, но я видел, что он не в восторге от этой встречи. Между нами был уговор, что если один приглашает, то другой оставляет чаевые, и по дороге к выходу до меня дошло, что он ничего не оставил официанту.

— Ну, и клещ! — сказал я ему в машине.

— Почему? Как раз вполне приличный человек, — ответил он, не слишком вдаваясь в дискуссию, — он был, наверное, лучшим учеником во всем нашем выпуске, странно, что он застрял в официантах.

Я хотел, было, спросить его о чаевых, но мне это показалось не слишком удобным, и спросил его только о прозвище.

— Я не люблю его, — сказал он вместо ответа. — Никогда так не называй меня, о-кей?

Вечером, прежде чем я высадил его у дома, он слегка смягчился, и рассказал мне, как однажды, еще ребенком, опоздал в школу. В коридоре кто-то посоветовал ему сказать учительнице, что отец подвозил его, и у него что-то сломалось по дороге. Он и в самом деле так сказал. А когда учительница спросила, что именно сломалось в машине, мальчик Бени ответил, что сломался багажник, и тут же был выдворен к директору.

С тех пор, как я слышал этот рассказ, я по-прежнему зову его Шолером, но не в состоянии в мыслях называть его иначе, чем Бени Багажник. «Я собираюсь вставить этому Шимшону такую цену, что у него кипа взовьется птичкой, — говорит Бени и выстукивает по панели ритм песни, звучащей по радио. — Эти местные советы прикидываются бедными-несчастными, а сами лопаются от денег». Мы заранее договорились после окончания этой его встречи поужинать в одном русском ресторанчике в Ашдоде, о котором говорят, что это нечто. Приглашает Бени Багажник. Я, может быть, даже немного выпью, ну, не слишком, мне еще ехать в Тель-Авив.

Он отправился на встречу, а я припарковал машину. Всю дорогу я чувствовал, что руль ведет себя как-то не так, а теперь вижу, что и из переднего колеса вышел почти весь воздух. Запасное колесо у меня есть, а вот домкрат куда-то исчез. Можно, конечно, и так дотащиться до Тель-Авива, но как-то надо убить время.

— Эй, мальчик, — подзываю я худенького пацана, гоняющего во дворе мяч, — спроси-ка у отца, есть ли у него домкрат.

Мальчик сбегал и вернулся с некто в шортах и шлепанцах.

— Эй ты, придурок, скажи-ка мне кое-что! — не балуют любезностью Шлепанцы, помахивая при этом ключами автомобиля. — Чего это вдруг я обязан тебе помогать?

— Потому что так веселее, и это приятно, когда люди помогают друг другу, — взываю я к гуманности. А потом еще говорят, что на периферии сплошное человеколюбие!

— Ты меня не припоминаешь, а? — говорит он, вытаскивая из автомобиля домкрат и швыряя его к моим ногам. — Два свиных стейка без косточки, в тарелке, кола, диет-кола, одна бавария, две ложечки. А о чаевых ты не слышал, господин веселый?

И тут я узнаю его, этого официанта. Однако он как раз неплохой мужик — ругань руганью, а с колесом помогает. Я-то в этом ничего не смыслю.

— Классная машина! — говорит он мне, когда мы заканчиваем.

А когда я объясняю ему, что я всего лишь водитель, он изумляется.

— Так ты в ресторане был с шефом, — улыбается он. — Бени Багажник — твой шеф?! Классная машина и классный шеф! Бедный Бени…

Его сын возвращается к нам с семейственной колой, почти без газа, и с двумя стаканами.

— Он тебе когда-нибудь рассказывал, почему его зовут Бени Багажник? — спрашивают Шлепанцы, наливая колу. Я кивнул.

— Ну, и красавцы мы были, а? — он довольно таки мерзко захихикал. — Ты засовываешь его иногда в багажник, так, для ностальгии?

Потом, когда видит, что я не понимаю о чем это он, тут же принимается рассказывать, как в старших классах у них была компания из шести приятелей, и каждую пятницу они вместе отправлялись в Тель-Авив. Пятеро спереди и Бени.

— Он сворачивался там, на парадной одежде, в три погибели, — Шлепанцы улыбаются, — и мы закрывали багажник, и открывали его только в Тель-Авиве. А потом то же самое на обратном пути. Ты когда-нибудь ездил пьяным в багажнике?

Я качаю головой, что нет.

— Я тоже нет, — он забирает у меня пустой стакан. — Ничего страшного, по крайней мере, сейчас он ездит спереди.

Я еду по старому шоссе на север, в сторону Тель-Авива. Рядом со мной сидит Бени Багажник. Слушает магнитофон и выстукивает по панели. Ему хорошо знакома эта дорога. Еще до армии, когда он жил тут неподалеку, каждую пятницу они с приятелями совершали паломничество в Тель-Авив. С теми, что придумали ему это имя — Бени Багажник. Сегодня уже никто его не называет так.

Реммонт

Видно у меня в компьюттере что-тто глючит. Похоже, это даже не компьютер, просто клавиатура. Как раз купил его недавно, б/у, у одного, по объявлению в газете. Странный такой тип, дверь открыл мне в шелковом халате, ппрямо как дорогая проститутка в черно-беломм фильме. Сделал ммне чай с мяттой, которую сам вырастил в цветочном горшке. И говорит: «Этот коммпьютер — находка. Стоит взять, не пожалеете». Я выписал ему чек, а сейчас как раз поряддком жалею. В объявлении было написано, что иммущество распродается по случаю поездки за границу, но этот мужжик в халате сказал,что на самом дделе вся эта история с продажей из-за того, что он вот-вот уммрет от какой-то болезни, а это не то, о чем напишешь в объявлении, конечно, нет, если ты хочешь, чтоб кто-нибудь появился. «В сущности, — сказал он, — смерть неммного похожа на поездку куда-нибудь, так что не такой уж это и обманн». Когда он говорил это, было у него в голосе что-то трепетное, оптиммистичное такое, как будто ему на секунду удалось представить ссмерть как некое милое путтешествие в новое мместо, а не просто как мрачное нечто, дышащее тебе в затылок. «Есть гарантия?» — спросил я, и он усмехнулся. Я как раз, спрашивал серьезно, но когда он зассмеялся, от неловкости, я сделал вид, что это была шутка.

Человек без головы

В кустах за школьной баскетбольной площадкой нашли человека без головы. Я говорю “нашли”, как будто это миллион человек, но на самом деле там был только мой двоюродный брат Гильад, у которого мяч по ошибке залетел в кусты. И он еще сказал мне, что этот человек — самое отвратительное из всего, что он видел в своей жизни. Потому что мяч упал точно в том месте, где должна быть голова, и когда он наклонился его поднять, по руке у него побежало что-то вроде мокрой ящерицы, выскочившей из дырки на шее. Это было так противно, что ему пришлось, наверное, полчаса мыть руки в фонтанчике для питья, и даже тогда на руках остался какой-то запах, похожий на запах протухшей еды.

Полиция сказала по телевизору, что это убийство. В самом деле?! Не нужно быть Колумбом, чтобы сделать такое открытие. Человек не теряет голову от болезни! Но ничего больше полиция сообщить не смогла: уголовное ли это преступление, или нападение какого-то террориста, или кое-что третье, как всегда говорят в новостях. “И, кроме того, — сказал полицейский журналист, — есть нечто, чего отдел особо тяжких преступлений обнаружить не смог, а именно — голова”. Одна из версий, предложенных полицией, состояла в том, что убийство вообще произошло в другом месте, а когда мертвого человека перетаскивали, по дороге потеряли голову. Эта версия выглядит даже правдоподобно, и только мы с Гильадом знаем, что она неверна. Потому что, когда Гильад нашел его в кустах, голова еще была там. Не то, чтобы совсем на месте, но неподалеку. Но пока приехала полиция, Цури, который как раз играл в баскетбол с моим двоюродным братом, принялся потешаться над ним, что он, мол, как барышня, моет руки в фонтанчике из-за какой-то капли крови и обыкновенной ящерицы, — он просто схватил голову и слинял оттуда. Гильад даже не успел заметить, как он это проделал, но почти на все сто уверен, что именно так все и было. Но для пущей безопасности он ничего не стал рассказывать полиции, чтобы не нарваться на мордобой, если это действительно был Цури.

Гильад сказал мне, что у головы были сросшиеся брови и ямочка на подбородке, как у актера из программы “По следам романтических историй”, и что глаза, когда он их увидел, были закрыты, в чем нам крупно повезло. Потому что, если кто-то без тела устремит в тебя мертвый взгляд, ты, как пить дать, тут же наделаешь в штаны. А в присутствии Цури любому этого захочется меньше всего. Если только Цури увидит, то за пять минут об этом будет знать вся школа, в том числе и девчонки. Гильад старше меня на год, и он один из немногих девятиклассников, кто уже встречается с девочкой, Эйнат, не из нашей школы, а из лицея. И не то, чтобы они трахались или что-нибудь в таком духе, но в любом случае, потискаться — это тоже с неба не падает. Я бы все отдал, чтобы у меня была девочка, хоть наполовину похожая на нее, дающая мне ее потрогать, пусть только через одежду. Гильад говорит, что если она все-таки принимает его всерьез, то только потому, что он умеет о себе позаботиться, к тому же всегда водит ее в бассейн на шару, и все в таком духе. И если он оконфузится, а она об этом узнает, то мигом его бросит. Так что ему повезло! Ну, и мерзкий тип этот Цури, для него украсть голову у человека, с которым он даже незнаком, все равно, что стащить в маркете шоколадку! Я подумал, что это довольно грязное дело, и еще эта голова без тела, бр-р-р… А семья этого человека?! Ведь если, например, у него есть сын, так мало ему видеть, как хоронят его собственного отца, он еще должен думать об отцовской голове, которая неизвестно где обретается, и какие-то пацаны пасуют ее как мяч, или курят, стряхивая в нее пепел, вместо пепельницы. Когда мы встретили Цури в пицерии, я ему все это сказал.

— Ты думаешь, это смешно! Но если бы это был твой отец, и у него бы украли голову, тебе бы совсем не было смешно!

Цури оторвал взгляд от питы и с набитым ртом изрек:

— Чувствуешь себя героем, да, Шостак? Это лишь потому, что твой дылда-братец рядышком. Но даже он знает — если вы проторчите здесь, пока я не прикончу питу, все его метр восемьдесят, и даже его мать, ни капли ему не помогут, и я таки подпорчу вам обоим портрет!

— Чего ты разошелся? — сказал Гильад. — В конце концов, Рани говорил то, что он думает.

Цури не обратил на него ни малейшего внимания, только нагнулся ко мне со своей питой и велел, чтобы я последил за своим ртом, иначе он не знает, что мне сделает.

Мы с Гильадом ушли оттуда, и я никому ничего не рассказал. И никому так и не удалось узнать, кем был этот Человек без головы. По виду его члена полиция определила, что он не еврей, но осталось неизвестным, кто это сделал и почему. Мой отец говорит, что когда-то в Израиле женщина могла идти по улице глубокой ночью и ничего, кроме арабов, не бояться. А сегодня здесь уже как в Америке: люди курят травку и во дворе школы валяются обезглавленные трупы. И никого это не волнует! И мама, которая всегда старается всех успокоить, сказала ему, что все-таки, может быть, все ошибаются, и этот, без головы, просто покончил с собой, или упал в темноте, и какое-то животное утащило его голову. Когда отец говорил обо всем этом, мне вдруг захотелось рассказать о Цури, но я вспомнил, как Гильад дрожал от страха, и спросил себя — зачем? Если он не еврей, так, ясное дело, детей у него нет, а даже если и есть, они понятия не имеют, что он умер. И рассказать о Цури, значит, самому хорошенько схлопотать, и причинить неприятности каким-то детям, живущим в Румынии или Польше, и думающим, что их отец сейчас работает, или чудно проводит время в далекой стране.

После летних каникул я начал учиться в девятом классе, а подружка Гильада стала ему давать. Цури бросил школу и пошел работать на стоянку у супермаркета. У меня тоже появилась подружка, которая ничего мне не давала, разве что иногда поцеловать. Звали ее Мерав, и были у нее такие черные глаза, каких вы никогда не видели, а губы всегда казались влажными, и еще ямочка на подбородке, точно такая же, как по словам Гильада, была у этого Человека без головы.

Тартар из лосося

С тех пор, как я вернулся в страну, все стало выглядеть по-другому. Каким-то убогим, жалостным, удручающим. Даже обеды с Ари, когда-то согревавшие мне весь день, превратились в целое дело. Он собирается жениться на этой своей Несе, сегодня он хочет преподнести мне сюрприз и сообщить об этом. И я, еще бы, я, конечно, буду изумлен, как будто страдающий тиком Офир не рассказывал мне об этом по секрету четыре дня назад. Он любит ее, Несю, сообщит Ари и заглянет мне глубоко в глаза. «На этот раз, — скажет он своим глубоким и весьма убеждающим голосом, — на этот раз — настоящее».

Мы договорились пообедать в рыбном ресторанчике на берегу. В экономике сейчас застой и заведения спустили цены до смешного, только бы приходили. Ари говорит, что этот застой работает на нас, ибо мы, хотя, возможно, до нас это еще и не дошло, мы — богатеи.

— Застой, — объясняет Ари, — это плохо для бедных, да что плохо — смерть! Но для богатых?! Это как бонус, который ты получаешь, часто покупая билеты на самолет. Ты можешь позволить себе значительно больше, и за ту же цену. И, оп! — знаменитый шотландец Джонни Вокер[4] меняет красную этикетку на черную, четыре-дня-плюс-полупансион — превращается в неделю, только приезжай, только приезжай, только при-ез-жай!

— Ненавижу эту страну, — говорю я ему, пока мы дожидаемся меню, — я бы покончил с ней раз и навсегда, если бы не дело!

— Чтоб ты так жил! — Ари возлагает обутую в сандаль ногу на близлежащий стул, — Где ж ты еще найдешь такое море?!

— Во Франции, — отвечаю я, — в Таиланде, в Бразилии, в Австралии, на Карибах…

— Хорошо, тогда поезжай, — благодушно обрывает он меня, — поешь, выпей чашечку кофе, и поезжай!

— Я сказал, — расставляю я точки над «і», — что уехал бы, если бы не дело…

— Дело! — разражается смехом Ари. — Д-Е-Л-О! — И тотчас призывает официантку, чтобы получить меню.

Появляется официантка со свежими предложениями, и Ари бросает на нее взгляд, начисто лишенный какого-либо интереса или симпатии.

— В качестве второго блюда, — она улыбается природной и покоряющей улыбкой, — имеется красный тунец, резаный кусочками, в масле и с фалафелем, тартар из лосося с луком пореем и соей в соусе кими, и говорящая рыба с солью и лимоном.

— Я возьму лосося, — выпаливает Ари.

— А что такое «говорящая рыба»? — спрашиваю я.

— Это рыба, которая подается почти сырой. Она немного посолена, но без пряностей…

— И разговаривает? — перебиваю я официантку.

— Я очень советую лосося, — продолжает официантка после кратковременного подергивания головой, — эту говорящую я никогда не пробовала.

Уже за первым Ари рассказал о свадьбе с Несей, или Насдак, как он любил ее называть. Это имя он придумал, когда этот высокотехнологичный индекс был еще на подъеме, и не удосужился поискать что-нибудь взамен. Я пожелал ему счастья в личной жизни и сообщил, что рад. «Я тоже, — сказал Ари, развалившись на стуле, — я тоже. Ну, и чем плохо нам жить? Я с Насдак, ты… временно один. Бутылка хорошего белого вина, кондиционер, море».

Рыба прибыла через четверть часа, лососевый тартар, согласно Ари, был превосходен. Говорящая рыба молчала.

— Ну, так не разговаривает она, — процедил сквозь зубы Ари, таки нет! Ей богу, не делай мне здесь проблем. В самом деле, у меня на это нет сил.

И когда увидел, что я продолжаю призывать официантку, сказал:

— Давай попробуй, будет невкусно — вернешь. Но хотя бы попробуй сначала!

Подошла официантка с прежней завлекательной улыбкой.

— Эта рыба… — сказал я.

— Да? — спросила она, выгнув шею, разумеется, долгую.

— Она не разговаривает.

Официантка странно хихикнула и поторопилась объяснить.

— Это блюдо называют «говорящей рыбой» для обозначения вида рыбы, которая, в данном случае, принадлежит роду говорящих, но то, что она может, еще не значит, что она будет разговаривать в любое время.

— Не понимаю… — начал я.

— Что тут понимать, — обдала меня горним холодом официантка, — это ресторан, а не караоке. Но если она невкусная, я с удовольствием ее заменю… А знаете что? Я и просто так ее заменю…

— Я не хочу, чтоб Вы ее меняли, — бездарнейшим образом заупрямился я, — я хочу, чтобы она заговорила.

— Все в порядке, — вмешался Ари. — Ничего не нужно менять. Все замечательно.

Официантка послала третью улыбку означенного вида и удалилась. И Ари сказал:

— Дружище, я женюсь, до тебя доходит? Я беру в жены любовь всей своей жизни. На сей раз… — Ари передохнул пару секунд, — на сей раз это настоящее. Сегодня праздничный обед, так поешь со мной, твою мать! Без рыбы и без жалоб на страну. Просто порадуйся за меня, своего старого друга, ладно?

— Я радуюсь, — сказал я, — в самом деле.

— Так ешь уже эту несчастную рыбу, — взмолился он.

— Нет, — сказал я, и тотчас поправился. — Еще нет.

— Сейчас, сейчас! — додавливал Ари, — Сейчас, пока она не остыла, а нет — верни. А то уставился на свою рыбу и молчит, как пень.

— Она не остывает, и она не вареная. И зачем молчать, можно разговаривать…

— Хорошо, не надо! — сказал Ари и в сердцах встал из-за стола. — У меня уже пропало всякое желание.

Он стал доставать бумажник, но я остановил его.

— Давай я заплачу, — сказал я, не вставая. — Как бы там ни было, в честь свадьбы.

— Иди ты к чертовой матери, — послал меня Ари, но оставил в покое бумажник. — Да, что я, такому гомику как ты, пытаюсь говорить о любви! И дай бог, чтоб еще голубой — вообще бесполый!

— Ари… — попробовал я остановить его.

— Уже сейчас, — Ари вознес указующий перст, — я уже сейчас знаю, что потом буду жалеть, что это сказал. Но от этих сожалений мои слова не делаются менее справедливыми.

— Успехов в личной жизни! — стоял я на своем, и попытался послать ему ту самую природную улыбку, которой страдала официантка. Он сделал некое движение, среднее между «пошел вон» и «будь здоров», и удалился.

— Все в порядке? — издалека просигнализировала мне официантка. — Счет?

Это я опроверг. Я посмотрел на море через стекло — грязновато, но исполнено силы. Посмотрел на рыбу — лежит себе на животе с закрытыми глазами, а тело ее поднимается и опускается, как будто она дышит. Я не знал, курят ли за этим столом, но по все равно закурил послеобеденную сигарету. Да и не был я слишком голоден. Приятно здесь, возле моря, жаль только, что стекла, и кондиционер вместо легкого дыхания ветерка. Я бы мог так сидеть часами.

— Вали отсюда! — прошептала рыба, не открывая глаз. — Возьми такси в аэропорт и садись в первый же самолет, не важно куда.

— Но я не могу так просто, — объяснил я, медленно и отчетливо. — У меня есть здесь обязательства, дело.

Рыба замолчала, я тоже. Через минуту она добавила:

— Оставь, оставь меня! У меня депрессия…

Рыбу мне в счет не внесли. Вместо этого предложили сладкое, а когда я не согласился, просто сбавили сорок пять шекелей.

— Я сожалею… — сказала официантка, и тотчас прояснила, — что Вы не получили удовольствие, — и еще через секунду уточнила, — от рыбы.

— Ну что Вы, — возразил я, набирая по мобилке такси. — Рыба была на все сто! Вообще, у Вас тут очень мило.

Моя лошадка

Эта штука называется «Золотая палочка», и прежде, чем твоя девушка пописает на нее, необходимо изучить приложенную инструкцию. После этого готовят кофе, едят тортик, как будто никакого напряга и нет, смотрят вместе клипы на музыкальном канале, прикалываются над певцом, обнимаются, поют с ним вместе припев. И снова к палочке. В палочке есть маленькое окошко. Когда в нем видна только одна полоска, значит — все в порядке, а если две — ей богу, всю жизнь мечтал стать папашей.

Дело в том, что он ее любил. По-настоящему, а не как жеваное «ну-конечно-же-я-тебя-люблю». Полюбил навсегда, как в сказках, собирался на ней жениться, вот только эта история с младенцем круто выбила его из колеи. Да и ей это давалось нелегко, но аборт пугал еще больше. А ведь если они все равно думают о семье, значит надо просто немного поторопить события.

— Прикрутило тебя, — смеялась она, — смотри, какой ты потный.

— Конечно! — пытался я смеяться в ответ. — Тебе хорошо, гулёна, у тебя есть матка, а я, ты же знаешь меня, я и от ничего — дергаюсь, а сейчас, когда уже есть…

— Я тоже боюсь, — прижалась она к нему.

— Перестань, — обнимал он ее, — увидишь, в конце концов, прорвемся. Если родится сын, я научу его играть в футбол, а если девочка — и ей это тоже не повредит.

Потом она немного поплакала, он успокаивал ее, и она заснула, а он нет. И тогда ему удалось ощутить, как сзади, глубоко внутри, словно цветы весной, одна за другой раскрываются шишки его почечуя.

Сначала, когда еще не было живота, он старался об этом не думать, и не потому, что это помогало, но, по крайней мере, было куда закопаться. Потом, когда уже немного стало заметно, начал воображать его, сидящего у нее в животе, маленького такого придурка в костюме начальника. И в самом деле, откуда он знает, что у него не родится какая-нибудь холера, ведь дети — это как русская рулетка, никогда сначала не знаешь, что получится. Однажды, на третьем месяце, он зашел в универмаг купить что-то для компьютера и увидел там отвратительного толстого мальчишку в комбинезоне, заставляющего мать купить ему какую-то игру и угрожающего выброситься через перила второго этажа.

— Эй ты, шантажист! — крикнул он снизу мальчишке. — Прыгай! Докажи, что ты мужик! — и сразу же удрал оттуда, пока истеричная мамочка не привела охранника.

Следующей ночью ему приснился сон, будто он толкает свою девушку на ступеньках, чтобы она выкинула. А может, это был и не сон, просто мысль, мелькнувшая в голове, когда они вышли проветриться. И он стал думать, что это не дело, что он должен что-нибудь предпринять. Что-нибудь серьезное! Не просто поговорить с мамой или даже с бабушкой, а что-нибудь такое, для чего потребуется не меньше, чем посетить прабабушку.

Прабабушка была так стара, что даже неудобно было спрашивать, сколько ей лет, и если и было что-нибудь, что она ненавидела, так это гостей. Целый день она сидела дома и только и делала, что глотала телесериалы, и даже если и соглашалась, чтоб кто-нибудь пришел навестить ее, все равно была не в состоянии выключить телевизор.

— Бабушка, я боюсь, — плакался он на диване в салоне, — ты даже не представляешь, как я боюсь.

— Чего? — спросила бабушка и продолжила разглядывать какого-то усатого Виктора, который как раз рассказывал там одной, завернутой в полотенце, что он, собственно, и есть ее отец.

— Не знаю! — бормотал я, — боюсь, что родится что-то такое, чего я вообще не хотел.

— Слушай-ка внимательно, правнучек, — сказала бабушка, покачивая головой в такт финальной мелодии серии. — Дождись ночью, когда она уснет, и ляг так, чтобы твоя голова была рядом с ее животом. Тогда все твои сны перейдут из твоей головы прямо ей в живот.

Он кивнул, хотя не совсем понял, но бабушка объяснила:

— Сон — это, по сути, сильное желание. Такое сильное, что его даже нельзя высказать словами. А сейчас, у зародыша в животе, у него ни о чем знаний нет, он их только получает. То, о чем ты будешь мечтать или видеть во сне, это и есть то, что будет, без дураков.

С тех пор каждую ночь он спал головой к ее животу, который все рос и рос. Своих снов он не помнил, но готов был поклясться, что они были хорошими. Он не помнил, чтоб когда-нибудь в жизни спал так спокойно, не вставая даже в туалет. Его жена не очень понимала, почему это утром он лежит в такой смешной позе, но довольствовалась тем, что он снова был спокоен. Он оставался спокойным все время, вплоть до родильной палаты. Это не значит, что ему было все равно или еще что, нет, он как раз даже очень был в эпицентре событий, только место страха у него заняли ожидание и надежда. И даже когда врач-акушер о чем-то стал шептаться с сестрами, а потом нерешительно подошел к нему, даже и тогда он ни на секунду не утратил веры, что все будет хорошо.

И, наконец, родилась у них лошадка пони, вернее, жеребенок. Они назвали его Хэми, по имени одного бизнесмена, очень удачливого, полюбившегося бабушке своими растянутыми выступлениями по телевизору, и растили его с большой любовью. По субботам они ездили на нем в Национальный парк и играли в разные игры, в основном, в ковбоев и индейцев. После родов у нее долгое время была депрессия, и хотя они никогда не говорили об этом, он знал, что как бы она не любила Хэми, но в глубине души хотела чего-то другого.

Тем временем, в телесериале, та женщина с полотенцем, к большому неудовольствию прабабушки, дважды стреляла в Виктора, и уже на протяжении многих частей он был подключен к аппарату искусственного дыхания. Ночами, когда все засыпали, он выключал телевизор и шел взглянуть на Хэми, спавшего на сене, которым устилали пол в детской. Он был страшно смешной, когда спал, качал головой из стороны в сторону, как будто прислушивался к кому-то, кто с ним разговаривает, а иногда, когда ему снился особенно смешной сон, даже начинал ржать. Она возила его ко многим врачам-специалистам, которые говорили, что он никогда по-настоящему не вырастет.

— Он останется лилипутом, — говорила она.

Но Хэми не был лилипутом, он был пони.

— Жаль, — шептал он каждую ночь, укладывая его спать, — жаль, что и маме не приснился какой-нибудь сон, который бы хоть немного осуществился.

И он гладил Хэми по гриве и напевал ему Песенки для ребят и жеребят, которые начинались с «И-го-го, моя лошадка», а заканчивались только тогда, когда он и сам засыпал.

Разница во времени

В последний раз, когда я летел обратно из Нью-Йорка, в меня влюбилась стюардесса. Я знаю, о чем Вы думаете про себя:: что я, мол, хвастун, что я лгун, а может быть, и то и другое вместе. Что я строю из себя неотразимого мужчину, или, по крайней мере, хочу, чтоб Вы так считали. Но вовсе нет. И она, в самом деле, влюбилась в меня. Это началось после взлета, когда она раздавала напитки, а я сказал, что ничего не хочу, а она все-таки налила мне томатный сок. Правду говоря, я еще раньше начал догадываться, во время инструктажа перед взлетом, — она все время смотрела на меня в упор, как будто все эти объяснения предназначались исключительно мне. Если этого Вам недостаточно, тогда, пожалуйста, во время обеда, когда я все уже прикончил, она принесла мне еще булочку.

— Осталась только одна, — объяснила она сидящей рядом со мной девочке, которая с вожделением уставилась на булочку, — а господин попросил раньше.

А я и не просил вовсе. Короче говоря, влюбилась по уши. И эта девчушка рядом со мной тоже заметила.

— Она от тебя тащится, — сообщила мне она, когда ее мамаша, или кем бы та ей не приходилась, отправилась в туалет. Иди к ней, сейчас же. Вставь ей здесь, в самолете, на тележке дьюти-фри, как Сильвии Кристель в «Эммануэль». Ну, давай же, приятель, трахни ее как следует, и ради меня тоже.

Подобные слова из девчоночьих уст меня несколько удивили. Она была такая светленькая, нежная, ей с трудом можно было дать десять, и вдруг «вставь ей» и «Эммануэль». Это смутило меня, и я попытался изменить тему.

— Ты первый раз была за границей, малышка? — спросил я. — Мама взяла тебя в поездку?

— Она мне не мама, и я не малышка. Я — переодетый лилипут, а она мой импресарио. Не говори об этом никому, я наряжаю эту жуткую юбку только потому, что мне приходится таскать в заднице два кило героина.

Потом мать вернулась, и девица опять стала вести себя нормально, кроме тех минут, когда стюардесса проходила мимо нас, предлагая стакан воды, орешки и все, что они обычно приносят, улыбаясь при этом, в основном, мне, а эта соплюха просыпалась и делала мне всякие непристойные знаки. Через некоторое время она отправилась в туалет, и ее мать, сидевшая у прохода, улыбнулась мне усталой улыбкой.

— Она Вас уже, наверное, порядком утомила, — она старалась выглядеть спокойной. — Еще тогда, когда я уходила. Говорила Вам, что я не ее мать, что была командиром роты парашютистов, и все в таком духе.

Я покачал головой, но она все равно продолжала. Было видно, что она в затруднительном положении и должна кому-нибудь рассказать об этом.

— С тех пор, как у нее погиб отец, она старается наказывать меня при каждом удобном случае, — сказала она доверительно, — как будто я виновата в его смерти. — В этом месте она начала плакать.

— Вы ни в чем не виноваты, госпожа, — я положил полную утешения руку ей на плечо, — никто не думает, что Вы виноваты.

— Все так думают, — и она гневно оттолкнула мою руку. — Я хорошо знаю, о чем говорят за моей спиной. Но ведь суд меня оправдал, это факт. И нечего презирать меня. Кто знает, какие страшные дела натворил ты сам.

Тут как раз вернулось дитя и одарило мать убийственным взглядом, который моментально угомонил ее, а потом несколько более нежно глянуло на меня. Я съежился на своем посадочном месте у окна, пытаясь припомнить все страшные дела, которые натворил. Вдруг я почувствовал маленькую и потную ладошку, сующую мне в руку смятую записку. В ней большими печатными буквами было написано: «Вазлюбленый, пажалуста, встреть меня на кухоньке», и ниже подпись «Твоя стюардеса». Дитя подмигнуло мне. Я продолжал сидеть. Каждые пять минут она толкала меня локтем. В конце концов, мне это надоело, я встал и сделал вид, что иду в кухонный отсек. Я решил пойти в хвост, посчитать до ста, а потом вернуться, в надежде, что после этого сия деспотичная девица оставит меня в покое. Через час мы должны были приземлиться. Господи, я так хотел уже быть дома.

У туалета я услышал нежный голос, зовущий меня. Это была стюардесса.

— Какое счастье, что ты пришел, — она поцеловала меня в губы. — Я боялась, что эта странная девчонка не передаст тебе записку.

Я попытался что-нибудь сказать, но она опять поцеловала меня и тотчас отстранилась.

— Нет времени, — она задыхалась, — самолет в любую минуту может разбиться. Я должна спасти тебя.

— Разбиться? — испугался я. — Но почему, что-то случилось?

— Ничего, — сказала Шели, я знал, что ее так зовут, у нее был бэйджик с именем, — мы специально собираемся разбить его.

— Кто это «мы»? — спросил я.

— Команда самолета, — не моргнув, сказала она, — это приказ свыше. Раз в год или раз в два года мы в щепки разбиваем над морем какой-нибудь самолет, как можно более деликатно, и тогда убиваем одного-двух детей, чтобы люди относились ко всем этим вопросам безопасности в самолетах более серьезно. Ты знаешь, потом они начинают слушать инструктажи о поведении в аварийных ситуациях куда как более внимательно.

— Но почему именно наш самолет? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Не знаю, это приказ сверху. Похоже, что они там в последнее время уловили какое-то слабое место.

— Но…

— Любимый, — нежно прервала она меня, — где находятся аварийные выходы?

Я не очень-то запомнил.

— Да, — печально пробормотала она, — вот оно, слабое место. Не волнуйся, большинство спасется, но ты, я просто не в состоянии подвергать тебя риску.

И тогда она нагнулась и сунула мне в руки пластиковый рюкзак, такой, как носят дети.

— Что это? — спросил я.

— Парашют, — она снова поцеловала меня. — Я скажу три-четыре и открою дверь. И ты прыгнешь. На самом деле, тебе даже не нужно прыгать, тебя просто вытянет.

Но правду говоря, мне совсем ничего не хотелось. Меня никоим образом не прикалывала вся эта история с прыжками из самолета посреди ночи. Шели же истолковала все это так, будто я боюсь за нее, как бы не впутать ее в это дело.

— Не волнуйся, — сказала она мне, — никто и не догадается, если ты не будешь об этом рассказывать. Скажешь им просто, что доплыл до Греции.

От прыжка у меня в голове не осталось ничего, только вода внизу, холодная, как задница полярного медведя. Сначала я еще пытался плыть, но вдруг обнаружил, что могу стоять. Начал идти по воде в сторону огней. У меня страшно болела голова, а рыбаки на берегу гонялись за мной, вымогая доллары, делая при этом вид, что со мной приключилась беда, и они мне помогают: перетаскивали меня на плече, пытались делать искусственное дыхание. Я дал им несколько мокрых бумажек. А когда они начали растирать меня водкой, тут уж я просто вышел из себя, и врезал одному из них. Только тогда они удалились, несколько обиженные, а я снял номер в гостинице Холидей-Ин.

Всю ночь мне не удавалось заснуть, похоже, что из-за разницы во времени, я лежал в постели и смотрел телевизор. CNN в прямом эфире отслеживало операцию спасения пассажиров самолета, что было несколько волнительно. Я видел разных людей, которых запомнил по очереди в туалет, как их вытаскивают из воды в резиновые лодки, как они улыбаются в видеокамеру и машут на прощанье. По телевизору вся эта операция по спасению выглядела как-то страшно солидарно, всех сближая. В конце концов, выяснилось, что кроме одной девочки, никто не погиб, да и она, как обнаружилось, была лилипутом, которого разыскивал Интерпол, так что катастрофа производила очень приятное впечатление. Я встал с кровати и пошел в ванную. Даже оттуда я мог слышать, как весело и фальшиво поют спасенные. И на секунду, из пропасти моего заточения в этом убогом номере, я представил себя там, вместе со всеми, вместе с моей Шели, пристегнутым к днищу спасательной лодки и приветственно машущим в видеокамеры.

Моя обнаженная девушка

На улице палит солнце, а внизу на газоне — моя девушка, голышом. Двадцать первое июня, самый долгий день в году. Все, кто проходит мимо нашего дома, смотрят на нее. Некоторые даже изобретают причину остановиться — им, к примеру, приспичило завязать шнурки, или они вступили в дерьмо и срочно требуется соскоблить это с подошвы. Но есть и такие, которые просто останавливаются, без всякого повода, прямые такие. Один даже посвистал ей, но моя подруга не обратила ни малейшего внимания, потому что пребывала в самом интересном месте книги. И этот свистун подождал минуту, увидел, что чтение продолжается, развернулся и ушел ни с чем. Она много читает, моя девушка, но никогда раньше не делала этого на улице, в таком виде. А я сижу на нашем балконе на третьем этаже, фасад, и пытаюсь понять, каково мое мнение по этому поводу. Я что-то не в ладах с этими мнениями. По пятницам, бывает, собираются у нас приятели и яростно спорят о всевозможных предметах. Однажды даже кто-то подхватился посреди разговора и в сердцах удалился, а я все это время тихонько сижу рядом с ними, смотрю телевизор с выключенным звуком и читаю себе титры. Иногда, в пылу спора, кто-нибудь может спросить меня, что я по этому поводу думаю. Тогда я, чаще всего, делаю вид, что размышляю и несколько затрудняюсь облекать мысль в слова. И всегда находится желающий воспользоваться паузой и разразиться своими собственными построениями.

Но там идет речь о точке зрения по отвлеченным вопросам, политике и так далее, а здесь, как бы то ни было, моя девушка, да к тому же еще и голая. Очень хорошо было бы, я думаю, чтоб у меня все-таки имелось мнение. Рабиновичи как раз открывают дверь с домофоном и выходят. Эти Рабиновичи живут двумя этажами выше, в пентахаусе. Мужчина очень стар, ему, наверное, все сто, и я даже не знаю, как его зовут. Мне только известно, что его имя начинается на «С», и что он инженер. Рядом с их обычным почтовым ящиком есть еще один, побольше, и на нем написано "Инж. С. Рабинович", а это не может быть она, сосед напротив как-то говорил, что она работает агентом на таможне. Эта госпожа Рабинович тоже не бог весть, какая курочка, и волосы у нее обесцвечены. Когда мы впервые встретили их в лифте, моя подруга вообще была уверена, что она — дама по вызову, потому что от ее парфума несло каким-то моющим средством. Рабиновичи останавливаются и смотрят на мою обнаженную девушку, возлежащую на травке. Оба они — важные персоны в домовом комитете. Плетущиеся розы, например, были их идеей. Господин Рабинович шепчет что-то на ухо своей супруге, она пожимает плечами, и они продолжают свой путь. Моя подруга не обращает на них ни малейшего внимания, она глубоко в книге. Что до моего мнения, то вот, я попробую его выразить. То, что она поглощает солнечные лучи — это прекрасно, потому что на фоне загара ее глаза еще зеленее. А если она уж загорает, то лучше всего голышом, ибо, если и есть что-нибудь, что я ненавижу, то это белые полоски от купальника, когда все вокруг — темное от загара, и вдруг — белое. И всегда у тебя возникает ощущение, что это вообще не кожа, а что-то такое искусственное, что всегда покупают в курортных гостиницах. С другой стороны, не стоит сердить Рабиновичей. Мы ведь, в конце концов, живем на съемной квартире, правда, сроком на два года, но тем не менее. Если о нас станут говорить, что мы причиняем беспокойство, хозяин дома может выставить нас в течение шестидесяти дней. Так записано в договоре. И, несмотря на то, что вся эта другая сторона, не имеет отношения ни к какому мнению, и тем более к моему, все же есть некий риск, и с ним надо считаться. Моя девушка переворачивается на спину. Больше всего я люблю ее попку, но и грудь у нее нечто. Мальчуган, катящий мимо на роликах, кричит ей: «Эй, у тебя все видно!» Будто она не знает. Брат сказал мне однажды, что она из тех девиц, которые подолгу не задерживаются на одном месте, и я должен быть к этому готов, чтобы потом не убиваться. Это было давно, думаю, года два назад. И когда тот, внизу, засвистел, я вдруг вспомнил об этом и на минуту испугался, что она встанет и уйдет.

Еще немного и солнце сядет, и она вернется домой. Потому что, нельзя будет больше загорать, да и читать тоже. А когда она вернется, я нарежу арбуз, и мы примемся за него на балконе. Если поторопимся, может быть, даже успеем к заходу солнца.

Бутылка

Два человека сидят вместе в пабе. Один из них что-то там учит в университете, другой раз в день бряцает на гитаре и строит из себя музыканта. Они уже выпили по паре пива и собираются выпить еще, по крайней мере, столько же. Тот, что учится в университете, в полном расстройстве, поскольку он влюблен в барышню, соседствующую с ним в общей квартире. А у этой барышни-компаньонки есть приятель с выдающимися ушами, который ночует у них квартире, и по утрам, когда они случайно сталкиваются на кухне, он изображает на морде лица глубокое сострадание, чем огорчает еще больше. «Переезжай на другую квартиру», — советует ему тот, что строит из себя музыканта, имеющий немалый опыт по избежанию всяческих конфронтаций. Вдруг, в середине беседы, является некий хронический любитель алкоголя, с хвостиком, которого они прежде ни разу не встречали, и предлагает университетчику пари на сто шекелей, что он сможет засунуть его приятеля, строящего из себя музыканта, внутрь бутылки. Этот, из университета, сразу соглашается на спор, представляющийся ему, однако, несколько идиотским, и хвостатый моментально засовывает музыканта в пустую бутылку от пива «Голдстар». У нашего университетского друга не слишком-то много лишних денег, но хочешь — не хочешь, он вытаскивает сто шекелей, платит, и, уставившись в стену, продолжает оплакивать свою участь.

— Скажи ему что-нибудь! — кричит из бутылки приятель. — Быстрее, пока он не ушел!

— Что ему сказать? — вопрошает учащийся университета.

— Чтобы он вытащил меня из бутылки!

Но пока до учащегося доходит, владелец хвостика сваливает оттуда. Тогда он платит, берет бутылку с добрым своим приятелем, ловит такси, и они пускаются вместе искать этот хвостик. Существенно то, что г-н Хвостенко не был похож на набравшегося случайно, по глупости, — нет, был это высокопрофессиональный алкоголик. Итак, они объезжают паб за пабом. И в каждом выпивают по стаканчику, чтоб не заподозрили, что они пришли не по делу. Сторонник высшего образования пропускает за милую душу, и раз от разу все больше жалеет себя, а обитателю бутылки ничего другого не остается, как цедить через соломинку.

В пять утра, когда они находят хвостик и его хозяина в пабе на улице Иеремии, оба накачаны по уши. Да и косичка недалеко от них ушел, к тому же ему страшно неудобно. Он сразу же извиняется и извлекает музыканта из бутылки. Его страшно конфузит прискорбный этот случай — забыть человека в бутылке! — и он приглашает их выпить еще по стаканчику, на дорожку. Они слегка общаются, и хвостатый рассказывает, что этому трюку обучил его некий финн, которого он встретил в Таиланде. Оказывается, в Финляндии этот фокус вообще считается грошовым. И с тех пор, каждый раз, когда Косичка отправляется выпить и в процессе обнаруживается отсутствие денег, он добывает их с помощью пари. Он настолько сконфужен, что даже показывает, как делается этот фокус. И как только тебе раскрывают секрет, остается только удивляться до чего все это просто.

Когда студент университета попадает домой, солнце уже почти взошло. И прежде, чем он успевает вставить ключ в замочную скважину, дверь открывается и перед ним оказывается ушастик, свежевымытый и побритый. И перед тем как спускаться по ступеням, он бросает на соседа-пьяницу взгляд типа: «Как-мне-неприятно-я-знаю-что-все-это-из-за-нее». А университетчик потихоньку ползет в свою комнату, и по дороге успевает взглянуть на соседку. Сиван, так ее зовут, спит закутавшись в одеяло, с полуоткрытым, как у младенца, ртом. Она сейчас особенно красива и так спокойна! Столь красивыми бывают лишь спящие, да и то не все. И вдруг ему хочется схватить ее, упрятать в бутылку и хранить рядом с постелью, как те бутылки с рисунками на песке, которые когда-то привозили из Китая. Как маленький ночник у детей, боящихся спать в темноте.

Экскурсия в кабину пилота

Когда мы сели в Бен Гурионе, весь самолет начал аплодировать, а я разревелась. Сидевший у прохода отец пытался меня успокоить и одновременно объяснить каждому, кто столь любезен, чтобы выслушать его, что это — первый мой полет за границу, и поэтому я немного нервничаю.

— На взлете, как раз, с ней все было в порядке, — долбил он одному старикану в допотопных очках, от которого несло мочой. — И вот сейчас, после посадки, вдруг разверзлись хляби небесные.

И, не сбавляя темпа, положил руку мне на затылок, как кладут собаке, и прошептал, изображая нежность:

— Не плачь, моя милая, папа здесь.

Я хотела бы его убить, лупить изо всех сил, пока он не замолчит. А отец продолжал месить мой затылок и громко нашептывать вонючему соседу, что я, как правило, не такая, и в армии была инструктором у артиллеристов, и что мой друг даже, такова ирония судьбы, начальник службы безопасности в Эль-Але.

Неделю назад, когда я приземлилась в Нью-Йорке, мой друг Гиора, такова ирония судьбы, встречал меня с цветами буквально у трапа самолета. Ему было нетрудно это устроить, потому что он там и работает, в аэропорту. Мы поцеловались тут же, на ступеньках, прямо как в третьесортном слезливом фильме, и он провел меня, вместе с моими чемоданами, через паспортный контроль без всякой очереди. Из аэропорта мы сразу же отправились в некий ресторан, из которого был виден Манхеттен. Большой американский автомобиль, который он купил там, хотя и был модели 88 года, но содержался в такой чистоте, что смотрелся как новенький. В ресторане Гиора не очень-то знал, что заказывать, и, в конце концов, мы заказали нечто с очень смешным названием. Это нечто выглядело слегка по-йеменски и страшно воняло. Гиора попытался это есть, чтобы доказать, что это вкусно, но, через несколько секунд, его тоже одолело отчаяние, и мы засмеялись. За то время, пока я его не видела, он успел отрастить бороду, и это ему шло. Из ресторана мы отправились к Статуе Свободы и в Музей современного искусства, и я изображала полный восторг, но все время чувствовала себя несколько странно. Ведь, как ни крути, мы не видели друг друга более двух месяцев, и вместо того, чтобы пойти к нему домой и заняться любовью, или даже просто посидеть и немного поговорить, мы вдруг таскаемся по всем этим туристским забегаловкам, в которых Гиора уж наверняка успел побывать не одну сотню раз, и в каждом из этих мест он пускается в нудные и отрепетированные объяснения. Вечером, когда мы пришли к нему домой, он сказал, что должен устроить что-то по телефону, и я пошла в душ. Я еще вытиралась, а он уже сварил спагетти, поставил на стол вино и цветы, наполовину увядшие. Мне страшно хотелось, чтобы мы поговорили, сама не знаю почему, у меня было такое чувство, будто случилось что-то нехорошее, и он не хочет мне рассказывать. Как в фильмах, когда кто-то умер, и пытаются скрыть это от детей. Но Гиора стал распространяться обо всех тех достопримечательностях, которые стоит показать мне за эту неделю, и как он боится не успеть, ибо этот город так велик, и что у нас есть даже не неделя, а от силы пять дней, потому что один день уже закончился, а в последний день я вечером лечу, и явится отец, и мы, конечно, ничего не успеем. Я остановила его поцелуем, не успев придумать ничего другого. Его щетина немного кололась.

— Гиора, — спросила я его, — все в порядке?

— Конечно, — ответил он, — только у нас так мало времени, что я боюсь ничего не успеть.

Спагетти получилось очень вкусным, а потом, после постельных занятий, мы сидели на балконе, пили вино и смотрели на крохотных пешеходов. Я сказала Гиоре, что очень волнительно видеть такой гигантский город, что могла бы сидеть так часами на балконе и только смотреть на все эти крошечные точки внизу, и пытаться представить, что творится у них в головах. И Гиора сказал, что ничего особенного, и пошел принести себе диет-колу.

— Ты знаешь, — сказал он мне, — как раз прошлой ночью я был неподалеку, улиц десять восточнее, там, где все эти проститутки. Отсюда это не видно, это с другой стороны дома. И один пожилой бомж подошел к моему автомобилю. Выглядел он вполне прилично. Одежда у него была потрепанная и все в таком духе, и была еще тележка из супермаркета с какими-то бумажными пакетами, из тех, что они всегда таскают за собой. Но, тем не менее, он казался вполне здравомыслящим, и был довольно чистым. В общем, все это трудно объяснить. И вот этот бомж подходит ко мне и предлагает отсосать за десять долларов. «Я сделаю это хорошо, — говорит он мне, — я все проглочу». И все это так благожелательно, как будто он предлагает тебе купить телевизор. Я не знал, куда мне деваться. Ты понимаешь, два часа ночи, метрах в двадцати от него стоит шеренга португальских проституток, некоторые просто красавицы, и этот человек, страшно похожий на моего дядю, предлагает мне отсосать. Тут и до него стало доходить. Похоже, что он в первый раз предлагает такие услуги, и мы оба вдруг растерялись. И он говорит мне, несколько извиняясь: «Может, я помою тебе машину? За пять долларов. Я действительно хочу есть». И я вдруг соображаю, что нахожусь в самой вонючей части Манхеттена, в два часа ночи, и мужик так лет сорока моет мою машину с помощью бутылки минеральной воды и тряпки, которая когда-то была футболкой Чикаго Булз. Несколько проституток стали приближаться ко мне, и с ними похожий на сутенера негр, и я был уверен, что начнется балаган, но никто из них ничего не сказал. Они только тихо смотрели на меня. Когда он закончил, я сказал ему спасибо, заплатил, и просто уехал оттуда.

После этого рассказа мы оба молчали, и я смотрела на небо, показавшееся мне вдруг совсем черным. Я спросила его, что он делал в этом злачном месте посреди ночи, и он сказал, что не в этом дело. Я спросила, есть ли у него кто-то, и на этот вопрос он тоже не ответил. Спросила его, проститутка ли она. И он немного помолчал и сказал, что она работает в Люфтганзе. Вдруг сейчас я смогла ощутить ее запах у него, от его тела, от его бороды. Немного похожий на запах кислой капусты. И теперь, после наших упражнений, этот запах пристал и ко мне. Он настаивал, чтобы я, в любом случае, эту неделю оставалась у него, и я сразу согласилась, не слишком то было из чего выбирать. Там была только одна кровать, и я не хотела играть роль стервы, поэтому спали мы в одной кровати, однако без любви, я знала, что в жизни больше не соглашусь делать это с ним, и он тоже знал. Когда он заснул, я еще раз пошла в душ смыть с себяее запах, хотя и понимала, что пока буду спать с ним в одной постели, запах будет оставаться.

В день отлета я надела свою самую красивую одежду, чтобы Гиора хоть немного почувствовал, что он теряет, но мне кажется, он даже не обратил внимания. Когда мы пошли в гостиницу, чтоб встретиться с моим отцом, я действительно обрадовалась. Крепко обняла его, и это его немного удивило, но можно было заметить, что и он рад. Отец задал Гиору несколько дурацких вопросов, и Гиора слегка подоврал, и сказал, что ему срочно надо что-то устроить, и что он сожалеет, что не сможет подвезти нас в аэропорт. После этого он отправился за моими чемоданами, а когда расставались, мы для вида поцеловались, так что отец ничего не заметил. Когда Гиора уехал, я поднялась в номер отца и еще раз приняла душ, а отец заказал такси в аэропорт. В полете я все время молчала, а он все время разговаривал. Эта неделя тянулась так медленно, каждый день я твердила себе: «Эта пятница — твоя последняя здесь», — также как говорила в последнюю неделю курса молодого бойца, только, на сей раз, не очень-то помогало. Даже сейчас, когда этот кошмар в конце концов закончился, я не почувствовала никакого облегчения. Ее запах остался. Я втягивала воздух, пытаясь понять, откуда он исходит, и тут вдруг сообразила, что запах идет от часов. Он остался там от той, первой ночи.

После еды отец якобы отправился в туалет и вернулся со стюардессой. И тут выяснилось, что в виде сюрприза он устроил мне экскурсию в кабину пилота. Я до такой степени была в кусках, что у меня даже не было сил с ним спорить. Потащилась за стюардессой в кабину, и там пилот и штурман стали объяснять мне всякие скучные штуки о приборах и часах. В конце седоволосый пилот спросил меня, сколько мне лет, и штурман вдруг засмеялся. Пилот бросил на него убийственный взгляд, он перестал смеяться и извинился. «Я ничего не имел в виду, — сказал он, — я просто привык, чаще всего сюда приходят дети». Летчик сказал, что в любом случае, было очень мило, что я посетила их, и спросил, понравился ли мне Нью-Йорк. Я ответила, что да. Он сказал, что он без ума от этого города, потому что в нем все есть. И штурман, которому, похоже, было немного неудобно, и он тоже хотел высказаться, сообщил, что лично ему было трудновато видеть всю ту бедность, которую мы здесь встречаем, но, впрочем, сегодня, из-за всех этих русских, это есть и у нас. Потом они спросили меня, удалось ли мне побывать в новом ресторане, который построили так, что из него виден весь Манхеттен, и я ответила, что да. Я вернулась на свое место, и отец, удовлетворенно улыбнувшись, поменялся со мной местами, чтобы мне лучше была видна посадка. Когда я хотела опустить кресло, он погладил меня по спине и сказал: «Милая моя, уже горит красная лампочка, стоит застегнуть пояс, мы вот-вот сядем». Я крепко накрепко застегнула пояс, и поняла, что вот-вот разревусь.

Мысль под видом рассказа

Это рассказ о людях, которые жили когда-то на луне. Сейчас там уже никого нет, но до недавнего времени на луне было просто здорово. Лунные люди считали себя очень необычными, ибо они умели думать так, что их мысли принимали любой вид, какой бы они не пожелали. Мысль могла стать лодкой или столом, или даже выглядеть как брюки клеш. Лунные люди могли поднести своей подруге такой оригинальный подарок, как размышление о любви, принявшее вид чашки кофе, или мысль о верности, которая выглядела вазой.

Это было очень впечатляюще, все эти смоделированные мысли, только вот со временем у лунных людей стало выкристаллизовываться единое мнение о том, какой вид пристало иметь каждой мысли. Мысль о материнской любви всегда имела вид занавески, в то время, как мысль об отцовской любви моделировалась пепельницей, так что не имело значения, в какой дом вы пришли, всегда можно было догадаться, какие мысли и в форме чего ожидают вас, сервированные на чайном столике в салоне.

И среди всех людей на луне был только один, кто представлял свои мысли по иному. Он был человеком молодым и немного странным, погруженным в вопросы экзистенциональные, и слишком мало интересовался хлебом насущным. Главная мысль, которая постоянно вертелась у него в голове, была чем-то вроде веры в то, что у каждого человека есть, по крайней мере, одна особенная мысль, похожая только на саму себя и на этого человека. Мысль такого цвета, объема и содержания, какую только он бы мог думать.

Мечтой этого человека было построить космический корабль, скитаться на нем в космосе и собирать все эти особенные мысли. Он не посещал общественных мероприятий и увеселений, а всё свое время посвящал строительству корабля. Для этого корабля он построил двигатель в виде мыслеудивления, а механизм управления сделал из чистой логики, и это было только начало. Он добавил еще множество изощренных мыслей, которые помогут ему вести корабль и выжить в космосе. И только соседи, все время наблюдавшие за его работой, видели, что он постоянно ошибается, ибо только тот, кто совсем ничего не понимает, может смоделировать мысль о любознательности как двигатель, в то время как совершенно ясно, что эта мысль должна выглядеть микроскопом. Не говоря уже о том, что мысль чистой логики, если мы не хотим обнаружить дурной вкус, должна быть сконструирована в виде полки. Они пытались ему это разъяснить, но он ничего не слышал. Это стремление найти и собрать все подлинные мысли во вселенной вывело его за рамки хорошего вкуса, не говоря уже о пределах рассудка.

Однажды ночью, когда юноша спал, несколько его соседей по луне исключительно из сострадания разобрали почти готовый корабль на мысли, из которых он состоял, и обустроили их по-новому. И когда юноша утром встал, он нашел на том месте, где стоял корабль, полки, вазы, термосы и микроскопы, а вся эта груда была покрыта грустным размышлением о его любимой умершей собаке, имевшем вид вышитой скатерти.

Юноша совсем не был рад этому сюрпризу. И вместо того, чтобы сказать спасибо, он впал в буйство и начал яростно крушить все вокруг. Лунные люди смотрели на это с великим изумлением. Они очень не любили буйства. Луна, как известно, звезда с очень малой силой тяжести. А чем меньше сила тяжести, тем больше звезда зависит от послушания и порядка, потому что всем вещам на ней довольно и легкого толчка, чтоб потерять равновесие. И если бы при малейшем огорчении все начинали буянить, это бы просто закончилось катастрофой. В конце концов, когда лунные люди увидели, что юноша не собирается утихомириваться, им не оставалось иного выхода, как начать думать о способе его остановить. Тогда они создали одну мысль об одиночестве размером три на три и затолкали его внутрь этой мысли. Она была величиной с карцер, с очень низким потолком. И каждый раз, по ошибке натыкаясь на стенку, он содрогался от холода, и это напоминало ему, что он, в сущности, одинок.

Это случилось, когда он обдумал в камере свою последнюю мысль отчаяния в виде веревки, сделал на ней петлю и повесил себя. Лунные люди очень воодушевились этой идеей муки отчаяния с петлей на конце, и немедленно сами придумали себе отчаяние и стали обматывать им шею. Так вымерли все люди на луне, и осталась только эта одиночная камера. А после нескольких сот лет космических бурь и она тоже разрушилась.

Когда первый космический корабль прилетел на луну, астронавты не нашли там никого. Нашли только миллион ям. Сначала астронавты думали, что эти ямы — древние могилы людей, живших когда-то на луне. И только, когда обследовали их поближе, обнаружили, что эти ямы были просто мыслями о ничто.

Теория скуки Гура

Среди всех моих приятелей первенство по количеству теорий держит, безусловно, Гур. А из всех его теорий — больше всего шансов быть истинной, конечно, у теории скуки. Теория скуки Гура утверждает, что скука является причиной почти всех событий в мире: любви, войн, изобретений, описывания стен, девяносто пять процентов всего этого — чистая скука. К оставшимся пяти он относит, например, случай, когда пару лет назад два негра в нью-йоркском сабвее тяжко избили его и ограбили. И не то, чтобы они не были несколько заскучавшими, но более всего казались голодными. Эту концепцию, во всех ее аспектах, любил он излагать на море, когда слишком уставал, чтобы играть в бадминтон или заходить в воду. И я сижу и выслушиваю его в тысячный раз, со скрытой надеждой, что может быть, именно сегодня на наш пляж явится какая-нибудь красотка. И не то, что мы пустимся приударять за ней или что-нибудь типа того, нет, просто, чтобы было на что посмотреть.

В последний раз мне довелось прослушать изложение теории Гура неделю назад, когда несколько ребят в штатском задержали нас на Бен Йегуде[5] с коробкой из-под обуви, набитой травкой. «Большинство законов — это тоже скука», — по дороге объяснял им Гур, расположившись в патрульной машине. — «И на самом деле, это нормально, потому что в этом вся суть. Те, кто преступают закон, переживают, что их схватят, и это их развлекает. А полицейские — те просто в эйфории. Ибо всем известно, что когда взнуздывают закон, время просто мчится. Поэтому, с принципиальной точки зрения, я не вижу никакой проблемы в том, что вы нас задержали. Только одну вещь я затрудняюсь понять — зачем вам потребовалось надеть на нас наручники?»

«Заткнись!» — рявкнул один из штатских в темных очках, сидевший сзади, рядом с нами. Мы видели по нему, что не очень-то ему хочется сейчас являться в отделение с двумя придурками, пользующими травку по причине отсутствия денег на пиво, вместо того, чтобы ехать с серийным убийцей и насильником, громилой или даже просто с грабителем банка.

На допросе мы с Гуром получили море удовольствия, так как, кроме работающего кондиционера, там была еще миленькая полицейская девочка, которая просидела с нами несколько часов, и даже приготовила нам кофе в одноразовых чашках. Гур разъяснил ей свою теорию о противоборстве полов, и ему удалось, по крайней мере, дважды ее рассмешить. Вообще, все было прямо таки пасторально, кроме разве что одного, несколько пугающего момента, когда какой-то полицейский, явно насмотревшийся боевиков, зашел в комнату и сильно захотел нам выдать. Но мы мигом вразумились и признались во всем, прежде чем он успел к нам приступить. Сейчас, когда я рассказываю только о самых занимательных моментах, кажется, конечно, что все происходило быстро, но на самом деле, пока вся эта история с протоколами закончилась, уже наступила ночь. Гур позвонил Орит, которая почти целых восемь лет была его приятельницей, и только в последние полгода у нее хватило ума оставить его и найти себе более нормального друга сердца, и она тотчас явилась в отделение, чтобы вызволить нас под свою ответственность. Она пришла одна, без своего дружка, и все время делала вид, что это всего лишь еще одна неприятность, которую Гур взвалил на нее, и что она, нет слов, как нервничает. Но, вообще-то, можно было заметить, что она рада его видеть и что она страшно соскучилась. Когда она закончила процесс нашего освобождения, Гури хотел было пойти выпить с ней кофе или еще что, но она сообщила, что должна бежать, так как работает на ночной в Суперфарме,[6] и может, как-нибудь в другой раз. И Гур ответил, что он постоянно звонит ей и оставляет автоответчику признания в любви, но она никогда не перезванивает, и что, кроме тех случаев, когда его задерживают, у нее вообще не получается увидеться с ним. А она сказала, что лучше всего, если он вообще не будет звонить, ибо из нас двоих ничего путного не выйдет, и из него тоже, покуда он продолжает общаться с типами вроде меня, и не делает ничего кроме пожирания шаурмы, покуривания травки и разглядывания девиц. И я совершенно не обиделся на ее слова, ибо сказаны они были от всего сердца, и, кроме того, в них была правда. «Я уже, в самом деле, опаздываю», — сказала она и села в свою мыльницу, и уже после того, как отъехала, помахала нам ручкой из окна.

На всем обратном пути домой, мы шли по Дизенгоф вообще не разговаривая, что обычно для меня, но исключительная редкость у Гура.

— Скажи, — сказал я ему, когда мы дошли до моего угла, — этот приятель Орит, ты хочешь, чтобы мы показали ему, где раки зимуют?

— Перестань, — пробормотал Гур, — он вполне приличный парень.

— Я знаю, но в любом случае, если ты хочешь, можно его отлупить.

— Нет, сказал Гур, — но я, наверное, возьму сейчас у тебя велосипед и поеду взглянуть на Орит в Суперфарме.

— Конечно, — ответил я и дал ему ключи.

Это было что-то вроде его привычного занятия — идти глядеть на Орит, когда она работает ночью. Если рассмотреть это теоретически, то прятаться пять часов за каким-нибудь кустом, чтобы наблюдать за кем-то, кто выбивает чек в кассе и складывает акамол[7] и палочки для ушей в пакеты, — это, действительно, нечто, что обязано происходить от скуки. Только, неизвестно каким образом, когда дело доходит до Орит, все эти теории Гура оказываются несостоятельными.

Грудь девушки, которой восемнадцать

— Ничто не сравнится с грудью восемнадцатилетней, — сказал таксист и просигналил девушке, которая была достаточно наивна, чтобы оглянуться. — Ты трахаешь в день по парочке таких, и у тебя исчезает лысина, — он засмеялся и прикоснулся к тому месту, где у него когда-то была прическа. — Не смотри на меня так. У меня двое детей, им столько же. И если бы моя дочь стала встречаться с такой развалиной как я, не знаю, чтобы я ей сделал. Но, тем не менее, все так и есть, это природа, такими нас господь создал. И что с того, что я буду этого стыдиться? Вон, глянь-ка, — он посигналил девице с плеером, продолжавшей идти, не оборачиваясь на сигнал. — Сколько б ты дал ей? Шестнадцать? А посмотри, какая задница! Ну, и ты б ей не вставил, а? — и он погудел еще несколько раз, покуда не разочаровался. — Ничего не слышит, — пояснил он, — из-за плеера. — Клянусь тебе, после того, как насмотришься на такую, попробуй-ка, вернись к жене.

— Ты женат? — спросил я строго.

— Разводной, — буркнул таксист, пытаясь удержать в зеркале ту, с плеером, — поверь мне, это и представить себе даже невозможно — возвратиться к жене…

По радио звучала печальная песня Поликера, и водитель пытался ее петь, но слишком разыгрался, чтобы попасть в ритм. Он прокрутил одну станцию, а на следующей его опять поджидало нечто грустное, на сей раз Шломо Арци.

— Все из-за этой дерьмовой истории с вертолетами, — объяснил он мне, как будто я упал с Марса. — Вертолеты столкнулись в воздухе, ты слышал, в новостях уже сообщали об этом

Я кивнул.

— Сейчас они иссопливят нам все радио. Клянусь тебе, будут одни только новости и всеобщее уныние, — он остановился у перехода, пропуская высокую девочку с корсетом для выпрямления спины. — И эта тоже чего-то стоит, нет? — сказал он в некотором сомнении. — Я бы, пожалуй, дал бы ей еще год-два, — и для пущей уверенности просигналил и ей. Он продолжал крутить настройку и остановился на некой станции, которая вела репортаж с места падения.

— Посмотри, например, на меня, — продолжал он, — у меня сейчас сын в армии, в боевой части. Ничего не слышал от него уже два дня. И если я скажу, что нужно в таких случаях пускать по радио что-то полегче, так никто не явится ко мне с претензиями. Вот я и говорю, что здесь понапрасну давят на людей. Подумай о его матери, моей бывшей жене, которая слушает все эти песни Шломо Арци о том, как он трахает жену своего друга, умершего на войне. И это вместо того, чтобы поставить ей что-нибудь успокоительное. Давай, — он вдруг коснулся моей руки, — давай позвоним ей, немножко поморочим ей голову.

Я не ответил, слегка испугавшись, когда он ко мне притронулся.

— Алло, Рона, как дела? — кричал он уже в трубку. — Все в порядке? — он подмигнул мне и показал в сторону одной крашеной, в Субару, которая стояла рядом с нами на светофоре.

— Я переживаю за Йоси, — раздался несколько металлический голос, — он не звонил.

— Как он позвонит? Он в армии, на территориях. Ты что думаешь, у них там, в Ливане, есть телефонные карточки?

— Не знаю, сказала женщина, — у меня нехорошее предчувствие.

— Ну, ты даешь! — подмигнул мне снова водитель, — я тут как раз говорю пассажиру, что сколько я тебя знаю, переживать — это для тебя святое.

— Почему? А ты что не волнуешься?

— Нет, — засмеялся водитель, — и знаешь почему? Потому что я не похож на тебя, я слушаю еще, что говорят по радио, а не только эти умирающие песни между известиями. А говорили, что эти, в вертолете, были парашютистами, а наш Йоси вообще в пехоте, так чего переживать?

— Сказали, что и парашютисты тоже, — пробормотала Рона, — и это не значит, что больше никого не было.

Даже несмотря на помехи, было слышно, что она плачет.

— Послушай, сделай одолжение! Там есть специальный телефон, по которому могут звонить родители. Позвони им и спроси о нем. Пожалуйста, для меня!

— Я сказал тебе, — заупрямился водитель, — говорили, что только парашютисты. Не буду я сейчас звонить и делать из себя идиота. — И после того, как не получил никакого ответа, продолжил. — Тебе хочется выглядеть недоразвитой? Позвони сама.

— Хорошо, — она попыталась говорить твердым голосом, — тогда освободи мне линию.

— Опа! — сказал водитель и разъединился. — Сейчас она будет изводить их хоть десять часов подряд, пока они не проверят, — хихикнул он, как бы подводя итог. — Эта упрямица не слушает никого.

Его взгляд искал кого-нибудь, кому бы посигналить, но улицы были почти пусты.

— Поверь мне, — сказал он, лучше молоденькая девочка, пусть даже уродливая, чем красавица в годах, я по опыту знаю. Молодая, даже если она дурнушка, — кожа у нее упругая, груди торчат, у ее тела есть запах, запах молодости. Я говорю тебе, в мире есть много красивых вещей, но тело семнадцати, восемнадцатилетней…

Он пытался напеть что-нибудь, отличное от доносящегося из приемника, и после второго куплета зазвонил мобильник.

— Это она, — улыбнулся он и снова подмигнул. — Милая Рона, — наклонился он к микрофону, как будто он — ведущий на радио, беседующий со слушателями. — Как дела?

— Хорошо, — ответила женщина счастливым голосом, напрасно пытаясь изобразить хладнокровие. — Я звоню только сообщить — они сказали, что с ним все в порядке.

— И для этого ты звонишь? — засмеялся водитель. — Ну, и дурища ты, я ведь уже полчаса назад говорил тебе, что с ним все в порядке.

— Правильно, — вздохнула она, — но сейчас я более спокойна.

— Ну, будь здорова, — подколол он.

— Ладно, я иду спать, я страшно устала.

— Чтоб у тебя были только хорошие сны, — и он нацелил палец на кнопку, чтобы прервать разговор. — В следующий раз будешь слушать, что я тебе говорю, а?

Мы уже были почти у моего дома, на повороте он увидел какую-то худышку в мини, испуганно заметавшуюся, когда он просигналил.

— Нет, ты только посмотри на нее! — сказал он, пытаясь скрыть слезы. — Ну, правда, что, ты бы ей не вставил?

Паамася

Яниву он купил игрушечную обезьяну в каскетке. Если нажать обезьяне на спину, она издает странное рычание, высовывает длинный язык, достающий до носа, и косит глаза. Дафна считала, что игрушка уродливая, и Янив будет ее бояться. Но Янив как раз, был в высшей степени доволен. «Хоа-а-а!» — старался он подражать рыку обезьяны. Косить он не умел, поэтому вместо этого моргал, а потом смеялся от удовольствия. Что-то есть в этом, таком полном, наслаждении ребенка, с чем невозможно соперничать. А в том состоянии души, в котором пребывал папа Авнер, даже и с наслаждением менее полным он не очень-то мог соревноваться.

Дафне он привез духи из дьюти-фри, те, что были написаны в записке. Были там две бутылочки — большая и маленькая, и он купил большую, не жалея денег — муж Авнер никогда не был скупым.

— Я просила о-де-туаль, — сказала Дафна.

— И..? — спросил он нетерпеливо.

— Не страшно, — улыбнулась Дафна, эдак горьковато, что свидетельствовало прямо о противоположном отношении к проблеме выбора, ты привез парфум. Это несколько крепко, но и то хорошо.

Своей матери он привез упаковку длинного «Кента». У нее проблем с подарками не было.

— Я должна сказать, что меня очень беспокоит Янив, — сказала она и резкими движениями разорвала упаковку сигарет.

— Что не так с Янивом? — спросил сын Авнер равнодушным голосом человека, знающего с кем ему приходится иметь дело.

— В детской консультации сказали, что он ниже по росту детей своего возраста, а когда его бьют, не дает сдачи, но это еще бы ничего…

— Что значит «его бьют»? Кто-то его бьет?

— Я, но немного, ну, не совсем бью, толкаю, чтоб научить защищаться. Но он только забивается в угол и вопит. Я тебе говорю, на будущий год ему идти в садик, и если к тому времени он не научится защищать себя, дети сделают из него котлету.

— Никто из него ничего не сделает, — рассердился я, — и прекрати быть бабкой-истеричкой!

— Ну, ладно, ладно, — обиделась мать и закурила, — если бы ты дал мне закончить, ты б знал — я и сама говорила, что это еще цветочки. А вот что действительно нестерпимо с моей точки зрения, это что ребенок не умеет говорить «папа». Ты когда-нибудь слышал о ребенке, который не умеет говорить «папа»? И не потому, что он не разговаривает. Он знает много слов — «чипсы», «Ури», «вода» — вообще, чего он только не говорит! Только «папа» он сказать не может, и если бы не я, он бы и «бабушка» никогда не говорил.

— Он не называет меня папой, он зовет меня другим симпатичным именем, — я старался улыбаться, — ты не должна преувеличивать.

— Извини меня, Авнер, но «Алло!» — это не симпатичное имя. «Алло!» кричат по телефону, когда плохо слышат. Ты знаешь, что Авива, вашего соседа снизу, он называет по имени, и только своему отцу он кричит «Алло!». Как будто ты какой-то хам, влезший на чужое место на стоянке.

— Эта страна — как женщина, — сказал на старательном английском бизнесмен Авнер германскому инвестору, — красивая, опасная, непредсказуемая, и в этом часть ее очарования. Я бы не променял ее ни на какое другое место в мире.

Как и много раз прежде, он не знал, говорит ли он правду. Может быть и да, однако абсолютно ясно, что такие речи действовали на инвесторов много лучше, чем любые иные соображения, и даже чем проносившиеся в голове страхи.

— Эта страна — грязь под ногтями западного мира, она воображает, что она — Европа, но она, в сущности, ничто иное, как ком грязи вперемешку с потом, у которого развилось самосознание.

Нет, на таких разговорах не получишь дивидендов.

— Скажите мне правду, Герман, — он улыбнулся и протянул кредитную карточку официантке с симпатичным татуажем, — есть в Вашем Франкфурте место, где так хорошо готовят суши?

После того, как он кончил, они остались в той же позе: она на четвереньках, и он сверху над ней. Они не шевелились и не говорили ни слова, как будто боялись вспугнуть то хорошее, что по ошибке у них получилось. Когда он устал, положил голову ей на плечо и закрыл глаза.

— Хорошо нам, — прошептала Дафна, как будто самой себе, но, в сущности, для него.

И он почувствовал себя обманутым. Пусть скажет, что ей хорошо, думал мужчина Авнер, почему она упорствует еще и меня затащить внутрь, овладеть, назвать по имени. Глаза его оставались закрытыми, он почувствовал, как она выскальзывает из-под него и он погружается внутрь матраца.

— Хорошо нам вместе, — потрудилась она разъяснить, и провела рукой вдоль его позвоночника, движением несколько медицинским, как будто измеряла расстояние от мозжечка до фаллоса.

Он продолжал окапываться в матраце.

— Скажи что-нибудь, — прошептала она ему на ухо.

— Что? — спросил он.

— Не важно что, — шептала она, — только скажи.

— Тебе не кажется странным, что он не умеет говорить «папа»? — сказал он и посмотрел на нее. — Ты ведь знаешь, даже «яблоко» он умеет произносить, и имена половины наших соседей по дому?

— Мне это совсем не кажется странным, — произнесла Дафна обычным своим голосом, — он зовет тебя «Алло!» и ты подходишь, вот он и думает, что тебя зовут «Алло!». Если это тебе мешает, поправляй его.

— Мне не очень-то мешает, — пробормотал он, — я только не уверен, что это общепринято.

Вечером сидел зритель Авнер у телевизора и наблюдал за Янивом, игравшим с обезьяной, которая по непонятной причине перестала рычать.

— Алло! — крикнул он в его сторону и помахал обезьяной, — Алло!

— Папа, — умоляюще и почти не слышно прошептал отец Авнер.

— Алло! — упорствовал Янив и резко тряхнул обезьяну.

— Скажи «папа» и я починю, — удивительно остроумно сказал бизнесмен Авнер.

— Алло! — завопил Янив. — Ал-л-ло! Па-а-мася!

— Выбирай сам, — стоял он на своем, — или — «Алло!» и «Паамася!» Или — «папа» и «Хоа-а-а!».

Янив услышал, как бизнесмен Авнер подражает рычанию обезьяны, на мгновение застыл, а потом разразился смехом. Сначала человек Авнер подумал, что это презрительный смех, но через секунду ему удалось сообразить, что речь идет не более чем об истинной радости.

— Хоа-а-а! — хохотал Янив. Он бросил на пол обезьяну и начал идти к нему, сделав твердый, хотя и не очень устойчивый шаг. — Хоа-а-а! Алло!

— Хоа-а-а! — зарычал папа Алло и подбросил вверх смеющегося Янива. — Хоа-а-а-а-а!

Младенец

В день его двадцати девятилетия с моря дул приятный ветер, и он это знал. Он, однако, был далеко, потому что она ненавидела воду и песок, но все-таки знал. На море всегда есть ветер. Они как раз возвращались в такси откуда-то, и он всю дорогу держал картонную коробку, обернутую бумагой из универмага. Эта коробка с подарком, была самой большой из всех, какие он в жизни получал. Не самой красивой, но уж точно самой большой. И он обнимал ее всю дорогу, целовал в щеку, в грудь, при каждом поцелуе изумляясь тому, что она не смущается. Когда он расплачивался, ужасный этот водитель сказал, что никогда прежде не встречал такой подходящей друг другу пары. Он много ездит, кружит по дорогам Гуш Дана, как орел вокруг открытой могилы, а такой пары как они ни разу не видел. И в ту же секунду, как водитель это сказал, он ощутил в теле какой-то жар. Тайный, скрытый жар, который может распространяться в пространстве только в редких случаях присутствия большой истины. Потом, в постели, он рассказал ей, что почувствовал в тот миг, и она сказала, что если он нуждается в поддержке водителя такси, этого прыщавого малого, не способного даже держаться своей полосы, то, видимо, их любовь действительно в конце пути. А он лежал, прижавшись к ней, и говорил, что она такая милая, и что он любит ее. И она плакала как принцесса, и говорила, что хотела бы, чтоб он любил ее всю, а не только постельные утехи с ней. Сейчас их глаза были уже закрыты, ветер с моря студил ему лицо, и он дремал рядом с ней, обнимая самого себя, как ребенок, как младенец.

How to make a good script great

Моя девушка считает, что я фраер, что меня всегда имеют, что у меня лицо жалостное. Четыре месяца назад, после окончания службы в армии, мы ездили в Америку, и она говорит, что меня обставили на билетах. Кроме того, она думает, что я слишком худой. Но как раз за это она на меня не сердится, потому что это не по моей вине.

Мы приехали в Нью-Йорк, забросили вещи в гостиницу и пошли бродить. И вот, в ста метрах от нашей гостиницы, сидит себе посредине горбатого тротуара человек, и не просто человек, а негр, а вокруг него, на выпирающих булыжниках, которые можно увидеть только в Манхеттене, разложена этак сотня книжек, и на их обложках желтыми буквами сияет “How to make a good script great”. Я лично всегда мечтал быть сценаристом, с самого детства. И даже несколько раз пытался что-нибудь изобразить. Но ни разу из этого ничего не получилось, тем более ничего “great”, и поэтому, в конце концов, я поступил на психологию. Однако эта история с негром и его книгами показалась мне несколько мистичной. Что-то вроде подачки от господа бога. Подруга моя сказала, чтоб я не вздумал ничего у него покупать, потому как, коню ясно, что он сбывает книги ворованные, или изъеденные шашелем, и вообще, это какая-нибудь лажа. Но я заупрямился. Не так уж много открытий было у меня в жизни, чтобы позволять себе быть разборчивым. «По, крайней мере, посмотри, чтоб страницы не были чистыми», — велела она.

Книга стоила семь долларов. У меня была только сотенная. У негра не было сдачи.

— Постереги книги, — сказал он, — а я подскочу в тот газетный киоск напротив, разменяю.

Моя подруга прошептала мне на иврите, чтоб я не позволял ему уходить.

— Сто долларов для негра целый капитал, — сказала она, — он перейдет сейчас дорогу, и ты можешь проститься с деньгами.

Но я ничего ему не сказал. Человек ведь оставил на тротуаре чуть ли не сотню книг. Сто книг — это семьсот долларов, я знал, что он вернется. И он действительно возвращался. Он, улыбаясь, переходил дорогу и помахивал нам десятками. Мне очень захотелось бросить что-нибудь язвительное моей подруге, но именно в эту секунду на него наехал грузовик.

Он умер на месте. Это можно было понять хотя бы потому, что сам он лежал на животе, но его глаза были устремлены в небо. Он все еще улыбался, и это было страшно. Водитель грузовика, который его задавил, был худой во всем теле, кроме живота. Издалека он был похож на змею, заглотившую теннисный мячик. Он упал на колени рядом с грузовиком, рыдал и громко умолял господа о прощении, пока не приехала полиция и увезла его. Еще раньше приехала скорая. Врач закрыл негру глаза и попытался разжать пальцы, державшие деньги, но они были сжаты намертво. В конце концов, не осталось ничего иного, как забрать его в машину с нашей сотней, разменянной по десятке, и скорая уехала.

Когда прибыли полицейские, моя подруга сказала, что я обязан сказать им о деньгах — там, в больнице, их приберут к рукам или пустят на благотворительность. Мне это было уже абсолютно все равно, только хотелось поскорее уйти оттуда, но я знал, что у нее это принцип, и она не уступит. Тогда я подошел к старшему и объяснил ему, в чем дело. Он обругал меня и велел убираться с глаз долой. Я не считаю, что он прав. Моя подруга сказала, что я должен настаивать на своем, но во второй раз он был еще менее симпатичен, и сказал, что если я не заткнусь, он арестует меня за нарушение общественного порядка. Потом они, вместе с этим брюхастым худобой, сели в патрульную машину и уехали. Моя подруга заставила меня забрать с тротуара пятнадцать книжек, на положенную нам сумму плюс компенсация в размере пяти долларов за то, что нам некуда их девать, и повела меня в гостиницу.

Ночью мне не спалось, и я читал эту книгу, по главе из каждого экземпляра. На следующий день утром я сказал ей, что не буду учить психологию. Она сказала мне, что все так происходит потому, что я не знаю чего я хочу от жизни, и в довершение всего, я слишком худой, да еще и фраер. И сейчас, так как я слишком поздно сообразил, денег за регистрацию мне не возвратят. Когда мы вернулись домой, она же оставила меня, и я начал писать сценарий.

В сценарии рассказывалось о близнецах, которые родились у негритянки и белого. Один из близнецов был черный, а другой — белый. Белый дед близнецов ненавидел негров, и поэтому, когда они родились, он поджег их дом, и мать умерла. Муж вскочил в горящий дом спасать ее, но он тоже погиб. Только близнецы уцелели. Эти близнецы были разлучены и выросли в разных городах. Но в глубине души они всегда знали, что они не одиноки и что, в конце концов, встретятся. И действительно, через сорок лет после расставания, они встретились, однако при очень прискорбных обстоятельствах. Так как белый брат случайно задавил грузовиком брата-негра. Только вот что: за мгновение до того, как на него наехал грузовик, негр понял, что встретил своего близнеца, и поэтому умер с улыбкой счастья. Эта улыбка поддерживала его брата на протяжении всех тех долгих лет, когда его опускали в тюрьме.

Моя бывшая подруга тем временем нашла себе нового приятеля, его звали Дови, он учился на медицинском. Я спросил его, может ли такое случиться, чтобы родились близнецы, один из которых негр, а другой — белый. Он сказал, что нет, и поэтому, если у меня есть хоть капля профессиональной честности, я должен похоронить этот сценарий навсегда. Он это говорил, и у него вздулась вена на лбу, и было видно, как пульсирует кровь. Я думаю, что он просто ревнует.

Нерушимые правила

Обычно мы не целуемся в людных местах. Сесиль, несмотря на весь ее выпендреж, на одежду, которой почти нет, и на весь ее рыжий характер, в конце концов, страшно застенчива. А я из тех, кто улавливают любое движение вокруг них, и кому никогда не удается забыть, где они находятся. Но, надо признаться, тем утром это мне все-таки удалось, и мы с Сесиль вдруг сообразили, что обнимаемся и целуемся за столиком в кафе, прямо как пара десятиклассников, пытающихся публичном месте присвоить себе немного интимности.

Когда Сесиль пошла в туалет, я одним глотком прикончил кофе, а оставшееся время использовал для приведения в порядок одежды и мыслей.

— Вам повезло, — раздался рядом со мной голос с тяжелым начальственным акцентом.

Я повернулся на голос. За соседним столиком сидел пожилой мужчина в бейсболке. Все это время, пока мы целовались, он был совсем близко, на расстоянии вытянутой руки от нас, и мы обжимались и стонали ему прямо в омлет с беконом, даже не обратив на это внимания. Это было очень стыдно, но не было никакого способа исправить ситуацию, не усугубляя ее при этом. Я послал ему растерянную улыбку и кивнул головой.

— Нет, в самом деле, — продолжил старик, — редко кому удается сохранить это и после свадьбы. У многих это просто исчезает сразу же после свадьбы.

— Вы правы, — я продолжал улыбаться, — мне везет.

— Мне тоже, — засмеялся старик и поднял руку с обручальным кольцом на пальце. — Мне тоже, сорок два года мы вместе, и еще даже не начало надоедать. Вы знаете, по работе мне приходится много летать, и каждый раз, когда уезжаю, признаюсь Вам, мне просто хочется плакать.

— Сорок два года, — вежливо присвистнул я, — она, конечно, нечто.

— Да, — кивнул старик. Я видел, что ему хочется вытащить фотографию, и вздохнул с облегчением, когда он отказался от этой мысли. С каждой минутой ситуация становилась все более конфузливой, хотя было ясно, что намерения у него добрые.

— У меня есть три правила, — усмехнулся старик, — три железных правила, которые помогают мне сохранить свежесть. Хотите их услышать?

— Конечно, — сказал я, — и знаками заказал у официантки еще кофе.

— Первое, — старик воздел палец, — каждый день я стараюсь отыскать что-то новое, что я в ней люблю, хотя бы самую малость. Вы знаете, как она отвечает по телефону, как она повышает голос, когда делает вид, что не понимает, о чем Вы говорите, — вот такого рода вещи.

— Каждый день? — сказал я. — Это, наверняка, трудно.

— Не очень, — засмеялся старик, — нет, когда втянулся. Второе правило — каждый раз, когда я встречаю детей, а теперь и внуков, я говорю себе, что половина моей любви к ним — это она. И последнее правило, — продолжил он после того, как Сесиль вернулась из туалета и устроилась рядом со мной, — когда я возвращаюсь из поездки, я всегда привожу своей жене подарок. Даже если отсутствую только один день.

Я снова кивнул и пообещал всегда помнить. Сесиль смотрела на нас обоих с некоторым недоумением, я ведь не принадлежу к числу тех, кто вступает в беседы в общественных местах. Старик, который, похоже, это уловил, поднялся, чтобы уйти. Он приложил руку к шляпе, сказал мне: «Так держать!», поклонился Сесиль и удалился.

— Моя жена? — хихикнула Сесиль и скривилась. — Так держать?

— Ну, просто, — я погладил ее по руке, — он увидел обручальное кольцо у меня на пальце.

— А, — Сесиль поцеловала меня в щечку, — он выглядел странновато.

Я возвращался самолетом в страну, и в моем распоряжении было три кресла, но, как всегда, мне не удалось заснуть. Я размышлял о своей сделке со швейцарцами и не слишком-то верил, что она мне по зубам, и об игровой приставке, которую я купил для Рои вместе с джойстиком. Когда я думал о Рои, старался помнить, что половина моей любви к нему это, в сущности, любовь к Мири. А потом я пытался думать о какой-нибудь мелочи, которую я в ней любил, — ее лицо, как будто равнодушное, с которым она ловит меня на лжи. Я даже купил ей подарок в дьюти-фри на борту самолета — новые французские духи, и молоденькая улыбчивая стюардесса сказала, что все их сейчас покупают, и даже она сама ими пользуется.

— Скажи-ка, — сказала стюардесса и протянула мне свою загорелую ручку, — не очень дурацкий запах?

Ее рука действительно отлично пахла.

Рабин умер

Вчера ночью умер Рабин. Его задавил мотоцикл с коляской. Рабин умер на месте. Мотоциклист тяжело ранен и потерял сознание, приехала скорая и забрала его в больницу. К Рабину они даже не притронулись, он был мертв, и ничего нельзя было сделать. Тогда мы с Узи взяли его и похоронили у меня во дворе. Потом я заплакал, а Узи закурил сигарету и сказал, чтоб я перестал, его раздражает, когда я плачу. Но я не перестал, и через минуту он тоже заплакал. Потому что, как бы я ни любил Рабина, он любил его еще больше. Потом мы пошли домой к Узи, а в парадном уже поджидал полицейский, и хотел задержать его, потому что пришедший в себя водитель мотоцикла, нажаловался врачам в больнице, что Узи ударил его ломом по шлему. Полицейский спросил Узи, почему он плачет, и Узи сказал ему: «Кто плачет?! Ах ты, сволочь полицейская, подлый фашист!» Тут полицейский двинул ему, а отец Узи вышел и потребовал у полицейского документы, а тот не показывал, и в течение пяти минут собралось, наверное, уже человек тридцать. И полицейский сказал им, чтоб они успокоились, а они сказали ему, чтобы он сам успокоился, и начали толкаться, и дело опять уже почти дошло до драки.

Наконец полицейский ушел, а отец Узи усадил нас обоих у них в салоне, дал нам спрайт и велел Узи объяснить, что случилось, быстро, раньше, чем полицейский вернется с подкреплением. Узи сказал, что он врезал одному ломиком, но как раз тому, кому полагалось, и что тот донес в полицию. А отец спросил, что именно ему полагалось, и я сразу увидел, что он сердится. Тогда я рассказал ему, что начал этот, с мотоциклом, потому что он сначала наехал коляской на Рабина, а потом обругал нас, и еще меня стукнул. И отец Узи спросил его, правда ли это, и Узи не ответил, но кивнул головой. Я видел по нему, что он до смерти хочет курить, но при отце боится.

Рабина мы нашли на площади. Увидели его, когда выходили из автобуса. Он был еще котенком и дрожал от холода. Мы с Узи, и еще одна девочка из «Дозорных Цаалы»,[8] которую мы там встретили, пошли искать молоко, но в Эспресс баре нам давать не захотели, а в Бургер-Ранче не было, потому что у них там кашрут. Наконец, мы нашли минимаркет на Фришмана, и нам там дали пакет молока и пустую коробку от сыра, и мы налили котенку, и он мигом все вылакал. И эта ликующая дозорная, которую звали Авишаг, сказала, что мы должны назвать его «Шалом», потому что Рабин умер за мир, и Узи кивнул и попросил у нее номер телефона. А она сказала ему, что он как раз очень славный, но у нее уже есть парень, солдат. И после того, как она ушла, Узи погладил котенка, и сказал, что в жизни не назовет его Шаломом, что Шалом — имя йеменское, а назовет его Рабин, и она может валить трахаться со своим солдатом, потому что хоть лицо у нее и красивое, но фигура абсолютно кривая.

Отец Узи сказал ему, что счастье его, что он несовершеннолетний, но теперь, наверное, и это не поможет, потому что железом размахивать — это вам не жвачки воровать в супере. А Узи продолжал молчать, и я почувствовал, что он снова собирается заплакать. Тогда я сказал папе Узи, что все это из-за меня, потому что когда Рабина задавило, я позвал Узи и сказал ему про Рабина. А мотоциклист, который сначала как раз был симпатичный и огорчился, что так получилось, спросил меня, что это я кричу. Я объяснил ему, что кота зовут Рабин, и только тогда он начал злиться и стукнул меня. А Узи сказал отцу: «Этот говнюк не остановился на «Стопе», задавил нам кота, а потом еще и Синаю врезал, и ты бы хотел, чтоб я промолчал?» И отец не ответил, закурил сигарету, и без всяких слов подкурил другую для Узи. И Узи сказал, что лучше всего, если я сейчас же смоюсь домой, пока не пришли полицейские, тогда, по крайней мере, не впутают и меня. А я сказал, что меня это не устраивает, но тут даже отец заупрямился.

Прежде, чем подняться домой, я остановился на минутку у могилы Рабина и подумал, что было бы, если б мы его не нашли, какой бы тогда была его жизнь. Может, он совсем бы замерз, но, скорее всего, кто-нибудь другой забрал бы его домой, и тогда б его не задавило. Все в жизни вопрос везения. Даже если бы настоящий Рабин после того, как спели «Песню мира», не стал бы сразу спускаться со сцены, а немного подождал, он был бы еще жив, и вместо него, стреляли бы в Переса. Так, во всяком случае, говорили по телевизору. Или если бы у той, на площади, не было парня, солдата, и она таки дала Узи свой телефон, и мы назвали Рабина Шаломом, тогда бы его все равно задавило, но это хотя бы не закончилось дракой.

Славная пара

Мне нечего терять, думала девушка, одной рукой помогая ему расстегнуть лифчик, другой упираясь в косяк двери. Если будет плохо, так, по крайней мере, смогу рассказывать, что было, но не так, чтоб очень, а если классно, так вообще — и удовольствие получу, и похвастаться смогу. А если все-таки будет противно, всем расскажу, что он по нулям в сексе, и отомщу ему.

Мне нечего терять, думал парень, если она в курсе дела, тогда подвезло, а отсосет — так вообще. Ну, а не сложится, так по любому, еще одна. Двадцать вторая, даже двадцать третья, если засчитывается, когда рукой.

Бывает так — люди входят, думал кот, натыкаются на мебель, шумят, эта ночь из таких. Много шума, а молока давно нет, и еды в миске всего ничего, да и эти крохи — отрава. Может кот на пустой консервной банке и улыбается, но я, уже вылизавший ее изнутри, знаю, что нечему тут радоваться.

Я — оптимистка, думала девушка, он дотрагивается так приятно, так нежно, может что-то и начинается, может это любовь. В таких вещах трудно знать заранее… Однажды было у меня что-то похожее, из этого вышел большой роман, но и он под конец развалился. Было приятно, но как-то эгоцентрично. Приятно, в основном, ему.

Я — оптимист, думал парень, если уж добрались до этого, то она не станет ерепениться посредине, хотя, чтоб ты знал, и такие встречаются. И тогда, пожалте вам, эти словоблудия, посиделки в салоне. Такие, вроде как, опыты, как будто есть тут что решать. С другой стороны, это даже лучшая альтернатива. Особенно, если у них все сводится к смотрению телевизора иконсервированной фасоли.

Надоело мне, думал телевизор, надоело, что включают меня, а потом выходят из комнаты, а даже если и сидят напротив, не очень-то смотрят. Если б потрудились, увидели бы, что во мне есть так много, намного больше, чем спорт, клипы и новости. Но для этого надо смотреть глубже, надо искать. А они пялятся на меня как на деваху какую-то! Им бы только классный клип или гол ножничками: есть — прекрасно, нет — оп! Им уже неинтересно.

Холодно, думал кот, слишком холодно, три недели назад еще было солнце, я сидел за окном на выключенном кондиционере, довольный как слон, а сейчас я мерзну, а они, они греются друг о друга, удовольствие получают. Какое им дело, что ночью здесь холодно, а днем — только шум и копоть. Ей богу, лично мне, эта страна уже обрыдла!

Почему я всегда такая циничная, думала про себя девушка, почему даже сейчас у меня такие рассудочные, такие циничные мысли. Вместо того, чтобы наслаждаться, я разглядываю его через щелочки глаз, и единственное, что приходит мне в голову — так это: что он обо мне думает?

Стоп, только бы не кончить быстро, думал парень, это не так прикалывает, и вообще глупо, да и она из тех, которых если раздразнишь, так пойдут и начнут трепаться. Тут есть патенты, мне как-то рассказывали. Если поменьше держать кайф и не слишком отдаваться, может, получится и растянуть.

Он запер меня, думала дверь, дважды, изнутри, чаще всего он оставляет меня открытой, наверное, это гостья. Он запер случайно, не думая. Наверное, в глубине души хотел, чтоб она осталась. Она, как раз, выглядит доброй, немного печальной, немного неуверенной, но доброй. Из тех, что если только глянешь получше — обнаружишь, что все внутри чистый мед.

Я бы сходила в туалет, думала девушка, но боюсь. Пол выглядит немного липким. Мальчишеская квартира, ничего не поделаешь. Если я сейчас ради нескольких шагов начну одеваться, покажусь истеричкой или недоумком. Это совсем меня не устраивает. Абсолютно.

Я мог бы кем-то стать, думал парень, чемпионом, везунчиком, мне есть что сказать, но как-то не удается заговорить. Может, она поймет?

Похоже, я сейчас замяукаю, думал кот, мне терять нечего. Может, они прореагируют на меня, немного приласкают, нальют в миску молока. Девочки часто любят котов, я это знаю, по опыту.

Какая славная пара, думала дверь, я как раз была бы рада, если бы из этого что-нибудь вышло, если б они стали жить вместе. Этому дому очень идет присутствие женщины.

Напрасно я боялась, думала женщина, пол чистый, даже чище, чем у меня, и туалет тоже. И глаза у него хорошие, и ласкает после того, как кончил. Не знаю, получится ли из этого что-нибудь, но даже, если этим все и закончится, все равно было очень мило.

Наверное, если бы я играл, думал мужчина, я бы в детстве много занимался. Иногда у меня в голове крутятся разные эти мелодии. Какая она милая, когда идет. На цыпочках, боится, что пол грязный. Повезло, что в пятницу приходила домработница.

Как раз сейчас у меня начинается хорошая программа, думал телевизор, как раз сейчас, когда здесь нет никого, кто бы смотрел. Это злит. Это более чем злит. Если бы звук был включен, я бы мог заорать.

Угол

Не совсем ясно, почему все трое называли это «Снукер», в то время как игра называлась «Пул». Но ведь, в самом деле, важно не имя, важна занятость. А так они могли каждый день встречаться за бильярдным столом в кафе, устраивать маленькие турниры и чувствовать себя при деле. Чаще всего игры заканчивались вничью, потому что у одного из них, выросшего на окраине и поэтому немного опытного, не было координации. У второго как раз была координация, но не очень-то имелась мотивация. А у третьего, которого просто распирало от мотивации, у того не было угла. Это значит, что всегда, когда приходила его очередь, его удар был таким несусветным, что даже теоретически у него не было никаких шансов.

Пул — игра для двоих, так что всегда кто-то один сидел в стороне, пил кофе и разговаривал по мобилке. Тот, что вырос на окраине, звонил своей девушке и заигрывал с ней по телефону. Он прикладывал палец к трубке, как будто касается ее губами. Поразительно, какими глупыми могут выглядеть люди, когда они разговаривают со своей девушкой, особенно если они любят ее. Потому что если ты просто трахаешься с кем-то, ты еще пытаешься как-то держать фасон, но если ты действительно влюблен? Кстати о траханье, тот второй, с координацией, никогда не пил растворимый кофе, а только маленькую чашечку крепчайшего эспрессо, и между тем пытался разобраться с оставленными ему сообщениями от всех девушек, которых он закадрил на этой неделе. И так как он очень старался, чтобы ни один из нескольких, удерживаемых им на весу, романов не стал слишком серьезным, и в самом деле ни одному из них не удавалось перейти в серьезный. Со стороны это выглядело иногда довольно печально.

Ну, а третий, тот, что с мотивацией, был единственным, кто ничего не пил и почти не разговаривал по телефону, так как был сильно погружен в игру. Однажды он даже попытался ввести правило, чтобы во время игры мобилки выключались. Но остальные не согласились, что было огорчительно, потому как из-за множества приятелей и всяческих дел, они никогда на сто процентов не уходили в игру. Сидя в стороне, вместо того, чтобы пить и разговаривать, он предпочитал есть поедом самого себя за то, что проиграл предыдущую игру. Как-то так всегда получалось, что когда нужно было сделать решающий удар, у него не было угла. Но правду говоря, не слишком он отсиживался в стороне, он был таким фанатом игры, что когда у него не шло, он начинал жульничать. А остальные почти всегда уступали ему, ибо если ты выдерживаешь одну девушку вот уже три года подряд, или чувствуешь некоторое неудобство с четырьмя девушками одновременно, то проигрыш в снукер кажется такой мелочью. И так бы все это и шло как по-писаному, если бы только тот, с мотивацией, в глубине души не знал, что он часто жульничает, чтобы выиграть, да еще и со своими лучшими друзьями. И это ему очень мешало, так как в основе своей он был человеком честным. Ему очень хотелось найти другой способ выигрывать, поэтому каждый день, после того как друзья уходили, он оставался тренироваться, пытаясь понять, что же он делает неправильно. Со стороны это выглядело довольно нелепо: лысый тридцати двухлетний ребенок выстраивает шары в ряд, ударяет по ним кончиком кия и беззвучно материт себя каждый раз, когда промазывает.

Так это тянулось довольно долго, покуда официантка, работавшая там, не решила ему помочь. Она научила его одной простой штуке — всегда, за долю секунды до удара, он должен прекратить думать о нем, и вместо этого подумать о чем-нибудь другом, приятном. Удивительным образом этот трюк почти всегда удавался, и он вдруг стал таким удачливым, что друзья больше не хотели с ним играть. Оба говорили, что поэтому, но на самом деле были и другие причины. У того, что с окраины, должен был родиться ребенок, и он был все время занят ультразвуками, квартирными ссудами и всякими предродовыми курсами. Второму, из-за множества девиц и неприятностей, не удавалось собраться, чтобы твердо держать кий. И тому, с мотивацией, не оставалось ничего иного, чем играть с официанткой. И, несмотря на то, что она все время выигрывала, это его уже не слишком волновало. Эту официантку звали Карен, и у нее было одно железное правило — не заводить романов с клиентами. Но так как этот, с мотивацией, никогда ничего не заказывал, она считала его не совсем клиентом, так что, по крайней мере, теоретически, у него были шансы.

Последний рассказ и все тут

В ту ночь, когда черт явился забирать у него талант, он не спорил, не ныл, и вообще не поднимал шума.

— Чему быть, того не миновать, — сказал он и предложил черту шоколадную конфетку «Моцарт» и стакан лимонада. — Приятно было, вкусно было, было в кайф. Но сейчас пришло время, и вот ты здесь, и это твоя работа. Я не собираюсь устраивать тебе неприятности. Только, если можно, я бы хотел еще один маленький рассказик, прежде чем ты отнимешь его у меня. Последний рассказ, и все. Чтоб на губах у меня осталось хоть что-нибудь от этого вкуса.

Черт разглядывал золотую обертку шоколада и понимал, что сделал ошибку, согласившись на угощение. С этими обаятельными всегда самая морока. С паскудами никогда не возникает проблем. Приходим, достаем душу, вскрываем скотч, извлекаем талант и с концами. Вы можете орать и проклинать хоть до завтра. Он, как черт, уже может поставить галочку на бланке и перейти к следующему по списку. Но эти симпатяги? Все эти с тихими словами, сладостями и лимонадами, ну что ты им скажешь?

— Хорошо, — вздохнул черт. — Один последний. Но чтобы короткий, ладно? Уже почти три, а мне надо еще хотя бы в два места подскочить.

— Короткий, — устало улыбнулся парень. — Короче не бывает. Три страницы, и точка. А ты пока можешь посмотреть телевизор.

Прикончив еще двух «Моцартов», черт растянулся на диване и начал развлекаться с пультом. Тем временем из соседней комнаты было слышно, как парень, угостивший его шоколадками, строчит по клавишам, как будто набирает в банкомате бесконечный секретный код.

— Дай бог, чтобы у него вышло что-нибудь красивое, — подумал черт и уставился в муравья, который семенил по экрану в научпоповском фильме, на восьмом канале. — Что-нибудь эдакое, чтоб много деревьев, и девочка, которая ищет своих родителей. Что-то, что с самого начала берет тебя за живое, а конец надрывный такой, и все рыдают.

Он, в самом деле, был славным, этот парень. Не просто милым, а из тех, кто вызывает уважение. И черт от всей души надеялся, что он уже близок к концу. Было начало пятого и в течение двадцати минут, от силы получаса, он должен вскрыть у этого человека скотчи, вытащить товар и отчалить. Иначе потом на складе ему так вставят, что мало не покажется.

Но он, действительно, был молодцом. Через пять минут уже вышел из комнаты, весь мокрый от пота, с тремя отпечатанными страницами в руке. Рассказ действительно был хорош. В нем не было девочки, и он не хватал за живое, но затягивал по-черному, не то слово. И когда черт сказал ему об этом, видно было, что парень страшно рад. И эта его улыбка осталась и после того, как черт удалил у него талант, свернул его хорошенько, и уложил в специальный футляр. И все это время этот человек совершенно не строил из себя гонимого художника, напротив, принес ему еще сладостей.

— Передай своим шефам мою благодарность, — сказал он черту. — Скажи им, что я, в самом деле, получил удовольствие от таланта, ну и все остальное. Не забудь.

И черт сказал, что хорошо, а про себя подумал, что если бы, вместо того, чтобы быть чертом, он был человеком, или они бы просто познакомились при других обстоятельствах, они могли бы стать друзьями.

— Ты знаешь, что ты будешь делать сейчас? — озабоченно спросил черт, уже стоя в дверях.

— Не очень. Конечно, лучше всего сходить к морю, повидать приятелей, и все в таком духе. А ты?

— Работа, — сказал черт и поправил короб на спине. — Видишь ли, у меня в голове только работа, можешь мне поверить.

— Скажи, — спросил парень, — просто любопытно, что, в конце концов, делают со всеми этими талантами?

— Не очень-то я знаю, — признался черт. — Ну, приношу на склад, там их пересчитывают, расписываются в накладной, и конец игре. Я без понятия, что с ними потом делается.

— Если при подсчете у тебя останутся лишние, всегда буду рад получить его обратно, — улыбнулся парень и похлопал по коробу.

Черт тоже улыбнулся, но как-то убито, и, спускаясь с четвертого этажа, он только и думал, что о написанном парнем рассказе, и об этой своей фискальной работе, которая когда-то как раз казалась ему привлекательной.

Яон

В тридцать один год Яон обнаружил, что воплощает собой почти все мечты, которые имелись на его счет у родственников. Ему удалось не менее того, что, как все вокруг полагали, обязано было удаться, однако он по-прежнему оставался скромным, и это исполняло гордостью его отца. Не говоря уже о том, что ведь и женат он был в точности так, как всегда мечтали его жена и родители. К тому же он был здоров, кроме, разве что, маленькой неприятности с геморроем. И, тем не менее, Яон счастлив не был, и это не единожды вызывало у него чувство разочарования. Ведь мама всегда, с самого детства, желала ему счастья.

Кое-что волнующее

Если бы Яон мог попросить все, что он только ни пожелает, чего бы он захотел? Тишины? Тишина это покой, это пена в ванне, это растущая трава, это то что, бывает в твоем холодильнике после того, как закрывается дверца и гаснет малый свет. Короче говоря, тишина это ничто. И этого ничто нам когда-нибудь будет вполне достаточно — после того, как мы умрем. Но Яон чувствовал, что сейчас и здесь требуется нечто совершенно иное. Нечто, не важно как это назвать, только бы трогало до глубины души, как плач кита. Что-то сильное, что-то тяжелое и опасное, и, тем не менее, приносящее успех. Что-то, что захлестнет его и заставит выйти из берегов, и в то же время, это можно будет вместить. Что-то по-настоящему волнующее, как любовь, как предназначение, или идея, которая продвигает мир вперед на несколько световых лет. Нечто именно такое ему требовалось. Хотя бы что-то одно, ну, пару-тройку, и немедленно. Ибо здесь, тем временем, человек кончается. И его состояние, несмотря на равнодушный вид, в самом деле, очень опасно.

— Я слышала, что приехала Сузан Вэга, — сказала жена, не отрывая глаз от газеты. — Хочешь сходить?

— Почему бы и нет? — улыбнулся он и вытер вспотевшее лицо, стараясь, чтобы она не заметила, как он взволнован.

— Мне как раз очень нравится ее первый диск, — сказала жена. — Второй меньше. А третий я не слушала, но все говорят, что он никудышный. У нее вроде бы есть еще книга, которую купить можно только в инете. Если хочешь, пригласим и Яару, она, безусловно, будет рада.

Яара была хорошей подругой жены. Не очень-то красивой, не бог весть, какой интересной, но с очень гладкой кожей и приятным ароматом доступности. Когда-то, еще до женитьбы, он воображал себе таких, полу онанируя при этом, полу — молясь, чтоб явилась. В сущности, во всю онанируя, и во всю молясь. Не очень-то это помогало. А теперь, ему, женатому и хранящему верность, уж действительно все равно.

— Как ты хочешь, милая — сказал он, почти раболепно подчеркивая «ты».

Билеты были дорогими, концерт скучноватым, но все же волнующим. Она выглядела печальной во время пения, и это очень тронуло Яона. Вдруг он представил себе, как поднимается на сцену и целует ее. Целует таким жгучим поцелуем, что она немедленно станет его. Потом хлопали на «бис». Но, несмотря на аплодисменты, она больше петь не вышла. Вернулась в Америку. «Может, самоубийство?» — подумал он той же ночью, лавируя в баре, чтобы не пролить напитки жены и Яары. Может быть, и в самом деле, самоубийство?

Разбитое сердце

Однажды была у него близость с одним, покончившим с собой. Не духовная — физическая. Это случилось в армии. Служил он тогда в Крайот, и из-за истории с беретом его послали на разборку к старшине Кальби. И как раз, когда он проходил мимо высокого здания с антенной, кто-то упал рядом с ним и разбился. Говорят, девушка, младший сержант с разбитым сердцем. Имя какое-то, вроде Лиат. Постфактум он вспомнил, что когда она падала, он услышал сверху что-то вроде крика. Но не поднял головы. Даже не понял, что это за звуки.

На суд Яон явился весь забрызганный ее кровью. Его оправдали. Лиат Атлас. Так ее звали. Его даже потом вызывали свидетелем на расследование в военную полицию. Конечно, так это не может продолжаться. Наверное, ему нужно лечиться.

Много терпения

Врач Яона был волосат.

Врач Яона брал много денег.

Врач Яона говорил, что следует иметь много-много терпения.

В основном, он только слушал. Если и говорил, то нес очередную глупость или задавал дурацкие вопросы.

Следует иметь очень много терпения.

Однажды он сказал своему врачу: «Может быть, я сейчас немного помолчу, а Вы мне что-нибудь расскажете о себе?» Врач улыбнулся усталой улыбкой, как тот, кто не раз уже слышал этот прикол, но можно было догадаться, что не очень у него есть, что рассказывать. Похоже на то, что в пользу врача выступала лишь изнуряющая прелесть таинственности. Таинственность. Как между парнем и девушкой в первую встречу: попытаться ли поцеловать, согласится ли она, а если согласится, как выглядит ее обнаженное тело? Загадочность — единственная карта, имевшаяся у его врача, и он не собирался так легко ее сдавать.

Во время этой встречи они оба промолчали пятьдесят минут. Эти пятьдесят минут Яон провел в размышлениях о том, что если бы его врач был зрелой и красивой женщиной, и Яон встал бы и поцеловал ее в длинную, гладкую шею, как бы она тогда отреагировала? Пощечиной? Или стоном удивления, но полу удивления? Однако его врач не был красивой и зрелой женщиной. «Нужно много терпения, — сказал он Яону в конце этой встречи, выписывая счет. — Много терпения». И оба открыли дневники и сделали вид, что и в самом деле собираются еще встречаться.

Научная фантастика

Однажды он прочитал в газете интервью с консультантом по вопросам семьи и брака, утверждавшим, что для обновления сексуальных отношений, супругам следует обнаженными мыть вместе ванну, или покупать особое белье, сделанное из сахара, и облизывать друг друга, пока оно не исчезнет. Яон и его жена не делали ничего похожего на те сложные вещи, о которых прочитали в газете, но и так было ясно, что за эти, очень утомительные полгода, они неожиданно открыли кое-что. Как в фантастических фильмах, где всегда есть некое оружие, которое подбирает частоту человека и он начинает дрожать, пока не вступают в силу некие эффекты и его разрывает, — так ему и его жене удалось найти некую тайную частоту друг друга.

— Может, съездим заграницу, — в истоме сказала жена, после того как он однажды закончил. — Никогда у нас не было секса заграницей.

— Был, на Синае, — ответил он.

— Синай не считается, — она придвинулась к нему и поцеловала в глаза. — Синай это тот же Израиль. Целый и неделимый, но тем не менее. Давай поедем в Грецию.

Здесь

В конце концов, в Грецию они не поехали. Хотели, но не сложилось, как раз из-за нее. На работе ему предложили домашнее подключение к интернету, и он часами бродил по сети в поисках имен коллег или знакомых. Однажды нашел на каком-то сайте голландских анархистов фамилию своего соседа сверху. Или, может быть, это был некий другой Реувен Лехиани. Своей фамилии он нигде не нашел, но очень скоро обнаружил, что существуют сайты, где можно, исхитрившись, внести свое имя. С тех пор он посетил так много таких сайтов, что в последнем поиске получил более семидесяти ссылок на свое имя и фамилию. «Мне нужно бежать отсюда», — подумал он, осознавая однако, что до тех пор, пока ему не удастся по-настоящему понять, что же представляет из себя это «здесь», никаких шансов вырваться у него не будет.

Совсем один

Однажды ночью приснился Яону почти пророческий сон. И в этом сне он сидит голым на тротуаре в далекой стране. Во сне ему не совсем было ясно, что он там делает. Он посмотрел на свои ноги, нет ли около них брошенных денег. Если бы было немного денег, хотя бы монетка, можно было подумать, что он нищий. Но там ничего не было, и это заставляло Яона думать, что, может быть, и во сне он был всего лишь неудавшимся нищим, или того хуже — уличным лицедеем. Странно, во снах его всегда больше всего интересовало, какая у него профессия. Даже в самых простеньких, когда у тебя выпадают зубы или ты тонешь, первой его мыслью всегда было: «Это я — тонущий капитан? Сверхсрочник на ракетном катере? Может быть рыбак?» И, будучи затягиваем в омут сна, он сопротивлялся, пытаясь восстановить по деталям одежды свою исчезнувшую профессию.

Однако в этом сне, в котором он совсем голым сидел на тротуаре, было ясно, что профессия — не главное. И даже то, что он был голым, было не слишком важно. Суть сна заключалась в чем-то совсем ином, чему невозможно было дать название. Этот человек, которым он был во сне, чувствовал такие вещи, что закачаешься, и настоящий Яон, бывший во сне только гостем, размышляющим о профессиях, был несколько смущен тем, что не может быть больше таким, как тот. Странно, думал Яон, завидовать самому себе во сне. И в чем? В том, что я голый? Что сижу на тротуаре? Что я совсем, совсем один?

Другие мысли

И, наконец, она от него ушла. Странно. Он так много мыслей прокручивал и прокручивал в голове, что она бы зашлась в истерике, если бы только узнала, или дала бы ему пощечину, а может, они бы они обоюдно зарыдали. И все то время, пока он всматривался в нее, чтобы убедиться, что она его понимает, жена Яона думала о своем. С его точки зрения, ее мысли выглядели такими наивными, вроде мыслей о пирогах и десертах, о курорте, о Золотом береге, о здоровье матери. Но, в конце концов, оказалось, что у нее есть и другие мысли, и из-за этих-то мыслей она его и оставила. Да что оставила, развелась. Если бы у них был ребенок, они бы, конечно, смогли найти выход, или, по крайней мере, продолжали бы искать, из-за ребенка. А так — без — не стоило и стараться.

Нисим

Вечером, через два дня после ухода жены, послышался нерешительный стук в дверь. Яон спокойно подошел, стараясь не обнаружить радости или надежды, и открывая дверь, предварительно не глянул в глазок. В дверях, нагруженные разными молочными продуктами, стояли Нисим Роман и его младшая дочь Левия.

— Наш холодильник вдруг сломался, — сказал смущенно Нисим Роман. — Прямо сволочь, а не холодильник! Когда завтра утром явится техник, я, ей богу, накостыляю ему по шее! Если у Вас есть место, может быть можно положить что-нибудь до завтра.

Когда Яон открыл холодильник, Нисим попытался скрыть жалость.

— Много места, — смущенно улыбнулся он Яону, а Левия разложила все продукты на одной из полок маленькими красивыми кучками. — Мы завтра все заберем, — и они ушли, оставив его одного.

В ту ночь Яон долго не мог заснуть, а когда все-таки задремал, ему приснилось, что он крадется к холодильнику и поедает простоквашу Нисима и его печальноокой дочери, и он тут же в страхе проснулся. Было что-то пугающее в алчности, с которой он думал об этой простокваше. Что-то очень пугающее. Утром девочка пришла и все забрала. Только тогда удалось Яону заснуть. Через пять минут позвонил отец и разбудил его.

Старая гвардия

Если и было что-нибудь, в чем отец Яона был действительно силен, то это писание заупокойных речей. Имелось у него нечто такое, что позволяло с легкостью находить у покойников те черты, из-за которых по ним тоскуют. В молодости отцу не представлялось слишком много возможностей пользоваться этим удивительным даром. Но сейчас, когда ему и его друзьям уже перевалило за семьдесят, он оказался очень занят.

— Велвелэ вчера умер, — сказал он Яону по телефону. — Ты же знаешь, мама его ненавидела, да и у нее сегодня как раз карты, она не придет. Может, ты пойдешь со мной на похороны?

Так Яон оказался в Кирьят Шауле, в тридцати двухградусную жару, рядом с открытой могилой еще одного из тех, кого отец любил называть «старая гвардия», выслушивающим все эти странные бормотания раввина, которому не хватало уверенности и координации, и ожидающим, когда отец, как всегда, наполнит своих друзей, и его в том числе, чувством скорби и потери. Однако, в случае Велвелэ, Яон уже из дому пришел грустным, так что игра была, в основном, уже сделана. Он пытался припомнить черты лица Велвелэ, знакомые ему с детства, и довольно безуспешно. Что он вспомнил, и, причем в мельчайших подробностях, это его редкую способность быть похожим почти на каждого человека, с которым он был знаком. Всякий раз, когда Яон встречал Велвелэ на улице, он был уверен, что это Пинхас, один из друзей отца, или господин Плискин, тот еврей, у которого когда-то был магазинчик на улице Бялика, или любой другой человек. Отец Яона тоже всегда путал. Все путали. Женщины, хотевшие сделать комплимент Велвелэ, говорили ему, что он напоминает им какого-то киноактера, и кем бы ни был этот актер, Велвелэ все равно немного на него походил. Рядом с открытой могилой отец Яона рассказывал, что Велвелэ уже так привык к этому, что когда слышал на улице, как кто-нибудь выкрикивает чье-то имя, неважно чье, он всегда оборачивался, ибо знал, что зовут-то его.

— Однажды, когда мы сидели в кафе «Авив», — рассказывал отец, и глаза у него были на мокром месте, — Велвелэ спросил меня, думаю ли я, что все эти путаники, ошибаются также и в другую сторону, и кричат на улице «Велвелэ! Велвелэ!» вслед кому-то другому?

Дом без тараканов

Во дворе его дома, наполовину загипнотизированные, стояли, уставившись на человека в фуфайке Нисим Роман со своей младшей дочкой. На фуфайке была надпись «Тараканий Эйхман», а под ней изображен гигантский таракан, трепыхающийся на спине. Дезинсектор пытался поднять крышку канализационного люка, и тем временем рассказывал Романам, как главный энтомолог Министерства здравоохранения сказал ему когда-то, что дома без тараканов не бывает. Всегда есть немного тараканов, но так как они появляются только в темноте, то когда они пробегают мимо тебя, ты их не замечаешь. А когда уж заметишь, то пусть это будет только один или два представителя, в сущности, им там уже несть числа. И действительно, под крышкой канализации суетились, наверное, миллион тараканов.

— Мамочки! — закричала малышка Левия и убежала, и Нисим Роман зашаркал за ней в своих шлепанцах.

Во дворе остались сейчас только дезинсектор, испуганный рой трепещущих в агонии тараканов, и Яон, как идиот, потеющий в своем траурном костюме, который отец заставил взять у него напрокат.

— С похорон на похороны, да? — засмеялся дезинсектор, на секунду прекратив опрыскивать канализационный люк, и показывая пальцем на лоб Яона. Только тогда до него дошло, что он забыл снять картонную кипу, надетую у входа на кладбище.

В десять раз сильнее

Один или два раза в день отправлялся Яон наблюдать за своей бывшей женой, подглядывая в ее новую квартиру с одного из деревьев, растущих напротив. Большую часть времени она ничего особенного не делала. Собственно, все это было хорошо знакомо ему по их браку: телевизор, множество книг, иногда какой-нибудь фильм с Яарой. После душа она рассматривала в зеркале свое тело, пощипывая себя в самых разных местах и при этом мило гримасничая. В нее легко можно было влюбиться во время этого действа, и Яон изумлялся, как будто увидел нечто новое. Но, может быть, она всегда так делала, просто ему об этом было не известно, потому что он начал наблюдать за ней только после того, как они расстались. Может быть, думал он, в ней есть еще много чего такого, о чем я и не догадываюсь, такого, что если бы я знал об этом, когда мы были вместе, я бы любил ее в десять раз сильнее. И я, может быть, и во мне есть миллион таких симпатичных вещей, что если бы она знала о них, она бы никогда не захотела уйти. Кто знает, возможно, очень много приятного и милого прошло между ними, рядом с ними, в темноте, как тараканы. И то, что мы не почувствовали, еще не говорит, что их там не было.

НДС

— Подумай об этом хорошенько, — сказал отец Яона. — Я никогда не был в Индии, да и тебе всегда хотелось съездить. Твоя мать говорит, что она только рада будет несколько недель проветриться от меня. Ну, что ты скажешь? — И когда увидел, что Яон колеблется, продолжил. — Послушай, я свою жизнь уже прожил. То, что мне осталось сейчас, это лишь НДС. Без множества обязанностей, без множества забот. Несколько чашечек кофе эспрессо с каплей «Наполеона», вместе с милым моим сыном, и может быть, если он не против, какая-нибудь легкая прогулка на слоне. Да и ты, сын, что тебе уж тут делать? Сколько можно подглядывать за бывшей женой в душе? Ведь, в конце концов, тебя арестуют, или ты упадешь с дерева. Не лучше ли вместе с отцом посетить одно из семи чудес света?

Индия

Во вращающемся ресторане на крыше их гостиницы в Дели крутили только одну песню — “My Way” Фрэнка Синатры. Одну и ту же, раз за разом, за завтраком, обедом и ужином, три раза в день. Нарастающее влияние нарастающего слушания нарастающей песни, наросло у Яона до умопомрачения. Отец как раз принимал это легко и просто, и даже насвистывал вместе с Синатрой, но Яон отказывался разделять такой подход, и во вторник даже потребовал объяснений у директора ресторана.

— Why same song? — Улыбчивый индиец покачал головой из стороны в сторону, как это у них принято. — This is like asking why same restaurant go round and round. Restaurant go round and round because this is best restaurant in Delhi. Same with song. ‘My Way’ — best song, and we play only best song in best restaurant in Delhi.

— Yes? But there are other songs. Also good songs, — сделал еще одну попытку Яон.

- ’My Way’ — best song, — твердо повторил мантру директор. — No second best for my guests.

Из этого вертящегося ресторана мир выглядел даже еще более странным, и Яон обнаружил себя запершимся в гостинице, в то время, как отец совершал смелые вылазки во внешний мир, и возвращался из них, переполненный новыми впечатлениями и прокаженными приятелями, которые рады были подняться с ним на четырнадцатый этаж в лифте и познакомиться с его очень одаренным сыном, несмотря на то, что он пребывает сейчас в некоторой депрессии.

Рамат-Ган

Когда отец почувствовал, что Дели исчерпаны, он потащил своего нытика-сына на север, в живописные северные деревни, где даже Яон начал отходить душой. Эта красота, это добросердечие и открытость индусов, вместе с отцовскими рассказами о старой гвардии, смешивались в мозгу Яона в непостижимое, однако до слез трогательное, столпотворение. И так, верхом на слоне в час заката, услышал он печальный рассказ о жизни немецкого боксера, который приехал в Рамат-Ган из Фрайбурга, и из ничего сотворил бар «Атом», и как с рвущимся напополам сердцем, одним жестоким хуком уложил на землю обоих братьев Сенкевич, несмотря на то, что в глубине души осознавал, что нанесение побоев гостям приносит несчастье заведению. И действительно, через три года после этих событий бар сгорел до основания, подожженный одним мавританским гоем с татуированным лицом, которого обидела местная проститутка.

Индусы тоже, как выяснилось, обожали отцовские рассказы. Они внимательно и сосредоточенно их слушали, и чаще всего смеялись в положенных местах, так что Яон иногда забывал, что они не понимают ни слова. При более внимательном рассмотрении он обнаружил, что они не столько прислушиваются к словам отца, сколько сосредотачиваются на его прекрасном, обнаженном брюхе, наблюдая, как оно содрогается, когда отец описывает что-нибудь смешное или особо волнительное. Внизу отцовского живота виднелся шрам от операции аппендицита, и один из индусов на ломаном английском объяснил Яону, что каждый раз, когда шрам краснел, они узнавали, что в рассказе произошло нечто очень опасное. Отец Яона брал всю компанию с рекордной естественностью, и продолжал свои воспоминания вслух, сглатывая при этом слюну, от великой взволнованности заливавшую его рот. Он рассказывал о Шайке Брабальте, легендарном старьевщике с соседней улицы, который посреди ночи пробирался по улицам на своей телеге, крушил топором все дорожные знаки «Нет въезда на лошадях» и разбрасывал их растерзанные останки на заднем дворе Городского отдела уличного движения. Интересно, что бы подумали об этом индусы, если бы все-таки понимали. Несомненно, представляли бы себе этот Рамат-Ган неким весьма экзотическим местечком. Даже Яону, мирно выросшему в трех километрах от арены описываемых событий, отцовский Рамат-Ган казался далеким, не только по времени и пространству, но и по миллиону других измерений, названий которых он даже не знал.

Похожий на самого себя

Смерть отца Яона явилась из ниоткуда. Вдруг отец чувствует себя «немножко скверно», вдруг головокружение, вдруг температура, вдруг ищут врача, и его нет. Много пьют, отдыхают в комнате. Отец Яона все время улыбается.

— Эта температура, — говорит он Яону, — даже приятна. Это как после бутылки виски, — смеется он. — Только без тошноты.

Когда Яон остается с ним наедине, ему кажется, будто ничего и не происходит, но по беспокойству индуса, у которого они живут, ясно, что это серьезно. Отец Яона спокоен, и это не притворство, но и ничего не говорит о положении дел. Ведь речь здесь не идет о смерти, всего-навсего о возврате НДС. Ведь его жизнь уже давно закончилась, и все, что происходило с тех пор, было лишь довеском, чем-то вроде отменного времяпрепровождения с милым сыном в пространных пределах налога на время, взыскиваемого самим временем.

Когда отец умер, Яон похоронил его во дворе дома, где они гостили. Индус, хозяин дома, пытался убедить Яона, что тело лучше бы сжечь, но, когда увидел, что Яон упрямится, принес лопаты и сам помог закопать. Когда закончили засыпать могилу, был уже вечер, и Яон занялся волдырем, появившимся на ладони под большим пальцем, размышляя при этом о том, что написать на могиле. Странно, отец был так хорош в надгробных речах, а сыну не удалось придумать даже одного предложения. Единственное, что приходило ему в голову в связи с отцом, это то, что он был похож на самого себя. Множество мыслей смешалось у Яона в голове. Часть из них говорила ему, что вообще ошибкой было хоронить отца здесь, и нужно было отвезти тело в Израиль, и что он должен немедленно позвонить домой, маме, по которой Яон очень скучал, и, может быть, также своей бывшей жене, очень любившей Яонова отца, и что нынешнее печальное состояние могло бы побудить ее вернуться, хотя бы ненадолго, просто из сострадания. Другие мысли крутились вокруг Брабальта, Велвелэ, бара «Атом», вокруг всего этого мира, которого Яон никогда не знал, и с которым отец сейчас соединился. Были также мысли о паспортах, о том, «что теперь будет», и еще одна мыслишка, что жизнь до сих пор хранила его, как этрог, в шкатулке с бархатными стенками. И с каким малым числом умерших людей она заставила Яона встретиться за его тридцать два года: отец и девушка-солдат с разбитым сердцем, вдребезги разбившаяся рядом с ним. Он сидел и ждал, когда все эти мысли пройдут, однако, поняв, что им не видно конца, встал, воткнул в землю кусок доски и черной ручкой написал на ней печатными буквами «Старая гвардия».

Левия

И после смерти отца Яон продолжал без всякой определенной цели скитаться по Индии. Иногда он чувствовал себя таким серым, тусклым, или вообще дерьмом, — просто так, без всякой причины. Очень много раз чувствовал себя счастливым, и тоже без какой либо серьезной аргументации. В одном маленьком городишке, недалеко от Оранджабада, он встретил девочку-индианку, которая выглядела в точности как Левия, дочь его соседей. Она играла в классы с другой девочкой, немного старшей, и также как Левия Роман, индийская Левия тоже была серьезной в течение всей игры, и даже когда выиграла, ее глаза оставались печальны. После игры он шел за ней следом до самого дома. Ему хотелось, чтобы и индийская Левия жила на первом этаже, партер, с левой стороны. Так Яон следовал за ней на большом расстоянии, он не смог увидеть, кто открыл ей дверь, когда она позвонила. Открывший что-то сказал по-индийски, но голос его удивительным образом был похож на голос Нисима Романа, и это говорило о том, что в квартире напротив, жил, наверное, Яон-индус. И Яону страшно захотелось постучать в его дверь, но он не отважился.

Он сидел на ступеньках и пытался представить себе, какую жизнь проживает за этой дверью индийский Яон. И в какой степени он действительно похож на него. Разведен ли он, жив ли его отец, есть ли у его отца рассказы об ушедшем Оранджабаде, и есть ли у подруги его жены аромат доступности. Через три часа открылась дверь, и из нее вышел печальный индийский юноша с громадными усами. Он смотрел на Яона, а Яон — на него, не отводя глаз. Через несколько секунд смущенный Яон встал и ушел. Глубоко в душе он надеялся, что этот печальный индус ни капельки не похож на него.

И никакой привязанности

Все это время, пока Яон скитался без всякой цели, он ни разу не позвонил своей матери в Израиль, и поэтому чувствовал себя виноватым злодеем. Он не звонил и своей бывшей жене, вообще никому. В Индии он тоже не слишком-то общался с людьми, и большую часть времени проводил в одиночестве. До тех пор, покуда не попал в некий приют в Пуне, и там компания из трех израильских санъяси, без всякого на то его желания, пустилась разглагольствовать с ним об экзистенции. Самого болтливого из них звали Баширом. Другие санъяси иногда называли его Цури, но он их поправлял. Башир сказал Яону, что одного взгляда достаточного, чтобы увидеть, что он удалился от Центра, и что ему очень жаль Яона, ибо он тоже когда-то был очень далек от своего Центра и учился в административном колледже, и только сейчас, постфактум, на половину просветлев, он понимает, как ужасно тогда страдал. Яон попытался прикинуться чуркой, и на ломаном английском известил, что не понимает, о чем это говорит Башир, и вообще, он — турист из Италии. Но его выдал акцент.

— Человече, — Башир положил руку ему на плечо, — ты обязан больше верить, заниматься деланием, до тебя что, не доходит, что с тобой? Ты во флипе.

И Яон, который, действительно, плохо понимал, что с ним происходит, и что такое флип, еще больше удалился от своего Центра и попытался влупить Баширу кулаком. Кулак проскочил мимо. Яон поскользнулся и стукнулся головой о край стола в то самую минуту, когда санъясная троица узрела двух туристок из Германии и ринулась к ним навстречу, чтобы предложить тантрические отношения без привязанности, что поможет им соединиться с самими собой.

Флип

Дело в том, что Цури, то бишь Башир, или как бы там его ни звали, был совершенно прав и Яон действительно был во флипе, и сознание его встало на дыбы. Он ненавидел, он скучал, он тосковал, и все по такой полной программе, что его просто могло разорвать. Он чувствовал себя жертвой, чувствовал себя виноватым, чувствовал правым, чувствовал бог знает кем, но что бы он там не переживал, думал он при этом еще больше. Типичная мысль, к примеру, была такой: ночью, когда мы говорим, что собираемся спать, ложимся в постель и закрываем глаза, — мы не по-настоящему спим. Мы только «как будто» спим, понарошку. Закрываем глаза, ровно дышим, притворяемся, до тех пор, пока этот обман потихоньку не становится реальностью. Быть может, и со смертью точно также. Ведь отец Яона тоже не сразу умер. И все то время, покуда он лежал с закрытыми глазами и не двигался, еще можно было нащупать у него пульс. Может быть, отец Яона точно так же собирался умереть, как кто-то собирается спать — он просто притворялся до тех пор, пока это не стало правдой. И если это так, то очень может быть, что если бы Яон помешал ему, как ребенок залез бы к нему в постель, открывал бы ему глаза, чтобы проверить, кричал бы: «Папочка!» и щекотал — все это притворство не удалось бы.

Грация

Яон с окровавленным лбом вернулся в свою комнату. Аптечки у него не было, но и искать сейчас хозяина приюта, и просить у него аптечку не было ни малейшего желания. У входа в свою комнату он наткнулся на туристку, которая показалась ему несколько знакомой. Она сказала на ломаном английском, что она француженка и будет рада одолжить ему бинт. Яон ответил, что он итальянец, и даже в конце добавил «грация». Но им обоим было абсолютно ясно, что оба они — израильтяне, которым надоело встречать своих сограждан на востоке. И так, по-английски, она помогла ему забинтовать голову, и он ей улыбался, и пытался вспомнить, откуда он ее знает. В конце концов, совершенно неожиданно для самих себя, они оказались в постели. И уже потом, когда они сказали друг другу свои настоящие имена, Яон вспомнил.

— Сиван Атлас? — криво улыбнулся он. — По-моему, я когда-то был знаком с твоей покойной сестрой, но только одну минуту.

Ночью Сиван плакала, и, по крайней мере, со стороны ее плач казался освобождающим. И Яон тоже. Он отделялся от слез как воздушный шар, который расстается с еще одним мешком песка, особенно тяжелым, и когда они лежали обнявшись, можно было вообразить, что как только он перестанет держаться за нее, он тотчас вознесется к потолку. Наутро Сиван, следуя своему плану, отправилась дальше, в Дарамсалу, а Яон, у которого никакого плана не было, остался.

Сплошное компостирование мозгов

Яон закурил сигарету. До недавнего времени он пытался бросить курить, но сейчас ему уже было вполне ясно, что это ничего не меняет.

— Может у тебя есть еще одна, для меня? — спросил Яонов гуру, который был жутким скрягой, к тому же еще и приставучим.

— Нет, — соврал Яон. — Это — последняя.

Рядом с ними остановилась весьма красивая туристочка из Голландии и спросила, где общежитие. И гуру несколько туманно ответил ей, что весь мир, в сущности, общежитие, и как бы между прочим, стрельнул у нее сигарету Лаки-Страйк, без фильтра, и пачку жвачки, без сахара. Он попытался также поболтать с ней, но когда увидел, что она не слишком горит желанием, снова отступил к духовности.

— Красотка, а? — улыбнулся ему гуру.

— Спрашиваешь! — согласился Яон. — Но что из этого, гурейший, я же ведь вообще не существую.

— Ты б вставил ей, а? — ухмыльнулся гуру и затянулся Лаки-Страйком.

— Как я могу вставлять, если я не взаправдашний, — отбрил Яон гуру, — да и она тоже понарошку?! Поверь мне, все это существование — сплошное компостирование мозгов, и притом не слабое. И именно ты, будучи нашим гуру, должен с этим согласиться.

— Я бы ее хорошенько отделал, — заверил наш гуру, ничего не слыша.

Странно, такое множество гурейших послал Шива в мир, и среди них всех ему понадобилось выбрать именно этого, который в придачу был еще и таксистом. Неисчисленны пути, ведущие к просветлению! Будда, например, пришел к нирване через отчаяние, Джуан-Цзы — через бездействие. Интересно, каков был путь его гуру? Яон начал погружаться в состояние бездумия, и действительность вокруг него обострилась, ионизируясь от всяческой грязи и затуманивания.

— Мне нужно немного денег, купить дал,[9] — гуру стал деликатно трясти его, добиваясь ответа. А потом вернулся и принялся есть рядом с ним, стараясь при этом не запачкаться.

— Как ты думаешь, куда пошла эта голландочка? — спросил он с набитым ртом.

— Она не по-настоящему существует, — продолжал стоять на своем Яон. — Она просто представление.

А гуру, которому теперь приспичило пить, стрельнул у него на колу.

— Однажды, — сказал он, — было у меня кое-что с одной туристкой. Так, ничего особенного, немного толстовата. Но все время смеялась. Я это люблю, когда девочки смеются.

Яон почувствовал, что все вокруг него стало таять и улетучиваться, как старая мысль, как почти забытое воспоминание.

— Через минуту я вернусь, — сказал гуру. — Я только хочу кое-что проверить.

И Яон согласно кивнул головой, хотя знал, что время — всего лишь иллюзия.

— Если ты дашь мне немного денег, якуплю нам сигарет, — сказал гуру и занялся подошвой своего ботинка. — Посмотри на мои ботинки, они совсем порвались. Так что ты говоришь про голландочку, тебе не кажется, что она в курсе дела?

Пока гуру гонял за сигаретами, навестить Яона явился Будда, как всегда улыбчивый и толстый, со знакомым шрамом, выглядывающим из-под брюха. И Будда даже принес ему подарок — плетеную корзинку, полную одуванчиков.

Он подул на одуванчик и весь мир исчез.

Альтернативный путь

О нем говорили просто как о некоем сервисе: новаторском, революционном, чудовищном — как бы вы это не называли, однако фактически «Альтернативный путь» был большим экономическим успехом, самым значительным из тех, что знал двадцать первый век. В противоположность большинству великих идей, на поверку всегда оказывавшихся тривиальными, проект, именуемый «Альтернативным путем», был все-таки несколько сложнее: Альтернативный путь предоставлял каждому, кто его приобретал, возможность, достигнув некоторого жизненного перепутья, не выбирать лишь один из возможных путей, а продолжать двигаться дальше по обоим. Вы, например, сомневаетесь, сделать ли аборт и бросить своего бой-френда, или, напротив, выйти за него замуж и создать семью? Вы не уверены, стоит ли переезжать за границу, или остаться здесь, при отцовском бизнесе? Теперь возможно осуществить одновременно и то, и другое. Как это работает? А вот как: Вы прибываете на судьбоносную для Вас развилку и не в состоянии принять решение? Отлично! Вы заходите в ближайший к своему месту жительства филиал «Альтернативного пути» и сообщаете им всю информацию о наличествующей дилемме, а потом, на свое усмотрение, выбираете один из путей, и продолжаете себе жить-поживать дальше. Не волнуйтесь, альтернативный путь, тот самый, от которого Вы отказались, не исчезает. Он инициируется на одном из компьютеров фирмы «Если бы да кабы» (зарегистрированный торговый знак), где точнейшим образом обрабатываются все данные. После того, как Вы целиком и полностью прожили свою жизнь, ваш труп доставляется в один из залов «Отклоненного пути» (торговый знак также зарегистрирован). Там вся упомянутая информация в реальном времени передается в Ваш мозг, жизнедеятельность которого поддерживается по эксклюзивной биоэлектронной методике, разработанной специально для этой цели. Таким образом, у Вас, в сущности, появляется возможность шаг за шагом переживать ту иную Вашу жизнь, которой вы могли бы жить.

Мири иль Шири? Хири иль Бири?
Честная старость иль харакири?
Дитя или пес? Воспитать иль родить?
Свалить на Майями иль в дело вложить?
Ликбезы по жизни иль докторат?
Вам по «Пути» — всем, всем подряд,
Волков здесь накормят, овец сохранят,
Немыслимым счастьем Вас одарят.
Красота! В самом деле, без грана цинизма, красивейшая красота! В мире так мало изобретений, которые бы в полной мере удовлетворяли нуждам человеческим. Девяносто девять процентов из них просто безобразная комбинация агрессивного маркетинга и скудной потребительской диспозиции. «Альтернативный путь», без всякого сомнения, занимает этот один, существенный и полезный процент. Какое отношение, однако, все это имеет к Орену?

Наш Орен проживает свою жизнь, прямую как линейка, быструю как снаряд, без аномалий, без трудностей, по крайней мере, так это было до настоящего времени. Отец Орена — это уже совершенно иное дело. Отец Орена не только взял альтернативный путь, он еще и беспрестанно вещает о нем направо и налево: «Если бы не этот мерзкий «Альтернативный путь», я бы никогда в жизни не женился на твоей противной мамочке», — говорил он Орену, по крайней мере, раз в день. «Клянусь тебе, иногда мне хочется пустить себе пулю в лоб только для того, чтобы попасть, наконец, в этот «Отклоненный путь». Пуля в лоб, кстати, уж точно выбор плоховатый. «Альтернативный путь» не несет никакой ответственности за качество своих услуг в случае существенного повреждения тканей мозга. Орен знал, что отец на самом деле вовсе не собирался этого делать, и надеялся, что мама тоже это понимает. Но все равно поведение отца ужасно ее доставало. «Если бы он вместо этого взял альтернативный путь по поводу моего рождения», — пытался Орен утешить мать, — «он бы занудствовал точно так же: «Я бы пустил себе пулю в лоб только для того, чтобы прожить свою жизнь еще раз, без этого эгоистичного ребенка, который, если я завтра умру, не удосужится даже прочитать по мне кадиш». Ты знаешь отца, к тебе это не имеет ни малейшего отношения».

Дело в том, что в связи с беременностью Ореном его мама действительно взяла альтернативный путь, но она была достаточно осмотрительной, чтобы никогда ему об этом не рассказывать. В случае с мамой отклоненный путь вел ее к скорому разводу, удачному бизнесу и счастливому второму замужеству. Ничего страшного, и эту жизнь ей удастся прожить!

Орен всегда любил больших, смуглых женщин, с увесистой грудью и полными губами, а Мика, которая была, кстати, весьма красивой, выглядела ровно наоборот: худая, плоская как доска, с губами толщиной в кредитную карточку. Но любовь, как говорится, слепа, и Орен влюбился. Перед свадьбой альтернативного пути они брать не стали, и даже перед рождением близнецов от него отказались. Орен принципиально возражал против этого, он говорил, что человек должен нести ответственность за свои решения. А Мика, та давно уже промотала свой путь с прежним приятелем, когда в реале отклонила его предложение руки и сердца. Мысль о том, что после смерти, она выйдет замуж за другого, довольно таки удручала Орена, однако прибавляла ему амбиций. И желание чувствовать, что именно он — ее правильный выбор, заставляла его пребывать еще лучшим мужем.

Прошли годы и как-то на песах, через шесть месяцев после того, как Мика завершила свой первый путь и оставила Орена в одиночестве, внуки спросили его, каким был его альтернативный путь, и он ответил, что никакого такого пути не было. Дети ему не поверили. «Дедуля врет!» — кричали они. — «Дедуле стыдно!». Потом они выкрали афикоман, а он сделал вид будто не находит его, и открыли дверь для Ильи пророка, отказавшегося войти. В те годы люди почти перестали пользоваться услугами «Альтернативного пути» и перешли на «Третьего — дано» (зарегистрированный торговый знак), который предоставляет Вам еще и третий путь, и обольщает отправиться по нему без всякой дополнительной платы.

Ибо лучше три птицы в руке,

Чем на дереве — две.

Прямо сегодня в «Третьего — дано»,

А мир весь — разом! — на дно.

Бумеранг

Иногда папа уезжал из дому на несколько дней. Он упаковывал свои вещи в коричневую пластиковую сумку, на которой было написано "Адидас" и исчезал.

— Куда он собирается? — спросил я у мамы.

— Уф, сколько вопросов у тебя сегодня, — рассердилась она, — иди делать уроки.

Тогда я пошел спросить у папы.

— Куда я собираюсь? — сказал папа. — Я не очень-то помню. — А что мама говорила, куда я собираюсь?

— В Беер Шеву.

— А, точно! Вспомнил наконец, — улыбнулся папа. — Действительно, я собираюсь в Беер Шеву.

— Но что ты будешь делать, в Беер Шеве? — спросил я.

— А что мама сказала, что я буду делать? — допытывался папа. Я пожал плечами.

— Она не захотела говорить. Это секрет?

— Конечно, это секрет, — прошептал папа, — самый большой из всех секретов. Но я расскажу тебе, я готов рассказать тебе его на ухо, но ты должен поклясться, что никому не скажешь.

— Я клянусь.

— Нет, — ответил папа, — недостаточно просто сказать "Я клянусь", нужно чем-то поклясться.

— Хорошо, тогда я клянусь своей мамой.

— Твоей мамой? — рассмеялся папа. — Ладно, какая разница. Иди сюда.

Я подошел к нему, и он прошептал мне на ухо: "Я собираюсь в Беер Шеву ловить рыбу".

— Ловить рыбу?

— Ш-ш-ш… — шикнул папа и закрыл мне ладонью рот. — Не надо вслух.

— Ловить рыбу? — прошептал я. — Но как? У тебя же нет удочки!

— Удочка — это для эпигонов, — сказал папа. — Я ловлю руками.

— Но что это за эпигоны? И что ты делаешь с пойманной рыбой? И зачем вообще ты ее ловишь?

Лицо папы стало серьезным.

— Вот это — хорошие вопросы, — сказал папа, — но я не могу тебе на них ответить, кроме, может быть, одного, об эпигонах. Они просто слишком секретные.

— Но я никому не скажу. Я поклялся мамой и еще Сионом.

— Даже Сионом? — сказал папа и уважительно присвистнул. — Даже Сионом Шамаш?

Я кивнул головой.

— Если так, то я уж точно не скажу тебе, — сказал папа. — Ведь тебя могут схватить и вколоть наркотик правды, который вытащит у тебя из головы все секреты так, что ты даже не заметишь.

— Кто? — спросил я. — Кто может схватить меня?

— Эпигоны, — прошептал папа.

В комнату вошла мама.

— Когда ты выходишь? — спросила она и закурила сигарету.

— Сейчас, — ответил он и поднял сумку.

— Помни, — подмигнул он мне и приложил палец к губам. — Ни слова!

— Ни слова! Они не добьются от меня ни слова, даже если уколют все наркотики в мире.

— Какие наркотики? — спросила мама и испытующе посмотрела на папу. — Какими глупостями ты забиваешь ребенку голову?

— И даже маме, — засмеялся папа и ушел. Я знал, что он полагается на меня.

Через два дня после отъезда папы, появился Цахи. Он всегда приходил, когда папа уезжал. Чаще всего он являлся поздно вечером, в то время, когда думал, что я уже сплю, и оставался у нас ночевать. Сион Шамаш говорил, что он точно трахает мою маму. Сион старше меня на четыре года и разбирается в таких вещах.

— И что теперь делать? — спросил я Сиона.

— Да ничего, — сказал он. — Такие уж они, эти женщины. Они всегда будут хотеть палки, а палка — это бумеранг.

— Почему? Почему они всегда хотят?

— Просто так, — сказал Сион. — Все бабы — шлюхи. Такой у них характер. Даже моя мама такая.

— Но почему член — это бумеранг? И вообще, какое к этому имеет отношение то, что они шлюхи?

— Не знаю, — пожал плечами Сион, — мой брат всегда так говорит. Я думаю, это значит, что ничего нельзя сделать.

Я всегда ненавидел Цахи. Сам не знаю почему. Даже когда он приходил утром, приносил мне шоколадки и все время подлизывался.

— Как дела, герой? — сказал Цахи, когда я открыл дверь. — Мама дома?

Я кивнул головой.

— А папа? — спросил он, заглядывая в квартиру.

— Нет.

— А где он? Уехал?

В этот момент я начал кое-что подозревать. Если он пришел трахать маму, так чего вдруг он спрашивает о папе. Я не ответил. Мама вышла из кухни, Цахи поставил свою черную кожаную сумку на пол, и подошел к ней. Она была страшно удивлена, увидев его.

— Что ты здесь делаешь? — спросила она. — Ты с ума сошел?

— Я сказал жене, что еду в больницу, — ответил Цахи, — мне нужно было тебя увидеть.

— Ты сумасшедший! — повторила мама. — А если бы Менахем был здесь?

— Я бы сказал, что принес тебе лекарства, — сказал Цахи. — А что такого? — он подошел к маме и схватил ее за руку. — Уже запрещено врачу посещать своих пациентов?

Мама попыталась освободить руку, но не очень настойчиво. Он не отпускал.

— А что с ребенком? — прошептала она.

— С ребенком? — сказал Цахи. — Я принес ему шоколад.

Когда они вошли в спальню и закрыли за собой дверь, я открыл его сумку. В сумке были всякие пузырьки и блокноты, но в самом низу, в потайном кармане, лежал шприц с наркотиком. Я схватил его дрожащими руками и подбежал к двери спальни. Она была заперта и я начал со всей силы колотить по ней.

— Мама, мама, берегись! — кричал я. — Не говори ему ничего!

Прошло несколько минут, и мама, задыхаясь, открыла дверь.

— Что случилось? — спросила она гневно.

— Этот Цахи, — крикнул я, — он не по-настоящему хочет трахать тебя. Это просто отговорка. Он на самом деле эпигон. Вот шприц, он был у него в сумке. Ничего не говори ему, ничего.

Мама вдруг сделалась испуганной, и тут Цахи появился в дверях.

— Где ты набрался такой чуши? — закричала мама и стала меня трясти.

— Я не набрался, это папа сказал, — и я заплакал.

— Папа, где он? — спросил Цахи.

— Ах ты, эпигон! Даже если ты убьешь меня, я ничего не скажу!

Цахи схватил свою сумку и отчалил с туфлями в руке и в расхристанной рубашке. Шприц остался у меня. Мама пыталась потом еще расспрашивать меня, но я больше ей ничего не сказал. Я видел, что она не знает, что такое эпигон, и понял, что папа не хочет ей рассказывать, и что все это довольно-таки похоже на то, что говорил Сион Шамаш о характере женщин, которые всегда хотят бумеранг. Когда папа вернулся домой, мама поговорила с ним немного, и он страшно рассердился на нее, за то, что она впустила в дом эпигона. Я знаю это, потому что он ударил меня, и выбросил свою коричневую сумку в окно. Я не слышал, о чем точно они говорили, потому что они закрыли дверь, но с тех пор он больше не уезжал. Он сам сказал мне, что больше не уедет, еще в тот вечер.

— Твою маму невозможно оставить одну ни на минуту, — сказал он сердито.

— Но что будет с рыбой?

— Какой рыбой? — спросил он устало.

— Ну, папа, с той, в Беер Шеве.

— И не надоело тебе все время морочить голову? — рассердился папа. — Иди уроки делай.

Гулливер по-исландски

В первый день моего приезда сюда меня охватил страх. На часах еще не было и четырех, а солнце уже давно село. Они здесь зажигают уличные фонари в два — пол третьего, но и в те скудные часы, когда солнце еще светит, все краски какие-то вылинявшие, как на старой картине.

Уже пять месяцев я брожу здесь один с рюкзаком за спиной, смотрю на снега, фиорды и лед. Весь мир здесь окрашен в белый цвет, а ночью — в черный. Иногда мне приходится напоминать самому себе, что это лишь только путешествие. "Вот, — говорю я, — смотри как здорово!" И заставляю себя вытаскивать фотоаппарат. Но сколько можно фотографировать? В глубине души я чувствую себя изгнанником.

Я выдыхаю пар изо рта на свои толстые перчатки, и от этого становится как будто теплее. Но сбежавший холод, прячется в воздухе, и как только пар улетучивается, он возвращается. Холод здесь не такой, как у нас в стране. Он по ту сторону температуры. Хитроумный мороз, который протискивается через любую щелку, и замораживает тебя изнутри.

Я иду по улице. По левой стороне — маленький светящийся книжный магазин. Уже пол года я не читал книг. Я захожу в магазин, там мне тепло и приятно. "Извините, — спрашиваю я, — у Вас есть книги на английском?" Продавец качает головой и возвращается к изучению букв в своей безобразной газете. Я не спешу уходить. Хожу среди книжных полок. Разглядываю обложки книг. Ловлю свежий запах бумаги. У одной из полок стоит монахиня. Когда смотришь сзади, вдруг всплывает сходство со смертью из фильмов Бергмана. Но я укрепляюсь духом, подхожу к соседней полке и украдкой бросаю на нее взгляд. У нее красивое лицо. Очень красивое. Книгу, которую она держит в руке, я знаю. Я узнаю ее по картинке на обложке. Она ставит книгу на место и поворачивается к другой полке. Я быстро вытаскиваю книгу. Она до сих пор еще теплая. Это Гулливер, Гулливер на исландском, но, во всяком случае, Гулливер. Обложка книги похожа на обложку издания на иврите. У нас оно было дома. Кажется, мой брат получил книгу от кого-то в подарок. Я плачу в кассе, продавец жаждет завернуть книгу для подарка. Он прикрепляет к цветистой обертке розовую ленту и завивает ее лезвием ножниц. А впрочем, почему бы и нет? Это подарок самому себе.

Выйдя из магазина я быстро разрываю бумагу, сбрасываю рюкзак и прислоняю его к фонарю. И усаживаясь на заснеженном тротуаре, начинаю читать. Эту книгу я хорошо знаю, и если даже забыл в ней что-то, рисунки спешат напомнить мне. Эта книга — та же книга, и эти слова — те же слова. Даже если я их придумываю. И Гулливер по-исландски — все тот же Гулливер, книга, которую я страшно люблю. От волнения я начинаю покрываться потом, с тех пор как я здесь, я вспотел впервые. Я стягиваю с себя тяжелую неуклюжую куртку и мокрые перчатки, которые мешают переворачивать страницы. Две первых части могучи, да и третья мне всегда нравилась. Но, несомненно, последнее путешествие самое впечатляющее. Эти благородные гуигнгнмы, на которых я всегда хотел быть похож. Я не мог не плакать, когда Гулливер был вынужден покинуть их и вернуться к людям. Когда я заканчиваю читать, фонарь уже не горит. В свете проезжающей машины я различаю рядом с собой фигуру в черном. Огни замерзают на лету, но я давно уже не чувствую холода. Она поворачивается ко мне. Это она, ошибиться невозможно, ее коса, ее скелет. Сзади она вдруг кажется мне монахиней.

Ничто

Она любила мужчину, который был сотворен из ничто. Несколько часов без Него, и она, сидя в своем офисе среди пластика и бетона, уже всей душой тосковала по нему. И всякий раз, когда кипятила воду для кофе в своей комнате на первом этаже, подставляла лицо пару, чтобы пар обтекал его, и представляла себе, как Он ласкает ее щеки, ее веки. И все ждала, когда закончится день и можно будет снова подняться по ступенькам в парадном, повернуть ключ в замке и обнаружить Его в простынях пустой своей постели, обнаженного и тихого, ожидающего ее.

В мире не существовало ничего, что могло бы сделать ее более счастливой, чем занятия любовью с Ним каждую ночь. Снова ощутить вкус несуществующих Его губ, почувствовать в расширяющейся пустоте внутри тела сотрясающие Его и Ему неподвластные содрогания. Он не был первым ее мужчиной, многие были до Него, потевшие и стонавшие в ее постели, причиняющие боль своими объятиями, со своими мясистыми языками в ее устах, горле, почти удушающими. Разные мужчины, из всевозможных материалов: из плоти и крови, из страхов, из отцовских кредитных карточек, из предательства, из вожделения к другой…. Но все это было когда-то, а сейчас у нее есть Он. Иногда, после занятий любовью, они выходили прогуляться по мокрым ночным улицам — обнявшись, с одним плащом на двоих, не обращая внимания на ветер и дождь, как будто кто-то сделал им прививку от непогоды. Он игнорировал все замечания прохожих, а она делала вид, что не слышит. И как эти мокрые капли, никакие сплетни, и никакое зло не затрагивали их мира.

Она знала, что ее родители не были в восторге от ее возлюбленного, хотя и скрывали это. Однажды она слышала, как отец шепотом утешал мать: "Это даже лучше, чем, если бы она встречалась с каким-нибудь арабом или наркоманом". Они, конечно, были бы рады, если вместо Него, она встречалась бы с искусным врачом или молодым адвокатом. Родители обожают видеть в своих дочерях предмет для гордости, а если мужчина сотворен из ничто, то и гордиться нечем. Даже если этот мужчина сделал их дочь счастливой и наполнил смыслом ее существование в куда большей степени, чем любой другой, исключительно материальный.

Они могли проводить вместе долгие часы, лежать в постели обнявшись, замирая в любви, не произнося ни слова. И когда звонил будильник, она готова была поступиться утренним кофе, умыванием и даже причесыванием, чтобы удостоиться еще нескольких мгновений рядом с Ним. И спускаясь вниз по ступенькам, и по пути к автобусной остановке, и по дороге на работу, — все время она ждала той минуты, когда снова вернется домой, повернет в двери ключ, и Он будет там. Она, пережившая так много разочарований, знала, что эта любовь никогда ей не изменит. И что вообще может разочаровать ее, когда она откроет дверь? Пустая квартира? Мертвая тишина? Порожняя неубранная постель?

Никто не понимает квантов

Накануне Йом Кипура[10] отправились кванты просить прощения у Эйнштейна. "Меня нет дома", — крикнул им Эйнштейн через запертую дверь. Всю дорогу, покуда они возвращались домой, люди кричали из окон всякие позорные и осудительные слова, а кто-то даже запустил в них жестянкой. Кванты притворялись, что их это не колышет, но в глубине души было им страшно обидно. Никто не понимал квантов, все их ненавидели. "Эй, паразиты! — неслось им вслед. — Идите служить в армию!" "Мы как раз хотели бы служить, — пытались защититься кванты, — но армия нас не берет из-за того, что мы такие маленькие". Но никто не слышит доводы квантов. Никто не прислушивается к квантам, когда они пытаются защитить себя, но когда они говорят что-нибудь, что можно истолковать не в их пользу, вывернуть наизнанку, тут вдруг до каждого доходит все до единого слова. Кванты могут бросить простенькую фразу вроде "А вот и кошка!", и сразу же в новостях сообщают, что они устраивают провокации, и мчатся брать интервью у Шредингера. И вообще, средства массовой информации ненавидят квантов из-за того, что когда-то на симпозиуме "Мыслей" кванты сказали, что сторонний наблюдатель влияет на событие. Тут все журналисты решили, что речь идет об освещении в прессе интифады и выступили с заявлением против провокационных обвинений, назначение которых подстрекать массы. Кванты могут всю оставшуюся жизнь доказывать, что совсем не это они имели в виду, и что не преследуют никаких политических целей, никто им, разумеется, не поверит. Все знают, что они друзья Юваля Наймана.

Многие люди считают, что кванты замкнулись наглухо, что они бесчувственны, но это абсолютно неверно. В пятницу, когда показывали фильм о Хиросиме, и после его окончания в иерусалимской студии у квантов брали интервью, им вообще трудно было говорить. Они просто сидели у микрофона и плакали, а дома, все зрители, близко не знакомые с квантами, вообще не поняли, что кванты плачут, а просто подумали, что они увиливают от вопроса. Самое печальное то, что даже если кванты напишут десятки писем в редакции научных газет всего мира и неопровержимо докажут, что во всей этой истории с атомной бомбой просто воспользовались их наивностью и простодушием, а они сами и близко не предполагали, чем это закончится, все равно ничего им не поможет. Потому что никто не понимает квантов. И особенно эти физики.

Ночь, когда умерли автобусы

В ту ночь, когда умерли автобусы, я сидел на остановке и ждал. Рассматривал дырки, пробитые в проездном, стараясь понять, на кого они похожи. Там была одна, похожая на кролика, мне она больше всего нравилась. Другие, сколько бы я на них ни смотрел, все равно выглядели дырками.

— Уже час мы ждем, — пробормотал сонный старик, — даже больше. Эти автобусные компании, черт бы их побрал! Деньги у правительства они умеют брать очень даже быстро, но пока доедут, можно концы отдать.

Старик замолчал, поправил на голове берет и опять заснул. Я улыбнулся его закрытым глазам и снова вернулся к дыркам, которые по-прежнему были дырками. Я терпеливо ждал перемен. Мимо остановки промелькнул взмокревший парень. Не останавливаясь, на бегу, он бросил на нас взгляд и, задыхаясь, крикнул надсадным, воспаленным голосом: "Нечего больше ждать, автобусы вымерли! Все!" И побежал дальше, а когда уже был далеко, остановился, упер левую руку в бок и обернулся к нам, как будто забыл сказать что-то важное. Слезы на его щеках блестели как капли пота. "Все!" — крикнул он истеричным голосом, повернулся и снова побежал. От испуга старик проснулся.

— Что хотел этот ненормальный?

— Ничего, дедушка, ничего, — пробормотал я, поднял с земли рюкзак и зашагал по обочине шоссе.

— Эй, хлопчик, ты куда? — крикнул мне вслед старик.

Рядом со старой шоколадной фабрикой сидели на остановке парень с девушкой и хлопали друг друга по протянутым ладоням — игра, правил которой я никогда не понимал.

— Эй! — окликнул меня парень, кончиками больших пальцев попадая в ладони девушки, — ты не знаешь, что там случилось с автобусами?

Я пожал плечами.

— Может быть, забастовка, — услышал я, как говорит он девушке, — тебе лучше остаться ночевать у меня, уже поздно.

Я поправил лямку рюкзака, врезавшуюся мне в плечо. Осиротевшие остановки тянулись вдоль всего главного шоссе. Было похоже, что все отчаялись и разошлись по домам. Их совсем не насторожило то, что автобусы не пришли. Я продолжал двигаться на юг.

На улице Линкольна я увидел первого мертвеца, завалившегося на искореженную спину. Черная тормозная жидкость заливала треснутое переднее стекло. Я стал на колени и рукавом рубашки вытер ему запачканный лоб. Это был 42-й. Ни разу мне не случалось с ним ездить. Скорее всего, он из Петах-Тиквы, что-то вроде того. Опустошенный автобус, распростертый на спине посреди улицы Линкольн, — я не мог объяснить самому себе, почему это так печально.

На центральной автостанции были уже сотни поверженных, ручьи горючего вытекали из рваных тел, пролившиеся на асфальт внутренности зияли беззвучны и черны. Десятки людей сидели там совершенно разбитые, надеясь услышать рычание мотора, и со слезами на глазах высматривали какое-нибудь вращающееся колесо. Один, в фуражке кондуктора, суетился между сидящими, стараясь приободрить их: "Это, конечно, только здесь, в Хайфе их еще много, они сейчас придут, все будет в порядке". Но всем, и ему в том числе, было ясно, что в живых не осталось ни одного.

Рассказывали, что продавец злачных восточных сладостей поджег свою велосипедную тележку и отправился домой; что магнитофоны на прилавках с кассетами вокруг сломались от боли; что даже солдаты с усталыми глазами, которые заждались на остановке, вернувшись домой вовсе не улыбались, и даже загрустили. Я нашел покинутую станционную лавку, улегся на ней и закрыл глаза. Дырки в проездном, который лежал у меня в кармане, так и остались просто дырками.

Проблема Ибриса[11]

Когда Эдиону было пять лет, он увидел из окна отцовской кареты слепого странника. В его лице, с выколотыми глазами, было так много боли, что маленький Эдион расплакался. Этот слепец, как рассказывали ему, когда-то правил в Фивах и был сильным и мудрым. Но судьба оказалась сильнее и хитрее во много раз. На протяжении всей своей юности слышал Эдион множество рассказов о мудрых и отважных властителях, которым выпала, однако, жестокая и страшная судьба. И Эдиону казалось иногда, что каждый из выдающихся героев, о которых он был столь наслышан, на этот беспощадный конец был осужден. Эдион, будучи правителем не менее храбрым и хитрым, чем эти трагические герои, не мог отделаться от ощущения, что и его ожидает подобная участь. Чтобы перехитрить ужасный финал, перед которым он испытывал страх, Эдион силился понять, что в поведении этих гигантов приводило к такому трагическому концу. Он посвятил свою жизнь изучению реалий жизни и смерти этих трагедийных персонажей, и пытался найти отметившую их всех печать.

После многих лет напряженной работы, в течение которых он совсем забросил свою монархию, Эдиону удалось найти ответ. Общей чертой всех этих героев была одна и та же надменная гордыня, вызывавшая у них ощущение дозволенности восставать против богов, против судьбы. Не однажды чувствовал Эдион, что и в нем самом пульсирует такого рода горделивая самоуверенность. Но теперь, когда он уразумел, к каким катастрофическим последствиям это приводит, он постоянно стремился к смирению. Он называл эту гордыню "ибрис". И всякий раз, почувствовав, что она пытается вырваться и одержать над ним верх, он несколько раз произносил ее имя, вызывая из памяти образ Эдипа с выколотыми глазами, и Ибрис рассыпалась в прах.

Эдион прожил длинную, счастливую жизнь, без измен и страданий. И находясь на смертном одре, в окружении многочисленных любящих, осознал, наконец, что ему удалось осуществить то, что никому прежде не удавалось — победить самого себя. "Ибрис", — прошептал он и умер.

Гермес с почетом препровождал его в Царство мертвых, и Эдион, прямой и гордый следовал за ним. Иногда ему казалось, что шагающий впереди Гермес прячет улыбку, но это была лишь мнительность. В нижнем мире ему предоставили почетное место. По левую руку сидела Антигона, а справа — Эдип, измученный облик которого врезался ему в память с самого детства. Через несколько минут в зал вошел крылатый посланец, торопливо приблизился к одному из сидящих и что-то громко зашептал на ухо.

— "Royal British Theater" собирается поставить в декабре спектакль о тебе, — шептал посланец Эдипу, — с Кентом Бэрана в главной роли.

— Кент Бэрана будет играть меня, — недоверчиво пробормотал Эдип, и широкая улыбка расплылась на его лице.

— Пьеса о тебе внесена в учебную программу школ Шотландии, — шепнул он счастливой Антигоне.

— Пятьсот тысяч учеников будут оплакивать мою участь, — взволнованно сказала она и уронила слезу радости.

А Эдион сидит на своем троне, внемлющий и забытый, застывший в своей ужасной судьбе. Какая участь может быть более страшной для трагического героя, чем быть скучным и забытым?! И как будто для того, чтобы его тоска не стала темнее чернил, раз в тысячу лет посланец приближается и к нему и возвещает об еще одном безвестном постмодернисте, написавшем о нем плохонький рассказ.

Чрево жизни

В мой день рождения, когда мне исполнилось пять, у мамы обнаружили рак и врачи сказали, что ей придется удалить матку. Это был грустный день. Мы все вместе поехали в больницу на папином Субару и со слезами на глазах ждали пока врач выйдет из операционной. "Никогда в жизни не видел такой красивой матки, — сказал он и сдернул с лица белую маску. — Я чувствую себя убийцей!" У моей мамы действительно была красивая матка[12]. Такая красивая, что больница отдала ее в музей. В шаббат мы специально туда поехали, и дядя сфотографировал нас рядом с ней. Папы тогда уже не было в стране. Он развелся с мамой на следующий день после операции. "Женщина без матки — это не женщина. А мужчина, у которого жена не женщина, он уже и сам — не мужчина, — сказал он нам с братом за минуту до посадки в самолет, улетающий на Аляску. — Когда вырастете — поймете".

Комната, где помещалась матка моей мамы, была вся темная. Единственным источником света была она сама. Она светилась таким нежным светом, какой бывает ночью в самолете. На фотоснимках матка не очень-то смотрелась из-за вспышек, но когда я увидел ее вживую, мне стало понятно, почему врач плакал. "Вы пришли отсюда", — сказал дядя, показывая пальцем. — Вы были там как принцы, поверьте мне. Какая мама была у Вас, какая мама!"

А потом моя мама умерла. Потом все мамы умирают. Папа стал полярником и знаменитым охотником на китов. Девушки, с которыми я встречался, всегда обижались, когда я заглядывал им в матку. Они думали, что это уж слишком, что гинекология убивает романтику. Но одна из них, у которой все было сложено действительно хорошо, согласилась выйти за меня замуж.

Я часто бил наших детей, еще с младенчества. Меня раздражал их плач. И они довольно быстро делали соответствующие выводы и навсегда переставали рыдать уже месяцев в девять, или даже в более нежном возрасте. Сначала на их дни рождения я водил детей в музей показать им матку бабушки, но их это не слишком впечатляло, да и жена нервничала, так что я вместо музея стал ходить с ними в кино.

Однажды у меня угнали машину, а отделение полиции было как раз рядом с музеем. Ну, я и заскочил в музей. На обычном месте матки уже не было, они переместили ее в какую-то соседнюю комнату, увешанную старыми фото, и когда я рассмотрел ее вблизи, увидел, что она вся покрыта какими-то зелеными точками. Я спросил у смотрителя, почему никто не чистит ее, но он только пожал плечами. Я умолял ответственного за экспозицию, что если у него не хватает кадров — так пусть, по крайней мере, предоставит мне возможность самому ее чистить. Но ответственный злобно отказал мне, и сказал, что мне запрещено касаться экспонатов, так как я не в штате. Жена же сказала, что они в музее правы на все сто, что вообще это извращение — выставлять на показ матку в общественном месте, где, к тому же, постоянно вертится много детей. Но, не смотря на все это, я был просто не в состоянии думать о чем-нибудь ином. В глубине души я понимал, что если не проникну в музей, не выкраду ее оттуда, и сам не буду ухаживать за ней, я перестану быть самим собой. Как и отец, той ночью, на трапе самолета, я точно знал, что мне следует делать.

Через два дня я взял на работе тендер и подъехал к музею перед самым закрытием. Залы были пусты, но если бы я даже кого-нибудь встретил, мне было бы все равно. На этот раз я был с оружием, да и, кроме того, у меня имелся отличный план. Единственная трудность, с которой я столкнулся, заключалась в том, что сама матка исчезла. Ответственный несколько изумился увидев меня, но когда я крепонько въехал ему по организму стволом своего новенького "Ерихо", он любезно предоставил мне необходимую информацию. Накануне матку продали одному еврейскому филантропу, который хотел отправить ее в один из общинных центров на Аляске. Во время плавания матка была захвачена "зелеными" из какого-то местного экологического фронта. Этот фронт напечатал сообщение в газетах, где говорилось, что матка не должна находиться в плену, и поэтому они решили возвратить ее в лоно природы. Согласно сообщению агентства Рейтар, данный экологический фронт считается опасным и фанатичным. В его распоряжении имеется пиратский корабль, которым командует охотник на китов в отставке. Я поблагодарил ответственного и засунул пистолет в кобуру.

На обратном пути все светофоры пламенели. Я лавировал между полосами, обходясь без помощи всяких там зеркал, изо всех сил стараясь протолкнуть ком, застрявший у меня в горле. Пытался представить себе матку моей мамы на сверкающем росой зеленом лугу. Или плывущей по океану в окружении дельфинов и тунцов.

Трубы

Когда я перешел в седьмой класс, к нам в школу пришел психолог и устроил тесты на профпригодность. Он показал мне одну за другой двадцать разных картинок, и спросил что в них не так. Все они выглядели вполне нормально, но он заупрямился, и снова показал мне первую картинку с мальчиком. "Что неправильно на картинке?", — спросил он устало. Я ответил, что картинка в полном порядке. Он ужасно рассердился и сказал: "Ты что не видишь, что у мальчика на картинке нет ушей?" Честно говоря, теперь, когда я снова посмотрел на картинку, я действительно увидел, что у мальчика нет ушей, но все равно картинка выглядела абсолютно нормально. Психолог определил меня, как "страдает тяжелым расстройством восприятия" и отправил в ПТУ для столяров. В училище выяснилось, что у меня аллергия на опилки, и меня перевели на сварку. Там у меня, в общем-то, неплохо получалось, но работа эта мне не нравилась. Правду сказать, не было вообще ничего такого, чтобы мне как-то особенно нравилось. После окончания учебы я начал работать в мастерской, где делали трубы. В начальниках был у меня инженер из Техниона. Крутой парень! Если бы ты показал ему картинку с безухим мальчиком или что-нибудь в таком роде, он справился бы с этим в два счета.

После работы я оставался в мастерской, строил себе искрученные такие трубы, похожие на закутавшихся змей, и катал по ним шарики. Я знаю, что это выглядит по-идиотски, да и мне самому не очень нравилось это занятие, но я все равно продолжал. Однажды вечером я собрал трубу, в самом деле, сложную, с массой вывертов и изгибов, и когда я запустил в нее шарик, на другом конце он не появился. Я подумал сначала, что она забилась посредине, но после того, как попробовал запустить вовнутрь еще штук двадцать шариков, понял, что они просто исчезают. Я понимаю, всё, что я говорю, выглядит глуповато, все прекрасно знают, что шарики не исчезают. Но когда я видел, как они входят в трубу с одной стороны и не выходят с другой, это ничуточки не казалось мне странным, это выглядело просто абсолютно нормально. И тогда я решил, что построю себе большую трубу, точно такую же, как эта, и буду ползти по ней до тех пор, пока не исчезну. Я начал обдумывать эту идею и мне стало так радостно, что я засмеялся. Думаю, что я смеялся первый раз в жизни.

С этого дня я начал работать над гигантской трубой. Каждый вечер трудился я над ней, а по утрам прятал части на складе. Постройка заняла десять дней, и в последнюю ночь мне понадобилось пять часов, чтобы собрать трубу, она заняла почти половину цеха.

Когда я смотрел на нее, такую совершенную и ждущую меня, я вспомнил свою учительницу по социологии, которая как-то сказала, что первый человек, взявший в руки палку, не был ни самым сильным, ни самым умным в своем племени. Тем людям вообще ни к чему были палки. Просто ему она нужна была больше, чем другим, чтобы выжить и скрыть свою слабость. Я не думаю, что есть на свете человек, который сильнее меня хотел бы исчезнуть. И поэтому я изобрел Трубу. Я, а не этот инженерный гений из Техниона, начальник мастерской.

Я полз по Трубе, не зная, что ждет меня на другом конце. Может быть безухие дети, восседающие на холмах из шариков. Что именно произошло, когда я перебирался через некое место в Трубе, мне не известно, знаю только одно — сейчас я здесь.

Думаю, что теперь я ангел, и, значит, у меня есть крылья и этот круг над головой, и здесь еще сотни таких, как я. Когда я очутился здесь, они сидели и играли в шарики, которые я запускал в трубу несколько недель назад.

Я всегда считал Райский Сад местом для людей, которые всю жизнь были добрыми и хорошими. Но это не так. Господь слишком милостив и милосерден, чтоб принимать такие решения. Рай — это место для тех, кто был не способен стать по настоящему счастливым на земле. Мне объяснили здесь, что люди, кончающие жизнь самоубийством, возвращаются на землю проживать свою жизнь снова, потому что если им не понравилось в одном воплощении, это еще не значит, что они не найдут своего места в другом. Но те кто, действительно не пригодны для этого мира, находят свою дорогу сюда, у каждого есть своя дорога в Райский сад.

Здесь есть летчики, которые чтобы попасть сюда, крутили петли в определенных точках, например в Бермудском треугольнике. Есть домохозяйки, которые чтобы сюда попасть, пробирались сквозь заднюю стенку посудного шкафа. Математики, нашедшие в пространстве топологические свертки и ухитрившиеся протиснуться сквозь них. Так что, если ты действительно несчастлив там, внизу, и разные люди говорят тебе, что ты "страдаешь тяжелым расстройством восприятия", поищи свою дорогу сюда, а когда найдешь — захвати с собой карты, нам уже поднадоели эти шарики.

Веселые цвета

Дани было лет шесть, когда он впервые столкнулся с "Еженедельным рисунком для ребенка". Детей просили помочь дядюшке Ицхаку разыскать пропавшую трубку и раскрасить ее в веселые цвета. Он нашел трубку, раскрасил ее в веселые цвета и даже удостоился приза, который был разыгран между участниками, давшими правильный ответ, — энциклопедии "Ландшафты нашей родины". И это было только началом. Дани помог Йоаву найти его собаку по кличке "Герой", Яэль и Билге — найти младшую сестричку, полицейскому Авнеру — вернуть пропавший пистолет, а резервистам Амиру и Ами помог с поисками их патрульного джипа. И всегда Дани тщательно раскрашивал найденные пропажи в радостные цвета.

Он помог охотнику Яиру отыскать затаившегося зайца, римским воинам — посадить под арест Иисуса, Чарльсу Мэнсону — найти Шарон Тайт, которая пряталась в спальне, Шуки и Зиву из ОМОНа (йуд. мем. мем.) установить местонахождение Герцля Авитана, не забывая при этом раскрашивать каждую находку в веселенькие цвета.

Он знал, что за спиной его называют доносчиком, но это его не волновало. Он продолжал оказывать помощь. Он помог Джорджи найти укрывающегося панамского партизана (нурьяга), нацистским солдафонам — схватить Анну Франк, братьям-румынам — сыскать отлынивающего от народа Чаушеску, и как всегда он окрашивал скрывающихся в бодрые цвета.

Террористы и борцы за свободу во всем мире пришли к мысли, что подпольная работа потеряла всякий смысл. Некоторые из них, от вящей путаницы и отчаяния, сами разукрасили себя в радостные цвета. И вообще, большинство утратило веру в возможность сражаться с судьбой, им предуготованной, и весь мир превратился в довольно-таки удручающее место. Да и сам Дани не очень-то был счастлив. Процесс поисков и раскрашивания больше не интересовал его, и он продолжал этим заниматься только в силу привычки. Кроме того, у него не было места для складирования семисот двадцати восьми экземпляров энциклопедии "Ландшафты нашей родины". Ликующими остались только краски.

Сирена

В День Катастрофы[13] все классы повели в спортивный зал. В зале устроили что-то вроде сцены и на заднике повесили черные плакаты с названиями концлагерей и оградой из колючей проволоки. Когда мы вошли в зал, Сиван попросила меня занять ей место. Я занял два места. Сиван села рядом со мной. На скамейках было тесновато. Я упирался локтем в ногу, и моя рука касалась ее джинсов. Джинсы были тонкие и какие-то приятные, и мне казалось, будто я прикасаюсь прямо к ее телу.

— Где Шарон? — спросил я, — сегодня я его не видел. — Голос у меня немножко дрожал.

— Шарон проходит отборочные испытания в морские командос, — с гордостью сказала Сиван, — он уже почти все сдал, осталось только собеседование.

Издали я увидел Гильада, он направлялся к нам по проходу.

— Ты знаешь, на выпускном вечере он должен получить награду отличника Директор уже сказал.

— Сиван, — позвал подошедший к нам Гильад, — что ты здесь делаешь? На этих лавках жуть как неудобно. Идем, я занял тебе место сзади, на стульях.

— Хорошо, — Сиван извинительно улыбнулась и встала, — в самом деле, здесь тесно.

Она ушла сидеть сзади с Гильадом, который был лучшим другом Шарона. Они вместе играли в сборной школы по баскетболу. Я смотрел на сцену и глубоко дышал, ладонь у меня до сих пор была потной. Несколько девятиклассников вышли на сцену, и церемония началась. После того, как ученики продекламировали всегдашние отрывки, на сцену поднялся пожилой мужик в бордовом свитере и рассказал об Освенциме. Он был отцом кого-то из учеников. Говорил он недолго, минут пятнадцать. Потом мы вернулись в классы. Когда вышли во двор, я увидел там Шулема, нашего служителя. Он сидел на ступеньках у медкабинета и плакал.

— Эй, Шулем, что случилось? — спросил я.

— Этот человек в зале, — сказал Шулем, — я его знаю, я был тоже в зондеркоманде.

— Ты был в команде? Когда? — спросил я. Я не мог представить нашего худого и маленького Шулема ни в какой команде, но кто его знает, всякое бывает.

Шулем вытер ладонями глаза и поднялся.

— Не важно, — сказал мне Шулем. — Иди, иди в класс. Это, в самом деле, не важно.

После уроков я зашел в торговый центр и рядом с фалафелями встретил Авива и Цури.

— Ты слышал, — с набитым ртом сказал мне Цури, — сегодня Шарон прошел собеседование, ему остался еще какой-то курсик послепризыва, и он во флотилии. Ты знаешь, что значит быть во флотилии? Они выбирают одного из тысячи…

Авив начал ругаться, у него снизу лопнула пита и вся тхина вместе с соком салата потекла ему на руки.

— Мы только что встретили его на школьной площадке. Они с Гильадом оттягивались там, пивко, и все такое. — Цури криво ухмыльнулся и куски помидоров и питы вылетели у него изо рта. — Тебе надо было видеть, что они выделывали на велосипеде Шулема. Как маленькие дети! Вот уж Шарон был счастлив, что сдал собеседование. Мой брат говорил, что как раз на собеседовании больше всего проваливаются.

Я пошел на площадку, но там никого не было. Велосипед Шулема, который всегда был привязан к перилам рядом с медкабинетом, исчез. На ступеньках валялась разорванная цепочка и замок. На следующий день утром, когда я пришел в школу, велосипеда там еще не было. Я подождал, пока все зайдут в классы, и пошел рассказать директору. Директор сказал мне, что я поступил правильно, и что никто не узнает о нашем разговоре. Он попросил секретаршу написать мне записку об опоздании. В тот день ничего не произошло, и на следующий тоже, но в четверг директор с охранником вошли в класс, и директор попросил Шарона и Гильада выйти.

Им ничего не было, их только предупредили. Вернуть велосипед они не могли, потому что просто бросили его где-то, но отец Шарона специально пришел в школу и принес Шулему новый спортивный велосипед. Шулем сначала брать его не хотел.

— Полезней всего ходить пешком, — сказал он отцу Шарона.

Но тот настаивал, и Шулем в конце концов его взял. Было ужасно смешно видеть, как Шулем ездит на спортивном велосипеде, но я знал, что директор прав, и я действительно поступил правильно. Никто не догадывался, что это я рассказал, во всяком случае, так я думал. Следующие два дня прошли как обычно, но в понедельник, когда я пришел в школу, во дворе меня дожидалась Сиван.

— Послушай, Эли, — сказала она, — Шарон узнал, что это ты донес про велосипед, тебе нужно удирать отсюда, пока они тебя не поймали.

Я старался не показать вида, что испугался.

— Быстренько убегай, — сказала она. И я стал уходить.

— Нет, не туда, — она потянула меня за руку. Прикосновение ее руки было холодным и приятным. — Они зайдут в ворота, тебе лучше выйти через дырку в заборе, за сараями.

Я обрадовался, что Сиван так переживает за меня. Даже больше, чем испугался.

За сараями меня поджидал Шарон.

— И даже не думай об этом, — сказал он. — У тебя нет никаких шансов.

Я обернулся. Сзади стоял Гильад.

— Я всегда знал, что ты — салага, — сказал Шарон. — Но никогда не думал, что ты к тому же — сексот!

— Какого ты нас заложил, сволочь? — Гильад сильно толкнул меня, я отлетел у Шарону, и он тоже толкнул меня.

— Я скажу тебе, почему он заложил, — сказал Шарон. — Потому что наш Эличка — грязный завистник. Он смотрит на меня и видит, что я учусь лучше него, и что в спорте я лучше него, и что у меня есть девочка, самая красивая в школе, а у него, бедненького, еще прыщи не обсохли, и это ест его поедом.

Шарон снял кожаную куртку и протянул ее Гильаду.

— Ну вот, Эли, тебе таки удалось меня подставить, — сказал он, расстегивая ремешок своих командирских часов и пряча их в карман. — Мой отец думает, что я вор. В полиции чуть не завели на меня дело. И отличника я уже не получу. Теперь ты доволен?

Я хотел сказать ему, что все совсем не так, что это из-за Шулема, что он тоже был в команде, что он, как ребенок, плакал на День Катастрофы. Вместо этого я сказал: "Дело вообще не в этом… Вы не должны были красть у него велосипед, это было подло. Нет у вас совести". Когда я говорил это, голос у меня дрожал.

— Ты слышишь, Гильад, этот плакса Штинкер будет объяснять нам, что такое совесть. Совесть — это не закладывать товарищей, дерьмо! — сказал Шарон и сжал кулаки. — Мы с Гильадом сейчас научим тебя, что такое совесть, и при том самым убедительным способом.

Я хотел пошевелиться, побежать, поднять руки, чтобы прикрыть лицо, но страх сковал меня. Вдруг, неизвестно откуда, завыла сирена. Я совершенно забыл, что сегодня День Памяти[14]. Шарон и Гильад выпрямились. Я смотрел на них, стоящих как манекены в витрине, и весь мой страх вдруг исчез. Гильад, навытяжку, с закрытыми глазами и курткой Шарона в руке, показался мне большой вешалкой для одежды. А Шарон, со своим зверским взглядом и сжатыми кулаками, вдруг стал похож на пацана, который пытается копировать кого-то из крутого боевика. Я подошел к пролому в заборе и тихо и спокойно вышел через него. Я слышал, как сзади Шарон цедит сквозь зубы: "Мы это тебе еще припомним". Но он не сдвинулся ни на миллиметр. А я шел домой, огибая восковые куклы застывших людей, и сирена укрывала меня своей невидимой защитой.

Веселенькие цвета

Дани было лет шесть, когда он впервые столкнулся с "Еженедельным рисунком для ребенка". Детей просили помочь дядюшке Ицхаку разыскать пропавшую трубку и раскрасить ее в веселые цвета. Он нашел трубку, раскрасил ее в веселые цвета и даже удостоился приза, который был разыгран между участниками, давшими правильный ответ, — энциклопедии "Ландшафты нашей родины". И это было только началом. Дани помог Йоаву найти его собаку по кличке "Герой", Яэль и Билге — найти младшую сестричку, полицейскому Авнеру — вернуть пропавший пистолет, а резервистам Амиру и Ами помог с поисками их патрульного джипа. И всегда Дани тщательно раскрашивал найденные пропажи в радостные цвета.

Он помог охотнику Яиру отыскать затаившегося зайца, римским воинам — посадить под арест Иисуса, Чарльсу Мэнсону — найти Шарон Тайт, которая пряталась в спальне, Шуки и Зиву из ОМОНа (йуд. мем. мем.) установить местонахождение Герцля Авитана, не забывая при этом раскрашивать каждую находку в веселенькие цвета.

Он знал, что за спиной его называют доносчиком, но это его не волновало. Он продолжал оказывать помощь. Он помог Джорджи найти укрывающегося панамского партизана (нурьяга), нацистским солдафонам — схватить Анну Франк, братьям-румынам — сыскать отлынивающего от народа Чаушеску, и как всегда он окрашивал скрывающихся в бодрые цвета.

Террористы и борцы за свободу во всем мире пришли к мысли, что подпольная работа потеряла всякий смысл. Некоторые из них, от вящей путаницы и отчаяния, сами разукрасили себя в радостные цвета. И вообще, большинство утратило веру в возможность сражаться с судьбой, им предуготованной, и весь мир превратился в довольно-таки удручающее место. Да и сам Дани не очень-то был счастлив. Процесс поисков и раскрашивания больше не интересовал его, и он продолжал этим заниматься только в силу привычки. Кроме того, у него не было места для складирования семисот двадцати восьми экземпляров энциклопедии "Ландшафты нашей родины". Ликующими остались только краски.

ПРИМЕЧАНИЯ

1

Точнее, первого триместра — в израильских школах учебный год делится на трети.

(обратно)

2

«Зейде» на идише означает «старик».

(обратно)

3

Ахи — на иврите «мой брат».

(обратно)

4

Джонни Вокер — старинное шотландское виски. Цвет этикетки на бутылке меняется в зависимости от стоимости от красного до золотого.

(обратно)

5

В любом городе Израиля Вы непременно найдете улицы Элиэзера Бен Йегуды (знаменитого реформатора иврита) и Меира Дизенгофа (первого мэра Тель-Авива).

(обратно)

6

Суперфарм — сеть магазинов-аптек, где продают косметику, парфюмерию, предметы ухода за детьми, лекарства.

(обратно)

7

Акамол — знаменитое в Израиле лекарство — панацея от всего (парацетомол по-нашему).

(обратно)

8

«Дозорные Цаалы» (Цофей Цаала) — детская скаутская организация района Цаала, престижного района Тель-Авива. Цаала на иврите означает радость, ликование.

(обратно)

9

Дал — популярное индийское кушанье из риса под соусом.

(обратно)

10

День Искупления, Судный день. В этот день могут быть прощены грехи человека перед Б-гом, однако грехи перед ближними прощаются только людьми.

(обратно)

11

Ибрис /греч./ — горделивый и высокомерный вызов богам со стороны героев древнегреческой трагедии; надменность, высокомерие.

(обратно)

12

В иврите слова "рехем" (матка) и "рахамим" (милосердие) — одного корня. Прим. переводчика.

(обратно)

13

День Катастрофы (Йом а-Шоа вэа-Гвура) — День памяти Катастрофы и Героизма, отмечается в Израиле 27 нисана (между серединой апреля и началом мая), в годовщину начала восстания в Варшавском гетто 19 апреля (15 нисана) 1943 года. По всей стране в 11 часов утра в течение одной минуты звучит сирена и замирает вся страна.

(обратно)

14

День Памяти (Йом а-Зикарон) — День поминовения солдат, павших в войнах за Независимость Израиля, 4 ияра, отмечается накануне Дня независимости Израиля. В этот день в 11 часов утра по всей стране раздается сирена и останавливается весь Израиль — транспорт, производство, торговля — и наступают две минуты молчания. Все застывают по стойке смирно.

(обратно)

Оглавление

  • От переводчика
  • Толстяк
  • Стреляют в Товию
  • Один поцелуй в Момбасе
  • Твой человек
  • Доброе дело — один раз в день
  • Шрики
  • Восемь процентов от ничего
  • Глубокое удовлетворение
  • Грязь
  • Миланька
  • Добровольский
  • Сияющие глаза
  • Бени Багажник
  • Реммонт
  • Человек без головы
  • Тартар из лосося
  • Моя лошадка
  • Разница во времени
  • Моя обнаженная девушка
  • Бутылка
  • Экскурсия в кабину пилота
  • Мысль под видом рассказа
  • Теория скуки Гура
  • Грудь девушки, которой восемнадцать
  • Паамася
  • Младенец
  • How to make a good script great
  • Нерушимые правила
  • Рабин умер
  • Славная пара
  • Угол
  • Последний рассказ и все тут
  • Яон
  • Альтернативный путь
  • Бумеранг
  • Гулливер по-исландски
  • Ничто
  • Никто не понимает квантов
  • Ночь, когда умерли автобусы
  • Проблема Ибриса[11]
  • Чрево жизни
  • Трубы
  • Веселые цвета
  • Сирена
  • Веселенькие цвета
  • *** Примечания ***