62 [Олег Михайлович Куваев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


62



За стенкой на кухне всю ночь тренчала гитара. Тренчала те самые песни, что ходят в рукописных сборниках среди студентов и разного бродячего люда. На кухне наш физик переживал лирическое настроение. Повезло или не повезло, но попал человек в ледовую экспедицию и в данный момент находился на семьдесят первом градусе северной широты в крохотной гостинице забытого богом островного аэродрома.

В комнате летчиков могучим медвежьим рыком храпел первый пилот и тихо вздыхал и ворочался

пожилой бортмеханик. К командирскому рыку он, вероятно, привык, но мешала, мешала ему грустноватая ныть гитары.

По утрам бортмеханик встает раньше всех. Это его обязанность, его доля. Мы не видим и не слышим, как он встает, просто мы просыпаемся, когда его уже нет.

— Подъем, — говорит сонный голос дежурной. Она стоит на пороге нашей комнаты и говорит чуть слышно, но от этого просыпаются все.

Пока все молчат. Каждый что-то досматривает, досыпает, собирается с мыслями в теплом одеяльном мире. В соседней комнате заговорили пилоты. Пилоты встают легко. Это у них профессиональное.

Мы штатские люди. Каждый из нас творит сейчас постыдную молитву. Молитву о том, чтобы не было сегодня погоды. Только сегодня, только один день, чтобы весь его пролежать в кровати. Даже без книжки, просто так пролежать, отоспаться.

С этой робкой надежды начинаются первые утренние слова. Может, там дует? Может, нет никакой видимости? Ни вертикальной, ни горизонтальной. Или хотя бы одной из них.

…Каждый из нас каждое утро решает проблему: уладить все дела и сходить в столовку налегке, в ботинках и тренировочном костюме, или же сразу залезать в тяжеленные меха. Чтобы сразу, по-мужски и потом не копаться. Чаще всего мы решаем по-мужски, ибо это как-то мобилизует.

Недостойные мысли частично исчезают, когда

мы вываливаемся на улицу, чтобы пройти в столовую. На востоке чахоточной синевой светлеет полоска полярного рассвета. Едкий, как кислота, ветер снимает с лица остатки сна.

Застегивая на ходу куртки, в столовую один за другим входят летчики. Они проходили медкомиссию в соседней комнате. Они каждое утро перед вылетом проходят медкомиссию. Пульс, давление и та самая трубочка, которая хорошо знакома летчикам и шоферам. Давление и пульс — немаловажный для них вопрос. Весь экипаж — бывшие реактивщики, которых армейская судьба привела в запас, на гражданку, со сверхзвуковых пересадила на биплановое «такси» АН-2, 180 километров в час. Для тех, кто не может расстаться с небом, — это все-таки самолет.

По утрам летчики едят много. Это у них тоже профессиональное. Наши испорченные десятилетними тасканиями по общежитиям и ночными кофейными бдениями желудки с трудом привыкают к такому ритму и размаху.

По утрам на этом островном аэродроме кормят отменно. И с каждой минутой в столовой растет накал оптимизма.

— Сколько на сегодня? — спрашивает командир.

— Наметили десять.

— Километраж?

— Восемьсот двадцать.

— Сделаем, — говорит командир, — может быть, штук двенадцать сделаем сегодня.

Это утренний оптимизм. Вера в удачу грядущего дня. Сквозь забитое снегом двойное окно столовой доносятся методические пассажи мотора. Бортмеханик «гоняет газ».

Сегодня будет восемьсот двадцать. Вначале на север через низкие, черные — ветер на вершинах оголил камень — горы острова, потом на северо-восток, все дальше и дальше на северо-восток навстречу солнцу, и первая посадка, как только мы увидим солнце, потому что посадка на дрейфующий лед разрешается только при «взошедшем светиле», и к исходу дня, когда мы уже сделаем шесть или восемь посадок, мы немного отлетим на юг, а потом повернем на запад вдогонку за уходящим солнцем и будем гнаться за ним вплоть до черных островных хребтов.

На выходе из столовой мы расходимся. Летчики идут в АДС: радист к радистам, штурман за погодой, второй пилот за полетным заданием, командир за общеавиационными сплетнями и новостями. Мы идем в гостиницу за аппаратурой.

Физик наш спит утренним сном. Ей не летать, она девчонка, базовый вычислитель, или, если говорить по-научному, расчетчик. Она у нас ничего девчонка: знает песни в объеме студенческого общежития средней руки, играет на гитаре, чертовски много курит и любит говорить про индийскую философию. Все эти слабости нам подходят: песни, гитара, всегда есть запас сигарет, а философия тоже штука полезная.

Мы идем навстречу пассажам мотора к невидимому пока еще самолету, и цилиндры приборов покачиваются у нас в руках. Впереди на фоне рассвета маячат громадные от полярных курток фигуры пилотов. Рев мотора нарастает вариациями, как крик смертельно раненного зверя; задрожав на последнем пределе, мотор стихает.

Изнутри наш самолет похож на видавший виды цыганский фургон. К потолку привязана алюминиевая лестница. За лестницу заткнуты две пары валенок и еще одна гитара, вышедшая из строя: от мороза полопались струны. Спальные мешки и полярная палатка КАПШ-1 валяются в хвостовом отсеке. Вход в пилотскую кабину загораживают бочки с запасным бензином. Ящики, тюки и подрагивающие в такт гудения мотора цилиндры приборов. Приборы висят на растяжках, они боятся тряски.

В этой гудящей тесноте помещается девять человек. Кожаными идолами застыли в кабине пилоты. У них шевелятся только руки. Осторожно и неустанно. Бортмеханик, пристроившись у бочек с бензином, клюет носом. Бездумно постукивает пальцами радист в металлическом креслице. Под щитом радиокомпаса колдует над картой штурман. Одномоторный экспедиционный самолет АН-2 уходит в дрейфующие льды.

Нам лететь часа полтора до первой посадки. Розовый зев бензиновой печки гонит струю горячего воздуха, и, согретые, распаренные этой струей, мы дремлем, досыпаем полтора часа — последние часы сна в этот день.

Летчики полярной авиации называют нас обобщенным словом «наука». Но сейчас мы не наука: мы просто люди, призванные решать несложный комплекс тактических и технических задач. Это первый этап на пути к науке. Наши дни однообразны, как бильярдные шары. Разнятся только цифрами. Иногда вот в такие утренние часы самолетной дремоты дни эти кажутся потерянным временем. Но почему потом вспоминаешь о них ночами и каждый день лежит в твоей памяти детально четкой цветной кинолентой?

— Эгей! — негромко окликает штурман.

Мы пробираемся сквозь груду хлама к штурманскому столику. Сквозь проем пилотской кабины видно солнце. Сплющенный размытый край его оранжевой каплей лежит за синим пространством льда. Штурман ставит карандашом точку. Из кабины вопросительно выглядывает первый.

— Посадка?

— Посадка.

Мотор резко меняет обороты. Мы идем на снижение, на двухсотметровую высоту, высоту подбора площадки. Сейчас самолет начнет писать зигзаги: искать подходящую льдину. Остров остался у нас за спиной в двухстах километрах. Штурман уходит к пилотам, и у нас снова устанавливается дремотный покой. Поиски могут длиться пять минут, пятнадцать, может быть, полчаса, до тех пор, пока не раздастся слово: «Площадка». Это слово, как гальванический удар, вскидывает всех. Рука радиста плотно ложится на ключ. Не успев еще открыть глаз, бортмеханик тянет откуда-то из-за спины дымовую шашку.

«Прошу пеленг, прошу пеленг», — выстукивает радист. За многие сотни километров с материковых и островных станций к нам приходят цифры радиопеленгаторов. Это надо нам для привязки. Мы должны максимально точно знать, где мы находимся. Возвращается штурман.

— Как площадка?

— Да так, площадка, — пожимает плечами штурман.

— Координаты… — просит радист. И, взяв протянутую бумажку, выстукивает туда, где диспетчерская служба следит за нами: «Идем на посадку, идем на посадку, широта… долгота…»

— Шашку!

Бортмеханик на коленях ползет в хвост самолета и приоткрывает дверцу. Ледяная струя забортного воздуха тревожно врывается внутрь. Одна ступня бортмеханика плотно зацеплена за ножку ближайшего кресла, колено другой ноги придерживает дверцу. Руки кого-то из «науки» крепко вцепились в кожаные механиковы штаны. Страховка.

Резко и отрывисто гнусавит сигнал. Приготовиться!

Два раза гнусавит сигнал. Зажечь шашку!

Последний. Сброс!

Шашка исчезает стремительным комком, чтобы дымом своим показать направление и силу ветра. Белая плоскость льда наклонно наваливается на нас. Последний вираж. Механик уже в кабине. Рука его на секторе газа.

И в сотый раз слова инструкции. Всем к иллюминаторам, смотреть под лыжи. В случае воды или трещины громко крикнуть: «Вал!».

Самолет замирает в десяти метрах от зубчатой гряды торосов.

Мы стоим на коленях, сгорбившись над окулярами приборов. В светлом зрачке окуляра пляшет зеленая нитка маятника. Это пляшет сердце прибора — хитроумнейшее кварцевое чудо, сделанное руками единственных в своем роде дедов — стеклодувов. Сквозь лед и океанскую, толщу воды под нами зеленая нитка ловит сгустки материи в огромном теле Земли.

Нам все чертовски мешает! Затекла спина, и нельзя шевельнуться; мы забыли (о господи, в который уже раз!) шерстяные перчатки, и пальцы пристывают к металлу винтов; проклятое кварцевое чудо скачет, как в лихорадке, от незаметного человечеству покачивания льдины; неугомонный бортмеханик долбит все-таки льдину пешней, проверяя ее крепость, и каждый удар пешни взрывается в окуляре зеленой молнией; и мы спиной и глазами чувствуем, как переминается штурман, который, расставив длинные ноги, смотрит сквозь авиасекстант на свое долгожданное «светило». Бортмеханик боится, как бы не провалился под лед его подопечный, штурман проверяет привязку, а нам нужен покой, надо остановить зеленую черточку.

— Сколько у тебя?

— Четыре семьдесят.

— У тебя?

— Шесть пятьдесят две.

— Все?

— Все!

Мы влазим в алюминиевый холод кабины. Здесь наружная температура, ибо на стоянке печь не работает. Убирается подножка. Захлопнута дверь. Начинается взлетный диалог.

— Готово?

— Порядок.

— Заглушку убрали?

— А, черт! — Кто-то кидается наружу, и дверь снова захлопывается под непечатный речитатив командира.

— ГПК включал?

— Включал.

— Дай на меня.

— Есть.

— Курс?

— Семьдесят два.

Самолет снова проходит над льдиной, и снова радист выстукивает: «Прошу пеленг. Прошу пеленг». Это наша тактическая хитрость: на пеленгаторах тоже сидят люди, и они тоже могут ошибаться.

Мы постепенно оттаиваем под горячей струей бензопечки, и каждый шевелит губами. Мы считаем. Дрожащим мерзлым карандашом в тетрадях записаны абстрактные цифры замеров. Пока это просто цифры, они станут данными после длительных расчетных манипуляций, и, хотя это первая, амебная ступень по дороге науки, тактическая задача должна быть решена правильно.

Каждая точка аналогична предыдущей, и каждая отличается от нее. На третьей посадке попалась невероятно малая льдина. Мы искали ее минут тридцать среди разводий, каши торосов и синей обманчивой глади молодого льда. И потом, когда все было сделано, весь экипаж вымерял эту льдину шагами от края до края, и, когда уже все было вымерено, самолет долго, как раненый, кружился у края торосов, пока не развернулся так, что хвост чуть не касался зеленых глыб и впереди было максимально возможное на этой льдине пространство.

Мотор долго ревел, набирая обороты, и обороты были все выше и выше, хотя самолет стоял на месте; вот они дошли до того, что казалось, еще секунда, и все полетит к чертям, рассыплется на мелкие куски, но самолет рванулся и взмыл вверх почти вертикально.

Только теперь мы заметили, что сидели все это время затаив дыхание, как будто мы, а не пилоты вели борьбу за сантиметры пространства, и потом все, экипаж и мы, смеялись, возбужденные этой борьбой, и хлопали друг друга по спинам.

Самолет все шел на северо-восток, и, хотя берег был совсем далеко, здесь была гигантская полоса разводий и, как всегда, около разводий медведи. Они встречались привычно и часто, эти медведи, — желтые живые глыбы на ослепительном фоне льда. Заслышав гул мотора, они убегали, вытянув плоскую голову и тяжело мотая отросшей на заду шерстью.

За полосой разводий начались отличные поля, пригодные, наверное, для посадки ТУ-104. Оставалось совсем немного до крайней, очень интересной

для нас точки, и мы уже радовались, что все будет как надо, но именно здесь нас и поджидала маршрутная рядовая беда.

Откуда-то из-за океанских просторов со стороны Канадского архипелага пришел ветер, морозный едкий ветер. Не знаю уж, как в таком ветре сохранилась влага, но плоскости самолета стали покрываться инеем, и иней этот надежным тормозом держал самолет. Мотор грелся на пределе, но скорость упорно не желала подниматься выше 140, а потом упала до 130.

На посадке иней счищался с плоскостей обычной щеткой, какой метут пол, только она была на длинной ручке. Но в воздухе иней снова нарастал, и его опять счищали, и он опять нарастал. На все это шло время, драгоценное световое время работы.

Наконец командир сказал:

— Пора обратно.

Нам очень все-таки хотелось заскочить еще подальше, мы поспорили немного, но было ясно, что надо обратно. Мы уже давно работали с этими ребятами и знали, что если они говорят пора возвращаться, то это действительно пора, может быть, даже чуть больше, чем просто пора.

Ненавистные бочки наконец-то выкинуты на лед, и бортмеханик пауком ползал по верхней плоскости с заправочным шлангом в руках.

Мы прятались в воротники курток от жгучего ветра, но ветер все-таки пробирался сквозь цигейковый мех, а бортмеханику наверху было совсем плохо, так как он работал голыми руками и лицо и руки его были беззащитны, он даже не мог поднять воротник, потому что руки его были заняты. Бортмеханик, однако, не жаловался, и только видно было, как лицо и руки его наливаются пурпурной морозной тяжестью.

Солнце уже снова висело над самым горизонтом, оно было цвета остывающего металла и сплюснуто рефракцией в правильной формы овал. Темные тени шли от торосов, снег был чистейше синь. Казалось, от всего этого было тихо, тихо до невероятия, до боли в ушах. Может быть, человек, впервые открывший «полярное безмолвие», пережил вот такое, хотя в тундре в самую полярную ночь не бывает такой тишины и во льдах бывает редко, всегда есть шум ветра или хоть какой-то неизвестного происхождения шорох или шевеление. Может быть, это было особенное для нас место, мы никогда не забирались так далеко на северо-восток, а может быть, такое настроение нагнал злосчастный ветер.

Когда самолет был заправлен, мы поднялись, спустились немного на юг и погнались вслед за солнцем на запад. Очевидно, мы не совсем плохо за ним гнались, потому что на предпоследней точке оно висело все на том же уровне и было все такого же цвета остывающего металла.

Мы очень торопились с замером, и экипаж это понимал, никто не сходил на лед, чтобы не мешать чутким индикаторам приборов.

Только на пятой минуте командир открыл форточку и попросил с высоты:

— Ребята, давай побыстрее.

Наш оператор микронного размера движением спины ответил ему:

— Не мешай. Все понимаем.

Это была предпоследняя посадка. На последней, пока мы делали замер, солнце совсем уже село, и самолет взлетал в синих морозных сумерках, какие бывают в феврале на семьдесят третьем градусе северной широты.

Снова предстоял двухчасовой перегон и свободный народ дремал, сейчас уже от усталости. В кабине было темно, и только на пульте у пилотов адским пламенем светились циферблаты и индикаторы бесчисленных приборов. Медленно колебалась стрелка авиагоризонта, покачивались цифры магнитного и гирополукомпаса. От фосфорного сияния лица пилотов казались зелеными.

С островного аэродрома сообщили, что погода портится. Возможно, нам предстояло идти на другой аэродром через пролив… и штурман считал на линейке бензин и часы полета. Когда все было сосчитано, оставалось только лететь по курсу и надеяться, что погода не совсем испортится.

— Сколько будет с сегодняшними? — спросил штурман.

— Шестьдесят две, — сказал я.

Это были шестьдесят две посадки и разные маршруты, удачные, совсем неудачные и средние, вроде сегодняшнего. О них не расскажешь, как не расскажешь о щеке, обмороженной ветром с Баффинова моря, о позавчерашнем запоздалом возврате, когда сорвавшийся черт его знает откуда ветер кидал самолет в чернильной тьме бросками неровными и оттого тревожными. Руки штурмана нервно перебирали ветрочет, линейку, снова ветрочет. Слева были скалы и вершины островного хребта, справа море, и нельзя было отклоняться ни вправо, ни влево, чтобы не пропустить огни аэродрома и не врезаться в сопки. Каждый до боли в глазах вглядывался в иллюминаторы, и, когда показались огни аэродрома, кто-то радостно выдохнул: «Есть!»

На аэродроме не было подсветки на полосе для лыжных самолетов, и радист все стучал ключом, договариваясь с начальством. Еле различимые хребты уже плыли под нами, а радист все стучал и стучал.

Самолет с ревом пронесся над светлыми кубиками домов, и мы увидели незабываемое зрелище. Два ряда оранжево-красных факелов пылали, указывая полосу. Никогда в жизни мы не видали таких оранжевых огней и, наверное, никогда не увидим. Некоторые факелы гасли, от них шел оранжевый же дым, и было видно, как мечутся люди, зажигая новые.

К самолету подошла кучка людей. Среди них зябко ежилась наш физик. Видимо, девчонка ждала долго и самоотверженно.

Поземка мела по самое колено. Мы шли к огням аэропорта все, кроме бортмеханика, который, как всегда, остался около самолета.

Потом была сверкающая светом и чистотой теплая сытость столовой и блаженный перекур в комнате пилотов. Мы курили, развалившись на койках, и вспоминали всякую незначительную чепуху. Нам было хорошо всем вместе после длинного сегодняшнего дня.

Полнолицый приземистый командир довольно щурился, у него был вид добродушного домоседа, специально приспособленного для шлепанцев, но мы-то знали, как неутомимо деятелен бывает он, когда надо лететь.

Второй пилот, самый молодой в экипаже, красивый девчачьей реснитчатой красотой, расспрашивал нашего оператора о погоде в Коктебеле, откуда тот недавно прилетел. Прошлый год мы работали с ним на гидросамолете и он показывал «фокус» при посадке: мы закрывали глаза и не могли угадать, в воздухе самолет или уже бежит ПО поде.

Длинноногий носатый штурман, отличный рассказчик, специалист по подходу к женщинам и специалист своего дела, картинно подрагивая грифом гитары, наигрывал нашему физику какой-то цыганский романс.

— Сколько с сегодняшними? — спросил командир.

— Шестьдесят две, — ответил я.

— Понимаешь, — сказал он, и голос у командира вроде был виноватый, — понимаешь, если бы не этот иней.

Потом все стали укладываться спать, а мы со штурманом сели разрабатывать маршрут на завтра.

Мы прокладывали линию на карте теперь строго на север, к семьдесят четвертому градусу.

— Сколько возьмем, старик? — спросил он.

— Давай десяток.

— Может быть, двенадцать? Ей-богу, сделаем.

— Давай двенадцать.

Это была вера в удачу завтрашнего дня — дня, который придет с рассветом.

— Понимаешь, черт побери, если бы не этот

туман сегодня, — пробормотал командир, засыпая.




Оглавление

  • 62