Каменный пояс, 1977 (fb2)


Настройки текста:



Каменный пояс, 1977

В. И. Ульянов (Ленин) в Челябинске. Художник Сабуров А. П


«…мы вправе гордиться и мы гордимся тем, что на нашу долю выпало счастье начать постройку советского государства, начать этим новую эпоху всемирной истории, эпоху господства нового класса…».

В. И. ЛЕНИН

В СССР ПОСТРОЕНО РАЗВИТОЕ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО. НА ЭТОМ ЭТАПЕ, КОГДА СОЦИАЛИЗМ РАЗВИВАЕТСЯ НА СВОЕЙ СОБСТВЕННОЙ ОСНОВЕ, ВСЕ ПОЛНЕЕ РАСКРЫВАЮТСЯ СОЗИДАТЕЛЬНЫЕ СИЛЫ НОВОГО СТРОЯ, ПРЕИМУЩЕСТВА СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО ОБРАЗА ЖИЗНИ, ТРУДЯЩИЕСЯ ВСЕ ШИРЕ ПОЛЬЗУЮТСЯ ПЛОДАМИ ВЕЛИКИХ РЕВОЛЮЦИОННЫХ ЗАВОЕВАНИИ.

ЭТО — ОБЩЕСТВО, В КОТОРОМ СОЗДАНЫ МОГУЧИЕ ПРОИЗВОДИТЕЛЬНЫЕ СИЛЫ, ПЕРЕДОВАЯ НАУКА И КУЛЬТУРА, В КОТОРОМ ПОСТОЯННО РАСТЕТ БЛАГОСОСТОЯНИЕ НАРОДА, СКЛАДЫВАЮТСЯ ВСЕ БОЛЕЕ БЛАГОПРИЯТНЫЕ УСЛОВИЯ ДЛЯ ВСЕСТОРОННЕГО РАЗВИТИЯ ЛИЧНОСТИ.

ЭТО — ОБЩЕСТВО ЗРЕЛЫХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВЕННЫХ ОТНОШЕНИЙ, В КОТОРОМ НА ОСНОВЕ СБЛИЖЕНИЯ ВСЕХ КЛАССОВ И СОЦИАЛЬНЫХ СЛОЕВ, ЮРИДИЧЕСКОГО И ФАКТИЧЕСКОГО РАВЕНСТВА ВСЕХ НАЦИЙ И НАРОДНОСТЕЙ, ИХ БРАТСКОГО СОТРУДНИЧЕСТВА СЛОЖИЛАСЬ НОВАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ОБЩНОСТЬ ЛЮДЕЙ — СОВЕТСКИЙ НАРОД.

ЭТО — ОБЩЕСТВО ВЫСОКОЙ ОРГАНИЗОВАННОСТИ, ИДЕЙНОСТИ И СОЗНАТЕЛЬНОСТИ ТРУДЯЩИХСЯ — ПАТРИОТОВ И ИНТЕРНАЦИОНАЛИСТОВ.

ЭТО — ОБЩЕСТВО, ЗАКОНОМ ЖИЗНИ КОТОРОГО ЯВЛЯЕТСЯ ЗАБОТА ВСЕХ О БЛАГЕ КАЖДОГО И ЗАБОТА КАЖДОГО О БЛАГЕ ВСЕХ.

ЭТО — ОБЩЕСТВО ПОДЛИННОЙ ДЕМОКРАТИИ, ПОЛИТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА КОТОРОГО ОБЕСПЕЧИВАЕТ ЭФФЕКТИВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ ВСЕМИ ОБЩЕСТВЕННЫМИ ДЕЛАМИ, ВСЕ БОЛЕЕ АКТИВНОЕ УЧАСТИЕ ТРУДЯЩИХСЯ В ГОСУДАРСТВЕННОЙ ЖИЗНИ, СОЧЕТАНИЕ РЕАЛЬНЫХ ПРАВ И СВОБОД ГРАЖДАН С ИХ ОБЯЗАННОСТЯМИ И ОТВЕТСТВЕННОСТЬЮ ПЕРЕД ОБЩЕСТВОМ.

РАЗВИТОЕ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО — ЗАКОНОМЕРНЫЙ ЭТАП НА ПУТИ К КОММУНИЗМУ.

Из Конституции (Основного Закона) Союза Советских Социалистических Республик

60

Нам — шестьдесят.

                Завод и дом украсьте!

Нас праздник в

                       тесную семью

                                            собрал.

И троекратное «Ура»

                                народной власти

Провозглашает

                       батюшка Урал.

За нами в прошлом —

                                голод,

                                         пот и порох,

Но тем прочнее

                      крепость наших уз.

Да здравствуют народы,

                                   для которых

Великий Ленин

                       пестовал Союз!

ЛЮДМИЛА ТАТЬЯНИЧЕВА

БРИГАДИРЫ

Легендарных годов бригадиры

На плацдарме

Ударных работ,

Как гражданской войны командиры,

Вы вели нас в победный

Поход.

В телогрейках

И в чоботах грубых,

В цепкой глине,

В железной пыли,

Улыбались вы нам белозубо

И на подвиги

Первыми шли!

И сверкали кирки,

Словно сабли,

Осыпался кристаллами пот,

Но горячие руки

Не слабли,

А крепчали от тяжких работ.

…Ваши кудри давно поседели,

Но страна ваш задор узнает

В каждом

Смело задуманном деле

На плацдармах

Великих работ!

* * *

Звезд рождение

И сгорание.

Горы в утренней полумгле.

Весны поздние.

Зимы ранние

Выпадали на долю мне.

И дела выпадали строгие,

С их дерзающей новизной.

Выпадали года жестокие,

Покалеченные войной.

С юных лет

Жаркой вспышкою вымпела

Поднимала меня борьба,

Потому что судьба мне

Выпала

Продолжателей Октября.

Счастье

Мы не дробим на унции.

Я — счастливая!

Я горжусь

Тем, что пламенной Революции

Кровной дочерью

Прихожусь.

НИНА КОНДРАТКОВСКАЯ

СКАЗАНИЕ О НЕЗАКАТНОЙ ЗАРЕ

Доменщикам Второй Комсомольской печи Магнитки, продолжающим славные традиции старших поколений и кровно связанным с теми, кто ценой жизни утвердил власть свободного труда

Выйди в ночь — или настежь окно распахни:

Землю всю осветили Магнитки огни.

Приподняв небосвод широко на крыло,

Негасимое зарево ало всплыло,

И взойдя на века над Магнитной горой,

Пламенеет оно незакатной зарей.


А когда тут ширяли ветра да орлы

Меж Уралом-рекой и горой Ай-Дарлы,

В нелюдимую степь, далеко в ковыли,

Беляки на расстрел комиссаров вели.

— Стой! — конвою сказал офицер. — Развязать!

По саперной лопатке преступникам — взять!

Точно время засек по карманным часам

И делянку штыком ровно вычертил сам.

— Это ж смех — не лопаты!

— Не справимся, чать.

— И земли маловато на всех-то.

— Мол-чать!!!

— Мы ж на совесть молчали семь черных ночей,

Даже молча плевали в глаза палачей.

— Поработать охота в расстанный часок!

— Хоть землицы нам выдали скудный кусок,

Да ведь наша она, не чужая, поди, —

Тронь рукою — теплей материнской груди!

— Господин офицерик нас долго водил,

А последним жильем в аккурат угодил:

Нам бы тут, у Магнитной, закладывать дом

Не под вражьим штыком, а мирком да ладом.

Что тут будет — мы знаем, а вам не дано,

Потому что вам, гадам, каюк все одно.

— Ну, кончайте! — команда и тем и другим.

Комиссары запели торжественно гимн:

«Это есть наш последний…»

И кровь на губах.

Душно. С плеч посрывали ошметки рубах.

Спины по́том промыты, от боли чисты.

А на спинах — четыре каленых звезды.

И от этих пылающих мукою звезд

Встало алое зарево, будто на пост,

Кумачом полыхнуло в закатную дрожь —

Ни свинцом не собьешь, ни штыком не сдерешь.

— Пли!

Защелкали пули трусливо, вразброс.

«Это есть наш последний…»

В простор понеслось.

Офицерик ногами притаптывал ком,

И землица ворочалась под каблуком.


Молодая бригада в весенний буран

Дружно рыла для домны своей котлован.

— Эй, ребята, патрон от нагана пустой!

И останки побитых, и шлем со звездой.

— Что делать?

— Поглубже зарыть — и концы.

— Как зарыть?!

— Это ж красные, наши бойцы!

— Так ведь домну поставим — не бабушкин крест:

Разом — памятник, вечный огонь и оркестр.

Прогудела им домна могучим гудком,

Осенила их домна горячим венком.

В лихолетье сломила фашизму рога

И как символ труда стала всем дорога.

И стоит «Комсомолка» в бессменном строю,

Горновые на ней каждый день, как в бою,

И Магнитки металл, сотворенный в огне,

Чудотворным потоком течет по стране.


А священный огонь от рабочих высот

В дни торжеств молодежь до столицы несет,

Чтобы в праздничной чаше взошел его свет

В пламень ратных побед,

В пламень огненных лет.

И поныне горит над Магнитной горой

Негасимое зарево алой зарей,

И сердца комиссаров, как вечный заряд,

Бьются в доменной летке —

И в небе парят.

ГУДОК

Гудки заводские давно позабыты,

В легенду ушел металлический бас.

А помните? Вздрогнут бетонные плиты,

Шатнется от гула железный каркас,

Бараки гремят, как посуда на полке,

По жилам идет электрический ток,

А он заливается ровно и долго

Три раза, в три смены, наш верный гудок.

Широкий, густой, дружелюбный и властный,

Он всех одинаково за душу тряс:

И тех, кто намазывал булочки маслом,

И тех, кто обмакивал хлебушко в квас.

Мы все поднимались единым отрядом,

По мускулам сталь разливали басы,

И с нами большие начальники рядом

По этим басам проверяли часы.

Гудки замолчали.

          А вы замечали?

В предутреннем мареве, издалека,

Порой не хватает,

          как песни в печали,

Как «здравствуй» у дня трудового в начале,

Для всех одного — заводского гудка?

Как пушку, что в полдень палит над Невою,

Венчая времен величавый исток,

Хотелось услышать бы над головою

Наш голос единства —

рабочий гудок.

ВЯЧЕСЛАВ БОГДАНОВ

СТАЛЕВАР[1]

1

Над краем озерным и горным

Бела самолета спираль.

Уральское небо просторно,

Звучна родниковая даль.

По скалам, по взгорьям,

Долинам

Роса от восхода кипит.

И слышится клекот орлиный

И эхо лосиных копыт.

Деревья кудрявятся пышно.

И с терпким дымком пополам —

Заводов багровые вспышки

Текут по сосновым стволам…

И сосны разлапили корни

И ищут от кладов ключи…

Наш край напоен и накормлен

Дождями,

Огнями в ночи…

Колышется сеткой рябою

В пугливых озерах вода —

Наверное, где-то в забое

Никак не сдается руда…

В деревне,

Над речкою вешней

Восходный качается мрак.

И гул тракторов перемешан

С надрывистым лаем собак.

Петляют меж гор электрички,

Перроны утрами шумны…

Ведут города перекличку

На мирных дозорах страны.

И в деле огромном и малом

Народ лишь трудом говорлив…

О, край наш огня и металла,

Пшеничного поля разлив.

Алмазов игривые грани

И золота блеск мировой…

Шум речек в предутренней рани

И шепот травы луговой.

Пустеют карьеры и штреки,

И рудные горы к тому ж…

И лишь не исчерпать вовеки

Огонь человеческих душ.

Над блеском дворцов и алмазов,

Над шумом проспектов и рек

Из нашего дня,

А не сказок —

Рабочий встает Человек.

2

Город мой, возвышаясь огромно,

Смотрит вдаль широко и светло.

И ложится румянец от домен

На его трудовое чело.

Наречен он трудягой отроду,

Эту честь — мы ему сберегли.

От любого подъезда к заводу

И тропинки и думы легли.

И под небом уральским недаром,

Поднимаясь во всю красоту,

Он суровость обрел сталевара

И рабочую взял прямоту.

В тополином размашистом гуле,

Широтой напоен до пьяна,

Сохранил он в названиях улиц

Дорогие ему имена.

Мы, войною взращенные дети,

В комсомольские давние дни

Прописались на улицах этих

И свои засветили

                         огни.

И в зареве плавок,

В блеске белого чугуна

Нарождается новая слава

И другие встают имена.

День грядущий об этом услышит,

Нет до славы слепых и глухих…

И навечно в честь города впишет

Незабытых героев своих…

ЛИДИЯ ПРЕОБРАЖЕНСКАЯ

ПЛОЩАДЬ ПАВШИХ РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ

Памяти челябинских революционеров Д. В. Колющенко, М. А. Болейко, В. И. Могильникова, Т. Н. Тряскина, Ш. А. Гозиосского, зверски зарубленных белоказаками, посвящается

Ночь клонилась к рассвету,

Отступал полумрак.

Пьяный, с руганью дикой,

Вскинул шашку казак.

        Вот еще размахнулся.

        Чей-то вырвался крик.

        Кто-то первый под взмахом

        Зашатался, поник.

Кто-то грузно на землю,

Задыхаясь, осел.

Непокорно и дерзко

Кто-то песню запел.

        А домишки незрячие,

        В страхе окна прикрыв,

        Через прорези ставен

        Все смотрели на них.

Пряный запах полыни.

Лай надрывный собак…

Будто слышу все это.

Будто вижу все так…

        Я на Площади Павших.

        Обгоняя меня,

        Пробегают трамваи,

        Беззаботно звеня.

Барельефы погибших

Здесь, на фоне стены…

Вон мальчишки притихли,

Вдруг раздумья полны.

        Будто поняли сразу

        В этот утренний миг:

        Жизни отданы были

        За вихрастых, за них…

Солнце тени ночные

Гонит радостно прочь.

Только в сердце стучится

Та июньская ночь…

АЛЕКСАНДР ШМАКОВ АЗИАТ[2]

1

Многое тут напоминало ему родной Урал: такие же дремучие, нетронутые леса, густые, медвяные травы, сонные деревеньки, казавшиеся вымершими в полдневную жару. Не хватало лишь серебрящихся речек со стоячими в них хариусами.

Сюда Азиат добрался из Киева без происшествий. Теперь следовало перейти границу. Там новые явки, пароли… В Самаре его предупредили — участились провалы, надо быть архиосторожным.

…Поезд в Киев прибыл ранним утром. В полотняной косоворотке с вышитым воротничком, в пиджаке нараспашку, Азиат ничем не выделялся в шумном, набитом пестрой публикой зале третьего класса. Он отыскал свободное место, присел на деревянный диван, беззаботно откинулся на высокую спинку.

В Киеве предстояло Азиату разыскать Клеона, получить последние инструкции и маршрут. Это первое для него ответственное дело. Возможно, будет самым главным, какое в награду дает ему жизнь.

Чаще стали поскрипывать двери. Забеспокоились пассажиры. Азиат встал, вышел на привокзальную, булыжную площадь. В стороне от сутолоки, постукивая широкими каблуками поблескивающих сапог, степенно вышагивал городовой.

Азиат заскочил в пролетку, качнувшуюся на рессорах, и нарочито громко сказал:

— На Крещатик!

Он еще раз осмотрелся. Кажется, «хвоста» не было. И все же — надо соблюсти осторожность, быть полностью уверенным, что никого не зацепил, прежде чем идти на конспиративную квартиру.

Пока пролетка катилась по утренним улицам Киева, Азиат обдумывал предстоящую встречу с Клеоном. На всякий случай он попросил извозчика остановиться у гостиницы.

— Все занято-о! — пробасил швейцар, оглядев раннего посетителя.

— Не укажешь ли, братец, где свободные номера?

— Не могу-с знать…

«Лишняя проверка не повредит», — решил Азиат. Покинув гостиницу, он долго бродил по городу, заходил в кондитерские, посидел в чайной. Потом вышел на улицу. Он нашел нужный ему кирпичный домик. Кто-то на скрипке играл полонез Огинского.

Азиат постоял с минутку: не ошибся ли адресом? Но все как будто правильно. Он поднялся на крылечко и, как было условлено, постучал не в дверь, а в приоткрытое окно.

Скрипка умолкла. В дверях показался мужчина лет тридцати пяти, невысокого роста, броской внешности. Поглаживая коротко подстриженные усы, он непринужденно спросил:

— Вы к кому? — И продолжал незаметно рассматривать незнакомца.

— Можно ли видеть Клеона? — назвал пароль Азиат.

— Пройдите.

Мужчина посторонился.

Комната, скромно обставленная, была совсем маленькая, и чувствовалось, что жилец ее временный. На круглом столе, возле раскрытого футляра, лежала скрипка. И тут же — ноты. В углу стоял старый гардероб, в простенке — этажерка. Взгляд Азиата задержался на стопке книг и миниатюрной «Эйфелевой башне», видимо, чем-то памятной хозяину.

— Значит, это вы играли полонез?

Клеон согласно кивнул и поправил тонкими пальцами вьющиеся пышные волосы.

Азиат подошел к столу, тронул струны, прислушиваясь к их звучанию.

— Прекрасная скрипка.

— Итальянская, — заметил Клеон. Он шагнул к окну, быстрым взглядом окинул улицу и прикрыл створку. — Сохранилось клеймо «Ученик школы Страдивариуса». Я купил ее у бродяжки-музыканта в Италии. Даже футляра не имел, смычок укладывал на деку и перевязывал лентой. Осталась вмятина. Взгляните…

Азиат осторожно взял скрипку. Ждал, что хозяин начнет разговор о деле. Но тот не торопился. Указал на ноты. Пояснил:

— «Испанская симфония» Эдуара Лало. Популярное произведение для скрипки с оркестром. Скрипач-виртуоз. Сочинения его мелодичны и изящны по форме. Я играю с детства. А кажется, что никогда не сумею постичь до конца мелодию.

«Учитель музыки или оркестрант», — подумал Азиат, обратив внимание на подвижные пальцы красивой руки Клеона.

— Мне нравится, как исполняете Огинского.

— Вы музыкант?

Азиат пожал плечами.

— Скорее любитель.

— А вы знаете, что Огинский, будучи польским дипломатом, присоединился к Костюшко, поднявшему освободительное восстание против российского самодержавия, передал ему все свои личные деньги и государственные средства, и командовал одной повстанческой частью.

— Нет, не знал, любопытно… Ну, а кроме полонеза, он что-нибудь еще написал?

— Да. У него неплохой марш, несколько патриотических песен…

Азиату припомнилось, как в Мензелинске он устраивал домашние музыкальные вечера, а по существу, конспиративно встречались с товарищами по общему делу. И задумался, глядя на скрипку.

— Недавно я совершил «артистическое турне» по России, товарищ Азиат. — Он не сомневался, что перед ним «посланец Синегорья», о котором его известили самарцы, и решил перейти на деловой тон: — Будем знакомиться, Петр Ананьевич Красиков.

— Герасим Михайлович Мишенев, по кличке Азиат. А по паспорту Петухов, — он протянул Красикову паспорт.

— Знаю, хорошо знаю.

Петр Ананьевич справился, как доехал Герасим Михайлович, а потом осведомленно заговорил о работе уфимского комитета. Мишенев был рад, что встретил во всех отношениях чрезвычайно интересного человека, товарища, чуть старше его годами.

Красиков был членом Организационного комитета по созыву II съезда. Ему поручили переправлять через границу делегатов, едущих в Женеву.

— За кордоном не бывали?

— Первый раз. Жутковато.

— Мне тоже жутковато казалось, когда в Швейцарию ехал. Оробел, встретившись с Плехановым. Первый марксист России!

Петр Ананьевич стал обрисовывать Мишеневу дальнейший маршрут. Посоветовал, как лучше добраться до Женевы, как вести себя за границей. И наконец весело заметил, осмотрев его:

— Не годится. Еще бы сапоги дегтем смазать, чтоб шпики по запаху и ночью могли выследить. — Красиков достал из гардероба заранее приготовленную одежду. — Переоденемся на европейский манер…

Шляпа, рубашка с тугим стоячим воротничком, узкие, хорошо отутюженные брюки и ботинки сразу преобразили Мишенева.

— Ну, вот, теперь можно и дальше в путь-дорогу.

Петр Ананьевич назвал пункт переправы, сказал, к кому обратиться в Берлине.

…И вот граница. Азиат задержался у крайнего домика, крытого соломой.

— Эй, хозяин! — позвал он.

Створку окна открыл пожилой, рябоватый мужчина в расстегнутой холщовой рубахе, с взлохмаченной, куделистой головой. Он спросил, что угодно господину. Азиат показал рукой за деревню. Оконце закрылось.

Рябоватый мужчина не заставил себя долго ждать. Попыхивая трубкой, он внимательно осмотрел безлюдную улицу, вытер ладонью потную шею. Затем смерил деловым взглядом пришельца, чтобы прикинуть, сколько запросить. И не вынимая трубки изо рта, процедил:

— Пятьдесят рубликов.

Азиату показалось слишком дорого.

— А дешевле?

— Зачем торгуешься?

Он недовольно постучал трубкой по ногтю большого пальца, давая понять: рядиться не намерен.

Договорились: рябоватый доставляет его до ближайшей железнодорожной станции по ту сторону границы, покупает билет до Берлина, сажает в поезд и получает свои пятьдесят рублей.

— Пройди. Наше дело тоже опасное… — уже приветливее проговорил рябоватый и сам зашагал к воротам.

Азиат прошел в маленький дворик, усыпанный куриным пером. Немногословность проводника нравилась, холодная расчетливость настораживала. «Черт знает, что у него на уме?» Он нетерпеливо подождал, а потом спросил:

— Когда?

— Час настанет, пойдем.

И занялся бричкой, стал снимать колеса и смазывать оси и втулки дегтем.

Азиат задумался.

…Когда Герасим Михайлович собирался в дальний путь, все казалось куда проще, хотя понимал, что опасно. Вспомнил, как обнял плачущую Анюту, попросил не тревожиться за него, посидел, как принято, на дорогу.

— Береги себя, милый…

Анюта, припав к плечу мужа, скороговоркой прошептала: «Одолень-трава! Одолей ты мне злых духов: лихо бы на нас не думали, скверного не мыслили. Отгони ты чародея, ябедника, одолень-трава! Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всем пути и во всей дороженьке». Она произносила эти слова полушутя, но в душе хотела верить, что одолень-трава охранит Герасима, едущего в иные земли, от разных бед.

Герасим тихо рассмеялся.

— В пути-дороженьке мой заговор поможет, не смейся, — сказала Анюта и повторила: — Береги себя…

Он крепче прижал Анюту к груди, заверил: вернется целым и невредимым, одолень-трава поможет. Но, когда взял на руки Галочку и стал целовать ее, сердцем почувствовал, какой опасности он подвергается.

На вокзал его провожал живший по соседству Валентин Хаустов. Они шли через огороды, той тропкой, по которой Мишенев частенько хаживал в железнодорожные мастерские.

— Счастливый ты, Ульянова увидишь, — молвил Хаустов. — Всю правду из его уст узнаешь, а то тут говорят черт его знает что.

Он размашистым движением руки поправил кепку с замасленным козырьком. Серые глаза его сквозь круглые очки завистливо блеснули.

Они спускались с горы к железнодорожным путям. Посвистывали маневровые паровозы. Чуть дальше, на Белой, басили пароходы.

Мишенев сдержал шаг. Он залюбовался широкой заречной панорамой, далью пойменных лугов. На горизонте, справа, синели совсем далекие Уральские горы, быть может, те самые скалистые вершины, которые окружали поселок рудокопов, где начал он учительствовать. Все кругом было залито щедрым блеском летнего дня, и воздух — пропитан дыханием трав и садов.

— Что отстаешь? — спросил Хаустов.

— Скажи мне, отчего безбрежные дали всегда манят и волнуют человека?

— Красотища в них! Я тоже мечтам предаюсь, но за них надо бороться.

Мишенев и токарь Хаустов подружились этой зимой. Валентин возглавлял марксистский кружок в железнодорожных мастерских. Они читали вслух «Искру» и Коммунистический манифест. Собирались в Дубках — тут, в лесу, за складами братьев Нобель.

Хаустов пользовался уважением у рабочих. Он зарекомендовал себя как толковый, грамотный парень. Кружковцы знали, что он встречался с Лениным в Уфе, постоянно расспрашивали его об этой встрече.

…Поезд уже стоял у приземистого, длинного здания вокзала. Хаустов и Мишенев сбежали с крутого спуска к, рельсовым путям. Молча постояли. На путях тяжело дышали маневрушки, слышались рожки стрелочников.

— На станцию я не пойду, — Хаустов протянул жестковатую, горячую ладонь, крепко сжал руку Герасима Михайловича. — Счастливой дороги и благополучного возвращения, а за Анну Алексеевну будь спокоен…

Столько было вложено в эти слова веры и дружбы, что у Мишенева защемило сердце. Он с новой силой ощутил чувство ответственности за порученное дело, связанное с его заграничной поездкой.

— Спасибо, — проговорил он, — спасибо, дружище.

Искренность не любит лишних слов и заверений. Все уже было сказано, все понято.

После крепкого хаустовского рукопожатия Герасим Михайлович зашагал к составу, торопливо поднялся в вагон и сел на скамейку ближе к окну.

Уфа с высокого берега прощально глядела фасадами белоснежных и палевых домов.

…Окрик рябоватого вернул Мишенева к действительности. Он обернулся.

Видя, что тот заканчивает смазывать дегтем колеса, спросил:

— Скоро ли?

Проводник присел на телегу, закурил трубку и укоризненно покачал головой.

— Поспешишь, людей насмешишь, господин.

Мелькнула мысль: тянет, что-то тянет… Зачем?

Старшие товарищи по подполью учили Герасима конспирации: при посторонних на улице не раскланиваться с членами организации, не хранить их писем и фотографий, раньше, чем войти в явочную квартиру, удостовериться, на месте ли условные знаки, предупреждающие о безопасности.

Его учили и «заметать следы», если обнаружится слежка. «Очиститься» — значило уничтожить все, что могло попасть в руки полиции и повредить товарищам и общему делу. Или спрятать так, что и сам черт не найдет! Это была целая наука — необходимая и нужная для каждого вступающего на путь революционера.

Азиат усвоил ее. Пока судьба была к нему благосклонна. Он не провалил ни одного партийного задания. Не притащил за собой «хвоста». Ему везло, хотя у товарищей по подполью были и провалы, и аресты, потом суды и ссылки, наконец, побеги — и снова подпольная работа, составлявшая главный смысл их жизни.

Три месяца назад жандармам удалось напасть на след и арестовать организатора типографии «Девочка». Типография помещалась в подполье, где квартировала Лидия Ивановна Бойкова. Иван Якутов скрылся в Сибирь. Где-то он теперь и что с ним? Партийный комитет решил, — пока в городе, наводненном столичными филерами, зверствуют жандармы, — «Девочка» будет молчать. Прокламации стали печатать на гектографе. Так начался для них этот 1903 год.

Перед отъездом Мишенев успел с Лидией Ивановной отпечатать третий номер «Уфимского листка». Надо было сообщить о майском празднике в России, высказать отношение к убийству губернатора Богдановича, вновь напомнить о златоустовских событиях, злодеянии, свершенном над безоружными рабочими.

Бойкова была решительна и неутомима. Герасима Михайловича удивляла ее энергия. Видимо, много гнева накопилось в душе женщины, преждевременно поседевшей. Он ценил душевные качества Лидии Ивановны и перенимал у нее школу борьбы… Шли и будут идти на каторгу во имя этой борьбы.

Зло прищуренными глазами он скользнул по лицу рябоватого.

Но рябоватый ничем не выдавал себя. Все так же сидел на телеге и благодушно потягивал трубку. Однако вскоре на улочке показался провожатый, встретивший Мишенева на полустанке. За ним шли двое мужчин.

«Кто они и зачем здесь? Не ловушка ли?» — Азиат смахнул со лба капли пота, соображая, как лучше поступить ему.

В какие-то доли секунды в голове пронеслась вся поездка — от Урала до безлюдного полустанка в этом глухом лесу. Азиат как бы со стороны глядел на себя, стараясь увидеть допущенные промашки. Но повода в чем-либо заподозрить себя так и не нашел.

Он стал легонько насвистывать любимую песенку Анюты: «Нелюдимо наше море». Вот так-то лучше!

Провожатый, будто не видя Азиата, заговорил с хозяином:

— Петрусь, компаньонов нашел. Надо помочь…

Азиат мгновенно обвел глазами пришедших. Оба молоды, возможно, одногодки, ровесники ему, но не было видно, что они знали друг друга. Один из них — долговязый, в светлой косоворотке, перехваченной витым гарусным пояском с кисточками, в темных брюках, по-рабочему заправленных в сапоги, — твердо и решительно поглядел на Азиата.

«Этот не мог проходить через Клеона, иначе он был бы переодет по-европейски, — прикинул Азиат. — Значит, встреча с ним тут случайная».

Другой — ниже росточком, франтовато одетый, в белой рубашке с галстуком, — неумело держал пиджак и соломенную шляпу в согнутой руке. Лицо его, открытое, и добродушное, располагало, внушало доверие. «Этот, пожалуй, проходил через Клеона». Мишеневу приятно было вспомнить и встречу и короткий разговор с Петром Ананьевичем.

Рябоватый неторопливо слез с телеги, не спеша подошел к воротам и с той же, знакомой Азиату, категоричностью коротко бросил:

— Пятьдесят с носа!

Незнакомцы согласились.

У Азиата отлегло от сердца. Значит, эти двое тоже перебираются через границу. Компаньоны! Кто они?

— Удачи тебе, Петрусь! — сказал провожатый.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — кивнул Петрусь, направляясь в сараюшку.

Он вывел лошадь, охомутал ее и начал запрягать. А когда все было готово, обратился ко всем сразу:

— Полезайте в телегу…

И стал охапками таскать из сарайчика сено. Пояснил, что для верности спрячет господ. Сеном их укроет.

…Ехали долго. Нудно скрипел остов телеги, ныло тело.

А когда стало совсем невмоготу, вдруг воз перевернулся.

— Прячьтесь, — шепнул Петрусь.

Едва компаньоны скрылись в придорожных кустах, не понимая толком, что произошло, как к возу подъехал конный патруль.

— Что делаешь тут, Петрусь?

— Вздремнул малость, господин офицер, ну и попал в канаву…

Петрусь крепко выругался. Патруль загоготал и проследовал дальше. Рябоватый перекрестился, вытащил трубку, закурил.

— Пронесло… — сказал. — Выходи, господа.

Граница была позади. Лошадь бодро трусила по пыльной дороге, а вокруг стоял в знойной дреме ровный молодой березняк.

2

На Россию обрушилось бедствие. Газеты призывали «помогать голодающим». Лев Толстой открывал для народа столовые. Владимир Короленко создавал продовольственные отряды.

Ранней весной 1898 года в Мензелинский уезд прибыл первый такой отряд, и Анюта, которой мать всегда внушала сострадание к людскому горю, дежурила в столовой, где кормили истощенных детей и престарелых. Вскоре свела ее судьба с Герасимом. Они встретились на вечеринке. Анюта почувствовала, как застенчивый паренек, бедно одетый, неловко держался, и на следующий день пошутила над ним. Тогда он рассказал о себе. Отец его целыми днями трудился, чтобы прокормить шесть ртов. Ютились на полатях, спали под одним одеялом.

Посевы на арендованной у заводчика земле давали хлеба мало. Его не хватало до нового урожая. В зимнюю пору отец занимался извозом, за три гривны потом исходил, а все концы с концами не сводил.

Однажды он притянул к себе Герасима, поведал: барин Пашков выменял в Подмосковье три семьи на собаку и поселил хуторком в густолесье.

— Из крепостных мы, Гераська, заводские выселенцы. Оттого и жизнь наша собачья. Робишь — воскресного дня не знаешь, а все кукиш в кармане. Хоть бы ты у меня колосом поднялся, человеком стал…

Ничто так не запомнилось и не потрясло мальчишку, как этот разговор.

А в другой раз, отправив его в церковно-приходскую школу, отец сказал:

— Набирай ума, Гераська, выходи в люди. Может, тужурку с золочеными пуговками носить будешь…

Затаенной надеждой старшего Мишенева было увидеть сына мастеровым на заводе, делающим сковородки, чугунки, вьюшки.

И Герасим старался. Мечта о тужурке с золочеными пуговицами завладела и им. После окончания церковноприходской школы поступил в двухклассное училище большого села Зирган и закончил его с похвальным листом. Парнишка рос смышленым. Всем интересовался, отличался великолепным музыкальным слухом, организованностью.

— Учить дальше сына надо, учить, Михайло, — говорил старшему Мишеневу учитель. — Знаю, что трудно, но надо!

Он и помог Герасиму поступить в Благовещенскую учительскую семинарию. Здесь приобщился Герасим к книгам, ходившим тайно по рукам. Мечта о тужурке с золочеными пуговицами уже показалась смешной парню. В революционном кружке семинаристов он познакомился с политическими ссыльными Благовещенска, стал изучать нелегальную марксистскую литературу.

В 1894 году Герасим успешно закончил полный курс обучения в семинарии. На торжественном выпускном вечере, кроме «Свидетельства на звание учителя начального народного училища», Герасиму, преуспевающему в учебе, была еще вручена похвальная характеристика. Вручал ее сам директор семинарии. Он напутствовал выпускников до конца своей жизни быть верными святому делу просвещения и царскому трону.

С достоинством принял Герасим свидетельство, тисненное золотыми буквами, почтительно поклонился залу. Он, земский стипендиат, теперь будет ждать назначения на службу Губернской земской управой…

Жил Герасим на стипендию тяжеловато. Из дома помогали мало, изредка присылали туесок с медом, кусок сала, калачи. Всего этого не хватало. Приходилось с товарищами прирабатывать на речной пристани. Они таскали здесь мешки и ящики, разгружали лес и дрова. Тут всегда была суета. Вечно кричали и ругались матросы, пропахшие смолой и рыбой.

Обычно грузчики работали небольшой артелью. Под началом старшего они были спаяны чувством товарищеской выручки. Артель неохотно принимала новичков, но к семинаристам относилась снисходительно, разрешала приработать на срочных погрузках, когда не справлялась сама.

Не легко было таскать груз на «козе» — рогульках, прикрепленных к плечам широкими ремнями, обмотанными тряпьем. От непривычки болели ноги, руки, все тело будто разваливалось по частям.

Герасим крепился и старался не выказывать усталости. Он приметил: грузчики были сноровисты и выносливы, а самое главное — дружны. Рваные куртки, азямы, заплатанные штаны, грязные картузы, их угрюмо-потные лица — все это вызывало жалость к людям. Хотелось подарить им доброе слово, после которого у них стало бы теплее на душе. Он рассказывал байки, читал некрасовские стихи, иногда не без умысла, вставлял слова Чернышевского.

— Поднимайтесь из вашей трущобы, друзья, поднимайтесь, это не так трудно. Выходите на вольный свет, славно жить на нем и путь легок и заманчив…

— Красиво баешь, семинаристик, — отзывался хмурый старшой, — токмо твоими байками сыт не будешь. Спину под «козой» гнуть надобно…

— Живете вы, что вошь в овчине.

— Коли вошь сытно живет, семинаристик, так и вше позавидуешь…

— А что вы, не люди?

— Человеки мы, человеки…

Герасиму хотелось, чтобы Рахметов, которым он восхищался, полюбился и грузчикам. Во время одного из перекуров он пересказал содержание романа «Что делать?», прочитал наизусть страницы, запомнившиеся ему, и был доволен, когда уловил, что слова Чернышевского заставили их задуматься. Так в нем самом рождался революционер, а окружающая жизнь давала ему силы…

За назначением в школу предстояло Герасиму явиться в Уфу — губернский город. К великому удивлению, все сразу уладилось как нельзя лучше. Нужен был учитель в земско-приходском училище поселка Рудничного на Саткинском заводе. И он отправился в этот поселок рудокопов. Пожитки его были скромны — связка книг и скрипка в стареньком, ободранном футляре. Ее подарил зирганский учитель.

Мишенев сошел с поезда на тихой станции Бердяуш. Стояла подвода Саткинского завода, привозившая к поезду инженера. Герасим разговорился с возчиком, сказал, что назначен учителем в Рудничное.

— Выходит, к нам, — заключил тот и спросил: — А багаж-то где?

— Весь при мне, — немного смутился Герасим, — не нажил еще…

Возчик прочесал пятерней седую бородку.

— Так, значи-ит! — протянул он. — Сродственники тут, али нет?

— Никого нет.

— Небо с овчинку покажется. Не держутся тут заезжие. Неудобные места, глухие — леса, горы. Урема. Тяжело будет, быстро обарсучишься. Жизнь-то у нас — одна кривулина…

— Я не боюсь.

Старик глянул в приветливое лицо Герасима, усыпанное оспинками.

— Смел, погляжу. С карахтером…

Герасим уселся в плетеный ходок и тоже пристально поглядел на деда. Тот понравился. Первый человек, приветивший его в этом незнакомом краю.

— А вы давненько тут?

— Мы-то, тутошние. Отец рудокоп, дед рудокоп и дедов отец тоже руду добывал. Я полжизни на рудниках отмахал, токмо, когда покалечило в забое, на конный двор перешел. Теперича в кучерах при инженере состою. А родова-то наша по-улошному — шматы все…

— Шматы? — удивился Герасим. — Что же это за люди?

— Не люди, а одно горе. Прозвище-то прилепили бродяги. А за что опять? Рудокопы лапти плели, лапотниками были, — он тяжело крякнул. — Сплошная голь!

Старик смолк. Лошадь, что трусила рысцой, пошла шагом. Дорогу, взбирающуюся в гору, обступил густой лес. Казалось, чуток сверни в синюю темень и утонешь в вековых дебрях. Какое-то сумрачное величие!

— Звать-то вас как?

— Нас-то? — переспросил возчик, — Егоршей, а инженер Егором называют да еще по батюшке добавляют Иваныч. — Усмехнулся, весело тряхнул головой.

— А меня нарекли Герасимом, по отцу Михайловичем.

— Зычно нарекли! Значит, Герасим Михалыч.

И опять заговорил о жизни рудокопов.

Мишенев слушал его неторопливый рассказ и дивился ясности ума этого простого душевного человека.

3

Знакомство с Женевой началось ясным июльским утром. Выйдя из мрачного вокзала на площадь Корнаван, Герасим с маленьким саквояжем в руке пересек небольшой ухоженный скверик с подстриженным кустарником в форме шаров и конусов.

Корнаван окружали высокие дома с черепичными, крутыми крышами. По карнизам большими буквами были выписаны названия отелей.

Вдоль тротуара стояли экипажи. Восседая на высоких облучках, терпеливо ожидали пассажиров извозчики, поигрывая длинными кнутовищами. Их холеные лошади в нарядной сбруе, с выгнутыми коромыслами шеями, скорее напоминали цирковых. Вниз уходила прямая улица. В просвете ее проступали купы могучих каштанов и волнистая линия гор.

После шумного Берлина Женева показалась Герасиму тихой, располагающей к отдыху и прогулкам. Он стоял и внимательно изучал маршруты, слабо себе представляя тот, о котором ему говорил Петр Ананьевич. Он вслушивался в непонятный говор без всякой надежды уловить русскую речь. И вдруг совсем неожиданно до него донеслись спасительные слова:

— Извиняюсь, вы не русский?

— Да, русский.

Герасим бросился туда, где слышалась родная речь, боясь в толпе потерять этот счастливый для него компас. Он крикнул:

— Русские, русские!

Двое мужчин, элегантно одетых в европейские костюмы, обернулись. Герасим чуть ли не обалдел от удивления: перед ним стоял один из тех, с которым ехал в телеге Петруся. Но тот не подал вида.

— Впервые в Женеве? — спросил другой, смуглолицый, в кругленьких очках. — В каком отеле намерены остановиться?

Назвать отель Азиат не мог и, вспомнив, что ему нужно явиться в пансион мадам Морар на площади Плен де Пале, рискнул указать этот адрес.

— Нам по пути, — отозвался тот же смуглолицый и смерил Азиата поблескивающим взглядом. Густо заросший чернявой бородой, длинноволосый, он за внешность свою и медлительность в движениях был прозван товарищами медвежаткой.

Все трое сели в добротную коляску, и тотчас перед глазами поплыли кричащие вывески богатых женевских магазинов, витрины, прикрытые полосатыми тентами, окна с решетчатыми жалюзи. До пригорода Женевы — Минье езда показалась совсем не долгой.

Здесь аккуратненько выстроились небольшие домики дачного типа с крутобокими крышами из красной черепицы. Это исконное жилье швейцарцев называлось шале. В одном из таких домиков и поселился Герасим. Тут уже жили ростовские делегаты. Кстати сказать, и Сергей Гусев — тот самый, в кругленьких очках, встретивший его на привокзальной площади. Позднее они смеялись над тем, как познакомились.

— Я сразу понял, куда, зачем? Но разве об этом скажешь? Я тогда встречал киевского делегата.

Приехавшие в Женеву собирались в русском клубе. Здесь проводили свободное время делегаты, встречаясь за круглым столом, за чашкой дымящегося кофе. Гусев привел сюда новичков — Азиата и киевлянина Андрея, заглянул сюда и голубоглазый красавец Бауман со своей молодой женой, социал-демократкой, недавно прибывшие после побега из Лукьяновской тюрьмы за распространение «Искры» среди киевских рабочих. Понял скоро Азиат, что душой маленького общества был Гусев, умевший заражать товарищей весельем и шуткой. Но его любили не только за это. Гусев был смелый и бесстрашный человек. Он поднял стачку, провел демонстрацию в Ростове-на-Дону и под носом у полиции выехал за границу на съезд. Азиат понимал — ему грозила тюрьма.

Из русского клуба возвращался Герасим один. Он задержался на берегу Женевского озера, очарованный его красотой. Озеро перерезала лунная полоса. Она чуть тускнела, когда мягкая бархатная тень от облаков ложилась на воду. Ни яхт, ни яликов, ни рыбацких лодок не было. Ничто не нарушало ночной тишины. Слабые всплески почти невидимых волн еле слышно омывали влажный берег.

Герасим смотрел на озеро и дивился богатству красок ночного пейзажа, уходящего вдаль, к темным громадам Альпийских гор. Будто стоял перед талантливым полотном бессмертного художника. И так ему захотелось поговорить обо всем с женой. От нахлынувших чувств разрывалось сердце.

«Здорова ли малютка? — подумал он о Галочке. — Как все же хорошо, что Анюта меня понимает и помогает в подпольной работе». Мысль эта согревала и одновременно вносила тревогу о жене. Он живо представил, как должно быть сейчас тяжело одной с Галочкой, хотя был уверен, что Хаустов непременно поможет.

Он вспомнил, как она для него переписывала отдельные главы из работы В. Ленина «Что делать?». Ни Герасим, ни тем более Анюта еще не знали тогда, что книжку написал тот самый Ульянов, приезжавший в Уфу три года назад.

«По лесам или подмосткам этой общей организационной постройки скоро поднялись и выдвинулись бы из наших революционеров социал-демократические Желябовы, из наших рабочих русские Бебели, которые встали бы во главе мобилизованной армии и подняли весь народ на расправу с позором и проклятьем России. Вот о чем нам надо мечтать!» — зачитала ему Анюта вслух. Именно тогда пришло к ней решение встать на путь активной борьбы, пойти одной дорогой с Герасимом. Но Герасим оберегал жену. Сначала потому, что считал — она слишком молода — ей едва пошел двадцатый год. Потом Анюта готовилась стать матерью. А когда родилась Галочка — мысль на время сама по себе отпала.

4

Хаустов навестил Мишеневу. Анюта сидела у окна и читала. Рядом в кроватке-качалке спала дочурка.

— Ну и жарища-а! — здороваясь, заговорил он с порога.

Анюта подняла руку.

— Живете-то как? — спросил шепотом.

— На сердце тревожно, Валентин Иванович. Весточки нет.

— Вестей нет. Да и ждать нечего, сам скорее вернется.

— И то правда, — сказала Анюта. — Кваску не выпьете?

— С удовольствием. Духота страшенная. Видать, к дождю.

И пока Анюта ходила на кухоньку за квасом, Хаустов посмотрел на полочку с книгами, взял оставленную на столе и стал читать.

Вернулась Анюта. Наливая в кружку квас, спросила:

— Любите Некрасова?

Хаустов замялся. Хотел сказать, что стихи — праздное, женское чтение, но Анюта будто угадала его мысли, продекламировала:

Знаю: на месте сетей
                   крепостных
Люди придумали много иных,
Так!.. но распутать их легче народу,
Муза! с надеждой приветствуй свободу!

Хаустов выпил квас, сказал:

— Нам с Якутовым, Анна Алексеевна, любовь к книгам Надежда Константиновна привила… Хотите, подробнее расскажу.

Анюта присела к столу.

— Якутов у Надежды Константиновны выпросил Маркса. Читаем, значит, а понять не можем. Не по зубам нашим. А книжку-то возвращать надо… Якутов тревожится, как сказать Надежде Константиновне? Стыдновато вроде сознаться. Понес Якутов книгу и на всякие уловки-увертки пустился. Потом рассказывал, аж пот прошиб, лицо вспарилось. Смеялись мы до слез… Надежда-то Константиновна поняла все, покачала головой и дала другую книжку. Тоже политическую, но полегче, по нашему, значит, уму…

Хаустов смолк, а потом откровенно признался:

— Стихи-то, Анна Алексеевна, тоже, как Маркса, понимать надо…

На щеках Анюты обозначились ямочки. Она добродушно рассмеялась.

— Некрасовский стих весь на ладони.

— А может, в кулаке зажат, — Хаустов потянулся к кувшину, налил квасу, с наслаждением выпил и заботливо спросил:

— Ну что надо? Помочь чем?

— Спасибо, Валентин Иванович. Пока ничего не нужно.

Они долго сидели и непринужденно обменивались мыслями о своих товарищах по работе. Незаметно для себя Валентин Иванович начал рассказывать ей о Владимире Ильиче.

— Видел его, когда в Уфу приезжал. Но только я тогда совсем парнишка был. Слушал, что говорят, а многое не понимал. Собрались мы у Крохмаля. Якутов посмелее был, спрашивает: «А кто он, этот приезжий марксист?» — «Автор книги «Развитие капитализма в России», — пояснил Крохмаль. Мы с Иваном переглянулись: такой книги не читали…

— И Надежда Константиновна была? — перебила Хаустова Анюта.

— Да. Конечно. Она, казалось, все видела и примечала. Потом-то я узнал. Это жена — Надежда Константиновна. — Хаустов сделал паузу.

Хотелось правдивее передать свои впечатления.

— Говорил вроде бы о вещах очень серьезных, а все понятно… А потом пошла самая простая беседа. Ульянов спросил у Якутова, — не страшно, мол, будет бороться? Иван сказал: «Нам с Натальей никакая ссылка не страшна, нигде не пропадем. Руки везде прокормят». А Ленин ответил, дескать, руки-то рабочего везде прокормят. Но важно, очень важно о главной цели помнить, понимать ее… ведь новый мир надлежит построить!..

Потом Хаустов вспомнил, как жадно слушали кружковцы, когда он читал последний номер «Искры».

— Аж глаза сверкали. — И тут же доверительно сказал, что Лидия Ивановна обеспокоена, в Саратов прибыл транспорт с нелегальной литературой, и они не знают, кого послать. Нужен надежный человек. Валентин Иванович выразительно провел рукой ниже подбородка:

— Во-о как нужна нелегалка…

— А почему не поехать бы вам, Валентин Иванович?

Хаустов замялся.

— У меня тут дела, голова кругом пошла — не поймешь, что к чему.

В последние дни Анюта все чаще упрямо себе твердила: «Решай. Пора же!» И вот сейчас, слушая Хаустова, еще больше разволновалась.

— Валентин Иванович, за хорошую жизнь и свободу надо бороться каждый день, каждый час. Невыносимо сидеть дома. А сознавать это еще тяжелее…

Она хотела быть равной Герасиму во всем. Это было для нее теперь самое главное. Ее идеал — Вера Павловна из романа Чернышевского.

Лицо Анюты раскраснелось. Она сказала убежденно. Она верила в свои слова.

— Я съезжу. Я была в Саратове с Герасимом, знаю город, — с мольбой в голосе говорила Анюта. — Есть знакомые…

— Нет, нет! — вырвалось у Хаустова. Он уже ругал себя за «длинный язык».

— Я съезжу, — повторила она и так взглянула, что сказать уж нечего было Хаустову.

Где-то над рекой загремел раскатом гром. Вдоль улицы пронеслись хвосты бурой пыли. Проснулась дочурка.

Анюта подбежала к кроватке, взяла Галочку на руки, прижала к себе.

— Тебе нельзя, Анна Алексеевна. У тебя малышка.

— С Галочкой я и поеду. Меньше подозрений.

— Ох, и задала ты мне задачку, — покачал головой Хаустов, — на все четыре действия задачку!

Над Белой гремела гроза. Анюта крепче к сердцу прижимала дочурку, целуя ее в пухленькие щечки.

5

Владимир Ильич наклонился, протянул руку, пристально посмотрел на Герасима. Надежда Константиновна, стоявшая рядом, представила его:

— Азиат. Агент «Искры», помнишь, я рассказывала…

Припомнил, как писал Организационному комитету по созыву съезда, чтобы крупнейший рабочий район страны — Урал был представлен достойным искровцем. И только настойчивое требование, отправленное Надюшей в Самару, помогло: в списках участвующих появилась Уфа…

— Делегат Урала, — приветливо, с мягкой картавинкой сказал Ленин. — Из Уфы. Знакомый и милый город. — Он прикоснулся к плечу Азиата. — Дважды бывал в Уфе. Рассказывайте…

— Прежде всего, вам низкий поклон от Хаустова.

— От Хаустова? — Владимир Ильич прищурил узковатые глаза и посмотрел на Крупскую. — Запамятовал… — Он ладонью коснулся большого лба.

Герасиму стало неловко.

— Слушали вас с Якутовым…

Ленин всем туловищем подался вперед.

— С Якутовым! — повторил он и вопросительно посмотрел на жену. Лицо его сделалось огорчительным. Надежда Константиновна слегка улыбнулась:

— «Пульверизацией» Маркса хотел заняться. Брал у меня «Капитал» прочитать, чтобы популяризировать в своем кружке, а потом вернул книгу и признался — ничего не понял, не дорос до Маркса…

— Ну, как же, помню, помню! — радостно произнес Ленин. Он рассмеялся.

— Хаустов! Такой тихий молодой человек?

— Да, да! — выдохнул Азиат.

— Припомнил, Надюша, отлично припомнил. За спину Якутова все прятался. — Владимир Ильич резко повернул голову, доверчиво наклонился к собеседнику.

— Ну, как они чувствуют себя? Я об уфимцах самого отличного мнения. Здоровые и сильные люди, не так ли?

Азиат, благодарный Крупской за такую выручку, успел отметить, что Надежда Константиновна, в скромном своем платье с накинутой на плечи клетчатой кофточкой, напоминала учительницу Кадомцеву и располагала своей обыденностью. И Ленин, под стать жене, тоже был одет просто, по-домашнему, в темно-синюю косоворотку навыпуск. Она придавала его коренастой фигуре подчеркнутый «российский вид» и так не вязалась сейчас с чинным укладом швейцарского быта и с первой встречей, которую Азиат представлял совсем иной.

Герасим почувствовал себя раскованнее, свободнее.

Ответил с улыбкой:

— Уфимцы зло сделают, не каются, Владимир Ильич, добро сделают, не хвалятся. У дела стоят, руками жизнь ворочают. Измечтавшиеся люди о революции… о свободе.

— Сверхпохвально! Я за такую мечту.

— Главное, учатся в воскресных школах…

— У нас должны быть свои Бебели. Лучших рабочих обязательно вводите в комитеты РСДРП.

— А мы так и делаем, Хаустов связан с комитетом, много учится, а Якутов…

— Что с ним?

— Удалось скрыться. У нас ведь аресты были. Теперь где-то в Сибири…

Ленин задумался.

— Хороший и надежный товарищ!

Он чуть коснулся руки Надежды Константиновны.

Крупская согласно кивнула. Поправила гладкие волосы, аккуратно причесанные и собранные на затылке узлом.

— Такие на каторгу, на смерть пойдут! Он, кажется, так и сказал тогда, а? Много ли таких на Урале? В Сибири, России? — Ленин вскинул руку. — А кружки? Как работают кружки?

— Читаем «Искру», распространяем ее среди надежных товарищей, беседуем…

— Так, так! — подбодрил Владимир Ильич.

— Пропагандистские кружки действуют на заводах Миньяра, Усть-Катава, Белорецка.

— Не замыкайтесь на работе этих кружков. Нет ничего порочнее такой практики.

— Зачем же! Комитет организовал издание нелегальной литературы. Выпускаем газету «Уфимский листок». Вышло три номера. Только в Уфе напечатали и распространили сотни первомайских прокламаций. Они отосланы на заводы Златоустовский…

— Златоуст! — особенно мягко поспешил сказать Владимир Ильич. — Не бывал в городе… проезжал. Но наслышан о нем. Родич по матери жил там, врачевал рабочих… Да и детство матери моей связано с этим городом…

— Наши рудокопы прозвали Златоуст божьим урыльником, — сказал Азиат.

— Божьим урыльником, — рассмеялся Ленин.

И сразу же подтянулся.

— Простите, — он попросил подробнее рассказать о рабочих кружках. Владимир Ильич придавал огромное значение их деятельности и убежденно проговорил:

— Главная сила революционного движения в организованности рабочих на заводах, и только в ней! Каждый завод должен быть нашей крепостью.

Он стал торопливо излагать ближайшие и самые неотложные задачи.

Ленин то закладывал обе руки за поясок, то опускал в карманы брюк. Движения эти словно подчеркивали в нем избыток энергии.

Таким на всю жизнь и запомнился Мишеневу Ленин и тот домик, обнесенный палисадничком, где впервые увидел он Владимира Ильича.

Грушевые деревья протягивали через изгородь свои корявые и душистые ветки, все домики-близнецы на этой спокойной улице Сешерона были не высокие, запрятанные в зелени. Здесь, в рабочем предместье Женевы, Владимир Ильич мог свободно встречаться с делегатами, слушать их и рассказывать об обстановке в редакции «Искры», о своих спорах с Плехановым.

Все, что он говорил, было нужно, а самое главное — необходимо в работе, являлось школой. И слушать его было приятно, интересно, все покоряло в Ленине.

— Что же мы стоим? — спохватился Владимир Ильич. — Пойдемте на берег. Озеро особенно красиво в предзакатный час. Величественно прямо-таки!

Ленин быстро зашагал. Под ботинками с тупыми носками шуршал зернистый песок, поскрипывала мелкая галька.

Владимир Ильич был доволен разговором с уфимцем. Он внимательно слушал его, отвечал на вопросы.

— Были и продолжаются стычки, — Владимир Ильич потер рукой высокий лоб, — даже по тому, где лучше размещаться редакции «Искры» — в Мюнхене, Лондоне или Женеве, Но я предвижу на съезде сражения и по важнейшему пункту проекта Программы — о диктатуре пролетариата. Пошатнулся Георгий Валентинович. На его стороне Мартов и Аксельрод. Они не согласны с разделом о национализации земли… которую следует изъять у помещиков и отдать крестьянам.

— Весьма серьезное! — невольно вырвалось у Азиата. — А мы на местах не знаем…

— Наша общая беда, — согласился Ленин. — Четкие и ясные определения они пытаются подменять обтекаемыми формулировочками. И по национальному вопросу Программы приходится сталкиваться. Представители бунда стремятся к обособленности и полной самостоятельности. Как это ошибочно! Не может быть никаких искусственных перегородок среди пролетариев России, тем более, национальных… — Ленин резко махнул рукой, словно отрезал. — Все это грустно и неприятно сознавать, — Владимир Ильич тяжело вздохнул. — Словом, разброду хватает…

— Партийная борьба, она придает организации силу и жизненность.

— Совершенно верно, борьба! — живо подхватил Ленин. — Об этом замечательно сказал Лассаль. Но партийная ли борьба это? — И смолк, помрачнел, горько усмехнулся.

От Герасима не ускользнуло мгновенное изменение его сосредоточенного лица. Он понял, Ленину нелегко и непросто говорить об этом.

Чуть раньше Азиат узнал от товарищей в русском клубе, что в редакции «Искры» нет полного единодушия, но не допускал, что все зашло так глубоко. Ему говорили о разногласиях между Лениным и Плехановым. Георгий Валентинович не может понять и согласиться с тем, что русские рабочие изменились за годы его отсутствия в России.

— Мы считали Плеханова идейным учителем. А выходит, переоценили, — выразил свою мысль вслух Мишенев.

— Нет! — быстро возразил Ленин. — Плеханов сильнейший теоретик марксизма, но он оторвался от живого русского революционного движения, безвыездно сидит в Женеве, где нет настоящих рабочих. Докажите ему, что люди выросли. Нельзя жить старыми представлениями. Все течет, все изменяется.

«Да, конечно», — хотелось сказать Герасиму, но неудобно было перебивать Ленина.

— Заразите, пожалуйста, старика своим энтузиазмом…

В памяти всплыл яркий случай.

Однажды Ленин получил из Уфы в переплете романа Л. Толстого «Воскресение» заметку рабочего в «Искру», вложенную Надюшей, об участии в стачке мальчиков екатеринбургской типографии. Факт взрывной силы! На Урале бастуют подростки, не говоря уже о златоустовских рабочих…

Озеро было удивительно спокойно. Горы с лиловыми и фиолетовыми снеговыми шапками, как сказочные витязи в шлемах, гордо вскинули могучие плечи, выставили богатырские груди.

— Восхитительно! Не правда ли? — сказал Ленин и тут же заговорил опять о главном, чтобы делегат Урала понял его до конца: — Нельзя в борьбе щадить политических врагов. По кому-нибудь придется панихиду петь, как говаривал купец Калашников. Наша борьба есть борьба насмерть, — и неожиданно спросил: — Не кажется ли вам, что «Искра» стремится командовать комитетами, как утверждают здешние товарищи?

Ленин задумался. Лицо его волевое сделалось вдруг уставшим, глаза, только что блестевшие, погасли.

— А как можно добиться строжайшей дисциплины на местах другим путем? Твердость позиции достигается уверенным командованием… — сказал Азиат.

Владимир Ильич дружески взглянул на Азиата.

— Спасибо, товарищ! — И попросил: — Расскажите о себе, Герасим Михайлович.

Он умел слушать.

И как-то по-своему, склонив к собеседнику голову и немножко скосив глаза.

Его интересовало все. Он непрерывно спрашивал. Когда, казалось, разговор был закончен, Мишенев услышал вопрос:

— А сколько вам лет?

— Двадцать седьмой пошел.

— Впереди большая дорога. Важно, очень важно пройти ее прямо. — Ленин быстро повернулся к нему:

— Я рад, что познакомился и поговорил с вами…

Владимир Ильич спешно зашагал от берега. Герасим шел и думал обо всем, что услышал. Он представлял Ленина человеком долга, ведущим опасную жизнь ради будущего. Ее смысл — борьба за освобождение человечества от социального, политического и духовного рабства. Все слитно в нем, все едино. Хочется шагать в ногу с таким человеком. Приток сил, приток энергии ощущаешь в себе, слушая его.

«Что-то в нем рахметовское есть», — подумал Герасим и невольно вслух сказал:

— Побольше бы таких людей, как Рахметов…

Владимир Ильич, молчаливо шагавший, быстро повернул голову. Герасим не заметил этого движения.

— Чернышевского вспомнили?.. — неожиданно отозвался Ленин. И повторил: — Все-таки почему вспомнили Чернышевского?

— Люблю этого писателя. Он как душевный наставник сопутствует всюду.

— Кто из нас не увлекался Чернышевским? — вздохнул Ленин. — Я много раз перечитывал его книги и все новое открывал для себя. Его беспощадный полемический талант покорял и будет покорять многие поколения людей. Мы должны учиться борьбе у Чернышевского.

Владимир Ильич полуобернулся, посмотрел на Мишенева прищуренными глазами.

— А даму в трауре помните?

Герасим был захвачен врасплох. Он плохо помнил даму в трауре.

— Как же так? — удивился Ленин и тут же процитировал:

А юноша-воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит…

Жестом руки он подчеркнул звучность стихотворных строк.

— Это дама в трауре поет. Она зовет Веру Павловну, Кирсановых, Лопуховых в подполье. В этом же весь смысл. А вы не помните! Как же это так — не помните?

Герасим стушевался, не знал, что сказать.

— Не огорчайтесь! — успокоил его Владимир Ильич. — Теперь запомните. — И дружески рассмеялся.

6

Земское начальное училище, куда прибыл Мишенев, размещалось в низеньком одряхлевшем домике. Учительствовала здесь Афанасия Евменьевна Кадомцева, в прошлом выпускница Уфимской дворянской гимназии. Она помогла Герасиму устроиться с жильем, рассказала, чем надо заниматься, познакомила с людьми.

Строгая, одетая в темное платье с воротничком, сколотым брошкой, Кадомцева внешним видом своим не отличалась от учительниц тех лет. Однако рассуждения ее были далеко не рядовыми, и это почувствовал Мишенев сразу, в первый день их знакомства.

— Я столько лет отдала школе, сколько сейчас вам, — восемнадцать, — сказала она, — но вы покрепче меня. Успели начитаться запрещенной литературы в своей Благовещенской семинарии.

Проницательность ее удивила Герасима и расположила к откровенности.

— Да! — сказал он.

— Каждый выбирает ношу по себе, — улыбнулась Афанасия Евменьевна. — Цельные натуры стараются пронести эту свою ношу до конца жизни.

Она щелкнула крышкой часиков на бархотке, покачала головой.

— Как незаметно бежит время…

Они сидели на табуретках возле классного стола, заваленного учебниками и тетрадями. В небольшие оконца пробивался свет туманного ноябрьского дня.

— Трудно будет, — искренне звучал голос Кадомцевой, — но не отчаивайтесь. Рудокопы — народ тяжелый, темный, однако отзывчивый. Говорят, что Павел Васильевич Огарков, управитель наш, хлопочет о постройке новой школы.

Когда Герасим остался один, Кадомцева как бы в классе незримо присутствовала. Одобрительно кивала, удовлетворенно щурилась. Он знал, что ученики любили Кадомцеву, что сравнивают их. И Герасим мучительно искал пути к дружбе с ними, он был убежден, что ученики в учителе должны видеть прежде всего друга своего, наставника умного.

Случалось, кто-нибудь недомогал, он запрягал лошадь и увозил заболевшего к фельдшеру на поселок Тяжелого рудника.

А если — прогулка в лес, так уж обязательно поднимались на Шихан-гору, откуда четко просматривались синие, причудливо горбившиеся хребты, убегающие в разные стороны. Низко плыли белые облака. Иногда они задевали каменные скалы, и радости ребят не было границ.

Герасим брал скрипку. Все садились в кружок, пели песни про русскую старину и смелых людей, боровшихся за народное счастье. Эти песни он певал со своим учителем в Покровской школе. Натирая канифолью смычок, он наблюдал за ребятишками, нетерпеливо ожидавшими, когда зазвучат струны. Потом он записывал слова песни на песке, проигрывал мелодию. Те, кто уже умел читать, читали сами, а те, кто только знал алфавит, — запоминали слова.

Случалось, песни — «Вниз по матушке, по Волге» или шуточную, веселую «За три гроша селезня наняла» начинали подтягивать и рудокопы, если оказывались поблизости.

Кому взгрустнется малость от песни, кому она добавит удали для веселья, а кто и о нужде перебросится, о своей горькой и неприглядной доле шматов.

Сначала рудокопы относились к молодому учителю скептически. «Учителишка-то совсем парнишка супротив Афанасии Евменьевны. Ему в бабки играть бы», — перекидывались между собой. Но нравилось рудокопам: Мишенев не чуждался их, расспрашивал о жизни, всем интересовался, заступался, не лебезил перед рудничным начальством, а, как ерш, делался колючим, когда заходила речь о нужде.

Принимал участие Мишенев в праздничных игрищах молодых — играл в лапту, а с пожилыми, что со стороны глядели на веселье, успевал словом перекинуться.

Всего лишь три года провел в Рудничном Герасим, но революционная жизнь в Уфе, полная тревог и опасностей, не заслонила их. Именно в Рудничном ему захотелось помочь шматам, о которых услышал от старика-возницы, когда добирался от Бердяуша до Саткинского завода. Он мог бы теперь сказать, три года стремился нести рудокопам и их детям радость, внушать, что не за горами и для них новая, светлая, совсем иная жизнь.

А житье шматов было горькое… Бывало, спросит кого-нибудь из рудокопов, как живет, отвечает — нудно, батюшка, нудно. Хлебнуть не успеешь, а уж ложка в чашке скрипит.

Жил Мишенев у Дмитрия Ивановича — потомственного рудокопа, отменного мастера, которого попросту звали рудобой Митюха. Длинными, зимними вечерами разговаривая с молодым учителем, он дивился уму-разуму его. Брал все в толк, сомневаться не сомневался, а все же рассуждал:

— Башка-парень ты, Михалыч, сердобольный, заделистый, но когда она, жизня-то лучшая придет, меня на свете не будет. Не сулил бы ты журавля в небе, а дал бы синицу в руки.

И начинал рассказ о своей рудничной правде, как о тайне, полушепотом:

— Ночью-от пойди к Успенскому руднику. Не пойдешь! Жуть возьмет. Молотки стучат, мужики-лесники гогочут, свищут, и ребятишки ревут жалобными голосами. Кто там, думаешь, может быть? Не знаешь, голова! Дети-то урок выполняют. Там, родной, запороно полтораста живых шматовских детёв. На рудники сопляками отдавали…

Митюха говорил правду: работали дети на рудниках, пороли до смерти мальчишек за невыполнение «уроков».

— Пойди-ка ночью-от к Успенскому, с ума сойдешь, с тоски зверем завоешь…

Много ужасов видели синие горы! Разве можно было их забыть, не бередить людские души? И бередить надо, чтоб не забывали, как шматам тяжело жилось и живется.

— Темны были, темны, Михалыч. Учить вроде учили, но как? Дед Егорша, что привез тебя, подлинный шмат, а учился одну зиму. Научился фамилию царапать. А за лето разучился. Вместо росписи крест ставил. Такая грамота! Знали хорошо одно: на руде выросли, на руде и помрем…

И Мишенев не раз ходил к Успенскому руднику, спускался в забой, искал могилы, которые спрятали сотни безвременно загубленных жизней. Казалось, слышал детские стоны. Но то ветер свистел в отвалах пустой породы. Сердце сжималось от боли.

Герасим Михайлович поднимался на гору. На ней была ровная, зеленая площадка, а в центре возвышался утес, будто поставленный человеческими руками. Шматы называли его Шихан-горой. Здесь, наедине с синими далями, окружавшими Шихан-гору, Мишенев поклялся до конца жизни бороться за рудокопскую правду. По-иному поступить не мог.

После суровой и снежной зимы, когда щедрое солнце пригрело землю, зазвенели с гор ручьи, оттаяли людские души. Как скворцы весной, до Рудничного прилетели добрые вести. Сначала передавали их с опаской, а потом стали рассказывать смелее и громче.

А весна 1897 года шагала все уверенней, хотя суровая уральская зима обрушивала на нее свои последние снежные ураганы.

Митюха грудь расправил, приободрился. Однажды сказал:

— Весна-то ноне как полоснула! Разбушевалась…

Герасим, как бы не догадываясь, что имеет в виду Дмитрий Иванович, спросил:

— Приметы какие есть?

— Приметы хорошие, молва громкая идет. Не слыхал разве? Егорша судачил, рабочие бушевать зачинают на казенном заводе, златоустовском…

— И что же делают?

— Недовольничают. Порядки у ихнего начальства прижимистые.

— А в Рудничном?

— У начальников одни законы, Михалыч, в разинутый рот пряника не положат. Голова не болит от нашей нужды.

— И болеть, Дмитрий Иванович, не будет. Сытый голодного не разумеет.

— Вот кабы всем нам, Михалыч, обрушиться на эту нужду да беспорядки?

— Собраться надо, потолковать…

Незаметно наступило и лето. В прошлогодние каникулы Мишенев выезжал в родные места, встречался с товарищами по семинарии. Тянуло его к друзьям. В Мензелинске и Уфе жили политические ссыльные. В губернском центре они держались ближе друг к другу и составляли свою колонию. Все находились под гласным надзором. Однако это не мешало им встречаться, вести независимый образ жизни: терять-то им было нечего. Ссыльная жизнь в одном городе ничем не отличалась от ссыльной жизни в другом. Но в единении они чувствовали свою силу.

Мишенева тянуло к ним. Однако в этот раз он задержался в Рудничном. Хотелось сойтись с рабочими, услышать, о чем говорят эти побуревшие от пыли люди.

Глубокая и широкая рудничная яма освещалась солнцем только с одной стороны, другую окутывал мрак. Исполинской лестницей спускались уступы с верхнего края ямы и до самого дна. С раннего утра и до позднего вечера во всех углах рудника слышался стук кайл, шум отваливаемых глыб, топот лошадей, крики и брань рудовозов. В воздухе повисали густые облака пыли, дышать было нечем. Солнце накаляло камни, и в яме стояла изнурительная духота.

Даже в часы, когда рудокопы поднимались на край ямы, чтобы съесть принесенный в узелках скудный обед, рудник не смолкал. Штейгер заряжал динамитом выбуренные в твердых породах шпуры, и гулкие взрывы потрясали землю.

Герасим подсаживался к рудокопам, заводил житейский разговор.

— Горячая пора, выработка руды идет, — отвечал ему с бородатым лицом отвальщик Кирилыч.

— А заработки?

— Сытым не будешь с них, — пожаловался сутулый, обутый в лапти рудокоп, по прозвищу Ворона. Он похлопал себя по животу, подтянул домотканые портки:

— Урчит — от зараза его возьми, добавки просит, а бог и начальник не дают.

Взбудораженные рудокопы усмехнулись, оскалили желтоватые зубы.

— Ворона всегда пиявит, — заметил Кирилыч, — родился с чудинкой…

— Конторщики удержанья делают, шиш заместо заработка получаешь, — вставил другой. Он вытянул сжатую в кулак шершавую руку с набухшими венами: — А долги, как кила, растут…

Герасим чувствовал свое бессилие чем-либо помочь. А помочь надо было. Не могла же быть и дальше такой беспросветной, беззащитной их жизнь!

Мишенев попросил Ворону показать расчетную книжку. Тот полез за пазуху, вытащил грязную тряпку, развернул ее на коленях избитыми и огрубевшими пальцами.

— Погляди-ка, может, рупь — добавка к получке вылупится…

Герасим смотрел одну, другую, третью книжки и видел — удержания за припасы и аванс были, действительно, велики — рудокоп получал на руки рубль-полтора или совсем ничего, а долг за ним все прибавлялся и прибавлялся.

— Вот и рассуди по справедливости, Михалыч, — сказал Кирилыч и с горечью заключил: — Жить-то каково ноне, жить-то как? Без работы-то брюхо затоскует…

Донеслись глухие удары в железку.

— Брякают с обеда! — Кирилыч поднялся, пожаловался на ломоту в локтях и еще раз попросил: — Разберись, Михалыч, что к чему, помоги…

Рудокопы стали спускаться в яму. Вскоре забои наполнились обычным, неумолкаемым шумом, дребезжанием двухколесных тележек, называемых тут колышками, понуканием отощавших лошадей.

«Разберись, Михалыч», — повторил про себя Герасим. К нему обращались за помощью, надеялись, а он чувствовал себя бессильным. Растерянный перед натиском несправедливости, Герасим не знал, что ему следовало делать, с чего начать.

А яркое, палящее солнце высвечивало вокруг цепь гор с такой силой, что ближние гребни их и уступы различались, как морщинки на людских лицах. И небо, бездонное, молчаливое, было знойно и тихо. Из ямы клубилась едкая пыль, доносилось тяжелое дыхание рудника.

Герасим еще постоял немного и направился в контору. Надо было бы встретиться с Огарковым и поговорить. Павел Васильевич слыл среди начальства инициативным и толковым инженером-изыскателем, пользовался доверием рудокопов. Герасим бывал дома у Огаркова, заходил за свежими газетами, брал книги из его библиотеки, со вкусом подобранной из русских и европейских писателей.

Мишеневу навстречу шел Павел Васильевич. В фуражке с горным знаком и кокардой, с накинутой на плечи тужуркой с золочеными пуговицами, он был красив, полон силы и энергии.

«Должно быть, такую же тужурку хотел увидеть на мне отец, — подумал Герасим. — Не та стежка-дорожка моя». Сердце в груди встрепенулось. Встал перед глазами отец — заводский крестьянин. Лето для него проходило в работе на своем клочке земли, а зима на поденном извозе в Богоявленском заводе. Круглый год каторга. Отцовские барыши под стать рудокопским шишам. С нуждой не расквитаешься…

Огарков, подходя к учителю, поздоровался, снял фуражку, вытер вспотевший лоб платком.

— Жарища-то какая! А что там делается? — он указал на рудничную яму.

— Павел Васильевич, — сказал Мишенев с ходу, — объясните, пожалуйста, почему такие большие удержания с рудокопов?

Огарков пожал плечами.

— Я и сам удивляюсь. Доказываю управляющему, но он… — инженер развел руками. — Долги можно списать…

Он присел на один из крупных кварцитовых валунов, широко разбросанных у подножья Шихана. Прежде чем заговорить, он долго смотрел на плоскую южную сторону скалы, похожую на спину неведомого чудовища, обращенного к Успенскому руднику. Она была поката, поросла, словно шерстью, мхом и мелким, редким ельником. Северная же сторона представляла голую, почти отвесную стену, изрезанную глубокими трещинами.

Шихан походил на понурую человеческую фигуру и вызывал у Огаркова раздумья. «Словно какая-то могучая сила оторвала его от родного кряжа и ради шутки пересадила на голое место, — думал он. — И, очутившись в незаслуженном одиночестве, сердито повернулся к югу своей мохнатой спиной. Погрузился в вечную, не понятную людям думу».

— Есть у нас на приемке руды в пожог балансирные весы, — сказал он, — показывают всегда минимальный вес, на который установлены. Да, ми-ни-мальный! В забое не могут угадать, сколько же нужно грузить в колышку руды, чтобы она в обрез перетянула плечо весов…

Огарков выбросил вперед руку, как бы показывая плечо этих весов.

— И грузят колышку всегда с «походом». «Поход» обнаруживается, к сожалению, не здесь, а на заводах, где привезенная руда взвешивается с точностью до пуда…

Инженер взглянул на помрачневшего учителя.

— Наверное об этом скучно слушать?

— Наоборот, Павел Васильевич, продолжайте.

— Так извольте знать, Герасим Михайлович, количество руды, перевезенной в заводы, превышает числящуюся в пожогах процентов эдак на десять. Каково! Выходит, на каждый миллион пудов руды в пожогах излишек выражается в сто тысяч пудов! Чтобы наработать столько руды, заводоуправление должно было бы уплатить дополнительно 1200 рублей, а фактически не платит ни копейки…

— Это же грабеж среди белого дня, — вскипел Мишенев.

— Вопиющая несправедливость, Герасим Михайлович. Все ее понимают, никто ничего не делает. А этих денег хватило бы, чтобы погасить рудокопские долги…

Мишенев был возмущен. Взгляд его невольно остановился на Шихан-горе. С одной стороны она напоминала силуэт рудокопа, согнувшегося в напряжении, как бы поддерживающего головой обваливающуюся глыбу. С другой — выражала свирепый профиль Кирилыча, словно бы повторяла его просьбу: рассуди, мол, и помоги…

— Спасибо, Павел Васильевич, — сказал Мишенев. — Вы помогли мне нащупать главное, самое главное, без чего я многое не понимал.

Мишенев раскланялся. Он быстро стал спускаться в долину, обходя валуны. Место тут было открытое. Только кое-где росли одинокие, небольшие березки и редкие кусты рябины и черемухи. Огарков долго смотрел вслед ушедшему учителю и думал: «Таких жизнь выводит на прямую дорогу. Это так называемые полпреды рабочего класса».

7

Приметы весны и в самом деле оказались значительными. Рудокопы собрались на Шихан-горе, чтобы обговорить свои дела.

Мишенев вспоминал свой первый разговор с Кадомцевой о ноше, которую каждый берет по себе. Хватит ли у него силы для его ноши? Он волновался теперь от того, что чувствовал себя ответственным за тех, кто придет сюда. Понимал, сколь осторожно предстоит завести речь о листовке, полученной с оказией из Златоуста.

Листовку дал почитать Дмитрий Иванович. Рудокоп не сказал, что листовку передал вернувшийся из Златоустовского завода Егорша. Он ездил туда с Огарковым по казенным делам. Наслушался там Егорша рабочих, новостей набрался, а бумагу-то за пазуху спрятал. Передал ее кум из большой прокатной. «Увези-ка, — сказал, — нашим рудокопам, пусть почитают. Узнают о наших делах, может, голос подадут».

Герасим Михайлович понимал: он не одинок. Но пока еще не знал, кто направлял ее, подпольную, умело организованную связь. Догадывался лишь, что Митюха был ее надежным звеном.

Стоял удивительно солнечный день. Горные кряжи, могучие и безмолвные, четко просматривались в воздушной синеве, а она была до того густой и прозрачной, что резало глаза. Над безбрежными Уральскими хребтами, над древним Синегорьем, поднимались белые, казавшиеся снеговыми, облака, с легким пепельным подбоем. Когда облака скользили над Шихан-горой, по лужайке пробегала тень, и сильнее блестели каменные утесы, освещенные июльским солнцем.

Напрасно Мишенев волновался. Рудокопы дружно подходили. Поначалу нужный разговор не вязался. Все ждали, когда же заговорит учитель. Митюха — рослый, широкоплечий — почесал темно-русую, пушистую бородку, притушил самокрутку, посмотрел на Герасима.

— Зачинай, Михалыч, — попросил он за всех, — будь нашим руководом.

Мишенев окинул рудокопов волнующим взглядом, видел — ждут они его слова, надежды свои с этим словом связывают. И он глубоко вздохнул.

— Работа ваша тяжелая, все силы выматывает…

— Верно! — охотно отозвался Кирилыч. — Рубаха от пота не просыхает. Руда баловства не любит, ее ломать надо, выковыривать.

— А расценки? — спросил Мишенев.

— На рубаху и обутки едва хватает, — пожаловался Ворона. — Робим без прибытку, умрем без пожитку…

— Что и говорить! — поддержал Дмитрий Иванович. — С большой семьей, ну, просто невозможно — сплошная нужда да беда.

И поочередно рудокопы загудели:

— Придет получка, а получать-то нечего, один пустодым.

— То обсчитают, а то оштрафуют. Начальство наше порядливое, готово с потрохами сшамкать.

— Не жизнь — одна маята шматовская…

— Еда тоже — хлеб с квасом да редькой. За смену-то так ухайдакаешься, едва ноги волочишь.

— Скоро совсем протянем, — как бы подытожил Егорша, сидевший поодаль от других и потягивающий трубку.

— Рано о смерти думать, Егор Иванович, надо за жизнь бороться, — подбодрил его Мишенев. — Разве лучше живут рабочие Златоустовского завода? Там не собираются протягивать ноги, там поднимают руки и борются за свои рабочие права. Там бастуют, устраивают стачки…

— Настачишься, с голоду совсем подохнешь, — протянул опять Егорша.

— А наше рабочее товарищество зачем? — спросил Митюха и вдруг заговорил сам о златоустовских рабочих, будто побывал у них, все своими глазами повидал, сердцем перечувствовал.

— Завод-то, сказывают, вымер, как занорыш в жиле — пустой. Все рабочие, даже с семьями, на покос ушли, живут на заимках. Тяжело им, правду не утаишь, — голодают, сидят на грибах, кореньями всякими питаются, но слово свое держат. На уступки не идут и не пойдут, — и, обратясь к учителю, попросил: — Прочитай-ка, Михалыч, что пишут товарищи-то.

Герасим, сидевший на сером камне, встал, снял фуражку, достал из-за подкладки листовку, бережно развернул ее. На него сразу устремились молчаливые и сосредоточенные взгляды рудокопов, вдруг притихших и нетерпеливо ожидающих.

— Товарищи рабочие! — начал спокойно Мишенев. — Вы уже убедились, как заботится об нас разное начальство. До тех пор, пока мы слезно просили начальников о своих нуждах, они не хотели с нами даже разговаривать как следует. Теперь же, когда мы стали настойчиво требовать того, что нам нужно, мы кое-чего уже добились. Потребуем же теперь на всех заводах, — Герасим Михайлович повысил голос, — вырешения наших вопросов.

Он стал перечислять требования, изложенные в листовке. Никто не шелохнулся, не перебил его. Все старались вникнуть и понять что-то важное и значительное в их жизни, а поняв, запомнить справедливые требования златоустовцев к начальству. Каждый принимал листовку так, словно говорилось в ней об их же подслушанных горестных раздумьях над своим нелегким рудокопским житьем.

— Товарищи! — продолжал Мишенев читать. — Ради самих себя, ради своих жен и детей, подумайте, насколько важны поставленные здесь вопросы. И дружнее все вместе идите и боритесь за свое освобождение от новой крепостной зависимости и за лучшее человеческое существование!

Герасим Михайлович обвел взглядом молчавших рудокопов.

«Значит, дошло до сердца, раз молчат, насупились, — решил он. — Не теперь, так потом поймут: иначе жить надо…»

8

Здесь, в Швейцарии, глубже понял Герасим Михайлович: прочная ниточка отсюда до Уфы тянется. Припомнились первые знакомства и сближение с уфимскими «политиками». Это были Крохмаль, Свидерский, Цюрупа — служащие губернской земской управы, доктор Плаксин, супруги Гарденины и Покровские, высланные в Уфу, кто по делам социал-демократических организаций, кто за участие в студенческих демонстрациях или причастность к рабочим пропагандистским кружкам. Они были вполне подготовленными марксистами, имели связи с центром и заграницей. Нелегальная литература вызывала оживленный спор и суждения. Она доходила в российскую глушь. Первая русская марксистская организация — группа «Освобождение труда», в состав которой входили Г. В. Плеханов, П. Б. Аксельрод, Л. Г. Дейч, В. И. Засулич и В. Н. Игнатов — своими основными задачами и объявила распространение марксизма, критику народничества, разработку важнейших вопросов русской общественной жизни с точки зрения марксизма и интересов трудящихся России. Отчетливо помнит Герасим. В небольшой холостяцкой квартире Крохмаля, в двух комнатах, заставленных книгами, собрались почти все уфимские марксисты.

— Наш товарищ с Бакальских рудников, — представил его Крохмаль.

— Мы очень мало знаем о рудничных рабочих, а знать надо, — сказал Александр Цюрупа. Восточного типа лицо с маленькими усиками было чисто выбрито, сквозь очки в аккуратненькой оправе на Мишенева устремились острые глаза.

— Я только присматриваюсь к рудокопам, — поспешил предупредить Герасим Михайлович.

— Мы все начинаем с этого… — снова послышался голос Цюрупы. — Нам надо знать, друзья, Усть-Катав, Миньяр, Златоуст — очаги революционного пожара…

— Да-а, тут, именно тут, — перебил его Крохмаль, слегка заикаясь, — рабочие поднимут свой голос, ударят в набат на всю Россию… Уже есть предвестник — стачка на казенных заводах. Листовки златоустовских рабочих — первая ласточка г-грядущей бури!

Виктор Николаевич Крохмаль имел почтенную внешность. На нем был нанковый костюм соломенного цвета, придававший особую интеллигентность.

— Д-дошла ли листовка до рудокопов? — обратился Крохмаль к Мишеневу.

— Читали!

— И к-как? — добивался он обстоятельного ответа. — Листовка златоустовцев п-порох, товарищи! — Мишенев тогда заметил, что Крохмаль не допускал возражений.

— Обилие аргументов делает книгу оружием в политической борьбе с самодержавием… — Это он говорил о книге В. И. Ленина «Развитие капитализма в России», полученной из центра.

Крохмаль с похвалой отозвался об ее авторе как о смелом человеке, умело оперирующем магической силой фактов и цифр.

— Ильин делает далеко зовущие выводы! Я уверен, он будет восходящим светилом русского марксизма…

— Позвольте, а Плеханов, Георгий Валентинович Плеханов? Как можно-о? — протянул Свидерский и тут же процитировал в его защиту высказывание одного политика, хотя тоже был покорен научной основой книги Ильина, рассматривающей процесс формирования общественных классов, диалектику развития русского общества.

— Кто он, Ильин? — поинтересовался Свидерский. — Очень важно отметить другое. Если Маркс превратил социализм из утопии в науку, то Ильин, — он сделал ударение, — дает нам, русским социал-демократам пример того, как нужно и необходимо самостоятельно разрабатывать теорию Маркса…

Свидерский говорил подчеркнуто книжно, чуточку гордясь своей начитанностью. Он повысил голос:

— Однако властителем наших дум является Георгий Валентинович.

Сергей Гарденин, бывший студент Военно-медицинской академии, высланный из Петербурга за участие в двух демонстрациях, удивленно повел плечами: он, вроде бы, знал столичных марксистов, но кто написал «Развитие капитализма в России», назвать не мог.

— Думается, не столь уж важно знать, кто он, автор, к-куда важнее отметить, н-нашему полку п-прибыло, — проговорил Крохмаль. — В книге п-правильно охарактеризована и горная промышленность, верно по-показано состояние рабочих Урала… Я смею это удостоверить…

Вскоре сбылась мечта Герасима: он прочитал книгу Ильина и поразился стройности доказательств и смелости выводов. Ильин нещадно бичевал экономистов, добивал народников, повергал в прах легальных марксистов. Он был глубоко убежден: экономическая борьба без свержения царизма не решит главного, что волнует рабочих.

«Что волнует рабочих?» — спросил себя Герасим и вспомнил Дмитрия Ивановича. Он бы ответил так: досыта еда, жилье, грамота. А как скорее получить эти блага? За них надо бороться и только вместе — рука об руку. Рабочие уже поняли силу единения. Совсем рядом с Рудничным бастовали рабочие Юрюзанского, Усть-Катавского, Златоустовского заводов. Они выставляли свои требования и добивались их выполнения.

Уфимские товарищи посоветовали Мишеневу переехать в губернский город. Этот переезд совпал с его женитьбой. Анюта обрадовалась счастливому случаю, и Герасим навсегда расстался с Рудничным…

9

После встречи с Ульяновым, Герасим стал чаще бывать в партийной библиотеке Куклина: он решил перечитать «Искру», восстановить в памяти события последних лет, глубже понять то, о чем говорил Ленин.

С каким-то особым, открывшимся только теперь смыслом, он воспринял передовую статью «Искры», в которой шла речь о насущных задачах рабочего движения, и выписал в тетрадочку самые сильные места.

«Социал-демократия есть соединение рабочего движения с социализмом, ее задача — не пассивное служение рабочему движению на каждой его отдельной стадии, а представительство интересов всего движения в целом…»

Он отчеркнул двумя жирными чертами те слова и сказал себе: «Вот этим и должны заниматься все мы на местах, не спорить, не разрывать рабочее движение по кускам, применительно к теоретическим школам и взглядам. Эту единственно правильную линию разделяли когда-то Плеханов и Мартов. Почему же теперь они изменили курс?» — Герасим перечитал то место и переписал к себе в тетрадку:

«Перед нами стоит во всей своей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящие лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее, если все силы пробуждающегося пролетариата соединим со всеми силами русских революционеров в одну партию, к которой потянется все, что есть в России живого и честного».

Герасим задумался. Разве мартовская стачка златоустовских рабочих не являлась таким доказательством? Рабочие выступили против введения расчетных книжек, диктовавших кабальные условия, ухудшающие и без того их тяжелое положение. Златоустовцы забастовали. Они потребовали сохранить прежние условия.

Герасим отчетливо помнил, как по заданию Уфимского комитета выезжал в Златоуст. Он должен был поддержать справедливые требования рабочих. Но было уже поздно. Оружейные залпы прогремели. Арсенальная площадь обагрилась кровью. Убитых отвозили в мертвецкую, развозили по домам, тяжело раненых — в больницу. Когда солдаты Мокшанского полка, стрелявшие в рабочих, возвращались в казармы, детишки бросали в них обледенелые комья снега, женщины кричали им вслед проклятья, оглашая улицу плачем. А потом были похороны на Уреньгинском кладбище. Расстрелянных рабочих провожали в последний путь товарищи. Над кладбищем разносилась траурная песня:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу…

Потрясенный увиденным, Мишенев возвратился а Уфу. В подпольной типографии «Девочка» была отпечатана гневная прокламация: «Бойня в Златоусте».

«Златоустовцы мало говорят, зато много делают, — снова вернулся к этой мысли Герасим, просматривая подшивку «Искры». — Пробьет час, и все разлетится от их ударов в прах».

Вспомнилось, как задолго до этих событий, на квартире Крохмаля, шел разговор о листовках златоустовских рабочих, об уральских заводах — очагах революционного пожара. Златоуст, действительно, стал очагом революционного пожара, а голос восставших рабочих прозвучал набатом на всю Россию.

Теперь, когда есть опыт, важнее всего не ослаблять борьбу, а организовывать ее дальше.

Герасим закрыл глаза от ярости, охватившей его в этот момент, исступленно и неистово повторил: «Разлетится, разлетится, разлетится!» — И почти зримо представил, как Владимир Ильич, говоривший ему о борьбе, ведет пробужденный пролетариат на штурм этой самой крепости в России.

В библиотеке Герасим просиживал с утра и до позднего вечера. Ему по-новому раскрыли смысл борьбы книги, которых не было в Уфе, вооружили его прочными знаниями, которых ему не хватало.

Поужинать он обычно забегал в кафе «Ландольт» — уютное и располагающее одинаково к беззаботному отдыху и деловым встречам. Оно находилось в университетском квартале. Говорили, по вечерам в кафе можно было встретить Плеханова. Он жил в этом же доме. За час до сна заходил выпить кружку пива. Азиат не встречал его здесь. Ему хотелось увидеть Георгия Валентиновича, и, если не поговорить, хотя бы посмотреть на него, властителя дум русских революционеров.

Здесь бывали многие делегаты. Они рассаживались кучками за длинными массивными столами на дубовых скамейках, стоящих вдоль стен, обшитых светлым деревом.

С потолка и со стен лился помигивающий электрический свет от лампочек, пучком собранных в люстрах и бра. Тут, за чашкой горячего кофе, можно было увидеть людей с газетой в руках, иногда увлеченно дочитывающих книгу или ведущих записи в тетрадях. Чаще других тут можно было встретить студентов Женевского университета.

В один из вечеров, после ужина — по-швейцарски приготовленных сосисок с кислой тушеной капустой и двух кружек пива, — Азиата охватило благодушное состояние. Не хотелось ни о чем серьезном думать, а только наблюдать за людьми, угадывать их профессии.

В этот самый момент в кафе зашел модно одетый мужчина, важно вышагивающий и присматривающий удобное место за столом. Азиат сразу узнал в нем Крохмаля. Они не встречались со времени его отъезда в Киев.

— Виктор Николаевич! — окликнул его обрадованный Азиат. — Сколько лет, сколько зим!

Азиат быстро поднялся из-за стола.

— Вот так в-встреча-а! — Крохмаль протянул руку и присел рядом на тяжелый, с высокой спинкой стул. Он дотронулся пальцами до выхоленных усиков и коротко подстриженной бородки, погладил их. Положив ногу на ногу и артистически откинув голову, спросил об Уфе. Выслушал ответ и поинтересовался Цюрупой, Свидерским, Бойковой — так, чтобы только показать — помнит товарищей.

«Все так же красуется», — отметил про себя Герасим.

Крохмаль принял еще более важную позу и заговорил о себе, слегка прикрыв выпуклые глаза:

— В Киеве удалось с-собрать конференцию, поддерживающую с-созыв съезда, его задачи…

— Кажется, она не совсем удалась, — заметил Азиат, прислушиваясь к его заиканию, вызывающему воспоминания об их первой встрече в Уфе.

— От-ткуда это известно? Все Грач! Что ему нужно, не понимаю? — Он гневно посмотрел на Мишенева.

— Мне говорил об этом Гусев.

— Да, нас н-накрыли. Меня и многих арестовали. Но важно было продемонстрировать нашу силу.

— К чему? — Герасим хотел добавить «это хвастовство», но не сказал. — Не удалось, так и надо признать: не сумели организовать, провалили конференцию.

Крохмаль недовольно повел плечами и заговорил о златоустовских событиях, признав убийство губернатора Богдановича — прямого виновника чудовищной расправы с рабочими — неизбежным и правильным.

— Надо было по-показать свою силу, на удар ответить ударом.

— Только не индивидуальным террором, — возразил Азиат, — это бесцельно и вредно!

Виктор Николаевич с удивлением взглянул на Мишенева.

— Это м-модная проповедь т-теперешних лидеров, зараженных диктаторством. Так г-говорит Мартов — умный и дальновидный политик…

— А может быть, Мартов оступился, заблуждается? — вскипел Герасим.

— Выходит, что ошибаются Плеханов, Аксельрод, Засулич.

— Ты ли это, Крохмаль?

— Фомин! — спокойно поправил Герасима Крохмаль, — Фо-омин!

— Я знал тебя по Уфе другим.

— Возможно. Время и жизнь переучивают нас, — равнодушно ответил Крохмаль. — Ты веришь в н-непогрешимость Ульянова — это твое дело. Я в Женеве разобрался во многом и считаю — п-прав больше Мартов… Тут горячо спорят о партии, ее сущности. Скажи, п-почему партия должна быть кучкой избранных, а не объединять всех, к-кто сочувствует ее идеалам, несет учение Маркса в массы, остается верен р-революционному делу?..

Азиату было тяжело сознавать, что среди прежних товарищей появился инакомыслящий. Сейчас ему хотелось не бить его, товарища по борьбе, а сказать, — он заблуждается и может дорого заплатить за свою ошибку.

— Мы вместе начинали, Виктор Николаевич, — заметил Азиат, — не лезь в болото, утонешь.

Крохмаль рассмеялся мелким, деланным смешком.

— Тебе не хотелось бы встретиться с-с Юлием Осиповичем Мартовым?

— Нет!

— Очень жаль, — с искренним сожалением проговорил Крохмаль. — А ваш уфимец Хаустов иного мнения.

Азиат резко встал. С трудом верилось, что Валентин Иванович был иного мнения… Встреча с Крохмалем походила на дурной сон.

А Крохмаль барским жестом поднятой руки подозвал официанта и заказал кружку пива.

«Не хотелось бы встретиться с-с Юлием Осиповичем? — повторил про себя Азиат… — Хм… В свои сети тянет… Да, как он посмел?»

«Выходит, посмел, Герасим Михайлович, если изменил прежним своим убеждениям», — самому себе ответил Азиат.

Он попытался вспомнить все, что знал о Крохмале раньше, и получалось: знал-то уж не так мало.

Крохмаль появился в Уфе в начале 1898 года. Высланный сюда, он устроился на работу в губернское земское статистическое бюро. Энергичный по натуре и общительный, он быстро нащупал связи с другими ссыльными, развернул пропаганду марксизма в нелегальных кружках среди рабочих железнодорожных мастерских. С этого началась его активная роль в уфимской социал-демократической группе. Да, все так и было! В Уфе он познакомился с Крупской, встречался с Лениным…

В Киеве он входил в состав особой транспортной группы, которая налаживала переправу через границу «Искры». Но после провала арестованный Крохмаль, не успевший уничтожить записную книжку с адресами, потянул за собой почти всю транспортную группу искровцев и ряд других деятелей искровских комитетов в России. Удачно подготовленный побег, главными организаторами которого были Бауман и его жена О. П. Медведева (Санина), спас им жизнь. Они все до одного скрылись в заранее приготовленных местах, а потом через некоторое время благополучно прибыли в Женеву… «И все это теперь позади», — с горечью подумалось.

Герасим не заметил, как добрался до пригорода.

«Да, жаль, конечно, но единомышленниками становятся не по принуждению», — сказал себе Азиат.

И все же сознавать, что Крохмаль, товарищ по борьбе, становился идейным противником и пути их теперь резко расходятся, было тяжко.

10

Хорошее далеко слышно. Докатилась молва в Рудничное об усть-катавской лекарской помощнице — Карловне. И врачевала больных она ладно, и славилась как учителка, организовавшая рабочую школу, и волшебным фонарем чудо-картинки показывала. Она же создала драмкружок и устраивала молодежные вечеринки по воскресеньям. Словом, была Карловна душой в Усть-Катаве, а у доброй славы — большие крылья. Недаром молвится, человек по делу узнается. Называли ее в народе — «наша лекарша».

Прислушался Герасим Михайлович к этим разговорам и захотелось ему увидеть Карловну. Муж лекарской помощницы — Василий Наумович Емельянов — учительствовал в усть-катавской заводской школе. Время для поездки не сразу нашлось. Удобнее всего было съездить зимой. Шли тогда с Рудничного на Юрюзанский и Катавский заводы обозы с рудой. Да мешали занятия в школе. После николина дня, когда в мае прекращалась учеба, все оказывались занятыми на руднике, потом — на заготовке сена и дров для обжига руды. Так и не выбрался Мишенев в Усть-Катав.

Случай представился тем летом, когда на Шихан-горе собрались рудокопы. Как бы ненароком Митюха молвил:

— Понаведывался бы ты, Михалыч, в Усть-Катавский завод, разузнал, как дела у соседей. Ежели в руках дело горит — нам легче действовать.

Дмитрия Ивановича поддержали рудокопы.

— Карловну повстречаешь, низкий поклон передай.

— Може, новости какие узнаешь, женщина она приметливая.

— Поди, короб их. Катавцы-то ближе к губернии. А нам без правды не житье, а нытье, сам знаешь, умом пообносились.

Счастливый случай шел в руки Герасиму Михайловичу. И поездка в Усть-Катав состоялась.

Он легко разыскал Емельяновых. Поговорить было о чем и с Василием Наумовичем — ведь коллеги!

Пришла потом из больницы Карловна и незаметно нашла свое место в их мужском разговоре.

— В Рудничном отзываются о вас с большой похвалой и называют запросто — Карловной… — обратился к ней Мишенев.

Серые глаза Аделаиды Карловны смотрели на него сдержанно. И чувствовалось, что эта умная женщина прекрасно знает похвале цену.

Мишенев украдкой взглядывал на нее, любовался красивой внешностью, сравнивал с Анютой. Какой она будет в семейной жизни?

И словно угадав его мысли, Аделаида Карловна спросила:

— Вы еще не женаты?

— Холостяк я. Не устроен еще. Да и некогда, — искренне вырвалось у Мишенева.

— Надо, надо, Герасим Михайлович, — дружески посоветовал Василий Наумович, — а то в делах да хлопотах не заметишь, как молодость пролетит…

— Не пролетит. Попридержим. — Герасим рассмеялся. Было легко — просто сидеть за столом, пить чай и непринужденно беседовать с приветливыми людьми о жизни.

Но получилось так, что они первые незаметно заговорили о делах. И Герасим Михайлович спросил о рабочей школе.

— Да, добились разрешения на открытие школы, но с большими трудностями, — заметил Василий Наумович.

— Начальство побаивалось как бы чего не вышло такого… — он поднял руку и выразительно покрутил над головой, — да женушка у меня настойчивая, добилась своего…

Мишенев встретился с прямым взглядом Аделаиды Карловны, теперь более доверчивым, но все еще внимательно изучающим его.

Он подумал: «Неспроста ею организована школа… И нелегалку, поди, читает…»

И вслух сказал:

— Книг у вас много — этакое богатство! — Герасим приподнялся из-за стола, поблагодарил за угощение и подошел к этажерке.

— Как же без книг-то жить и работать!?

— Конечно, книги наши друзья и помощники…

— А нужную литературу, — заметила Аделаида Карловна, — нам присылает Наталья Александровна.

Мишенев вскинул брови.

— Ничего не знаете о Плехановой? Она тоже бестужевка. Закончила высшие курсы чуток пораньше меня.

— Жена Георгия Валентиновича, — пояснил Емельянов, — в Миньяре врачом работает… — Жестом он как бы погасил удивление Герасима.

— Да, да! Жена Плеханова. Ринулась из Петербурга сюда, в медвежий угол, воодушевленная благородной идеей жить среди рабочих, помогать им.

Герасим взял несколько книг с этажерки. Тут были знакомые ему имена писателей: Нефедова, Златовратского, Успенского, Короленко, Наумова. Раскрыл наугад сборничек Некрасова и прочитал вслух:

Где трудно дышится,
Где горе слышится,
Будь первым там!

Он поглядел на супругов и решил, что эти люди будут надежными и верными друзьями. И не колеблясь, Герасим сказал им, зачем приехал в Усть-Катав.

Он достал заветную листовку из бокового кармана жилетки и подал Аделаиде Карловне. Она развернула, пробежала ее глазами, заметила:

— Я получила такую же листовку от Инны Кадомцевой, златоустовской фельдшерицы. Чудесная девушка и товарищ. Племянница вашей предшественницы…

11

В Швейцарии все вспоминалось отчетливее, осознавалось яснее. Радовали Мишенева уральцы: они ошибались меньше, были ближе к позиции, которую занимала «Искра», проводил Ленин.

В домах зажглись огни, на улице мерцали редкие фонари. Крутокрыший старинный город, утонувший в густой синеве, отдыхал после жаркого трудового дня. Молчали каштаны.

Герасим опять возвращался поздно, охваченный тоской по Родине.

Домики Сешерона так схожи, что Герасим не сразу отыскал тот, где жили Ульяновы. Он прошел по улице до конца — обратил внимание, что каждый клочок земли занят под усадьбой или садом — и вышел на гладкое Лозаннское шоссе. Потом повернул обратно. И увидел, наконец, калитку, у которой стояли они с Лениным. Перевел дыхание, не решаясь ее открыть.

На крыльцо вышла Надежда Константиновна в длинном светлом платье.

— Здравствуйте, товарищ Азиат. Вас хотел видеть Владимир Ильич, — сказала она, сходя со ступенек. — Он задержался в городе. — И пригласила: — Заходите…

Надежда Константиновна присела на деревянную скамейку под грушевым деревом и жестом указала место рядом. Маленькая клумба цветов и кусты роз источали густой сладковатый запах.

— Какой пьянящий аромат роз.

Надежда Константиновна согласно кивнула. Азиат коснулся соцветий.

— Я хотела узнать тогда, но боялась помешать разговору с Ильичем. Как там поживают Бойкова с Кадомцевой? — спросила Крупская.

— Лидия Ивановна живет одна с детьми. У нее что-то не ладится с мужем. Ушла вся в партийные заботы.

— Я понимаю, — посочувствовала Надежда Константиновна. — Семейные неурядицы приносят много страданий.

— Лидия Ивановна у нас самая умелая конспираторша. Шпики сбились с ног, рыскали по Уфе, не могли обнаружить «Девочку», а типография находилась у нее на квартире…

— О типографии вашей мы наслышаны с Владимиром Ильичем, Герасим Михайлович. — Крупская назвала его впервые по имени и отчеству. — Оберегайте Лидию Ивановну, она мать и вдобавок еще одинокая. Привет ей передайте. Ну, а как Инночка? Она в Златоусте?

— Нет. Кадомцева работает в Уфимской железнодорожной больнице. Ведет рабочий кружок…

Надежде Константиновне припомнилось, как однажды ошибочно был заслан чемодан с нелегалкой в Курган. Ей пришлось обратиться к Кадомцевой, чтобы та съездила за посылкой. С задержкой, правда, но Инна выполнила поручение. Уральцы получили «Искру» и книгу Ленина «Что делать?».

— Надежный и полезный человек, — сказала Крупская.

От наблюдательной Надежды Константиновны не ускользнуло, что Герасим хотел чем-то поделиться.

— Что-то вспомнили?

— Впервые про Инну Кадомцеву я услышал от усть-катавской фельдшерицы.

Крупская с интересом заметила:

— Я знала усть-катавскую фельдшерицу-бестужевку.

— Аделаиду Карловну?

— Да, да! — быстро сказала Надежда Константиновна. — Преданная социал-демократка. Все там же, на своем заводе?

— Там, — воскликнул Герасим, довольный, что своим сообщением порадовал Крупскую. — Она ведь теперь Емельянова. Муж ее тамошний учитель.

— Аделаидушка, милая! — нежно произнесла Надежда Константиновна. — Знакомство с нею было моей большой радостью. — И тут же, не забывая о деловой стороне, добавила: — Связи у нее с людьми широкие и надежные. Пользуйтесь ими непременно.

— Комитет тесно связан с нею.

Крупская задумалась. Легкая грусть скользнула по лицу. Она вздохнула. Подняла голову, поправила прическу. Светлые, круглые глаза ее были широко открыты и отражали душевную теплоту.

Надвигались сумерки с палевыми облаками. Из города накатывался церковный звон. Заканчивалась вечерняя месса.

— Расчувствовалась я, — призналась Крупская. — Столько невысказанных воспоминаний, Герасим Михайлович. Аделаидушка была дружна с другой бестужевкой, Натальей Александровной Плехановой, не встречали ее?

— Знаю, знаю, — быстро подхватил Герасим, — она и теперь врачует рабочих Миньярского завода.

— Наталья Александровна все одна?

— Право, не скажу. После съезда собираюсь в те края. Путь у меня из Уфы будет в Миньяр, Усть-Катав, Сатку, Белорецк. Словом, махну я по заводам, Надежда Константиновна.

— Вы так говорите, Герасим Михайлович, что и мне захотелось снова на Урал. Край-то благодатный и опорный в нашем деле…

— Приезжайте, будем вам рады.

— Когда, дорогой Азиат?..

Надежда Константиновна встала. Поднялся и Герасим.

— А Владимира Ильича все нет… — В голосе ее послышалось беспокойство. Она встала, грустно покачала головой. — Швейцария красива, но чужбина. Иногда так взгрустнется по родине, что заноет сердце. Спасибо, Герасим Михайлович, за новости.

— Спасибо и вам за душевный разговор.

Крупская протянула руку. Азиат ответил крепким рукопожатием, несколько раз кивнул и направился к выходу.

12

Герасим присматривался к Андрею. Этот киевлянин походил на Хаустова. Но какой-то замкнутый. Из скупых ответов выяснил: что лет шесть был связан с революционным движением — распространял прокламации, участвовал в забастовке, вел марксистский кружок, арестовывался и был сослан под гласный надзор полиции в другой город.

Ему хотелось ближе сойтись с Андреем, чтобы в нужную минуту быть уверенным в его поддержке. Для делегатов важно было не только знать друг друга, но постоянно чувствовать локоть товарища.

Он пригласил Андрея прогуляться, посмотреть город. Они шли улицами в сторону университета, застроенного монументальными зданиями с черно-мраморными цоколями. Здесь, в каменных громадах, размещались банки. В первых этажах — кафе, рестораны, магазины. В оконных витринах, на черном бархате, сверкали всеми цветами радуги бриллианты, золото, жемчуг, часы — кричащее богатство Швейцарии.

Шпили готических церквей и островерхих башенок купались в жарком солнце. Под ногами горел золотистый гравий.

Ближе к университету встречались маленькие скверики, благоухающие цветами и зеленью газонов. В глубине чернели узкие фасады высоких домов с островерхими черепичными крышами, отгороженные один от другого высокими плитняковыми стенами.

В центре Женевы возвышалось плоскогорье. Оно как бы главенствовало над всем, представляя самую древнюю часть города. Азиат и Андрей добрались сюда кривыми тесными улочками, напоминающими глубокие щели, и словно попали в средневековье: дома с необыкновенно толстыми стенами, узкими и длинными окнами с решетками и массивными проржавленными воротами. Их окружали покосившиеся башни с черными зловещими впадинами бойниц, крепостные стены из поросших мхом гранитных глыб.

— Жутко, как на кладбище, — сказал Андрей, остановившись перед тысячелетней каменной громадой собора святого Петра. — Какой-то вымерший город.

Сюда не доносился шум трамваев, треск автомобилей. И все было окутано полумраком.

— Наша-то Лавра — загляденье. Не бывал?

— Нет. В Киеве был проездом.

— Истинное великолепие!

— Уголков таких на Руси множество.

Герасим заметил, как потеплели черные глаза Андрея, ожило лицо, по-доброму шевельнулись пышные усы.

— Тогда, на границе-то, принял тебя за чиновного. Породу эту не терплю, — он хлопнул себя по шее жилистой рукой. — Вот где они сидят у нашего брата!

— Не все такие, — отозвался Азиат.

— А черт их разберет! На лбу не написано.

— Боялся, значит, меня?

— Остерегался.

— Работал учителем. Узнал нескладную жизнь рудокопов, — Азиат тяжело вздохнул. — Они пробудили в душе все, чем живу теперь и жить буду…

— Скоро ли съезд-то начнется? Надоело бездельничать. У токарного станка стоишь, устаешь, но выточил деталь и на душе радостно. А тут? Брожу как в потемках. Понаслушался — страх берет, каждый свою линию гнет, других к себе тянет.

Азиат подумал о Крохмале. Разве не пытался тот перетянуть его на сторону Мартова? Вспомнилась брошенная им горькая фраза: «А ваш уфимец Хаустов иного мнения». Неужели и до Урала протянул свои щупальца?

— Что верно, то верно, — поддержал Андрея Герасим. — Обрабатывал тут меня один. Ваш, киевский, некий Фомин.

— Знаю такого, — Андрей сделал гневный жест рукой. — Красавчик. Кличка его, — болезненно сморщился. — Козырным тузом мнит себя, а на деле — простая карта. Баламут! Нашумел с созывом конференции, и нас чуть было не накрыли…

Слова Андрея пришлись по душе Герасиму.

— Я знаю его по Уфе. Свернул с дороги на обочину.

— Вот и пойми, почему?

— Съезд ответит на этот вопрос…

В тот день они долго ходили по Женеве, испытывая чувство удовлетворенности: наконец-то обрели доверие друг к другу. Возвращались в Сешерон по набережной. Уставшие, посидели на каменном парапете, посмотрели, как женевцы кормят чаек и диких уток, почти прирученных к человеку. Здесь же, на открытом воздухе, за столиком кафе, выпили по два высоких стакана гренедина. Дешево и сердито! Для разнообразия.

В озере уже начинало отражаться розоватое небо. С сумерками садов и скверов затихала и старая Женева.

Где-то пели. Послушать бы сейчас «По пыльной дороге несется телега», «Из страны, страны далекой», и сразу бы отстал этот внезапный приступ тоски.

Друзья проходили мимо сквериков, пахнущих свежей травой. Герасиму представлялось, что он идет в родную Покровку. Увиделась переливчатая рожь. Явственно встали перед взором межи, тропки, по которым бегал на рыбалку.

— У нас сенокос в разгаре, — сказал он.

— А у нас сейчас воздух фруктовыми садами пропитан, аж голова кружится, — заметил Андрей.

Они поздно добрались в Сешерон. Поели хлеб с медом и сыром, запили молоком, приготовленным хозяйкой, и, не говоря больше ни о чем, быстро улеглись в постели, натянув на себя пледы.

В щели жалюзи струилась прохлада, принося с собой запахи свежей рыбы и смолы. Озеро совсем стихло. Не было слышно даже обычно усыпляющего шороха прибрежной волны. Все объяла ночная тишина. Последнее, что удержалось в сознании Герасима, — двенадцать ударов далекого соборного колокола, оповещавшего спящую Женеву о наступлении полуночи.

Почти до последнего дня пребывания в Женеве Герасим не знал, как не знали большинство делегатов, с какими трудностями Организационному комитету приходилось искать место и определять срок открытия съезда. Наконец стало известно: съезд будет проходить в Брюсселе. Делегаты отправились туда разными маршрутами — через Францию, Германию, Люксембург. Азиат ехал маршрутом Базель — Мюльгаузен — Кельн. Железная дорога пролегала долиной Рейна. Поезд мчался то мимо причудливых старинных замков, то вырывался к берегам, то терялся в живописных ущельях изумительного по красоте ландшафта центральной Европы.

Герасим не отходил от окна. Теплый сквознячок гулял по вагону, принося с долины медовые запахи. Облокотясь на спущенную раму, он подставлял освежающему потоку пьянящего воздуха лицо. Вот так же стоял у окна вагона, когда ехал учительствовать в Рудничное, и жадно всматривался в синь уральских гор.

Однозвучно и монотонно постукивали колеса на стыках рельсов, словно отсчитывали версты пройденного пути. Герасим, охваченный воспоминаниями, видел уже не дорожный пейзаж, а себя, беззаботно взлетающего на качелях. Плавный взлет и снижение, чуть слышный голос Анюты, у которой замирало сердце. Герасим притормаживал качели, соскакивал на землю и ловил руками Анюту, доверчиво прижимавшуюся к его груди.

Кажется, что сейчас он слышит учащенное биение сердца, ощущает теплоту Анютиных рук. Их оглушает серебряный звон невидимого жаворонка, весенний день, полный солнечного сияния и цветов. Появляются слова признания. Значит, суждено им быть вместе, жить одним счастьем и одними горестями, идти одной дорогой.

А мимо плыли незнакомые пейзажи, мелькали нарядные дачи. Все дальше и дальше поезд уходил от Женевы, унося Герасима то к далеким родным местам — в Рудничное, Уфу, Мензелинск, то увлекая в неведомое завтра.

МАРК ГРОССМАН МЫ КРОВЬЮ НАШЕЙ ОРОСИЛИ

Виктору Бокову,

Михаилу Бубеннову

На плоской площади Версаля

Втроем встречаем мы зарю.

Мы помним тех — что нас терзали,

Я о версальцах говорю.

Да, это нас рубили саблями —

Страшны им наши имена!

Да, это нас сгребала граблями

В могилы братские война.

О нет! Не из брошюр заладили!

Мы знали бой и лязг оков,

И ярый шепот обывателей,

И умиленье пошляков.

И крови пролили в избытке мы,

Нас в печь живьем тащил Колчак.

Мы помним, как молчат под пытками

И как убитые кричат,

Как брат родной идет на брата,

Как Пер-Лашез горит в огне.

Стена кровава и щербата,

И тени трупов на стене.

И боши в сгорбленном Париже

Жуют веселые слова,

И высится луна, как рыжая

Адольфа Тьера голова.

Бульвары полночи, как нары —

Лежи, дыши разбитым ртом.

И умирают коммунары,

Чтоб жить в бессмертии потом.

Мы кровью нашей оросили

В сто лет дорогу к Октябрю.

…Три коммунара из России

Дозором врезаны в зарю.


Версаль — Париж

СТАНИСЛАВ МЕЛЕШИН БАЮШКИН ИДЕТ НА ВЫ Маленькая повесть

1

Выехать за город на массовку отказался только сталевар Баюшкин. Нескладный длинноногий парень по прозвищу Верста, бросая голубые взоры на решетчатые закопченные стекла крыш мартеновского цеха, смущенно ссылался на неотложные дела, нездоровье, неожиданный приезд родственников и просто нежелание терять заслуженный день отдыха, мол, проведет этот день, как он хочет — в общем, приплетал бог знает что, лишь бы Жолудев, член месткома, отвязался.

Жолудев — его подручный — не отвязывался. Он наседал медведем, рубил воздух широкой ладонью, давил на сознательность, на святое чувство товарищества, торопясь и как бы захлебываясь, бросал своим басом в бледное лицо Баюшкина тяжелые, как булыжники, укоризны, мол, нельзя отрываться от коллектива, мол, необходимо всем работать и веселиться плечом к плечу, и, порядком устав, хотел добить неотразимым, по его мнению, аргументом: «Выпьем как следует».

Уломал-таки настырный Жолудь, хотя и знал, что Баюшкин непьющий. Они стояли на чугунных плитах рабочей площадки около бачка с газировкой, поочередно пили шипящую воду и кричали друг на друга под скрежет и грохот завалочной машины, размахивая руками, словно решали какую-то очень важную производственную проблему. Жолудев пил много и жадно, отдуваясь и фыркая, поднимал пустую кружку над головой, гремел длинной цепочкой. Баюшкин отметил впервые, что у члена месткома один глаз косит, смотрит как бы отдельно от второго, не в ту сторону. Ему стало как-то неловко и немного жаль Жолудева, вот тогда он и согласился поехать отдыхать на лоно природы «плечом к плечу со всем обществом».

— Ну, вот и славно! — выдохнул Жолудев и ласково припечатал свою ладонь на худую чуткую спину Баюшкина, будто обнял.

Главной же причиной неохоты дополнять своей персоной массовку, чтобы культмероприятие было, по выражению подручного, «с охватом на все сто», для Баюшкина явилось то, что он до нервной дрожи ждал этот воскресный день, чтобы увидеться с Флюрой, студенткой пединститута.

Пригласить же ее на массовку он не то, чтобы стеснялся, а просто знал: Флюра с ним даже в рай не пойдет… Это уж точно. Она у него строго принципиальная!

Он до сих пор жалеет, что согласился поехать на эту массовку, и теперь вот клянет последними словами тот бестолковый день, который назвал «днем чертополоха».

Помнит переполненный заводской слаженно поющий автобус, лихо мчавшийся по степному шоссе, к голубым горам Урал-Тау, дебелую Полину — сестру Жолудева, лаборантку ЦЗЛ, с которой едва уместились на одном сиденье. Все пели «Я люблю тебя, жизнь», он один не пел по причине того, что сидел неудобно, на краешке, было горячо: от Полины веяло жаром и веселостью. Чтобы он не свалился, она придерживала его, властно обняв за шею своей волнующей, что-то обещающей рукой, и шептала в ухо: «Сядь ко мне на колени…» На колени садиться он устыдился и, словно не расслышав ее просьбы, тоже запел, как ему показалось, громче всех. Орал, в общем.

И когда автобус остановился перед крутым спуском с горы и все выгрузились, уже на земле, Полина отстала, затерялась в толпе.

Отсюда, с высоты, открывался вид голубой шелковой глади огромного спокойного озера, словно опрокинулось на землю полнеба, сжатого зелеными горами и желтой степью. А говорили, что на нем все время играют бури…

Припомнились стихи в заводской газете рабочего поэта Юрия Петрова:

Разыгралось окаянное
Не на шутку озеро Банное.
А в бору сильней слышен волчий плач.
Говорят, коней здесь купал Пугач.

Вот, наверное, здесь, на травянистом пойменном лугу, где разместилась массовка, и купал свое пыльное войско Емельян Пугачев.

Баюшкина тогда потянуло к воде, поплавать, понырять в сине-зеленые глубины. Он любовался далеким степным берегом с каменными лбами взгорий, словно обрубленных водой, рассматривал башкирское село в несколько деревянных юрт, березы под горой, лодки, плетни, щитами уходящие в озеро, и над ним светлым сторожем — чистое утреннее солнце. Славно было на душе среди зелени и озерной прохлады после дымного и душного города и огненных сталеварских ночей.

Широкая мягкотравная поляна манила прилечь и забыться или смотреть в огромное пустое небо, не обращая внимания на пылающие костры, волейбольную суматоху, громкую музыку, его тянуло к природе.

Но Жолудев и Полина разыскали его, взяли под ручки, усадили на расстеленное одеяло и налили ему фужер красного вина. Штрафную! Он отшучивался, мол, я непьющий воробей, но потом махнул рукой и под хохот Полины выпил. В груди сразу потеплело и на душе просветлело, чего уж тут ломаться, когда вокруг гуляют все цеховые — в общем, вся родня! Баюшкин помнит, что он с непривычки быстро опьянел, каким-то образом очутился у воды, уселся на большую ярко-зеленую кочку с осокой и опустил руки в озеро. Вода у берега была рыжеватой от глинистого дна и теплой, но он знал, что дальше начинаются страшные многометровые глубины с мощными донными родниками — там холод и мрак.

Эх, искупаться бы, да кругом народ… Вот если отойти подальше… Нет, все равно увидят, засмеют — ведь последний день августа все-таки. А ему что?! Он и дома плескался в ванной только холодной водой, охлаждая раскаленное мартеновским зноем тело.

Вот и сейчас он охлаждал руки и пришлепывал ладони к горячему гудящему лбу, пока не увидел сбоку, рядом со своими руками чьи-то другие руки. «Ну вот, уже и двоится!» — испуганно подумал он, но, приглядевшись, отметил, что те, вторые руки, были не такими худыми и жилистыми, как у него, а белыми и округлыми. Женские, догадался он и поднял голову.

На него хитро и влюбленно смотрела Полина, стоя на коленях, чуть не терлась тугой щекой о его щеку.

— Что же это ты, Федор Иванович, от общества где-то вдали хоронишься? — упрекнула и засмеялась сочным пухлогубым ртом.

И глаза ее смеялись, даже прищуренно лучились, сплошной розовый румянец темнел, заливал щеки и шею. Она отдувала губами золотые завитки волос за уши и успевала закреплять торопливо и накрепко шпильки в копну пышных соломенных волос, уложенных узлом на гордой, как говорят, королевской шее. Роза! Бутон, в общем, отметил Баюшкин, любуясь Полиной, и стеснительно пробормотал:

— Да… вот… я температуру воды пробую на ощупь.

Услышал в ответ ее гортанный и грудной певучий голос:

— В гости не заходишь. Раньше часто бывал.

— Некогда. Спроси у брата, у Петра, после смены выспаться нету времени.

— А если ты, Феденька, меня вдруг полюбишь, ведь часто будешь наведываться?!

— Сердцу не прикажешь.

— Слушай-ка, металлургия, пройдем на лодке. На озере будем только вдвоем!..

— У меня водобоязнь…

Ничего не значащий вроде разговор, но он заметил, как погасли ее глаза и потух королевский румянец на сразу уставшем лице.

— Тогда давай вместе… поплаваем?!

— Простынешь, Поля. А мне потом за тебя отвечай.

— А мне чихать на всех! Иди на Вы, как князь Владимир Мономах когда-то…

— Ну, какой из меня князь…

Баюшкин покраснел и не знал, куда девать свои длинные руки, забоялся, что сейчас Полина станет расхваливать его, называть «статным» и «величавым», добавит в шутку «прямо верста», но она доверчиво и нежно положила руки ему на плечи, задержалась, заглядывая в глаза.

— Ну?! Иди ко мне на Вы…

Вот сейчас сграбастать бы ее, прижать и на виду у всех действительно пойти на Вы, впиться губами в ее раскрытые спелые ожидающие губы. Но он сдержал себя, похлопал ладонью по ее рукам так же тихо и нежно в ответ.

Им кричали что-то от крайнего костра, махая руками и приглашая. Костер чадил дымом больше всех, и оттуда, перебивая соседние песни, неслось по озеру:

Ох, загулял, загулял, загулял… Парень молодой…

Полина только вздохнула и презрительно усмехнулась. Уходя, покачала головой.

— Ну, ну… монах!

Что она хотела этим сказать, он не понял, но уж так получилось, что поплавать вместе им так и не пришлось, а от этого еще не пришлось и то, что очень уж ему хотелось увидеть ее свободное от одежд пышное тело, дотронуться до атласной кожи пальцами. Он думал о том, что его необъяснимо тянуло к Полине, к ее глазам с зеленым теплым светом, к человеку, который может стать невестой и женой, а сейчас — к вальяжной здоровой и красивой женщине, искренне и открыто зовущей его к себе, и, словно очнувшись, сравнивал, болея совестью, ее с Флюрой, маленькой ростом, с тонкой фигурой, черненькой татарочкой.

Когда они шли с Флюрой вместе по городу, он высокий, она, как девочка, прохожие, наверное, отмечали, мол, идут брат и сестра…

Ну и пусть.

Когда он просил ее сказать что-нибудь по-английски, Флюра сбоку стреляла в него веселыми черными пульками глаз и серьезно произносила:

— Эли ту бед, эли ту хайз, майкс ю велфи…

Он ничегошеньки не понимал, но ему казалось, что она говорит самое-самое доверительное: «Я тебя люблю». Вот жаль только, что на иностранном языке.

А теперь у нее переэкзаменовка по английскому, и где-то она зубрит до пота на круглом белом лбу, и пот и слезы смешиваются на ее бледных яблочках-щеках из-за проклятого «эли ту бед!..»

А у него?! Точно переэкзаменовка по любви!

Полина… Флюра… В общем, витязь на распутье. Ах, как это все и важно, и в то же время — пошло! Ну, да ведь сердцу не прикажешь. Ну и что ж, что две невесты?! Не в лотерею играть! Пойдем-ка мы к теплу, к кострам…

От костра Баюшкин отошел к одинокой березке.

Какие-то безответственные мысли приходили ему в голову. А что же?! Кроме любви, есть еще жизнь, есть люди, он сам и вот эта одинокая березка…

Если бы забыть шелестящий синий шелк воды исторического озера, высокое над уральскими горами тихое небо, степную, сжимающую сердце пустынную грусть, да еще издалека доносящиеся звуки поющих, орущих, играющих родных людей, если бы не рождало в подобревшей веселой душе опьяневшего Баюшкина чувства умиления, всеобщности, товарищества…

Если бы забыть…

Еще по приезде на пойменном лугу у берега он приметил эту одинокую худенькую березку. А сейчас посмотрел на ее худобу, и так ему стало сладко-печально, словно она, так же как и он, нуждается в особом внимании, ласке, что ли, и в запоздалых сердечных словах.

Он обнял ее за белую прохладную кору и, ударяясь о ствол своим большим лбом, бормотал ей одной, по его мнению, самые что ни на есть душевные признания в любви и дружбе.

Баюшкин говорил:

— Видишь ли, меня упрекнули в том, что я отрываюсь от масс. И ты оторвалась. Вон на горах сколько растет твоих подружек! А ты сбежала от них к воде, вроде как на разведку. Но если оторвалась — значит, как и я, ты одинока.

Баюшкину почудилось лицо Флюры, с укором ее карие глаза, и так ему захотелось прочесть березке и всем на этом историческом лугу стихи, когда-то сочиненные им самим. Осталось только поднять руку и громко закричать:

— Тихо!

Костры погасли. Березка задрожала. Весь цеховой рабочий класс умолк. И он увидел среди настороженных глаз испуганные глаза Полины и осуждающие черные очи Флюры.

Ну, что вы возьмете с добродушного Баюшкина, когда вопрос о женитьбе оказался трудным и непонятным?! Да и не влюблялся он ни в кого, и в любви ни ежа не смыслит. В ней тоже надо, оказывается, идти на Вы.

Все ждут. Березка тоже. Ладно, в любви на самого себя пойти не мешало бы, чтобы стать человеком на все сто! Итак, стихи! Для себя он их писал. Теперь пусть послушают все.

Когда Баюшкин мысленно остановился на «все», он и стал декламировать свои сердечные слова, обняв березку:

Мы целовали все березы,
Как старых добрых матерей,
Ведь ночью пробовали грозы
У них металл тугих корней.
Мы целовали прямо в губы —
В шелково-белую кору,
В лицо стволов шершаво-грубых,
Сраженных на большом ветру.
Гроза прошла и отзвучала…
Берез, сраженных наповал,
Ты,
     только ты не целовала…
И я тебя
            не целовал!

Ему шумно поаплодировали, ждали еще стихов, но он больше не читал, и все отвернулись к своим кострам, к еде и питию.

Баюшкин перевел дыхание, вытер дрожавшей пятерней лоб, игриво пригрозил березке указующим пальцем, мол, расти и не гнись от ветра, и увидел Полину. Увидел, как она тоже отвернулась от его взгляда, скрывая усмешку. И черт его угораздил когда-то со школьной скамьи сочинять стихи, продолжать и даже печатать их в заводской многотиражке. А сейчас ему так хотелось чьего-нибудь ответного теплого взгляда, но он его не дождался, а только кто-то взял его под руку. Взял по-хозяйски, крепко и сурово приказал:

— Ну, хватит! Кончай завязывать березы морским узлом!

— Пусти, Петя! Я с природой беседую…

Жолудев положил ему на плечи тяжелые горячие руки и сообщил:

— Все собираются идти в лес, в горы. Идем с нами и беседуй там с природой хоть до утра. Хм! О чем это у вас с Полинкой пресс-конференция была?

Баюшкин не ответил.

Лес… Он-то его знает с детства. В лесу и родился! Помнит, как с криком «ау!» его искала матушка среди деревьев, когда он уходил в зеленые просторы, а набродившись, забирался на вершину какой-нибудь высокой березы — оттуда находил дорогу домой.

Взбирались на громадную гору всей ватагой товарищей по цеху, с крикливыми, визжащими от усталости, страха и удовольствия женами, которые рьяно поднимались шаг за шагом, будто к самому богу на исповедь.

Большой перевал Лысой горы все одолели. Кто как смог. Жолудев тянул за руки сестру Полину. Она отбивалась от него, устало хохотала в нелегком восхождении по причине своего несколько полноватого тела, краем глаза не забывала поглядывать на замкнутого Баюшкина, мол, что мне брат, вот если бы ты догадался тянуть меня за руку…

Когда одолели перевал, все с радостными криками, как дети, побежали в лесную долину — прямо в бабье лето, туда, где чутко и немо, и нежно творил планетарную тишину яркий оранжевый листопад. Будто слетелись сюда жар-птицы со всего света, расселись по деревьям и притихли. Баюшкин всегда остро переживал смену года, сердцем воспринимал и чувствовал зной и мороз, ливень и снегопад, ветер и грозу с молнией, а сейчас в окружении желтых лесов в тихой долине звучала для него пронзительная струна покоя и печали и тоской ложилась на душу.

Поневоле думаешь о времени, возрасте, о том, что уже не вернешь ни прошедшей весны, ни встреч, ни разговоров. С роскошных высоких берез на соседние пихты и сосны осыпались яркие листья и застревали в их игольчатых твердых зеленых ветках. Листья мельтешат, плывя по воздуху желтой метелью, четко слышен их сухой шелест. Он заметил, как от них расцветали серые поляны и кусты. А еще отметил, что летом тяжелая зелень берез притягивает их к земле, а осенью березы становятся выше, стройнее, сквозными и невеселыми, словно в полете.

Цветов уже не было. Он редко находил одинокий ломкий стебель колокольчика, осторожно глядевшего синеньким глазом из пожухлой травы, или ромашку, которая цепко держится за землю. И нежность, и жалость заполнили его всего, и он вспомнил о том, что как-то в прошлом году весной цехком поручил ему сопровождать несколько машин, груженных листовым железом, которое они везли для совхоза, кормящего металлургов зеленым луком, капустой, мясом и молоком. Те машины — тяжеловозы, чтобы сократить дорогу, двигались по синим бархатным лощинам, давя огромными колесами ковры из подснежников. Он тогда ахал и ругался от возмущения, от того, что природа и техника вступили в жестокое противоречие, хотя и знал: не техника тут виновата, а люди, то есть шоферы, виноваты, и он стал их уговаривать, мол, давайте объедем, проедем стороной. Шофер его машины, которая была головной, усмехался.

— Значит, вкругаля?! Я понимаю, подснежники — нежность. А ты… поэт. Жалеешь цветочки. Этому я сочувствую. Сейчас уведу колонну в сторону…

Он жалел, что не было сейчас рядом ни Полины, ни Флюры. Флюра далеко в городе, шепчет свой английский, а Полина затерялась где-то в лесу. Раньше она работала нормировщицей в листопрокатном цехе, потом перешла в центральную лабораторию и вершит каждый день строгий суд по анализу выплавленной стали.

На качестве сидит!

И он увидел ее.

В лесу она была совсем другой, чем у воды, похожей на одинокий яркий пунцовый цветок с бахромой. Сквозь вороха желтых листьев на березах пробился пронзительный, словно последний, солнечный луч и высветлил хмурое, задумчивое лицо Полины. Глаза ее стали темными и бездонными, губы обидчиво прикушены, румянец гуще и тяжелее. Она сидела в тишине, наедине с природой, отрешенно охватив колени руками, прислонившись спиной к атласно-белому стволу березы с черными нашлепками и смотрела в одну точку, куда-то на базальтовые камни, железно спаянные в глыбы по наклону полуоврага. Когда Баюшкин зашуршал травой, она остановила на нем свой затуманенный взгляд, тихо и нежно попросила:

— Федор, посиди рядом со мной.

Он сел на жесткую осеннюю траву. Полина вздохнула и благодарно улыбнулась. Молчали долго. В голову Баюшкину лезли какие-то грустные бестолковые мысли об ушедшем лете, о пустоте, и он тоже отрешенно стал смотреть на базальтовые серые камни, не заметил, как Полина придвинулась к нему, положила руку на его руку, что-то заговорщицки торопливо стала говорить-шептать, и когда в ее голосе прорвался крик отчаяния, он растерялся и не знал, что ему делать и сказать в ответ.

— Полюби меня… Ну, полюби! Разве я такая уж некрасивая? Я все вот мечтаю о человеке, который возьмет меня за руку и скажет: будь моей женой… Думала — это ты.

Он стал испуганно и неумело утешать ее, говорить ей, как ему казалось, самые сердечные слова, а она только отмахивалась от этих слов руками, посмеивалась:

— Эх, ты! Да разве мне утешение от тебя нужно?! Дура я. Сама на шею вешаюсь. Ну, так вот, слушай. Мы с тобой молоды, здоровы, хорошо зарабатываем. Нам не хватает только одного. Нам нужно быть вместе. Мы замечательная с тобой пара. Женись на мне. Я тебя беречь и лелеять буду. Ты у меня всегда сытым и нарядным ходить будешь — другим на зависть. Люблю я тебя, чего уж тут скрывать. Знаешь, мы купим большой красивый дом, чтоб много было комнат, чтоб яблони и цветы в саду, и малина, и гуси-лебеди. Я их с детства люблю. Женись, Федор, на мне… Я хорошей хозяйкой буду! Вот увидишь…

Он сначала оторопел от такой откровенности, сдержался, чтоб не расхохотаться. Быть хозяином кур он не мечтал и не собирался. Это как наглухо закрыть все окна и двери, отгородиться от неба, солнца и товарищей, приходить в цех на работу по обязанности, как к недругу, только лишь за тем, чтоб выколачивать рубли… Да что же это будет за жизнь такая, когда останутся только сундучные радости, не будет друзей, не будет сердца без замка. И он положил руку на ее твердое настороженное плечо и мягко сказал:

— Нет, Поля. Я к такому не готовился. Не так я себе жизнь представляю. И ты меня не осуждай. Твой брат Петр сказал мне однажды, что вот, мол, у него детей три богатыря и две косички, и, это, наверное, особая благородная цель — создать большую замечательную семью, всех вырастить и вывести в люди. Я, наверное, не про то говорю. В общем, кроме всего этого, есть ведь еще и другие горизонты…

Полина зябко подернула плечами.

— И ничего ты не понял. Я говорила о том, как надо хорошо жить.

Она поднялась и с укором, с иронией деланно пожурила:

— Ты рохля, Баюшкин. Наверное, когда ты на ком-нибудь и женишься, жену вот так же будешь только разглядывать. Ей-богу, ты действительно монах, а я безоглядная дура! Забудь, слышишь, забудь обо всем, что узнал от меня. Не было у нас разговора, понял?!

Она пошла, гордо вскинув голову, и зло захлопала по стволам берез ладонью, они позванивали, погудывали в ответ, с их веток осыпались сухие огненные листочки, накрывали ее голову и плечи.

А он стал осматриваться кругом, наполняясь хлынувшей на сердце печалью от пустынной заснувшей тишины в одиноком лесу, словно что-то дорогое потерял безвозвратно, и только стойко держалось в мыслях что-то мудрое, сверхчеловеческое от замолкшей на миг планеты, одетой в рыжие шубы лесов. И некому было открыть душу.

И тогда он вспомнил о Флюре.

2

В мартеновском цехе Баюшкину давно уже стало привычным стоять под широкой закопченной крышей, слышать в пространстве железные звуки двигающихся составов, крики и команды работающих людей, ощущать жар и сквозняки, видеть свет тягучего пламени и тихие скромные утренние солнечные лучи. А особо ощущать почти невидимую, жаркую, гудящую броню печи, в которой плавится стальное солнце, печи, которая незримо начинается от фундамента до неба.

Все очень резко очерчено и громадно.

Федор Баюшкин спокойно вел плавку, и только иногда у него на душе появлялись горьким осадком вопросы матери: «Сын, когда же ты приведешь невесту в дом? И тебе, и мне одним скучно». И милиционера: «Граждане! Что случилось?».

Ну, с материнской печалью дело ясное. Действительно, ей скучно одной… Вот соберет она свой «штаб пенсионерок», и начнутся бабьи пересуды. О, сколько раз он слышал их разноголосый шум, нестройное пение — протяжные на высокой ноте разудалые голоса: «Ой, да ты калинушка»…

Кто-то по смене спросил, не пора ли взять пробу. Он ответил, взглянув в завалочное окно, что еще рано, мол, еще минут двадцать надо выдержать, и снова всплыл перед глазами материнский «штаб» пенсионерок.

Он услышал там о себе однажды, находясь в другой комнате: «Какой-то он у тебя, соседка, странный. Все время молчит, ну чисто святой. Мухи не обидит». Мамаша степенно, с достоинством отвечала:

— Странный потому, что холостой. Вот подождите — уж такую ему королеву припечатаю, такую, что от счастья и восторга он будет бежать ей навстречу впереди своего визга.

Ну, и пусть они так говорят о нем, если им так нравится. Он же думает о другом…

Много развелось в степных равнинах огородов и садов. Знать, каждому жителю промышленного города это выгодно: иногда бывает плохо со снабжением. Полугнилой, пахнущий подвалом картофель не покупают — довольствуются своим, который прямо с огорода начинают хорошо хранить. В столовой комбината кормят вкусно, но не хватает поваров. Да что там повара? О загазованности атмосферы каждый день судачат. Вставал вопрос о постройке города-спутника на восьми озерах в здоровой зеленой зоне — так и повис в воздухе. Нерентабельно! Правда, открыли два-три дома отдыха за городской чертой для рабочих комбината. Может быть, и даже наверное, поставят коммунистический город отдыха на восьми озерах, и тогда не будет скучно.

Много времени съедает телевизор. Аж поговорить некогда в гостях! Баюшкин его не любил еще и по другой причине: много у матери набивалось подруг каждый вечер, и как закрутят «миленький голубой экран» на всю катушку-программу, так и смотрят все: от начала до конца, даже «Шахматную школу» и «Спокойной ночи, малыши». Умиляются, ахают, колготят.

Он уходил. Спасали друзья и знакомые, не подверженные этой «голубой» болезни.

А еще спасала Флюра…

Флюра.

Надо же! Все началось на почтенной свадьбе сменщика Салима Хабибуллина, с которой Федору пришлось сопровождать его сестренку в общежитие педагогического института из одного конца города в другой. Свадьба была многолюдной и стала шумной, когда закончились речи, регламенты и соблюдения правил и обычаев.

Федор оказался за столом рядом с Флюрой, держался скромно, во всем повиновался ей, что-то ел. Помнит, все время его подмывало хватануть за здоровье и счастье своего товарища по цеху стакан водки.

Флюра отодвинула этот стакан и своей белой маленькой рукой наполнила ему фужер шампанским. Раскрасневшийся Хабибуллин, в парадном костюме с орденом Трудового Красного Знамени и значком «Гвардия», подходил к ним, обнимал Федора и похлопывал по плечу:

— Баюшкин! Вручаю тебе мою сестренку. Ты отвечаешь за нее головой, чтоб не опьянела. Казыма якши? Хорошая девушка?

Флюра краснела. Федор отвечал застенчиво:

— Биг якши! Очень хорошая.

Свадьба была такой же, как и у русских. Он запомнил важно сидящих во главе стола седобородых стариков в черных шапочках и их серьезные лица. Еще он помнит отчетливо, как Флюра поглядывала на него сбоку, и когда встречался с нею взглядом, замечал в ее миндалевидных глазах сияние, в них метался озорной смешливый лучик, а он у себя в мыслях отмечал параллельно тот первый в мартеновском процессе луч, который открывает печь, и сталевары знают, когда готова плавка и можно взять пробу.

Он помнил, как переполненный трамвай, лязгая по стыкам, мчался, покачиваясь, от остановки до остановки. Было тесно, и когда трамвай резко брал с места, люди наваливались друг на друга.

Баюшкин, двигая плечами, прорывался вперед, чтобы дать Флюре дорогу, но она отстала, их отделили друг от друга, и вот теперь он только видел ее лицо. Она была далеко, где-то на задней площадке, и откуда-то из столпотворения лиц на него весело смотрели ее нежные черные глаза. Вчера она сдала первую переэкзаменовку, сегодня — свадьба брата. Баюшкин ее провожает далеко, в институтское общежитие к подруге, с которой она вместе готовится к осенним экзаменам, — вот почему у нее хорошее настроение.

И хотя в трамвае было тесновато (рабочий люд возвращался со смен), у Баюшкина на душе было уютно. Правда, его оттиснули к ребру сиденья и прижали боком к нему, а до поручня было не дотянуться, но он держался и ловил взгляды Флюры.

Ехали долго.

И вдруг глаза ее странно округлились, и лицо скривилось, как от боли. Во взгляде были и страх, и мольба о помощи. Краем глаза Федор заметил, что какой-то парень навалился на Флюру, притиснул ее к ребристой стенке. Она вскрикнула несколько раз.

Баюшкин терпеть не мог нахальства ни в словах, ни в поступках. Бывало, утихомиривал буянов, разнимал драки, осаживал хамов. Он вспомнил, как Флюра сказала ему на сегодняшней свадьбе: «Какой вы, Федор Иванович, невоспитанный!», — когда он отчитал визгливую соседку за то, что она орет громче всех. Но сейчас ему было все равно, что она скажет. Парень, наверное, ухарь, наверное, он наступил ей на ногу, давил, делал ей больно и ржал, довольный.

И еще Федору представилось, что тот шарит по всему ее телу. Почувствовав холод в груди, извинившись, намертво сжал зубы, развернул плечом пассажиров, протиснулся к Флюре и к тому нахалу. Золотозубый парень с ухмылкой на лоснящемся лице, в распахнутом пальто, с разбросанным цветастым шарфом на гордой плотной шее и лихой кепочке на голове, прищурил на Баюшкина белесые глаза и выжидательно процедил:

— Ну?

…Федора отвлек от воспоминаний первый подручный, мол, пора снять пробу.

Ну, что ж! Пора так пора! Баюшкин вгляделся в ярко-белый свод печи, взял длинный прут-ложку и всадил в оранжевое ворочающееся месиво расплавленной стали. Осколок солнца осветил лица сталеваров. Вопрос о пробе теперь решит экспресс-лаборатория.

Он помнит, что тогда, в трамвае, приказал себе не заноситься, быть сдержаннее, вести себя спокойно и вежливо, но взглянув на молчащую Флюру с усталым и грустным лицом, на ставшую уже издевательской ухмылку золотозубого, махнул на свою вежливость рукой.

Баюшкин тихо сказал парню в лицо:

— Извиняться будешь?

Тот поманил его, мол, наклонись, сказать хочу.

Федор наклонил голову и, услышав, как золотозубый грязно выругался, почувствовал, что руки похолодели от гнева и как бы сами накрепко схватили хама за воротник, приблизили поближе. Баюшкин легонько ткнул кулаком ему в живот и рубанул ребром ладони по шее наискось. Тот, задохнувшись, замычал, заперхался и, свесив голову, согнулся напополам. Федор припечатал сползавшую кепочку ему на лоб и взглянул на Флюру. Лицо у нее было строгим, сухим, а глаза напуганными. А вокруг уже галдели. Послышался чей-то жалеющий, укоряющий голос:

— Так и убить человека можно.

— А если бы пырнул тот ножом?

— Так их учить надо, молодчиков!

— Учить-то учить, учить — это верно, но зачем же драку заводить в общественном месте?

— Правильно товарищ поступил. Вложил этому как следует за девушку. Я рядом стоял и видел, как тот над ней изгалялся.

— Да таких надо по шее, по шее!

Флюра покраснела и спрятала глаза.

Трамвай остановился. На этой остановке Флюре выходить. Федор тронул ее за руку и ободряюще кивнул. Золотозубый пришел в себя, злобно смотрел на всех и шепотом матерился. Он толкнул плечом в плечо Баюшкина и задел рукой по лицу Флюры:

— А ну, пустите!

Баюшкин спокойно взял его за шиворот и с силой вышвырнул из вагона, потом вышел сам и осторожно поставил Флюру на бетонные плиты остановки. Вот тогда он и услышал второй раз ее несправедливые, как ему казалось, слова: «Какой ты, Федя, невоспитанный», — но не обиделся, не удивился, а обрадовался. Обрадовался тому, что она тепло назвала его Федей. Золотозубый стоял поодаль, орал, грозился и размахивал кулаками. Откуда-то появился милиционер, белобрысый, улыбающийся паренек, в ладно пригнанной форме.

— Граждане! Что за шум? Что случилось?

Кто-то из выходящих пассажиров подал голос:

— Да вот, проучили тут одного хулигана…

— А где он?

— Сбежал. Уже очухался.

— Ну, тогда лады.

…В печи ровно гудело пламя. В голове Баюшкина это отдавалось голосами пассажиров, визгливой руганью того хулигана, и сквозь этот шум, гул и грохот прорывались нежным писком, постукивали ласковыми молоточками в висках слова Флюры: «Какой ты, Федя, невоспитанный». Или ему хотелось, чтобы это так было.

Баюшкин усмехнулся, вытер брезентовой рукавицей пот со лба, как наждаком провел, и требовательно кивнул подручному:

— Чего медлите? Готовьте плавку к выпуску!

Ему так хотелось увериться, что он в общем-то правильно ведет себя каждый день, живет и понимает все, но иногда чувствует себя вроде камня в большой реке, вокруг которого шелестит вода и уносится мимо, только шлепает его по бокам, словно и он должен плыть вместе с водами.

Ему остро захотелось во что бы то ни стало увидеть Флюру сегодня же, спросить о том, как она себя чувствует, сдала ли экзамены и вообще не сходить ли им в кино, вот на «Тайны мадридского двора», например.

Поздним вечером он пришел в общежитие.

Через дежурную вызвал Флюру, и они пошли куда глаза глядят, лицом к луне.

Земля была сияющей от лунного света, дома и деревья словно выкрашены в серебряный цвет. Мягкий голубой воздух дрожал и слоился, он заполнил город, и огни в окнах расплывались, звуки машин, голоса прохожих гасли, становились глуше, и все в этот лунный вечер располагало к беседе, пению, мечтаниям.

Сейчас Баюшкин с Флюрой задумчиво сидели на скамье у фонтана, слушали шум льющейся воды. Федор накрыл плечи Флюры пиджаком. Он, раскурив сигарету, пускал дым колечками, они качались и смешивались с лунным светом — таяли в нем. Где-то в душе еще держалась неловкость за случай в трамвае, ее укор и разноречивые суждения пассажиров, и только думка о том, что Флюра забыла об этом, уравновешивала настроение.

Флюра молчала. Они набродились по длинному зеленому проспекту Металлургов из конца в конец, и сейчас ей, наверное, не до разговоров.

— Мне больше всего нравится солнечный свет, — подала она голос, и Баюшкин встрепенулся.

— Да. Лунный как неживой, и все время клонит в сон.

Флюра тихо в кулачок засмеялась.

— Это не луна виновата. Просто устал ты с ночи.

— Да, у нас в цехе и ночью солнца много — в каждом мартене.

— А еще я люблю свет костра в степи и чтоб огонь горел до утра, не гас.

— И все-таки лунная дорожка на реке очень красива. Как в одном стихотворении: «От Махачкалы до Баку — луны плавают на боку».

— Я эти стихи тоже читала…

Ничем не примечательный вроде разговор, а на душе стало теплее, и тревога пропала.

— Сколько переэкзаменовок у тебя осталось?

Флюра осторожно прищурила глаза.

— Осталось всего ничего. Мучает меня английский. Я и в школе тройки по нему получала.

— А мы с товарищем вместе занимались, штурмовали немецкий — и тоже сплошные тройки.

— Ну, это дело поправимое. А сейчас немецкий тебе, сталевару, пригодился бы?

— Да. Есть интересные статьи, но перевести трудно.

— Займись снова. Ты уже, Баюшкин, не школьник. Не мальчишка. Хочешь, я тебе помогу?!

— Да. Только ведь у тебя «осталось всего ничего»…

— Не бойся. Моя подруга поможет. Уговор: на подругу не заглядывайся. Она у нас красавица. Не то что я.

Флюра сняла с плеч пиджак и подала Федору. Когда они встали со скамейки и пошли по лунному свету рядом друг с другом, он почувствовал неловкость от того, что она ему чуть выше пояса, ну совсем как младшая сестренка.

Она командовала:

— Не курить по дороге. Меня провожать не надо. Только до поворота.

И в ее голосе было столько энергии и силы, что Баюшкин потом все время об этом вспоминал и сравнивал ее с жар-птицей. Вспоминал он и ее дымные от луны глаза, искру в них, крепкую, чуть задержавшуюся руку в своей, похожей на лопату, уверенные громкие стуки-перестуки каблучков, стремительную фигуру, которую заволок и скрыл лунный свет, себя, одинокого и неприкаянного, предполагаемую встречу с ее подругой-немкой, и о том, что сегодня Флюра не напомнила ему о его невоспитанности, и то, что лунный свет все-таки ничем не хуже солнечного.

…С Флюрой Баюшкин встречался часто, и каждый день приходил к убеждению, что лицо ее становится все строже и нахмуреннее — пухлые щечки опали, только черные глаза все так же были с искрой. Он догадывался, что причиной этому переэкзаменовки, и однажды решил, что пора ей чуть отдохнуть, сделать маленький перерыв, отвлечься, и купил два билета в театр.

Они стояли в обширном прохладном вестибюле общежития лицом к ярко-красочному панно, на котором по звездному небу плыли робкие спутники, огненные ракеты и важные космические корабли, в центре застыл огромный голубой земной шар с облаками над материками и океанами, а по бокам Земли веером портреты космонавтов с Генеральным конструктором во главе. Баюшкин тоже считал себя чуть-чуть причастным к их делу, поскольку варил сталь ответственных марок. Баюшкин радостно и не смущаясь развернул театральные билеты и галантно шаркнул длинной ногой по паркету — приглашаю!

Флюра засмеялась, откинула толстые черные косы за худенькие плечи, глаза ее полуприкрылись, и она, подбирая слова, потирая ладошкой вспыхнувшие щеки, нехотя произнесла, как вздохнула:

— Нет, Федор Иванович. Я не смогу.

Он видел, что румянец стал гуще, она опустила голову, и он дослушал ее виноватые слова:

— Осталось всего три дня. Переэкзаменовка слишком тяжела и ответственная. Ты же, Федя, не хочешь, чтобы я снова провалилась или совсем была отчислена из института?!

Он недоуменно развел руками.

— Я понимаю. Но ведь и перерыв, отдых должен быть какой-никакой. Ты сама сколько раз мне внушала…

Флюра опять засмеялась, дотронулась рукой до его груди.

— Не упрашивай! Нет, нет, нет и еще раз нет! Конечно, можно и в театр сходить, да и самой мне хочется посмотреть новую пьесу, как ее… Название забыла… А о чем она?! На современную тему?

Баюшкин не знал, о чем она. Он вздохнул и помолчал. Она взяла его руку своими прохладными руками и погладила ее.

— Ой, да какой ты! Не сердись. Ну, товарищ Баюшкин, ну, Федор Иванович, миленький, Федя, прошу тебя. Вот закончу это экзаменационное наказание — тогда и в кино, и в театр, и в гости, и город весь обойдем, тогда хоть на край света! Я сама тебя найду.

…Он одиноко сидел в первом ряду с незнакомыми соседями, слышал и рядом, и за спиной приглушенные голоса и дыхание притихающих, ожидающих и негромко шепчущихся зрителей.

Театр он уважал. Любил игру известных и заслуженных мастеров сцены Зюмова, Далина, Самарди. Все они были и комическими, и характерными, и трагическими актерами. Он помнит за последнее время полупустые залы, помнит, как начались «организованные походы в театр» целыми школами, предприятиями, цехами, институтами и училищами.

Сегодня он не был «организованным», а просто взял билет и пришел в театр сам, подчиняясь собственному зову.

Открылся тяжелый бархатный занавес — и начали метаться по сцене кричащие люди. Они доказывали друг другу какой-то непонятный производственный вопрос до окончания первого акта, но так и не доказали.

Он терпеливо ждал окончания акта, когда занавес закроет этот непонятный и искаженный мир, а он сможет одеться и просто уйти, как пришел.

Что он и сделал. А пьесу начисто забыл на следующий же день.

…Дни шли за днями, сменялись погоды, зачастили далеко не кратковременные дожди, и город, словно громадный корабль, как бы плыл по опустевшей степи куда-то к Уральским горам, к их железно-скальному причалу.

Воздух был плотным, набухшим влагой, белесым и холодным, и только на металлургическом комбинате в мартеновских печах бесновался солнечный свет от расплавленной гудящей стали.

Баюшкин не любил нудные осенние дожди и всегда спешил в цех на смену к огненным окнам печей — там пламя веселило глаз и на душе теплело. И в этот день было так же: из холодного дождя — к огню и свету. Только вот на душе не теплело. В ней крепко засел обидный осадок от театральной неудачи, а еще, может быть, пугало и волновало более важное — сердце заполнилось рабочей тревогой. Его бригаде предстояла выплавка 150-й особой высоколегированной марки стали.

Ответственность лежала на всех поровну, и еще перед началом на сменно-встречном начальник цеха зло проинструктировал и долго расспрашивал всю бригаду, словно принимал экзамен или готовил в атаку. На сегодня нужно было исключить себя из племени «скоростников», потому как скоростные тяжеловесные плавки всегда проходят с риском. В сталеварении давно уже открестились от несерьезных методов и прорывов, а ставят во главу угла точный расчет, дисциплину и ответственность.

В сегодняшней смене все было как и прежде, без суеты и нервозности, разве только приказы произносились громче и отчетливее. Баюшкин сам сходил к миксеровому проверить, готов ли для заливки чугун, а также на шихтовый двор отобрать лучшую шихту и договориться о своевременной ее подаче.

В его сталеварской душе все-таки разгорелся тот порыв, когда соседствуют друг с другом желание и уверенность. Ему, Федору Баюшкину, воистину придется пойти на Вы, совершить не подвиг, а самый обыкновенный мартеновский процесс. И первый подручный Жолудев был молчалив и не суетился, как обычно, не мельтешил, не похохатывал, а только застывал в задумчивости, серьезнел, надувал щеки.

Баюшкин, хотя и был собран, сознавал, что душевно ему невмоготу. Но он прибыл на смену, на тревожно жаркую работу, которая врачует каждого, потерявшего покой. Завалочная машина уже стучала хоботом с мульдами в окна, за которыми бесновалось пламя и искало выхода, словно спрессованная огненная осень, ожидающая ветра для листопадной круговерти. Большегрузная мартеновская печь подрагивала, мерно погудывала и обдавала зноем.

Он всегда, когда ему было жарко, вспоминал белый студеный снежный ветер и летящую упряжку оленей по древним отполированным снегам Севера, на котором он служил в рядах Советской Армии. В тундре тоже было жарко, когда встречный ветер ударяет по щекам наотмашь и они становятся по цвету раскаленным железом. Горят, в общем. А в груди — прохлада, как холодной воды напился из ручья. Два молодых года он прослужил под северным сиянием аж на самом берегу Ледовитого океана.

А после армии снова вернулся на свой завод, кончил комбинатовские курсы, встал к мартеновской печи и выдал первую самостоятельную плавку. Это было праздником, взрослением и ростом. Тогда и положил себе на душу и сердце главное: он должен не просто жить — проживать день за днем, а быть бойцом, всегда находиться в наступлении. И накрепко запомнить, что тоннам выплавленного тобой металла предстоит дальняя дорога не только к отечественным заказчикам, но и в разные дружественные и иные торгующие с твоей державой страны.

За сталеваров своей бригады, за печь, за ход плавки Баюшкин был спокоен. И в соседе был уверен — там стоял на вахте бывший подручный, его первый ученик с веселой фамилией Бубенчиков.

Жолудев бесшумно подходил и, постояв, отходил, выдыхая неопределенное «М-да-а…», и снова оказывался рядом — не находил себе покоя, посматривал то на печь, то на Баюшкина. Посматривал искоса, переминаясь с ноги на ногу, словно торопился что-то важное сообщить.

Плавка уже перешла в среднюю точку. Тут гляди в оба, тут нужно чаще сверяться по приборам, быть начеку.

— Ты что-то хотел мне сказать? — спросил Баюшкин и вгляделся в тихие затаенные глаза Жолудева. Тот кивнул на печь, мол, в норме, заморгал и, отдувая толстые щеки, кряхтя, заговорщицки и доверительно проговорил:

— Да, знаешь… Вчера вечером состоялась у меня душевная беседа с сестрой. О жизни, о людях. Ну, Полина-то больше про любовные истории разговаривала. Есть, говорит, один человек, я, говорит, за него и в огонь и в воду бы пошла и глазом бы не моргнула.

— Да, есть такие люди…

— Я, говорит, и так ему, и этак уже намекала, а он и в ус не дует. А ведь знает, что я о нем все время только думаю и сохну.

Жолудев снова искоса взглянул на Баюшкина:

— До пробы уже недалеко, — и вдруг рассмеялся, хлопнул Баюшкина по плечу и крикнул в ухо: — Ох, и любит же тебя она, сестра моя, Полька! На день рождения приглашает.

…Есть люди, которым на всю жизнь радость, если они кого-нибудь сосватают и поженят. Баюшкин сватовьев много повидал на своем молодом веку. Все эти веселые, щедрые на райские посулы люди казались ему как бы шагнувшими в жизнь откуда-то со стороны, в них было много нарочитого, заданного и фальшивого, как у пророков и утешителей. Такой фальши в чистосердечных намеках и признаниях Жолудева он не уловил.

— Ты меня очень обрадовал, друг. Да вот ведь в чем дело. Я об этом давно уже знаю. Твоя сестра, как в поле хороший луг, а цветка нету. Уяснил?

— Я что?! Я только передал. Начальству виднее.

— Ладно. Ты вот давай-ка составь рапорт вовремя. А Поле скажи: на день рождения обязательно приду.

С Полиной он виделся часто, но не дома, а на работе в мартеновском цехе. Чтобы лишний раз повидать Баюшкина, она сама приносила из экспресс-лаборатории лист с анализом пробы, молча подавала ему, опускала глаза и чего-то ждала, слова ласкового какого, а он только похлопывал ее по плечу и, открывая белые зубы, улыбался, мол, ты молодец, Поля.

Она краснела и уходила.

Сегодня она пришла в своем синем халате, коротком и тесном. «Добреет все, — отметил Баюшкин. — Вот бы нашелся парень ей впору!» — и почему-то подумал о себе.

Анализ стали показывал хорошие результаты.

Плавка была выдана строго по графику, с отличной маркой.

Ему подумалось: «А бывает ли марка человеческой души и если есть, как достичь, чтобы и она была высоколегированной, такой же крепости, бойцовской, в общем».

Полина, румяная, порывистая, толклась на площадке среди шума, радостного и гордого говора сталеваров, обнимала брата, и уходя, вдруг неожиданно влепила при всех свой накрашенный поцелуй в щеку Баюшкина.

Все по-доброму рассмеялись.

А он вспомнил о Флюре и заторопился домой.

3

Сегодня у Флюры последний экзамен, а завтра она будет свободна и они обязательно должны встретиться. Неделя всего прошла, а он уже затосковал. Не то, чтобы очень, но просто было некоторое душевное неравновесие и сердце как бы не на месте.

В душевой Баюшкин старательно смыл «накрашенный» поцелуй Полины по случаю сталеварской победы и из проходной прямо вошел в голубые вечерние струи дождя.

Он шел навстречу этому дождю по бетонному старому мосту, весело чертыхаясь.

Разбушевавшийся ливень загнал его в блестящий красно-желтый трамвай за № 0037, полупустой и молчаливый. Баюшкин, разморенный и усталый, задремал на холодном кожаном сиденье. Под железную трамвайную стукотню ему вдруг представилось, будто забрели они с Флюрой на Магнит-гору, аж на самую ее вершину. До этого они целый день кружили по городу и его окраинам, а потом устало прилепились к этой легендарной горе. Он не знал: возможно, это было обычаем каждому горожанину взойти на ее вершину и оттуда посмотреть на город, отыскать взглядом свой дом или трубы родного цеха на заводе. Что ж, хороший обычай, серьезный, душевный. Он бы всем посоветовал исполнять его, а женихам и невестам — в обязательном порядке. Пройдя по осенней огненной тополиной улице вверх, Флюра и Федор вошли в пустую березовую рощу.

Березы, голые, белотелые, стояли на их пути. Баюшкин и Флюра слышали тихий звук или звон, который исходил от стволов, печально дрожал в стылом воздухе. Флюра, осторожно ступая по сухим желтым листьям, тянула Федора за руку все выше и выше, и он шел за ней, перегнувшись надвое, шел туда, куда она вела, куда-то к небу. Туда, где на фоне осеннего неба четко стояла сквозная треугольная железная вышка. Этой не холодно, как березам. Этой было все равно.

Баюшкин недоумевал, почему Флюра тащит его на самую вершину, но она молчала, только приложила палец к губам. Наверное, там, на вершине Магнит-горы, хотела сообщить ему, что наконец-то ей удалось, как говорят, ликвидировать академическую задолженность, что по английскому все «о’кей», что теперь она студентка второго курса, а посему можно песни петь и идти за город, в степь, к небу, куда глаза глядят…

Около вышки Федор укутал Флюру плащом, обнял за маленькие плечи, прижал к своему теплому боку, и они вместе, разом, взглянули с вершины на землю. Их взору открылась большая земля со степью и Уральскими горами, городом и заводом.

— Так вот где мы живем, Флюра!

— Да. Ну, а теперь поцелуй меня.

…Проснулся Баюшкин от толчка в плечо. Первое, что он увидел сразу, — веселое лицо рыжей кондукторши. Она по-доброму смеялась.

— Вставай, гражданин! Вроде трезвый, а все остановки проспал. Хороший сон видел?

— Точно, милая. Эх, славный сон приснился!

— Ну, тогда за это бери второй билет.

— А где мы?

— Кольцо.

Он крякнул, рассмеялся и вышел в теплый молоденький дождичек. «Смотри-ка, ливень-то я и проехал».

У него было такое настроение, словно надел на свое плечо радугу или подхватил под свои могучие руки тонущего и вынес на берег…

Первое, что он увидел дома, — на самом важном кактусе расцвел цветок. Он лучился среди шипов, ярко-белый с розовым цветом, был таким нежным, таким необычным, словно родилась во Вселенной новая звезда. Он прошел в другую комнату. Там у окна одиноко сидела его матушка, ворожила со спицами и что-то пела, припеваючи, вязала, в общем.

— А вот и я! — весело поздоровался он и вздохнул, словно в чем виноват перед ней, и добавил:

— Сегодня у нас был особый день…

Первое, что она спросила прокурорским тоном, было:

— Ну, сын, сколько сегодня выдал за смену?

Он засмеялся и ответил степенно, как на рапорте:

— На сто процентов! Ма, а что это у нас в доме тишина?

Мать пристально посмотрела на него, отметила его веселость и добродушие, залюбовалась им и просто объяснила:

— Так ты же всех моих подруг сам проводил.

— Разве? Кхм… Я только тех, кто сватать любит.

— Ну, ладно. Мои гости никуда не денутся. Одна на вокзале, другая на базаре, как говорят.

— Подавай на меня в товарищеский суд.

Мать рассмеялась, а он смотрел на ее седую голову, на золотые очки, которые она то и дело поправляла, скрывающие полуслепой взор молодых еще глаз, и хотел грохнуться перед ней на колени и просить запоздалые прощения за проказы в детстве, за вины в отрочестве и иную непутевость в молодости, во всех прошедших годах, в которых с каждым новым годом — новый седой волос. Это сыновнее раскаяние и благородное чувство охватили его с ног до макушки.

— Хоть бы ты, сын, полюбил кого. А?

Он замялся, мол, чего нету — того нету, а мать разгладила пальцами свои брови и вздохнула:

— Любовь… была она у меня однажды. Вот и родился ты.

Кашлянула, хитро улыбнулась и пропела, перебирая спицы:

Она была полна печали.
Слеза из глаз ее катит.

Поправила на переносье очки, опять вгляделась в сына, решила:

— Сейчас ужинать будешь. Чай сегодня я крепкий заварила.

Баюшкин словно спохватился:

— Ма, я ведь получку принес.

Он уважительно положил перед ней на стол пачку денег.

— Смотри-ка, целых триста рублей, как у министра какого. Куда же девать их столько…

— Тебе платье, мне костюм купим.

— Да у тебя их вон сколько!

— Новые привезли. Хвалят. Купим — всем буду хвалиться, как самым первым костюмом после армии: без отца и матери нажил.

Мать сняла очки.

— Да… без отца. Недолго он пожил после победы. Раны замучили.

— Батя у нас герой. Три ордена Славы ты, мама, наверное, каждый день до блеска чистишь?

Мать вздохнула:

— Каждый… Сын, а к тебе приходили.

— Кто? Полина?

— Да нет! Эта пигалица черненькая, красивенькая. Ну, та, что кухню мне белить помогала. Пришла радостная вся, аж светится. Ну, Флюра которая…

«Английский сдала», — догадался он.

— Чуть не пела только. Все спрашивала, когда мой Феденька придет? ЕЕ, видишь ли, Феденька. Кроме меня, тебя никто так не называл. Садись ужинать. Я тебе и рюмочку налью. Куда ты?

…Оставив за спиной недоуменный, растерянный взгляд и возглас милой матушки: «Куда ты?», — Баюшкин осторожно прикрыл за собой дверь и ринулся к Флюре, как в полет.

Он спешил туда, на берег Урал-реки, где, наверное, сейчас общежитие педагогического института ярче всех горело огнями. Шагал сквозь косые навесы дождя, будто раздвигал занавесы, будто там за главным занавесом уже не цветы на асфальте, не пьеса, которую он не смог досмотреть без нее, а сплошные тюльпаны и розы, ждущие в городе под дождем солнца.

Все еще солнечным лучом перед глазами сверкает в сталеварской ложке золотой отсвет расплавленной стали. А еще в темноте вот так же вперемешку светят и глаза Флюры.

Баюшкин уже привык к ее черным с лучиками глазам — они стали родными, теплыми, зовущими и всегда оживлялись золотой искрой, когда она смеялась над ним. Снимала с него пробу, в общем! Ну, да ладно…

За бархатными голубыми шарами фонарей было слышно, как тяжело движутся под набухшим небом уральские воды к огромному мосту и ворочается течение в круговороте около каждого лба бетонных быков.

Баюшкин поднял воротник плаща, снял кепку и подставил голову летящей с неба воде. Освежаясь, он ловил ее в ладони, мыл руки и лицо и крякал от удовольствия.

Он мешкал. Он боялся встречи с Флюрой. Ну что из того, что она в разговоре с матерью назвала его «моим Феденькой»?! Но и то правда, что Флюра его непременно ждет.

Кому же, как не ему, сообщить о своей немаловажной победе на экзаменах, а ему кому, как не ей, — о сталеварской многотрудной удаче?!

Уж так повелось у молодых людей: радость — так на ладонь, открытую для всех, горе — спрятать в себя и печалиться втихомолку. А ведь Флюра горе свое все-таки положила на ладонь, но только не для всех, а для него, Федора.

Он открыл дверь подъезда и в свете столкнулся с нею, лицом к лицу, даже услышал ее чуть захлебывающееся дыхание.

— Я ждала.

Отвернулась, но осталась на месте. И он вроде остолбенел. Она все прятала свое густо залитое румянцем лицо, искоса посматривала не на него, а на сплошную стену уютного ливня.

— Здравствуй.

— Здравствуй.

Федор топтался и гадал: рассказать ли ей, какой он нынче в трамвае сон видел? Не поверит, засмеет. Флюра поежилась:

— Ну, что молчим?

— Не знаю. Хочешь, я прочту тебе стихи?

Кивнула.

Федор набрал воздуха и стал шептать ей, смотрящей на ливень:

Умирают ли люди от счастья?
Нет, конечно, я всем говорю.
Как другие, я тоже отчасти
Тихим светом от счастья горю.
От любви умирают ли люди?
Нет.
Она их на подвиг зовет.
У меня она радугу будит,
Отправляет за песней в полет.

Флюра притихла, Федор от волнения глотал воздух, ждал, что она скажет, ведь это свои стихи он ей прочитал!

— Занятно. Это кто же такой счастливый человек?

Федор помялся:

— Все люди.

Замолчали, думая каждый о своем.

Флюра повернула к нему лицо и взглянула в его глаза своими серьезными сейчас глазами.

— Мне эти стихи понравились, хоть кое-где они, по-моему, неграмотны немножко. Сознайся, это ты их написал? Я слышала, что ты пишешь стихи. Мне твоя мама говорила.

Федор не дал ей договорить, взял ее за руку, выдохнул:

— Я все время думаю о тебе. Вот родились мы с тобой и вдруг встретились в жизни. Нет, не вдруг. И сегодня я готов поверить в судьбу.

Ему нравилось, что говорит он не сумбурно, но вот никак не может сказать ей главное, не решается, что ли. Чудак, начал читать ей свои стихи, которые пишет для себя после работы, отдыхая душой. Ведь нужно идти на Вы не только с самим собой. И в любви тоже нужно идти на Вы! Надо просто взять Флюру за обе руки, обнять, прижать к своему сердцу и сказать откровенно, мол, выходи за меня замуж, и он сказал ей это, чувствуя, как запылали щеки.

Она ойкнула, опешив, и даже привстала. Глаза ее стали или испуганными, или изумленными, он не понял, только вздохнул и вгляделся в ее глаза, ожидая ответа.

Ливень уже утих, словно устал. Все вокруг было чисто, свежо, промыто. Урал-река открыла свои просторы, и на другом ее берегу засияли огни завода, были слышны его разные трудовые звуки, да еще в небесах погромыхивало, но это там, где-то в космическом отдалении.

— Я ведь учусь, Федор. И ты должен понять.

Она взяла его за пуговицу, наклонила голову, словно виновата в чем.

— Подожди меня…

Потом вдруг остановилась, вскинула на него глаза, прижалась к нему вся, встала на цыпочки, осторожно обняла худенькими белыми руками и, зажмурившись, доверчиво поцеловала в губы. Он задохнулся от нежности. Ему так захотелось поднять ее с земли, уложить на ладони и понести это дорогое существо навстречу всем огням и лунам, громам и дождям. Вот как он ее любил. И, не сдержавшись, стал исступленно целовать ее лицо, Флюра сердито постучала ему в грудь, отстранилась, сказала со счастливым смехом:

— И все-таки, Федя, ты некультурный.

А ему было теперь все равно, раз он такой счастливый! Он услышал еще уже строгие ее слова:

— Если любишь, береги меня. И я тебя тоже буду беречь.

…Они стояли плечом к плечу и, еще не остывшие, молчали, переживая все это.

Где-то на верхних этажах общежития захлопали двери и зазвенели голоса. Это студенты зашумели на лестницах и в вестибюле, словно проснулись и все узнали про Баюшкина и Флюру, и очень спешили к ним поздравить, мол, мы первые отмечаем их двоих, таких счастливых среди всего человечества на вечерней, омытой всеми дождями чистой планете.

ГЕННАДИЙ СУЗДАЛЕВ МАМЕ

На крылечке —

Руки — в варежки,

И как говаривал отец,

Я скажу:

— Давай, хозяюшка,

Наколю тебе дровец!


Ты топор достанешь весело

Из-под плахи золотой,

И глаза твои засветятся

Милой сердцу теплотой.


И тебе опять почудится

Голос юного отца,

И нальется светом улица

Вплоть до нашего крыльца.


И изба не засутулится

От осиновых стропил,

Будто нет за этой улицей

Притаившихся могил.


Будто нет в село мякинное

Троп, проторенных войной,

Будто нет моляще вскинутых

Рук холодных надо мной.


Только что-то тихо полнится

Горькой думой голова.

Только что-то плохо колются

Веснодельные дрова.


Я войду в пустую горницу

С фотографиями — в ряд.

И она дымком наполнится:

Веснодельные горят…


Уж такое утро выдалось

В крытой шифером избе…

Это только мне привиделось.

Это память о тебе.

ВАДИМ МИРОНОВ В СВОБОДНОМ ПАДЕНИИ

В притихшем темном кинозале,

Который бледный луч прожег,

Мы на экране наблюдали

Свободный групповой прыжок.


В перчатках, как у хоккеистов,

Похожи чем-то на жуков,

Три парня —

                   три парашютиста

Парили выше облаков.


Они то медленно сближались,

То снова разлетались вдруг.

Паденье это продолжалось,

У нас захватывая дух!


Мы не догадывались как-то,

Что в этот дьявольский простор

(Вполне естественно — вне кадра)

Вслед

        падал

                 кинорепортер…

АЛЕКСАНДР ВИНОГРАДОВ

* * *

Осинка пела до утра,

То озарялась вся, то слепла,

Пока сидели у костра,

Пока седели мы от пепла.


Преображаясь в мотыльков,

Листва над пламенем порхала,

Пока румяным сошником

Заря полнеба не вспахала.


В костре сверкали сотни глаз,

То черно-огненных, то синих,

И разговор у нас не гас

Все о России, о России.


Не зря же кровное тепло

Береза отдала, сгорая:

Когда над Родиной светло —

И наш рассвет не за горами.

АЛЛА БАРХОЛЕНКО СУХОЙ ДОЖДЬ Повесть

Лицо у Афанасия круглое, скуластое, рыжеватые волосы растрепаны. Афанасий говорит с великим сожалением:

— Дура… Дура! Сколько тебя просил, а ты все одно — свое! Упрятала? Тына меня не гляди, нечего глядеть, поздно теперь глядеть… Куда упрятала?

Заглядывает под перекошенную плетеную корзину, шарит через куриный лаз под сараем, ничего не находит, опять вопрошает:

— Куда дела? Куда, я тебя спрашиваю?..

Перед ним сидит лопоухая собачонка, заискивающе смотрит, виновато метет хвостом.

— Я и говорю — дура… У тебя природа, а мне — преступление, душу живую губи… Сердца у тебя нет!

Афанасий сердито плюет и продолжает поиски за дровами, под бревнами, среди отживших вещей, которые давно не нужны и только мешают, вот как теперь, но выбросить которые жаль, а вдруг сгодятся для какого дела. За хозяйской возней заинтересованно наблюдает с крыши погреба рыжий кот.

— Конспирацию завела… — бормочет Афанасий, переворачивая ящики и ведра. Ничего не обнаруживает, останавливается в задумчивости, прикидывает, где еще можно искать. — Ага! Думаешь — дурее тебя? Не иначе, как тот угол облюбовала!

И он неторопливо направляется к доскам, сложенным в дальнем конце двора и года три назад приготовленным для пристройки к избе городской веранды.

Жучка срывается с места, припадает к земле, метет дворовую пыль набрякшими, оттянутыми сосками, торопливо скулит, раздираемая беспокойством и надеждой. Афанасий приседает на корточки, заглядывает. Жучка тычется носом в его шею.

— Прочь, холера тебя задави! — не слишком страшно сердится Афанасий и хватается, чтобы чем-то кинуть в собачонку, за дырявое ведро, за старый дымарь и кидает одиноким рукавом от какой-то одежки — этим-то и попасть можно, и не больно.

Жучка покорно отбегает, а он шарит одной рукой за досками, натыкается на теплое и дышащее, и твердые пальцы его враз становятся осторожными, вдавливаются в сенную подстилку, чтобы не разбудить, не потревожить, и рука извлекает на свет пятнистого щенка. Он весь умещается на широкой ладони, ладонь теплая и живая, не вызывает в щенке беспокойства, и он продолжает спать, Афанасий кладет его в сторону и так же осторожно вытаскивает других.

— А? Что это? — спрашивает он у Жучки. — Без ножа режешь? Чем я тебе лучше других, бездомная ты душа? В тот год пять, ноне семеро…

Шарит и вытаскивает еще.

— Что же это, а? Ты что со мной делаешь? Совесть-то у тебя где?…

Щенки лежат пестрой кучкой за его спиной. Жучка кидается к ним, хватает верхнего и убегает, приседая.


Афанасий болезненно морщился, не хотел видеть того, что делает, но глаз ухватил напоследок, как по речной глади бегут, расширяясь, один в другом, два круга. Ветви ивняка, пропустив Афанасия, задернули за ним лесной полог. Река разгладила морщины, и солнце снова спокойно блестело в воде.

В сотне шагов, за мелким болотцем, среди крапчатых стволов кустарника и белесой прошлогодней травы, Жучка старательно вылизывала единственного щенка. Афанасий обогнул болотце, краем глаза приметил светлое пятно Жучкиной спины, догадался, что не вовсе она осиротела, и, чтобы не тревожить больше, свернул в сторону, на еще не кошеный луг, и, стараясь поменьше мять траву, вышел на широкую, как стадион, деревенскую улицу.

Улица в середине разъезжена машинами, а по краям пестрит клевером-кашкой и белыми курами. Из-за густого вишенья проглядывают резные, весело крашеные наличники, на заборах и сучьях сушатся кринки. С пригорка наклонилась в сторону дороги дуплистая береза, к ней привязан кусок рельса, в который отбивают время обеда. Бревенчатые колодцы охраняют свой сумрак двускатными крышами, у одного девчонка крутит ворот, вода переплескивает через край бадьи, и от водяного падения колодец полон гулкого звона. Афанасий подошел к девчонке:

— Дай попить, Маруська.

— Пей, дяденька Афанасий, — живо отозвалась Маруська. — В нашем-то колодце вода поключистее, чем в вашем.

Стая босоногих мальчишек пронеслась мимо, крича на разные голоса:

— Пиво! Пиво привезли!

Афанасий вытянул Маруське бадью, пить не стал, двинулся в сторону голубой вывески: «Сельмаг».

Сельмаг — половина деревянного дома. Продавщицей Палага, бабенка неспокойная и громогласная. Свой дом Палага два года назад спалила, зачитавшись книжечкой какого-то аббата про Манон Леско, новый по лени ставить не захотела, и потому живет за сельмагом, на другой половине. Должностью своей Палага довольна — и не без прибыли, и у мужчин на виду, что вовсе не последнее дело, а главное — каждый день, коли явится надобность, всласть поругаться можно.

У высокого сельмаговского крыльца стоял грузовик. Палага, взваливая на живот, переносит в лавку ящики с бутылками. С разных сторон к магазинчику торопливо, а кто даже и трусцой, собираются мужики. Скрывая нетерпение, степенно становятся в очередь. Афанасий спешить не захотел, оказался в хвосте, как раз за бабки Гланиным старикашкой.

Палага таскает на животе ящики, а в очереди сладостные заботы:

— Жигулевское аль какое?

— Гришка, беги раков принеси!

— Кузьма, а Кузьма…

— Четыре взять? Аль пять?

— Глянь, глянь — и бабы сюда!

— Шоссейные идуть! Поперед чтоб шоссейных не пущать!

— На селе-то будут дорогу мостить? Или только за селом?

— Нам не надо, — высказывается Афанасий. — Грохот от нее, от дороги-то.

— Кузьма, а Кузьма…

— То-то мне сегодня враз сон приснился. Иду по этой по шоссейке, пылища, а у меня в сапогах — хлюп, хлюп. Вода, значит. Утром думаю: к чему бы такое могло быть?

— А оно к пиву!

— Точно!

— Кузьма, дай рупь…

Медленно скручивая цигарку, Афанасий слушает говор. Самому много говорить неохота, а что другие мелют — это интересно. И он поглядывает на каждого одобрительным глазом.

Из магазина выходит, пряча накладные и вытирая губы, Мишка-шофер. Кричит весело:

— Здорово, трудяги!

Трудяги здороваются с ним за руку: хоть парень и молодой, а человек нужный.

Сразу и договариваются:

— Мне бы, Михаил Кондратьевич, буфет новый из города привезть…

— А я медку накачал, фляги три не подбросишь ли?

Мишка, снисходительно позволяя оказывать себе почести, добирается до хвоста очереди.

— Здорово, дядя Афанасий! — говорит Мишка.

Он приходится Афанасию чем-то вроде племянника, и потому тут — особая статья, тут отношения родственные, никого не касаемые. Афанасий не торопится взглянуть, возится с цигаркой. Племянник жмется — и уйти неудобно, и стоять, когда на твое уважение никакого привета, не больно весело. А дядя знай себе самокрутку мусолит. И когда уж вовсе парня паром прохватило, Афанасий говорит негромко:

— Здорово, Мишка, здорово…

И на руки свои показывает — вишь, заняты, тут цигарка, там табачок, не могу как положено поприветствовать. Мишка и тому рад, скорей бы с глаз дядюшки скрыться.

На крутом крылечке является Палага, возвышается атаманшей, пробегает взглядом по своему воинству, усмехается. Воинство предчувствует неприятность, умолкает.

Палага объявляет скучным голосом:

— Пива — два ящика всего.

Выжидательно смотрит на очередь, интересуясь, кто первым выскажет недовольство.

Очередь прикидывает: Палага баба вздорная, скажет — живот болит, и прыг на свою половину. Так, пожалуй, и два ящика улыбнутся. Однако и молчать — какое же тогда к себе уважение?

И осторожно покашляв:

— Это как же так выходит два, Палага Алексеевна?

— Палага Алексеевна, остальные-то али корова слизала?

Палага сообщает ехидно:

— В остальных нарзан!

— Чего?..

— Вода такая, в нос шибает! — кричит из кабины Мишка.

— Прочищает, что ли? — интересуется бабки Гланин старичок.

— Ага, вроде касторки! — скалит зубы Мишка.

«Ишь, архаровец, — думает очередь, — сам-то, пока ехал, поди, не меньше ведра выдул!»

— В таком разе, Палага Алексеевна, — раздается голос из середины, — пива — не боле как две бутылки на нос!

— Как же две, когда мне нужно шесть? — изумляется самый передний. — Или даже все десять!

— Но-но-но! — шумит очередь.

— Не отпущать! — кричит дед из самого хвоста.

— А считайте сами, — рассудительно говорит передний. — Иван Михалычу надо? Надо. Степке? А как же! Дяде Никите? Чтоб как штык! А Мухин? А Мухину так и вовсе наперед всех!

Тем временем к грузовику приблизилась стайка женщин в пропыленных платочках.

— Привет, раскрасавицы! — говорит им Мишка и, будто только их и ждал, дает газ и хулиганисто объезжает вокруг, поднимает облако пыли.

— Леший! Варнак! Чтоб тебя разорвало! — кричит облако пронзительными бабьими голосами.

Выскочив из пыли, женщины грозят кулаками, но Мишкина машина уже напропалую дергается по ухабам.

Самая бойкенькая интересуется:

— За чем стоите, миленькие?

— Нравится, вот и стоим, — с неопределенностью ответила очередь.

Но бойкенькая углядела что-то за дверью, а может, по предвкушающим мужиковским рожам определила:

— Ой, бабы, пиво!

И полезла вперед.

У нее участливо спросили:

— Куда это вы, Таисья Николаевна?

И аккуратненько оттерли плечом.

— А ты уж и как зовут выведал? — стрельнула глазами бойкенькая и опять полезла.

— А я все знаю… — многозначительно сказали ей в ответ и загородили дорогу дюжей спиной.

— Во, во! Не пущать! — обрадовался дед в хвосте.

Таисья хлопнула кулачком — ничего кулачок! — по дюжей спинище.

— Ах, ах, ах! — сказала спинища и попятилась, оттесняя Таисью.

Пришлые бабенки обиженно сбились в кучку, завертели головами:

— А Павла-то где?

— Где бригадирша?

Тут из магазина донесся скандальный Палагин голос:

— Это кто жила?! Это я жила?!

От пронзительности голоса старичок в хвосте вобрал голову в плечи, а Палага взяла октавой выше:

— Ах ты, дылда длинная на жердях, пирожок ни с чем, а кто мне за три бутылки «особой» должен, метла ты небритая, а кому я буржуйскую рубаху из чистого нейлону по блату оставила, чтоб тебя в ней пятнистые свиньи облизали, лопата ты ржавая, клуша в крапинку, еще и не скажи ему ничего в собственном доме, тьфу!!!

Оскорбивший невинную Палагу поспешно ретировался, пробормотав восхищенно:

— Во, дает!

Подошла отставшая от своих бригадирша Павла. Таисья зашептала ей что-то горячо и возмущенно. Павла, даже не дослушав, шагнула вперед. Кто стоял перед ней — отодвинула, другой от неожиданности отступил сам. Очередь удивленно и любопытно замолчала, вникая в Павлино странное сейчас лицо и странную улыбку, почувствовала в ней что-то значительное. Мужчины еще не поняли, в чем сила этой женщины, но уже подчинялись ей. И не в бабьей красоте тут дело, потому что вовсе и не больно красива была Павла. И, однако же, была больше чем красива — статная, крепкая, с большими руками и большой грудью, со спокойным грубым лицом, знающим о чем-то больше, чем знают все они.

Павла потеснила переднего. Он оглянулся на своих, но, удивленный тишиной, тоже промолчал, и тоже посмотрел на женщину.

Павла постучала о прилавок. Палага перестала возиться с ящиками, что уже давно и не нужно было, возилась, чтобы продлить удовольствие власти над очередью, и удивленно уперлась взглядом в большую женщину. По спине холодом пробежала неприязнь ревности, Палага уже хотела с ухмылочкой отвернуться, но женщина кинула небрежно:

— Пива!

На что Палага, смутно удивившись себе, спросила:

— Сколько?

Павла взглянула на мужиков, взглянула на своих шоссейных. Повернулась к Палаге:

— Ящик!

Палага подхватила ящик, бухнула на прилавок.

И тут вконец себе изумилась: это она-то, Палага, перед чужой-то, да чтоб без единого слова?..

Очередь взорвалась. Мужики опомнились и кучей навалились на прилавок.

Только Афанасий как стоял, так с того места и смотрел на Павлу.

Раздался зловредный Палагин голос:

— Все! Нету больше!

Старикашка от огорчения хватил кепчонкой оземь.

А бабы с Павлой уже сидели на лужке, смаковали, нарочито медленно тянули пиво из горлышек. Старикашка не выдержал и затопал к ним поближе. Еще и остановиться не успел, а Павла протянула ему непочатую:

— На-ка, жених!

Старикашкино лицо расплылось в счастливый блин. Подбежал мальчонка, спросил ни у кого:

— Эй, кому раков?

Кто-то посмелее — за раков и тоже на лужок:

— Примите в котел, бабоньки!

Бабоньки добрые, глазами блестят, похохатывают:

— Жалко, что ль? Эй, налетай!..

А Палагина душа требовала удовлетворения. Накинула Палага замок на сельмаг, схватила на другой половине коромысло и ведра и припустила задами в сторону, где не было ни одного колодца, но можно было, минуя площадь, выйти к ближним домам.

— Чего смотрите? Уведут шоссейные мужиков-то! — насмешливо возвестила она, проходя мимо низенькой толстухи Исидоры, которая надраивала бочку березовым веником.

Исидора, не выпуская веника, выбежала на улицу, и точно! Чужие бабы на лужайке, вокруг деревенские мужики, бутылки из рук в руки, хохот, запретное бесово веселье, и ее благоверный там, ржет громче всех, идол! Исидора полоснула себя веником по ногам, ринулась к плетню, за которым бабка Гланя собирала огурцы. Бабка Гланя сразу выпрямиться не смогла — радикулит проклятущий, даже горячий утюг не помогает, но хоть согнутая, а все равно бегом по грядкам, только огурцы трещат под ногами.

Бежит бабка Гланя, а тут соседка Домкратиха раздувает сапогом самовар. Сапог остался на самоваре, сквозь подошву клубами вьется дым. Домкратиха кинулась к дому, схватила с подоконника цветастый плат — смерть всем соперницам, бросив на ходу несколько слов проходившей мимо — двое граблей на плече — молодухе.

И пошло! От плетня к плетню, из окна в окно!

Женщины бросали свои дела, выбегали на дорогу и, безошибочно определив наличие на лужайке своей половины, рассыпным строем двинулись навстречу опасности. Исидора с мокрым веником, молодайка с двумя граблями, Палага с пустыми ведрами и коромыслом, хромающая бабка Гланя — прострелило-таки в самое не вовремя! — и все другие, кто налегке, а кто при вооружении.

Мужики не чуяли опасности.

Один, взглядом отмерив половину оставшегося пива, только поднес бутылку к губам, как бутылку сграбастала огромная Домкратихина рука.

Старикашка прицелился к раку, но неведомая сила потащила его назад. Бабка Гланя и смолоду-то шутить не любила.

Молодуха граблями выудила своего за воротник, тот, смеясь, оглянулся, в лицо ему уперся полыхающий, разъяренный взгляд.

Давно у Палаги не было таких счастливых минут.

Последней, отдуваясь, подкатила Исидора — обошла-таки ее бабка Гланя со своим радикулитом, — схватила Исидора своего маленького, с реденькой бороденкой и давно покорного супруга и плеснула в лицо шоссейным:

— Бездомные!

Один Афанасий остался стоять перед шоссейными — только за ним никто не пришел. Он стоял и смотрел на Павлу, и на других смотрел и удивлялся, как в минуту потухли и постарели у них лица, как молча поднялись они с лужайки, как двинулись мимо Афанасия, будто не замечая его, поникшие, как одинокие птицы.

Они подошли к березовой околице, сквозь неприкрытые воротца просочились в простор созревающей пшеницы и побрели дальше, босыми ногами по мягкой, шелковой пыли, все вместе и каждая отдельно.

Одна — улыбчивая и тихая была в деревне, глаза печальные и добрые — остановилась вдруг и обвела подруг и белый свет недоумевающим взглядом, хотела сказать что-то, но не сказалось ей, воздуха не хватило, места для слов не хватило, и она побежала в сторону от всех, в поле, в пыльные придорожные колосья.

Другие прошли еще немного и сели у дороги.

Павла свернула в поле, подошла к Катерине, села рядом, положила руку на вздрагивающее плечо.

— Будет, Катюша…

Катерина стащила с головы сбившийся платок, вытерла им лицо, поправила волосы и повязалась наново.

— И то, — сказала Катерина. — Будет, пожалуй…

Они помедлили еще, потом встали, направились к своим и вошли в разговор.

— И деревушка самая распоследняя, а живут, — раздумывала Таисья… — И семья у них, и дети, и дома гляди какие…

— А мой Аскольд Тимирязевич Птичкин каждый день меня мороженым потчует, — объявила Клаша. — Без изюма, правда.

— А у меня тоже муж был, — вспомнила вдруг Верка Стриженая.

— Где же ты его обронила, сердечного? — засмеялась Таисья.

— Со свекрухой не поладила, — объяснила Верка. — Дура по молодости была. А теперь уж старший сын женится. Да и младший в фэзэу пошел.

— Как же ты от мужа-то с двоими-то подалась? — удивилась Катерина.

— Да нет, — ответила Верка Стриженая, — тогда я одна была. Ребятишки у меня — это уж потом. По случаю.

— А и отбила бы… — мечтала Сима-Серафима. — Кабы не лень. Если уж только очень меня растревожить…

— Мой Аскольд Тимирязевич Птичкин галстуки носит — фиолетовые! — Клаша, с тех пор как у нее появился Аскольд Тимирязевич, чувствовала себя выше остальных и о свойствах Аскольда Тимирязевича сообщала таинственно: — А ботинки вытирает носовым платком.

— Сколько он тебя мороженым-то кормит? — зачем-то прикидывает Верка. — Неделю?

— Восьмой день уж, — ответила Клаша. — И в кино тоже ходим. На без пятнадцати девять.

— Павла, а ты что молчишь? — придвинулась к бригадирше Таисья. — У тебя-то мужик был?

— Да вроде как был, — сказала Павла.

— Ты, бригадирша, вона какая у нас могутная, — проговорила Сима-Серафима. — Полный бы тебе резон своим домом жить. А ты на шоссейке Клашкой командуешь.

— А чего мной командовать? — обиделась Клаша. — Я теперь уйду скоро. Мой Аскольд Тимирязевич Птичкин серьезный посягатель. Научный.

— Какой? — переспросила Верка Стриженая.

— Ученый, — сказала Клаша и поджала губы.

— А ловко ты у них ящик-то, с пивом-то! — залилась вдруг Сима-Серафима.

— Павла, а там на тебя один поглядывал, — сказала Верка Стриженая. — Из себя обстоятельный такой…

— Ой, бабы, автобус едет! — вскочила Таисья.

Женщины припустили по пыльной дороге к шоссейке. Павла и Катерина пошли шагом, им близко было — ночевали они в фургончике, за километр от деревни.

Кубастенький автобус остановился, поджидая бегущих. Женщины помахали руками на прощанье, и автобус покатил их по колдобинам, щедро поднимая желтую пыль.

Небольшая рыжая туча прикрыла низкое солнце. Катерина посмотрела на небо.

— Дождика бы… — сказала Катерина.

— Хорошо бы… — отозвалась Павла.

Туча уронила несколько капель. Капли зарылись в мягкую пыль.


Прошлой осенью, в отпуск, Павлу потянуло взглянуть на серую бревенчатую деревушку, откуда она после смерти матери подалась на лесоразработки да так больше и не вернулась обратно. За все долгие годы, что моталась Павла по городам и стройкам, в ней ни разу не родилось тоски по родным местам. Может быть, оттого, что помнила она свою деревушку голодной и несчастной, начисто бабьей, без единого мужика, оттого, может, что жизнь там шла ругливо и зло, через мать-перемать, что поля не родили, коровы ходили пустыми, что развелось почему-то множество кошек, кошки одичали, перестали жить в избах, а по ночам окружали деревню истошными криками. За несколько лет не родилось в деревне ни одного ребенка. И кому удавалось вырваться из нее, тот забывал ее торопливо и прочно, как забывают прошедшую болезнь.

На лесоразработках показалось Павле людно и весело. Правда, бригада тоже была женской, очищала поваленные деревья от сучьев, но валили деревья мужики, и на тракторе, сцеплявшем сосновые стволы и волочившем их к крутому берегу речонки, тоже сидел мужик. Ну, не совсем мужик, а парнишка лет шестнадцати, но это уже не имело значения, ибо и этот парнишка включался в сложную игру взглядов, нарочитых слов ни о чем, тайных мыслей, и совсем не обязательно мысли были направлены именно на него, или на кого-нибудь другого с определенным именем-отчеством. Просто эти вальщики леса и трактористы как бы обеспечивали, обнадеживали будущее Павлы, ей перестало быть неинтересно, как было неинтересно в деревне, она работала с охотой, ей хотелось работать лучше всех, чтобы ее знали, чтобы на нее смотрели, и то, что делало ее в деревне такой же злой, какими злыми были и другие бабы, теперь улеглось и больше не возвращалось.

Дробный перестук топоров стряхивал с деревьев колючий иней. Женщины — одна нога в большом валенке с левой стороны ствола, другая нога в большом валенке с правой — обрубают кривые сосновые сучья. Пар дыхания и физического напряжения оседает густой изморозью на фуфайках и ватных штанах. После каждого очищенного дерева маленький отдых, потом медленный ход по глубокому снегу к шарообразной вершине следующего повергнутого дерева — ствол его утонул в снегу и не виден. И опять — нога в большом валенке слева, нога в валенке справа. Павлина соседка воткнула топор в ствол, выпрямилась, стал виден большой живот. Павла тоже невольно остановилась.

— Чего засмотрелась, девушка? — насмешливо спросила соседка.

— Не бережешься ты вовсе, Любка, вот чего, — ответила Павла.

— Хо! — весело оскалилась Любка. — Я и тех гавриков таким же макаром родила. Они у меня закалочку заранее получают, а родятся — босиком по снегу бегают. Им польза и мне экономия!

— Люб, — сказала Павла с заминкой, — а ты без мужа-то — как же?

— Хо! — еще веселее заржала Любка. — А все так же, как и с мужем!

— Без закону… — усомнилась Павла.

— А закон — вот он! Во мне закон, девушка!

И за топор — тюк-тюк — сучья в стороны.

Павла посмотрела на Любку и тоже начала работать.

Они жили тогда в маленьком деревянном городке, утонувшем в снегу. Вдоль тротуаров топорщились сугробы в рост человека. На перекрестках улиц стояли водоразборные колонки, едва заметные над сопками намерзшего голубого льда. Однажды, возвращаясь с работы, Павла увидела темный бугор у чьих-то ворот. Подошла, наклонилась: пьяный. Шапка набок, руки в рукава, лежит аккуратненько.

— В такой-то мороз! — качнула головой Павла.

Прошла было дальше, но остановилась.

— Замерзнет ведь…

Вернулась, затормошила:

— Замерзнешь… Ночь скоро… Слышь? Дома-то ждут ведь! Ты где живешь? Экий ты… Живешь-то где? Тут, что ли? Да нет, поди… Дом-то у тебя где? У-у, варвар! И дети, должно, и жена, а он под забором! Да ты вставай, вставай! Ветер вон задувает, заметет к ночи, загинешь тут, а дети что? Вставай, вставай!

Пьяный бормотал, норовил лечь. Павла встряхивала его, толкала, потом рассердилась, взяла в охапку, поставила и прислонила к воротам.

— И щека-то у тебя белая… И ухо!

Терла снегом, пьяный мычал, мотал головой, сползал, она водворяла его на место и опять терла, пока белизна не налилась свекольным цветом.

— Глупые вы, ох, глупые! Что в ней, в водке-то, в отраве этой? Ох, глупые!

Вела и учила:

— Ступай ногами-то, ступай, экий ты…

Втащила его в крохотную свою комнатушку, толкнула на топчан, пьяный упал ничком на лоскутковое одеяло. Павла стянула с него латаные, заснеженные валенки, подложила под лицо цветастую подушку. Зажгла керосиновую лампу с разбитым стеклом, привернула пламя и просидела на табурете всю ночь.

(Как стало рассветать, пьяный проснулся, сел — тощенький такой, замухрышный, вовсе никудышный мужичонка. Поморгал, поморщился — не смог понять, куда его занесло. Взглянул в окошко, молвил:

— Ветер-то, а?

Павла кивнула:

— Ветер…

— Какой же это седни день будет? — попытался сообразить он.

— Воскресенье, — сказала Павла, кидая к топчану высушенные валенки.

— Вона как! А я думал — середа…

— Шел бы уж домой, чего семью маешь? — напомнила Павла.

— Это, значит, как я с понедельника начал… Дня до недели не дотянул, ай-ай… — он задумчиво смотрел на разутые ноги.

— Ну? Какого рожна сидишь? Домой, говорю, иди!

— Оно конечно… Пойду.

Сунул ноги в валенки, встал у двери.

— А семья-то… В прошлом годе, как мне с фронта возвернуться, все с голоду полегли. Собака — та осталась. Одичала малость. Собаку я, значит, пристрелил.

Толкнул дверь, ушел. Дверь не прикрылась плотно, в щель стал задувать снег. Задувал, задувал и нанес на порог маленький сугроб.

Он, видно, хорошо запомнил дорогу. Дня через три явился без стука, пел про яблони и груши, опрокинул шаткий столик, сооруженный из пустых ящиков и доски, и опять уткнулся в топчан. Павла с извечной умелостью сняла с него сапоги, сняла рубаху и взялась за стирку.

Он стал приходить постоянно, вернее — даже поселился у Павлы, но отлучался по своим запойным делам, а Павла после работы бегала теперь по сугробному городку, отыскивая его, боясь, что он где-нибудь все-таки замерзнет и умрет. Иногда он ругался матерно и истерично, кричал срывающимся голосом про свое фронтовое геройство и громко плакал по жене и детям. И как-то во время такого плача замахнулся на Павлу и хлестко ударил. Она охнула и промолчала.

Он стал бить ее почти каждый день. Она прикрывалась локтем, а он молотил до устали, и после этого ему хорошо спалось. А потом он так много бил, что смог полюбить ее, и они поженились.

Она лежала в роддоме. Привычный мир раскалывался на черные куски, черное пронизывалось светом, ослепительным, как взрыв, и в конце концов она услышала крик своего ребенка. И тогда темное ушло совсем, и остался только свет, белый и тихий.

— Доктор… Миленький… — Потрескавшиеся губы не слушались, она долго набиралась сил, чтобы спросить главное:

— Живой?

Невидимый сердитый голос — человек очень занят — ответил:

— Кричит — значит, живой…

Она закрыла глаза, спросила тихо:

— Здоровенький?

Голос смягчился:

— У вас дочь, мамаша. Вполне здоровый ребенок.

Павла шептала:

— Дочь… Дочка… Доченька… Господи, спасибо…

Как камни под гору, покатились годы.

В дни зарплаты соседки кричали ей:

— Эй, Павла! Твой опять всю получку у ларька спустил!

Она оставляла свои дела и торопилась к ларьку забрать мужа, чтобы кто-нибудь не избил и не покалечил его.

Но какой-то день получки все равно оказался последним.

Тогда муж ввалился во двор сам. Во дворе стоял соседский мотоцикл, около него играла девочка, их дочь. Он пошарил в карманах, вытащил вместе с гвоздями и гайками конфету в бумажке, девочка улыбнулась, он пошел к ней, натолкнулся на мотоцикл и подмигнул:

— Прокачу!

Сунул в зажигание гвоздь, мотоцикл с полоборота завелся, в окне закричала Павла, и крик остановил ребенка.

Мотоцикл сорвался с места, навстречу закрытые ворота, и опять закричала женщина.

Его хоронили по раскисшей от дождя дороге. За старой лошадью под рваной траурной сеткой шли Павла с девочкой и две соседки. С колес сползали комья черной грязи, поднимала и опускала при каждом шаге голову старая лошадь. Будто думала о чем-то и сама с собой вполне соглашалась.

А в прошлом году Павла выдала дочь замуж, и, ощутив непривычную пустоту, долгим воспоминанием вспомнила родные места, и удивилась тому, что не забыла ни одного лица, и захотела увидеть их.

Она доехала на попутной машине до корявой березы на повороте. Береза была все такая же, два десятка лет ничего не изменили в ней. От этого места начиналась раньше проселочная дорога, километров через пять растекавшаяся в широкую улицу Павлиной деревни. Но сейчас там, где, казалось ей, была дорога, росли молодые краснолистные осины. Павла еще побродила вокруг, но по сторонам лес был совсем густым, и тогда она решила, что где-то построили новую дорогу, и, наверно, та дорога, прямая и ровная, покрыта асфальтом и теперь намного удобнее прежней. Павла пошла через лес.

Она нигде не сбилась, точно вышла на пригорок, с которого открывалась деревня, и деревня открылась. Павла остановилась и поплакала, как плачут при встрече со старой матерью, и устыдила себя, что не была здесь так долго. Потом почти бегом спустилась с пригорка и поспешила к домам, гадая, кого же первого увидит в своей деревне и сразу ли узнают там ее, Павлу.

Когда она вышла на обширную деревенскую площадь, от которой равно отстояли оба порядка домов, ее охватило беспокойство. Что-то было не так.

Не так было то, что на деревенской площади тоже росли красные осинки и аккуратные елочки, совсем не так были огромные белые грибы — у самых ног и дальше вдоль деревни, в непонятном множестве. И совсем не так была тишина.

Тишина была лишена привычного фона — рокота работающего вдали трактора, звона колокольчиков на шеях пасущихся коров, тишина была лишена ребячьих криков и неуловимого движения внутри изб.

Какое-то мельканье сбоку привлекло взгляд Павлы. Она повернулась и, увидав играющих котят, обрадовалась и пошла к ним. Котята замерли, изогнулись подковами, подняли дыбом шерсть и кинулись в разные стороны.

Павла двинулась вдоль деревни и остановилась около той избы, в которой когда-то жила. На ветхом крылечке сидел желтый кот и в упор смотрел на Павлу недобрыми глазами. Дверь в избу была приоткрыта, окна не заколочены, можно было войти, но Павла снова встретилась с мрачным взглядом кота и вдруг поняла, что этот дом не принадлежит ей, как не принадлежит больше людям и эта деревня.


Босые ноги шлепали по пыли. Павла и Катерина вышли к шоссейке.

— Не пошел дождик, — сказала Катерина.

— Не пошел, — согласилась Павла.

Они перешли развороченную, разбитую вдрызг шоссейку, гуськом зашагали по узкой боковой тропинке. Вдали, у края пшеничного поля, голубел автофургон. Около него громоздились кучи булыжника и песка, были свалены инструменты, над золой старого костра возвышался треножник с закопченным ведром. Отсюда убегала вдаль отремонтированная дорога.

Павла взяла ведра, пошла через пшеничное поле к кустам. Там текла тихая река. На вязкую осоковую поросль берега была брошена подгнившая доска. В реке отражалось розовое небо.

Доска подалась под ногой, вспугнула мелких жучков — они покатились по воде, как черные капли.

Павла поставила ведра у фургончика. Из ближнего леска вернулась Катерина с хворостом.

— Тишина какая… — проговорила Павла, прислушиваясь.

— Летняя тишина добрая, — отозвалась Катерина, сбрасывая пропотевшую кофтенку. — Вот зимой — хуже.

— Зима у нас долгая, — согласилась Павла.

— Да, без краю зима, — сказала Катерина. — Слей воды, умоюсь. Пылищи наглоталась.

Павла щедро лила ей воду на руки и шею.

— Говоришь — дочь у тебя? — спросила Катерина.

— Замуж весной вышла, — отстраненно ответила Павла.

— Что же ты не с ними?

— Пусть их… Своя теперь у них жизнь.

— А у меня никого. Одна вот… Не сумела. Давай-ка, милая, прямо из ведра…

Они умылись, развели костер, поставили варить похлебку.

Над влажной тишиной леса плавился закат, у реки утробно пели лягушки, с поля долетал шелест колосьев, и была бесконечность земли и неба.

Павла сидела, свесив ноги в придорожную канаву, доставала из подола огурцы, жевала. Катерина неподвижно смотрела в костер, и в темных глазах ее, отражаясь, трепетали непонятные огни.

Из придорожной травы поднялась птица, полетела в сторону заката. И там, где она пропала, вдруг появилась женщина.

Женщина шла странно, застыло, неровно. Словно птица, ударившись о землю и обернувшись человеком, еще не привыкла к отсутствию крыльев.

Женщина поравнялась с Павлой и остановилась. В ее глаза тоже проник костер, они стали огненными и жутковатыми, и почему-то захотелось думать, что костер загорелся от ее взгляда.

Над лесом разлилось прохладное сияние. Взошла луна.

Странная женщина села рядом с Павлой.

К привычным звукам вечерней тишины присоединился еще один, совсем непонятный, то ли плач, то ли стон, однообразный и нескончаемый.

Павла мгновение вслушивалась, не двигаясь. Потом повернулась к костру и увидела, что Катерина, сидя у огня, то наклоняясь, то откидывая назад голову, негромко и жутко воет.

Павла не сказала ничего, снова повернулась к дороге, в сторону темнеющего леса.

Ох ты, ноченька
Ночка темная… —

завела Павла, завела ни на кого не глядя, глядя в темнеющий лес.

Ночка темная
Да ненастная…

Пела, выводила протяжно, чуть покачивая головой, и не пела даже, а выговаривала, и голосом выговаривала, и лицом, и бабьей печалью своей. И тихо стало у костра, сжала голову руками Катерина, закрыла глаза, наступила на боль свою. И с закрытыми глазами, так же покачиваясь, подсоединилась к Павлиному голосу:

Ночь осенняя…

У той, что пришла и села рядом с Павлой, было неподвижно лицо. Так, с неподвижным лицом, она и вступила в песню, вступила отчаянно прекрасным голосом.


Афанасий открыл хлев, сел на опрокинутый ящик около коровы, подставил под вымя подойник. Корова покосила на него большим глазом, в глазу отразился чурбан, об который колют дрова, а на чурбане — рыжий кот.

— Не балуй, — предупредил Афанасий корову.

Корова обмахнулась хвостом, осторожно переступила, нацелила глазом на подойник.

— Все, что ли? — спросил у нее Афанасий, разминая вымя. — Ну, шагай…

Корова мотнула головой и ловко попала задней ногой в молоко.

— Опять же дура, — спокойно сказал ей Афанасий. — Еще и смотрит. Ополоснулась? Ну, и проваливай!

Корова с ухмылочкой вышла из сарая, напугала кота рогами, мордой толкнула калитку и, разом остепенившись, выплыла на улицу, где приближалась колотушка пастуха.

Афанасий стоял у хлева, смотрел, раздумывая, в подойник. Пошел к другой двери, к страстному хрюканью, вылил молоко свиньям, остаток выплеснул в поилку для кур. Куры неторопливо подошли, стали пить, разом вздымая кверху клювы. Кот спрыгнул с чурбана и тоже направился к поилке. Залакал, брезгливо вздрагивая кончиком хвоста.

У плетеного забора остановилась соседка Мария.

— Доброе утро, сосед!

— Здорово, Мария Андреевна.

— Хозяйствуешь?

— Помаленьку.

— Не помочь ли чего?

— Сам.

— Эх, Афанасий! Чего уж так-то? Сам да сам… — сказала Мария, сожалея.

— Управляюсь… — Афанасий не захотел понимать намека, нацелил топором в полено.

— Экий ты… Слова по простоте не скажешь, — упрекнула Мария. — А со зверьми — разговариваешь… Слыхала ведь!

— То звери… — протянул Афанасий. — Звери ответить не могут.

— Полно-ко! — губами улыбнулась Мария, а глаза остались серьезными. Усталыми были глаза. — Разве баба не добрее?

Афанасий вздохнул, промолчал.

Мария сказала укоризненно:

— Жизнь-то уходит, Афанасий…

Афанасий и на это не отозвался.

— Принцессу ждешь, али что? — усмехнулась Мария. — Так принцесс-то нету ноне… — Окинула взглядом обтянутую выцветшей рубахой спину Афанасия. — Красиво колешь… А я пироги задумала, Васюта моя вчерась грибов нанесла…

Мария оглянулась, приникла к забору:

— Слышь, Афанасий… Взял бы ты меня женою!

Афанасий замер с занесенным топором. А когда опустил — даже в чурбан не попал.

— Ты смотри-кось! — изумился топору Афанасий.

— Хозяйство я держу исправно, — говорила Мария и вроде со стороны на себя смотрела. — Годами подхожу, гулящая была не больно… Может, сладилось бы напоследок?

И с тихим укором:

— Уж ответил бы!

— Ты вот не того, Марья… Не надо бы! — Афанасий попятился, наступил на кота, кот рявкнул дурным голосом и взвился на ворота. — А чтоб тебя!

— Или — тоже балованный? — позволила пробиться обиде Мария. — Молодую взять хочешь? Так на дочке моей женись. Молодости больше дается, закон уж, я отступлю, коли так. Не больно красавица Васюта, не дал ей господь, да по твоим-то годам и скидку можно сделать… Господи, хоть бы ей-то не маяться одной! Слышь, Афанасий, а в работе Васюта хороша, хоть с кем потягается. Ну, что ты молчишь-то? Четыре бы руки в дом взял, то-то бы все закипело!

— Бессовестные вы, бабы, вот что! — не выдержал Афанасий. — Разве в этом деле так положено?

— Да милый ты мой, — приникла к забору Мария, — да кто же мне теперь объяснит, что ныне положено, а что не положено? Эх, Афанасий, Афанасий, деревянная ты душа!

И оттолкнула забор.

— Да что уж, ей-богу… Затеяла вот… — вертелся и так и сяк Афанасий. — А еще говоришь — звери… Звери — они звери!

— Ну, чего извиваешься? — тихо сказала Мария. — Смотреть на тебя нехорошо… В глаза нужно глядеть, когда такой разговор идет!

— Ты опять здесь, паршивец?.. — крикнул Афанасий коту.

Кот от неожиданности изогнулся дугой.

Мария повернулась, чтобы уйти.

Вот в спину-то ей говорить куда просторнее, и Афанасий сказал:

— Я ведь и думал, раньше-то… Да вот как-то все… Ну, коль сорвется у меня дело одно — к тебе приду.

Мария остановилась.

— Какое дело-то, господи? — спросила она.

— Свататься иду, — сказал Афанасий и направился к дому.

В раскрытую калитку воровато пробралась Жучка. Жадно залакала молоко из куриной поилки. Заслышав шаги Афанасия, спряталась за бочкой.

Афанасий, по дороге надевая мятую кепчонку, вышел со двора.

Жучка и Мария проводили его взглядом.


Женщины, вялые с утра, сидели на краю канавы, лениво лузгали семечки.

Подошли Павла, Катерина и та, незнакомая, с неподвижным лицом.

— Ну, бабы, как спали, какие сны видали? — спросила Павла.

— Ой, подруги, а мне-то что наснилось! — тут же удивилась Клаша. — Будто бы вовсе голый баран!

— Без хвоста, что ли? — не поняла Таисья.

— Стою будто здесь на дороге, — все рассказывала Клаша, — передохнуть разогнулась, а из-за кустика вот так — баран! Весь голый, вот как ладошка, и даже цветом похож. Остановился он передо мной и говорит: ме-е…

— И что? — заинтересованно спросила Сима-Серафима.

— И все — пожала плечами Клаша, — больше ничего не наснилось.

— Без фантазии ты, Клашка, — сказала Верка Стриженая. — Не было — придумала бы!

— Зачем же это я стану врать без всякой к тому причины? — удивилась Клаша.

Таисья все постреливала глазами в сторону новенькой и наконец не выдержала:

— Это кто же с тобой, Павла? Тоже с нами работать будет?

— Вроде, — не очень определенно ответила Павла.

— Эко, глазищи-то! — изумилась Сима-Серафима. — Где же ты себе такие глазищи отхватила, подруга?

Новенькая опустила ресницы, как забором прикрылась.

— Тебя как зовут? — подкатилась к ней Таисья, и нетерпеливое ожидание было на ее лице. — Слышь? — Толкнула в бок. — Как зовут, спрашиваю?

Губы новенькой разжались неохотно:

— Матильда…

— Господи-Сусе! — испугалась Сима-Серафима.

Клаша определила недоброжелательно:

— Манька, стало быть!

Таисья все не могла отстать:

— Платье на тебе какое… Нерабочее. Сама шила? У портнихи? Да куда ты все смотришь?

Матильда молча отошла от Таисьи.

— Она что — не в себе? — обиженно спросила Таисья у Павлы.

— Кончай базар, бабы, — недовольно проговорила Павла. — Иной раз и помолчать не грех. Да и время! Приступим, благословясь…

Подошла к Матильде, взяла за руку:

— Идем, подруга, покажу, как камешки укладывать. Той стороной, что поглаже да попросторнее — кверху. Да сверху молоточком — тук, тук…

Женщины раскидывали лопатами песок, который самосвалы заранее ссыпали по обочине ровными желтыми холмами, заваливали выбоины, трамбовали. Сторонкой к ним подошел Афанасий. Женщины будто не заметили его, только руки засновали проворней.

Афанасий сел на бугорок. Похоже, что решил смотреть долго.

Тогда Таисья возвестила:

— Глянь, бабы, штаны пришли!

— Ох, да никак Клашкин баран! — сказала Верка Стриженая.

— А чего он сел-то? — спросила Клаша.

— Ноги не выдержали, на тебя засмотрелся, — ответила Верка.

— А может, жена выгнала… — тут же пожалела человека Сима-Серафима.

А Катерина Павле, доверительно:

— Павла, это тот, вчерашний… Что на тебя смотрел!

— За погляд ныне денег не берут, не разбогатею, чай, — отмахнулась Павла.

А сама, наклоняясь, проверила — на нее ли смотрит. Клаше стало неприятно, что заговорили о каком-то вовсе другом мужчине, и она сказала:

— А мой Аскольд Тимирязевич Птичкин вчерась конфет купил. Триста граммов, подушечками. Мы с ним чай пили. А в кино не пошли.

Верка Стриженая дождалась, когда Клаша свое доскажет, и снова к Павле:

— Не иначе он тебя, Павла, на свой аршин примеряет…

— Должно, лентяй мужик, с утра работы не нашел, — ревниво похулила Таисья.

— А мой Аскольд Тимирязевич Птичкин утром всегда на работе, — с удовольствием вставила Клаша. — Утюги чинит.

— А говорила — научный! — удивилась Сима-Серафима.

— Ну… Он научно чинит! — не растерялась Клаша.

— То-то у меня в прошлом годе электрический чайник после ремонта взорвался! — вспомнила Верка Стриженая.

— Он вовсе недавно стал с утюгами, — обиженно возразила Клаша. — До этого он был агентом.

— Шпиён?! — сделала круглые глаза Таисья.

— А да ну вас! — совсем обиделась Клаша.

Выведя Клашу на некоторое время из разговора, женщины вернулись к более интересной теме.

— Павла… Бригадирша, эй! Поиграла бы с ним… — подмигнула в сторону Афанасия Верка Стриженая.

— Это как поиграть-то? — будто не поняла Павла.

— Уж и не знаешь? — усмехнулась Таисья.

— А давай научу! — расщедрилась Сима-Серафима. — Одной к нему сторонкой повернись, другой к нему сторонкой повернись — ну-ка у тебя всего! На него смотри, а сама будто мимо… Враз взопреет мужик!

— Кошке-то игрушки, а мышке что? — засмеялась Павла.

— А ты серьезу не придавай, — сказала Верка. — Ты для веселья только, а там и от ворот поворот.

— Вот ежели бы меня растревожить… — замечтала Сима-Серафима и передернула плечами.

— Опять базар, бабы? — Павла хотела было пристрожить бригаду, да не получилось строгости, опять улыбка на губах, а внутри забытая радостная сила. — Что-то ноне работнички из нас хреновы? А ну, поворачивайся, а ну, живее, а ну, с музычкой!

И с призывом, будто к песне:

— Работа-ай!..

Зашевелились бабоньки, и в них заиграло что-то, вялость будто сдунуло, все пошло быстрее, тела спружинились, и уже работа не в трудность, а в наслаждение. Руки не ощущают тяжести, играючи подваливают песок, весел перестук молотков, все ловко, споро, все вроде само собой, а внутри бьется радость, а работа все быстрей, быстрей, как в барабаны удары тяжелой кувалды, трамбующей уложенные камни. Мельканье рук, лиц, обтянутая ситцевыми платьишками грудь, радость тела, белозубые, веселые рты.

Афанасий снял кепчонку, вытер ею пот, будто сам уработался, водворил кепчонку на место. Неотрывно, сопереживая, соучаствуя, получая истинное удовольствие, следил за работой. Показали сорт бабоньки, ах, тудыть их в качель, вот это сорт! Так, милые, так, вот хорошо-то! Наддай, наддай, да ах боже мой! Ну, милые, ну! Вот так, распервейший сорт дело!

Пыль под глазами и у рта, еще ослепительнее зубы, работа — никакой осечки, ритмичный блеск лопат, у каждой свое мгновение, носилки только не заденут друг друга, молоток на волос от пальца, кувалда-баба рядом с босой ногой, инструмент послушен как руки, — это уже не работа, это взлет души.

Павла с наслаждением, как выдох:

— А-ах!.. — Сорвала с головы пропыленный платок, — Передых, бабы!

Звякнули брошенные лопаты и молотки. Бабы повалились в придорожную пыльную траву — лица и руки к солнцу.

— Клашка, воды! — умоляюще приказала Верка Стриженая.

— Ох, передохнуть бы… — протянула Клаша.

— Ничего, быстрей утрамбуешься! — крикнула бесчувственная Таисья.

Клаша недовольно поднялась, но Павла опередила ее:

— Я принесу.

И пошла к вагончику. Афанасий встал ей наперерез.

— Поговорить бы, — остановился на тропинке Афанасий.

— Ну, говори, — остановилась перед ним Павла.

— Хорошо работали, — улыбнулся Афанасий.

— Бывает и хорошо, — улыбнулась Павла.

Помолчали.

— Можно считать — поговорили? — усмехнулась Павла.

— Замуж за меня пошла бы? — серьезно поглядел в глаза Афанасий.

— Отчего не пойти? — легко ответила Павла.

— Дом у меня… хозяйство… — добросовестно стал отчитываться Афанасий.

— Велико ли? — спрятала ухмылочку Павла.

— Все, что положено, — обстоятельно ответил Афанасий. — Корова, телка… Свиней двое. Курей сколько-то… Десять, должно. Больше было — загинули. Лиса повадилась.

Клашка с ленцой прошла мимо:

— Я принесу — воды-то…

Павла смотрела на Афанасия, улыбалась, всерьез не принимала, как-то просто быть такого не могло, чтобы всерьез. Поди, деревенские подослали после вчерашнего. Не выйдет шуточка-то. Посмотрим еще, кто смеяться будет.

— Продаешь, значит, хозяйство? — спросила Павла.

— Зачем продавать? — ответил Афанасий. — Так отдаю, коли возьмешь.

— Али в деревне баб недостача? — удивилась Павла.

— Баб-то с избытком, да такой нету. Наши помельче будут.

— Тебе лошадь, что ли, нужна?

— Так ведь сила и человеку не во вред.

— Верно, силы невпроворот. Пятаки гну.

— Эй, Павла! Чего долго? — орут шоссейные.

— Да тут сватают меня, да сват вроде как с придурью, боюсь, как бы и жених таким не оказался! — не стояла, поворачивалась перед Афанасием Павла.

— А ты скажи, чтоб других прислали! — орут шоссейные и хохочут.

— Скажу! — ответила Павла.

И в глаза Афанасию взглядом — самой не понятна каким, только в груди вдруг жарко от этого своего взгляда, а лицо Афанасия расплывается, как-то не видно ни глаз, ни бровей, — ах, да какая разница, хоть он, хоть другой, любого бы сразила сейчас напрочь, позабыл бы про свои сараи думать!

И сквозь жаркую толчею ощущений глухо прорвался неторопливый голос Афанасия. Афанасий не слушал бабьей трескотни, говорил:

— Павла… Вот и имя у тебя основательное, без легкомыслия теперешнего…

Павла уняла себя, поиграла с насмешечкой:

— Самого-то, поди, Иваном звать?

— Иван — тот другой, тот безрукий. А я — Афанасий. У нас полдеревни Шестибратовы, полдеревни Винокуровы. Я из Шестибратовых. Наша фамилия давняя, по ней и вся деревня прозывается…

Спадает, спадает жар. Неинтересно чего-то. Скучно вдруг.

— Ну, ладно, пойду я, — сказала Павла.

— Подумала бы, может? — не то что бы удерживает или настаивает Афанасий, а так — с рассуждением: — Хозяйство у меня крепкое, в колхозе платят хорошо. В бедности не будешь.

— А самовар есть? — непонятно зачем спросила Павла.

— А как же? — ничуть не удивился Афанасий. — Без самовара какая жизнь.

— А телевизор? — сухой блеск заиграл в глазах Павлы.

— Тут — приемник… — В голосе Афанасия досада: не доглядел.

— Ну, какой же ты жених без телевизора? — засмеялась Павла.

— Да купим, велика важность! — с полным убеждением сказал Афанасий. — И телевизор купим, и все, что хошь… Еще как жить станем!

— С телевизором чего не жить… — запрятала потайное Павла.

— Так пойдешь за меня? — все хотел точности Афанасий.

— А вот я сейчас у своих шоссейных спрошу… Эй, бабы! Человек в мужья просится! — Павла подтолкнула Афанасия к женщинам. — Иди, иди, покажись, они в этом толк понимают… Ну, как мнение — идти за него?

— В годах, пожалуй… — прогудела Сима-Серафима.

— Внуков-то сколько? — спросила Таисья.

— Пиджачишко жиденький… — усомнилась Верка Стриженая.

— И вообще! — высказалась Клаша. — Мой Аскольд Тимирязевич совсем другое дело!

— Рубаха стираная — кралю под боком держит!

— И глаз хмельной — ой, Павла!

— Однако же нам и повеселиться бы не грех.

— Давно я, бабы, стюдню не ела…

— И первачка испробовать интересно…

— Ну, женишок, чего молчишь-покряхтываешь?

— Поди, рад ноги унести!

— Чай, знал куда идет, мы, чай, с дороги, отчаянные!

— Эй, на что тебе Павла, я-то лучше! — разошлась-таки Сима-Серафима. — Уж так ли уголублю, а-ах!..

— Ой, Павла, держи! Удерет!

— Ох-хо-хо!..

— Ах-ха-ха!..

— А что, казак, коль сегодня свадьбу сыграешь — отдадим тебе Павлу, — решила Таисья.

— Наша власть — мы ей вместо родни, — подтвердила Катерина. — А то оговорим — смотреть на тебя не захочет!

— Сегодня — согласен? — пристала Таисья.

— Чтоб как в сказке! — обрадовалась Сима-Серафима.

— Ну, и что скажешь? — насмешливо спросила Павла.

Перевел дух Афанасий, оглядел каждую, прикинул что-то, ответил:

— Сегодня… повечерее будет… приглашаю!


Через луг к деревне, срезая угол, шли бабы. Умытые, прибранные, с развеселой песней и плясом впереди.

У края картофельного поля, под кустом, Жучка нализывала щенка. Живот лизала, спину, лизала курносую морду. У щенка один глаз щелочкой, а другой не успел появиться вовсе. И ничего еще единственному глазу непонятно. Мокрое, мягкое и нежное накрывало его, и это было хорошо, так должно было быть, ничего не могло быть лучше теплого, кольцом, языка матери.

Нализывала, нализывала Жучка своего щенка, уши следили за песней. Беспокойно стало, слишком близко песня, выглянуть бы, а может, не выглядывать? Щенка носом, лапами под свой живот, грейся, питайся, расти, и вдруг ноги, совсем рядом столько ног, голые, загорелые, разные, песня оглушающа, отчаянна, ноги, ноги, спереди, сзади — крепкие, стройные, толстые, рыхлые, как столбы, как деревья, а если увидят, а если наступят, завизжать бы, убежать, или впиться зубами в мягкое тело, или ждать…

И вот как тихо теперь. Где ты есть, слепой и горячий. Мой язык распухает от нежности к тебе, я лижу твою курносую морду, песня — это совсем не страшно, видишь, я лижу твою морду.


Шоссейные шли по улице, по которой вчера брели с такой обидой. Обида была еще жива, усиливала их громкость и бесшабашную отчаянность, но сегодня они были веселы, сегодня они гости — а ну-ка, ваши или наши лучше пляшут?

Конечно, может, и не совсем гости, может, и тут подвох, да там разберемся. Только бы миром-то лучше, хоть вечерок у домашнего, парного, своим хлебом и мужиковой рубахой пахнущего — прикоснуться, втянуть носом, посидеть о бок, растравить себя до кровавой боли.

Ну, а в случае чего — в долгу не останемся, отбреем, а там и в волосы вцепимся, мы ведь с дороги, шоссейные, хо!

Впереди излишне чинно, скованно, с деревянными лицами шествовали Афанасий и Павла.

Для Афанасия этот проход по деревне вроде принятия парада. Сейчас он был главным лицом, вся деревня на него смотрела и этим взглядом, этим вниманием к нему выражала ему, Афанасию, свое уважение, свое удовлетворенное признание его, Афанасиева, существования.

Он знал, что все думали сейчас про него примерно так:

— Крепкий мужик.

— Работник без отказу.

— Войну до Берлина прошел.

— Чужого не брал.

— Чужого — ни-ни! А придешь попросить — даст.

— Хороший человек.

— Хороший.

— Все бы такие…

Знал и чувствовал Афанасий, что не всякому дано таким парадом пройти по своей улице. И только бы дела не испортить, только бы камень какой под ногу не сунулся, не оступиться бы, чтобы торжества смехом не спугнуть.

Всю жизнь ходил он по этой улице, ни о каких камнях не думал. Да и не водилось их сроду в лесной деревне. Однако же — опаска. По этой причине и деревянность в теле.

Павла тоже не хотела ударить лицом в грязь. Смехом ли, на серьезе ли, а пусть смотрят. Вот баба какая — хоть в шелк, хоть в рядно, хоть молись, хоть бревна вози. Но тут же и насмешливое крылось в глазах — мол, и я позабавиться не прочь.

И вся начеку была: не упустить бы, когда подвох выскочит наружу. И вот, дождалась, кажется. Контора была закрыта.

Вот оно, подумала Павла. И взглянула на Афанасия.

Афанасий негромко спросил у бабки Гланиного старика, переобувавшегося на крылечке правления:

— А председатель где?

Бабки Гланин старик с готовностью повернулся, поискал, у кого бы узнать, заорал во всю мочь:

— Маруськя-а! Где председатель?..

— А в бане парится!.. — закричала в ответ Маруська.

Афанасий, не теряя спокойствия, повел Павлу дальше.

Толпа повалила за ними к председателевой бане.

В бане сумрак и белый пар.

— Чегой-то шум, — сказал председатель и посмотрел в оконце. — Народу-то… Что это? Не война ли?

— Какая война, батя… — распаренно ответил ему сын с полка. — На войне гармошки не будет.

В оконце забарабанили.

— Ты скажи, — удивился председатель, — вымыться не дадут!

Вынырнул из пара в крохотный предбанничек и схватил штаны.

В дверь нетерпеливо застучали, крючок, не рассчитанный на опасность, соскочил.

— Эй-эй-эй! — предостерег председатель.

За дверью сколько-то помедлили. Потом в приоткрытое пространство пролезли руки, нащупали на председателе рубаху, возвестили кому-то:

— Готов!..

Ввалились две ражие бабенки, подхватили председателя под руки, поволокли к конторе.

Разрывалась гармошка, улица гомонила и хохотала — слава богу, не война.

Бабенки водворили председателя за стол и скрылись за спины других.

Рубаха на председателе криво, один рукав не застегнут, волосы торчком. Впрочем, ни он сам, ни другие этого не замечают, да и не имеет это никакого значения.

Все затаили дыхание, вовсе не дышат даже. Хохолок на макушке председателя подрагивает от усердия.

Вносятся в книгу имена Павлы и Афанасия. Громко пришлепываются печати.

С лица Павлы медленно ушла улыбка. В глазах испуг и растерянность.

Она повернулась к своим. Что это, подруги? Как же такое? Да полно, не может всего этого быть!

И шоссейные удивлены не меньше. И они верили, что шутка, колобродили с полным удовольствием.

Первой опомнилась Верка Стриженая:

— Да чего там, Павла! Плясать пошли!

— И то! — воодушевилась Сима-Серафима и уже шлепнула ногой. — И-ех, ex, ex!..

Добрая душа Серафима. А у Катерины-то чуть не слезы, у Матильды глаза что блюдца, а Таисья и взгляд в сторону — ей бы, а не Павле, в этой деревне свадьбу играть. Хорошо, хоть гармошка свое дело знает. И деревенские гульнуть не дураки, ногами с удовольствием выделывают. Да и кому в голову придет, что на свадьбу шли — не верили?..

Председатель встал. Хохолок пригладил, чтоб не мешал торжеству.

— С законным браком! Поздравляю, Павла Дементьевна, поздравляю, Афанасий Михайлович!

Павла и растерянно, и виновато, и с боязнью, что праздник все-таки кончится сейчас — ладно уж, не надо, чтобы кончался! — посмотрела на Афанасия.

У Афанасия улыбка на лице — доволен. И смущен немного, застеснялся вдруг на Павлу смотреть.

Павла ощутила за спиной бабий шепот:

— Гляди — по любви ведь Афанасий-то…

— А она-то… Что-то улыбка у ней не такая!

— Погодь, станет и такая…

Все углядели глазастые бабы.

Чего это они про Афанасия-то? Про любовь что-то?..


Господи, да неужели и вправду — свадьба?..


Столы и снедь сволокли со всей деревни. У кого что было, а было у каждого немало. Афанасий заартачился поначалу, полез за деньгами, но на него прикрикнули, даром что герой дня, а народу все-таки не перечь. Не свадьба, а снежный ком с горы, сам собой родившийся праздник, который тем и хорош, что без подготовки и заученности, без колготни, без расчета — того звать, а этого? — все были равны, все участники, все будто только и хотели этого — распахнуто, стихийно, со щедростью, без оглядки и сожаления.

Но веселье весельем, а языком почесать — тоже не последнее дело.

Палага принюхалась, сморщила нос:

— Слышь, бабы? Нигде не горит?

— Да нет, кажись, — удивленно ответила Исидора.

— А вроде как от Афанасия дымком тянет, — притворно вздохнула Палага.

— Ах-ха-ха!..

— А я и ведра прихватила — пожар, думаю! — подхватила молодайка.

— Их-хи-хи!..

— Два года терпел, тут удумал! — не могла угомониться Палага.

— Любаша-то его славная бабеха была, — вспомнила бабка Гланя. — Да вот как под лед зимой угодила, так и чахнуть стала.

— Я уж думала — навсегда вдовцом останется, — сказала Домкратиха.

— Ну уж, навсегда! Все живые люди, — сказала Исидора.

— Да вы, бабы, стюдню, стюдню моего попробуйте! — угощала всех Домкратиха. — Кабы знать, что такое дело, больше бы наварила!

— Приперло, видать, Афанасия, и дня не подождал! — покачала головой бабка Гланя.

Исидора взглянула на молчаливую Марию, вздохнула с сочувствием:

— Не повезло тебе, Марья… Кабы не эти шоссейные — тебе бы тут хозяйкой быть.

— Чего уж тут… — отвернулась Мария.

— А она ничего из себя, невеста-то, — присмотрелась бабка Гланя.

— А это что у них за краля? — взглянула на Матильду Исидора.

— Аль завидно? — засмеялась Домкратиха.

— Мне-то что, — протянула Исидора, — ты за своим поглядывай — вишь, глаз не отрывает!

— Ах ты, перечница колченогая, телячий хвост! — взвилась Домкратиха под смех соседок. — Ты это куда уставился?.. А ты, мать моя, поприкрыла бы грудь-то, чего всему миру на обозренье выставила, думаешь — у нас такого нету?..

Матильда испуганно натянула косынку на плечи, завязала косынку узелком.

Домкратиха шумно села на место и больше не упускала узелок из виду: не развязался ли?

Шоссейные сидели за другим концом стола, своим маленьким обществом, поближе к невесте.

— Чего ты молчишь все? — тихо спросила Катерина Матильду. — Какое горе ни будь, говорить надо. От этого облегчение горю наступает… Неживая ты вовсе!

Матильда медленно качала головой, не отвечала.

— Ты пей, — не отступала Катерина. — Пей, пей! Бывает, что помогает. Сглотни, и дело с концом.

Матильда послушно выпила.

— Вот и все! — ободряюще сказала Катерина.

— Обожгло… — непонятно на что пожаловалась Матильда.

— Всех нас обжигает, — с сочувствием согласилась Катерина.

Матильда схватила еще чей-то стакан, выпила залпом. Хозяин стаканчика уважительно на нее посмотрел.

— Эко! — покачала головой Катерина. — Ты не сразу по стольку-то, тоже не дело. Осовеешь — ни себе радости, ни другим.

— Жжет… — посмотрела куда-то вдаль Матильда.

— Поди с мужем нелады? — выспрашивала Катерина. — Есть муж-то?

— Мужа — нет! — усмехнулась Матильда.

— Ну, кто ни то… Полюбовник, может? — Катерина принизила голос.

— Полюбовник — это есть, — опять усмехнулась Матильда.

— Ты потише бы… — укорила Катерина. — Всем и знать об этом ни к чему… Бывает, и не муж, а уважает. Вон ты красивая какая. Только разжаться тебе, расправиться бы, чтобы дышать свободно, все и пойдет как по маслу… Поди, любишь больше меры?

— Люблю, — согласилась Матильда.

— Это ведь погибель — сверх меры-то любить… — покачала головой Катерина. — Ну, а он что?

— А он об меня папиросы тушит, — сказала Матильда.

В дальнем углу шел деловой разговор:

— Вот такого карася поймал! — завирал бабки Гланин старикашка.

— Я давно говорю — пруд очистить и карася туда, а также всякого другого линя, — стоял на своем Исидорин мужик.

— А что, Поликарпыч, — вопросил Домкрат, — раз у председателя руки до пруда не доходят, давай-ка сами за такую нагрузку возьмемся, на общественных, я говорю, началах, правильно говорю?

— Так ведь трактор потребуется? — усомнился бабки Гланин старик. — Очищать же надо?

— Возьмем трактор! — совсем загорелся Домкрат, кося глазом на Матильдин узелок. — И очистим, я тебе говорю! Вон молодого попросим, Афанасий теперь нипочем не откажет, верно говорю?..

— Девчатам поднесите! — закричали женщины.

Девушки кучкой стояли в дверях. Им поднесли красного, девушки жались, отворачивались. Васюта, дочка Марии, совсем отошла в сторону и смотрела на Матильду, глаз оторвать не могла, не мигала даже. Некрасивая она была, Васюта, — белесая, скуластая, остроносая.

Бабки Гланин старичок вылез из-за стола, потянул ее за руку:

— Придержи-к мое место, Васют, я в один момент, проверю, как бы мерин не убег…

Васюта села. Сосед налил ей стопку:

— Ну, девка, поехали! В праздник трезвым быть — грех…

Перед ней, как на картине, обособленно, отъединенно от всех было лицо Матильды — бледное, застылое, красивое страшной, обреченной красотой. Васюте казалось, что красивее быть ничего не может, и было ей непонятно, как сидящие за столом мужики говорят кто о чем, когда нужно говорить только о ней, об этой непонятной и, конечно, ни для кого не досягаемой женщине.

Перед Васютой из ничего, сама по себе возникла стопка. Коварный сосед поглядывал в сторону. Васюта машинально взяла стаканчик, соседовы брови вздрогнули и замерли в ожидании, а через стол крикнула что-то и погрозила кулаком мать.

Васюта замигала белесыми ресницами, оттолкнула стопку. Сосед разочарованно поник. У матери вина в глазах и привычная растерянность.

И опалила Васюту жалость в эту минуту. И к себе жалость, а еще пронзительней к матери своей жалость, и ко всем другим, у которых что-то никогда не сбудется, и среди этих других оказалась Матильда, и догадалась Васюта, что роднит ее с Матильдой рабская приниженность, добровольное согласие на милостыню.

— Нет! — крикнула она самой себе и всем — и тем, кто собирался кинуть ей стершийся пятак, и кто не додумывался до этого. — Нет!..

В спину Васюты осторожно постучали. Бабки Гланин старик проверил мерина и хотел занять свое место.

— Нет, понятно?.. — крикнула ему Васюта.

— Однако же, то есть? — изумился бабки Гланин старичок, поспешно собирая доводы в пользу своего законного места.

Однако доводы не потребовались. Васюта поднялась и ни на кого не глядя направилась к выходу. И впервые шла прямо, и впервые заискивающей улыбкой не просила прощения за свое присутствие. И впервые какой-то парень уступил ей дорогу.

Из-за стола поднялась Катерина, поднялась из-за бутылок, из-за студня, налила себе в стакан белой, прозрачной.

— Бабы… — позвала Катерина.

Обвела всех взглядом, и шум медленно стих.

— Бабы, послушайте меня… Не любите вы нас, шоссейных. Бездомные, мол… А нам уж по сорок да сорок пять, а кому и пятьдесят… Которой, может, и удалось ребеночком на стороне разжиться, так и это счет вполовину. Где их взять-то мужей, когда от них уж и праха в земле не осталось. Нас двадцать баб на дороге работает, так у двенадцати похоронки в коробочках хранятся. Беречь бы нам друг дружку, бабы… Да не о том я хотела. Вот подруге нашей счастье выпало. Радуемся за нее, благ всяких желаем, а в душе-то говорим: почему не мне — счастье-то?..

Павла слушала, хмурилась, вспоминая, отдаваясь Катерининым словам. А Катерина говорила:

— Горько на душе-то! Так вот, чтоб легче стало, помянем, бабы, наших первых — кто мужа, кто нареченного, а кто и такого, которого и встретить не привелось, времени не достало… Помянем, бабы!

И выпила ее, белую, прозрачную, горькую.

И закивали бабы, и донеслись до их слуха взрывы и пулеметные очереди, и увидели они каждая своего, увидели, как упал он, скошенный пулей, и закричали они душой, а иная и живым тихим вскриком, и, отвернувшись, проглотили застрявший в горле комок их мужья, и помянули бабы слезами и зельем своих первых.

— Силушки нету… Песню бы! — как стон, прошел над столом бабий вздох.

И откуда-то из угла выступил чистый женский голос, а к нему с жаждой, как хотят пить в полдневную сушь, присоединились остальные. И посветлели, будто вышли из тени, лица, и уже кто-то потребовал с ликованием:

— Горько-о!

Павла и Афанасий посмотрели друг на друга. И растаяла, наконец, настороженность в теле Павлы. Глаза Афанасия приблизились, заслонили собой многолюдье и шум, увиделись огромно и странно, сквозь прозрачные тени ресниц.

Ночью Павла вышла во двор. Деревня еще гомонила песнями, но уже в отдалении. Около дома Афанасия было лунно и тихо. Павла медленно пошла по двору. Осторожно потрогала поленницу, сарай, какие-то непонятные в ночи, забытые предметы.

Остановилась посреди двора, освещенная луной:

— Дом…

И повторила, удивляясь:

— Дом?

И ответила себе тихо:

— Дом…

И засмеялась, прислонившись к сараю.

За дверью хлева мыкнула корова. Павла открыла дверь, корова протянула морду. Павла уткнулась в длинную щеку, погладила мягкие, замшевые уши и пошла дальше, вдоль плетеного забора.

И за плетеным забором увидела Павла согнутую фигуру Марии. Молча и неподвижно сидела Мария под яблоней, сидела, сжав руками виски. И неподвижный лунный свет бледно лежал на ее лице.

Из дома пришел голос Афанасия:

— Павла!

И тут не пошевелилась Мария.


Наутро, длинно ругнувшись, пошел пастух с колотушкой по деревне в третий раз.

Загулявшая деревня не хотела просыпаться.

Павла додаивала корову. Корова любопытно косила на нее темным овальным глазом.

— Вот и все, моя хорошая, вот и все, красавушка, — приговаривала Павла. — А как зовут-то тебя, я и не знаю. Хочешь, Красавушкой буду звать? Ну, чего смотришь, милая, ну, чего? На-ка хлебушка, сольцой тебе посыпала… Вкусно?

Ласково потрепала, подтолкнула из хлева:

— Иди, иди!

Понесла молоко в дом, процедила.

В другой комнате Афанасий сидел за столом, макал ученическую ручку в пузырек с чернилами, медленно писал.

— Чего там сочиняешь-то? — спросила Павла.

— Иди сюда… Подпиши, — отозвался Афанасий.

— Чего подписать, Афоня?

— Заявление, — ответил Афанасий. — В район поеду, отдам. Чтоб на работу тебя не ждали.

— Да как же так сразу? — спросила Павла, останавливаясь около и вытирая руки о фартук.

— Дела и здесь хватит, — сказал Афанасий. — Давай по-быстрому, а то Мишка-шельмец без меня укатит.

Павла и нахмурилась, и улыбнулась одновременно.

— Распоряжаешься уже? — не очень протестуя, спросила она у Афанасия.

Ей нравилось, что он распоряжается. Не она сама о себе заботится, а муж заботится о ней. Чудно. Непривычно. Приятно.

— Дорога на семьдесят верст тянется. Не будешь за столько на работу ездить, — солидно доказывал Афанасий.

— Не буду, пожалуй, — согласилась Павла.

Обмакнула перо в пузырек, долго примерялась, заметила волосок на пере, сняла его двумя пальцами и подписала заявление высокими буквами.

Афанасий забрал бумагу, направился к двери.

— Подожди-ка, — остановила его Павла. — Дай сюда.

Взяла у него заявление, расправила сгибы и пониже своей прежней подписи — Соколова — крупно вывела новую: Шестибратова.

Афанасий следил из-за ее плеча, улыбался. И она с улыбкой повернулась к нему. Он прижал ее голову к себе, осторожно, чтобы волосы не цеплялись за его заусеницы, погладил. И подумал про стервеца Мишку, который ни за что не станет ждать.

Павла откинула голову и посмотрела на него.

Он засмущался, заторопился:

— Мишка этот, пропади он пропадом…

И быстро ушел.

Его уже не было, а Павла смотрела на дверь и улыбалась.

Потом подумала, как много дел ждет ее рук, и эта мысль тоже обрадовала ее.

Она заставила в печное нутро огромные чугуны, разожгла огонь, вынесла корм свиньям, почесала у обеих за ухом, насыпала зерна курам, набрала охапку дров и увидела на крыше рыжего кота.

— Чего, шельмец? — спросила у него Павла.

Кот сверкнул зеленым глазом, ничуть не веря Павле, промолчал, остался на крыше.

— Вот я тебя! — посмеиваясь, сказала Павла.

Кот пренебрежителььно вздрогнул кончиком хвоста.

Павла отнесла дрова домой и снова вышла и заметила у калитки виноватую морду Жучки. Жучка скулила от волнения — и войти хотела, и войти не решалась.

— Ты чья? — спросила у нее Павла, подходя ближе.

Нет уж, лучше улизнуть, испугалась Жучка.

— Стой, стой! — сказала ей Павла, сама останавливаясь. — Ты же есть хочешь… Подожди.

Жучка заглянула Павле в лицо и деликатно села у калитки. Павла вынесла миску с едой.

— Иди сюда… Иди, не бойся.

Жучка, доверившись голосу, подошла.

— Что же ты? — сказала Павла. — Хозяина не имеешь? Без хозяина плохо, собачья жизнь без хозяина… Ешь, ешь!

Павла погладила Жучку. Жучка, оторвавшись от еды, лизнула Павле руку.

И опять дела, множество, бесконечность, круговерть радостных для Павлы домашних дел.

А утро было хорошее и солнечное, и никогда раньше не было такого хорошего и солнечного утра.


У дома остановился грузовик. Мишка-шофер выскочил из кабины, принял от Афанасия большую коробку.

— Эх, жаль! — сказал Мишка.

— Чего это тебе жаль? — спросил Афанасий, вылезая из машины.

— А то мне жаль, — ответствовал Мишка, опуская коробку на землю, — что довожусь тебе, дядя Афанасий, родней, магарыч с тебя содрать нет возможности.

— С других сдерешь! — засмеялся Афанасий.

— Ха, другие! Другие из-за пятака жмутся, — скривился Мишка, — а ты бы сегодня явно пятерку отвалил.

— Ты, Мишка, прохиндей, я давно заметил. Держи!

— Неужели красненькая? — вытаращил глаза Мишка. — Ах, моя ладушка! — И быстро влез в кабину, боясь, как бы дядюшка не опамятовался.

Со двора подошла Павла. Мишка ей из кабины — улыбка до ушей:

— С покупкой вас, тетенька! И наше вам нижайшее!

Рванул грузовичок, только пыль тетеньке под нос.

— Вот черт неумытый! — больше для порядка и для того, чтобы не сразу взглянуть на Павлу, обругал Мишку Афанасий.

— Да ты что привез-то, Афоня? — спросила Павла.

— Что приказано, то и привез, — равнодушно вроде ответил Афанасий. — Подкати-ка мне тачку, там за сараем лежит.

Павла торопливо пошла за тачкой, а Афанасий подхватил коробку и скорехонько в дом. Водрузил на стол, вспорол коробку ножом, выдвинул на середину телевизор.

Павла вошла, остановилась в дверях.

— Вот, — сказал ей Афанасий. — Купил, значит.

— Телевизор… Я-то, дура, сказала, а ты и побежал… Шутила я тогда, Афанасий, — виновато проговорила Павла.

— А пусть и у нас, как у людей, — сказал Афанасий. — Пусть уж, Павла, и у нас…

И взглянул вопросительно. Потому что совсем не о телевизоре говорил сейчас.

Тут раздался стук в окно.

— Эй, соседка! Корову-то доить пойдешь ли? Али еще спишь-почиваешь, Афанасия обнимаешь?

— Побегу, Афанасий, — заторопилась Павла. — Поесть я приготовила, вот тут все собрано…

И остановилась, взглянула прямо:

— Спасибо, Афанасий…

Афанасий стоял, смотрел на нее.

Он не видел, как она подходит, он только видел, что ее лицо становится все ближе.

Соседка занавесочку на окне раздвинула, рожу просунула:

— Так и есть! Целуются! В полдень-то!

Хохочет-заливается и рожу из окна не убирает.

Павла вышла со двора. Увидела под подоконником стоящую на перевернутом ведре толстуху Исидору.

— Да ты через дверь зашла бы, соседушка, — сказала Павла.

Исидора оступилась, подойник звонко покатился в сторону. Хохотнули собравшиеся женщины.

Павла подошла к ним. Они с долгими улыбками на нее смотрели. Павла спокойно ждала.

— Ну? Все увидали? — спросила Павла.

Женщины опять хохотнули, и Павла засмеялась с ними. И они пошли, все в белых платках, и Павла повязала платок так, как повязывали они.

Женщин молча догнала Мария.

Босые, припыленные ноги приминали цветущий клевер-кашку. Трава была нежна, прохладна, душиста. В бесконечном небе плыли белые лебяжьи облака.

— Травы нынче уродились, — сказала бабка Гланя.

— Люблю, бабы, сенокос, — почти пропела Палага. — Прямо праздник, хоть любовь играй! Травы пахнут, пчелы жужжат, в голове хмельно, в теле бражно…

— У тебя все хмельно да бражно! — намекнула на что-то Исидора.

— Непривычно мне будет без работы, — задумчиво сказала Павла.

— У нас этаких нет, которые без работы, — возразила Домкратиха. — Не в поле — так на ферме, не на ферме — так дома. Только поворачивайся!

— На поля-то да на скотные дворы машин понагнали, гляди сколько народу освободилось, — сказала молодайка, потрясающе быстро лузгая семечки. — А дома — как было две руки, так и осталось.

— Ты, подруга, в сомнение не входи, — доверительно приблизилась к Павле Домкратиха. — Афанасий у тебя и на тракторе может, и на комбайне. У таких всегда первый заработок.

— У нас всем платят хорошо, мы уж который год крепкие, — сказала Исидора.

— У которых, поди-ка, зерно с третьего года не тронуто, — добавила Палага.

— Ну, с третьего-то мало, а за два года у всех, если кто сам не продал, — уточнила молодайка.

— Муж тебе достался первой статьи, — сообщила бабка Гланя, ковыляя позади всех, держась за поясницу и ничуть от всех не отставая. — Здоровья он крепкого, характером не буйный, пьет по маленькой, до баб не скоромник — счастье.

— Может, и так, — согласилась Павла.

— Сомневаешься вроде? — удивилась Исидора.

— Да где же человеку с первого дня все в толк взять? — защитила Павлу Домкратиха.

— А познакомились вы как? Давно ли? — пролезла вперед бабка Гланя, забыв про радикулит.

— Вчера и познакомились, — с улыбкой ответила Павла.

— Ну уж! — обиделась бабка Гланя.

— Тоже, видать, мастерица сказки накручивать! — засмеялась Исидора.

— А что, бабы, — вдруг согласилась бабка Гланя, — вот всегда чего ни то про себя выдумать охота. И с чего бы такое?

И рассуждая, с чего бы такое могло быть, женщины вышли за околицу, и по недавно нахоженной тропинке двинулись к лугу, где пестрело стадо. Одна лишь Мария не участвовала в разговоре, отстраненно молчала всю дорогу.

Завидев женщин, коровы замычали призывно. Женщины заговорили с ними ласково, разошлись в стороны.

Павла посмотрела на женщин, посмотрела на пестрое стадо, на небо с высоким солнцем, прислушалась ко всему и к себе прислушалась.

— Счастье?

К ней приблизилась и с ожиданием на нее смотрела корова.

— Красавушка, неуж меня признала? Ах ты, хорошая моя, милая моя… Да что же это я, будто опасаюсь чего, будто не верю, будто во сне все со мной? Кого же я спрашиваю, счастье все это мне или нет? Господи, да, конечно же, счастье! Чего же еще-то? Счастье это мне, счастье, Красавушка ты моя! Давай, давай подою тебя, милая…

Корова удовлетворенно жевала жвачку.


Через месяц убрали хлеб. После круглосуточного рева моторов, напряжения, пыли, охрипших глоток опять пришла тишина.

Великий покой опустился на землю. Земля родила хлеб и отдыхала. Стояли скирды соломы в пустынных полях, по-осеннему опустело небо, в безветрии медленно проплывали белые нити паутин.

У дома Афанасий сгружал мешки с зерном. Председатель протянул руку из кабины:

— С хорошим заработком тебя, Афанасий Михайлович!

— Спасибо, Яков Захарович. И тебя поздравляю — хлебное удалось лето.

— Побаловала погодка, — согласился председатель и, еще раз пожав руку Афанасию, велел Мишке ехать дальше.

Но из кузова застучал в кабину завхоз:

— Стой, стой! Тебе, Афоня, еще полтора мешка, твоя супруга заработала.

— А что? Для начала неплохо, — улыбнулся председатель и, вспомнив, как его вытаскивали из бани, пригладил волосы на макушке. — Ну, будь, Афанасий Михайлович! Двигай, Михаил, другие ждут…

Грузовик отъехал. У ног Афанасия остались полтора мешка. Афанасий посмотрел на свои мешки, посмотрел на эти, заметил идущую по двору Павлу, торопливо присоединил ее заработок к своему.

— Что это, Афанасий? — спросила Павла.

— А вот… Зарплату нам привезли.

— И мне?

— Все тут… А ну, помоги-ка!

Павла помогла Афанасию взвалить мешок на спину.

Афанасий ушел, а она все стояла, все смотрела на тугие мешки, и привиделись ей жилистые старушечьи руки, когда-то большим ножом резавшие хлеб, одна скибка, другая скибка, третья… Остальное жилистые руки завернули в чистый платок и унесли, а на выскобленном столе остались только три тонких ломтика, дневная порция ей, матери и бабке…

— Чего задумалась? — спросил вернувшийся Афанасий.

— Афанасий, — сказала Павла, — а ведь там у нас еще прошлогоднее зерно стоит?

— Пусть стоит, места не жаль… Оп-ля!

Афанасий доволен.

— Афанасий, — говорит Павла, когда он возвращается, — но ведь нам столько не нужно?

— Не нужно сегодня, нужно завтра. Это — хлеб… Засуху видала? Забыла уже? Ну, и хорошо, что забыла…

— Я не про то… Не про засуху я.

Афанасий выглянул из-за мешка:

— А про что?

— Сама не знаю, — смутилась Павла. — Так чего-то…

Павла поставила мешок на мешок, взвалила на спину, понесла. Глядя на нее, Афанасий ощутил шеей холодную тяжесть зерна и улыбнулся.

Вечером он сидел за столом, читал газету. Павла, подоив корову, возилась на кухне. Удивилась, услышав, что муж ругается в одиночестве не слишком громко, но основательно. Заглянула к нему:

— Ты чего, Афоня?

— В Китае-то… Что делают… Выкормили на свою голову…

Ну, если из-за газеты, то не страшно.

— Опять молоко некуда лить, — пожаловалась Павла. — Что с ним делать, Афоня?

— С чем? — не понял Афанасий.

— Все кринки молоком заняты, — сказала Павла. — Прямо хоть в бадье оставляй!

— Сметаны насобирай, — посоветовал Афанасий. — Можно масло сбить, творог отдавить…

— А потом? — спросила Павла.

— А потом на базар, — ответил Афанасий.

— Куда? — удивилась Павла.

— Война им нужна… Накормить людей не могут, а туда же — война!

Афанасий отшвырнул газету.


Утром Павла с ведром и корзиной села в автобус. В автобусе полно всякого люда, а больше бабы с корзинами. Тоже на базар.

Автобус проехал мимо работавших на дороге женщин, Павла подалась к окну, увидела знакомые лица, оживилась, заулыбалась, замахала, но ее не заметили. Автобус взобрался на отремонтированный участок, увеличил скорость и покатил дальше.

На рынке Павла встала за длинный высокий стол, расставила творог, сметану, масло. Рядом разбитная бабенка в веснушках зазывала:

— Налетай-покупай! Творожок что снежок, сметана не разбавлена!

Павла стояла молча, с непроницаемым лицом. Появился покупатель, остановился около голосистой бабенки:

— Не разбавлена, говорите?

Бабенка фыркнула:

— Я себе враг, что ли? Воду-то на загривке двадцать верст переть!

— А если бы тут жили? — поинтересовался покупатель.

— А тут бы жила — прямо бы у водокачки торговала! — подмигнула бабенка. — Ну? Берешь?

— Жидковата вроде, — усомнился покупатель.

— А не берешь — товар не заслоняй! — обиделась бабенка. Затрещала снова: — Налетай-покупай, полкопейки скину!

Покупатель передвинулся к Павле. Взглянул на нее, взглянул на товар, сказал решительно:

— Творогу!

В глазах Павлы вопрос.

— Килограмм! — ответил покупатель и похоже — себе изумился. — Э-э… Два! Да, представьте себе — два килограмма…

Бабенка в веснушках даже примолкла на минуту, поморгала и тут же завела с новой силой:

— Налетай! Покупай!

В конце ряда появилась женщина.

— Творожок, творожок, берите творожок! — старалась бабенка.

Женщина остановилась около нее, попробовала творог.

Павла позвала тихо:

— Катерина…

Женщина подняла глаза, посмотрела на Павлу, окинула взглядом ее хозяйство, помедлила, улыбнулась неохотно:

— Здравствуй…

— Катеринушка, милая ты моя… — радовалась Павла. — Ой, здравствуй, ой, здравствуй!

— Торгуешь? — спросила Катерина.

— Да это так, — отмахнулась Павла, ей не терпелось узнать другое: — Как вы там? А ты-то что не на работе?

— Сметанки мне. В баночку, — сказала Катерина.

— Господи, да бери! — Павла ливанула сметану прямо из ведра, налила с верхом, через верх, заглядывала в лицо, тревожилась: — Бледная ты что-то? Нездоровится?

— Куда столько? — остановила ее Катерина. — Мне копеек на пятьдесят, больше не надо.

— Стыдно, Катя, какие копейки… — помедлив, упрекнула Павла.

— На больничном я, — отозвалась наконец чем-то личным Катерина. — С желудком что-то.

— Ничего, поправишься, ничего, — уговаривала Павла. — Остальные-то как?

— Да так, по-старому… А ты и не заглянула к нам ни разу, Павла…

Это скорее не упрек, а объяснение тому, отчего Катерина так сдержана с подругой.

— Верно, Катюша… Все верно, Катюша… — Руки Павлы поправляли, передвигали товар, руки не могли найти места. — Боюсь я…

— Чего боишься? — не поняла Катерина.

— Заглядывать к вам боюсь…

Павла не смотрела на Катерину, смотрела куда-то в сторону.

— Новое дело! — усмехнулась Катерина. Но не отстранение, как до этого, а уже дружески.

Прорвавшееся беспокойство Павлы сблизило их. Катерина присмотрелась к подруге внимательнее, спросила уже без иронии:

— Не ладится что?

— Да ладится, все ладится, все хорошо, все лучше некуда… А вот не так что-то. Слушай-ка… Давай сюда свою сметану, на вот тебе ведро. А я остальное…

Павла быстро все смела в корзину, пролезла под столом:

— Пошли!

Бабенка в веснушках долго провожала их взглядом, и лишь когда они скрылись из вида, спохватилась:

— Налетай-покупай!..


Все то же было в общежитии. Так же аккуратно заправлены четыре койки в комнате.

— Кто теперь на моей-то? — спросила Павла.

— Любаша Данилова, — ответила Катерина, крупно нарезая белый хлеб.

Базарные творог, сметана и масло стояли на столе, но почему-то казались здесь чужими. Павла подумала, что на большом деревенском столе все это выглядит лучше.

Катерина заваривала чай.

Павла сказала задумчиво:

— Жучка у нас есть… Собачонка ничейная. Ее приветишь, слово доброе скажешь, кусок дашь — только что не плачет от счастья, на брюхе ползает от благодарности… Жучка без хозяина не может, ей тошно одной, хоть плюгавенький, да хозяин…

— То собака… — неопределенно отозвалась Катерина. — Ей так природой сказано.

Павла покачала головой:

— Ой, Катюша, нет… Доброму-то слову кто не рад? Себя вспомни. Да у всякого бывало. Особо если припрет со всех сторон. И вдруг тебе кто-то — добро, хоть маленькое, хоть копеечное, а добро… Внутренность от благодарности переворачивается, жизнь бы в ту минуту отдала! Жучка, она не дура. Она от высоких чувств на животе ползет.

Катерина нахмурилась, отвернулась, посмотрела в окно:

— Матильда прошла… Чего-то не вовремя с работы явилась.

— В общежитие не перешла? — спросила Павла про Матильду.

— Да нет, квартира у нее… Не пойму я, Павла, к чему ты разговор свой ведешь.

— А думаешь — я знаю? — доверчиво улыбнулась Павла. — Плещется во мне что-то, сразу-то и не скажешь — что… Чувствую, стоит передо мной вроде стены, а что за стена такая — добраться не могу. Только с самого начала, как в деревне оказалась, об эту стену лбом стукаюсь. Все вроде хорошо-распрекрасно, и вдруг — тресь! Шишка…

— Детей-то не будет? — не глядя на Павлу, спросила Катерина.

— Матушка, да мне пятьдесят!

— В газете пишут — и в шестьдесят родила…

Павла покачала головой. Проговорила медленно, без обиды и жалобы:

— Поздно я семью завела, Катюша.

Катерина не выдержала нейтрального тона, гневно посмотрела на Павлу:

— Радоваться надо, а ты Лазаря тянешь!

— То-то и дело, что радости нет! — воскликнула Павла.

— Муж не нравится?

Павла вздохнула, налила чай Катерине, налила чай себе.

— Тебе сладкий? — спросила Павла. — Я-то все вприкуску — как после войны привыкла, так до сих пор…

Катерина помешивает чай ложечкой, а пить почему-то не пьет. Ожидает чего-то. Павла медлит:

— Кто же это подушечки-то так красиво вышил?

— Любаша все…

— Мастерица.

— И вяжет хорошо. Гляди, кофту мне какую придумала.

— Складно… В двадцать шесть осталась я вдовой. Сама себе и зам, и зав, и местный комитет. Лес валила, торф резала, вагоны грузила, судна из-под больных выносила — не перечтешь всего. Много, ох, много силы требовалось! — Павла невидяще смотрела в дальний угол комнаты. — С девчонкой-то, одна-то… Ночи глухие, длинные… — Перевела взгляд на Катерину. — Но не так это отчаянно, если поймешь, кто кроме как на себя надеяться не на кого. Ну, и рванешь через жизнь без оглядки, — и вдруг с усмешечкой к себе: — Как кляча через гору, лишь бы вывести… Гляди, сила во мне — во!

И опять задумчиво:

— Силу несчастье множит… И давно уж мне ничего не страшно.

Катерина молчала, поняв, что нужно молчать. Слушала, вникала. А Павла говорила:

— Ничего мне не страшно, и оттого свободно. Все сама могу. Через любую трудность — сама могу! И вот в этом-то и сидит заноза… Что такое жена мужу? Помощница. Что такое муж жене? Помощник. А я — одна могу. Слабости мне не достает, вот чего… А ну, нальем теперь горяченького. Э, да остыл чайник-то! Включи плитку, Катенька…

— Все одни могут, когда нужда заставляет, — проговорила Катерина, не глядя втыкая вилку в штепсель.

— Не то… — качнула головой Павла. — Не то, Катенька! Нужда в начале была, а потом — натура. Теперь уж природа во мне такая — не нужен мне помощник! Да и я — в помощники не гожусь… А? Ты чувствуешь, что получается?

— А ну тебя к лешему, наговорила всякого! Дали бы вот мне сейчас мужа тихого, непьющего…

Катерину прервал стук в окно. Всполошный голос с улицы крикнул:

— Эй! Катерина! Сотникова!..

Катерина неторопливо поднялась, неторопливо выглянула:

— Ну? Чего орешь?

— Матильда в реке топится!

Павла вскочила, опрокинула стул, кинулась к двери. Катерина, сорвав с головы косынку, за ней.

На берегу реки лежала Матильда. К светлому платью прилипли водоросли. Глаза спокойно закрыты.

Поодаль, не решаясь подойти ближе, стояли люди.

Павла спросила:

— Жива?

— Откачали… Скорую вызвали…

— С чего она?

Кто-то торопливо и охотно, не в первый раз:

— Да пришла с работы пораньше, чувствовала, видать, а полюбовник ейный — в постели с другой.

Павла скрипнула зубами, развернула обратно. Шла тяжело, как танк. Смотреть на нее было страшно.


Рванула дверь Матильдиной комнаты.

Перед зеркалом завязывал галстук мужчина лет тридцати. Усики под кавказца, румяные щеки. Сердцеед районного масштаба.

Сердцеед спросил с улыбочкой:

— Вы ко мне, мадам?

Мадам развернула ручищу, хрястнула в улыбочку. Сердцеед вошел в зеркало.

Поднялся, сохранив силы для возмущения, но возмутиться не успел, вылетел в соседнюю дверь.

Дверь стала вихляться в обе стороны.

Павла шагнула за ним.

За дверью была кухня. Грохнула посуда. Упало что-то тяжелое. Потом стало падать равномерно, сопровождаемое мелодичным посудным звоном.

Из коридора заглянул любопытствующий молодой человек. Спросил комнатную пустоту:

— Что здесь происходит?

Подошел к раненой кухонной двери.

— Послушайте!

Постучал деликатно. Дверь всхлипнула. Перешагнув через сердцееда, вышла Павла.

— Это вы хулиганите, мамаша? — изумился молодой человек.

Павла, наклонив голову, боком пошла на него. Молодой человек попятился, оступился и вместе с дверью приземлился в кухне.

Павла вышла во двор. Брызнули в стороны любопытные.

По улице проехала скорая помощь.


Павла чуть не силой увезла Матильду к себе.

Три дня Матильда провалялась в постели, Павла поила ее свежим молоком, пекла пирожки с мясом, пирожки с грибами, пирожки с картошкой и луком. А на четвертый уперла руки в бока и приказала:

— А ну вставай!

Матильда послушно встала.

— Пойдем!

Матильда пошла.

— Бери пилу.

— Чего?

— Пилу… Пилить умеешь?

— Нет…

— Научу!

Матильда вздохнула и покорилась.

Полчаса пилили, час пилили. Матильда с опасливым удивлением косилась на кучу атласных березовых стволов и переводила взгляд на жиденький разнобой отпиленных коротышек, и лицо ее выражало единственный вопрос: на кой черт?..

Распиленное бревно развалилось, упало в траву. Матильда выпрямилась, запрокинула руки за голову, потянулась. Рассыпались роскошные волосы. В волосах запуталось солнце.

Павла кинула на козлы новое бревно.

— А ну еще!

Пристроила пилу, ждала. Но Матильда не подошла. Павла оглянулась.

Матильда сидела на хаотичном сплетении белых атласных стволов, откинув голову, закрыв глаза, чуть покачиваясь. И Павла подумала вдруг, что березовые стволы будто для того и существовали, для того и появились здесь, чтобы эта женщина могла на минуту присесть на них, и случайный их беспорядок вдруг приобрел какой-то смысл, вступил в сговор с распущенными волосами, с изгибом тела и атласной кожей, и было в этом сговоре что-то отъединенное от всех, притягательное и порочное.

Когда Матильда сидела вот так с закрытыми глазами, казалось, что она в это время видит себя, как бы сама на себя смотрит с немым восхищением, и Павла уже знала, что так она может сидеть долго, может сидеть часами, не меняя позы, не скучая, ни о чем не думая.

Ей не нужно думать. Она просто есть.

Павла еще раз взглянула на нее и усмехнулась без осуждения. И ловко начала пилить двуручной пилой одна.

Пришел Афанасий, поставил у стены ведерко с краской, направился к Павле, взялся за свободный конец пилы. Пила, ни разу не споткнувшись, пошла быстрее.

Матильда неторопливо поднялась, ушла в дом.

— Надолго она у нас? — кивнул в ее сторону Афанасий.

— А сколько захочет, — ответила Павла.

— Не похоже, чтобы такая топилась, — недовольно сказал Афанасий.

— А тебе-то что? — насмешливо спросила Павла.

Они допилили бревно. Павла прислонила пилу к козлам. Позвала:

— Пошли ужинать.

Она направилась к дому. С крыши соскочил рыжий кот и, задрав хвост, солидно зашагал за Павлой.

Афанасий умылся из рукомойника, привешенного к стволу старой черемухи, и, утираясь, вошел в комнату.

— Я там краски принес, — сказал он. — Оконные наличники подновить.

— Простые-то теплее глядят, — возразила Павла.

— У всех крашеные, — сказал Афанасий. — И мы других не беднее.

В другой комнате Матильда лежала на кровати поверх расшитого птицами покрывала. Перед кроватью уселся кот и смотрел на Матильду зелеными, хитрыми глазами.

— Ты почему рыжий? — спросила у него Матильда.

Возмутился кот, дернул хвостом и пошел тереться о хозяйкины ноги.

— А у Ивана однорукого сын из армии вернулся, — сказал Афанасий. — Гулять будут.

— Часто у вас гуляют, — сказала Павла.

— Живут хорошо, — сказал Афанасий.

— Да, сыто живут, — сказала Павла.

Она неторопливо собирала ужин.

— Я вот думаю — не пустить ли нам теленка в зиму? — размышлял Афанасий.

— Можно и пустить, — согласилась Павла.

— Спички куда-то делись, — похлопал себя по карманам Афанасий.

Павла достала из фартука коробок, протянула мужу.

Муж сказал:

— Мне председатель говорит: не хочешь ли ты, Афанасий, на совещание механизаторов поехать? А я ему: нет, говорю, не хочу.

— Мог бы и поехать, — сказала Павла. — Новое бы что узнал.

— Про новое в газетах напишут, — сказал Афанасий. — А у нас и дома дел полно.

Павла не возражала. И в самом деле, и огород, и сад, и скотина, там подремонтировать, там залатать. Хватает дел.

— Еще бы сена прикупить пудов пятьдесят, — сказал Афанасий.

— Можно и прикупить,. — сказала Павла. Постучала в косяк двери: — Матильда, ужинать!

Матильда неслышно появилась в дверях, постояла, неслышно села к столу.

Вкусно пахло тушеным мясом. Ели без аппетита, молчали. Афанасий не выдержал:

— Леший знает, что за бабы! На двоих — ни одного слова не молвят!

— А и в самом деле, — заулыбалась, заторопилась, заизвинялась Павла, — задумалась чего-то, а о чем — и сама не знаю. Как говядинка, утушилась?

— Хороша, — признал Афанасий. — Только перцу многовато. А чесночку бы поболе.

— У нас вот Верка Стриженая мастерица говядину готовить, — сказала Павла. — Тот же перец положит, тот же лист, а вкус наособицу, и хоть тресни, а так не сделаешь.

— Секрет знает, — сказал Афанасий.

— Да нет, все на виду, — сказала Павла.

— Во времени секрет, — сказал Афанасий.

— Разве что во времени, — сказала Павла, отсутствуя. И тут же снова спохватилась: — Чай пить станешь?

— Лучше квасу, — сказал Афанасий, — а то жарко. Пойду прохлажусь, покурю немного.

Он вышел.

Павла и Матильда остались за столом. Не ели, сидели, молчали. На лице Павлы проступило недоумение.

Матильда одним пальцем гладила кота. Кот щурился, нервно вздрагивал.

Павла посмотрела в окно. Увидела, как к забору подошла соседка Мария, как остановилась Мария и тихо глядела на что-то. Павла поднялась и вышла из дома.

Афанасий колол дрова. У забора, за его спиной, стояла Мария и неотрывно смотрела на него.

Афанасий выпрямился, потрогал лезвие топора ногтем, пошел в сарай наточить.

Павла подошла к Марии, помедлила. Мария все не замечала ее. Павла спросила:

— Любишь его?

Мария вздрогнула, повернулась к Павле, выпрямилась, хотела вызовом прикрыть застигнутую врасплох боль, но Павла с таким странным сочувствием глядела на нее, что как-то уже незачем, не от кого стало защищаться. Мария стащила с головы платок, будто он ей мешал, будто только он и виноват был во всем, и пошла, а платок тянулся за ней по земле.


Матильда осталась лежать на покрывале с вышитыми птицами, а Павла пошла на каждодневную полуденную дойку.

— А что, бабы, — спросила Павла, — председатель у вас ничего не собирается строить?

Было сейчас в Павле что-то насмешливое над собой, и непонятно было бабам, то ли всерьез она говорит, то ли так мелет.

— А что нам строить? — ответила Палага. — Школа есть, клуб есть, больница есть.

— Завод какой-нибудь, — сходу предложила Павла.

— Какой еще завод? — удивилась бабка Гланя.

— Или стадион, — тревожно посмеивалась Павла.

— Скажешь тоже! Мяч-то гонять и так места хватает, — отмахнулась Домкратиха.

— Или какой-нибудь пере-мото-кат… — на ходу выдумала Павла.

— А чего это? — полюбопытствовала Исидора.

— А я знаю? — сказала Павла. И уже не улыбалась. — Штука какая-нибудь… Какой раньше не было.

— Зачем? — спросила Палага.

Глаза Павлы потускнели, смотрели в сторону и ни на что.

— Зацепиться бы мне за что… — медленно сказала Павла. — Зыбко мне под ногами…

— Мудришь, Павла! — укорила Домкратиха. — В твои-то годы — смех ведь!

— А чего уж в мои-то годы — человеку себя и уважать не нужно? — больше не другим, больше самой себе говорила Павла.

— Вона как! — сердито отдулась Исидора. — Нас, по-твоему, и уважать не за что? Полмира, поди-ка, кормим!

— Так, бабы, так! — жарко согласилась Павла. — Верно, все верно вы говорите! И я всю жизнь ваш хлеб ела… Хотя, поди, и вы моими руками кой-где пользовались!

— Да мы разве что, — примирительно сказала Домкратиха. — Тут никто сказать не может, все работают.

— Сама родом из деревни, а гляди-ка — носом водишь, — удивилась бабка Гланя.

— Нету здесь моей нужности, — с тихой силой проговорила Павла. — Нету моей нужности, хоть что тут!

— На шоссейке-то лучше, что ли? — насмешливо спросила Палага, поплевывая семечками.

— Там — дорога, — не очень понятно сказала Павла. Вздохнула: — Там я при деле.

— Ну, и что — дорога? — уставилась на нее Исидора.

— Нет ей конца, дороге… — прищурилась вдаль Павла. — Идешь по ней, идешь, и вот нету ей конца…

— Конечно, у кого к чему сердце лежит, — согласилась Домкратиха. — У кого преданность земле, а у которого машине, а я так всю жизнь с телятами…

— Ты, Павла, про дорогу теперь и думать забудь, к нашему труду возвращайся, — посоветовала, потребовала бабка Гланя.

— Бабоньки, да ведь не про то я! — опять начала свое Павла. — Мне никакой труд не в новину. Я ведь про нужность говорю, про идею вроде самую главную, чтоб была необходимость во мне позарез… Тут уж все стерплю, тут хоть лоб расшибу! Ну, был бы у вас колхоз никудышный, так я бы у вас, может, председателем стала. А то так-то мне что ж теперь, на готовом-то!

— Эка дура-баба! — не выдержала бабка Гланя. — Да радоваться надо, что на готовом!

— Я и сама думала — обрадуюсь, — виновато сказала Павла. Сказала, будто оправдаться хотела. — Думала — хоть теперь поживу, как сама всю жизнь во сне видела. А вот на тебе! Нет покою, да и только!

Замолчали все, задумались. Побрякивали ведра на сгибах локтей, светило нежаркое солнце. В синем-синем небе белая паутина. Бабье лето.


Павла процеживала молоко. На обеденном столе Матильда гладила свои шелковые вещицы.

Осторожно вошла Васюта, Мариина дочка, прокралась за спиной Павлы к Матильде, пошептала ей что-то на ухо.

Матильда напряженно выпрямилась. Мельком взглянула на Павлу, выключила утюг. Прошла мимо с деланным безразличием, с необычной деревянностью в теле.

Павлу насторожила эта походка, она вытерла руки, подошла к окну и увидела, как Матильда легко, удивительно бежит по тропинке через огород. Павла нахмурилась, вышла из дома и тоже направилась к этой тропинке.

За огородом был покос, на краю покоса ольховые кусты. Павла подошла к кустам и сквозь зелень листьев увидела: стоит тот, с усиками. Матильда, обнимая его, сползает к земле, целует пыльные его, остроносые ботинки. А он стоит, засунув руки в карманы.

У Павлы тонко сжались губы и вздрогнули ноздри.

— Милый, милый, милый…

Павла не могла понять этих слов. Павла ничего не могла понять.

Шелестели в листве позорные Матильдины слова:

— Любишь?.. Любишь?..

Тот перешагнул кольцо Матильдиных рук, отступил на шаг. Матильда ползла за ним:

— Любишь?..

Он засмеялся.

Павла, чтобы не видеть, закрыла глаза.

Дома она собрала Матильдины вещи, всякие шелковые штучки, ничего больше и не было, и, зло шагая по грядкам, вернулась к тем кустам.

Она вышла прямо к ним, этим двоим. Остановилась. И смотрела вниз.

Там был шепот:

— Милый… Милый…

Павла разжала руку. Шелковое упало и закрыло их.


Обеда сегодня она не готовила.

Она поставила перед собой бутылку водки и граненый стакан. Она наливала стакан на треть и зло выпивала. Глаза были невидящими.

Застучал в сенцах, что-то складывая, Афанасий.

— Пришел? — спросила Павла, не оборачиваясь. И сама себе ответила: — Пришел.

Афанасий, не удивляясь, подошел к столу, взял бутылку, выкинул в окно, где на дороге приостановился, отыскивая спички, бабки Гланин старик. Бутылка шмякнулась в пыль, под самые ноги, бабки Гланин старик проворно подхватил ее, благодарно взглянул вверх — там самолет вонзался в небо, оставляя за собой серебристо-облачную полосу.

Павла усмехнулась. Не вставая, достала из буфета графинчик, поставила перед собой. Афанасий схватил было и его, но стало жаль выбрасывать, поставил графинчик на середину стола, сел напротив, налил и себе.

— Ладно, — сказал он. — Будем здоровы.

Чокнулся с Павлиным граненым стаканчиком, выпил.

Посмотрели друг на друга. Афанасию беспокойно стало от глаз Павлы, он снова выпил.

— Что же дальше-то, Афанасий Михайлович? — то ли с укором, то ли с жалостью спросила Павла.

— А что дальше? — не захотел понимать Афанасий.

— А то, что не задался наш номер, Афанасий Михайлович!

Афанасий поставил стакан на стол, спросил осторожно:

— Ты о чем, Павла?

— А все о том же, Афанасий Михайлович. Не ту жену ты выбрал, Афанасий Михайлович!

— Ладно-ко, — попробовал улыбнуться Афанасий. — Это мне лучше знать.

И осторожно:

— Не пей больше, лишку будет…

— Не бойсь, не опьянею, — усмехнулась Павла. — Не пьянею я, Афанасий Михайлович. Вот ведь какая беда — не пьянею!

— А коли так — добро не переводи, — тяжело пошутил Афанасий, — другим оставь.

— Дело говоришь, — вдруг одобрила Павла, — это ты дело сказал… Марью тебе надо было в жены. Ты меня послушай — женись на Марье!

— Ты, может, думаешь чего? — заспешил Афанасий. — Может, бабы чего наворотили?

— Что бабы! Если бы бабы… Ну, потягала бы тебя тогда за бороду, и конец! Не бабы, Афанасий Михайлович… Я виновата.

Афанасий уставился на нее.

— Не могу я в женах ходить, — сказала Павла. — Слабости мне не хватает. Хошь — рука на руку потягаемся? А что? Я иных мужиков укладывала. Ох, и сраму им было! Горькую запивали и в другое место жить подавались… С тобой — не стану. Хочу, чтобы ты для меня сильным остался… Афоня, отпусти меня по-мирному. А сам на Марье женись.

— Что говоришь-то… — Афанасий искал слов и не находил. — Что говоришь-то!

— Правду говорю, Афанасий Михайлович, — закивала Павла. — Скучно мне в женах…

Взгляд Афанасия стал тяжелым, напряглись желваки на скулах.

— Отпустишь? — спросила Павла.

Афанасий ахнул кулаком по столу. Стопки с графинчиком подпрыгнули.

Павла вздохнула:

— И мне не сладко, Афанасий…

Афанасий во второй раз опустил кулак на стол. Стакашик покатился и упал на пол.

— Стерва! — сказал Афанасий.

Павла закивала, Павла согласилась.

— Стерва!.. — громче сказал Афанасий и озлобился. — Я тебя с дороги… С дороги! Нищую!.. Голую!.. Шоссейную!.. В дом пустил! В дом!.. Ноги мне мыть должна! Благодарна по гроб, что в дом… что хозяйство… что все это…

Павла смотрела на него с жалостью. Из-за нее мучился человек. Нехорошо. Ах, нехорошо!

— Ноги мыть! — кричал Афанасий. — Сапоги целовать!..

У Павлы вздрогнули, побледнели глаза. Вспыхнуло недавнее — Матильда ползет по земле, целует пыльные, остроносые ботинки.

Павла выпрямилась и вдруг успокоилась. И даже вроде улыбка притаилась в губах.

— Сапоги!.. — остервенел Афанасий, почуяв эту улыбку. — Сапоги!..

Павла встала из-за стола, усмехнулась уже открыто. Незаметно оказалась у двери, шагнула за порог. Дверь за ней закрылась бесшумно и плотно.


За это время ремонт дороги далеко ушел от деревни Шестибратово. И это было хорошо, потому что можно было не помнить ни о деревне, ни о сытом, добротном доме, ни о вполне хорошем, добром и чужом человеке, который продолжал называться ее мужем. Теперь у Павлы снова ничего не было, кроме койки в общежитии, и она снова трамбовала кувалдой уложенные камни.

ВКЛАДКИ

По долинам и по взгорьям. Гобелен.

Художник Кудрявцева Л. Я.



П. П. Бажов. Мрамор.

Скульптор Бесчастнов И. В.



Каменный цветок (по сказам П. П. Бажова). Алюминий.

Скульптор Бесчастнов И. В.



Новая жизнь (из серии «Уральский лес»). Линогравюра.

Заслуженный художник РСРСР Третьяков Н. Я.



Весна (Из серии «Уральский лес»). Линогравюра.

Заслуженный художник РСФСР Третьяков Н. Я.



Портрет телятницы Еткульского совхоза Челябинской области Емельяновой Л. К. Мрамор.

Заслуженный художник РСФСР скульптор Авакян В. А.



Рабочая трибуна. Медь кованая.

Заслуженный художник РСФСР скульптор Авакян В. А.



Семья. Шамот.

Художник Кудрявцев А. П.


СЕРГЕЙ ЧЕРЕПАНОВ РАССКАЗЫ

ПЕРВЫЙ ТОПОЛЬ

Это не деревня и не город — пригород. Здесь у каждого жителя свой дом, огород и сад. Город виден вдали: высокие заводские трубы, элеватор, телевизионная башня и в дымке белые многоэтажные дома. Вверху над ними — небо, пестрое, в тонких кисейных облаках.

Деревянный дом Павла Ильича стоит на пригорке, зеленым фасадом к городу и к восходу. Так удобнее: никогда не прерывается связь с солнцем и людьми.

В зимнюю пору Павел Ильич встает с постели после «третьих петухов», летом — «на коровьем реву» — в шесть утра. Зимой предутреннее небо черное и звезды спелее, а летом, в самую рань, зори горят, как костры, и курятся вокруг на земле росистые травы.

Он уже давно привык провожать звезды и встречать зори и начинать рабочий день минута в минуту.

Теперь лето на редкость теплое, безветренное, урожайное. Ночи короткие — заря с зарей сходятся.

Весь пригород еще спит. Но вот радио начинает утреннюю побудку — бой кремлевских часов. Павел Ильич выходит босиком на крыльцо. С карниза к нему слетают голуби. Он кидает им пригоршню зерна. Голуби торопливо долбят корм, а он, жмурясь, глядит на восход и на город, потом открывает калитку и садится на лавочку под широколистным и могучим тополем.

Когда-то, лет тридцать назад, здесь был голый косогор. Оранжево-красная глина, еле прикрытая черноземом, топкая в непогоду и каменная в засуху, отпугивала людей.

А Павел Ильич поселился тут первый, своими руками справил дом и тогда же посадил тополь, как олицетворение дружбы между землей и человеком, труд которого земля любит.

И пошли вслед за Павлом Ильичом люди селиться на этом косогоре, сажать тополя, разводить сады, несчастный этот участок земли обновили, украсили свои дома резными карнизами, верандами, многоцветьем оконных ставен и тесовых ворот, всем необходимым для довольства и долгой жизни. Далеко вниз, к густым черноталам на берегу реки, протянулась теперь просторная улица, наполненная сладким запахом зреющих яблок, и нет числа цветущим в палисадниках георгинам и гладиолусам.

А первый тополь, выращенный Павлом Ильичом и давший начало всему прекрасному миру в округе, первый же встречает и солнце: яркие огоньки вспыхивают сначала на вершине, затем осыпаются ниже, в гущину листвы, покрывают позолотой потрескавшуюся кору на стволе. В этом праздничном веселом наряде, под тихим утренним ветром, всякий раз тополь кажется Павлу Ильичу необыкновенным чудом, без которого любая радость была бы не в радость.

ДЕРЕВЕНСКАЯ ВЕШКА

Еще до войны была здесь обыкновенная деревенская улица: унавоженная, с бурьянами возле прясел и притонов, с полусонными курами, изнывающими от жары в тени палисадников.

Теперь улицы нет. Осталась тут лишь проезжая дорога да одна древняя изба под дерном, кособокая, подслеповатая. Окошки у нее узкие, с треснувшими, заклеенными бумагой стеклами, и похожи они на старческие глаза с бельмами, унылыми на темном, перепаханном морщинами лице.

От прежних дворов ничего не осталось. На заросших копытень-травой, лебедой и крапивой полянах виднеются кое-где ямки от погребов и подпольев, а также расчерченные чуть заметными бороздами бугорки огородных гряд, где росли когда-то картошка и лук. Время стирает и эти приметы.

А древняя изба одна-одинешенька стоит, ничего вокруг нее не тронуто — ни бурьяны, ни таловые плетни, и такой же древний сидит на обвалившейся завалинке, греясь на полуденном солнышке, старик Наум.

Он уже ничего не помнит из жизни и ничего не видит, только слух не изменил ему. Старик чутко улавливает, как квохчет наседка, сзывая цыплят, как на озере гомонят ребятишки, купаясь, как тарахтит в поле трактор и как за углом пригона, спасаясь от овода, жует жвачку теленок.

По дороге, оставив хвост пыли, промчался молоковоз.

— Ишь, это Гринька опять повез удой с фермы на завод, — шамкает беззубым ртом Наум. — Гонит-то как! Вот, значит, уж полдник.

Неподалеку от избы, на перегноях, по обе стороны дороги широко раскинулся совхозный сад. Собирая в корзины черную смородину, бригада молодых женщин перекликается, разноголосо и певуче, но Наум не любит прислушиваться к женским разговорам, находя их пустяшными.

— Ишь, белобоки-сороки! — поругивается он про себя. — Из-за них абы рабочее дело не проворонить…

У него только и радости, что слышать, как совершаются рабочие дела, он их узнает сразу, еле донесется до его уха не только шум, скрежет, рокот машин, но и удар молота по наковальне в кузнице, и перестук топоров на стройке новой фермы, и еще многое другое, чем наполнен в совхозе весь длинный день.

Новая деревенская, вернее, теперь совхозная улица начинается тотчас за садом, на угоре, вдоль песчаного берега озера. Каменные дома, одноэтажные и двухэтажные, с балконами, верандами, с палисадниками, огороженными низким штакетником, выстроились в один ряд, и строй их замыкает повернутый фасадом к дороге Дворец культуры.

Наум как-то ходил туда, щупал каменные стены руками, хвалил добротность, но когда директор совхоза хотел переселить его из избы в один из таких домов, в чистоту и уют — наотрез отказался.

— Не-е, меня, слышь, не неволь! Как же буду я без полатей, без печи, без завалинки? Не-е…

Из уважения к его древности, чтобы не унес он из жизни обиду, избу оставили, и стоит эта изба-вешка, как памятник былой скудости и нужде.

ГЕННАДИЙ КОРЧАГИН ОСЕНЬ РОНЯЕТ ХОЛОДНЫЕ СЛЕЗЫ

Вот отсверкали лучистые грозы.

Ниже спускается облачный круг.

Осень роняет холодные слезы.

Птицы торопятся снова на юг.


Рощи буранят листвой золотою.

В стынь серебрится отава в лугу.

Тихо. Я в царство иду голубое,

В горнице теплой сидеть не могу.


Вижу сквозь белые ветки березок:

Грузно склонились в степи ковыли.

Слышу я, будто под шепот морозов

В небе прощально кричат журавли.


Хочется крикнуть в небесные дали:

Птицы мои, не тоскуйте по мне.

Счастлив я тем, что на Южном Урале

В осень шагаю навстречу весне!

РАМАЗАН ШАГАЛЕЕВ

* * *

Если скучен, нем и пуст

Твой без птиц остался куст,

То не думай, что пусты

И соседние кусты.


Если высох навсегда

Тот ручей, где пил ты воду,

Не пеняй на всю природу —

Есть в других ручьях вода.

                Перевел с башкирского С. Борисов

МИХАИЛ ТРУТНЕВ САПОГИ

И я когда-то тоже был солдатом

И не забыл тот полдень до сих пор,

Как мне на складе вместе с автоматом

По списку выдал сапоги каптер.


В нас смерть огнем кинжальным била косо,

Пытала орудийная гроза,

Но всем живым служила без износа,

Добротная армейская кирза.


И в час, когда смолкали батареи,

Делили мы трофейный гуталин,

Чтоб в скороходах нам дойти до Шпрее,

Чтоб в них вступить в поверженный Берлин.


Полсвета мы прошли и победили,

Умолк над Эльбой пулеметный треск.

Весенним днем всей ротой наводили

На сапоги парадный шик и блеск.


Под боевым,

Пробитым в битвах стягом,

Венчая свой победный юбилей,

Мы по Москве прошли чеканным шагом,

Равнение держа на Мавзолей.


В тот ясный день

Солдаты сняли скатки.

От гор Балканских до родной тайги

Слыхали все, как звонко по брусчатке

Стучали фронтовые сапоги.


Нет, не забыть вовек минуты эти,

О мире весть несли мы Ильичу…

Прошли года.

У нас родились дети.

И я теперь лишь одного хочу,


Чтоб рос мой сын, грозы боев не зная,

И оценить наш подвиг ратный мог,

В музее, рядом с буркою Чапая,

Увидев пару кирзовых сапог.

МОЛОДЫЕ ГОЛОСА

ИГОРЬ СЮМКИН ПОЛДЕНЬ СЛЕДУЮЩЕГО ДНЯ Рассказ

Иван спал бы еще и спал, но крутое солнце приложилось к лицу от всей души… Отдавалось тупой болью в затылок любое движенье; зудились с нездорового пьяного сна слипшиеся веки. Крепко перебрал Иван, подымая и подымая вчера за свое возвращенье… Из глазолечебницы, где промыкался между двумя операциями почти полгода.

Его тянули всяк в свою сторону тугие похмельные позывы: доспать, пока дрема не ушла полностью, или встать и хватить добрую кружку холодного рассолу? Взял сторону последнего и, продрав не очень-то послушными пальцами веки, расслабленно открыл глаза. На мгновенье… Солнце пренеприятно резануло зрачки, заставило судорожно зажмуриться, непроизвольно уткнуться в подушку. Но солнечный жар тут же слегка спал, и Иван опасливо приоткрыл глаза снова, моргнул и теперь уже лишь прищурился. Солнце спешно старалось разминуться с коротким, неплотным облачишкой; Иван пристально глядел на этот временно потерявший силу, побледневший, но все равно отчетливо различимый кругляк, щурился… Щурился уже в охотку; с удовольствием. На широком, с похмелья отечном лице, с седыми, торчащими на темени, негустыми волосами застыло несуразное умиление…

«Господи, от солнышка жмурюсь… Жмурюсь ведь, елкина мать. От солнышка, от солнышка ведь, Ваньча! Что, дурак, голова с похмелья болит? А ты на солнышко, на солнышко погляди, пожмурься… А?»

Повязку с глаз сняли четверо суток назад — в лечебнице, но все дни было пасмурно, солнце не показывалось… Да вроде и не нуждался Иван в нем особенно, и так все вокруг, несмотря на пасмурь, сияло и, казалось, беспрестанно менялось в цвете, как лицо Прасковьи: то румяное, то бледное, то багровое от обильных радостных слез, смешливое, круглое… Какое еще там солнце? А сейчас поди ж ты… Еще бы, три года не видел он солнца, не жмурился; то, что блаженно закатывал глаза, когда при простуде пил горячий чай с медом, или щурился от случавшегося резкого ветра, — те жмурки были не в счет.

Нажмурившись всласть, он по-домашнему — в исподнем — пошел на кухню. Привычка была сильна: шел, задрав лицо вверх… Иван, конечно же, чувствовал неловкость, но в чем она заключалась, до него поначалу, как и день, и два, и три назад, не доходило. Заметил на стене таракана…

«Сбить бы надо…» — подумалось Ивану. Мысль при всей ее мелочности и никчемности выходила за рамки узкого круга привычных незрячих. Он уже потянулся было к рыжему и…

— Да ты, поросенок, ведь напомнил мне… Напомнил ведь, что в норме у меня теперь зенки-то… Да живи ты сто лет! Живи, родимый, живи! Хоть ты и прусак, все равно не трону… — давясь громким смехом, еле-еле вымолвил Иван и резко, словно кивнул, опустил лицо.

На кухонном столе стояли кастрюля с теплыми щами и глубокая алюминиевая чашка, полная тех же щей, поверхность которых, однако, была уже скована плотным слоем жира. На Прасковью тоже, видать, здорово давила многолетняя привычка: вся оставленная Ивану посуда была металлической, вся снедь порезана, разложена, разлита, и лишь в одном оказался приятный ему непорядок… Рядом с лежащей под правую руку ложкой торчала нераскупоренная бутылка водки, прижимавшая клочок бежевой оберточной бумаги с крупными карандашными каракулями на нем:

«Ваня, прости дуру! Надумала уж водку открывать, и допенькала. Самому небось приятно за собой поухаживать. В обед приду. Паша».

«Всю-то жизнь со мной и пронянчилась, всю-то жизнь баловала… И за мужа, и за ребенка ей, бездетной, был… Чем, когда сочтусь? Ничего ведь в цену не найти…» — тепло и чуть жалостливо подумалось Ивану о жене. Эта жалость часто навещала его за годы, что прожили с Прасковьей (особенно, конечно, в последние три)… Когда здоровый человек жалеет калеку — одно, когда калека здорового — другое.

Взломав ложкой жир на щах, он помешал их, схлебнул на пробу разок, другой. Есть не хотелось…

«Разогреть надо… В состоянии ж теперь», — уже невесело и без особой охоты решил Иван.

Настроенье упало… То ли сказалось все-таки тяжкое похмелье, то ли само недавнее оживление, в сравнений с которым волей-неволей вступавшая в права обыденность показалась Ивану вдруг слишком тусклой, серой. Не скрасили неожиданно накатившего тягостного беспокойства ни разогретые щи, ни полкружки водки…

Иван чувствовал, что это неспроста, и сумбурно тасовал в памяти возможные причины, строил догадки: может, вчера, по пьяному делу, пообещал зайти к кому из знакомых и его где ждут, или наоборот, собирались прийти к нему, или он срочно должен сделать нечто, не вспоминавшееся, но безотлагательное… Однако без того слабая с похмелья, а недавней бурной радостью вконец обессиленная, голова работала плохо; сосредоточиться Иван не мог.

Дрожащая рука, неуверенно подносившая ко рту вилку с соленым груздком, сплоховала: груздок влажно чмокнулся с полом. Иван лениво потянулся за другим и вспомнил:

«Мать честная, о чем ты, седой дурень, три года думал? Что тебе чаще Пашиного лица снилось?»

Забыв положить вилку, он прочастил в комнату. В спешке, плохо подымая ноги, сбил оба круглых, пестрых половика Прасковьиной вязки, на первом из которых было вывязано «Ваня», на другом — «Паша»…

Кряхтя нагнулся, сунул руку под кровать, ткнувшись вилкой в укладку, плюнул с досады, швырнул вилку в сторону и, подняв укладку за холодные кованые углы, поставил на стол. Судорожно сорвав с шеи грязную тесьму с ключом, он несколько мгновений просидел неподвижно, тупо уставившись в стену, в сладкой-сладкой истоме тяжело дыша…

Откинув крышку, достал большой снимок. Иван немного подержал его обратной стороной, предвкушая удовольствие, с каким глянет сейчас на лицевую, но, тут же решив подразнить себя для еще большего смаку, так и положил на стол… Потом вынимал часы. Он суетливо, жадно сгребал их в горсть, стараясь зачем-то достать все зараз… Не получалось. Доносил, выставлял на стол лишь пару, одни. Четверо «Победа» да пятые «Восток» — не новые, дешевенькие… Последними из укладки появились маленькая, очень тонкая отвертка, лупа, масленка, надфилек и пинцет, выскользнувший из неуверенных, пляшущих пальцев, загремевший о пол…

«Черт бы тебя побрал! Шарься теперь полчаса, ищи!» — сама собой выкарабкалась из незрячего прошлого тоскливая мысль… И какой глубокий вздох облегченья, какое довольство, даже легкое безобидное самодовольство тут же сменили ее, потому что через мгновенье Иван уже видел: пинцет лежит у ножки стола и за ним можно не вставать, достаточно нагнуться.

«Год, видать, привыкать буду, не меньше…» — всё так же довольно, будто речь шла вовсе не о неудобстве, думал он, возвращаясь на кухню, чтоб пропустить еще граммов сто и, хоть малость, сбить дрожь в пальцах. Его руку опять настойчиво тянуло к стене, а подбородок вверх, но по свежей памяти Ивану не составило труда подавить эти позывы.

— Неходики мои, неходики, дай-то вам бог… — прошептал он, поднося кружку ко рту.

Часы с инструментом легли на дно укладки три года назад, снимок — годом позже. Часы были чужие: не успел отремонтировать… Здорово «удружила» Ивану давняя контузия, вмиг, непроницаемо, словно сургучом, запечатав ему глаза… Люди, отдавшие часы в ремонт, получили взамен точно такие же, только новые. Велел Иван жене снять с «книжки» деньги и купить… Велел! В Свердловск бабу сгонял… Потом Прасковья, скрепя сердце, развозила их хозяевам по окрестным деревням (Иван был единственным часовщиком на весь район), а чтобы люди брали новые часы без заминок, наученная Иваном, говорила (не особенно правдоподобное), де, муж допился до белой горячки и в кураже переколотил старые. Верили люди или нет, — неизвестно, но часы принимали: кто с шуткой, насчет того выдуманного Иванова дебоша; кто с искренним сочувствием относительно злой Прасковьиной доли: навязался же на путную бабу пьянчуга — этак ведь по миру пустит… А кто брал часы и без лишних слов. Сдавал часы в ремонт; получил… Идут? Идут… «Восток»? «Восток»… Правда, похоже, новые… — Старые сам расколотил? — Да, сам… — Дело хозяйское! Бывай…

Никому, даже Прасковье, не объяснял он своего поступка, не хотел. Слишком сокровенным, а долгое время и слишком безнадежным казалось ему самому тогда, да и вряд ли бы поняли его… Впрочем, особой жертвы с его стороны тут и не было: у Ивана оставались старые часы, поломки в которых определил еще при приеме (в одних они были сложнее, в других вроде проще, но неисправимых не было). Отданные взамен не были подарками… Да и с какой, спрашивается стати, он стал бы навяливаться в благодетели к здоровым, совсем-совсем посторонним людям? Нет, Иван знал цену деньгам вообще, своим инвалидским тем более, однако по-другому не поступил бы, хоть назови его ослом весь белый свет. Не мог он поступить иначе… Крепко помнились ему слова вечно желчного Хаима, обучавшего его часовому ремеслу, когда Иван вернулся с фронта: «Если часовщик возвращает часы неидущими, то, милый мой, поверь старому Хаиму, значит, тот мастер уже понадобился всемогущему Иегове». Забавными казались тогда Ивану слова старого Хаима. Сам-то Хаим, при всем его пристрастии к Талмуду и ревностном справлении суббот, старательно делал вид, что не слышит зова Иеговы, не чувствует на себе всевышней заинтересованности. Хаим обманывал не то бога, не то себя и, не возвращая заказов, гнул и гнул над столом кадыкастую шею.

Иван не баловал доверием и православного-то господа, не то что Иегову старого Хаима. У него не шло из ума другое… Ивану казалось: вернет он часы неидущими — и жизнь его на этом остановится, потому что не останется больше долгов перед ней… Замрет она, кончится для него, даже если протянет Иван после того еще сто лет. Может, конечно, покупкой часов он и переборщил, может, и так все кончилось бы добром… Кто знает? Но сознание, что его что-то ждет, поддерживало, подстегивало Ивана, не давало совсем уж раскисать в трудные дни, а такие, когда казалось, что все кончено и руки на себя наложить хотелось, случались. Случалось, что и вера в силу талисманов пошатывалась, и доставал он заветную укладку, распаляя себя, настраивал на то, что вынет часы, разложит на столе, а когда придет с работы Прасковья, велит отвезти их в Свердловск — в ремонт, и, как отремонтируют, в комиссионку их, к чертовой матери, нет у них силы и веры в них у него больше нет… Иван зло, резко откидывал крышку, но стоило ему обычно коснуться часов — и забывал обо всем. Подолгу, как малый ребенок, играющий песком или камушками, бессмысленно перебирал их, пересыпал из горсти в горсть, чувствуя к ним, холодным и молчащим, неодолимую, боязливую и благоговейную нежность. А потом, когда они теплели от его рук, словно давая этим понять, что начальная холодность была напускной, Ивану и вовсе начинало мерещиться, будто они, разомлевшие, ублаженные, шепчут ему: «Ты нужен, Ваня! Ведь есть должок… Что мы, по-твоему? Да и часовщик другой в районе все никак не объявляется… Людям-то в Свердловск мотаться приходиться. Нужен ты, Ваня, нужен…»

А то еще и вовсе взбредало Ивану на ум, что в глазах ему и надобности-то всего на день-два, чтоб часы с души столкнуть, да на снимок заветный досыта наглядеться. Белый свет, бог с ним… Видел его Иван, помнил, а вот карточка — та не камушек какой-нибудь, не ножницы, что ощупал, и, пусть сроду не видал, представишь, какие они. Карточку же поди-ка много ли нащупаешь?

— Пожил, слава богу, всего повидал, пора и честь знать… Ну, на денек, другой разулись бы зенки и будет… — из раза в раз говаривал Иван вслух, когда возился с часами или без толку держал в руках снимок. Не то ему и впрямь верилось, что, вернись к нему зрение, он пользовался б им пару дней, а потом добровольно б от него отказался. Не то говорил вслух потому, что про себя втайне надеялся: вдруг судьба услышит, да ненароком обманется скромностью его претензий, разжалобится, пойдет навстречу, а уж там-то…

Иван вернулся в комнату. Он сел за стол, не выбирая, придвинул к себе первые попавшиеся под руку часы, обмахнул их ветошкой, с наслаждением, до ломоты в суставах потер друг о дружку руки. Можно было начинать, но сначала… Он перевернул снимок на лицевую сторону и с величайшим любопытством взглянул на себя… Иван увидел корявые, узловатые пальцы своих широких рук, под которыми блаженно выгибала спину черная, раскормленная Муська, встретил ее прямой, очень цепкий взгляд, устремленный некогда в объектив; собственное же лицо как-то расплывалось: Иван не мог сосредоточиться на нем, всмотреться в него…

Иван отчетливо помнил, как сидел он жарким июльским днем на лавочке в тени дома, гладил Муську, думал свои привычные однообразно тоскливые думы. Подбежал кто-то…

«Семка…» — узнал он по шаркающим шагам, за которые ругала того мать (обувь на нем горела), тринадцатилетнего соседского парнишку.

— Привет, дядь Вань, сводочку не дадите? Как там ваши ноги, не ломит их на погоду? А то мы завтра на рыбалку с пацанами собрались… — протараторил Семка ломающимся по возрасту голосом.

— Нет, Семша, не ломит. Дуйте… — невесело ответил Иван.

— Впоряде! — обрадовался мальчишка, свято веривший в предвиденье ревматичных Ивановых ног. — Дядь Вань, давайте я вас сниму? У меня тут осталось с пяток кадров… Забить их надо, проявить срочно… Край срочно! Там есть кадр, где я с двумя щуками в руках стою…

— Что уж там… Мне так вроде и все равно… — глухо пробормотал Иван. Его вдруг покорежило раздражение. Только-то Семке и забот, что на рыбалку в хорошую погоду сгонять… И невдомек ему, что невпопад сунулся со своим аппаратом, что больно человеку сделал. Но сдержался Иван: пацан как-никак, подрастет — понятливей будет. Семка щелкнул затвором — и был таков…

В Семкиной выходке трудно было усмотреть злой умысел, но Иван все ж почувствовал к нему неприязнь. Ругал себя старым дураком, говорил, что смех обижаться на мальчонку, а поделать с собой ничего не мог… Прасковья вскоре (между делом, не придавая никакого значения) сказала, что Семке без спросу задержавшемуся на рыбалке, родители устроили хорошую трепку… Иван в душе даже позлорадствовал, тут же, правда, застыдился себя, да что толку. А осенью, когда уже и подзабыл о случае с Семкой… Ужинали они с Прасковьей в своей жарко натопленной кухне. На крыльце знакомо прошаркали шаги. Узнавший их Иван, насторожился… Через ноги, разом занывшие, будто на погоду, дошло до него, с чем пожаловал Семка…

— Здрасте… — без стука просунулся тот в дверь. Что он не вошел, а лишь просунулся, Иван определил по тому, как коротко скрипнула дверь.

— Проходи, Сема… Что не проходишь? — позвала Прасковья.

Иван молча, нарочито громко схлебывал с ложки щи.

— Да не, теть Паш, натопчу. Дядь Вань, я вам фотку принес… Ну, ту… Где вы с Муськой… — За три с лишним месяца еще недавно ломкий Семкин голосишко установился в ровный и негромкий подба́сок.

— Ну-ка, ну-ка, как они там? — полюбопытствовала Прасковья.

«Экий чертенок въедливый… В чем добром бы так. Дался я тебе с этой карточкой… И Пашка туда же, а ведь не дура вроде», — усмехнулся в усы Иван, которого всё: и Семкина въедливость, и собственная неприязнь, и простодушное любопытство Прасковьи — вдруг позабавило.

— Здорово-то как! Муська, прям, будто мышь увидела… Вот-вот сиганет! — живо отозвалась Прасковья. — Ну-ка, Вань… — тут она, видать, опомнилась. — Спасибо, Сема… Спасибо… Я тебе яблочко… — не по возрасту часто прошлепала босыми пятками к столу и обратно. — Ешь, на здоровье… — голос ее звучал уже неуверенно, виновато. Семка ушел…

«Как я там? Занятно вообще-то… У Паши спросить? Тьфу, глупость! Господи, неужто так много в жизни нагрешил, что не доведется увидеть? Постой-ка, Ваньча, а ведь что получается… Малый-то мог, ну чего угодно и кроме меня наснимать — торопился же, а снял не кого-нибудь… Мог: отца, мать, ребят, черта-дьявола, не все ли равно… Знать, провиденье подсказало. Провиденье… Точно! А? По-моему… Да что там, раз снял, да еще и карточку принес, значит, увижу. Точно!» — неожиданно повернулись Ивановы мысли. Слыша тяжелое дыханье Прасковьи, определил, что она так и стоит у порога, и, тыкаясь рукой вперед, пошел к ней. Уткнулся пальцами в мягкое, мелко подрагивающее плечо…

— Ну, началось опять… — с жалостью и досадой бросил он. Грубовато нащупав трясущуюся, податливую руку жены, более чем осторожно взял из нее лощеный прямоугольник и, держась за стену, побрел в комнату, подальше от тихих Прасковьиных слез. В тот же вечер он положил снимок в укладку, к часам…

Иван уже долго глядел на него, но внимание было рассеянно, и виделось пока не столько запечатленное на снимке, сколько с ним связанное. Наконец, с усилием заставил себя сосредоточиться… И что? Те же торчащие на макушке седые лохмы, отечное лицо… Разве что… Губы явно сердито сжаты, а взгляд широко раскрытых глаз несуразно с той сердитостью почти бессмысленно улыбчив, недоуменно кроток… У Муськи взгляд был осмысленней. Ивану стало жутко, он резко, не без отвращения швырнул снимок обратно в укладку. Потрясенный увиденным, он чисто машинально поддел отверткой крышку часов, чисто машинально определил неисправность, принялся за работу. Иван был не в состоянии дать себе отчет в том, чем занимается… Так же механически мог бы тогда поесть или причесаться. Пальцы, однако, были безошибочны, чрезвычайно уверенны, чего им, наверняка, не хватало б, даже при полной с его стороны отдаче, продолжай Иван оставаться в буйном, радостном возбуждении, что охватило его с полчаса назад, когда вспомнил о часах… Ему бы здорово мешали тогда благоговейная робость, почтение к ним, потому что если зрячие глаза были для него жизнью, то часы (именно и только эти) лежали сейчас на столе молчащим сердцем той жизни; Иван же был лишь сельским часовщиком, а не сердечных дел мастером. Они вместе сумели вернуться из прошлого, казалось, уже вчерашнего и снова войти в настоящее. Часы были единственным, что вернулось с ним оттуда… Хотя очень явственно сквозь крошечные шестереночки в корпусе, которые Иван бездумно и всё ж точно, верно пробовал отверткой, видел он сейчас то, что осталось позади, замерло, поросло быльем…

В комнату заглянула пришедшая в свой обеденный перерыв Прасковья. Она поварила в районной столовой… Улыбнулась, хотела подойти, но увидела, что он занят… Теми часами. Теми… Прасковья на цыпочках вышла в кухню, тихонько занялась обедом. Иван не заметил ее прихода… Прошлое мелькало перед ним обрывочно и непоследовательно; отдельные виденья были неожиданны и плохо вязались с чем-либо определенным, одни возникали на мгновенья, другие задерживались…

«Тигр», что еще недавно свирепо взрыкивал и неумолимо приближался, хотя и щерил в жуткой гримасе неровные клыки разорвавшегося орудия (отлетевшие ошметки его споро нашли Ивановы ноги), был уже беспомощным — беспомощней лежавшего в десятке метров от него Ивана… Беспомощней Ивана был и человек в сером, гладко облегавшем плотное тело мундире, съехавшей на подбородок каске с порванным ремешком… Он медленно пятился от Ивана на заплетавшихся ногах и, заметно оседая на ходу, хватался скрюченными руками за воздух… На сером сукне его мундира, ровной строчкой пересекая грудь, темнело несколько опаленных точек. Кровь не успела еще проступить… А над слегка присыпанным теплой, горелой землей Иваном мелко подрагивал в воздухе приклад немецкой винтовки, прямо-препрямо, почти отвесно вонзившейся штыком в землю. Штык на всю свою ширину прихватил кожу с краешка левого Иванова бока и жег, жег, словно был раскален… В масленке не оказалось масла. Иван лунатиком проковылял к комоду, достал из ящика пузырек, наполнил масленку, вернулся к столу… Перед глазами стояло уже другое…

— Юрий Иваныч… Глаза… Отец родной! Да я тебе что угодно… — подобострастно лепетал окающим басом осанистый, дородный мужик (Иван хорошо разглядел себя в зеркале у окна), в неидущей ему, слишком уж пристойной для грубоватого красивого лица отутюженной парусиновой паре.

Лепетал он это очень толстому, простоватому с виду низенькому мужчине в мешковатом, небрежно, через пуговицу застегнутом белом халате. Лицо того поглощалось огромными, бледными щеками; крошечный носик еле-еле выступал меж них, но маленькие заплывшие глаза были быстрыми, насмешливыми, умнющими. Привставая на цыпочки, он покровительственно похлопывал Ивана своей пухлой, белой рукой по плечу и снисходительно приговаривал через одышку тонким, почти женским голосом:

— Экий ты, брат, статный, будто и не полста тебе. До плеча не дотянуться… Ну, ладно, Иван, глаза твои, слава богу, так что будь здоров. Извини, брат, некогда болтовней заниматься… Дела, — уже серьезно закончил он, отходя к столу, на котором лежало вразброс несколько историй болезней. Молоденькая сестра ввела в кабинет больного. Иван, боясь встретить его невидящий взгляд, спешно вышел… Это было четыре дня назад.

«Поза-поза-позавчера…» — отложилось в его сознании, и дыханье близости, недавности события вернуло Ивана к действительности… С кухни слабо доносилась неизменная Прасковьина «Лучинушка», подавляемая раздражающим скрежетом ножа о рыбью чешую.

«Паша… Пришла Паша», — еще не отойдя полностью, отметил Иван.

Не вставляя на всякий случай корпусную крышку, он не без сомненья покрутил заводную головку часов… Шестеренки шустро задвигались, зашуршали.

— Идут… — солидно молвил Иван, будто сделал что-то обычное, надоевшее. Солидность была напускной… Он вдруг озорно улыбнулся, взял часы, взял трость, вышел на середину комнаты…

— А, на счастье! — негромко сказал он и с размаху хватил часы о пол, допечатал их тростью… Еще раз, еще! Иван счастливо улыбнулся встревоженному лицу Прасковьи, прибежавшей на шум, думавшей, что с ним что-то случилось, улыбнулся разбитым, сплющенным часам и яркому, яркому солнцу, уже высокому, но к зениту только-только подбиравшемуся…

МИХАИЛ ШАНБАТУЕВ ПОБЕДА

Не сразу пришла ты.

Не сразу настала.

Как все настоящее —

В муках рождалась.

…В тылу и окопах

Себя не щадили,

И кровью, и жизнью,

И детством платили.

По дням обгоревшим,

Черневшим, как шпалы,

Немея от боли,

Босая ступала.

И все же пришла к нам!

Та память и мера

И подвигам нашим,

И нашим потерям.

Безвластны-бессильны

Года-расстоянья:

Чем дальше, тем зримей

Твои очертанья.

РИММА ДЫШАЛЕНКОВА

В Магнитогорске 20 лет существует хор сталеваров.

Сталевары поют,

будто сталь выдают,

хором.

На Урале поют,

будто сосны встают

бором.

Ветра северный вал,

океан волю дал

гневу,

величавый Урал

горный голос подал

небу:

«Златы реки вина,

и металл, и жена —

наши!

Осторожней играй,

не плещи через край

чаши!»

По горам, по долам,

по басам, тенорам —

песня.

Сталевары поют,

будто сталь выдают,

честно.

ВИКТОР ЩЕГОЛЕВ РАЗВЕ ЭТОТ СОЛДАТ НЕИЗВЕСТЕН?

Разве этот солдат неизвестен,

Если тридцать безоблачных лет

Он, воскресший в легендах и песнях,

Заслоняет планету от бед?


Пусть упал он от дома не близко,

Посреди обожженных полей,

Но приходят к его обелиску

Сотни тысяч седых матерей.


И для каждой из них он, для каждой,

Поседевшей от ранних кручин,

Алексей, Василек или Саша,

С той войны невернувшийся сын.

ЛЕОНИД БЛЮМКИН ЖЕЛАННЫЙ ПРИВАЛ У КОЛОДЦА

Желанный привал у колодца

В июльский безжалостный зной

Скрипучий журавль встрепенется,

Нырнет и вернется с водой.

Напиться, не вытереть губы

И к жизни вернуться опять.

Под ребрами старого сруба

Биенье ключа увидать.

Как будто в глубины планеты,

В колодец глядеть через край,

Боясь отражение неба

Собой перекрыть невзначай.

ВАЛЕНТИНА СЛЯДНЕВА

* * *

Держит авоську

Старая мама —

Стало у мамы

Силы мало.

Тусклым и ломким

Сделался волос,

Хриплый, негромкий

У мамы голос.

Маму в автобус

Толпа заносит:

Берет меня робость —

Плохо ей вовсе.

Как там в автобусах —

Мне-то известно!

Я вас прошу,

Уступите ей место!

И подержите

Авоську попутно —

Это ведь сделать

Совсем нетрудно!

Я бы об этом просить

Вас не стала,

Если б она не была

Усталой…

Если б как прежде

Жила я с мамой,

Но дома-скворешни

Бывает нам мало,

И мы улетаем,

Чуть оперившись.

Вновь отдыхает,

Держась за перила,

Старая мама.

* * *

У подножья горы я стою.

Ни отвесный подъем, ни отроги

Не пугают надежду мою

В обогретой лучами дороге.


Не кончались бы только слова

У веселых заоблачных песен —

В жизни только дорога права,

В жизни только подъем интересен.


Много дум сберегла про запас…

О гора, до чего ж высока ты!

До вершины дойти, не упасть

Тороплюсь я успеть до заката.

ВАЛЕНТИН ЧИСТЯКОВ

* * *

В лучах рассветов,

Робких и косых,

Сквозь старые,

Рассохшиеся ставни,

С намокшими бровями

От росы

Глядит изба

На пустыри, на травы.

Наверно, мастер

Много лет назад,

Вложив глубокий смысл

В свою работу,

Ей подарил

Печальные глаза,

Чтобы в дорогу

Провожать кого-то.

И, словно

наклонясь на посошок,

Стоит она

Назло глухим раскатам,

Как будто понимает,

Кто ушел,

Еще не раз

Воротится обратно.

ПЕРВЫЕ ПУБЛИКАЦИИ

ВАРВАРА ИВАНОВА РАССКАЗЫ

ГРАНОВИТОЕ КОЛЬЦО

Весенние ночи воробьиного носа короче. Не поймет Анисья — спала она или только в забытьи была. В окно брезжит свет. Пора вставать.

Вот так и жизнь. Жила и будто не жила, а пятьдесят лет пролетело — не заметила. Что-то сердце волнуется. С чего бы? Вспомнила и усмехнулась. Сегодня ж праздник борозды. По привычке…

И кто придумал этот весенний праздник? Поди-отыщи теперь виноватого. Лет сорок назад, как люди стали справлять его. Сама жизнь его выдумала.

Подошла к окну, распахнула. Орут петухи, как на пожар. Туман убегает из деревни, тулится к роще облаком. Там, в роще, каждый год и проходят праздничные торжества и все веселье. Белоствольные кудрявые березы тесным кругом обступают поляну, украшают ее.

Пора браться за праздничную стряпню. Выкатала на столе сдобное тесто. Распределила его для сладких пирогов. Затопила печь. Теперь успевай, поворачивайся. Для рыбных пирогов особое тесто. Рыба с вечера приготовлена, распластана по хребту, подсолена, лежит на блюде, отливает розоватой желтизной.

А все-таки самый веселый праздник борозды был в тот год, когда они поженились с Гришей. Он тогда за ударный труд на севе первую премию взял. На гулянке от Анисы не отходил, все за руки ее держал. А как переживала Анюта Сидорова, Гришина ухажерка! Все это видели, на виду все было. Поет под гармонь частушки, голос звонкий, на всю рощу:

Что, кудрявая береза.
Ветру нет, а ты шумишь?
Что, ретивое сердечко,
Горя нет, а ты болишь?..

Выйдет на круг плясать и тут не прячет свои страдания:

Колечко мое, золото витое,
Сердечко мое, кровью залитое.

Ушли Аниса с Гришей в глубь рощи, чтоб не терзать зря сердце Анюты. В этом деле никто не виноват. Посидели под кустом калины, помиловались. Снял с руки Анисы Григорий медное колечко и забросил его далеко в чащу.

— Я тебе, Аниса, куплю настоящее кольцо, это медное, недостойно тебя.

Так тогда с гулянья и увел Гриша Анису домой.

Поманило счастье, да скоро и спряталось. Навалилась беда. Не успел купить Гриша обещанное кольцо, ушел на войну, да и не пришел… Хорошо, что сына оставил, портрет свой, повторение свое.

Родила парнишку и не знала — радоваться, то ли плакать? Похоронная на отца в шкатулке лежала, увеличила в деревне еще на одного «безотцовщину».

Прибежала Анюта Сидорова, бывшая соперница, замужем уже была Анна. Целует роженицу, смеется.

— Гришенька родился, Гришенька.

Так и дали отцовское имя парнишке, а Анна с мужем кумовьями стали Анисье, нареченными родителями маленькому Гришке.

Григорий теперь сам отцом стал, а большое уважение имеет к нареченным родителям. Во всех делах советуется с лелей Анной Степановной да с лельком Василием Семеновичем.

Из горницы вышла сноха Анисьи — Валентина.

— Где же Гриша запропастился?..

— А вот он, легок на помине, — взглянув в окно, сказала Анисья.

Григорий шел улицей с чемоданом в руке.

— Что так долго? — встретила его жена в дверях.

— Из-за гостей задержался. Гостей из города — полный автобус. Музыкантов привез, артистов.

На цыпочках, чтобы не разбудить ребятишек, прошли в горницу. Не терпелось Валентине, открыла чемодан и ахнула. Сверху лежали красивые, модные черные сапожки.

— Кому это, Гриша?

— Меряй, годны, тебе пойдут…

— Мамонька, — забылась от радости Валентина и громко позвала:

— Идите обновы смотреть…

Проснулся семилетний Олежка, скатился с кровати:

— А мне что, папка, купил?

— А мне что купил? — притопала маленькая Ниночка.

Шуруют ребятишки в чемодане, все вверх дном. Валентина пробует надеть сапог.

— Ну что, годны?

— Туго, Гриша… С застежками надо было…

— Ну вот тебе и на… не лезут, значит…

— Мама! — позвал Григорий. — Идите скорей сюда.

Пришла Анисья.

— Вам для сегодняшнего праздника вот этот платок с разводами.

— Спасибо. Добрый платок…

— И еще, — Григорий достал из кармана пиджака небольшую коробочку и открыл ее. На голубой атласной подкладке коробки блеснуло граненое кольцо.

— Что ты, Гриша, мне не надо… Не в коня овес травить. Вале подай.

— До Вали очередь не дошла… Дайте руку!

Анисья спрятала руку под фартук.

— На левую, на левую руку, на безымянный палец надевай, Гриша. Вдовы носят кольца на левой руке… — подсказывала Валентина.

— Как раз подошло. Носите, мама, и не снимайте. Это отцовское обещание, я его выполняю.

Анисья поднесла руку с кольцом к глазам, и вдруг из глаз ее неудержимо слезы хлынули… Пошатываясь, она вышла из горницы, а слезы лились и лились.

День разгулялся на славу. Такие бывают только в нашем краю, когда весна встречается с летом.

Роща гудела. Гремела музыка. Анисья с Валентиной и ребятишками устроились на удобное место, около самой, наскоро сколоченной, сцены, с которой правление колхоза объявит имена лучших работников, раздаст премии.

Анисья справилась с пережитым волнением, была счастлива, как никогда.

«Чего стыдиться-то в самом деле? Ну, кольцо! Золотое, граненое. Так оно же мужем завещано, сыном на руку надето. Взойти бы сейчас на эти подмостки и на весь мир заявить: «Я счастливая мать. А это счастье самое большое на свете. Матери, я всем вам желаю такого сына, как мой Гришенька!»

— Мамонька, — прервала мысли Анисьи Валентина. — Грани-то на колечке как переливаются!

— Так оно же грановитое! — уточнила Анисья и поправила кольцо на пальце.

ДУХ ХЛЕБНОГО ПОЛЯ

Городской шум не утихает и ночью. До рассвета огни по стенам моей комнаты ползают бликами. Занавешиваю плотнее окно, но сон не приходит…

В такие бессонные ночи вижу свою тихую деревенскую улицу. Из края в край! Ко мне приходят ее обитатели, и я веду с ними беседу до рассвета.

В последнее время чаще всех появляется Опросинья Силовна — Опрося Сила, по-уличному. Вижу ее молодой, высокой, сухощавой, с угловатыми, резкими движениями…

…Весна сорок третьего, военного года. Лист на березах уже с заячье ухо и, по извечному крестьянскому понятию, сеять пшеницу бесполезно. Остался между колками незасеянный еще клин пахоты. Бригадир велел бросить его — пусть пустует! Опрося с этим не согласна. Она — севач на таких земельных лоскутках, где трактору не под силу ворочаться.

Широким мужским шагом, с лукошком через плечо, ходит Опрося по пахоте и горстью разбрасывает семена. Залюбуешься точностью ее движений, — идет, как по канату балансирует! Шаг — и горсть зерна разбрызгивается по пахоте. Еще шаг, — и опять золотые брызги. И так без конца.

Следом за Опросей три женщины в поводьях водят впряженных в бороны быков, заделывают семена. Ох, и упрямая скотинка, эти быки! Передний, пестрый, по кличке Фомка, вдруг остановился. Тянут его за повод, а он — ни в какую! Как вкопанный.

— Ну, Фомка, шагай! — уговаривают его, а Фомка, мотнув головой, грузно опускается на землю. Теперь хоть режь его — не встанет!

— Ну, язви ее, эту скотинку! — бранится женщина.

Из осинника выскочил серый зайчишка, поднялся на задние лапки, помахал передними возле ушей — намек дает. Подергал раздвоенной губой, посмеялся и ускакал назад, в осинник.

— Распрягайте, бабы, а то и ваши быки лягут, глядя на этого лентяя!

Отпрягли быков, согнали их в лес кормиться. Тут и хитрый Фомка поднялся — подался туда же.

Женщины уселись под ближней березой, развернули узелки с едой.

— Иди, Опрося, поужинаем всем миром!..

А у Опроси в лукошке еще зерно есть, разбросать его надо полностью.

По дороге семенит девчушка, совсем крохотулечка, — несет матери фляжку молока.

— Ай да Нюрочка, ай да доченька! Как раз ко времени поспела, — обрадовалась мать. — Садись, — указала на место рядом с собой, прижала к груди белокурую головенку.

— Ну что, как у нас дома?

— Тетка Анна получила похоронную на Толика, — сообщает девочка. — Не плачет, не кричит. Что ей говорят, — ничего не понимает.

Третья похоронная в доме Анны Бабаевой! Как это вынести? Сникли. Пойдет ли на ум еда?

Заголосила, запричитала самая старшая из трех. Подошла Опросинья. Остановилась.

— Перестань, Марья, — только и сказала, но как! Словно приказ отдала. Подняла глаза Марья, смахнула со щек слезы.

— Человек ты или камень, Опросинья? Ведь у тебя там сын и муж! Неуж у тебя не болит душа о них?

— Болит, болит… — приложила руку к сердцу Опрося. — Только нам, бабы, усиливаться надо. Ото всей моченьки усиливаться!..

— Пойди ты к лешему!.. Силачка нашлась!.. Повыть, душу отвести не дает… — рассердилась не на шутку Марья.

С тех пор и прильнула кличка к Опросинье: Опрося Сила да Опрося Сила.

А может, и не с того раза, а с сельского схода, где обсуждался вопрос о помощи фронту. Опросинья тогда выступила с речью:

— Люди добрые, усиливайтесь! Как можно усиливайтесь, и наша сила поможет там им, на фронте! Люди говорят: год на год не приходится. Правду говорят. Такого лета, как нынешнее, я что-то не припомню. Всем летам — лето: в меру теплых и горячих дней, в меру дождичек. Густолиственны городские клены и тополя, а что там в поле делается, поглядеть бы!.. Постоять бы у колосистой пшенички и сказать бы: «Здравствуй, русское поле!»

…И вот она, родная деревенская улица, не в грезах — наяву. Вот и дом Опросиньи Силы. Дверь в сенцы приоткрыта, изба пуста — не встречает меня хозяйка. Открываю дверь в горницу. На кровати, похудевшая, постаревшая, лежит Опрося. Узнала.

— Приехала, Марфушенька! Знала, что приедешь… Сердце-вещун подсказывало… Худо мне. Видно, время подходит…

Испугалась я.

— Может, — говорю, — за доктором, сыну телеграмму дать?

— Не надо доктора, не надо телеграмму… Ты приехала, дак, может, оклемаюсь… Гриша-то, сынок, гневается на меня: увозил к себе в Челябу, а я не схотела там жить…

— Постой, Опрося, я чай сготовлю. Я тебе полную сумку городских гостинцев привезла. Пока готовлю чай, ты набирайся сил… усиливайся… — Я погладила ее худую руку.

Губы у Опроси чуть дрогнули.

Пили чай с бубликами, с конфетами.

— Как же ты, дорогая, одна тут обходишься? — спрашиваю.

— Почто одна? Соседские девочки не оставляют меня, увидишь — вот-вот прискачут. Большие уж девочки, в восьмой класс перешли, умные такие…

Действительно, скоро пришли три девочки, принесли большое блюдо спелой клубники. Та, которую зовут Алевтиной, с порога начала:

— Баба Опрося, хлеба-то нынче на пашне какие! Чистые да ровные. Мне уж до плечей. А дух какой от них!..

— А я что всем толковала? Всяких одеколонов лучше тот дух, и целебный он… — Опрося вся ровно оживилась, слушая Алевтину. — Мне бы глотнуть тот дух! Лучше он всякого лекарства… Тут какой-то приезжий «умник» колоколил девчонкам, будто хлеб выращивать на поле стало не женским делом, а только мужским… Не слушайте таких балаболов, девоньки. Учитесь, сил набирайтесь и за святое дело на земле-матушке беритесь.

— А мы не слушаем! Я обязательно стану агрономом, — зардевшись, сказала Алевтина.

— А Галька хочет, чтоб самой пахать и сеять, и ухаживать за посевами…

На другой день утром моя Опрося сама поднялась, даже прошлась по горнице.

— Веди меня, Марфуша, на пашню, на хлебное поле. Чувствую, дух поля вернет мне здоровье…

— Нет, Опрося, слаба ты, не дойдешь. Пойду я к председателю к Григорию Ксенофонтовичу, попрошу у него машину, пусть свозит нас в поле.

Вечером, когда схлынул жар, мы покатили в председательской машине на пашню. Шофер привез нас к огромному хлебному полю. Она, матушка-пшеничка, вся в цвету была, колыхала колосьями, нежилась… Зашли мы с Опросей прямо в хлеб — как в целебный источник спустились! Опрося нюхает колосья, смеется и плачет… Нарвала целый пук колосков, чтобы дух поля и в горнице стоял!..

Вот ведь какая история.

МАРИЯ КЛЕНОВА ПЕРВЫЙ ДЕНЬ Рассказ

Нет, Раису Васильевну это нисколько не затруднит. Только она не совсем уверена, устроит ли редакцию то, что думалось написать. А ей хотелось бы вспомнить самый первый день на элеваторе. Это было пятнадцать лет назад.

К удивлению Раисы Васильевны, в газете согласились.

Она положила на рычаг трубку, сдвинула на столе бумаги и встала. Только что провели планерку, только что поговорили о самом главном: получили-таки агрегат-гигант. Вон лежит телеграмма с красным грифом «Правительственная».

Забудется «бункерный вес», где вместе с добрым зерном и полова, и труха. Теперь только «амбарный», только отборное литое зерно с минимальной затратой труда. Обработка его будет полностью переведена на поток с применением автоматизированных линий…

Остроносенькая, с гладкими светлыми волосами, сзади собранными в пучок, очень хрупкая на вид, Раиса Васильевна подкупала своей миловидностью и женственностью, хотя это не мешало ей производить впечатление еще и делового, с цепкой хваткой хозяйственника.

Поговорив по телефону с главным диспетчером, поинтересовавшись состоянием инженерно-технической службы, Раиса Васильевна перевела взгляд на блокнот с записями, полистала его и, положив перед собой, взяла несколько листов бумаги. И сразу вспомнился тот день, вспомнился с середины, с усмешки Капы.

…Капа усмехнулась и пошла. Входили и выходили люди. Из открытой двери тянуло буфетной едой, мысль о ней была противна, и я осталась на крыльце.

После дождя пахло свежей листвой и щепой, что кучкой лежала у ступенек. За стеклом небольшого окна мелькал платок бригадирши. Ударяя себя кулаком в грудь, Дмитриева, конечно, доказывала свою правоту и злилась, что Синелько ее не понимает и не поддерживает. Широкое лицо покрылось пятнами, зеленая косынка спала на плечи, волосы в мелких кудряшках вздыбились на голове шапкой.

Я прижалась к стене и уткнула в ладони лицо. Сама понять не могла, что произошло?.. Неужто лучше было и в последний раз сделать так, как велела бригадирша? И ничего бы не случилось? И не стояла бы тут, жалкая и неприкаянная?

Перед глазами мелькали события дня, и хотелось бежать, бежать, бежать от самой себя.

— Для нее главно загнать пшаничку. Поняла аль нет?

— Я-то поняла… но я хочу законно отдыхать, а не так, чтоб никто не видел. Понимаешь, нет?

— Да отвяжись ты, — ответила Капа, — ненормальная какая-то… — и улыбнулась быстрой, мгновенно потухающей улыбкой. — Влепят за самовольство, будешь знать.

— Ты про меня? — не вынесла я. — А почему самовольство, ты поняла, нет? Не поняла… запомнила только, что отдыхать велела… в «пшаничке» поваляться. А я какой начальник?.. Работала бы себе… «У нас, на железной дороге… дождевые»… ты и там, на своей «железной», ленишься… а то бы на элеватор не послали… хороших работников не посылают.

Последние слова я особенно старательно выговорила.

— А ты?.. Ты? — пристально поглядела на меня Капа.

— Я-то?! Я-а?.. А я сама попросилась. Мне надоело бумажки накалывать в скоросшиватель. — Вспомнила, что повторяю слова начальника Синелько, ну и пусть, я тоже так думаю: — Дура ты. Вот кто. Хоть старая, а — дура!

Ей-то было лет двадцать с небольшим.

— Пусть и дура, — с расстановкой сказала Капа, вытянув низкую толстую шею. — Да зато без шуму домой ворочусь. А то, глянь-кось, из-за одной холеры нервов скольким потреплено. Что тут сидишь, что там, в пшаничке, бы повалялась? Дмитриева проверять бы пришла? Много ты ее видела за день-то? Это она для высокого начальства в склад нас послала, потому что мы — не ее, а рабочий день еще не кончился.

И вот здесь, под окном бревенчатого домика во дворе, посмотрев на себя со стороны и со стороны послушав себя и Капу, я с ужасом подумала, что ведь дура-то я, а не Капа.

От Синелько вышел мужчина, в дождевике и длинных резиновых сапогах, и бригадирша снова взялась за свое:

— Вы их любите, вы их и обучайте! А мне не надо таких работничков… Не надо!

— Нет, надо, — возразил Синелько.

Я заморгала от навернувшихся слез.

— Вот-те раз! Разревелась… кто обидел? — Это все тот, в дождевике, смотрит с участием. И от взгляда его мне себя еще больше жаль и противно. — Машину прозевала — идем подвезу! Плакать-то зачем? Не надо плакать. Голова болеть будет.

— А я и не плачу, — сказала я, давясь от слез.

А из кабинета Синелько необыкновенно ясно доносилось:

— Сама-то знаешь, из-за чего сыр-бор загорелся? Небось, так ни разу и не подошла и не поинтересовалась, не похвалила за старательность.

— Ay меня план, — вскрикнула бригадирша. — Вы первый мне шею намылите, если его не сделаю. Да и хуже людей кому охота?

— А не подумала, чтоб тебя любили и уважали? Где нелюбовь — там холуйство и обман.

И снова мелькнуло в голове, что зря я давеча напраслину возводила на Синелько. Ничего из себя он «шишку» не строит.

Вон тоже голос повысил:

— Белобрысую зачем на полове держала? Норму на семерых делить не пожелала? Так план делаешь?

Пока шел в кабинете разговор, я зашла в контору и присела на табурет. В окно светило предвечернее солнце и приятно грело спину.

Все кругом уже окутывала густая тишина. По обеим сторонам накатанной дороги тянулись молоденькие березки с мелкой желтой листвой, а далеко на горизонте густо синел бор. Показалась смешной затеянная канитель на фоне этого величественного в природе спокойствия.

Но стоило представить усмешку на промасленном лице Капы, как вновь заговорил бес во мне.

— Пойди… догони ее, — стрелой полетела вкось по тропинке бригадирша, держа толстую в мазуте тетрадь. — А то прочерк обеим проставлю.

А Капа:

— Сейчас… в момент разбежалась…

— Разговаривать мне тут будешь?

— Я не разговариваю, а говорю, — своим ладным голосом поправила ее Капа. — Что касательно рабочего дня, то непонятно, почему мне намереваетесь прочерк ставить?! Я тут. Никуда не убёгла. И работа моя налицо. Каждый за себя и отвечать должо́н. Правильно я говорю?

«И тут Капа вроде права, — решила я. — Сумела за себя постоять. А я, выходит, дура… и кругом виновата… и кругом плоха…»

Но по-че-му! К-а-к? Я ведь старалась. Очень старалась! А Капа ленилась, на часы все поглядывала да минутки подсчитывала.

Сжимало горло, и хотелось реветь, кусать, рвать зубами платок, бить себя по лбу кулаком… Ну, по-че-му?

А еще утром, когда с сумочкой через плечо скакала за начальником Синелько, я так верила, что все могу, все знаю — нравлюсь всем. И сердце переполнялось радостью и уверенностью. Я неслась, неслась по незнакомой тропинке туда, к низеньким белым зданьицам. То, отстав от Синелько, наклонялась и срывала угасающие цветы-ромашки. Их было много, ужасно много у дощатого забора, точно в деревню попала.

Парень в клетчатой рубашке стриг траву. Толкая тарахтевшую машину, он распугивал возле себя голубей: с треском возле него сыпались, перебегая с места на место.

Я остановилась. Но и Синелько остановился. Постоял, поглядел на паренька. Как бы в нерешительности подошел, поздоровался и заметил:

— Навечно прописался здесь? Приятнее, чем в солярке?

Парень смутился:

— Да я так… сверхурочно.

Смешно было, что он такой виноватый перед маленьким Синелько. Я шла сзади и с уважением смотрела на узкую спину его.

Уже далеко позади — два кирпичных столба на месте ворот. Там, за проходной, — контора, в которой помаленьку набирался учрежденческий народ. На трехступенчатом гладко тесанном помосте четко выделялась скороспелка-лаборатория, куда одну за другой тихо двигали машины с зерном шоферы. Лаборантки с помоста ловко заскакивали в кузов, прыгали из конца в конец, набирая в щупы зерно для пробы. Оно проверялось на сухость и сорность.

Синелько пошел несколько тише, окидывая глазами все, что было на пути. Он отвечал на приветственные кивки, давал указания, кое-кого к себе подзывал. Прикрикнул на грузчика:

— Что-о?! Руби древо по себе… не смей мне призы раздавать!

Белели безоконные постройки с железными крышами, золотилась на солнце сваленная горкой пшеница, то тут, то там — затасканные в полове и мазуте мешки и плицы, носилки и ящики. В небе то влево, то вправо задвигались подъемные краны — к ним тянулись тяжелые грузовики-самосвалы.

Подошли к низким каменным зданиям, на их покрытых известью боках — крупные надписи, выведенные углем: «Не курить!»

— А правда, что и под землей хлеб? — спросила я.

— Правда, — ответил Синелько.

— А не трудно?

— Что не трудно?

— У вас работать.

Вот тогда-то он и сказал:

— Вообще-то работы у нас механизированы. Но зерно есть зерно. Не бумажки тебе накалывать в скоросшиватель.

Сказал просто, как равному, и еще больше стал по душе.

Там, в конторе, когда оформлял меня на работу, показалось, что начальство большое из себя строит, а на самом деле, что за «шишка» такая — начальник погрузочной? Но тут же удивил: «Садись, сынок! Пришел на работу? Хорошо, нам поможешь». И взгляд перевел: «А ты, Лида, удираешь? Надоело? А?» И покачал головой, так это по-домашнему пожурил Лиду.

И подумала я: «Сознательный!»

Мы свернули с главной дороги и пошли по замасленным тропинкам. Скоро оказались у широкой арки, сливавшей собой два кирпичных домика с маленькими оконцами. Синелько обошел зданьице, толкнул ладонью низенькую дверь, а там, пропустив меня вперед, запустил руку во внутренний карман пиджака, нашел нужную бумагу и, здороваясь с весовщицей, подал ей эту бумагу.

Загудели в окнах стекла, с секунду в землю уходила дрожь, и я в испуге посмотрела на Синелько. А он, улыбаясь, взял меня за плечи и повернул к окну.

— Видишь в арке пол? — И выбросил вперед указательный палец. — Тут весы установлены. Въехала машина, и нам сейчас строптивая начальница взвесит зерно.

— Вместе с машиной?

— Да. Вместе с машиной.

— И с шофером?

— А шофера в машине нет. В дверях вон стоит, наряды держит.

«А что такое бункер?» — хотелось задать вопрос, услышав, что велено шоферу везти на девятый бункер. Но постеснялась..

Просмотрев накладные и квитанции, Синелько всю эту документацию положил обратно на стол и сказал весовщице:

— Чуть не забыл, привел к тебе помощницу. Прошу любить и жаловать.

Она обрадованно кинула мне накладные, велела оформлять.

Я оформляла накладные, смотрела на весы под строгим взглядом строптивой начальницы. Видела, что раздражала ее неумеха-помощница. И каждый раз, когда та повышала голос, я, не давая себя в обиду, останавливала ее:

— Только, пожалуйста, не кричи. Говори спокойнее. Разберусь, не бойся. Грамотная…

Прядь длинных волос упала ей на лоб, и она, нетерпеливым жестом отбрасывая ее назад, отвечала:

— Все вы разбираетесь… напутаете — уйдете, а я — сиди голову себе ломай.

Будто сама никогда не ошибалась и никогда не ходила в ученицах, а пришла на элеватор сразу готовая.

Но очень скоро понадобились на разгрузку люди, и мне захотелось, где все, и стало «не надо» работы полегче и почище.

— Справлюсь, — сказала я Синелько. «Пусть катится со своими бумажками», — подумала о весовщице.

Синелько вскинул брови. Однако махнул рукой:

— Валяй! — И передал меня бригадирше Дмитриевой.

И повела меня Дмитриева по длинному ряду низеньких каменных зданий. Зашли, постояли у дверей… снова зашли, постояли… и так без конца, пока не услыхала:

— Здесь, пожалуй… — бригадирша смешно выгнула спину и поскребла у себя в затылке карандашом, который потом засунула в обвисший карман черного халата.

Я натянула капроновые перчатки на руки, перешагнула порог. В складе пахло кисловатой плесенью, пылью, летевшей с верхнего свода. Пыль точила горло. Я поперхнулась, закашлялась и, не раскрывая глаз и отвертываясь, выскочила на улицу, все еще кашляя и отвертываясь.

А на самом верху, под сводами, галдели в полумраке парни, сбрасывая вниз начавшую преть пшеницу. Они швыряли ее с яростью в разные стороны, подымая тучи пыли. Мелькали лица, руки, лопаты… Слышны были возгласы: «Эй, ухнем!» Затем смех… И снова: «Давай, давай, братцы! Нажимай, вперед… бей своих, чтоб чужие боялись… наваливай дружней… оп-ля!» И хохот.

Втянув голову в плечи, я снова просунулась в склад. Дмитриева, дождавшись меня наконец, хлопнула себя по бедрам, высоко взмахнув руками. Работничка ей, дескать, дали… Кивнула на дальний угол, где с транспортерной ленты бежало зерно:

— Туда! — И пошла павой. Гордилась, что не чихает.

Она вела меня через темный склад. Я глядела под ноги, чтоб не споткнуться о ее голые пятки.

Склад был забит зерном. Оно вздымалось огромными буграми, оставляя у стен узкие проходы. В дверную щель проникали солнечные лучи; сверху они играли на мягких волнах пшеницы, накладывая по бокам густые тени.

За дверью к агрегату, сигналя, подъезжала машина, Дмитриева вышла за порог, без слов, кивком головы, повела рукой влево, подав знак шоферу, где остановиться.

Зерно медленно, не спеша текло по ленте тоненькой струйкой, затем скатывалось вниз, ложась на землю, а за ним волоклись колючки, обломки колосьев и стеблей, которые тотчас окаймляли горку.

— Здесь вот, — сказала бригадирша… — А не хочешь…

— Нет, нет… я тут, — поспешила возразить.

— Тогда сгребай… Вон плица… Выносить будешь туда, — снова повела рукой Дмитриева влево, за ворота. — Сейчас принесу мешок.

Она пошла за мешком, а я плотным платком повязала голову, натянув его по самые глаза. Дмитриева вернулась, бросила в ноги мешок.

— Там еще есть одна… закончит и придет. — Слова бригадирши гулко относило в безлюдную пустоту склада.

Парней уже не было. Они перелопатили пшеницу и голосисто-шумно удалились, как невесть какие победители.

В тиши мерно отстукивала нория. И было чуточку жутко среди этих хлебных холмов, подпиравших своды.

Но вскоре пришла та самая, что «закончит и придет». Здоровая, белобрысая, с блеклыми рыбьими глазами и натянутыми на веки белесыми ресницами. Назвалась Капой и сказала:

— Мы дождевые у себя на железной дороге получаем… А тут работаешь под дождем и ни копеечки не дают…

Я становилась на колени, то на корточки и, поминутно припадая к зерну, старательно очищала его от мусора, пропуская через пальцы. А Капа глядела и щурилась, и на ленивом лице ее было будто написано, чего, дескать, дура старается… если бы все так, а то ведь все равно кучи смешают с другими… толк-то какой?

За складом, на улице, перекрикивались, шумели шоферы. Для шибкой важности охочие на флирт, они подтрунивали над подружками, мол, там, в колхозе, — вот это зарядочка на выходной, до пота попотеешь, поразминаешь косточки…

— Где бы ни работать, лишь бы не работать! — сказал кто-то и, пошоркав ладонями, взял у девчонки лопату да пошвырял пшеничку, крякая от удовольствия, для быстроты, так сказать, а больше того — почваниться. Швырнул раз, Другой, третий — и вернул хохоча лопату, довольный, что девкам понравился.

И я, слыша смешки за дверью, краснела в душе. У меня-то работа: полову в мешок собирать! Однако ноги в коленках уж крутить начинало.

— Слушай, давай передохнем… — выдыхнулось невольно.

— А я всегда, пожалуйста, — ответила с другого конца Капа. Она пошла, села на порог, поджав под себя ноги и подставив лицо солнцу.

— А у тебя муж есть?

— Был… — Капа скрестила на груди руки, заерзала и добавила, покачав по-старушечьи головой: — Была пора, так не было ума, а ум пришел — прошла пора.

— Ты на курсы просись, канючить не будешь.

— Посмотрим, как ты свою, птичка, жизнь устроишь, — не осталась в долгу Капа.

…После перерыва, тяжело вздохнув, она снова уселась на порог.

— Пять минут осталось… у нас, на железной дороге, мы час обедаем. Четыре пирожка съела: два с ливером и два с капустой.

Она до конца Досидела последнюю минуту перерыва и, опять тяжело вздохнув, поднялась. Ходила, искала мешок под полову.

— Холера его знает, под доску засунула, а под какую — не помню… высчитают теперь ползаработка. И так столько не сработаешь, сколько проешь за день.

— Четыре пирожка-то за весь день?

— Экономлю, значит… С любовничком скоро на юг смотаемся… деньги нужны. Они, мужики, не очень раскошеливаются.

Она волокла по узкому проходу мешок с половой, кокетничала с шофериками, раза три в контору сбегала о выходных справляться. В складе было прохладнее, чем на улице, и Капа, распаренная от беготни, накинула на плечи жилетку.

— Осточертело за десять дён зерно, холера его возьми!

Прогуливаясь по узкому проходу, она вытаскивала из-под платка волосики, накрученные на бигуди, и затягивала их потуже.

— А колхозники, между прочим, его в дождь и в жару выращивали, да и в морозы себя не щадили, — сказала я, разозлившись на Капу, что ходит, ничего не делает.

Но Капа продолжала накручивать челочку на бигудюшку.

— Хватит лекцию читать… сама знаю. — И посторонилась, дав пройти женщине из конторы.

— Отрадно, отрадно поработали, невестушки, — похвалила нас женщина, обежав глазами чистую, без единой соринки пшеницу.

Она засунула глубоко в зерно руку, зачерпнула его в ладонь и быстро выпрямилась. Поднесла ко рту, попробовала на язык, понюхала. И, высыпая обратно по зернышку, посоветовала:

— Ботиночки-то сними… тяжело в резине весь день… да и зерно набивается, пятки и пальцы натрет, волдыри будут.

— Это не ботинки, это кеды, — сказала я.

— Все равно, пусть кеды, — согласилась женщина. Я сняла кеды и поползла в носках по зерну.

— Надо же какое теплое!

— То-то и плохо, что теплое, — пробормотала женщина и, похлопав толстую Капу по спине, направилась к выходу.

А я, пританцовывая, перескакивала с одной горы на другую и легла под самой крышей, где скопился теплый пшеничный дух.

Ныли ноги. Да и не только ноги. Была усталость во всем теле. И радостно трогала мысль о скором конце рабочего дня.

Но вдруг стукнуло дверью. Затем стремительно распахнуло ее и закачало на петлях. И понесло, понесло лихим ветром, и еще больше запахло пшеницей. Засверкали одна за другой молнии, часто, грозно, без передышки загремело. Гром падал на землю и катался у самых ворот, бурча и как бы подпрыгивая. Я кубарем скатилась вниз и забилась в угол, подобрав руками колени до самых глаз.

К складу подкатила машина, шофер скрипнул дверцей и, вылезая из кабины, вздохнул и скомандовал девчонкам из погрузочной:

— Быстрей… быстрей, девки! Пошевеливайся… за десять верст отсель ливень по самые уши… ни пуху вам, ни подушек.

Ветер шуршал брезентом самосвала, рвал его… И где-то далеко, с небольшими промежутками посвечивала молния.

Скоро сызнова хлопнуло дверью, задымило пшеничной пылью, закружило в воздухе зерна. И тогда просунулась в дверь Дмитриева.

— Ну-ка! Возьмите плицы, пошли помогать!

Мы побежали за Дмитриевой. На уединенном пятачке за дальним складом вжикали плицы. Роились над головами зерна.

Огромные лопасти агрегата работали в полную силу — в момент пожирали пшеницу. Горка проваливалась, раскалывалась по бокам.

Наскучившись по настоящей работе, Капа не отставала от девчат. И невольно подумалось: «Со мной для нее была не работа, а черт те что».

Я металась, искала место поудобней, тасуясь как бы со всеми… забыла про усталость, забыла про грозу. И раз никто не боится, так что же со мной-то сделается.

Я гордилась, что вместе со всеми делаю доброе дело. И жалела уже, что рабочий день кончается. А еще подумала, вспомнив читаное в каком-то журнале, что благородный порыв — порыв многих людей в общем деле действительно возвышает человека над обыденностью, что вот это и есть чувство коллективизма, о котором столько говорили в школе и везде, — вот тут, здесь…

И только я хотела поднять голову, чтоб обнять девчат восхищенным взглядом, как подбежала бригадирша:

— Не мешайся под ногами, туда вон пройди, нагнуться боится, переломится!

Я с недоумением посмотрела на нее и пошла туда, куда велела Дмитриева.

Она снова что-то недовольно бросила мне вдогонку, и я виновато поглядела на нее, не поняв ничего. Тогда, махнув рукой, сгримасничала, ткнула ногой, дескать, ладно — стой тут и подбрасывай.

«Швырнуть бы плицу и уйти, — подумала я, — чтоб не вела себя как надзирательша».

Но я подняла глаза и увидела, что и Дмитриева с трудом разгибает спину, что и она кидает зерно да еще следит за тем, чтоб не расшвыривали его по земле, а сдвигали ближе к общей кучке. И я сбила с себя обиду.

Я слышала, очень хорошо слышала слова бригадирши: «Только бы техника не остановилась!», то есть агрегат не остановился. Это и себе я уяснила.

Я слышала: «Сгребайте оттуда. С того конца!»

И вместе со всеми пошла туда, в тот конец.

Но наступила минута, которой все боялись. Наступила минута тишины. Захлебнулся наш агрегат.

— Кидайте прямо сюда! — скомандовала Дмитриева.

И все ссыпали зерно — прямо в бункер! Его уже было немного. Пошел дождь. Сперва незаметно. Потом гуще и гуще и, наконец, превратился в ливень с бурей и темнотой.

— Ну что ты боишься набрать зерна в плицу? — крикнула бригадирша. — Погляди, как эти работают!

Я, насколько хватило сил, черпнула плицей зерно и сыпнула его в склад. Но тут же, перед самым носом бригадирши, поскользнулась и шлепнулась в грязь.

— Чучело гороховое, — буркнула бригадирша.

Я обернулась. У меня сильно забилось сердце…

А тугие до локтя обнаженные руки бригадирши продолжали швырять зерно, будто ничего не случилось.

Странно! Неужели только я одна и слышала эти слова? Но, может, их вообще не было? Может, мне показалось?

Дождь редел… стал накрапывать… и так же внезапно прекратился, как и начался. В последний раз пробурчал дальний гром… Между скучными тучами запробивалось солнце.

Гроза наслала много озона. Воздух стал прохладен и свеж. И лицо приятно обдавало пахучей свежестью полей.

Кругом лежали мешки, потемневшие от дождя, плащ-накидки, брезент, которым накрывали зерно. Тачки, промытые ливнем, сияли чистотой. Вода обтекала вилы, грабли, веники, пахнущие свежей березой, и устремлялась в ручей за воротами склада.

Девушки из погрузочной, сбрасывая с себя остатки дождя, обрадованно поглядывали на порозовевшие горы дальних облаков. В лужицах плавали зерна. Чернел хорошо промытый асфальт. Разгрузка завершилась.

Дмитриева по-хозяйски обошла свои владения, подобрав мешавшиеся под ногами мешки и бросив их поближе к стене. Она скинула халат и, обтерев им нос и губы, деловитой походкой направилась к девчатам. Я тоже прислонила плицу к стене.

— Давай бери мешки и — в склад. Потом оботрешься, не сахарная, не растаешь. — Это мне. А к девчатам: — Идите отдыхайте!

«Почему? — Я закинула платок и куртку за плечо. — Пусть, — думала я, — девчонки работали лучше, хорошо, отлично работали! Но я-то ведь первый день!»

И почувствовала, что никаких мешков не беру, а иду со всеми, и совсем не потому, что они идут отдыхать, а потому, что не хочу одна, и еще почему-то…

— Домой собралась? — дернула за руку меня Капа. — Жаловаться же будет.

— На кого жаловаться?

— А велела ж — в склад.

— Пусть не велит. Пусть вежливо, душевно с людьми обходится… чтоб у другого не отпала охота к работе. Человеку должно хотеться работать.

И торопливо, как бы боясь, что перебьет меня Капа, добавила:

— Я вот вспомнить не могу. В какой-то книге вычитала, что человек становится несчастным не тогда, когда он не может осилить медведя или льва, а тогда, когда он теряет то, что ему дано природой, — желание работать.


…В коридоре старательно после уборки настилала женщина половичок. Застучала ключами и бидонами молоденькая буфетчица. Все было просто, по-житейски обыденно. А я упрямо сидела за дверью, дожидалась приема у начальника Синелько. И если бы у меня спросили зачем, я бы не сумела ответить.

Сейчас, спустя много лет, мне думается, что то была минута провинившегося младенца, пожелавшего посидеть рядом с человеком, надежды которого он не оправдал. Посидеть и помолчать. И послушать тишину сердца… Чтоб завтра, сбросив с себя тяжкий груз суматошного дня, начать все сначала, будто вовсе и не было того дня.

Он, Синелько, видимо, тоже так понял. А потому спокойно указал на табуретку и занялся какой-то писаниной. На лист ложились одна за другой строки в отрыве от того, о чем думал и что не хотел сказать. Потому как сразу, после стремительного броска карандаша в настольный стаканчик, он собрал бумаги, швырнул в ящик и закрыл его на ключ.

— Ну так… что делать будем?

— А ничего, — сиплым голосом ответила я. — Вы, если можете, к девчонкам меня поставьте.

— К Дмитриевой?

Глаза его, умные, проницательные, с улыбчиво-благодарным блеском смотрели на меня, и я чуть не поперхнулась от волнения.

— Н-ну да! К девчонкам, — повторила я. — Девчонки хорошие, Очень даже добрые.

И Синелько, помолчав:

— Ну что ж!..


…Раиса Васильевна походила по комнате. Как бы воочию увидела доброе, улыбчивое лицо начальника Синелько, подумала: «Жаль. Очень жаль, что так быстро от нас уехал. Перебрался со всем семейством к курортным местам поближе — долечивать фронтовые раны.

Говорят: друг, который тебя понимает, создает тебя. Но чтоб понять, надо любить. Нелегкая, весьма нелегкая обязанность руководителя: любить своих подчиненных».

И еще подумала Раиса Васильевна: «Первый день, как первую учительницу, носишь в себе всю жизнь… хоть этих первых дней у человека, начиная с его младенческого возраста, в общем-то немало».

В комнате раздался какой-то особенно резкий звонок телефона.

— Что случилось? — спросила Раиса Васильевна в трубку. Она скользнула по столу взглядом и сощурила глаза, силясь переключить свое внимание.

Звонили из лаборатории.

Лицо Раисы Васильевны стало серьезно, внимательно. Дивясь, она пожала недоуменно плечами.

— Ведь в отгуле сегодня Дмитриева… Ни-че-го не понимаю!

Брови у нее уходили тонкими полудугами на чистый покатый лоб. Она, действительно, ничего не понимала.

Но вот явилась сама Дмитриева. Оставив дверь распахнутой, она прошла в кабинет и села, с тщательной аккуратностью расправив низ платья.

Полная, в черном платье из кримплена, когда-то худая и неприглядная, Дмитриева будто на день рождения к кому-то собралась. «Самоцветные перстни на руках, — отметила Раиса Васильевна, осматривая ее гневными глазами. — Сбылась мечта: не быть хуже людей! Сбылась!» И отвернула от нее лицо.

Пока Раиса Васильевна говорила по телефону, Дмитриева раза два покосилась на распахнутую дверь, но никого не дождавшись, подошла к окну и, встав на цыпочки, крикнула в форточку:

— Эй! Куда пошел? Вернись! Мать твою…

— Прекратите, Дмитриева, — стукнула кулаком об стол Раиса Васильевна.

— Не зерно, мусор сплошной… — начала оправдываться Дмитриева перед Раисой Васильевной. — Говорит, рейс дальний. А нам какое дело?.. Все видела… как на ладошке… в библиотеке была… гляжу в окошко со второго этажа… умереть можно… что за чудо привез красавчик?..

— Что там за дебош устроили? — прервала ее Раиса Васильевна. — Девчонку с машины спихнули, щуп из рук вырвали…

— А нечего ей лезть не в свое дело. Раз мусор, сам пусть шофер и счищает. Не аристократ какой!..

Но углубленный взгляд Раисы Васильевны не предвещал ничего хорошего. И Дмитриева замолчала. Она снова села на стул, положив руки на колени. Сверкнули на пальцах золотые перстни.

Заискивая перед Раисой Васильевной, вынула из-под манжеты шершавые листки-наряды, исписанные карандашом, и положила на стол, густо покраснев.

— Мою шпаргалку, Раиса Васильевна, почеркай, чтоб поскладней… Семинар завтра… памяти нет ни черта. Да и не было сроду ее у меня.

Уткнула нос в кулак, встала:

— Потом забегу…

А Раиса Васильевна, отодвинув на край стола шпаргалку Дмитриевой, сложила стопочкой листы бумаги и вывела на первом, заглавном, крупным школьным почерком: «А рабочий день еще не кончился…»

И снова стало перед глазами лицо Синелько, когда он что-то писал на бумаге, в отрыве от своих дум, донимавших его.

О чем, интересно, он думал тогда? Прошло много лет… Может быть, о том, как сейчас себе уяснила Раиса Васильевна, пережив заново тот свой первый день, что обиды, которые порой наносим мы друг другу, страшны даже не тем, что будят в душе зло, а тем, что в душе гасят свет?..

— Ко мне пусть девчонка зайдет… — распорядилась Раиса Васильевна.

— Какая девчонка? — недовольно сморщилась Дмитриева. — Вот еще миндальничать с каждой…

— Приведите ее ко мне… — затвердевшим голосом повторила Раиса Васильевна.

…В дверь робко постучали.

ВАДИМ ОГУРЦОВ ВСТРЕЧИ С ФЕДОРОМ ВЕРЕЩАГИНЫМ Очерк

Мир держится на мастерах. Мы убеждаемся в этом, когда в немом восхищении стоим перед кружевами деревянного карниза или кирпичной кладки; когда встречаемся с незаурядным пианистом или хирургом; с шофером, который проводит машину в просвет на сантиметр шире ее самой, с токарем, который с фантастической точностью вытачивает сложнейшие детали. Когда стоим на откосе и смотрим, как с миллиметровым допуском движется в забое ковш экскаватора. Подлинное мастерство — понятие не только техническое, но и эстетическое. И нравственное тоже, потому что, встречаясь с мастером, строже судишь себя, испытывая тревогу, что не достиг еще совершенства в своем деле.

С этими мыслями мы вышли от Верещагина. Он стоял в дверном проеме, светился улыбкой и уговаривал заходить к нему. Нам и без того уже хотелось зайти. Бывает ведь, что выспросишь все по делу, а выспросить для самого себя про опыт житейский — ту мудрость, которой готов поделиться с тобой человек и которой порой так не хватает тебе, — уже времени не хватило.

В свои сорок пять Федор Фомич сохранил юношескую стройность. «Не в кого толстеть — в роду все при земле заняты, а она труд любит». Давно выгорел чуб. Совсем белесые брови на первый, только на первый взгляд, делают лицо бесхитростным и невнимательным. Пока не встретишься с глазами. В них интерес и мудрость, и готовый тебе «на засыпку» вопрос, и совсем нехитрая застенчивая шутка.

Вопрос о том, как это ему удалось почти десять лет подряд завоевывать звание лучшего механизатора Министерства строительства предприятий тяжелой индустрии, явно застал его врасплох. Непривычный давать интервью, он только руками развел, долго молчал, явно выигрывая время, и только потом сказал:

— Вы что-нибудь полегче спросили бы… Ну, если работа моя — сидеть в экскаваторе, так должен же я ее по-настоящему делать? Чтобы ни перед собой, ни перед людьми стыдно не было? Должен. У нас ведь тоже, как на фронте: доверили участок — защищай, себя покажи, не жалеючи. Наш брат, строитель, всю жизнь на передовой, а любая стройка с котлована начинается.

И это сказано было верно, как и то, что профессиональная гордость лежит прежде всего в основе высших производственных достижений. Только тот, который верит в себя и свое дело, может так просто сказать: «Чтобы не стыдно было». И будь это дело таким грандиозным, как создание нового космического корабля, и таким вполне земным, как экскаваторное. Важно достичь в нем необычного умения, найти то сознание необходимости своего «солдатского маневра», которое ведет к трудовому подвигу.

Во время первой нашей встречи мы не раз возвращались к этой теме. Потому что она касалась каждого факта трудовой биографии Верещагина.


…Мы договаривались о второй встрече, но Федор Фомич не сдержал своего слова. Он счел нескромным привлекать внимание, хотя факт стоил того: экипаж Верещагина завершил девятую пятилетку на два с лишним года раньше.

В этом, без особой опаски можно сказать, выдающемся трудовом достижении есть особенность, которую надо подчеркнуть. Далеко не случай, не удачное стечение обстоятельств, а многолетний разбег, предпринятый экипажем, и привел к рекорду.

Задание семилетки было выполнено за три года и восемь месяцев. Задание восьмой пятилетки — за два года и одиннадцать месяцев. Задание девятой пятилетки — тоже.

И если мы сегодня говорим о подвиге экипажа, то главное в нем — многолетнее стремление неустанно набирать новые высоты в труде.

В Минтяжстрое СССР есть специалисты, не раз названные лучшими механизаторами. Немало таких, кому три года подряд присуждали это звание. Есть пятикратные.. А вот Верещагин восемь лет подряд удостаивался такой чести.

Не менее важно и другое: условия, в которых как специалист вырос Федор Фомич за двадцать пять лет работы. Есть ведь и еще один человек, о котором не следует забывать: Николай Ильич Шелякин, стахановец первых пятилеток, первый ударник коммунистического труда в тресте Южуралспецстрой, почетный строитель, кавалер ордена Трудового Красного Знамени. Это учитель Верещагина, передававший изо дня в день свой опыт. Теперь тридцать экскаваторщиков называют своим учителем Верещагина. Более того: почти всю девятую пятилетку помощником машиниста в экипаже Верещагина работал Александр Шелякин, внук Николая Ильича.

…В перерыве между сменами бригада, выполнившая девятую пятилетку, принимала поздравления и цветы. Сбиваясь от волнения, Верещагин держал ответное слово. Он промолчал, что за оставшиеся два с лишним года его экипаж собирается сделать еще одну пятилетку.

— Уверенности не было. За себя сказать мог, а вот за всех говорить было рано. Одному такую работу не поднять, хоть сутками в кабине сиди…

Но тревожило Верещагина и другое. Он рассказывал об этом медленно, раздумчиво.

Он сам судил себя.

…В февральский тот вечер министр Николай Васильевич Голдин говорил лучшим механизаторам Минтяжстроя:

— Завершая пятилетку, главной задачей надо считать повышение производительности труда. Стоит каждому экипажу увеличить ее на один процент, как получим эффект, равносильный тому, как если бы приступили к работе 176 новых машин…

«Можно ли две пятилетки за одну сделать?.. Основной резерв в трехсменной работе! Допустим… Три смены!.. А транспорт? На две еле набираем. Просить?!»

Чем больше Верещагин думал об этом, тем материальней становилась мысль. Она обрастала множеством «за» и «против», но была уже родной, жила в нем и не отступала. В мастерстве членов экипажа — Бориса Кукушкина, Александра Шелякина, Владимира Шепелина и своем он не сомневался. Покоя не давало другое. Нужен ли рекорд?

Позднее пришел к выводу, что рекорд нужен. Речь шла уже о цене его. Ведь бригада, переходя на трехсменную работу, потребует дополнительные организационные заботы.

…Но возьмем в руки пожелтевшие снимки тридцатых годов! Сотни вооруженных лопатами людей, тонущие в грязи грабарки, дощатые мостки тачечников… Вот ведь как начинались наши промышленные стройки, которым предстояло занять видное место в биографии не только Челябинска, но и всей страны. Ордена Ленина электрометаллургический комбинат. Ордена Ленина электролитный цинковый завод. Ордена Ленина орденов Кутузова и Красной Звезды тракторный завод имени Ленина… Лопатой начинали и кайлом. С мечтой об экскаваторе знаменитой фирмы «Бьюсариус».

И было это совсем недавно, раз с теми мечтателями мы и сегодня можем встретиться на улицах города, можем поздороваться за руку и услышать рассказ о том времени из первых уст.

Потом они пошли, экскаваторы. Не только шведские — свои! Может быть, пока не такие уж совершенные, но свои, и это тоже было событие историческое: вчерашние землекопы садились за рычаги машин.

Сменились поколения. Люди научились через синусы и косинусы рассчитывать траекторию движения стрелы, до последней лошадиной силы использовать мощность мотора, отшлифовывать до совершенства узлы агрегата. Теперь осталось с особым вниманием присмотреться к самой организации работ, искать резервы повышения эффективности своего труда именно здесь.

Производственную традицию, по которой экипаж составляют экскаваторщик и его помощник, можно сломать. Квалификация последнего такова, что готов сам сесть за управление и обеспечить работу машины во вторую смену. Но где взять транспорт? Мало его.

Что же делать, ждать? Придется. Но пойти на производственную разведку должен кто-то уже сегодня… Ведь пора набирать опыт, который потребуется может и не завтра, но через год-другой, — когда увеличат производство автомобилестроители Кременчуга, Минска или Набережных Челнов.

— Так вот и приступили к работе в три смены, — смеется Федор Фомич.

Как видим, эксперимент уже сегодня с производственной точки зрения вполне оправдан. Но у него есть и моральный аспект, ибо право на эксперимент мог получить не каждый. Вряд ли кто усомнился, что заслуженный строитель РСФСР, кавалер орденов Ленина и Октябрьской Революции, лучший механизатор Минтяжстроя СССР Федор Фомич Верещагин имел его, это право.

Могли бы пойти на эксперимент другие экипажи этого или других трестов? Могли. Хоть сейчас они готовы доказать, что такая производительность одного экскаватора в условиях Урала возможна, и коллектив Верещагина всего лишь один из них. Надежды на успех в десятой пятилетке связаны с сотнями таких экипажей.

Но об этом легко сказать, а кто знает, каких сил стоило бригаде Верещагина решиться на такой шаг?!

…Во время очередной встречи он сказал, что теперь его можно назвать человеком счастливым. Надо хорошо знать Верещагина, чтобы достойно оценить его откровенность.

— Всю жизнь заново перебрал, когда избрали меня делегатом двадцать пятого съезда. Доверие это большое для меня; и звание ответственное, которое не на день дается, а на всю жизнь, понимаешь? Я часто вспоминаю свою деревню в Курганской области. Мужики на фронт ушли, и жизнь в деревне подпирали своими плечами бабы да мы, подростки. А мечты совсем простые были. Чтобы похоронка дом миновала. Чтоб к тому куску хлеба, который мать из залавка доставала, — еще бы хоть крошку. Так думаю: тяжелые те годы и научили работать. Тут, конечно, ничего нового не говорю, но эта забота — работать по-настоящему — для каждого главной должна быть. Будет так — вот тогда все планы будут отставать от наших дел. А куда им деваться-то?!

Верещагин улыбается, хотя вроде и чувствует себя виноватым, в серьезном-то разговоре! Хорошая у него улыбка — домашняя. Он еще и рукой ухитряется помогать ей. Пошевеливая так это тяжелыми обветренными руками, будто подтверждает, что судьба планов — вечное отставание в поединке с ними.

…В последний раз мы встретились с Федором Верещагиным, когда в газете было опубликовано сообщение. В нем говорилось:

«Бригада экскаваторщиков треста Южуралспецстрой, которую возглавляет заслуженный строитель РСФСР, кавалер орденов Ленина и Октябрьской Революции Федор Фомич Верещагин, рапортовала о том, что добилась рекордной для экскаваторщиков Урала производительности — разработала с начала пятилетки 1057 тысяч кубометров грунта, что равно заданию десяти лет».

От себя заметим: она организовала работу в три смены. При существующем ныне дефиците автотранспорта. Не сразу, но бригада нашла поддержку в Челябстройтрансе. Высокая квалификация экскаваторщиков обеспечила безостановочную погрузку самосвалов. Здесь и шоферы сделали для себя открытие: комплексная работа экскаватора с бульдозером и автотранспортом повышает производительность и вызывает прямую заинтересованность в высокой выработке. Не рейсы, а взятые экскаватором, погруженные и увезенные кубометры значились в аккордно-премиальном наряде.

По-разному смотрели люди на эти наряды. Одни видели прежде всего тысячи кубометров, этому и удивлялись. Других волновали рубли, которые против этих кубометров значились. И тогда пошли не только пересуды, что за «деньгой» бригада бросилась. Показатели казались столь невероятными, что завистники стали комиссию требовать и контрольных замеров. Им самим и была доверена рулетка. Только исключительно тщательная их работа дала неожиданные итоги: бригада сделала больше, чем в нарядах записано. Настоящее мастерство, оно всегда свое возьмет, кто бы в нем не сомневался.

О тревогах этих Верещагин не хотел говорить, лишь нехотя уточнил кое-что и заметил:

— Тяжело, когда подозревают понапрасну. Одно могу сказать — рубль, он для нас никогда впереди кубометра не стоял. Когда пошли мы на все это, один соблазн был: за двоих сработать…

19 декабря 1976 года экипаж Верещагина рапортовал о выполнении двух пятилеток, а вскоре утро для редакций газет началось с того, что на стол легла телетайпная лента с указом Президиума Верховного Совета СССР. Федор Фомич Верещагин был удостоен звания Героя Социалистического Труда.

ПРОБЛЕМЫ, ПОИСКИ, ОТКРЫТИЯ

ЮРИЙ ЯРОВОЙ ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ… Очерк

I

Лет пятнадцать назад мне с группой туристов довелось совершить путешествие, о котором я до сих пор вспоминаю с тайной надеждой когда-нибудь повторить. Удивительным это путешествие было прежде всего потому, что маршрут его пролегал по самым, казалось бы, обжитым, заселенным местам Урала — по рекам Сысерти и Исети, где все исхожено «вдоль и поперек». Но Исеть нас все же не разочаровала, даже порогами — один Ревун чего стоит, однако главное открытие и главное диво нас ждало в другом — в красоте и беспрерывной изменчивости природы.

Маршрут начался с крутых, гористых берегов Сысерти, плотно заросших темным ельником и корабельной сосной. К концу дня мы уже обнаружили, что плывем в коридоре белоствольных берез, залитых жарким солнечным светом. Контраст был ошеломляющим: понадобилось полсотни километров, чтобы «угрюмый край, суровый край», воспетый Чайковским в «Зимних грезах», сменился пологими гривами с раздольными березовыми рощами, зелеными пойменными лугами, и лишь на песчаных кручах гордо бронзовели сучковатые, кряжистые сосны. А еще через день и они исчезли, да и вообще от лесов остались лишь небольшие островки — березовые колки… И столько солнца, простора и жаркого ветра!

Но еще больше поражали хлеба. Лето в тот год выдалось шумным, грозовым, хлеба по Уралу поднялись тучные, тяжелые, однако только тут, на границе трех областей — Свердловской, Челябинской и Курганской, в знаменитом «хлебном междуречье» Исети и Тобола я впервые понял, что значит настоящие нивы: от берегов реки и до самого, чуть всхолмленного горизонта, тут и там разрываясь живописными березовыми колками, упругими волнами ходила высокая, по пояс пшеница. Зрелище дивное, врезавшееся в память на всю жизнь, его не смогли затмить ни позже увиденные целинные просторы в Северном Казахстане, ни знаменитые поля алтайских хлеборобов.

Пшеница на Урале выращивается почти везде, за исключением, конечно, северных районов, везде пшеничные поля словно силой вырваны у тайги — скорее обширные поляны, а не поля. Лес сторожкой темной каймой окружает уральские нивы, и только здесь, в лесостепном Зауралье, на прекрасных выщелоченных черноземах она, наконец, становится полновластной хозяйкой земли.

Я помню, как мы, в общем-то взрослые, немало повидавшие люди, затихали в лодках, очарованные красотою приисетских грив — ни на мгновение не прекращающимся прибоем пшеничных полей. Сам воздух, прогретый солнцем, настоянный на аромате пойменных трав, казалось, пах только что выпеченным караваем. И вдруг, словно по мановению, все лодки поворачивались к берегу, утыкивались в песчаную отмель, и мы, подтянув их, чтоб не смыло случайной волной, бежали навстречу этому аромату хлеба — вверх по осыпающемуся откосу, по мелкой, медвяно пахнущей кашке, и замирали, налетев на стену тяжелой, жесткой пшеницы, такой тяжелой, что не каждый ветер посилен ее раскачать, а уж раскачавшись, она долго не может успокоиться — все ходит и переливается золотистым отливом. И даже в руке ее колос казался тяжелым, увесистым, и все стремился высвободиться, покалывая ладонь упругими остьями…

«Мальцевская», — уверенно сказал кто-то, и хотя все отлично понимали, что до мальцевских полей еще два-три дня плыть — за Катайском, за Далматово, у самого Шадринска, но опровержений не последовало. Да и особой ошибки в этом не было, ибо вся история зауральского земледелия в наше, советское время — это, по существу, история жизни самого Терентия Семеновича Мальцева.

Дважды Герой Социалистического Труда, лауреат Государственной премии, почетный академик ВАСХНИЛ… Только перечисление этих званий говорит уже о том, насколько это крупная, могучая фигура в современном сельском хозяйстве. Мальцевская агротехника получила настолько широкое признание, что на XXV съезде партии Терентий Семенович Мальцев был назван первым в когорте новаторов советского земледелия; агроприемы и севообороты Мальцева в той или иной степени нашли плодотворное применение практически во всех областях «сухого» полеводства страны, и естественно, конечно, прежде всего в самом Зауралье. Мальцевская агротехника — гордость и слава Курганской области; и когда на всевозможных слетах, встречах и фестивалях от имени Зауралья почетным гостям и победителям соревнований в качестве самого дорогого сувенира или приза вручают макет мальцевского безотвального плуга — это не просто исторический символ и отнюдь не дань прошлому; помимо колхоза «Заветы Ленина», где Терентий Семенович руководит полеводством бессменно вот уже почти полвека, в Курганской области сотни хозяйств, которые в той или иной степени используют мальцевскую агротехнику и его зернопаровые севообороты. У каждого, наверное, кто более или менее близко сталкивается или просто знакомится с жизнью и делом знатного шадринского полевода, возникает вопрос, который и меня самого, когда я впервые увидел эти тучные, дозревающие нивы на приисетских гривах, заставил всерьез заинтересоваться историей уральского хлеба: случайно или закономерно, что именно здесь, в Среднем Притоболье, появилась и выросла фигура земледельца-новатора, труды и идеи которого составили в советском земледелии целую эпоху? Любопытствующий интерес — не более. Однако он-то и привел к систематическому изучению истории горнозаводского Урала — прав М. Блок: «во всех человеческих делах прежде всего достойны изучения истоки», — а затем и к знакомству с самим Мальцевым: жарко натопленные две комнаты, составляющие кабинет-библиотеку, заставленную шкафами и столами, опять же заваленными книгами и журналами, на стенах портреты Ленина, Маркса, Энгельса лишь подчеркивали сам облик хозяина — суховатая, подвижная фигура в гимнастерке довоенного покроя, острый, проницательный взгляд и удивительная для такого возраста память: не просто общая канва событий, а точные факты, точные имена, даты! Да еще коричневые от «вечного» полевого загара узловатые руки, готовящие знаменитый мальцевский чай: в каждый стакан по щепотке отличнейшего — цейлонского или индийского чая, который заливается кипятком шадринской, привозной из райцентра воды, строго дозированный сахар и заварка под консервными железными крышками. Пожалуй, чай — единственная роскошь в этих «хозяйских» комнатах, да еще — столик с телефонами, среди которых бросается в глаза дарственный, с табличкой, от связистов в честь восьмидесятилетия. И отчетливое ощущение, что перед тобой — Учитель, характер и сам облик которого сформирован делом, наложившим такой неизгладимый отпечаток на все, что составляет суть этого человека: его мысли, речь и мудрость, отлично знающая, в чем истинная ценность и смысл жизни.

Более полувека Терентий Семенович совершенствовал агротехнику, и все эти полвека прошли в борьбе за чистые пары. Уникальный, видимо, случай вообще в практике мирового земледелия — пережить столько агрономических бурь, самому в корне сломать (и не раз!) свои собственные представления о почве, механизме ее плодородия, и до конца остаться верным идее, корнями своими уходящей в глубь многовековой истории русского земледелия… Мальцевские пары! Это выражение среди агрономов сейчас стало едва ли не нарицательным, и я думаю, что академик Д. Н. Прянишников, основоположник советской агрохимии и теории интенсификации сельского хозяйства, которого в эпоху травопольного «золотого века» не без оснований упрекали в пристрастии к западноевропейским, беспаровым севооборотам, остался все же верен идее традиционных русских паров во многом благодаря таким новаторам, как шадринский полевод Мальцев.

«Когда я говорю о наиболее совершенных формах хозяйствования на западе, — парировал удары своих критиков Дмитрий Николаевич, — и отмечаю как положительную сторону, что исчез пар, то из этого не надо делать вывод, что лозунг «Долой пар!» тотчас и в той же мере приложим и у нас. На этом примере можно показать, насколько в земледелии все зависит от климатических и почвенных условий каждой страны и нет общих шаблонов…»

Даже беглого экскурса в историю Зауралья достаточно, чтобы прийти к выводу, что Мальцев, как выдающийся агротехник нашего времени, появился здесь, и именно здесь, в центре знаменитого еще в XVII веке Тобольско-Верхотурского земледельческого района, житницы горнозаводского Урала, отнюдь не случайно, а закономерно. А если так, то, очевидно, существует вполне определенная, глубинная закономерность в развитии полеводства и вообще сельского хозяйства этого края страны, которая уже в силу только исторических причин заставляет учение и практику «сухого» земледелия Зауралья развивать дальше, двигаться к следующему рубежу. Услышав мои рассуждения, Терентий Семенович кивнул, давая понять, что мысль ему понятна, однако вместо развития ее, неожиданно вспомнил о старой, казалось, давным-давно уже забытой, встрече с великим преобразователем природы Иваном Владимировичем Мичуриным. А закончил рассказ словами из его знаменитого «завещания»: «Мои последователи должны опережать меня, противоречить мне, даже разрушать мой труд, в то же время продолжая его…» И резко повернул тему разговора совсем в другом направлении.

Этот до позднего вечера разговор, время от времени «смачиваемый» душистым цейлонским чаем, который хозяин готовил и настаивал в «предбаннике», на специальном для этой цели столе, вдруг отчетливо, до деталей всплыл в памяти совсем недавно и там же, в Шадринском районе, по соседству с Мальцевым. Первоначально было такое чувство, что всплыл он чисто ассоциативно — такой же поздний зимний, хотя и мартовский вечер, и тема разговора та же — хлеб наш насущный, да и вопрос по существу тот же — в чем истинный смысл и историческая преемственность мальцевской агротехники. Однако уже через минуту смутное чувство переплавилось в ясное сознание, что на этот раз, в квартире главного агронома Шадринского совхоза-техникума, за столом хлебосольной хозяйки дома собрались не просто друзья-единомышленники, некогда, волею ректора Курганского сельскохозяйственного института профессора Н. Ф. Бугаева поставленные в положение «дерзких мальчиков», вынужденных бросить вызов знаменитым мальцевским чистым парам, а его, Терентия Семеновича, ученики: энергичный, молниеносный на мысль Валерий Овсянников, тихий, полная противоположность, мягкий даже в жестах Геннадий Харин, открыто-доверчивый, располагающий к себе буквально с первого взгляда Юрий Холмов… Я их всех называю по имени, по тем старым, студенческим временам, когда они, вкупе с Григорием Калетиным да еще двумя-тремя соратниками-единомышленниками, в число которых входили и жены Холмова и Овсянникова — Аня и Сталина, и в самом деле выглядели компанией «дерзких мальчиков», рискнувших бросить вызов самому Учителю — так по крайней мере все это выглядело со стороны, особенно со стороны шадринского начальства.

На первый взгляд, решение профессора Бугаева — создать учебное хозяйство института на базе некогда широко известного на Урале Опытного поля, расположенного под Шадринском, выглядело по меньшей мере странным: какой смысл отрывать учебное хозяйство от самого института почти на двести километров? Тем более, что и само Опытное поле, заложенное по инициативе профессора Варгина в 1914 году, как научно-экспериментальное хозяйство было уже переведено под Курган и преобразовано в Опытную станцию, на базе которой позже был организован Курганский научно-исследовательский институт зернового хозяйства. Однако оторванность учебного хозяйства от самого института вполне компенсировалась тем, что рядом была Шадринская опытная станция самого Мальцева, давно уже и прочно завоевавшая славу агротехнического центра Зауралья, и соседство с мальцевскими опытными полями давало возможность, с одной стороны, переносить в учебное хозяйство и подвергнуть всестороннему анализу и экспериментальной проверке все наиболее интересные приемы и идеи знаменитого полевода, а с другой — и, возможно, профессор Бугаев видел в этом главную цель Шадринского учхоза, такое соседство ученых Курганского сельскохозяйственного института просто обязывало в своей научно-исследовательской работе быть «не ниже» Мальцева. И надо заметить, что эта, главная цель была достигнута вполне, хотя оторванность учебного хозяйства от самого института привела к тому, что Опытное поле в конце концов было передано местному техникуму, в результате чего в Шадринском районе образовалось второе не менее уникальное, чем «Заветы Ленина», экспериментальное хозяйство — Шадринский совхоз-техникум. Но начало этому новому направлению в сельскохозяйственной науке и практике Зауралья и Сибири, которое сейчас, спустя пятнадцать лет упорных научно-исследовательских и опытных работ в различных хозяйствах Курганской области, получило, как говорится, не только права гражданства, но и признание, пусть пока еще и не повсеместное, наравне с мальцевской агротехникой, было положено все же в учхозе, при профессоре Н. Ф. Бугаеве.

Профессор Бугаев отлично понимал, что уровень научно-исследовательских работ «не ниже» Мальцева в Шадринском учхозе будет возможен лишь в том случае, если во главе его будут стоять люди широкого кругозора, инициативные, а главное — «с мыслей в голове». Понимал он также, что найти таких людей, особенно на пост главного агронома, среди известных ему специалистов среднего или старшего поколения практически невозможно: одни из них занимают слишком высокие посты, чтобы «спуститься» до уровня руководителя учебного хозяйства, другие же, имея «под боком» такой авторитет в сельском хозяйстве, как Терентий Семенович Мальцев, просто не рискнут выдвинуть и отстоять что-нибудь мало-мальски противоречащее идеям знатного полевода, а именно в этом выдвижении и утверждении новых идей и заключается развитие науки! Вот почему он так настойчиво искал «генераторов идей» среди молодых специалистов — выпускников института, и вот почему на роли руководителей Шадринского учхоза им были подобраны «совсем уж не по летам» молодые агрономы Валерий Овсянников и Юрий Холмов — вчерашние выпускники института.

Не исключено, впрочем, что известную роль в назначении Овсянникова главным агрономом учхоза сыграло то обстоятельство, что сам Овсянников был шадринцем: сын потомственного агронома, он вырос, впитывая с детства мысли, идеи и даже пшеничных полей запахи; да и сам легендарный для большинства ученых и студентов института Мальцев для него был во многом своим человеком, — в Шадринске Овсянников закончил сельскохозяйственный техникум и практику проходил у самого Терентия Семеновича, который сразу же выделил его, возможно и за быстроту, с которой тот осваивал премудрости мальцевской агротехники, и целое лето однажды возил и водил по полям колхоза «Заветы Ленина» в качестве своего помощника, и ни для кого, включая и самого профессора Бугаева, не было секретом, что именно Овсянникова Терентий Семенович считает своим учеником. Но, видимо, все же решающую роль в этом неожиданном назначении вчерашнего студента на пост главного агронома Шадринского учхоза сыграло то обстоятельство, что уже тогда, в институте, у Овсянникова отчетливо проявились черты, которые психологи обозначают мудрым понятием «стереотип лидера». Чего в этом «стереотипе» больше — волевого характера, честолюбия или уверенности в своих силах и знаниях — сказать трудно. Скорее всего в каждом человеке, в котором проявляется этот «стереотип», он складывается по-своему, что-то выдвигая на первый план, а что-то влияет подспудно. Что же касается самого Овсянникова, то в нем, прежде всего, бросается в глаза способность схватить на лету любую мысль, и не просто схватить, а проанализировать, сопоставить с имеющейся информацией и молниеносно из всего этого комплекса сделать нужные выводы. А выводы, если они ему кажутся правильными, превратить в немедленное действие.

Помимо Овсянникова Бугаев направил в учхоз еще двух таких же «зеленых» агрономов — Геннадия Калетина и Юрия Холмова. И вот перед этой-то «троицей» профессор Бугаев, видя, что ничего интересного, «на уровне» мальцевской агротехники его ученики пока предложить не могут, с присущей ему решительностью и склонностью к «волевым решениям» заявил: «Будете работать так, чтобы иметь зерна не меньше, чем у Мальцева, а кормов — больше». А в ответ на естественное недоумение Овсянникова последовало не менее категорическое разъяснение: «Работать будете без пара». Разъяснение, повергшее молодых агрономов в страх и растерянность: как это работать без пара?!

II

Пар, то есть вспаханное, но оставленное на год «под отдых» поле, был и остается основой мальцевской агротехники.

Если проследить исторически, то паровое поле, позволявшее вернуть земле утраченное плодородие и вычистить ее от сорняков, присуще русскому земледелию практически во всех географических зонах, не исключая и Среднего Притоболья. Как гласят архивные и исторические материалы, наиболее распространенной системой русского земледелия, в том числе и на Урале, в XVII—XIX веках была знаменитая трехполка, при которой крестьянин свой земельный надел делил на три поля: одно засевал озимой рожью, второе — овсом, а третье пускал под пар. На следующий год трехполка как бы совершала треть оборота: паровое, чистое, как говорили крестьяне, поле пускалось под рожь, по ржаному полю сеялся овес, а овсяное — пускалось под пар. Таким образом, при трехполке одна треть земли всегда отдыхала, выводилась из полеводства. А если пар не помогал, земля на несколько лет забрасывалась в залежь.

Новые представления о сути плодородия почвы и методах его восстановления приводили к тому, что в разных странах, а также и в нашей, начали вводиться более сложные севообороты, включавшие в себя до десяти различных культур и этапов — как, например, и в самом колхозе «Заветы Ленина». Однако в абсолютном большинстве своем эти новые, научно обоснованные, как принято говорить, севообороты, в основе своей неизменно были ориентированы на традиционный пар, процент которого в разных системах земледелия колебался от тридцати, как в русской трехполке, до десяти-пятнадцати. Понимал значение паров для русского земледелия, особенно в областях «сухого» полеводства, даже такой активный поборник интенсификации сельского хозяйства, как академик Д. Н. Прянишников:

«Наши климатические условия, заставляющие сохранять чистые пары, по существу не мешают нам идти по пути Запада и достигать поднятия продуктивности в 4 раза путем введения правильных севооборотов, увеличения в них процента пропашных культур, более продуктивных, чем хлеба, и введения азотособирателей, повышающих урожаи и хлебов, и пропашных растений».

Нетрудно, конечно, сообразить, что пар — это по сути дела неиспользованный резерв пахотной земли, пустив в оборот который, можно сразу же и значительно увеличить сбор зерна. Но эта истина, как говорится, лежит на поверхности, а многочисленные приемы и севообороты, предлагавшиеся в прошлом разными агрономами и учеными, новая агротехника, которая позволяла бы хозяйству обходиться без парового клина, как показывал опыт, рано или поздно заканчивалась тем, что пахотные земли нищали, безжалостно засорялись сорняками, и в целом сбор зерна в таком «беспаровом» хозяйстве в конце концов становился меньше, чем раньше — с паром. Так было, так утверждал опыт десятилетий, если даже не столетий, и тем не менее поиск интенсивных форм земледелия, основанных на ликвидации пара, продолжается до сих пор и, совершенно очевидно, в будущем именно такие формы интенсивного земледелия в сельском хозяйстве там, где позволят природные условия, займут господствующее положение. Понимал это, конечно, и профессор Бугаев, но, понимая, тем не менее заставил все же идти своих молодых агрономов в учебном хозяйстве на огромный риск: удастся ли сохранить плодородие земель, лишенных пара, на прежнем уровне? Вопрос, ответа на который в то время, в 1961 году, не мог дать ни один ученый-аграрник, больше того, если оглядываться на более чем тридцатилетний опыт Терентия Семеновича Мальцева, работавшего рядом, по соседству, на полях колхоза «Заветы Ленина», то ответ на этот вопрос можно было заранее, едва ли не со стопроцентной вероятностью предсказать отрицательный: лишив свои земли парового клина, молодые агрономы Шадринского учхоза очень скоро, через три-четыре года, должны прийти к резкому снижению урожая, к массовому засорению пашни и, в целом, к банкротству.

Надо сказать, что «дикое», каким оно представлялось в то время даже самим «дерзким мальчикам», решение ректора полностью отказаться от пара в какой-то степени было, если не продиктовано, то вызвано обстановкой, царившей в нашей сельскохозяйственной науке. Подстегиваемая призывами к резкому увеличению производства зерна и кормов, наша агрономия в конце пятидесятых, в начале шестидесятых годов оказалась на некотором распутье: с одной стороны, еще сильны были старые, традиционные взгляды на полеводство, в основе которых лежали идеи чистых паров и сложных севооборотов с вовлечением в них многолетних трав, а с другой, усиленно, в директивном порядке пробивали себе дорогу новые взгляды интенсификации полеводства, среди которых самое широкое одобрение получила пропашная система алтайского ученого Г. А. Наливайко. По времени отказ от паров в Шадринском учебном хозяйстве и начало внедрения пропашной системы Г. А. Наливайко почти совпадают, однако по своей сути это совершенно разные системы, ибо если пропашная предполагает замещение пара такими культурами, как кукуруза или бобовые, то в Шадринском учхозе пошли не по пути замещения, а по пути компенсации, то есть возвращения землям, лишенным пара, утраченного ими плодородия.

Поиски решения задачи, поставленной ректором, неизбежно должны были привести и привели к вопросу, который в конце концов и стал главным стимулом в их работе: а в чем вообще заключается будущее зауральского полеводства? Не сомневаясь в ценности, в прогрессивности мальцевской агротехники, успехи которой они имели возможность наблюдать лично и в течение многих лет, молодые агрономы вместе с тем не могли перебороть в себе искушения, что любая агротехника, в том числе и мальцевская, которая целиком основывается на идее чистых паров, — отнюдь не догма, а беспрестанно развивающийся творческий процесс. Но, с другой стороны, и пропашная система алтайцев, к использованию которой их начали усиленно призывать уже осенью того же, 1961 года, как подсказывал им личный, пусть пока и небогатый опыт, и сама история земледелия в Среднем Притоболье, отнюдь не решение проблемы, ибо, как ни крути, и Мальцев тут абсолютно прав, пропашная система засоряла землю сорняками. Да это было видно даже на полях того же колхоза «Заветы Ленина»: там, где Терентий Семенович отстоял свои улучшенные зернопаровые севообороты, пшеница стояла стеной, ее, казалось, и не трогали ни засушливые ветры, ни сорняки. Но на соседнем поле, где пар, согласно рекомендациям Г. А. Наливайко, колхозники в директивном порядке заняли кукурузой, пшеница после «царицы полей» стала жухнуть и гореть; пар в Зауралье веками использовался не только для уничтожения сорняков, но и для накопления влаги! Выходит, Мальцев прав: брать от земли нужно ровно столько, чтобы не подорвать ее плодородие. Но, и тут уже прав профессор Бугаев, важнейший резерв для интенсификации полеводства, как ни крути, — опять же только пар! Значит, проблема заключается в том, как вовлечь в севооборот пар, чтобы не вызвать тех отрицательных явлений, которые несла с собой пропашная система. Задача ректора напоминала головоломку, в которой предлагается переплыть реку, не замочив ног…

Очевидно, в этом есть вполне определенная закономерность, что любой исследователь, ставящий перед собой задачу найти подтверждение, доказательство своей «сверхсовременной» идее, неизбежно обращается к прошлому, к самой истории. Не поэтому ли такую известность получило крылатое выражение о том, что все новое — это прочно забытое старое? Поставив перед собой задачу найти способ, даже систему приемов обойтись без пара, без ухудшения плодородия пашни, пусть даже и в рамках мальцевской, наиболее прогрессивной агротехники (только как это представить? Дом без фундамента, железная дорога без полотна?..), Овсянников, Холмов и Калетин обратились к исторической литературе: как и когда вообще родилась идея беспарового земледелия?

Первыми начали отказываться от пара в Западной Европе — в странах с густым населением. Произошло это в XIX веке, когда традиционное трехполье в Голландии, Бельгии, Дании и других странах с влажным, мягким климатом стало вытесняться так называемым плодосменным севооборотом, главную роль в котором играл клевер, занявший пар. По подсчетам академика Прянишникова, переход с трехполья на плодосмен позволил в этих странах к середине XIX века повысить урожаи пшеницы с 7 до 16 центнеров с гектара. В два с лишним раза!

Следующий скачок западноевропейское земледелие совершило в первой четверти XX века — с 16 до 30 центнеров зерна с гектара; это произошло, когда в широких масштабах стали вносить минеральные удобрения. Но можно ли западноевропейский плодосмен считать беспаровой системой? На этот вопрос молодые агрономы получили авторитетное разъяснение в лекциях Д. Н. Прянишникова «Введение в агрохимию», которые он прочел в Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева в годы Великой Отечественной войны.

«Когда мы говорим, что в Англии нет пара, то надо учесть, что там нет  л е т н е г о  пара, но в их климате пар в скрытой форме все-таки есть, только он не является летним и не отнимает места от посевов. Что происходит в Англии после того, как там уберут озимые? Там озимые убираются в июле, поле вспахивается и остается незасеянным на зиму, но там длинная мягкая осень, тамошняя зима — талая зима, и то, что у нас называется паром, там осуществляется осенью и зимой. Там почва не замерзает, и можно обрабатывать почву и зимой, поскольку не мешают дожди. Пропашные там убирают в сентябре и октябре — зимой и весной до посева яровых получается подобие пара. Словом, в тех климатических условиях гораздо легче упразднить летний пар, ибо и без него есть время для хорошей обработки почвы и борьбы с засорением».

И как вывод — западноевропейский беспаровой плодосмен применять в Зауралье невозможно:

«У нас же зима наступает рано, почва замерзает, зимой пахать нельзя, весна короткая, словом, нужен явный пар, летний пар».

Отсюда по мнению Прянишникова, и плодосмен в наших условиях неизбежно должен сопровождаться сохранением пара. Собственно, такие плодосменные севообороты давно уже применяются в Центральных областях России: курское паровое семиполье, воронежское восьмиполье…

Но, с другой стороны, именно беспаровой плодосмен, по крайней мере теоретически, сулил такое резкое повышение продуктивности пашни, какое не могла дать даже самая лучшая в России мальцевская агротехника. По подсчетам того же академика Прянишникова, «от плодосмена получалось удвоение урожая хлебов». Но это еще не все, что дал плодосмен, так как в полтора раза увеличилась посевная площадь за счет исчезновения пара: плодосмен в 4 раза поднял общий сбор продуктов, а с минеральными удобрениями общая продуктивность поднялась в 8 раз.

Да, плодосмен был достаточно заманчивой целью. Вопрос был «в малом»: а как его вводить в Зауралье? Вводить в резко континентальном климате, на черноземах, никогда не знавших минеральных удобрений…

Мысль о том, что черноземные пашни не нуждаются в удобрениях, а если и нуждаются, то лишь в небольшой толике фосфорных, сейчас многим, даже неискушенным в аграрных науках, покажется по меньшей мере дичью, наподобие утверждения, что хлеб есть вредно, потому что от него полнеют. И тем не менее эта мысль господствовала не только в трудах, но и в умах абсолютного большинства аграрников — буквально до последних лет. И это несмотря на то, что основные положения химизации сельского хозяйства академиком Д. Н. Прянишниковым были сформулированы еще в двадцатых годах! Правда, и сам основоположник отечественной агрохимии относительно черноземов в областях «сухого» полеводства выражался довольно осторожно, относя эти области к зоне, где требуется детальная проверка эффективности удобрений, особенно азотных. За одним, правда, исключением, о котором Овсянников со своими друзьями узнал уже в 1966 году.

И все же именно Прянишников, его знаменитая книга «Роль азота в жизни растений» и дала толчок к исследовательской мысли «дерзких мальчиков»: а что, если современная аграрная наука просто добросовестно заблуждается? Что, если роль пара заключается не только, а может, даже и не столько в накоплении влаги, сколько в накоплении азота? Ведь совершенно же очевидно, что вместе с очередным сбором урожая из почвы изымается не только фосфор, калий и ряд других элементов, но и азот!

«Вся история земледелия в Западной Европе, — писал Д. Н. Прянишников, — свидетельствует о том, что главным условием, определяющим среднюю высоту урожая в разные эпохи, была степень обеспеченности сельскохозяйственных растений азотом».

Да, конечно, в Западной Европе и почвы другие, и климат более влажный, но означает ли это, что процесс компенсации азота в зоне «сухого» чернозема носит принципиально иной характер? И не означает ли сложившееся, можно сказать, узаконенное мнение о ненужности удобрения таких черноземов азотом родилось опять-таки, как и, скажем, травопольная система, под влиянием авторитетов? Не этим ли, кстати, объясняется, что, когда был провозглашен курс на химизацию народного хозяйства, предпочтение было отдано заводам по производству суперфосфатов? А не азотных удобрений.

Догадки, размышления, споры… Иногда друзья сходились у кого-нибудь на квартире, чаще всего у Овсянникова или Холмова, и спорили до хрипоты, до утренних петухов: где же, в чем решение головоломной задачи, поставленной перед ними ректором? Но, наверное, в том и прелесть молодости, что она не боится риска.

Первые же эксперименты с плодосменной системой земледелия в Шадринском учхозе ясно показали, что земля, лишенная возможности «отдыхать под паром», начинает испытывать острую нехватку в азоте. Насколько эти выводы переворачивали «вверх дном» привычные, годами устоявшиеся взгляды, говорит хотя бы тот факт, что, когда Овсянников добыл и привез в Шадринск несколько вагонов аммиачной селитры для удобрения полей, на него поглядывали, как на сумасшедшего: зачем? Нужен фосфор, а не азот. Стереотип мышления был настолько велик, что даже среди них троих, друзей-единомышленников, по этому, как потом выяснилось, кардинальнейшему вопросу на первых порах не было единодушия: если азот в качестве заменителя пара все же нужен, то сколько его вносить? Никаких в литературе данных! И когда Овсянников передавал хозяйство новому главному агроному, своему же другу Юрию Холмову, тот с неохотой принял десять вагонов аммиачной селитры. Однако именно эти десять вагонов селитры и совершили в сознании аграрников настоящий переворот: лето в тот год — 1964 — выдалось дождливое, по всем признакам для яровой пшеницы неблагоприятное, да так оно и было — лишь на полях Шадринского учебного хозяйства пшеница поднялась в буквальном смысле стеной! И это-то на «обнищавшей», лишенной пара земле!

Особенно наглядна роль азота была в сопоставлении с полями колхоза «Заветы Ленина», где пшеница, высеянная по пропашным культурам, начала желтеть от недостатка азота уже в июне. Разница в урожае между учхозом и колхозом «Заветы Ленина» в том переломном, 1964 году составила почти 10 центнеров с гектара! Это уже было действительно чудо, и в Шадринский учхоз зачастили агрономы.

Одним из первых приехал директор Челябинского научно-исследовательского института земледелия Ю. Д. Кушниренко. И «с ходу» бросился в атаку: «Ребята, мы везде и всюду твердим, что нашим черноземам нужен фосфор, а вы тут вносите азот?! Что за белиберда?» Еще больше Кушниренко поразился, когда узнал, что пшеница на полях Шадринского учхоза, вопреки всяким теориям и системам, сеется по пшенице! В том числе и в рекордном, 1964 году. «Ну уж, — заявил пораженный Кушниренко, — это вообще ни в какие ворота не лезет».

Однако, вернувшись домой, Кушниренко, вняв совету шадринских ниспровергателей, посеял на опытных полях своего института точно так же — пшеницу по пшенице, посеял с огромным, просто невиданным до этого количеством азотных удобрений, и тоже получил отличный урожай!

Но Кушниренко был, пожалуй, единственным, кто уже тогда по достоинству оценил всю революционность идей молодых шадринских агрономов. И неудивительно: «дерзкие мальчики» со своей беспаровой системой, основанной на интенсивном применении азота, так или иначе вступили в противоречие сразу с двумя получившими признание и поддержку агротехниками — с мальцевской, в начале шестидесятых годов попавшей «в опалу», и с пропашной, усиленно пропагандируемой и насаждаемой повсеместно. Мало того: вольно или невольно, но они вступили в прямой конфликт с теми учеными, которые, и не без оснований, ориентировались на канадскую систему земледелия — наиболее урожайную в мире. А канадская система а своей основе держалась как раз на огромной доле чистых паров, удобряемых только фосфором…

III

Действительно, еще 20—25 лет назад в Зауралье, где и условия земледелия — почвы, климат и профиль, ориентация на зерновое хозяйство, — во многом схожи, процент земли под парами был также близок к канадскому — 20—25. Вполне логично поэтому, что некоторые ученые-аграрники, в том числе и такой крупный авторитет в области полеводства, как профессор А. И. Бараев, директор Всесоюзного института зернового хозяйства, настоятельно советовали придерживаться канадских севооборотов, как наиболее эффективных для выращивания пшеницы. Но, с другой стороны, если в Канаде, как показывают расчеты, на душу населения приходится в среднем больше двух гектаров пашни, то в СССР — менее одного гектара… Какая же тут аналогия?

И та же история Среднего Притоболья ясно показывает, что такой высокий процент пара — 20—25 — далеко не всегда и не во все времена был универсальным и единственно верным. Когда земли, как в Канаде, было много, в крестьянских хозяйствах Зауралья вплоть до конца XIX века почти всюду господствовала трехполка, однако когда земельные наделы стали нищать, когда в Зауралье вторгнулся частный капитал и ожесточил конкуренцию, крестьяне вынуждены были уже переходить на четырехпольные и более сложные системы земледелия, с меньшей долей паров, что характерно как раз для момента, когда здесь, в Зауралье, стало бурно развиваться маслоделие и молочное скотоводство, потребовавшее резкого увеличения кормов и сена. Другими словами, история дореволюционного Зауралья ясно показывает, что тот или иной тип севооборота с тем или иным процентом земель под паром диктовался не только агрономией, но и экономикой! Именно в период «масло-молочного» расцвета, как выяснил Овсянников из архивных документов, в Зауралье впервые появились такие сложные севообороты, которые включали в себя производство на пашне… сена! На той доле пашни, которая раньше крестьянами отводилась под пары! Об этом, например, можно прочесть в трудах ныне прочно забытого уральского агронома Г. Я. Эрдели, который, анализируя полеводство в Курганском округе, писал в 1913 году:

«Занятый пар выдвигается не пропагандой агрономической организации, а потребностями сельских хозяев».

Воистину, все новое — это лишь прочно забытое старое…

Однако самым крупным открытием для Овсянникова, решившего в поисках аргументов в пользу беспаровой системы земледелия перерыть всю историю, все доступные архивные документы по Зауралью, было имя замечательного шадринского агронома-экспериментатора В. К. Крутиховского, возглавлявшего в двадцатые годы, сразу после революции, отдел полеводства Опытного поля. Началось это открытие, обернувшееся для них, авторов новой беспаровой системы, неожиданным разочарованием — с небольшой книжки В. К. Крутиховского «Вопросы агротехники черноземной лесостепи Зауралья», изданной мизерным тиражом в Омске в 1932 году. К своему немалому изумлению, Овсянников выяснил, что проблема интенсификации полеводства Зауралья за счет замещения пара кормовыми культурами, оказывается, возникла уже тогда — более полувека назад! Уже тогда Крутиховский пришел примерно к тем же выводам о необходимости искусственного восстановления плодородия почвы — и не где-нибудь, а именно здесь, в районе «сухого» полеводства, на богатейших выщелоченных черноземах!

Подняв архивы бывшего Опытного поля, Овсянников обнаружил отчеты Крутиховского об экспериментах по замещению пара, которые его буквально поразили (если не сказать — сразили): оказывается, они, «дерзкие мальчики», четыре года назад начавшие опыты с замещением пара, сами того не зная, в буквальном смысле повторили эксперименты Крутиховского! Отчеты Опытного поля неопровержимо свидетельствовали о том, что Крутиховский не только пытался — и при том довольно успешно — избавиться от парового клина, но и стоял на позициях обязательной компенсации плодородия черноземов за счет внесения в них большого количества удобрений. В этом отношении он, конечно, для черноземных областей земледелия был и остается пионером.

Выяснилось, кстати, куда уходят своими истоками теории тех аграрников, которые непоколебимо были (да и сейчас еще некоторые из них остаются) убеждены, что черноземы удобрять — деньги в землю закапывать. Именно Крутиховский первым поколебал мнение, что сибирские черноземы, обладая огромным запасом питательных веществ, в дополнительных удобрениях вообще не нуждаются. Причем — и это тоже было своего рода открытием, и не только для Овсянникова и его друзей-единомышленников — интересно, что такую точку зрения разделял Д. Н. Прянишников — самый активный сторонник химизации советского сельского хозяйства. Так, в 1924 году, намечая пути дальнейшего увеличения урожайности зерна на юго-востоке страны, он писал:

«… в этой области поднятие урожаев возможно только при применении удобрения (в отличие от степного юго-востока, где удобрение еще не нужно)».

А степной юго-восток — это как раз Южный Урал, Зауралье и Западная Сибирь. И переменить, причем в корне, точку зрения Д. Н. Прянишникова заставил как раз шадринский агроном-экспериментатор В. К. Крутиховский.

Крутиховский экспериментировал как с навозом, так и с минеральными удобрениями, причем как то, так и другое он вносил в непомерно огромных для Зауралья (по крайней мере для того времени) количествах, но и прибавку зерна получал невероятную! Так, внеся на каждый гектар по 36 тонн навоза, Крутиховский сразу же удвоил урожаи яровой пшеницы, получив прибавку по 8—10 центнеров с гектара! Причем, что очень важно, эти высокие урожаи сохранялись в течение нескольких лет. Как гласят, например, отчеты Опытного поля, удобрение черноземов в 1924 году из расчета по 18 тонн на гектар дало вплоть до 1929 года дополнительный сбор с каждого удобренного гектара по 15 центнеров зерна и 12 — сена!

Следующий этап экспериментов Крутиховского заключался в замене органических удобрений минеральными, которые вносил на каждый гектар примерно по 50 килограммов азота и фосфора. Азота, вот что было самым интересным и самым главным в открытии Крутиховского Овсянниковым. В 1929—1930 годах шадринский агроном-экспериментатор на этих азотированных полях получал рекордные для Зауралья урожаи — по 8,5 центнера прибавки зерна с гектара! Вот эти-то эксперименты В. К. Крутиховского и заставили Д. Н. Прянишникова в корне изменить прежнюю точку зрения и заявить, что «….в качестве первоочередной зоны химизации по яровой пшенице выдвигается Зауралье». И это вполне объяснимо: такая огромная прибавка урожая только за счет массированного удобрения азотом и фосфором из всех возможных вариантов интенсификации полеводства, включая освоение и нечерноземной полосы, и залежных земель была самой рентабельной, самой дешевой, а главное — немедленной.

Вот так молодые агрономы Шадринского совхоза-техникума выяснили, что открывали они, оказывается, уже открытую когда-то, а затем прочно забытую Америку. Но вслед за вполне естественным огорчением пришло и удовлетворение: пусть мы и не первые, но зато на правильном пути! Впрочем, в то время один из трех первых «зачинателей» был уже отозван в аспирантуру, и все дальнейшие работы по укреплению и утверждению новой беспаровой системы земледелия в Шадринском совхозе-техникуме возглавлялись агрономом Ю. Г. Холмовым, которого позднее за выдающиеся результаты в полеводстве удостоили звания заслуженного агронома РСФСР.

Наверное, было бы неправдой утверждать, что Овсянников перешел в аспирантуру с радостью, — скорее наоборот. Хотя перед ним открывалась блестящая перспектива ученого, хотя свой пост главного агронома учхоза передал другу и соратнику, а все же не мог он перебороть в себе чувства неудовлетворения и даже, не будем кривить душой, — обиды. Уходить в самый разгар интереснейшего исследования, уходить, когда только-только проклюнулись ростки поистине захватывающей, принципиально новой системы земледелия! Тут уж дело даже не в честолюбии, далеко не каждому, весьма талантливому и весьма везучему ученому предоставляется в жизни случай проторить новую дорогу. Понять чувства и состояние Овсянникова можно, и это, кстати, чувство неудовлетворенности привело его затем, спустя десять лет, к немалому удивлению однокашников, в самый обычный, что ни на есть рядовой колхоз.

Конечно, далеко не все из намеченной программы Крутиховскому удалось выполнить и доказать. Не удалось Овсянникову, например, решить и вторую задачу «беспарья» — добиться той же чистоты полей от сорняков, которая была прежде — с паром. И тем не менее он с глубокой убежденностью в правоте своей идеи писал:

«На черноземе лесостепи Зауралья технически правильно организованное беспарье имеет все шансы на полный успех».

И новый аспирант, опять же с благословения своего научного руководителя профессора Бугаева, не прерывая работы над диссертацией, решил эти «шансы на полный успех» проверить уже в рамках всей климатической зоны Зауралья. Диалектику развития идеи беспарья он сам позже сформулирует так: «Сначала мы не верили и не знали, потом начали познавать и наконец поверили настолько, что уже не сомневались в идее беспарья совершенно». Вот эта уверенность и подтолкнула его на расширение шадринского эксперимента.

Для эксперимента помимо Опытного поля, относящегося к северной зоне, были выбраны Макушинское на востоке области и Центральное — под Курганом. Позднее руководители эксперимента во главе с Овсянниковым, по-прежнему сохранявшим в группе агрономов-беспарщиков роль лидера, хотя и удаленного от практики, напишут в статье, опубликованной в одном из выпусков «Сибирского вестника сельскохозяйственной науки» в 1972 году:

«Нетрудно понять, почему среди проблем, которые стоят на повестке дня практического земледелия, проблемы сорняков и влаги заняли первое место и оттеснили проблему азота. Огромные пространства Сибири подвержены влиянию засухи, и ее воздействие очевидно. То же самое можно сказать и о сорняках. Чтобы убедиться во вреде сорняков и засухи, часто не требуется даже строгих научных доказательств. Отсюда — огромная, видимая агротехническая и организационная роль чистого пара. Сама действительность, многовековая практика — доказательство того, что без чистого пара было бы невозможно освоение черноземов Сибири…»

И далее исследователи вполне логично задаются вопросом:

«Но для многих территорий лесостепной черноземной полосы Зауралья и, Сибири годы с благоприятным увлажнением не менее часты, чем засушливые. Нужен ли пар в условиях, когда появилась возможность уничтожения сорняков гербицидами и механическими средствами, остается ли за ним какая-нибудь другая, не менее важная агротехническая роль, чем накопление влаги или борьба с сорняками?»

И всеми данными, цифрами, показателями урожайности на опытных полях Курганской опытной станции, в Шадринске, Макушино и на Центральном поле убедительно доказывали: при правильном, достаточном удобрении азотом и фосфором, применяя для искоренения сорняков в достаточном количестве гербициды, можно получать устойчивые и более высокие урожаи без пара, чем при традиционных зернопаровых севооборотах. Цифры эти убедительно говорили о том, что в Шадринском совхозе-техникуме и на полях Курганской опытной станции, благодаря применению новой системы земледелия, удалось достигнуть самой высокой в Зауралье продуктивности полеводства.

«Как показали наши исследования, — писали в заключение авторы статьи, — применение азотно-фосфорных удобрений позволяет не только успешно вести земледелие без пара, но делает беспаровое земледелие часто необходимым…»

Смелый, конечно, вывод, за которым, однако, крылся не столько вызов мальцевской агротехнике, сколько выводы из общей стратегии сельского хозяйства Зауралья.

Но не надо, разумеется, закрывать глаза и на тот факт, что буквально рядом, в соседнем хозяйстве процветает и дает прекрасные в Зауралье урожаи принципиально иная агротехника, в основе которой лежит всемерная забота о сохранении в севооборотах чистых паров. Больше того, и это было ясно всей группе «беспарщиков», сам эксперимент на полях Шадринского совхоза-техникума и Курганской опытной станции до тех пор не получит признания и не вызовет интереса со стороны специалистов и ученых, пока им, «ниспровергателям», не удастся превзойти показатели, достигнутые в колхозе «Заветы Ленина» их учителем Терентием Семеновичем Мальцевым. И не год и не два, а по крайней мере пять, а то и десять лет! Лишь тогда всерьез можно говорить о том, что беспаровая система не наносит вреда плодородию земли. Вот почему такой сравнительный анализ по урожайности двух соседних хозяйств, лучших к тому времени не только в Зауралье, но и во всей Западной Сибири, появился лишь в 1970 году[3] — через восемь лет после начала эксперимента на полях Шадринского учебного хозяйства.

Что же показал анализ?

Если до начала эксперимента, в 1957—1961 годах, производство зерна с каждого гектара пашни в совхозе-техникуме составляло в среднем 8,8 центнера, то в колхозе «Заветы Ленина» в эти же годы — 9,8. На центнер больше. Однако картина резко изменилась буквально на следующий год после начала эксперимента, и в среднем в следующие восемь лет, за период с 1962 по 1970 год, производство зерна с одного гектара пашни в совхозе-техникуме составило уже 13,3 центнера с гектара пашни, то есть увеличилось на 51 процент, а в колхозе «Заветы Ленина» — 10,9 центнера, то есть увеличение сбора зерна составило всего 11 процентов.

Примерно та же картина и по кормам. По удобрениям же картина выглядела таким образом: если совхоз-техникум ежегодно вносил по 50 килограммов туков на гектар, то в колхозе «Заветы Ленина», где под парами держалось примерно 11 процентов пашни, ежегодно вносилось в среднем всего 12 килограммов. А если учесть, что к тому времени, к 1970 году, на беспаровую систему земледелия в опытном порядке перешел еще и колхоз имени Чапаева в том же Шадринском районе, то уже смело можно было говорить если не о победе и признании новой беспаровой системы земледелия, то по крайней мере о ее жизненности и конкурентоспособности с самыми эффективными, самыми прогрессивными севооборотами с паром. А это значило, что новую систему можно, даже нужно было уже выносить на широкое обсуждение.

Такое обсуждение состоялось в марте 1971 года в Кургане. Официально это была очередная, XIX Курганская научно-производственная конференция агрономов, однако главной ее темой было беспаровое, многократно в прошлом отвергнутое земледелие. Доклады и сообщения, чуть не половина, были посвящены этому вопросу.

Сделаем одно небольшое, но очень важное отступление, которое можно выразить короткой, но весьма экспрессивной репликой самого Овсянникова: «Нам чертовски повезло, что нас поддерживал обком партии». Реплика, объясняющая очень многое: и почему эксперимент с беспаровой системой в Шадринском учхозе не был «задавлен» в самом начале авторитетным мнением, и почему этот эксперимент довольно быстро был распространен на разные климатические зоны Зауралья, и почему, наконец, Шадринский совхоз-техникум вот уже пятнадцать лет прочно и уверенно, из года в года завоевывая переходящие знамена, призы и премии, держит по урожайности и валовому сбору зерна первое место не только в Зауралье, но и в Сибири. Надо отдать должное секретарям Курганского обкома партии, и прежде всего его первому секретарю Ф. К. Князеву, которые за все пятнадцать лет, с самого начала эксперимента в Шадринском учхозе, ни разу не изменили своего мнения о полезности, более того — огромной государственной важности эксперимента Овсянникова, Холмова и их соратников. А ведь за эти пятнадцать лет были и довольно крутые, надо признать, повороты в агрономических взглядах. Достаточно вспомнить, что широкое внедрение в практику пропашной системы Г. А. Наливайко совпало, как мы помним, с началом эксперимента в Шадринском учхозе, и потребовалось немалое мужество от того же Ф. К. Князева, чтобы в этой сложной обстановке, когда буквально в течение четырех-пяти лет так резко менялись взгляды на системы земледелия и каждый раз эти взгляды никак не совпадали, больше того явно противоречили тому, что делали и за что ратовали молодые агрономы, чтобы не только не «прикрыть» крамольный эксперимент, но и защитить «дерзких мальчиков» от обвинений в нарушении «общих установок», в «подрыве получивших общенародное признание» севооборотов и агроприемов и тому подобное. Не будь твердой партийной поддержки и ясного, четкого понимания цели шадринского эксперимента, опыты молодых агрономов с беспарьем и «засорением» пашни азотом, невзирая даже на самые блестящие результаты, в конце концов так же канули бы в неизвестность, как и эксперименты Крутиховского. Момент, очень важный для выявления внутренних сил в той сложной и непростой ситуации, когда на родине одного из самых знаменитых в стране агротехников, в буквальном смысле на соседних полях, более того — его же учениками, была создана, проверена многократными, в том числе и производственными экспериментами система земледелия, отрицающая основу мальцевской агротехники — чистые пары. Активной поддержкой обкома партии, конечно же, объясняется и тот парадоксальный, на первый взгляд, факт, когда под флагом областной научно-производственной конференции агрономов по сути дела проходит совещание с обсуждением результатов шадринского эксперимента.

С главным докладом, обобщавшим итоги девятилетнего научно-производственного эксперимента на полях различных хозяйств Зауралья, выступил В. И. Овсянников, заведующий отделом экономики областной опытной станции, успешно к тому времени защитивший кандидатскую диссертацию, вполне соответствующую занимаемой должности, — «Развитие систем земледелия в черноземной лесостепи Зауралья». С этих же позиций — с позиций исторического анализа тенденций в агротехнике Зауралья и Западной Сибири — он и рассматривал в своем докладе как саму идею беспаровой системы земледелия, так и результаты, полученные в Шадринске, на Курганской опытной станции и в ряде колхозов, частично ее освоивших. Однако главным в докладе Овсянникова было не утверждение новых взглядов в земледелии, а попытка проанализировать их с позиций, если так можно выразиться, оптимальной стратегии сельского хозяйства, которую он определил через так называемое «конкурирующее отношение» — отношение между производством на пашне зерна и кормов:

«Конкурирующее отношение чаще складывается тогда, когда уменьшение доли зерновых или пара в пашне в пользу кормовых культур происходит при неизменной в основном агротехнике».

Другими словами, метод «оптимальной стратегии» в хозяйстве, где животноводство на равных с полеводством, диктует не произвольный выбор севооборота и вообще системы земледелия, а лишь тот, который может дать наибольший прирост как зерна, так мяса и молока. И именно с этих позиций и нужно подходить, по мнению Овсянникова, к вопросу о внедрении беспаровой системы земледелия.

Понимая, что не так-то просто освоить принцип «оптимальной стратегии», Овсянников привел в докладе пример, на первый взгляд, чисто психологического порядка:

«Многие ли возмутятся, обнаружив, что испорчено или потеряно при перевозке десять тонн сена? И какая будет реакция, если по дороге рассыпать и не подобрать десять тонн зерна? Между тем и в первом и во втором случаях потеряны продукты примерно равных затрат: пять-шесть гектаров пашни. Как бы по-разному ни стоили в бухгалтерских отчетах десять тонн сена и десять тонн зерна, потери этих продуктов, измеренные в оптимальном плане через землю, становятся равными…»

Это был если не принципиально новый подход, то во всяком случае для большинства участников конференции неожиданный: такое впечатление, что докладчик предлагает проблему выбора иного типа севооборота поставить… с ног на голову?! В самом деле, до сих пор то самое «конкурирующее отношение» между зерном и кормами, которое действительно определяет если не профиль хозяйства, то по крайней мере вес в нем животноводства, вытекало автоматически из принятого в хозяйстве севооборота — сколько земли под пшеницу, сколько под корма, а сколько под пары, то теперь… все наоборот? Севооборот должен выбираться, больше того, подгоняться под заранее заданное, найденное путем расчетов наиболее эффективное для данного хозяйства «конкурирующее отношение»? Как трудно иногда ломать традиции!

Подвергнув критическому анализу с позиций «оптимальной стратегии» тенденцию к уменьшению на полях Зауралья и Западной Сибири доли зерновых до 60 и меньше процентов от пашни, так как

«утверждается, что такое сокращение посевов зерновых через введение правильных севооборотов будет способствовать увеличению производства зерна»

(парадокс, за которым скрывается скорее растерянность, тупик, чем оригинальная мысль), Овсянников выразил свое отношение к пару следующим образом:

«Столь же упрощенно некоторым специалистам представляется и вопрос о паре: расширяйте пары до 15—20 процентов от пашни, и все показатели в земледелии сразу улучшатся. Действительно, никто не сомневается в том, что урожайность зерновых вырастет. Но как изменится при этом общая продуктивность пашни: выход всей растениеводческой продукции и зерна? Всегда ли однозначны связи в действительности, как иногда нам представляется?..»

Терентий Семенович Мальцев сидел в президиуме конференции. Весь доклад он выслушал с огромным вниманием, хотя, если честно говорить, многое ему было уже известно — цифры по урожайности, по удобрениям, даже выдвижение на первый план, в качестве первой скрипки «конкурирующего отношения». Да, действительно, в последние годы лидерство в Зауралье захватил Шадринский совхоз-техникум. Но сколько на его памяти, памяти старейшего в стране полевода, было таких рекордов! И чем они кончались, эти рекорды, ему тоже хорошо известно. Однако в Шадринском совхозе-техникуме этот рекорд держат уже восемь лет… И дело даже не в том, что держат, а в том, что земля у них действительно и чистая, и плодородная. А паров у них — что верно, то верно — нет все эти восемь лет…

Многое передумал старый полевод во время длинного, обстоятельного доклада своего ученика. И вдруг вспомнилась старая, почти сорокалетней давности встреча с Иваном Владимировичем Мичуриным. Что он тогда говорил? О последователях, которые должны опережать учителя, противоречить ему, тем самым продолжая его дело дальше… И Мальцев попросил слова.

Говорил он, как всегда, без особой подготовки, просто, раскованно — так его выступление потом и попало в печать: «Слово к агрономам»:

— Можем ли мы обойтись без пара? Есть данные и товарищи говорят, что в последние годы в Шадринском районе получали хорошие результаты без пара. Но в эти годы были осадки. И все же дело интересное, и его надо изучать. Считаю, что совхозу-техникуму, да и во всех районах, это дело нужно изучить и проверить добросовестно. Дело полезное, хорошее, но надо проверить, как будет в засуху…

И мог ли Овсянников, молодой, подающий большие надежды ученый, предполагать, что именно ему, одному из авторов новой беспаровой системы, и придется проверять свое детище в самых что ни на есть практических условиях — в роли председателя колхоза! И проверять, как и предлагал знаменитый полевод, в страшную засуху…

IV

Более полувека назад, на заре Советского государства, Д. Н. Прянишников сформулировал задачу, которая и сейчас поражает своими масштабами и блестящим научным прогнозом:

«Может ли современная техника земледелия указать на такие меры, которые дали бы возможность, например, у т р о и т ь  п р о д у к ц и ю  за то время, когда население удвоится? На это мы можем дать совершенно определенный ответ: да, технически это вполне возможно…»

Спустя полвека мы как раз приближаемся к порогу удвоения населения страны, и вполне резонно задаться вопросом: насколько оправдался этот прогноз, во-первых, и все ли мы использовали пути для утроения продуктивности нашего сельского хозяйства, намеченные некогда основоположником теории интенсификации социалистического земледелия?

Оставив в стороне общегосударственный прирост производства продуктивности сельского хозяйства за это время (здесь, наверное, уместно отослать читателя к комментарию министра сельского хозяйства СССР В. Месяца, опубликованному в «Правде» в конце февраля 1977 года:

«За годы Советской власти общий объем сельскохозяйственной продукции увеличился в 4,4 раза…»),

рассмотрим, как говорят статистики, динамику роста продуктивности на примере все того же Зауралья. Несложные подсчеты показывают, что за это время, за полвека Советской власти, на тех же землях бывшего Шадринского дореволюционного уезда продуктивность пашни увеличилась по крайней мере в 4 раза. А в целом Зауралье только за последние 20 лет производство зерна утроило, причем очень важно отметить, утроило на неорошаемых, богатых землях, не имея нужных, неполегающих сортов зерновых и не внося пока нужного количества удобрений (сейчас Курганская область получает в год примерно 300 тысяч тонн удобрений, а для полного перехода на интенсифицированное земледелие эту цифру нужно, по самым скромным подсчетам, увеличить по крайней мере в пять раз). Для сравнения можно сказать, что за это же время Мексике для утроения сбора зерна потребовались в широких масштабах не только минеральные удобрения, но и орошение.

Таким образом, в этой части прогноз академика Д. Н. Прянишникова наше советское земледелие даже перевыполнило. Равно, как были для этой цели использованы и все три предсказанных им пути: широкое распространение в традиционных зерноводческих районах таких пропашных культур, как кукуруза, подсолнечник; широкое внедрение удобрений, особенно за последние годы, и массовое распространение наиболее эффективных методов агротехники; массовое вовлечение в полеводство целинных и залежных земель, в том числе и в нечерноземной зоне РСФСР.

Однако примерно тогда же, в 1925 году, Прянишников произвел подсчеты, которые показали, что при определенных условиях наше земледелие в состоянии выполнить и сверхпрограмму, оцениваемую им, как восьмикратное увеличение общей сельскохозяйственной продукции:

«Мой подсчет показал, что через 50 лет Россия может иметь повышение продукции в 8 раз».

Утопия это или все же трезвый расчет, основанный на каких-то объективных научных данных? Сам Прянишников не дает никаких конкретных разъяснений, в чем именно он видит резерв для такой сверхпрограммы, однако тщательный анализ его трудов позволяет сделать следующие предположения:

во-первых, в этом нет никаких сомнений, в своих расчетах сверхпрограммы Прянишников принимал за исходное производительность наиболее эффективных севооборотов, благодаря которым западноевропейское полеводство за последние два века сумело поднять производство зерна в 4 раза;

во-вторых, и в этом тоже нет никаких сомнений, в расчетах выдающегося советского агрохимика фигурировала урожайность плодосменных беспаровых севооборотов с массированным применением удобрений, даже на черноземах.

Рассматривая эти две «отправные точки» в рамках истории развития сельскохозяйственной науки и практики Зауралья в последние полвека, не трудно увидеть, что первое положение Д. Н. Прянишникова блестяще подтверждено работами Т. С. Мальцева, который благодаря введению улучшенных зернопаровых севооборотов, высокой, принципиально новой культуры обработки земли добился прироста урожайности зерна на тех же землях в среднем в 2,5—3 раза (с 7—8 центнеров с гектара до 20—25). Точно так же в целом наше советское земледелие, особенно в «сухих» и «сверхсухих» областях, широко используя мальцевскую агротехнику, сумело поднять урожайность зерна в рассматриваемый период примерно в 2—2,5 раза (в среднем).

Следующим шагом (и, соответственно, выполнением следующего пункта прогностического расчета Прянишникова) следует, очевидно, считать эксперимент в Шадринском совхозе-техникуме, где в 1962 году были введены беспаровые плодосменные севообороты с массовым применением азотных и фосфорных удобрений — это по отношению к среднему уровню урожайности улучшенных зернопаровых севооборотов дало прирост зерна и кормовых культур еще в два раза (с каждого гектара пашни), что по отношению к уровню 1925 года дает прирост сельскохозяйственной продукции примерно в 6 раз. В чем же тогда Прянишников видел еще резервы — для восьмикратного увеличения продукции?

Перечитывая труды выдающегося советского агрохимика, не трудно убедиться, что Д. Н. Прянишников никогда в своих расчетах полеводство не отрывал от животноводства; наоборот, он всячески подчеркивал, что наибольшая продуктивность в сельском хозяйстве может быть получена не за счет рекордных урожаев зерна, а лишь при оптимальном сочетании полеводства с животноводством, а это значит, что,

«как правило, необходимо сочетать земледелие и животноводство в одном хозяйстве и организовать производство растительных и животных продуктов одновременно».

Последнее соображение, третья «отправная точка» в расчетах академика Прянишникова, пожалуй, наиболее важная, ибо она отражает гармоничную форму развития социалистического сельского хозяйства и, как показывает опыт передовых хозяйств Зауралья, именно здесь кроется решение задачи, сформулированной им полвека назад. С этой точки зрения становится понятным и парадоксальное, на первый взгляд, заявление Овсянникова о том, что максимальную прибавочную продукцию в хозяйстве можно получить (и нужно ожидать) не при переводе его полеводства на беспаровой плодосменный севооборот, а выбором наиболее оптимального «конкурирующего отношения», которое для каждого конкретного хозяйства, с учетом специфики его земельной агротехники, оснащенности тракторами, комбайнами и прочих факторов, должно быть свое собственное.

Исходя из этой концепции, своими истоками, как мы видим, уходящей в теорию интенсификации социалистического сельского хозяйства академика Д. Н. Прянишникова, Овсянников, занимавший в то время пост заведующего отделом экономики Курганского института зернового хозяйства, произвел расчеты, которые показали, что на тех же землях Зауралья, применяя научно обоснованные «конкурирующие отношения» между полеводством и животноводством, можно в течение ближайших пяти лет добиться  у д в о е н и я  продукции, что в пересчете на уровень сельскохозяйственного производства страны в 1925 году дает прирост в 8—10 раз. Другими словами, прогноз Прянишникова может быть выполнен даже с превышением. Однако не умозрительны ли эти заключения?

«Мышление, — когда-то сказал Аристотель, — доблестнейшее занятие человека, верх блаженства и радость в жизни».

Когда же речь идет о двойном (!) увеличении продуктивности в хозяйствах, где на учет взят каждый плодоносящий акр земли, афоризм Аристотеля поневоле, хочешь — не хочешь, приобретает откровенно иронический оттенок. Практика! Только экспериментальная проверка «конкурирующего отношения», в конкретном, «земном», а не опытно-экспериментальном хозяйстве могла дать ответ на вопрос о том, действительно ли «мышление — радость в жизни», а не маниловщина. Понимал это, конечно, и Овсянников… Понимал и тем не менее упорно, пользуясь каждой возможностью — в статьях, в выступлениях на всевозможных совещаниях и семинарах, в заключениях и справках, которые ему приходилось составлять «по роду службы», доказывал: при правильной организации ведения хозяйства на землях Зауралья производство продукции можно удвоить.

Но при всем этом где-то в глубине души все время сосал червячок сомнения: не смогут. Это ведь только так — на бумаге и на словах кажется, что найти правильное соотношение между полеводством и животноводством не сложно. А на самом деле за оптимальной стратегией хозяйства, за тем самым «конкурирующим отношением», к которому до сих пор многие руководители совхозов и колхозов относятся как к школьной задачке (надо, мол, решим, — но хозяйство-то все равно нужно вести не «по задачке», а по плану, основываясь на опыте!), кроется целая система. Нет, не найти в области такого человека, который проникся идеей оптимальной стратегии настолько, чтобы подчинил ей все — это ведь не частная задачка увеличить процент зерновых на пашне до семидесяти процентов или, скажем, «рвануть» план по мясу за счет летней кампании по уткам; оптимальная стратегия требует пересмотра достижений всех звеньев хозяйства, это система с обратной связью, требующая беспрестанной корректировки исходных данных, самой задачи в зависимости от общей обстановки и получаемого решения… Система! Где найти такого гибкого, цепкого руководителя, который смог бы вести хозяйство подобно штурману реактивного лайнера, подчиняя курс, скорость, высоту и еще десятки параметров главной цели? Конечно, многое делает Холмов в совхозе-техникуме. Однако это все же опытное хозяйство, да к тому же еще и учебное — с жесткой учебной программой, с планом, где и хотел бы, да не получится. Конечно, кое-что делается и в других хозяйствах области, например, в колхозе имени Чапаева… Но в том-то и дело, что кое-что, а не  в с е. И чем больше мотался по области, анализируя работу хозяйств, составляя экономические прогнозы, рекомендации, тем все больше приходил к выводу, что не найти такого человека, который смог бы  в с е  изменить в хозяйстве, подчинив работу в нем методу оптимальной стратегии. Так история вернулась на круги своя: пришел, вернувшись однажды из поездки по области, в обком партии, к секретарю по сельскому хозяйству и заявил: «Ничего не получится у нас с беспаровой системой — не верят в нее. Хочешь не хочешь, а придется эту «сумасшедшую» идею проверять на практике самому».

Нельзя сказать, что заявление Овсянникова в обкоме было встречено с недоверием или наоборот — с полным пониманием, скорее уж и не то, и не это, хотя в обоих случаях по разным причинам. Что беспаровая система в ее высшем, так сказать, назначении, когда она должна являться следствием самого стратегического замысла — на тех же землях вдвое увеличить продуктивность пашни, в области воспринимается с трудом, с недоверием — было, конечно, известно. И вывод напрашивался сам собой: нужно не просто проверить метод оптимальной стратегии в производственных условиях, а доказать его реальность в самом что ни на есть рядовом хозяйстве, превратив его в своеобразную школу принципиально новых методов хозяйствования. Однако направлять в колхоз, скажем, или в совхоз для этой цели автора метода… Не слишком ли большая роскошь для области? Кандидат наук, заведующий отделом института… Над докторской, ходят слухи, работает! Но главное даже не в этом: в кои-то веки отдел экономики института сумел овладеть обстановкой в области… Может, «овладеть» и не то слово, однако трезвые анализы и прогнозы на их основе тоже ведь чего-то стоят, и неизвестно, что же в данном случае важнее: хозяйство-школа или ученый-экономист в масштабах области…

А сам Овсянников? Да, для докторской материала «сверх головы» — садись и пиши. Но что он сможет сказать нового в этой докторской по сравнению с кандидатской? Принципиально нового… Все то же беспарье, все те же развитые, проанализированные данные по совхозу-техникуму? Нет, как ни крути, а принципиально новое может сейчас лично для него, Овсянникова, заключаться в единственном — в проверке идей оптимальной стратегии сельского хозяйства в промышленных масштабах, хотя бы в рамках одного какого-нибудь, однако вполне реального, «земного» хозяйства. Вот тогда и докторская обретет «земную плоть»…

Соображения, конечно, довольно схематичные, на самом деле все было сложнее и глубже, и не последнюю роль в окончательном решении сыграло и самолюбие или честолюбие, если точнее: когда-то Бугаев оторвал от дела, которое уже тогда приоткрыло такие захватывающие перспективы, что и сейчас нет-нет да и кольнет сердце обидой — другой доводит дело. Хотя и близкий, может, самый близкий друг, но все же не ты. Не сам. И вот теперь, когда удалось нащупать в беспарье новую ступень, когда вызрел и ясно видится метод, в котором и само-то беспарье играет уже подчиненную роль… Неужели и это дело будет внедрять в жизнь кто-то другой?

И снова визит в обком: «Дайте хозяйство. Я должен сам проверить свои идеи. Хотя бы временно — лет на пять. Докажу, что прав, — передам другому. Провалю… Нет, не провалю. Не могу провалить».

В то время секретарем по сельскому хозяйству был выбран уже другой — Энвер Кадырович Салих, бывший до этого первым секретарем Катайского райкома партии. Они были знакомы давно, Овсянников в Катайске был много раз, и Салиху не надо было доказывать, что Овсянников не может провалить дело. Как, впрочем, не надо было доказывать и важность самого решения — проверку «сумасшедшей идеи» в реальных условиях самим автором. Салих усмехнулся, покачал головой, выслушав соображения Овсянникова — где бы он мог, или точнее — хотел бы проверить свои идеи, и заявил: «Хорошее хозяйство давать тебе — какой толк, не поверят в твои идеи, плохое — есть все же риск… А зачем нам рисковать? Так что в самую точку надо тебя направлять в среднее хозяйство… В колхоз «Родина» пойдешь?» — «Но ведь это колхоз! Там свой устав, свои порядки — кто мне позволит экспериментировать?» — «Если есть голова на плечах — докажешь, поверят, разрешат… Поезжай, познакомься с колхозом».

Что прельстило в «Родине»? Прежде всего размер колхоза: шесть тысяч с небольшим гектаров пашни — это как раз тот самый размер, когда и экспериментировать не особо страшно, и утонуть в хозяйственных передрягах не опасно. Да и сама структура хозяйства: зерно, молоко, говядина. Потом уже как-то, позже, сравнивая структуру своего колхоза с областью, удивился своей интуитивной догадке: «Родина» — это, переходя на язык физиков, модель самой области. Но что же касается самого расположения колхоза… Хуже не придумаешь: за рекой — сам Катайск, все блага городской жизни, рабочих рук в городе не хватает, к тому же нормированный рабочий день, два выходных в неделю, квартиры со всеми удобствами, высокие заработки… Еще одно «конкурирующее отношение», но уже социального порядка, и здесь, как сразу понял Овсянников, одержать победу будет несравненно сложнее, чем на полях.

И все же согласился.

Любопытная все-таки ситуация, когда в председатели колхозникам рекомендуют не просто пришлого человека, а еще и городского, да к тому же с ученой степенью… Что он понимает в земле? А оказалось, понимает. Оказалось, успел настолько влезть в проблемы колхоза и такой дал анализ экономике… Проголосовали единогласно, произошло это в самом конце 1973 года, а спустя пять дней, сразу после Нового года, Овсянников уже в роли нового председателя колхоза «Родина» явился в обком партии с программой действий: в течение ближайших пяти лет зерно удвоить, молоко удвоить, мясо утроить. Салих прочел, подумал: ему ли не знать возможности «Родины», ее земель? Покрутил с усмешкой головой и одобрил: «Ну, ну… Посмотрим».

И пришла в действие Система. Система с большой буквы, именуемая методом оптимальной стратегии. Цель известна, изложена в программе, все остальное — средства к ее достижению. Наверное, это тема особого рассказа — о стратегии сельскохозяйственного производства, которую Овсянников определял, исходя из «конкурирующего отношения». Стратегия, которая заключается в том, что во имя поставленной цели используются все последние, наиболее эффективные достижения агрономической и животноводческой наук — беспарье, плодосмен, обильная подкормка полей удобрениями, мощная мальцевская обработка пашни, гербициды, самая современная техника, самые продуктивные породы скота. Я расскажу лишь о некоторых моментах этой стратегии — наиболее характерных.

Об Овсянникове сейчас в районе, да и в области говорят со смешанным чувством восхищения и… недоверия. Недоверия к его методам, к его хозяйской хватке. Хитрован с дипломом кандидата наук, примерно такое мнение приходилось слышать от некоторых, которые (и руководители хозяйств в их числе), как мне казалось на первых порах, просто завидуют такому резкому, феноменальному скачку колхоза «Родина» за те три года, которые руководит этим хозяйством Овсянников. Потом же я понял, что они просто не понимают (бывает ведь так?), не понимают самой сути метода Овсянникова, который и не хитрит, и не ловчит, и вообще ничего не делает зря или по «святому наитию», а в буквальном смысле молится на Систему.

Другое дело, что эта овсянниковская Система — отнюдь не догма, не намертво закрепленный на бумаге план, отступить от которого боже упаси, а гибкая, беспрестанно меняющаяся тактика. Но тактика, однако, «железно» подчинена главной цели: в пять лет удвоить производство зерна и молока и утроить — мяса.

Что касается методов удвоения производства зерна — тут, наверное, особой хитрости (или секретов, точнее) нет: использовал «на полную катушку» более чем десятилетний опыт Шадринского совхоза-техникума — беспарье, массированное удобрение пашни азотом… Гораздо интереснее (и сложнее, соответственно) Овсянников решал вторую часть программы — по мясу и молоку — этот пункт программы, методы ее выполнения и вызывают, кстати, больше всего споров и обвинений в «хитрованстве».

Дело в том, что колхоз «Родина» сейчас располагает уникальным во всем Зауралье молочным стадом полукровок, полученных от скрещивания молочной литовской черно-пестрой породы с канадскими голштинами. И стадо немалое — почти тысяча голов! Почему именно Овсянникову удалось создать это уникальное стадо? Ответ непосвященных короток и прост: съездил в Литву, произвел товарообмен (в этом слове последнее «е» обычно заменяют на «а»), словчил, одним словом, а вот теперь — кум королю. А на самом деле?

А на самом деле в действие вступила железная Система, потребовавшая полной замены в колхозе всего рогатого скота. Пункт первый, исходный: чтобы повысить вдвое производство зерна на той же площади, нужно убрать пар — раз, и часть пашни, ранее отводившейся под корма, пустить под зерно — два. Отсюда Система выдвигает следующую задачу: раз сокращается площадь под кормовые и сено, значит нужно одно из двух: сокращать стадо скота (что невозможно, ибо как в этом случае добиться утроения производства мяса?) или курганскую породу заменять на такую, которая в качестве кормов использует в большей мере и концентраты. А такая порода в стране есть — прибалтийская черно-пестрая. Одним словом, «железная» цепь следствий и причин, задач в рамках оптимальной стратегии и их решения привели к тому, что в колхозе «Родина» появилось уникальное стадо. (Вот и начало решения задачи удвоения производства молока.) Казалось бы, чего проще — заменить стадо (хотя на самом деле это не так просто, и нервов самому Овсянникову стоило немало), однако ведь никто раньше в Зауралье и не подумал о таком шаге! А не подумал потому, что не было цели, не было той самой Системы, которая с неумолимой последовательностью заставляет Овсянникова ломать вся и всё, начиная от консервативного традиционного мышления на тему о том, что для колхоза хорошо, а что сомнительно, и кончая полной перестройкой самого села.

Переходя на терминологию и язык экономистов, Овсянников свою тактику ведения хозяйства строит на беспрерывном поиске путей наиболее эффективного вложения капитала, зерна, кормов, даже самого скота и техники на данном этапе в создавшейся конъюнктурной обстановке (хотя, конечно, для нашего слуха это звучит, наверное, несколько странно: что за конъюнктура, если у нас, при социализме рынок в качестве регулятора сбыта — спроса отсутствует совершенно?). Овсянников убежден, и в принципе он, наверное, прав, что, если к ведению сельского хозяйства подходить не догматически, в рамках сложившихся, «узаконенных» севооборотов и структуры хозяйства, а исходя из принципа «оптимальной стратегии», поиска наиболее эффективного «конкурирующего отношения», то в целом задача получается из разряда тех, которые математики именуют «выбором решения в неопределенной ситуации». Конечно, в какой-то степени неопределенность ситуации можно ограничить: скажем, поверить долгосрочному прогнозу, что лето следующего года будет дождливым, что закупочные цены на молоко и мясо не изменятся, что заводы, наконец-то, начнут в достаточном количестве выпускать плуги для безотвальной пахоты… Но ведь прогноз может не оправдаться, а заводами сельскохозяйственной техники командуют свои собственные министерства!

Да, как и в любой «тактической игре» здесь могут быть и просчеты, поэтому-то очень важно располагать не только полной суммой информации и прогноза дальнейшего развития обстановки, но и уметь из этой суммы информации и прогноза делать правильные выводы — находить то самое «решение в неопределенной ситуации», методами поисков которых так усиленно сейчас занимаются математики (шахматная стратегия, динамика игр, математические модели тактики боя и т. п.) Здесь мы, на примере ведения хозяйства в колхозе «Родина», вплотную подходим к тому моменту, когда появляется объективная необходимость создания в сельском хозяйстве, как и в современной промышленности, автоматических систем управления производством на базе электронно-вычислительной техники, ибо держать в голове весь тот огромный, беспрерывно меняющийся объем информации, плановые задания, прогнозы по погоде, по конъюнктуре рынка и закупочных цен — всю динамику производственного процесса современного интенсифицированного сельского хозяйства, и находить, исходя из динамики этого процесса, оптимальное решение, дающее хозяйству наибольший экономический эффект, находить методом «конкурирующего отношения», способен, разумеется, далеко не каждый руководитель колхоза или совхоза, даже имеющий за плечами специальное образование и высшую экономическую школу. Здесь мы уже, на примере колхоза «Родина», совершенно очевидно, имеем дело не только с прообразом «хозяйства будущего», в котором методами минимальных затрат добиваются максимальной рентабельности, но и с руководителем принципиально нового склада и уровня.

Любопытно проследить, как менялась эта тактика «оптимальной стратегии» во время «испытания на засуху» — именно этот момент, считал, как мы помним, Терентий Семенович Мальцев, должен стать решающим: быть или не быть беспаровой системе на черноземах Зауралья.

В лихорадочной спешке, в круговерти сплошной реконструкции и перестройке прошел, как день пролетел, первый, 1974 год. На следующий год Овсянников наметил выполнение первого пункта эксперимента: на тех же землях повысить сбор зерна. Пока, конечно, не вдвое, процентов хотя бы на тридцать — сорок, и в соответствии с этим откорректировал «конкурирующее отношение» в пользу зерновых. Но вместо выполнения программы эксперимента пришлось выдержать ту самую проверку беспаровой системы земледелия, о которой говорил на конференции агрономов в 1971 году Т. С. Мальцев.

Лето в 1975 году на Урале выдалось страшное: жара стояла такая, что уже в июле березы в колках и на опушках полностью пожелтели. А о хлебах и говорить нечего — такой засухи на Урале не помнили за всю историю метеонаблюдений. В этой обстановке очень важно было не растеряться, найти наиболее правильное решение: если хлеб спасти невозможно, то обеспечить хотя бы минимум кормов для скота. Хлеб или скот. Для абсолютного большинства руководителей хозяйств на Урале такой дилеммы, к сожалению, вообще не существовало — ждали дождей, а когда стало ясно, что ждать больше нечего, когда комиссии начали списывать урожаи в убытки, бросились заготавливать ветки с берез, выкашивать буквально каждый клочок лебеды и бурьяна. Картина была общая, беда пришла ко всем равная, и лишь колхоз «Родина», на удивление всем, оказался настолько богатым кормами, что их, этих кормов, заготовленных в неурожайном, семьдесят пятом, с лихвой хватило до следующего, семьдесят шестого года! Парадокс, который у многих руководителей хозяйств Курганской области, знакомых с положением дел в колхозе «Родина», вызывает те самые чувства: хитрит Овсянников, опять какой-нибудь «товарообмен» совершил.

Но никакой хитрости, а тем более чуда в колхозе «Родина» не было — засуха для всех одинакова, а все дело в том, что уже в начале лета, когда стало ясно, что хлеба сгорят, Овсянников, перебирая варианты тактических ходов и подстегиваемый неумолимой Системой, диктовавшей получение максимально возможной прибыли в любой обстановке, пошел на смелый, прямо скажем, шаг, который при другом исходе лета, не столь засушливом, мог привести к весьма неприятным последствиям: он приказал выкосить на корма самые сочные хлеба, переработав их на агрегате витаминной муки. В результате колхоз оказался с кормами, и не только спас свое племенное стадо, но и смог резко перевыполнить сдачу мяса в следующем году. Опять-таки с точки зрения «здравого смысла» ситуация фантастическая, ибо неурожай, естественно, привел к резкому снижению поголовья скота во всем Зауралье. Во всем, за исключением колхоза «Родина» Катайского района.

История эта стоит, очевидно, того, чтобы рассказать о ней несколько подробнее — уже хотя бы потому, что именно в этой истории как раз и проявилась методика «выбора решения в неопределенной ситуации» наиболее наглядно — даже отчетливее, чем в эпизоде с приказом скосить лучшие хлеба на корм.

Приняв это весьма рискованное решение, Овсянников неизбежно, опять-таки под давлением Системы, должен был решать задачу (если хотите — тактическую), каким образом максимально использовать сложившуюся обстановку — избыток кормов, с одной стороны, и надвигающаяся засуха — с другой. Какое наиболее оптимальное решение подсказывает складывающаяся конъюнктура? Совершенно очевидно, острая нехватка кормов уже осенью заставит население пустить под нож большую часть рогатого скота, и в первую очередь — молодняк. И Овсянников, чтобы побудить население продать как раз именно молодняк, отдает распоряжение поднять закупочные цены и скупить у населения весь рыночный скот. Что это могло дать в случае правильного прогноза развития дальнейших событий? Перезимовавший на фермах колхоза «Родина» молодняк был сдан государству с удвоенным весом — с огромной выгодой для колхоза.

Можно как угодно расценивать решение председателя колхоза «Родина» (и именно так оно и было расценено — от восхищенных реплик «Вот это хозяйственник!» до презрительных: «Хитрован, воспользовался засухой…»), но факт остается фактом: этой операцией Овсянников не только значительно пополнил колхозную кассу, но и фактически спас поголовье скота в районе. Когда руководители других хозяйств разобрались, наконец, в обстановке и выяснили, что району будет выделен дополнительный фураж, — было поздно: весь крупный рогатый скот у населения был скуплен колхозом «Родина».

А хлеб в «Родине» действительно собрали бедный — по десять центнеров с гектара, ниже среднего по району. Это-то и дало повод к разговорам о том, что «система Овсянникова» проверки засухой не выдержала… Выдержала! Об этом красноречиво говорят показатели следующего, семьдесят шестого года, когда колхоз «Родина» вырвался в группу лидеров, обогнав даже знаменитые «Заветы Ленина», и удвоил производство зерна против среднего сбора за предшествующие годы.

Цифры иногда и в самом деле бывают красноречивее слов. Конечно, говорить по результатам прошлого, семьдесят шестого года, что многолетнее соревнование между двумя зауральскими системами земледелия — мальцевской, в основе которой лежат чистые пары, и беспаровой, разработанной и внедренной Овсянниковым, Холмовым и их соратниками, — закончилась в пользу последней, видимо, еще рано, хотя, с другой стороны, Шадринский совхоз-техникум на этой системе работает уже пятнадцать лет! И ровно столько же лет этот совхоз-техникум — бессменный лидер в Зауралье.

В прошлом, семьдесят шестом году, совхоз-техникум получил наивысший не только в Зауралье, но и вообще в Сибири урожай — по 31,7 центнера с каждого гектара посева. Следом за совхозом-техникумом все эти годы шел колхоз «Заветы Ленина», отстававший по производству зерна от лидера примерно на 3—4 центнера с гектара. А в 1976 году «призовые места» распределились иначе: Шадринский совхоз-техникум, как уже говорилось выше, получил с каждого гектара по 31,7 центнера зерна, колхоз «Родина» — по 29 и колхоз «Заветы Ленина» — по 28. Еще более весомым успех колхоза «Родина» выглядит, если вспомнить, что в 1973, самом урожайном на Урале году, когда Шадринский совхоз-техникум собрал по 35 центнеров зерна с каждого гектара, в колхозе «Родина» урожай получили по 21,3 центнера.

Вполне естественно возникает вопрос: почему же Овсянников, отлично зная все возможности беспаровой системы, до тонкостей зная технологию рекордных урожаев, получаемых своим другом Юрием Холмовым, тем не менее лидерство уступает все же ему. Не хватило, Как говорится, пороха? Нет, оказывается, и здесь проявила себя «система Овсянникова», то самое «конкурирующее отношение», которое заставило его распределить пашню, технику, людей и все прочее таким образом, чтобы добиться максимальной рентабельности хозяйства в  ц е л о м — не только в полеводстве, но и в животноводстве. Здесь, видимо, не место, да и очень сложно объяснять всю механику Системы, которая заставила Овсянникова сбалансировать хозяйство таким образом, чтобы при довольно высоких показателях по зерну на тех же землях получить необходимое количество кормов. А результат довольно красноречивый: кормов в колхозе «Родина» на 1977 год оказалось столько, что появилась реальная возможность уже сейчас, в этом году, взять социалистическое обязательство произвести и сдать государству мяса вдвое (!) больше плана. Переходя же на язык экономистов, это означает, что колхоз «Родина», не снижая валового урожая зерна и самой урожайности, уже в этом году будет производить с каждого гектара пашни по 1 центнеру мяса — таких показателей до сих пор удавалось добиться лишь двум-трем хозяйствам Зауралья, да и то свиноводческим, в то время как колхоз «Родина» производит главным образом говядину, которая по трудоемкости и затратам кормов, конечно, намного весомее.

Конечно же, такой рывок по производству мяса объясняется не только рекордными заготовками кормов, но и самим валовым зерном, который в колхозе «Родина» в прошлом, 1976 году был получен ровно вдвое больше, чем в среднем за предыдущие десять лет. Вдвое! В результате, если раньше колхоз «Родина» имел прибыль примерно 150 тысяч рублей при реализации сельскохозяйственной продукции на 1,2 миллиона рублей, то теперь, спустя два года, в которые вклинилось невероятно засушливое, гибельное, как говорят колхозники, лето, общая сумма реализации составила 1,7 миллиона рублей, а прибыль — около 400 тысяч. Отсюда и тот ощутимый, тоже кажущийся фантастическим рост благосостояния, уровень заработков колхозников (не ниже, если не выше, чем на самых рентабельных предприятиях промышленности), огромная программа по строительству… Строят в колхозе «Родина» много и не только прекрасные коровники «по последнему слову науки и техники», но и полностью благоустроенные коттеджи и двух-, трехквартирные дома. Рядом Катайск — что поделаешь? — «конкурирующее отношение» между городом и селом, если хочешь, чтобы колхоз процветал и дальше, чтобы в колхоз с охотой шли и оставались в нем жить и работать молодые, вчерашние выпускники школ, — должно быть решено в пользу села по всему «соцкультбыту» — это Овсянников понимает отлично, и в этом теперь (а не только в удвоении производства зерна, мяса и молока) видит он главную задачу.

Вот какие неожиданные изменения произошли в самом что ни на есть рядовом, да еще волею судьбы оказавшемся в роли пригорода колхозе, где поверили в «сумасшедшую идею» молодого ученого, в идею, если честно говорить, которая до сих пор еще многим руководителям хозяйств Зауралья кажется «туманностью Андромеды».

V

Так как же относиться к новой беспаровой системе земледелия, ко всем тем идеям, которые позволили сделать такой резкий скачок в производстве зерна, кормов, мяса и молока в Шадринском совхозе-техникуме, в колхозе имени Чапаева и в колхозе «Родина»? До глубокой ночи в доме главного агронома совхоза-техникума Юрия Григорьевича Холмова за щедро уставленным, хлебосольным столом шел бурный спор создателей системы: пришла ли уже пора широкого обсуждения ее, и как нужно вообще относиться к тому, что сейчас делается в «беспаровых» хозяйствах Зауралья, «хозяйствах будущего», как выразился Овсянников. Продолжение эксперимента? Да, очевидно. Как бы там ни было, эти три хозяйства в Зауралье поставлены все же в особые условия (особенно совхоз-техникум и колхоз «Родина») — хотя бы по снабжению минеральными удобрениями (по подсчетам Овсянникова, например, колхоз «Родина» вносит на свои поля удобрений примерно на уровне 1990 года). И вместе с тем, если считать за начало эксперимента 1962 год, когда Шадринский совхоз-техникум, точнее в то время еще учебное хозяйство Курганского сельскохозяйственного института, отказался от паров, этот эксперимент длится уже пятнадцать лет! Такой срок вполне дозволяет снять всякие сомнения в правильности, в справедливости идей о возможных путях интенсификации сельского хозяйства за счет ликвидации или сведению к минимуму традиционных чистых паров. Совершенно очевидно, что этот путь интенсификации из всех возможных, включая мелиорацию, орошение и даже освоение нечерноземной полосы и наиболее дешевый, и наиболее эффективный по окупаемости затрат и приросту сельскохозяйственной продукции в целом. Другое дело, когда, на каком этапе если не все, то по крайней мере большинство совхозов и колхозов смогут применять азотно-фосфорные удобрения и гербициды в размерах, которые позволят им внедрить у себя более продуктивные севообороты, не говоря уже о технике и капиталовложениях, без которых интенсифицирование сельского хозяйства просто нереально. Недаром сами авторы новой агротехники — В. И. Овсянников и Ю. Г. Холмов — предупреждали еще в 1966 году:

«Значит ли это, что все хозяйства нашей зоны должны копировать систему земледелия, структуру посевов, севообороты Шадринского совхоза-техникума и отказаться от паров? Нет, конечно! Структура посевов, доля паров в пашне определяются не только природными, но и экономическими условиями. Речь идет, в частности, об обеспеченности машинами, рабочей силой, гербицидами, направлением хозяйства и т. п. К сожалению, немногие хозяйства области имеют столь высокую материально-техническую оснащенность, как совхоз-техникум. Для большого числа хозяйств нашей области необоснованное расширение посевов пропашных культур и сокращение площадей паров ниже оптимального уровня при существующей материально-технической обеспеченности может не улучшить, а ухудшить положение».

Эти выводы, полностью подтвержденные трехлетней практикой колхоза «Родина», работающего по системе «конкурирующих отношений», остаются справедливыми и на сегодняшний день.

И дело тут может быть даже не в средствах и больших количествах минеральных удобрений, которые требуются для перевода хозяйства на беспаровые севообороты. Вопрос гораздо глубже и сложнее, и заключается он, как это ни странно звучит, — в проблеме дальнейшего совершенствования зернопаровых севооборотов, а не плодосменных. Освоив огромные площади целинных земель в районах «сверхсухого» земледелия, мы неизбежно должны будем сохранять в этих засушливых, сугубо зерноводческих районах еще долго, может быть до конца столетия, а то и в следующем веке именно зернопаровые севообороты. Дело даже не в том, что беспарье сейчас может внедряться пока ограниченно не только в силу нехватки удобрений и гербицидов, и не только потому, что беспарье выгодно и эффективно, когда в силу вступает «конкурирующее отношение» между зерном и кормами для скота, но еще и потому, что беспарье может применяться только там, где в почве достаточно влаги — ведь пар, помимо того, что очищает поля от сорняков и восстанавливает плодородие почвы, как уже говорилось, — еще и накапливает влагу. Вот почему, видимо, как и в Западной Европе, наиболее эффективное применение беспарье может найти у нас в осваиваемой сейчас нечерноземной зоне РСФСР. И вот почему в южных районах земледелия — в Казахстане, на Дону, на Украине, даже на Алтае — пары, именно в силу того, что они накапливают влагу, сохраняют и будут сохранять свою основополагающую роль до тех пор, пока агрономическая наука не найдет способа накапливать влагу в почве каким-то другим способом, или пока не будут выведены специальные сорта засухоустойчивой пшеницы.

В этом, кстати, и заключается историческая роль Т. С. Мальцева, который в течение полувека совершенствовал и продолжает совершенствовать севообороты и агротехнику, не столь сейчас, возможно, эффективную в его родном Шадринском районе, сколько в более южных, более засушливых зерноводческих районах страны.

Да, в Зауралье, особенно в Шадринском районе, целым рядом хозяйств доказана возможность существования более эффективной, более продуктивной системы земледелия, в результате чего именно в Шадринском районе в 1976 году получен наивысший урожай зерна (в районном масштабе) в Сибири, за что первому секретарю Шадринского райкома партии А. Н. Грязнову вполне заслуженно присвоено высокое звание Героя Социалистического Труда. Однако, каким бы ни казалось противопоставлением агротехнике Т. С. Мальцева, само по себе возникновение в Зауралье экспериментальных хозяйств, освоивших беспарье, прямо связано с тем, что исторически именно здесь, в Зауралье, и именно благодаря личности самого Терентия Семеновича Мальцева, возникла атмосфера новаторства и поиска новых путей в агротехнике, которые он проторил всем своим жизненным подвигом. В этом историческая преемственность и, если хотите, закономерность появления на приисетских черноземах, в хозяйствах, насыщенных животноводством, более эффективной системы земледелия, чем мальцевская. И Мальцев, прекрасно сознавая, что у него самого есть возможность поднять сбор зерна и улучшить тем самым экономику колхоза за счет включения в севообороты чистых паров, тем не менее продолжает совершенствовать именно зернопаровые севообороты. И в этом вновь проявляется высокая сознательность и даже мужество, которые Мальцеву помогли в свое время отстоять и поздние сроки сева, и выдержать борьбу с травопольщиками, и отстоять в Зауралье яровую пшеницу.

И еще об одном никогда не нужно забывать: не было бы Мальцева, не было бы и Овсянникова, Холмова, Харина, Калетина. Ибо, так или иначе, прямо или косвенно, но это его ученики.

Однако будущее, конечно, за теми системами земледелия, которые в состоянии оправдать прогноз академика Д. Н. Прянишникова, намеченный им полвека назад, на заре Советского государства, которые в состоянии повысить продуктивность сельского хозяйства в 8—10 раз. Конечно, для этого потребуются колоссальные капиталовложения как в само сельское хозяйство, так и в промышленность, производящую машины, тракторы, комбайны, удобрения. В связи с этим невольно вспоминаются строки из доклада Л. И. Брежнева на XXV съезде партии:

«Мы — реалисты. Мы хорошо знаем, что качественное преобразование сельскохозяйственного производства требует времени, труда, огромных вложений. Тем более, что по ряду причин, в основном объективно-исторического характера, только в последнее время мы начали выделять для этой отрасли большие средства. Из 320 миллиардов рублей капитальных вложений, которые получило сельское хозяйство за все годы Советской власти, 213 приходятся на две последние пятилетки».

И тот факт, что у нас в стране именно в последние две пятилетки в Зауралье появились хозяйства с высокой интенсификацией земледелия, лучше всяких слов говорит о крутом его повороте на индустриально-промышленные рельсы. Эту особенность нашего сельского хозяйства и имел в виду Д. Н. Прянишников, когда писал:

«Экономическая мощь нашего государства, большие возможности колхозного строя и успехи советской агрономии вполне обеспечивают реальность и осуществимость намеченных мероприятий, в том числе и химизации, которой будет принадлежать большая роль в выполнении задачи — догнать и перегнать также и в экономическом отношении наиболее развитые капиталистические страны Европы и Соединенные Штаты Америки…»

Я позволю себе завершить эти записки, бегло, весьма отрывочно рассказывающие о тех новых идеях, которые родились в сельском хозяйстве Зауралья и которые дают возможность заглянуть в завтрашний день нашего села — на какую же продуктивность полеводства и животноводства можно рассчитывать в будущем, скажем, через две-три пятилетки, и что для этого надо делать, словами основателя науки об интенсификации и химизации социалистического сельского хозяйства — академика Дмитрия Николаевича Прянишникова:

«Исторический опыт земледелия в Западной Европе, понятно, должен быть нами учтен, но это вовсе не означает, что нам необходимо, как это думали некоторые, пройти последовательно все те стадии, которые имели там место. Наша задача состоит в том, чтобы в короткий срок догнать и перегнать наиболее развитые в экономическом отношении капиталистические страны, и мы можем и должны это сделать, используя одновременно все возможности, которые имеются в распоряжении планомерно развивающегося социалистического сельского хозяйства, а не копируя рабски какие-то готовые образцы».

СЕМЕН БУНЬКОВ ОТ НУЛЯ ДО МИЛЛИОНОВ Очерк

Свое слово в науке

Известно, в каких больших объемах ведется у нас промышленное и гражданское строительство. Но не менее известно и другое — жгучее, острое: постоянная нехватка строительных материалов, особенно высокоэффективных и дешевых. Здесь спрос опережает предложения. Не потому ли многие строители и особенно те, кто обеспечивает их материалами, с надеждой смотрят на этот институт: чем-то он их порадует, чем поможет сегодня и завтра? И какова его роль в развитии индустрии строительных материалов, в разработке новых технологических процессов?

В результате работы всего коллектива экономический эффект за восьмую пятилетку составил 12 миллионов 83 тысячи рублей. В девятой пятилетке цифра возросла до 22 миллионов 567 тысяч рублей. Отдача составила на один рубль 3,01, а в 1975 году — 6,7 рубля. Совершенно очевидно, УралНИИстромпроект[4] из года в год набирает силу, уверенно идет вперед. Но главное-то, пожалуй, вот в чем. В предыдущей пятилетке работники УралНИИстромпроекта получили 44 авторских свидетельства на изобретения, а за девятую пятилетку — 279. За этот же срок получено восемнадцать патентов — из Англии, Франции, ФРГ, Японии и других стран. Иными словами, институт выполнил немало работ, несущих производству техническую и технологическую молодость и экономическую выгоду. В ряду значительных разработок — создание минераловатных теплоизоляционных плит повышенной жесткости и технологии их производства в лаборатории теплоизоляционных материалов.

Новые изделия по всем данным намного превосходят изделия зарубежных фирм, среди которых шведские всегда отличались самым высоким качеством. Но сегодня, после изучения мирового опыта в изготовлении подобной продукции, Швеция патентует изобретение челябинцев.

— Чтобы уложить мягкую кровлю, выполнить другие работы, — комментирует директор УралНИИстромпроекта Юрий Михайлович Климов, — шведские рабочие надевают валенки: не повредить бы изоляционный ковер!

Челябинская теплоизоляционная плита не боится нагрузок, позволяет, например, при работе на крыше использовать механизмы, что само по себе несет новые преимущества. В институте, подсчитывая экономический эффект от внедрения новой теплоизоляционной плиты, подразумевают только выгоду от замены материалов. У производственников, когда они пустят в дело механизмы, начнется свой подсчет экономии.

Проста и надежна установка, предложенная институтом для изготовления минераловатных плит. Кроме промышленного, гражданского и сельскохозяйственного строительства, их можно использовать также на транспорте, в энергетике и т. д. Они огнестойки. Да и экономика подкупающе заманчива. Применение их в строительстве, например, в качестве утеплителя вместо ячеистого бетона дает на каждом метре полтора рубля экономии. Технология, рожденная в Челябинске, принята в девяти министерствах СССР. В десятой пятилетке началось ее триумфальное шествие.

Остается добавить, что создателями нового материала и технологии его производства стали Г. Ф. Тобольский, В. В. Архипов, В. К. Гришин. Над новыми машинами по производству этих плит работали Г. И. Ощепков, С. Л. Иванов, а среди проектантов отличились В. И. Сидоров и С. П. Лесничевский.

Принципиально новую технологию сушки строительной керамики разработала лаборатория технологической теплофизики под руководством кандидатов технических наук Л. Б. Цимерманиса и Б. Н. Бобковой — импульсно-вакуумную сушку.

— В этот институт я поступила в конце шестьдесят первого, — рассказывает Б. Н. Бобкова, — в нашей лаборатории теплофизики подобрались молодые задорные работники. Каждый стремился сказать «свое слово в науке».

Таким «первым словом» для Бэллы Николаевны стало первое авторское свидетельство на изобретение, полученное через десять лет после окончания института. А сегодня, то есть еще через десять лет, заведующая сектором лаборатории теплофизики кандидат технических наук Бэлла Николаевна получает регулярно из различных организаций и с разных предприятий страны служебные письма. Большинство из них начинается стереотипной фразой: «Просим Вас…» Просят из Ленинграда, Москвы, из Перми и Красноярска.

Повышенный интерес специалистов к работе Бобковой понятен и легко объясним: она стала автором принципиально нового метода сушки строительных материалов. Скромно-прозаическое это название не очень-то многое говорит тем, кто далек от подобной проблемы. Но сердцу специалиста, пытливой мысли организатора производства импульсно-вакуумная сушка сообщает такие профессиональные глубины, что они немедленно берутся за перо и делают недвусмысленные признания в любви к новой технологии. И сейчас, наверное, самая пора пояснить суть ее, чтобы в полной мере оценить и значение.

При сушке различных материалов и изделий из каждых ста килограммов массы приходится удалять от десяти до восьмисот литров воды и затратить на нагрев и ее испарение от тысячи до ста тысяч килокалорий тепла. Строительные изделия относятся к категории трудносохнущих материалов. Например, сушка гипсовых плитных изделий занимает от семидесяти до девяноста процентов времени общего технологического цикла, до половины производственных площадей и от сорока до семидесяти процентов энергозатрат.

Мощность действующих предприятий можно увеличить только за счет интенсификации процесса сушки. Но техника сушки такова, что ограничивает подобные возможности. Методы остаются в большинстве случаев дедовскими: изделия на вагонетках поступают в камерные или туннельные сушила, омываются там горячими газами и сохнут в течение 12—70 часов. Такая технология не поддается автоматическому регулированию, тормозит рост производительности труда, а качество изделий не отвечает возросшим требованиям.

Со всеми этими вопросами и столкнулась Бобкова, когда по договору между Уральским научно-исследовательским и проектным институтом строительных материалов и Челябинским заводом железобетонных изделий начала работу, чтобы ускорить процесс сушки гипсобетонных перегородок. Работали вместе с лаборантом Евгением Александровичем Шорниковым. В то время с помощью генераторов инфракрасного излучения удалось сократить процесс сушки от сорока до семи-восьми часов.

Можно бы как будто записать победу в свой актив, если бы при этом удалось еще добиться высокого качества изделий. А оно, как говорится, оставалось на прежнем уровне. Исследователи столкнулись с давней и до них не решенной проблемой. Как бы сильно они ни нагревали изделие, сохла лишь его поверхность, внутри же влага намертво консервировалась.

— А что если попробовать отсосать влагу из внутреннего слоя? — предложила Бэлла Николаевна заведующему лабораторией Лазарсу Борисовичу Цимерманису.

Заведующий одобрил идею молодых сотрудников. Занимаясь исследованием влажностного состояния строительных материалов, он отлично понимал направленность такого эксперимента. Сейчас первые шаги представляются самим исследователям в иронически-насмешливом свете, а в пору напряженных поисков было, конечно, не до смеха. В лаборатории не оказалось подходящего оборудования и приходилось ломать голову над тем, как выйти из затруднительного положения. Но до чего не додумается изобретатель, если одержимо рвется к цели!

Панель стали помещать в обыкновенные жестяные короба, а воздух отсасывали через отверстия с помощью… домашнего пылесоса. Немало было мороки, пока не решили другой вопрос — как нагревать громоздкие изделия, помещенные в эти самые короба.

С большим трудом, но эксперименты продолжались, а исследователи параллельно разрабатывали и теорию вопроса. Чего, собственно, им удалось достичь на первой стадии? Отсасывая из короба воздух, они добивались того, что внутри изделия возникало большее давление. Оно-то и выталкивало влагу из центральных слоев на поверхность изделия.

— На этом, собственно, и закончилась предыстория вопроса, — замечает Бэлла Николаевна, — мы поняли, что ударное приложение вакуума позволяет не просто переместить влагу из центральных слоев изделия, но как бы отжать ее в короткие мгновения. Условно этот процесс можно сравнить с тем, как выжимают белье. Ведь если не отжать влагу, оно будет сохнуть во много раз дольше. Цикл нагрева изделия и цикл вакуума чередуются. Удаление влаги во время сушки происходит с постоянной скоростью, поверхностный слой при этом не пересушивается, за счет этого улучшается и качество изделий.

Сейчас все кажется очень простым — дескать, иначе и быть не может. А в то время, когда изобретатели делали первые шаги?

— Придумать все можно, а вот как реализовать на практике? — скептически замечали некоторые коллеги в институте. И рисовали самые безрадостные перспективы. Опасения их не были беспочвенными. В то время ни у нас в стране, ни за рубежом не было такого оборудования, на котором можно применить новую технологию. Скептики еще десять лет назад утверждали, что технически идея неосуществима, по крайней мере, в ближайшие пятнадцать-двадцать лет.

Мрачные прогнозы, ко всеобщему удовольствию, не оправдались. Уже через четыре года на международной выставке «Стройматериалы-71» в московских Сокольниках демонстрировалась автоматизированная конвейерная линия импульсно-вакуумной сушки гипсовых прокатных изделий. Торжество и победное шествие новой технологии увенчалось для Бэллы Николаевны Бобковой еще одним памятным событием: в 1975 году, году женщин мира, ей был вручен диплом № 1 лучшего изобретателя среди женщин — изобретателей Советского Союза.

Десятки предприятий строительных материалов страны внедряют ныне новую технологию, рожденную в Челябинском институте. В исследованиях и разработке проблемы участвовали не только главная «тройка» — Бобкова, Цимерманис, Шорников, но и старший научный сотрудник Банников, заведующий сектором Генкин, главный конструктор отдела Бочков, начальник отдела и руководитель экспериментального проектирования Ощепков и Пантелеев, главный инженер проекта Кузьмин, руководитель группы Баранова и другие.

В разработке проектов и реализации способов в промышленных условиях активно действовали представителя московских, ленинградских, латвийских, пермских научно-исследовательских и проектных организаций, а также промышленных предприятий. Для сушки грубой строительной керамики и теплоизоляционных изделий разработаны и широко используются конвейерные импульсно-вакуумные сушилки на основе отработанных автоклавов. Для сушки гипсовых плитных изделий разработаны так называемые многоярусные щелевые конвейерные импульсно-вакуумные сушила.

Применение нового способа сушки только на предприятиях промышленности строительных материалов сулит ежегодную экономию в 20—25 миллионов рублей. Способ покоряет своей простотой, тем, что высвобождает большие производственные площади, намного повышает производительность труда и качество изделий. Этим заинтересовались судостроители, деревообработчики. Новая технология несет большие преимущества в фарфоровой и керамической промышленности, где особенно велик брак.

Работы УралНИИстромпроекта привлекли внимание научных сотрудников института химии древесины Академии наук Латвийской ССР. Там создан новый материал из древесины — лигнамон. После обработки дешевых сортов древесины из нее можно изготовлять отличный паркет, мебель, подшипники и т. д. Но вот какой недостаток технологии. Если весь процесс занимает сто часов, то лишь на одну сушку древесины отведено семьдесят. Расточительность по времени невероятная!

Уральские ученые взялись помочь латвийским коллегам и добились того, что сушку стали производить за 4—10 часов. Причем главное достоинство еще и в том, что технология уральцев обеспечивает равномерное обезвоживание древесины.

На счету Бэллы Николаевны сегодня — 24 изобретения. Вечный бой с отсталостью, с тем, что отжило свой век, бой за новое, прогрессивное стал уделом ее работы, всей жизни.

А вот еще один ученый — энтузиаст этого института — Алексей Николаевич Чернов.

Бетон и музыка

Так уж случилось, что знакомство с Черновым состоялось сначала заочное. Директор института Юрий Михайлович Климов, рассказывая о тех, кто «делает научную погоду», сказал:

— Да вот он, один из них, — и жестом показал на толстый фолиант, лежащий на письменном столе. Поясняя, продолжил: — Это наш Чернов, готовим материалы на заслуженного строителя. Можете ознакомиться.

С личного листка по учету кадров на меня глянул кудрявый мужчина с высоким открытым лбом. Углубленно-сосредоточенный взгляд его как бы подчеркивал официально-служебное назначение фотографии.

«Листок, так он и есть листок, — подумалось, — что из него узнаешь?»

Мимоходом пробегаю строчки:

«Год рождения — 1931». «Место рождения — г. Челябинск».

И вдруг взгляд словно спотыкается, перечитываю краткое:

«153 научных труда, в том числе 138 изобретений».

Да-а… Не каждый день можно встретить, хотя бы заочно, человека, у которого в столе хранится этакое количество авторских свидетельств.

…Когда и как рождается ученый, изобретатель?

— По-моему, изобретатель начинается, когда ломает свою первую игрушку, — ответил Алексей Николаевич. — Любознательный непременно полезет внутрь, захочет узнать, что там. Если человеку присуща любознательность, он обязательно чем-то проявит себя. В любой области. Внутренняя готовность к действию, творчеству — это, пожалуй, и есть главное для изобретателя.

Тогда мы в меру поспорили о степени одаренности того или иного человека. И, в связи с этим, о творческом «потолке» специалистов. Позднее же, раздумывая над словами Чернова, я обратился к сравнениям… из его собственной биографии. И будто вновь услышал фразу, произнесенную негромко, но уверенно: «В любой области». Рядом с этим в памяти всплыла цифра — сто тридцать восемь изобретений. Мысленно прослеживая путь Чернова к открытиям, я обнаружил в его судьбе прихотливую жизненную вязь.

…Четырнадцатилетний мальчишка, не имея понятия о музыке, попадает в музыкантский взвод военной школы. Упрямо, настойчиво учится, осваивает все инструменты. Но позднее, когда подошел срок, проходить действительную службу в армии запретила медицинская комиссия.

Алексей поступает на завод имени С. Орджоникидзе, затем работает сверловщиком на тракторном. Покупает скрипку, самостоятельно осваивает и этот нежный инструмент, и нотную грамоту. Готовится поступать в музыкальное училище, но в последний момент меняет решение: «Музыкальный слух у меня не очень сильный».

И все-таки студент инженерно-строительного факультета не бросает музыку, играет в оркестре политехнического института.

— У меня даже есть пять собственных сочинений, — с мягкой улыбкой, как о чем-то далеком, сообщает Алексей Николаевич.

Что это — «хобби», как переиначили иные на иностранный манер простое русское слово «увлечение»? Нет, раньше у Чернова были самые серьезные намерения стать профессиональным музыкантом. Но, как сам выразился, «без ноги нельзя танцевать». Взвесив «за» и «против», он отказался от первоначальных планов. Студентом, как и прежде, стал энергично и сосредоточенно буравить новую для себя область знаний. Не раз задумывался: что-то ждет его на этом пути?..

Профессия строителя — одна из самых древних на земле. И, конечно же, из самых благородных: она не отомрет, пока жив человек. В этой области труда уму пытливому, ищущему — огромный простор для дерзаний. Здесь-то, как оказалось позднее, и нашел себя, «самораскрылся и самовыразился» Алексей Чернов.

После окончания института он работает мастером на стройке, затем возвращается в институт. Лаборант, инженер-исследователь, ассистент. Занимается научными исследованиями, изобретательством. Когда почувствовал, что создан солидный теоретический «задел», перешел на работу в центральную строительную лабораторию треста № 42. И занялся практической разработкой собственных новых технологических способов.

Расчеты, лабораторные и промышленные эксперименты — все это обычно для любого исследователя. Необычным было другое: молодой инженер решил ниспровергнуть авторитеты в области технологии производства ячеистых бетонов. Впрочем, слово «ниспровергнуть», наверное, неуместно. Чернов меньше всего думал об авторитетах и ведомственном величии, больше — о самом деле. Первые его опыты связаны с газобетоном.

По всем инструкциям и учебникам технология его производства сводилась вкратце к следующему. В замешанное из цемента тесто добавляют алюминиевый порошок: начинается реакция, и масса вспучивается. Поскольку алюминиевый порошок очень дорог, то производственники стремились добиться прежде всего наибольшего вспучивания и добавляли изрядно воды: выходило больше готовых изделий. Тесто ни в коем случае нельзя сдавливать или трясти.

При такой технологии бетона получали немало, но и прочность его была невелика. Однажды Чернов прочитал в научном журнале мнение одного специалиста. Тот сообщал, что в местах большой нагрузки (балка, например) конструкции из ячеистого бетона уплотняются. Таково отрицательное свойство этих изделий, заключал специалист.

Недаром говорят, что истина рождается в споре. Мысленно возражая далекому оппоненту, Чернов думал о том, как уплотнить бетон до затвердения именно в тех местах изделия, на которые приходится наибольшая нагрузка.

Различные элементы здания несут различные нагрузки, по-разному воздействует на них природа. Словом, в каждой точке здания — свое поле напряжения. Надо усилить конструкции там, где они подвержены перегрузкам, ведь всякое усиление означает еще и больший вес. Словом, изделия должны быть переменной плотности.

— Тогда-то я и подумал о живой природе, — говорит Алексей Николаевич. — Она для нас лучший конструктор. Возьмите, скажем, небольшое деревце. Ствол у него небольшой, а нагрузку выдерживает удивительную. На стволе, учтите, крона — парус, но ствол выдерживает и бури, и дожди, и снегопады. Как здесь распорядилась природа? Она сделала ствол из различных слоев: плотный — рыхлый, плотный — рыхлый. Плотные являются как бы конструктивным элементом, а рыхлые выполняют все функции жизнедеятельности дерева.

Мысль об изделиях переменной плотности находила все новые и новые подтверждения в природе. Родилась идея создать новую технологию, которая приблизила бы строительные изделия (панели, плиты, блоки) по своей структуре к природным аналогам конструктивных элементов. На стол исследователя ложатся книги по ботанике, анатомии и т. д. Библиотека института, кстати, составила для него специальную библиографию литературы по этим вопросам. На множестве примеров Алексей Николаевич убедился, что эти самые аналоги практически всегда имеют неоднородную структуру — переменные по сечению плотность и состав. Таковы ребра животных, листья и стебли растений и т. д.

Эти примеры привожу, разумеется, лишь для иллюстрации. На деле куда все сложнее. Исследования, эксперименты, промышленные испытания по созданию технологии изделий переменной плотности потребовали годы целенаправленного труда. Надо было разработать механические, термические, химические и другие способы получения изделий переменной плотности и переменного химического состава. Целенаправленная неоднородность структуры делает изделия прочными и долговечными. Одновременно уменьшается их вес и, конечно, расход материалов.

Строительные изделия, выполненные по рецептуре Чернова, имеют на поверхности плотный и прочный слой (в отдельных случаях он легирован различными добавками), а по мере удаления от поверхности плотность материала плавно уменьшается, структура его становится пористой, а это обеспечивает хорошие теплозащитные свойства.

Появление новых изделий с переменной плотностью потребовало и новых методов определения прочности бетона. Это стало одним из важных направлений в работе коллектива. Методические изобретения, подтвержденные авторскими свидетельствами, стали основой развития экспериментальных научных исследований.

А как же с газобетоном, какова судьба старых инструкций? Чернову вся эта история памятна, пожалуй, не столько потому, что тогда он получил свое первое авторское свидетельство. А потому, что получил, сражаясь и отстаивая то, чего добился опытно-экспериментальным путем. Вопреки общеизвестной технологии, он бетонную массу с меньшим количеством воды стал вибрировать. Но от встряски она быстрее и оседала. Вспученного бетона не получалось.

Долго бился изобретатель в поисках решения. Наконец, оно найдено: надо увеличить скорость вибрации и подогревать бетонную массу. Эксперимент. Другой. Третий. Удача! Полная удача! Новый технологический процесс — «вибровспучивание» — можно считать отработанным.

Но так казалось только изобретателю. На его заявки из Комитета по делам изобретений и открытий приходили отрицательные ответы. Автора к тому же вразумляли, обвиняли в технической малограмотности. И лишь через несколько лет, когда представитель авторитетного московского института убедился в достоинствах технологии Чернова, изобретатель получил авторское свидетельство.

А музыка? Как же с нею у Чернова? Оказалось, что бетон и музыка в каких-то точках соприкасаются. Оказалось, что звуковые волны ускоряют химические реакции, и бетон твердеет быстрее. Алексей Николаевич черпает много интересного из того раздела науки, который называется звукохимией. Но опять-таки шумы? Эту проблему — применение звуковых волн — в будущем, вероятно, можно будет решить, если создавать где-то за городской чертой заводы-автоматы.

Пока это мечта. Пока заведующий лабораторией жаростойкого бетона и железобетона, кандидат технических наук Алексей Николаевич поглощен другими делами и заботами. Кроме основной работы, он еще и общественный консультант в группе патентования и изобретательства в институте. В свое время обратил внимание на то, что многие сотрудники подают на изобретения поверхностные заявки. Идея нового как будто есть, а серьезного обоснования, четкости в формулировках не хватает. Посоветовал одному, другому, как лучше оформить заявки. И потянулись к нему люди за советом. А вскоре руководители выделили ему специальный день в неделю для консультаций. Директор института Ю. М. Климов считает, что рост числа авторских свидетельств научных сотрудников прямым образом связан с бескорыстной работой Алексея Николаевича.

Двадцать лет назад защитил диплом инженера Алексей Чернов. Миллионы рублей экономии принесли его изобретения за минувшие годы. Часть из них включена Комитетом по делам изобретений и открытий в десятипроцентный перечень особо важных изобретений. А за плечами — всего сорок шесть лет и какие еще ждут открытия этого зрелого ученого-изобретателя, наверное, он сам не предугадает…

Одобряют и внедряют

В «Основных направлениях развития народного хозяйства СССР на 1976—1980 годы» записано:

«Повысить эффективность и качество научных исследований. Обеспечить дальнейшее совершенствование форм связи науки с производством. Ускорить внедрение научных достижений в народное хозяйство».

Немало важных работ в активе научного коллектива и, несомненно, что большинство их отвечает самым высоким требованиям производственников. Но хорошо известно и другое: порою многие важные научно-технические разработки длительное время не получают прописки на производстве. Как ликвидировать препоны на пути внедрения, какое применить противоядие, чтобы устранить их или хотя бы свести до минимума?

— Нужны энергия, организованность и настойчивость, — отвечают в институте и на деле показывают, что от этих принципов сотрудники не отступают.

Характернейший пример хотя бы с теми же минераловатными плитами. Когда стало ясно, что получены изделия по своим показателям более высокие, чем лучшие зарубежные, руководители института все основные силы лаборатории, конструкторского отдела и отчасти — проектной, а также опытного завода сосредоточили на конструировании, проектировании, изготовлении опытно-промышленной установки. Эти силы, собранные в ударный кулак, удачно и быстро решили все вопросы, связанные с постройкой установки. Затем на ней в экспериментальном цехе института отработали технологию производства плит. Все удалось сделать в кратчайший срок — за четырнадцать месяцев[5].

Госстрой СССР утвердил разработанную институтом технологическую линию мощностью 50 тысяч кубометров плит повышенной жесткости как типовую для развития промышленности минераловатных изделий на десятую пятилетку. Предполагаемый эффект — десятки миллионов рублей.

Не каждый год и не каждому институту удается сказать такое веское слово. В этих и других успехах коллектива научные сотрудники видят большие заслуги директора института, кандидата технических наук Юрия Михайловича Климова. Ученый Совет института, его руководители отметают мелкотемье, сокращают число одновременно разрабатываемых тем. Были почти вдвое укрупнены лаборатории. Естественно, эти меры позволили с большим эффектом использовать научный потенциал работников и материальные ресурсы для кардинальных исследований и новых научных разработок. Объединенным лабораториям стали по зубам не только мелкие семечки, но и каленые орехи.

Секретарь партбюро С. М. Матвеев, характеризуя атмосферу в творческом коллективе, упомянул о том, что лабораториям предоставлена самостоятельность, полный простор для проявления инициативы. Сотрудники практически не знают, что такое мелочная директорская опека или неуместное вмешательство в их дела других руководителей института.

Для них характерна та мера ответственности, при которой не ищут так называемые объективные причины в оправдание своей инертности, а идут навстречу трудностям.

В свое время кандидаты технических наук А. Кондрашенков, Г. Залдат вместе с научными сотрудниками Челябинского научно-исследовательского института металлургии и работниками Ключевского завода ферросплавов впервые в стране разработали производство высокоглиноземистого цемента. Это специальный вид цемента, который используют главным образом для изготовления бетонной огнеупорной футеровки. Жаропрочный бетон на основе высокоглиноземистого цемента выдерживает температуру в 1700—1750 градусов.

До последнего времени такой цемент покупали во Франции и ФРГ. А когда стали производить его по челябинской технологии, он обошелся в полтора раза дешевле. Но перед этим «когда» пришлось преодолеть «тормозящий эффект». Суть его огорчительно-банальна, как десятки подобных случаев. По заданию УралНИИстромпроекта, Новосибирский СибпроектНИИцемент запроектировал на Пашийском заводе Пермской области помольный цех высокоглиноземистого цемента мощностью 50 тысяч тонн в год. Но союзное Министерство промышленности строительных материалов, ведающее этими организациями, не включало объект в план строительства. Внедрение важной научно-технической разработки отодвигалось на годы, а точнее — на неизвестный срок.

Сидеть сложа руки и «ждать у моря погоды»? Разработчики предложили руководителям лаборатории и дирекции института другой вариант. Ключевской завод предоставлял полуфабрикат-клинкер высокоглиноземистого цемента. А руководители УралНИИстромпроекта сумели договориться с несколькими научно-исследовательскими институтами о том, чтобы на их опытных заводах произвести помол. Они же обратились на Челябинский металлургический завод, Челябинский электрометаллургический и Магнитогорский металлургический комбинаты с просьбой испытать новинку в деле. Таким образом в год удавалось произвести 2,5—3 тысячи тонн цемента, а на его основе изготовить десять-пятнадцать тысяч кубометров жаростойкого бетона.

Так продолжалось пять лет. Победили упорство, настойчивость и «честь мундира» научных сотрудников. Перед ними не стояла дилемма: внедрять или только одобрить найденное решение. «Внедрять! И только внедрять», — так они решили и добились своего. За девятую пятилетку применение нового вида цемента сэкономило государству 2,5 миллиона рублей. Главное же в том, что производственники разглядели преимущества новой продукции.

Тернист и долог иной раз путь от идей нового изобретения до того, как с заводского конвейера потоком хлынут готовые изделия — те самые, что привиделись когда-то авторскому взору. Реализация научной идеи по традиционной схеме: теоретическое обоснование — лабораторные исследования — опытный завод по изготовлению приборов и оборудования — отработка технологии производства и только затем — проектирование машины, установки или технологической линии. В любом из звеньев этой цепи может возникнуть «короткое замыкание». УралНИИстромпроект почти избавлен от внезапных разрядов такой «электрической цепи». Институт комплексный, а это означает, что в его состав входят научное и проектное подразделения, конструкторский отдел и опытный завод по изготовлению нестандартного оборудования.

Прежде проектанты искали работодателей. Теперь же ситуация изменилась. Актуальные и перспективные научно-исследовательские разработки в самом институте потребовали более пристального внимания проектантов. Их силы в значительной мере были переключены именно на эти вопросы, объекты. За десять лет удельный вес проектно-изыскательских работ с внедрением научно-исследовательских разработок своего института вырос с 6,3 до 51,6 процента. Да а экономический эффект от внедренных разработок тоже резко возрос. За восьмую пятилетку среднегодовая экономия составила 2,4 миллиона рублей, а в 1976 году превысила шесть миллионов.

«По следу», проложенному научными сотрудниками, идут проектировщики, например, в разработке экспериментального типового проекта предприятия по изоляции битумовермикулитом стальных труб для бесканальной прокладки трубопроводов, в первую очередь для тепловых сетей. Первая опытно-промышленная линия начала действовать в тресте Челябцелинстрой. На каждом погонном метре экономия, по сравнению с укладкой в железобетонные лотки, при бесканальной прокладке достигает семи рублей. Перспективные материалы, перспективная технология работ. Вот почему Госстрой СССР поручил институту создать типовой проект.

Среди проектировщиков немало энтузиастов, настоящих поборников быстрейшего внедрения разработанных проектов. Это главные инженеры проектов Г. Назаров, С. Лесничевский, начальник технологического отдела Н. Соборницкий. Большую работу по координации планов и хода проектирования ведет заместитель главного инженера П. Крол.

УралНИИстромпроект ходит, что называется, в корифеях и при разработке технико-экономических обоснований. В институте, в частности, создана схема развития и размещения заводов по производству мостовых конструкций для автомобильных дорог в РСФСР. Определены мощности и пункты размещения таких заводов производительностью от 150 до 500 тысяч кубометров железобетона в год. Начальнику отдела технико-экономических обоснований М. Исаеву свойственны, по мнению коллег, широта кругозора, смелость в постановке новых проблем. Сейчас этот отдел занят важнейшей работой — составлением оптимальных схем развития и размещения предприятий специального железобетона на территории Сибири, Дальнего Востока, Казахстана и Средней Азии до 1990 года. Здесь, в тихих служебных комнатах, определяется судьба одной из отраслей промышленности, новые предприятия которой возникнут на громадной территории. Тщательно взвешивается экономическая эффективность заводов, их концентрация, оптимальные размеры и т. д. Почетная и трижды ответственная работа!

Технико-экономические обоснования опираются, разумеется, на сегодняшние достижения и перспективные разработки, которые ведет «собственный» институт и родственные по науке и производству учреждения и предприятия. За последнее время связи института с производственными коллективами обрели новый характер.

Традиционной «связью» ранее считался договор на выполнение научно-исследовательской работы. Сибирское отделение Академии наук СССР впервые в стране показало пример новых форм сотрудничества. В УралНИИстромпроекте в свое время обратили внимание на две стороны дела и пришли к выводу, что доброму начинанию следовать не зазорно. Теперь «проблемы гвоздя и лаптя» здесь решают на доверительных началах: институт передает объединению свою документацию на новую технологию, технику и т. д. и при этом берет обязательства «довести до ума» на производстве то, что он рекомендует.

Объединение, в свою очередь, исполняет научные разработки. В случае, когда возникают какие-то вопросы при освоении нового, их разрешают совместно.

Выгоды? Институт быстрее внедряет ранее найденное, берется за другие проблемы и вопросы. Предприятия, в свою очередь, могут похвалиться прогрессивным делом и экономическим эффектом. Договоры о творческом содружестве институт заключил, например, с производственными объединениями «Строительные материалы» Горьковской, Челябинской, Кировской областей. Эта форма содружества не с отдельными предприятиями, а объединениями перспективна еще и потому, что у объединения больше возможностей, чем у отдельного предприятия, испытать научно-технические разработки. В десятой пятилетке институт развивает и совершенствует эту форму творческой, жизнеспособной связи ученых и производственников.

…Если вы утром зайдете в здание, где в окна заглядывают сосны, вас непременно удивит и озадачит атмосфера деловитости и тишины. Почти до полудня в институте не принято «решать вопросы». Это так называемые творческие часы, когда каждому дается время для розмысла, сосредоточенности над тем, что сегодня и завтра представляется самым важным. В такие часы даже самый занятой человек, желающий что-то «решить», невольно робеет перед той обстановкой, в которой трудятся сотни работников УралНИИстромпроекта.

…В молодом институте заложены свои традиции. Здесь любят «своих», тех, кто начал с нуля и пришел к открытию, к собственному изобретению. Пришел, благодаря собственной целеустремленности, помощи товарищей, родного коллектива, той атмосферы, в которой, кроме исканий и находок, иного не бывает. Пятна, говорят, и на солнце бывают. О них, этих «пятнах», лучше всего знают сами работники института. И не о них речь. Главное в том, что ученый совет института не позволяет на «научной ниве» взрасти самоуспокоенности.

АЛЕКСЕЙ ИВАНОВ ГИМН ТРУБЕ Очерк

— Она вела себя великолепно! — говорил Шайхисламов как о живом существе о бездушной и холодной трубе диаметром 1420 миллиметров.

Булат Мамедович Шайхисламов — главный инженер Уральской дирекции Союзинтергазпрома. Он рассказывает об испытаниях первого отрезка интергазопровода.

— Ну, конечно, где-то покряхтела немножко, где-то поворочалась чуть-чуть… И улеглась, чтобы работать…

Входишь в трубу и идешь, чуть согнувшись, чтобы не зацепиться макушкой за ее потолок. Интересно и жутковато! Пахнет нагретым металлом. Бухают каблуки. Тень твоя мечется… Оглянешься назад — ударит в глаза ослепительно-яркий круг степи. А впереди сгущаются сумерки, и уже спиной чувствуешь, как круг сужается до пятака, до копеечной монеты. Тень во мраке размывается. Становится прохладно — значит, труба уже в земле. И уже представляешь себя идущим по этому тоннелю где-то под Ужгородом, и поспешно возвращаешься назад, в милый простор казахстанской степи. Булат Мамедович знакомит меня с бригадиром изоляционной колонны Михаилом Яковлевым.

— Когда смену заканчиваете? — спрашиваю.

— Иди сюда, послушай, — говорит он и подставляет ухо к трубе. Из трубы идет ровный гуд.

— Кончит труба гудеть, и смене конец. Гудит — значит, Володька Сатаров плети варит.

— Далеко это?

— Километров пять будет.

По трубе от Сатарова пришел нормировщик. Стыки считал. На сапогах ни пылинки. Каблуки только быстро стираются.

В Харькове мы несколько раз встречались с Леонидом Зотовичем Малаховым, главным инженером тамошнего управления Союзинтергазстроя.

— Знаете ли вы, какой самый высокий подвиг в Сталинградской битве?

Вспоминаем генерала Родимцева, дом Павлова, мельницу.

Леонид Зотович кивает. Мол, и это. Но все же…

— Прокладка керосинопровода от Каспия вдоль Волги, вверх, почти через Сталинград, к танкодрому. Под огнем врага, в невероятно короткие сроки, из труб разного диаметра… Это чудеса трудового и ратного подвига!

После деловой части разговора Малахов с улыбкой заметил:

— Человек носит в себе 80 тысяч километров трубопроводов различных диаметров и назначений. Трубопроводный транспорт — один из древнейших и самый экономичный…

Малахов слагал гимн трубе.

— Изобретена труба не человеком, а природой. Синие жилки с пульсирующей кровью на кисти руки, стебли злаков, гонящие из почвы животворную влагу, родник, бьющий из земных недр, — все это сочинила природа, и настолько все было гениально и просто, что человек не мог догадаться сделать рационализаторское заимствование. Может быть, поэтому древний человек изобрел сначала более сложное — колесо, отпилив его от ствола с прогнившей (как раз для оси) сердцевиной, и только спустя несколько веков с досады хлопнул себя по лбу: отпиливал-то от готовой трубы.

Будто обидевшись на природу за то, что она мудрее, человечество долго игнорировало ее изобретение. Но ошибка человечества исправлена в последние годы. Об этом позаботился Советский Союз. В нашей стране длина газо- и нефтепроводов составляет свыше ста тысяч километров. Советский Союз создает единую схему кольцевания Европейской части для бесперебойного и надежного газоснабжения.

Мы не держим опыт под замком. У нас учатся строить газовые магистрали труженики Польши, специалисты ГДР, Чехословакии, мы помогаем осваивать новое дело всем, кто хочет его освоить. Обыкновенная металлическая труба диаметром 1420 миллиметров и длиной 2750 километров от Оренбурга до Западной границы СССР, прокладываемая трудолюбивыми и доброжелательными руками, становится не только средством транспорта, но и орудием мира.

Интервью с замминистра

На вопросы отвечает заместитель министра строительства предприятий нефтяной и газовой промышленности СССР А. И. Сорокин.

— Алексей Иванович! Подразделения вашего министерства проложили более ста тысяч километров магистральных трубопроводов. Какое место по масштабам и значимости занимает строящийся газопровод Оренбург — Западная граница СССР?

— Первое. Мир не знал еще такого газопровода. Взяв старт на Южном Урале, он проходит по северо-западу Казахстана и Заволжью, пересекает степи Российской Федерации, Украину и, перевалив Карпаты, выходит к Западной границе нашей страны. На его пути множество всевозможных препятствий: почти сорок водных преград общей шириной 10 километров, в их числе крупнейшие реки Европы — Волга, Дон, Днепр, 84 километра болот, а также 267 автомобильных и железных дорог, свыше 145 километров — горы Карпаты.

В ходе сооружения газопровода будет уложено 1,7 миллиона тонн стальных труб, переработано до 30 миллионов кубометров грунта.

На определенных расстояниях друг от друга строятся 22 компрессорные станции мощностью, равной трем Днепрогэсам. Эти станции и повышенный диаметр труб обеспечат высокую пропускную способность газопровода. Под давлением 75 атмосфер со скоростью 30 километров в час пойдет по магистрали голубое золото в европейские районы Советского Союза, в Болгарию, Венгрию, ГДР, Польшу, Румынию, Чехословакию. Ежегодно газопровод будет пропускать 28 миллиардов кубометров газа.

Вся трасса газопровода разбита на пять участков с равными капитальными затратами на их сооружение. Первый участок от Оренбурга до Заволжья должны строить посланцы Болгарии. Но поскольку они не прокладывали подобных магистралей, мы удовлетворили их просьбу: прокладываем трубу, возводим компрессорные станции, они же в счет своей доли в течение пяти лет работают на новостройках Оренбуржья. Второй участок до Сохрановки Ростовской области — ЧССР. До Кременчуга трассу и компрессорные станции сооружает Польша. Строители из ГДР прокладывают газопровод от Днепра до Бара Винницкой области. И последний, пятый участок — венгерский. Все пять партнеров не только строят, но и финансируют строительство, и закупают оборудование.

Румыния — предоставляет средства на закупку оборудования и материалов, необходимых для сооружения третьей очереди Оренбургского газового комплекса.

Вклад Советского Союза — строительство новых мощностей газового комплекса. Кроме того, наша страна в счет своей доли произвела проектно-изыскательские работы, выдала проекты и сметы газопровода, отвела землю под сооружаемые объекты. В дальнейшем обязуется эксплуатировать магистраль и бесперебойно поставлять газ до Западной границы.

— Алексей Иванович! И невиданные масштабы стройки, и необычный ее характер, наверное, рождают много проблем в координации действий.

— Мы наладили четкую структуру управления и координации. Она создала единый ритм громадной стройки. Но проблем хоть отбавляй. Они начинались с самой маленькой строительной площадки, на которой завязаны интересы десятков предприятий и организаций нашей страны и членов СЭВ. Я решусь перечислить только основные. Это национальное предприятие «Транзитный газопровод» в ЧССР, объединение «Энергополь» в ПНР, народное предприятие «ПКМ — Анлагенбау» в ГДР, предприятие по строительству объектов нефтехимической промышленности «Петролбер» в ВНР. Последнее, например, в свою очередь, связано почти с девятью десятками венгерских объединений и заводов. Каким образом разместить, обеспечить фронтом работ посланцев братских стран? Наконец, как наладить производственные связи в масштабе всей стройки? Ответа на эти и другие вопросы в практике не найдешь, ибо ничего подобного еще не существовало.

— Как оценивают обстановку на интернациональной стройке наши партнеры?

— Мнение едино. Вот что пишет венгерская газета «Непсабадшаг».

«Венгерские специалисты прилагают все усилия, чтобы сохранить высокие темпы работ. В этом убеждается всякий, кому здесь довелось побывать. Строители внимательны друг к другу, настроение и отношение людей к работе здесь лучше, чем порой это бывает дома, в привычных условиях. Определенно сказывается понимание высокой ответственности, возложенной на них».

Польская газета «Трибуна люду»:

«Стройка показывает огромные возможности интеграции стран СЭВ.

Для специалистов это профессиональное и жизненное испытание. Дело не просто в укладке и соединении 56 тысяч труб. Есть тут нечто такое, что директор Е. Понцильюш называет «философией стройки»: ведь чтобы уложить трубы, требуется предусмотреть тысячи технических и человеческих факторов».

Чехословацкая «Руде право»:

«В целом сотрудничество осуществляется очень хорошо. На советских товарищей всегда можно положиться».

— Каково значение газопровода и его строительства?

— Интернациональная стройка имеет огромный политический смысл, большое воспитательное значение. В совместном труде рабочих стран социализма развиваются и крепнут братские отношения между народами.

Азия — Европа

Наш вездеход аккуратно простучал скатами о деревянный мост через Урал, подпрыгнул на колдобине, будто стряхнул с себя перед въездом в Европу азиатскую пыль, бодро потянул в прохладу пойменного леса.

Мы, участники творческой экспедиции по трассе строящегося газопровода, не проехали еще и сотни километров из предстоящих трех тысяч, однако только что пересеченный рубеж между Азией и Европой заставил нас мысленно оглянуться назад. За Уралом остались оренбургские хлебные нивы с вереницами машин — зерновозов и комбайнов, с гигантскими штабелями труб на закрайках полей. Трассовики, пережидая, когда утихнет хлебоуборочная страда и освободятся поля для трассы газопровода, готовились к не менее напряженному, чем хлебный, газовому штурму.

Слова «хлеб» и «газ» в эти страдные дни лета не сходили с уст оренбуржцев. Десятая пятилетка еще только довела до излета первый свой год, как хлеборобы и газовики повели сверхплановый счет на миллионы и миллиарды. В июле коллектив Всесоюзного промышленного объединения Оренбурггазпром добыл один миллиард кубометров газа дополнительно к плану. В сентябре сельские труженики засыпали в закрома государства сверхплановый миллион тонн зерна.

Позади оставалась индустриализированная степь с россыпью мощных заводов по добыче и переработке газа, строительных площадок третьей очереди газопромышленного комплекса. Расстояние сгорбатило ровную степь, скрыло от нашего взгляда Оренбург, переживающий первую за свои 230 лет реконструкцию, на лесах новостроек остались наши друзья из Болгарии. На улице Чкаловской заканчивал в то время кирпичную кладку девятиэтажки бригадир Николай Злотанов, осваивавший на этом доме метод бригадного подряда своего советского тезки Николая Злобина. На улице Володарского начала новое здание бригада каменщиков Христо Киримова… На берег Киндели мы завернули уже в сумерки, после суматошного дня, проведенного на строительстве Алексеевской компрессорной станции. Люди там работали здорово, и мы, мешая им работать, все подступались к ним с вопросом: что же, мол, привело вас сюда и так крепко держит здесь, на этом нестерпимо пыльном, непролазно грязном, свирепо провьюженном и промороженном, в зависимости от времени года, степном бугре. Люди отделывались шутками или казенными фразами.

Кинделя — степная не речка, а речушка. Но у нее хватило силенок защититься от супесных степей не только зелеными ресничками кустарников, но и дубовыми рощицами, смешанными лесочками. После дневного зноя в открытой степи такая влажная прохлада встретила нас, что по коже, как после долгого купания, пошли пупыри. Перед глазами темное зеркало омута, чуть левее — тихая рябь переката, за спиной — вечерние звуки Алексеевки: крики деревенской ребятни, урчание трактора, мычание коров. Холодновато пахнет водорослями, ветерок приносит из села теплые запахи парного молока и силоса.

Когда Анисимов сам собой

На другой день здесь же, на Алексеевской компрессорной, рассказываю моему новому знакомому Семену Ивановичу Анисимову о своих впечатлениях. Он сидит на приступочке бригадного вагончика, чистит картошку, — сегодня дежурный по кухне. Его монтажники, турбинисты, ждут ужин.

— Природа здесь удивительная, — говорит Семен Иванович. — И казахская степь с нею поделилась, и Уральские горы, и средняя полоса России. Будто всесоюзный дендрарий. Мне подышать вечер в лесу или на речке — отпуска стоит.

— Сейчас, сейчас, дети мои, — успокаивает он голодных бородачей, ставя кастрюлю на плитку. — Ужин «КС-2» через десять минут будет подан.

КС-2 — это Алексеевская компрессорная станция. На трассе газопровода она числится под № 2.

— Хм, отпуск. Отпуск мне дома не высидеть. Хоть лопни. Приехал как-то в родные Люберцы на праздники да в счет отгулов. Ну, день, второй туда-сюда. А на третий — уже тоска. Открыл балкон, смотрю на город. Дома теснятся, окошки друг на друга наползают. Мне простор нужен, а не эти яркие квадратики перед глазами.

Через день в Хиве уже был. Ребята удивились. А пустыня мне нравится. Ложишься спать, глянешь за окно — бархан рядышком. Утром встал, смотришь — он уже в другом месте. Будто у него ноги там где-то…

Я прошу бригадира Семена Ивановича назвать места, где еще он был. Стал загибать пальцы. Тронул и забинтованный указательный на другой руке. Пальцев все-таки не хватило.

— Чудеса какие-то! Ведь человек привыкает к одному месту? Да. А коль привыкнет, он остается. Я тоже привыкаю, но не остаюсь, хотя и жалко оставлять привычное.

Спрашиваю Семена Ивановича о его планах на после монтажа и наладки алексеевских компрессоров. Отвечает:

— По всем предположениям — на Калининскую КС. Она тоже этот газопровод будет обслуживать. Калининская-то? Хутор Калининский, двадцать километров от станицы Вешенской. По «Тихому Дону» хутор Татарский. Я сейчас уже сплю и вижу Дон. Шолохова читал. Там обязательно пожить надо.

Об Анисимове, пряча свой восторг от этого человека в суховатые фразы, рассказывал начальник участка треста Союзмонтажгаз Владимир Петрович Тамонтьев. Работал Семен Иванович долгое время на заводе в Люберцах. Считался вторым лекальщиком. Почет, высокая зарплата, хорошая семья, квартира, десятилетний стаж на одном предприятии. Спрашивается, что его сорвало с места и закружило по городам и весям? Увы, благополучия, даже такого прочного, какое было у Анисимова в Люберцах, недостаточно для душевного равновесия. А если подавай максимум: вместо равновесия — душевное озарение?

Семен Иванович, по моим предположениям, не пишет стихов, да и чужих знает на память немного. Но он, я уверен, поэт. Его жизнь — поэтическая строка.

По его командировочным удостоверениям можно судить об истории развития газопроводного транспорта нашей Родины. Коми АССР и Бухара, Тюменская область и Гурьев, Поволжье и Урал…

Порхание бабочки? Нет уж, извините. Работа пчелы! Из десятков тысяч деталей надо собрать громадный компрессор! И как собрать! Вал турбины весит ни много ни мало семь тонн. Допусти смещение по оси на три сотых миллиметра — уже биение, брак.

— Не понимаю тех, кто так делает: собрал, замазал, урвал и уехал, — говорит Анисимов. — Ущербные. Главное-то в том, чтобы увидеть свой компрессор в работе.

В Алексеевке он добровольно остался на пуско-наладочные работы. Не затем, чтобы гордо постучать кулаком по груди, когда по-пчелиному запоют турбины. Беспокойство заставило остаться. Американские десятимегаваттные машины впервые в монтаже. Делали их там, на капиталистических заводах, увы, без поэтической приподнятости. Здесь, на монтажной площадке, приходится разбрасывать все до болтика, проверять и собирать снова. Поступили закладные опорные плиты, хоть и неудобно сравнивать с хлебом, однако — как хлеб, корка горелая и пропеллером. Шлифовали, шабрили, каждую плиту до зеркального блеска. А это несколько квадратных метров.

Пришлось Семену Ивановичу вспомнить, что был когда-то незаурядным лекальщиком. Вспомнил и другое. Как три года назад монтировал в Иране наши «десятки» — свердловские турбины. Как они были легки в монтаже и в работе!

Смотришь на Анисимова и убеждаешься лишний раз в том, что мало получать от работы только одну зарплату. Если бы только рубли были Анисимову нужны, глух бы он был к пчелиному пению турбины. Тут не только рубли (хоть без них жить нельзя), сколько моральный и нравственный заряд, сообщаемый человеку работой. Но вот какая взаимозависимость (опять пример Анисимова учит). Чем больше человек видит, чувствует помимо своей работы, то есть не замыкает себя в ней, тем богаче духовно, бодрее, жизнерадостнее, тем лучше он как работник.

Есть в бригаде Анисимова монтажник Александр Акимфиев. Он ездит со стройки на стройку с женой Раей и сыном Антошкой. Раю бригадир устроил к себе крановщицей. Но поскольку сейчас в Алексеевке нет для Раи работы, а для Антошки — детского садика, оба сидят дома, в поселке строителей. Зарплату Рая получает. Бригада находит возможность кое-что заработать и для нее.

Я не утверждаю, что этот факт хорош со всех сторон. Тут главное — благородное движение души бригадира, его товарищей.

Белый поселок на краю земли

За Ташлой, не доезжая до Раннего, шофер Толя Терентьев крутнул баранку вправо, и через десять минут езды по проселку мы пересекли границу России и Казахстана. Лесная опушка у дороги словно подпрыгнула над землей — началась лесополоса из карагача на корявых черных ногах-стволах. Через час кончился и карагач, дорога заходила вверх-вниз по белым барханам, поросшим редкой колючей травой. За Уральском — ни бархана, ни кустика. Пошла степь. При виде этого унылого бескрайнего и зачастую непаханного простора начинаешь понимать, что земля кругла и что она в общем-то невелика.

Зной, пыль, безводье. И вдруг слева от дороги среди этой унылости сверкнула полоска воды. Мы направились к ней в надежде искупаться. Подъехали, выскочили из машины… и оторопь взяла. Вдали на водном зеркале увидели застывший тракторный след. Увы, это оказалось высохшее соленое озеро, или почти безбрежный такыр. Казахи его называют сором. Такыр до блеска, до зеркального отражения доведен вчерашним дождичком. Дальние островки, птицы, расхаживающие по этому озеру, кустики осоки — все с фотографической точностью отражалось как в настоящей ничем не обеспокоенной воде.

Добавить к этому отсутствие жилья на многие десятки километров вокруг, да то, что степь в зной при небольшом ветре становится пыльной, как вагон с цементом, — и можно представить условия жизни и работы молодого прораба со строительства Чижинской компрессорной станции Сергея Панасенко.

— Нет, это далеко не все, — возражает Сергей. Привожу магнитофонную запись его рассказа.

«Поступил я на работу в СУ-2 объединения Союзгазпромстрой в марте прошлого года. И сразу на строительство компрессорной. Было нас тогда человек пятнадцать. Грузили на станции Шипово материалы и за тридцать километров возили на будущую стройплощадку. Жили в совхозе имени Амангельды. Там полдома нам выделили. С транспортом туго. Распутица. Приходилось и ночевать в машине. Отчаянных минут было порядочно. Когда подсохло, тогда улыбаться стали чаще.

Приехали новые рабочие. А степь-то на месте КС — голая. Сделали первые разбивки, начали вручную копать котлованы под фундаменты будущего поселка.

Фундамент — самая массовая работа. Все же стоит на фундаменте. Он — наша основа. Бетона надо было полторы тысячи кубометров. Растворобетонный узел начали строить. Электроэнергии не было и нет. Старенькие дизели приспособили. Лопаются — сидим без света. Вода — водовозками и сейчас на стройку и в поселок подвозится.

Зима показала нам еще одно небо с овчинку. Морозы, бураны. Сколько сил и нервов положили на борьбу со стихией! Наутро наш фундамент занесло снегом. Пурга утихла. Чистим котлованы. Выставляем фундаментные блоки. К вечеру, — снова пурга. Утром опять, сизифов труд. Плотник-бетонщик — ветра и солнца брат.

А бетонирование фундаментов под турбины! 150 кубов в один фундамент, непрерывное бетонирование, прогрев. Тут уж ухо востро держи. Не дай бог сломается дизель, подающий энергию, бетономешалка. Значит, все заново.

Памятные вехи. Вечером 31 декабря закончили фундамент № 1. Едва успели за новогодний стол. В 00 часов по-московскому времени не утерпел, съездил посмотреть наше детище. Убедился: запеленали его электропроводкой подогрева надежно. Значит, не замерзнет, переделок не будет.

Последний фундамент под номером четыре закончили бетонированием 1 Мая, в семь часов вечера. В поселке нас встречали детишки с цветами. Это была самая трогательная минута в Чижах.

Как я попал на стройку? После института работал проектировщиком, а точнее, инженером катодной защиты проекта газопровода Средняя Азия — Центр. Надоело. Не потому что неинтересно, — плодов своего труда не видишь. А человек, если он посадил в землю зерно, то должен увидеть колос. Это его окрыляет. Первый кол на компрессорной я сам вбивал. Как бы зерно в землю бросил. Вот когда смонтируем турбины, алюминиевые шатры над ними поставим, тогда я, наверное, скажу себе: «Ты, Серега, не последний человек на земле».

Ты, Сергей, действительно, не последний человек на земле. Ты построил отличный поселок в безлюдной степи. В нем несколько улиц, образованных рядами красивых коттеджей из белого кирпича. В палисадниках растут цветы. В уютных двориках — любовно сработанные беседки, детские площадки с грибками, песочницы и прочее. Уткнувшись в палисадники, стоят «Москвичи» и «Жигулята». Люди ехали сюда за тридевять земель с серьезными намерениями. И с семьями. Сергей и его молодая жена, выпускница торгового техникума, работающая продавцом в поселковом магазине, ждут первенца. Ему, наверное, понравится этот поселок.

— У нас, как в деревне, — говорит Сергей. — Все знают друг друга, все на виду. Это какой-то особый тип населенного пункта, где городская культура, но деревенский уклад жизни.

Сергей не честолюбив, однако стройка ему нужна для самоутверждения. Говорят: человек не зря на свете прожил, если посадил дерево и воспитал ребенка. Как мало этого для самоутверждения. Надо еще построить город, для начала — хоть бы компрессорную и белый поселок на краю земли…

После встречи с Сергеем и его степью произошло смещение масштабов. Бесконечная степь, обрезанная вкруговую линией горизонта, убедила в невеликости нашей земли. Сергей, этот молодой человек, небольшого росточка, живая песчинка в бескрайнем просторе, показался мне великаном.

Недалеко от Малой Узени мы увидели роторный экскаватор, рывший траншею. Следом за ним двигалось около десятка трубачей «Катерпилларов». Они пеленали трубу блестящей черной пленкой и бережно, как ребенка в люльку, укладывали на дно траншеи. В небе, спугнутые вертолетом, кружились чайки. Рядом паслось стадо овец.

Бригадир изоляционной колонны, Михаил Яковлев протягивает руку в сторону стада, неожиданно улыбается:

— Овцы-то думают, как пройти домой. Утром, мол, степь как степь. Вечером — траншеи, трубы, тракторы.

Через несколько дней степь разгладится и только останется на ее теле чуть приметный рубец. А через год, где сейчас дыбится земля, упруго выгибается над траншеей тонкий стан трубы, вновь заколосятся хлеба, и вместо американских «Катерпилларов» будут рокотать «Нивы», «Колосы», «Сибиряки».

Такие скорости по душе Михаилу Яковлеву, и он, человек бывалый, не скрывает своего восхищения. А ведь в тот день, когда мы были в колонне, исполнилось пятнадцать лет работы Яковлева на подземных магистралях. В разных концах страны он изолировал и уложил в траншеи около тысячи километров труб.

Здесь, на трассе интергазопровода, все измеряется циклопическими масштабами. Диаметр трубы — почти полтора метра, мощность изоляционной колонны — 2280 лошадиных сил, суточный шаг колонны — более двух километров. Колонну Яковлева называют горячим потоком. От трассы к трассе этот поток становится стремительней и жарче.

Рядом с американской техникой работает не менее мощная советская. Трехсотсильным роторным экскаватором Челябинского тракторного завода управляет Владимир Голанский. Он один, едва касаясь рычагов машины, за час вырывает три тысячи кубометров земли, готовя за это время триста метров траншеи. Работать на такой крупномасштабной стройке, управлять такой техникой Голанскому, безусловно, нравится. Иначе чем объяснить тот факт, что Владимир, имея в Москве хорошую квартиру, перевез сюда свою семью. В этом же управлении и здесь же работает его жена Нина. Его сынишка живет в новорожденном поселке строителей и ходит в местную школу, в четвертый класс.

Приехал сюда и младший брат Владимира — Григорий. Не в гости — работать.

В Палласовке Волгоградской области — крайней точке первого участка трассы — на советской базе полуавтоматической поворотной сварки труб мы познакомились с Евгенией Ивановной Громовой, единственной почти на трех тысячах километрах стройки женщиной-сварщиком. Высококвалифицированным сварщиком, пятого разряда. Судьбой Громовой, заведующей сельским клубом под Рязанью, распорядился в 1970 году газопровод, который прокладывали тогда около ее деревни. Два года работала подручной и отстаивала право на получение специальности.

Теперь щиток да электродный держак — надежные инструменты ее самоутверждения…

В степи под Алгаем

В тех местах, где на общесоюзной карте бледно-фиолетовое облако Саратовской области нависло над закрайком бурого поля Казахстана, нам довелось испытать хлябей небесных и степных. В июльские дни небо вылило на пересохшие ковыли почти годовую норму. А что сделалось с дорогами? За шесть часов езды из Чижи в Алгай наш вездеход не преодолел и сотни километров. Мы гипнотически, стараясь приободриться, поглядывали на стрелку спидометра, пляшущую на первых делениях, переводили взгляды на проселок, похожий на лиман.

Наконец дождь перестал, пасмурное месиво с грехом пополам оформилось в поднимающиеся тучи, а линия горизонта переползла далеко вперед и снова зацепилась за что-то, поджидая нас. Вдали показалось желтое пятнышко, оно незаметно увеличилось, и мы стали понимать, что движемся. Через полчаса пятно превратилось в «Колхиду», уткнувшуюся в кювет, с желтой цистерной на прицепе. На горловине цистерны приплясывал босыми ногами длинный парень в одних плавках, и припляс этот был посвящен нашему вездеходу. Из кабины вылез молоденький паренек, заспанный и измученный.

Не успели прицепить трос к «Колхиде», как мы уже знали, что потерпевших зовут Володями (первый — Зелинский, второй — Четверяков), оба москвичи и оба добровольно приехали сюда строить газопровод. Ездили они из Алгая в Уральск за керосином для вертолета, но неудачно, и возвращаются порожняком. В кювете просидели сутки. Без еды и без курева.

Рассказывал Володя Четверяков, вмиг забывший путевые неурядицы. Зелинскому было не до рассказов. В плавках и резиновых сапогах, измазанный грязью и мазутом, он бросал свое длинное тело на сиденье, давил на газ, помогая нашему вездеходу, выскакивал, копал под колесами, мчался к баранке.

Когда «Колхида» была вытащена, я, прихватив из наших запасов кусок колбасы и батон, перебрался к Володям. Зелинский, еле успевая управляться с баранкой, на мое предложение перекусить, отказался. Наверное, совестился от того, что мы стали не только свидетелями его, бывалого шофера, промашки, но и помогли ему выбраться на дорогу, а теперь, его голодного, пытаемся накормить.

Володя Четверяков не церемонился.

Мотор надрывался, в кабине пахло горелой резиной и перегретым металлом, «Колхиду» мотало от обочины к обочине. С разбегу преодолев лужу и подъем на высокую насыпь, мы оказались на большаке. Машина пошла резвее.

Разговариваем с Зелинским.

— Гонял я на самосвале по Москве. Работа не пыльная, но надоело. Перешел в трест Союзпроводмеханизация. База его в столице, а сам строит по всей стране. За полтора года изъездил пол-Европы. Это мне нравится.

— И даже вот такие дороги?

Зелинский отрывает взгляд от колеи, смотрит на меня:

— А вам нравится ваша поездка? Мама вот так же. Пишет: увольняйся, замерзнешь еще где-нибудь. Отвечаю, что пока у тебя, то есть у матери, здоровье хорошее, да пока сам молодой и холостой, страну посмотреть надо… Заработки, конечно, хорошие. Но, честно говорю, деньги меня меньше всего интересуют. Скучно проектировать жизнь только по двум координатам: деньги да работа не пыльная.

Впереди на рыже-зеленом полотне степи показалась черная кайма. Подъезжаем к трассе газопровода.

— Меня начальство к Зелинскому вторым номером приставило, — заговорил Четверяков. — По степи, согласитесь, ездить не то, что у нас в Москве. Всякое может случиться. В аварии — помочь. Заболел первый номер — за рулем сменить.

Когда пересекли трассу газопровода, Зелинский крутнул баранку, пустил машину по узкой колее вдоль разбросанных труб.

— Заедем к твоему отцу, — сказал он Четверикову.

— Что мы у него забыли! — отозвался тот. Но Зелинский поддал газу. Проскочил мимо армады трубачей «Катерпилларов». Немного дальше — одинокий бульдозер. Из его кабины тяжело спрыгнул пожилой человек. Памятное у него лицо. Все в глубоких складках морщин, а глаза… Смотрят на тебя, будто голубые молнии сверкают, и в то же время кажется, что не видят они ничего и что молнии-то эти вовсе не молнии, а не отпускающая душу тоска.

— Как дела, сынок? — настороженно спрашивает Четверякова старший.

Отец и сын отходят за «Колхиду». О чем они там говорили, неизвестно. Володька, насвистывая модный мотивчик, пошел к колонне трубачей, а Петр Николаевич вернулся с еще пущей тоской в глазах.

— Вот шалопай-то, мать честная! И хоть кол на голове теши. Вишь, посвистывает… — Петр Николаевич узловатыми, закопченными пальцами лезет в пачечку «Прибоя», долго прикуривает, ломая спички. — Из ремесленного выгнали. Приехал на трассу. Ну, думаю, здесь догляд за ним будет. А он два месяца баклуши бьет, оформляться не хочет. Зачем он с тобой на Уральск-то катался?

— Возьми, говорит. На базе торчать скучно.

— Вот-вот, скучно. Взял бы в руки ключи, да под машину. Слесаря нужны.

— Это вы ему говорите. Вы же отец, не я.

— Что потерял, что ищет? — будто не расслышав, говорит старший Четверяков. — Вон у меня в «американце» раскладушка драная. И то рад. Запозднился на трассе — поспать есть на чем.

— Маловато радости-то, — усмехнулся Зелинский.

— Думал, много впереди будет. Вот, мол, потерпеть еще год, потом еще годок, еще, там и бери ее охапками. Радость-то. Все сроки прошли, а брать-то и нечего.

Володя молчит, усмешечку с лица согнал. У Петра Николаевича, видимо, не с рожденья тоска в глазах.

— Вот и жилился для счастья. Думал, денег в этих степях да тундрах заработаю, квартиру получу. Тогда и кочевать брошу. Получил квартиру. Три комнаты, благоустройство полное. Перевез семью. Сам опять на трассу. Бах, телеграмму получаю — жена умерла. Был бы дома, может, и отвел бы горе…

Петр Николаевич смотрит в степь, вдоль трассы. Колонна заметно удалилась. Очистная машина, поддерживаемая одним из «Катерпилларов», все так же безостановочно сыплет искры, полируя тело трубы, по-прежнему бойко мелькают многопудовые катушки, пеленающие трубу черной блестящей лентой.

— Жизнь идет, — нарушает тягостное молчание Четверяков. — Только теперь ни сберкнижка, ни квартира не греют. Люди на праздники домой рвутся, а я в городке остаюсь. Некуда мне ехать.

— А Володька?

— Володька и дочь у бабки. Мне-то за ними некогда смотреть.

— Бросай сейчас же это кочевье! — чуть не кричит Зелинский. — Не поздно еще.

— Поздно, брат. Шалопаем уже вырос Володька. Может, армия переделает. А я не могу.

— Поехали! — от «Колхиды» кричит Володька.

— Поезжайте. Басни соловья не кормят, — Четверяков-старший, не попрощавшись, идет к бульдозеру.

Рявкнул мотор, рванулась вперед желтая громада. Высветленный работой нож гонит перед собой многотонные ковриги земли, толкает их в траншею на стройную, будто в черные блестящие шелка затянутую красавицу трубу.

Не так ли Петр Николаевич закапывал и свое счастье, видя перед собой только работу, только зарплату, оставляя на потом все ожидаемые радости?

Володя Зелинский остервенело крутил руль, Володька Четверяков молчал, пристыженный за свое вранье. Под колеса ухабами и зигзагами колеи стлалась дорога, просушенная степным ветром.

Вдруг Зелинский прокричал:

— Проезжаем границу Казахстана и России.

Он дает длинный ошалелый гудок. С солончаков неторопливо поднимается орел.

— Здорово, пограничник! — высунувшись из кабины, кричит орлу Зелинский.

— Откуда ты знаешь, что тут граница? — ворчит Володька.

— Не ломай песню, шалопай! — сменяет радость на гнев Володя. — Где же ей быть, как не здесь?

— Ни столбов, ничего нет. Как была степь, так и осталась, — упрямится Володька.

Зелинский давит на тормоза. Он распахивает дверцу, вытаскивает из кабины испуганного Четверякова, хрипит ему в ухо:

— Возьми глаза в зубы, хиппарь! Степь другая пошла.

Зелинский впрыгивает за руль и резко бросает «Колхиду» вперед. Володька остался на обочине.

Отъехали километров десять.

— Забрать, что ли? — спрашивает Зелинский.

— Забери, — говорю.

Володя разворачивает «Колхиду».

Один костюм на всю бригаду

Чтобы попасть на водолазную станцию, надо от городка подводников пройти немного степью, преодолеть глубокую траншею со ступеньками-лунками в откосах и пробежать до самой воды по трубе. Затем, стоя в лодке, перебираешь руками натянутый над водой трос, пока не ткнешься носом или бортом лодки в гулкий понтон. Уже тянутся выловить тебя дюжие руки, а ты еще продолжаешь вспоминать все вычитанное о водолазах, чтобы не ударить перед ними в грязь лицом.

Дескать, водолазное дело — весьма древнее занятие. Еще в четвертом веке писатель Вальтурий оставил после себя, кроме своих рукописей, рисунок с изображением человека в примитивном водозащитном аппарате. Потом Юлий Цезарь… Смельчаки из его войска, надев кожаные воздушные пояса, превращались в больших рыб и незаметно пробирались через неприятельский флот.

Сто лет назад в Российском морском ведомстве был издан особый приказ об отборе кандидатов в водолазы:

«Водолаз — это непременно здоровый и молодой человек с развитою грудью, свободным дыханием и без малейших признаков страданий сердца… а потому в водолазы не должны приниматься люди, подверженные частым головным болям и страдающие шумом в ушах, предрасположенные к чахотке и харкающие кровью…»

Короче. Помог мне вскарабкаться на водолазную станцию ее старшина Иван Сергеевич Галкин. Пока мои руки тонули в его широких ладонях-корытцах, мы были носом к носу, и глаза его мне запомнились. В них сквозило добродушие с несказанным монологом. Мол, мы тебе рады, смотри, слушай; глупый вопрос задашь — простим, если от живого интереса, а не от праздного любопытства.

На станции тарахтит насос. Водолазы зачищают траншею для дюкера газопровода. Траншея прячется под шестиметровой толщей мутной волжской воды, перекинутой в Малую Узень для полей Казахстана. Бурное течение выбивает почву из-под ног (водолаз во всем снаряжении весит полтораста килограммов, а под водой — четыре-пять). Шаг не так сделал — выбросит, получишь кессонную болезнь. Но ведь надо не просто шаги делать, а работать: отбойным молотком, гидромонитором, сварочным аппаратом. И к тому же работать на ощупь. Поэтому так скупы были мои новые знакомые на рассказы о красоте подводного царства.

— Мы старики, — говорит Иван Сергеевич. — Я уже трижды пенсионер — три подводных стажа пузыри пускаю. А это семь с половиной тысяч часов. Из своих пятидесяти — год под водой прожил. И друзья мои Калюжный, Ананьев, Громов — каждый около года. Все взрывники, резчики, сварщики, землекопы.

— Витя, подъем! — командует в микрофон Галкин.

Под водой Калюжный. Это для него команда. По речке пошли пузыри. Они становятся все крупнее, потом сменяются желтыми взрывами воздуха. Показывается медный шлем. По трапу наконец загрохали свинцовые башмаки. «Старики» сноровисто снимают грузы, выдергивают Калюжного из резинового скафандра. Калюжный жмурится, делает размашистые с резким торможением шаги.

— Витя, скажи товарищу, что чувствуешь, — просят Калюжного водолазы.

— Чувствую, что земля и солнце мило. Друзья вот рядом. Это самая хорошая минута.

— Ну, а когда погружаешься? — подзадоривают Калюжного.

— Ну вас, пооткровенничай с вами… — отмахивается он.

— Тоже хорошо, — говорит Галкин. — Думаешь: человек жив только на земле, а я могу и под водой жить… И все-таки, когда погружаюсь, я помню о друзьях, которые остались на понтоне и которые отвечают за мою жизнь.

— Профессия наша из самых благодарных, — включился в разговор Ананьев. — Постоянно проверяешь себя на товарищество и веришь в него, наверное, так, как в жизнь не веришь.

— Обедать пора! — Галкин спускается в лодку, принимает водолазные доспехи.

— Бережем, как генеральский мундир, — смеется. — Один костюм на всю бригаду.

Калюжный сел было за весла, но его оттеснил старшина:

— Официантке не положено. А то руки будут дрожать, суп на голову выльешь.

Они живут коммуной. Четыре кровати в опрятном вагончике, четыре фотографии по стенам. На фотографиях — он, она, маленькая она. Только у Калюжного с Галкиным не по одной, а по две дочери.

За борщом рассказывают. Всей командой кончали одну водолазную школу. Все крепкими были. Ананьев, правда, хилый пришел и с короткой шеей. Но взяли. Как не взять, бывший партизан из Белоруссии, связной, потом разведчик в отряде майора Жабо. После школы ходили по дну Черного и Охотского морей, Невы и Волги, Дона и Днепра. Лет двадцать уже не разлучаются, с тех пор, как поступили в Московское первое управление подводно-технических работ. Случаи? Были и случаи. Вот только у Галкина на Черном море, на глубине 27 метров, лопнул фланец, залило водой. Ничего страшного. Получил переохлаждение, повалялся с ангиной и все. Да, времена хорошие были. Комиссия давала по 75 метров. А теперь десять. Глубже не моли! Старики! М-да… В море и 75 — самый раз. Вода стоячая и прозрачная. А на Узени и молодым не управиться…

Прощались с водолазами вечером. Слева от нас шуршал камыш, рябила свинцом и медью Малая Узень, за противоположным берегом прямо в степь втискивался багровый от натуги шар солнца.

— Передавайте привет волжским водолазам, — сказал Галкин.

На плече у него сидел орел и из рук Ананьева выхватывал клювом рыбку за рыбкой.

— А потом и днепровским. Скоро на подмогу придем…

Готье Винисоф писал о водолазе, который погиб, перенося в шкуре выдры греческий огонь на выручку осажденным соотечественникам. Команда Галкина занята не менее благородным делом — переноской огня под водой с левого крыла Азии в центр Европы. Только в иных условиях, без трагических исходов.

* * *

На трассе от Урала до Волги мы встречались и разговаривали с сотнями людей. Задавали один и тот же вопрос: что привело его (ее) на строительство интергазопровода? Отвечали: из желания посмотреть страну, почувствовать личную причастность к престижному делу, утвердить себя.

ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ

БОРИС МЕЩЕРЯКОВ ПУБЛИЦИСТ-САМОРОДОК

Алексей Христофорович Митрофанов… Это имя украшает ныне страницы героической истории Коммунистической партии и Советского государства. Митрофанов был активным бойцом марксистской рабочей партии и участником трех русских революций. Он проявил себя как замечательнейший партийный публицист…

Участие в создании нелегальной социал-демократической типографии, составление большевистских листовок в 1903—1904 годах и почти годичное тюремное заключение по политическому делу — было началом революционной деятельности молодого рабочего Алексея Митрофанова — столяра Мотовилихинского орудийного завода на Урале… А в незабываемом девятьсот пятом — он уже член Пермского комитета РСДРП и один из руководителей вооруженной борьбы рабочих против царских властей…

Вооруженное выступление рабочих Мотовилихи было разгромлено. Но в письме к пермским рабочим, опубликованном в газете «Звезда» в декабре 1925 года, Митрофанов говорил:

«Первая репетиция гражданской войны в Мотовилихе, несмотря на поражение рабочей дружины, не только не вызвала немедленного упадка революционного настроения мотовилихинских рабочих, а, наоборот, послужила отправной точкой для широкой организационной работы, проделанной в Мотовилихе в начале 1806 года…»

Кровь, пролитая рабочими, стала

«цементом в фундаменте теперешней диктатуры пролетариата»…

Спасаясь от полицейских преследований, Алексей покидает Пермь. По заданию партии (под кличкой Василий) он работает в Екатеринбургском, Лысьвенском, Надеждинском, Чусовском, Пашийском и Тюменском подполье. В 1906 году Уральский областной партийный комитет направляет его в Уфу. Он становится профессиональным революционером и партийным литератором. Его журналистским псевдонимом, а позднее и партийной кличкой стало — Романыч…

Для революционной деятельности Романыча характерно, что он, занимаясь публицистикой, выполнял массу различных партийных поручений.

* * *

Осень 1906-го. Алексей Митрофанов по заданию Уралобкома партии в Уфе — центре огромной губернии. По чужому паспорту поступил работать в железнодорожные мастерские столяром. Связался с большевистским подпольем и вскоре был кооптирован в состав Уфимского комитета РСДРП. Комитет поручил ему политическое руководство боевой дружиной, оставив военное руководство за братьями Кадомцевыми. И лишь немногие подпольщики знали, что главным для Петра (под этой кличкой он начал работать в Уфе), была не дружина, а газета, все необходимое для издания которой было подготовлено Николаем Павловичем Брюхановым и другими уфимскими большевиками.

Петр продолжил дело Брюханова и вместе с Александром Зеленским (Б. М. Волиным) отдал все свои силы и знания газете, первый номер которой вышел в свет 8 октября 1906 года под названием «Уфимский рабочий». За короткое время эта нелегальная газета стала авторитетной среди рабочих и крестьян Южного Урала.

Полиция «сбилась с ног» в поисках подпольной типографии и большевистских издателей. Рассылала во все концы города шпиков, производила повальные обыски. Запрашивала разные города, где в свое время были разгромлены нелегальные типографии, и просила сообщить фамилии и приметы скрывшихся подпольщиков. Однако усилия были безрезультатными: газета выходила и распространялась среди населения, вызывая ярость охранки.

В полицейском участке дважды допрашивался и Митрофанов. Его заподозрили в причастности к подпольной типографии. Но царским ищейкам и в голову не приходило, что какой-то столяр мог так квалифицированно редактировать газетные материалы: грамотность языка, ясные формулировки, образность речи и четкие выводы — вот что «сбивало с толку» «охранителей спокойствия». Этому способствовало и то, что в протоколах допросов молодой рабочий писал: «Нигде не учился, но грамотой владею». Митрофанов писал правду: он действительно не учился ни в одной школе.

Тяга к знаниям помогала Митрофанову постоянно расширять свой кругозор. В годы же нелегальной революционной работы он продолжал самостоятельно совершенствовать свои социально-политические знания. Он изучил многие произведения Маркса и Энгельса. Хорошо знал работы Ленина. Прочитал немало книг философского содержания. Поэтому редактирование рабочей газеты оказалось ему вполне по плечу.

Его перу в «Уфимском рабочем» принадлежат статьи, пропагандирующие революционную большевистскую тактику, критикующие кадетов и другие контрреволюционные партии. С особой силой в статьях Романыча подчеркивалась мысль о необходимости доведения буржуазно-демократической революции до победного конца — до завоевания пролетариатом политической власти в стране.

Много внимания в своих публикациях Митрофанов уделял крестьянскому вопросу.

«…Крестьянский вопрос царскими указами и бюрократическими мероприятиями не разрешится, — писал он. — Только переход всей земли без всякого выкупа в пользу народа, только переход всей земли в его руки окончательно уничтожит остатки крепостнических отношений в деревне со всеми их спутниками: голодом, нищетой, усиленной смертностью, бесправием и невежеством…»

Он разъяснял крестьянам:

«…Вся земля и вся воля для всего народа — вот чего хотят социал-демократы в ближайшем будущем…»

Работа Алексея Христофоровича в нелегальном «Уфимском рабочем» совпала с проведением выборов во II государственную думу. В этой избирательной кампании, как известно, большевики под руководством В. И. Ленина и по его предложению принимали активнейшее участие. На страницах «Уфимского рабочего» систематически публиковались материалы о ходе предвыборной политической борьбы партий. «Выборгское воззвание и либеральные буржуа», «Царское правительство готовится к выборам», «Почему и зачем нужно участвовать в выборах в Государственную думу», «Чего ждет правительство от Думы», «Выборы в Думу и задачи революции» — вот далеко неполный перечень статей, автором которых был редактор газеты А. X. Митрофанов — Романыч.

В феврале 1907 года состоялись выборы. Уфимские большевики одержали победу: им удалось провести в депутаты Государственной думы юрюзанского рабочего-большевика Ивана Давыдовича Серебрякова. И в этой победе есть определенная заслуга газеты, которую редактировал Романыч.

Подводя итоги выборов, Р-ч писал:

«…Благодаря избирательной кампании завязана масса новых связей с рабочими, упрочились уже имеющиеся, значительно поднялось настроение у рабочих в городе. Вообще работа страшно расширилась. Теперь остается только закрепить результаты избирательной кампании за организацией, и это ее основная задача…»

Вскоре после выборов в Думу Уральский обком РСДРП направил Романыча в Уфалейско-Кыштымскую окружную партийную организацию, где он помог местным большевикам шире развернуть нелегальную революционную работу. 25 марта 1907 года на второй окружной партийной конференции кыштымские большевики избрали Митрофанова делегатом на V (Лондонский) съезд РСДРП.

Для уральских большевиков, в том числе и для Алексея Христофоровича, V общепартийный съезд был особенным, ибо самая многочисленная большевистская делегация на нем была с Урала. Это, во-первых. И, во-вторых, делегатом съезда от Урала в числе других товарищей был Владимир Ильич Ленин.

Ленин был избран в президиум съезда, председательствовал на восьми заседаниях и выступил от имени большевиков с докладом по одному из основных вопросов.

Знакомство и встречи с Владимиром Ильичем произвели на Романыча (под этой кличкой А. X. Митрофанов значился в списках делегатов съезда) огромное впечатление. Он впервые встретил настоящего вождя партии — энергичного и молодого, восхищаясь его эрудицией, смелостью и непримиримостью к меньшевистскому оппортунизму. В отличие от Плеханова, Ленин был прост, общителен, задушевен.

Особенно запомнился Романычу доклад Ленина на 22-м заседании съезда — 12 мая — «Об отношении к буржуазным партиям».

— Какая убежденность, доказательность и наступательный дух доклада! — восхищенно говорил Романыч Михаилу Исконицкому, делегату от Челябинской партийной организации.

— Только так и надо, — согласился Михаил.

— Очень мне понравилось то место в докладе, где Ленин критиковал «меков» (меньшевиков. — Прим. Б. М.) за их антимарксистскую резолюцию…

Ленин же говорил тогда, что меньшевистская резолюция об отношении к буржуазным партиям

«не отвечает ни на один вопрос из тех, которые обязан себе поставить всякий марксист, если он желает определить отношение рабочей партии к партиям буржуазным…

Ничего… нет в меньшевистской резолюции. Это — какая-то отписка от вопроса, отписка посредством общих фраз о «комбинировании» политики пролетариата с политикой буржуазии. Как именно «комбинировать» и с какими именно буржуазно-демократическими партиями, об этом не говорится ни слова. Это — резолюция о партиях без партий»

(Полн. собр. соч., т. 15, с. 335).

В начале лета Романыч возвратился на Урал. 21 июня 1907 года он организовал сходку на Кыштымском заводе и рассказал рабочим-большевикам о результатах работы съезда. Во время этой сходки был арестован и осужден Казанской судебной палатой к заключению в крепости. С июля 1907 по 1909 год он сидел в тюрьме, сначала в Николаевской, потом в Екатеринбургской, где находился в одной камере с Яковом Свердловым. Впоследствии Митрофанов вспоминал, что в тюрьме под руководством Свердлова он прошел целый университет социально-политических наук.

По освобождении из тюрьмы в сентябре 1909 года Митрофанов уезжает в Москву, где сразу же включается в подпольную революционную работу. Становится активным членом профсоюза деревообделочников, работает в страховой и культурно-просветительной комиссиях союза, является членом подпольной большевистской организации и сотру