Утро без рассвета. Колыма [Эльмира Анатольевна Нетесова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Нетесова Эльмира

Дракон

Воямполка. Смешное название. Вроде воя на полке. Ну и ну! Такое разве от добра бывает? А погляди какое оно маленькое — это село. За десяток минут все дома обежать можно, без передышки. А какие они добрые, милые, такие знакомые, что каждый из них, кажется, за пазуху положить можно, чтоб не так зябко было ему в сугробе коленки морозить.

Дома. Вон окна, как глаза у ребятишек — на свет таращатся. Сколько лет этим домам, а интереса к жизни, любопытства — не убавляется. И двери у домов всегда открыты.

Дракон сидит у окна. Вздыхает. Вот уж какой год живет он в этой Воямполке. Среди коряков. В селе, где все в одну пригоршню собрать можно. Ни приличного клуба, ни ресторана, ни даже столовой нет. О милиции тут, слава Богу, только по газетам знают. Вся власть — сельсовет. В нем — коряк, какой по-русски только ругаться умеет, да бывшая учительница — его секретарь.

Дракон улыбается, вспоминая свой первый день в этом селе. Когда это было? Ох! Отвык считать. Совсем коряком стал. Они дни не считают. А вот тогда…

Прислали Дракона сюда на поселение. Плотником. Дома строить для коряков. Поселили в старом домишке. Мол, раз плотник — сам отремонтирует. Для себя будет стараться.

А зима стояла такая, что дыхание звоном по тундре разносило. Дракон в домишке ночами напролет грелся как мог. Он пытался требовать дрова в сельсовете, но там ему в лицо рассмеялись. Купить дров? У кого? Кто продаст то, что для себя заготовил? Попробовал было припугнуть местную власть своим прошлым — не дало результатов. И, попросив у соседа собачью упряжку, поехал в тундру. За день дважды обернулся. А ночью, в прогревшейся избе, мылся в тазу. Взбивал мыльную пену волосатыми, непривычными к житейским заботам руками.

Вспоминал как впервые стирал себе рубашку. Получилось не очень. Но белье стало выглядеть лучше. И, закрыв наглухо занавесками единственное подслеповатое окно от любопытных ребятишек, стирал бывший вор носки свои. Морщась, чертыхаясь, сушил над печкой и с завистью смотрел на женатых мужиков, кому не были понятны его заботы.

А через несколько дней, купив себе кастрюлю, сварил первое хлебово из гречки с тушенкой. Получился неплохой кулеш. А еще через неделю завел тарелки, чашки и даже половник. Все это гремящее, торчащее, нес домой бегом, стыдясь самого себя. Вор в законе и солонка с мисками?! Вор — и стиральная доска с корытом. Даже уши от стыда горели. Не дай Бог кенты бы увидели! Глазам своим не поверили бы. Да и самому не верилось. Но что делать? Надо жить.

Надо, а как иначе? И, обшивая досками свою избушку, он утеплял ее как только мог. В ход шли опилки. Завалинку шлаком набивал. Полы в домишке перетянул. Доску к доске подгонял. Каждую остругал добела. Рамы подогнал. Вставил двойные. Перевесил двери. Даже печь переложил. Сделал из нее пузатой — стройную голландку.

Сельсовет отпустил ему на устройство и ремонт месяц сроку с оплатой по итогам проверки комиссией. Правда, материала дали вдоволь. И уже через месяц не кособокая избенка смотрела на соседей: подбоченясь — помолодевшая, ожившая изба. Спина у нее разогнулась, вроде от радикулита избавилась. Из трубы каждое утро аккуратным столбом вился в небо дым. Теперь он пах не только кулешом, а и мясом, даже блинами несколько раз. А одноглазый Дракон, повесивший около печки кучу полотенец, вытирал ими жирные губы и радовался. Вот ведь и без риску, сам и — диво — сыт.

Занавески на окнах повесил лупастые. В ромашку. Каждая — с кастрюлю величиной. И тряпку у порога завел. Чтоб реже полы мыть. Когда к нему комиссия нагрянула, Дракон о ней не знал, а потому, стоя в исподнем, утюжил брюки себе, в кино хотел человеком пойти, все ж бабы в селе имелись. А тут эта комиссия. Едва успел одеялом обмотаться. Перед мужиками бы — ладно, но среди них — две бабы были. И одна — совсем неплохая из себя.

Комиссия довольно улыбалась. Порядок в избушке стоял такой, словно пяток сявок[1] над избой с неделю не разгибаясь работали. А Дракон, прищурив свой единственный глаз, волосатые ноги пытался одеялом прикрыть, от настырных бабьих глаз.

Те удивленно смотрели на вполне приличное жилье, на стол, покрытый чистой клеенкой, на чистую кровать, на полку с аккуратной стопкой посуды. Немного было вещей у приезжего поселенца, но каждая знала свое место.

Все здесь было по-хозяйски. Ведра с водой и те стояли на широкой, прочной скамье, сделанной не на скорую руку, а заботливо, со вкусом. Не только доска остругана, а даже и ножки — круглые, плотные — свое лицо имели. На каждом ведре по деревянной крышке. И да же дрова у печки аккуратной стопкой лежат. Около них ни соринки.

— Однако, шибко хорошо, — повертел головой председатель сельсовета. И, повернувшись к остальным, спросил:

— Верно я думаю?

— Хороший хозяин, — поддержала его одна из женщин.

— Значит так. Завтра ходи ко мне. Там все обговорим, — сказал председатель.

— Может, чаю? — предложил Дракон.

— Некогда. Потом, — заторопилась комиссия. И ушла. А наутро пришел он в сельсовет. Председатель для разговора пригласил на помощь и учительницу.

— Дома будешь строить! — сказал он.

— Одному это невозможно. Помощники нужны.

— Людей нет. У нас все работают. Охотники! Строить мы не умеем. Тебя для того прислали, — пыхтел председатель.

— Один не могу, — злился Дракон.

— Свой дом сумел! Почему другие — не могу?

— Так я не строил, ремонтировал.

— Будешь ремонтировать! — нахмурился председатель. И добавил — Власть уважать надо. Однако я тут советская власть. Надо делать, что говорю. Зачем, как упрямая собачка — в стороне от тропы свой след бить. Одному худо, вместе надо.

Дракон молчал.

— Сегодня отдыхай. А утром сельсовет наш начнешь делать. И чтоб как надо. Ты хорошо, мы хорошо, — разулыбался коряк. И спросил:

— Понял, паря? [2]

«Что такое «паря»? — размышлял Дракон. — Может что матерное. Но вроде не за что, да и по должности он не может. И улыбается. Если же парнем меня называет, так это совсем смешно. Башка-то моя почти вся седая. Да и морда как сношенный сапог». Но спросить об этом не решился. Сказал беспокоившее:

— Деньжата у меня на исходе. Жрать скоро не на что будет. Что ты мне на это скажешь?

Учительница перевела его слова коряку.

— Деньги за ремонт получишь сегодня. А кушать много будет. Работаешь — кормим. У нас все так. Даже собачки. Будешь хорошо делать, много всего будет. А работать умеешь, сам видел. Иди получай деньги, вот тебе заключение комиссии. А после обеда придешь и скажешь, что тебе для работы у нас нужно будет. Хорошо?

— Согласен.

А на утро следующего дня принялся за ремонт сельсовета. До позднего вечера, пока не выключали движок и не гас свет, работал Дракон.

Смешно как-то было. Ведь вот забавные люди. Зашел он в дом к председателю сельсовета, а там никого. Все в кино ушли. А дом открыт. Постоял он, подождал и пошел в клуб. Ведь надо же сельсовет закрыть на ключ. А председатель, услышав о чем спрашивает Дракон, только рассмеялся:

— Замок? Паря, я их только на картинке видел. Нет у нас замков. И не было. Замок на худого человека надо, а у нас в Воямполке таких нет. Иди, паря, домой, отдыхай. Не думай много. К нам худой человек не придет. Далеко, снегу много. Пока к нам попадет — злость его в тундре останется. Спи спокойно.

— Так там документы! — удивился Дракон.

— Ну и что? Здесь у нас лишь пятеро читать умеют. Остальные— старики. Им документы, как и грамота— ни к чему. Помирать скоро. А грамотные в учебе, на охотучастках. Но и им наши документы, как собачке пурга, — смеялся коряк.

Вот так штука, значит и я смогу забрать свои ксивы и ходу отсюда, — мелькнула мысль у Дракона. Мелькнула и растаяла. Ведь до районного центра двести сорок километров. На собаках три дня ехать. Если без пурги. Да и там, прежде чем на самолет билет взять — документы потребуют. А о нем — о Драконе — милиция знает. Имел он предварительный разговор перед отправкой сюда. К тому же, за три дня и здесь его хватятся. Позвонят. И прости прощай свобода! Снова срок за попытку к побегу.

Сельчане все еще приглядывались к поселенцу. Но больше всех сам председатель. Иногда он исподволь подолгу наблюдал за работой приезжего. Пыхтел трубкой. Так же молча уходил. Не высказав ни одобрения, ни упрека.

Лишь ребятишки, прилипнув к стеклу носами, с любопытством наблюдали незнакомого человека. Привыкали издали. А потом стали в приоткрытую дверь его разглядывать. Через несколько дней стали заходить. Садились тихо на полу. Поодаль. Потом все ближе. А вскоре и вовсе осмелели. Подходили, становились рядом. А потом, потихоньку помогать взялись.

В их доверчивых глазах было столько восхищения его работой, что Дракон терялся. Как много умели дети говорить глазами, взглядами. В них был целый мир — бесхитростный, чистый. Не зная языка, они прекрасно понимали друг друга.

Приходя, они говорили ему — амто[3] и, понаблюдав, где требовалась их помощь, доски придерживали, гвозди подавали, молоток. Целыми днями рядом с ним были. Такие непохожие на привычную ребятню. Они редко смеялись. Еще реже играли. Их руки с самого детства были заняты посильной работой. Дети охотников и оленеводов рано взрослеют. К пятнадцати годам становятся самостоятельными. Сами охотятся — этому их учат с пяти лет. Или работают в пастушеских бригадах. Оленеводству коряков не обучают. Умение это воспринимается как молоко. С первого и до последнего дня своего коряки преданы лишь одной тундре. В ней им известно все до мелочей. А вот тут в селе… Никогда воямпольцы, умеющие крепко стоять на ногах, не жили в селе более двух недель. Тоска по тундре выгоняла их из дома, от детей, семьи. Где и тепло, и сытно. И дети заранее знали, что вскоре и они — одни уйдут с чаутом[4] на плече, другие— с карабином. И пусть пойдут они рядом с отцами, но уже своею тропою.

И вдруг— вот этот человек… Он совсем непохож на всех тех, кого знали и помнили ребятишки. Домам в Воямполке никогда большого значения не придавали. Старики и теперь жили в чумах, а дети уезжали учиться в школу. После семилетки возвращались, в тундру. Там дома ни к чему. В Воямполке оставались лишь чикоки[5] с детьми. Но и им чум был дороже дома. Чум пах тундрой, наполнен голосами предков. Может потому так долго пустовали дома в Воямполке. Не хотели в них жить коряки. Боялись стен, потолка — через них не видно неба. Боялись пола. Дом коряки считали капканом, где ни дышать ни жить нельзя… А потому прежде, чем самим войти в дом, загоняли туда собачек: пусть они поначалу обживут, а там и самим можно. Ведь живы же остались ездовики!

Вот только вскоре чикоки заметили, что в домах дети реже болеют, чем в чумах. К тому же, строили эти дома наспех. Экспериментально. Немного. Плотники из райцентра. Но потом уехали. Не успев обучить никого своему ремеслу. Да и кого обучать было? Все взрослые в тундре. Своей работой заняты. А тут и в самом райцентре— в Тигиле работы строителям прибавилось. Так и оставалась Воямполка горстью домов, что лютыми зимами, словно пастухи у костра, собралась в кружок для совета, дымя трубками, разговор ведя.

Дым из печных труб сизыми столбиками к небу вьется. Неторопливо, чинно. И привыкла Воямполка к своей жизни — лаю или вою собак, к корякским голосам. А тут вдруг—.топор заговорил, пила, рубанок. Непривычно. Давно забыто. И все прислушивались к этому новому голосу, приглядывались к человеку.

Дракону здесь было тоже не по себе. Не с кем даже словом перекинуться. Совсем один. Один, как в чужой малине[6]. Но там хоть быстро можно проявить себя, взять верх. А здесь? Воют по ночам собаки, как будто кенты на нарах по голодухе. Но там хоть слова из голодной требухи шли. Здесь же — одну тоску, непонятный ужас вселял собачий хор. Он не знал перерывов, усталости, других мелодий.

Порой казалось, что это вовсе не собаки, а волки подошли к самому дому и отпевают его перед тем, как сожрать; зачастую хотелось выскочить, грохнуть чем-либо так, чтобы заткнулись песьи глотки. Но чем грохнуть? И псы, задрав морды в ночное небо, жаловались чахоточной луне на собачью свою жизнь.

Дракон каждое утро ходил на работу. Не из-за денег, не ради авторитета у коряков. Просто невыносимо было сидеть подолгу одному в своей избе. Без дела. Пить? Но он этим никогда не увлекался. Спать? Но сколько можно. От тоски, в заброшенном селе работа— единая отрада. Домой торопиться было ни к чему, да и не к кому. Никто не ждал его там. Не радовался приходу. Никто не провожал. Хоть бы собака какая вслед тявкнула. Но и той не имел он.

По ночам, когда стены избы вздрагивали от мороза, вспоминал он свою молодость. Буйную. И чем дальше, тем тяжелее вздыхал мужик. Засыпал трудно, спал беспокойно. Утром вставал с больною головой.

Нет, ни к кому не ходил в гости Дракон. Знакомств не заводил. Да и что толку? Коряки по своему говорят, он — по своему, как поняли бы друг друга? Да и о чем говорить, собственно? Жизни и судьбы разные. Как две ладони у разных людей. Их не соединить. От тоски ли, от одиночества стал он и в выходные работать. А зачем они ему? Куда девать время, которое будто остановилось, прихваченное морозом.

Однажды, когда он уже заканчивал ремонт сельсовета, пришла к нему женщина. Дракон глазам не поверил. А она подошла робко:

— Егор, я с просьбой к тебе.

Егор! Ушам не поверил. Его назвали по имени. Так когда-то давно называл его отец. А потом… Эх да что там. Но ведь она с просьбой. К нему и с просьбой! Баба!

Дракон улыбнулся единственным глазом.

— Чего желает, мадам?

— Печь у нас в яслях дымит. Может посмотришь?

— Отчего же! Можно. Только что я с того иметь буду? — сверлил он бабу глазом.

— Наряд оформим. Как положено.

— Наряд? Ладно, приду, — вздохнул он.

— Нам ждать-то некогда. Дети в яслях.

— Хорошо. Через час буду, — буркнул Дракон.

Женщина ушла. А он присел перекурить. Досадливо сморщился, вспомнив разговор.

Наряд… Эх, баба! Да что твой наряд? Денег он зарабатывает достаточно. Ты б хоть на чай бы пригласила. Ведь за эти три месяца — ни одна живая душа с ним не говорила. И эта… Наряд выпишем. Тоже мне. Будто доброе слово сказать труднее, чем наряд оформить. Хотя, а почему она должна говорить ему доброе? Кто он ей? У нее может свой мужик имеется и дети. На всех разве души наберешься? И слов добрых. Их ведь тоже за здорово живешь не говорят. И печку вначале отремонтировать надо…

В яслях его уже ожидали. Совсем маленькие ребятишки гуляли по дворику. Ему показали дымившую печь. Он быстро проверил тягу. Понял, что дымоход засорился. Быстро прочистил его от сажи. Заложил камень на прежнее место. Замазал. И собрался уходить. Но в коридоре его окликнули:

— Егор! Вот наряд. Спасибо тебе.

— Наряд не надо. Работы мало. За что платить? Грейтесь на здоровье.

Он пошел от яслей ссутулясь, без оглядки. Про себя об одном думал. Скорее бы пролетели эти пять лет принудительного поселения в Воемполке. А там… О! Потом другое дело…

Медленно тянулась зима. Холодные пурги не раз заметали Воемполку с головой. А несносные морозы перехватывали дыхание, выжимали слезы из глаз. Казалось, этому конца не будет. Но вот и зима начала сдавать. Теперь уже не два, а один раз в неделю ездил он в тундру за дровами. Ох, эта тундра, сколько она сил отнимала, но теперь все. Хватит…

Весна. Она еще и не пришла в Воямполку. Но воздух совсем изменился. И Дракону так захотелось на волю, что он по вечерам уходил далеко в тундру. Смотрел как возвращается на север Камчатки весна. А она летела сюда на гусиных, утиных крыльях. В их караванах, косяках звучала молодо. К ним вернулась весна. А к нему? Может не встретит он здесь свою последнюю пятую весну? Ведь лет уже совсем немало. А птицы ишь? Вон их сколько. И по два дома каждая имеет. Один — здесь. Другой — где-то там — на юге. И оба — свои. И гнезда, и дети. Им никто не определит жилья. Не понравилось — поднимутся в небо и другой дом сыщут. И кентов у них много. И в бабах достаток. Живут без кличек. Одной большой малиной. И главарь у них есть. А как же — вон тот, что впереди. Вот только они всегда свободны. У них есть крылья.

Дракон с завистью смотрит на пролетающих над головою птиц.

На следующий день, придя в сельсовет доложить об окончании ремонта клуба, он увидел на столе у председателя приемник. Тот говорил о чем-то, пел, а коряк работал. Понравилось Дракону такое, решил и сам обзавестись компанией и вечером купил себе приемник. Всю ночь радовался как ребенок своей покупке. Вот ведь, один за десятерых наговорит. И песню споет, и дорогим назовет, и «спокойной ночи» не забывает сказать. И пожелает доброго утра. А уж каких только языков не знал. Настоящая находка. Теперь Дракон, включая его, слушал весну. И совсем было ожил. Не таким тягостным стало одиночество.

Что ни говори, есть кого послушать. Правда, обижаться особо ему не на что было. Теперь уже не только дети, а и старики стали приходить к нему на работу. И долго смотрели, как поселенец чинит дома. Особенно им нравилось наблюдать, как он стягивает полы.

А еще нравились им ставни, какие сделал он на окне своего дома. Резные, словно из кружев; он покрасил их в голубой цвет и окно преобразилось.

Дракон сделал это специально. Зная, что ставни привлекут внимание всех в селе. Всех ему не надо. Но вот эта… Хотя и о ней он ничего не знал. Так уж случилось, что он о людях не знал ничего, а они о нем все знали. Он каждый день был на виду у всех. И они знали о каждом его шаге. Другое дело, нужно ли им было это? Но помимо воли он словно чувствовал на своем затылке взгляды всех воямпольцев. Особенно въедливо наблюдал за ним Кавав — председатель сельсовета. Но не в открытую. Исподтишка. Как охотник зверя выслеживал. Не обижал, правда. Но его присутствие всюду ощущалось.

И вот однажды, когда он пришел утром на работу. Кавав сам заявился к нему:

— Говорить с тобой пришел, однако. По делу. Надо нам охотников порадовать. Скоро они из зимовий придут. Много меха привезут.

— Ну, а я тут при чем? — удивился Дракон.

— Не понимаешь?

— Нет. Не понимаю.

— Эх-х, ты, да ведь наш мех в Лондон идет. Люди всю зиму в тайге, тундре живут. Хочу я их порадовать. А без тебя — не смогу, — сокрушался Кавав.

— Да говори, что надо?

— Есть у нас чикока. Шибко хорошая, однако. Охотится. Мишку бьет, соболя, белку. Лису тоже. Шибко ловкая баба.

Дракон хитро прищурился.

— А сколько лет этой бабе?

— Однако, не так много. Семьдесят только будет.

— Ну и что она хочет? — потерял интерес к разговору Дракон.

— Она много девок имеет. И никак не хотят они из чума уходить, где выросли. Много охотников этих девок любят. Но все не могут уйти от старухи. Сделай ты ей дом, паря. Как подарок от колхоза. Сделай! Сколько свадеб будет! Старуха в дом — дочки замуж. Сделай, Егор. С глазами дом. Как у тебя. Пелагее понравится. Другие за нею из чумов уйдут.

— Да один я не смогу дом строить. Я же говорил тебе.

— Эх-х, ну придумай, что можно. Я так и быть, уговорю одну из девок Хабаровой за тебя пойти, — вздохнул коряк.

— Не надо. Я и без бабы проживу.

— Тогда давай, паря, так договоримся. У нас есть два дома, списанные под снос. Ты посмотри их, может с них еще толк будет. И возьмись. Хоть один сделай.

— Когда охотники вернутся? — перебил Кавава Дракон.

— Однако, недели через три.

— Не успею, — сразу заторопился он.

— Постарайся. Так и тебе лучше будет, — загадочно улыбался председатель сельсовета.

— А я при чем? Какой мне толк от старухи?

— Погоди. Пока не будем говорить. Потом узнаешь.

Удивленный словами Кавава пошел Егор глянуть на дома. Они

стояли обособленно, немного в отрыве от других; с трудом открыл примерзшую дверь одного. Она заскрипела на ржавых петлях старушечьим, ругливым голосом. Пахнуло холодом, пустотой. Необжитостью. Разъехавшиеся от мороза половицы пола глухо стонали под ногами. Потолок прогнулся. Казалось, дохни погромче, посильнее и обвалится пузо потолочное. На стены тоже смотреть страшно. Пазы, сделанные в бревнах, разъехались. Сквозь щели было видно, что творится за домом. Подошел к печке. Там угли давно истлели. И мороз сцепил в ней все, что когда-то грело.

Второй дом был не лучше. И если бы не загадочное — «так и тебе лучше будет», Егор и не подумал бы о том, что можно сделать с одним из этих домов. Но обещание впустую коряки не давали. Он это знал. Именно потому, оглядывая все, решал, с чего здесь надо начинать. Три недели срок очень небольшой. Уложиться немыслимо. Но обещание Кавава подстегивало.

Чем сулит обрадовать его председатель? Отпустить на свободу — не может. Прав у него таких нет. Хорошо заплатить? Но коряки о деньгах говорить не любят. Оплату не преподносил бы так загадочно. Бабу? Но ведь и это дело вкуса. Нужно, чтоб она нравилась и подходила Егору, по всем статьям, к тому же и она нужна ему только на время поселения. А дальше нет. Ни к чему. И, теряясь в догадках, Дракон решил не откладывая взяться за работу.

Старики, увидев Егора, ремонтирующего давно заброшенный дом, пришли посмотреть, как он с этим справляется. Они считали, что эти дома куда как лучше списать на дрова. И быстрее, и больше пользы. Но Егор! Вон он из своей избы что сделал! Смотреть любо.

Скрипели бревна. Егор тщательно проверял венцы. Они, к счастью, оказались крепкими. А раз так— значит будут долго жить. И через десяток дней старики-коряки руками разводили удивленно. Да и было чему. Стены дома были перебраны по бревну. Гнилые Егор выкинул, заменил новыми, звенящими. Скрепил прочно. Пазы пропаклевал. Заменил и потолочные перекрытия. Потолок сделал двойной, прочный. Перевесил обе двери. Заменил Старые на новехонькие. Белые. Смазал петли. И заходили в них двери бесшумно. К середине третьей недели печь выложил. Большую, уютную. И, затопив, обрадовался, как хорошо она тянет.

Горели тихим пламенем в топке сгнившие бревна ожившего дома. Изрубленные на дрова, они рассыпались в пепел. Отдавая тепло дому. На радость или на беду? За обещанную, хорошую сказку. Дрова сгорали тихо, без спора и возмущения. Они смирились со своею участью.

Вроде все готово. И управился раньше, чем хотел, улыбался довольно Егор. Но вдруг вспомнил — свет надо провести. И ставни на все три окна. Но это уже не так сложно. Сегодня очень устал. Впрочем, как и во все эти дни. Страшила мысль, что надо идти домой и приготовить поесть. Ноги как свинцовые чушки налились тяжелой усталостью и не хотели двигаться. И руки онемели. Им тоже ни до чего. Вот бы лечь сейчас и уснуть. До утра. Во сне он может снова увидит себя молодым. Как тогда. А может даже сон подарит встречу с отцом? Но скорее вернет его к кентам. К малине. И тогда снова он будет совать в чемодан кольца, браслеты, деньги. Чьи? Неважно. Холодная дрожь побежит по спине. От радости или от страха? Неважно. Тот, кто живет— всегда рискует. Проснется в поту холодном. Кто-то стучит. Милиция? Нет: дети, на работу будят. Пора. Вскочит обалдело. В руках дрожь жива, сердце скачет сумасшедше. Нет. Не бывает на земле спокойной жизни. Ушел от малины, хотя бы на время, она во сне о себе напомнит. Пойми, где реальность, где сон? Все перепуталось. И так всегда. Чуть смежил веки и то нож перед глазами, то лица кентов. Злые, угрожающие, эти ничего не прощают. Ну, а в чем он, собственно, виноват?

Дракон закрывает глаза. Спать, спать. Сон сильнее малины. И снова перед глазами этот холодный барак. Нары, как виселицы в шеренгу выстроились. А вот и Скальп. Глаза у шельмы бегают. Ишь, подлюка, Егор хочет дать ему затрещину. Но Скальп вдруг заговорил бабьим голосом:

— Амто, Егор!

Дракон хотел схватить его за чахоточную физиономию. Зарычал:

— Я те, сука! — и проснулся. Перед ним стояла она. Бледная, растерявшаяся.

— За что, Егор? — тряслись ее губы.

— Прости. Во сне это я! — понял, что кричал он довольно громко.

Она вдруг ушла. Закрыла дверь за собою, словно приснилась. Ох и

костерил себя он, так, что все воровские малины подивились бы эдакому богатому арсеналу отборной ругани. Себя и Скальпа. Привиделся же в эдакую минуту. Чтоб тебе…

Но сколько ни ругайся — не поможешь. Матами бабу не вернешь. Не понимают они этого. И решил, закончив с этим домом, купить подарок и в гости к ней наведаться.

От случившегося сон, как рукой сняло. И, забыв о намерении пойти домой, отдохнуть, решил сделать сегодня проводку. А завтра подключить свет и приняться за ставни.

Белые ночи уже наступили в Воямполке. И Егор благодарил север за этот подарок по-своему, неумело. Хоть от видимой тьмы умели избавить человека на севере эти белые ночи. А закончив под утро проводку. Дракон лег у печки на телогрейку.

Что-то грустное, старое, как песню из детства, напевали догорающие дрова умирающими голосами. Дракон вслушался, пытался разобрать слова, но нет, это были вовсе не слова. Стоны, тихие стенания слышались в уходящей жизни. А она была… Конечно была. Своя. Долгая или короткая? Хорошая или плохая? Это неважно. Но была. А теперь ее нет…

Егор засыпал, свернувшись клубком на необогретом полу в пустом доме. Он дал ему вторую жизнь. А кому даст жизнь этот дом? Кого родит, согреет? Кому даст жизнь или проводит в последний путь? Что поселится здесь после его ухода — радость или горе? Что забьется об эти помолодевшие стены? Смех или плач? Назовут ли его родным? Или, оглядев наскоро, не согреют и взглядом. Ведь не только дом, а и люди дарят ему тепло или холод и определяют жизнь. На чье счастье или несчастье вернул его к жизни старый вор — вор в законе, злой как сто шакалов — одноглазый Дракон, которого в селе все называли совсем по домашнему — Егором.

Спит Дракон. Во сне он прежний. Нет жизни без ошибок. Нет седин без горя. Нет болезней без утрат. Нет хлеба без мозолей. Нет радостей без сердца.

Сейчас он прежний. Пощади его белая ночь. Не будите в Егоре «Дракона». Ведь, чтоб стать сегодняшним, ему нужно побывать прежним… Ведь это так легко понять. Ведь и усталые от шторма моряки любят землю за тишину. Отбушевавшая молодость ценит мудрую старость.

Слезы, текут по щеке? Ничего. Это горе выходит из сердца. Оно тоже горькое. Пусть плачет. Проснувшись — Егор все равно не поверит в это. А вы не заглядывайте в его лицо. Нехорошо это. Лицо спящего, как приоткрывшаяся душа. А спящий не может врать, не сумеет и скрыть. Он не волен над собою, а потому — отверни от него свое лицо, белая ночь…

Егор беспокойно вздрагивает. Что тревожит? Опять милиция, схватила? Нет? Кенты подвели? Тоже не то? Мать? Она, сжалившись, пришла к нему и он тянет к ней свои руки. Он не сберег ее в жизни. Зачем же тянуться к мертвым рукам? Ведь в них теперь нет тепла. Все умерло. И любовь… Ее тоже нет. Не веришь? Чудак. Ведь сердце у мертвого остановилось. В нем нет жизни. Что? Улыбается мать.

Эх ты, Дракон, но ведь, она обиделась и вряд ли простит. Прощать и забывать обиды умеет только мать. Но ее нет у тебя! Нет! И кляни ты себя и кентов хоть всю оставшуюся жизнь, тебе уж никогда не поднять ее из гроба. Не оживить. Она не дом. Ее не починишь. Сердце умерло! Потому и плачешь. Но и этим ты не поднимешь ее. Плачь! Это не ей — тебе на пользу. Плачь, но старую мать и могилу — слезами не согреть. Плачь! Жизнь прошла! Слезами не поворотишь вспять ушедшие годы! Плачь! Жизнь трудна, слезами ее легче не сделать. Плачь — слезы признак старости. О! Сколько их пролито на попутных дорогах затерявшихся судеб! Им счету и меры нет! Плачь — кенты никогда не были друзьями, а подкрадывающаяся старость предъявляет счет. Ты один! Так было всегда! Один перед жизнью и смертью. На кого ты обопрешься перед кончиной своей? На кентов? Они

— как туман. Попробуй облокотись. Нет их и руки твои беспомощно упадут. А ты-то верил! Милая наивность. Ты один, как твоя жизнь, а она давно, ничего не стоит…

Утром чуть только над избами закурились синие столбы дыма, проснулся Дракон. Недолго повозился у столба, подключая свет в избу. И взялся за пилу. Размерил четвертями доски. Распилил их. Взялся за рубанок. Седые локоны стружек усеивали снег. Разгляди, что белее? Трудно понять? Вот так же и горе. Какое пережил заслуженно, какое нет

— седина одна на виски легла. Да ладно бы только она. А то вон и здоровья не стало. Чуть что, внутри все то дрожью, то хрипом схватится. Все тело будто окаменелое. Словно отдельно от разума умирает.

Жжик, жик — еще одна, вторая белая прядь из-под рубанка вьется. Белая-белая, как несбыточная мечта. Вот уж ворох стружек лежит у ног. Их много. Но гораздо больше, чем стружек — дней пройдет, пока он выйдет на свободу. Каждый день сединою будет отмечен. А когда не хватит места на голове — седина к сердцу подкрадется. Схватит холодными руками и умрет мечта.

Когда будет? днем? Хотя какая разница. Ночью так даже лучше. Уснул и не проснулся. А днем хуже…

Шуршит по доскам рубанок. Раздевает их донага. Всю душу наружу выворачивает. Она у них такая белая, гладкая. Нежная и теплая. А вот с виду и не подумаешь. Экая грязная, да шершавая доска. А подойди к ней с заботой и уже глаз не оторвать. Загляденье! Вот так и человеческая душа. На ласку, да слово приветное— любая откроется. Не гляди, что мурло суконное, — думает Дракон и, поспешно отряхнув обработанную доску, другую закрепляет. К обеду на одно окно повесил белые, резные ставни. К вечеру второе окно нарядил. Третье решил утром сделать. Отряхнув с себя опилки, стружки — домой пошел, вздыхая тяжело. Топить надо, варить, — сморщился он от предстоящих за бот, как от зубной боли.

Привычно толкнув дверь вошел в избу и замер на пороге от удивления. За столом сидел Кавав. Пил чай, как у себя дома. Вытирал потный лоб. Воротник рубашки мокрый, расстегнутый. Знать не один чайник опорожнил, дожидаясь его. Да вон и печка красная, знать с утра топит. Ишь ты, даже варенья с собой принес. Банку выпил с чаем. Вторую — не успел начать. Волосы на голове у Кавава мокрыми сосульками висят.

— Чего стоишь, однако? Проходи, — улыбался председатель сельсовета. И, подойдя к печке за — очередной чашкой чая, сказал:

— Чаю, тут один. Думал, дома ты. Ведь воскресенье сегодня, а ты — молодец. Шибко старательный мужик.

Егор снял телогрейку. Сел к печке спиной. Сразу тепло пошло по всему телу мягкими волнами. Как хорошо сидеть вот так у печки. Тихо, не шевелясь. Тепло в самую душу входит. И слышно как оттаивает сердце.

— На вот, попей чаю. Живот, однако, тоже радовать надо. Без еды живот— барабан. А в нем что? Один холод и все. Мужику живот тугой нужен.

— Ладно ты мне про живот. Завтра я твой дом кончаю, — прервал Кавава Егор.

— Ну и что? Я знаю.

— Как так что? А обещание?

— Какое?

— Ты мне хорошее обещал!

— А что? — усмехался Кавав.

— Не знаю, — растерялся Егор и обиженно ссутулился у печки.

— Ты не знаешь — я знаю, — вскинул голову Кавав и вдруг, посерьезнев, спросил:

— Зачем Наташку собачкой назвал?

— Наташку? — повеселел Дракон. Наконец-то он узнал ее имя.

— Зачем обидел? Это я ее послал за тобой. А ты ее нехорошо назвал. Плакал Наташка шибко.

— Да не ее. Во сне это я! — вырвалось у Егора. Но, спохватившись вдруг, весь покраснел:

— А чего это меня из-за бабы отчитывать взялся? Коль она не такая — обижаться не на что. И сам мог прийти. Нечего ко мне баб подсылать!

— Не серчай, Егор.

— Невелик бугор[7], чтоб шестерок[8] иметь. И самому прийти можно. Подумаешь, назвали ее! — кричал Дракон.

— Не с тем я к тебе пришел. Наташка хорошая, однако. Ее мы все любим. Умная она. Все знает. Но одна живет. Думаю, что этой весной выйдет за нашего охотника. Пора ей детей иметь. Как всем бабам.

— А я тут при чем?

— Дом Наташки ремонтировать надо.

— Этим ты меня порадовать хотел? — вскипел Дракон.

— Нет. Не этим. Это просьба. А радость для тебя другая есть, — медлил Кавав.

— Какая?

— Ты знаешь Лешку Соколова? — спросил председатель.

— Какого еще Лешку?

— Соколова! Тоже на поселение хотят к нам прислать. Он там, где и ты отбывал. Теперь запросили мое согласие. Вот я пришел к тебе. Если это твой тума[9] — дам согласие. Разве не радость? Если нет — не дам. Тебе тоже радость. Не будет врага в селе.

Лешка Соколов. Кто он? Всех зэков Егор хорошо помнил, но больше по кличкам. А вот этот? Но в документах клички нет. Да и не скажут ее председателю. Зачем она ему? Дай Бог имя ему упомнить. Лешка. Лешка Соколов. Вор? А может нет? Кто он? За что сидел?

— А по какой статье сидел, не сказали? — спросил он.

— Статью не запомнил. Сказали — какой-то кобель бабу зарезал. И Соколов в эту историю попал.

Егор рассмеялся. Значит, насильник. Ну этих-то он знал всех хорошо. Но кто из них? Кто? Мысль одна другую сбивала.

Конечно, хорошо бы тут вдвоем жить. Все было бы с кем словом перекинуться живым. И выпить. Вместе. По-мужичьи. За прошлое. И за будущее. Глядишь и в работе подспорье. Помощник будет. Все легче вдвоем. Зимою одному здесь совсем туго. Захвораешь — будет кому хоть печку истопить, воды подать. Да и пожрать приготовить, когда станет невмоготу. И в тундру за дровами вместе съездить — одно удовольствие. За лето их вон сколько можно наготовить. Не на одну, на несколько зим. И все без натуги, надрыва. Но с другой стороны если глянуть? Чуть только натворит что-либо этот Соколов — отвечать вдвоем придется. Сорвется на коряков — ненависть села обернется на двоих. К тому же насильники — не воры. Но в лагерях все они научились подличать и воровать. Крали все, что можно было и нельзя. Ну, а этот исключением не мог стать. Значит, тоже не чист на руку. А у коряков воровство считается грехом. Поймают— опять обоим не миновать беды. Тут за себя не всегда поручишься, а за другого и тем более. Пять лет — вечность. Их здесь можно отбыть и самому. Туговато. Зато надежно. Если где провинился, так сам. Никто не помог. А то с этими Кентами только срок увеличить можно. Радости от такого друга на мизинец, а горя — аршин. Не будешь знать — откуда его ждать. Уж лучше одному отмучиться. Как-нибудь. А там — свобода! Езжай куда хочешь. На все четыре стороны. Там ты сам себе и друг, и ответчик. И кентов можно найти достойных, равных себе…

— Ну что? Будем вызывать? — перебил мысль Кавав.

— Не знаю, — опустил голову Егор.

— А кто знать должен? Мне строители шибко надо. Дома надо. Вон дети каждый год родятся. Им нельзя в чуме жить! Болеть нельзя. Жить надо. Хорошо. Лучше, чем мы! Если он строитель — зачем долго думаешь? — пожимал плечами председатель.

— Погоди, Кавав. Погоди, не торопи меня. Подумать никогда не мешает. Сам говорил — плохой олень весь табун портит, плохая собака всю упряжку губит. Но оленя зарезать можно. Плохую собаку — пристрелить. А с плохим человеком как будешь?

— Назад отправим.

— Ну, а если горе он селу причинит? Какое ничем не исправишь. Всякие там были, Кавав. Ничего предвидеть нельзя. Там он строил. Потому, что заставляли. Что здесь станет делать — никто не знает. А беду может утворить. Большую. Нельзя торопиться, Кавав. Нельзя.

— Тогда не надо вызывать. Жили без него. Обходились. И не помрем, однако. Строй ты. Сам. Тебе хотел лучше сделать.

— Не могу я его припомнить, Кавав. Что это за Лешка Соколов? Хоть бы кличку его знать. Тогда бы и правильно решить можно. А так вот за глаза — трудно сказать, что вернее.

— Ну ты еще подумай. Время есть. Все равно его без моего согласия не пришлют. А мне пока без Лешки забот много. Через три дня охотники приезжают. Надо пушнину принять. Потом Хололо отметить — праздник оленеводов. Это не меньше двух недель. Тебе хватит времени. Я хочу чтоб второй поселенец не только тебе, а и всему селу другом был. Чтоб работал, как ты. Если хороший человек — плохо ему у нас не будет. Не обидим.

— Нашего брата не так просто обидеть. Все за себя постоять умеют. Тут не о нем речь. Я ведь тоже — отбуду тут свое и уеду. Но хочу чисто отсюда выйти. Понимаешь, Кавав.

— Понимаю. Как же. Но нам строить надо. Думай, Егор. Думай. Охотники приедут, а на будущий год— тридцать ребятишек прибавится. Где им жить, Егор? Они не захотят в чуме расти. Умными родятся.

— Я подумаю, Кавав, — пообещал Дракон…

К утру голова разболелась от всяких мыслей. «А ведь и прав председатель — дети растут. Вон их сколько около меня каждый день крутятся. Половина в чумах живут. Какое им дело до опасений Егора? Им дома нужны. Они ждут их. А он боится какого-то там насильника». Ругнув себя солоно, оглянулся на дверь — не стоит ли там кто-либо. И сказал зло:

— Да хрен с ним! Пусть едет!

А через месяц Лешка Соколов приехал в Воямполку.

Дракон не выказал ни радости, ни огорчения по поводу его приезда. Окинув взглядом наскоро, понял, что нигде с ним не встречался. Да не пришелся ему по душе Соколов. Тень какая-то, а не мужик. Волосы ни белые, ни рыжие. Какие-то грязные. Лицо вытянуто по-лошадиному. Плечи узкие, слабые. И весь он худой, угловатый, был похож на рано состарившегося подростка.

— Что умеешь? — спросил его Егор.

Лешка немного опешил. Других вопросов ожидал. Знакомых, Лагерных. А тут…

— Все умею, — ответил в тон.

— Дома ремонтировать сможешь?

— Попытаюсь.

— Давай собирайся. Отдыхать на свободе будем. А то я один измотался тут.

Наскоро поев, Соколов закинул на плечо топор, пошел вслед за Егором, озираясь по сторонам. Он впервые видел оленей, чумы, хотелось спросить о них подробнее у Егора, но не хотел опережать события. Шел молча.

Прошла неделя, другая. К новому поселенцу никто не проявил интерес. Ни коряки, ни Егор. Чуть только Соколов начнет приставать с вопросами. Дракон обрывал зло. О себе начнет рассказывать, по горло работой загрузит. Лешка начал привыкать к молчанию. Так шли дни. Недели. Месяцы.

По молчаливому согласию распределили все заботы по дому. Лешка носил воду, колол дрова, убирал снег около избы. Егор делал все остальное по дому.

Две койки, разделенные этажеркой. Две табуретки у стола.

От скуки ли, иль от радости, что пользуется относительной свободой, зачастил Лешка в клуб. Возвращался поздно. Раздевался в темноте. Потом подолгу ворочался на койке. Вздыхал. Засыпал под утро, когда Егор уже просыпался.

И хотя хождения Лешки в клуб были не по душе Егору, время — сделало свое. Стал он привыкать понемногу к новичку. Отмечал в нем то, чего раньше не замечал.

Ведь вот по выходным, покуда он работал, Лешка дров наготовил. На три зимы хватит. Рыбы насолил. Договорился с учительницей из сельсовета и та варенья наварила. Домашнего. Теперь чай как люди пили. Да и в избе кое-что изменилось. Покрывала на обоих койках появились. Тюлевая занавеска на окне. Да и стирку уже сами не делали. Все Лешка. Все он. С соседкой договорился.

В доме они ужились. Но вот разговора меж ними, откровенного, еще не было. К нему не подтолкнуло одиночество каждого. Жизни шли рядом, но не сближались. Соседи, да и только. Что-то мешало им. Но вот однажды поехал Лешка на речку. Решил в бочке воду привезти. В избе вторую бочку поставил, чтоб на случай пурги был запас воды.

Собаки сразу полынью почуяли, рванули от нее ближе к берегу. А Лешка с головой в воду окунулся. Еле выбрался. И нет бы домой бежать, — еще воду в бочку набрал. Пока до избы доехал, да переоделся — мороз успел свое сделать.

Лешка не сразу понял, от чего голова разболелась. Носил воду в избу. Заливал бочку. А тело потом обливалось. В глазах темнело.

Пересиливая себя, закончил дело. Пока отвел собак соседу, чуть сознание не потерял. Едва до избы дошел. Не раздеваясь поверх покрывала упал. Егор не понял. Подумал, что перебрал сосед с тоски. С кем не бывает! Но ночью Соколов стал бредить. Егор растерялся. Он наскоро смочил полотенце, положил на горячий лоб Лешки. Побежал к Кававу:

— Соколов заболел! Что делать?

— Беги к Наташе. Она доктор.

— Где живет?

Кавав объяснял. А потом, махнув рукою, натянул на плечи куртку, побежал впереди Егора.

Наталья уже спала. Но на стук быстро встала.

— Егор?!

— Помоги! Лешке плохо! Заболел он!

— Что с ним?

— Не знаю. Г олова горячая, околесицу несет какую-то во сне.

— Идите! Я сейчас приду.

Егор с Кававом рысью бросились к избе.

Лешка лежал тихо. Пот крупными каплями стекал с бледного лица. Глаза будто остеклянели.

— Леха! — тормошил он его.

Тот медленно повернул голову:

— Кажется легче стало, спать хочется.

— Сейчас врач придет, однако. Погоди спать, — вмешался Кавав.

— Не надо. Не надо врача, — замотал головой Лешка.

— Тихо ты! Не сдыхать же нам здесь! — прикрикнул Егор.

— Ты иди, Кавав, иди, нам с Егором поговорить надо, — сказав вполголоса, повернулся к председателю Соколов.

— Ходи тут за ним. Смотри, чтоб не умер. На работу не надо. Лешку сбереги, — отозвав Егора, сказал Кавав.

В дверях он столкнулся с Натальей. Та белым вихрем ворвалась в избу. Торопливо сняла платок, шубу. Прошла к Лешке. Поставила градусник, прослушала дыхание Соколова.

— Воспаление легких, — сказала врач.

— Откуда такое? — развел руками Егор.

— Очень плохо. Это серьезно. Я сейчас уколы сделаю. Каждые четыре часа их надо повторять. Буду приходить.

— А мне что нужно делать? — растерялся Егор.

— Я все скажу.

Ох и не скоро пришел в себя Лешка. Но, открыв глаза, попросил воды. Егор к ведру опрометью кинулся. Ожил! Сдюжил болезнь! Значит, не помрет.

Он сел около Лешки устало. Не работал, душой устал. Напереживался.

— Намучился ты тут со мной. Прости, Егор. Так уж случилось, в полынью я попал. Тоже ведь не хотел. А видишь, как получилось, — вздохнул Лешка.

— С кем не бывает! Я тоже не хотел. Ан как загремел, так сразу на пятнадцать лет. Из полыньи хоть чистым вылезешь. А из тюрьмы — на век клеймо. Его не отболеть. Не замолить. Не замазать. И отмыть нельзя.

— Намекаешь, что о лагере больше помнить надо. Прошлого стыдишься? Так я не по своей вине попал.

— Все мы так говорим! — оборвал он Лешку.

— Не все на это право имеют. Я. в лагере писал. Прокурору жалобу. Да только умерла она.

— Кто?

— Девушка та. Насиловали ее. Двое. Я мимо шел. Вступился. Ну драка началась. Девчонка кляп вытащила и крик подняла. Милиция подоспела. А кто-то из этих девчонку ножом пырнул. Умерла она. Ну, а я одному из них череп проломил рукояткой пистолета… Сердечно признался за что убил. Но толку? Дали червонец — и все тут. А за что? За что я сидел? — зарылся Соколов лицом в подушку.

— До лагеря кем был?

— Пилот я. В авиации работал.

— Ишь ты! Высоко забрался. А на ту же жопу сел, — досадливо крякнул Егор. И спросил:

— С насильниками в бараке был?

— Неделю. А потом подрался. К работягам перевели. На лесоповале работал. Вот так пять лет. А потом начальник лагеря сюда послал.

— То-то гляжу у тебя ни одной наколки нет, — покачалголовою Егор и, вздохнув, сказал:

— Не тушуйся, Леха. Еще пяток лет отмаешься, верней четыре с половиной, и айда на свой планер, только боле за баб не вступайся. В них одна беда.

— У тебя семья есть? — спросил Соколов.

— На что она мне?

— Вот видишь, потому ты так и говоришь. А у меня жена и дочь.

— Ишь ты!

— Что?

— Счастливый. Есть кому ждать тебя, — вздохнул Егор.

— А ты за что сидел? — спросил Лешка.

— Понимаешь. У меня тоже редкая специальность. Все больше по металлу, что позвонче гремит. Так-то вот.

— Не понял.

— А хрен ли понимать? Вор я! Понял?

— Усек.

— То-то вот. С закрытыми глазами пробу золота любую узнать смогу. И камни.

— И долго ты воровал?

— С меня так и немного. Иные и больше. Кенты! Мать бы их… Барыш на всех. А загремел — сухаря никто не выслал. Падлы! Выйду — уж расквитаюсь.

— Нет, я о мести мысли выкинул. Не хочу сидеть. Дочь растить надо. Тяжело жене одной. Уже большая дочка стала. Тринадцать лет скоро будет.

— А у меня никого нет. Никого на всем свете! Один я, как старый волк. Сдохну — хоронить будет некому.

— А ты женись.

— Еще чего? — подскочил Дракон ужаленно.

— А что? Все легче будет.

— Да я баб больше лагеря боюсь.

— Ну и зря. Бабы — они ведь тоже разные. Иная лучше мужика другом будет.

— Кент в юбке! Все их «дело» — куча детей, корыто, кастрюли, тряпки. Не-е-е, брат, баба — она хуже начальника лагеря. Одна десяток конвойных заменит.

— Ты говоришь так, будто не на одной, а на десятке баб был женат, — усмехнулся Лешка.

— Упаси Бог. От своей болячки избавлялся с трудом. Новой мне не надо.

— От какой болячки? — удивился Лешка.

— На первом месяце это было. Привезли меня сюда. Ну стал осматриваться. Гляжу— избы у всех открыты. Мех лежит. Это же — золото! У иных деньги на столе. Открыто. А в доме никого. Не удержался я однажды. Да и взял. Привычка сработала. Деньги под доску в полу спрятал. У себя, конечно. И жду. А в доме старуха с детьми. Это она за сына-оленевода и за невестку деньги получала. Они в тундре работали. В тот день она с внуками в кино ходила. А я сижу и радостно на душе, и горько. Ведь целых две тыщи спер. А тут, словно чертенок внутри сердце грызет. Острыми зубешками. Ведь у детей взял. У старухи. Она считать-то не умела. И видела худо. Не хватится. А вдруг хватится? Внуки-то считать умеют. Но коряки не воруют. И не врут. Это все знают. Меня о том в районе предупредили. Значит, если раскроется — на кого подумают? На меня, конечно. Но и прощать они не умеют. Так-то вот. Сижу я, весь, как на иголках. Взять то взял, а не в радость. И вернуть неохота. Да вдруг представил, как все село на меня зверем смотреть будет, пальцами показывать. Да еще мстить начнут или Кавав решит меня назад отправить. В лагерь. Глянул я на часы. До конца кино десять минут осталось, схватил я эти деньги и бегом назад их отнес. Потом всю ночь от досады не спал. А на утро в магазин зашел. Там к празднику «хололо» — золотые украшения привезли. Кольца, перстни, броши, браслеты. Глаз не отвести. Коряки на них не падкие. А меня как магнитом притянуло. Знаю, сторожа в магазине нет. Забраться в него — пара пустяков. Велико было искушение. Но тоже себя сдержал. Еле-еле. Даже болел. Не веришь? Ох и трудно отвыкать. Поначалу особо. Да еще такой свободный доступ! Но потом легче стало. Уже спокойнее к виду денег стал относиться. Пощупаю, что и у меня в кармане кое-что имеется и отойду. Уже не болею. К концу срока поселения, верно, и вовсе просто будет.

— Да. Тебе тяжелее. Но ведь на свободе и соблазнов для тебя будет больше. А опаски меньше. Не один, не в селе, где все друг друга знают. Да и кенты подобьют, хочешь ты того или нет, — задумчиво говорил Соколов..

— Меня уж не подобьют. Ученый стал. Да и стар.

— Скажи, а куда, к кому ты вернешься? Кому ты нужен?

— Не твое это собачье дело! — рявкнул Егор. И, быстро встав, отошел к окну.

В доме стояла тишина. Настороженная, гулкая, как внезапно вспыхнувшая злость. Непонимание грозило вылиться в отчуждение, или в открытую вражду.

«Сопляк! Это я кому нужен? Да мне любая малина будет рада, как подарку дорогому. Не то что ты. Под юбку к бабе воротишься. К щам и тряпкам. Пилот— сукин сын! Тоже мне мужик. Из-за бабы попал, какую и за сиську не держал. Курячий душегуб! А туда же! Уж даже сесть за дело не сумел. Хоть не обидно бы было срок тянуть. А то чью-то шкоду поделил. И тоже! Учит! Мурло сопливое. Уж молчал бы! Поди за всю жизнь окромя своей законной — ни одной бабы не знал! Летчик — лагерный молодчик. Вертался б под бабий каблук, молча. Непутяга. А то еще с советами суется. Да к кому? Ко мне! Да я бы на тебя плевка своего пожалел».

Лешка о своем думал.

«И чего злится? Ведь я же правду сказал, как думал. Хотел чтоб ему лучше было. Ну и правда, неужели ему в тюрьме или в лагере сдохнуть охота? Чудак какой-то! Бабы — больше, чем начальника лагеря боится. Так без женщин как жить? И без детей? Ведь и любви, наверное, никогда не знал. Верно, что дворнягой паршивой век прожил. Сам понимает. А изменить свою жизнь, так и не решается. Лучше снова на дело пойдет. А потом опять лагерь. Так и не увидит в жизни ни одного светлого дня, слова доброго не услышит».

И, решившись, сказал:

— Слушай, Егор.

— Чего тебе?

— А давай я тебя сосватаю?

— Что?!

— За Наталью, врача! Умная баба! И с лица пригожая. И хозяйка, сердечная.

— Иди ты знаешь куда с ней вместе! Чтоб мне — вору эдакое советовать! Да я, каб ты не хворал, знаешь бы чего тебе сделал? Уши мои чтоб про баб не слышали! Сколько из-за них по лагерям сидят! Тоже мне — советник сраный выискался. Сам эдакий срок тянул! Да не менее полсотни баб надо было тискать, чтоб такое отсидеть. Тебе ли мне про баб говорить? Иди сам к этим шлюхам! А я мараться не хочу! — кричал Егор, вспоминая, как Наталья жаловалась на него Кававу.

— Дурак ты, друг! Слепой дурак! Ты не боясь кинул кентам под ноги свою жизнь. Они даже зад ею не подтерли! А истинной жизни, своего мужичьего назначения в ней— испугался. А еще кичишься! Чем? Да та же Наталья может и слушать о тебе не захочет. А ты ее шлюхой называешь! С кем ты ее видел? Верно пытался к ней приставать, да отпор получил. Вот и обливаешь человека грязью.

— Заткнись, сволочь! — вскипел Дракон, повернув к Лешке побелевшее лицо. Глаз горел зло. Рот Егора перекосило. Что и говорить, задел этот сопляк за живое. Да так больно. Не занозу — нож в сердце пустил.

Накинув на плечи телогрейку, он, зло рванув дверь, вышел из избы. Решил не возвращаться до ночи.

Звенькая топором у второго списанного дома, он думал о своем, забыв, что еще несколько дней назад категорически отказался от ремонта этого дома. Сказал, что его лучше поджечь на «хололо» вместо костра. Но теперь не до воспоминаний. Свое болит. И руки работают в отрыве от памяти.

Не заметил как заменил оба венца, разобрал одну из стен, пересортировал бревна. И только хотел годные для стены обратно в пазы вгонять, почувствовал на себе чей-то пристальный, изучающий взгляд. Словно кто-то целился ему в голову. Егор огляделся. Но нет, вокруг никого. А ощущение присутствия кого-то чужого — не проходило.

Кто бы это мог быть? Вокруг безлюдно. Ни души. В соседнем доме никого не было. Старуха Хабарова давно уехала в свои охотничьи угодья. Никто и никогда здесь не появлялся. Да еще так. Зло. Исподтишка. Леха? Нет! Не может быть. И страх внезапно взъерошил волосы под шапкой.

Егор медленно разогнулся. Огляделся еще раз. Звенящая тишина царила вокруг. Кричало лишь сердце. Оно одно из всех било тревогу, чуяло беду. Но где она? С какой стороны ее ждать? Беспокойство передалось рукам. Они нервно задрожали.

Может с Лехой что худое стряслось? — подумал Егор. И, подхватив со снега топор, закинул его на плечо. Домой заторопился. Когда вошел в круг домов, страх улегся. Душа трястись перестала. Все стало на свои места.

Чертовщина какая-то! — разозлился Егор. И подумал: «Старость, видно, окончательно подкрадывается. Оттого стал мнительным, пугливым, что совесть за оставленного в доме больного Лешку встала за спиной и укоряет злым глазом. Совесть? А кто она? Хотел бы я хоть раз ей в мурло глянуть. Нет у ней морды? Знать, и совести нет. Расхлюпался. Страх одолел! Ишь! Тоже— вор! А поджилки чего тряслись? Наслушался брехни, что жил зря и уши развесил! Поверил. Говну собачьему. Бежишь к нему! А зачем? Ну кто он тебе? Кент? Хрен сопливый! Плюнь на него! Ну, а куда идти? Назад? Нет! Страх не пустит. В избу? Но там этот… Э! Да была не была! Кто в конце концов в избе хозяин! Не хватало еще из-за всякого собакой под забором ночевать. Нехай сматывается, коль не по душе ему. Вот выздоровеет, так и скажу — сматывайся к едрене-фене, покуда цел».

Он подошел к избе. Нахраписто толкнув дверь, зло чертыхнулся на темноту. Стал раздеваться. И только шаг от порога сделал, почувствовал, наступил ногой на что-то. Зажег спичку и обомлел.

Лешка лежал у порога весь посиневший. В нижнем белье. Голова его откинута, как у мертвого.

— Леха! Леха! Да вставай туды-т-твою, — схватил его за плечи Егор. Но тут же отдернул руки. Тело Соколова показалось слишком холодным.

Он перенес его на койку. В голове все перемешалось. Что случилось? Почему он оказался на полу. Когда включил, свет, увидел валявшуюся у двери пустую кружку. Понял — Соколов хотел пить. Встал. И, видно, голова закружилась. Упал, может ударился. Потерял сознание. И не успел в себя прийти.

Егор задрал рубашку Лехе. К груди его ухом припал. Слушал. Бьется ли сердце? Да, кажется бьется. А может свое мешает? Снова слушает. Глухие удары Лешкиного сердца, словно удаляющиеся шаги, прослушивались трудно.

Дракон вытащил из-под стола бутылку спирта. Стал растирать им Соколова. Не щадя ни его, ни своих рук. Вскоре рубашка на спине Егора стала мокрой. Он снял ее. И продолжая натирать Леху приговаривал:

— Я те дам хандру. Отбудешь свое. А там, на свободе — как знаешь! Не хочу за тебя в беду попадать под подозрение. Выхожу и разбежимся в разные углы. Ищи другого дурака, чтоб твои глупости слушал. Других до зла доводи, ирод проклятый. Тут не до баб — выжить бы!

Кожа у Соколова постепенно теплела. Потом покраснела. А Егор не останавливался. Ладони его горели. Казалось, вот-вот лопнут от усилий. Он не отступал; натянул на разогретые ноги Соколова шерстяные носки, и когда — грудь и спина Лешки стали багровыми, горячими — надел свитер. Укутал соседа всем, что

было в доме теплое. Затопив печь, — поставил на нее чайник. С нетерпением ждал, когда он закипит, когда придет в себя Леха.

Закипел чай. Свет погасили. Егор зажег свечу. Сидел облокотившись на стол. Разглядывал свою лохматую, неказистую тень. Слышал в лагере от интеллигентов, вроде именно она— зеркало души. Ее отражение. Самое, что ни на есть подлинное. Со всеми подробностями.

— Ишь, черт, значит и внутри у меня все в шишках. Вон экий бес! Весь дыбом! Нигде гладкого, да ровного места нет. Смотреть тошно. Сам себя не узнаешь. Испугаешься. Неужели и душа у меня такая — вся вприскочку, — качал головой Егор удивленно. — Ведь вон вместо головы — стог какой-то. Весь подерганый. Будто барак кентов в нем, спрятался. А мурло! О Господи! Страшило! Нос печку достал. Рот как рваный валенок. Телка за раз проглотит. Ишь — мечтал, что Наталья к себе на чай позовет. Да она на такого беса и смотреть не захочет…

— Что спать не ложишься? — услышал вдруг за спиною Егор и вздрогнул от неожиданности.

— Тебя стерегу.

— Зачем?

— Думал окочурился. Ждал покуда оживешь.

— Спасибо тебе. Видишь выжил.

— Давай чаю попей, — Егор подошел к печке.

Лешка пил торопливо. Обжигаясь.

— Да не спеши. Чего захлебываешься?

— А вдруг опять сбежишь.

— Ладно тебе. Хватит, — буркнул Егор.

— Не обижайся ты на меня. Забудь, если обидел ненароком. Не хотел я.

— Да я уже и забыл, — стелил свою койку Егор. И только свечу погасил — услышал голоса за окном. Торопливые шаги. Крики. Он подождал немного. Но нет. Это не к ним. Шаги пробежали мимо.

— Что случилось? — поднял голову Лешка.

— Кто их знает, — лег в кровать Егор. И только коснулся головой подушки — снова вскочил. В избе загорелся свет. Его ночью включали лишь в особых случаях — для больнички.

— Рожает кто-то? — сказал Леха.

— Нет. Выстрелы! Слышишь?

На окраине села палили из карабинов.

— Беда случилась! — насторожился Егор. И, став к окну, начал прислушиваться. Стреляли где-то у дома Хабаровой. Там, где он сегодня работал. Почему-то вспомнился тот страх. Такого ранее с ним не случалось. Ведь даже работать не смог. И выстрелы вроде оттуда. Кто там был?

— Может охотники приехали?

— А свет почему? — недоумевал Лешка.

— Который теперь час?

— Два ночи.

— Да! Не с добра это. Пойду гляну, — Егор поспешно стал одеваться.

— Погоди! С ружей с добра не палят. Не ходи! Подожди утра. Если коряки за оружие взялись — крайность получилась. А карабинами они лучше нас владеют. Здесь им помощники не нужны. Не ходи, — отговаривал Лешка Егора.

Но Дракон не послушал совета, вышел из избы. Пошел на звуки выстрелов.

— Наттай![10] Егор! Мишка в село пришел! — тронул за руку Кавав. И, погрозив в темноту кулаком — добавил:

— Завтра утром искать будем. Убили мы его. Шатуна проклятого. Всю рыбу у Хабаровой стрескал. Потом на людей напал бы. Наттай, сердитый!

— А свет почему зажгли? — спросил Егор.

— Старика Аклова чуть не порвал. Он капканы ездил проверять. А когда возвращался — медведь его учуял. Ну и накинулся. Двух ездовиков порвал. И старика помял шибко. Ох-хо-хо! Трудно жить у нас в Воямполке, — вздохнул председатель сельсовета.

— Трудно — говоришь? Есть места и похуже, — вспомнил Дракон.

На утро Егор пошел в магазин за продуктами. Узнал, что все старики

пошли искать убитого медведя.

Наскоро покормив Лешку, поставив около него воду, Егор пошел на работу. Решил торопиться. Весною к Соколову приедет семья. Вместе жить станут. Так Леха сказал. Показал письмо. И Егору совсем не по себе стало. Опять одному жить придется. Но ничего не поделаешь. Теперь с ремонтом дома надо торопиться.

Семья… Интересно, а как вот это можно — жить всю жизнь под одной крышей с бабой? О чем с нею говорить? Ведь от тоски с ума сойти можно. Или того хуже — запить по черному. А может и нет? Ведь живут. Растят детей. И довольны. Может оттого, что другая жизнь им неведома? Ну, а кто захочет его судьбу? Судьбу Егора? Кто бабу на кентов променяет? Верно не всяк решится. Кенты — они ведь к добру не привели. Но и бабы… им ведь подавай молодого, здорового, не судимого…

— Да что это я в самом деле! Ну пусть всяк по своему живет. Какое мне до них дело? — ругал себя Дракон, плотнее вгоняя бревна в пазы. На морозе они гудели от ударов кувалды. Вот уже две стены перебраны. Стоят прочно. На свет белый радуются. Занятый работой, Егор не сразу услышал голоса за спиной. Это старики в село возвращались.

— Ну что? Нашли медведя?

— Нет, Егорка! Ушел он! Подранком. В тундру ушел. Умирать. Там его трудно найти. Снег глубокий выпал, — говорил Канав.

— Бок, однако, прострелили. Много крови из мишки ушло, — смеялся старик Ое.

— И то не зря сходили! — ответил Егор, и, отвернувшись, снова принялся за работу.

Вечером, весь в опилках, трухе, возвращался домой, едва волоча от усталости ноги. Топор на плече казался пудовой гирей, вдавливающей Егора в землю.

Когда вошел в избу видел, что Лешка уже вставал. Топил печь. Даже поесть приготовил. Теперь лежал на своей койке, чему-то улыбался.

— Чего сияешь, как новый пятак? — спросил его Егор недоуменно.

— Гостья у нас была.

— Какая?

— Наталья.

— Зачем? — вскинулся Дракон.

— Ко мне приходила. Говорит, что через неделю полный порядок будет со мною.

— А чего они — бабы в нас — мужиках понимают? — Спросил Егор недоверчиво.

— Она врач.

— Ну и что?

— Опытный.

— У нас тоже один опытный в лагере был. Ох и паскуда был! Чтоб ему… Все его гнусное мурло вижу.

— Но ведь это в прошлом. Так что на него злишься? — спросил Соколов.

— А глаз из-за него потерял! Дай Бог мне с этим… на свободе встретиться! Под землею сыщу, когда уеду отсюда! Уж я его заставлю собственное говно жрать! Потом голову, как куренку сверну!

— А как он тебе глаз выбил?

— Он?! Да я его, паскуду! Он бараку нажужжал на меня и в стороне остался. Вроде не виноват. Но я ему один за весь барак воздам с лихвой!

— Как его звали?

— Не знаком он тебе. Сука. Скальпом его у нас звали. С отметиной. Мушку[11] на мурло поставили.

— Скальп. Вроде слышал. Но от кого — не помню.

— Он на Камчатке не был. На Чукотке это…

— Забудь ты о них. О всех забудь. Что ушло — вспоминать не надо.

— А и забывать нельзя. Мне он память на всю жизнь до самого гроба оставил.

— Убьешь — снова срок получишь. А глаз этим не вернешь.

— Сам знаю. Но и не прощу.

— Вот видишь, тебе мужик насолил. Не баба!

— Так баба не то глаза, головы лишит— обрубил Егор. И, насупившись, отвернулся, не желая продолжать разговор.

Дни шли однообразно. Егор работал с утра до темноты на доме. Возвращаясь, валился спать, как подкошенный. А Соколову с каждым днем становилось легче.

И вот однажды вечером пришел к ним Кавав.

— Егор, материалы на исходе. Придется в сопки идти. На заготовку. Самим. С неделю там поработаете. На всю зиму напасете. Я потом трактор пришлю. На перевозку. Сами понимаете, кроме вас идти некому.

— Слушай, Кавав, я сам пойду. Один. Лешка в селе останется. Нельзя ему со мной. Слаб еще.

— Как хочешь, Егор, — согласился председатель.

— Нет. Вместе, только вместе, — запротестовал Соколов.

— Может я хоть там от тебя отдохну! — оборвал его Дракон и повернулся к Кававу. — Но мне нарта нужна.

— Нарту у меня возьмешь. А торбаза{1} и канайты{2} — на складе. Там и кухлянку {3} возьмешь. Малахай{4}. Ну и кукуль{5}. А продукты в магазине возьми заранее. Галеты не забудь. Чай. Без этого в тундре пропадешь.

— Бывает кое-что похуже твоей тундры, — угнул голову Егор.

— Когда поедешь? — спросил Кавав.

— Завтра.

— Завтра нельзя.

— Почему?

— В тундру хорошо собираться нужно.

— Сам знаю.

— Поедешь со стариком Ое, — уточнил Кавав.

— Зачем он мне?

— Дорогу покажет.

— Да не сбегу я. Не бойся.

— Мне бояться нечего. Я тундру знаю. А ты нет. И она тебя не знает. Потому одному нельзя. Помирать будешь.

— А чем старик поможет?

— Покажет, где лес растет на дома. Дорогу укажет. Мясо будет варить. Чай. Тебе работать надо. А он помогать станет.

— На одной упряжке мне с ним ехать? — спросил Егор.

— Нет. На разных.

— Почему?

— Еды больше возьмете. Да и снег в тундре глубокий лежит. Собачки быстро уставать начнут. Нельзя их слишком нагружать. К тому же след вам первым бить придется. В сопки давно не ездили. Бить след всегда трудно. Слушайся старика. Он самый умный у нас в селе.

— Как я его слушать буду, корда он по-русски десять слов знает. И я по-корякски не больше. Как поймем друг друга? — смеялся Егор.

— У собачек совсем никаких слов нет, есть только живое сердце. Оно и помогает им понять друг друга. Что же вы — глупее собачек?

— Скажешь тоже! — буркнул Дракон.

А через два дня, ранним утром, чуть только солнце коснулось круглых голов сопок, из Воямполки вылетели две собачьи упряжки.

Старик Ое погонял переднюю упряжку. Улыбался. Весело оглядывал обнявшую его белыми руками тундру. Встречный морозный ветерок обдувал лицо.

Тундра… В ней он родился. Здесь сделал первые шаги по мшистому болоту и чуть не засосало его. Здесь рос. Тундра была изменчивой. То цветами путь устелет, удачу подарит на охоте. То неделями голодом морила. Не выпускала из вьюжных объятий своих. Состарился Ое от ее капризов. А она оставалась такою же молодой, красивой. Как тогда… Какою он увидел и запомнил ее впервые.

Старик всегда любил ее. Пел тундре свои песни. Что сложил только для нее. Пел ей песни своего отца. Тундра была его домом, его жизнью, судьбою. Была и его колыбелью. Станет его могилой.

Вьется по тундре след. Такой неприметный. Слабый. Но он— ее жизнь, ее дыхание.

Егор едет вторым. На тундру старается не смотреть. Слишком много в ней снега и холода, слишком мало тепла. А значит и жизни здесь не место. Разве только вынужденно. Ну, а за что любить ее? Разве может нормальный человек любить свою смерть? Конечно, нет. А тундра — ее порождение, ее кровная дочь.

Собаки, утопая по брюхо в снегу, визжат, карабкаются из сугробов. Вон уже языки вспотели. Слюну горячую роняют на снег. А ему что? Снег все проглотит. И слюну, и кровь, и жизнь. Мягкой периной лег он под лапы собачьи. Вроде угодить хотел. А собаки стонут от такого подарка. Кусают снег оскаленными, злыми пастями. Ругают его по своему, по-собачьи. Да разве он поймет. Вон вожак по уши в снег провалился. Ворчит. Царапает снег когтями. От этого только глубже в него зарывается. Сколько сил потратил покуда из сугроба выскочил. Шаг сделал и снова по шею в снегу застрял.

Егор надевает лыжи, слезает с нарты. Идет впереди собак. Так им вдвойне легче. Груза меньше, да и по лыжному следу куда как проще бежать.

Егор отстегивает задних пристяжных — старых сучек. Пусть отдохнут немного. Путь еще долгий предстоит. Успеют намять бока.

Хорошо подбитые нерпичьей шкурой лыжи скользят легко. Словно нет мороза, нет глубокого снега. Егор поправляет нож за поясом. Усмехается. Этот нож он сам себе сделал. Уже здесь. Длинный, изогнутый на конце, нож спокойно заменил бы любую бритву. В него, как в зеркало можно смотреться. Он спокойно резал мерзлое мясо, открывал консервные банки. И ни одной зазубрины не было на лезвии его.

— Вот выйду, уж я этого Скальпа… — поглаживал Егор нож и успокаивался, ощущая его холодное прикосновение. Дракон чувствовал себя намного сильнее и увереннее. Никогда Егор не расставался с ножом. Где хлеба кусок им отрежет, войлок в пазы им же затыкает. Согнувшийся гвоздь им вытащит.

Старик Ое тоже впереди упряжки бежит, как старый волк. На обе ноги припадает. Вот он направляет нарту в распадок. Надо перевал преодолеть. Потом еще один будет. А там и ночлег. Разведут костер в ночи. Разогреют консервы, вскипятят чай. И спать. Спать до утра.

Собачьими, преданными глазами смотрят на людей удивленные звезды. Они такие маленькие, как лампочки в бараке. Их много, но ни света, ни тепла нет от них.

Старик Ое уже в кукуль влез. Вот-вот захрапит. А Егору не спится. Здесь не тундра, тайга. Деревья громадными тенями обступили костер. Дремлют. Им тоже хочется спать.

Ое уже сладко посапывает. Егор развязывает тесемки на торбазах. Тоже ко сну готовится. Но что это? Что за треск? От чего так насторожились привязанные к нартам псы, чего так шарахаются?

А треск усиливается. Он все ближе, отчетливее.

— Эй! Кто там? — крикнул Егор.

Но в ответ ни слова. За деревьями ничего не видно. Все окутала тьма. Страх липким потом ползет по спине. Руки Егора шарят по снегу, натыкаются на дрова, рюкзаки, но не могут найти карабин.

— Ое! — кричит Егор. Но тот спит.

— Ое, вставай!

Старик не слышит.

— Где карабин, Ое! — хватает старика Егор. Тот удивленно продирает глаза.

— Беги, Егор! — донеслось до слуха Дракона, и он увидел в отблесках костра худенького, совсем дряхлого старика, загородившего медведю тому путь к нему.

Шатун рявкнул. Встал на дыбы. И тут Егора словно подбросило вперед. Туда, где немощный старик своею угасающей жизнью, остатками сил своих, спасал его.

Перед глазами Дракона будто костер вспыхнул ярко. Словно не здесь в тайге, а в зоне, освещенной десятками прожекторов, встретился он один на один не с медведем, а со Скальпом. И, закричал зверино так, что собаки, сдернув со страха остол, бросились в темноту, выхватил нож из-за пояса и бросился на медведя. Тот махнул лапой у самого лица.

— Я те, с-с-сука! Блядский выродок! Душегуб проклятый! — ревел Егор, втыкая нож во что-то мягкое. — Вот тебе, падла! — и нож вошел в живот медведя. Егор резко рванул его вверх. И вдруг страшный удар откинул его в сторону. В глазах вспыхнули десятки радуг. И сразу погасли. Стало темно и тихо. Старый Ое дрожащими руками ощупывал Егора. Пытался привести его в сознание.

Лишь под утро Дракон, открыв глаза, увидел, что лежит на освежеваной медвежьей шкуре. Рядом, на снегу сидит Ое. О чем-то с Кухтом[13] говорит. Трясутся запоздалой дрожью собаки, запряженные в нарты, нагруженные доверху медвежьим мясом. В костре догорает медвежье сердце. Так делали коряки, чтобы ушедшая жизнь зверя возродилась на этой земле. А потому, кровь и сердце отдавали всевышнему.

Егор ощупал себя. Все цело. Все на месте. Он все помнил. Кроме одного. Что за удар?

— Ое! — позвал коряка Дракон.

Старик оглянулся. Быстро подвинулся к Егору. Улыбался.

— Сильный мужик!

— Кто?

— Ты, однако.

— Злой, а не сильный.

— Злой шатун. А ты сильный. Не охотник, а ловкий. Большого мишку убил. Хорошо однако. Шибко хорошо. И меня спас. Хороший ты человек. Только кричал странно. Но это надо. — Теперь в селе тебя уважать станут. Не всякий охотник на шатуна пойдет. Да еще один. Это особый медведь. Медведь-убийца. Он в наше село еще вернулся бы, если б ты его не убил. Много горя сделал бы он. Ты не только меня, село от беды спас. Всех. Хороший ты человек, однако.

Вернулись Егор с Ое по весне. Следом за трактором, увозившим последний лес. Старик Ое, взяв нарту у Егора, отдал ему медвежью шкуру. А сам взялся распрягать своих собак.

Дракон шел к избе. Сейчас он ляжет спать. Впервые за эти три месяца, как человек. На кровати, на подушке, на свежей простыне. Хорошо бы в баню сходить. Но нет ее в селе. Нет. Придется греть воду.

Лешки в доме не было. В печке догорали угли. Значит, недавно ушел. Видно на работу. Интересно, чем он занимался это время. Хотя какая разница?

Вечером Соколов пришел весь в опилках, стружках. Обрадовался возвращению Егора. Похвастался, что заканчивает строить баню. На самом берегу Воямполки. Скоро котел будет устанавливать. Но увидев медвежью шкуру — осекся. Замолчал. Спросил неуверенно:

— Сам убил?

— Сам.

— С ружья?

— Ножом.

— С берлоги подняли?

— Нет. Шатун. Тот, что Аклова поймал.

— Откуда знаешь?

— Не я — Ое узнал его. В боку рана была. Прежняя. От карабина.

— Его здесь ждали. Всю зиму. И боялись. За детей, конечно.

— Теперь все. Отгулялся, — отодвинул шкуру в угол Егор.

— Как тебе удалось? — не отставал Лешка.

— Не его я убивал. Другого. Говорил я тебе о нем. Медведя может и не осилил бы. Да перед лицом не медвежье, а то мурло увидел. Ну и озверел. Силы откуда-то взялись. Не убивал, да и в глаза впервые встретился с мишкой. В неровен час он на мою дорогу вышел. Злом его взял. А вот убил его и все…

— Что все?…

— Боль меньше стала. Вроде и впрямь Скальпа убил. Расквитался. Эх, сколько раз я его во сне убивал. Душил. И этого бедолагу из-за него…

— Но появившись там, он помог выжить тебе. Ведь из-за него ты медведя убил. А мишке все равно кто попадется под руку. Подранок, да еще шатун, до смерти людям бы мстил. Скольких бы загубил? Тебе село многим теперь обязано. Герой ты для коряков.

— Иди ты с этой мурой, — отмахнулся Егор.

Весна в этом году пришла ранняя. Тундра вокруг Воямполки вся покрылась проталинами. Лед на реке вспух. Вот-вот лопнет и очистится река от пухлой зимней шубы.

Кавав, приходивший на строительство бани, смотрел на реку, головой качал:

— Хотя бы успели охотники до вскрытия реки домой вернуться, — говорил он каждый раз.

Егор уже знал причину беспокойства. Ледоход на Воямполке продолжается не менее десяти дней. Каково же будет людям, находящимся в сотне метров от села, сидеть на другом берегу? Возможно — без еды.

Но и это полбеды. Может случиться, что тронется лед под чьею-то нартой. А может и не под одной.

С каждым днем в селе становилось веселее. Возвращались охотники. Рассказывали о всяких случаях на угодьях. Уважительно с Егором здоровались. На угодьях оставалась лишь старуха Хабарова со своею внучкой. Старая всегда возвращалась позже всех.

И каждый день встревоженный Кавав приходил к реке. Вглядывался. Не едут ли в село две припоздавшие нарты Хабаровой. Порой до вечера ждал. Но старуха с внучкой все не возвращались.

И вот однажды, когда все село еще спало, пошел Дракон на речку. По воду. Леха еще спал. Егор с ведрами бодро прошагал по улице выворачивая пятками. Так, что увидь кенты — глазам бы не поверили. Но что не сделает с человеком наступающая весна? Она будит кровь. И вчерашние подслеповатые, дряхлые, как мхом — сединою заросшие старики, те — каких даже собаки бояться перестали — теперь на баб стали поглядывать. Втихаря подмечать стройные ноги у девушек, линии бедер. И — грех сознаться в эдакие годы — даже на девичьи груди заглядывались. А потом во снах видели себя совсем молодыми. Эх, весна, пора расцвета, пора— кудесница! Уж что только с людьми не творишь. Вон и Егор. Тоже жених, на макушке— ни одного перышка не уцелело. Плешь такая, что впору в постель в шапке ложиться. Ан тоже— грудь колесом вздыбил. Эдаким чертом на дома баб-одиночек поглядывает. Играет мышцами. Не мужик — молодец. Если б не кривые, согнутые в коромысло ноги, да не трясущиеся поджилки, в темноте, когда морщины на лице не так приметны, совсем за парня бы сошел.

Да и чего собственно стариться, когда в душе бесенята пляшут? Ведь душу свою не истратил. Для весны она вся в целости. Что ни говори — третий год поселения Еще немного и — свобода.

Егор бегом спускается к реке. Набирает воду, ставит ведра на берег. Закуривает. Сейчас он отдохнет и вернется в избу. Дракон оглядывается на Воямполку. Из двух труб уже дым вьется. Лешка встал. А еще? Наталья. Тоже не спится бабе. Верно и здесь весна виновата. Лицо у Натальи всегда улыбается. А вот глаза грустят. Все понятно. Хоть и врачиха она, но жива в ней баба. Может ласковая, нежная. А может вовсе неумелая, стыдливая? Но живет и берет верх над всем остальным.

— Ух-х-х! — громыхнуло где-то.

— Жш-ш-шш — послышалось рядом.

И вдруг чей-то отчаянный полный ужаса крик резанул по слуху. Егор глянул на реку. Лед тронулся. Вон уже льдина на льдину лихим наездником влезла. Но что это? Кто кричит? Собаки? Откуда они? На берегу рядом с Егором стояла груженная, хорошо увязанная нарта. На ней старуха Хабарова не своим голосом кричит. А там, на середине реки, бьется во льдах еще одна упряжка. Собаки пытаются выскочить на лед, но не получается. Они кричат, зовут на помощь. Кусают постромки. Сами бы выбрались. Но нарта не пускает. Она застряла в трещине и пошла вниз. А тут еще хозяйка! Вон ее голова. Черная, мокрая. Держит собак. Сама тонет, хоть бы их отпустила. Так нет. За собой на дно тянет. К Кутху. Может и рано ей помирать, но всевышнему виднее.

Страх ей рот закрыл. А может холод? Вон как зубы стиснула. Нарту из воды выталкивает. И надо же! Получилось. Вот дурная! Обрезала бы, да сама вылезла. Ан нет! Собаки, сделав усилие, рванули через лед, выли. Вот льдина под ними провалилась, они на другую вскочили. Успели. Нарта тянула, мешала. Душила за горло. Собак гнал страх, ужас. Они изредка оглядывались назад. Может удалось выскочить хозяйке? Но нет. Ее не было видно. И собачьи глотки кричали двойную тоску. От страха за себя и за хозяйку. Вот льдина под ними накренилась, придавила собою другую. Но вода выкинула верхнюю на берег. И собаки, в момент спрыгнув с нее, побежали в село без оглядки.

Старуха пыталась удержать свою упряжку. Но куда там. Псы, угорело задрав морды, понеслись подальше, от реки, увозя за собою орущую старуху.

Секунды… Их, бывает, так много для жизни отпускает судьба. Никчемных, пустых. Бывает, и мало. Так мало, что не успеваешь сделать такой нужный глоток воздуха, чтобы удержать в слабеющих руках ускользающую тонкую нить жизни. Всего один глоток…

Егор скинул сапоги, телогрейку и кинулся вперед— теряя из виду ту льдинку, на какой увидел собак. Она должна быть там. Там. Та женщина, которую звала старуха Хабарова.

— Кутэне! Кутэне! — вспомнился крик старой охотницы.

Лед обжигал и резал ноги. Егор почувствовал, как тонет под ногами льдина. Прыжок на другую. Та треснула. Еще прыжок. Эта такая бокастая, на ней не удержаться. Егор падает в трещину. Моментальное усилие. Тело словно под током дрожит. Руки цепенеют. Вот ноги нащупали выступ в льдине. Рывок. И снова он наверху. Бежит как по ножам. Как по колючей проволоке, обтянувшей зону. Вот! Вот она! Еще держится на льдине. Значит жива!

Егор наклонившись выхватывает ее вовремя из воды. Едва успел отскочить, как на эту трещину навалилась такая глыба, которая не только их двоих — всех воямпольцев могла бы придавить.

Дракон хватает бабу, закидывает мешком на плечо. Она молчит. Наверно без сознания. А может от страха? Кто знает.

Егор бежит, перепрыгивая с льдины на льдину. Тяжелую ношу на плече бережет. Вот уже половину проскочил. На берегу коряки собрались. Что-то кричат ему. Один старик кулаком грозит. Кому? Конечно же этой сумасшедшей реке, не сумевшей дождаться возвращения последней охотницы.

Егор перескакивает еще на льдину. Бежит. Потом, обождав, когда к ее боку подойдет вторая, потолще, понадежнее — прыгает на нее. Снова бежит. Ноги одеревенели от холода и ничего не чувствуют. Лишь где-то в коленях что-то нудно воют кости.

Когда до берега осталось не более двадцати метров, Егор глянул на людей. Увидел Леху. Его лицо. Глаза полные ужаса, удивления. Рот то ли в крике, то ли в страхе открыт.

«Удивляется. Глазам не верит. Ведь бабу тянул из реки! И это я! Не позволявший даже говорить о бабах! А тут сам! Никто не просил. Не полюбовницу! Чужую. Совсем незнакомую. Вот он и ошалел. А ведь не бабу! Жизнь я спасаю. Если повезет, конечно. Может — ее жизнь куда как важней, чем моя. Глядишь — мальчонку какого родит. Она еще не опоздала для этого. Не то что я! Она кому-то будет нужна. Нужна жизни! Этим людям! Тундре! Она! Но не я! И нечего тут рот разевать! Нечему удивляться. Сам никого после себя не о ставил, пусть хоть эта даст. За себя и за меня!» — мелькали мысли.

И ноги, посинелые, дрожащие, привыкшие ходить, а не бегать, прыгали козлино с льдины на льдину. Но вот трещина. Надо переждать. Еще прыжок. Снова бегом. Еще льдина. Макушка у нее, как чирей. Ноги не держат. Еще прыжок. Опять трещина…

В глазах темнеет. «От чего бы это? Наверное устал? А может от холода? Но ничего, ничего! Держись, Дракон. Выжил в лагере! Одюжишь и здесь, — думал он и вспомнил о бутылке спирта, купленной про запас. — Сейчас она будет кстати. Согреюсь и все пройдет. До берега три хороших прыжка — не больше. Но чего они так кричат? Зачем так глотки рвут? Помочь делом не могут, так оглушают советами. Уж лучше бы молчали». Он делает последний прыжок и несколько неровных шагов по земле.

Егор кладет на землю Кутэне. Садится рядом. Никак не может понять, о чем кричат воямпольцы.

— Что ты наделал?

— Как что? Не видите?

— Зачем у Кутха жертву отнял? — подступил к Егору старик Аклов.

— Какую жертву?

— Кутэне!

— А ты откуда знаешь, что ее Кутх в жертву хотел?

— Мы тонущих не спасаем.

— Тонущий — жертва Кутха!

— Так всегда было!

— Зачем спас?

— Беда теперь в селе будет!

— Кутх накажет нас за это!

— Пускай уходит Кутэне! Совсем из села!

— И Егор тоже!

Дракон знал, что коряки не умели плавать. Знал, что не спасали утопающих. Не знал лишь причину. И вот только теперь все понял. Все! И черная злоба на коряков проснулась в нем. Сорвала с земли. Подкинула пружиной. Он заорал так, что они утихли:

— Кутх! Кутх, говорите! Жертва нужна ему? А почему же когда медведь в село пришел не приняли его за бога? Когда он тебя, Аклов, чуть не задрал? Почему ты не сказал, что всевышний тебя в жертву требует? Или тогда это тебя касалось! И вы взялись за карабины. Ледоход тоже несчастье, как и медведь! Но вы ни с тем, ни с другим не можете сладить. Вы согласны выкинуть из села охотницу, нежели расстаться с прошлым. А она Воямполке нужна больше, чем ваш Кутх! Она женщина и будет чьею-то женой и матерью! Она родит охотника. А кого родите вы? Старые мухоморы!

— Не серчай, Егор! Но так всегда было. Деды наши Кутха не обижали! И мы боимся! — вышел вперед старик Аклов.

— старый вор! Я всю жизнь крал! И никогда, никого не спасал смерти! Вы научили меня жить иначе. Вы верили мне и оставляли открытыми свои дома и души. Вы не боялись меня! Меня, которого боялись все! Меня, которого не случайно прислали к вам. И я стал вашей частью, вашей жизнью. Стал жить, как вы! Вашими заботами! И вот когда жизнь этой женщины, а она ваша, стала мне дороже своей жизни, вы прогоняете ее и меня! Но за что? Ведь это не Кутх, а она со своей бабкой охотилась в тундре. Не Кутх, а я с Лехой ремонтируем и строим дома для вас. Не Кутх, а я убил подранка. И если кто-нибудь из вас тронет хоть пальцем Кутэне, он тоже будет иметь дело не с Кутхом, а со мною! Это я вам обещаю! Старый вор! И уж если я один, не в пример вам, сумел справиться с медведем, то с любым из вас справлюсь! Да так, что никакой Кутх тому не поможет. Поняли?!

Коряки удивленно слушали. Смотрели на небо. Но оно смеялось весенним солнцем и не грозило ничем русскому Егору. А тот натянув на ноги сапоги, накинул на плечи телогрейку и, подняв с земли бледную, мокрую Кутэне на руки, понес ее к дому Хабаровой.

— Погоди, паря, давай мы ее отнесем, — подошли старики к Егору.

— Девку лечить надо. Чтоб не хворала, — угнул голову старик Аклов.

— Возьмите. Не на беду, на счастье ваше я ее спас, — улыбался Егор.

— Спасибо, сынок! Спасибо тебе! Пусть будешь ты братом ее, — плакала рядом старуха Хабарова.

Навстречу им шел Кавав. Он уже знал о случившемся. Подошел к Егору.

— Амто, тума — протянул он руку.

— Здравствуй, Кавав!

— Спасибо тебе. Помог ты мне шибко. Знать, в светлый день чья- то голова решила прислать тебя к нам.

— А, брось ты! — отмахнулся Егор. И, оглянувшись, увидел рядом бледное, испуганное лицо Натальи. Она смотрела на Егора так, что где- то в сердце защемило непривычно. И в груди тепло стало. Значит, боялась, переживала за него. Значит дорог. Ведь вон как побледнела. К чужому душу не притянет. И рядом неспроста идет. Вон как в лицо старается заглянуть Егору. Эх-х! Наталья! Наташа, Наташка! Ну иди! Что ж сделаешь? Иди! При них не буду! Потом поговорим.

Но не только «Дракон», а и Лешка заметил взгляды Натальи и решил повернуть незаметно назад к бане. Не мешать этим двоим. И, дернув за руку Кавава, заговорил о работе. Пусть и он отстанет. Не мешает им своим присутствием.

Председатель не сразу понял. Все еще пытался идти рядом с Егором. И тогда Лешка крепко сжал его руку. Удержал силой.

— Ну куда ты прешься? Дай им поговорить, — ответил, опередив вопрос, Соколов.

Кавав понял. Разулыбался.

А Егор с Натальей шли оттаивающим, оживающим селом. Шли молча. Тихо вошли в дом.

— Садись, Наташа, садись. Да не обессудь. Переоденусь я. Промок до костей.

Наталья к окну отвернулась:

— Испугалась я за тебя, Егор. Страшно стало. А вдруг не сможешь вернуться? Думала с ума сойду. Все так внезапно.

— Что внезапно? — стягивал Дракон мокрые носки и краснел впервые в жизни. Никогда еще бабы не говорили ему таких слов. От них так тепло и хорошо становилось на душе.

— Река, лед тронулся внезапно.

— А-а, — разочарованно протянул он.

— Больно мне за тебя было. Ты такой сильный. И честный.

— Как медведь, — хохотнул Егор натягивая сухие брюки.

— Я давно об этом знала. Но ты, как слепой! Неужели не понял.

— Понял, потому и кинулся спасать.

— Егор! Я не о том!

Он подошел к ней. Стал рядом. Совсем близко. Так близко, что волосы Натальи щекотали подбородок. Они пьянили. Егор тихо обнял ее за плечи. Бережно притянул к себе.

— Я люблю тебя, Егор.

Он тихо отстранил ее. Усадил на табуретку. Сел рядом. Посмотрел грустно.

— Знаю я о том, Наташа. Вернее, сегодня понял. Хорошая ты, добрая. Мне бы радоваться такому счастью. Да сил нет. И — что врать — сам каждый твой взгляд ловил. Улыбки стерег, чтоб другим ты их не дарила. А право на это не имею.

— Но почему?

— Поздно, Наташа. Слишком поздно встретил я тебя, голубушка моя. Ведь для тебя счастье — небо, а для меня лишь полоска света. Для тебя любовь — пожар, а у меня одни угли в душе судьба оставила. И тем недолго тлеть осталось. Что дам тебе взамен того, что ты мне даришь? Пепел? Но зачем он тебе?

— Не надо так, Егор!

— Ты выслушай меня, Наташа, радость моя последняя. Выслушай. И пойми, — он взял ее руку. Долго разглядывал хрупкие, слабые пальцы. Словно набирался в них силы для разговора с нею. А может с самим собой. Впервые честно, не кривя ни разумом, ни сердцем.

— Не подарила мне судьба ни одной. Никого до тебя по настоящему не обнял. Ни с одной так не говорил. Не туда меня дорожка повела. Долго я воровал, Наташа. Кенты, деньги. Легко жил. Вашего брата избегал. Семьи, как огня, боялся. Ведь дети сиротами бы росли. Потому свободно жил. Больше одного раза ни с какой не встречался. Боялся привыкнуть, увидеть в ней такое, за что полюбить бы мог. Потому старался меньше говорить, чтоб не завязнуть. Да и кенты не простили бы. С ними разговор короткий. Так годы шли. А потом попался. Ну, понятно, суд, приговор. Лагерь. Там тоже не всегда гладко было. Понятное дело. Добавили. И на Камчатку. По лагерям столько лет прошло. Да здесь… Что жизни осталось?

— Егор, это неважно.

— Все важно. Вернуть бы мне те годы, я в первый же день к тебе бы пришел. Казни или милуй — люблю, да и только. Не могу без тебя! Сам бы так сказал. Да с какою радостью! Но это тогда! Тогда, Наташка! Но не теперь! Ведь через пять лет я буду развалиной. Дряхлым пнем! А я мужик и не смогу, чтоб оказаться слабее тебя и своего решения. Ведь если я почувствую такое, сам себя убью. Но и тогда, и этим я причиню боль тебе! Ты понимаешь это! Ведь выхода нет! Жить и мучиться со стариком! Но ты еще молода. А и хоронить не легче! Ведь меня и тогда будешь вспоминать не песнею недопетой, а злою ошибкой своей! Ну скажи, зачем тебе это? Девочка моя! Не нужно тебе горя! Другой бы, конечно, обрадовался такому подарку судьбы. И, сорвав цветок, не вспомнил бы, что погубил его без времени. Но я так не могу! Жизнь искалечила меня! Взяла все. Я не хочу для тебя своей участи! Тебе еще встретится человек. И ты будешь счастлива с ним. Всю жизнь.

— Но я тебя люблю!

— Береги свои крылья, ласточка моя. Для жизни береги. От горя они слабеют. А тебе сильной нужно быть. У тебя еще будет море счастья! Зачем же летать над догорающим костром? Ведь опаленные крылья долго болят.

— Но мне виднее, Егор!

— Ты видишь сердцем. А онони глаз, ни разума не имеет. не могу ответить тебе взаимностью, хотя говорю это против сердца. Оно у меня давно зрячее. Не могу! Для тебя же самой. Ведь каждая новая седина твоя вдвойне мне прибавит боли. Каждая морщина рубцом на сердце моем останется. Проснись, чайка. не тот, кого уготовала тебе судьба. Я не тот, хотя хотел бы им быть.

Наташа плакала.

— Не надо. Успокойся. Я не стою ни одной твоей слезы. Я прах. Через него надо уметь перешагнуть.

— Но я сама пришла к тебе! Я все обдумала, Егор!

Он обнял ее. Прижал к груди голову. Руки его дрожали. Тяжело. Ох как тяжело овладеть собою.

— Прости меня. Прости, что обманул твою сказку. Но ведь, она лишь туман. А его сушит солнце. Разве старый ворон смеет любить лебедя? Он рядом с нею смешон и жалок. Ведь крылья птицы держит ветер, а я — туман. Да и то — высыхающий. Как смогу стать опорой тебе? Как смогу поддержать твои крылья? Ведь любовь не должна умирать. А я? Да и можно ли любить призрак? Ты придумала меня и поверила в это. Ведь и дети иногда любят старух. Но на то они и дети. И любят за пироги и сказки. А жизнь сложнее, моя дорожка уже у обрыва. Скоро конец. Ты прости меня. Я упаду в него один. Один! Кляня себя! И только себя, что не сберег себя для встречи с тобою. Ты украсила мой последний путь. И, сама, того не зная, подарила мне радость. Ведь не просто так уйду из жизни. Любимым был тобою. Пусть недолго, пусть ошибочно, но был! И спасибо тебе за это. Я всегда буду помнить тебя, до самой последней секунды своей. И благодарить судьбу свою неказистую за то, что подарила мне Воямполку. А в ней — тебя! Тебя, моя единственная, моя светлая. Спасибо, что ты пришла. За то, что сказала. И не сердись на меня. Ведь старикам, как и детям, нужны сказки и добрые слова. Ты моя первая и последняя. Уходя, я пожелаю тебе счастья. Большого. Какое ты мне подарила, какое сама сможешь воспринять. Спасибо, что прошлого моего не испугалась, не погнушалась им.

— Не надо об этом, Егор.

— Конечно, не надо. Оно ушло. А с ним и моя жизнь. Ты не обижайся. Я уеду и ты забудешь меня. А для меня ты останешься навсегда. И всюду будешь со мною. Ведь и над старым морем летают молодые чайки.

— И они всегда вместе. И не разлучаются, — глянула Наталья на Егора умоляюще.

— Да, они всегда вместе и порознь. У каждого своя жизнь. Они не сливаются. Как огонь со снегом, — погладил он ее по щеке, вытер слезу шершавой ладонью.

— Прости меня, Егор. За все прости.

— За что прощать? Ты знаешь, солнце все согревает. Даже могилы. И на них от этого растут цветы. Радость из горя! Жизнь из тлена! Вот так и ты для меня, моя хорошая, добрая. Не сердись. Ты знаешь, как ни много солнца — усопшего и оно не поднимет, не оживит. Для ушедшего тепло — не жизнь. Живи моею радостью и печалью моей. Будь чайкой, но счастливой. И, на горе мое — без меня.

Егор разжал руки. Тихо отошел к окну. Еле слышно всхлипнула дверь.

Сколько дней прошло с тех пор? Их трудно счесть. В ту весну приехала к Лешке семья. И снова остался один Егор, в своей избе. Один на один со своим прошлым и с безотрадным будущим. Каждое утро встречая рассвет, он благодарил судьбу за еще один подаренный день.

Сколько ветров, дождей и вьюг стучались в его усталое окно? Сколько караванов гусей и уток прилетали и опять улетали с Камчатки. С ними он передавал привет своей сторонке, что заждалась забытою невестою за далекими перевалами.

Но к невестам, как и на родину, нужно возвращаться молодыми. Ибо встреча с любимой не должна быть седою и слезливой.

Годы… В них были и радости, и горести свои. Привык к селу Егор. Незаметно для себя изучил корякский язык. И стал в селе своим.

Давно уехала из Воямполки Наталья. Вернулась в свой город. И, верно, давно забыла Егора и Воямполку. Уехал и Лешка с семьей. Верховный суд пересмотрел его дело.

Егор поначалу получал от него короткие письма. Соколов вернулся на самолет. Он снова в небе. Как птица.

Дракон сидит у окна. Сегодня утром выйдет из села моторная лодка. Она может отвезти Егора в устье реки. Там самоходная баржа доставит его на пароход. Потом из Петропавловска-Камчатского прямым рейсом на родину. Домой.

Теперь у него в кармане лежит паспорт. И он свободный человек. Свободный — как птица, как ветер, только вот нет силы в крыльях. И сердце боится высоты.

Егор смотрит на реку. Ее тоже зовут Воямполка. В переводе — страшно имя ее. Река — утопленница. И вспомнилась легенда о ней, много раз слышанная от коряков.

Жили когда-то на этом месте два брата. Старший богачом был. Оленей у него было столько, что сосчитать их даже солнце не смогло бы. ранга у богача была большая, теплая. Вся из белых оленьих шкур. И жен у богача было много. А младший брат был пастухом.

Стерег оленей старшего брата. И не было у него ничего. Совсем был бедный тот парень. Даже чума не имел. А мясо ел только раз в году на «хололо». Остальное время ел мороженную кимчигу[14] и ягоды. Но вот однажды решил этот парень съездить на «хололо» в соседнее стойбище. Туда же приехал и старший брат. Оба слышали о девушке, что жила в этом стойбище. Говорили, что красотою своею солнце она затмевала. Даже дикие звери тундры вылезали из берлог и логов своих, чтобы посмотреть на нее, полюбоваться ею. Шальные ветры стихали, завидев ее. Пурга котенком послушным ложилась у ее ног. Все парни тундры даже во снах повторяли имя девушки — Ая.

На счастье или на беду свою решил взглянуть на нее и бедный пастух. Хотя слышал, что тот, кто хоть однажды увидят ее, потеряет сердце свое. И никогда не сможет полюбить другую.

Богатые подарки родителям Аи привез старший брат. Хотел ее в жены себе взять. Табун для них прислал такой, что от одного края неба до другого — земли не было видно свободной. Соболей, песцов, горностаев привез. Но Ая на все это даже не взглянула. Прошла мимо, будто и не заметила.

Ничего не привез с собою младший брат. Лишь сердце свое хотел подарить девушке. Что большим костром загорелось под старой кухлянкой при виде ее. Увидела Ая парня и улыбнулась ему. Танцевать «Баккию» с ним пошла. Целый день на одного его смотрели ее глаза. И сказал он Ае, что любит ее.

И решилась девушка стать его женою. Но отец, узнав, что парень— бедняк, отказался отдать ему свою дочь. Тогда они решили бежать. Бежать от злых людей, от стойбища, от родных. Бежать навсегда.

Взял младший брат одну из упряжек старшего брата и поехал вместе с Аей в тундру. Куда глаза глядят. А старший брат тем временем уже уговорил отца Аи отдать ему свою дочь. А когда вышли они из чума, чтобы сказать ей об этом, узнали, что сбежала она с пастухом. И тогда кинулся за ними в погоню старший брат.

Много хребтов и сопок перевалил он, преследуя беглецов. Решил руками младшего брата убить за дерзость его. Мчался ветром на оленях. И стал нагонять упряжку брата. А тот умоляет собачек бежать быстрее. Но они устали и не могли помочь беглецам скрыться от погони.

Тогда пастух обратился к ветру:

— Ветер тундры! Братец ты мой! Помоги мне в несчастье счастье свое спасти. Помоги уйти от погони.

— Долго я помогал тебе. Поддерживал твоих собак, снегом заметал следы нарты. Но теперь устал я. Попроси помощи у солнца.

— Солнце, солнце! Останови погоню брата моего. Закрой лицо свое тучей черной. Закрой от брата мой путь. Не дай ему счастье у меня отнять.

— Не могу я больше помочь тебе. И так долго я не светило тундре. От того умирать она стала.

Оглянулся пастух, смотрит, а погоня уже совсем рядом. И взмолился парень Кутху. Впервые к нему за помощью обратился. Дал всевышний парню силы свои. И, когда нарта старшего брата была совсем близко, махнул рукой пастух и разделила его со старшим братом река. Черная, как злость богача. Крученая, как горе. Холодная, как ярость.

Утонул в этой реке богач. Ни кто не стал спасать его. И погоня отстала. Вот только оленьи табуны не пожелали расстаться с пастухом, как с настоящим своим хозяином. И, переплыв реку, так и остались с парнем. Выращенные добрыми руками его, они отплатили ему преданностью.

А реку эту и по сей день зовут Воямполкой, утопленницей зла и несправедливости. Утопленницей мести.

Утонула в ней и злость Дракона. Не осталось в его душе зла. Старость мудрее становится с годами. Она не способна на месть.

Егор сидит один в своей избе. Вот и утро наступило. Собранный чемодан сиротою к двери прижался. Можно идти. Через час отходит лодка.

Как громко кричат часы. Сейчас он последний раз пойдет по улице Воямполки. Мимо домов, где каждое бревно согрето его руками. Им он отдал не только тепло рук своих, в каждый вложил частицу сердца. Свою жизнь. Как уезжать от них? Навсегда. И снова начинать заново? Но здесь столько прожито и пережито. Здесь он свой. Свой в любом доме. Свой среди людей. Да и куда ехать? К кому? Кто ждет его там? Неизвестность? В старости она плохая попутчика и подруга.

— Нет! Нет! — кричит Егор. И, откинув от двери чемодан, долго ходит по избе, измеряя ее тяжелыми шагами. Стонут половицы, стонет сердце.

Дракон закуривает, подходит к окну.

По черной, осенней глади реки уходит из села последняя лодка. Замирает рокот ее мотора. Вот и его не стало слышно. Лишь маленькое темное пятно бежит к горизонту, торопливо. Скоро и его не станет. Растает из виду, как тяжелый сон, как прошлое, которое надо забывать. Нет его! И не было! Все это приснилось ночью. Но и она ушла.

Белый-белый стоит у окна Егор. Пальцы вцепились в подоконник. Тоже побелели. Словно испугались решения Дракона и не захотели отпустить его отсюда.

Скоро зима. Вон как выбелила она виски Егора. Говорят, чем больше холода на висках, тем больше тепла в сердце.

Но что это? Может, показалось? Отчего ты плачешь, Дракон? Плачешь в открытую? Не стыдясь ни избы, ни самого себя. Что? Хоронишь память? Но нет ее? Нет! Видишь — исчезла точка с горизонта. С нею все ушло. Не стало Дракона. Удержи в руках дрожь, Егор! Удержи свое кричащее сердце. Все ушло. Ведь и старики умеют умирать мужчинами.

Белые снежинки крутятся за окном седыми слезами, заметая следы у порога избы. Следы прошлого. Лишь жизнь звонкой песней топора заливается где-то на околице Воямполки.

МАГОМЕТ

Его не хотели брать на катер. Никто. Мужчины недоверчиво косились на его промасленное широкое лицо, так похожее на разогретую сковородку с ушами.

Он то сморкался так, что чайки испуганно шарахались от катера, то чесался с таким смаком, что даже боцман из рубки удивленно выглядывал, какая это свинья сумела пролезть на его посудину. И, глянув на Магомета, почесывавшего спину об угол рубки, пустил такого матюга, что собаки на берегу от удивления брехать перестали.

— Откуда ты такой взялся? Зачем в Каменское едешь к нам? — удивленно спрашивали пассажиры-попутчики.

Магомет косился на них. А разве сами они не оттуда, откуда и он? Кто по доброй воле поедет в эдакий медвежий угол. И, поддернув спадающие с голодного живота штаны, отвечал всем одинаково:

— Послали меня к вам. На время.

— Шабашник что ль?

— А?

— На заработки едешь?

— Ага! — разулыбался Магомет так, что лицо его расплылось в тазик.

Давай, давай. Ты не первый такой, — потеряли к нему всякий интерес попутчики.

Но его интерес к ним — только разгорался. Он не сводил глаз с пузатых чемоданов, сумок. Внимательно следил за всеми и за каждым. Особенно за подвыпившими. Но на его беду и за этими внимательно присматривали попутчики. Не спускали глаз друг с друга.

Три часа «охоты» не принесли успеха. А тут и Каменское показалось на горизонте. И сопровождающий, выйдя из рубки, приказал приготовиться к выходу на берег.

Магомет вышел по трапу вслед за пассажирами. Огляделся по сторонам внимательно. Тяжелый, кобылий вздох вырвался со свистом из сто груди.

Село стояло на сопке. Подниматься нужно было по ступенькам, вырубленным в сопке лет двадцать назад.

Крутые эти ступеньки. Даже дух захватывает. И сердце обрывается. Куда? Конечно, вниз по ступенькам скатывается в широкую реку Пенжину.

Верно от нее — крученой души воровской — идут по темной глади реки воронки. Вон их сколько! Не счесть! И, глянув вверх на оставшиеся порожки, зажмуривается Магомет, старается идти скорее. И вдруг огненным шаром к ногам собака подскочила. Бока впалые, хвост свалялся, на морде запахи всех помоек. Раскрыла пасть, удивленно на Магомета уставилась.

— Иди, иди, я тебя не трону, — обошел ее новичок.

Сопровождающий, услышав такое, рассмеялся.

Взойдя наверх, Магомет растерялся. Считал, что ему повезло больше других, ведь в райцентр направили, а тут— собак больше, чем людей.

Дома, застрявшие в сугробах по крышу, словно зэки надвинули поглубже шапки и вышли на расчистку зоны от снега. Выстроились в ровном порядке.

— Сворачивай сюда, — указал сопровождающий. И повел к дому на отшибе.

— Ми-ли-ция, — прочел Магомет и сморщился. На эдакую горсть домов и такое заведение.

— Бюрократы! — сердито сплюнул он и вошел в милицию.

Сопровождающий оставил Магомета на попечение сонного

дежурного, сам пошел к начальнику райотдела. Вскоре вышел оттуда. Позвал Магомета.

— Значит вы и есть Рафит Рафаэлов, — глянул начальник милиции на Магомета и добавил: — Так вот, будете жить и работать у нас в Каменском. Что умеете делать? Кроме воровства, разумеется?

— Все умею!

— Пойдете в распоряжение коммунхоза. Там получите работу, жилье и прочее. Заранее предупреждаю — село у нас небольшое. Всех и каждого здесь мы знаем наперечет. Чтобы мысли о побеге с поселения не было. О пьянстве— тоже. Замечу карты — назад в лагерь поедете. И еще. Воровства у нас здесь никогда не было. Что-либо пропадет— кроме вас подозревать некого. И далее: имеются у нас баня, магазин смешанный, продовольственный ларек, клуб, библиотека, столовая, парикмахерская, швейное ателье. Живите и работайте, как человек. Без прогулов. И, конечно, появляйтесь сюда отмечаться, — сказал начальник милиции. И взяв телефонную трубку стал звонить.

— Это ты? Тут ко мне на поселение прибыл. Что у тебя есть? Я насчет работы? А! Сейчас спрошу, — и обратился к Магомету.

— Строить умеешь?

— Нет.

— Не умеет.

— Что? — начальник милиции рассмеялся, услышав что-то в ответ. И сказал:

— Ну это твое дело. Там сами разберетесь. Определи его с жильем.

В коммунхозе Магомета сразу провели к начальнику. Тот оглядел

новичка с ног до головы и указал на стул.

— Садитесь.

Магомет присел.

— Надолго ли к нам? — спросил он.

— На пять лет.

— Специальность какая у вас?

— Была, да не стало, — отвернулся Магомет.

— Лошадью умеете управлять?

Рафит удивленно глянул на начальника.

— Что ж не уметь?

— Будете работать водовозом. Обеспечивать жителей села водою. Ее вы будете возить в бочке из реки. На лошади. Прорубь самому придется долбить.

— А заработок какой будет?

— Это от вас будет зависеть. Жить будете в доме вместе с двумя мужчинами. Они тоже работают водовозами.

Магомет обрадовался. Значит, будут кенты.

Двое водовозов оказались стариками. Вернувшись в дом после работы и увидев новичка, тут же накормили его. Ни о чем не спрашивая. Предложили выпить— отметить приезд. Но помня наказы милиции — Рафит отказался.

И лишь ложась спать спросили — кто он, и зачем приехал сюда. Узнав, переглянулись. И больше ничем не интересовались в этот вечер.

Утром разбудили на работу.

Весь день возил Магомет воду на старой пегой кляче. Та еле поднималась по крутому подъему. Часто спотыкалась. Дышала тяжело. Часто останавливалась отдыхать.

К вечеру Магомет потерял терпение. И, схватив вожжи в тугую плеть, стал стегать лошадь подгоняя ее руганью. Та рванулась на подъем. Преодолела его в минуту.

— То-то! У меня живо бегать научишься, — щипал ее за подерганные вожжами губы Рафит. К вечеру, шелестя в кармане деньгами, вырученными за воду, вел он лошадь в конюшню. Та за день возненавидела нового хозяина и косила на него злыми, слезящимися глазами.

Напарники уже привели своих лошадей. И глянув на клячу Магомета, Петро, так звали одного из них, головою покачал:

— Что ж кобылу не жалеешь? Смотри, как измордовал. Ведь жеребая она.

— Мне дали ее не для ухода, для работы, — буркнул Рафит.

— Знаем. Да только зачем скотину мучить? Вон вся в мыле. Сам- то, видать, с телеги не слез, — буркнул второй — Геннадий.

— А зачем тогда кобыла? — опешил Магомет.

Петро зло матюгнулся. Не адресовав мат никому в отдельности.

Рафит постоял молча. И вышел из конюшни.

Вечером, когда совсем стемнело, вернулись старики. Петр молча затопил печь. Геннадий варил ужин. Магомет сидел у стола. Щупал первый заработок. Неплохо он получил от людей. Тратить жаль стало. В магазин не пошел. Ждал, когда старики сварят что-нибудь. Пригласят к ужину:

Когда Петро загремел тарелками, Рафит торопливо подошел к умывальнику. Помыл руки. Сел выжидающе. Но… На столе появились только две тарелки, две ложки.

Петро и Геннадий ели молча. Вроде и не было здесь Магомета. Потом заговорили о кино. Стали одеваться.

Рафит зло сорвал телогрейку с гвоздя. Решил сходить в столовую. Но та оказалась уже закрытой. А в магазине — очередь. Выстоять ее не было сил. Он пролез вперед. Взял банку тушенки, хлеба. Кто-то из очереди закричал на него. И, забыв про чай и сахар, Рафит наскоро рассчитался. Пошел домой.

Поев, лег спать. Но долго не мог уснуть. Душила злоба на стариков. Но тех не было.

Утром он встал раньше всех. Наскоро оделся и бегом к конюшне кинулся. Решил сегодня заработать побольше. Но, завидев его, кобыла стала яростно лягаться, глаза налились кровью. Она ни в какую не подпускала к себе Рафита.

— Стой, фартовая! Ну, тихо! — схватился за вожжи Магомет. И вдруг почувствовал, что руку его словно тисками сдавили.

— Положь вожжи!

— А тебе чего? Дали мне клячу самую плохую! Заработаешь на ней! Себе так получше взяли! Да еще тронуть не смей! Хозяин выискался! Иди ты знаешь куда!

— Куда! — сдавил горло Магомета воротом телогрейки побелевший Петро.

— Вон туда! — показал Рафит под хвост кобыле. И коленом поддал Петра так, что тот присел, но Магомета не выпустил; схватив его в охапку, с силой швырнул в угол. Там, к счастью, оказалась навозная куча и Рафит по пояс в ней увяз. А Петро, ухватив вожжи, так пару раз стеганул Магомета, что тот пожалел о том, что в куче не по макушку оказался.

Вечером, когда Магомет вернулся с работы, дом оказался на замке. А его чемодан стоял на пороге, на нем лежала начатая буханка хлеба.

Рафит онемел от удивления. Его выкинули. Выкинули, как паршивую собаку из избы на мороз. Куда деваться? Что делать? В чужом селе, где нет никого мало-мальски знакомого! А тут еще мороз градусов под шестьдесят. Рафит стоял на пороге жалкий, словно подброшенный щенок.

Куда податься? На конюшню? Но там не отапливается. Холод такой же, как и на дворе. К утру сдохнуть можно. И решил дождаться стариков здесь. Другого выхода не было.

А время шло. Ноги немели. Зубы стали выстукивать лихую дробь. Он сел на чемодан, пытаясь хоть как-то согреться. И, наконец, шаги к дому услышал. Попытался встать, сказать, что-то но не смог. Ноги одеревенели. Язык — точно примерз.

— Сидит? — услышал Магомет голос Петра.

— Куда ж ему деваться? Сволочи этой некуда идти, — ответил Геннадий. Старики прошли мимо. Открыли дверь. Вошли. Встал и Рафит. Но дверь захлопнулась перед самым его носом и закрылась изнутри на засов.

Рафит стал ошалело стучать. Страх за свою жизнь, страх перед холодом, мутил рассудок. Но в коридоре было тихо. Никто не хотел открывать ему.

Он подошел к окну. Застучал в него так, что стекла задрожали.

— Я те стукну сейчас! — послышалось из дома.

— Пустите! — шипел он замерзающей глоткой.

Кто-то вышел, снял засов и приоткрыл дверь. Рафит юркнул в нее, дрожа всей шкурой. Не глядя на стариков шмыгнул к печке. Душа плакала от холода. Он снял шапку, расстегнул телогрейку. Хотел снять ее. Но голос Петра остановил:

— Не торопись раздеваться. Не у себя дома! Не для того пустили. Для разговора! А он недолгим будет. И в телогрейке посидишь!

Слова, будто пощечины по лицу, обожгли. Но смолчал. Деваться некуда. Надо стерпеть все, что они скажут. Согласиться. Свое потом можно сделать. Выждать. Сейчас ни к чему. В случае чего, им поверят. Им, но не ему.

Ты что же это, сволочь, на Петра руку поднял? Ты что такое? Ты что в лагере? С ворами? Что корчишь из себя? Ты как посмел? Да мы тебя сегодня же могли в милицию сдать! Ты это понимаешь? Чего ты стучался? Ты кто здесь? А ну — вон! Чтоб духу твоего вонючего не было! — подошел побледневший Геннадий.

— Завтра уйду! Сегодня некуда, — прижался к печке Рафит.

— Черт с ним, пусть переночует, — остановил Геннадия Петро.

— Негде ему ночевать? Пакостить нашел где? — не унимался Геннадий.

— Не трожь говно — буркнул с кровати Петро. И, повернувшись к Магомету, сказал:

— Сегодня ночуй. Но завтра все! Слышишь?

Рафит быстро стянул сапоги, телогрейку. Долго грел спину у печки. Потом живот. Старики молча наблюдали за ним.

— Чай согрей этому припадочному, — попросил Петро Геннадия и добавил:

— А то стучит зубами на всю избу.

Геннадий молча подкинул дров в печь, поставил чайник.

— Слушай, ты! Если ты на лошадях не ездил никогда, не ухаживал за ними, нужно было сказать. Почему второй день подряд кобыле корма в ясли не кладешь? Она тоже есть хочет. Кто за тебя это будет делать? — спросил Петра.

— Забывал. Отвык. Теперь буду помнить, — отозвался Магомет.

— Где б ты не жил, знай, за лошадь мы с тебя спросим, — предупредил Геннадий.

Рафит согласно кивнул головою.

Петро сел в кровати. Закурил. И обратился к Магомету:

— Ты хоть в баню сходи. Завтра она работает.

— Жаль, что не сегодня, — тихо отозвался Рафит.

— Пей чай, — буркнул Геннадий, сняв с плиты зашипевший чайник.

Рафит пил кипяток. Обжигался. Но не мог оторваться от кружки. Сегодня снова не сумел взять заварки и сахар. Опять в магазине была очередь.

Геннадий молча подвинул ему заварник, пачку сахара.

— Я завтра верну, — пообещал Магомет.

— Пей! Мы в твоем возврате не нуждаемся. Ты вернешь! Так вернешь — всю жизнь будет помниться, по тебе видно!

— Да не крохобор я! Не успел купить, — оправдывался Рафит.

— Мы не о харчах. О том разговора нет.

— Хотел я вас спросить, как с продуктами быть? Деньги отдавать, или самому в магазин ходить? Но не с чем было. Постыдился. Сами знаете — о чем говорить, когда в кармане пусто? — перебил он Геннадия.

— Не в деньгах дело! Да и не выкручивайся. Ты в первый же день имел деньги. Но в тот же день лошадь чуть не загробил. А все из-за жадности своей.

— Понял я! Все понял. Но ведь я на поселении третий день. Отвык от человеческой жизни. Или вы понять не можете? Не хочу злое делать! Так подсказали бы! У нас так в лагере не делали, чтоб на мороз из барака выбрасывать. Пусть даже виноватого! А ведь там зэки![15] И убийцы были! Вы же — не они! А сделали со мною хуже, чем преступники. И правыми себя считаете! — поднял лицо от кружки Рафит. И мысленно сам себя похвалил, как красиво сказал. Что значит чаю напиться, да кровь согреть!

Старики молча переглянулись. Петро, усмехнувшись, головою покачал:

— Хитер, бестия!

— Я сказал, как есть, — посмелел голос Рафита.

— Ну ты нам не крути! Знаем мы, наслышались о лагерных порядках. Если бы ты там такой фортель с лошадью выкинул, тебя бы живо сняли с водовозов. И добавили бы еще за издевательство над животиной. А то ишь, виноват по макушку и свое дерьмо на нас свалить хочет! Ты нас на жалость не бери. Не на тех нарвался. Не дурнее тебя. Сами из-за жалости тут живем.

— Тоже зэки?

— Хуже! — рассмеялся Петро.

— Алименты нас сюда загнали! Понял?

— Значит из-за баб? — скривился Магомет.

— Да. Тоже пожалели. В свое время. Теперь умнее стали. И ты нам на жалость не намекай! Сыты ею! — взорвался Петро.

— Выходит не я один, а и вы почти на поселении! Тоже не по своей воле здесь живете — беда заставляет. А я думал…

— Что мы тоже из лагеря?

— Да, — глянул на Петра Рафит.

— С нас без этого хватило до самой задницы, — буркнул Геннадий. И сел у стола. Жесткие морщины прорезали его лоб.

— Там у нас много хороших людей было. Тоже переживали. Сроки большие. Кто станет столько лет ждать? Бабы с крутились, дети отвернулись, друзья отказались. Совсем одни остались, — развел руками Магомет.

— С тюрьмы не дождались — так это хоть как-то понятно. Тут с войны… Живых похоронили. Без «похоронок», — вздохнул Петро.

— А меня ждать некому. Жив я, или сдох, только мать спрашивала, — опустил голову Рафит.

— У тебя хоть она есть. Уже не один. Тут же…

— В беде вместе надо быть. Когда я в лагерь попал, тоже не знал много. Там свои порядки. Подсказали — и хорошо стало.

Здесь, на Камчатке сидел? — спросил Петро.

И на Колыме, и здесь.

— А почему в двух лагерях? — удивился Петр.

— Из-за одного шакала, — ответил Магомет.

И старая обида на него пожаром вспыхнула. Искры перед глазами заметались. Он отвернулся к окну. Но лицо Скальпа неотступно стояло перед глазами.

— Попадись он мне, я б его, с-суку, до смерти бы бил. Шкуру с живого бы снял! — вспыхнули злостью глаза Магомета. И уже не тот продрогший, полуживой мужичонка сидел перед стариками. А зэк! Зэк со своею больной памятью. Он стиснул руками алюминиевую кружку так, что бока ее изогнулись. Пальцы впились и побелели, словно не кружку, а горло Скальпа держал в руках. Тихое, мертвое. Лоб Рафита вспотел.

— Что ж он тебе сделал? — не выдержал Геннадий.

— Мне? Меня заложил. Сукой он был. Мы в беде помогали друг другу. Беда — это холод. И чем ближе друг к другу люди прижмутся, тем теплее им будет. Легче выжить. А не чтоб мы выжили! Он отрывал нас по одному. А в беде одному нельзя. Ох! Если бы он мне попался! Вот выйду — найду его. Мне нельзя умирать, пока я его не убил.

— А если он уже умер?

— Не может быть. Его смерть — мои руки. Я! Я его убить должен!

— Ну, а вдруг он без тебя сдохнет. Сам? — не унимался Геннадий.

— Мертвого найду! Из земли достану! На куски порву. Не дам спокойно лежать. Зубами рвать буду! За все!

— Плюнь ты на него! Забудь. Зачем еще одну болячку наживать? И без тебя найдется кому с него спросить. Мы вон от своей беды уехали. И вовремя. А то тоже, кто знает, что было бы. А теперь все отболело. Улеглось. Всем все простили. И рады. Жизни рады. Тишине. Не свистят пули над головой, есть кров, кусок хлеба. Что еще нужно? И ты радуйся. Ведь не в лагере. На поселении. Зачем память беспокоить. Живи тихо. И месть из сердца выкини. Она хуже любой беды. Изнутри человека сжигает. А ты забудь и прости. Простить труднее, чем помнить. Мстят слабые. Сильные великодушны, — вздохнул Петро.

— Сильный человек такой, кто за себя постоять умеет, — поднял голову Рафит.

— Человек не сильнее своей судьбы и чужой. А она справедливее. Так ты уже лучше предоставь своего врага судьбе. Поверь, она за всех одна сможет справиться. Не бери в руки жизнь, которую не ты создал. Смерть не любит, когда ее опережают, и ловит того, кто посмел ее обойти на вираже. Не торопись. Поднять руку на человека — не ново, но смотри, сумеешь ли ты ее опустить? — грустно улыбнулся Петро.

Магомет хотел налить чай, но глянув на кружку, растерялся.

— Вот черт!

— Что?

— Кружку из-за него испортил.

— Выкинь. И его вместе с нею. Месть человека слабым делает. А здесь сильным нужно быть. Иначе не выживешь. Туго станет — закури. Или выпей. Но в сердце горе не пускай, — рассмеялся Петро.

— И еще, Рафит! Повздорили мы тут. Но не от добра. Знай, лошади — наш хлеб. Они не только нас кормят. Они помогают нам детей наших кормить. Они для нас до смерти — дети наши. До смерти и помогать мы им будем. Они ни в чем перед нами не виноваты. У Петро их трое. У меня четверо. На другую работу у нас уже сил нет. А не станет у кого из нас кобылы, что делать будем? Лошадь сюда не доставишь. Дом можно по бревну разобрать и привезти. А кобылу? Помни, больше, чем о себе — о ней помни. Она твоя кормилица. Сам голоден — стерпишь. Ее накорми. Кобыла, оно если по-человечески с ней, любого друга заменит. Мы ведь на войне в кавалерии служили. Цену лошадям лучше других знаем. Нас мог облаять — простили бы! А лошадь обижать не моги, — говорил Геннадий.

— Верно из-за того гада ты на весь свет злой. А ты подумай, что было бы среди людей, если бы все мы в сердце только зло имели. И ни капли добра. Ты и в лагере среди таких не выжил бы! И мы не враги тебе. Не те годы, чтоб еще меж собой воевать. В своем доме. Этого и с тебя, и с нас хватило по горло. Вояки мы нынче никудышние. Живи! И умей радоваться тому, что сегодня жизнь подарила. Пусть малому. И не сетуй на прошлое. На врагов. Они твою жизнь не украсят. Не всегда враг бывает перед нами виноват больше, чем мы перед ним. Раз он тебя не ищет, значит простил. Будь и ты не глупее его. Он сильнее тебя — раз сумел забыть. А кто смерти своей раньше времени ищет? — грустно улыбался Петро.

Рафит слушал его. Понемногу успокаивался.

А ведь и прав старик. Очень прав. Вон как хорошо все понимает. Не зря голова его такая белая.

Рафит смотрит на Петра уважительно. Словно рассматривает себя в зеркале времени. Будто себя через добрых два десятка лет увидел. И неловко стало. Он посидел еще немного, обдумывая все сказанное. И, пощупав в последний раз деньги в кармане, от которых тепло на душе становилось, выложил их на стол:

— Вот это все, что у меня пока есть. Давайте вместе. Чтоб теплее.

— Можем отдельно. Тут уж ты сам решай. Мы варим сами. Как умеем. В столовую ходить дороговато. А тебе может не понравится. Да и готовим по очереди. Так что и тебе придется этим заниматься. Или хочешь одним котлом пользоваться, — сказал Геннадий.

Даже собачки живя в одном дворе наедаются с одной миски. Зачем меня гонишь, я тоже буду стараться. Плов умею варить. Еще кое- что. Там у вас научусь. Я работаю — вы готовите, вы работаете — я варю.

Ну хорошо! Завтра готовит Петро. Потом ты. В магазин мы ходим два раза в месяц. Сразу все набираем. Чтоб каждый день не ходить, по очередям время не терять. Ты и в этом будешь помогать. Стирает нам женщина. А в доме сами убираем. Тоже по очереди. Но вода и дрова — общая забота, — объяснял Геннадий.

— Я согласен!

— Баня здесь работает два раза в неделю. А парикмахерская — по выходным. Ну об этом мы еще напомним. И, кстати, все дни недели мы работаем. Все. А в выходные будем чередоваться. Двое будут отдыхать — один работает. Село нельзя без воды оставлять. Но лошадям тоже нужен отдых. Их беречь надо. Вот давайте подумаем, кто в воскресенье будет работать? Прошлый выходной воду Петро возил, так что остаемся мы с тобою.

— Давай буду, — предложил Рафит. И перед глазами замелькали деньги. Магомет представил, как он пойдет в магазин делать для себя покупки. Он глянул на Геннадия. Тот согласно кивнул.

Водовозы в селе были людьми уважаемыми. Да и как иначе? Ведь не могут же люди жить без воды! А самим попробуй наносить воду с речки? Далековато, да и холодно. Один раз принесешь пару ведер, а во второй раз — снова прорубь от льда очищай. Долби ее ломиком, топором. Сколько на это времени уйдет? И привыкли люди Каменского к Рафиту. Стали в магазине без очереди пропускать. Глядишь, завтра воду пораньше привезет. Поможет ее в бочку переносить. Что ни говори — водовоз!

Привыкли к Рафиту и старики. Они все чаще просили его сварить плов, какой им пришелся по вкусу. Заварить чай, как только он умел. Чтоб сохранить весь аромат. Даже кобыла смогла, пересилив себя, привыкнуть к новому хозяину. Он уже не обижал ее. Не бил. Не забывал кормить. Перед началом работы приносил ей в кармане сахар. Правда, другим тоже давал по кусочку. Но ей по два, а то и по три. Стал жалеть. На ночь никогда не забывал постелить на пол солому. А вскоре даже печурку смастерил. И протапливал на ночь… Чтоб не простыли лошади. По выходным он чистил лошадей деревянным скребком. И лошади, немало удивляясь резкой перемене, все же принимали его заботы и уже не били ногами стойла, когда Рафит заходил на конюшню. Но были настороже.

И вот однажды чистя свою кобылу он ненароком коснулся сосцов, брызнуло молоко. Рафит вздрогнул. Вспомнилось детство. Кумыс. Скачки на лошадях в степи. Ей не было ни конца, ни края. Следом бежали пушистые, тонконогие, резвые и добрые, как дети, жеребята.

Когда это было? Да и было ли? Но запах теплого кобыльего молока… Он не приснился.

— Родить будешь скоро. Ну ничего. Не бойся. Я буду здесь. С тобою. Если что— помогу— шептал он на ухо кобыле. Та головой

о плечо Рафита потерлась. Мокрой губой по его уху провела. Заржала тихонько.

— Нет, мамка. Работать тебе нельзя. Отдыхай! Гулять будешь. А воду другие пусть повозят, — улыбался Магомет. И, вернувшись в дом, сказал старикам, что завтра он не будет воду возить:

— Кобыла дня через три ожеребиться должна. Нельзя ее запрягать. И так много работала.

— Ну, а ты чего приуныл? Рожать-то ей, а не тебе! — рассмеялся Геннадий.

— Заработка у меня пока не будет, — развел он руками.

— Ну и что? Ты и так хорошо получишь. Да и заработал. Продуктов много. Чего горюешь. Не у одного у тебя кобыла жеребая. Наши тоже. И тоже придется посидеть без дела. Ничего, мы с Петром наш заработок на всех троих разделим, а ты дома посиди. Тоже неплохо.

Магомет довольно улыбался, ему понравилось предложение Геннадия. Он согласен разделить заработок. Ну нельзя же совсем без него человеку оставаться! Но стук в дверь напугал. Теперь все трое удивленно переглянулись. Кто бы мог быть? К ним никто, никогда не заходил.

В дом вошел начальник коммунхоза.

— Як вам ненадолго. С просьбой. Школе надо помочь. Может кто из вас?

— А что случилось?

— На один день хочу кого-либо взять туда.

— Свободный человек нужен? — спросил Петро. — Да.

— У нас — как раз Рафит свободен. Лошадь жеребиться будет.

— А в школе уборную надо почистить. Сами понимаете. Она на улице. Все смерзлось. Войти нельзя. Надо сделать.

— Я не сявка! — подскочил Магомет, сверкнув глазами в сторону Петра.

— А что это такое — «сявка»? — удивился начальник.

— Ничего!

— Я обидел чем?

— Да нет, нет. Мы тут обговорим меж собою. А утром сделаем. Надо — значит надо, — ответил Петро.

Начальник ушел.

— Послушай, а что такое «сявка»? — повернулся Петр к Рафиту. Что такое? Это те, кто в бараке за всеми говно выносят. И самих

их» а говно считают. Я вор! Вор! Но не «сявка»! — кричал Магомет (бледнея.

— Вон оно что? А я то думал, что тебя и впрямь чем обидели, —

I казал Петро и, рассмеявшись, продолжил:

— В лагере это заставляют делать по принуждению. Бесплатно. Здесь же нас просят. К тому же за деньги. И дети — не зэки. За ними не грех и убрать. Своих растили. Знаем. За нами в свое время убирали, не брезгуя. Детвора не знает твоих убеждений по этому поводу.

И ей наплевать, кто будет чистить уборную. Кстати, их матери хлеб и для тебя пекут. Отцы оленей в тундре пасут. А мы мясо покупаем и едим. И ты тоже. И дети — не преступники. Своих у тебя не было. Потому так говоришь. Сравнил ребятню с подонками. Дети не умеют унижать. И делая это для них, человек не станет посмешищем. Школа — не барак! Запомни это! Не хочешь — никто не заставляет. Мы это сделаем! И кстати от того людьми не перестанем быть. Здесь село! И никакая работа тут — не унижает, оскорбляет другое! Твои слова! Тебе пора приучиться думать, прежде чем говорить. Ты все еще живешь прежними представлениями. От них пора отказаться!

Магомет сидел потерянно.

— Рафит! Если ты не согласен, давай я пойду. А ты на мою кобылу садись. Три дня тебе даю, — предложил Геннадий.

Интересно, а что это он вдруг уступил? Неспроста, конечно. Верно, прямая выгода есть. Раз не на день — на три кобылу отдает, надо узнать, сколько это стоит. Может в этом резон? И, повернувшись к старикам, спросил:

— А сколько за ту «парашу» мне заплатят?

— Сколько за неделю работы на кобыле получишь.

— Вот это да!

— Заметь, кстати, что деньги не пахнут. У нас в селе даже шабашники по этому делу имелись. Громадные деньги за зиму заколачивали. А работали по три часа в день. Как на особо вредных условиях. Так что тебя упрашивать не будут. Желающих хоть отбавляй. Я твой первый конкурент, — рассмеялся Геннадий.

Услышав о сумме, Магомет засуетился. Глаза его забегали.

— Послушай, Рафит, так мы договорились? Ты — на кобыле три дня, я — сортир почищу, — предложил Геннадий.

— Хитрый ты!

— Почему? Эдакий калым, да из рук выпускать! Не часто такое перепадает.

— До утра время есть. Я еще подумаю, — ответил Рафит.

Но утром, когда Геннадий проснулся, Рафита в доме не было. Вернулся он, когда старики уже завтракали. Снял в коридоре сапоги, телогрейку. Вошел довольный.

— Правду вы сказали. За два часа кучу денег заработал. Еще на три «параши» договорился с начальником, — похвастался он.

А вскоре купил он себе дорогой костюм, кучу рубашек. Прятал их под замок. Потом и пальто приобрел. Воротник его так заворачивал приходя в кино, чтобы все могли видеть этикетку Франции. Часы выставлял, смотрите, не дешевка какая-то — из чистого золота.

И только Геннадий не переставал подтрунивать, — мол, и из говна можно сделать при желании золото. Стоит только захотеть.

— Ты, Рафит, молодец. Правильно делаешь, — одобрял Петро. И Рафит теперь по ночам подсчитывал, сколько он сможет отложить на сберкнижку.

А деньги ему, ох, как нужны были! При деньгах в своем селе на судимость не посмотрят. Чего не бывает в жизни, да еще по молодости…

«Вот выйду на свободу, куплю костюмов, много халатов. Шелковых. На вате. Дом построю. Устроюсь сторожем в колхозном саду. Машину куплю. В колхозе яблоки возьму, своих тоже. И — на базар. Заведу жену. Молодую. На деньги не она, так родители позарятся. За денежного без лишних уговоров отдадут. А кто в селе узнает, как я их заработал! Есть они и все тут. Не придерутся. На Севере был. Проверять не станут. Не поверят, что при сбережениях в колхозном саду немножко взял. А на работу для стажа устроюсь. И приработка. За счет сбережений пусть дураки живут. Книжка — для детей и ширма для меня. Всем нужно уметь пользоваться», — думал Магомет по ночам. И видел себя во сне в красном шелковом халате, в расшитой ярким бисером тюбетейке. Из-под халата белая рубашка видна. Тугой живот, признак породы и сытости, тоже словно напоказ выставился. Толстый живот — это второе лицо хозяина. Значит, в доме достаток, покой царят.

Во сне вокруг Рафита молоденькие девушки танцуют. Шаровары — как туман легкие. Ноги стройные сквозь них видны. Все девушки как на выбор — тоненькие, красивые. Все его жены. Вот одна пиалу с душистым чаем ему принесла. В глаза заглянула. В ее глазах любовь, весна, желание. От такого взгляда не только груди, пяткам жарко стало. И только хотел он за руку ее поймать, привлечь к себе властно, другая девушка подошла. Краше этой. Принесла кумыс. Такой прохладный, как роса. Хотел ее притянуть к себе. Ан третья подоспела. Принесла вазу урюка. Руками шею обвила.

— Ну куда же ты? Останься! — просит он ее, но она выскользнула из рук. Хотел схватить ее. И… упал с койки. Стукнулся о пол затылком. Встал охая, потирая ушибленное. И, вспомнив про сон, лег снова. Может удастся поймать девушку. Какая она красивая! Обязательно вот такую жену себе возьмет.

Рябая уборщица больницы, завидев Магомета, растянула в улыбке лягушачий рот. Сюда он пришел, чтобы подрядиться на очистку уборной. Знала об этом баба. Но и сама — невеликое начальство. Тоже целыми днями то с ведром и тряпкой, то с горшками носилась среди больных. А тут— здоровый мужик. И… тоже холостяк. Вот только обидно, почему это он — ее, Клавдию, не замечает. Ведь баба, как баба. Все при ней, все на месте. А он… как пень мимо ходит. А ведь и годами они друг к другу подходят. И Клавдия решила начать наступление первой. Ну и что с того, что он поселенец? Мужи чье-то при нем! Да и чего в жизни не бывает? Кстати и сама здесь не с добра оказалась, выслали ее из Петропавловска. За аморальное поведение. Но когда это было? Кто о том вспоминать станет? Все морячки ее уже женаты. А она одна. Каково это под старость? Надо хоть этого захомутать, покуда его другие одиночки не прибрали к рукам. Потом попробуй вырви его из их рук? На такого желающих мною будет. Еще бы! Одет с иголочки. Зарабатывает прилично. Не пьет. Не таскается по бабам. И из себя ничего… Правда глаза узкие, как щелки. И лицо с тазик. Но и она не красавица. Зато широкий, крепкий мужик. По глазам видать, что по бабам стосковался. Тут время терять нельзя. Каждый день дорог. И Клавдия пошла в атаку.

Одернув юбку, подтянув чулки, чтоб не морщинились на коленях, прошла мимо Рафита, стоявшего у кабинета главврача и задела его локтем. Не сильно, но чувствительно.

Оглянулась. Магомет смотрел на нее удивленно. Коридор широкий. Места для прохода достаточно.

— Извини, дружочек, кажется я задела тебя нечаянно— виляла она громадным, кобыльим задом.

— Ничего. Не больно, — отвернулся Рафит. Клавдию это разозлило. И прибавило решимости.

— Не меня ли здесь дожидаешься? — впилась она в его глаза.

— Я вот сюда, к вашему бугру, — неуклюже переступил он с ноги на ногу.

— А может ко мне зайдем? А? — растянула она рот в улыбке.

— Это можно! — оживился Магомет и ущипнул Клавдию за толстый бок. Она взвизгнула. Выронила тряпку. Магомет и Клавдия разом нагнулись за нею. Но тут открылась дверь кабинета главврача, сбив Рафита и уборщицу.

— Извините! — хотел пройти мимо них главврач.

— Постойте! Постойте, я к вам пришел! — кинулся за ним Магомет.

— Ко мне? По какому поводу?

— Почистить у вас надо.

— Кого?

— Парашу!

— Что? Какую парашу?

— Ну это, отхожее место.

— А! Да, да! Пойдемте! — вернулся главврач в кабинет, приглашая за собою Рафита.

Вскоре тот вышел сияющий. И, пройдя мимо Клавдии, так и ни о чем не договорившись, пошел к объекту. Но Клавдия так просто не отступала. Минут через десять, словно ничего не зная, подошла она к уборной. Магомет там уже вовсю поработал.

— Выйди на минутку.

— Давай. Да не задерживай!

— А куда торопишься? На вечер ты же ко мне придешь? — рассмеялась Клавдия.

— Приду, приду! — хохотал Магомет.

— Я вон в том доме живу, — показала баба.

— Одна?

— Одна, — сжигала она его глазами. — Во сколько ждать тебя, дружок?

— Как стемнеет.

— Иль жены боишься, что до темноты ждать будешь?

— Нет. Я работаю дотемна.

— А! — вильнула Клавдия глазами. — Так жду!

Вечером Магомета сомненья одолели. Как пойти? Купить что- нибудь, или так? Но ведь сама позвала. Значит, можно не тратить деньги. А может все-таки нужно?

Пощупав деньги и вовсе задумался. Жаль стало. Но и не пойти неловко. Обещалведь. Да и самому уже пора. Природа мужичья давала о себе знать. Но деньги! Они так грели душу. Может лучше не пойти! Деньги-то нужнее! Бабу он всегда найдет.

А через час решился пойти. Но мимо магазина проскочил, как ошпаренный. За одну ночь не стоит тратиться. Не велика красавица! Но в потемках — сойдет.

Она уже ждала его. Напудренная. Приодевшаяся. Вмиг преобразившаяся из уборщицы в старую, видавшую виды кокетку.

Глянула на его пустые руки, тощие карманы. Вздохнула тяжело. Поняла — прижимистый мужик. Или она сама не по сердцу ему пришлась. Не приглянулась. Решила другое применить. Вмиг уставила стол едой. Поставила бутылочку водки.

— Я не пью! — сказал Рафит.

— Почему? — удивилась баба.

— Начальник милиции запретил.

— Так ты же у меня. Здесь можно. Никто нас не видит.

Оно бы и неплохо, конечно. Но тогда и мне в другой раз с бутылочкой к ней идти надо, — тоскливо глянул на поллитру Магомет и, откашлявшись для решимости, сказал:

— Да и сам не хочу. Не за тем пришел. — И, облапив Клавдию, погасил свет.

На утро он чуть свет выскользнул из дома бабы, не сказав ей ни слова. Та весь день злилась на себя, что проспала его уход. Хотела вместе с ним из дома выйти. Поставить этим свою метку на мужике. Но не удалось. Сбежал втихаря. Значит, сам не придет. Хитер черт.

Магомет тем временем о прошедшей ночи вспоминал. Хорошо бы и сегодня туда прийти. Но… Эта баба — не промах. Ей не на ночь нужно. А Рафит не может так. Надо в свое село возвращаться. Там жениться. На молодой. Зачем ему эта? Лишь на время. И решил не вспоминать о ней. Но не такова была Клавдия.

Вечером она сама пришла в дом, где жил Рафит. И хотя его не было, сказала старикам, что возьмет в стирку белье Рафита. Сама за мужиком ухаживать станет. Услышав это, Геннадий молча встал из стола, взял Клавдию за шиворот, так же молча вывел из избы. Закрыл дверь на засов.

А через час Магомет с работы вернулся, как ни в чем ни бывало.

— Ты где это ночью сегодня пропадал? — спросил его Геннадий.

— А тебе что до того? — огрызнулся Рафит.

— Была она уже здесь. За кальсонами твоими приходила.

— Зачем они ей? — удивился Рафит.

— Не понимаешь?

— Нет!

— На крючок она тебя хочет поймать. Покуда ты, новенький,

о ней ничего не знаешь. Вот и заторопилась. А ты и полез… В грязь. Еще в дом заразы натащишь всякой. От этой всего жди. Будешь потом пять лет еще на одном учете

— Кто ее знает. Ведь в больнице работает.

— Кем? Да и то не знаю, как ее там держат! Она же здесь на весь райцентр опозорилась. Вот и решила нового — тебя подцепить. Не будь дураком.

«Хорошо, что я ничего ей не купил. Просто так сходил. А то как бы теперь денег было жалко», — думал Магомет.

— Вытряхнул я твою даму из избы. Ничего ей не стали мы говорить. Сам скажешь при встрече. Мой тебе совет — не повторяй визит. Эта баба цепкая. Подыхать с клеймом шлюхи не захочет. Постарается выйти замуж. Чтоб за спиной мужика шашни свои продолжать. Спокойно жить уже не сможет, — говорил Геннадий.

Магомет, глянув на него, подумал, что завидует ему старик. Его бабы не зовут, да и не нужны они Геннадию. От них ему одно расстройство. От зависти и наговаривает на бабу. А сам откуда о ней знать может? Они, эти алиментщики, на всех баб злые. Их только послушай. Ни одной хорошей на свете нет. Ну-ка их, этих неудачников. Сами не живут и другим мешают.

Но к Клавдии решил сегодня не ходить. Пусть поскучает.

На следующее утро ему передали, что начальник коммунхоза велел зайти к нему утром. И Рафит, не раздумывая долго, пошел в контору.

Там узнал, что ему нужно будет разбирать старый дом, списанный под снос.

Узнав о расценках, поморщился. Пожалел, что его кобыла еще не на ходу. И пошел к предназначенному дому. Сначала решил зайти поглядеть, не осталось ли чего подходящего для него. Присмотрел кое- что. Перенес к своему дому хромую тумбочку, забытый облупленный стул. Помойное ведро. Истрепанный, но еще годный веник. Снял розетку, выключатель. Предусмотрительно положил их в карман. Выставил рамы. Тоже домой отнес. Потом дверь. Сразу с петлями. Подсчитал, сколько все бы это стоило. Получилось немного. И оглядев дом брезгливо, принялся его ломать.

Серые, однообразные дни в Каменском тянулись длинной, нудной вереницей. Их скрашивали редкие посещения кино, баня, или покупка. И вот однажды село облетела весть — умер прокурор. И его еще не старая, бездетная жена-врачиха осталась вдовою. Краем уха

Магомет услышал, что у нее на сберкнижке прорва денег.

Целый месяц мучился Рафит, как бы прибрать эту врачиху к рукам. А потом вытряхнуть ее к концу поселения и смотаться в свое село, не оставив на прощание прокурорше ни записки, ни адреса.

Уж какие только планы не строил он. Чего только ни придумывал, чтобы привлечь внимание прокурорши к своей особе. Но все было тщетно. Вдова натянула черный платок не только на голову, а и на глаза. И не замечала вьющегося возле нее крученым чертом Магомета. А тот терял терпение. При виде вдовы ему казалось, что навстречу идет не баба, а толстый денежный мешок. У него даже горло пересыхало. Теперь он забыл обо всем. Отирался около амбулатории, записывался к ней на прием, в кино старался сесть рядом. Но врачиха ни разу не признала его, не ответила на приветствие. И вот однажды он привез ей воду. Но она, увидев его, удивленно сказала, что воду не заказывала. Он только подумал овладеть ею, но вдова, словно бы предчувствуя намерения Магомета, тут же вошла в дом и закрылась на все запоры.

Почувствовали что-то неладное с Рафитом и старики. Заметили, что стал он молчаливым, нервным. И хотя все время ночевал дома, поняли, что-то беспокоит его. Но, поскольку сосед не делился с ними ничем, то и они его ни о чем не спрашивали.

И кто знает, чем бы кончилась его «охота» за вдовою, не пошли его начальник коммунхоза в соседнее село Манилы. Для отгрузки материалов на постройку водопровода в райцентре. Два дня он не находил себе места в Манилах. А на третий! О чудо! Сама вдова приехала сюда в командировку.

Рафит едва дождался вечера. Заранее купил в магазине самые дорогие духи, конфеты. И, заслышав ее шаги в коридоре гостиницы, он тут же бросился в номер.

Прокурорша, увидев его, удивилась.

— Что вы хотели?

— Да вот в гости к вам решил. На огонек. Вам одной холодно, мне тоже, расплылось в улыбке лицо Магомета.

— Что вы хотите этим сказать? С чего вы взяли, будто мне холодно?

— Сердце мое так говорит, — подошел к ней Рафит. Она отпрянула.

— Я не приглашала вас. И никого! — сказала вдова резко.

— А зачем приглашать? Я сам пришел. Вот он — я!

— Уходите! — направилась вдова к двери.

Магомет схватил ее за руку:

Подарки тебе принес. Зачем сердишься? — шарил он рукой у себя за пазухой.

Уходите! — крикнула она. Но вдова не знала Рафита. Сопротивление только распаляло его. Он обхватил врачиху, зашарил по ней нахально, трясуче. Она онемела от этой дерзости. И вдруг, опомнившись, так тряхнула его, что он затылком в дверь ударился больно. Духи, конфеты полетели ему в лицо.

Врачиха налетела на него ураганом. Она колотила его головой о дверь. Хлестала по щекам. А потом выкинула за дверь с грохотом и угрозами.

Всю ночь побитой собакой вздыхал Магомет на койке в своем номере. Кусал от досады руки. Еще бы! Сорвалась его мечта. Получил оплеух, и целых двадцать пять рублей, потраченные на духи и конфеты, как под зад кобыле швырнул. Не могла отдать, как человек. А то — пузырь разбила, конфеты по полу разлетелись. Собери их попробуй! Эх! Сволочь! У тебя денег мешок! Можешь конфеты швырять. же за них сколько работать должен. Спины не разгибая.

Но потом другого испугался, как бы не пожаловалась вдова на него в милицию. Эта мысль покоя не давала целый день. Она преследовала его на каждом шагу. Вконец измучила. А тут еще и врачиха исчезла. Не стало ее в Манилах, будто испарилась. И Магомет решил, что доживает он на поселении последние денечки свои.

По ночам в гостинице от каждого стука вздрагивал. Все ждал, что за ним придут. В гостиницу возвращался ночью. Уходил на работу на рассвете. Но шли дни и никто за Магометом не приезжал.

Но беспокойство не утихало. Предстояло возвращение в Каменское. Что ждет его там? Что? От страха он потерял сон, аппетит.

На судно вошел робко, трясущимися ногами. Как на зло, в этот раз катер шел быстро, словно торопился догнать свой вчерашний день. А Рафиту хотелось, чтоб время остановилось. И не бежал бы катер в это Каменское. Неуютное, злое.

Берег показался из-за поворота. На сопке село смотрело на приехавших злыми окнами отчужденно и пристально. Словно голодные собачьи глаза, глядели они на катер как на лакомый кусок и думали, как его поделить. Вот и причал. Брошен трап. Магомет озирается. Милиционер. И, о ужас, идет к нему.

— Начальник милиции вызывает.

Все! Упало сердце вниз. Все! Опустились руки. Все! Отхлынула кровь. Все! Потемнело в глазах.

Он глянул на узкие порожки, ведущие вверх. Где-то внутри заныла натянуто тонкая, умирающая струна. Наверно, это конец! Отгулялся!

Магомет старой клячей едва осиливает ступени.

Опять к кентам, к Скальпу в лапы. Магомет отчетливо видит его лицо, его подлую улыбку. А глаза Скальпа все смотрят на него неподвижно. Они, как две остановившиеся на время пули. Свой черед выжидают, удобный момент. У этой сволочи не было промахов, не было ошибок. У него внутри жило сердце кобры. Которое нельзя умолить, от какого нельзя откупиться. Холодной, расчетливой. Магомет в секунду выпрямился. Что? Умирать от страха на глазах' у суки! Нет, не будет такого! Никогда! И замиравшее минуту назад сердце вдруг встрепенулось, ожило. Рафит кинулся на Скальпа, ощерив обезображенный злобой рот. Туда, где стоял Скальп. Но что это? Нет Скальпа! Нет его! Привиделось. Лишь сердце загнанным конем дрожит. Да пальцы ногтями в ладони впились. Намертво. Пот холодными змейками по вискам стекает. Ползет за шиворот.

Рафит входит в кабинет к начальнику милиции. Тот что-то пишет, склонившись над столом. Вот он поднял голову.

— А! Рафаэлов! Проходите! Ну как вы тут у нас приживаетесь? Вижу неплохо! А?

— Жаловаться не на что. Уже приоделся. Вклад завел. — Понемножку оживаю. В себя прихожу.

— Вот видишь, а у меня для тебя печаль, Рафит. Ну ты же мужчина! Крепись! Все мы не вечны.

— Мать? Мама! Она?

Начальник милиции вздохнул:

— Она.

— Что с нею? — подскочил Рафит к столу. Искаженное лицо его тряслось.

— Умерла она.

Рафит зашатался. Перед глазами, как в колесе вертелся старенький дом, обнесенный дувалом, лицо матери в ранних морщинах, руки ее — маленькие, жесткие. Мать умела делать сказочной красоты ковры. Такие, что глянув на них — забываешь все невзгоды жизни. Были на них небо и солнце, цветы и птицы. Смех и радость. На счастье сыну делала она ковры. Мягкие, большие. Теплые, как ее руки. И хотела старушка, чтоб жизнь ее сына была красивее, чем узоры на коврах. Всю его дорогу ими устелила бы. Да проглядела, как свернул он с нее. Как попал и беду. И вплелись в ковры черные нити. Тучами, молниями, дождями загуляли они по коврам, как слезы матери.

Единственным сыном был для нее Рафит. Ее жизнью. Не стало его, не стало и жизни. Выпала из ослабевших рук черная нить. И оборванно.

В поданном письме ей он писал, что купил ей шелк на халат — голубой, как небо над ее домом. Но не дождалась она обновы. Умерла и старом, как горе, халате. Ушла от него, из жизни. Ушла из сказки, придуманной для сына. Ушла навсегда.

Рафит сидит обхватив руками голову. Плечи судорожно дрожат. Унять бы их. Но как?

— Она умерла сегодня утром, — доносится еле слышно голос начальника милиции.

Сегодня? О! Аллах! Ты всегда был несправедлив ко мне— Начальник! Если я не схороню мать — я стану собакой для людей! — взмолился Рафит.

— Раньше об этом надо было думать, — нахмурился начальник милиции, обдумывая что-то свое.

приеду, я вернусь! — рвал он волосы на висках, не замечая, что делает, не ощущая боли.

— Ладно! Поедете с сопровождающим. дней вам нужно на похороны?

— Пять дней.

— Идите! Собирайтесь!

Рафит не видал под ногами дороги. Шел спотыкаясь на обе ноги. Что-то бормотал сам себе. То ли снег со щек, то ли слезы вытирал. Он не смотрел по сторонам. А если бы и смотрел — ничего бы не узнал, ничего бы не увидел.

Вернулся он с похорон совсем седым. Стал молчуном. Лицо его осунулось и стало походить на восковую маску. Умел ли он когда-либо смеяться? Наверное умел. Да разучился. Часто вечерами он уходил на берег Пенжины. Смотрел на темную прорубь, на ледяной панцирь реки.

Вот так и человек. Где не хвати его — лед и горе. Белая, белая беда. Она сковала холодом разум и душу. Живет лишь сердце. Но и оно у многих, как прорубь в Пенжине, под метровым слоем льда упрятано.

Лишь через месяц до него дошло, что уехала из Каменского вдова прокурора. Улетела. На одном самолете с ним. Он ее не видел. Улетела навсегда. Он — на похороны, она — от прошлого. Никому ничего не сказала вдова. Молча покинула Каменское. Так же, как молча переносила в одиночестве горе свое.

Рафит отнесся к этому безразлично. Ни о чем не спросил, не проявил интереса к уехавшей врачихе.

Однажды, когда он поздним вечером возвращался домой с конюшни, кто-то неожиданно дернул его за рукав. Магомет оглянулся.

Перед ним стояла Клавдия:

— Привет, дружочек!

— Здравствуй, — ответил он холодно.

— Что ж не заходишь? Иль дорожку забыл?

— Не надо.

— Почему же?

— Не знаю.

— Может зайдем? А то кое-кто знает… Скажу кому нужно, что силой ты меня взял тогда… А? Уж лучше не упрямься.

— Зайдем, — решился Рафит. И, вздохнув, пошел вслед за бабой.

Они молча вошли в дом. Клавдия сняла платок, пальто. Рафит

стоял, прислонившись к косяку.

— А ты чего? Раздевайся, — потянула она руку к шапке. Он удержал ее.

— Не надо. Не за тем пришел. Давай поговорим с тобой, — сел он на стул у печки.

— Разве к бабам говорить приходят?

— И так бывает — вздохнул он.

— Давай потом поговорим, — обняла она его. Он снял ее руки с шеи. Заходил по комнате. Обдумывая с чего начать. Потом остановился.

— Не лови меня, Клавдия! Не путай. Я не конь. И меня на петлю не поймаешь. Нам не обмануть друг друга. Все прошло и для тебя, и для меня. Ты — ловец. Но я — кобра. Ужалить могу. Не ставь сети. Они не для меня. Мы с тобою друг друга стоим. Ты — телом, я — душой. Не будет ничего у нас. Не получится. Ты тоже змея. Но я сильнее. Мы понимаем друг друга. Пожалуй, слишком хорошо. Это нам помеха. Два волка в доме не живут. Кто-то другому горло все равно порвет. Когда? Но это все равно случится. И тут желудок тугой не выручит. Отступись. Ищи другого в стае. Ищи кто слабее и глупее тебя. Но меня не лови. Свою беду поймаешь. А ты ведь только баба. Потешились мы однажды и хватит. Не возвращай силою в постель. Нам не согреть друг друга. Кто-то в ней должен будет навсегда остаться.

Клавдия отшатнулась к стене. Побелела.

— Мужика тебе надо. Сильного, бесхитростного. Чтоб верил тебе. А я — не могу. Себе не верю. Тебе и тем более. Мы слишком похожи с тобою. Уйди с моей дороги. Уйди от беды. Тебе же лучше будет.

— Да нужен ты мне. Таких как ты — полно! Не клад какой. Не находка! За что грозишь? Что плохого тебе я сделала? Иди! Кто силой держать будет! Хотела тебя от скуки, от тоски избавить. По доброте своей. Жаль тебя было. А ты грозишь! Иди! И сам забудь мой дом! — резко открыла она дверь.

Рафит вышел. Пошел из дома не оглядываясь. Она же стояла у окна. Лицо, мокрое от слез, красными пятнами покрылось. Отчего ты теперь плачешь? В старости все становятся умнее. Прошлые ошибки не стоят слез.

Магомет теперь жил иначе. Он понял, что годы идут. И чем больше возраст, тем неохотнее пойдет за него замуж молодая. А если не будет денег, об этом и думать не стоит.

Когда он был в селе — видел одну. Она жила в доме рядом с матерью. Вот если бы ее суметь заполучить. И Рафит забыл о времени. Отдыхать будет в селе. Потом. Сейчас надо зарабатывать. Копейку к копейке класть. На всем экономить. Не делать покупок. Все нужно учесть. Упустил в свое время, теперь надо наверстывать. Надо попробовать выкупить у судьбы свое счастье.

Рафит возвращается домой поздними вечерами. Валится на койку, забыв про ужин. Не до того. Во сне он видит степь. Широкую, большую. А в ней парни и девушки. Всего села. На праздник собрались. Платья у девушек яркие, узоры — словно с ковров матери взяты. Глаза горят. Сегодня снова будут скачки на лошадях. Джигитовка. Ее целый год ждала молодежь. Кто-то сегодня обожжет поцелуем свою судьбу. Но ее нужно догнать. Схватить лихого коня за уздцы. Тот — взовьется от прерванного полета. Щеки девушки маками алеют. Не теряй времени, джигит! Схвати ее! Целуй свое счастье, пусть даже девчонка не дается, отворачивает от тебя свое лицо. А ты будь смелее. Женщины любят в нас силу и смелость. Этого ты ни у кого не возьмешь взаймы. Ни у коня, что помог тебе нагнать судьбу, ни у людей — своих сельчан. Целуй ее, покуда этого не сделал другой. Робость присуща только женщинам. Помни об этом, джигит. Скачки — только предлог. Поцелуй — предложение. Не робей, джигит. От этого зависит многое. Первый поцелуй, как первая любовь. Его любая девушка помнит. Да не слюнявь! Пусть горят ее губы! Дольше помнить будет.

Рафит ворочается во сне. Вон и она. Тоже на скачки пришла. Скакун у нее резвый. Такого кто догонит? Кто осмелится. А не догонишь — позор. Все село смеяться будет. Хотел девушку поймать на ишаке? Эх-х! Но ее скакун особый. Вон как не терпится коню. Копытами землю бьет. Рванется в степь птицей. Унесет девушку к самым облакам.

Около Магомета тоже рысак. Из рук рвется. Удила грызет. Такому только дай волю. Не конь — ветер. Вот только джигиту смелости не хватает. Что-то жарко стало. Сейчас бы холодного кумыса. Он оглядывается. Вон старуха бурдюк держит. Рафит подходит к ней.

— Апа, кумыс, бар? Мать, кумыс.

Старуха понимающе бурдюк подает. Какой вкусный у нее кумыс! Какой прохладный! Его можно пить не отрываясь. Он смелости прибавил. Вот и Рафит готов к джигитовке. Вскочил на коня. Старый аксакал сигнал подал. Рванулись кони. Ветер в лицо бьет. Где она? Вот! Совсем близко! Эх, конь! Друг мой! Не подведи! Ты посмотри, какая девушка впереди скачет! Догони! Рафит впился в коня. Погоняет быстрее. Скачи, друг! Выручай! Последнее счастье, как последняя надежда! Его нельзя упускать! Вот она! Уже совсем рядом. Оглянулась. Улыбается!

Еще! Ну! Вот схватил ее скакуна за уздечку. Рванул на себя. Стой. Конь встал на дыбы. Рафит хватает его сильнее. Перед глазами вспотевшая, дрожащая от скачки холка. Он протягивает руку за девушкой. Сейчас! Еще один миг! И она — его… Он никому ее не от даст. Ни за что! Но где она? Рука нащупала седло. Оно пустое! Где она! Он смотрит. Вот она! Уже другой, с другого бока успел. Выхватил девушку из седла. Целует. Он, а не Рафит. Но кто это? Что? Снова он! Скальп! И Магомет в ярости бросается на врага, забыв о девушке, о счастье. Дикий рык вырывается из глотки:

— Стой! Шакал! Стой!

Проснувшийся Геннадий угорело с койки вскочил, протирает заспанные глаза. Кто кричал? Что случилось? В темноте ничего не видно. Он включает свет. Дверь закрыта. За домом тишина. Лишь Рафит во сне душит свою подушку. Рвет ее зубами. Пальцы от усилий побелели. Подушка молчит. Она все стерпит.

Геннадий молча выключает свет. Он понял. Все без слов. Вчерашний день, свое прошлое, горе свое, далекого, недосягаемого врага, самого себя душит Рафит. Но задушившие молодость и жизнь, нынче ослабли руки Рафита. Душит памятью, внезапной злостью во сне, вспыхнувшей в старости уцелевшей сухой щепкой. Но подушка бессловесна. Слезы ли, смех ли, все остывает на ней к утру. Геннадий тоже ничего не скажет. Сам когда-то был грешен этим. Но теперь прошло. И у него пройдет. Вздыхает старик, повернувшись спиной, к кровати Рафита. Тот смеется во сне. Победа во сне облегчает жизнь. Это старикам хорошо известно.

Магомет теперь не заглядывался на одиноких баб села, не интересовался слухами. Он как одержимый работал целыми днями, забывал о праздниках и выходных. Костюм, рубашки, пальто были спрятаны в чемодан и закрыты на замок. Лишь сберкнижку всегда при себе носил Рафит. Чтоб не теряя времени положить на нее то, что заработал за день.

Так бы оно и шло. Но однажды… Он глазам не поверил. Вернулся с работы затемно, а в доме Петро. Один. Как раненный зверь места себе не находит. Рафит узнал, что умер Геннадий. Внезапно. Черпал воду из проруби. Заливал бочку. И умер.

Петро его сразу в больницу отвез. Но там сказали, что возвращать мертвых к жизни они не умеют. Да и никто.

Магомет вначале растерялся от этого известия, что-то похожее на жалость к покойнику шевельнулось в его душе. Но потом он нашел и этом и плюс для себя. Некому будет его ругать. Да и кобыла у меня порочнее, больше заработать можно. Или даже сразу на двух лошадях работать. Вдвое больше за день получить можно. И, взглянув на Петра, удивился про себя: «Ну чего переживает, ведь не брат, не родственник умер. Чего так горюет? Подумаешь, все там бумом когда-то, а то— беда! Сосед умер! Ну и что! Меньше забот. Живи сам по себе. Для себя, как хочешь. Без забот и переживаний».

— В морге он сейчас.

— И долго там будет? — спросил Рафит.

— Завтра домой возьмем.

— А зачем?

— Как зачем? Из дома хоронить будем. Он здесь, в этом доме жил. Сегодня я его детям телеграммы дал. Может приедут на похороны.

— А где мы жить будем? Где спать? Мне ведь и отдыхать надо, — не сдержался Магомет.

— Выспишься. Он тебе не помеха. Потерпишь.

— С мертвым?

— А что? Он тебе живой не мешал. Мертвый и тем более, — оборвал Петро.

Магомет сел к окну.

— Я вот о чем хотел с тобою поговорить, — повернулся к нему Петро. Рафит насторожился.

— Скинуться нам с тобою нужно. На похороны Геннадия. Я только позавчера своим отправил. И он тоже. Сам знаешь, вкладов у нас не было. Все детям высылали. Помоги. Я тебе верну. Сам понимаешь, купить кое-что нужно. Костюм, ботинки, гроб. Ну и еще по мелочам. А у меня на кармане только на жизнь осталось.

— Но ведь и я недавно мать хоронил. Тоже ничего за душою нет.

— Я в долг прошу.

— Но нет у меня.

— Нет? Да ты только вчера обронил свою сберкнижку у проруби. Я же тебе ее вернул! Не для себя. Не на пьянку прошу. Тебе же будет стыдно, если я у чужих занимать пойду.

— А вы мне что — родные? Вклад! Ну и что? Нашел чем укорить. Я от себя отрываю. На консервах живу. По копейке собираю. А ты — дай! Не для вас копил. А то понравится умирать за чужой счет. Нашел! Ну и что? С книжки я ни для кого снимать не стану! — кричал Рафит.

Петро смотрел на него молча. Слушал. Потом одеваться стал. Натянув шапку поглубже на голову, к Магомету подошел вплотную:

— Сволочь ты! И посадили тебя не зря. Вот только на свободу таких как ты выпускают напрасно. Но ничего. Погоди. Таких как ты судьба наказывает. И похлеще, чем тюрьма. Не нужно твоих денег. Ни ему, ни мне. Обходились и обойдемся. Но ты, имея их, нищим сдохнешь! Как собака!

Резко повернувшись, он вышел из дома. И ночевать не пришел. Утром, встретившись с Рафитом на конюшне, отвернулся от него, как от незнакомого.

Магомет запрягал свою клячу. Потом взял и лошадь Геннадия. Хотел и ее запрячь. Но Петро, уже отъезжавший от конюшни, вдруг оглянулся. Увидел, вернулся к Рафиту. Взял у него лошадь Геннадия, молча отвел обратно. И сказал зло:

— Другой на ней работать будет. Завтра. Но если попробуешь тронуть кобылу — мозги твои в задницу вобью. Не смей к ней подходить! Дегенерат!

Магомет отступил молча. Поехал на речку на своей кляче. Набрал воды. Выехал на улицу села. Стукнул в дом, куда всегда привозил по утрам воду. Но выглянувший в дверь хозяин вдруг заорал:

— Убирайся отсюда! Не нужна нам твоя вода! — и, щелкнув дверью, ушел.

Магомет удивленно пожал плечами. Поехал к другому дому. Стукнул как всегда в окно. Выглянула хозяйка. Нахмурилась. Вышла не торопясь, как обычно:

— Мы у вас воду брать не будем. Больше не приезжайте к нам.

— Почему? — удивился Рафит.

Но женщина, ничего не ответив, молча ушла.

Рафит к третьему дому подъехал. Там старик в окно выглянул. И, тяжело переступая, на крыльцо вышел:

— С другим мы договорились. С прежним. Не вози нам больше.

В следующем доме и совсем обидно вышло. На стук Рафита

мальчишка сопливый, нос рукавом вытирая, вышел из дверей. Показал Магомету язык и крикнул, будто глухому:

— Проваливай отсюда, пока я Трезора на тебя не спустил. Никто у тебя воду брать не будет!

Понял Магомет. Понял, что Петро подговорил всех не брать у него воду. А тот никому из жителей села ничего такого не сказал. Просто выйдя из дома пошел в клуб. Там собрание проходило. Он зашел. Сам не зная зачем. Потерявший от горя голову. Тут его начальник коммунхоза увидел. Подошел. Спросил.

— Что не в настроении?

И рассказал ему Петро все.

Тот, слушая, только краснел. Головою качал. А потом взял за плечи Петра:

— Успокойся! Ну! Это мы все наладим. Сами.

Петро вышел из клуба. А начальник коммунхоза, дождавшись пока за ним закроется дверь, вышел перед жителями села.

— Вы уж простите меня! Я не по повестке, не по теме сказать хочу. О насущном нашем. Сегодня умер наш водовоз. Все вы его знаете. Я говорю о Геннадии, — председатель коммунхоза снял шапку. Оглядел зал. Все мужчины, даже дети сняли шапки. Минуту стояли молча.

Он был фронтовик. Две войны прошел. И приехал к нам н село. По семейным обстоятельствам. Помогал своим детям. Он из-за них здесь Помогал не только своим детям, а и всем нам. думаю, мне не надо перечислять то доброе, что делал он нам всем, каждому дому, человеку. Это все останется в нашей памяти, в наших сердцах. Но теперь его нужно отправить в последний путь. Но сбережений у Геннадия не было никогда. Нет их и у его близкого друга— Петра. А ведь Геннадий был и нашим другом. Большим и бескорыстным. Я прошу вас всех помочь Петру. Проводить достойно нашего друга.

— Он сказал, что не может. Нет у него.

— Да врет он! Мы-то знаем! — возмутились работники сберкассы.

— Рафаэлов сказал Петру, что понравится, мол, нам умирать за его счет, — побагровел начальник коммунхоза.

— Подлец! Пришлый. Байкотировать его Мерзавец! Три жизни думает прожить! Так что вы мне ответите? — спросил начальник. Все полезли в карманы. Доставали деньги. Через полчаса женщина составила список, и отнесла Петро утром пачку денег. Тот, изумленный, взял их, а потом сказал:

— Много собрали.

— А всем, что нужно, мы тебе поможем. И одеть его. И венки. Ты не беспокойся. Костюм Геннадию и ботинки сейчас принесут тебе.

— Так я уже не живу в том общежитии ПМК. Так мне посоветовали. Пусть этот сам там живет. И хоронить Гену из коммунхоза будем.

— Ну что ж, мы туда и принесем, — сказала женщина и ушла из конюшни.

Еще в клубе решили люди не брать больше воды у Рафита. Решили сами. И как ни уговаривал начальник коммунхоза их — не лишать человека заработка — жители села не согласились на его уговоры.

До обеда Рафит мотался по селу с полной бочкой воды. А после обеда она стала схватываться льдом.

Злой, измученный, раздраженный подъехал Рафит к коммунхозу. Там люди толпятся. И только тут он вспомнил, увидев венки, что умер Геннадий.

Проходя мимо красного уголка, увидел гроб. Около него Петр, начальник коммунхоза, другие люди. Магомет пошел к ним.

Ох, какие злые глаза у них. Сколько в них холода! Больше, чем на улице. Как они смотрят на него! Но за что? — замедлил шаги Рафит.

— Поговорить я с вами хотел, — подошел он к начальнику коммунхоза.

— Здороваться сначала надо, не в конюшню пришли, — глянул тот на Магомета исподлобья.

— Я не к покойнику пришел! — огрызнулся Магомет.

— Говорите, что вы хотели? — сказал начальник, прервав спор.

— Я один-на-один хочу.

— А у меня ни от кого секретов нет.

— Не могу при них.

— Мы все жители одного села. Не стесняйтесь. Да и отношения у нас не таковы, чтобы уединяться, — усмехнулся начальник.

— Воду у меня не берут люди! Сколько времени езжу. Вода в бочке замерзает. Никто не хочет брать!

— А я при чем? Мне в коммунхоз воду вчера Петр привез. Еще неделю не потребуется.

— Сговорились! Я так и знал. Выживаете!

— Не забывайтесь, Рафаэлов, где вы находитесь! Я не могу заставить людей силой. Не могу приказать, чтобы покупали у вас воду, если они этого не хотят! Они мне не подчиняются у себя дома! И каждый из них волен в своих поступках вне рабочего места! — разозлился начальник коммунхоза.

— А как я теперь? Что делать буду? — растерялся Рафит.

— Без работы не останетесь.

— А как же лошадь?

— Другой будет на вашем месте. Обходились же мы без вас. И ничего!

— А заработки мои! Что, на оклад переведете?

— Хорошо! Будете возить воду в баню, школу и больницу, — ответил начальник.

— Но там же я копейки буду зарабатывать!

— Оклад, а не копейки! Мы все на окладах. Без чаевых живем. Чем вы лучше других?

Вечером Рафит сидел один в доме. Петро не пришел. И никто, из нуждавшихся в жилье. Он озирался по углам. Иногда ему слышались шаги на крыльце, но это обманчивое воображение рисовало желаемое. То виделось ему лицо Геннадия, то Петра. Так шли дни. И вот однажды он зашел в магазин. Купить продуктов решил. Люди в очереди зашушукались, захихикали. Вначале тихо. А потом откровенно, в лицо. Женщины пальцами стали на него показывать.

Магомет решил дождаться своей очереди на улице. Вышел. Стал у двери. Мужчины, стоявшие на крыльце, отошли от него. Стали отдельно. Рафит пошарил по карманам. Не оказалось спичек. Спросил у мужчин. Они, как раз прикуривали.

— Чего? Спичек? Понравится тут каждому на шармачка. Свои иметь надо! — и отвернулись.

Не думал брать бутылку Рафит, но настроение совсем упало. И решился. Взял. Дома поставил ее перед собой. Пил «винтом». Закусывал тушенкой, хлебом. А потом опьянел. Колотился кулаками. Проклиная село, людей и себя. Плакался темным углам на судьбу свою корявую. Но вот один угол ожил. Из него Геннадий вышел.

— Ну что тебе еще нужно от меня? — взмолился Рафит. И, глянув зло на улыбающееся лицо недавнего соседа, сказал:

— Оставь меня в покое.

— Даром отделаться хочешь? — рассмеялся Геннадий и, свернув фигу, ткнул ее в самый нос Рафиту.

— Уйди! Уйди отсюда! — заорал Магомет и вскочил, столкнувшись лицо в лицо со Скальпом, Тот, ощерив зубы, выжидал.

— И ты здесь? Ты всегда приходишь с бедой! Ты — моя беда! И я убью тебя! Убью! Ты сдохнешь, я буду жить! — схватил он со стола пустую бутылку и, отбив об угол печки ее дно, — кинулся с нею на Скальпа.

— Ты меня стариком сделал! Там! В лагере! Жизнь мою убил! Теперь я тебя! Больше тебе не уйти!

Но Скальп увернулся и растаял в углу.

Проснувшись утром на полу среди осколков стекла, он так и не мог вспомнить, что случилось? Откуда стекло? Голова гудела, как пустая бочка.

Рафит, едва пересилив себя, пошел на работу.

До вечера еле выдержал. А придя домой, сунулся в кровать не раздеваясь. И вдруг стук в дверь. Да нет. Это, наверное, опять показалось. Магомет повернулся на другой бок. Но кто-то снова стучит. Уже резче, настойчивее.

Рафит охая идет к двери. Открывает. И не верит глазам. Петро! Вернулся!

— Я за вещами! — отстранил его Петр и прошел в дом.

Он быстро складывал в чемодан вещи Геннадия и свои. Молчал. Магомет смотрел на него выжидательно. Вот Петро вынес чемодан. Поставил на улице. Потом вернулся. Взял стол, потом стулья. Вынес кровати. Собрал посуду. Вернулся за ведрами.

— Я куплю их у тебя. И стол, — предложил Рафит.

— В цене не сойдемся, — бросил тот через плечо. И, забрав остатки скарба, вышел из дома.

— Сволочи! Сявки проклятые! Будь я на свободе, вы бы рта не посмели открыть! — рычал Магомет,

Но через несколько дней, доведенный тоскою и одиночеством до крайнего отчаяния, решил наведаться к Клаве. Какое-никакое, а общение. Хоть будет с кем словом перекинуться. Эта его не станет презирать. Не отвернется. Ей мужик очень нужен. А ему с ней все легче будет. И ночью теплее.

Вечером, как только стемнело, он прокрался узкой тропинкой к знакомому дому. Стукнул в окно.

Клавдия открыла тут же. Увидев Магомета, ойкнула от неожиданности.

— Ты?

— Я!

— Чего тебе?

— В гости пришел, — осклабился он.

— Ну, проходи, — приоткрыла она дверь и первой вошла в дом.

Рафит торопливо снял шапку. Расстегнул пальто.

— Не торопись раздеваться, — остановила его баба.

— Почему? — удивился он.

— Поговорить надо.

— Не за тем я пришел, разве к тебе говорить ходят?

— Бывает и так, — нахмурилась Клавдия.

— О чем нам говорить?

— Было не о чем. А теперь есть.

— Иди ко мне, — хотел он обнять ее, но Клавдия отстранила его руки.

— Помнишь, ты тогда ушел.

— По глупости…

— Нет! На мое счастье! Ты сказал, что мы друг друга стоим.

— И теперь так думаю.

— Зря так решил! виновата. Но не перед тобой. И как бы ни жила— село от меня не отвернулось. И пальцем вслед мне никто не показал. Сволочью не назвал! Я телом виновата. Но не сердцем своим. Мою вину мне простят. А вот тебе! Нет уж! Даже мне с тобою противно рядом стоять. А ведь недавно ты оплевал меня. Змеею назвал. За бабью слабость мою. За нее. А сам и плевка моего не стоишь. Уходи! Пусть буду я в глазах села прежней, но не сегодняшней шлюхой крохобора! Вон! Вон из дома моего! — пнула она дверь так, что, грохнувшись о стену, та чуть с петлей не сорвалась.

Магомет выскочил из дома опасаясь скандала, криков. Кляня спою затею, он шел в темноте, спотыкаясь и падая.

Шли дни. И однажды Рафит, сев к тумбочке, стал подсчитывать. Да… немало он потерял, отказав Петру в тот роковой день. Ведь дай он тогда взаймы, тот уже вернул бы долг. А то и сам — вон сколько потерпи. Заработок стал совсем тощим. На книжку куда как меньше класть приходится. С нынешнего заработка далеко не прыгнешь. И люди… Они никак не могут его простить. Даже эта… Клавдия… Морду от него и теперь воротит. Как от прокаженного. Делает вид, что и не знакома она с ним вовсе. И не с ним провела в постели одну из ночей своих. И Рафит, назло бабе, всегда здоровался с нею там, где было больше людей. Он видел, как вспыхивало багровой злобой лицо ее. Как, отворачиваясь, вытирала баба досадные слезы, как стыдясь окружающих убегала, унося на слабых плечах расплату за слабость свою.

А он смеялся. Молча. Радуясь, что не один он в селе меченный. А и она.

Прошло еще два года. Такие же серые, одинокие. Похожие на плач сирот. Вот и подошла весна. Последняя весна его поселения в Каменском. Ничто не изменилось в жизни Магомета. И хотя люди не показывали теперь вслед ему, но и не забыли ничего. Они смирились с его присутствием, существованием в Каменском. Никто и никогда не заговорил, не поддержал разговор, не поинтересовался им. Он жил и не жил здесь. Он был тенью, на которую никто не обращал внимания.

Рафит все чаще приходил к берегу Пенжины. Садился на приглаженный водой валун. Доставал клубок черных ниток, взятый в память о матери. Она так и умерла, держа его в руках.

Черные витки ложатся на ладонь. Они такие же темные, как безысходность. Они такие же длинные, как остаток жизни у волка, изгнанного из стаи. Они такие же непрочные, как жизнь, которой осталось так немного. Они такие же тяжелые — как презрение.

Но их так мало — этих витков… Их легко можно сосчитать на ладони. А сколько еще осталось ему? Может больше, а может меньше? Черный клубок соскальзывает с колен и, подхваченный течением, раскручиваясь, плывет к воронке. Вот он подскочил на воде в последний раз. Исчез. Не стало его. Утонул.

— О! Мать бы его в лоб! — ругнулся он, едва завидев показавшееся на берегу село.

— Тоже мне — Анапка! Едри ее в лапоть! Почти Анапа! Только рост пониже и говно пожиже!

И, оглядев коряков, столпившихся на берегу, загоревал:

— Одни туземцы! Ни одной человечьей рожи! — оглянулся он назад тоскливо.

— Иди, иди! — хмуро отозвался сопровождающий, и Медуза, чертыхнувшись, сошел по трапу на зашумевший галькой берег.

Проходя мимо женщин-корячек, подморгнул им. Те засмеялись. А поравнявшись с мужчинами, сказал:

— Привет, кенты! — Те удивленно посмотрели на приехавшего. Слова такого они не слыхали. Но увидев улыбающееся лицо Медузы, ответили.

— Здрастуй.

Сопровождающий, давясь смехом, заткнул рот платком. Навстречу им стайка корякских ребятишек бежала. Смеялись. Обгоняя друг друга, они заскакивали в воду босыми ногами. Обдавали друг друга брызгами. Один мальчуган разбежавшись, ткнулся головой в живот сопровождающему. В игре не заметил идущих по берегу людей.

Мужчина придержал малыша, ласково потрепал по голове. Тот, сказав что-то по-корякски, вернулся к детям.

— Иностранец сопливый! Ноги в цыпках, а хрен поймешь, что он лопочет, — бурчал приезжий.

— Ох и гад ты! Редкий! И зачем таких на поселение отправляют. Держали бы в лагере до конца срока! — возмутился сопровождающий.

— Я, гражданин начальник, только на язык такой. Но ведь поселение, как и сроки, не за него получаем, — усмехнулся Медуза и свернул вслед на дорогу, ведущую в село. И вдруг опешил, не поверил глазам.

По обе стороны дороги, на длинных, похожих на базарные прилавки столах, стояли: сметана в банках, молоко, творог; яйца и даже куры лежали, уже готовые, сваренные.

Прикрытые чистой марлей они дразнили, звали к себе.

— Если это базар, то где же продавцы? — удивился поселенец.

— Не базар это! Коряков к этим продуктам приучают, — буркнул сопровождающий.

— И что? Бесплатно?

— Да!

— А мне пожрать можно? Все равно же пропадет добро.

— Ешь, — остановился сопровождающий и, присев на скамейку, закурил.

Медуза запивал курятину сметаной, старался оторвать куски мяса побольше. От удивления, или от жадности — онемел. Он хватал банки со сметаной, выпивал их одну за другой, давился яйцами. Ему гак хотелось забрать это все, рассовать по карманам, за пазуху и есть, есть без остановки. Пока челюсти не устанут, и не заноют от боли. Он не мог оторваться от вида этакой груды продуктов, каких не видел много лет. Тряслись руки, губы, тряслась душа.

Смотри, поосторожней. А то беды не оберешься потом, — предупредил сопровождающий.

Ничего! Я железный, — еле открыл набитый до отказа рот Медуза, не боясь, что приснилось и кто-то сможет запретить ему поесть, упустить из рук край сказочного стола.

Но набитый живот не смог больше воспринять ни глотка еды. И хотя глаза все еще были голодны, пришлось отступить от стола.

— Во горе-то! Неделю животом маяться будешь, — покачал головой сопровождающий и пошел, замедлив шаги. Медуза еле успевал за ним. Шел, икая, покряхтывая.

— Им что? Каждый день этот стол накрывают?

— Во лафа! Это ж можно жить припеваючи. О харчах никакой заботы.

— С тебя высчитывать будут. Ты не национальное меньшинство. К этим продуктам приучению не подлежишь.

— Ишь ты! — разочарованно развел руками поселенец и улыбка исчезла с его лица.

— Константин Чумаев, — трудно прочел коряк-председатель сельсовета. И, глянув на Медузу, спросил:

— Есть хочешь?

Сопровождающий задавил в кулаке смех.

— Нет. Не хочу! — оглянулся на него Медуза,

— Жить будешь сам. В доме. Постель дадим.

— Это хорошо, — улыбнулся поселенец.

— Рыбку ловил? — глянул на него председатель.

— Ловил! А то как же! За нее и сел! — рассмеялся приезжий.

— Вот и у нас будешь ловить. Однако, много у нас рыбы. Горбуша, кета, чавыча — все есть. Работы — много. Сети — тяжелые. Будешь на прибрежном лове. В бригаде Отке.

— Я согласен, — усмехнулся Медуза.

— Тогда иди со мной. Отдохни. А завтра на работу. С утра. Бригадир за тобою придет.

Медуза встал, придерживая руками расходившийся живот, вышел за председателем.

Они шли по избитой выбоинами сельской улице.

— Вот это наша столовая. Тут кушать будешь.

— Денег у меня нет, — буркнул поселенец.

— Тогда пошли, — он направился к столовой. И, войдя, сказал что-то пожилой корячке. Та посмотрела на новичка, приветливо головой закивала.

— Кормить тебя будут без денег. Потом с зарплаты вычтем.

Медуза тем временем изучал меню.

— Ого! Язык олений! И так дешево! Кетовая икра! Балык! Сметана! И все это копейки стоит.

— Нравится? — спросил председатель.

— Еще бы!

— Вечером кушать приходи! — пригласила старая корячка, улыбнувшись тепло, по-доброму.

— Приду! — пообещал ей новичок. И направился вслед за председателем.

— Вот этот дом твой будет. Учительница тут жила. Уехала. Совсем. Теперь ты здесь будешь жить, — указал председатель на дом — вполне приличный, под железной крышей.

В доме было чисто. В углу стояла железная кровать. Без постели. Аккуратная белая тумбочка, стол, две табуретки и шкаф для посуды.

— Дрова тебе привезут. Топи сколько хочешь.

— А как зовут вас, гражданин начальник?

— Ильтын. Но я не гражданин начальник. Зови просто Ильтын, как все меня зовут. А тебя как звать так, чтоб легче было запомнить.

— Да как хочешь. Звали Костя, а еще Чума. Из-за фамилии.

— Ну ладно. Буду и я тебя звать Костя.

Получив постель, спецовку. Медуза совсем ожил. О харчах ему не надо было беспокоиться. И натопив в доме так, что от жары волосы стали потрескивать — лег спать. Благославляя свой первый день жизни на поселении. И желая одного, чтоб другие дни не были хуже этого.

Утром он проснулся оттого, что кто-то дергал его за руку. Поселенец открыл глаза, не совсем вспомнив, где он.

— Пошли на работу! — говорил старый коряк и хмуро поглядывал на часы. Стояло раннее пасмурное утро.

Медуза по лагерной привычке быстро встал. Оделся. И плеснув в лицо пригоршню холодной воды, пошел вслед за коряком.

В бригаде прибрежного лова Отке новичок оказался тринадцатым. Единственный русский, единственный зэк, единственный холостяк. К тому же самый сильный и выносливый мужик.

В первый день работы поселенец частенько терялся. Не знал, что нужно делать, где помочь. Но завидев первый улов, обрадовался как ребенок. Кинулся к неводу. Ухватил его по-медвежьи. Жадно. Потянул на берег, обалдел от радости.

— И-и! Костя! Что делаешь? Стой! — закричали рыбаки.

Но поселенец, не слыша, пер невод напролом к берегу. Рыбаки, схватив каждый свой участок невода, вынуждены были броситься бегом вслед за ним, чтобы не упустить рыбу обратно в море.

— Куда так торопился?

— Невод выбирать вместе надо! — упрекали рыбаки Медузу.

— Тянуть всем. Разом. Зачем сам схватил? Всю рыбу потерять могли, — вставил старик Отке, досадливо качаяголовой.

Раскрасневшийся поселенец, разглядывал пойманную кету. Большие рыбины хлестали хвостами по песку. Подпрыгивали, выскальзывали из рук. Сверкающие бока рыбин вспыхивали серебром.

— Красота какая! В жизни такого не видал!

А вот другая. Бока и зеленых поперечных полосах.

Рыбий «бугор» — выхватил ее Медуза. Кетина крутнула хвостом. Из брюха икра красными бусинами брызнула.

Ишь ты! Какова! А ведь ты и впрямь глупая! Ну разве стоит ей быстро сдыхать? — положил ее на поселенец.

Костя! Помогай! — донеслось с берега. Рыбаки тащили второй

улов.

К вечеру уставший до изнеможения, весь в рыбьей слизи, в чешуе, пропахший морем, Медуза возвращался в село, не видя перед

— Костя! Иди на ужин! — взял его за локоть бригадир.

— Не хочу, — отозвался тот безразлично. В голове его шумело. Глаза слипались. Каждый мускул, каждая клетка молили об отдыхе.

Но старуха-корячка, выбежавшая из столовой, была неумолима.

— Трескать надо, паря, море силы берет. Голодных не любит. Кушай и спи. Шибко сильный станешь. Море не одолеет. — Вцепилась она худенькими руками в его руку. И он не посмел оттолкнуть эту женщину. Усталость подавила всякую охоту к сопротивлению. Ложка выпадала из рук. Глаза закрывались. Локти съезжали со стола и беспомощно падали руки.

Тридцать заметов. Триста центнеров. Двенадцать часов беспрерывной работы. Рыба. Ею пропахла одежда, сапоги и руки. Казалось, он пропитался ею насквозь. Перед глазами пляшут рыбьи бока и спины. От сверкающей чешуи режет глаза. Ох, какая она тяжелая, эта рыба. Вон и на руках ее кровь. А может, это его собственная? От порезов? Все может быть.

Он вяло ест, не чувствуя вкуса, голова валится на грудь. Крепись! Другие-то ничего! Крепись! Ты же мужчина! Держись! Усталость не к лицу тебе! Медуза вскидывает голову. Поспешно ест. Потом, наскоро поблагодарив старушку, плетется домой побитой, усталой собакой.

— Нет! Не пойду я больше на лов. Сил нет. Откажусь завтра же! Пусть другое дадут. Ведь там и сдохнуть, надорвавшись, недолго. Пусть коряки ловят рыбу. Я не могу. Так и скажу завтра, — решил он и повалился в кровать, забывшись тут же в тяжелом сне.

Но утром, едва Отке коснулся его плеча, поселенец вскочил с кровати. И молча пошел следом за бригадиром к морю.

«Да чем это я хуже их? — Они все вон какие дохлые. Худые. Руки, что сухие ветки. Ведь засмеют, скажи им, что тяжело мне. Никто не поверит. И старше меня все. К тому ж — туземцы! Нет уж! Черта вам в бока, косоглазые Дьяволы, чтоб я сдал! Сдохну, но не уступлю!» — думал Чумаев.

Первый, второй, третий замет. На четвертом из порезов кровь брызнула. Невод красными пятнами покрылся. Рыбаки молчали. Морская, соленая вода сильнее разъедала раны. Они болели жгуче, нестерпимо. Но Костя закусил губы до боли. Молчал. Работал.

Еще один замет. Невод стальной нитью натянут. Впивается в ладони глубже. Кажется не руки тянут его, а невод присосался к рукам и вытягивает из них кровь и силы.

— Давай, ребята!

— Взяли!

— Пошли! — слышит поселенец голоса рыбаков. И, ступая шаг в шаг, тянет невод из моря.

До обеда кое-как выдержал. А когда все пошли есть, Чумаев лег на песке, тут же уснул. Его не стали будить. Как знать, кому что нужнее.

До вечера сделали еще десять заметов. А когда возвращались домой, подошел к Медузе Отке.

— Вот нерпичный жир. Руки на ночь им смажь. Все к утру заживет. И рукавицы не береги. Надевай. Привыкай в них работать. Тебе руки беречь надо. Они тебя кормят. Без них как рыбу ловить станешь?

Медуза шел по улице потихоньку, незаметно для других потирая натруженные, натертые плечи. Они ныли. И снова захотелось уйти из бригады. Но уже на шестой день поселенец шел с лова куда ровнее. Его уже не шатало от усталости. И ложка перестала выпадать из рук. Он куда охотнее свернул в столовую и заметил, что повариха-корячка— помощница старухи, совсем недурна собой. И с лица, и прочее.

Он рассмотрел ее внимательно. И поначалу лишь подморгнул. Девушка отвернулась, забыв, что в зеркале напротив Косте хорошо было видно ее улыбающееся лицо. Еще свежее, молодое.

В этот день он не торопился уходить из столовой. Все рассказывал старой корячке, как работалось ему сегодня. Искоса поглядывал на девушку. Видел, что она внимательно слушает его рассказ.

Наутро выспавшийся, отдохнувший поселенец встал раньше обычного и, сходив позавтракать, пошел к морю. Над ним всходило солнце.

Странно. Раньше, все эти первые дни, море казалось ему безликим и серым. Толстым, как ленивый, сонный тюлень. Который и на другой-то бок с трудом переворачивается. Однообразная серая масса, как слезы кентов в ночных бараках. Серые от боли, соленые от соря. Молчаливые, как мужество и достоинство.

Слезы зэков! Сколько пролито вас по лагерям, холодным баракам, и «шизо»[16], в снегах, на холоде, сколько вас застыло на лицах умерших кентов! При жизни никто не видел их. У мертвых— ну что слезы не жалоба, слезы лишь сожаление. Если собрать их и одну каплю, какою тяжелой покажется она.

Собранные воедино, вы смогли бы стать рекой. Широкою, большою. Но только не напоить этой реке никого. Не утолить ничью жажду. Рекою смерти, рекою горя, стала бы она. Черною росою повисла б на прибрежных кустах. Не надо такой реки. Пусть высохнут слезы и превратятся в туман. Ведь жизнь идет. Не надо вспоминать о прошлом, не надо сутулить плечи. Жизнь не кончается… Вон как ожило море! Улыбается бирюзовыми глазами, что девчонка! А в них — огни. Их не сосчитать. Смеются глаза искристо, заразительно. Море ласково, тихо лижет берег. Будто песок умывает широкой, доброй ладонью. Гладит берег. Заодно чешет о него бока волн своих.

Медуза наклоняется, умывается морского водой. Какая она прохладная, чистая. Какая ласковая! Костя садится на подсыхающий песок. О своем думает. И снова в памяти всплывает прошлое. От него никуда не деться, как от самого себя не уйти.

Кличку дала ему «малина» сразу. В первый же его год в ней. И не случайно. Костя промышлял на курортных пляжах. Обчищая отдыхающих. Да так ловко, что следи за пляжем сотня милиционеров — ничего бы не увидели. Часы отдыхающие всегда снимали перед купанием. Костя за ними зорко следил. Не за простыми, конечно. Ну и деньги в воду никто из них не рисковал брать. Зато Костя не терялся. Все подмечал. Внимание любой компании от себя умел отвлечь. И «наловившись» досыта, бесследно исчезал с пляжа. За удачливость на промысле, за бездонные карманы, которые вмещали в себя кучу добра, денег, за умение остаться невидимым для милиции и назвали его кенты Медузой. Скользкой, неуловимой, жадной и хитрой. Умеющей обжигать и не умеющей воспринять никаких ожогов.

Вор… Им он был много лет. Вор «в законе», самый отчаянный в Одессе. С ним никто не мог конкурировать. Он был вором — ювелиром, злым волшебником, ходячим сундуком. Но и ему пришла «крышка». Погорел на мелочи. На обычном кулоне. Ошибся впервые, приняв медяшку за золото. Впервые и попался. Выбросил его. А это увидели. И трясти стали. Всем пляжем. Так трясли, что чуть кишки не вытряхнули. Десять лет его ловили. Десять лет и дали. Г од в год. По- джентльменски. Только искали его на юге. А отправили на север. Охладиться.

Кенты, правда, обещали помогать ему. Посылками. Но… Забыли… Как только истратили все его деньги.

О! Сколько раз слышала Чукотка его рев! Как подняв к ярким звездам замерзающие руки, еле шевеля голодным языком, он просил небо напомнить о нем кентам. Хоть бы сухарь какой! Хоть бы пачку махорки прислали!

В темном бараке он сколько раз себя костерил самыми последними словами…

— Костя!

— Хватит отдыхать!

— Давай помогай! — услышал он с берега голоса рыбаков. И стряхнув воспоминания, как тяжелый сон, быстро подошел к мужчинам.

— Молодец, однако! — улыбнулся ему Отке.

— Почему?

— Сам встал.

— Привыкает, — улыбнулся старик Юхтын.

— Пора уже! — похлопал по спине Яэтлы.

— Ну, пошли, — позвал всех Отке, и отплывшая от берега байдара потянула второй конец невода в море.

Рыбаки молча смотрели вслед ей. Вот она, сделав полукруг, подошла к берегу. Все заторопились к ней.

— Давай! Взяли! Пошли!

И снова плечо в плечо, шаг в шаг. Сплелись дыхания — в единое, тяжелое. Плечи, приняв первую тяжесть, напряглись.

— Эх-х! — вырывается из груди Юхтына.

Ноги — как пружины. Ими так трудно управлять.

— Давай, давай! — слышится голос Отке.

Первый улов. Рыбины уже не вызывают восторг, но радуют глаза и душу.

Байдара отошла вторично. Как вдруг с берега крик послышался. Старушка звала Отке. Глаза ее были полны слез.

— Что с нею? — спросил Костя у Отке. Тот вначале рукой махнул и крикнул жене что-то злое. Та, повернувшись, ушла.

Но время от времени Отке беспокойно оглядывался на берег. Вытирая вспотевший лоб. Глаза его то и дело поглядывали на часы.

— Да что случилось?

— Дочь рожает.

— А-а-а…

— Третьи сутки, — опустил голову бригадир.

— А муж? Ее муж?

— Он на сивучей охотится. Дома не скоро будет.

— Врача вызвал? — спросил Медуза.

— Нет.

— А почему?

— Нельзя! Она охотника селу даст. Одна рожает. За селом. Так положено. Никто не должен помогать. Даже сидеть рядом нельзя. Чтоб счастливый малыш родился. Так нам Кутх велел. Так рожают все наши женщины. Так рожали нас, — говорил Отке.

Да! Ну и чаконы! — сплюнул Медуза зло. Нарушать их он не имел права.

— Это твой первый внук? — спросил он бригадира.

— Да! Если она его родит.

— А если умрет она?

Кутх не допустит! — глянул на небо коряк.

К вечеру усталые, измотанные рыбаки забыли о дочери Отке. Но идя на улицу села, увидев женщин, робко собравшихся на окраине, вспомнили о ней. Далеко-далеко разносились стоны, крики рожавшей.

Отке опустил голову. Лицо его потемнело.

Позовите врача к ней! — не выдержал поселенец.

— Уехала, в район вызвали.

— Когда приедет?

— Не знаем. Но не скоро.

— Так что же вы стоите? Ведь помочь ей надо! Вы же старики! Все должны уметь! — возмутился Костя.

— Что ты, Костя! Баба одна родить должна! — крутили головами рыбаки.

— Эх вы! Черти! Тоже мне в деды собрались, туды вашу мать! — и, прибавив к сказанному пару пересоленных матов, пошел на крик.

Что-то кричали ему вслед коряки. Но он, торопливо перескакивая кочки, бежал к стланнику[17], за каким кричала баба.

Увидев рядом мужчину, она перестала орать. Схватила в рот тугой узел платка. Лицо ее перекосило от боли.

Константин задрал ее кухлянку. И… Онемел… Он быстро закатал рукава рубашки. Нагнулся над женщиной. Осторожно прощупав живот, он ощутил ослабшее тело ребенка. Голова его уже вышла. Но вот плечи… Лицо ребенка посинело. Жив ли он? Но теперь хоть эту надо спасать. Он глянул в лицо женщине. Она ничего не видела от жесткой боли, раздиравшей ее.

Медуза выждав момент, внезапно, резко надавил обеими руками ей на живот. Страшный, нечеловеческий крик оглушил тундру. Чумаев даже глаза зажмурил. А когда открыл их, себе не поверил. Получилось! Ребенок лежал меж ног матери. Не шевелился.

Медуза глянул на женщину. Та хватала ртом воздух. Он понял, она хотела пить. Жажда сдавила.

Бережно взяв ребенка, он укутал его в платок, лежавший возле женщины, и пошел к селу. К корякам. Те ждали его, испуганные криком.

Отке, едва переставляя ноги от страха, подошел к Косте.

— Кто?

— Не знаю.

— Живой?

— Тоже не знаю.

— А она?

— Спасай ее!

— О! Кутх!

— Держи ребенка! — рванулся Медуза к корячкам. Те, набрав воды, побежали к родившей. А через некоторое время туда вернулся и Костя.

Женщине полегчало. Но ослабевшая от мук, от трехдневного голода, она не могла идти сама. Он взял ее на руки. Внес в дом Отке. И, положив на кровать, спросил бригадира.

— Ну кто?

— Внук.

— Старухи отхаживают.

— Что

ночи умер.

Костя, ничего не сказав, молча вышел из дома Отке. И, направившись прямо домой, все еще вздрагивал, вспоминая недавнее.

— Ведь вот никогда даже слышать не доводилось, как принимают роды. Беременных баб всегда за версту обходил. И вдруг… Получилось. Хотя что тут мудрого? Природа сама подсказала ему, как надо было поступать.

Надо было? Конечно? Но почему они этого не сделали? Неужели страх перед Кутхом сильнее страха за жизнь этой женщины и ребенка? — недоумевал поселенец и, усмехнувшись, оборвал сам себя:

— Коряков судишь? А чем лучше твои кенты? Когда там, на пляже толпа чуть не порвала тебя на куски, никто из них за тебя не вступился. Никто не попытался вырвать из рук толпы. А ведь ты кормил кентов! И в тот раз они были не где-нибудь, а здесь, рядом. Боялись, чтоб ты от них и копейки не утаил. Ну ладно — толпы, положим, испугались, что и с ними разделаются, но хоть сухарь какой могли прислать? Тут уж им бояться было некого! Никто не мешал. А вот не сделали. Хотя — воры! С законами! Своими! И Кутха над их головой нет. То-то!

Поселенец, зло толкнув дверь, вошел в дом. Завтра утром снова на работу. Надо выспаться хорошенько. Теперь хоть руки не болят, как раньше — в первые дни. Но плечи все еще ноют. И ноги к концу дня гудят, чугунеют. Но и то не так, как тогда. Уже легче. Привыкать стал. Скоро совсем просто будет, — думает Медуза, ложась в постель.

Но сон, против обыкновения, не приходит. Вместо него черным видением всплывает в памяти лагерь. Зэки. И этот… Скальп.

Зэки… Их было так много, что запомнить всех было невозможно. Кроме отдельных, самых ярких— отчаянных смельчаков, и крайне подлых, каких помимо их желаний знал каждый зэк.

Продажностью называли обман кентов на куске хлеба, стукачество, пирит в своем бараке, жадность. Редко кто не имел за душой одного из этих качеств. Ведь чтоб исключить их, нужна была дружба между кентами. Человеческая. Не воровская. А тут… Не воруй у кента! Но кенты нещадно обдирали один другого. Иначе не выжить. Иначе будешь сам ободран. Потому тряси ближнего — покуда он тебе горло не перегрыз.

Стукачество… Но и здесь… Если зэк не «сыпал» своего собрата перед начальством лагеря, то доносил на него «бугру» или «президенту»{6} из-за куска хлеба. Или же в отместку за что-либо.

Воровство в бараке? Но это один из самых надежных методов выжить, не работая. Кто, не грешил воровством? Все! Даже «бугор».

О жадности и говорить нечего. От слабой «сявки» до «бугра» это качество было первым в характере каждого зэка.

Но вот Скальп… Этот был особым подлецом. Редким. Ни один паршивый педераст, ни «сука», ни «президент» не знали таких изощренных методов мести. Каких никто не мог предвидеть, не мог предугадать. Его методы были слишком опасны, слишком, страшны. Он убивал своих врагов руками их друзей. Таких же зэков.

Костя сжимает кулаки. Да что там кенты! Есть что из своего вспомнить. Такого, за что и теперь не простил бы. И уж встреться — прежде всего язык бы ему вырвал. Руками. И воткнул бы туда, откуда ему надлежало вырасти. Ох и гнусный язык у этого типа. Ох и пакостный.

Костя вспоминает, как приловил он однажды Скальпа на «темнухе»[18]. Тот «бугру» жужжал всякое о соседе Чумаева по нарам. Медуза тогда так поддел негодяя, что он с неделю на задницу сесть не мог. Но потом, кто бы мог подумать? С неделю Медуза болел. Желудок расстроился. Есть ничего не мог. В больницу положили. Вроде прошло. Потом снова. Ослаб совсем. В глазах темнело. И лишь потом узнал, в чем дело. Оказалось, что Скальп все полгода подливал ему в еду касторку, предназначенную для лечения собачьих запоров. Скальп тогда на собачатнике работал. И Медуза, поймавший Скальпа за руку, долго бил его. Да так, что тот сам в барак не смог вернуться. Но и тогда он выжил. И отплатил. «Общак{7}» выдал. Какой у Кости был. Да и не только сам общак. Но и медузины сбережения. Он для выхода на свободу их копил. Отдельно от всех. А этот придумал, что Медуза их у него, у Скальпа отнял. Их ему и отдали. А Медузу — на Камчатку.

— Ну попадись ты мне! За подлости шкуру лентами снимать буду! — темнеет в глазах поселенца.

Десять лет жизни отнял у него Скальп. А здоровья — не счесть. И вспоминая свои обиды на «суку», строит Чумаев планы мести. Как будет искать, как изводить, как потом уничтожит.

— Нет! Не сразу! Это было бы подарком для тебя сдохнуть вмиг. Я тебя буду убивать медленно, с наслаждением. Кровь по капле выпускать буду. И пороть. Ремнем с шипами. Или цепью. Так, чтоб никто и мертвого не опознал. Да и не сумеют. Сожгу я тебя. В лесу где-нибудь. Как чумную собаку, — рычал Медуза, ворочаясь с боку на бок.

— Эй, Костя! Спишь уже? Костя! Да проснись же ты! — кричал кто-то от дверей.

— Кто там? — продирал он глаза.

— Мы!

— Что нужно?

— Внук выжил. За него подарок тебе принес.

— Это ты, Отке?

— Я! Вставай! — включил свет старик.

Медуза зажмурился на секунду. А потом увидел, как Отке разворачивает выделанную до тонкости шелка золотистую, громадную шкуру сивуча{8}.

— Это тебе! — улыбался бригадир.

— Зачем?

— Зимою ногам тепло будет. Это за внука тебе.

— Я — не баба! Простуд не боюсь. Закалился. А и внука твоего не рожал. Мальчонке твоему она куда как нужнее. Ходить начнет — ножонки не поморозит. А мне к чему? Смех один, да я по гвоздям ходить умею! Босыми ногами, и не черта!

— Это подарок!

— Давай лучше выпьем! А шкуру назад возьми. Не нужна она мне.

— Нельзя меня обижать, — настаивал Отке.

— Мы же с тобой мужики! Сам понимаешь — детей у меня нет. Бабы тоже. мне с твоим — одна морока будет. Выйду на свободу — пропью. Стелить-то все равно негде будет.

— Ладно. Другое принесу, — собрал Отке губы в обидчивый пучок.

— Парень-то ваш, как там?

— Уже орет. И ест, как мишка, — потеплело лицо Отке.

— Как вы назвали его?

— Костя. Как и тебя. Ты его спас. Твое имя носить будет. Так у нас по обычаю.

Хороший обычай. Значит, тезка у меня будет. Дай Бог ему судьбу светлую! Не мою, — сказал поселенец, вздохнув.

Ведь кто-то, наверное, и его рождению радовался. Вот она и закрутилась— его жизнь. Да так он сам ни разу не радовался.

Значит шкурку не хочешь? — спросил Отке.

— Нет.

— Ну ладно! Я думать пойду.

— О чем?

— Про подарок тебе.

— Принеси бутылку и порядок! — рассмеялся Костя.

Бутылка не память, — обиделся Отке.

— А к чему она? От памяти только голова болит.

— Не надо так, Костя! Нехорошо ты говоришь!

— Почему?

— Человек без памяти — все равно, что без головы.

— Ладно! Твоя память мне известна. Кутха испугался своего!

— Кутха все боятся.

— Я его не боюсь.

— Ты — не коряк.

— А хотя бы и им был. Ребенок кому нужен? Кто его родил? Так при чем тут твой всевышний?

— Он кормит нас!

— Черта с два! Тебя руки твои кормят. Плечи. Почему они у тебя болят, а не у Кутха?

— Он рыбу нам в сети загоняет.

— Ну и насмешил. А зачем тогда нам байдара, и Яэтлы? Не он ли окружает косяк неводом?

— Глупый ты, Костя! Разве можно такое говорить.

— Можно!

Отке сердито нахмурился. Повернулся к поселенцу спиной. Тяжело ступая, пошел к двери. И утром не зашел по своему обыкновению за Чумаевым. Прошел мимо его дома даже не оглянувшись. Но прежде, чем начать очередной замет, он еще доставал из кармана деревянного идола. И шептался с ним о своем. Верно, просил божка послать хороший улов в невод. И меньше ветра.

Вечерами, когда бригада заканчивала работу, как бы ни устал старик — он никогда не забывал поблагодарить Кутха. И в обеденный перерыв, прежде чем начать есть самому, первую ложку ухи, кусок хлеба, — кидал в костер для всевышнего.

Медуза не обращал на это внимания. Пока с ним об этом не говорили. Сам Костя не привык никому поклоняться и никого не почитал больше, чем самого себя.

— Кутха что он? Вот я, к примеру! Всем, что имею — только себе обязан! — и подумав, продолжил:

— А хрен ли я имею? Лет под сраку, два десятка лет заключения, ни одного верного кента, ни дома, куда можно вернуться, в общем — ни черта! Вот что я имею. Ну, а на что рассчитывать? Вернусь — если все хорошо. Но куда податься? Конечно к кентам! Кое-кому мозги прочищу за слабую память. Либо припомнить заставлю, либо напрочь отшибу. А потом? Потом найду Скальпа. Разделаюсь с ним. А дальше? Снова на Черное море. На пляж. Там лет пять поработать и на покой можно. Но куда? К кому?

Передумав все варианты, он досадливо поморщился. И решив, что время у него есть, оно подскажет, немного успокоился.

Сегодня Чумаев пришел получать первую зарплату. Он так торопился, что завидев очередь, стал нервничать. А когда подошел его черед, весь красный, потный, склонился над ведомостью.

Он не ожидал получить такую круглую сумму. И шел, растерявшийся. В лагере за такие деньги он не меньше года вкалывал. А тут — за месяц работы! Даже не верилось. Он зашел в магазин. Лихорадочно обшаривал глазами прилавки, витрину. Накупил маек, носков, рубашек. Даже свитер с заграничной этикеткой. И галстук, как у председателя сельсовета. Красный, кожаный, ему сносу не будет. Потом шляпу приглядел, зеленую. Цвета бессмертия. Сапоги резиновые с ушами, как у слона. Теперь в море почти по задницу залезать можно. Ноги не промокнут. Не то, что в ботинках. Приглядел себе и туфли с острыми носами. В них нигде не стыдно появиться. И, завернув все это в один громадный сверток, важно вышагивая по улице, домой направился. Мол, смотрите, не босяк какой — мужик хоть куда! Уж если в магазин пошел, то товару целый мешок набрал. Умею жить. И заработать, и потратить разума хватает.

Для фасона бутылку коньяка лишь наполовину в карман сунул. Чтоб все видели, что он пить будет. Не вино, не водку — благородный коньяк. Такое только истинные интеллигенты понимают. — Воспитанные люди! Ни чета вам — бросал он своим видом вызов селу.

И ввалившись в дом, едва переведя дух, стал обновы примерять. Все по порядку. Рассматривал себя в зеркало в новых майках, рубашках. Не забывал и о галстуке, шляпе, которые решил назавтра на работу надеть. Пусть знают туземцы, с кем им выпала честь работать!

На следующий день он встал пораньше, приоделся и направился па работу не торопясь. Чтобы все могли на него посмотреть. Неважно, что не молод. Если пенек прибарахлить, и тот за молодца сойдет. Оно и выбор в селе невелик. Не за жениха, так за любовника вполне сойти может.

От радости за самого себя даже дух захватывало. И, расправив плечи, он, молодцевато топая, вошел в столовую.

Увидев его, чикока— повариха глаза округлила. Не протянула для приветствия сухонькую ладошку первой, а за перегородку побежала.

Ого-го! Сдурела враз! Думала, что я всегда замухрышкой хожу. А увидела меня человеком и обалдела! Разве что, мне нынче надо жить? Среди вас? На черноморский пляж бы! Все бабы там мне на шею бы кидались. Они — не вам чета!

Костя! Что это с тобой? — услышал он удивленное.

Молодая повариха разглядывала его.

Как что? — поперхнулся он.

— Зачем, как олень на праздник нарядился?

— Чего?!

— Так кто ж на рыбу галстук надевает? Ты же работать будешь. Шея станет болеть к вечеру! И рубашку эту не стоило. И сапоги эти тяжелые. Полегче надо было. Без отворотов. Ими все ноги натрешь к обеду. Зачем так оделся? Вечером совсем больной будешь. Шляпа от ветра не спасет. Голову продует в ней. Зачем шапку не надел? У нас шляпы никто не носит. Климат не тот. И свитер зря надел. Телогрейка нужна. Свитер холод пропускать станет. Да и испортишь ты его за один день. А он ведь дорогой. Тебе его трудно зарабатывать. Руки свои пожалей. Сходи, переоденься.

— А для чего живу? От себя беречь стану.

— Как хочешь, Костя! Только жаль тебя вечером будет — сказала

она.

— Жаль? Вот это да! — неподдельно удивился Медуза. И задумался.

Что бы значили ее слова? Может намекает на что? А она — ничего из себя. Дай-ка я попробую уступить ей. А вечером узнаю, что ей во мне жаль? — решил для себя Костя, а вскоре, переодетый в обычную свою спецовку, прошел на работу мимо столовой.

Вечером на ужин зашел. Внимательно заглянул в глаза молодой поварихе. Та, ничего не подозревая, улыбнулась как всегда.

— Вечером сегодня что делаешь? — спросил он ее.

— Работаю, — удивленно глянула она на

— А может ко мне зайдешь?

— Зачем? — вспыхнула она.

— Посидим, поговорим, — огладил глазами ее

— Некогда мне.

— А ты выкрой часок.

— Посмотрю, — спрятала она смущение.

Вечером пришла. Костя усадил ее. И сам сел напротив. С чего начать? Поговорить бы, для начала. Но не знал о чем. А она еще надела этот облегающий свитер. Из-под него все так соблазнительно на Костю смотрит. Юбчонка выше колен. Эх, была не была! Глазам жарко стало. Схватил он ее на руки, на койку понес. Целовал, не давая опомниться. Знал по прежнему опыту — с бабой медлить нельзя. Лучшее средство — внезапность.

Девчонка вдруг напряглась, оттолкнула его сильно. И, вскочив с койки, одеваться стала.

— Нахал! Зверь! — кричала она, надевая Погоди, не ругай. Сядь! — испугался стя

— Уйди! Пусти меня! — отталкивала она его от двери. Пытаясь уйти как можно скорее.

— Прости. Но такую растрепанную, злую, я тебя не выпущу. Приведи себя в порядок. Поговорим. И пойдешь. Я обещаю, что не притронусь к тебе.

Девчонка подошла к зеркалу.

Пальто сними, так удобнее будет, — отошел он от двери. Она послушалась.

Костя достал из-под стола бутылку коньяка. Нарезал хлеб, селедку.

— Ты одна здесь живешь? — спросил он повариху.

— С матерью и братом.

— Все время в Анапке?

— Да. Я здесь и родилась, — успокоилась девушка.

— Никуда не выезжала?

— Ездила поступать. В институт. Но провалилась.

— Парень у тебя есть?

Повариха покраснела. Подумала:

— Есть. Охотник он.

— Из ваших?

— Конечно. Коряк.

— Скоро замуж выйдешь?

— Не знаю, — вздохнула она.

— Садись к столу, — пригласил Костя.

— Не хочу.

— Ну хоть чаю давай попьем.

— Давай, — согласилась она.

Когда за окном стало совсем темно. Костя посадил девушку у открытой дверцы печурки. В ней ярким пламенем горели дрова. Тепло хлынуло в комнату волнами.

— Ты любишь море? — спросила она Костю.

— Люблю. Но не Другое море люблю. Теплое, ласковое. В нем каждый камешек видно. Оно доброе. Все его любят. Знаешь, сколько людей приезжает к нему летом? Сосчитать нельзя. Все веселые, нарядные.

— Неинтересно около того моря жить.

— Почему? — удивился Медуза.

— Оно за деньги людям характер продало. Раз оно теплое, ласковое, то это уже не море, а лужа. Море своим лицом не должно поступаться. На юге оно или на севере— не должно жить без шторма. Как наше.

— На том море т штормы бывают. А летом оно спокойно. Людей радует.

— Вот и говорю продажное твое море. Целое лето из людей деньги берет. И отрабатывает. А вот наше — с характером. Оно, как сильный человек, никогда не бывает тихим. Может потому. что холодно, оно и не может уснуть. Но я наше море люблю. Наших чаек. Наш берег. И нашу Анапку.

— Там тоже есть… Город. Его зовут Анапа. Он небольшой. Тихий, курортный город. Очень чистый, зеленый.

— Интересно! А он похож на нашу Анапку?

— Нет. Не похож. Там растут тополя и кипарисы. Цветы — с меня ростом. Розы — с мой кулак. И солнце там знаешь какое жаркое! Все коричневые ходят. А здесь? Собаки и те насморком болеют. Летом телогрейку снять нельзя. А там все ходят в легких платьях. Зимы там почти нет. Морозов тоже. Красивый город.

— Ты туда вернешься?

— Конечно.

— У тебя там есть кто-то?

— Нет. Нету.

— А к кому же поедешь? — удивилась она.

— Пока не знаю.

— А у тебя есть отец, мать?

— Наверное были. Как и у всех, — ответил он, вздохнув.

— Куда же они делись? Умерли?

— Не знаю. Не помню я их.

— Тебя люди растили? — заглянула ему в лицо.

— Ага! «Малина», а не люди. Знаешь, ягода такая есть.

— Слышала, — отозвалась она.

— Вот так я и рос. Все время на пляже. У моря. С самого детства.

— Ты к этим людям и вернешься?

— Больше некуда.

— Расскажи, Костя, а что еще есть в твоей Анапке?

— В Анапе? Много чего! Рестораны есть. Милиция.

— А у нас ни того, ни другого! — рассмеялась она.

— Еще пляж есть.

— А цирк? Я никогда не была в цирке.

— Я тоже, — развел он руками.

— А зверинец есть?

— В Анапе? Не помню. Но вот привелось мне в одном зверинце быть много лет…

— Ты работал там?

— А как же?

— Кем?

— Куда пошлют.

— Тигров видел?

— Еще бы! Сам чуть им не стал, — и, желая отделаться от вопросов, спросил сам:

— А почему у тебя такое странное имя — Уткэт? Оно к девушке не совсем подходит.

— Зря ты так говоришь. Уткэт — это значит — мост. А меня так не случайно назвали. Ведь мама моя была охотником. Из племени медведя. Самого сильного, доброго. А отец— из племени волка. Хитрого, злого, но и сильного. Враждовали меж собой долго эти племена. А мать с отцом поженившись помирили их. Потому меня и назвали Уткэт. Мост. Между племенами. Меня и те, и другие любили. И хотя сейчас племен давно не стало, имя мое все любят. И знают, почему меня так зовут.

— А я думал, что это мужское имя?

— Нет. У нас имена дают по своему. Родился ребенок — если никаких событий других не произошло, то назовут тем, что первое на глаза попадется.

— Ничего себе! Не хотел бы я такого имени! — крутнул он головой.

— Костя! А ты в Анапе учился?

Медуза опустил голову. Где учился он в те голодные, трудные годДа в той же «малине»! Воровать. Но разве о том расскажешь ей? И ответил, отвернувшись:

— Моей учебе не позавидуешь. Плохой я был ученик — вспомнил он побои за первые промахи в воровском ремесле.

— А девушка у тебя была?

— Были, а то как же! И сколько!

— Почему же ты не женился?

— Зачем? Можно и без этого обойтись.

— Странный ты! А я не могу так. Мне дети нужны. Выйду замуж — много детей рожу.

— А не боишься? — вдруг отшатнулся он.

— Нет. У нас по обычаю положено много детей иметь. Чем больше ребятишек в семье, тем больше счастья в доме, — говорила Уткэт.

В этот вечер они долго просидели у печки. Тихо говорили о чем-то, спрашивали, слушали, молчали. И снова говорили. Косте не хотелось отпускать Уткэт. При ней ему было спокойнее, теплее на душе. Вроде сердце оттаивало. Вспоминалась своя молодость. Когда что было? Не заметил. Она пришла и ушла невидимой гостьей. Да была ли она…

Нет. Никого он не любил. Не получилось. Не встретил. Не повезло. А вот теперь — насмотреться не может. Но Уткэт далека от него, как нежное облако в далеком небе. — Может встреть такую — и сам бы стал иным. Но судьба — не облачко, тучу подарила…

А девчонка сидит — доверчиво, у печки. Страх прошел. Злость исчезла. Она снова прежняя — бесхитростная, чистая. И Костя, глядя на нее не посмел более протянуть к ней руки. Боясь напугать, оттолкнуть от себя. Пусть не будет она любовницей, пусть будет корешем[19]. Пусть заходит когда захочет. Без страха. Как к человеку. Чтоб не было ему одиноко.

()п проводил ее домой. Постоял немного у двери. Впервые в жизни девушку провожал. И это ж надо— не тронул! И она обещала нему.

Так шли дни, недели, месяцы. Подошел и сентябрь. Холодный, пасмурный. С ним путина закончилась. Рыбаки из бригады радовались приходу холодов. Скоро они уйдут в тайгу. На пушной промысел. На всю зиму. Лишь весной в село вернутся. А сейчас уже готовиться надо. Через месяц покидать село.

Коряки умели не только ловить рыбу, промышлять пушного зверя. Они умели все, чего бы ни потребовал от них Север и… сама жизнь. А потому— ни зимою, ни летом не оставались без дела. Но это они. Они! Но не Костя!

Выросший в «малине», он хорошо знал ее законы, постиг все тонкости воровского ремесла. Но вот здесь, в селе оказался совсем беспомощным. И по окончании путины пришел к председателю сельсовета расстроенный:

— Слушай, Ильтын, а что мне теперь делать?

— Отдыхай. Ты хорошо работал. Отке тобой доволен.

— Как отдыхай! А жить на что? Мне за отдых платить не будут. Работа нужна.

— Ну, а куда я тебя пошлю? — разводил руками Ильтын.

— Придумай что-нибудь.

— Так, а что придумать? Зимою в селе одни женщины остаются. Мужчины — в зимовьях.

— Знаю. Но мне работать надо. Жрать надо!

— Вот беда, ну что мне с тобою делать! Ума не приложу, какое дело тебе найти.

— Может есть где мужская работа?

— Так ты сам знаешь. В столовой у нас две женщины — самим работы мало. В магазине— продавец и уборщица. В больнице твоя помощь тоже не нужна. В клубе у нас парень. Он же и за киномеханика, и за баяниста. Сам видишь — ничего больше нет.

— А на что я жить буду?

— Летом, когда работал, хорошо получал?

— Хорошо.

— Откладывать нужно было. Не кричал бы теперь. А то чем помогу? К женщинам пошлю мех выделывать? Так они не доверят! Ты ж его в руках не держал. Испортишь. Меховую одежду шить? Тоже не сможешь! Вкус иметь надо. Этому у нас с детства учат.

— Черт возьми! Не сдыхать же мне с голода! — орал поселенец, теряя терпение.

— Ладно, иди домой. Я в район позвоню. Может, что подскажут или в другое место переведут, — сказал председатель.

— В другое место! — подскочил Медуза. И, побелев, спросил:

— Это куда же?

— Где работа будет всегда. У нас — сам видишь.

— Никуда я отсюда не поеду! Понял?

— А кто гонит тебя! Живи! Но зачем кричишь?

— Работу мне найди! Хоть какую-нибудь! Придумай!

— Хорошо.

Через три дня Ильтын пришел к Медузе домой. Улыбался всем лицом.

— Нашел я для тебя работу.

— Какую?

— Снасти будешь чинить со стариком Акловым. Неводы, мордухи, сети.

— Я же не умею! — возмутился Костя.

— Научит. Рыбу умеешь теперь ловить! И это сможешь.

— Так что ж мы — один невод всю зиму чинить будем? А что заработаем?

— Один чинить. И пять новых сделаете. Восемь мордух нам нужны. А в феврале навагу ловить станешь с Акловым. Все время — работа будет. И заработок. Неплохой, однако.

Костя приумолк. Подумал. И улыбнулся довольно:

— Ну, спасибо тебе.

— Мне из района так посоветовали. Вчера звонил. Умные там люди. Сам я не додумался, — сознался Ильтын.

А вскоре поселенец утеплил большое помещение склада, и вместе со стариком принялся за новое дело. Сети были старые, в больших дырах, старик ловко штопал их, продевая в ячейки деревянный, маленький челнок.

— Учись, паря; этого, кроме меня, никто в селе не умеет делать. Умру — ты кого-то учить станешь. Нельзя, чтобы это умирало со мной. Меня в свое время отец учил, его — дед. Родовое это — наше ремесло. И род наш — рыбоеды. Все до единого. Нас море кормило. И без рыбы никто не может. Собачка и та юколу любит. Нерпа, песец — тоже рыбу едят. И человек. Тоже не сможет без рыбы. Всегда я ее ловил. И всех мужчин села обучил делу. Теперь они все умеют. А нот снасти чинить некому. А худые снасти, как слабые руки — не удержат.

Бабье это занятие, Аклов. Они сноровистее нас в таком деле, с нитками им куда как проще…

Не скажи. Наши женщины этому не обучены. Одно дело одежду шить. Другое — сети. Это не швы прошивать. Тут знания нужны. А их на берегу сидя, где возьмешь? Надо рыбку половить, — орудовал Аклов челноком так, что Костя едва успевал следить за его руками

А уж через пару дней и сам взялся за починку. Челнок медленно поворачивался в его руках, словно не хотел признавать нового хозяина Он падал из рук, колол их острыми рожками, падали нитки. Дыра в сети никак не сужалась.

Старик выжидательно наблюдал. Но не спешил на помощь. А у Кости уже ломило пальцы от усталости. С виду работа совсем легкая. А возьмешься — и падает все из рук. Не получается. Вместо ровных ячеек углы какие-то. В них кентов бы перевстречать, а не рюмку попить. Вон у старика как здорово получается. Залюбуешься. Точно нарисованные. А у него? Медуза вздыхает.

— Что, Костя? — смеется Аклов.

— Напутал я здесь.

— Не получается?

— Нет.

— Иди сюда, — позвал старик. И, глянув на поселенца строго, сказал:

— Смотри внимательно. Как если бы не на рыбу, — на волка, на худого человека эту сеть готовил. Она крепкой должна быть. Чтоб не сумел сбежать.

«Уж на Скальпа я из чугунных прутьев сеть бы сплел. Своими руками. Не вырвался бы гад ползучий. На ноже я поклялся и все-равно убью его. Поймаю — и «крышка», — думал Костя внимательно следя за руками старика.

Потом взялся сам. Медленно, но точно копируя каждое движение рук коряка. И челнок вначале неохотно, а потом все быстрее завертелся в его руках. Засновал.

«Для тебя, акула проклятая, плету. Все-равно не минуешь моих рук. Не выскользнешь. Разыщу. А там разговор коротким будет. Жизнь мне не мила покуда ты жив!»

— Молодец! Хорошо получается. Быстро понял. Не коряк, а голова крепкая, — похвалил Аклов работу Кости.

Чумаев ничего не ответил.

Тихо опустилась на село зима. В одну ночь выбелила Анапку пушистым снегом, заглянула в каждую щель. Порадовала всех величавой красою своей. А через неделю пургой разразилась. Грозною, черной. Загуляла по Анапке злою Нинвит[20].

Костя, выглянувший в окно, глазам не поверил. Ветер со свистом врывался в щели, гудел в трубе злым шаманом. Тащил по улице чье-то белье. Срывал трубы. Бил в стекла десятками вихрей.

Решил он попробовать выйти из дома. Но куда там! Лицо враз снегом залепило. Повернулся и— бегом назад. В дом — снежным комом ввалился. С час дыхание переводил. Какая работа? Перед окнами такие сугробы намело — целый день снег придется откидывать. «Занесет, как медведя в берлоге, — подумал поселенец. — И откопать некому будет. А впрочем, на кого сетуешь, кто хоть когда-нибудь помогал тебе? Кенты? Они помогли тебе попасть сюда. С ними свяжись! Еще и не в такую беду попадешь. доведут до веселой жизни. То-то. Не на кого пенять. Здесь тебя целый месяц даром кормили. Пришлого. Чужого! Не попрекали. А что ты для них сделал? Ничего! Никому. А кенты? Наплевали на тебя сто раз. Так что молчи. Вот вернешься к себе— там потребуешь. Эти — не должники. Ничем не обязаны. А ни разу плохого слова от них не слыхал. Сам их туземцами называл. А они получше верных кентов. Хоть и живут на краю света».

Стук в дверь удивил. Медуза заторопился открыть. «Наверное Аклов заждался. Решил сам за ним прийти. Неловко. Старик, а сильнее меня», — снимая крючок думал он, и, открыв дверь, ахнул от удивления. Это была Уткэт.

— Сумасшедшая! — схватил он ее в охапку. Втащил в коридор. И, закрыв дверь, провел девушку в дом.

— Как ты дошла?

— Как видишь, — смеялась она.

— Зачем так рисковала?

— Что ты? Мы привычные! Пурга для нас, как для тебя — теплое море. Нас она не обижает.

— Слушай, но ты хоть меня не пугай.

— А чего боишься?

— За тебя. Ведь замерзнуть могла.

— И ты бы этого не пережил! — хохотала Уткэт.

— Во всяком случае приятного было бы мало, — сгладил он.

— Не объясняйся, — закрыла она ему рот рукой.

Он глупо улыбался, глядя на нее. Ведь вот ни одна не решилась бы на такое. А ей он позволяет делать и говорить все, что взбредет и голову. Он привязался к ней, привык и, не увидев ее хотя бы полдня, ходил как потерянный. Словно что-то не сделал, чего-то не хватало ему.

Ее появление, да еще в такую погоду было чудом, подаренным ому то ли судьбою, то ли самою пургой. Он не знал, кого из них онблагодарить за него.

— Почему?

— Все три сына погибли. На войне.

— А жена?

— Она до войны умерла.

— Так и живет один?

— Нет! Что ты? Село его бережет. Мы все его дети. И старые, и молодые. Он — наше счастье. И знаешь, любое горе, радость — он первый обо всем знает. Тебя к себе тоже не случайно взял. За то, что ты Анапке малыша спас. Отнял его у Кутха. Умереть не дал. Он всем велел уважать тебя. Он самый умный и добрый старик вселе. Никто из нас не знал его жены, детей. Мы — его семья. Он — наш отец. На пенсию он пошел. Но когда к нему Ильтын пришел — согласился тебя учить своему делу. Ты слушайся его.

— Так, а нам с ним спорить не о чем. Работаем потихоньку.

— Аклов тебя уважает.

— Пока не за что.

— Ему виднее.

Костя все прислушивался к посвистам пурги за окном. Она разгулялась вовсю.

— И надолго закрутило? — спросил Костя, кивнув за окно.

— Не меньше недели. Это первая пурга. Молодая. У нее силы много, — ответила Уткэт.

— Вышел ли сегодня на работу Аклов? Как ты думаешь? — спросил поселенец девушку.

— Наверное был. Но он тебе не сознается. Чтоб душа твоя не болела. Ему пурга не страшна. И не такое пережил. А тебе все равно не велел бы на работу выйти. От простуды уберег бы. Нам она не страшна. Потому ты не беспокойся. Аклову без работы нельзя. Память по сыновьям болеть начинает.

— А твой отец где?

— Тоже погиб. В войну. Я маленькой была, когда он ушел. Не помню его. Брату год был. Тоже, как я… не помнит.

«Кого как судьба ломала. Горбов, да болячек куда больше, чем радости подарила. А я то думал, что только мне не повезло. Оно же вон как. На разных концах земли люди беду терпят. Вот только выстоять в ней не все умеют. Иного мужика валит, а баба — глядишь, устояла. И человек! Не гляди, что слабая. Может потому, что Аклов в селе был. А на пути другого — он не встретился», — думал Медуза.

— Аклов говорит, что тебя для него в село прислали. Чтоб смог он тебя всему обучить. Всему, что знает и умеет. Без этого, он говорил, ему нельзя было умирать. А теперь успокоился. Обучит тебя и спокойно сможет уйти к Кутху.

— А он смерти не боится?

— Никто не вечен. Кроме как в памяти. А он в ней будет первым. Болеет он, старый стал. Трудно ему.

— Но ведь и я уеду! Насовсем отсюда.

— Кого-то успеешь выучить. Ты должен будешь это сделать, — спокойно сказала она.

— Выучить? Но кого? Мужчины сразу после путины уходят в зимовье, — ответил он.

— Сам найдешь кого обучить.

— Разве мальчонку какого присмотреть? Но я никогда не говорил с детьми, обучать тем более не сумею, — задумчиво сказал Костя. И добавил:

— Да и жаль будет заставлять работать ребенка. Живя здесь, он и так не видит ничего хорошего. Буду я для мальчишки злым шаманом, убивающим его детство, его самого. Вот и станет он меня русским Кутхом звать, ничем не отличающимся от его корякского Кутха, какого вы сами не совсем забыли.

Уткэт смеялась.

— Кутх! Кутх! — показывал она на Костю. И залившись смехом еще громче, долго не могла остановиться. Но потом, правда не без труда, посерьезнела.

— Ты меня не понял. У нас в селе летом живут дети, какие в интернате в райцентре учатся. Это уже не дети. Им по пятнадцать, шестнадцать лет. Я о них говорю. И еще, — она снова рассмеялась, но потом взяла себя в руки. — Ни наш Кутх, ни наша народность, ни один коряк или корячка, никогда не убивали детей. Этого в нашей истории не было. Ни шаман, ни всевышний не ставил под угрозу жизнь ребенка. Взрослого коряка — случалось убивали по слову шамана в жертву Кутху, но не детей. Кстати, у нас никто не бьет и не ругает детей, не то что приезжие семьи в райцентре. Наши дети неруганными растут. А потому взрослых не боятся.

— Так уж и не бьют и не ругают! Быть того не может, — не поверил Костя.

— Я не вру. Никому и никогда. Это тоже одна из черт характера моего народа, — посуровела она. А Косте верилось и не верилось н услышанное.

— Кстати, нашим детям в семьях всегда предоставлялось решающее слово. Положим, сказал ребенок, что ему не нравится место, где

— Ишь ты! Вот попробовал бы я в своей «малине» эдакое ляпнуть! Мне б ноги вырвали из задницы за такую глупость. Или голову свернули бы, — сказал Костя.

— Так видишь ли, у нас, коряков, появление на свет ребенка — особая любовь Кутха к семье. У нас даже легенда есть о том, как дети появились у коряков.

Костя хмыкнул недоверчиво:

— У всех они одинаково появляются. И при чем тут Кутх? Если только сосед захочет так назваться.

— Не надо хамить, Костя. Ты знаешь? Эта легенда самая старая и самая молодая. Ее первую слышит ребенок от матери или от бабки. С нею старики умирают.

— А что же за легенда? — не выдержал поселенец.

— Подбрось дров в печку, эту легенду рассказывают при огне.

Уткэт села поудобнее на низком стуле. Костя — напротив. По лицу девушки загуляли огненные блики.

— Давно это было. Так давно, что об этой истории помнят теперь немногие — старые горы, наше солнце и маленький народ Камчатки — коряки. Когда Кутх дал им эту землю, он сказал корякам: «Всего вдоволь вы получили. Земли— от неба до неба. Оленей столько, что ни один из вас сосчитать их не в силах. Пушных зверей — с мехом которых по красоте ничто сравниться не сможет. Реки я дал вам быстрые, широкие и холодные, моря вашу землю стерегут. А чтобы вы не были ленивыми, мороза много будет на земле вашей. Снега- целые сугробы. Дал я вам собак, чьи ноги будут бегать по тундре и возить вас, когда собственные ноги ваши устанут. Живите!»

Уткэт посмотрела на огонь, на Костю и продолжила.

— И стали жить коряки на земле, отведенной им самим Кутхом. Много лет они жили. Все у них было. Не было только радости — детей. Не рождались они в наших стойбищах. И опечалились коряки. Как жить без утра? Как умирать без продолжения? Как жить старым, не имея перед глазами молодости? И взмолился корякский народ. К Кутху обратился в горе своем: «Всевышний! Ты дал нам жизнь, глаза и разум. Мы видим, что олени плодятся, имеют детей себе подобных. Заяц и тот зайчат имеет. Нет детей только у нас! За что ты покарал детей своих — отнял радость? Дай нам счастье иметь детей! Иначе жизнь нам не в радость, а смерть много горше. Ибо жизнь без продолжения не нужна никому. Летом ты тундру под нашими ногами цветами украшаешь, но они не радуют нас. Душа наша к ним холодной остается. Оживи сердца наши, наполни их смехом и радостью, дай нам детей, чтоб увидев них самих себя, мы знали, что есть нам для чего жить, о ком заботиться. Сжалься над нами, всевышний! Услышь, Кутх!»

— И Кутх услышал. Обратился он к корякам с неба и все слышали слова его: — «Народ мой, терпеливый, смелый и работящий! Я долго наблюдал за вами. Вы трудно жили и не жаловались. В недоеданиях — куска не просили, замерзая, — не выпрашивали тепла, утопая — не хотели спасаться, болея — не просили помощи, умирая — не просили продлить вам жизнь. Вы никогда не обманули друг друга и меня. Никогда не обижали и не воровали один у другого. Вы достойны того, чего вы просите. Будь по-вашему! Имейте детей. Но обращайтесь с ними, как с даром моим, берегите его и будете вечны! За каждого ребенка со всех вас спрошу. Помните! Его слова — мои слова, его желание — мое желание, его слезы — мое горе! Дети в дар вам даны — берегите его больше жизней своих! И помните — плач одного ребенка мне слышнее, чем мольбы целого стойбища!»

Костя смотрел на Уткэт. Раскрасневшееся лицо девушки, будто из седых веков всплывшее вместе с легендой, озарялось отблесками огня. Легенда кончилась. Не проходило лишь ощущение сказки, доброй, мудрой.

— С тех пор первые цветы тундры, первого олешка, любую удачу — посвящают коряки новорожденным. Наши дети всегда живут радостью для всех. И лишь тот дом, то село считается счастливым, какое по утрам будит детский смех, — сказала Уткэт.

— Хорошая легенда. Чистая. Такую бесконечно можно слушать. Под нее расти и жить легко. И ничего не страшно. Прости меня, Уткэт. Я этого не знал. Ты мне побольше рассказывай о своем народе. Взамен тебе мне нечего предложить. ничего не знаю. иначе жил и рос. И никто мне, верно, не радовался. Ты не обессудь. Я — как коряк без радости. Без дара. Да и нужен ли он мне теперь? Сам не знаю.

Пурга продолжала занудливо скрестись в окно, в дверь, в стены, как одуревший от холода, замерзающий человек, ослепший от горя тычется во все углы найденного дома и никак не может достучаться, дозваться хозяев.

Но и пурга не вечна.

Прошла одна, а за нею и другие. Поселенец уже привык к селу. К людям. К обычаям.

И вот однажды Уткэт пришла в последний раз. Она выходила замуж за охотника уезжала с ним учиться в Петропавловск. Они посидели немного у печки как раньше. Вздохнув, сказала:

Последний год ты у нас живешь. Полюбили мы тебя. А вот ты никого не смог. После себя памяти не оставил. Плохо это.

Не повезло с этим, Уткэт. Не повезло. Но теперь о чем говорить? Времени нет. Последний год. Последнюю путину проживу н уеду. Не надо памяти. Я не стою ее.

В этот год приехали в Анапку сезонные рабочие. Их было пятнадцать мужчин и женщина с сыном. Еще небольшим. Поварихой они ее взяли. Она была одиночка. Без мужа, без родственников. А потому решила, как и все, подзаработать немного за лето. И приехала на путину с сыном. Не с кем было оставить мальчишку.

И поставили всех рабочих на прибрежный лов, организовали вторую рыболовецкую бригаду. Выделили им дом под жилье. Отвели участки лова и, занятые делом, мало заботились о приезжих. Мало ими интересовались. Они работали с утра до ночи. Тоже ведь не гулять сюда приехали. Интересовался ими только Медуза, да и то не ими, а поварихой. Крупной бабой с простым именем — Мария.

Ох и сдобная она, как буханка свежего хлеба, выпеченная из хорошего теста. Белолицая, подвижная, улыбчивая, она целыми днями крутилась около кастрюль, у корыта, с тряпками, веником. Порою не успевала приглядеть за сыном, — шустрым, конопатым мальчишкой, которого не всегда успевала покормить, А он знакомился с селом, с людьми, по-своему — по-детски неумело. Подходил и к Косте. Колупаясь в носу, молчал. Потом в разговор вступил. После и вовсе зачастил. Относил матери то флакончик духов, поверив по-детски, что его мать — красивая. И не зная истинной причины таких подарков, радовался, что не только он, а кто-то еще полюбил его мать. И пряча за пазуху лупастую косынку, предназначенную ей, веселым козленком скакал к матери на одной ноге.

Мария, ни от кого никогда не получавшая подарков, не могла от них отказаться. Хотя и понимала, чего хочет от нее Чумаев. И однажды, улучив минуту, он пришел к ней. Обнял за круглые плечи-булки. Она не оттолкнула. Но и не обрадовалась. Устало присела на скамью.

— Костя, не могу я. Одна ошибка была. Но она и в отраду. Сын есть. Но без отца. Теперь не для себя, для него живу. Не хочу себе — ему бы вот жизнь облегчить. Чтоб не мучился. Свяжусь с тобой — мальчишке еще одно горе. Мало ли ему о себе слышать приходится, что он нагулянный, так и обо мне узнает еще. Не надо. Не меня, его пощади.

И отступил Медуза. Во второй раз отступил. Не стал брать силой против желания. Досадливо крякнув, ушел, И никогда больше не приходил к Марии, не приставал к ней.

А мальчишка, переставший получать от него подарки для матери, сам собирал цветы в тундре и относил их матери, говоря, что это ей передал дядя Костя.

Зачем он это делал? И сам не знал: может жалел усталую, сбившуюся с ног к концу дня мать свою, хотел обрадовать ее не только своею, но и заботой, вниманием чужого человека. Ведь рыбаков любили и ждали дома. А вот его мать… Пусть хоть так.

Мальчишку мужчины не замечали. Не видели его. Лишь иногда, когда, разыгравшись, он заразительно смеялся — его обрывали. Заставляли играть потише. И он, понурившись, обидчиво уходил на улицу.

Никто не баловал его. Не занимался с ним. Никому до него не было дела. Рыбаки говорили о своих детях. Им покупали обновы, конфеты и отсылали в посылках. Им, а не ему, берегли красивые ракушки. Им писали письма. И получая ответы, читали вслух, восторгаясь умом детей, оставшихся дома. Они жили ими. А он… Слушал. Долго. Молча. Внимательно. И жгуче завидовал тем. Знал, что у них есть отцы и они любимы. Они, а не он.

Мальчишка выходил из дома. Тихо прикрывал за собою дверь, чтоб не услышать окрика и оставить уход незамеченным. Чтоб не догадались рыбаки, почему он ушел. Им незачем было знать об этом.

А он убегал далеко за село. Где никто не мог увидеть его или услышать. И упав на кочку, обхватывал ее руками и долго тихо плакал. Плакал от своего, понятного ему одному горя. Плакал, как взрослый, как мужчина, понимающий, что изменить ничего он не н силах.

Пролежав так до темноты, он бежал обратно, не желая чтоб мать Беспокоилась о нем. Знал, что ей не легче. А труднее. Он не хотел огорчать ее еще сильнее и берег, как умел. Он никогда не жаловался, оставаясь голодным. Мужчины, забывая о нем, съедали все. И мальчишка, понимая мать, ел хлеб, посоленный крупной солью, запивая по водой. И успокаивал мать, что поел с дядей Костей, которого он, если честно говорить, уже неделю в глаза не видел.

Но вот однажды, когда проливные дожди насквозь промочили тундру и в ней не осталось и сухого клочка земли, побежал мальчишка к морю. Долго брел берегом. И усталый сел на бревно, выброшенное приливом.

Море было такое серое, грязное, что если на него долго смотреть. начинало тошнить.

А мне мама костюм купит, — говорил Митька морю.

Шипищ, недовольно ворчало оно.

ще коньки — дутыши.

Шш-иш.

Мальчишка высовывал язык и дразнил море:

И не шшш, а и пальто купит. И конфет. Целый килограмм.

ш-ш-ш.

Не шшш. Вот вырасту, никому не дам обижать мамку, — сказал Митька.

Вдруг кто-то неожиданно погладил его по голове. Мальчишка посмотрел и вобрал голову в плечи. Боялся пошевелиться и увидеть за окном морское чудище. О котором он так много читал в сказках.

Он думал, что так далеко никто не может прийти и он здесь один на один с морем.

Но вдруг это чудище проглотить его хочет? А он сидит и не убегает. Надо хоть оглянуться. И — не осмелился.

За спиною Митьки стоял Чумаев. Он возвращался последним с участка лова. Надо было раскинуть сети, чтоб просохли к утру, не гнили. Вот и задержался. Шел не торопясь. А тут Митька. С морем ругается. Да как!

Сел рядом на бревно. Закурил. Мальчишку к себе прижал. Укрыл пиджаком. Тот дрожал от холода. К Косте прильнул осторожно. Потом согреваться стал. Доверился. И заснул.

Чумаев осторожно поднял его на руки. В село понес. Бережно охранял дыхание спящего. А оно щекотало щеку, ухо, шею. От него было так тепло, что оттаявшее сердце бывшего вора заставило тихонько напевать:

На берегу стояла крошка Мэри…

И устыдился. Ни одной путевой песни не знал. Одни блатные, для дитенка совсем непригодные. Он словно с фонарем по закоулкам памяти своей бродил. Слышал, будто матери поют детям. Чтоб лучше им спалось. Чтоб сны добрые слетались к ребятишкам. И запел, что счел более подходящим:

Шаланды полные кефали,

В Одессу Костя приводил, И все биндюжники вставали —

Когда в пивную он входил. Я вам не скажу за всю Одессу, Вся Одесса очень велика,

Но и Молдаванка и Пересыпь,

Не доходя немного до села он увидел, как мечется на берегу Марья. Кричит. Митьку зовет. Увидев Костю с сыном на руках, кинулась бегом. Бледная, испуганная:

— Что с ним?

— Да не кричи. Ничего с ним не случилось. Спит парень. Чтоб не будить — принес.

— Спасибо тебе.

— Пусть он у меня заночует нынче, — попросил Костя. Но Марья головой покачала.

— Не надо. Разговоры пойдут, — и, разбудив Митьку, повела его в дом. Мальчишка еще не проснулся хорошенько. Но тут же послушавшись мать, пошел в дом, следом за нею.

А утром на море поднялся шторм. Он начался еще ночью. Но к рассвету рассвирепел. Волны вгрызались в берег стаей голодных волков. Били его гулко. Хлестко.

Все в Анапке еще спали крепким сном. Лишь Марья, встававшая раньше всех, уже подошла к плите, варить начала. И вдруг, как кто из дома вытолкнул. Выскочила на улицу. Глянула на море. И, закричав, понеслась к лодке, из какой рыбаки закидывали невод в море. Лодку оторвало от кола и волны играли ею, то выкидывали на берег, то снова уносили от него.

Лодка! Без нее бригада, как без рук. Вторую лодку не дадут. Лопнут надежды на заработки. А ведь надо сына к школе приодеть. Да и самой кое-что приобрести. Ведь сын уже целый год присматривает велосипед. Просит купить. И все говорит: — Будь у меня папа! Давно бы купил!

— Да я куплю, сынок! Куплю! Сама!

А вот теперь… Рванулась баба к морю, как к разбойнику. К вору. Крадущему мечту сына, ее надежды, и кинулась в волны. Они словно, смеясь, подвинули лодку ближе к Марии. Она ухватила ее, хотела вытянуть, но волны с ревом оттащили ее назад, в пучину, вырвали лодку из слабых, бабьих рук. Мария закричала. И море, словно услышав, снова подтолкнуло к ней лодку. Мария залезла в нее, перевалившись через борт.

Море подхватило их обрадованно. Вцепилось, как зверь в добычу. И понесло подальше от просыпающегося села. Так и не услышавшего в реве шторма голоса женщины. А она молила помочь ей. Спасти.

Море расправлялось с нею медленно, не торопясь. Сначала весло отняло, потом закачало лодку с борта на борт. И — устав — перевернуло слабую посудину. Мария еще пыталась вынырнуть, но берега не было видно.

— Митя! Сынок! — кричала, зная, что сына не сможет больше увидеть. Что ей не выбраться. Не спастись. Никто не поможет. Но ей хотелось в последнюю минуту увидеть его лицо. И успокоиться. Перевернутая лодка черным гробом наплывала на нее. Удар килем и висок. В глазах темно. Нет Митьки! Нет! Есть море! Шторм!

Марии еще долго не хватились, если бы не мальчишка. Вскочив со скамьи, он кричал:

Мама! и просился к морю.

Ее вынесло лишь на третий день к утру. Пробитый лодкой висок почернел. Руки в судорожные кулаки сжаты.

Рыбаки сидели, потрясенные случившимся.

Что ж делать-то?

Хоронить.

Я не о том.

чем же?

 С Митькой как быть?

детдом придется сдать.

— Конечно, куда же еще?

— У всех свои дети.

Митька сидел у кровати. На ней лежала мать. Мертвая. Он звал, она не слышала. Он плакал, она не видела и не утешала, как обычно.

— Мама! Мама! — веснушки исчезли с лица мальчишки. Глаза не верили. Он не слышал, когда в дом вошел Чумаев. Его никто не заметил. Он подошел к ней, снял шапку. И подошел к рыбакам:

— Хоронить когда будете?

— Завтра.

— Ас Митькой, что решили?

Рыбаки глаза спрятали. Лишь один, тот что хитрить не научился, ответил за всех:

— В детдом его придется сдать.

— В детдом? Так она ж из-за вас! Из-за лодки! — не выдержал Медуза.

— Мы ее о том не просили.

— Хорошенькая плата за подвиг — выблядка растить со своими детьми! Нет уж! Уволь…

Не дал ему договорить Костя. Схватил его лицо ладонью, к стенке припечатал одним ударом.

— Сам ты лярва! Я те, падла, дам, как сироту обижать! Да кто тебе его отдал бы?

— Тебе, что ль, отдадут? — сказал насмешливо кто-то из бригады.

— Вам он все равно ни к чему! А мне — отрада! — Он подошел к мальчишке, взял его за руку.

— Пошли.

— Куда?

— Домой.

— А мама?

— Завтра хоронить надо, Митянька.

— Я не хочу.

— Так надо, ты сегодня мужчиной стал. Понимать должен. Пошли.

Назавтра рыбаки похоронили Марью. Неподалеку от села. Долго не отходили от могилы двое — сын и Костя. Дав мальчишке проститься с матерью, Чумаев взял его за руку.

— Пойдем.

Митька послушно встал. Пошел к дому сезонных рыбаков. Те стояли на крыльце.

— Пошли. Нам не сюда, — отвел мальчишку от дома Костя.

Рыбаки молчали. Никто не сказал ни слова.

— Пошли со мной! — повел его Костя к сельсовету.

— А зачем мы туда!

— Хочу на себя тебя переписать.

— Зачем?

— Ты ж хотел иметь отца?

— Хотел, — широко открыл глаза мальчишка.

— Со мною будешь. Насовсем. Вместе жизнь начнем. Другую. На минуту перед глазами Чумаева всплыло лицо Скальпа. Злое.

Костя крепче взял руку Митяньки, словно боялся, что он убежит от него.

— Каждому свое, — сказал он то ли Скальпу, то ли себе.

Удалившейся от морских, суетливых забот, неприступной, молчаливой крепостью далеко в море едва виднелся Карагинский остров.

Зачастую он прятался в завесе туманов, штормов, бурь. Будто не хотелось ему видеть твердый берег с его жизнью. Оторванной, отболевшей частью тела, он жил вдали от земли, оставаясь ее частицей, затерявшейся каплей тепла в простуженной, морской дали.

Именно к нему, пыхтя и откашливаясь, мчался буксирный катеришко. «Жучок», как их здесь называют. Он увозил на остров заросшего колючей щетиной до самых глаз мужика, что смотрел с интересом на приближающийся остров.

Берег сумрачно наступал на катер. Вот уже показалось и само село — Ягодное. Полтора десятка кособоких домов, рассыпавшихся по берегу кому как захотелось.

Катер ткнулся носом в песок. Старшина вылез из него. Бросил трап. И, глянув на заросшего мужика, гаркнул:

— Чего стал? Иди! Иль оркестров ждешь?

Приехавший, раскорячась на трапе, сходил неуверенно. Вот он встал на берегу. Огляделся. Почесал затылок. То ли матюгнул, то ли поздоровался с островом.

Старшина меж тем поставил «жучок» на цепь. Пристегнул его как собачонку к столбику, вбитому в песок, глянул на приезжего. Канай за мной!

Муха пошел, поминутно оглядываясь назад. Старшина привел его в дом. И, указав на койку, сказал хрипло:

Вот твое место. Располагайся. Будь как дома — на забывай, что в гостях.

Муха зло глянул на старшину. Спросил резко:

Здесь власть есть? Мне отмечаться надо.

У кого? Я тут власть! Я тебе и милиция, и прокурор. Потому ходить далеко не придется. Жить вдвоем станем. На лето сюда рыбаки прийдут. А с осени до весны — ты, да я. Понял? — ответил старшина.

— А чем я здесь заниматься буду?

— Работы много. Без дела сидеть не дам.

— Сам-то ты кто? — удивился Муха.

— Я? Хозяин этого острова. Его мэр и бессменный президент.

— Вот так да! — удивился поселенец, а про себя подумал — от одного «президента» избавился, к другому попал.

— Вот тебе продукты. Приготовь себе. Поешь и спи. Завтра за работу. Я сегодня в поселок поеду. Там заночую. Утром вернусь, — сказал старшина.

— Хоть бы меня с какой кралей познакомил! — осклабился Муха. И добавил: — Я рыжих баб уважаю. В них огонь и снаружи и внутри. И толстых. Чтоб было за что ухватить.

— Ты хоть морду умой. Приведи себя в порядок! Глянь! На тебя со страху, не только баба, свинья и то обоссытся. С такой харей только на мосту с ножом стоять.

— Стоял! Да долго сидеть пришлось. А вот насчет мурла— так ты б на себя глянул. Ишь, как у кобеля по весне — вся в рубцах. Не с добра! Видать одного поля ягода. Только я не за баб! А ты — знамо дело, из-за них сидел! — не остался в долгу Муха.

— Была одна баба. Войной звалась, не то рожу — душу изувечила! И ты меня— флотского с собой не равняй. Иначе всю жизнь на свою задницу глядеть будешь!

— Ладно! Грозило! Валяй! Воюй! — хмыкнул Муха. И отвернувшись, раздеваться стал.

Старшина, глянув на поселенца неприязненно, молча вышел из дома.

Проследив, как катер отошел от берега, новичок решил не терять времени зря. И начал осваиваться с избы.

«Интересно, что это за тип, с каким мне жить придется? Матрос! Вояка! Вся задница в ракушках! Видали мы таких!» — думал он внимательно рассматривая вещи матроса.

В старом, деревянном чемодане ничего не нашел, кроме пары тельняшек и запасных флотских брюк покроя «клеш». Еще шапка, вся облезлая, из непонятного меха, висела на гвозде.

Муха полез под койку. И глаза у него загорелись. Увидел поллитровку водки. Выхватил ее, на стол перед собой поставил. Сегодня отдых! Пей! Не беда, что бутылку сам будешь пить, без него — президента острова! Кому что! Кому баба, другому — водка.

Пошарив в столе, отыскал банку тушенки. Открыл бутылку, потом банку и, потирая руки, подумал, что этот день еще не самый худший в его жизни. Взяв бутылку, он приложился к горлу, сделал большой глоток и, передернув плечами — ведь успел отвыкнуть, погладил себя по животу. В нем потеплело, заурчало.

Муха прищурился блаженно. Взялся за тушеное мясо. Ел с жадностью. Не думал об утре. Ешь — покуда имеется. Кто знает, что на завтра будет, — решил он и хлебнул из бутылки еще разок. А вскоре — рот к ушам потянуло. Стало тепло и легко. Он вышел из дома и шатаясь побрел оглядеть Ягодное. Ему хотелось найти собеседника. Но пустые дома были все заколочены досками. Вокруг ни души. Тогда Муха решил веселить себя сам и запел:

Налей скорей бокалы!

Забот, как ни бывало!

Налей скорей нам рому!

И Бэтси нам грогу нальет!

Услышали осиротелые дома, как орала глотка новичка:

Ну да! Нам выпить нужно!

За девушек всех дружно.

Бездельник — кто с нами не пьет!

Удивлялось все живое реву Мухи. Ну и голос! Ну и глотка! Удивлялся медведь, вот уже много лет живший неподалеку от Ягодного.

Набродившись вдоволь по селу, Муха стал трезветь. И вспомнил, что в доме на столе стоит добрых полбутылки водки. Изрядно покачиваясь, он пошел искать свой дом. Долго блудил. И, наконец, нашел.

— Ох, мать честная, а я-то думал в деревню попал, тут же целый юрод. Даже устал, пока свой дом нашел, — говорил он сам с собою. И, решив немного отдохнуть, уснул.

Проснулся под утро, тут же о водке вспомнил. Захотелось похмелиться, осушил поллитровку до дна. Снова на душе повеселело. И Муха, забыв обо всем, стал расхаживать по избе, оттопырив губы, что-то под нос напевая. А потом — не рассчитал. Лбом в перегородку угодил. Грохнул по ней кулаком. Зло. Рассвирепело.

И вдруг удар в живот, потом в челюсть, потом в солнечное сплетение. Целый каскад резких, больных до почернения в глазах ударов посыпался на Муху. Он не успевал опомниться. Он хотел ответить тем же, но очередной удар сшибал его с ног, он летел в какой-нибудь угол. Что-то подкидывала его на отмщение, но кулак влипал в челюсть и, кляцнув зубами, прикусив вспухший, прокушенный язык еще раз, снова ругаясь, впечатывался спиной и затылком в печку. И только он открыл глаза, как сильнейший удар кинул его в дверь. Он открыл ее своим телом, и, вылетев наружу, распластался лягушкой неподалеку от

Хмель давно прошел. Муха сидел на земле, вспоминая, кто его мог так отделать. В лагерях так драться умели только «президенты». Он ощупывал вспухшее, посинелое лицо, ноющую шею. И решился войти и д Посмотреть. Но только он открыл дверь, удар прежней силы кинул его назад. Мелькнуло на секунду бледное, искаженное злобойаршины катера.

— Ах, падла! — Вырвал застрявший топор из полена Муха и рванулся в дом. Замах топором и — он снова кубарем летит, кувыркаясь через порог. Враг сдавил руку, вырвал топор, двинул кулаком в зубы. Потом поднял его за грудки.

— Ну, собирайсь! — услышал голос старшины.

У Мухи дрогнуло внутри. Он ошалел от страха. Снова лагерь. И горячий пот по спине побежал быстрыми ручейками.

— Живо! — скомандовал матрос. Но Муха не шевелился.

Он медленно пошатнулся и сполз на землю. Очнулся на своей койке. В доме было темно и тихо. Муха открыл глаза. Где он? И быстро встал. На кухонном столе, склонившись у свечи над листом бумаги, что- то писал матрос.

— Встал? — спросил он, не подняв головы.

— За что ж это ты?

— Не понял? — удивился старшина. — говорил тебе, что работать будем, отдыхать велел! А ты чем занялся?

Муха пошарил по карманам, достал пятирублевку. Положил перед матросом:

— Плачу.

Старшина медленно встал из-за стола. Резко двинул кулаком в зубы.

— А это тебе сдача.

Но тут же на пол повалился, грохнувшись о стену головой. Муха кинулся на него зверем. Он бил моряка, не давая ему поднять голову. Бил так, что тот не смог сопротивляться. Бил не жалея. И вдруг рукам тепло стало. Глянул — кровь. Вскочил. Морячок вставал тяжело. Молча умылся. Закурил.

— Завтра в другой дом жить пойдешь. Сам. И ко мне — ни ногой, — сказал старшина.

— Где этот дом. Я сейчас пойду.

— Ступай. Но подальше от меня. На другой конец села. Вот тебе буханка хлеба, коробка спичек, шмотки свои забирай и уматывай, — напутствовал Муху старшина.

«Хорошо хоть не в лагерь, буду сам здесь жить. Один, никому не подчиняясь», — радовался поселенец.

Утром морячок стукнул новичку в окно. Тот вышел:

— Твоя работа — заготовка дров для коптилки. Всю зиму этим заниматься будешь.

— На своем горбу, что ли? — перебил Муха.

— Собак сегодня тебе привезу. А ты составь список на продукты для себя. Из зарплаты вычтут.

— Кто?

— Госпромхоз! От какого ты тут будешь работать.

— А собак я чем кормить буду? Тоже своими харчами?

— Для них юколу привезу. Это не твоя забота.

Список Муха составил быстро. Глянул на него морячок и рассмеялся:

— С такими харчами ты через год законченным язвенником станешь. — И составил список сам.

К утру действительно привез продукты, собак. И, крикнув Муху, велел забрать. Тот перенес в дом продукты, сетуя на президента за то, что он ни одной бутылки водки не купил. И занес это в черный список памяти.

Стояла осень. Поселенец заготовил кучу дров. Они топорщились выше его дома. Все порубил. Сложил в сарае. Не уместились. Аккуратно во дворе примостил. Прикрыл только, чтоб не мочило дождем.

Серые дни тянулись нескончаемо. Он ездил за дровами до темна. Возил их теперь к коптилке. Потом возвращался домой. Наскоро ел. Ложился спать.

Единственный в селе человек не приходил к нему. Вот уже целый месяц. Даже в окно больше не стукнул. Не спросил — жив ли поселенец или умер давно. Лишь по вечерам замерял он дрова, привезенные Мухой за день. И снова молча уходил, даже не оглянувшись на поселенца. Поначалу это устраивало обоих. Но потом Муха стал мучиться.

Даже у себя в лагере, где он был «бугром» барака, ему всегда выдавали по куску туалетного мыла на месяц. Здесь же — лишь серое хозяйственное. Ни свежего белья, ни носков. Все порвалось за этот месяц, но просить старшину об этом не хотелось. Только он — Муха знал, как тяжело обходиться без курева. Но просить — нет! Ни за что!

Старшина целыми днями готовил петли, капканы, ловушки на пушного зверя и забывал частенько о поселенце. Знал, к зиме надо успеть подготовиться хорошо. До глубокой ночи он был занят делом н не слышал, ничего не знал, как там живет поселенец.

А гот доведенный одиночеством до отчаянья, жил трудно. Вечерами, садясь у стола, все лагерь вспоминал. Кентов. И подумав, что они быть может, счастливее его — находясь там — ведь есть с кем поговорить, поотдыхать, спать ложился. Во сне видел свой барак. Икры как открытые гробы. В них те, с кем он прожил в лагере дети, трудных лег. Он подходит к каждому, говорит о чем-то, спрашивает. Кенты отвечают не открывая рта. Что с ними? Виделся и «президент» Касатка. Муха зло смотрел на него. «Ведь ни за что! Ни за что меня кенты покалечили!»— хочет крикнуть ему. Но Калика показывает угол. Там Скальп на перекладине, подвешенным за ноги. Уже мертвый.

Я! Я должен был это сделать! Почему сами? — кричит Муха. И просыпается.

За окном осенняя ночь от холода дрожит. Слезы пустила по стеклу.

— Опять дождь! Ну и погода, — досадливо морщится поселенец. И, отвернувшись, подходит к печке, вытаскивает из остывшего пепла еще теплую печеную картошку. Ест жадно. И снова ложится в постель.

Утром, едва над Ягодным проснулся рассвет. Муха снова поехал в тундру. За день на собаках он успевал сделать по восемь ездок. И заготавливал по два кубометра дров. Сегодня, это он уже высчитывал, к нему приедет кассир из госпромхоза, выдаст зарплату. «В другом месте бутылку купил бы. Здесь… Ну зачем тогда человеку деньги выдаются»,

— думал с горечью поселенец. Но кассир и слушать не стал о просьбе Мухи еще в прошлый раз. Сморщился весь, головой замотал, вроде не о бутылке, как мужик мужика попросил, а о том, кому содержимое параши сожрать надо. И, обложив кассира очень матерными словами, поселенец думает, как скрасить свою жизнь. Он напрягает все свое воображение, но так ничего не придумал.

Руки проворно укладывают дрова на нарты. Еще немного и можно возвращаться домой. Последняя ездка. Семь. Восьмую сделать не успеет. Темно станет совсем. Заметно день на убыль пошел.

Муха увязывает нарту и вдруг Отпрянул. Прикрикнул на собак. Они взбудоражены. Смотрят на ближнюю сопку. Глянул и он. С сопки спускался волк. Матерый.

При виде поселенца не испугался. Продолжал спокойно приближаться к нарте.

— Ништо, ты — душегуб, я — тоже. Одного поля ягода, — налились злобой глаза поселенца, он крепко схватился за топор.

Волк приближался. Муха спокойно выжидал. Зверь остановился. Потянул носом воздух. Сел. Поднял морду кверху. Завыл истошно. Муха рассвирепел:

— Меня хоронишь? Ах, гад! — И, сцепив пальцы на ручке топора добела, кинулся к волку. Тот вскочил, приготовился к прыжку. Зарычал. Его тело пружинило. Но Муху нельзя было остановить. И он мчался напролом.

Но вдруг толчок. Муха упал на спину. Раскрытая волчья пасть у горла. С языка зверя слюна. Волк смотрит — откуда начать. Муха хватает его за горло. И, задрав голову зверю как можно выше, сдавливает руками глотку. Волк царапает лапами воздух, пытается вырваться. Но Муха не выпускает. Еще усилие! Еще! Поселенец знает — волки живучи. Если не прикончить — на куски порвет. Волк пытается достать зубами руку Мухи.

— Куда! Аль не знаешь к кому попал? — делает поселенец последнее усилие. Тело зверя обмякло, лапы повисли в воздухе беспомощно.

— То-то! Слабак ты еще был на меня выходить, перевстречать. Я сам — с таких. И подюжее тебя попадались. Ни один не вырвался! Куда ж ты-то пер, — кидает его на дрова Муха и собаки, неодобрительно поглядывая на дополнительный груз, рыча недовольно, бегут к селу.

Волка поселенец оставил у своего дома, сбросил на порог, сам дрова поехал сгрузить. Когда он хотел домой поворачивать, старшина подошел внезапно.

— Деньги иди получай.

— Где?

— У меня кассир, в доме, — и собрался уходить.

— Слушай! Что мне с волком делать? — остановил его Муха.

— Каким волком? — Насторожился старшина.

— Да привез я его. Шкуру содрать хочу, а не умею!

— Где он — твой волк? — недоверчиво смотрел на поселенца матрос.

— На пороге избы кинул.

Старшина направился к дому поселенца. Муха, вернувшись, застал лишь шкуру волка, растянутую в доме на стене, для просушки.

«Интересно, что ты теперь про меня скажешь?» — подумал Муха старшине. Но тот держался так, словно ничего не произошло.

И вот проснулся однажды Муха, а на дворе — зима. Снег лежал пи земле, на домах. Казалось, что село умылось сегодняшней ночью. А теперь стоит свежее, чистое, как это утро. Муха вышел на порог. Не мог надышаться молодою зимой. Как хорошо было ему. Как легко. Поселенец потянулся. И голос услышал:

— Собирайся. В баню тебя повезу сегодня, пока море льдом не схватилось. Отмойся, как человек, сразу на всю зиму. Да хоть подстрижешься. А то волк тебя не иначе, как за барана принял.

— Меня за барана?

— Ну конечно! Какой же нормальный волк по осени на человека кинется? Вон — полна тундра еды. Зайцы, куропатки — пешком ходит. Л он тебя выбрал. Не с добра же.

Муха и поверил старшине. Что или волк дурной, или у него у самого ничего от человека не осталось.

Конечно, он охотнее верил в первое, и решил сам для себя— что сам решит, как он жить будет. А когда закончится срок поселения уедет, навсегда забыв остров с его президентом.

Правда, в баню он съездил. И постригся. Даже в магазинах побывал. Купил что нужно. И даже три поллитры втихаря от старшины сумел приобрести. Папирос целый чемодан набрал. И теперь запит куда как веселее. На ночь — глоток водки. В доме от табака мужичьим духом запахло. Одиночество уже не казалось таким тоскливым и серым.

Но зима есть зима. На Севере она особенная. Длинная, бесконечная. И, хочешь ты, или нет, — все равно душа запросит общения и не сможешь ей перечить. Отказать в насущном. Тем более, что и человек под боком есть. Надо только суметь заставить себя сделать первый шаг, первому протянуть руку и тогда все станет на свои места.

Муха, громко топая, вошел на порог дома. Постучался, зашел, не дождавшись ответа. Старшина сидел на табуретке у печки, что-то тер в руках.

Чего ж не откликаешься, когда стучал? — спросил

ешился прийти, так скажи я тебе — нет, все равно бы вперся. Какая ж разница — ответить или смолчать?

— А почем знал, что я

— А кто ж еще кроме тебя? — усмехнулся старшина. И предложил: — Садись, коли пришел, в ногах правды нет.

Муха сел на табурет, искоса поглядывал, что там теребит морячок. И не выдержал:

— Ты чегоделаешь?

— Шкуру горностая выделываю. Вчера в ледянку{9} трое

— А ты еще и охотник? — удивился поселенец.

— Немного. Но я в промысле не силен. Только приучаюсь. Тут есть в районе профессионалы. Вот это охотники! А я — не то.

— А чего промышляешь.

— Горностая, норку, соболя.

— А медведя.

— Так на острове их всего трое. А «хозяин» — ручной. К людям с детства приученный. Неподалеку от села живет. Что ж на него охотиться?

— Ну вот, а волки? Этот прямо пер на нарту. А у меня, сам знаешь, ни ружья, ни ножа нет.

— Тебе это и не нужно. Без них можешь справиться. Не новое ремесло для тебя. Помогать и учить нечему. Если б знал тот волк с кем он встретился, без оглядки бы убежал, — усмехнулся матрос.

— А еще есть они на острове.

— Имеются. Только убивать нельзя. Мало их. Иначе в тундре опять болезнь начнется.

— Без волков? По-моему, зверье лучше жить без них станет.

— Черта с два. Сдохнет лиса от старости — беда. Заяц слабый

начнет плодить — тоже плохо. Чума без волка в тундре начнется. Слабых зверей она наплодит. Волк — навроде дворника в ней. Все плохое подбирает, нельзя без него.

— Значит и я заместо мусора! — побледнел Муха. Старшина даже голову не повернул.

— Волк особый. Я его целый год выслеживал. Именно его. Убить хотел. Но остров большой. Сам понимаешь— есть куда убежать, где скрыться.

— А как — ты его узнал? Они все одинаковые.

— Этого я пометил. Ухо у него прострелено. Выделывал — видел.

— Нашел с кем враждовать! Что он у тебя — пайку украл что-ли?

— Хуже, — умолк старшина.

— Тебя как звать-то? — спросил Муха.

— Николай. А тебя?

— Сенькой.

— Ну вот и познакомились наконец-то!

— Так скажи, что волк этот тебе сделал? — не вытерпел поселенец.

— Давно это было. Приехали сюда на лето школьники. Помогать на путине. Рыбу обрабатывали. Так вот один мальчуган особо любопытный был. Тундру любил крепко. Как минута выберется — убегал. Этот гад и поймал мальчишку. Тому огольцу лет десять было. Не больше. Только кости нашли. По клочьям одежды узнали.

— А откуда ты знаешь, что именно этот волк его сожрал? — удивлялся Сенька.

— По следам. Я их во сне даже видел долго, у него когти передней правой лапы сбиты были.

— У каждого в жизни свой волк имеется. И своя обида на него. У меня тоже один на примете. Тоже своего часа жду, — вспомнил Муха о Скальпе.

— А что он тебе сделал?

— Жизнь погубил. Вот из-за него сюда попал. Лютее его никого в свете нет, — крутнул головой Сенька.

— Сам-то ты тоже не одну жизнь загубил? Верно за то и наказан?

хоть «понт»[21] имел. А этот… Ну за что меня окалечили? Ведь

и не мужик, и не человек, — жаловался Муха.

…. «Понт»? Ишь какой! Загубить-так с «понтом»? А если в тебе кто-то «понт» сыщет?

Чья возьмет! — ответил поселенец. И добавил зло: — Вот ты, к примеру. Озлился, что выпившим меня увидел. Бутылку пожалел. А н п- таешь сколько лет не видел? Неужто ты меня понять не мог? от чего угодно тогда мог отказаться. Но не от нее. Выпил и поверил, что жив, что не в лагере. Далеко от «шизо» и «кентов». Они мени чуть не убили из-за того падлы. Моего волка. Горе свое заглуши и и тогда меньше болеть стало. Я б тебе эту бутылку добром вернул бы. За то что не попрекнул. А ты…

Ни бутылки жаль. Я в тот день тебе спирта десять литров принес большую канистру. Пей хоть задницей. Но не бери в моем доме без спроса. Терпеть этого не могу. Сам бы с тобой выпил в тот день за знакомство Да у тебя терпения нет. А ведь это НЗ был. На самый крайний случай берег. Бывает, вернешься с охоты — руки, ноги не гнутся. Весь простужен. Ну хоть сдохни. Жизнь не мила. Вот когда она мне пригодилась бы. А у тебя что за нужда? Горе заливал! Кто тебе виноват? После сладкой жизни всегда бывает горькая расплата. Я на войне был, когда ты как сыр в масле купался. Пользовался отсутствием мужиков и расправлялся с женщинами! А теперь сочувствия ищешь, на жалость давишь! Не на того попал. Я, браток, на флоте воевал. В глаза смерть видел. Ты хоть знаешь. Что такое торпеды? А я от них пять раз ушел. Это все равно, что заново пять раз родиться! А знаешь, сколько братвы нашей погибло в войну? Им надо было жить. Им. Они и за вас, говнюков, гибли. Вот если бы мой балтиец сюда попал! Но нет их! Не пришлют мне на помощь. Моя братва флотская по тюрьмам и лагерям не скиталась.

— Там у нас всякие были. И флотские. От тюрьмы, как от сумы никто не гарантирован. Думаешь — счастье, ан — беда на пороге. Она должностей не спрашивает. И ты не больно ерепенься. Не дюже начальник какой. Не шибко выбился, коль на досмотр за мной приставлен, — прищурился Муха.

— Нужен ты мне! Не хватало прохвостов всяких опекать. Я тебя сколько не видел? И еще бы видеть не хотел. Сам выплыл, как говно из проруби!

— Это я говно! — побелел Сенька.

— Ты! — подскочил Николай.

— Твое счастье, что тут я на поселении! Но даст Бог на свободе свидемся.

— Свидемся! Не беспокойся! Я тебе за надзирателя — всю шкуру пряжкой порву.

— Рви, падла! — рванул рубаху на груди Муха и подскочил к морячку. Но тут же отлетел, перевернув собою табуретку, ведро, развалив дрова у печки. — Ты на фартового! — подскочил Муха тут же. И, грохнув кулаком в висок Николая, вышел из дома, поклявшись никогда сюда не заходить.

Но через пару недель кончился запас папирос и продуктов. А Николай проходил мимо Мухи, как будто тот был дровяной кучей. Сенька урезал себя на харчах. Но и это не спасло. Продукты таяли. Чем меньше их оставалось, тем больше падало настроение.

Однажды он опять решился. Подошел к дому морячка. Увидел, что у того дрова кончились. Но, видимо, из гордости, не хотел брать дрова от коптилки. И носил их из тундры вязанками. Но этого не надолго хватало. И в доме стоял холод. Окнаизнутри толстым слоем льда покрылись.

— Еще сдохнет, гад. А подозревать опять же кого начнут? Меня? Придется ему дров привезти, чтоб из-за него еще срок не получить, — велел сам себе Муха. И весь следующий день, покуда Николай был в тундре, возил ему Сенька дрова. Сухие. Крепкие. Сложил у порога, чтоб перенести быстрее. Не меньше трех кубометров наворочал. Старался. А вечером, когда темнеть стало, и морячек должен был вот-вот вернуться, ушел Муха к себе домой. Стал ждать. Как отреагирует старшина на его робкий шаг к примирению.

Шло время. Вот уже и одиннадцать часов. Ждать больше нечего. Надо спать ложиться. И только рубаху снял, шаги под окном услышал. Идет. Муха отвернулся к печке. Поднял с пола газету, в какую продавец бутылки завернула. Разгладил на колене. Сделал вид, что читает. Что тоже не лыком шит. Николай вошел в дом.

— Привет, фартовым!

— Здорово, матросня!

— Ты чего это устроил у моего дома?

— Дрова привез тебе. Прошлым одним не согреешься.

— Заботу проявил? — прищурился старшина.

— А хоть бы и так. Я — не ты.

— Чем же не угодил?

— Жрать мне скоро нечего будет. Без курева сижу. Последний коробок спичек остался. А тебе хоть бы что!

— Ты б так и сказал, — сконфузился Николай.

— Тебе скажешь, ты заместо хлеба торпеду предложишь, либо еще чего, — хохотал Муха.

— Ладно, хватит трепаться, пошли ко мне. Поедим. Я зайцев сегодня принес. Уже стушил. Пошли.

Сенька спешно натянул телогрейку. Быстро сунул ноги в сапоги. «Ведь к зайцу и выпить даст. Иначе быть не может. Сухая ложка горло дерет». — Думал Муха пыхтя.

В доме старшины жара стояла несносная. Но запах… От него у поселенца под ложечкой засосало.

Садись, располагайся, — предложил хозяин и, раздевшись, загремел ложками, тарелками, вилками.

Сеня сел поудобнее. Четыре дня на кипятке со старыми сухарями давали знать о себе. И голова закружилась. Поселенца стало тошнить. Он выскочил во двор. И, упав на снег, кричал больным желудком. В глазах зеленые звезды прыгали. Крутились заполошно. Режущая, злая боль сводила судорогой весь желудок. Руки коченели. А внутри все горело.

Господи! За что мне такое! — стонал Муха.

енька! Сенька, вставай! — поднимал его из снега Николай.

е дергай! Не трогай!

Быстрее вставай! Идиот! — выдернул его из холода Николай. Схватил в охапку, втащил в дом, положил корчащимся комком на шконку. Засуетился. Судорожно вытащил из-под койки канистру. Налил целый стакан спирта.

ей! протянул Сеньке.

е хочу, еле шевелил губами тот.

ей, говорю!

— Отстань! Уйди!

— Пей, скотина! — задрал ему голову  удерживал стакан, выпил спирт одним залпом. Откинулся на подушку. Николай отскочил к ведру с водой. Сунул в него полотенце. Мокрое приложил на живот. Через десять минут приступ прошел. И обмякший Муха едва не уснул.

— Погоди! Выдрыхнуться успеешь. Поешь сначала. А уж потом спать, — совал ему в руки вилку старшина. Сенька ел вначале неохотно. А потом во вкус вошел. Ел мясо, обжигаясь, торопливо.

— Не спеши. Ешь спокойно. Эх, дураки! Ведь вот вдвоем. Никого больше на острове нет. Чего не можем поделить. Все стычки. Нет бы по- людски. Так мы скорее сдохнем, чем помиримся. А кому это нужно? Ни тебе, ни мне. Война прошла. Лагерь твой тоже, позади. Нет его! Пора бы и позабыть, хватит! Здесь нам не обойтись друг без друга!

Сенька ел, отвечать было некогда. Странно, целый стакан спирта выпил, а не захмелел.

— Ешь, — подвинул ему еще одного зайца Николай. успевал глотать. Но потом глянул на старшину и неловкостало:

А ты чего не

хочу.

— Не темни.

— Я уже поел.

— Тогда и я не буду.

есть еще, просто желание пропало, я тут жрал, а ты подыхал с голода. Вот и я чуть душегубом не стал.

— Э! Кой с тебя душегуб? — рассмеялся Сенька. И, помолчав, сказал: — Зайца и того на капкан ловишь. Не стреляешь. А все от жалости. Волка и то только пометил. Убить не смог. Очко сыграло.

— И верно. Крови не люблю. Но вот насчет волков ты зря.каждую весну волчат гублю. Прямо в логовах. Десятками. Покуда малы. Бензином заливаю. Чтоб задохнулись. Не даю им плодиться. Иначе, кроме них на острове никого не будет. Есть пятеро, хватит, чтоб беды меньше было.

— А что ж волчихи? — удивился

— Волчицы людей боятся. Как только я подхожу к логову — уходят — Детей бросают.

А не

Я их повадки знаю. Сами по себе, без волка, они не кинутся на человека. Знают, не одолеть.

— А сами волки? Тоже боятся.

— Эти — нет. Эти не боятся. Но их всего двое. Не справятся в открытую. Но отомстить постараются.

— Как? — испугался Сеня.

— Просто. Один за мной уже следит. Всюду. Куда бы я не пошел, он неподалеку от меня. Своего часа выжидает. Когда я в тундре бываю, а потом возвращаюсь, всегда вижу, что и сегодня он за мною шел. Провожал, стерег.

— Это он тебе за волчат мстит?

Да.

— А ты убей его.

— Не так-то просто. Он никогда мне на глаза не попадается.

— Так ты его не видел ни разу?

— Нет. Не видел.

— Так может это волчиха?

— Она на куст мочиться не может, — рассмеялся Николай.

— Поставь капкан на него, — предложил Сеня.

— Ставил, всю зиму. Он на него не попадает. Чует подвох.

— А чего он ждет?

— Своего случая. Может холод меня одолеет. Или покалечусь, а он прикончит. Или внезапность какую караулит. Не знаю. Только враг у меня имеется. Надежный. Этот ни одного промаха моего не упустит. Все увидит.

— Прямо как у нас! Как мы! — крутнул головой Сеня.

— Что ты имеешь ввиду?

— Малину, кентов. Тоже так. Наметил кого загробить, — ни на шаг не отпускаешь. Ждешь. Тоже своего. Все подмечаешь. И промахи, и удачи. Случается, кент провинился. Надо убрать, чтоб не стукнул. А он тоже душегуб. Не слабее тебя. Все знает. И тоже… Капканы ставит. На случай. Вдруг я в него попаду. Ну попадает тот, у кого первого нервы сдадут, либо память подвела, либо ума не хватило.

— Видишь ли, меж мною и волком большая разница. Я умею мыслить, думать. А он живет только злобой. Инстинктом мести. У него кроме злости нет ничего. Я же все рассчитываю.

— Черта с два! У него эта злость не голая. Он противопоставил тою жизнь жизни волчат. И взвесил по-своему, что ему его детва, ее жизни куда как дороже твоей. А как он их может сберечь? Только убрав тебя с пути. Вот! Именно потому, он не просто мстит и выслеживает злобой, он разумно стережет тебя. И не забудь, что он — душегуб и крови не боится. Знает, что ты не душегуб и крови боишься, о значит, слабее его. Иначе бы так явно не выслеживал. Покажи его мне. Я на него пойду! Поверь, что с острова рад будет сбежать, только бы со мной не встречаться. Знает, поди, как я с его собратом разквитался.

Он на тебя не пойдет. Ты волчат не губил. А убил его конкурент, соперника. Волк не станет мстить за волка. А только за волчат и волчицу. Их он всегда будет отстаивать. А волчицам хватает и этого. Они ни за кого не Так что на тебя не пойдет. Ты ему не враг. Наоборот. Услугу оказал большую.

— Давай вместе на него пойдем, — предложил Муха.

— Нет, Сеня. Жизнь дает каждому своих врагов и своих друзей. Она делит их по справедливости. У меня с волками свои счеты. Только свои. Ты тут не при чем. Я сам справиться должен. Сам! Без тебя! Ты себя с ними сравниваешь, восторгаешься их разумом. А у меня перед глазами все еще тот мальчишка стоит. Веришь, то, что от него осталось. И мне не до сравнений, не до восторгов. Правда, опыта маловато в убийстве зверей. Но ничего. Охота — есть охота. Никто не может сказать заранее ничего. Кто окажется сильнее — зверь или охотник. Кому повезет. Но поверь, я не люблю убивать. Это всегда жестоко и несправедливо. Но человек должен регулировать природу по разуму. И не давать выживать сильному за счет слабого. Иначе все слабые будут уничтожены.

— А так и надо. Не умеешь за себя постоять — сдыхай! Зачем слабый! Только жрать? — удивился Сенька.

— Тот ребенок был слаб потому, что волк не дал ему стать мужчиной.

— Я не о людях. О твоем.

— Ну предположим. Что ж! Тогда нам вместо зайчатины надо будет есть волчатину.

волки всех зайцев сожрут на острове! А я хочу сохранить и тех, и других.

— А зачем такой ценой? Из-за паршивого зайца своего шкурой рисковать? Ить не казна какая. Не велика потеря! Не станет — ну и хрен с ними! Что? Больше жрать нечего?

— Ты понимаешь, что волки по льду смогут в поселок перебежать. Когда их станет много, они никому жизни не дадут. А в поселке дети… То-то. Пока им на острове еды хватает, они никуда отсюда не уйдут.

— А почему на мальчишку напал волк?

— Как на слабого! Знал, что осилит. Взял, что поближе. Вот я и хочу, чтоб это не повторилось. Хочу им внушить страх перед человеком. Отбить даже желание померяться силами. Ведь волк, попробовавший однажды человечины, обязательно повторит эту охоту. И мне нельзя с них глаз спускать. Два раза в году я убиваю волчат. И буду это делать покуда жив. И ты мне в этом не помощник. Убеждения разные. Ты знаешь, волк волку тогда горло перегрызет, когда один из них на грани смерти и не способен достойно защититься. Так что не надо. У тебя не с ними разногласия. Живи спокойно. Я сам справлюсь, — закурил Николай.

— То говоришь, что мы тут друг без друга не обойдемся. То — сам справлюсь. Попробуй тебя пойми — чего хочешь. Волки тебе помеха, я — тоже. Вроде, как с ними заодно. Чудак. Это ж как же я с зверями заодно? Разве такое бывает? Их много, а ты один, сам хочешь с ними сладить? Но их — пятеро! Так и нас хоть двое быть должно.

— Не надо. Помощи в этом не надо. А в жизни, в повседневном, нам с тобою, конечно, вместе нужно быть. Где ты мне поможешь, как сегодня, где я тебе.

— Имеешь в виду мелочи?

— Ну да! — подтвердил старшина.

— Значит так, тряпки — вместе, жизни — врозь?

— Мы сами разные. И даже слишком. Потому возможное. — вместе, а уж разное — порознь.

— Понимаю на что намекаешь, — вздохнул Муха и поднялся из-за стола.

— Пойду я! Не стану мешать гордому одиночке. Живи, как знаешь, только харчей мне привези. Может и я научусь жить по-волчьи.

— Это почему?

— Они тоже живут вместе, а жрут врозь. Добычу ловят вместе, а кусок всякий себе больше урывает. Как в малине. Только что они на дело ножей не берут. А так— совсем кенты. Вот их жизнь ты мне и предлагаешь. Но ничего. Я к ней привычный. Только не думал, что ты мне это предложишь. От тебя не ждал. Но, видать, и верно говорят — спаси волк человека, тот все равно будет думать, какую выгоду волк ищет теперь. Так кто же из них больший зверь? В драке сойдутся — оба рычат. Дерутся до смерти, всяк другому не верит, в живых оставить боится. Знает — выживший победу не простит. А победитель — волк или человек — неважно, потом всю жизнь, помыкает тем, кого однажды победил. Покуда не сдохнет, либо зубы на соплеменниках не поломает. Такова природа. В каждом из нас зверь сидит — злой, свирепый. Только у волка это от природы, а у нас… Пожалуй от того, что в каждом встречном, себе подобном, мы самих себя узнаем. И еще не зная— в глотки друг другу вгрызаться готовы. А за что? Видать за то мы и ненавидим других, что они нам себя слишком напоминают.

— Это ты брось! Да и что ты в жизни понимаешь, что видел и ней? Ты не знаешь, какими бывают друзья.

— У вас — друзья, у нас — кенты. Какая разница?

— Большая. Меня друзья от смерти спасли. И не раз. Катер наш торпеда потопила. В войну. Меня оглушило. Как в воде оказался — не знаю. Спасательный круг удержал. Его на меня мой друг надел. Покуда сам на воде держался. А потом он утонул. Я этого не видел. Он утонул, хотя мог спастись. Он ради меня! Понимаешь ли ты это? Фартовая твоя душа! Тебя когда-нибудь спасали твои кенты? За тебя умирали добровольно?

— Нет! У нас дураков не было.

— Что? — растерялся Николай.

— Сам попал в переделку, сам и выкручивайся. А чем жизнь кента хуже моей? Иль ему неохота жить? Нет! Такого даже по кайфу не бывало, чтоб кто-то свою голову невинную заместо дурной головы подставил.

— При чем тут виновные? Война была.

— Дак я ж там не был. Я про нас. Ведь в малине как — попадаются по глупости, а уцелеть могут умные. Так нешто — кто уцелел должен за меня свою голову подставить? Это же смешно! Ну возьмут его, — законопатят вместе со мною. Вместе срок стали бы тянуть. Кому это нужно. Нет. Благодарствую. Не надо меня спасать и сам ни за кого свою голову в петлю не суну. На себя всю жизнь рассчитывал, так надежнее. Уж попался, так сам. Сам и ответил. А то кто-то попух, а я его спасай. Даже обидно.

— Вот видишь, а у нас о своей шкуре так не беспокоятся. Жизнь друга важнее своей головы.

— Не бывает такого.

— Случается. Я ж тебе рассказал.

— Но это один такой, выискался. Видать напился до свинячьего визга и спутал свою голову с твоей. По-нормальному так не бывает.

— Как не бываете Я тоже своего друга выручил. Рулевого. Его в руку ранило. А тут— бой. Я за управление встал. Его прикрыл собою. А проход в бухту был узкий. Я начал маневрировать. И вышел. А вот лицо мне все осколками в тот день порвало. Но ему, возможно, жизнь спас. Он с простреленной рукою не сумел бы уйти от, эсминца немецкого. А значит — всем нам крышка была бы.>

— Так это ж ты, но не он! Он о тебе не думал, что угрохать тоже могут. И спрятался. Согласился. Ему от того лишь спокойнее.

— Да не во мне дело. И не в нем одном. У нас на корабле — экипаж. Это же не только мы с ним. Целая команда! Ими рисковать нельзя.

— Им нельзя — тебе можно. Ишь как! Хитро. Вся компания за одну спину — кыш! Герои..

— Не смей так говорить! — побелел Николай.

— Ладно. Не буду! Твои они. Сам с ними и разбирайся. У каждого свои кенты, своя работа, свой кусок. И смерть своя. Ее могут приблизить, прежде всего кенты. А вот жизнь продлить никто не в силах.

— Тебя твои кенты совсем испортили.

— Меня никто не портил. Я какой есть — такой и родился.

— Ну и чем гордишься? Ведь нечем! Где кенты?

— А где твои друзья?

— Мои? На материке. Пишут. В отпуске встречаемся,

— И все?

— А что еще?

— Я со своими, когда поселение отбуду, тоже встречусь.

— Так то — твои! — злился Николай.

— А чем твои лучше моих? Они б хоть приехали сюда помочь тебе волка убить. Он же не эта — не торпеда и не эсминец. Его руками задавить можно. Особенно за друга. Ты же их спасал.

— Мелко бы я ценил своих друзей. А кроме того, тогда была война. Сейчас другое дело. Друзья для сердца, для памяти должны быть, а не для того, чтобы заботы свои на них вешать.

— Ладно. Что там, каждый берет на «дело» того, кто его устраивает и это неоспоримо. Я пойду. А то мы снова до кулаков договоримся, — шагнул к двери Сеня.

— Погоди. Я все хочу сказать тебе, что дров ты наготовил достаточно. Завтра в помещении работать начнешь. Корзины будешь плести для госпромхоза. И я с тобой. С неделю. Пока научу.

— Корзины?

— Да. А что?

— Я что? Дед?

— Это работа!

— Видал я ее!..

— Остынь. Это для рыбы. Для икры. А кто их делать будет? Велено, надо выполнять. Не для себя прошу. Не из прихоти.

— Еще бы чего не было.

— Значит, договорились?

— Попробуем, — помялся Муха.

— Почему так?

— Мы ж с тобой дня не выдержим спокойно. Обязательно подеремся. А потом опять разбегаться надо. Хорошо хоть есть куда. А то что бы делали? Давно бы в глотки вцепились друг другу.

— Ну это ты оставь.

— Давай попробуем. Но если что— я снова на дрова, а ты уж как хочешь. Сам эти штуки делай. Кстати, так для тебя и безопаснее. Твой волк глядишь и забудет про тебя за это время.

— Хватит об этом.

— Да я не смеюсь.

— Значит, я завтра за продуктами. А ты дом протопи', воды привезешь, чтоб лозу вымочить. Да и в доме порядок наведи, чтоб грязь в глаза не лезла.

— А сколько их надо?

— Чего? — не понял Николай.

— Ну этого, что делать надо.

— Двести корзин.

— Не много ли?

— Таков заказ.

— Ладно. Покуда я на поселении, не шибко откажешься. Сделаю. Только где работать станем?

— В соседнем со мною доме. Устраивает?

— Хорошо. Ну, до завтра.

— До завтра, — ответил Муха, выходя из дома.

.. В эту ночь ему не спалось.

мною. Ишь, намекает, мол куда с таким мурлом прешься? Убийца! Преступник. Всю жизнь по лагерям провел, а теперь в друзья набиваешься, иль разницу не видишь? Кто ты, а кто я? Пусть не сказал, но намекнул, что между нами пропасть. И моста через нее не перекинуть ни ему, ни мне, — думал Сеня. — А хотя на что я сетую? Он ведь иначе жил. Никого, кроме волков, не убивал. На нем ни пятна, ни клейма. Не то, что на мне. Уж и печати ставить негде. Всюду виноват. Кругом. Во всех грехах повинен. Разве может он со мной на одну доску стать. Согласиться в душе приравнить себя к убийце? Это ж все равно, что в пропасть головой. И он на последнее скорее согласиться, чем примириться со мной. Разные мы. Слишком разные. Хоть и человеки, и оба мужики. Но это с виду, а середки — ничего общего. Как два кармана. В одном — деньги, в другом-шиш. Да и мне до него уже не добраться. Не шагнуть. Шибко пропасть широка. Прошлое, как страх — за задницу держит, не дает сил шагнуть. А и шагни, так куда? Он не подвинется для меня. А срываться в пропасть — стоит ли? Опять же и было бы из-за кого? К нему сделай шаг, а он кулаки наготове. Не лезь! Не ровня! Да и на что он нужен кому? Было время — спасали, покуда понт от него был. А теперь среди своих ему места не нашлось. Не с добра же здесь на острове живет. Мало чем лучше меня. Так я хоть не по своей воле. Этот же, имея друзей, один остался. Как мытарь. Так я зато весело жил, а он за то что дураком был! А итог один. Эх, судьба! Проклятая падла, — вздыхает Сеня, поворачиваясь на другой бок.

«Вот, к примеру, — Скальп — паскуда, ну кому его жизнь нужна? Что он доброго в ней сделал? Ни одного мужика поди, водкой не угостил. Не напоил допьяна! Никому папиросу не дал. А живет. И волк никакой за ним не ходит. Разве только я заместо зверя словлю его, как выйду на свободу. Уж я его не упущу», — рычит в поселенце зэк.

На утро он встал тяжело. Всю ночь во сне видел перед глазами кулаки кентов, оскаленные, перекошенные злобой, черной ненависть лица. Слышал угрозы, проклятья. Тело болело так, будто не во сне, а наяву его избили. Не щадя.

— Ох! Жизнь проклятая. Верно, спирт впрок не пошел. Вон, как всего ломает, — вздыхал Муха. И попив кипятка, тяжело ступая, направился к дому, указанному вчера Николаем.

Надо работать. Надо как-то жить, чтоб не отправили назад в лагерь. Здесь — этот матрос. Но от него кулаком можно отбиться, волка — можно задавить, за него и срока не прибавят. От кентов не отмахнешься. Их много… И как бы ни было плохо, все ж тут лучше, чем в лагере, — подходит к дому Сеня.

Едва он растопил печь, и та, задымив, пустила в комнату столб дыма, в дом вошел старшина.

— Привет фартовым! — сказал он.

— Здорово, торпеда! — рассмеялся Сеня.

— Дымишь?

— От лягавых маскируюсь.

— А где ж они?

— А волки!

— Ох! Ну и черт ты! — хохотал Николай.

— Боюсь, чтоб меня с тобой не спутали. Вот и подпустил. Мы завсегда в тумане, да в дыму работали. Одним словом — под шумок.ты — иначе.

— Значит, контакты с волками налаживаешь?

— Ага! Заманю. А там и твоего врага приловлю.

— Хитро.

— Волк волка знает как поймать, — усмехнулся Муха.

— Все это хорошо. Но сначала пошли поедим. Тебе нельзя без завтрака оставаться. Заодно и тут печка обгорится. Дым выйдет. Отсырело все. С час нужно обогревать. А там и работу начнешь.

— Лады.

— Як обеду вернусь.

— Курева мне возьми.

— Помню.

— И бутылку. Тоже на запас.

— Спирт есть, весь бери. Твой он. Мне после контузии этим увлекаться нельзя. Голова болит от него.

— Ничего! Я за двоих один управлюсь, — ел Сеня и посмеивался.

— В этом нет сомнений, — хохотал Николай.

Позавтракав, они вернулись в дом.

— Сегодня протопи хорошо. Воду вот в эту бочку набери. И подмети здесь. Потом вот эту лозу видишь, еще на чердаке полно забит. Так вот ты ее в бочку сунь. Побольше. Пусть отмокает. А сам иди отдыхать. За корзины завтра возьмемся. А чтоб не скучно тебе было, вот папирос возьми. Пару пачек хватит до моего приезда?

— С лихвой.

Ну давай! Я пошел, — вышел моряк.

Сенька, вздохнув, подложил дров в печь. И, взяв ведра, пошел за водою. Он видел, как отчалил катер и, пробиваясь сквозь лед, пошел н поселку. Муха вздохнул. Набрал воду. И, разогнувшись, онемел. Прямо на берегу, откуда недавно отошел катер, сидел матерый сильный волк. Он рычал вслед виднеющемуся катеру. С клыков капала

Зверь даже не повернул голову в сторону Мухи. Не обратил на него н внимания. Вроде не было тут Сени, а если и был, то не был ею врагом. А другом. Понимающим его. Своим кентом.

У Мухи даже волосы на голове зашевелились. Не моряк, а и этот зверь думает, что он с ним одной крови, одной породы. И враги у них общие.

Зверь с ненавистью смотрел на катер. И рычал. Вроде проклиная Николая, желая ему смерти. Вот только приблизить ее не мог. Далековато. И щелкал зубами зверь. Снег когтями рвал от досады. Кусал его.

— Ушел… Уше-е-е-ел! — кричал он, задрав кверху морду.

— Кур-рва хвостатая! Лярва! — кинулся к нему Сенька, сам не зная зачем, за что? С голыми руками! Кинулся на волка волком.

Зверь оглянулся на топот. Удивленно уставился на поселенца, вроде спросил:

— А тебе какое дело?

Но Сеню уже нельзя было остановить. Он летел как камень, падающий вниз. То ли на чью-то голову, то ли навстречу собственной смерти. Он не обдумывал. Бежал не размышляя. Волк отскочил на несколько шагов. И Сенька, с трудом изменив направление, помчался за ним. Зверь отступил еще. Словно выманивал Муху из села в тундру. Где каждая кочка — помощница.

Сенька скакал через сугробы, не останавливаясь. По пути кол; где- то вырвал. И, подняв кверху, побежал быстрее. Волк еще отступил. И приготовился к встречному прыжку. Но Сеня заметил. Миг и волчья оскаленная пасть клацнула у самой левой руки. Совсем незащищенной. Кол опустился на снег. Сеня резко развернулся. Секунда. Зубы зверя рванули телогрейку. Кол задел по спине. Еще прыжок. Удар в колено. Кол по голове хорошо проехался. Вон как глаза, от злости загорелись. Присел. Еще прыжок. У самого бока зубы полоснули. Кол по ногам пришелся. Взвыл от боли. Но не отступает. Опять прыжок. Сеня так замахнулся, рассчитав удар, что зверь мешком отлетел. Муха кинулся к нему обрадованно:

— Что, падла, получил?

Но слишком рано торжествовал. Волк подскочил, черные молнии глаза метнули. Как они были похожи в эту минуту на глаза Скальпа. Это он! Он! И кол, сжатый в руке, показался ножом. Надежным другом.

Но… Зверь понял. И, собрав остаток сил в комок, увернулся от удара. Размашисто, быстро побежал за село. На околице он присел! Поднял морду кверху. Взвыл коротко, словно поклялся отомстите и Мухе. А потом, сорвавшись, вихрем умчался в тундру.

Сенька ничего не рассказал вернувшемуся из поселка Николаю, а тот ничего особого не приметил. Работа вся была переделана и к Сене у него не было никаких претензий.

А тот долго молча размышлял, ну почему он кинулся на волка. Ведь тот и впрямь ничего ему не сделал плохого. А вот Николай? Ну кто он ему? Кто? Сосед? Так и Скальп был соседом. По бараку. Человек? Ну и что? Не рваться же вместо него в волчью пасть! Мужик. Но и это не довод! Хотя что ж — приступ был — он спас! Кенты и пих случаях орали: — «Молчи!» А то и матом… За сплетню чуть не угробили. Хотя и этот. За бутылку. Но он ему весь спирт отдал. Нею канистру. Сам. Не просил Сеня. Значит и впрямь не в бутылке /(ело. Не в ней. Нет! Украл! Без спросу! Кенты за это и убить могли. Хотя свои! Свои! А этот совсем чужой. Попадись тогда— угрохать мог! А вот теперь вступился. И ни за что! Смешно! Верно и впрямь гак бывает, что человек человека может спасти от смерти, приняв все па себя. А почему — да кто его знает? Но из стыда решил никогда в гом не сознаваться старшине.

А тот теперь каждое утро садился у печки. И, разобрав лозу, учил Сеню плести корзины. У Николая это ловко получалось. У Мухи — нет. Непривычные к работе руки — не слушались. Сеня чертыхался. Вскакивал. И только самолюбие — не уступать морячку ни и чем, снова усаживало его за дело.

— Слушай, а с чего ты убийцей стал? — спросил однажды Николай.

Сеня опешил. Но потом ответил:

— Так пришлось.

— Ну я вот немцев убивал. В войну. Так они — враги. А ты-то за

что?

— Тоже врагов. — Каких?

— Кентов. За что?

— За откол от малины.

— А зачем?

— Чтоб не «стукнули», чтоб выжить.

— И скольких убил?

— Тебе зачем? — огрызнулся Сеня.

— Всяк врагам счет ведет.

— Врагов много. Пришил только двоих. Больше не дали. Засыпали. Хотел и третьего. А он с лягавыми связался. На них работать стал. Да и что с него взять— налетчик! Продажная шкура! Тут и поймали.

— Ну и пускай бы малина с ними разделывалась. Ты зачем в это влез.

— Мне платили. Я и убивал. — А какой срок получил?

— Будь здоров! Да на Чукотке в лагере— за «суку» добавили. Полжизни по лагерям провел. А все из-за говна. Ведь не за здорово живешь. Облажавшихся убивал. Двое убитых, двое нет, вот и все, что есть на счету.

— А кличка у тебя была? — спросил Николай.

— Имелась. Как же без нее?

— И какая?

Что? — не поверил Николай.

— Муха, такая кличка моя среди кентов.

— Ну и муха! Ты же погляди на себя! Что общего у тебя? Ты ж целый бык!

— Был бык. Да не стало. Осталась муха, — отозвался Сеня.

— Из-за чего же тебя так обозвали.

Просто так клички не дают, — замолчал поселенец.

— А тебе за что?

— Да-а. Что там особого. Откололся от малины один фартовый. Вор «в законе», медвежатник. По сейфам был большой мастер. Любой умел открыть без следов. Такие в малине — дефицит. Их берегут пуще глазу, ублажают. Все им дозволяется. Ну и этому. Тоже… Он и обзавелся бабой. Она ему мозги свихнула. Мол отойди, завяжи с ними. Он и пошел у юбки на поводу. А знал много. Слишком много. К тому же баба могла его заставить заложить всех нас. Один раз удалось же ей! А мы знали — бабы не умеют остановиться. Всегда мертвой хваткой в мужика вцепятся. Так и эта. Уж выйти замуж, так не за бывшего вора, а за раскаявшегося, за сознательного. Чтоб потом им всю жизнь помыкать. Ну и решила малина убрать его. Совсем. Меня на это дело и послали. Заплатили хорошо. Что ни говори, трудностей немало было. Жил этот медвежатник в общем четырехэтажном доме. А значит, попасть к нему надо было так, чтобы никто не увидел, не заметил и не заподозрил. А значит— глубокой ночью. К тому же и жил этот фрайер на четвертом этаже. В квартире бабы своей.

— Ну, а причем — муха? — перебил матрос.

вот слушай. Вошел. Уже под утро. Глянул. А он один. В постели. Тряхнул. Баба его оказывается на работе была. Ну угрохал. И только в дверь — слышу, кто-то ключ вставляет. баба пришла. И на балкон шмыгнул. Она враз к нему. Я глянул — водосточная труба рядом. Я сиганул. Молодой ведь был. И по ней вниз. А когда баба потом во двор выскочила, все кричала: «Муха! Муху ловите!» Свихнулась, короче. Это когда я метнулся на трубу — она меня за муху приняла. Так и прозвали «Мухой». Навроде этой, что летает. Баба с дури так орала, а меня эдак наградили. За удачу, за невидимость. Умение улететь. Да только вишь как я долетел? До самой Чукотки. Все моей жопе не сидится. Летаю. А где сдохну, не знаю сам. Может тоже, как муха, где-нибудь на помойке или под забором, — опустил голову Сеня.

— Да. Ну и жизнь у тебя! Хуже волчьей. Не позавидуешь.

— Конечно. Но вот так всегда у меня. И в лагере. Никому худого ничего не сделал. А врага нажил — хуже волка. До смерти его буду помнить. Он не только мне, всем гадил. Он волк из волков. А жив. И ни одна чума его не берет. Ничей нож его не достал. Ничьи руки его поганую жизнь не укоротили. весь остаток своей жизни отдал бы только за то, чтоб его мертвым увидеть. И не просто мертвым, а убитым. И не хуже, чем я сам его отделал бы!

— Сам думай. Иль лагери не надоели. Сгниешь ни за понюшку. А на черта жил? Ты хоть до свободы доживи! Язва ведь у тебя. Желудочная. Вон как изводит. А ты еще глупости замышляешь. Лечись. И доживи хоть последние годы как человек. Остаток лет не всади в задницу. Или она у тебя вместо головы на плечах растет? Иль в лагере лучше, чем на свободе?

— Не тебе говорить, не мне слушать, — отмахнулся Сенька.

— Так вот и живи спокойно.

— А ты чего жалеешь меня?

— Я? — удивился матрос.

— Ты!

Николай смутился, потом сказал:

— Я на войне полжизни оставил. Жена увидела мою рожу — к другому ушла. Испугалась. Больно страшный я стал. А я и теперь ее люблю. И уехал сюда. Сам. Пусть она будет счастлива с ним.

— С кем?

— С моим другом.

— Ого! — присвистнул Соня. — Да я бы их обоих бы пришил, — сказал он.

— А зачем. Любовь этим не вернешь. Тем более, что теперь у них двое детей. Их сиротами оставлять? Но при чем тут детвора? Пусть живут спокойно. Мне некому мстить. У меня нет врагов. С детьми не враждуют. С бабой тоже. С другом? Но ведь она сама его избрала.

— Так ты женись на другой.

— На ком?

— Какая понравится.

— Эх ты, Сенька! В жизни все сложнее. Баба— не казна. Ее не возьмешь так просто. Какая мне понравится, я ей не по душе. А какой я полюбился — она мне не нужна. Знаешь, есть пословица — рада б за пана, да пан не берет. Так вот оно и всегда.

— А я думал, ты к бабе ездишь, — разочарованно протянул поселенец.

— Не к бабе. К матери. К нашей. Ее сын меня спас, а сам утонул. Я рассказывал тебе. Она в Оссоре живет. В поселке на том берегу. Вот я и езжу к ней. Наведываю. Помогаю. То дров порублю. То зайцев подвезу. Мелочи это все. Но ей от того теплее. И мне отраднее, что она меня всегда ждет. Как своего сына.

— И не упрекнула?

— За что?

— Как? За сына?

— Упрекать не за что. Ему виднее было. Каждый волен распоряжаться жизнью своею. Тем более тогда. Я был без памяти.

— Странный ты, — качнул головой Сеня.

— Почему?

— Зазря живешь.

— Впустую. Не совсем. Я здесь нужен. На

— Но с этим любой мог справиться.

может и не мудрено. Это верно. Труднее выжить здесь. А я выжил. И никому не стал обузой. Думаешь это легко? Нет! Но я сумел себя заставить жить здесь добровольно! И быть нужным!

А что ты за это будешь иметь? — не выдержал

знаю, — развел руками Николай.

— То-то!

— Но я об этом и не задумывался.

— Не на волков тебе нынче охотиться надо! Не за ними гонять. А жизнь устроить, — задумчиво говорил Сеня.

Я однолюб, к 

 значит, дурак.

— Ну ты, полегше! — крикнул матрос. И Сенька замолчал. Меж ними снова легла пропасть. Холодная, бездонная…

— Потому вот видно и тебя мне жаль. Беспутного. Сам коряво живу. А ты и того хуже, — сказал вдруг Николай и замолчал.

…По весне, когда стаял снег, приехали в Ягодное рыбаки. Устроились в домах. Село наполнилось шумом, голосами. Берег ожил. Но к Сеньке никто из них не подходил. Не знакомился. Не заводил разговор. Он тоже ни к кому не набивался. Научил его Николай солить, коптить рыбу и поселенец целыми днями был занят своей работой. От коптилки на шаг не отходил. Нравился ему вид балыков, тешек, что красными гирляндами заполнили всю коптилку. Запах его работы был приятен всем. Песцы, лисы, даже осторожные горностаи, приходили попробовать свои силы и, пытаясь обхитрить поселенца, норовили стянуть недозрелую, нежную тешу или балычину. И Сенька гонял их целыми днями от коптилки, уставал к концу работы до полного изнеможения. Подстегивало еще и то, что за эту работу ему хорошо платили.

Сеня пропадал в коптилке целыми днями. Пропах дымом, рыбой. Редко виделся с Николаем. Да и не до него ему было. С утра получал рыбу. Потом разделывал ее. Солил. Потом готовил тузлук. Обрабатывал коптилку. За неделю, пока рыба солилась, ездил в тундру за дровами, чтоб меньше было забот зимой. Там выбирал березу. От нее у балыков появлялся свой особый вкус и аромат. А тешка при копчении березой — золотом отливала. Радовала глаз. Дразнилась сочностью. В такую впиться — за уши никого не оторвешь. Сеня старался. Развешивал рыбу равномерно. Чтоб каждую дымком охватывало, чтоб тепло подавалось ровно, без перегрева. Чтобы не потрескался, не повял от него ба лык. Коптилку никогда не забывал закрыть. Чтоб мухи в неё не налетели. Не засидели продукцию, не испортили его работу. Все балыки и тешу сдавал только первым сортом. Понемногу коптил рыбу на зиму для себя и для Николая.

Теперь даже кассир стал с ним вежливее. Вручая зарплату Сене, мастером его называл. По плечу похлопывал заискивающе. Все просил у поселенца тешки для жены. И не отворачивал от Мухи морщинистую, лысую мордашку. А улыбался, всеми складками. Для подписи на ведомости свою самописку протягивал. Просил только чтоб не плевал на нее Сеня. Мол, не карандаш. И без того пишет. Но когда поселенец забывался, не ругал его, как прежде. А молча вытирал носовым платком.

С Николаем не до драк было. На них попросту не оставалось ни сил, ни времени. Путина на Камчатке — пора забот. Пора коротких, усталых снов. Пора радости и тяжелого труда. В работе забыл Сенька о своем лютом враге «Скальпе», а Николай о волке. Сезонные рыбаки и те работали без обеда. Не до того.

В заботах проходило лето. На висках, на макушках деревьев ранняя осень первые залысины сделала. И вот тогда приехали на остров школьники. Собирать грибы и ягоды. С лукошками они уходили в тундру с утра. С ними на скрипучей телеге ездил старик. С ружьем. Внимательно следил, чтобы дети не убегали далеко, чтоб никто на них не напал.

К вечеру усталые ребятишки возвращались в село. К костру. К наваристому грибному супу, к жареной рыбе. С любопытством смотрели как медведица и медведь купают в речке двоих медвежат, появившихся у них весной.

Медвежата совсем не боялись людей. Они охотно играли с детьми. Выпрашивали сахар. Забавно кувыркались через голову. Боялись они только холодной воды. От нее убегали несмотря на шлепки медведицы. Но пойманные самим медведем они хоть и визжали на весь остров, но вырваться не решались! Отец был куда как строже матери. Его малыши побаивались.

Все на острове привыкли друг к другу. Песцы, растолстевшие за лето на рыбе, даже бегать разучились. Лисы, прирученные детьми, в дома забегали. Горностаи и те перекочевали ближе к селу и совсем не пугались детей.

Соболи, кунички, белки, отъевшиеся орехами, шишками, грибами, предпочитали лучше отсидеться под стланниковым кустом, чем убегать (гг детей. Да и не трогали их ребятишки. Не гоняли, не свистели вслед.

Дети увешали все село грибами. Просушивающиеся на солнце гирлянды грибов темнели, пахли тундрой, последними днями лета. И хотя тго не было очень заметно, все знали, что зима приходит в эти места без длительной подготовки. Ударит мороз. Скует, заморозит все живое, л потом снег повалит. Засыплет все.

Но пока… Тащит белка орехи. Грибы на ветках развешивает. Медведь с малышами и с матухой, усиленно ловят рыбу. Едят по

Николай помог медведю сделать крышу. Чтоб не рухнула она на семью. Не придавила, не сделала шатунами. Надежно закрепил он бревна в земле. На них наносил веток, травы, мха. Сверху еще с десяток стланников положил и ушел. Думал, что медведь его помощь за свою работу примет. Но тот понял все сразу. Издали почуял, что Николай над его берлогой работал, по-соседски, по-мужичьи помогал. Медведь давно привык к Николаю и всегда принимал его помощь. Помнил крепко постаревший медведь, как спас его медвежонка от неминучей смерти одинокий мужик, живший на острове отшельником.

Давно это было. В тот год у медведя появились на свет два медвежонка. Первенцы. Шустрые, беспокойные. А один— особо. Все бока за зиму протолкал. Все кричал.

И только по весне, когда вылезли медведи из берлоги, поняли, что один медвежонок совсем больной. Неопытен был медведь в строительстве берлоги. И потому земляная стенка, возле которой спал тот медвежонок, была самой холодной. Северная сторона. Она и застудила малыша.

Не доверял тогда медведь людям, но к кому обратиться? Никто, кроме Николая, не мог помочь малышу. И, подтолкнув больного медвежонка к самым дверям его дома, заставил ждать человека. Тот вышел. Медвежонка на руки взял. Внес в дом. Две недели не выпускал. Поил разогретым медом, салом. Закутывал, в ватное одеяло. Клал в тепло. И ожил малыш. Через месяц, подрос, стал толстым, сильным. Поверил человеку медведь. Полюбил его. Перестали они бояться друг друга. Да и чего бояться? Знал медведь — не убивает никого человек. Не обижает. Звери в тундре его не боятся. Вот только волки… Но их самих в тундре никто не любил.

Сеня не раз видел медведя. Но подходить к нему так близко, как Николай — не решался. А теперь и тем более — не до кого ему было. За лето на острове были построены две дополнительные коптилки и поселенец едва успевал управляться.

Ночами он спал неспокойно. То ему казалось, что дрова в коптилке загорелись жарко и испортили всю рыбу. Он вскакивал, бежал проверять. Но все было в порядке. И свалившись где-нибудь около коптилки, засыпал Сеня ненадолго. И виделось ему будто угли совсем остыли. Березовые чурки не дымят. Он снова подскакивал…

За лето он похудел. Стал быстрым. Вот только желудок стал прихватывать все чаще. Порою ночами не мог уснуть. Все виделось, что Скальп, ухмыляясь, то колет его в живот иголками, то стеклом разрезает желудок.

Сеня просыпался, хотел вскочить, но боль удерживала. Не давала встать. Этого никто не знал. И поселенец хотел теперь лишь одного. Хоть бы день отдыха. Единственный день. Чтобы можно было лежать на постели, не вставая. Целый день, не надрываться рыбой, водой, дровами, мешками с солью. Ведь все три месяца он не видел ни одного выходного, ни одного спокойного часа, ни одной свободной минуты. Одежда уже колом на спине стояла. Некогда. Щетиной такой зарос, что медведи завидовали. За своего принимать начали. В баньку бы сходить. Некогда.

«Вот так наверное и сдохну где-нибудь в коптилке. А этот плешатый кассир, приняв меня за копченую чавычу, взвесит вместе с балыками», — думал Сеня.

— Привет, Сень! — вдруг услышал он за спиной голос Николая.

— Привет!

— Ну, как тебе можется?

— Как видишь. По малой нужде отскочить некогда.

— Покрепись еще немного.

— Креплюсь. Покуда жив.

— Хороший год у нас выдался, — улыбнулся Николай.

— Чем же?

— Рыбой весь район обеспечили. Грибов сдали два плана. Редкая удача. Икры ни килограмма не забраковали. Вся первым сортом пошла. Такого дохода госпромхоз никогда еще от Ягодного не получал. Что значит— остров попал в надежные руки!

— Сито, а не руки, — отвернулся Сеня.

— Почему?

— Требуха изводит. Боюсь не выдержу.

— Две недели осталось. Не больше. А потом я тебя в район отправлю. Лечиться. Заодно и отдохнешь. Сам видишь, не одному тебе так приходится. Все так работаем.

— Так, а я что? Я не жалуюсь. Просто сказал.

Но вечером Сенька не выдержал. После приступа пошел домой, не видя земли под ногами. Она крутилась перед глазами черным колесом. Не помнит, сколько лежал распластавшись на полу. Царапая изъеденными солью, почернелыми пальцами, бездушный, терпеливый пол. Стены вздрагивали от криков, стонов, но никто не пришел к нему. Никто не хватился, не поинтересовался.

— Корми их! А им все мало! Сколько я вам рыбы сдал, а прихватило — никому не нужен. Обжоры проклятые! У вас вместо души и сердца один желудок!! — и, разозлившись на всех и на самого себя, напился вдрызг.

Вечером он проснулся оттого, что кто-то звал его от порога:

— Сенька.

Ну чего? — отозвался

— Коптилки остыли.

— Ну и хрен с ними.

— Что?

Пропади вы пропадом с ними

Иди-

чиркнул спичкой.

— Ты что сказал?

— Что слышал.

— Сволочь ты! Я так и знал, что нагадишь рано или поздно. Проявится в тебе гнилая душонка. Скотина! Опять напился. Не мог двух недель выдержать, расплылся, как баба.

— Кто баба? — встал Сенька. И, нетвердо ступая на ногах, двинулся на Николая.

— Иди проспись! — оттолкнул его тот.

— И пойду! Спать! Мне ни к чему выслуживаться перед госпромхозом. Отбуду свое и прощевайте! Это тебе нужно! Вот и иди! Сам копти! Лижи им задницы! Всему начальству! Но не моим языком!

Резкая пощечина сшибла с ног. Сеня упал. Дверь захлопнулась. Стало темно и тихо. Сеня спал. Спокойно забылся в пьяном сне. Николай всю ночь сам дежурил у коптилки. А утром увидев, как поселенец торопливо подскочил к коптилкам, успокоился. Решил сходить в тундру.

Сегодня сезонные рыбаки работали в Ягодном последний день. Вечером они уедут. Николай отвезет их в райцентр и снова опустеет село. Кончилась путина. Еще недолго будет коптить рыбу поселенец, а потом — все. Придет в Ягодное зима.

Николай неторопливо идет в тундру, в руках банка бензина. Последнее логово сегодня нужно обработать. Поздние волчата появились у третьей волчицы. Это Николай понял три дня назад. Надо торопиться пока волчата не набрали силы. Пока не могут бегать. С этим надо спешить.

Моряк ускорил шаги. К обеду нужно успеть, вернуться в село. Перевезти вещи рыбаков в поселок. А там и людей. Они уже соскучились по домам. По семьям. А потом и с Сенькой надо помириться. Вдвоем они быстро перекоптят всю рыбу.

— У-у-у — доносится до слуха истошно.

— Что? — моряк ушам не верит. Оглядывается. Сзади, не более, чем в пяти шагах от него стоит волк, незаметно преследовавший его от самого села. Морда зверя оскалена. Словно улыбается.

Николай глянул вперед— там тоже… Вожак. Моряк понял — он окружен. От села далеко. Крикни — никто не услышит. И ружьявзял. А волки — вот они. Совсем рядом. Словно поняли, зачем он здесь появился и решили устроить на него облаву. Вокруг — ни деревца. Ни души. Ни голоса. Ни звука. Ни палки, чтоб взять в руки. А волки приближаются. Медленно, нагло, уверенно.

Его ждали до самого вечера. Искали всюду. Звали. Но Николай уже не мог их услышать. Лишь потом кто-то из рыбаков предложил поискать старшину катера в тундре. Пошли гурьбой. А через пару часов почти все назад вернулись. В тундре искать старшину остались лишь те, кому очень хотелось еще сегодня вернуться на катере домой. Но не нашли. Утром решили продолжить поиск. В тундру ушел один. Сам охотник. Он хорошо знал остров. Остальные рыбаки собираться стали.

Сенька, развешивающий рыбу в коптилке, был обеспокоен. Что-то саднило душу. Но он думал, что это из-за вчерашнего разговора — успокаивал себя как мог.

Часа через три, все, кто был в Ягодном выскочили на улицу от крика. Прибежавший из тундры охотник от страха был непохож на себя.

— Где он?

— Там! — показывал он рукой в тундру.

— Что с ним?

— Волк его разорвал.

Сенька кинулся в тундру. Но его удержали. Не пустили. Вызвали милицию из района.

Вечером рыбаки похоронили Николая. И вскоре уехали домой. Их отвез в поселок другой. Старый катеришко хрипло прогудев, попрощался с могилой прежнего хозяина. И люди, оглянувшись на Ягодное, в последний раз добрым словом вспомнили Николая.

Всю ночь сидел у его могилы Сенька. Не верилось в случившееся. И он говорил со старшиною, как с живым:

— Прости меня. В боли своей забыл я о тебе. О твоей смерти, что ко пятам за тобою ходила. Предупредить не успел. Ан и ты забыл, что у твоего, единственного в жизни врага был наготове свой капкан — капкан памяти, капкан вчерашнего дня. Меня ты берег. А сам не выжил. Вот и остаешься здесь навсегда. На своем острове. Единственным президентом его. Один. И только я — шелапуга непутевая, лучше твоих друзей знаю тебя. И буду помнить. Всегда. Мне бы вместо тебя в эту могилу лечь. Ведь жизнь уже мне ни к чему. Но твой враг меня не одолел. Он был предназначен только тебе. Как рок! Прости меня, Колька! Прости! Я, растерявший душу в лагерях, жизнью не дорожил. Но если б можно было, если бы это помогло, свою бы с радостью тебе отдал.

Ночь скрывала трясущиеся руки Сеньки. Но что это? У могилы, совсем неподалеку от поселенца, сидел медведь. Чавкал. Никто кроме него не знал, как выследил и поймал он в тундре того волка. Как долго драл его когтями. И принес сюда. Зачем? Но зверь и сам не знал. За мертвого друга живому врагу отплатил.

…Медленно причалил к острову катер. Сошедший на берег человек подошел к могиле. Снял шапку. Постоял. Тронул за руку поселенца:

— Пошли, Сеня! Пошли!

— Куда?

— На Сахалин поедешь. На поселение. В лучшие условия. Подлечишься. Тебе нельзя оставаться.

Катер тихо отчалил от берега. Побежал, рассекая волны, все дальше от Ягодного. Сенька держался за поручни. Все смотрел остекляневшими, остановившимися глазами туда, где был похоронен Николай. Он уезжал. Вокруг шумело море…

Беник сидел в холодной комнате. Зябко поеживался. Растирал руками продрогшие колени и все косился в окно. Бурчал недовольно:

— Центр. Район. Территория — половина Эстонии! Чем хвалятся? Ни одного приличного заведения для культурного человека нет. Не знаю за Эстонию, но только эта дыра самая что ни на есть поганая! В магазинах — одна селедка, на улице — одни старухи. То ли дело Одесса! Выйдешь на Дерибасовскую, каких только женщин нет! Все веселые, нарядные. Подойдешь — обязательно уговоришь. А магазины! Чего в них только нет! Поневоле вором станешь. Тут же, кого воровать? Эх, деревня! Лаптежники, скобари одни тут живут, — морщится Беня и смотрит на себя в осколок зеркала, оставленный прежним хозяином.

— Такая наличность здесь пропадает! В этой яме! В дикарстве! — разглаживает Беня морщинки, собравшиеся на лбу. И, горестно вздохнув, оглядывает жилище. Из сырых, захолодевших углов несет враждебностью. Паутина, запустение, пыль смотрят на Беню серыми застывшими глазами.

Поселенец брезгливо сплюнул, и, ссутулившись, пошел за дровами, какие ему разрешили брать. Неохотно печь затопил. Принес воды. И, подняв огрызок веника, смел паутину, пыль. Потом до ночи отмывал с мылом свое жилье. Стены, пол, окна ожили, словно помолодели, а поселенец все еще мыл их, скоблил. Даже стол приобрел нормальный вид. И, попросив у соседа извести, побелил печку.

— Пусть не в Одессе, но одессит здесь живет, — пыхтел поселенец. Закрыв отмытые окна свежими газетами, сел у стола, закурил, огляделся. Теперь комната имела вполне приличный жилой вид. И Беня умытый, переодетый в чистую одежду, расхаживал по комнате горделиво.

— Конечно, не хоромы, но и не лагерь, — рассуждал он сам с собой. И передернул плечами, вспомнив, где он был еще три дня назад.

…Усть-Камчатск. Сюда отправляли только за самые страшные провинности. Лагерь продувало всеми ветрами. Насквозь. С одной стороны — море, с другой — река. От ветров и морозов разве укроешься за проволокой? Вокруг ни жилья. Лишь тундра, то под дождем, то под снегом стонет. А человеку — живой душе здесь каково? Небо всегда серое, злое, на самые плечи лечь норовит.

Коренным жителям здесь тяжело, а каково приезжему, да еще одесситу? Любимцу удачи и женщин? Впервые познавшему холод лишь тогда, когда ему надели наручники. И леденящий голос милиционера сказал совсем жестко:

— Пошли, Клещ.

Сопротивляться было бесполезно. И наверное, в отместку, в насмешку за все, прислали его из теплых мест на самую Чукотку. Но там еще хоть можно было тряхнуть кентов. Жить с их помощью. А вот в Усть-Камчатске… Не выручил и веселый одесский нрав. Ни кулаки, ни угрозы не помогли, кентов он для себя не сыскал. Перевелись они на холоде. В хамсу измельчали. Пришлось работать самому. Это помогло. Заработал право на поселение. Неважнецкое место. И все ж не лагерь. Тут хоть наполовину сам себе хозяин. Никто хлеб на пайки не порежет. Вот буханка. Ешь хоть всю сразу. И селедка. Ничего. Как-нибудь надо отбыть свои пять лет, а потом — назад, в Одессу.

Одесса… Вспоминаются улицы, напоенные запахом цветущей белой акации, каштанов. Гомон людей. Ленивое, южное солнце.\рыло ли это? Или только приснилось?

— Нет! Было! А как-же иначе? Там он прожил всю жизнь! Там его любили! А он? Увлекался. Случалось такое. Но ненадолго. Его сердце любило тепло и удовольствия. А кто это не любит?

— Крепись, Беник! Пять лет — не жизнь! — успокаивает себя поселенец. Но кто это стучит в стенку так зло? И ругается. На кого это? На пего?

— И чего бормочешь? Угомона на тебя нет! Иль не видишь, который теперь час? Сам не спишь, другим не даешь! Понаедут тут всякие! — ругался кто-то зло.

— Послушай, соседка, нам здесь долго жить! Зачем ругаешься?

— А мне плевать, кого сюда поселят. А будешь орать — милицию вызову и все тут.

Клещ замолчал, мысленно обложив бабу таким одесским матом, что ей, знай она о том, всю ночь бы не спалось.

На утро Беник пошел в милицию, узнать, куда его направят работать. Начальник милиции, завидев его, спросил:

— Ну как? Отдохнул? Осмотрелся?

Где там отдохнул? До часу ночи грязь от прежних жильцов вычищал!

— А ты чего хотел? Дом — новехонький? А за какие такие особые заслуги? здесь в Тигиле уже вон сколько лет живу, а квартира не лучше твоей! Так у меня семья! Дети! Добавь и биография не твоей чета! Всю жизнь на Севере тружусь! Как человек! И не жалуюсь! Грязь! А руки на что? Не нравится? Поезжай назад! В лагерь! Такой подарок — никому здесь не нужен. У нас в районе таких, как ты единицы. А в селе — ты первый! Не было заботы на нашу голову, так прислали! — глянул он на Клеща зло.

Беник даже онемел от подобного гостеприимства.

— Кочегаром будешь работать! — гаркнул начальник отдела милиции. И сказал кому-то по телефону сердито: — Ты его там не очень балуй. Он из категории наездников. Конем не был! Так ты его запряги.

Это не очень понравилось Бене, но возражать, спорить с начальником милиции — опасался. Но, как говорится, не так страшен черт, как его малюют. И поселенцу пришлась по душе маленькая, уютная котельная и механик — добродушный, мягкий человек. Он объяснил новичку, что ему нужно будет делать, когда выходить на работу, каковы его заработок и льготы. И, выдав спецовку, простился до следующего дня.

Клещ, вернувшись домой, пересчитал наличные. Деньги еще были. хватило бы на год жизни без забот и работы. Но поселенцу вспомнился начальник милиции и пришлось забросить все мысли об отдыхе.

Каждый день Беня работал в котельной. Сдавал смену хмурому, неразговорчивому старику и шел домой. В магазинах с наступлением холодов появилось мясо. Всякое. Тут и медвежатина, и оленина, и даже куропатки.

И Беник ожил. Вот только одно его мучило — скука. Негде было развлечься, нечем было заняться в селе. Знакомства с ним никто не хотел заводить. Оно и понятно, в райцентре жили с десяток русских, они крепко держались друг за друга. Остальные — коряки. С ними как говорить, не зная языка?

Беник же был не из тех, кто легко отступает. И решил хоть как-то скрасить свое одиночество. Однажды под вечер собрался в кино. Щеголевато баки причесал, волосы набриолинил. Надел новую рубашку, бабочку прицепил. И… Кто-то стукнул в дверь. Беня удивился. До сего дня никто даже не оглянулся на него. А тут… Когда он сам решил выйти «на охоту», кто-то пришел.

— Войдите! — бросил он через плечо.

— Сосед! Помогите! — вошла совсем молодая женщина. — Вы не сможете побыть с дочкой? — просительно смотрела она на Клеща.

— С вашей? Если она такая же, как вы, — то с удовольствием.

— Меня на работу вызывают срочно. А дочь больна. Оставить не с кем. И с собой взять не могу. Холодно в кинобудке.

— А вы киномеханик? — удивился Беня.

— Да, — глянула она на часы досадливо.

— Ну что ж, ведите сюда вашу мадемуазель.

— Ведите! Ей же только восемь месяцев.

— А что же я с нею делать буду? — вскрикнул Беня.

— Покачайте. Она спокойная. И соску дайте. Я через полтора часа приду, — глянув еще раз на часы, она вскочила. А вскоре принесла ребенка, молоко и пару пеленок.

— Договорились? — спросила она онемевшего от удивления Веника и умчалась.

— Хм! Да! Всякое видел. Всяких женщин. Но такую! Не зная меня — нате вам! Наверное одиночка, раз дите оставить не с кем, — решил Беник, и растерянно глянул на малышку.

Девочка не спала. Смотрела на него не менее удивленно и не знала— плакать ей или смеяться. Кругленькое личико ее спряталось в пеленки. Из них виднелись лишь глаза. Девочка… Когда это было… Сколько лет прошло с тех пор? Беня вспоминает Одессу. Сырую холодную квартиру. Мать. Она постоянно болела. А потом и совсем слегла. Две девчушки — его сестренки, то ли грелись ее уходящим теплом, то ли ее согревали своими крохотными тельцами. Сколько им было тогда? Они были близнецами. Пожалуй, по полтора года. Они не умели смеяться. И не умели плакать. Даже есть просить разучились. Лежали молча, с серьезными личиками, как две старушки.

Сколько лет было ему? Десять? А может чуть меньше? В тот год умерла мать. Умерла молча. Тихо. О ее смерти он и не узнал бы, если бы не сестренки, поднявшие дружный рев. Они заплакали впервые. И сразу по-взрослому. Этот крик выкинул его на улицу. Ведь надо же им что-то есть. Отец не вернется. Никогда. Он бросил их. Бросил и забыл. А девчонки уже три дня ничего не ели.

В тот день он долго ходил по городу. А к вечеру — повезло. Стащил у одного тугой кошелек. И, набрав молока, хлеба, мяса, мчался домой угорело. Кормил сестренок как галчат. Мелко нарезал мясо, совал в раскрытые рты поровну. И, похоронив мать, собрал сестре-нок, повез в деревню к родственникам. Хотел оставить их там ненадолго, чтобы самому хоть как-то определиться. Но родственники отказались взять сестер. И Беник, давясь слезами, вернулся с ними домой. Что делать? Девчонки не отпускали его ни на шаг от себя.

Покуда были деньги, можно было терпеть. Но потом и они стали кончаться. И Беня снова вышел на улицу. На этот раз не повезло, мужик поймал его за руку, вытаскивавшую кошелек, и долго, нещадно колотил по голове. Выручил мальчишку какой-то мужик. Вырвал п о от избивающего. И, поддев того кулаком под подбородок, крикнул Бене: «Беги!» Мальчишка его запомнил. Три дня боялся он выйти из квартиры. А потом нужда заставила. К обеду у толстой дамы кошелек вытащил.

А когда домой вернулся — увидел, что заболели девчонки. Сыпь выступила на лицах. И к вечеру их забрали в больницу. Корь. Выжила лишь одна сестра. Ее он берег и любил больше своей жизни. Ее баловал, наряжал. Ей позволял все, для нее готов был рисковать своею головой каждую секунду. И рисковал много лет. Ведь одна она у него осталась. Одна на всем свете. Больше никого! Ей он говорил, что работает большим начальником. И она верила. И охотно принимала от него все. А потом догадываться стала. Начала отговаривать. Но поздно. Слишком поздно. Он завяз в малине, как в болоте. Шли годы. Выросла сестра. И однажды, вернувшись домой, он увидел на столе записку:

«Я ушла. Не ищи. Мы чужие. Ты мне не брат. Я не хочу быть сестрою вора».

Ушла. И опустело в душе. Ведь жил для нее. Хотел разыскать. Вернуть домой хотя бы силой. Но кенты предложили дело. Отложил, потом снова. А когда начал разыскивать — не нашел. И если бы не кенты, кто знает, что могло бы случиться. Уход сестры ожесточил. Сделал Беню злым. Ко всем и ко всему. Он жил пока было для чего, пока она его ждала и любила. А теперь к чему?

Но отняв сестру, судьба подарила удачу, словно пыталась ошибку исправить. Заполнить пустоту. Потом появились и женщины. Сколько их было! Озорных и кокетливых. Ласковых и нежных. Имена не помнит. Лишь лица их, как звезды, в памяти…

Заплакала девочка. Сморщила крохотный носишко. Слезы бусинами из глаз покатились.

— Тихо. Ну, не плачь, — взял ее на руки Беник. Сунул в рот бутылку молока. Девчушка головой замотала.

— Погоди, сейчас. — Стал раскутывать ее Беник. И растерялся. В глаза бросились крохотные красные пятнышки. Сыпь. Она уже разошлась по всему телу. Девочка кричала.

— Подожди! — Беник быстро меняет пеленку. И вдруг вспоминаются слова врача об умершей сестренке: — Раньше надо было!

Поселенец забыл, что в руках у него не сестра. Чужой ребенок! А сердце колотится испуганно: так ведь и умереть может! Скорее. Заворачивает он девочку в свое одеяло. И, наскоро одевшись, бежит в больницу. Там сонный врач никак не мог взять в толк, почему Беник не знает ни имени, ни фамилии ребенка, какого сам принес в больницу. И сидел перед пустой анкетой.

— Послушайте, зачем в бумагу смотреть? Посмотрите ребенка.

— Без анкетных данных — не могу! — отвечал врач.

— А если она умрет?

— Скажите анкетные данные.

— Я потом скажу.

— Потом и посмотрю.

— Слушай, если ты не посмотришь девчонку и не поможешь ей, я знаешь что из тебя сделаю? — подскочил Клещ, сцепив кулаки.

— Ведите себя прилично. Давайте ребенка, — проснулся врач.

Вдвоем они неумело распеленали малышку. Врач внимательно осмотрел ее. Замерил температуру.

— Ничего страшного. Обычная потничка. Надо меньше кутать, чаще купать и прогуливать.

Беник, пристыженный, нес девчушку назад домой. Та заснула по дороге. И поселенец, боясь разбудить ее, пошел тише. Соседка еще не вернулась с работы. И, затопив печь, поселенец положил малышку на койку. А сам стал ждать. Время тянулось медленно. Он и не заметил, как уснул за столом. Проснулся оттого, что кто-то осторожно прикрыл дверь. Девочки на кровати не было.

Но уже на следующий день Беник забыл о соседке, о ее дочке. Когда он отработал свою смену, пришел механик, сказал, что старик, сменяющий Беню, заболел и сегодня не придет. И попросил подежурить за старика.

Беня согласился, но к концу дежурства так устал, что вернувшись домой, сразу уснул. Но и во сне все еще продолжал рубить дрова, кидать в прожорливую топку уголь. Лопату за лопатой. Руки, плечи — гудят. Еще лопата. Топка разинула красный прожорливый рот. Еще лопата. Стрелки манометров давления пара в котле показывают предел. Можно отдохнуть. Но кто это там за котлом? Опять этот Скальп. Что он там делает? Ого! Перстни прячет. Перстни Клеща! Отнятые. Вон Скальп показывает Бене свой перстень — с рубином. Смеется оскален-но. Над кем? Беник вскакивает, хватает Скальпа за шиворот, тащит к топке, только хотел швырнуть его в пламя — тут конвой подоспел. Миг. И на руках Бени опять наручники. Холодные. Жесткие. Клещ пытается снять их. Но куда там. Скальп нахально улыбается.

— Ну, подожди! Придет мое время! — кричит ему Беня. Но Скальп подталкивает Клеща к выходу. Куда это его ведут? — Перед глазами «шизо». Опять… Темнеет в глазах.

— Отдай мой заначник — кричит Клещ. Но Скальп, порывшись в кармане достает перстень с черным бриллиантом, крутит его перед лицом Бени.

— Дай сюда!

Грязная фига Скальпа просунулась сквозь решетку.

— На! Выкуси!

— Убью! Паскуда! — кричит Беник. Но руки крепко схваченые наручниками.

Перстень… Его ему отдала мать за день до смерти. Сказала, что ей он достался от его бабушки, той — тоже от матери. Пять поколений его пошли. От несчастий этот перстень берег. И просила мать Белю не продавать этот перстень даже в случае крайней нужды. Беречь его для детей и внуков.

И берег он подарок. В те дни, когда сестренки с голоду умирали, воровать стал, но перстень не продал. Удачу имел. Деньги, золото дарил женщинам, но перстень сберег. И даже в тот день… В тот страшный, черный день…

Не знал Клещ, что трое кентов из его малины, играя в карты, поставили на кон перстень Бени или его жизнь. А он в тот день изрядно подвыпил. А жизнь, вместе с перстнем была уже проиграна. Кенты подступили совсем близко. Ножи к бокам — один — к горлу. Остальные кенты отступили. Воровать умели. Но не убивать. А эти трое — душегубы. Кто осмелится пойти против них?

— Снимай перстень!

— Живо!

Беня все понял. Проживший много лет в малине, он хорошо знал ее приемы. И сделал вид, что снимает перстень. Кенты лишь на секунду забылись. Глаза загорелись у них. Перстень… Его ни за какие деньги не соглашался продать Клещ, а вот теперь он в их руках. Пальцы дрожат от нетерпения. Вот. Еще немного и… Но в следующую секунду оба лежали с распоротыми животами. Захлебываясь мечтой, жадностью, кровью. Третий орал, придавленный на полу.

— Кто еще желает получить перстень? — спросил он обезумевших кентов.

Те от страха слова забыли. Вся банда «Черная кошка» признала Клеща. Никто теперь не зарился на перстень. Все узнали о случившемся и обходили Беню стороной.

Да и потом не раз он вправлял мозги душегубам. Избивал не щадя. Калечил. За малейший намек на обиду. Скольким жизни укоротил! И пошла молва среди фартовых о Клеще. Боялись его больше, чем милиции. За крепкие, будто стальные пальцы его — и прозвали Беню «Клещом». Говорили воры меж собой, что они у него крепче ножей и тисков, надежнее любых наручников. Ими он не только кентов, а и удачу свою крепко в руках держал. Намертво.

Но нашлась сила и на его пальцы. Разжала их. И то, что не смогли сделать убийцы, сделал Скальп. Это он пронюхал, где прячет Беник свое богатство. И завладел им, обеспечив Клещу вторую судимость. В тот самый день поклялся в лагере сам себе, что не только перстень вернуть должен, а впридачу к нему заполучить и шкуру Скальпа. Любой ценой, как бы ни была она высока.

Беня беспокойно ворочается во сне. Вот он Скальп! Попался! Беня хватает врага за горло. Вот-вот все кончится! Но что это! Вместо горла в руках ножка койки.

— Тьфу ты! — встает Клещ и, протирая сонные глаза, медленно собирается на работу.

День за днем тянулся однообразно, как серая вереница туч, уходивших далеко, туда — где за снежными перевалами жила и пела забывшая о Бене легкомысленная, полная смеха и радости его Одесса.

Но ничто не длится вечно. Заканчивалась зима и в Тигиле. С сопок все быстрее ручьи побежали. Превратили улицы в липкое, не— проходимое болото. Вскрылась и река — Тигиль. Она оказалась много шире, полноводнее, чем представлял себе Беник.

А когда закудрявились деревья, и сопки прикрыли голые бока, в село окончательно пришло лето. Жаркое, знойное. Оно расцветило сопки, украсило цветами тундру, высушило грязь на улицах, выгнало жителей Тигиля на берег реки. На солнышко позагорать.

Теперь в селе трудно было встретить человека идущего в рубашке. Дети нагишом носились целыми днями по берегу, по улицам, радуясь теплу, солнцу. Мужчины шли с пляжа в одних трусах. И, давно привыкшие к этому жители, старались не упустить ни одной крупицы лета. Зашел как-то Беник в столовую пообедать, она на самом берегу реки стояла. Народу — немного. Одни мужчины. Все в трусах. Мокрые. Морс со льдом пьют. Хотел и поселенец охладиться. Вдруг кто-то окликнул его. Поселенец оглянулся:

— Иди к нам! — позвал его толстый, потный человек, с выгоревшими на солнце волосами. Беня подошел.

— Что? Не узнал? — смеялся мужчина.

— Нет.

— То-то! — хохотал тот.

— А кто вы?

— Твой начальник! — рассмеялся мужчина.

Беня с трудом узнал начальника милиции. Загоревший до черна, без мундира, он совсем не походил на того человека, с каким он разговаривал несколько месяцев назад.

— Ну! Как наше лето? Не уступает твоему?

— Нет.

— Да ты садись. Не стесняйся. Садись! Пей морс. Фирменный! Наш! Клюквенный! Охлаждает хорошо. Пей, — налил начальник милиции полный стакан морса. Подал Бене. Тот выпил.

— Ну, как?

— Хорошо!

— А ты чего не загораешь? Что в рубашке, в брюках ходишь? У нас летом все вот так, по форме номер один, — шлепнул себя по мокрым трусам начальник милиции и добавил: — Не опасайся! За >то мы не припишем тебе нравственного падения или нарушения общественного порядка. Север есть Север! Здесь здоровье прежде всего! Раздевайся и загорай. Выколачивай из себя все гнилое! — хохотал начальник.

— Не могу. Рад бы. Да…

— Почему не можешь, если я тебе разрешаю.

— Раздеться не могу.

— Трусы не надел?

— Надел, — отвернулся он, покраснев от такого вопроса.

— А в чем дело?

— Наколки у меня. Не могу, — понизил голос Клещ.

— Ну и черт с ними! Загорай, как есть!

Беня растерялся и пожалел, что зашел сюда.

— А они у тебя что, похабные? — не отставал начальник милиции.

— Всякие.

— Эх ты! Дурак! Зачем же себя изуродовал? У нас загорать не можешь, а как же в Одессу вернешься? Иль до старости не собирался жить?

— Да что теперь? — ерзал Беня на стуле.

— Ты чем занимаешься сейчас?

— Котел ремонтируем.

— А в выходные?

— Сплю.

— На рыбалке был?

— Нет.

— Давай завтра со мною! На форель. С рассвета. Ухи сварим. А?

— Я — с вами?! — Клещ ушам не поверил.

— А что? Компания неподходящая, а? В рабочее время для всех — начальник милиции, а в выходные — обычный человек. Ну что? Идет? Завтра к шести утра выходи. У меня как раз запасной спиннинг имеется. Там и загоришь и рыбы половим, — не дал отказаться Клещу начальник милиции.

Беник весь вечер мучительно размышлял, почему это так настоятельно звал его с собой на рыбалку начальник милиции? Что ему нужно от Клеща? Ведь, наверное, желающих пойти с ним на форель больше, чем достаточно. А он пригласил с собою его — поселенца. Хотя знает о нем все. Да и разговаривал в тот день приезда с Беней не очень уважительно. С чего эта перемена? Но отказ может повредить. Кто их знает, этих северян. Да и убудет с меня что ли? Ну и черт с ним! Пойду! — Решил Беня и ровно в шесть вышел из дома.

Начальник милиции шел рядом. Молчаливо поглядывал на реку. Торопился. Дышал тяжело. Прошли километра три берегом.

— Давай здесь. В прошлый раз я тут с десяток таких хариусов наловил, что забыть не могу.

— Давайте— равнодушно ответил Беня. Такая рыбалка его никогда не привлекала. Он не понимал ее. Считал, что рыбу можно поесть и в ресторане. А поэтому, совсем не обязательно самому торчать на речке целыми часами.

— Ну что, забросим? — улыбнулся начальник милиции и закинул леску далеко-далеко, потом стал быстро наматывать ее. И вздохнул, увидев пустой крючок. Но продолжал забрасывать леску.

Клещу надоело наблюдать. И он от нечего делать тоже забросил леску. Потянул. И глазам не поверил. На крючке билась, пытаясь сорваться — форель. Он забросил леску еще раз. И снова вытащил крупную форель. А начальнику милиции тем временем не везло.

Восемь рыбин вытащил Беня. Они, нанизанные на ветку, радовали глаз, вызывали зависть у начальника милиции.

— Счастливый ты, — вздыхал он.

— Велико ли это счастье. Подарил бы его незнакомому, — сплюнул Беник.

— А что? Иль плохо жил?

— Да как сказать? Плохого вроде не было.

— Ну вот! Верно никаких забот в жизни не знал? У вас ведь ни родных, ни друзей не бывает. А тут мне, например, за жизнь каждого алкоголика приходится дрожать больше, чем за свою собственную.

— А почему? — удивился Беня.

— Потому что все они работают либо в котельной, либо водовозами. Ан ни без воды, ни без тепла, ни одного дня село жить не сможет. Вот и нянчись с ними. Они знают— заменить их некем. А нормальный человек на эту работу не пойдет.

— Значит, я тоже в ненормальных?

— Ты — хуже! Ты вор! А мы в районе своем в глаза воров не видели. Не приходилось. По газетам, по журналам о них знаем. У нас условия другие. Зарабатывают все хорошо. Всем хватает. Потому воров нет. А за тебя я, честно говоря, побаивался. Думал дашь ты мне рост преступности. Начнешь воровать. Испортишь показатели. А у меня в районе самое серьезное правонарушение это — пьянка. Ну муж жену, будучи под кайфом, поколотит. Или алкоголики меж собой подерутся. Вот и все. А воров не было, — гордо вскинул голову начальник милиция.

— Так у вас воровать нечего, — ошарашил его Беник.

— Что?

— Бояться не стоит. Тут любой вор деквалифицируется. Красть нечего.

— Как так? — изумился начальник.

— Да так! В магазинах ничего стоящего. А тряпки кому нужны? Уважающий себя вор не на это смотрит. Вот в Одессе, к примеру, в магазинах есть все, что душа пожелает. И золото, и камни, и деньги! А здесь? Их выручки за неделю мне не хватило бы и на один вечер в ресторане посидеть.

— Вот это да!

— К тому же, имей я здесь кучу денег — тратить их все равно негде. Ну что? В столовой пять порций икры возьму? Так она копейки стоит. Ни ресторана, ни женщин. А деньги застоя не любят, им нужен оборот. Иначе нет смысла их приобретать.

— Ишь ты! А я-то думал, что ты по сознанию перестал воровать.

— И по сознанию! Кому охота назад в лагерь возвращаться. Там не сладко. За пайку хлеба весь день без отдыха вкалывай.

— Ну, а когда освободишься, что делать станешь?

— Работать, — не сморгнул Беник и нехорошо подумал об

умственных способностях начальника.

— А по какой специальности.

— Я их теперь много имею. А Одесса — город большой. Все пригодятся.

— Да. Вот у меня тоже друг был. С детства вместе росли. Оба без отцов. Мой — в гражданскую погиб, его — на самолете. Пилотом был. А самолеты тогда хлипкие были. Несовершенные. Вот так. Вместе с ним мы ФЗО закончили. Вместе ходили вагоны разгружать. Есть хотелось обоим. Одну и ту же девушку полюбили. Вдвоем. Да только погиб он. В войну погиб. А ты внешне— его копия. Даже своим глазам не поверил, когда впервые тебя увидел. И если бы не хоронил своими руками — в чудо бы уверовал. Что жив мой друг. Потому и позвал тебя с собой. Вернее— не тебя, его тень. Ты уж прости меня. Каждому хочется немного в молодость свою вернуться. Я даже, дурак старый, про себя его именем тебя называл, — вздохнул начальник милиции.

— А как его

— Жора!

— Жорка! А вас?

— Меня — Евгений. Евгений Иванович.

— У меня не было друзей. Кенты — не в счет. Они «по делу». В жизни — не годятся.

— Я сына своего его именем назвал. Тоже Жора. Эх, да только пока он вырастет!

— Но он растет. А у меня ни отца, ни сына, ни друга. Никого. — Евгений Иванович посмотрел на Беника печально.

— Ты — как он! У него, кроме меня, тоже никого не было. И девушка… Моя жена. А он погиб. Жил один. И погиб. Эх-х…

Начальник милиции закинул леску. Беня видел как, отвернувшись, он вытер рукой глаза.

— Иванович! Дай закурить, — попросил Беня.

— Возьми во внутреннем кармане куртки.

курил, смотрел на Евгения Ивановича, ставшего ему понятным и неосознанно приблизившимся от того, недавнего начальника до обычного человека, умевшего помнить друзей и через годы. Знавшего голод.

«А кто меня помнит? Кто? Скальп? Но таких, как я на его счету др черта», — думал Беня.

А где твой отец? — спросил вдруг

осил он нас. Ушел. К другой бабе.

— Не У нас в Тигиле тоже один завелся. Детей наделал и ходу на материк. Я его разыскал. Привез. Велел детей вырастить сначала. Ведь трое мальчишек. Ну и пригрозил — мол вздумаешь удрать, найду и

посажу. Ну и глаз с него не спускаю. Уже пятый год.

— Счастливые мальчишки, — вздохнул Беня.

— Кой там черт счастье? Не отец, а кобель! Сущее наказание. Всех баб в селе перещупал. Кто его не бил! Зародится же такое дерьмо!

— Я не о нем,

— А-а! Так должен же кто-то детворе помочь.

— Помочь… Мне один раз помогли. Выручили. А потом непомерную плату за это потребовали. Всю жизнь в должниках ходил.

— Это за что? — удивился Евгений Иванович.

— Спас меня один мужик. Украл я в детстве кошель у одного. И поймался. Тот бить стал. А тут мужик подоспел. Вырвал. Выручил. Но вором оказался. Все годы потом я за то спасение платил ему. Так-то. После этого сам старался обходиться. Чтоб без долгов.

Ни Беник, ни Евгений Иванович не заметили, как встало солнце, как прошел день. Как пролетело время. Спохватились, когда стало темнеть. А у ног трепыхались десятка три форелей.

— И ухи не сварили. Голодный ты со мной остался. Вот беда! Как завтра работать будешь.

— Завтра у меня немного работы.

— Знаешь, когда свободная минута будет — забегай. Просто. Договорились?

— Хорошо.

Но скоро увиделись они вновь. В этот вечер вернувшись домой, услышал Беня шум по соседству. Плач. Вскочил. Соседка, та, что приносила девочку — сидела на полу вся в синяках. А муж ее у стола допивал водку.

— С-сука! Потаскуха! — орал он на нее.

— Ты за что ее избил? — подошел Беня.

— Явился! Это к тебе она бегала! — подскочил сосед.

— А ну выйди! Я тебе покажу как с женщиной надо обращаться! — дернул его Беник.

— Не трожь его! — крикнула баба с пола.

Но поздно. Сосед ударил Беню кулаком. На койке закричала девочка. Поселенец устоял. Хотя в глазах, как в колесе все закрутилось, волчком. Он напрягся. И его знаменитые во всех одесских малинах кулаки заработали четко, ритмично.

Удар в челюсть. Лязгнули зубы. Удар в сплетение — нарушено дыхание. Удар в грудь — сломано сопротивление. Еще пара ударов в челюсть. Потом под ребра. Сосед на полу. Глаза обезумели от боли и злобы.

— Не смей! — подскочила баба.

— Пардон, мадам! Но я из этого плебея сделаю отменный кровяной бифштекс, если услышу из его вонючей пасти хоть одно плохое I ново, сказанное в ваш адрес.

Мужик медленно поднимался с пола. Беня уже подошел к двери. Хотел выйти. И вдруг отшатнулся. Нож воткнулся совсем рядом. У самого виска. Вмиг повеяло знакомым холодком. В груди все вспыхнуло. Смерть… О! Ее он привык видеть в лицо. Кенты не раз держали Веника под ножами. Но разве можно испугать того, кто этим закален? В глазах Бени не огонь, пожар вспыхнул.

— Он охотник! Уйдите! — крикнула баба.

— Я тоже! — рыкнул Беня. И одним страшным прыжком сбил с ног соседа. Вцепившись в него стальными пальцами вытащил на улицу. Он не видел, как выскользнула из дома баба и побежала куда-то оголтело.

Поселенец забыл обо всем, перед глазами вспыхивало лицо матери, потом лицо соседки, лица сестренок и лицо девчушки на койке.

Сосед влипал телом то в землю, то в стену, то в угол дома… Да так, что они вздрагивали. Лицо охотника стало черным. Вспухло. Но он не отставал. И снова кидался на Клеща. Тот, жалеючи, бил вполсилы.

— Это ты меня рогоносцем сделал! Вор! Ты опозорил меня и дочь. Тебе в тюрьме гнить! Я посажу! Не найдешь нигде угла!

И Беня не выдержал. Не удержал кулак, влипший в висок. Сосед осел. Затих. Упал. Поселенец услышал топот ног. Оглянулся. К нему бежал Евгений Иванович и милиционер!

— Собирайся!

— За что?

— Вот за это!

— Так он сам виноват.

— Нечего в чужую семью лезть! — крикнула подоспевшая соседка.

— Евгений Иванович!

— Ну что?

— Он бил ее. Я заступился. Он вором назвал. А что я у него украл! Грозило! Он же нож в меня кинул!

— Какой нож?

— Он в двери торчит.

— Огляди! Жив он? — велел милиционеру начальник.

— Да живой! Я его не убил! Проучил гада, — сказал Беник. Милиционер внимательно слушал пульс. Все смотрели на него.

— Жив, — вздохнул он.

— Что случилось у вас? — спросил Евгений Иванович женщину.

— Ну выпил он немного. Поругались.

— От того и синяки? — усмехнулся начальник.

— Приревновал он меня, — созналась женщина.

— К нему? — кивнул начальник на Беню.

— Да. Дочку он однажды нянчил. Меня на работу вызывали. А он вернулся из зимовья и узнал. Молчал. А выпил и начал. Но ничего бы не случилось, если б этот не вмешался.

— Так-так, значит, вступаться не надо? — улыбался Евгений Иванович.

— Сами бы разобрались, — подтвердила соседка.

— Эх, бабы, ну куда ваша гордость девается. Или с замужеством забываете, что принадлежите к роду человеческому?

— Мы с ним еще не расписаны. А теперь он и вовсе уйдет от нас, — всхлипывала женщина.

— Ну! Как он там? — повернулся Евгений Иванович к милиционеру, приводившему в сознание охотника.

— Дыхание лучше, скоро в себя придет.

— А ну-ка, пойдем поговорим с тобой, — позвал Веника начальник.

— Ты кулаки свои почаще в карманах держи. Меньше ими работай. Не забывай, что на поселении живешь.

— Не хотел! Но он, сволочь, сказал, что я с его бабой спал. И задел меня тюрьмой! Вроде он вояка бабий — человек, а я говно.

— Так обратное разве кулаками доказывают?

— А как ему иначе мозги вправишь?

— Свои сначала в нужную сторону поверни.

… А через неделю сосед уехал. Совсем. Не простившись ни с женой, ни с дочкой. Втихую забрал вещи и исчез из Тигиля. Соседка ночами плакала. Успокаивала дочку. Уговаривала саму себя. Все это слышал Беник, но решил никогда больше не заходить к соседке.

Однажды, когда измученный жарой, он вернулся с работы и уснул, кто-то забарабанил в дверь. Беник проснулся. Стояло утро. Слишком раннее, чтобы идти на работу.

— Беник! Бень! Скорее встань!

Евгений Иванович в расстегнутом кителе, побледневший, стоял перед ним.

— Тайга горит! Наверное мальчишки! Двое пропали. Помоги! Мужчин мало в селе. Все на рыбе. Далеко.

— Пошли, — стал собираться Беник.

Над селом плотной завесой висел дым. Горела тайга. Искры летели так низко над домами, что грозили сжечь село.

— Бери лопату! — крикнул Евгений Иванович.

В дыму суетились люди. Много. Их лиц нельзя было различить. Одни копали траншею. Другие носили воду, обливали горящие деревья, кусты, траву. Но огонь тут же сушил их и охватывал пламенем снова. Деревья вспыхивали как свечи. Трещала хвоя. И вспыхнувший стланник гудел на всю тайгу. Рев вспугнутого зверья, крики людей, шум огня — все слилась в единый стон.

Кашляя, задыхаясь в дыму, люди спасали тайгу кто как мог. Вместе со всеми, почерневший от дыма, со слезящимися глазами работал и Беник.

Прошел день. Наступила ночь. Люди не уходили. Еще день. Одежда на многих обгорела. Висела клочьями. Под слоем сажи нельзя было распознать лица. Еще ночь. Людей шатало от усталости.

— Ты хоть поешь, — тронул Клеща за локоть изменившийся до неузнаваемости Евгений Иванович. И, присев с Беней неподалеку, достал сверток.

— Ребятишек не можем найти. И пожар не стихает. Если не будет дождя — село не знаю как сберечь, — покачал он головой.

— Мальчишки, наверное, испугались. Убежали от страха. Их теперь трудно найти будет. А вот с огнем… Мне кажется, надо встречный дать. Пал навстречу палу. Куда ветер дует? Вот навстречу ветру и огню.

— Слушай! А ведь это мысль! — Подскочил начальник милиции, забыв о еде.

Через час перегороженный рвом, отделенный от соседних деревьев небольшой участок тайги вспыхнул. Огонь пошел навстречу огню. Вот они слились. Столбы пламени, казалось, решили поджечь само небо. А через час огонь стал слабеть.

— Держи границу! — Стереги! — Не пускай огонь! — повеселели люди.

К вечеру пожар совсем ослаб. Лишь дым от сгоревших деревьев, да тление углей еще напоминали о случившемся. А к ночи нашлись и мальчишки. Их привели в село, забыв о пожаре, о беде, грозившей всем. Ведь живы дети! Живы! Радовались люди. Никто их не ругал. Не спросил — виновны ли в пожаре? Живы! Это главное. И усталый начальник милиции радовался, словно не чужих — своих детей нашел. Беня стоял в стороне. Чужой для этой радости. Один. Теперь он был не нужен. Люди расходились по домам.

— Жизнь мальчишек… Странно, но ведь они сами себе сделали беду. И другим… А вот нашли их и беда в праздник повернулась. Домов могли лишиться. Крова. И забыли, — удивлялся поселенец, возвращаясь домой.

Он долго приводил себя в порядок. Отмывался горячей водой. И, наконец, узнал себя в зеркале.

А ночью снова гонялся во сне за Скальпом. Тот бегал с факелом и все норовил ткнуть им в лицо Клеща. Беник все хотел догнать его, но Скальп ускользал из-под рук.

— Попадешься, гад! Я из себя такое сделаю, вся Одесса смеяться будет! — ревел Клещ во сне.

Через неделю Тигиль и вовсе забыл о пожаре. А мальчишки из героев снова стали обычными огольцами и спокойно бегали по берегу реки. Ныряли, загорали, плескались. Все забыли все. Помнил лишь начальник милиции. Помнил и о Вене. О его подсказке. И, встретившись с ним как-то на улице, спросил:

— Что не заходишь?

Беня замялся. Что ни говори, душе не прикажешь, хоть и грызло одиночество, но, воровская натура никак не желала признавать человеком начальника милиции. А потому, увильнув от честного ответа, сказал:

— Все времени нет.

— Чем занят? — деланно удивился тот.

— На работе. К зиме готовимся.

— А я хотел тебя опять на форель уговорить. Как раз завтра выходной.

Они пошли ранним утром. И Беник спросил, вроде невзначай:

— Удивился я тогда, ну живы мальчишки — хорошо это. Ну, а если снова тайгу подожгут?

Евгений Иванович оглянулся на Беню, прищурился:

— А по-твоему их руганью встретить нужно было? Да ведь они сами себя и без нас исказнили. А добавь? Так тут и до настоящей беды недалеко. Попробуй на ранку соль насыпать! Втройне заболит. Ты ж сам мальчишкой был. Вспомни, как на ругань реагировал! Озлоблялся?

— Меня не ругали и не хвалили. Некому было.

— Прости. Не хотел, — сконфузился Евгений Иванович. А немного погодя, снова заговорил: — У меня несколько лет назад неприятность тут случилась. Мальчишка один воровать было начал. Поймали его в книжном магазине. Он книг под куртку напихал и, не заплатив, хотел уйти. Потом — в культтоварах тоже попался. Дома у отца деньги из кармана потягивать стал. Сначала по рублю, потом и по пятерке. Ну отец — кулаки в ход. Сын — из дому. Сначала на день. Потом на три. А дальше — хуже. Пришлось и нам на поиски подключаться. А отец на высокой должности. Сознаться стыдится. Ну, а мы несколько раз его поискали, да и надоело. Дай, думаю, узнаю, в чем дело? Пробовал с отцом говорить. Не признался. Тогда я к мальчишке. Понемногу узнал от него, в чем дело. Оказалось — банальная ситуация. Он любил приемники. И сам собирал. Такой маленький, а уже в полупроводниках разбирался. А всего-то— шестой класс. Ну и собирал он себе какой-то приемник высокочастотный. Все сам, заметь. Без чьей-то помощи. И оказалось, что его приемник куда совершеннее, чем те, какие в магазине — последний выпуск. Отцу гордиться таким сыном надо, но это с одной стороны. С другой — сам понимаешь. От гения до преступника — один шаг. Мальчишка сознался, что на запчасти отец денег не давал. Вот он и проявил частную инициативу. Ну, я ее легализировал. Поговорил с учителями и они создали при школе кружок радиолюбителей.

— И как тот парень? — спросил Беня.

— Он? Начальник нашей радиостанции. Институт закончил с отличием.

— Ну, а я к какой категории отношусь? — засмеялся Беня.

— Ты? Я тебя там, на пожаре наблюдал. Да и до этого тоже. И потом.

— Ну и что?

— Пока не определил.

— Что именно?

— Где кончается твое человеческое? И откуда в тебе берет начало зло? Ведь вор в тебе умер. Осталось лишь его нутро. Но чем оно живет? На кого ты зол? На прошлое?

Беня растерялся. Но быстро взял себя в руки.

— Я такой, какой есть. Жизнь, обстоятельства человека меняют. Но здесь, в Тигиле, я никому зла не причинил. Если вы соседа вспомнили, так он сам виноват.

Евгений Иванович молчал. А Беня и совсем замкнулся. Понял, что совсем неспроста вытаскивает его на рыбалку начальник милиции. Что не так-то он прост, как показалось сначала. И решил обходить его и никогда не бывать один на один.

«Все выведывает, щупает, чем я дышу, простачком прикидывается. Басни рассказывает про добрых мусоров. Слыхал я их. И навидался. Все одинаковы. Чуть что — за задницу и в конверт. Со мною у тебя не пройдет», — злился Беня.

Войдя в комнату, он тут же разделся и вдруг стук. Беня срочно натянул рубашку.

— Войдите!

— Простите. Дочку можно у вас еще оставить?

— Извините, мадам. С меня достаточно.

— На улице дождь. Простудиться может. А мне на переговоры идти. С мамой. Может долго ждать придется.

— Отвезите к подруге.

— Нет у меня их.

— Ну, а я не нянька, мадам. Какое мне дело до вашей семьи?

— Да. Вы правы. Простите, — тихо вышла она.

— Дура! Я за нее тогда вступился, и она же меня обвинила. А теперь — нате вам! Снова! — ругался Беник так, чтобы соседка могла услышать.

Но за стеной было тихо. Беник слышал, как соседка ушла и лег спать. Но только он начал дремать, как за стеной закричала девчонка. Беня ждал, что она вот-вот успокоится. Но нет. Поселенец натянул одеяло на голову. Не помогло. Не спасла и подушка.

— Ну и горластая! Вся в мать! — подскочил Беник.

Девчушка не испугалась, увидев его. Протянула к нему ручонки

доверчиво. Беник хотел ее взять. Но увидел, что она привязана к спинке кровати, чтоб не упала с койки.

— Тоже мне! Мать! — отвязал поселенец малышку. И, прикрыв пиджаком, принес к себе домой. Согревшись, она уснула у него на руках.

— Эх, баба! Разве дитем привяжешь призрак? Кого ты удержать хотела? Твой охотник лишь на расправу с тобой силен был. И не из-за меня, из-за росписи сбежал. От дочери. А ты егоудержать хотела. Руки у тебя слабые. А девчушке и верно, отец нужен. Ну что ж, мужа ты не имеешь, зато дочь есть. И то не зря. Кому-то да нужна. Радуйся, пока она мала. А вырастет — может тоже скажет, обвинит, как моя сестра. В чужой жизни ошибки искать просто. Куда как труднее понять другого.

За спиною тихо вскрикнула дверь. На пороге стояла соседка.

— Кричала?

— Чему ж ей было радоваться?

— Простите, — потянулась она к дочке.

— Куда? Руки мокрые. Плащ тоже. Иди сними, застудишь ребенка. Ведь не щенок, чтоб к койке привязывать. Мать называется! Сама еще дите. А туда же!

— Не сердитесь. Я виновата. И перед вами. И перед ней. Кругом виновата. Маму просила приехать, чтобы с дочкой побыла. Не может.

— Не верит, — перебил Беня.

— Как не верит?

— Тебе не верит.

— Почему?

— Легкомысленная ты. Слепая. Потому не верит. Перед сволочью не оправдываться надо, а гнать! В шею. А ты висла на этой шее. Ну и что получила? Потому и мать отказалась. Разве этим мужика удержишь? Да он не хуже тебя знал, что ни в чем ты перед ним не виновата. Но надо же ему было найти предлог к разрыву. Не получилось. Так он все равно ушел. Но ты лицо свое потеряла. Мужа ты и так не имела. Какой это муж?

— Знаю. Поняла. Да что теперь?

— Теперь уж все. Для нее живи, — протянул Беник малышку. Но девочка проснулась. И, словно испугавшись чего-то, ухватила Клеща за шею ручонками, прижалась.

— Да что с тобой? Ты не хочешь домой? — спросила мать. Девочка отрицательно замотала головой. — Иди ко мне, — попыталась она взять дочь. Но девчонка подняла такой крик, что женщина удивилась.

— Привязывать не надо. Она хоть и мала, а понимает, обиду помнит.

Но девочка вдруг запросилась на койку. И когда Беник подолбил ее, она тут же повернулась спиной к матери и к Бене. А вскоре уснула. Соседка молча сидела у печки.

— Давно ты тут? — спросил Беня.

— Три года.

— А как здесь оказалась?

— Из-за отца. Пьяница он у нас. Дрался. Всех бил. Вот и уехала.

— А мать с ним живет?

— Со старшей сестрой.

— Тоже не повезло!

Беник меж тем начал поднимать давление в котле. Через час он позвонил в интернат. Там сказали, что батареи греют хорошо. Утечки воды нет. Беник дозвонился сторожам яслей, садика, школы, райкома. Там, проверив, сказали, что и у них все в порядке. И тогда, успокоившись, он открыл вентиль на полную мощность.

Г удел котел, манометр показывал нормальное давление. Поселенец присел отдохнуть на табурет. Достал хлеб, кусок мяса, хотел перекусить, как вдруг в котельную вошел механик.

— С наступившим годом, тебя!

— Спасибочки, уже поздравили меня тут.

— Знаю. А ты молодец! Правильно сказал. И правильно поступил. Приходил ко мне Евгений Иванович. ему объяснил. Он все понял. И извиняется перед тобой.

— Нужно мне его извинение, как псу финач.

— Зря ты так. Он неплохой мужик. Неглупый. Много пережил.

— Ну и что? Я, может, не меньше его пережил! Но приказывать, там где не волокет — не слишком ли? Кто он здесь? Лучше б поискал куда сменщик делся?

— Уже знаем. Напился. Жена его увела домой. Пока отхаживала, время шло. Позвонить мне забыла. За тобой послать некого. А котлы и погасли.

— Ну и дела, — покачал головой Беник.

— Придется тебе опять по две смены поработать, покуда он на ноги встанет. Больше его подменить некому. Сам знаешь — вздохнул механик.

— Нет уж. Спасибо. С меня тоже хватит. Я не двужильный. И прислали меня на поселение работать за себя одного.

— Я не могу требовать. Я прошу.

— А я отказываюсь! — взвился Беня.

— Ладно, я сам за него буду дежурить. Но я тебя, как человека прошу — три дня ты сможешь подежурить за него?

— Нет!

— У меня сестра сегодня умерла. В больнице. Ее не смогли прооперировать вовремя. Опоздали. Аппендицит лопнул. И все в полость и в кровь пошло. У врачей скальпели к рукам примерзали. Не смогли. Двое детей осталось.

— Вот как, — опустил голову Клещ. — Что ж ты не позвонил мне? Я б сразу давление дал на всю катушку!

— Нельзя, Бень! В интернате пятьдесят детей. В круглосуточных яслях— тоже. Сколько на ремонт ушло бы… Нельзя было рисковать. Там тоже жизни. Да и помогло бы ли ей это? Я сам виноват. Это я опоздал. Я…

— Ты иди. Иди, — не мог поднять на механика глаза Беня, и добавил: — Сразу бы сказал. Конечно, подежурю за него.

Утром, когда над Тигилем проснулось первое солнце первого дня нового года, люди еще не все узнали о случившемся. И только поселенец, тяжело вздыхая, ворочал уголь, забрасывал в топку полные лопаты.

К обеду руки так устали, что не могли уже слушаться, стали чужими, неповоротливыми. Глаза слипались. Беник выскакивал наружу, тер лицо снегом. Это помогало ненадолго. Через полчаса веки снова тяжелели и закрывались глаза сами по себе. Тогда Клещ начал обтирать снегом голову.

— Нельзя спать! Нельзя! Встряхнись же ты! — ругал себя поселенец. И все время смотрел на часы.

Когда до конца работы оставалось два часа, в котельную пришел Евгений Иванович. Он молча прошел, тихо сел у стола.

— Ну что вам от меня надо? Что?! Чего по пятам ходите? Чего караулите?

— Откараулил. Все. Кончилось мое дежурство сегодня. Умерла она…

— А что я мог сделать?! Рисковать другими? Так они — дети! Где гарантия?

— Разве о том теперь стоит говорить? Давай я лучше расскажу тебе о ней. А?

— Зачем?

— Не знаю, — пожал плечами Евгений Иванович. И, нахмурившись, добавил:

— Раньше — не стоило. А теперь…

Клещ отошел к котлу. Подкинул уголь в топку. Долго не подходил к столу, за которым сидел Евгений Иванович. Но тот не собирался уходить. И Клещ, сделав вид, что ему нужно сделать запись в журнале, подошел все же к столу.

— Так вот. Жила девушка. Познакомился я с нею на втором году войны, — сказал Евгений Иванович.

— Потом она вашей женой стала.

— Нет, я об умершей. Она не была моею никогда, — замолчал Евгений Иванович на время, а потом продолжил, словно себе самому.

— Под Сталинградом я впервые ее увидел. Худенькая, угловатая. Она так была похожа на мальчишку, что мы на нее и не обращали внимания. И была она медсестрой в танковой бригаде. Может слышал, там, под Сталинградом мы воевали с Гудерианом и Паулюсом. Не дали им соединиться вместе. Этим двум армиям. Страшно вспомнить. Сколько ребят полегло! Сосчитать трудно. А скольких покалечило.

— Всех жизнь калечила. Кого на войне, кого в лагере. Всякого по своему.

Евгений Иванович молча глянул на Беню. И продолжил, вроде не слышал его слова:

— Иной раз загорится танк, а в нем снаряды. Взорвется, погибнет не только экипаж, а и те машины, что поблизости. Но танкисты не уходили. Уводили загоревшийся танк, чтоб других не покалечить, не убить. И выведя танк подальше, открывали нижний люк и уходили из машины, пока огонь на бензобаки не попал. Но все это нужно было успеть сделать в две-три минуты.

— Мы «на деле» быстрее управлялись, — снова перебил его

— Не всем удавалось спастись таким путем. Случалось, взрывалась машина в последнюю секунду. Когда люк уже был открыт. Бывало, двое выскочить успевали, а остальные — нет. Случалось отскочить не удавалось. Осколки — тоже штука опасная. Танкисты знаю. Бывало, покуда выскочат — все обожгутся ребята. Их она спасала. Лечила раны, ожоги. Ночи над ними не спала. А скольких из танков вытащила! Даже из горящих. Под обстрелом, во время боев, на себе в землянку перетаскивала. Сама такая маленькая, худая. Откуда у нее силы брались. За день до пятнадцати, а иногда и по двадцать мужиков, здоровенных парней-танкистов, из огня выносила. И спасала, не только жизни. А и здоровье. Сколько она видела крови и наших ран! Такое не всякому мужчине по плечу. Мы, когда выздоравливали, песни ей слагали. Теперь даже неловко. Корявые, нескладные они были.

— У кентов моих надо было подучиться. Мы тоже в лагерях баловались этим. Только не бабам, самим себе пели, — встрял Клещ.

— Меня она тоже спасла. Трижды штопала шкуру. В последний раз — едва выжил. Если б не она — все. Погиб бы.

— Судьба шанс подарила, — усмехнулся

— Шанс? Этим шансом она была. Одна на всех.

— Невелик выбор, — сморщился поселенец.

— Невелик, но надежен. А главное, верили мы ей, нашей медсестричке, больше — чем самим себе. Она нам письма читала. В боли утешала, как могла. С нами от Сталинграда до Берлина прошла. Через всю Европу. Через всю войну. Сама два раза в госпиталях лежала. Из-за нас. Собою рисковала. А мы ничем ей не могли помочь. Она нам помогала. И всегда оказывалась терпеливее нас. Сильнее. Она и в бессознании своем не стонала. Никогда ни на кого не обижалась.

— Хороший кент. Жаль, что баба! Нам бы ее в свое емя.

— А вот мы не видели в ней бабу. Она была нашим другом, сестрой. Никто из нас за всю войну так и не посмел влюбиться в нее. Это было бы предательством дружбы. И нам по глупости своей казалось кощунственным не только увидеть, но даже представить ее чьею-то женой. Нет. Мы не любили. Она была гораздо большим для всех. Она жила в нас. Она была нашей сутью, дыханием. Нашим талисманом жизни.

— А нам бы удачей была.

— В Берлине, когда мы ворвались в город, она ранение получила. Так мы и тогда… Из госпиталя ее украли. Чтоб вместе нам в Россию вернуться. Все вместе и сюда приехали. На Север. Тут тоже каждым куском хлеба делились. Каждой радостью. А потом она замуж вышла.

— За фронтового дружка?

— Не за дружка. За друга.

— Какая разница? — ухмыльнулся Клещ. Пожал плечами.

— Большая. Дружки у вас бывают. У нас — друзья. Проверенные, надежные.

— Мы тоже прежде, чем в «закон» ввести, проверяем. Не хуже, чем вы.

— Замолчи! — побледнел Евгений Иванович. И опустил голову.

— Разве можно фронтовиков с ворьем всяким сравнивать? Мы на фронте все оставили. А вы? Вы где себя потеряли?

— Каждому своя война на долю выпала. Иной вор, может потому и вор, что другого ему не оставалось. Выбора не было. Вы за спинами отцов и матерей росли. Легко было остаться чистыми, да честными. А другим? Не всем же так везло! Не всем медсестрички на пути встречаются! — подскочил Беня.

Он отошел от стола. Подошел к топке. В руках лопата зазвенела. Полетел в топку уголь. Черными пригоршнями посыпался на золото огня.

«Подумаешь, умерла их сестричка. А я виноват! Ну, а что мог сделать? Испортить всю систему? Потом меня и обвинили бы! Кого же еще? За шиворот берут тех — кто безответнее. Знаем мы вас! Не первый случай! А потом в лагерь. К кентам! Нет уж! Хватит. Достаточно! За одного гада срок добавили ни за что!» — думал Беня. И швырял в топку уголь, будто Скальпа заживо в ней хоронил. Засыпал понадежнее, чтоб не выбрался он из раскаленной топки никогда.

«Десять лет… Сколько они отняли у него? Десять лет — это целая жизнь. Сколько стерпеть пришлось, сколько вынести, сколько пережить. На десяток мужиков с макушкой хватило бы. Но все обрушилось на его голову. Не дробясь и не делясь. Десять лет… Он не хотел повторить ни одного дня и избегал ошибок.

Умерла женщина… А сколько раз мог умереть он сам? И сколько раз он умирал? Разве это кого интересовало? Его об этом никто уже не спросит. Его жизнь никому не была нужна. Его не спасали. А умри — никто не вспомнит. Некому. Да и что из того? Все умрут. В свое время. Какая разница годом раньше или поздней. Жизнь не украдешь нигде, ни у кого. Даже у смерти. Чего ж из этого устраивать трагедию? Был человек и не стало его. Это же закономерно. Но эти смешные люди так держатся за нее, вроде им никогда не приходила мысль о том, что смерть неотвратима. Но чем больше держатся люди за эту жизнь, тем быстрее умирают. Смерть приходит к каждому в свой час и забирает из жизни людей не спрашивая, нужны ли они в ней, нужны ли детям или друзьям? Смерть не признает нужности и родства. На то она и смерть. Бездушна, холодна, как покойник. Ее не трогают слезы, ее не разжалобить воспоминаниями и похвалами. Она безжалостна. И неразборчива. Вон Скальп, его она не взяла. Побрезговала, видать. Даже ей это гавно не по нраву. И оставила. Как в насмешку над жизнью. Мол, пусть еще походит. А вот бабу у детей отняла. Знать, не совсем без мозгов эта смерть? Хотя — как знать, может оставила его для рук Трубочиста, ведь заплатил я ему! Должен сделать! Иначе я и этого заодно с «сукой» уложу. Лбами друг в дружку— мозги по сторонам. А там пусть разбираются… Кого за что? Даром ничего не бывает. И хлеб, и смерть надо заработать», — думает Беня. И, оглянувшись, замечает, что Евгений Иванович не ушел. Внимательно наблюдает за ним, словно подслушивает его мысли. От этого даже спине холодно стало. Неприятная дрожь пробежала по телу. Беник отвернулся.

«Вот прицепился лягаш проклятый, как репей. Ничем не отодрать. Чего ему от меня нужно? То орет, то про баб своих тут всякие басни рассказывает. На хрена бы это? Чего он от меня хочет? Что выслеживает? Какого черта ему надо? Смола липучая! Мусор! Вояка! Танкист сраный! Видали мы таких! Чуть в углу прижмешь, — куда ваша храбрость девается? Ты не первый на моем пути. Вот знать бы мне, что ты затеял, какие сети на моем пути поставил? Иль про Скальпа дознался? Может письмецо какое от кентов перехватил?»

— Но знаешь, ей не повезло. Всего пять лет, — продолжал Евгений Иванович.

— Сбежал дружок от нее?

— Умер.

— Это как же так? Других лечила. А мужа не смогла? — усмехнулся Беник.

— Значит, не Иль не захотела?

— Никто не смог! Он в Москве два года лежал. Черепное ранение. Это не шутка.

Не повезло. Что ж, более здорового не

 по здоровью выбирала. По сердцу, — осек поселенца Евгений Иванович.

— А другого дружка не приобрела?

— Нет. Дружков не искала. Мужа тоже. Сама детей растила. Мы- помогали в меру сил И ничего. Хоть и без отца, а неплохие дети. В школе — отличники. В доме — помощники.

«С таким другом как ты, иным не вырастешь. Поди дохнуть свободно не давал. Какая же еще от тебя помощь будет? Начальник лягашей всего района. Не приведи Бог такого в друзьях иметь. Не повезло ж тем детям, чья мать с таким говном, как ты, зналась. Будь они моими, я б тебя на пушечный выстрел к ним не подпустил, чтоб даже одним воздухом с тобой не дышали», — думал Беник.

— Хотя и предлагали ей тут многие выйти замуж, но она не согласилась. Для детей жила. Строгая была женщина, — говорил Евгений Иванович.

«Какой дурак мог подойти к ней при таком как ты? Одно знакомство ее с тобою — любого отпугнет. Ты ж сторож — хуже любой собаки. И чем гордишься? Баба одна жила! Велика заслуга! А вот загнулась и кто теперь детей ее станет растить? Ты что ли? Так ты вырастишь! Себе подобных. Из детей — мусоров. Хорош воспитатель. А мужик, если бы был, спокойно довел бы до ума. Глядишь, людьми бы стали», — думал Беня.

— Тяжело ей жилось. С семнадцати лет на фронте. Потом — в двадцать семь вдова. Не жизнь — сплошное испытание. Вся-то ее радость в детях была. Но и здесь не повезло. Ей бы жить, да жить. Детям разве кто заменит ее? Я, конечно, обоих заберу себе. Но жаль ее.

— Вы что? Усовестить хотите? Так я вам сказал — не имел права!

— не сдержался поселенец.

— Усовестить. Нет, Бень. Зачем? Кому это нужно? Да еще теперь,

— покачал головой Евгений Иванович.

— Ну, а зачем вы здесь в любезностях покойной передо мной рассыпаетесь?

— А и верно! Ты прав, Бень. Ни к чему это. Только знаешь, мне бы ты лучше любую подлость сделал. Но мне. А вот для нее… Знай, для какого человека просил. Она мне больше, чем я сам себе, дорога. А ты отказал. Все правильно. Если по правилам. Да только не все правила к ситуациям отдельным применить можно. Иногда исключения нужно делать. А главное вовремя — у юристов это называется — в состоянии крайней необходимости. Правда для этого сердечко нужно иметь. Не твое. Не такое — как у тебя. А то ты только своею болью живешь. Чужой боли не слышишь. А жаль. С глухим сердцем у нас на Севере невозможно выжить. Правильность нужна нам. Но не твоя. Не нужно нам таких.

— Что вы имеете в виду? — побледнел Клещ.

— А ничего. Не сможем мы с тобой в одном селе жить. Не подходишь ты к нашим условиям. Поедешь в другое место. Тоже на поселение. Но подальше от нас. Отдежурил я при тебе.

— Но я же ни в чем не виноват, все делал как учил механик.

— Он этого не мог предвидеть!

— А я что мог?

— Сердце при себе иметь! Понял?

— Мне все равно. Но знаю, что сейчас вы не имеете права отдать меня под суд. А тогда — как знать!

— Ты ничего не понял. Эх-х!

— Так мне, что, прямо после смены собираться?

— Куда?

— На переотправку?

— Я созвонюсь с начальством. И скажу тебе.

— Сколько у меня времени в запасе? — спросил Беник.

— Я после похорон позвоню, — все еще сидел у стола Евгений Иванович.

Поселенец зло косился на него. Но ничего не мог поделать. Начальник милиции упорно не уходил. Хотя разговор был закончен. И итог его не обрадовал Клеща.

«Куда теперь загонят? В какую дыру? Уж конечно, она будет гораздо хуже Тигиля. Что его там ждет? Какое это место? Что там за люди? Какую дадут работу, заработок? Уж этот тип постарается, загнать меня куда подальше, да еще припишет от себя в напутствие, чтоб мне и совсем жизни не стало. Чего ж от него теперь ожидать? Этот законопатит. Ничему не обрадуешься. Тигиль, как рай будешь вспоминать. Эх, черт! Угораздило же меня спорить с ним! Может и обошлось бы… Видать эта баба ему дороже жены. Ишь как за нее вступается. Сестричкой зовет. А я-то подумал, что она и впрямь, родная сестра механика! А она ему совсем никто. Медсестра. Вот и все. Зато мне теперь она всю жизнь помниться будет. Одни неприятности из-за этих баб. Своей не имеешь, из-за чужой в беду попадешь. Ни живые, ни мертвые они нас в покое не оставляют. Одно горе от них».

Клещ, задумавшись, смотрит на начальника милиции. Тот на Беню глядит изучающе, молча. То ли что-то свое вспоминает, то ли решает, куда теперь ему поселенца загнать. И вдруг снова заговорил. Опять о своем. О ней.

— Она ведь тоже без папы и мамы росла. Но не совсем сирота. Нет. О ней заботились. И отказа ей не было ни в чем. Голода не знала, не помнила во всяком случае. И одевалась она не хуже других. Любимицей была. Да только однобокой. И не радовало ее это.

— А чего ж ей не хватало? Жрать было что! Одета, обута, в тепле. И даже любимица! Легко жила. Порхала. Пусть не свой, но чужой человек ей отца заменил. Душу, сердце к ней имел. Как родную берег. От себя быть может отрывал, а ей и этого мало. Знамо дело — бабы! Им еще духовную пищу подай. А духовное — оно откуда возьмется без банальной жратвы? Когда ее нет, не до идеалов. А ест она — тут и блажь заводится, как червяк. И своего требует. А в результате? Дурь! Знакомо мне это! По собственной жизни. Покуда живот пустой, каждому куску рад. Чуть набил утробу, лезет в голов всякое. Но это я не о себе. Я земной! В облаках не летаю, крыльев нет. Дай Бог ноги бы, да руки не отказали.

— А она не могла без мечты. И был у нее в жизни человек. Единственный. Он был горем ее, ее слезами, ее сединой.

— Муж всегда— в горе— когда нелюбим. Покуда встречаются — все хорошо. А жизнь она ведь и горе подсунет. Не все смеяться Мы вон тоже — украдешь — радуешься. Барыши делишь — плачешь, все кажется, что мало перепало. Пьешь-радуешься. На дело идти — трясешься. Так-то оно у всех. Не бывает все гладким, всюду выбоины да бугры. Ладно б шишкой на лбу отделался. А то и на сердце ссадины появляются. Их-то чем вылечишь? Я может не меньше той бабы доброго в жизни сделал, а что получил взамен? — развел руками, Беня.

— Ну, а что сделал-то? — спросил, глянув в упор, начальник милиции.

— А! Вспоминать неохота!

— Ну, а все же?

— Я тоже не только для себя жил.

— Для кого же?

— Ни к чему теперь… Прошло.

— Так расскажи, может зря, я так о тебе подумал. Все мы смертные, все ошибаемся. С кем того не бывает, — просил начальник милиции.

— Сестра у меня имеется. В Одессе. А может и не в Одессе. Много лет прошло. Так вот тоже! Одна! Никого у меня, кроме нее, нет, у нее — тоже! Мать умерла. Сестренка. Я на нее — единственную — надышаться не мог. Ради нее — крохотной, вором стал. За нее голову свою мог отдать. Для нее шел на все. Заболела, помню, она ангиной. Простыла. А ребенком еще была, я ей чернобурку принес, чтоб горло укрывала. Мелочь это. Надо было бы, себе брюхо вспорол, чтоб она в нем ноги свои согрела. А она ушла от меня. Стыдно ей за меня было. Отказалась от меня. Не нужен стал. Выросла. Самостоятельной стала. Верно, правду говорят, бабу в золото заверни, ходи около нее на цирлах, она же в это время себя самой несчастной считать будет. Все они такие! Все! И моя сестра! Сама жить захотела. Честно. На зарплату. Ну и что? Да уверен, счастья она не видела! Ни с кем. Никому не нужна. Так и мучается где-нибудь. Отказалась она от меня! А что? Лучшую судьбу нашла? Ее кто-то мог любить и беречь больше, чем я? Ее родной брат? Перед кем-то может и был виноват. Но не перед ней! Нет!

— У этой женщины двое мальчишек есть! Так вот в них ее счастье было. Помнишь? Это они тогда тайгу подожгли. В партизан играли, в войну. Кровь матери и отца дали знать о себе.

— Нечего сказать, хороши детки. Чуть село не спалили. За одно это уши бы открутил, если б знал поближе. Сколько людям забот дали! Сколько работы! Верно, что одна баба, какой она ни будь, не сможет из детей путных людей вырастить.

— А они и так не хуже, чем у других, — побелел Евгений Иванович внезапно.

— Другие не поджигают тайгу.

— Не поджигают, верно! Но и не растут такими, как эти, — встал из-за стола начальник милиции быстро и нервно заходил по котельной.

Беник кидал в топку уголь. Сонливость прошла. Лопата пела в его руках. До конца смены оставалось не более пятнадцати минут. Вот-вот придет сменный кочегар — угрюмый, молчаливый старик. Он дотошно заглянет в каждый угол. Все ли в порядке. Глянет на приборы. Потом распишется в принятии смены. А Беник пойдет домой. Спать. Спать, потому что через восемь часов ему снова нужно выходить на работу. А ведь соседка сегодня на ужин звала. Может виды заимела на него какие? Вон как улыбаться стала при встречах. Знакомо ему это. Довольно откровенно. Да и чем он хуже других. Не на постоянно. Но временно, отчего бы и нет? Ведь мужик же он в самом деле. Позавчера он ее дочке игрушку купил. Куклу. Лупатую, лохматую. Девчонка ее из рук не выпускает. Целыми днями то кормит, то спать укладывает. Что ни говори — подружка появилась. С нею и аппетит лучше, и сон спокойнее стал. Соседка не нарадуется. Не кукле. Вниманию к ее дочке. Саму пока молода — еще замечают, а вот дочку — нет. Клещ — первый. Он более опытный. Знает толк в этих делах. Хочешь бабу — сначала с ее ребенком общий язык найди. А уж он найдет! Вот только бы этот черт не помешал. Начальник милиции. Но может забудет о своем обещании выслать его из Тигиля. Да и не за что! Ну разве Беник виноват, что она умерла? Но покуда похороны. То, да се, а и заменить Беню в котельной некому — нет кочегаров, авось и пройдет злоба. Не век же помнить. Да и не хотел он ее смерти. Ну кто она ему? Чужая. Ничего плохого не сделала. Он ее и в глаза-то никогда не видел. А значит, и мстить не мог. Кто такое ему припишет?

— Значит, сестра говоришь имеется? Для нее ты жил. Не для себя? — подал голос Евгений Иванович.

— Для нее. Да только что об этом вспоминать? Забыла она обо мне. Отказалась.

— Умерла она…

— Да нет! Жива! Только где — не знаю.

— Ну, а если бы встретились? Что тогда?

— Не надо. Зачем я ей! Хотя… Интересно бы было глянуть. Ведь одна она у меня.

— Умерла она…

— Нет. Моя жива.

— Умерла она. Это я о твоей сестре говорил, Беник. О твоей. Она умерла. Когда она от тебя ушла — поступила в мединститут. Но тут война. И она ушла на фронт. Дальше я все тебе рассказал.

Из рук Бени со звоном выпала лопата. Рассыпались черные брызги угля на цементом полу.

— Это она… Она всегда помнила о тебе. И много рассказала. По ее просьбе я писал в Усть-Камчатск и просил, чтобы тебя прислали к нам на поселение. По ее просьбе возился тут с тобой, ходил на рыбалку, дежурил каждый твой шаг, чтоб ты не оступился где-нибудь случайно. По ее просьбе никогда не говорил тебе, что здесь живет твоя сестра. Но теперь закончилось мое дежурство около тебя. Я сдержал слово перед нею. Перед живой. Я много раз был обязан ей своим спасением и помогал ей, как другу, не как женщине. Она и мертвая — моя сестра! Наша! Ты же бедою ее был, а стал и смертью ее! Она не только за себя жила, а и за тебя. За тебя и за себя на войне людей спасала. За себя и за тебя выносила раненых. Она любила тебя. И все верила, что ты одумаешься. Станешь человеком. Мы — мужчины в иных ситуациях слабее ее оказывались. Потому, что она жила за двоих. За себя и за тебя!

Слова падали, как тяжелые камни. На голову, на сердце. Он слышал, и не слышал. Слова сдавили грудь, потом горло, голову. Нельзя дышать. Они такие тяжелые. Их не раздвинуть. Из них не выбраться.

— Ты жил, пока она была жива. А теперь ты должен будешь уехать отсюда. Навсегда. Чтоб не мешать расти ее детям. Я их возьму. Ты не должен их знать. Никогда. Они должны вырасти достойными своей матери.

Все закрутилось как в черном калейдоскопе. Сестра… Это ей он не дал тепла! Ей! У нее отнял холодом своим молодость, счастье, а теперь и жизнь! Своими руками отнял! Действуя по правилам. Боясь ошибки, он погубил ее. Свою сестру. Единственную сестру. Отнял ее сам у себя! И навсегда стал убийцей. Ее и своим…

— Нина! Нина! — вырвался из почерневших губ черный стон. Клещ бежал к больнице большими прыжками. Сцепленные добела кулаки готовы были вырвать орущее сердце и отдать его ей. Но было поздно. Она не слышала и не видела его. Она ушла. Теперь уж навсегда ушла от него…

ГИРЯ

Семен шел берегом моря. По серому, мокрому песку. Море тихо вылизывало, словно причесывало берег шершавым языком. Волны, засыпая в песке, пели Семену свою старую-старую песню. Он остановился. Оглянулся.

За ним тянулись следы длинной цепью. Они шли неровно, как и судьба. Там, где он останавливался, оглядывался назад, следы, словно узелки на веревке завязанные, оставались на память берегу, морю.

Недолгой будет эта память. И первый же прилив смоет следы Семена. Нет их, нет памяти. Он сотрет их навсегда. Исчезнут с берега н и мокрые, налитые водою, словно слезами, следы от сапог. Им недолго жить на берегу. Ох, как недолго! Никто не вспомнит здесь о нем: ни люди, ни море.

Он уходит. Уходит навсегда, он теперь не поселенец, нет. Он свободный человек. Свободный как море, как чайка. Он уходит. Совсем…

Шесть лет поселения прожил он здесь, на этом берегу. Холодном, неприветливом. Теперь они позади. Вычеркнуты из жизни. Лишь всесильная память не выкинет их из сердца со временем…

Семен садится на гладкий валун. Решил перекурить. И снова смотрит на узкую прибрежную полосу. По ней он шел Гирей шесть лет назад. А возвращается, уходит Семеном.

Шесть лет… Но зачем вспоминать? Они ушли, как умерли. Назад оглядываться не стоит. Прошлое, как умерший родственник, сколько ни жалей о нем, его не воскресить, ничего не исправить. Лишь горечь утрат, да ошибок осталась за спиной, о них лучше не вспоминать.

Но человек — не море. У него есть сердце и память. Больная, цепкая, она не дает забыться и грызет совесть, крепко держит в своих руках душу человеческую.

Прибрежный камень. Здесь он отдыхал шесть лет назад. Поделив его с угрюмым сопровождающим. Тот сказал, глядя на море:

— Тяжело тебе здесь будет. И все ж — это не лагерь. Люди вокруг будут хорошие. Станешь ты их уважать — тебя никто не обидит. Сердце-то, оно у всех одинаковое. Тепло, да привет, кто не уважает? И, передав Семена с рук на руки председателю сельсовета, вскоре ушел.

Совхоз «Октябрьский». Дома вдоль морского берега выстроились, как утлые лодчонки, готовые по первому знаку сигануть в море, то ли за лучшей судьбой, то ли за рыбой, то ли за собственной погибелью своей.

Когда-то, совсем недавно, здесь ловили жирнющую селедку. Одна под три кило весила. А потом забросили промысел. То ли селедку решили приумножить, то ли картошку ей предпочли и занялись полеводством.

Немного было пригодных для этого земель в совхозе. Картошка с фасолину рождалась. А вот капуста — отменная. Потом и коров, и лошадей завели. И когда Семен сюда прибыл, хозяйство уже встало на ноги. Изголодавшиеся за войну люди — охотнее сюда потянулись.

Их устраивал на работу председатель сельсовета — плотный, безногий мужик. Сам — бывший фронтовик. Артиллерист. Василий Иванович Панкратов.

Встретил он Гирю насмешливо, зло, даже не скрывал своей враждебности.

— Пополнение? — спросил у сопровождающего. И, глянув на Семена, сказал:

— Что ни говно, то все к нашему берегу.

— Он — мужик работящий, — вступился сопровождающий.

— Оно и видно. Ишь сколько заработал! Целых десять лет на одной Чукотке. Да здесь…

— Ничего. Он уже все осознал, — встрял сопровождающий.

— Посмотрим, — хмуро отозвался Панкратов. И, глянув на Гирю, спросил:

— Что умеешь делать?

— Многое, — ответил Семен.

— За многое много и получил. У нас что-то одно делать будешь! Дизелист нам нужен. Свет давать селу. Сможешь? Я смотрю, ты в лагере электриком был.

— Сумею.

— Двигатель у нас имеется. «В2-300». Проводку всюду подвели. А дизелиста нет.

— Горючее есть? — спросил Гиря.

— Соляр подвезли еще давно.

— Тогда меня — туда. Хоть сегодня, — обрадовался Семен, что работать будет в помещении, в тепле. На одном месте. И не вкалывать физически.

— Вот это мне нравится! Значит, нужного нам прислали. Но смотри — без фокусов. Если что, своими руками с тобой разделаюсь. Они у меня слава богу целы! — показал он поселенцу крепкие, потрескавшиеся руки свои.

Гиря побледнел. Он не терпел угроз. Но на этот раз сдержался.

— Жилье мы тебе дадим. И все остальное. Ну и с тебя спросим, как положено, — пообещал Василий Иванович. И, встав из-за стола, повел Семена к дому на окраине села, прихрамывая на оба протеза.

— Устраивайся. Тут жить будешь. Три дня тебе хватит?

Семен глянул на черную утробу дома. И голову опустил.

— А! Не нужно мне этого. Покажи, где работа моя.

— Не нравится?

— Мне все равно.

— Тогда пошли. Покажу дизельную.

По дороге Панкратов свернул к какому-то дому. Попросил Гирю подождать. И, войдя, пробыл там минут пять. Вышел. Следом за ним — старушка.

— Иди, убери у него в доме. А то испугался. И наведывай его, чтоб мехом не зарос. Все ж дизелист. Свет давать будет, — сказал Василий Иванович, указав на Семена, и повел его к дизельной.

Там все было готово к работе. И, осмотрев двигатель, подводку, рубильники, проверив смазку, Семен заправил двигатель. Включил малые обороты. Прогрел двигатель. Прибавил обороты п включил свет.

— До одиннадцати работать будешь. С восьми утра.

— Один? — удивился Семен.

— Пока один. Ученика тебе дадим. Чем быстрее его выучишь, тем скорее тебе сменщик будет, — сказал Панкратов и довольный ушел из дизельной.

А через пару часов пришла к Семену старушка, которую Панкратов просил прибрать в доме. Поесть принесла.

— В доме у тебя я немного убралась. Но завтра — основное. Побелить надо. Печку замазать. Почистить, — говорила она, вытаскивая из сумки миску, баночки, свертки. — Ты ешь, ешь сынок, не гляди на нас. Ведь вон ты какой умелый. В свете разбираешься. Знать, не совсем плохой. Ешь.

И он ел торопливо, ложку за ложкой в рот пихал. Что ни говори

— сутки во рту ничего не было. Тут уж ни до чего. И, забыв поблагодарить старушку, Семен заспешил. Завтра может снова есть не придется. Когда он первую зарплату получит! А живот свое требует. И Гиря спешил.

— Не торопись, сынок, я тебе, часа через три, еще принесу поесть,

— прижала платок к глазам старушка и отвернулась. Семен тогда ничего не понял, ни о чем не спросил. Обрадованно разулыбался.

Она ни о чем не спрашивала. Молча смотрела на Семена. То ли свое вспоминала, то ли поселенца жалела, втихомолку. Когда он поел, она тихо собрала в сумку миску, банки. И неслышно ушла.

Семен на сытый желудок — думать стал: «Что это за женщина? Почему о нем заботиться взялась? И что, чем он должен будет ответить ей на это? Отказаться? Но такое невозможно. А принимать — платить нечем. Но и она о плате не говорит. Хотя… Возможно, Панкратов ей велел. Но нет. Весь разговор я слышал. Хотя в доме… Там он ей мог сказать. Да чего я голову ломаю? Получу зарплату и рассчитаюсь. За прошлое съеденное. И за предстоящее расплачусь», — успокоил себя Гиря.

Было девять часов, когда старушка, приоткрыв дверь, снова вошла в дизельную. Семен еще не успел окончательно проголодаться, но и не отказался. Ел с завидным аппетитом.

— Ты мне оставь завтра, что постирать тебе нужно. Я сделаю, — сказала она тихо.

— Стирать? Так если я отдам, в чем ходить буду? Весь гардероб, как у улитки — на мне. Заработать надо. Потом и поговорим.

— Вот оно что? — горестно вздохнула старушка. И, покачав головой, сказала: — Ладно. Придумаем что-нибудь. И, тихо собрав все в сумку, ушла, не сказав больше ни слова.

Вернувшись домой, Гиря опешил. Даже при свече увидел разницу. В доме было жарко. Вымытый пол сверкал свежестью. В углу кровать белизной манила. На печке — ведро с горячей водой. Чайник шипит. А на столе, отмытом до завидной белизны, банка с вареньем, хлеб, сахар, чашка. И даже пепельница.

— Вот это да! — почесал затылок Гиря удивленно и подумал: «И когда она успела? Ведь старушка совсем. А такая быстрая, да ловкая».

Семен оглянулся. В углу уже был прибит умывальник. Под ним — таз. Мыло, мочалка. Все как положено. И даже полотенца. Показалось на минуту, что он здесь живет уже не первый день.

Семен долго плескался под умывальником. Оттирая всю грязь с себя. Потом за стол уселся. И поневоле задумался. Вспоминал весь сегодняшний день. Порадовался. И лагеря в памяти всплыли.

Гиря тяжело вздыхает. Давно ли это было? Детство. У деда оно прошло. В деревне. Среди лесов. В зарослях орешника аукнуло коротко. Радовалось землянике. Бежало, босоногое, за грибами. Визжало, плескалось в речке беззаботно! Ловило пескарей, плотву. Гоняло в ночное лошадей. И замирало под тулупом, слушая дедовы сказки про ведьм и леших, про зеленых болотных кикимор и про красавиц русалок, но смыли вешние дожди слезы детского страха. Вырос Семен. Дюжим парнем стал. И захотелось деду выучить внука, отдать его в науку, чтоб большим начальником стал. Бухгалтером в деревне, а может и самим председателем колхоза. Продал старик корову и повез внука в Брянск. Считал, что дело почти сделано. Но… Стащили деньги из кармана у старика. В магазине. Куда он привел внука за костюмом. Чтоб появиться в науку человеком. И умер старик. От горя. Удар был слишком сильный. Вместе с деньгами заветную мечту старика стянула чья-то безжалостная рука. И, похоронив деда, оставшись без гроша в кармане, решил испытать свою удачу и Сема. За деда хотел отплатить. За его смерть — невидимому врагу. Неузнанному. И стал вором.

Грабил днем и в ночи, в магазинах и в подворотнях, на вокзалах и на улицах. Отнимал, отбирал, вырывал. За деда! За его смерть! За украденную мечту! Грабил женщин и старух, отнимал у мужиков и стариков. За деда! За себя! За корову! За науку! За мечту!

Грабил, отнимал, выдирал. Всякое было. Потом и дружки появились. Кенты. Вместе мстить стали тем — кто имел, за тех, кто не имел. Кулаки и внешность Семена всем страх внушали. Он был похож на глыбу. Но прозвали его Гирей. За правый кулак. Который, замахнувшись однажды, любого с ног сшибал. Второго замаха повторять не приходилось. Бил, чтоб отдавали не сопротивляясь. Но однажды он выпил лишнего. Зря. «На дело» надо ходить трезвым. И попался. В руки милиции. Кенты смылись. А он не успел.

Старуха еще не пришла в себя. А когда открыла глаза и увидела Гирю в наручниках, не закричала. Заплакала. Сказала ему:

— Сын у меня — геолог. Он мне на жизнь высылает. Сказал бы ты! б сама с тобой поделилась. За что ж убить хотел? Внуков кто ж стал бы растить? Эх, ну что я плохого тебе сделала?

— А за что у моего деда деньги украли?

— Не я! Те — с кем ты был! У них спроси. У своих друзей.

— Пошел! — подтолкнул Семена милиционер.

Потом был суд. Гиря искал в зале кентов. Они ведь обещали выручить, если что случится. И он верил. Ждал. Ждал. Верил. Но в зале суда они не появились. А он все ждал. Как чуда. Ждал и тогда, когда поезд миновал Урал. Ждал — когда в порту Ванино по трапу вошел на пароход. Перестал ждать лишь на Чукотке. Понял. Все понял. Но слишком поздно.

Кенты в лагере смеялись над ним. Еще бы! Вор! А в лагерь с пустыми руками прибыл. Ничего не провез с собою, чтоб хоть на первых порах продержаться, положенный «налог» «президенту» и «бугру» уплатить. Себе на жратву ничего не было.

Первые дни в лагере — чуть не сдох от голода. Кенты поддерживали иногда. Кто пайкой, кто чифирем, кто сухарем поделится. Конечно, не за здоров живешь. Платить надо было. За одну пайку

— потом две отдать. А где их взять? Если своей не хватало. Стал сам прижимать. Своих же. Зэков. Тех, кто послабее. И снова… Отнимал, отбирал. С долгами рассчитался. Да и сам стал сытнее жить. Вольготнее. По три пайки в день съедал. Все молчали. Боялись его кулаков. Расправы. Но судьба и здесь поставила подножку. И посмеялась зло.

Приметил Семен Скальпа. Тот уже с «мушкой» ходил. Ну и взыграло. Решил его пайку к своим прибавить. Тряхнул раз, второй. Он отдавал трудно. Сопротивлялся. Гиря из него душу выколачивал с пайкой. Целый месяц. Каждый день силой отбирал. И надоело. Плюнул Семен на Скальпа, решил обходиться тем, что имел. И забыл о нем. Но Скальп все помнил. И вот однажды, на последнем году пребывания в лагере, кто-то из кентов на воле вспомнил про Гирю, посылку прислал. В ней все, что хочешь. К этому времени у Семы уже совсем желудок сдал. И, заполучив посылку, решил спрятать, скрыть ее от кентов, чтобы не делиться. Самому все съесть. Ведь ему тоже не все и не всегда из посылок давали. А если и давали, так только объедки, что не по зубам было или завалялось. Потому свою посылку он хотел сберечь себе. Целый месяц есть и не показывать вида. Не сознаваться.

Но Скальп пронюхал. И вечером, вернувшись с работы, увидел Сема свою посылку на нарах «бугра». Все было съедено. Все дочиста. Рядом с разъяренным бугром нахальная морда Скальпа ухмылялась. В глазах у Гири потемнело. Он кинулся на Скальпа, хотел горло ему перегрызть. Но куда там? Весь барак за Скальпа вступился. Накинулся на Гирю. Кенты знали куда бить. Кулаки, ноги их — в желудок больной влипали. Били до искр, до жуткой боли, до потемнения в глазах. До тошноты. До крови, которой стало рвать Гирю, но и тогда кенты не остановились. Куда там? Ведь он «закон» нарушил. «Закон»! По которому он должен был принести посылку бугру и тот бы сам поделил. По своему усмотрению. Что-то бы и Гире осталось. Не без того. Что осталось бы — неважно. Это забота и дело бугра.

Но Гиря нарушил этот закон. И Скальп об этом донес. Он тоже бил. Ногами. Орал. Плевал в лицо ему — Гире. Семен вздрагивает. Три ночи он лежал без сознания. Три ночи желудок не давал опомниться и встать на ноги. Не помнит, как он оказался в больнице. Кто его сюда принес. Желудочное кровоизлияние не скоро удалось остановить. Лишь через два месяца встал на ноги. Встал, но Скальпа в лагере взяли под защиту кенты, а Сему судили. По доносу и свидетельским показаниям все того же Скальпа. И, добавив срок, отправили на Камчатку!

— Эх-эх, ну попадись же ты мне! Я всю твою требуху на нитку вымотаю. И глаза выжгу. Гвоздями раскаленными вытеку! За все! За плевки, за стукачество, за то, что чуть не сдох. За то, что всех кентов натравил. За то, что ты, падла, на жизнь мою руку протянул! Я тебя все вспомню, и за эти десять лет! За каждый день, за час! За муки! За боль свою. За отнятые годы — жизнь поганую твою своими руками у тебя вырву из глотки!

Он долго сидел в ту ночь у стола. Отдохнувшие плечи его снова тяжесть придавила. Тяжесть прошлого, тяжесть воспоминаний. Он долго не мог уснуть. А только сон коснулся его глаз, кто-то за плечо тронул:

— Вставай, сынок!

Гиря со сна не понял. Кто его зовет? Кто? Кому это он сынок? Где он? И, вскочив с койки, смотрел ошалело на старушку, стоявшую перед ним. И с трудом все вспомнил.

— Поешь, сынок, — вышла старушка на кухню. И добавила: —На работу тебя пришла разбудить. Вставай.

— А сколько время теперь? — продирал глаза Гиря.

— Семь часов.

Семен подскочил к умывальнику. Плеснул в лицо воды. И только хотел рубаху натянуть, старушка подошла. Остановила.

— Чистое надень. На вот. Подойти должно.

— Чье это?

— Сына моего. Он последним погиб. В войну. Берегла, как память. А она только болит от того сильнее. Носи ты. Пусть тебе на здоровье будет. Носи, у меня все дети хорошие были. Все трое, — отвернулась старушка.

— А что? Все погибли?

— Все. Все война проклятая. Ни одного не оставила. Младшенький мой, такой же, как ты был. Высокий, сильный. Но и он погиб. В Берлине. Неделю до победы не дожил.

— Так у вас никого нет?

— Нет, сынок. Одна я. На всем свете одна. Никого. Была матерью, а бабкой не стала. Мужик-то мой тоже на войне погиб. На первом же году. Война меня сиротой сделала. Война, сынок…

Тихо вздрагивали плечи у старушки. Она доставала из сумки свитер, брюки, носки, рубашки. Все чистое, выглаженное.

— Носи, сынок. Ты ведь тут у нас тоже навроде сироты. Нехай матери твоей теплее будет от того, что я здесь при тебе буду.

— Нет матери у меня, — опустил голову Семен.

Старушка подошла ближе.

— И шарф возьми, — подала Гире сыновнюю память.

— Ваш сын на войне погиб, а я, сами знаете, — замялся Семен.

— И верно. Не сравниваю. Да только сын мой, младший, тоже свет селу давал. После него, как ушел — некому стало. Свечками обходились. А ты пришел и работу моего сына делаешь. Движок-то, как и при нем, поет. Тем же голосом. Навроде, мальчик мой с войны вернулся. Живой. И снова людям светит сердцем своим.

— Может еще вернется, — допивая чай, сказал Гиря.

— Как?

— Может в плен попал?

— Нет. С ним один был. Из совхоза. Своими руками хоронил. Все рассказал.

— Жаль парня.

— Оттуда не вертаются, — вздохнула старушка.

— А как мне вас звать? — глянул на нее Гиря.

— Как хочешь. Теткой Таней, либо бабкой Таней. Так меня все в селе зовут. И ты зови. Как тебе глянется. Иди, сынок. Я в обед приду. Принесу поесть. А покуда в доме приберу, — проводила она его за порог.

Часам к десяти пришел к Семену в дизельную Панкратов. С собой парнишку привел. Черного, как галчонка.

— Принимай в ученики, — сказал он хмуро.

— Сколько ж ему лет?

— Пятнадцать — ответил подросток.

— Не рановато ли? — удивился Сема.

— Сам знаю! Да спасения от него не стало. Школу бросил. Работать нигде не хочет. Дома от него тоже толку нет. Шпана растет. А зачем нам такие? Последний шанс ему даем. Не получится — пусть сам на себя пеняет, —побагровел Василий Иванович.

— А отец есть? — спросил Гиря.

— Погиб. Потому и возимся. Будь жив, таким бы не был, — морщился Панкратов то ли от досады, то ли от собственной боли,

— Хорошо. Пусть учится, — улыбнулся Семен парнишке и Панкратов, уходя, сказал ему:

— Сбереги нам парня. От своих ошибок сбереги, грешно к тебе сына фронтовика отдавать. Но ведь что-то человеческое в тебе осталось. Как мужик от горя удержи его. Сам битый. Дите разуму научи.

— Не беспокойтесь. Я понял, — кивнул ему Сема и Панкратов, скрипя протезами на все село, вышел из дизельной, понурив голову.

Андрейка, так звали парнишку, оказался сообразительным, подвижным мальчуганом. Он с неделю не отходил от движка. Изучил с помощью Семена каждый узел. Все вероятные и невероятные поломки и неисправности. Узнал, как ремонтировать, где смазывать, как ухаживать и заправлять двигатель. И скоро стал незаменимым помощником Семену.

Любопытный Андрейка минуты не сидел спокойно. Все носился вокруг двигателя. Присматривался. Обнюхивал его со всех сторон. А через месяц Семен уже спокойно оставлял его одного в дизельной и уходил домой на час, на два.

Вернее, не домой, к бабке Тане. Не спрашивая ее можно ли, он наготовил ей на зиму дрова. И, урывая по два-три часа подмены в дизельной, все перепилил, порубил. Сложил в сарае. Потом и крышу дома покрыл новым железом. Покрасил, чтоб не ржавела. Этим нехитрым занятиям у деда научился. В деревне. Потом, когда время пришло, сам вскопал огород. Вместе со старушкой посадил картошку, капусту. Бабка за это время привыкла к Семену. И, забыв, что он поселенец, приезжий, часто оставляла его дома, когда ей нужно было съездить в район.

Нет, Семен помогал ей не из привязанности. Все было куда проще. Добром на доброе отвечал. Помощью на помощь. Помня свое одиночество, о другом одиноком заботился. Знал, что старушка всегда помнила о его рубашках, еде. И даже, когда он предложил ей деньги за ее заботы, обиделась и выругала его, как мальчишку.

Он знал о бабке все. Не столько от нее самой, сколько от Андрейки, родившегося здесь и хорошо знавшего село и людей.

Бабка когда-то была красавицей. Это парнишка слышал от людей. Многие на нее заглядывались. Но она вышла замуж за самого невзрачного парня. И жили они на зависть всем. Дружно. Крепко. Но тут война. К тому времени выросли в семье трое сыновей. И все вместе с отцом на фронт ушли. В совхозе в тот год одни женщины, да дети остались. И тяжело им стало. Совхоз тогда занимался промыслом сельди. Ну, а когда мужчин не стало, опустели и суда. Некому стало ловить рыбу. И вот тогда решилась она — нынешняя бабка Таня. Сколотила бабью рыболовецкую бригаду. И вышла в море. Никто не верил в успех. Но он был. И бабка всю войну, заменяя в море мужа и сыновей, ловила рыбу.

По ее примеру и другие бабы еще бригаду сколотили. Уже не только село кормить начали, но и на фронт посылать. Другие бабы — за землю взялись. Картошку посадили. Два года земля картошку с горох давала, но люди заставили ее родить.

Андрейка рассказывал, как стали приходить в дома «похоронки». О них он знал только по рассказам. Помнил лишь об одной. Гой, какую принесли к ним. В тот день у них все бабы села собрались. Половина — вдовые. В.черных платках. Они не утешали. Сами такое же пережили. Лишь гладили Андрейку по голове дрожащими, холодными руками.

От горя постарела за день мать Андрея. Старухой стала. И не только она. Лишь третья часть семей дождались своих отцов и мужей. Но и они были не прежними. Израненные, усталые за годы войны, они тут же стали работать, чтоб хоть как-то облегчить жизни семей.

Некому было помочь лишь вдовам. И ей… Бабке Тане. Четверых проводила она на фронт. Домой никто, ни один не вернулся.

Андрейка маленьким стариком в углу съежился. Давно просился у матери на работу. Хотел помочь ей. За отца. Она все не пускала. Говорила, что мал, что нужно учиться. Его досада брала. Но теперь… Он обзавелся книгами, учебниками, а Семен его еще и подзадоривал:

— Я в твои годы не только двигатель, а и посложнее технику знал. И если бы не беда — профессором бы стал. Но твоя голова маленькая. Не смогла вместить науки больше, чем семилетку. — И Андрей стал теперь ходить в вечернюю школу. Решил доказать Гире, что и он кое на что способен.

Времени у парня совсем не оставалось. Целыми днями он работал, а когда выдавалось свободное время, брался за учебники, вечером бежал в школу.

Панкратов внимательно следил за парнем. Боялся, чтоб тот не сорвался, не устал от ритма. И не охладел к занятиям. Но шли дни, Андрейка хорошо учился, работал. Приносил матери всю зарплату. И понемногу начал готовиться к поступлению в техникум.

К этому времени в совхоз привезли второй запасной двигатель. Установили. И Семен вместе с Андреем стали готовить его к работе.

Все шло хорошо. Но в то лето Андрей как-то наглядно изменился. Из любопытного подростка стал замкнутым парнем. Раздражительным, вспыльчивым, грубым. Сколько ни ломал голову Василий Иванович, не смог найти объяснение столь резкой перемене и решил поговорить с самим парнем. Но тот ничего не сказал. Панкратов всерьез встревожился за судьбу сына своего фронтового друга. И, немного поколебавшись, пошел в дизельную. Была не была! Решил поговорить с Семеном. Может он ответит, может знает, может сам дурно повлиял на мальчишку.

Гиря дежурил сегодня с трех часов дня. Так они условились с Андрейкой для удобства самого парня. И потому Семен сидел один. Регулировал обороты работающего двигателя.

Панкратов вошел неожиданно.

— Здравствуй Семен!

— Здравствуйт.

— Я по делу к тебе, — присел Панкратов.

— Давайте. А что случилось?

— Неприятность у нас получается.

Гиря нахмурился. Напрягся. Он знал, Панкратов мужик подозрительный и вспыльчивый. Такой ни одного человека в селе в покое не оставит, ничего хорошего для себя от предстоящего разговора не ждал и Семен. Хотя вины за собой никакой не знал.

— Послушай, что это с Андреем стряслось? Я его не узнаю. Ни с кем говорить не может. Хамит. Матери грубит, на каждом шагу. Твоя это работа?

— С чего бы такое? Я тут при чем? — опешил Гиря.

— Как при чем? Он же с тобой работает. От тебя и нахватался всего.

— Ошибаешься, Василий Иванович. Парень мужчиной становится. Меняется характер.

— С твоею помощью меняется!

— Это от меня не зависит. А ты чего хотел? Чтоб вырос скользким и сладким как леденец?

— О такой леденец, каким он становится, все мы скоро зубы поломаем.

— Надо переждать это время.

— Нет уж! Мне некогда.

— Но ты не кипятись, я сам с ним поговорю. Узнаю, может что случилось? Ты не лезь пока. А то дров наломаешь, — уговаривал Панкратова Семен.

— Ты понимаешь, я с его отцом всю войну в одном полку прошел. Я хоть и без ног, но жив. А его нет. При переправе через Вислу был ранен. Умирал в сознании. Просил, если повезет мне, о сыне его не забывать. Так-то вот. А у меня не он один. Все село. Весь совхоз в думках моих сидит. И страх, и радость за них ночами спать не дают. Так ты пойми меня. Я за этого — до смерти своей, перед погибшим в ответе. Поговори с ним. Может еще не опоздали мы. Характер ломать сложно. Но он еще мальчишка. Помоги мне, Сем. Уставать я стал нынче… Один не могу управиться.

На следующий день. Гиря пришел в дизельную утром. Андрей, увидев его, немало удивился. Не знал, не догадывался о причине прихода. Ведь двигатели работали нормально. Ремонта не предвиделось. Но поселенец сел у столика. Внимательно смотрел на парня, изменился он. Вон и усы пробиваться стали. И лицо посуровело. Глаза не шныряют по углам мячиками.

— Сядь, Андрей. Поговорить я с тобою пришел.

Парень сел. Удивленно смотрел на Гирю.

— Не нравишься ты мне. Почему такой стал?

— Какой? — покраснел Андрей.

— Ты почему сволочью стал?

— Что? — побледнел парень.

— Что слышал.

— Уж не ты ли меня переделать собрался? На себя бы глянул! Кто ты? Вор!

— Молчи, поганец! — подскочил Гиря. Он схватил Андрея за грудки.

— Щенок! Тебе ли говорить! Я за свое отсидел. За каждую ошибку свою. Кровью рассчитался!

— Ты! Кровью? Молчал бы! — крикнул Андрей

— И кровью! И жизнью! И здоровьем! И не тебе, засранцу, говорить мне гадости! Язык вырву! Я свое отбыл. Прошло. А ты зачем суешься? Куда лезешь? Иль тебе моих ошибок не достает? Сопляк!

— Отпусти меня! Не прикасайся!

— Я тебе покричу! — резкая пощечина сбила Андрея с ног. Он упал на пол. Из носа кровь хлынула. Парень встал. Вышел из дизельной.

— Иди! Беги! Жалуйся! — крикнул вслед Гиря.

Прошло полчаса, Андрей не возвращался. Семен не на шутку испугался. И вышел из дизельной. Андрей сидел у бочки с водой, останавливал кровь.

«Не побежал жаловаться. Значит, крепкий характер будет», — подумал Гиря.

— Иди в дизельную. Чего сопли распустил здесь? — подошел он к Андрею.

— Уйди!

— Я уйду сейчас! Я так уйду! А ну пошел! — рванул он Андрейку так, что тот не вошел, влетел в дизельную.

— Ты говоришь — я вор! Да? Ну, вор! Да только не забывай — бывший! И я у чужих воровал! Но не у своих, как ты!

— Я у своих ворую? — опешил парень.

— Не деньги, как я! Здоровье! Деньги нажить, заработать можно. А ты воруешь то, что ничем не приобретешь. Ты не просто вор! Ты становишься душегубом! Убийцей! И не кого-нибудь, а собственной матери! А это — похуже любого воровства!

— Ты мою мать не трожь!

— Заткнись, поганец! Ее, кроме тебя, никто в могилу не сводит. Была война! Теперь ты! Негодяй! Паршивец!

— Тебе какое дело?

— Мне? Да я тебе, паскудину, душу вытряхну, если ты мать свою гробить начнешь.

— О своей заботься.

— Если бы она у меня была! Да только умерла она, когда я еще ходить не начал. Отец, как и у тебя, погиб. Только в гражданку. С дедом я рос. А матери не помню. Совсем не помню ее. Если бы она у меня была. Эх ты! Я б жизнь свою отдал, чтобы она жила. Моя мать. Я в детстве все пытался вспомнить ее и не смог. Все звал ее. Но она не слышала. Я замерзал в кровати и искал ее, чтоб согреться.

Я был мал. Я рисовал ее. Такою, какой представлял по рассказам деда. В лесу я блудил не раз. Звал не деда — ее! Болел — к ней обращался! Но ее не было! Нет!

Андрейка с удивлением смотрел на Гирю, таким он его никогда не видел.

— У меня не было игрушек в детстве. Была одна. Старый дедов носок набитый паклей. его матерью звал. Нарисовал углем глаза, нос, рот. И прятал от деда. От чужих глаз. Я ей рассказывал все. И жаловался. И просил у нее поесть. Ее укрывал одеялом, чтоб не замерзла. Сам себе придумал мать. И грелся. Душою. Да разве тебе это понять! Ведь только она могла уберечь меня от беды. Сердцем, руками своими. У игрушки этого не было! Да и детство прошло. А ты живую мать не ценишь! Ты, не знавший горя, другим его причиняешь! А за что? Тебя разве били чужие люди! У тебя отнимали хлеб? Ты кого отталкиваешь? Чьи руки? А ты имеешь на это право? Так кто из нас больший вор и негодяй. Кто преступник?

Андрей сидел тихо, молча, смотрел в пол.

— Я за свою жизнь, пусть и поганой она была, никогда не сделал зла тому, кто мне добра хотел. А деду не только плохого слова за все годы не сказал, даже помыслом худым не обидел. А мать… Да что там. В лагерях, где все дерьмо в одну кучу было собрано, слово это было свято. Для всех! Понял? Даже там! Где все человеческое давно потеряно. А ты!

— Да я ей ничего плохого не сделал.

— А почему хамом стал?

— Я тебе не обязан отчитываться! — вспылил Андрей.

— Себе отчитаешься. Но только смотри, чтоб поздно не было.

Андрей сник. Сидел в углу стола. Молчал. Семен курил, отвернувшись от парня.

— Ты когда-нибудь любил? — спросил неожиданно Андрей. Гиря даже спиной вздрогнул от неожиданности. Растерялся. Ответил честно:

— Нет.

— Да. Вот я слышал, что без этого человек впустую прожил, — сказал Андрей.

— Хм. Кто это тебе натрепался?

— Все так говорят.

— Ерунда! Как это впустую? Вот, положим, на войне, я тоже слышал, гибли парни. Без любви. Так что зря жили?

— Они — особый случай.

— А в лагерях сколько таких, кто про любовь эту ничего не знал.

— Эти сами виноваты.

— Ишь ты! Виноваты! Много понимаешь!

— А я вот полюбил, — сказал Андрей.

— Что?! — Семен подскочил, словно ему кто-то исподтишка нож и бок воткнул. — Ты что сказал?

— А что? — вжался в угол Андрей.

— Покуда техникум не закончишь, чтоб я от тебя не слышал этих глупостей!

— Почему глупостей? — удивился Андрей.

— А и верно! Разве себе прикажешь? — остановился Гиря среди дизельной задумчиво — Кто хоть она?

— Практикантка. На агронома учится.

— Из-за нее с матерью нелады?

— Да. Тоже говорит — глупости, рано, молод. На ноги встань. А я люблю.

— Надолго эта практикантка к нам?

— В совхозе еще два месяца будет.

— Ну, а дальше, что решил? — глянул Семен на Андрея.

— Учиться поеду. Туда же, где она.

— А мать как? Одну оставишь?

— Ну все равно же, не сидеть мне около нее всю жизнь.

— И то верно. Да только приглядись ты еще к ней. К той. Хотя

о чем я. Слыхал я, что у влюбленных глаз нет, слепые они. И разума у них не бывает. Покуда по любови заморозки не ударят, друг на друга не надышатся. А вот мороз не все терпят. А жизнь — она такая. Не все солнышко дарит. Случаются и метели. Коль любят — руки никакой ветер не порвет. А если все только показалось — оба могут погибнуть.

— Что ты хочешь сказать?

— Спросить хочу. Вот ты ее любишь, а она тебя? Она за тобой поедет? Бросит вот так, как ты, свою мать?

— Она же девушка, слабая. Разве можно от нее такое требовать?

— А почему бы и нет? Девушкой она сколько будет? А женой? Всю жизнь. Нельзя требовать? Можно! Нужно! И именно теперь, покуда еще хомут на шею не надел!

— Ладно. Все с советами. И ты тоже. Как и они. Все вы одинаковы, — отвернулся Андрей.

— Смотри сам. В этом деле тебе никто не поможет. Однако знай, мать беречь надо. Пусть ее тебе никто не заслоняет. Плоха та любовь, что матери горе приносит. Не в радость она. Никому. Да и любовь ли это, — хмыкнул Гиря и собрался уходить.

— Ты торопишься — спросил Андрей.

— Нет. А что?

— Побудь здесь.

— Зачем?

— Просто.

Семен сел на прежнее место. Курил.

— А знаешь, у бабки Тани сын сыскался, — сказал Андрей тихо.

— Как это?

— Так. Он в особом госпитале лежал. Слепой он. Совсем. Но жив. Самый старший. Она за ним скоро поедет.

— Хорошо хоть жив. То-то радость бабке.

— Может и мой отец найдется, — вздохнул парень.

— Эх, Андрейка, хорошо бы было. Да не всем везет.

— Бабка Таня тоже так говорила. Всех считала погибшими. А вчера письмо получила. От медсестры. Жив. И еще. На Панкратова два раза похоронка приходила. А в третий раз он сам пришел. Живой. Хоть и калека.

— Он не калека. Он инвалид. Калека тот — у кого душа от рожденья горбатая. Ее не вылечишь. Протез не вставишь. Это не от войны. От себя.

Андрей нахмурился. Замолчал. Понял, о ком сказал Семен. А тот, побыв еще немного, ушел.

Шли дни. Неласковое, дождливое лето сменилось холодной осенью. Ничто не изменилось в селе. Разве только в жизни бабки Тани. Сына привезла. Тот и впрямь ничего не видел. И старушка не отходила от него. Семен иногда заходил к ней. Помогал по старой памяти. Но и это было редко. Чаще он сидел дома. Один. Или работал в дизельной.

Этой осенью Андрей уехал учиться в техникум. Сначала прислал письмо. А потом, видно не до Семена ему стало. И Гире дали другого ученика.

Привел его опять Василий Иванович. Войдя в дизельную, вздохнул трудно.

— Подучи и этого. Мать хворая. Еще двое сорванцов растут. Отец — инвалид. Кому-то помогать надо.

И Семен, бегло глянув на парня, молча головой кивнул. Согласился.

К следующей весне подменять его парень стал. А тут и Андрей внезапно в село вернулся. Совсем. Перевелся на заочное. И, никому ничего не объясняя, на следующий же день пришел на работу. Увидел нового дизелиста, коротко, сухо поздоровался. Подошел к Гире.

— Составь график. Кому когда дежурить. Я с Панкратовым виделся. Он сюда, к тебе прислал.

— Ну и хорошо. Снова вместе. Только от чего это ты решил вернуться?

— Потом, Семен, потом, — нахмурился парень.

— Потом — так потом. Твое дело, — пожал недоуменно плечами поселенец и решил больше никогда и ни о чем не спрашивать Андрея.

«Да и какое мне до него дело? Уже не маленький. Вон ростом, уже меня догнал. А я его все мальчишкой считаю. Хорош мальчишка. Целый жеребец».

Каждый из них жил своею жизнью, стараясь не задеть друг друга ни словом, И вот однажды Семен пошел на берег моря. Просто так. Погулять, чтобы еще раз насладиться своей, пусть относительной — свободой.

Море было как всегда серым, неприветливым. Волны со стоном рассыпались на песке. Семен шел вдоль берега. Прилив оставил здесь, на берегу, осколки морской расправы с человеком. Вот доска от лодки. Видно, разбита штормом. Жив ли тот, кто был в ней? Может, да — если лодку от берега пустую оторвали волны. А может и нет. Море молчаливо. И страшно в шторм. Следы жестокости своей лишь потом людям покажет. Не сразу. А показав, пригрозит. Не суйся. Не выходи на поединок! Но человек не может жить без борьбы.

Семен идет вдоль хмурых скал. Какие они черные! Ветром, словно оспой избиты. Здесь он не впервой. И все же каждый раз холодом веет от угрюмых гранитных великанов. Но видно такова природа человеческая. Чем страшнее предстоит схватка, тем сильнее влечет к ней человека.

«Кто это там? — внезапно заметил Семен фигуру у скалы. Она едва видна. Человек сидит молча, тихо. — Кто это?» — Семен направился к нему.

Слепой сын бабки Тани сидит настороженно. «Что он здесь делает? Зачем пришел? Как сумел добраться сюда, так далеко от села».

— Кто здесь? — спросил слепой Гриша.

— Я, — ответил Гиря.

— Семен?

— Да.

— Гуляешь?

— Отдыхаю.

— Один?

— Да.

— Садись. Отдохни — предложил Гриша.

— А ты зачем здесь?

— Я? Это мой дом. Дом юности.

— Село?

— Нет! Эта скала. Ты о ней знаешь?

— Нет.

— Она называлась раньше пьяный Посейдон. Посейдон — это бог морей. А эти три скалы он — будто в насмешку — вот уже много лет убрать с пути не может. Сколько кораблей тут разбивалось раньше. Особо в прилив. Он здесь, в этом месте до шести метров воду вверх поднимает. Так вот моряки так назвали это место. Не любят они этот берег. А я родился здесь. И тут мне каждый камень дорог. Не мне одному. Всем. Каждому. Живым и погибшим. — Гриша замолчал, потом продолжил: — В тот день мы все ушли на войну. Нас было четверо. Отец. И мы — трое братьев. Вот тут мы с матерью по— прощались. У этих скал. Дальше не велели провожать. Я этот день как сейчас помню. Будто это было час назад. А прошло уже много лет. Их нет. Только я. Один. Да и то… Лишь наполовину человек. Трое там… Они погибли. Вот и зову я эти скалы нашей фамилией — Качины. Ты посмотри, их головы тоже в пилотках. И плечи есть. И на совхоз они все трое смотрят. В ту сторону. Когда мы уходили, отец это заметил. И сказал — то ли втроем вернемся, то ли трое погибнут. Живой — кто останется — сюда приходить будет.

— Ты часто здесь бываешь? — спросил Семен.

— Каждый день.

— Сам.

— Да.

— Не страшно тебе? — удивился Гиря.

— Страшное прошло. Но не совсем. Страшно оказалось выжить. Да и это ни к чему.

— Почему ты так?

— А как? Ведь смысла нет! Мужчина не должен жить нахлебником на шее матери. А я им стал. К стыду своему.

— Ты — радость ее.

— Послушай, мужик до тех пор мужик, покуда жизни нужен. Я был нужен. А теперь?

— Ты ей нужен.

— Знал, что ты это скажешь. Но не все так просто, Семен. У меня добрая и сильная мать. Все верно. Да только я, как сын, не хочу быть слабее ее. Ты понимаешь?

— Нет.

— А жаль.

— Скажи.

— Что говорить? Я кормить ее должен, а получается, наоборот. А это страшно.

— Ты в этом не виноват!

— Она тоже! Она тоже не виновата! Ни перед кем!

— Ты думаешь, одной ей было лучше? Ты хоть понимаешь, как это ей доставалось? Как она жила одна? Ты для нее все! Ее жизнь.

— Остановись, Семен!

— Но почему?

— Моя жизнь — помеха! И прежде всего мне самому. Мне! Не ей! Я все понимаю. Но только струсил я. Один раз струсил. Не смог в тот день пустить себе пулю в лоб, когда понял, что ослеп. Потом в госпитале утешали. Я надеялся. Я верил в чудо. А его не случилось, Семен.

— Но ты жив. И это чудо! Нашелся! Разве не чудо! Другие погибли!

— Они счастливее! — перебил слепой.

— Не тебе судить! Ты у Андрейки спроси — легко ли расти сиротой?

— Он не сирота! Он сын погибшего! Героя!

— Он рад бы был быть сыном живого отца.

— Но не инвалида! — перебил Григорий.

— Он завидует тебе!

— Нечему. Поверь слепой — это живой труп. Он ощущает жизнь, но не видит ее.

— Тогда, что ж мне остается? — развел руками Гиря.

— А что тебе? Ты здоров.

— Здоров. Но жизнь ушла. А на что? Ты хоть воевал.

— А ты теперь доброе делай. Вот с Андреем ты молодец! Знаешь, ведь это он из-за тебя в совхоз вернулся. К матери! Обдумал. Или одумался, кто знает, что вернее. Но ты ему сердце в нужную сторону повернул. Ты. А это тоже большое дело. И за мою мать

— спасибо тебе. Она мне о тебе много рассказывала.

— Не стоит об этом, — перебил Семен.

— Так дело даже не в этом. Но когда я приехал, тебя первого услышал. Вернее, движок. Раньше свет селу мой младший брат давал. Услышал я, и легче стало. Вроде жив он. Я все боялся, что сломается двигун и замолчит. Ведь старый. А он молотит. На всю, как тогда. Когда не было войны…

Григорий умолк. Слушал что-то.

— На фронт нас триста человек ушло. А вернулась горсть. Мало. Мы там были нужны. Тогда. А теперь… Мы свое сделали, теперь ты людям нужнее, чем я, — вздохнул Григорий. И добавил: — Каждому, всему свой черед. Твое или мое прошлое — теперь значения не имеют. Прошлое умирает. А мы живем. В радость себе или нет — неважно. Но ты нужнее сегодня. Нужнее меня.

— Если бы в лагере кто-нибудь вот так заговорил…

— Его бы сочли ненормальным! Так? — рассмеялся Гриша: и продолжил: —Лагерь — не война. Война учит ценить не того, кто живучее, а того — кто нужнее. Вот у нас, к примеру, совсем] молодой солдат генерала старого своею грудью, собой прикрыл. От пули, от смерти. Он — молод, генерал — старик. Но солдат знал, что генерал нужнее. Нужнее, чтобы выжили другие. И заслонил собой. Так-то вот. А в лагере такого не бывает. Потому тебе; и непонятно многое, — вздохнул слепой. — Я ведь при матери специально таких разговоров не веду. Ни с кем. Зачем ее расстраивать? И так ее жизнь била. А заговори — пугаться начнет. Никуда из дома не выпустит. Будет по пятам ходить. Караулить. А я этого не хочу. Пусть спокойно живет, пусть ничто не терзает ее сердце.

— Она давно заслужила этот покой.

— Не спорю. Ей трудно приходилось. Теперь вот не легче. Когда она меня привезла домой, женщины пришли. Вдовы. Спрашивали все. Нет ли в госпиталях их мужей. Не встречался ли я с ними? А что я им отвечу? Ведь они такие же, как моя мать! Но если бы и видел — не сказал. Раз сам мужик похоронил себя для семьи, значит так надо. Ему виднее. Мужчиной надо суметь остаться до конца.

Семену тогда стало неприятно. Не по себе от слов слепого. И он предложил Григорию вернуться домой. Тот подумал и согласился. Шли они по берегу. Шли тихо. Переговаривались вполголоса.

— Когда твое поселение заканчивается?

— Еще не скоро.

— А что потом? Останешься в совхозе?

— Нет, уеду.

— Куда же?

— В Брянск, на родину.

— Свои есть?

— Нет. Никого.

— А к кому?

— Где-нибудь приткнусь.

— Да, теперь везде руки нужны. И глаза. И здоровье. Кто в силе — не пропадет, — поддержал Григорий, стараясь идти увереннее и не отставать от Семена. Тот тоже не спешил.

— Андрей вчера вечером у нас был. Все о тебе говорил. Хвалит.

— Не за что. Мы ведь с ним и ругались бывало, — вспомнил Гиря.

— С кем не случается. Мы до войны с его отцом тоже не всегда ладили. Хотя и друзьями нас все считали. А вот погиб он, и вроде у меня у самого полжизни отняли. Хороший был человек. И справедливый. Но это я теперь понял. Тогда иначе думал. А все — время. Оно нас чуточку мудрее делает. Терпимее.

— Терпимее!! Это к кому же? — усмехнулся Семен.

— К людям. К друзьям. К родным. Ведь вот когда на войне человек погиб — тут все без слов понятно. А вот когда в обычной жизни, то тут…

Гиря голову опустил, покраснел до макушки. Ведь и он в свое время кому-то здоровья убавлял своими кулаками. А за что? Хотя и деда кто- то тоже не пощадил.

Когда они вошли в село, Семен насторожился. Оглянулся в сторону дизельной. Оттуда не слышалось голоса дизеля. И что-то неприятно кольнуло внутри. Словно что-то выпало из рук. И, забыв проститься, пошел к дизельной. Оттуда навстречу ему Панкратов выскочил. Дрожащий, бледный.

— Что случилось? — остановил его Гиря.

— Не знаю. Кажется двигатель в разнос пошел.

— Что?! — Гиря в два прыжка оказался около дизельной. В ней дверь нараспашку. На минуту мелькнуло перед глазами испуганное лицо Андрея.

— Я не виноват! — крикнул он.

Семен рванулся к двигателю. Поплавленные подшипники еще не остыли. От них несло гарью. Масляный фильтр вырвало, отбросило в сторону. Он так накалился, что к нему нельзя было притронуться.

Семен глянул на часы. Удивился. Ведь всего полчаса назад Андрей принял смену и вдруг такое. Где тот? Где третий дизелист? Дома…

Гиря проверяет смазку, заправку. Нет. Все в порядке. Так что случилось? Он повернулся к Андрею. Тот от страха не мог и слова сказать. Дрожащими руками поднимал вырванные части.

— Что произошло? — спрашивал вернувшийся в дизельную Панкратов.

— Сейчас посмотрю.

— Смену принимал — все проверил? — спросил Семен Андрея.

— Все было нормально. Двигун работал. Я не стал смотреть.

Гиря повернул шипящий масляный фильтр, оттуда понесло гарью.

Семен взял щуп, попробовал проверить патрубок. Оттуда вылетел обгорелый войлочный пыж. Андрей подскочил, увидев это.

— Вот! Вот! Кто это сделал? — заорал Гиря.

— Я не знаю! Это он! Мой сменщик! — лопотал Андрей.

— Масло не пропускало. Видишь? Пыж забит был в патрубок! Подшипники и поплавило. Хорошо, хоть вовремя вырубили двигатель. Мог в разнос пойти. Тогда все. Но зачем, кто это сделал? — побелел Гиря.

— Не знаю, — трясся Андрей.

— Сейчас узнаем! — рванулся Панкратов из дизельной и бросился к селу. Гиря закурил.

— Дай и мне, — впервые попросил Андрей.

К вечеру их обоих вызвали в сельсовет. Багровый от досады, злой на всех, сидел за столом Василий Иванович. Напротив него третий дизелист. Рядом — его отец.

— Вот полюбуйтесь! — сказал Панкратов то ли Гире, то ли Андрею, то ли — обоим сразу.

— Вредитель! Отец на фронте воевал, а сын государственное имущество портит!

Семен удивленно смотрел на парня, которого сам учил работать. Объяснял. И вдруг… А ведь еще тогда, сразу он ему не понравился. Ленивый, туповатый, он завидовал Гире, во всем. И не скрывал этого. Завидовал силе, здоровью его. Завидовал заработку и все хотел скорее работать самостоятельно. Взмокшие рыжие пряди были взъерошены. Видимо, отец по фронтовой привычке не сдержался. Поработал.

— Зачем ты это сделал? — подступил Семен к сменщику. Тот голову угнул.

— Под суд отдам! Как вредителя! — грохнул кулаком по столу Панкратов.

— За что ты мне нагадил? — сцепил кулаки Андрей.

— За премии, какие мы вам дали, а его обошли! Вот за что он вам подделал! Злобу на вас решил сорвать! Вам дали, а ему — нет! Ну я тебя премирую! — кричал Панкратов.

Андрей и Семен опешили от удивления.

— А чем я хуже их? — подал голос третий дизелист.

— Молчи! — въехал ему кулаком отец.

Панкратов подошел к телефону. Стал ручку крутить, вызывать коммутатор.

— Ради всего, умоляю, не звони! — повис на его руке отец дизелиста. — Не сажай его. Сам знаешь, меня этим убьешь, мать. Пощади. Высчитывай! Убери из дизельной. Но не отдавай под суд. Ради меня!

Панкратов оттолкнул его. Взялся за телефон снова.

— Не надо, Василий Иванович. Мы исправим. Не вызывай милицию! — подскочил Андрей.

— Тебе что до него? Заступник нашелся!

— Не смейте! Вы же его совсем погубите!

— А и верно! Не трожь! Только убери от нас это дерьмо! Не то рука может сорваться, — подошел Семен. И, взяв аппарат из рук Панкратова, поставил его на шкаф, от греха подальше.

Вечером Семен завел второй, запасной двигатель. И решил посмотреть, что можно сделать с испорченным. Он долго разбирал его. Знал, что восстановить дизель обязательно нужно. А как иначе? Голос этого двигателя хорошо знаком бабке Тане и ее сыну. Они отличают его сразу. Для них этот двигатель — голос сына, голос брата. Он должен работать, петь и помогать им жить. Жить, не чувствуя себя совсем одинокими. Голос двигателя. Такой обычный. Ничем не отличающийся на первый взгляд от голосов десятков других, а для Качиных он — память.

— Эх, подлец, — ругает Семен последнего ученика. И копается и ящиках. Где-то там должны быть запасные подшипники. А там п фильтр надо менять. Патрубок — тоже. Проверить и заменить прокладки.

В дизельную еле слышно входит Андрей.

— Ты чего?

— Помогать пришел.

— Сам справлюсь.

— Вдвоем быстрее.

— А тебе зачем спешить? — удивился Семен.

— Нужно. Иначе Панкратов шума наделает.

— Тебе сменщика жаль? — глянул Семен.

Андрей не отвел глаза. Посмотрел на Гирю.

— Как тебе сказать. Мы росли вместе. В войну играли. В школе за одной партой сидели. Потом я бросил школу. Он один не осуждал. Когда меня к тебе послали, никто за меня не радовался. Все в совхозе говорили, что будущего уголовника к бывшему уголовнику послали. Я тебе тогда ничего об этом не говорил. И только он над моей бедой не смеялся. Если это можно назвать бедой. Потом на мою зарплату мне мать первый костюм купила. Он первый заметил. Позавидовал. Он всю жизнь в отцовских обносках ходил. Нового не покупали ему. Вот и взыграло в нем самолюбие. Дома его обделяют и на работе премии не дали. А ведь человек же он… Кому-то и пожалеть его надо. Но некому. Все гонят его от себя. На танцах девчонки от него шарахаются, как от чумного. Ребята тоже его не признают. А мне жаль его, — вздохнул Андрей.

— Падлюка он! Не жалеть, а убивать таких надо.

— Я сам не лучше его был. Но ты мною не побрезговал. Взял.

Так и

ты помнил. И платили нам одинаково. Вдобавок, я не знал обносков. А его самого обноском в селе зовут. А это же обидно!

— Кто чего заслужил, тот то и получил.

— Прости ты его. Ведь ему теперь в совхозе показаться никуда нельзя. Всюду напомнят.

— И правильно сделают, — оборвал Гиря.

— А что правильно? Быть злопамятным? Так тогда и тебе бы здесь у нас тяжело пришлось. Но ведь тебе простили, забыли твое прошлое.

— Я о нем помню. И не тебе в мою жизнь соваться! — вспылил Гиря.

Давай мы его

и так его простили. Видишь, собираем дизель. Если бы отказались, знаешь, где он сейчас был?

— Знаю, — выпрямился Андрей.

— Ну, а что тебе еще надо? — удивился Семен.

— На работу его вернуть.

— Еще чего не было! Ты понимаешь, что ты предлагаешь? Да ведь будь Панкратов иным, или случись это в мою смену — мне, а не ему вредительство бы пришили! Он меня своими руками в лагерь бы снова упек. А с меня и так достаточно. И так помогли. Один! Вот такой же гад, как этот! Всю жизнь поломал. Тоже зависть, злость! Нет уж! Сыт я! И жалеть не могу. Самого никто не жалел! От тюрьмы его избавили. И на том пусть всю жизнь свою собачью спасибо говорит. Ты разве после всего сможешь доверять ему?

— Смогу я, нет. Меня били за то, что я не добил! И убили бы. Второй раз не хочу судьбу испытывать!

— Ты больше прожил. Больше пережил. Но жизнь научила тебя только защищаться. И не прощать, — нагнулся Андрей над двигателем.

— И за это ей спасибо, что не всю жизнь в дураках прожил, — бурчал Гиря.

Через две недели Семен с Андреем отремонтировали двигатель. И он запел звонко, знакомо. На весь совхоз. Заслышав его голос, улыбался Панкратов довольно. Оживили. Бабка Таня, остановившись, прислушалась. Слезу смахнула. Сам виновник — голову опустил. Вот если бы все можно было починить: и ошибки, и подлость на подвиг заменить. Но человек — не двигатель, запасных деталей к нему не имеется.

Гиря знал, Андрей где-то в глубине души еще обдумывает случившееся. И все еще сомневается, а может и поругивает Семена, что не научился он прощать.

Шло время, миновала еще одна зима. Гиря отмечал черными крестиками прожитые дни. Считал, сколько еще предстоит прожить. Число получалось немалое. И Семен досадливо качал головой.

А совхоз жил своею жизнью. Растил детей. Залечивал раны. К утру высыхали на подушках вдовьи и сиротские слезы. Надо жить. Зажимали в кулак саднящие раны фронтовики. И помутневшими от боли глазами, уставясь в небо, поминали войну так, что солнцу холодно становилось.

Каждое утро, проклиная жизнь и смерть заодно, надевал на уцелевшие култышки скрипучие протезы Панкратов, пристегивал их ремнями к животу, плечам. Дети уже привыкли. Не пугались. А вот сам… К вечеру култышки горели нестерпимо. Каждый шаг — боль. Но… Надо жить.

Росли, мужали дети погибших. Сироты… Они все еще ждали своих отцов. Ждали, что случится чудо. И их отцы вернутся. Возьмут их на руки. Погладят по голове большой теплой ладонью. Какая она родная и добрая! К ней можно прижаться щекой и поплакать. О прошлом. Ведь вернулся отец! Живой. Ведь вон чья-то тень идет по берегу моря! Но почему так медленно. И дети смотрят пристально. Чей отец? — прыгают сердца, измученные ожиданием. Чей отец? — льются слезы пусть не за свою, за чужую радость того, кто рядом, кто тоже ждал. Чей отец?…

Но это слепой Гриша. Сын бабки Тани. Не ставший, не успевший стать ничьим отцом. И переставший ждать, разуверившийся в чуде. Нет его у солдата. Есть лишь память, что черною вдовою плетется рядом. Плечо в плечо. Как погибшие братья, отец и друзья.

Память… Вон она заливается на окраине села, голосом двигателя. Там тоже не брат. Нет! Нет! Не он! Там Гиря. Заменил погибшего. Но от этого не стал своим в селе. Чужой он! Всем чужой! Чужая у него память. Чужие он видит сны по ночам, другая, чужая боль его беспокоит. Родная, своя она только ему. Ему, но не им. Чего он хватается за желудок! Ведь не ел в сырых окопах цвелые сухари подряд четыре года. Не пил ржавую, с кровью пополам водицу у обочин сел. Не слышал, как кричали дети в подожженных хатах. Не слышал! А сам кричит и в бреду, и в боли своей, Но не войну, нет!.. Скальпа проклинает. Его грозит убить. Да так, что стены дома злобе его живучей удивляются.

Фронтовики, и те в ночи хоть на время во сне от боли забываются. Но не он. Гиря ничего не забывает. Все помнит. Чужой он. Непохожий на других. Андрей вон сколько уже с ним работает. А и то… Не смог привыкнуть к поселенцу. Чужбиной от него пахнет. Чужими заботами.

Лишь бабка Таня время от времени забегает к нему. Матери все одинаковы. Их сердце не только о своем, а и о чужом ребенке болит. Ведь тоже чей-то сын, чья-то надежда и горе. Чья-то радость. И — сирота — дитя, хоть и чужое. Пусть у него и борода коленки прикроет, для матерей — всегда дитя.

Она одна в селе делилась с ним своим теплом. И по-прежнему ничто не изменилось: так и называла она Семена — сынок. И заботилась, как о сыне. Своем сыне.

Село не осуждало за это старуху. Понимало. Много нерастраченного тепла в душе осталось. И бабка Таня не скупилась.

Гиря с годами привык к ней. Привык поначалу, как к заботливой соседке. Потом неосознанно привязался сильнее. И жалел ее, хоть и чужой, куда как больше, чем сельчане. Он заходил к ней иногда. И приносил воду, дрова. Садился у постели Гриши. Тот за последний год совсем сдал. Весь высох. Побледнел. Словно сам себя изнутри сжигал.

Он узнавал Семена по шагам, по голосу. И, поворачивая похудевшее, слепое лицо свое, спрашивал:

— Скажи, каким теперь стал совхоз?

Семен рассказывал.

А поняв, что мать куда-нибудь вышла, говорил Гире:

— Трудно, Сем, жить мне. Трудно. Совесть грызет. Живу я вроде* как в долг. У матери здоровье отнимаю. Силы. Ох и отругал бы меня отец!

— За что?

— Не смог остаться человеком. Мужчиной умереть. Вот за что.

— Опять ты за свое? — хмурился Гиря.

— Ты знаешь, там, на войне, я думал, что вот, когда вернусь домой, буду очень беречь свою мать. Ее старость. Буду заботиться о ней. И никому, никогда не дам ее в обиду. Никогда! Ведь это моя мать! А жизнь надо мною видишь как посмеялась! Не я ее, она меня бережет.

— Не жизнь! Война во всем виновата!

Война… Щеки Гриши вспыхивают.

— Война. Ты прав. Я знаю. Ты помнишь те три скалы? Качины. Наши скалы. Я-то вот слепой на свою беду. Там, на большой скале, что посередине, я выбил нашу фамилию. И имена. Отца и братьев. Пусть они памятником будут. Вот только не знаю, как получилось. Ты как-нибудь глянь. И подправь, если что неудачно. Это моя просьба. Сделай. Для нас, — просил Гриша.

— Ладно. Завтра схожу, — пообещал Семен.

— Завтра?

— Да.

— Погоди только до обеда.

— Почему? — удивился Семен.

— Света будет больше. Солнце как раз ту сторону осветит. Лучше увидишь, — заторопился Гриша объяснить.

Семен тогда ничего не понял. Да и значения не придал.

«Будет время схожу, гляну. Чего торопиться?» — решил он про себя. А к обеду и вовсе забыл об обещании. Своя радость пришла. Сегодня у него был предпоследний день поселения. Надо готовиться в дорогу. Надо возвращаться.

Последние дни. Скоро он покинет этот совхоз с его заботами, с его людьми. Чужими и чуждыми. Последняя смена у него будет завтра. И полным хозяином дизельной останется Андрей. Теперь он стал совсем взрослым. Пусть учит, растит себе сменщика. Пусть жалеет и прощает. Но сам. Без помощи Гири. Сам. У каждого своя жизнь. Она одна. И всяк ее проживет по-своему. Подсказки не всем и не всегда хороши. Иногда, они — как камни на дороге. Помехой становятся. Не надо их. Не надо. Кто свой лоб не расшибал, тот все равно не поймет, как болят синяки. Всяк сам должен жизнь познать. И ошибаться. Без этого нельзя. Не бывает без ошибок.

Семен идет в сельсовет договориться с Панкратовым обо всем. Надо паспорт получить, характеристику. И все прочее. Панкратов встал навстречу поселенцу. По улыбающемуся лицу его понял, что тот рад концу поселения.

«Ну что ж. Всему приходит свой конец, а этот мужик мне ничего плохого не сделал. Забот не причинял. Жил, как все. Ничем особо не выделялся. Работал. И неплохо. Андрея выучил. Никого в селе не обижал. Но сколько ни живи мы — все-таки разные. И жизни. И судьбы. И дороги. Пусть едет. Оно всем так лучше. А прежде всего ему самому. Пусть не под замком, но в «клетке» жил. Пора и на свободу ему», — думает Василий Иванович.

— Значит, прощаться мы с тобой будем? Уедешь от нас? — превозмогая боль в ногах, улыбается Панкратов.

— Да. Подошло к концу мое времечко, — облегченно вздыхает Гиря.

— Ну что ж. Спасибо тебе, Семен.

— За что?

— Помощником ты был здесь. В трудное наше время. И не преступником, каким прислали тебя к нам — человеком жил. Мужиком. Понимал нас без лишних слов. Хоть в одном бою с нами смерть не принимал, а вот выжить помог. И дите сиротское, солдатское — делу научил. И забот не прибавил. Спасибо тебе.

— Не стоит, Василий Иванович. Ваша беда большой была. Как море. И горькой. Я лишь песчинка. А вы и меня не забывали. Не попрекали хлебом, какого и самим недоставало. За что спасибо говорите мне? За то, что жизнью своею меня жить по-человечески научили? За то, что боль и радость свою, не брезгуя мною — на всех поровну делили? Ни словом не обидели, ни намеком. Это я вам всю жизнь свою спасибо говорить должен. За то, что ты и в жизни остался солдатом, человеком! Не награды ради людям помогаешь. Жизни своей для нас и ныне не бережешь. Не как начальнику, как человеку тебе я обязан. Многим. Спасибо тебе. И коль обидел ненароком где

— не взыщи строго. Век тебя помнить буду.

— Ладно, Сем, и ты не помни лиха.

— Не было его, Василий Иванович.

— Документы твои готовы. Все. И характеристика. Сам писал. На, читай, — протянул Панкратов сложенный вчетверо лист бумаги.

Семен развернул его. Читал долго, медленно. Спотыкался. Снова читал. Много хорошего тут про Семена было написано. Поселенец даже вспотел от волнения. Никто в жизни ничего такого даже не думал о нем, а тут — написано. И кем! Фронтовиком! Героем! Значит не совсем уж он пропащий человек, раз сам Панкратов его хвалит. Этот прежде, чем слово сказать, сто раз подумает.

Семен бережно складывает характеристику. В ней все его долгие шесть лет. А в них немало чего было. Будет что вспомнить.

— Я тебе завтра все сразу отдам. После дежурства. Все получишь. И деньги, и документы, — улыбается Василий Иванович.

Семен идет в дизельную. Не спеша. Впервые улыбается, оглядывая дома. Мысленно прощается с ними, с людьми. Скоро он уедет. И поставит точку на поселении. На совхозе. Был он — и не станет его. Он тоже останется за спиною, в прошлом. Семен уедет. В Брянск. Решил устроиться где-нибудь в деревне. Но прежде Скальп. Его надо найти. Кенты помогут. А уж потом — в деревню. Подальше. В глухую. Жить тихо. Незаметно. Ничем не выделяться. Но Скальпа обязательно надо убрать. Ведь чудом жив. А все он! Он! Из-за него столько лет из жизни вычеркнуто! Многое не исправить. Все из-за него.

«Скальп» — сжимаются пудовые кулаки Семена и мышцы начинают наливаться знакомой тяжестью.

«Скальп» — и сердце снова колотится бешено, будто не по совхозной улице, а в ночи, по чужой, городской улице идет осторожно, выслеживает его. Нет не из-за кошелька. Тут дело посерьезнее. За свое отнятое отплатить надо. Но только большой мерой.

По лбу Семена, по вискам, пот крупными каплями бежит. Не терпится Гире, скорее бы прошли эти последние два дня. Теперь их полтора. Последняя ночь. И… В путь.

Поселенец подходит к дизельной. Открывает. Андрей, нахохлившись, сидит у стола. Скучает, а может думает о чем. Вот чудак! Скоро он закончит техникум. А решил в своем совхозе остаться. Механиком. Насовсем. Хотя может с дипломом в любой город махнуть. Там и работа, и жизнь поинтереснее. Но нет… Тут родился. Не хочет уезжать. Тут все его.

Семен прислушивается к голосу двигателя. Все в порядке. Тот дышит ровно. Поет. И, кивнув головой, дает знать Андрею, что тот может спокойно идти домой. Отдыхать. До завтра. Завтра он останется единственным хозяином дизельной. Ее повелителем. А сегодня ему еще можно отдыхать. Сегодня у него есть помощник. А завтра его не станет. Нет. Самому придется заботиться и думать обо всем. Верно, потому парень такой хмурый. Заботы заранее одолевают. И мысли всякие. С дипломом механика кому охота торчать в дизельной? Но ничего! Найдет замену. Выучит. И развяжет себе руки. Может ехать куда угодно. Он свое сделал. Отработал. Отдал. Теперь пусть другие. А может он иначедумает? Как знать? Но и это — его дело. Теперь все.

Семен поглаживает двигатель. Пыхтит старик. Старается. Молотит. Дотерпел-таки до конца поселения Семена. Не подвел. Завтра он в последний раз заправит его.

Неслышно встает Андрей. Сейчас он уйдет домой. А завтра — все. Неожиданно дверь в дизельную резко распахнулась. Семен повернулся. Что такое? На пороге бабка Таня. Волосы растрепаны, рот — немой крик перекосил. Глаза ищут. Андрей и Гиря застыли в изумлении.

— Сын! Мой Гриша к вам не приходил?

— Нет.

— Ушел он куда-то. Давно. И нет.

— Наверно на берегу? — вспомнил Гиря.

— Пойду я! — выскочила старушка. Андрей побежал за нею.

«Его ищут. А он опять наверное у скал. Сидит там тихонько. А мать тут с ума сходит. Хотя бы ее пожалел. Знает, что искать его будет. Так нет. Не может жить спокойно. Ему тяжело. А ей каково?» — думал Гиря, но вскоре забыл о бабке. Ведь после обеда он уедет. Ночью, возвращаясь домой, он слышал, что село не спит. Чьи-то голоса, плач, крики доносились. Но он не пошел узнать в чем дело. Чужими стали ему их заботы. Отболели. И, открыв дверь дома, забылся в предстоящих хлопотах о дороге.

Утром его растолкали чьи-то чужие руки:

— Семен! Сем, встань!

— Что? Чего надо— Помоги!

Гиря! подскочил. Перед ним Панкратов весь дрожащий, словно от мороза, стоял.

— Ну чего? — уставился на него Семен.

— Бришка пропал!

— Какой Бришка? — не понял Гиря.

— Слепой! Сын бабки.

Семен быстро натянул рубашку, брюки. Четко вспомнил лицо старушки. Да! Она прибегала вчера в дизельную. Спрашивала его.

— Везде искали. Нет нигде.

А на

— Были!

У скал надо

— Где?

— Скалы есть. Километра три отсюда. Качины он их звал.

Гиря быстро выскакивает из дома. Следом за ним Панкратов бежит. Припадает на оба протеза.

Ветер в лицо хлещет, оголтело. Мелькает под ногами песок. Вон скалы. Вот они. Еще сотня метров. Через пять-десять минут начнется прилив. В том месте он достигает шести метров. Если Бриша там — может не успеть. Вода смоет. Унесет в море. А берег слишком обрывистый, не всяк здоровый за это время успеет. Куда же тут слепому? Но почему он не пришел? Или забыл о приливе? Но он здесь родился! Не мог забыть! Не мог!

Вода уже лижет сапоги. Начался прилив. Еще немного. Еще пятьдесят метров. Не больше. Вон тот поворот. Он там! Где ж еще? Там! Под скалой. Забыл! Он просто забыл! Вода уже подбирается к коленям. Песок захватывает сапоги. Бежать становится трудно. На минуту в памяти всплывает лицо бабки Тани, испуганное, бледное.

— Сын! — кричит испуганный Гиря.

Еще метров тридцать, не больше. Надо успеть! Скорее! Скорее! А там — на скалу. Еще можно успеть. Как дорога сейчас каждая секунда.

Вода уже обхватила колени ледяным обручем. Какая она холодная. Семен глянул в расщелину.

— Вот! Вот он!

Бриша стоял у скалы, прижавшись спиной к ее ногам. Улыбался. Вода уже охватила его до пояса. Слепой сделал усилие. И, оторвавшись от скалы, сделал шаг навстречу морю. Но в эту секунду цепкие руки Гири схватили его, выдернули из воды. И, взвалив на плечи Григория, Семен побежал к скале. Там есть узкая тропка. Сейчас! Только надо найти ее. Вот она! Вот!

Но вода уже сдавила грудь тесным панцирем. Семен двумя руками держит Гришку. Вот дурак! Но с ним потом! Сейчас — успеть бы. Из- под ног летят камни. Какие они острые, скользкие. Как трудно удержаться на них. Но нет. Надо скорее! Что это? Пот заливает глаза. Ничего не видно. Кто кричит? О чем? Ладно! Все потом. Вода! Скорее от нее. Ох, как тяжело подниматься! Но что это надумал этот дурак? Утонуть? Сам? Ну и дурак! — сплевывает Семен воду, попавшую в рот. Смотрит вверх. Кто это там? А ладно! Какое тебе дело? Осталось немного. Еще метра четыре и ты там. Наверху!

Гиря вдохнул воздуха. Шаг. Еще! Еще! Ну! Вот и все! Вода внизу. Там! Далеко. Но останавливаться нельзя. Быстрее! — Семен идет вверх. В глазах темно. В голове шумит. Вот! Все! Выбрался.

Он снимает с плеча Гришу. Тот молчит. Гиря смотрит на скалу. Вот она — надпись. Как он забыл о ней. Ведь просил же его этот! Но почему? Качины — Сергей, Олег, Владимир, Григорий. А почему Григорий? Ведь трое погибли! И моментальная догадка мелькнула.

— Он сам себя причислил к ним. Сам! Эх-х…

— Оставь меня, — отстраняет его руки Гриша.

— Заткнись, — схватил слепого Семен и, закинув мешком на плечи, побежал в село.

— Я все равно! Я должен! Я не могу жить! — текли слепые слезы по шее Семена. — Пусти меня!

— Заткнись! А то не гляну, так вломлю, что забудешь про геройство! Ишь, не может он жить! А я смог? Сдохнуть легко! Стоит захотеть! А ты жить захоти! Выжить! А то ишь расползся! Фронтовик! Баба ты паскудная.

— Пусти!

— Пущу! Принесу, вломлю и пущу! Скотина! — орал Гиря. А перед глазами снова лицо бабки Тани всплыло. Доброе. Тихое. Она одна, не гнушаясь, звала сыном и его… Мать солдатская, безвременная вдова, она любила по-своему, по-матерински и его — Семена. Любила одна. Одна за все село, за всю жизнь… А за что, и сама не знала.

— Сынок! Спасибо тебе, — седые пряди спутали руки Гири. Она все поняла. Сердцем…

Семен тихо вышел из избы. Через час ему уходить. А дел еще много. Очень много.

— Прости меня, мать, — обнял старушку Гиря.

— Как же мы без тебя будем? Что же ты? Зачем уезжаешь? Ведь не чужой! Свой ты мне. Останься, сынок! Чего по свету мотаться?

Гиря боялся этих слов именно от нее. Ведь вот недавно совсем она его выходила. А мог бы и умереть. Мог. Целый месяц она от него не отходила. И вытащила. Живым из могилы. Сколько кентов при этом в лагерях умерло. А она его спасла. Сама. Хотя свой сын слепой. Но и на Семена ее сердца хватило.

Но нет! Нет! Надо ехать! Скорее! Скорее от этих глаз! От села! Он торопливо закрывает дверь. Скорее. Не надо оглядываться. Ведь квиты! Она тебя, а ты Гришку спас. Подумаешь, некуда ехать! Есть куда. Там Скальп. Скорее!

Под ногами песок замер. Обсох валун. Пора идти. Прощай село. Прощайте воспоминания. Здесь умерли шесть лет. А он выжил и уходит. К воспоминаниям нельзя возвращаться.

— Жж-ив, жж-ив, — скрипит под ногами песок. Семен оглядывается. Вот и все. Исчез из вида совхоз. Скрылся за поворотом. Лишь узелки на песке. Но их тоже смоет. Кто вспомнит о нем. Скоро забудут. Да и что помнить? Кто он им? Чужой человек. Чужая жизнь. Она никому не нужна.

— Торопишься?

Гиря удивленно оглянулся. Панкратов! Ему-то что нужно?

— Тороплюсь, — ответил Семен.

К

ся.

останься. До сегодняшнего дня я не просил тебя. Сам знаешь.

— А что изменилось.

— Многое. Трудно нам без тебя будет.

— Кому?

— Мне, Андрею. Да и бабке.

— Не надо, Василий Иванович, жили же без меня.

— Жили. Покуда пришлым считали. А ты вон свою жизнь подставил. За Гришку. Не испугался. Не бросил. Жить заставил. И уходишь. А к кому?

— Найду что-нибудь.

— Зачем искать? Останься. Наш ты нынче. И хоть нелегко тебе приходилось, привык.

Гиря задумался. Что делась? Остаться? Но к чему? Да еще здесь? Но тут хоть уговаривают. Привыкли. Знают. Здесь он нужен. А там? Что там его ждет? Кто? Скальп? Да! С ним надо рассчитаться.

— Пошли. Пошли домой, — взял Семена за локоть Панкратов. И тихо укорил себя, что за все эти годы не замечал в Семене человека. А вон он какой. И рука не отпускает локоть.

— Вернешься?

— Да.

— Когда?

— Скоро.

Рука Панкратова тихо опустилась. Семен пошел медленно. Потом быстрее. Вот он оглянулся. Рукой машет. «Вспомнил, значит не обманет!» — подумалось Панкратову.

— Мы ждем тебя! — доносится до слуха Семена.

Соболево… Он думал, что попадет в глухое, затерявшееся в лесах село. Где, вероятно, соболи сотнями бегают от дома к дому. Где в лесу можно прожить спокойно весь срок своего поселения. Не работая, не заботясь ни о чем.

Когда он увидел село, понял, что жестоко обманулся. Широкая, немощенная улица вела мимо домов, утопающих в зелени. Оттуда слышались смех, голоса. Около одного дома Трубочист остановился. Втянул носом воздух:

— Котлеты жарят.

— Иди живей! Ишь рот разинул! — прикрикнул сопровождающий. И он неохотно поплелся следом за ним.

В милиции дежурный оглядел Трубочиста с ног до головы. Ничего не сказал. Но глаза выдали. Они сказали за дежурного: «Не было беды на нашу голову. Так нате вам — свалилась». Начальник отделения милиции — брови сдвинул. Помрачнел заметно.

— Прибыл, значит? Ну-ну. Посмотрим. Учти! Если где напакостишь — щадить не станем. Враз назад в лагерь.

— Я работать приехал, — попытался успокоить его Трубочист.

— У тебя одна профессия. Знаю. Налетчик. Но у нас ты будешь скотником.

— Кем? — не понял поселенец.

— Скотником. На ферме!

— А это что такое?

— За коровами будешь смотреть. Чистить стойла, корм получать, раздавать. Воду носить коровам.

— Я их в глаза не видел ни разу! — признался поселенец.

— Мы тоже впервые вора видим. Но не пугаемся. Присмотримся, ник оно у нас получится. Склеится — живи. Нет — простимся.

— А заработок там какой будет?

Хороший. Никто не обижается. И тебе хватит, — улыбался чему- то своему начальник милиции.

Жить я где буду? — глянул на него поселенец.

— Жилье тебе готово. Комнатушка. Как одинокому, можно там пожить.

— Значит, к коровам? — грустно вздохнул поселенец.

— К коровам. А куда же еще? Иль не по нраву вам, Владимир Журавлев? Так что же мне тогда говорить? Или думаете, мы вашему приезду должны радоваться, как празднику? Не хотите — поезжайте назад.

— Нет-нет! Но я хочу работать там, где от меня польза будет! А тут! Я же городской человек! И ни разу в своей жизни не жил и не был в деревне.

— А жаль! Деревня — голова всему. Это — пробел в твоей биографии. Вот и восполни его! Познай, как хлеб насущный дается. Иди! Польза! Слышали мы про вас — трудящиеся воры! Иди! Да помни! Глаз с тебя ни днем, ни ночью не спущу! — И, глянув на сопровождающего, сказал: — Отведи его к Емельянычу. Скажи, чтоб в скотники. И пусть позванивает мне о нем.

Трубочист безнадежно вздохнул.

— Иди, либо человеком около скотины станешь, либо сам оскотинишься.

Поселенен хмуро побрел вслед за сопровождающим. Он уже не смотрел на село. Не слышал смеха, голосов. Дощатые тротуары скрипели под его ногами, будто смеялись старыми, иссохшими глотками над ним.

Заведующий животноводческой фермой, круглолицый Емельяныч, увидев поселенца, довольно разулыбался:

— В нашем полку прибыло! Это хорошо! Не горюй! Работа у нас, конечно, нелегкая. И с навозом придется повозиться. Но ничего — где воняет, там и пахнет. Заработок неплохой. Молока пей сколько влезет. Сметану тоже. Сливки. Ну и бабы у нас тоже — кровь с молоком. Половина холостячки. С ними не соскучишься. Иди! Знакомься! А вечером на жилье поведу тебя! — и подтолкнул Владимира к ферме.

Он открыл тяжелую дверь. И нос заткнул. В лицо ударило такими запахами, что в глазах потемнело.

— Эй ты! Или входи, или уматывай! Живо! Чего стал, открыв рот! — услышал он голос.

Поселенец закрыл за собою дверь. Шагнул. Огляделся. Глаза понемногу привыкли к мраку.

— Мм-уу! — прогудело совсем рядом. Поселенец впервые увидел коров. Они косили на него большими, черными глазами.

— Спокойно, милашки! Спокойно! — испугался поселенец, завидев, что у каждой из них есть крепкие рога.

— Спокойно, — подошел он к крайней рыжухе, которая, как ем показалось, смотрела на него дружелюбнее других. — Как зову тебя? А! Ромашка! — прочел он кличку на табличке, висевшей н головой коровы.

— Ромашка, Ромашка, — гладил он рыжуху, сдерживая брезгливость и заставляя себя не морщиться.

Корова задрала хвост и не успел Владимир отскочить, как брюки и ботинки его насквозь мочой пропитались.

— Курва облезлая! — ругнулся поселенец и только шаг сделал — попал ногой в сточную канаву. По щиколотку в навоз влез.

Где-то рядом бабий голос смехом зашелся.

— Ты что? Навоз от дорожки не отличил?

— Эй! Бабы! Спасай! Тут мужик в говне тонет! — крикнули рядом.

— В чьем? — послышалось неподалеку.

И не успел поселенец глазом моргнуть, как около него доярки собрались. Толстая, старая баба сочувственно головой качала:

— Угораздило эдак! До шеи весь перепачкался.

— Говно к говну липнет, — рассмеялась вторая, конопатая, пухлая бабенка.

— Ох! Скорей иди отмойся, — потащила Владимира к бочке с водой рыжеволосая, громадная доярка. И, вытряхнув поселенца из телогрейки, быстро очистила ее. Поворачивая его самого во все стороны, счищала с брюк налипший навоз.

— Ты не робей. Не гляди, что языкатые. С коровами о чем говорить? А друг с дружкой — никто не уступит. Вот и тебе досталось. А ты чей будешь? Что к нам занесло? Кто ты? — засыпала она вопросами поселенца.

— Скотником к вам пришел. Работать буду.

— Вот и хорошо. Помощник, значит. А звать тебя как?

— Владимир.

— С семьей?

— Один я.

— А кто ж тебя послал к нам?

— Заведующий Емельяныч.

— Где живешь?

— Сам не знаю. Что дадут.

— Эй! Бабы! Это же скотник, новенький! Идите знакомиться! — крикнула баба.

— Пусть подождет. Управимся вот тут!

— Успеем!

— Невелик начальник — прыщ на заднице.

— А чего знакомиться?

— Ладно, ну их! Возьми-ка лопату. Почисти стойла. — Помоги сено разнести. Так-то оно лучше будет. А управимся с дойкой — познакомимся, — сказала баба и ушла на другой конец фермы.

— Дикарки какие-то! Впервые в глаза человека видят и тут же осмеять норовят. Эх, деревня-лаптежница, — досадливо крутит головой поселенец.

Лопата выскальзывает из рук. Три стойла почистил, а устал. Владимир взялся чистить стойла напротив. В темноте не увидел доярку, сидевшую у коровы. Задел лопатой скамейку, на какой сидела баба. Та упала с грохотом. Выронила подойник. Корова шарахнулась в сторону.

— Прислали недоделка! Своих таких полно! Так и этот! Слепая задница!

— Чего орешь? Дура! — не стерпел поселенец.

— Кто дура?

— Ты! Кто ж еще?

— Ладно. Посмотрим, — поджала доярка губы и… запомнила.

Когда поселенец заканчивал чистить стойла, зашел Емельяныч.

— О! Уже работаешь? Молодец!

— Кого ты прислал, Емельяныч? — подошла к нему доярка.

— Скотника прислал.

— Он же пьяный. Меня обозвал. Вон бабы слышали. Убирай его от нас!

— Не слушай ты ее, малахольную, Емельяныч! Она сама его тут облаяла. Ну задел ее человек нечаянно. Она и заорала — вступилась за поселенца старуха.

— Это я малахольная?

— Ты! Брехунья!

— А ты — старая потаскуха!

— Эй! Бабы! Тихо! Не то обоим сейчас поддам. Ну, замолчите!

— Чего рот затыкаешь? Неспроста ее в передовики тянешь! Знать тоже у нее бываешь?

— Да заглохни, ты! — оттолкнул ее поселенец от Емельяныча. Старуха, вытирая фартуком глаза, молча отошла к своим коровам.

— Не буду я этой помогать, — указал Трубочист на горластую доярку — свою обидчицу.

Та насторожилась.

— А что, я за тебя за ее коровами ходить буду? Коровы при чем? Тебя ж никто не заставляет за дояркой ухаживать! — перебил Емельяныч.

— Еще чего! Это ж черт в юбке.

— А скотина не должна за нее ответ держать.

— Ладно. Хрен с ней, — сплюнул поселенец. И пошел разносить сено.

Когда доярки заканчивали дойку, поселенец уже накормил, напоил коров. Положил на подстилку солому и стал ждать, когда Емельяныч закончит принимать молоко у доярок. Те, сняв халаты, мыли руки. Собирались расходиться по домам.

— Как зовут тебя? — спросила поселенца старая доярка. Все бабы оглянулись на Трубочиста.

— Владимир.

— Ты б молока попил. Устал наверное. С нами тут не то живой человек, бес не сладит. Но ты не обращай внимания. Попей-ка вот молока. У моей Зорьки — самое хорошее, — взялась она за подойник.

— Хлеб есть у кого, бабы? — спросила старуха.

— Есть, — достала из сумки буханку хлеба та, которая приводила поселенца в порядок.

— Ешь. Володя. Не обращай на нас внимания, — подвинула она поселенцу громадную кружку молока и ломоть хлеба.

Поселенец ел с жадностью.

— Так, значит, работать мы начинаем с шести утра. Это первая утренняя дойка. Она заканчивается в восемь утра. Потом вторая дойка. В двенадцать дня. До двух. Потом в шесть вечера. И до восьми. На твоем попечении двести коров. Понял? — глянул на поселенца Емельяныч.

— Понятно.

— Так вот. Очистка, кормежка— это твое. На твоих плечах висеть будет. Кроме того, у нас есть десять быков. За ними тоже ты будешь смотреть. Но это с завтрашнего дня. Сегодня там без тебя все сделают. И еще знай: опаздывать на работу у нас нельзя. Прогуливать и тем более. Мы за это строго наказываем.

— Этого не будет, — сказал поселенец.

— Посмотрим, — и, повернувшись к дояркам, Емельяныч спросил: — Сегодня все довольны скотником?

— Довольны. Хорошо помог.

— На целых полчаса раньше управились.

— Мужик он и есть мужик, — говорили доярки. И только одна стояла молча в стороне, поджав тонкие, покусанные губы и зло косилась на поселенца. Он и не думал, что так скоро обзаведется здесь врагом.

Прямо с фермы, повел его Емельяныч на жилье, как он говорил. Комнатушка оказалась маленькой, темной.

— Вот, пока здесь поживи. А там посмотрим. Завтра под аванс денег выпишем, купи, что тебе нужно. И живи на здоровье.

Емельяныч вскоре ушел, а поселенец покрутив головой, в магазин пошел. Решил взять необходимое. Деньги имелись.

К ночи комнатка посветлела. Здесь уже прижалась к стенке раскладушка. Что ни говори — вдвое дешевле койки. А если учесть, что бабой он решил не обзаводиться, временное, если и подвернется — не и счет, то пять лет и на раскладушке потерпеть можно. Все ж не нары. Вон матрац какой пухлый. Хоть бока от досок отдохнут. И подушка есть — толстая, как вымя у коровы. И одеяло ватное. Красное. Даже глаза режет.

Поселенец подмел пол. Открыл банку консервов, бутылку пива:

— Ну! С новосельем тебя! — чокнулся он с собственной тенью на стене и залпом осушил стакан.

А вскоре на душе повеселело. И Владимир, опорожнив бутылку, улыбался довольный.

Соболево… Самые что ни на есть заброшенки. Здесь его, сколько ни старайся, никто не найдет. Ни один кент, ни одна малина. Да и кому придет в голову искать его на ферме? Среди коров. А он отсидится тут спокойненько за свои пять лет. За это время все его успеют забыть. Особенно те, с кем отбывал в лагере. У каждого свои заботы. А когда подойдет время — выйдет с поселения. Сам начнет промышлять. Сам. Без кентов. Так надежнее.

Вот только бы этот Клещ его не нашел. Ведь что ни говори — должок перед ним имеется. И немалый. Заплатил. И надо сделать. Ведь согласился. Взялся убить Скальпа. Но где искать этого Скальпа. Он же не дурак. Хотя вряд ли догадался. Да… Но… могли и его, Трубочиста, заложить кенты проклятые. И тогда Скальпа не так-то просто будет найти. А все ж интересно, сколько он на нем подзаработал? Лучше всех, конечно. Клещ платил. Да и Медуза. Муха — обижаться не приходится. Пайки — не в счет. Деньги! Золотишко! Вот это — ценно.

А они-то его простачком считали! Эх! Тоже еще! Воры! Вот он, к примеру, засыпался на вшивой лавчонке. Ну и черт с ней! С кем не случается? Они вон — считались ворами покрупнее, а тоже погорели. На одних нарах спали. Кто как попал. Кто сам словился, кому помогли. Какое это теперь имеет значение? Зато вот он! Даже из лагеря сумел все на волю вынести. Все. Весь заработок. До копейки. А на это голову иметь надо. Дураку не удастся. Они вон — «в законе», а даже с воли в лагерь не все смогли пронести. Хотя это гораздо легче, чем вынести из зоны. А он — обычный. «В законе» не был. Не ввели. А голова не глупее, чем у них. Всех вокруг пальца обвел. Всех! А сам и жив, и здоров, и с заработком. Две зоны обвел. Через два лагеря. И никто не догадался, что находится в вате его старой телогрейки. А ее, если тряхнуть — ого! Целое состояние! А этот дурак Муха за тряпки держался! Кому они нужны? Тряпки — мелочь. Надо прикидываться уметь. То ли дело он — Трубочист! Все в одной телогрейке ходил. Как в замусоленной шкуре. Никогда ее не снимал. Нигде. Зато уж если снимет, у многих глаза от зависти лопнут. Но он не дурак! Он рисковать не станет! Он походит в ней. На старье кто позарится? В ней ему тепло и безопасно.

Поселенец поглаживает задубелую от грязи телогрейку. Ее — если на пол поставить — не упадет. А все потому, что потом он в ней деньги зарабатывал. Помогала она ему. От глаз и сглаза берегла. От беды. А теперь вон! Тройной подклад! Ему любой бы позавидовал!

Владимир ложится на раскладушку. Спать пора. Утром чуть свет — на работу. Опаздывать нельзя.

Утром он бежит на ферму всприскочку. Как раз успел. Быстро за лопату схватился. Но коровы лежат, не хотят вставать. Поднимать их было нелегко. Помогали доярки. Старая Акулина сама своих коров подняла. Тихо, без шума. Другие так не умели. Взяла ведро. Помыла корову. И, зажав подойник коленями, принялась доить Зорьку. Тихо звенькали по подойнику тугие струи молока. Старушка что-то тихонько напевала. Корова жевала сено, стояла тихо, словно замерла.

Трубочист не мог оторвать взгляда от них. Чем-то тихим повеяло на него. Спокойным, древним. Будто когда-то он уже видел это. Хотя знал, что нет. Не приходилось. И стоял, как привороженный.

Где-то шумели другие доярки, бранились с коровами, поднимали их окриками. Те вскакивали испуганно. И вытаращив глаза-сливы, шарахались от доярок в разные стороны. И только старую Акулину коровы слушались с первого слова.

«Какие они у нее понятливые. Может потому, что с добром она к ним подходит, и коровы не ждут от нее плохого для себя?» — думал поселенец. И поневоле свое вспоминалось.

Большая была семья у отца Владимира. Одних детей восемь человек. Все голодные, полураздетые. Всегда злые, нервные. Отец — сапожник, день и ночь работал, чтобы семью прокормить хоть как-то. Чужим людям шил ботинки, туфли, сапоги. У своих огольцов и тапок не имелось. Чуть снег сошел — и до самых морозов носились ребятишки по улицам босиком. Всяк себе промышлял пропитание. С другим не делился. Знал, что тот от себя тоже не оторвет. Так в семье повелось. Мать — прачка тоже чужим стирала. В доме всегда стоял запах мыла, сырости. Покуда мать и отец были заняты каждый своим делом, в доме было терпимо. Но к ночи, когда каждый подсчитывал свой заработок за день, вспыхивали ссоры. Потом драки. Так было всегда. А потом отец запил. С горя. Или с усталости. Ему надоело жить. Надоело драться за жизнь, какая потеряла для него весь смысл. А мать ушла. К другому. Одна. Бросила всех. Забыла. И не видевшие от нее ласки, дети скоро забыли ее и ни разу не пожалели о ней. Она была и не была. Она была как сон — ругливый, оборванный. Хотелось другого. Ведь вон соседки — иные. Но то чужие… Можно заменить хлеб калачом. Но мать, какая ни на есть, одна на всю жизнь дана. Но и той не стало. Сама ушла. За долгие годы нужды возненавидела мужа. А заодно остыла и к детям. Она ни разу не пришла к ним. Не проведала. Не принесла гостинца даже на праздник. Будто их и не было у нее. Старшие — ладно. Но вот трехлетнему меньшому брату туговато приходилось. И, дождавшись, пока пьяный отец уснет, подкрадывался потихоньку, воровал из пьяных рук хлеб, кусок селедки. И убегал под стол. Там ел оглядываясь, как бы старшие не отняли добычу. Сказки, гостинцы, подарки, все это миновало семью. Дети не знали этого. Они не имели игрушек. Да и до них ли.

С того дня, как ушла из семьи мать, ребятня стала быстро взрослеть. Много лет никто из них не знал, куда делась их мать. Никто ее не видел. Никто. Кроме Владимира. Но и он встретился с нею случайно.

В эту ночь он с кентами сорвал неплохой куш. Тряхнули галантерейный магазин. И обмывали удачу. А тут— милиция. Пришлось срочно смываться. Выскочил на улицу и Трубочист. А тут — похоронная процессия. Пристроился к идущим. Шел за гробом целый квартал. Милиция его не тронула. Отстала. Хотел он уйти. Глянул на покойника. И… узнал. Мать лежала в гробу, чистая, тихая, нарядная. Женой адвоката умерла. При жизни никогда не помогла сыну. Смертью своею его спасла. Случайно. Сама того не знала.

Владимир снял шапку. Прошел за гробом еще немного. Старый адвокат шел рядом. Он не узнал Володьку, а парень вспомнил его. Когда- то мать стирала ему. Тот был холостяком. А потом… Вот и льет теперь слезы. Вытирает чистым платком. Ее он будет помнить. Чужой. Возможно, есть за что. А сын, замедлив шаг, отстал от процессии. Свернул в первый же закоулок. Не мать оплакивал, нет! Двоих кентов, пойманных в этот день милицией.

— Ну чего стоишь? Пора корм скотине давать. Помоги комбикорм разнести! Стал, как дубина! — прикрикнула доярка Валька Торшина, ставшая вчера врагом Трубочиста.

Владимир вздрогнул от резкого окрика бабы и, повернувшись к ней, процедил сквозь зубы:

— Помог бы я тебе, стерва горластая, пасть вонючую твою заткнуть!

— Что? — опешила баба.

— Иди! Иди с дороги.

Выхватив ведра, он носил напаренный комбикорм, раскладывая его по кормушкам. И не видел, как досадливо качала головой при виде его старая Акулина.

Потом он разносил коровам сено, воду, подчистил стойла, вывез навоз из сточных канав. И, разнеся подстилку коровам, взял скребок, решил помочь бабке Акуле коров ее группы почистить. Другие доярки заметили это. Подтрунивать стали:

— Эй, Акуля, скажем старику твоему.

— Володька, ты молодым помоги. От них, холостячек, хоть толк будет.

— Эй! Вовка, у бабки дочек нет. Зря стараешься.

— Смотри! У ее старика ружье есть! И он еще сам на баб заглядывается.

— Ладно! Вы! Вам бы язык корове на хвост подарить. Ни одна муха не сядет! — ругался поселенец.

Молчала только сама старуха. И тогда Валька Торшина решила свое слово вставить:

— Не дурак он, бабы! Решил взять, где легче. А старухе что терять?

Трубочист побелел. Сделал шаг к бабе:

— Тебе сотни быков мало будет, если и на день…

— А ты видел?

— Клеймо у тебя стоит. На всю рожу. Его не только я — все видят.

— Ах ты, прощелыга! Тебе ли о клейме тут говорить? Тебе ли — жулик проклятый! — схватилась баба за лопату. Замахнулась. Но тут же, откинутая поселенцем, полетела в сточную канаву.

— Бандит!

Но кругом смеялись доярки, держась за животы. До слез, до коликов. И Торшиха, прикусив губы, решила отплатить поселенцу за пережитый позор и унижения.

А тут подошло время выгонять коров на пастбище. И доярки заранее радовались. Радовался и Трубочист. Что ни говори, теперь ему не придется целые четыре месяца чистить навоз, таскать воду коровам. На пастбище за каждую корову — пастух ответчик. А не он. Но какую работу теперь поручат ему? Чем он будет заниматься все лето? Без дела, конечно, не оставят. Но заработок? Не проиграет ли он в нем? Ведь Володьке так не хотелось тратить то, что нажито в лагере. Да и кому это понравится? И Трубочист решил поговорить с Емельянычем. Тот, выслушав поселенца, сказал, что работать он будет при доярках. Помогать им загрузить бидоны с молоком в телегу. Поймать коров в загоне и привязать, чтобы бабы быстрее управлялись. Носить воду для мытья коров.

— Дел у тебя хватит. А получать будешь с надоев. Это выгодней. Но забот не убавится. Летом работать тяжелее, — предупредил заведующий фермой.

А через неделю поселенец впервые поехал вместе с доярками на пастбища. Коров сегодня утром увел пастух из села.

Теперь он вместе с бабами проживет здесь все лето. До самой осени. Сегодня к загону отвезли две будки. В одной доярки жить будут. В другой — поселенец и оба пастуха. А еще сторож. Муж бабки Акулины.

Среди зелени, в уютном уголке стояли будки. Бок о бок. Как две сестры. Дни выдались погожие. Теплые. И доярки, управившись с коровами, бежали на речку. Загорать.

Решил сходить с ними и Володька. Старая Акулина сидела на берегу. Сняла платок. И была похожа на старую русалку, распустившую по плечам волосы. Густые, черные. Другие доярки уже разделись и, подстелив кто что мог, лежали на солнце, впервые не ругались.

Володька даже опешил. У рыжей, громадной Ольги оказалась такая белая, нежная, как у ребенка, кожа. Она даже просвечивалась и отдавала прохладой. Будто не тело, а душу бабью, слабую, незащищенную, тщательно скрывала она под одеждой своей.

Володьке нестерпимо захотелось погладить ее по плечу. Пожалеть. Успокоить. Нет, не как бабу. Как девчонку. Большую и обиженную. Поделиться с нею своим теплом. С первой: знал: любила Ольга парня. А он отслужил и уехал. Забыл ее. А она — нет.

А рядом с нею лежит Нина Ухова. Ох и глотка у нее! Но сейчас она молчит. Заснула. А может дремлет в своих воспоминаниях. Лежит не шевелясь. И поселенца мороз по коже продирает. Какие у нее ноги! Словно выточенные. А бедра. Линии нежные. Но ноги! От них невозможно оторвать взгляд. Ведь вот столько раз она проходила мимо. Но разве в сапогах что увидишь? А тут! Эх! Вовка с трудом переводит взгляд на ту, что лежит рядом. Кто? Лицо полотенцем прикрыла. Ну и грудь! Вот так да! В два добрых кулака. Тугая.

Поселенец рассматривает бабу внимательнее. Круглые плечи ее расслаблены. Руки закинуты за голову. Кто это? Торшина! Да, вон и губы ее из-под полотенца кривятся. Трубочист перескакивает взглядом на другую бабу. Это Аня Лаврова. Маленькая, будто игрушечная. Нежный пушок все тело покрыл. Какое оно славное. Гибкое. Упругое. Вот только ноги немного кривые. А эта? А! Вот она — копна конопатая. Лежит кверху спиной. Зад солнцу подставила. Ну и ну! На эту задницу добрый десяток мужиков можно посадить. Всем места хватит. А спинища! Целая стена. Шире дома. За такой спиной пять «малин» спрячется. Да так, что ни один лягавый не догадается.

А эта? Что за нахалка? В такой бесстыдной позе средь бела дня? Любуйтесь на нее. Старик сторож и тот, глянув, крякнул и, покраснев до самой лысины, пересел подальше от греха.

— Ну подожди, шалава! — решил Володька. Опустившись бегом к реке, набрал полное ведро воды и окатил бабу. Та с визгом подскочила. К Вовке кинулась. Он сделал вид, что убегает, а сам резко повернулся, охватил ее, голую, и в воду затащил. Там всю облапал.

— Уйди!

— А зачем ты так легла?

— Пусти!

Но он тянул ее в речку подальше от берега. Она вырывалась. И он, решив подшутить, отпустил ее руку. Танька сразу плюхнулась в воду, обдав поселенца столбом брызг.

Он кинулся за нею. Поймал. Нахально разглядывал ее. Потом к себе притянул.

— Уйди! Черт! — побежала она к берегу. На шум доярки головы подняли.

— Эй! Вы что там? Не мешайте!

— Бабы! А наш Вовка-то — мужик! — орала Танька во все горло.

— Тащи его сюда!

— Проверим!

— Отвяжитесь вы от человека! Охальницы! Ишь семя греховодное. Глаза бесстыжие! Отпустите вы мужика! — ругался старик сторож. Но бабы не слышали и не хотели слушать его.

Ухватив поселенца, они навалились на него кучей, мяли его, тискали. И гогочущим клубком в речку скатились. Там обливали друг друга водой, охлаждали пыл, чтоб не зайти в игре дальше. Не перейти границ дозволенного.

На берегу осталась лежать лишь Торшиха, подставив солнцу свои громадные, вздыхающие по-коровьи груди.

«Не обратил внимания, на другую глянул. С другими возится. Ее нет для него. Но она не может как эти. Она хочет не просто так. Не в кустах. А чтоб походил он за нею. Собакой, по пятам. Помучить его ей хочется. А уж потом… Ведь мужик. Их в селе по пальцам счесть можно. В том-то и беда. Любому рады. Но баб и девок полно. Она не одна. Вон они визжат там с ним. Желающих хоть отбавляй. Не у всех такие как у нее груди. Но и с ними можно в старых девах засидеться. Ему то что? А ей каково? Хотела ему отомстить. Довести. Ан даже не оглянулся», — вздыхает Торшиха. И решила, что не все еще потеряно.

А Володька — весь мокрый, вырвался кое-как из цепких рук доярок, пустился во весь дух наутек. Бабы хохотали ему вслед. Грозились поймать его и не выпустить.

Ни он, ни доярки, так и не поняли, как случилось, что именно там в реке сломался ледок меж ними. И если раньше никому не было дела до того — поел поселенец или нет, то теперь без него за стол не садились.

Он не просил, само по себе случилось, что вперемешку с бабьим бельем, стали сушиться на веревке и его рубашки, майки, носки. Зачастую он даже не знал, кто это делает. И принимал за должное. Да и что тут особого? Он им помогал, не спрашивал, они — ему.

Вечерами, когда работа заканчивалась и над загоном опускалась ночь, разводил старик сторож костер. Начинал печь картошку. Для всех. Собирались к костру доярки. Садились в кружок. Говорили тихо. Вполголоса. И все просили старика рассказать какую-нибудь историю.

Сторож, пожевав рыжий от махорки ус, головой качал. Знал, любят доярки сказки, а называют хитро потому что себе стыдятся признаться, что в детстве сказка обошла их, а в жизни все лишь горькое окончание ее узнали. Ни у кого из доярок нет отцов. Погибли. Старших братьев нет. Погибли. Младших сестер и братишек нет. Вдовы их матери.

А потому жалел их сторож. Как мог скрашивал дояркам несладкую их жизнь. Утешал их сказкой. Вот и теперь в кружок уселись. Смотрят на него ожидающе. Глазами — дети. Жизнью— старухи.

Печеную картошку и то есть не научились. Вон как лица перемазали. Смех один. И этот… Тоже хорош. Голову на колени к Цинке положил. А Ольгину руку гладит. Ну и гусь, — дернул усом сторож.

— Дед, расскажи! Что-нибудь, — просят бабы.

Вовка глаза прикрыл. Ему тепло и сытно. А, историю? Ну что ж? Можно и послушать? Никогда не слышал. Кроме тех — лагерных, может эта иная?

Старик доел картошку не спеша. Запил чаем. И, оглядев тесный кружок, откашлялся, прочистил голос, глянул на старуху, мол не обессудь, если чего загну лишнего. Подвинулся ближе к костру, к теплу. Доярки притихли. Даже деревья умолкли. Насторожились. Шептаться перестали. Слушали сказку старого сторожа.

— Давно, давно это было. И жила в лесу далеком бабка одна. Злая и страшная. Все ее боялись. И птицы, и звери, и люди. Даже деревья и трава. Колдуньей была та бабка. Из страха, а может еще от чего, не росли в ее лесу цветы. Не приживались. Попадет бывало семя цветочное на ту землю, да и засохнет. Умрет. Деревья в том лесу никогда не знали листьев. А трава родилась колючая и черная, как злоба старой колдуньи. Все живое губила она. Так жила она много лет. И стала совсем старой. Но чем дряхлее становилась она, тем сильнее была ее злоба. Но ведь колдуньи не могут умереть, покуда не отдадут свое зло другому. Кто после них на земле остаться должен. И продолжить то, что делали колдуньи. Вот так и эта решила сделать. Но кого найти взамен себя? Стала думать старуха. И вспомнила, про девочку, что жила в деревне на краю леса ее. Она сиротой росла. Никого у нее не было кроме голубя. Он один был ее другом. Прокралась колдунья ночью в дом к девчонке, и схватив ее, понесла в свой лес. Девчонка по дороге спала. А когда проснулась утром, ничего не могла понять. Где она и что с нею. Закричала она, заплакала. А колдунья ей говорит: «Поздно спохватилась, за-соня. Далеко твой дом. Не дойти тебе туда. Не выбраться из моего леса. Скорее сама неживым деревом станешь, чем вернешься туда. Не увидеть тебе твоей деревни, дома твоего. Сада и лужайки. Не знать тебе, как поют птицы и какое бывает солнце. Все умерло для тебя. И ты для всех умерла. Другою ты станешь. Такою, какою я захочу».

— Во старая падла! — не выдержал Володька.

Доярки рассмеялись. Ольга потрепала поселенца по голове, а старик продолжил:

— Задрожала девчонка. Поняла в чьи руки она попала и просит колдунью, разреши, мол, с голубком проститься, в последний раз с ним свидеться. Но колдунья ответила: «Ни к чему тебе голубок твой. Живое не для тебя. В твоих руках все умирать теперь будет. Жизнь — не для тебя. Забудь всех. Ты хозяйка самого Зла, повелительница Смерти. Ты станешь черным солнцем для всех. Завтра утром я поведу тебя к мертвому ручью. Напьешься ты из него водицы, умоешься и станешь той, какою я хочу тебя увидеть».

— Но я не хочу! — закричала девчонка.

— Тогда я убью тебя! — пригрозила колдунья.

А в это время белый голубок летал над мертвым лесом. Подружку свою искал. Хозяйку. И звал ее. Но не слышала девочка голоса голубиного. Не видела дружка своего. А утром потащила ее колдунья к ручью своему. Пни, коряги расступились на пути старухи. А девчонка роняла слезы на землю. Живые, горячие. И где слеза ее падала, там цветок вырастал. Белый-белый, как сама девчонка. От самой избы старухи и до ручья. И приметил их голубок. Полетел по ним. Увидел хозяйку. Колдунья уже заставляла ее воды напиться.

— Не буду, — кричала девочка.

— Тогда, я сама, силой заставлю, — схватила старуха ее.

— Не пей! Не пей! — закричал голубь сверху. И девочка узнала голос своего друга. Подняла лицо. А со щеки ее слеза сорвалась. Упала в ручей. И тот ожил. От живой слезы человеческой. Увидела колдунья и решила убить девчонку за то, что погубила она ее ручей. И понял это белый голубок. Решил спасти свою хозяйку. И, взмыв высоко в небо, упал камнем между колдуньей и девочкой. Их в ту же минуту пропасть разделила. Упала в нее старуха. А девочка и по сей день живет. Солнышком зовется. Любит она все живое. И жизнь всем дарит. Любят его и люди, и птицы. Любят его хорошие люди. Недаром — все плохое лишь ночью творят и теперь. А дети и голуби встают утром вместе с солнышком. С ним и спать ложатся. Друга и теперь с солнцем сравнивают. С теплом. Друг — он жизни не пожалеет для друга. Своею смертью другу жизнь сохранит.

Старик помолчал, оглядел притихших доярок. И, пожевав ус, добавил:

— Только в жизни иногда ворон голубем прикидывается. Так-то, девоньки!

— А ты про любовь расскажи, дед! — попросила сторожа Ольга.

— А на что? Чужая любовь сердце не греет. Сказка, как облачко. Была и нету ее. Свою любовь заиметь надо, — улыбнулся старик.

Ольга покраснела. Была любовь. Да облачком ушла. А вот воспоминания, как сказка остались. Но что с них?

Ночью она одна осталась у костра. Долго ворочала обгоревшие головешки. Плакала. Но ее голубь не прилетел к ней. Не выросли и цветы от ее слез. Лишь Трубочист, посидев с нею немного у догоравшего костра, пошел в будку.

Отгорел костер. Отлюбила. Пеплу не вспыхнуть былым жаром. Самой тепла не хватит. Другого и тем более не согреть. Жизнь, как скачка, оборванная на самом страшном. Что впереди?

Утро занялось серое. Туманное. К обеду пошел нудный, моросящий дождь. Он насквозь промочил доярок. Володька тоже продрог. Но надо было помочь пастухам. И поселенец, открыв загон, выгонял коров побыстрее. Хотелось поскорее вернуться в будку. Обогреться.

Но что это? Поселенец оглянулся. Свирепый бык, черный как сатана, несся по загону, расшвыривая на пути бидоны, подойники. Кто его выпустил раньше времени? Ведь бабы еще не все закончили дойку и теперь, испуганные, убегают из загона. Подальше от Буяна. А он угнув громадную башку, нацеливает рога то на одну, то на другую. Носится за доярками угорело. Но вот приметил поселенца. Этого он давно невзлюбил, И несся на Володьку, сломя голову. Трубочист подскочил. Метнулся в сторону. Бык проскочил. Но тут же развернулся. Глаза кровью налились. Злобой.

Бледная, улыбающаяся Торшиха стояла, ухмыляясь. Это она незаметно для всех выпустила Буяна в общий загон. Знала о ненависти быка к поселенцу. Замечала, как свирепел Буян, завидев Володьку. И решила отомстить. За насмешки, какие стерпела, за равнодушие, за обманутое ожидание, за взгляды его, подаренные другим. И подкараулила свой час.

«Не мне, так и никому», — решила Торшиха.

Володька махнул через забор. Бык разбежался. Повалил забор и помчался за поселенцем. Тот зайцем стал петлять. Напрасно орали пастухи. Напрасно щелкали длинными кнутами. Бык не видел и не слышал их. Он видел одного. И мчался, потеряв остальных из виду.

— Беги в реку!

— Лезь на дерево.

— Прыгай в ров! — кричали доярки поселенцу. Но было поздно. Буян Трубочиста на рога. Перекинул через себя. копнув землю, развернулся. Угнул голову и снова рванулся на распластавшегося мужика. Но… Ох и вовремя успел сторож. Выстрелил. Буян замер в прыжке. Громадной глыбой рухнул на землю. И больше не шевельнулся.

— Вставай, Володька! Убил дед быка!

— Пошли.

Поселенец встал трудно. Оглядел доярок помутневшими глазами. И вдруг вспомнил Торшиху. Она была там. Около Буяна. Больше никого. И сейчас ее нет. Чует кошка шкоду. И вспомнил все. Понял. И, повернувшись к сторожу, сказал:

— Не быка, Торшиху убить надо было. Она его выпустила.

Валька не поняла с чего это все бабы вдруг бегут к ней? Что случилось? Молчат. Она оторопело уставилась на них. Неужели видели? И не успела сама себе ответить, как кулаки баб камнями на нее опустились. Бабы били ее не щадя. Даже собственных рук не жалели. Сначала она орала. Потом не стало сил. Никто не захотел выручить. Чьи- то пальцы вцепились в волосы. Рвут их с кожей. Кто-то сапогом вонючим в зубы въехал. А вот— в спину. Удары один больней другого. От них невозможно защититься, нельзя убежать. И баба, свернувшись в клубок, старалась защитить лицо, грудь, живот. Черные искры мелькали перед глазами. Старик-сторож подскочил и оттащил разъяренных доярок: какую оплеухой, какую — пинком, от скорчившейся Торшихи.

— Сдурели, стервы! Иль жить надоело! В тюрьму захотели из-за говна? Не смейте трогать! Не прикасайтесь! Из ума повыжили!

Бабы все еще кипели. Но слова старика, словно отрезвили.

— Выгнать ее из будки!

— Да что там? Из доярок!

— В шею ее, суку!

— Где ее тряпки! Кидай их вон!

— Чуть человека не угробила!

— Заглохните! — ворвался в будку поселенец. Бабы вмиг утихли. Сникли, не понимая, за что на них разозлился Володька. — Я в лагере был! Кто из вас не знает что это такое, могу рассказать! Ни одна не обрадуется возможности там побывать.

— А что? Молчать надо?

— Ждать, что эта блядь еще утворит!

— Радуйтесь ее шутке!

— Иначе можно! Без рук! — оборвал доярок поселенец.

— Как?

— Похоронить ее молчанием. Не видеть. Не слышать. Не замечать. Сама не выдержит. Сбежит. Но делать так надо всем. До единого!

— Она с коровами говорит.

— Ну и пусть.

— Но из будки выкинуть надо!

— Нет! Пусть живет. Но одна. Молчанием накажете. Это на отпетых сволочей и то действует. По себе знаю, проговорился Трубочист.

— Между прочим, тяжелее всего придется тебе. Ты первый не выдержишь, — пыталась поддеть поселенца Татьяна.

— Это почему? — удивился Володька.

— Мы то ей не нужны. А вот ты…

— Будь спокойна! Меня она никогда не интересовала, как бы она не легла, — напомнил Таньке ее позу на реке поселенец.

— А ну тебя, — отмахнулась она, покраснев.

Доярки с этого дня стали больше доверять поселенцу. И хотя знали, кто он и за что его сюда прислали, никогда не напоминали об этом Володьке. Не проверяли его. Привыкли к поселенцу все.

В самомСоболево на Трубочиста смотрели как на неизбежность. Куда как не в это село ссылать всякое отребье! Но в селе Вовка бывал не часто. А потому отношение к нему жителей села— не волновало его и не трогало. Лишь прошлое и ближнее будущее терзали его днем и ночью. Они преследовали его черной тенью и не отпускали ни на шаг.

Деньги, зашитые в телогрейке, вначале радовали, грели, а потом стали жечь. Ведь деньги, данные Клещом, надо было отработать. Иначе ему самому надо проститься с жизнью. Из рук Клеща никто еще не ускользал. Никто. Тем более — виноватый перед ним.

Виноватый. Но ведь он — Трубочист ни в чем не виноват. Ни в чем. Взял деньги! Ну и что? Он мог купить другого! Но тот бы выполнил и отработал взятое. А Вовка— нет! Хотя, а что он мог сделать? Ведь он не был на свободе. Он сидел в лагере, а теперь — на поселении! Чем же тут можно помочь Клещу? А значит— не надо было соглашаться! Не надо было браться. Вот этим и виноват. Виноват в том, что позарился на деньги! Пожадничал! Не смог отказаться. Вид денег сводил его с ума! Он не мог относиться к ним спокойно. Он не мог уснуть, если перед сном не ощупывал подклад и каждое кольцо и деньги, деньги! Они радовали. Но только временно и временами.

Все чаще в ночи он видел кошмары. Черные, леденящие. То он видел, что гонится за Скальпом. По черным закоулкам с ножом. Вот он. Еще прыжок! Нож входит в спину Скальпа легко, как в масло. На руки льется кровь. Скальп кричит, вон уже и шаги. Кто-то бежит. Вовка пытается удрать. Удрать скорее, но чьи-то руки хватают его и волокут к Скальпу, а тот лежит, на него пальцем указывает. И снова на руках Трубочиста эти проклятые наручники. Они впились и режут не только руки, а и горло, душу.

А все деньги! Деньги! И снова он попадет в лагерь. На этот жуткий Север и больше не увидит свободу. Ему не выйти больше из лагеря. Там еще есть те, кто знают о деньгах Клеща. А раз Вовку взяли сразу, то деньги он не успел истратить. А значит его можно тряхнуть. Хотя, эти деньги могли взять при обыске.

Да, могли, могли! Но и он мог не убивать Скальпа! Не убивать! А просто скрыться! Скрыться подальше от всех. От кентов! От Клеща! От самого себя! Да! Прежде всего от самого себя!

Володька кричит во сне. Ему так не хочется снова в лагерь.

— Пустите! Пустите! — кричит он. Но руки нащупывают деньги в телогрейке. Рукам становится тепло. Очень тепло. Даже жарко. Вот они! Все на месте. В них его жизнь. Но чего она стоит— зашитая в телогрейку?

Поселенец хватает полу телогрейки, не хочет выпускать. Вон он видит, как его убивают кенты. И вот уже его хоронят. Кто-то ложками Шопена наигрывает, а вон «сявка» по животу, как по барабану стучит. А этот «сука» — языком под контрабас работает. Сзади гроба мать идет. А она зачем? Как попала сюда? И почему он их видит! Всех! Он хочет встать из гроба, но не может. Телогрейка душит его. Не пускает. Это она его убила, она довела его до могилы. И теперь спеленала, связала намертво. Не выпускает. Ему не вырваться из нее никогда.

Деньги! Он подшивает в подклад каждую деньгу. Трояк или пятерку. Каждый свободный червонец. Он отказывает себе во всем. Живет на хлебе и молоке. Все для денег! С ними ему спокойнее! Зато потом, когда выйдет с поселения, не станет трястись над каждой копейкой. Заживет на широкую ногу. Купит шикарный костюм. Будет есть мясо! Каждый день! Да, но и это опасно! Надо затаиться. Уехать подальше. Но куда?

— Володька! Да проснись ты! Ишь дрыхнет, бес! Вставай! — кричат бабы. И он снова вскакивает, бежит в загон. Пора работать! Снова надо носить воду, ловить этих проклятых коров. Привязывать, отвязывать, грузить бидоны, потом чистить загон. И снова помогать, помогать! Да будет ли этому конец?

Спина взмокла, руки чугунные, сапоги навозом пропахли. От них за версту несет коровником. Зато пухнет телогрейка. Ничего. Потерпи.

Володька бежит с ведрами к речке. Искупаться бы! Но вода в реке холодная, скоро осень. Скоро заморозки и холода. Скоро он будет снова работать на ферме. Каждый день одно и то же. Ничего нового. Но что делать? Другого выхода нет. Слава Богу — не лагерь. Там бы и не так вкалывал.

Поселенец набирает воду. Бежит к загону. Надо подойники помыть. Помочь бабам прокипятить бидоны. Тут не до счетов — мужичье ли дело, его ли обязанность? Бабы тоже ему помогают, не считаясь ни с чем. А тут еще, как на грех заболела старая Акулина. Руки отказали. Да оно и понятно — сколько лет уже дояркой работает. А в группе двадцать пять коров. Всех выдоить надо. Руками. А коровы тоже разные. У одной вымя чуть не до земли. Соски толстые, рукой не обхватишь и слабые. Не выдой вовремя — начнет молоко вытекать из вымени. Сколько пропадет! У другой вымя с фонарем искать надо. Соски, как пуговки. И тугие. Тянешь их изо всех сил. А молоко еле сочится. Не струи, а слезы. Горе одно с такими. Попробуй крикни на такую. Подожмет все молоко, ни грамма не отдаст. Так и сгорит оно у нее. А эти тугосисие, как на грех, все помногу молока дают. За один день до двадцати литров. Но и возни с ними — уйма. А сил сколько отнимают — не счесть! Попробовал Вовка одну такую подоить. И зарекся. Молоко не в подойник, в рукава побежало. А потом еще эта Лыска, так отшвырнула его ногой от себя, что не только подойник опрокинула, но и сам поселенец в кормушку влетел. Не учел, что корову прежде дойки приучить к себе надо. Вон они какие норовистые. Акулинину группу взяли доярки, каждая по две-три коровы, и они других доярок не признают. Не дают доить. Не подпускают к никого. Орут на весь загон дурными голосами, рядом с ними Акулина плачет. Руки опухшие показывает. Но коровы этого понять не могут и не хотят.

Вовка привязывает коров, ловит норовистых. Покуда доярки занимаются дойкой, носит молоко в бидоны. Цедит его, замеряет, записывает. Работы невпроворот. Бабы теперь не зовут его иначе, чем Володюшка. Сторож, на что скупой на похвалу старик, а и тот к Вовке уважительно относится. По вечерам заговаривает с ним. Хвалит в глаза и за глаза. И добавляет:

— Раньше бабы за три часа кое-как с одной дойкой на загоне управлялись. А теперь все за полтора часа. А все — ты. Один, а сколько времени ихнего сберег, да и силенок. Ведь не велики они у баб, что ни говори. А вот ты им подсобляешь. И как ловко. Глаза не нарадуются. Вот ты говорил, что в городе рос, а и к нашему деревенскому житью у тебя смекалка имеется. И соображение. У наших, у сельских, здесь рожденных, не у всех такое имеется. То-то и оно, это от природы каждому. От желания. Без того ни одна скотина и близко к себе не подпустит. Она хорошего человека за версту сердцем чует.

Володька рассмеялся:

— Разве коровы сердцем человека чуют?

— А как иначе? Одна песни любит. И не какие-нибудь — свои. Под них все молоко до капли доярке отдаст. Другая не дастся доиться, покуда с ней не поговоришь. Третью — погладить нужно. У иной — другой форс, свои причуды. Дай хлебца, или соли горсть. Или за ухом почеши. Разные характеры. Как у баб. И с дойкой. Иная одну хозяйку признает, другая — любую. Так-то вот оно.

— Скажи, дед, а тебе в Соболево не скучно? — спросил сторожа Вовка.

— Э-э, да что ты! Мы ж всю жизнь в деревне жили. И родились, и выросли, и помрем в ней.

— А в город не хочешь?

— Че там делать?

— Жить!

— Не-е, всякому свое. Я городов не люблю. Все там не настоящее. Вода и то стоялая. Хлеб кислый, черствый. И дух не тот. Дыхнуть нечем. Воздуху нет. Кислороду. А еще шуму много. Люд в городах нервный, крикливый, ругливый. Все норовят бегом. Друг дружке не то пятки, ухи отдавят. В очередь станешь — лаются, пихаются. Да ну их! В городах оно ведь и земли вольной нет. То ли дело у нас. Ни тебе крику, ни очереди, ни милиции. А то намедни улицу хотел перейти, слышу свистит. Остановил и взял с меня полтину. Да еще хулиганом обозвал. А за что? Нет. Я зарекся в город ездить.

— Да, хорошо там, где милиции нет, — вздохнул Вовка о своем.

— Конечно хорошо, — поддержал его дед. И добавил: — В городе жизнь дорогая.

— Соблазнов больше.

— Соблазнов? Нет. Все купленное. Все с копейки живут.

— Трудная она у них, эта копейка, — вздохнул поселенец, вспомнив свою семью, свое детство.

— А у кого она легкая, мы ведь тоже не лопатой деньги гребем. Вон как спину гнуть приходится на старости лет. А то еще что? Вот старуху жаль. Совсем измучилась. И рада бы бросить, да детям помочь хочется. А на пенсию разве проживешь?

— У вас хоть огород да корова есть.

— Эх, милый, а что с них? Этого для себя кое-как. Вот и работали. А у старухи-то не ревматизм, как мы все думали.

— А что?

— Бруцеллез! От коров заразилась.

— Бруцеллез! — у Вовки округлились глаза.

Ему вспомнились вспухшие, посиневшие руки доярки Акулины. Ее ноги, не влезающие в сапоги, ногти на руках и ногах потемнели. Из-под них сочилась кровь. Все тело ее сводила нестерпимая, жуткая боль. Она не могла ходить, руки совсем ослабли. Они не умели удержать даже ложку. Постоянные головные боли не отпускали. Все тело потеряло чувствительность и стало чужим, тяжелым. А вскоре и оно покрылось синими пятнами. Злая болезнь, совсем сломала бабу.

— Так это от коров! Они нас всех перезаразят! — крикнул Вовка.

— Не заразят. Уже ветеринар взял кровь у коров на анализ. Скоро выбраковывать больных коров будут.

'— А раньше куда смотрел?

— У нас на ферме никогда бруцеллеза не было. Первый случай. И он коснулся именно моей бабы.

Вовка понурил голову. Вспомнил, что пил молоко от коров Акулины. Решил теперь никогда не пить молока.

Шло время. Вот и сменилось лето осенью. За нею зима пришла. Доярки перевели коров с пастбищ на ферму. После обследования и выбраковки, многих коров отвезли на бойню. А доярки набрали в группы молодых коров. Какие должны были в эту зиму отелиться. Перед уходом домой, женщины внимательно осматривали группы. Не вздумает ли чья корова телиться этой ночью? Все шло хорошо, лишь Торшиха по- прежнему оставалась на ферме тенью. Ее никто не видел, не разговаривал, не замечал. Она делала вид, что бойкот ее не трогает. И что так ей и самой лучше. А потому и сама не пыталась ничего наладить, ничто изменять. Так бы оно и шло. Но подошло время массовых отелов.

Доярки ночами не уходили с фермы. Дежурили возле своих коров. Группу Акулины, пока она лежала в больнице, присматривали все по очереди. И даже старик сторож. Дежурил у коров и Володька. Он сам уже принял добрый десяток телят и коровы после этого со-всем привыкли к нему. Перестали бояться, начали доверять.

Но эта неделя выдалась самой трудной. Поселенец не спал уже пятую ночь. Надо было помогать дояркам последить за коровами.

Самим не справиться. Не донести укутанного теленка в телятник на руках. Далековато, тяжело, просили Вовку и он не мог отказать. Хотя каждый день обещал сам себе, что сегодня, как бы ни просили — откажется. Но… Не мог.

Вот и сегодня он опять помогал Ольге. Три ее коровы вот-вот должны были отелиться. А доярка с ног валилась от усталости.

— Володя, присмотри. Еще часа три, — просила она поселенца.

— Ладно, иди спи. Пригляжу.

Но заметил, что коровы из группы Вальки тоже неспокойны. Особенно две первотелки. Мычат. Смотрят на скотника глазами полными страха. Ведь первый отел. А их хозяйки нет. Не пришла. Нет ее. А самим и больно, и страшно. И некому утешить.

Володька сначала проходил мимо них равнодушно. Какое его дело? Он не обязан. Он только скотник. Отелы принимают доярки и ветврач. Но тот живет далеко. Ферма — не единственная его забота. А доярки нет. И коровы беспокоятся.

Шел третий час ночи. Две коровы из Ольгиной группы уже отелились. И теперь отдыхали. Осталась последняя корова. Вовка уже отнес телят на телятник. Сидел около громадной черной коровы. Караулил. Ольга спала. Поселенец не будил ее, сам управился. Отелы прошли спокойно. Теперь последняя. Она тоже. Вот-вот.

И вдруг замычала первотелка Торшихи. Жалобно, моляще. Людей звала. Вовка подскочил. Корова стояла на ногах. А теленок уже шел. Голова и передние ноги вышли. Но дальше — никак.

— Ложись! — стал валить ее Вовка.

— Мм-уу, — противилась корова.

— Вся в хозяйку — дура! Ложись! — обвязывал поселенец веревкой ноги коровы и валил ее на пол. Но та расставила ноги, била ими по перегородке.

— Ну ложись, ложись, — успокаивал ее Трубочист. Но скотина упрямилась. И тогда, надев веревочную петлю на переднюю ногу, Вовка с силой дернул на себя веревку. Корова упала. Он быстро опутал ее. Та билась. Кричала на всю ферму.

— Тише, дура, ты не первая. Лежи спокойно. Помогай мне, — поселенец обвязал ножки теленка полотенцем. И как только корова делала вдох, тихонько тянул теленка. Вот он вышел уже наполовину.

— Ну, еще немного!

— Мм-у!

— Давай, Торшиха, ленивая! — Корова оглянулась. Хотела встать. Но веревки удержали. — Живее. Спокойнее!

Вдруг сбоку всплеск послышался. Вовка оглянулся. Теленок третьей коровы уже вышел. И попал в сточную канавку.

— Тудыт-твою мать! — кинулся к нему поселенец.

— Оля! Ольга! Быстрее! — закричал Вовка, выхватив теленка из навозной жижи. Тот уже успел порядочно глотнуть из сточной канавки.

— Олька!

— А?

— Скорее! Помоги! — Доярка подскочила вмиг. — Возьми телка, я сейчас.

— А что?

— Нос протри! В канавку угодил. Я — туда. Там телок идет, — кинулся Вовка к торшихиной первотелке.

Та лежала молча, откинув голову на кормушку. Из глаз слезы бежали. Теленок так и не пошел дальше. Поселенец взялся за полотенце.

— Давай!

Снова вдох. Теленок вышел на сантиметр. Еще вдох — еще немного. Вовка гладит корову, подбадривает ее.

— Ну! Еще немного. Еще!

Корова вдохнула глубоко. И теленок, вытащенный Вовкой, теплым комком лег на руки. Зафыркал, слизь из ноздрей полетела.

— Подожди. Это я сам сделаю. А ну! Дай сюда свою нюхалку, — обтирал мокрого, дрожащего теленка скотник.

Корова смотрела на него благодарными глазами. Нежно оглядывала теленка.

— Хорош! Хорош! Ишь какой шустрый! Смотри! Весь в тебя! — смеялся Трубочист. И только отнес теленка, увидел, что пришла сама Валька.

Володька знал, что у нее вот-вот начнет телиться вторая первотелка. Но решил не помогать. Пусть сама управляется. Сама. Без помощников. Он уже хотел идти домой. Но глянув на настольные часы, сплюнул. Пять утра. Нет смысла уходить. Через час снова на работу. Надо вздремнуть этот часок. Хоть немного отдохнут ноги и руки.

Вовка прилег за кормушками на пахучей копне сена. Закрыл глаза. И снова этот Скальп. Он всегда появляется, когда Трубочист устал и еле держится на ногах. Вот и теперь. Ишь как вышагивает. В новом костюме, в белой рубашке, но почему у него вместо галстука коровье место? Что это? Вовке жутко становится. Может показалось? Да нет. Вон и пуповина вокруг шеи обвилась. И лицо у Скальпа синее, как у задушенного.

— Допрыгался, курва! Скольких из-за тебя в бараках душили! Л вот теперь и ты попался. Сам! Ну что?

Но Скальп вдруг делает усилие. Еще одно. Пытается сорвать липучую петлю. Смотрит на Вовку. Зовет его. Кричит:

— Помоги!

— Иди-ка ты! — отталкивает Трубочист его руки.

— Помоги!

— Я тебе!

— Ты же должен мне помочь!

— Ах, сука! — просыпается Вовка, и ничего не понимая, смотрит на плачущую Торшиху. Это она звала его голосом Скальпа. А может…

— Помоги! — ревет баба.

— Чего тебе?

— Телок задом идет.

— Весь в тебя! К людям ты задом шла. Коровы и телки твой норов переняли.

— Сама научила, сама и управляйся, — отвернулся поселенец.

— Я не могу.

— Я

— Ну почему? Другим помогаешь!

— Я не обязан. А другие — не ты!

— Не для себя прошу.

— Твои коровы.

— И твои.

— Ты за отелы получаешь. Ты доярка, вот и работай. Хватит, что одного у твоей принял!

— Сил у меня нет. Корова пропадет. Она-то при

— А я при чем? Зови ветврача!

— Не успею.

— Тьфу, курица! — сплюнул Вовка и глянул на часы. Всего десять минут спал. Он тяжело встает.

— Пошли, — кинул через плечо Торшихе.

Та послушной собакой шла сзади. Боялась громко дышать, чтоб не передумал, не повернул назад.

Володька долго тащил теленка. Корова билась. Мешала, норовила удерживающую ее доярку рогом ткнуть. Та умело уклонялась. Лишь к шести утра измученный скотник принял телка. И, вернувшись на ферму, принялся за свою нудную, каждодневную работу. Сегодня на ночь не предвиделось отелов. А значит, можно будет хорошо выспаться после работы.

Покуда чистил стойла, раздавая корм, замечал на себе взгляды Торшихи. Какие-то необычные. Совсем иные, чем прежде. В них не было зла. Она будто впервые его увидела. И глядела на поселенца задумчиво.

— Чего вылупилась? — оборвал он ее, подойдя поближе. Но не громко, чтоб другие доярки не подняли Вальку насмех.

Та молча голову опустила. Покраснела. Это понравилось Володьке. И он, разнося подстилку ее коровам, вроде невзначай хлопнул Торшиху по заду. Та снова смолчала.

«Может и посмелее можно? — подумал Трубочист и, подойдя вплотную, прижал Вальку к стенке. Та смотрела на него растерянно.

— Когда сама телиться станешь, в кумовья зови! Или в повитухи.

— Иди ты! — брызнули слезы.

— Чего? Иль боишься, что не справлюсь?

Валька вырвалась из-под руки.

— Ну и хрен с тобой, — усмехнулся Трубочист.

Вечером он, возвращаясь с работы, зашел в магазин, И, купив еды на ужин, шел домой торопливо. Едва вошел в комнатушку, сразу печь затопил. Разделся. И, сварив ужин, сел к столу.

Вспомнил трудную неделю. Решил самого себя за нее вознаградить. И, откупорив бутылку, всю до дна выпил залпом. Не переводя дыхания, без остановки. А поев, решил спать лечь. Хоть и немного времени, все ж вставать рано. Надо выспаться, чтоб не опоздать утром. И только хотел выключить свет — в дверь постучались.

— Кто?

— Открой, — услышал он бабий голос и, немало удивленный, открыл дверь.

— Ты уже спишь? — вошла Торшиха.

— Собираюсь. Но раз пришла, погожу.

— Я не хотела мешать.

— Ладно ты, помеха! Раздевайся, — схватил ее Вовка. Она молчала.

— Ты в гости, или как? — смеялся он.

— Не знаю. Сама не знаю, зачем пришла.

Он снял с нее платок, пальто.

— Иди! — подтолкнул к койке.

— Так сразу?

— А что? Уговаривать?

— Я не за тем, — опешила Торшиха.

— А зачем?

— Просто. Посмотреть, как живешь.

— Потом посмотришь. Успеешь, — схватил он ее продрогшую, онемевшую от неожиданности.

— Потом смеяться будешь, — отталкивала она.

— Дура! Кто над этим смеется?

— Я просто! Просто так.

Но Володька не слышал ничего. Пришла. Сама. А он что — дурак? Не сделай свое — она ж его на все село осмеет. А пришла — получай! Он не звал.

Валька будто онемела. Лежала молча, тихо. Поселенец забылся вскоре. Надоело молчать. Уснул, отвернувшись к стене. Она начала всхлипывать. А он храпел. И не слышал. Потом она ушла. А он, проснувшись утром, забыл о ней. Вспомнил лишь на ферме, увидев ее. Но не подал вида. По-прежнему шутил со всеми. Всем одинаково помогал. Это задело Вальку и она решила подождать еще немного. Не может быть, чтобы он так ничего и не сказал ей. Чтоб не попросил встречу. А уж тогда она молчать не будет. Поставит условие. Хочешь быть со мной — женись. Не быть же ей потаскушкой.

Торшиха представила, как изумятся узнав, что Вовка решил на ней жениться. Как вытянется лицо у Ольги, как нахмурится Нина, как съежится Анька. А она одна будет улыбаться. Вот вам и шуточки- прибауточки. Ими не женишь на себе. А она — Валька, умнее. Сумела у вас из-под носа мужика увести. Бабка Акуля с ума сойдет от удивления. Да и шуточно ли? Все ругались и надо же!

Валька посматривает на поселенца улыбчиво. «Давай, давай! Смейся с ними! Балагурь! А все равно мой будешь. Мой! И никуда не денешься»!.

Вовка внимательно наблюдал за нею. Он понял, что ждет она. Ждет покуда он сам позовет ее. А может и потребует, чтоб пришла. Но нет. Он знает— будут слезы, будут уговоры, а может и угрозы. Эта на все способна. Он знает. Покуда она сама пришла — требовать нечего. Сама пересудов бояться будет. Позови— другое дело. Да и к чему? Еще, не приведись такое— забеременеет. Хотя, а что он? Сама виновата. Он не тащил ее силой. Сама пусть и расхлебывает.

Но вспоминая тот вечер, он поневоле весь вздрагивает. Да, хороша баба. Ничего не скажешь. Не знай он ее так хорошо, мог бы бес попутать. Мог завязнуть. А там одиночество, привычка. Так бы и все — влип. А там и ребенок. Эта медлить не стала бы. И пропал бы Володька. Пропал бы ни за понюшку табаку. Но нет. Он не дурак. Жениться на Вальке? Ни за что! Хочет— пусть приходит. Но сама. Тогда и претензии ему не предъявит. К мужику просто так не ходят. Теперь сама знает. Убедилась.

А доярка ждала. Теперь, прощенную Володькой, простили ее и бабы. И ничего не зная о происшедшем, заметили, что стал смеяться, шутить и с нею поселенец. А раз он простил, то они и тем более забыли. В работе запамятовали все.

Вечерами Володька ждал, что она придет. А Торшина днями ждала, когда он позовет ее к себе. Но ни тот, ни другая, не шли первыми на повторную встречу. Так шли дни.

Доярки на ферме, ожидавшие от Вовки вольностей, ведь из заключения прибыл, холостяк, устали ждать, какой из них он хоть немного увлечется. И, потеряв к нему интерес, теперь привыкли, как к давнему сельчанину. Вели себя при нем раскованно, свободно. Рассказывали о приключениях деревенских парней, которым он никак не хотел составить конкуренцию. Вместе до слез хохотали над неудачным сватовством к Ане Лавровой. Которая гнала веником нетерпеливого жениха по всей улице.

Вместе они уходили домой с работы. И Володька, держа по руки Нину и Ольгу, знал, что село не воспринимает это за ухаживания и относится к нему спокойно. Даже придирчивый Емельяныч и тот полюбил Вовку. По-своему строго и не ругался на него.

В эту зиму поселенец оказался на ферме незаменимом и самым нужным человеком. И заведующий фермой не раз объявлял ему благодарность за работу на собраниях.

Зима подходила к концу. И хотя на дворе еще стояли морозы, люди знали, что осталось совсем немного и зима закончится. Снова наступит весна.

Заканчивались отелы на ферме. Сегодняшней ночью должны были отелиться последнее две коровы из группы Торшиной. И Володька заметил это раньше других. Ждал, когда баба сама попросит его остаться помочь ей. Сам решил не набиваться. Но та тоже молчала.

Подошла к концу вечерняя дойка. На дворе метель поднялась. Ветер срывал сено со стогов, раскидывая его по скотному двору, врывался на ферму.

— Тьфу, черт! — увязывая солому, ругался поселенец, и, закончив работу, теперь руки грел у печки. Ждал, когда бабы домой соберутся.

Одна оставалась на ферме лишь Валька Торшина. Емельяныч несколько раз глянул на поселенца. Глазами просил остаться. Помочь ей. Но Вовка сделал вид, что не понимает, а приказывать ему заведующий фермой не мог. Не имел права. Да и стыдно было. Ведь и так сколько ночей не спал скотник, скольких телят принял, скольким помог — счету нет. И решил Емельяныч сам остаться. Ведь первотелки, неизвестно, как пойдет отел. Возможно, помогать придется.

Но сегодня как и всегда, на перемену погоды разгулялось больное сердце. Опять осколок стал давать знать о себе, что застрял в боку, неподалеку от сердца. И от боли этой мельтешило в глазах, кружились стены. И так мало было воздуха.

Емельяныч вышел проводить баб. И Вовку. Решил немного подышать на улице свежим воздухом. Старался сдержать боль, не подать вида. Он смеялся вместе со всеми, сжимая пальцами старенький портсигар, подаренный фронтовым другом. Словно хотел вместить в портсигар всю боль свою. Но портсигар был мал, а боль большая. Ее не вместить, не задушить руками. Она была сильнее человека. По лицу то пот бежал, то мертвенная бледность его покрывала лютым морозом.

— Ничего. Держись, не впервой, — успокаивал себя Емельяныч. Он ждал, терпел покуда доярки отойдут подальше от фермы и не смогут увидеть, как упадет он в снег. Упадет, чтобы отлежаться немного, ведь ноги уже не держат. Надо глотнуть снега, охладить кипящий в крови и боли осколок. А потом перевести дух и встать. Встать, чтобы снова жить. Так уже было.

Он уже не видит доярок. В глазах темно. По еле слышным их голосам понял, что они уже далеко и ничего не увидят. Им не нужно знать, что в солдате война жива не только победой.

— Ух-х, — вздохнул сугроб у двери фермы, приняв в себя Емельяныча. Снежные клочья брызнули на дверь, на лицо человека. И замерли…

Володька полез в карман и остановился. Он забыл в кармане халата свою зарплату, какую им в виде исключения привозят на ферму. Конечно она будет цела, ее никто не тронет. Но ведь это же деньги! Оставить их там, а самому спокойно спать дома? Нет! Даже от этой мысли в душе похолодело. Надо вернуться. Он остановился.

— Ты что? — удивленно оглянулись доярки.

— Забыл!

— Что?

— Зарплату.

— Завтра возьмешь.

— Я в магазине отложил кое-что, — соврал поселенец.

— Тогда вернуться придется тебе, — сочувственно завздыхали доярки. А Вовка бегом мчался к ферме.

Деньги! И сумма немалая. Ведь одних премиальных — целая пачка. Сегодня он снова подошьет половину заработка в телогрейку. Ему советовали класть деньги на сберкнижку. Но он не дурак. Премиальные — лишь малая часть того, что у него есть. Положи все — заподозрят. А разрывать деньги на части — кому такое нужно? К тому же добрый хозяин никому своих денег не доверит. Свои деньги — при себе должны быть. Так-то оно надежнее.

Вовка сворачивает на дорожку, открывает дверь. Бегом к халату. Вот он! Вот деньги! И, переведя дыхание, заметил Вальку. Она смотрит на него, улыбаясь. «Эх! Была не была! Завалю ее сейчас на сено», — думает Вовка. И вдруг вспоминает о Емельяныче. Он же здесь. А где?

— Где Емельяныч? — воровато оглядывается он, — не желая иметь свидетеля.

— Не знаю, — пожимает плечами Валька.

— Он же остался?

— Нет его. Как пошел вас проводить, так и не вернулся.

Поселенец в недоумении оглядывается. Уж не подстроила ли она ему ловушку? Хотя откуда знала, что он вернется?

Вовка выскочил из двери. Вот он! Снегом почти совсем замело. Окоченел. Живой ли?

— Беги за врачом!

— Коровы телятся!

— Хрен с ними! Беги!

— Беги, если тебе, надо! Кто он мне?

— Беги, курва! Иначе…

— Отстань! Чего приказываешь? Не жена я тебе! Не командуй. За коров хоть деньги получу! А за него? Погибнут телки, он же меня с фермы выгонит! Беги сам, если охота. Думала ты ко мне вернулся…

— Нужна ты мне! Да я таких как ты видел! Не одну. Ишь чего захотела!

Валька до боли закусила губы.

— Беги за врачом! Прошу тебя!

— Иди ты знаешь… Вместе с ним, — указала она на Емельяныча.

— Что?

— Что слышал.

— Потаскуха!

Валька прокусила губы до крови. Молча отвернулась. Отошла. Володька взвалил Емельяныча на плечи, тихо вышел с фермы. Ветер ударил в лицо шершавой рукавицей. Выбивал слезы из глаз. Пригибал к земле.

— Ах, лярва! За коров она получит. А мужик хоть загнись! — ругался поселенец. — А ведь за неоказание помощи, за оставление в опасности — статью могут дать, — вспомнил Трубочист уголовный кодекс.

Ветер леденил заголившуюся спину, но Володька упрямо шел в село. Боялся остановиться. Боялся отдыхать. Он не знал, жив Емельяныч или нет? Он торопился.

В больнице сказали, что опоздай Володька на десять минут — никто бы не смог помочь Емельянычу. Но он успел.

На ферме об этом узнали на следующий день. Все радовались за Емельяныча и Вовку. Все поздравляли его. Все— кроме Торшихи, застывшей в горе своем. Пошла ва-банк и проиграла. Слабой была ее ставка в этой игре. И партнер оказался не по зубам. Слишком сильный, слишком опытный.

Она впервые узнала, что месть не всегда приносит победу. Что есть у нее еще и своя, вторая черная сторона. И может отступилась бы баба. Но оброненное там, на ферме оскорбление переворачивало всю душу. Жгло огнем. Нет. Этого нельзя простить. Надо отплатить. Только выждать свое время. И тогда растоптать его — этого упрямого поселенца.

«Но как это сделать?» — грызла Торшиха ногти и обдумывала вариант за вариантом. Каждый из них тут же отметала. Не годились.

А время шло. Вот уже вышла из больницы доярка Акулина. А через две недели вернулся на ферму и Емельяныч. К Вовке, как к родному относиться стал. Вроде не поселенец он вовсе. Даже обиднее было. И как не следила Валька, ничего не получалось с местью. Слабы были ее сети.

И вот наступила весна. Бурная, она сразу съела сугробы, наделала лужи, сняла снежную седину с крыш домов.

— Ну, бабоньки, скоро на выгон! — улыбался Емельяныч, весело оглядывая доярок.

На первую, самую свежую, самую сочную траву уже выгнали пастухи телят. Успели их перегнать по еще не вскрывшейся реке. И теперь молодняк бегал там, на воле, задрав хвосты. Пробовал свои силы в драках, крепость растущих рожек, какие чесались поминутно.

Еще неделя. Последняя неделя. И покроются листьями деревья. А там — еще неделя — и поедет он опять вместе с доярками на выгон. Все лето он проведет на природе. Вовка купил уже себе майки, рубашки. Что ни говори, одной парой белья не обойтись.

Вечером подошел к поселенцу Емельяныч:

— Володька, у меня просьба к тебе.

— Какая?

— Придется тебе с нами съездить на старое пастбище. Оздоровить его надо.

— Как?

— Прошлогоднюю траву надо сжечь, чтоб новой расти не мешала. Это пара дней работы. Надо последить, чтоб огонь на лес не перекинулся. ты, старик сторож. Валька — есть будет готовить.

— Когда едем?

— Завтра.

— Во сколько?

— С утра.

Утром, чуть солнце встало над селом, от фермы отъехала скрипучая телега, увозя людей на старое пастбище.

Всю дорогу молчала Торшиха, она повернулась спиной к Володьке, не могла забыть обиду, какая жила, клокотала в душе. Но отомстить поселенцу Валька не могла. Потеряла надежду.

Солнце стояло в зените, когда телега, крикнув всеми несмазанными колесами, остановилась на берегу реки у края пастбища. Пока устраивались, располагались, обедали, время шло, к вечеру. Сторож пошел наготовить дров. А Емельяныч с Вовкой пустили пал. Сухая трава быстро вспыхнула. Заискрилась. И понеслась, гонимая ветром, все дальше.

Жарко. Очень жарко. Вовка огляделся. Поблизости никого. Старая трава здесь выгорела. Он снимает телогрейку. И, положив ее на землю, бежит помочь Емельянычу сбивать огонь с кустов. Надо не подпустить пал к лесу. К ночи усталые возвращаются к телеге. На завтра осталось совсем немного.

Но что это? Нет телогрейки! Он же здесь ее положил. Тут оставил. Где она? Где? — мечется Вовка. Шарит руками по земле, еще не огня. Где она? Где телогрейка? Поселенец ползает по земле.

— Уж не вонючку ли свою ты ищешь? Сожгла я ее! А то — что не сгорело — в воду выкинула. Вон в речку. Она так заскорузла, что не тонула. А что там у тебя так здорово горело? Выкинула я лишь рукава, — уперлась в бока Торшиха.

— Ты спалила? — не верил он услышанному.

— Спалила? Ты нас всех в телеге вонью заморил от нее.

— Сс-тт-ее-рр-ва! — заорал Володька. Вылупленные глаза его побелели. Голова затряслась. Он упал на землю. Да, вот кусок обгорелый. От телогрейки. Он еще тлеет. Он тлеет. Поселенец хватает землю, царапает ее, гладит, кусает зубами: — Отдай! Отдай! — рычит он.

Валька в страхе убегает к Емельянычу. Ужас исказил ее лицо.

Связанного, несущего околесицу Вовку привез Емельяныч в больницу уже под утро. Врач осмотрел Трубочиста. Покачал головой.

— Сложное состояние, — сказал он задумчиво.

— Доктор, спасите его! — уронил седую голову на руки Емельяныч.

У двери стояла Торшиха. Она не кусала губы. Злорадная улыбка бродила по ее лицу.

— Надо отправлять его. В психиатрическую больницу, — ответил врач.

— Он выживет? — спросил Емельяныч.

— Все возможно. Но жизнь не будет ему в подарок. Вероятно, останутся последствия, — опустил голову медик.

Море выло, словно жаловалось всему свету на боли и старость свою. Кричало на все голоса. Вот оно завизжало, словно обиженное дитя. Вот роженицей вздрогнуло, вспучило серый, громадный живот к самому небу, словно самого сатану из утробы своей решило на свет выпустить. И кричит, ликуя заранее, рожденному наказанию людей радуясь.

Аркадий Яровой давно потерял ориентир во времени. Сколько томительных дней или часов, а может, всего-навсего минут прошло с начала шторма? Они тянутся бесконечно, как слеза по щеке, как трудная жизнь без радостей. Остановись! Взойди солнце! Но нет его в этом краю. Не хватило его тепла и лучей на эту окраину земли. Какую совсем не случайно зовут краем света. Ох и не зря!

Нет солнца. Лишь волны серыми тенями взмывают к небу. Словно все погибшие моряки ожили и теперь, встав со дна моря, к небу руки тянут. Молят вернуть на землю. Домой.

Море подкидывает «рээску», как мячик. Что оно задумало? Утопить?

— Конечно, зря, напрасно я поехал, погнался за миражом! Ну ведь и теперь нет никаких прямых доказательств для утверждения, что совершено убийство. Да и было ли оно? Возможно, умер мужик своею смертью. А у меня — интуиция! Но она не всегда верна! Столько времени потерял. Эх, и верно говорят — дурная голова ногам покоя не дает. Так вот у меня. Всю жизнь в командировках, в поисках. Как будто мне больше других нужно. Ведь дали медики свое заключение. И все. Успокоился бы. Бывает. А теперь вот мотайся. Кто может спасти в такой шторм? — корит сам себя Яровой.

А море опять подхватило судно, закрутило его волчком. Перед глазами снова все поплыло, завертелось. Нет надежды. Нет спасения. Конечно, это гибель!

Прокравшийся в каюту холод пронизывает насквозь. Он притаился в каждом углу и будто выжидает своего часа. Как больные кости — скрипят шпангоуты. Они перекрикивают даже шторм. Они тоже чуют скорую гибель. Им не удержать судно.

Яровой весь сжался. Встал. Шатаясь, держась за стенки, вошел в рубку радиста. Тот — бледный, дрожащий «ходит по эфиру». Может кто услышит? Спросит координаты, квадрат местонахождения. Хотя как это теперь определишь?

В эфире голоса. Далекие от беды судна. Никто не слышал. Никто их не спасет. Никто не спешит на помощь. Лишь море ревет насмешливо вокруг.

— Sos! Sos! Sos! — стучит ключом радист.

Сигнал тревоги, беды летит из рации. Радист снова включает эфир. Капитан стоит молча. Лицо серое, морщинистое, как штормовое море. Глаза в одну точку уставились На шкалу. В море много друзей, кто, узнав о гибели, пожалеет капитана и, прокляв море в который раз, заодно и себя, помянет соленым словом. Не услышал! А может услышат? Вот стрелка шкалы рации делает обратный ход. Ищи, радист! Ищи! На тебя вся надежда!

Аркадий невесело усмехнулся прорвавшимся словам. Вспомнил семью. Будет ли кому рассказать обо всем? Вряд ли. Только он мог бы. Но повезет ли ему?

— Говорил я — надо переждать, — выдохнул рыбак, оказавшийся рядом и добавил: — А вот теперь нате вам. Ни просвета, ни привета. Так и погибнем все. Как крысы.

— Слушай, замолчи! Если себя за крысу считаешь, то при чем здесь мы. Не можешь мужиком остаться, иди в каюту. Так всем лучше будет, — подтолкнул его к двери капитан.

Яровой благодарно оглянул на него и посмотрел на часы. Они остановились и следователь решил вернуться в каюту.

Он долго стоял у иллюминатора. Пытался удержаться на ногах как можно дольше. Но подкатившая к горлу тошнота — сгибала, валила человека. А море, хохоча, подкрадывалось к самому иллюминатору. И, заглянув, назад, отскакивало в испуге. Нет, этот человек совсем не прост. Вон в других каютах все в лежку. Стонут, клянут все и всех. Море, себя и судьбу. А ведь рыбаки! И не первый год. Даже старпома шторм уложил. В каюте на полу валяется, не двигаясь, не сопротивляясь. Такого хоть сейчас заодно со всеми рыбаками на дно можно взять. Но не все еще на судне покорились. Не все подчинились шторму.

Аркадий садится на койку. Нет. Надо лечь. Так легче. Так меньше донимает тошнота. И как всегда бывало вспомнил стихи Григора Нарекаци. Почему так происходило, ответить было сложнее, чем расследовать самое запутанное преступление. Он уверен, что совершено убийство. И если даже не удастся вырваться из шторма, он умрет с этой уверенностью.

Что-то необъяснимое заставляет выйти Ярового в кают-кампанию. Потом в рубку радиста, где узнает, что их услышали! К ним пришли. И не какое-нибудь жалкое суденышко, а плавбаза!

Радист на стуле чуть не подпрыгивает от радости. Улыбается. Слушает голос:

— Я — «Алмаз»! Я — «Алмаз»! Захожу с правого борта! Сможете ли принять аварийные концы? Прием.

— Слышу! Отлично слышу! — срывается голос капитана. Он откашливается. — Примем концы! Давай, дружище! Прием!

— Держись, кэп! Выходи! Я у борта. — Капитан из рубки выскочил в орущую темноту. И не успела дверь закрыться за ним, как на судне стало светло. Это плавбаза зажгла все прожекторы. Направила их на «рээску». В рубке отсвета прожекторов, как днем, светло. Аркадий прилип к стеклу. Внимательно смотрит. Вот плавбаза подошла ближе. Но «рээс» в это время волной откинуло. Плавбаза еще приблизилась. Но «рээс» взмыл на волне высоко и подскочив, резко ныряет вниз. Как в пропасть. С палубы плавбазы кинули конец троса. Но промахнулись, волна снова откинула «рээс» и трос окунулся в море ослабшей рукой. Вот его подобрали. Но «рээс» опять внизу. Только кинули — «рээс» вверху.

Но вот трос на палубе. Капитан кошкой бросается на него. Ухватился, закрепил. Отскочил на корму. Теперь — здесь надо. И тогда плавбаза подтянет «рээску» к своему боку. Большому, как гора. И, удерживая спасенное судно на тросах, как на руках, пойдет к берегу.

«Скорее, кэп», — торопит мысленно капитана Яровой. «Рээс» подтягивают за один конец. Тихо. Осторожно. Вот и все! Теперь нужно поймать второй. Это уже проще. Хотя тоже нелегко. Но вот он пойман и капитан, закрепив его, вытер мокрое лицо. Вернулся м рубку.

Яровой глазам не верил. Все лицо кэпа было в крови. Отчего? Но капитан вопросов и слушать не захотел.

— Эй, братва! Вставай! Шагай на плавбазу.

Аркадий видел, как заработала вторая бортовая лебедка. Как натянулся трос и развернулась бортом к боку плавбазы, ставшая послушной, совсем ручной «рээска».

Вот она тихо причалила к борту, приткнулась к ней под бок, как к матери. И притихла, замерла, поверившая в свое спасение. Лишь шпангоуты тихонько поскрипывали, будто жаловались, рассказывали, как тяжело быть в шторме одному.

Вся команда «рээса» стояла на палубе. Кэп улыбался, вот только подбородок дрожал отчего-то. Старпом молчит— не верит глазам. Радист плачет и смеется вперемешку. Рыбаки откровенно глаза вытирают. Кричат что-то «Алмазу».

Вот на борт «рээски» брошена веревочная лестница. Рыбаки муравьями на нее полезли.

— Да не торопитесь так! Теперь порядок. И не потонем, — смеется капитан. Он дождался, пока на борт плавбазы поднялись все и последним покинул «рээску».

Яровой, поднявшийся одним из первых, стоял в стороне. Рыбаки обнимались, хлопали друг друга по плечам и спинам. Смех, шутки, раздавались всюду.

Капитан обтирал платком изодранные в кровь ладони. Смотрел вниз, на свою «рээску». Она надежно держалась на тросах. И хотя шторм все еще бил ее, лизал борта и корму, теперь все были спокойны.

На плавбазе шторм не ощущался так, как на «рээсе». «Алмаз» не кидало из стороны в сторону. Палуба не шаталась под ногами, как пьяная. Громадное судно походило на большой дом, которому не страшны капризы моря.

— Привет, Петрос!

— Привет!

— Спасибо тебе!

— Да за что? Я вот думаю, кто там галошу потерял в шторме? Вижу, блестит, а чья — не могу понять. Навел прожектор, оказалось это ты у меня под носом. На самой дороге. Ну и вытащил, — смеялся капитан «Алмаза».

— Это моя «рээска» — галоша? — обиделся капитан.

— Так что это за посудина, какая среди моря заглохла? Отказала. Ее знаешь куда нужно после этого? В док на переплавку.

Для меня оно — моя частица. Моя судьба. Мой дом. Моя жизнь. Может и смертью станет моей. Как знать.

— Прости, обидеть не хотел. Забудь. Все мы одной судьбой мечены, черт бы ее подрал, — нахмурился капитан «Алмаза».

— Я, кстати, твоего земляка взял. Из Магадана. Тоже из Еревана.

Капитан плавбазы оглянулся. Встретился взглядом с Аркадием.

Подошел, обнял, как брата!

— Барэв!

Яровому верилось и не верилось. Здесь, на краю земли, в штормовом море, спас его земляк. Встреться они где-либо в Ереване, прошли бы мимо, не заметив друг друга. А здесь! Нет!

Свирепые волны гуляли вокруг плавбазы. Прожорливыми голодными волками высматривали добычу. А эти двое— совсем чужие, незнакомые, стоят обнявшись, будто всю жизнь вместе прожили, под одной крышей.

— Пошли ко мне. Ты знаешь, встретить земляка на Севере не часто удается. А тут еще и в море! — Оглянувшись на капитана «рээски» сказал, повеселев: — Ты давай поешь и спи. Я утром зайду к тебе. Располагайся у старпома.

Они вошли в каюту. Здесь чисто и немного празднично.

— Вот видишь, с другом хотел вечер провести, а тут я помешал, — смутился Яровой.

— Ну, во-первых — это уже не вечер. Два часа ночи. К тому же ты мне не меньший друг, чем он, — улыбнулся капитан.

— Я?! — изумился Аркадий.

— Ты, мой земляк, а значит — брат!

— Ну и встреча, — покрутил головой Яровой.

— За такую встречу и выпить не грех. А?

— Давай, — передернул плечами Яровой, вспомнив холодный ветер и волны, раздирающие судно. Ночь — полная страха, угроз, отрешенности.

— Как ты сюда, на Север попал?

— А куда же было податься? Годы были голодные. Вот и поехал сюда после училища речного пароходства. Глянули здесь на мой диплом и рассмеялись. Мол, у нас речникам делать нечего. Ну, во мне самолюбие взыграло. Чем я хуже их? И говорю — а вы пошлите меня на судно. Там увидим, кто чего стоит. Ну они опять смеются, мол, мы головастиков не ловим. Я тогда вскипел. Ну и говорю — легко вам здесь рассуждать, кто чего стоит, а вы попробуйте на моем месте выжить! Ну и всякое другое. Посмотрели на меня. Решили взять в море. На судно. Дизелистом. С испытательным сроком. Не верили, что выдержу. А я выдержал. Через три года мореходку закончил. Стал капитаном, на «рээсе» работал. Пять путин. Потом опять учился. Назначили заместителем директора плавбазы. Тоже годы. А теперь уже седьмой год — сам директор.

— А дом твой где? — спросил Аркадий.

— На Камчатке. Где же еще! Здесь — полжизни.

— Семья-то есть?

— Еще бы! Конечно. Трое сыновей.

— Взрослые?

— Последний — младшенький — студент. На последнем курсе. Двое старшие уже выучились. Теперь работают.

— Да, брат, жизнь идет. Не успеешь оглянуться, а уже и старость.: Ты хотьв Армении бываешь?

Капитан тяжело вздохнул. Лицо посуровело.

— Не везет мне, земляк! Сначала дети были маленькие. Опасно с ними в дорогу. Потом учились. А мне отпуск только зимой дать могли, пока судно на ремонте, а теперь уже и мечтать перестал. Круглый год на промысле. Работаю, как проклятый. Теперь уж до пенсии держаться надо.

— Трудно тебе. Я только вышел в море, а уже и зарекся. Ты же столько лет!

— Всякое бывало. Теперь-то проще. А вот когда на малом флоте был — там доставалось.

В каюту вошел кок, принес кофе.

— Спасибо, Миша! — Кок молча кивнул. Вышел. Тихо прикрыл за собою дверь.

— Бывало. Да так бывало, что и теперь вспоминать не хочется. Малый флот, сам понимаешь, суда маломощные. Неустойчивые. Чуть заштормило — того и гляди оверкиль[23] сыграешь. Сколько раз со смертью в догонялки играл… Только ни к чему это. Море-то, оно вон — прежнее. Еще на тысячу таких как я сил хватит. А вот у меня — сначала седина появилась, а потом нервы сдавать стали. Знаешь, случай был один. Я тогда на мэрээсе капитаном работал, ну и тот, которого мы сегодня спасли, тоже кэп, на таком же «мэрээсе». Вышли мы с ним на близнецовый лов. Это вдвоем одной сетью навагу ловили. А тут шторм. Внезапный, за десять минут пять баллов набрал. А берег скалистый. Ни причалить, ни укрыться. Да еще дно в рифах. Шторм, словно нарочно, силу набирает. Ну, мы стараемся держаться поблизости друг к другу. В трюмах полно наваги. Выкидывать жаль. Ну и пыхтим, огибаем берег, чуть дыша. А тут смотрю, что такое! Приотстала вторая «мэрээска». Я — на рацию. Оказалось — дно пропороли. Взял я его к своему боку. Как эту мэрээску. Коль дойдем — так вместе, коль невмоготу станет, придется бросить судно. Команду к себе забрал на борт. А кэп — не захотел судно свое бросить. Ну, идем. Шторм уже семь баллов. Захлебываемся, но дышим. И решил я глянуть, что он там делает на судне один! А он, идиот, лежит на дне и своим животом пробоину заткнул. Замерз в воде. Посинел, а не уходит. Зовут — он не встает. Силой оторвать не мог. Как припаялся. А все потому, что один остался. Так бы и умер. Ведь псе о жизни своей, а он — о судне. Ну я помог пробоину эту проклятую заткнуть. Дошли мы кое-как до причала. А он и свалился. Радикулит. Целый год как коромысло ходил. Да только я до сих пор за те его три часа себя виновным чувствую. И сам себе простить не могу. Только услышал Sos — сразу свернул.

— А я думал, ты случайно рядом оказался.

— В море только смерть бывает случайной, спасение — никогда!

— А сыновья твои где живут?

— Здесь, на Камчатке. Они тут родились. Но я решил, как только младший закончит институт — повезу их всех в Армению. На родину. Домой.

— Верно решил.

— Пусть за себя и за меня живут. Ведь даже птица свое гнездо помнит. Рыба и та умирать идет туда, где родилась. Люди свой дом и тем более помнить должны. И возвращаться в него.

— Мне тоже надо возвращаться. Скорее. А то не хуже твоего, бредить стал Арменией.

— Ты — вернешься. Теперь — порядок. Но у меня к тебе просьба будет. Возьми вот эти монеты и кинь их за меня в фонтан. На площади. У нас примета есть. Как только монеты в воду попадут, скоро мне представится случай приехать к тому фонтану. Я знаю, дело не в монетах. Но ты кинь их. Не потеряй.

— Сыновья были с тобою в море?

— Были. Все. Но недолго. А вот с младшим, тоже досталось; да так, что ни он, ни я забыть не сможем. Ему десять лет было в тот год. Я на «рээске» капитанил. Взял я его с собой на лето. Пока у него каникулы в школе были. Ну, а там, думалось, отправлю его из района лова домой с попутным судном, — капитан затянулся дымом папиросы. Замолк. Проглотил горький комок воспоминаний и продолжил: — Целый месяц погода стояла как на заказ. Солнце. Штиль. И рыба хорошо шла. Селедку мы ловили. В Олюторской экспедиции. Это восточное побережье Камчатки. Я радуюсь, все удачно складывается. Ни штормов, ни даже мертвой зыби. И мальчишка мой даже глазам не верит. Шторма захотелось. Ребята мои смеются. Ну, а погода нас разбаловала. Море и это умеет. Вышли мы на очередной замет. Смотрю кок наш за спину хватается. Морщится. Это верный, проверенный годами признак предстоящего шторма. Я к берегу. А рыбаки — ни в какую, мол, смотри, все спокойно. Чего боишься?. А мне как не бояться? Сын ведь со мной. Ну, а до плана еще центнеров тысячу сдать оставалось. А это не мало. Тут же дело было не столько в плане, сколько в заработке. Ведь каждый центнер сверхплановой рыбы — это дополнительная оплата, премиальные. Вот гак-то. Зашумели мои мужики, мол еще половить можно, зачем так рано к берегу. Да и по рации штормового предупреждения не было. А я с коком нашим уже столько путин отходил и знал, что нет барометра лучшего, чем его спина. Сколько раз наказан был судьбой за недоверие! Зарекался. И в этот раз тоже. Сбили с толку. Но не столько этим. Выискался один, сказал: — «Нечего было брать мальчишку на судно, чтоб мы из-за него в заработке теряли. Тоже мне — кэп, дома оставить не смог, а мы тут страдай из-за них».

Яровой зябко повел плечами:

— Не думал, что на судах сволочи тоже водятся!

— Еще какие бывают! Разглядеть только вовремя надо.

— Ну, а что дальше было?

— А что, шторм поднялся тут же почти. Завертел судно, как белку в колесе. Свету не обрадовались. Мальчонка мой около меня стоит. Молчит. Испугался. Ну я к берегу подойти не хочу. Место неважное. Ну и дрейфую. Шторм пережидаю. Только у меня запасов-то меньше, чем у моря. Поиграло оно нами пару дней. А на третий на бок уложило. Потом поставило на киль. А потом выкинуло нас на скалы. И все тут! Благо судно не очень потерпело. Но сын сотрясение мозга получил. Мне руку сломало. Другие тоже нелегко отделались. А все жадность. Она людей вконец портит. Сын мой и теперь больше всего именно это в людях ненавидит. Да оно и понятно.

— А те рыбаки где теперь, какие заставили в море остаться тогда?

— Двое погибли. Остальные рыбачат. Но не со мной. С того судна я только кока взял. Больше никого. А кок со мною на «мэрээске» начинал. Когда меня переводили, я его с собой брал.

— Как барометр? — рассмеялся Яровой.

— Нет, не в том дело. Он в море человеком был. Когда нас выкинуло, он в поселок сына моего нес. У меня рука была сломана. Сорок километров… Почти бегом. И за этими — вернулся. С людьми. Всех он спас. Сдохли бы мы без него. Хотя и он из шторма обожженным вышел. Когда нас выкинуло, кастрюли все на него перевернулись. И плита.

— А как же он смог? — изумился Яровой.

— К терпению привычный. Детдомовец. Весь в волдырях с полгода был. Потом прошло. Опять вместе.

Аркадий молчал. Умолк и капитан — директор плавбазы. Каждый о своем думал. Свое вспоминал.

— А ты сюда — зачем — в наши края? — спросил капитан.

— Командировка. Разыскиваю преступника.

— Очищаешь род человеческий от сора! — рассмеялся капитан.

— Покуда он имеется — нужно и этим заниматься.

— Нужно. Ох и нужно, земляк!

На столике тихо позвенькивал графин.

— Шторм не унимается. Двенадцать баллов. Пойду гляну, как там мои справляются. А ты располагайся. Вот здесь, на койке. Спи.

— А ты где ляжешь?

— Я сегодня дежурю. Шторм. Всякое бывает. В этом районе дно коварное. Следить нужно постоянно. Чуть забудешь — море накажет.

Капитан ушел. Яровой решил посмотреть на море. Он с трудом выбрался на палубу, миновав лабиринт коридоров, лестниц. И, открыв тяжелую дверь, сначала отшатнулся. Ветер напористо прижал его к двери. Хлестал по щекам.

Аркадий перевел дыхание, глянул на море. Волны все также вставали дыбом до самого неба. С визгом задирали головы, со стонами падали вниз. Закручиваясь в спирали, они взлетали чуть не до верхней палубы плавбазы, туда, где стоял он.

Море — безумная старуха, со своим стадом голодных чудовищ — волн, сколько беды оно приносит людям? Сколько горя обрушивает на их головы! Этому нет меры. Где начинается горизонт и кончается шторм — знает только море. Помнит ли оно, когда упала в него первая слеза овдовевшей рыбачки? Помнит ли того — чей крик погасила в пучине своей, чье сердце стало первой жертвой? Может, помнит. А может и нет. Сколько лет с того дня минуло? Поседело море. От слез рыбачек и сирот. Горько-соленой стала его вода. Да и вода ли это? Попробуй глоток! Комком в горле станет. Сдавит горем жгучим. Чужое горе, а живет. И рыбаки нередко говорят, что рыбы в море меньше становится оттого, что слез в нем прибавляется. Но сколько бы их ни прибавилось, море останется прежним — бездонной прорвой, громадным кладбищем, озверелой сворой демонов. И, в то же время, как и всегда, останется оно рыбачьей судьбою, мечтою мальчишек. Кормильцем щедрым, тайной влюбленных, вечным воспоминанием, молодостью стариков.

Море… Как тебя любили и ненавидели? Каких только песен не слышало ты? Тебя сравнивали с первой любовью и с колыбелью, песни твои — со смехом и снами детей. Тебя называли ведьмой и мучительницей, гулящей бабой и разбойником. Бездушной девкой и холодным костром. Но кто же ты? Ведь умирающий, старый рыбак, стоя на краю могилы, так и не нашел ответа. Но умер с именем твоим. И унес его с собою в сердце.

Почему, несмотря на горе и слезы, рвутся к тебе? В твои объятья? Почему тоскуют о тебе? Какими невидимыми цепями ты приковываешь к себе сердца человеческие? Где взяло и прячешь эти чары? Зачем тебе, бессердечному, нужна человеческая любовь? За что ты наказываешь людей? За что и за кого им мстишь?

Следователь вдыхал морской воздух. Какой он необычный! Свежий, упругий. В нем много от древнего, манящего. В нем сила и смех над всем, что слабее моря.

Внизу вздыхает на тросах «рээска». Ей тепло. Уютно. Есть с кем поделиться пережитым. И она, тихонько постанывая, засыпает под песню шторма.

Сколько она их вынесла и пережила, сколько выстрадала. Теперь и не припомнить всех обид на море. Но рожденная для него, она по-своему и любит море. За его характер — вспыльчивый, изменчивый, жестокий. За волны — сильные, какие качали рээску в своих ладонях много лет подряд.

Аркадий идет спать. Пора. Скоро рассвет. Он очень устал за эту ночь. Надо набраться сил. Он засыпает под тонкий перезвон графина. В каюте тепло и тихо. Лишь прислушавшись можно узнать, что там, за каютой, за плавбазой, все еще бушует шторм. Он не слышал, как вернулся в каюту капитан. Как неслышно прикрыл за собою дверь. Поправил сбившееся одеяло на земляке, пожелав спящему спокойной ночи, прилег на жесткий диван. Положив под голову вместо подушки собственный кулак, от чего-то долго вздыхал, ворочался. Не мог уснуть.

Что тревожило капитана, что смутило душу его?

Да это понятно. Сколько лет он не был на родине. А тут — земляк. Совсем недавно из Армении. На родном языке поговорил. Это все равно — как к дому детства прикоснуться рукой. И снова, стянув с ног модные туфли, такие блестящие и узконосые, пробежаться босиком по родному двору, потом вверх по узкой тропинке. Там через забор в дырку пролезть и пробраться незаметно под яблоню.

Капитан зажмурил глаза. Стыдно, дети взрослые. Эх-х. Да и она не придет. Уже никогда. О ней знали только он и море…

Старухой стала та девочка. Седая любовь его. Она не решилась поехать за ним на Север. За другого выдали ее. Любила ли она своего мужа? Кто знает? Родила ему пятерых детей. Теперь бабкой стала. Жива ли?

Во сне и в воспоминаниях она никак не стареет. И живет прежней девчонкой. Такою молодой и красивой, что старое сердце капитана замирает как тогда… Давно-давно.

Во сне она еще приходит к нему. Зовет. Но улыбается глазами другой. Глазами женщины. Совсем иными. Синими, как море, холодными, как две льдинки.

Капитан засыпает. Спит и Яровой. Они оба сегодня в Армении. Только у каждого свой сон…

Утром, когда проснулся, капитана в каюте не было. Лишь три пустые пачки от папирос лежали смятые на столе. Шторм все еще продолжался. Но уже заметно осели волны. Они стали ниже ростом, меньше выли, не наскакивали друг на дружку пьяными разбойниками.

— К вечеру легче будет. А ночью и вовсе уляжется, — сказал капитан.

— А скоро мы будем в Петропавловске?

— Завтра вечером. Не раньше. Много времени из-за шторма потеряли.

— Да еще нас пока спасли, — усмехнулся Аркадий.

— Ну ладно, не стыди, — рассмеялся капитан и продолжил: — Сейчас жены этих, с «рээски», с ума сходят. Я сообщил, что веду судно, все живы, все в порядке. Но жены — пока своими глазами не убедятся, никому не поверят. Все они в этом одинаковы.

— А как они сейчас?

— В кают-компании. Ожили. Повеселели. Ну, случилась авария! С кем не бывает! Кто не рискует, тот в море не ходит. На берегу сидит. А море — оно на все способно. Оно всегда разное. Вот знаешь, даже двух одинаковых совершенно аварий не бывает. Последствия — да. А вот сами аварии, причины гибели — никогда.

— Надо мне сходить к ним, — сказал Аркадий.

— К рыбакам «рээса»? — Да.

— Зачем?

— Вместе спаслись.

— Э! Да брось ты! В беде они может и голову за тебя положили б. Но прошло. Никого не задело. Они и имя твое забыли. Поверь! Мало ли кого им приходилось перевозить! Разве всех упомнишь? А мне каждая минута с тобою дорога.

— У нас с тобой еще времени хватит. А к ним я схожу, — настоял Яровой.

— Как хочешь. Только давай вместе, чтоб не блудил.

В просторной кают-компании в удобных креслах расположились рыбаки. Двое за шахматным столом уселись. Играли молча. Сосредоточенно. Капитан «рээска» — у приемника. Слушал сводку погоды. Старпом кроссворды разгадывал. Кок читал газету. Механик под гитару что-то тихонько напевал. Радист пришивал пуговицу к куртке. Старший дизелист просматривал вахтенный журнал. И только один рыбак сидел в стороне молча. Тихий, задумчивый.

Он первый раз вышел в море. Первая путина. И уже авария, шторм. Дыхание смерти. Угроза гибели. Стоит ли продолжать? Не лучше ли вовремя списаться на берег? К жене, к детям? Жить тихо и спокойно. Не рискуя. Да, есть над чем подумать и от чего задуматься. Заработки? Но все ли они решают в жизни.

Аркадий поздоровался с командой. Ему ответили кто кивком, кто тихо, словно сам себе. И Яровой понял, что он для них — просто пассажир. Каждый был занят своими мыслями, своими делами и заботами.

— Прости ты их. Жизнь сурова. Ты жив, и больше для них не существуешь. Они знают: теперь ты не нуждаешься в их заботе, — скачал капитан плавбазы и увел Ярового в каюту.

Незаметно подошел вечер. Яровой ощутил, что качка на плавбазе стала почти незаметна. Перестал звонить графин. Перестало рябить в глазах. Тишина приходила на судно.

— Ну, вот и заканчивается карусель, — вошел в каюту капитан плавбазы.

— Как ты сказал?

— Не я, спина кока.

— Верный барометр, — рассмеялся Яровой.

— Он точно высчитывал, когда мы дома будем.

Аркадий подошел к иллюминатору. За ним стихало море. Волны, еще серые, уже совсем сникли, лишь внизу кипели, у самой ватерлинии. Ветер стихал. Небо на горизонте стало проясняться.

— Наконец-то! — вздохнул Яровой.

— Ты первый раз в море?

— Да.

— Сразу видно.

— Почему?

— Этот шторм очень короткий. Бывает по неделе, по две крутит. И ни на минуту не слабеет.

— Нет уж, с меня и этого достаточно вполне, — повернулся к земляку Яровой.

— И то верно, — ответил тот.

К ночи море улеглось. Успокоилось. И капитан, вернувшийся в каюту, сказал:

— Пошли, Аркадий.

— Куда?

— На палубу.

— Зачем?

— Море посмотришь.

— Иль не видел я его.

— Да пошли.

— Прости, но мне оно за эти дни порядком надоело.

— Такое море надо увидеть! — настаивал капитан.

— Понимаешь, я сугубо земной человек. А море для меня лишь эпизод. Случайный.

— Э! Нет! Ты, возможно, никогда не побываешь больше на море. Потому тебе надо увидеть его и таким. Луну посмотришь. Мы сейчас идем по лунной дороге. Пошли.

— Уговорил.

Море и впрямь преобразилось. Дышало спокойно, словно сил набиралось. Громадная огненно-красная луна висела над ним. И водная гладь серебрилась в ее свете, будто одетая в парчу.

— Пошли на мостик, там виднее, — предложил капитан. Сверху море выглядело еще красивее. Плавбаза шла по лунной дорожке, словно специально проложенной под днищем судна. Вода отлетала от винтов искрящимися завитками. Белым шлейфом стелилась за судном. Легкий ветер гулял в мачтах, пел что-то озорное, игривое.

— Здорово-то как! — восхищался Яровой.

— А ты идти не хотел!

— Давай помолчим.

Они долго стояли, облокотившись на поручни.

Аркадий, забыв о шторме, вспоминал свою нелегкую командировку на Колыму. Прикидывал, как продолжит расследование на Камчатке.

К обеду следующего дня на горизонте земля показалась. Вздыбленная, вся в снежных сопках, она была похожа на мираж. Когда подошли чуть ближе, Яровой ахнул. И, указав рукою, спросил:

— Что это?

— Вулкан. Авача зовется, — ответил капитан.

Отсюда с моря Авача казалась трубкой великана. Забытой по рассеянности. Вулкан был великолепен. Конусная фигура его лишь до пояса была покрыта снегом. Из кратера в небо поднимался белый дым.

— Живет и дышит, — крякнул капитан, глядя на Авачу.

— Извергаться будет? — спросил Аркадий.

— Она у нас с характером. Иногда лет пять вот так. Курит понемногу. А иногда, словно по злости, плюнет на город тучей пепла, словно горло прочистит и опять дымит.

— А землетрясения бывают?

— Случается.

— Часто?

— Это для кого как. Вулканов здесь много. Один Ключевской чего стоит! А Безымянный! Ого! Иногда и раскачают матушку землю. Это же единственный в своем роде полуостров. Есть вулканы, есть гейзеры — горячие источники. Это на Паужетке и на Паратунке. Еще в Эссо. Вот село! Чудо. Уголок — сказка. Швейцария в подметки ему не годится. Голубой лес! Сопки все в деревьях. Снег по макушку и тут же среди высоченных сугробов горячие источники. Мальчишки с сугробов без штанов в воду ныряют. И бани не надо. Всю зиму в этих источниках все. село купается. Ох и красота там. Чудное место! — улыбается капитан.

— Но и холодная эта земля?

— Почему?

— Вон снег на сопках!

— Ерунда. Здесь есть места, где помидоры в грунте зреют. И клубника растет.

— Совсем как у нас?

— Почти! Только не забывай, что зима здесь в иных районах по десять месяцев длится, а в других по шесть.

— Вот это разница!

— А как ты думал?

— Фрукты здесь растут?

— Как же! В банках прямо! Готовые! Консервированные. В магазинах. Бери сколько хочешь! — смеялся земляк. И добавил: — Север — от все-таки остается Севером! Какие фрукты? А за что нам тогда надбавки, коэффициенты платят? Не за красивые же глаза! За лишения, какие мы тут терпим. Вот ты говоришь — фрукты! О чем? У нас еще газа нет. Дровами топим. Вода горячая не у всех имеется. Не забывай, что ты не в Армении, а на Камчатке.

— Видишь, по ходу лекцию прочел!

— Не обижайся.

— Зачем? Наоборот. Рассказывай. Интересно, что меня здесь ждет?

— А ничего особенного. Ты же на время. А потом уедешь!

— Само собою.

— А я здесь… С каждым солнцем — Армении привет передаю. У нас здесь с Ереваном на восемь часов разница. Когда мы начинаем работу, вы еще спите. Мы заканчиваем день — вы просыпаетесь. Так что мой привет к вам успевает вовремя. И Новый год мы здесь встречаем раньше, чем мои земляки.

— Везет тебе!

— В чем?

— Дважды Новый год отмечаешь. Свой — Камчатский и армянский! — рассмеялся. Яровой.

— Это ты верно сказал. Тут я выгадал! — смеялся капитан.

Судно приближалось к берегу. Навстречу ему, словно для

приветствия, показались из-за поворота три скалы. Они, будто по росту выстроились.

— Видишь?

— Ну скалы!

— Не просто скалы. Их зовут «Три брата». Они последними провожают нас в море. И первыми встречают. С ними мы особо здороваемся. Гудками. Три даем, как друзьям На них чайки только живут. А чайки — спутницы наши. Наши подруги. Судьба кораблей. А дом друга — уважением пользуется. У всех, кто с морем связан.

Судно заметно сбавило скорость. Приближалась бухта.

И снова заходила под ногами палуба.

— Держись! Здесь всегда немного качает. Но мы привыкли! — смеялся капитан.

А у Ярового опять рябь перед глазами пошла. Приближающийся берег заходил ходуном перед глазами. К горлу тошнота подкатила.

— Крепись, земляк!

— Да ничего, — силился улыбнуться Яровой. Лицо его заметно позеленело.

— Через час будем на берегу!

— Час!

— Так много, — Аркадий, вцепившись в поручни, стал считать, чтобы хоть как-то отвлечься от неприятных ощущений.

А качка продолжалась. Палуба лихорадочно вздрагивала. Но вот она внезапно успокоилась. Яровой глянул на берег. Из-за дымки уже отчетливо вырисовался город. Петропавловск-Камчатский. Дома, выстроившись рядами, взбежали на сопки, вроде оттуда, свысока, постоянно наблюдали за морем, за всем, что там происходило. Любопытные окна домов, как ожидающие глаза рыбачек, встречали каждое судно.

Рыбаки все до единого вышли на палубу. Вглядываются в берег. Такой знакомый до каждой мелочи, такой родной, как собственное сердце, такой долгожданный. Лица мужчин… Какие они разные. Вон лицо капитана «рээски», то хмурится, то улыбается. А у радиста — красными пятнами покрылось. Пристально в берег всматривается. А вон и кок плавбазы. Прячет за спину красные, пропахшие жареной рыбой руки. В берег уставился. Улыбается. Глупо и простодушно.

Аркадий вздрогнул от неожиданности. Судно дало длинный гудок, поздоровалось с берегом. Яровой увидел громадную толпу людей, собравшихся на берегу. Мужчины, женщины, дети пришли встречать плавбазу. Своих рыбаков. Отцов, сыновей, мужей и братьев. Кто-то рукой машет, кричит. А вон старушка глаза платком вытирает. Ребенок звонкоголосо отца зовет. Не терпится ему скорее его увидеть. Смех, шутки, слезы — все слилось в единое ожидание. Считанные минуты остались до встречи, но они оказались самыми долгими. Томительными, трудными. Плавбаза тихо подходит к пирсу.

— Стоп машина! — звучит голос капитана. И сразу стало тихо. — Отдать швартовые!

Лицо рыбаков — сплошное нетерпение. На берегу гул нарастает:

— Миша, родной! — слышится чей-то голос с пристани.

— Папка! Папа! — вырывается из рук женщины мальчишка. И рвется к судну.

— Генка! Алеша! Я здесь! — встречающим не терпится.

— Спустить трап! — слышится последняя команда капитана.

Скрипя, грузно покачиваясь на цепях, лег трап. Будто протянул руку берегу. И вмиг все смешалось в кутерьме встречи. Кого-то женщина обняла. Живой вернулся! А она плачет навзрыд. Рыбак успокаивает. Но куда там? А малыш-то! Малыш! Ухватил отца за шею. Обнял крепко. Нежным лицом к заросшей щеке накрепко прижался. Ручонки побелели от напряжения. Слезы за воротник отцу льет, чтоб мать не видела.

Ревнует мальчишка отца к морю. Видно у него руки крепче. Оттого и плачет. Никак не удержать отца на берегу. Любит он сына, но и без моря невмоготу. А сын прижался всем телом. Сердце от радости прыгает. Приехал! Вернулся! Жив!

А вон девушка, парня своего встретила. Целует при всем народе. Да и что тут особенного? Кто на них смотрит? Здесь нет чужих! А рыбаки поймут и не осудят. Ведь разлука была очень долгой.

А этот! Ну чудак! Ребенка из коляски вытащил, подкидывает. Тот хоть и мал, а соображает, кричать нельзя, пугаться — тем более. Отец — рыбак. Надо достойно держаться! Хотя страшно! Очень страшно! И намокли штаны у мальчишки. Но ничего! Бывает. Зато характер выдержал. Настоящим рыбаком вырастет!

Кого-то не дождались. С трапа на руках несут. А этих уже подкидывают. Понятно! У них день рождения сегодня. Этого старушка встретила. Больше некому. Теплые слезы на грудь сыну роняет.

— Прости. Боялась я очень.

Зато капитана плавбазы невозможно было разглядеть Его сыновья сразу подхватили. Смеялись, шутили. Только жена сквозь смех, слезы платком вытирала. Сердцу не прикажешь. Оно умеет переживать и радоваться одновременно.

Хотел Аркадий дать ему свой адрес, но куда там, к нему теперь не пробраться никакими силами. Встреча… Разве можно мешать? Да и кто он сейчас для капитана? Не время! Нет! Нельзя мешать встрече. Нельзя отнимать эти дорогие несколько минут. Их ждали так долго. Ждали в море! Ждали, считая дни, часы и минуты.

Не мешай, Яровой. Этими минутами рыбаки живут в море долгие месяцы. Помнят все. Тепло рук и губ. Улыбки и слезы. Каждое слово, каждый взгляд родных и любимых. Отвернись, Аркадий. Сейчас, здесь, ты на чужом балу. И не сердись! Ты тоже ждешь встречу. Свою встречу. На другом краю земли…

Аркадий последним сходит по трапу. Его здесь никто не ждет, никто не встречает. Скрипят под ногами кованые ступени. Капитан Беринг Открыл наш дикий берег, Что за чудо-капитан! А в этот берег дикий, Стучит волною тихой — Ужасно тихий океан…

Поют у трапа парни во все горло. Так они брата встречают. Ну что ж! Кто как может!

Аркадий ступил на берег. Земля! Как долго ждал он встречи с тобой! Земля! Как хорошо, что у каждого моря есть свой берег, а у каждого пути свой конец! Земля! Как ты надежна!

Ярового еще покачивает и он еще пошатывается, а ноги предательски дрожат. И отчего-то он идет чуть-чуть вразвалку.

Но эта земля! Она не приснилась! Она вот, под ногами, ее, если захочешь, потрогать рукой можно. Живую, настоящую. Следователь тихо идет по пирсу. Свернул на аллею. Потом на сопку. Тут тихо и одиноко. Вокруг ни души. Лишь деревья, укрыв его от чужих взоров молодыми кронами, тихонько перешептываются.

Аркадий садится на землю. Она еще не согрета настоящим теплом. Весна сюда сделала лишь первый робкий шаг. И украсила землю наспех. И все же — это земля!

— Здравствуй! — говорит ей Яровой и думает: «Северная, или южная, близкая или дальняя, ты всегда была и останешься домом человеческим. Самым дорогим. По тебе мы делаем первый шаг в жизни, в тебя и уходим! Ты радость и печаль наша. Ты мать и дитя рода человеческого. И мы, как твоя частица, капля крови твоей, до смерти с тобой неразлучны. В море ли, в небе, мы остаемся твоею теплинкой, дыханием твоим. Ты понимала и принимала любого. К тебе, как к матери на колени, клали головы герои и подлецы. Ты всех жалела и прощала. Всем давала приют и отдых. Берегла сон. Сколько смеха и слез застыло на груди твоей! И никому о том не сказала. Земля! Ты добра и терпелива. Приветлива и щедра! Ты большая, единая и единственная мать человеческая. Спасибо тебе, Земля! Прими и меня! На северной окраине твоей я навсегда останусь земным сыном твоим. Спасибо тебе за приют. За то, что дождалась! За то, что малым теплом и тем со мной поделилась. Останься мне матерью. И сохрани!»

Деревья, словно подслушивая мысли человека, — замерли. Утихли. Перестали шептаться. Яровой медленно встает. Возвращается к морскому вокзалу. Подходит к стоянке такси.

— Тебе куда?

— В гостиницу!

— В какую?

— В любую.

— Так они же заняты.

— Попробуем.

— Ну, садись, — приглашает таксист в машину.

— Поехали, — улыбается Яровой.

— Приезжий? — смотрит таксист на Аркадия.

— Да.

— Из района?

— Нет. С материка.

— На работу к нам?

— Нет. По делам.

— Надолго?

— Нет.

— Ну, иди узнай. Может тебе и повезет с местом. Только вряд ли. Слет оленеводов идет. Все гостиницы битком забиты. Надежд мало.

Но ты попробуй.

— На всякий случай, подожди, — просит его Аркадий.

— Ладно.

Но ни командировочное удостоверение, ни просьбы, ни уговоры — не помогли. Пожилая, вся в завитушках администратор ответила замороженным голосом:

— Мест нет.

— Я издалека. Ненадолго, — объяснял ей Яровой.

— Все издалека, все ненадолго.

— Мне бы на одну ночь.

— И на один час не могу.

— Я только что с судна.

— У нас здесь все не с неба валятся.

— С вашим гостеприимством, хозяйка, не в гостинице работать! — разозлился Аркадий.

— А где?

— В морге! Вот где!

Администраторша что-то кричала вслед. Но Яровой уже сел в такси.

— Что? Не повезло? — сочувственно глянул таксист,

— Не повезло.

— Куда теперь?

— В другую, — нахмурился Аркадий.

— Так и там то же самое.

— Посмотрим, — буркнул Яровой.

Они ехали молча. Но вскоре шофер оживился.

— Видишь? Вон — наверху! Это памятник Витусу Берингу. Открывателю Камчатки.

Яровой глянул. На возвышении стоял бронзовый бюст Беринга, повернутый лицом к морю. Чугунные цепи оградили памятник.

— Открыл клад. Нечего сказать! — невесело усмехнулся шофер. И продолжил: — А вон смотри, пушка! Тоже памятник. Защитникам форта, отбившим англо-французскую эскадру. Отстоявшим Камчатку.

Пушка была направлена на бухту.

— А это сопка Никольского. Сюда рыбаки после рейсов приходят. Возвращение обмывать. А городские туда влюбляться бегают.

Яровой глянул на кудрявую, круглоголовую сопку. Вздохнул и сказал:

— Это потом. Ты давай в гостиницу вези, мне, браток, сейчас не до экскурсий.

Шофер умолк понимающе. Включил скорость. И, не оглядываясь по сторонам, помчался, разбрызгивая лужи, по длинной булыжной улице.

— Вот! Давай узнавай! — бросил таксист.

— Подожди.

— Если на чай будет.

— Будет. На кофе.

— Тогда давай! Но побыстрее, — повеселел шофер.

В темной администраторской сидели коряки. Парни, девушки. Аркадий подошел.

— Кто администратор?

— Нет ее. Обедает.

— Скоро придет?

— Нет. Но если вы остановиться хотите, то мест нет.

— Совсем? — не поверил Яровой.

— Мы сами в коридоре спим. На всех не хватило, — ответил парень, отогревающийся чаем. Аркадий повернул к двери.

— Что делать? — спросил он самого себя.

— Опять нет? — встретил таксист.

— Давай в другую.

— Другая в шестидесяти километрах отсюда.

— Ого! — изумился Аркадий.

— В аэропорту. В Елизово. Хочешь поедем.

— А поближе ничего больше нет?

— Есть. Милиция. Там в каталажке всем места хватит, — усмехнулся шофер.

— Милиция? Ну что ж! Давай туда, — поблагодарил в душе шофера за подсказку Яровой.

«И как я забыл? Сразу надо было. А не мотаться по городу», — сразу успокоился следователь.

Шофер недоуменно поглядывал на него. Лихо сворачивал на поворотах.

— Тебе в городскую или областную? — спросил пассажира удивленно.

— Давай в областную.

— Ну и ну! — крутнул головой таксист.

Они ехали недолго.

— Вот. Приехали.

— Спасибо тебе, — подал Аркадий деньги.

— Ждать не надо?

— Нет. Приехал.

Шофер дал сдачу аккуратно по счетчику. И, едва Яровой взялся за чемодан, таксист так рванул от него, что пешеходы закричали вслед вилявшей задом машине.

— Чудак, не хочет, чтоб я номер увидел, вот и юлит, — рассмеялся Яровой, догадавшись в чем дело. И пошел в областное управление милиции.

Через час он уже был устроен. И, отказавшись от приглашения на ужин, пошел спать.

— Дела завтра. Все подождет до утра. Нет сил. Надо отдохнуть с дороги, — решил Аркадий. И, наскоро приняв душ, лег в постель.

Утром, едва спецотдел открыли, он уже подошел к начальнику.

— Из Армении? — изумился тот.

— Да. Я к вам по делу. Разыскиваю подозреваемых в убийстве.

— Этого нам только и не хватало! — сморщился начальник спецотдела.

— В ваши лагеря с Чукотки были отправлены с дополнительными сроками семеро осужденных. Десять лет назад.

— Так-так.

— Мне нужно узнать, где они находятся теперь.

— Десять лет?

— Да. Десять лет назад.

— Давненько. Надо архивы посмотреть.

Начальник спецотдела, узнав, откуда были отправлены осужденные, кем, когда и куда— полез в документы. Кипы папок тяжелым грузом ложились на стол. Яровой и начальник переворачивали пыльные страницы. Искали долго. Внимательно.

— Есть один! — обрадовался начальник.

— Кто?

— Егор!..

— Дракон!

— Он самый!

— Где же он? — терял терпение Яровой.

— Так-так. Не повезло вам с этим.

— Что такое?

— Отбывал поселение в Воямполке. В прошлом году освобожден по окончании срока.

— А где он теперь?

— Не знаю. Надо запрос сделать.

— Это долго? — насторожился Яровой.

— С месяц.

— А быстрее?

— Ну, созвонимся. Узнаем.

— Когда?

— Сегодня или завтра.

— Закажите сегодня.

— Хорошо, — согласился начальник.

— Еще есть! — обрадовался Яровой.

— Кто?

— Магомет.

— Отлично! Где он? — подошел начальник отдела.

— Тоже освободился, — опустились руки у Аркадия.

— В Каменском отбывал поселение? Не горюй, закажем. Узнаем. Может он там остался. Всякое бывает. Иного на материке ищешь, а он под носом живет. Давай дальше.

— Еще! — открыл пыльную папку Яровой.

— Кто?

— Константин Чумаев. Медуза.

— А он где?

— В Анапке поселение отбывал. Тоже освобожден.

— И туда дозвонимся, — сделал начальник спецотдела третий заказ по телефону.

— Так, вот и Муха твой! Отбывал поселение на острове Карагинском в селе Ягодное. Но отправлен на Сахалин. На поселение. Давненько. Вот адресок. Запиши, где его на Сахалине искать.

— А почему отправили на Сахалин?

— Я слышал о нем. Болел. Потом что-то там случилось. Кто-то погиб. Почему не знаю. Из-за чего — тоже не слышал. Но ему у нас сделали операцию желудка, по-моему, и в лучшие климатические условия направили, — продолжал копаться в бумагах начальник отдела.

Зазвонил телефон. Начальник снял трубку.

— Воямполка? С кем говорю? Кавав? Здравствуйте. Скажи, наш бывший поселенец Егор…

Он на минуту осекся.

— Ну и прекрасно! Значит, на месте, спасибо! Аркадий повеселел.

— Так, а вот Клещ твой. Тоже был на поселении, в Тигиле, а теперь на Сахалине. Начальник отделения милиции меня попросил об этом. Сказал, что грехов за ним не было. Что самый большой грех — это сам Клещ. Вот его адресок. Пиши.

Опять зазвонил телефон.

— Каменское! А! Это ты! Привет! Как жизнь? И то хорошо. Скажи-ка, там поселенец бывший, Магомет, живет у вас? Недавно вернулся? Из отпуска? Спасибо.

— А я Гирю нашел!

— Он на месте?

— Нет.

— Давай! Где он у нас. Так, совхоз Октябрьский. Усть-Большерецкий район. Так-так. Закажем, — смеялся начальник отдела. И только положил трубку, телефон заорал.

— Анапка! Здравствуйте! Сельсовет! Скажите, Константин Чумаев уехал? Что? Уехал и приехал? Сына возил на материк? Какого сына? Своего? Ну что ж, спасибо.

Яровой ушам не верил. У Медузы сын? Что это? Хотя мог жениться. Что тут необычного.

— А! Вот он голубчик!

— Кто?

— Твой Владимир Журавлев!

— Трубочист?

— Он самый! В Соболево. Вернее… Был там. Теперь тоже переотправлен. На Сахалин. Для поселения. Лечился он. В больнице. Свихнулся от чего-то. Сошел с ума. Но все обошлось. Вот адрес. Пиши.

— Еще кто там у тебя есть?

— Все! Всех нашли.

телефон. Начальник спецотдела торопливо поднял трубку:

— Совхоз Октябрьский? Слышу! Это ты, Василий Иванович? Скажи-ка мне, наш бывший поселенец живой там у тебя? Что? Повтори громче! Был на материке и вернулся! Ну, спасибо тебе. Да! Только это! Будь здоров.

Следователь и обрадовался, и растерялся… Четверо на месте. Трое на Сахалине.

— Да ты не огорчайся! Меньше работы будет! — успокаивал его начальник спецотдела.

— Как знать, — вздохнул Яровой.

— Давай мы их всех вызовем к тебе.

— Сюда?

— Ну, а куда же еще? Пусть дают показания. Обстановка сам знаешь, как на психику действует. Расколятся, как миленькие.

Самому мне ехать

ним?

— Конечно.

— Зачем? Ведь кучу времени потеряешь! — останавливал Аркадия начальник спецотдела.

— Мне ведь многое нужно узнать не из анкет, а от людей, с кем общались они, с кем вместе жили. С кем работали. На месте оно все прояснится.

— Ох! Ты не представляешь, как туда добираться тяжело. Это же медвежьи углы. Мы сами туда в командировки редко ездим. А ты добровольно собираешься. Вызовем повестками их всех, и делу конец.

— Нет. Давайте мне адреса, объясните, как куда добираться. И поеду. Так для меня лучше, — нахмурился Яровой.

— Дело каждого — добровольное. Но ведь наши условия очень суровые. Вы не имеете представления, где живут подозреваемые? Это же глухие заброшенные места.

— Но и кроме них там живут люди.

— Да, но как вы попадете в Воямполку? К этому. К Егору? Там на нартах надо ехать. И пешком. Снег сейчас тает. Трясины открылись. Медведи, волки могут встретиться.

— Ничего. Надо.

— А в Каменское! Вы себе не представляете! Я бы на вашем месте не рискнул. Давайте вызовем, — настаивал начальник спецотдела.

— Видите ли. Они подозреваемые в преступлении. А кто из них виновен — это я должен узнать. И для полноты расследования мой выезд необходим. Расскажите мне, куда и как добраться? Чтобы я имел представление, о чем вы говорили?

— Ну что ж! Смотри, — подвел Ярового к карте Камчатки начальник спецотдела. И сказал:

— Вот Каменское. Там Магомет. Это — самый северный, Пен- жинский район. Место прямо скажу тебе — дикое.

— А как туда добираться? — перебил его Аркадий.

— Самолетом до Тиличик. А там — как повезет. Либо на нарте, или вертолет случайный подвернется.

— Сколько километров от Тиличик до Каменского?

— Сотни полторы — если напрямую. Но какие!

— Ладно, как-нибудь, — усмехнулся Яровой.

— Так вот что я хотел тебе сказать. По пути в Каменское или обратно — ты сделай остановку в Оссоре. Это Карагинский район. Там самолеты на заправку останавливаются. А ты сойди. У тебя там в этом районе — Медуза — в Анапке. Ну и о Мухе узнаешь заодно все подробности. Если желание такое будет. Правда, Анапка от Ягодного далековато, сотни две километров. Но тебе в Ягодном делать нечего. Там никто не живет. А вот в милиции побывай. Сразу о троих будешь иметь представление.

— А Каменское от Анапки далеко?

— И-и-и! Что ты? Легче нам с тобой слетать в Москву и обратно вернуться. Они друг от друга в восьмистах километрах. Но каких… — присвистнул начальник спецотдела.

— Ну, а дальше, как лететь?

— Из Оссоры лети на Палацу. Тут недалеко. И из Палацы в Тигиль. Прямого рейса на Тигиль долго ждать придется. Аэропорт не отправит самолет, покуда не наберет полный борт пассажиров. Поэтому лети через Палацу. Так быстрее. В Тигиле узнаешь о Клеще все подробно и поезжай в Воямполку.

— А это от Тигиля далеко?

— Как ни крути, больше двухсот километров. Их не каждый пройдет. Заранее говорю.

— Ну, а дальше как лететь? — не унимался Яровой, делавший записи в своем блокноте.

— Дальше? Возвращаешься в Петропавловск и прямым рейсом в Усть-Большерецк. Там ты сядешь в лодку. Тридцать километров по реке пройдешь на лодке до поселка. Отсюда по косе восемнадцать километров пешком, потом на какой-нибудь посудине доберешься до устья и вылезай. Двенадцать километров от устья до совхоза пешком. Вот так. И все.

— Нет, не все! А мой Трубочист? — напомнил Яровой.

— А Журавлев? Так он на Сахалине! А в Соболево недолго был на поселении. Стоит ли туда. Из-за этого лететь?

— Стоит.

— Но это тоже отдельный рейс. В другом конце Камчатки. Видишь?

— Вижу. Сколько туда лететь?

— Часа три с лишним.

— А в Оссору?

— Семь часов.

— В Тиличики?

— Восемь часов. А с заправкой — все десять.

— В Тигиль сколько лететь?

— Тут уж как повезет! Заранее ничего не угадаешь. Можешь за месяц не добраться…

— Я про летные часы.

— А! Ну считай — восемь до Оссоры, плюс три часа до Паланы, да два часа до Тигиля. А потом ноги в руки. И на нарту. Там собакам под хвост по мотору и в Воямполку. Как ни старайся, не меньше трех дней в один конец. Если без приключений по пути обойдется. Вот так.

— А в Усть-Большерецк?

— Три часа полета.

— Да, ну и пораскидали вы их! — развел руками Яровой.

— Ничего не поделаешь. Чего заслужили, то и получили, — сокрушенно качал головой начальник спецотдела. И добавил: — Тебе надо вылетать не из Елизово, а с Халактырского аэропорта местных линий.

— Спасибо, — протянул руку Яровой. Собеседник пожал ее, вздохнув тяжело, сочувственно.

Через три часа самолет взял курс на Тиличики. Предстоял долгий, трудный полет.

Старый «кукурузник» неуклюже перевалившись с боку на бок, махнул крыльями всем стоявшим внизу и развернулся носом на север.

Внизу промелькнули дома, улицы. В вот и бухта, сверкнув, исчезла под крылом. Самолет набирал высоту, сияя в солнечных лучах. Аркадий увидел солнце. Яркое, горячее, оно как факел освещало путь самолету, не давая ему сбиться с пути.

Магомет запил по-черному. Можно себе позволить. Да и что теперь осталось ему? Жизнь — не в радость. Деньги есть, но ими не вернешь прошедшие годы. Они ушли. Не выкупить у судьбы. Старость подкралась незаметно. Теперь — все. А ведь не думал, что вот так повернется. Что расплата будет столь жестокой. Понял недавно. Совсем недавно.

Как только закончился срок поселения Рафита в Каменском, он взял отпуск, увольняться не стал из осторожности и, вытащив из чемодана французское пальто, костюм, рубашки из яркого шелка, несмотря на стоявшее в ту пору лето, оделся и поехал в свое село. Жениться. Выписав аккредитив, предусмотрительно зашил его в карман пальто, чтоб не потерять. И, взяв в дорогу лишь скромную сумму, решил купить подарки невесте в селе. Так удобнее и дешевле, подумал он.

Улицы, нагретые солнцем, раскалились. Но Рафит принципиально не снимал пальто. Лишь расстегнул, да и то, не столько от жары, а чтобы все встречные видели, что под пальто костюм имеется. И не какой-нибудь дешевенький, а из настоящего бостона. Черного, как ночь.

Но навстречу Магомету никто не попался. В эту полуденную жару все спали, завесив окна домов. Никто не видел приезжего. И тот, разозлившись на земляков, поругивал их про себя нехорошо.

О его приезде село узнало лишь вечером. Да и то случайно. От старухи соседки, какая по просьбе Рафита приводила его дом в порядок. Убирала, отмывала, отчищала грязь, пыль. Рафит ей заплатил. И старушка старалась.

Сам Магомет в это время отбивал доски, какими забил окна перед отъездом, приводил в порядок двор. Подметал его тщательно. Все ж событие предстояло важное. Старался.

Соседка побелила избу, теперь окна отмывала, но почувствовав, что до вечера, как просил Рафит, ей не управиться, позвала дочь. Та пришла. Магомет не мог отвести от нее глаз. Девушка за эти годы похорошела еще больше. Над губой пушок пробивался. Брови срослись на переносице и походили на два крыла. Глаза, как бархат, что по самой дорогой цене продают в магазинах. Щеки румяные. Губы чуть припухшие. А дальше… Голова Рафита закружилась. Он уже представил, как будет обнимать ее. Свою. Жену. И в груди все загорелось.

Он заговорил с нею. Девушка отвечала. И, о ужас! Она студентка! На последнем курсе! Юрист! Магомет вышел во двор. Жена образованная, да еще юрист! Нет, женщина никогда не возвысится над мужчиной. Но может и эта не очень-то держится за свой диплом и за науку. Рафит решил вернуться в дом.Снова заговорил с молодой соседкой. Но нет! Оказалось, что замуж она и не собирается. Хочет в аспирантуру пойти. Магомет не знал, что это такое. Но раз туда идут незамужние девушки — хорошего мало в ней. И спросил:

— А культурно ли одиночкам бегать по всяким аспирантурам, заниматься там неизвестно чем, вместо того, чтобы, работать, как их бабки, растить детей?

Девушка непонимающе смотрела на Рафита. Потом вся вспыхнула, и, бросив тряпку, убежала домой.

На следующий день Рафит пришел к ним в дом свататься. Мать, узнав о причине прихода соседа — засуетилась. Кумыс подала. Старик отец одобрительно улыбался. Прослышал от жены, что у соседа куча денег. И предложив соседу место рядом с собою на ковре, позвал дочь. Та, узнав зачем ее звали, не склонила покорно голову. А рассмеявшись в лицо Рафиту, сказала:

— Папа, ты меня хочешь выдать замуж? Но за кого? Я не вижу жениха. Если ты говоришь о соседе, то это старый ишак! А где же жених? — и, взяв чашку кумыса у Рафита, вылила ее вон.

Магомет вскочил. Отказ он бы стерпел, но оскорбление — нет! И только хотел проучить соседку, как та, повернувшись к нему, ударила его по лицу, крикнув:

— Уходи.

Он ушел, но решив назло соседке жениться на другой, более молодой и красивой, чем она.

Но на следующий день он снова получил отказ. Уже от отца девушки:

— В старые времена мы отдавали дочерей за тех, кто большой калым даст. Тогда много было бедных и мало богатых. Но у богатых имелось много жен. Теперь нет бедных. Всем кушать хватает. И я свою дочь не продам, как овечку. Спрячь свою сберкнижку. У меня тоже есть такая. И денег не меньше. Но мне, имей я вдесятеро больше, не купить за них жену себе. Стар я стал. И ты только немногим меня моложе, иди, старый волк и тот умеет в степи умереть один. Иди! Мы — старики, никому не нужны.

Через три дня Рафит решил испробовать счастья у других. Но и там отказ. Отец девушки вывел Рафита во двор и сказал на ухо ему:

— Я бы то и согласился. Но дочь к властям побежит жаловаться. Засудят нас с тобой обоих. А добром и слышать про тебя не хочет. Сам понимаешь, не те времена. Бабы непокорные, дети непослушные, — вздохнул мужик.

И решил Магомет пойти к тем, у кого дочери в девках засиделись. Уж там отказа не будет. Девка рада за любого выйти, старики обрадуются возможности хоть с рук сбыть.

Пришел к одним. У них детей полон дом. Сам хозяин едва успевает одного на горшок посадить, другому хлеба дать, третьему шлепка отвесить. Двое на койке ревут. Еще один на стол забрался, задумчиво в носу ковыряет. Трое во дворе визжат.

Грудастая, скуластая дочь хозяина, приземистая, низкорослая приветливо осклабилась, увидев гостя. Отец, узнав, зачем он пришел, прикрикнул на детей, те вмиг смолкли. И, позвав жену, сказал ей, что Рафит пришел свататься. Та от радости закраснелась. Дочь, вильнув плоским задом, пошла переодеться.

— Садись, — предложил хозяин. Рафит сел.

— Значит, за дочкой пришел. А как жениться хочешь?

— Как все! — ответил Рафит.

— Нынче все нищие. Если с калымом, может и сторгуемся. Ведь не молодой! А девку в самом соку взять хочешь. Если без калыма — уходи. Таких полно приходило.

— А какой калым хочешь? — заныло у Рафита под ложечкой.

Хозяин хитро прищурился. Не хотел прогадать. Решил поторговаться:

— А что ты можешь предложить?

— Половину того, что ты хочешь?

— Почему?

— Ты посмотри на девку свою глазами мужика!

— А что? Девушка, как девушка. Груди, как две подушки. Лицо, как луна. Ноги резвые, как у молодой лошадки.

— И кривые, как у старой клячи.

— Ну это уж слишком! — встал отец девушки.

— Почему же? Сколько лет твоей дочери?

— Я же не спрашиваю сколько лет тебе! Ты еще лет пять побудешь мужиком и все. А моя дочь еще двадцать лет рожать может! Так чего стоит она и ты рядом с нею.

— Красивая девка и старика мужчиной сделает, твоя же — из мужика — старика!

— Тогда зачем пришел?

— За тем, что есть!

— А что имеешь в подарок?

— То, что я ее беру в жены!

— И все?

— А что ты хочешь? За свою девку калым?

— Да нет! Если ты мне принес бы гору золота, я ее за тебя не отдам.

— Почему?

— Я хочу увидеть внуков! Тебе же этого не сделать. Иди! Жених! Морда, как у больной овцы, а туда же! Иди! — прикрикнул хозяин.

За занавеской испуганно охнула девка. Старуха вытирала тряпкой дрожащие руки. Магомет ушел.

— Нет уж, давать калым, так за стоящую. А за эту и пятака не дам, — зло сплюнул Рафит. И решил попробовать высватать еще одну засидевшуюся девку. Но и там сорвалось. И Рафит, плюнув на сельчанок, поехал развлечься по городам. Два раза хорошо кутнул н ресторане. Приглянулась официантка. Потрепал ее по заду, она его на десятку обсчитала. Когда он хотел шум поднять — милицией пригрозила. Ушел. Зарекся приходить.

Долго по столовкам питался. Потом в голову ударило, решил Скальпа найти. Шесть городов объездил. Обошел все адресные бюро. Даже со шпаной, было, связался. Расспрашивал… Нет. Не везло.

И вот однажды, совсем собрался уезжать, в одном из магазинов, куда пришел за водкой, показалось, что нашел его. Фигура, походка. Все его.

Все. Рванулся к нему Рафит, чтоб лицо увидеть, а мужик, словно спиной недоброе почуял. Шасть из магазина скоренько. И затерялся в толпе.

Рафит продирался вперед, где, как ему казалось, мог быть он. Заглядывал в лица встречных прохожих. Бежал, задыхался. Но впустую. Мужик тот, как испарился. И Магомет остался в городе еще на несколько дней. Он каждый вечер дежурил около того магазина. Заглядывал в окна домов. Вглядывался в прохожих. Но нет. И уже совсем было подумал, что показалось. Мало ли похожих друг на друга людей в жизни встречаются? Да и милиционер стал к Рафиту присматриваться. И тот, поняв это, вовремя ушел.

Устало он брел к вокзалу. Решил вернуться в село. Продать дом. И уехать обратно на Север, в Каменское. Там хоть заработки. Где еще он сможет жить так, как там? Копить, откладывать, опять копить. Зачем? Копить про запас, на всякий случай, копить при самых минимальных затратах. Копить, отказывая себе во многом. Копить.

Рафит шуршал в кармане деньгами. Вошел в здание вокзала. Занял очередь, вышел на улицу покурить. У перрона остановился скорый поезд. Магомет прочел название. Ну и что? Этот не в его сторону. Пассажиры побежали в буфет, Магомет равнодушно смотрел на них. А вдруг сорвался бегом. Он! Он! Вон и «мушка» на щеке.

Скальп тоже увидел Рафита. Рванулся назад в вагон, погасил свет в купе. Но соседи зашумели. Возмутились. И тогда, наскоро раздевшись, он лег в постель, укрылся с головой.

Магомет влетел в вагон. Решил выследить. Ехал долго. Потом с проводницей разговорился. Спросил про Скальпа. Та ответила в каком купе он едет. Сказала, что к утру от него уйдут все соседи и Рафит может спокойно поселиться в купе к своему другу.

До утра Рафит спал на лавке проводницы. А потом она его разбудила:

— Вставай!

— Что, приехали?

— Ага! Иди к другу. Мне тоже отдыхать надо.

И Магомет, вспомнив все — рванулся в

через две недели он вернулся в Каменское.

спросил его, как провел он свой отпуск, как отдохнул? Что видел и что купил? Впрочем, и ответить нечего на эти вопросы. Деньги, вырученные за дом и оставшиеся после отпуска, положил на сберкнижку. И работники сберкассы, впервые удивились. Вот это да! Из отпуска привез денег больше, чем с собою брал! Пожалуй, это первый случай не только в селе, но и на всей Камчатке. И улыбались недоуменно. Лишь одна, вспомнив, сказала:

— Чего удивляться! Он же вор! Сидел за это.

Работал он все на той же кляче. Возил воду в баню. Ни с кем в селе не общался, кроме как со своей старой кобылой. Да еще двумя-тремя фразами с работниками сберкассы обменивался.

Петро и все другие жители Каменского по-прежнему не замечали Рафита. Тот от нечего делать ходил в. тундру в свободное время, заготавливал дрова на зиму. Потом и дом в порядок привел. Сам отремонтировал. Печь переложил. Смастерил себе стол, табуретки. И решив, что от жизни теперь особого ждать нечего, пил в выходные. Сам с собой. Сам себя уговаривал. Сам тосты произносил. Просил себя закусить тем, что сам приготовил. Ел. Спал. Как сурок. Растолстел. Раздался вширь. Нажил тугой живот. И теперь походил на мяч.

По выходным ловил удочкой из лунки рыбу. Потом, довольный, возвращался домой, неся на плече когда десяток, когда и два хариусов и налимов. Потом жарил их. Ел на зависть всем жирнющую рыбу.

Шли дни. Затяжная камчатская зима подходила к концу. И вот однажды, когда он проезжал на своей колымаге мимо отделения милиции, его окликнули. Магомет оглянулся. Начальник милиции подошел к нему. Посмотрел пристально:

— Как живешь?

— Нормально, — удивился Рафит.

— Все в порядке?

— Конечно.

— Смотри мне!

— Я уже не поселенец, — оборвал Магомет.

— Знаю.

— А что же грозите?

— Тебе лучше знать! — нервничал начальник милиции.

— Мне нечего знать. Что знал, то прошло.

— Хорошо бы. Да видно это не совсем так.

— Что имеете в виду? — оторопел Рафит.

— Да ничего! Скоро узнаем.

— А что знать хотите?

— Одно только.

— Что?

— Почему о тебе спрашивали?

— Кто? — побледнел Магомет.

— Из областного управления милиции?

— Откуда? — затряслись руки Рафита.

— Из спецотдела!

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. А хотел бы знать.

— Если они звонили, должны были и сказать.

— Скажут. Всему свое время, — ответил начальник.

— Рафит поежился.

— Из села ни на шаг! Понял?

— Почему? Я же свободен!

— Вот узнаю, в чем дело. Тогда пожалуйста!

— Но это произвол! — возмутился Магомет.

— Ладно. Законник. Тихо!

— Я жаловаться на вас буду!

— Давай-давай! — недобро усмехнулся начальник.

Рафит поехал, прикрикнув на клячу.

— Интересовались! Ну и что? Может они узнают, кто где живет? Может перепись бывших судимых составляют? Откуда знать? Ведь не было команды арестовать меня! А этот — грозит, подозревает, намеки всякие делает! Эх, сколько ни живи, все равно меня здесь будут считать вором. А что я у них украл? В чем провинился? Кому я сделал здесь плохое? Кого обидел? Это меня обидели! И обижают! Даже теперь! Но я молчу! Никому претензий не предъявляю! Никому не жалуюсь. Живу, как могу! Сам! Ни к кому не лезу, не набиваюсь! А они недовольны. А чем? Тем, что я без них обошелся? Выжил назло им всем даже здесь. Один! Таки это им мешает жить, глаза колет. Завидуют, что у меня сберкнижка есть. А у них лишь зависть, да ветер в карманах, — буркнул он недовольно.

Кляча, прядая ушами, еле тащилась по улице. Недоумевающе прислушивалась к словам возчика. Тот пыхтел самоваром. Негодовал.

— Я тебе погрожу! Вот напишу куда надо! — ругался он в адрес начальника милиции. И продолжил: — Самого сюда не за хорошее прислали. Неспроста. Знаем — за грехи сюда ссылают вашего брата. На исправление. Поди турнули откуда-нибудь! Совсем выгнать пожалели. Так вот сюда заперли. В самую дыру! А он кичится! Ишь, начальник! — сплюнул Магомет, и, заметив, что кобыла совсем остановилась, крикнул сиплым от подкатившей злости голосом: — Пшла, падла лягавая!

Кобыла не поняла, что в злобе перепутал возчик ее с начальником милиции, и прижав уши, галопом понеслась по улице:

— Тах, тах, тах, — стучала бочка. И Рафит вдруг вспомнил. Да, конечно. Все дело в этом Скальпе. Рафит похолодел. Липкий пот пополз из-под шапки. Он не видел, куда ехал.

Не знал Рафит, что именно в это время в Тиличикском аэропорту приземлился самолет. А через несколько минут из него вышел Аркадий Яровой и быстро направился к зданию аэропорта.

— Вертолет? — начальник аэропорта откровенно рассмеялся. И продолжил сквозь смех. — Что вы, дорогой человек, мы сами эти вертолеты видим раз в году, да и то по особым случаям.

— Так у меня командировка! Срочная! — возразил ему Яровой и добавил: — Я следователь из Армении!

— У нас и московские журналисты бывали. Ну и что? Срочно. Что может быть более срочным, чем роды? А и то… На собачках везут. Рад бы я был всем помочь. Но нет возможностей.

— А где собак взять? — перебил его Аркадий.

— В селе. В частном порядке надо договариваться.

— Сколько дней добираться нужно до Каменского?

— Если хорошая упряжка и по прямому пути, то три дня, — ответил начальник порта.

— Так долго?

— А что делать? Пять перевалов! Не шутка.

— Ну, а опытного каюра с хорошей упряжкой вы мне сможете порекомендовать?

— Это с большим удовольствием. Вот вам адрес, я сам частенько пользуюсь услугами этого человека. Знаете, как у нас здесь поют:

Яровой грустно улыбнулся. Выбора нет. Но время его собачки не наверстают. Три дня — это три дня.

Но делать нечего. И уже через пару часов, он вместе со стариком-каюром выехал на упряжке из Тиличик. Собаки, видимо, хорошо знавшие путь к Каменскому, сразу помчались к перевалу, сверкавшему в солнечных лучах громадным леденцом.

Каюр, покрикивая на собак, говорил с ними на своем гортанном языке, изредка грозил им остолом. Собаки, понимая хозяина, бежали во весь дух. Аркадий сидел позади каюра. Старик изредка оглядывался на него, улыбался плоским, широким лицом:

— Держись, паря!

Собаки пошли на подъем. Ледяные панцири скал не пускали нарту. Скалы равнодушно смотрели с высоты на крохотную нарту — едва заметную каплю жизни, пробивающуюся в самое сердце холода и смерти.

Собаки карабкались вверх, но лапы не удерживались на льду. Не за что ухватиться, не за что удержаться, негде закрепиться жизни. И стоило одной собаке упасть и покатиться назад, как она тянула за собою всю упряжку. Каюр хватал вожака., удерживал его. Потом вставали все собаки и нарта снова продолжала свой путь. Старик ругал поскользнувшуюся собаку по-русски. Но так, что все остальные псы от стыда морды отворачивали.

Но ледяной перевал не стал от этого покладистее и добрее. Он подставлял нарте крутые бока свои, вылизанные ветрами. Без единой щербинки и царапины. Ноги на таком зеркальном льду разъезжались в разные стороны и не могли удержать.

— Эге-гей-й! Пошли! — кричал коряк собакам. И показывал им увесистый остол. От вида его у псов хвосты к животам прилипали. Они, задыхаясь, тянули нарту вверх.

Усилие. Шаг. Еще усилие. Постромки, как струна натянуты. Сколько трудного, собачьего пота видели они. Возьмись за них. И запахнут руки горячим дыханьем собак, порезанными постромками боками и плечами, злобой укусов, кровью, пересохшими глотками. Короткими ночевками и длинными дорогами.

глянул вверх. Потом — вниз. Ему казалось, что прошло уже много времени. Однако пройдена была лишь треть скалы, — треть подъема.

Собаки уже не менее пяти раз съезжали вниз, и снова поднимались вверх. Каюр помогал вожаку, но и сам падал, съезжал, ушибался и снова поднимался вверх. Колени и бока Аркадия тоже болят от ушибов, но надо идти, а значит и терпеть. Терпеть покуда есть силы.

Шаг, еще шаг, со свистом вырывается из собачьих глоток сухое дыхание. Глазам больно от блеска льда. Еще усилие, нарта продвигается вверх еще на несколько сантиметров. Аркадий ступает на сверкающий выступ, нога тут же срывается и он летит вниз. В глазах— искры, в затылке— боль. Чудом удержался на уступе. Избитое тело болит.

— Давай, паря! — кричит каюр, А через минуту сам летит вниз кувырком. Собаки сочувственно смотрят вслед. Но не двигаются ему на помощь. Ведь потом снова придется подниматься вверх, поливая каждый сантиметр льда собственным горячим потом. Хозяина жаль, но себя еще жальче.

Ноют собачьи лапы. Изрезанные ледяными уступами, кровоточат подушечки пальцев. Кровавый след ползет и срывается на скале. Недаром говорят коряки:

— Прежде, чем подняться на скалу, простись с семьей.

внезапно оглянулся. Визжащим, лохматым комком нарта с воем летит вниз. Не удержались собаки. Не пускает скала. Все сначала. Каюр поднял к небу руки, ругает небо. Потом отвязывает от пояса чаут[24]. Один конец дает Яровому.

— Садись за уступ. Я привяжу нарту, а ты тяни. Так быстрей будет. Потом мне поможешь. — И, обвязав себя вокруг пояса, сел на лед, оттолкнулся ногами, подскакивая на выступах, мячиком полетел вниз, следом за нартой. Вот он скатился. Привязал нарту вторым концом чаута. Подтолкнул собак и крикнул:

— Тяни.

Собаки побежали в гору, быстрее перебирая лапами. Нарта горбато тряслась следом.

— Быстрее! — доносится снизу.

й потянул чаут живее. Собаки завизжали, каюр прикрикнул снизу на них. Они умолкли.

— Быстрее! Быстрее! — подгоняет себя Яровой. Руки, обмотанные чаутом, вспухли, покраснели.

Яровой тащит нарту и собак, упираясь грудью в выступ. Еще немного. Совсем немного. Вот уже совсем близко. Рядом. Ну, еще несколько усилий. Так. Ну! Вот и все. Аркадий заводит нарту за выступ. Сам прижался к нему животом. Собрав чаут в спираль, взял один конец в руку. А свернутый в пружину ремень, размахнувшись, вниз метнул. Удачно. К самым ногам каюра. Тот обвязал себя вокруг пояса. Махнул рукою:

— Готово! — и побежал на скалу.

Яровой тянул его, не давая передохнуть. Тянул, хотя у самого дыхание стало перехватывать. И блеск льда слепил глаза, жег их огнем.

— Хорошо. Давай беги! Беги! — кричит Яровой. И тянет чаут до кровяных мозолей.

— Послушай, а что если и дальше так? Мы сохраним собак. У них будет больше сил для ровных мест. А сами меньше вымотаемся. Пойдет вверх один и тащит, потом поменяемся. Как ты?

— Не пробовал! — засомневался каюр.

— А давай! Так надежнее! — настаивал Аркадий. И пошел вверх. Мысль о том, что он может сократить срок пребывания в пути, придала сил. Подстегивала. Он крепко держал в руке конец чаута. И чудо! Ноги перестали скользить.

Вот и вершина. Стой! Как красиво здесь! Как светел и прекрасен этот мир! Яровой вдыхает воздух полной грудью. Но что это? Ах да, каюр за чаут дергает. Торопит. Ну давай, давай!

И снова ползет по скале нарта, бегут собаки. Визжат. Не привыкли к помощи. Сами свой хлеб привыкли отрабатывать. Выскочив на вершину скалы, собаки стали зализывать бока, выгрызать лед, попавший меж пальцев. А Яровой уже тащил каюра.

— Живее! Не тормози! — кричит он ему.

Выскочив на вершину, каюр рассмеялся:

— Слушай, паря, пять часов сберегли! Эту скалу лишь к ночи всегда одолевали. А сейчас за четыре часа!

— Ну и хорошо! — обрадовался Яровой.

— Теперь спускаться давай, — предложил старик.

— Давай. А как?

— Это не легче подъема.

— Послушай, езжай вниз. На собственном заду. Потом я привязываю нарту и постепенно отпускаю чаут. Ты внизу ее встретишь. Л я следом скачусь. Идет?

— Давай! — понравилась идея коряку.

Через полчаса они благополучно двинулись к следующему перевалу. Третий перевал был взят глубокой ночью. Когда удивленные шезды, онемевшие от восторга, улыбались двум людям у маленького костра. У них слипались глаза. Но какая беда от того? Ведь проделан двухдневный путь. Двухдневный! За день! Такого не помнили собачки, не слышал о таком и старый каюр. И даже скалы! Посрамленные, они скрыли лица за тучами.

Аркадий тихо слушает голос тундры. Она живет. Вон собаки тихонько повизгивают во сне. А там, в стороне заяц пробирается. Тихонько, чтоб собаки не учуяли. А это! Это что за погоня! Кто бежит? Олени! Их много! Дикие! Но кто их гонит? Кого они так испугались? Яровой вглядывается.

Волки! Их целая стая. Громадный вожак гонится за маленьким олененком. Выплывшая луна осветила две тени. Прыжок. Яровой выхватывает пистолет. Выстрел охнул третьим дыханием. Следом за ним раздался визг умирающего вожака. Стая набросилась на него, забыв об оленях. Те умчались далеко. Не оглянувшись на остановившего погоню.

Каюр подбросил дров в огонь.

— Хорошо стреляешь! — улыбнулся он.

Аркадий положил пистолет на место. Первый раз за эти годы он выстрелил. Но иначе не мог. Почему-то именно сейчас ему вспомнились рассказы отца о войне. Страшные были те рассказы! С тех пор, с тех лет Яровой не терпел насилия. Ни над кем, ни над чем, что жило и дышало. А коряк уважительно смотрел на Аркадия.

— Однако, хорошая башка у тебя, паря! Умная. И сердце доброе. Мало таких, как ты, здесь бывает. Другой — олешка бы убил. А ты — волка! Молодец! Хороший человек, — улыбался каюр.

Собаки уже спали. Их лапы сне, продолжали бежать, катиться по недоступным перевалам. Ведь не зажили бока. Вот и скулят во сне псы. К утру им станет легче, и снова в путь. Такой трудный, и утомительный. Спит и каюр. Не дремлет только тундра. Она никогда не спит.

Утро еще не наступило. Еще жили на небе звезды, еще небо не очистилось от тьмы, а Яровой уже подживил костер и, растопив снег, вскипятил чай.

— Вставай, старик! В путь пора! — разбудил Аркадий коряка.  быстро встал. Вместе они попили чаю и нарта тронулась в путь.

— Сегодня нам будет немножко трудно, — предупредил коряк.

— Почему?

— Чегейтынуп будем переваливать.

— А что это.

— Сопка. Песчаная голова. По нашему— Чегейтынуп! Сверху нам песок в глаза будет сыпать. Знаешь сколько глаз она попортила!

— Ладно. Посмотрим. Но ехать все равно надо. Не сворачивать же назад.

— Трудно будет, паря. Собаки долго песком плеваться станут. Да и сами. Глотка, однако, долго болеть будет, — заранее сетовал каюр.

Как только солнце окрасило снег тундры в нежнорозовый свет, нарта подъехала к четвертому перевалу. Он был ужасен. Отвесные бока его морщились, грозились вот-вот обрушиться на головы людей.

— Как ты на него взбирался раньше? — спросил Яровой.

— Вон по тому склону. Видишь. Так дальше, но легче.

Аркадий понял, что иного выхода нет, и согласился.

Когда солнце стояло в зените, упряжка подъехала к Чегейтынуп. Голова сопки была рыжей. И ветер, поднявший на вершине ее песок, сделал сопку живой. Словно рыжие кудри развевались на ее голове.

— Вот она! Проклятая! — ругался каюр.

— Погоди! — остановил его Яровой. Внимательно оглядел сопку. Там, где был подъем, ветер завихрял песок сильно. С другой стороны — более крутой — ветра было меньше. Но лед. Правда, и его песком попудрило. Взобраться туда можно быстро. Но как быть с собаками? Сюда их если и поднимать — песка наглотаются. Ослепнут. «А что если их поднять сзади? Волоком! И каюра. Сам рот шарфом завяжу, если ветер закрутит. Надо испробовать». И он повернулся к коряку.

— Я поднимусь. А ты привязывай нарту не спереди, а сзади.

— А собачки? Они же лапы порежут, бока.

— Поставь их на брезент, каким нарта укрыта. Брезент закрепи. Собак положи. Я поднимусь. Через брезент не порежутся.

— Ох, паря, не делали мы так. Никто на сопку задом не ехал.

— А ты так поедешь, — оборвал его Яровой.

— Сопка обидится.

— Это ты брось. Нам важно добраться. Скорее. Давай разворачивай собак. Снимай брезент. Делай, как надо. Я пошел, — взял Яровой конец чаута.

Первые десяток шагов дались легко. Дальше— невозможно. Ветер с песком, словно разгадав намерения, развернулся. Песок, будто иглами колол лицо. Слепил глаз. Вверх, вперед — глянуть невозможно. Яровой, угнув голову, торопится. Скользит. И снова взбирается вверх. Вот и вершина. Аркадий, подав сигнал каюру, потянул упряжку. Собаки удивленно залаяли. Так им еще не приходилось подниматься на Чегейтынуп. Но повернуться они боялись. Знали характер >той сопки.

Привязанного за спину каюра Яровой легко поднял наверх. Тот встал. Отряхнулся от песка и сказал:

— Ну и насмешу, однако, всех каюров, когда расскажу им, как ищу моему Чегейтынуп покорилась. Не поверят только. А зря! Эх, паря, оставайся у нас. Шибко хороший ты каюр.

В четыре часа дня Аркадий на нарте въехал в Каменское. Полтора дня! Вдвое сократил время. И удивленные глаза домов приветливо улыбались человеку.

Яровой тут же пошел в отделение милиции. Прошел в кабинет' к начальнику. Тот, привстав удивленно, сказал:

— Вот это да! Из Армении.

— А чему удивились? — не понял Аркадий.

— К нам из Петропавловска раз в десять лет приезжают. Их сюда: колом не выгонишь! Дорожка-то у нас трудная. Летом полегче будет. Три месяца можно к нам по воде добираться. А остальные девять — сами знаете, — и вдруг, спохватившись, заинтересованно спросил:

— А какое дело у вас ко

Я расследую дело об

— Что?

— У вас на поселении жил Рафит.

— Так он?

— Пока не знаю. Он — один из подозреваемых, — Аркадий коротко рассказал суть дела.

— Вообще-то он недавно вернулся с материка. Только в поведении его я ничего необычного не заметил.

— Так убийство совершено в Армении, здесь ему нечего бояться, — сказал Яровой. — Кстати, а вы не интересовались, почему он вернулся сюда и не остался на материке?

— Это и так понятно. Заработки притянули. Где он сможет столько получать?

— Есть места, где не меньше имеют. Но там его не знают. А тут — привыкли. Сжились. Вот и вернулся, где меньше подозревать будут. Уж здесь его знают. Стерпелись.

— Кой черт стерпелись! Торчит, как чирей на заду. Отделаться от него — руки не достают. Вот и сидит — холера ему в бок! — вспыхнул начальник милиции.

Что, и здесь он себя проявил? — спросил с

Редкий жлоб. Я таких в жизни не видал. Вот вы

говорите убил, а оплатил ему покойничек дорожные расходы? Ведь он без этого ни за что не поехал бы в ваш Ереван!

— У убитого в кармане было пятьсот рублей.

— Тогда это не наш! Нет! Не Рафит! — вздохнул с облегчением начальник милиции.

он, пройдоха, из-под себя норовит продать! А с копейкой в жизни не расстанется. Он бы у вашего убитого не только деньги, исподнее снял бы.

— Да, но с руки убитого пропал перстень с рубинами, — добавил, Яровой. — По показаниям — этот Скальп никогда не расставался с ним.

— Рафит в этих камнях разбирается не лучше клячи, на какой воду возит. Что он в них соображает?

— Но перстень был золотой. Правда дешевый. Хотя дело не в цене. Рафита могли купить, как убийцу.

— Я не выгораживаю этого прохвоста, поймите меня правильно. Только такие деньги у покойника он ни за что не оставил бы. Скорее сам умер бы.

— Может, помешали обокрасть.

— Не-ет, вы говорили, что в подъезде нашли, ранним утром. Кто мог ему помешать? Нет. Это не он. Хотя я и рад бы был, чтоб его от нас убрали, — говорил начальник милиции.

— Ну, а не говорил ли он кому-либо, что хочет убить своего врага?

— Лично мне, конечно нет. Но с Петром, с каким он жил, стоит поговорить. Он тоже, как и Рафит, в коммунхозе работает.

— И еще. По прибытии на поселение не завел ли он себе вклад?

— Завел! Сразу. По трояку носил.

— А из лагеря не привез с собой?

— Кто его знает. В сберкассе надо спросить. Они, конечно, все поднимут, — сказал начальник.

— С кем он здесь общался больше всего? — на всякий случай спросил Яровой.

— С кобылой. Люди, после того случая с похоронами, о каком я вам говорил, все до единого от него отвернулись. Как от чумного!

— А до этого?

— У Петра спросите, — посоветовал начальник милиции.

Возчика Яровой нашел сразу. И, остановив его, попросил уделить

немного времени. Представился. Сказал, что его интересует период жизни в одном доме с Рафитом.

Петра передернуло. Гримаса брезгливости застыла на лице. Возчик и Яровой зашли в отделение милиции.

— Сколько вы жили вместе? — спросил следователь.

— Год.

— Его к вам поселили в тот день, когда он приехал?

— Он рассказывал вам что-либо о годах заключения?

— Что именно?

— Ерунду всякую. Это же мокрица — не человек! — поморщился Петро.

— У него, когда приехал, деньги были?

— Нет. Не было. Мы его кормили первые дни. Да и вообще…

— Что?

— Даже сменного белья для бани не имел.

— Не говорил ли он вам о врагах своих? — спросил Яровой.

О

лагерных. Говорил про какого.

— Не грозил убить его?

— Ночью подушку все душил.

Вы все время вместе

одной конюшне, — уточнил Петро.

— Не рассказывал он вам, где был в

— Нет. Мы с ним уже пять лет не разговаривм.

— А замечали вы у него после отпуска перстень с рубиновым камнем?

— Нет. Да и не купит он его никогда. Платков носовых не имеет. А вы о перстене!

— Как он относится к деньгам.

— Большего скрягу земля не родила! Он — уникум жадности. Он редкий экспонат жлоба. Таким нельзя жить! — побагровел Петро.

«Так, значит, этот у покойного не мог оставить деньги. Тем более подложить ему их», — думал Яровой.

— Скажите, он из злости мог кинуться в драку.

— Если его кто-то на деньгах обманет. Тогда да! Другое его не интересует. Ему можно плюнуть в рожу, а потом дать трояк, он утрется и попросит повторить, — горячился Петро.

— Ну, а морального порядка расхождения случались у вас? — спросил следователь.

— Завел он было тут одну. Ночь был. Мы ему запретили.

— Я не о том. Об убеждениях.

— Какие у него убеждения? Он же тупой, как валенок. Спросите его, что такое мораль? Он сразу будет думать, а сколько она стоит и можно ли, продав ее, на сберкнижку выручку положить! Его мозги, только в одном направлении работают. Для него — нет друзей, неизвестно понятие о доброте и порядочности. Он глупее своей кобылы. По праву она должна бы воду на нем возить, потому что по уровню; развития и мышления гораздо выше возчика своего.

— Скажите, ну а вот вы как бы отнеслись к тому, если бы узнали что Рафит убил человека, — спросил Яровой. — Это я, конечно, к примеру.

— Убить? Если у него украдут деньги и он поймает вора, тогда да. Может. Или ограбить убитого.

— Значит, только Да. Иное его не интересует.

коммунхоза не добавил ничего нового к сказанном Петром и начальником милиции. Зато в сберкассе Яровой узнал, что вернувшийся с материка Магомет привез денег больше, чем брал с собой.

И хотя бремя было позднее, решил не откладывая пойти домой к Рафиту. Но начальник милиции предложил привести того с дежурным в отделение милиции. И Яровой согласился.

Целых два часа Яровой не мог добиться от Рафита ни одного толкового слова. Он либо молчал, либо увиливал от ответов неуклюже.

— Скажи мне, когда ты в последний раз виделся с Авангардом Евдокимовым по кличке Скальп.

— Разве все упомнишь, с кем когда виделся? Не помню я этого.

— Ну, а зачем ты ездил на материк?

— По своим делам, — осклабился Магомет.

— Вот об этих делах я и хочу знать, — сказал Аркадий.

— А на что?

— Откуда деньги взял?

— Заработал, — ухмыльнулся Рафит.

— Это в отпуске?

— А! Дом продал!

— Чей?

— Матери. Она умерла, а мне ни к чему,

— Сколько ты жил в селе?

— Весь отпуск.

— А на сколько уезжал из села?

— Никуда не ездил.

— Ну, а если я свяжусь с селом по телефону? Узнаю. Как тогда? — смотрел Яровой на Рафита.

— Звоните, — равнодушно ответил Магомет, но глаза его забегали быстрее.

— Что ж. Село закажу. Сегодня же. Но если ты говоришь неправду… Ведь я тебя допрашиваю, как подозреваемого в убийстве Евдокимова.

— А я не убивал.

— Тогда говори правду.

— А и не вру.

— Да, но дорогу в отпуск тебе оплатили не до села, и обратно. Ты сдал в бухгалтерию билеты, а на них конечный город— Ростов-на-Дону[25]. А ты пытался это утаить. Значит есть, что скрывать! — нажал следователь.

— А я в Ростов к бабе ездил.

— Скажи адрес, сделаем запрос.

— Кто ж дает адреса милашек? — ухмыльнулся Магомет и добавил:

— Разве на квартире встречался? Нет. Она замужняя. Со мной баловалась.

— А откуда ты ее узнал? Всю жизнь прожил у себя в селе. Потом — лагеря. Поселение. И вдруг любовница в Ростове?

— Долго ли, умеючи?

— Ну хорошо, если ты настаиваешь, что в Ростове была любовница. А в Баку? Там кто?

— Там. Там тоже баба.

— И тоже любовница? И замужняя?

— Да. С холостячками не вяжусь.

— Хорошо. А в Магадане?

— Там просто так был!

— Да. Ну, а в Минск ты зря съездил. Сколько денег на дорогу потратил. А оплатили только до Ростова. Урон потерпел. Убыток. А?

— Зато свет посмотрел.

— Послушай, а не многовато ли любовниц у тебя? В твоем возрасте это даже ненормально.

— А что? Кому и в двадцать лет бабу не надо. Другой и в шестьдесят мужик.

— Тоже верно, но скажи, зачем ты все-таки скрывал, что выезжал из села?

— А я не скрывал. Ну, баб навестил и все.

— Когда и где ты с ними познакомился?

— Еще до лагеря!

— Где? — посуровел Яровой.

— На свободе еще.

— Хватит, Рафит. В Минске ты искал Авангарда. Потому что тот до судимости жил там. Потом поехал в Ростов. Хотел среди воров адрес его узнать, или у своих бывших дружков. С какими сидел. Но то ли они подсказали, то ли сам додумался — поехал в Магадан. Там узнавал. Не случайно в Баку оказался. Это — рядом с Ереваном. Этот билет до Еревана ты выкинул? На всякий случай. Чтоб и самому об убийстве забыть. Но билет не труп. Самого Скальпа не выкинешь. Почему же ты из Ростова не поехал сразу в Баку? А только после Магадана? — спрашивал следователь.

— Не убивал я его! Не убивал!

— А зачем искал? Ну, говори. Сам говори, — предложил Яровой.

— Он мне всю жизнь сломал. Целых десять лет. Что мне теперь? Копил. Собирал. Себе во всем отказывал, а приехал в село, ни одна за меня замуж не пошла. И деньги не помогли. Не в них дело. На годы указали. А разве я виноват? Он! Из-за него все прахом пошло. И при деньгах нищим оставил. Даже девки, что засиделись, не согласились за меня! Калым потребовали! За кого! Да я на них десять лет назад… Я молодую взял бы! А такую— давай впридачу калым, не согласился бы. Зато теперь любой был рад. Но я, не они! К пятерым сватался. И деньги не выручили. И все из-за него! Негодяй! Я думал выкупить годы у старости! Да только этот меня заранее похоронил! Село надо мной смеялось! А за что? — стиснул голову Магомет.

— Но смертью его разве вернешь упущенное?

— Я не убивал! Нет!

— Рассказывай, только успокойся, — предложил Яровой.

— Не убивал я его! Это он меня чуть не убил! Оглушил чем-то! Когда я вошел в купе. Он видел меня. И ждал, я его караулил, но он опередил. Я не успел ему и слова сказать, очнулся я уже на конечной станции. А Скальпа и след простыл. Я проводнице сказал, что упал с верхней полки. Поверила, но вызвала скорую помощь.

— Когда это было?

— Двенадцатого марта.

— Чем можешь подтвердить?

— Больничный есть. Сотрясение мозга получил. На память храню. Думал, при встрече все вспомнить. В больнице, когда меня привезли, удивились, как жив остался. Только на третий день меня из больницы выпустили. Едва уговорил.

— А почему же ты не поехал за ним?

— Времени было в обрез. Отпуск подходил к концу. А лишаться из-за него еще и северных льгот я не мог. Да и состояние не то было. Надо было дом продать, потом добраться.

— Ну, а почему сразу не сказал?

— И так покушение на убийство пришьете. Этого боялся. А сознался потому, что не хочу, чтобы на меня чужой грех повесили. Своих хватает.

— А где ты был двадцатого марта?

— Я в этот день дом продал. Оформлял документы. Могу показать. Заверено в сельсовете. Сделайте запрос. Созвонитесь. Там на документах и адрес сельсовета есть, — зачастил Магомет.

Через полчаса запыхавшийся Рафит влетел в кабинет, держа в трясущихся руках больничный лист и документы о продаже дома. Положил их перед Яровым, тот внимательно изучил их. Рафит переминался с ноги на ногу рядом.

— Ну что ж, у меня нет оснований не верить печати сельсовета. Будем считать твое алиби установленным. Можешь быть свободен! — сказал следователь.

Рафит, оглядываясь, вышел из кабинета. Потом заторопился. Скорее! Куда? Да все туда же, к реке. Он сел на валун. Стояла ночь.

Тряслись руки Магомета. Он смотрел на темную, как его собственная жизнь воду. По ней шли, закручивались в спираль воронки, как привратности судьбы. О чем он думал? Прощался с прошлым? Встречал старость? Как знать.

Костя сегодня опять не спал. Ночью у Митяньки начала подниматься температура. Мальчишка стал бредить во сне. Кричал. Звал мать. Он всегда звал ее, когда болел. Столько лет прошло, как ее нет, а он зовет. Пересохшие губы мальчонки потрескались. Лоб горит, все тело, мокрое, горячее.

— Митянька! Сынок! Да что же это за напасть такая на нас с тобой? Проснись, — будит парнишку Костя.

— Мама! Я боюсь змеи. Она душит меня. Мама! Помоги! — кричит Митька.

Медуза накинул на плечи телогрейку, выскочил из дома. Побежал за врачом.

— Ангина, — сказала та, осмотрев ребенка. — Аспирин будете давать и горячее молоко с медом. Пусть лежит. Вставать ему нельзя.

А Костя побежал в столовую, в магазин. Принес молока. Меда не было. Положил в молоко малиновое варенье. Уговорил мальчишку выпить две кружки. И, натянув на него свитер, обмотал шею ему шарфом. Сел рядом.

— Спи, сынок, — просил он Митяньку.

— Не хочу. Расскажи мне что-нибудь.

— А что?

— Что хочешь.

— Когда ты закончишь третий класс, мы снова поедем с тобой на материк. Я повезу тебя отдыхать. На море. Мы будем лежать с тобой на песке и загорать. Долго-долго. Пока ты не станешь таким, как эскимо. Я буду покупать тебе много мороженого и напитков.

— Не надо. Ты опять будешь сидеть рядом. Ничего не есть, а только курить. И у тебя будут больные глаза. Я не хочу, чтоб ты болел.

— Я не болел, Митянька. Это память болела.

— Память? А разве она болит?

— Да, сынок. Моя болит.

В тот день, когда он увел Митяньку от могилы матери в свой дом, тот надолго слег. Без врачей, сам Медуза знал, в чем тут дело, и старался меньше напоминать ему о матери. Купил фотоаппарат, велосипед. Но Митянька по ночам убегал к морю. Туда — куда оно вынесло его мать.

Костя тихо подходил к мальчонке. Укрывал его плечи. Садился рядом. Они долго молчали. Каждый о своем думал. Митянька — о потерянном, отнятом. Костя — об упущенном. Потом, когда уставшее море совсем скрывалось в темноте. Медуза брал на руки мальчишку и, всхлипывающего, уносил домой.

Вскоре, когда Митяньку он усыновил официально, решил Костя свозить мальчишку в его город, забронировать квартиру, где тот жил с матерью. Вдруг, став взрослым, захочет вернуться! Туда. Насовсем. И приодев парнишку, решил поехать с ним в тот же день, когда закончилось его поселение.

В дороге мальчишка немного отвлекся. Он разглядывал пробегающие за окном деревья, деревни. И громко восторгался. Однажды он долго стоял у окна. И вдруг закричал:

— Мама! Твои любимые березки! Смотри! — но оглянулся и встретился с глазами Кости. Сник. Медуза понял, Митька всегда помнит и любит ее одну. С ним, с Медузой, он просто смирился. Смирился потому, что беда заставила.

Квартиру они забронировали быстро. Оформили ее на Митяньку.

Костя ждал, что родственники мальчишки захотят забрать его. И, чтоб смягчить их, накупил подарков всем. Те и не подумали даже предложить Митяньке остаться. Хотя бы временно. Никто не спросил, отчего и как погибла Мария. Они не опросили Костю, кто он и почему забрал Митяньку к себе.

Ночью, когда мальчишка уснул, Костя долго гладил его вздрагивающие во сне плечи.

— Не плачь, сынок. Родственники — еще не родные. Не о чем, и не о ком плакать. Они — никто. Ты теперь мой. Дмитрий Константинович Чумаев! И между прочим — неплохо звучит. А? То-то! Спи! Не плачь. Хоть и гордиться мне нечем, погано жил, зато твою жизнь мы устроим. Еще как!

И Костя решил свозить сына на Черное море. Денег хватало. И Медуза, накупив мальчишке мороженого, морса, садился с ним рядом, на песок. Тот ел. А Костя курил. Много.

По этому пляжу он ходил, Медузой. Совсем молодой. Сколько ему тогда было? А! Стоит ли об этом! Тогда он верил в дружков-кентов.

Десять лет заключения в лагере открыли ему глаза на них. Лишь под конец кто-то вспомнил. Выкроил на посылку. Расплатился с Костей за риск и лишения. За годы в лагере.

Десять лет. Плюс за Скальпа. Ни у кого ничего не украл, никого не убил, а добавочный срок получил. Медуза стискивает зубами папиросу.

Мальчишка, на что мал, а и то никак его не называет. Верно, стыдится. Чуть подрастет, окрепнет и уйдет. Не станет жить с Медузой под одной крышей. И снова он будет один. Но это потом. А пока он выиграл у жизни шанс. Пока он нужен. И не одинок. Ему есть о ком заботиться. Дальше? Может смерть сжалится. Не мучиться же бесконечно, — думает Костя.

А однажды Костя заснул на пляже. Разморило солнце. И, уперев пятки в песок, храпел Медуза на весь пляж. Мимо проходили люди.

Улыбались или вовсе не замечали. И только один остановился резко. Глянул на спящего Костю. На Митяньку и спросил мальчишку:

— Это что, твой отец?

— Да, — ответил тот еще неуверенно.

— Вор он! Бандит!

Митянька хотел возразить. Но человек ушел. Люди, сидевшие рядом, поднялись. Ушли подальше от спящего Медузы и Митьки. Изредка оглядывались на них. Смотрели осуждающе.

И не выдержал парнишка. Встал. Ничего не сказав, оставил спящего Костю на берегу. Пошел куда глаза глядят. Подальше от Кости, от взглядов.

Тот проснулся, когда солнце клонилось к закату. Огляделся. Митьки рядом не было. Подумал, что пошел он в уборную. Но время шло. Мальчишка не возвращался. Пошел искать и не нашел. Побежал в гостиницу, где они остановились. Но и туда Митянька не приходил. Костя вернулся на берег. Звал, но бесполезно. Спрашивал, но безрезультатно. Ждал и без толку.

К ночи с ног сбился. Устал, расстроился. И решил, первый раз в жизни, обратиться за помощью в милицию. Там выслушали его внимательно. И, записав приметы мальчишки, посоветовали успокоиться, взять себя в руки, вернуться в гостиницу. Костя не находил себе места. Метался по номеру.

— Ушел. А может заблудился? Но куда пошел? Зачем? Почему ничего не сказал? Не разбудил? Что случилось? Может, пошел купаться и… Но нет, быть не может. Заметили бы. Ведь на берегу было много людей. Не может быть, чтоб не заметили. Хотя, как знать? Кому есть дело до чужого ребенка? И Костя, напугав сам себя, выскакивает на улицу, хотел бежать к водоспасательной станции. Но в дверях столкнулся с милиционерами, они вели Митяньку. Тот упирался. Кричал:

— Пустите! Нет у меня отца! Никого нет!

— Отпустите его! — подошел Костя. Милиционеры с удивлением посмотрели наМедузу.

— Вы же просили найти его!

— Просил. Спасибо вам.

Милиционеры ушли. Мальчишка стоял, насупившись, напротив.

— Что случилось, Дмитрий?

Мальчонка молчал.

— Я как мужчину спрашиваю тебя?

— И не отец ты мне! Вовсе не отец! А вор! Бандит! — кричал Митька.

— Так-так. Ну, а еще, что ты скажешь? Выкладывай уж все сразу! — закипело внутри у Кости.

— Даже на пляже с тобой нельзя. Люди тебя знают и боятся. А дяденька увидел тебя и сразу вором назвал, бандитом! Не буду я с тобой жить. Все равно уйду!

— Иди. Но сначала скажи мне, что за дяденька тебе такое сказал про меня?

Митянька подробно описал мужчину.

— У него на указательном пальце — перстень был с красным камушком.

Скальп! Он это! Он! — мелькнула моментальная догадка и старая обида вспыхнула с новой силой.

— Змея подколодная! Мерзавец!

Мальчишка, подумав, что Костя его ругает, рванулся в темноту. Медуза догнал его. Схватил в охапку.

— Не дури, перестань! Вот вырастешь, тогда иди, а покуда на ноги стать надо. Выучиться. А уж потом — как хочешь. Силой около себя держать не стану, — а про себя решил во что бы то ни стало найти Скальпа. И, выманив его — убить, а мертвого поручить кентам.

Ночью следующего дня он навестил бывшего кента своего. И напомнив о прежних долгах, сказал, что не взыщет, все простит, если он найдет ему нужного человека. Описав все приметы Скальпа, дал срок три дня. Кент разыскал Скальпа к вечеру второго дня. Узнав, где он живет и с кем, побежал доложить Медузе об удаче.

Ночью, когда все стихло и Митька заснул, Костя тихо вышел из гостиницы на улицу. Этот город он знал хорошо. Здесь вырос. Мог пройти его весь с закрытыми глазами, не споткнувшись ни об один камень.

Четыре квартала. Костя шел прячась за деревья, чтобы случайные прохожие не могли его заметить. Вот и дом. Этот. Окно Скальпа закрыто наглухо. Костя тихо, неслышно поднимается по лестнице. Вот дверь. Заперта. Но какой замок устоит перед Медузой. Ему замки и посложнее встречались. Дверь тихо скрипнула, не потревожив соседей. В комнате раздался короткий крик.

К утру Костя вернулся в гостиницу. Митька спал. Он так и не заметил его отсутствия. Все было спокойно. Все. А через три часа Костя с Митькой уехали из этого города.

Медуза повозил мальчишку по другим городам. Водил его в цирки и зоопарки, в кино. А вскоре, уставшие от впечатлений, нагруженные покупками до отказа, они решили вернуться домой.

А через месяц Митька заболел.

Однажды, когда Костя присел у его кровати, мальчишка спросил:

— Скажи, а что такое нагулянный?

Костя подскочил:

— Где ты это слышал?

— Так меня родственники зовут.

— Послушай, это у них мозги нагулянные!

— Неправда, мне говорили, что так зовут тех, у кого нет отцов.

— Эх, Митянька. Да в том ли дело? вот и не нагулянный, а судьба — собачья, даже хуже. Счастье — оно не от отца — есть он или нет, а от судьбы. Человеку не рождения своего стыдиться надо. Он не виноват в отсутствии отца или матери. Кстати, мать у тебя была чистой бабой. Светлой. Она другому бы — солнцем жизнь украсила. Да не повезло. Ни ей, ни кому. И не ее вина в том, что родился ты, не зная отца. Которому за такую бабу, да с таким сыном, больше, чем за жизнь держаться надо было! Но только не все это понимают, не все разглядят счастье свое. Не всяк его стоит.

— Скажи, а почему я не видел своего отца?

— Не знаю, Митянька, — отвернулся Костя.

— Неправда! Знаешь!

— Да потому, что дурак он у тебя, прости меня Господи!

— А почему ты на мамке не женился? — глянул Митянька на Медузу.

— Потому, что я дурак больший, чем твой отец! Понял? Если б знал я, что жизнь для меня этот подарок приготовила, минуты б не промедлил. А теперь вот только ты у меня остался. Один, за нее и за себя в память. Вот вырастешь ты. Повезу тебя в институт. Выучишься. Человеком станешь. Не то, что я. Погляжу я как ты устроишься. Помогу прочней укрепиться…

— А дальше? — ждал Митянька.

— И все. Хватит. Не стану мешать. Уйду с твоей дороги. Чтоб никто не попрекал тебя, что рос ты сыном вора. Пусть бывшего, но вора. Это было, Митянька. Было, дружок мой. Виноват, что не сохранил себя чистым для встречи с тобой. С матерью твоей. Клеймо на мне. До самой смерти носить его буду. Но сам. Ты тут не при чем. Не хочу, чтоб к тебе оно липло. Живи светло, не по моему. За меня и за себя.

— А знаешь, что мне милиционеры сказали, когда нашли в лодке?

— Что?

— Что я тебя убиваю. Это правда?

Костя молчал.

«Правда ли? Но не будь у него Митяньки, кто знает, куда бы, в какую сторону повернула его дорожка? Может в «малину», а может — себя с отчаянья бы порешил? А если бы не нашел он Митьку в тот день, точно мог бы что-нибудь утворить. Над собой. Так бы и подумал, что проглядел парнишку. А с горя — кто может за себя поручиться?»

Скоро год исполнится, как живет Митянька с Костей. Но до сих пор никак его не зовет. Дядей Костей — стыдится. Отцом — не решается. И Костя ничего не говорил. Пусть как хочет обращается, лишь бы не ушел. Не отвернулся. А там повзрослеет — выберет. Как сердце подскажет.

Эта весна выдалась на редкость дружной. Оттепель наступила сразу. И Костя решил в последний раз сходить на море, пока оно не вскрылось, наловить на блесну наваги. Хотел оставить Митьку в доме, ведь недавно болел, но мальчишка увязался следом, ни в какую не захотел остаться, как ни уговаривал, ничего не получилось. Пришлось согласиться.

Они шли по рыхлому, голубоватому снегу. Он уже пропитался водой и следы, оставленные в снегу, быстро наполнялись ею.

Митянька радовался предстоящему теплу. Тому, что скоро он вместе с Костей выйдет на лодке в море. Тот иногда брал с собой мальчишку, когда это было неподалеку и погода была особенно хорошей.

Мальчишка старался забежать вперед и первому подойти к лунке, первому забросить блесну. Но Костя не пускал его вперед себя. Не позволял идти рядом. Только сзади.

И Митянька обиделся. Приотстал, Завязал потуже веревку на поясе, какою Костя подвязал, чтобы не продуло мальчишку. И пошел дальше. По следам.

Но что это? Легкий треск раздался внезапно. И в секунду, там, где стоял Медуза, вздыбилась льдина. Она встала торчком, потом медленно стала валиться на бок.

Костя не успел и глазом моргнуть, как оказался в воде. Она вмиг пропитала одежду. И та вспухла, отяжелела. Потянула вниз. На дно. Митянька подскочил.

— Уходи! — кричал ему Медуза, хватаясь за лед, пытался выбраться из воды. Мальчишка заплакал.

— Убегай, говорю! — кричал Костя немеющими от холода губами.

— Не пойду! — гнусил мальчишка.

— Беги, паршивец! Убегай, — начал захлебываться Медуза.

И вдруг Митянька сообразил что-то. Он быстро развязал веревку на поясе. Кинул один конец Косте.

— Держи!

Медуза понял. Взял конец веревки. Намотал на руку.

— За пояс привяжи! — крикнул Митька и лег на снег. Стал тянуть.

— Держись! Отец! — потянул мальчишка и сам удивился — отцом назвал. А впрочем — почему бы и нет? Ведь он один любит его — Митьку! Любит, как когда-то любила мать.

«Отец!» — Косте не поверилось. — «Отец!» И в холодной воде стало тепло. Отец! Неужели он никогда не услышит этого слова? Отец! Значит, оттаяла душа.

Костя делает усилие. Еще одно. Но нет. Вода сдавила. Ему не осилить, не вылезти. Она не выпустит.

— Отец! Давай!

Но веревка выскальзывает из рук. Вода набирается в рот.

— Папка! Папка! Как же я? — доносится отчаянный крик.

Он будто током по нервам ударил. Костя вынырнул. Глотнул воздуха. И, ухватившись одною рукой за веревку, второй оперся о кромку льда. Выбрался.

— Папка! Пошли домой! — взял Костю за руку мальчишка. В глазах его стыли слезы страха.

— Пошли, сынок, — перевел дух Костя и, тяжело переставляя ноги, пошел следом за Митянькой.

Дома он переоделся. Митька кипятил чай. Все оглядывался на Костю. Словно боялся, что спасение только приснилось. Что он снова один. Как тогда… В то утро… Когда не стало матери.

Лишь через неделю они пришли к морю. Оно уже очистилось ото льда. Митька с Костей долго смотрели на воду. «Наверное о матери вспоминает» — подумал Костя. А мальчишка внезапно прижался:

— А ты жив! Жив! — заплакал он вдруг совсем по-детски.

***

Аркадий, приземлившись в Оссоре, тут же решил узнать, как добраться ему до Анапки.

— Мы вам ничем помочь не сумеем. Оба наши вертолета отправлены в оленеводческие бригады. А самолет в Анапке приземлиться не сможет, — развел руками начальник аэропорта.

— Как же туда добираться? — спросил следователь.

— Только морем. Но сейчас еще невозможно.

— Почему?

— Само море от льда очистилось. Но северные реки, впадающие в море, только начинают открываться.

— Ну и что?

— Как что? Лед! Сплошное месиво. Ни один катер, ни одно судно не пройдет к Анапке. На льду все винты срежет. А что потом?

— А когда можно будет добраться? — спросил уныло Яровой.

— Недели две, три подождать надо.

Настроение у Ярового совсем упало. Он решил сам сходить к пирсу.

Море сплошь было усеяно льдом. Маленькие, большие льдины скопились у берегов сплошным крошевом льда. Он перетирался тихими накатами, шелестел холодом. Куда ни глянь — сплошное месиво льда. Серое, колючее.

«Как добраться в Анапку?» — мучительно думал Аркадий, и заметил старика, сидевшего на просмоленной, перевернутой вверх дном лодке. Он курил, неподвижно смотрел на море.

— Здравствуйте, — подошел к нему Яровой.

— Здорово! — смерил старик изучающе.

— Это ваша лодка, отец?

— Моя!

— Да. Хорошо иметь свою лодку, — вздохнул следователь.

— А тебе какая нужда в ней?

— В Анапку надо.

— И-и, ты что? Иль не видишь, что на море делается?

— Вижу. Но мне надо.

— Помирать надо? Ты что? Какой сумасшедший рискнет нынче поехать? Да ни за что! Ни за какие деньги! Это же верная смерть! Видать, ты ни разу в море не был, — покачал головой старик. И спросил:

— Приезжий что ли? — Да.

— А чего тебе в Анапке надо?

— Дела…

— К бабе что-ль?

— Нет!

— Какие дела могут быть в Анапке?

— Послушай, отец, подскажи, как добраться. Старик внимательно смотрел на Аркадия.

— Ну, если тебе жизнь не мила, ступай к Федору. Знаешь его?

— Нет.

— Это отпетый пьяница. Если он еще не опохмелился и у него нет денег, то возьмется. У него своя дюралевая лодка есть. Кроме него, никто не повезет. Но и за него поручиться не могу. Как доберешься, если не возьмется — ума не приложу.

— А где он живет? — оживился Яровой.

— Вон дом — видишь? А вон его лодка. Постучи по ней, он и выйдет.

Аркадий последовал совету старика. Из дома вышел угрюмый, с мутными глазами мужик. Подошел.

— Тебе чего?

— В Анапку надо.

— Ты что? Глянь, че творится на море!

— Мне нужно. Срочно.

— Сдыхай сам. Я не поеду.

— Я заплачу, — глянул на него Яровой.

— А сколько?

— Сколько нужно.

Мужик остановился. Почесал взъерошенную макушку.

— Сотню возьму. Не меньше, — сказал он, немного подумав.

— Идет. Согласен.

— Тогда садись. Я мотор принесу, — вернулся мужик в дом. Через десяток минут он вышел одетый. Нес на плече мотор. Установив его, он принес дюралевое весло. И, столкнув лодку в ледяное месиво, сказал:

— Пошли!

Слабосильный мотор «Москва» работал на малых оборотах. Федор стоял в лодке в полный рост, отгребая лед от мотора, потом передал весло Аркадию.

— Работай, — а сам сел управлять лодкой.

Яровой видел, как старик, оставшийся на берегу, удивленно рот разинув, смотрел им вслед. Лодка медленно удалялась от берега. Зарывалась носом в ледяную кашу.

— Греби быстрей, — подгонял Федор.

Следователь старался изо всех сил. Он ни на минуту не отдохнул. Но стало жарко. Яровой снял куртку.

— Греби! — услышал он голос Федора.

И снова весло заходило в руках. Но море, словно нарочно, подсовывало к бортам льдины покрупнее, потолще. А вот одна — слоном громадным прижалась к борту. Нет сил сдвинуть, отпихнуть ее.

— Пошла, — уперся в нее Яровой, но льдина не двигается с места.

— Левее! — кричит Яровой Федору. Но поздно. Мотор умолк. В лодке стало тихо.

— В лоб твою собаку! — ругается Федор и втаскивает мотор в лодку. Осматривает.

— Что там у тебя?

— Шпонку срезало, тудыт его мать этот лед! — роется Федор в карманах.

А лед стискивает, сдавливает лодку. Борта скрипят. Льдины поднимаются, норовя перевалиться в лодку.

— Отгребай! — крикнул Федор.

Аркадий отпихивает льдины. Они прячутся под дно лодки, поднырнув, поднимают ее над водой.

— Греби! А то перевернемся!

Лед стиснул лодку в сильные ладони и-словно шутя, играясь с нею, сдавливает постепенно. Наслаждаясь своею силой и ее слабостью.

— Греби! Выходи правее!

Ладони Ярового мозолями покрылись. Федор подвешивает мотор. Обходит льдины на малом газу.

— Ты откуда? — спрашивает Федор.

— С материка, — не прекращает тот работать веслом.

— То-то я тебя здесь не видел. А кто меня тебе подсказал?

— Старик, я его не знаю.

— Хм, поди пьяницей назвал? — глянул Федор на Аркадия вопросительно.

Тот промолчал.

— Я на море работал. Боцманом. Потом списали. Из-за этого дела, — щелкнул себе по горлу Федор.

— А с чего это ты запил?

— Так. Один в живых остался. Из всей команды. Обледенение было. Я на воде удержался, другие нет. Когда меня к берегу привезли, бабье шум подняло. Мол, на хрена я жить остался. Ведь ни детей, ни бабы. А их мужики погибли. Ну, а разве я виноват, что выжил? А бабы и теперь на меня волками смотрят. Мол, кому надо было жить — утонул, а кому не надо — выжил. Вот и запил я. С горя.

Аркадий оглянулся. Лицо у мужика молодое, а голова совсем белая.

— Ты отгребай! Не останавливайся! Не то плохо наше дело.

— Гребу! — усмехнулся следователь.

— Скоро на воду выйдем. На чистую, — ободрил Федор. Яровой глянул вперед, до чистой воды еще метров двести ледяного поля. От вида такого расстояния мурашки по спине бежали. Руки давно перестали повиноваться. Они беспомощно повисали. Пот заливал глаза.

— Греби, браток, — уже просил Федор.

Аркадий собрал в комок остатки сил. Четыре часа он без передышки работал веслом. Майка, рубашка, свитер — насквозь промокли. Будто не лед отталкивал, а поработал с раскаленным железом.

— Ух-х. — Окунулась льдина под воду, а пока Яровой отталкивал льдину с одной стороны, эта льдина поднырнула под дно лодки и, поднявшись кверху круглым животом, подняла на нем и лодку.

Яровой не сразу понял, в чем дело. Лодка внезапно поднялась над водой метра на два. Льдина медленно тащила ее, в открытое море. Аркадий глянул на Федора. Тот, посинелый от ужаса, глаза закрыл.

Яровой глянул. Там, где был берег, — в той стороне лишь ледяные бескрайние поля. Кричи, не кричи — никто не услышит. Второй берег и того дальше.

А лодка, как по иронии судьбы, серым чирием на белом брюхе льдины сидела. В любую секунду готовая сорваться с него и перевернуться в воду вместе с двумя мужиками.

— Господи? За что? — кричал Федор.

Аркадий стоял, боясь пошевелиться. Одно движение и лодка сорвется. Упадет в воду. И тут не спастись. Нет. До берега не доплыть. Федор сдерживает дыхание. Аркадий думает. Страх понемногу прошел. Но нельзя же бесконечно торчать на этой льдине! Куда она понесет их? Во всяком случае не к берегу. От берегов идет теплая, талая вода и льды несет в более холодные воды. А значит в море. Подальше от берегов.

Сколько им так сидеть здесь? Ведь это не может продолжаться долго. Надо что-то предпринимать. Яровой оглядывается. Подметил, что левый борт лодки балансирует. Если удастся, не перевернув ее, вылезти через борт, то потом лодку можно понемногу стянуть в воду. Если льдина за это время не перевернется. Но если ждать, лодка все равно черпнет воду правым бортом и пойдет на дно. Потому ее надо либо выровнять, но это не принесет нужного результата, либо столкнуть в воду.

— Куда ты?

— Тихо!

— Остановись, что делаешь?

— Молчи! — прикрикнул Аркадий.

— Стой, лодка соскользнет! Потонем!

— С тобой уже тонули. Я не хочу быть в их числе! — Медленно вылез из лодки. Льдина балансирует под ногами.

— Живее, — торопит себя Яровой. Он уверенно берет лодку за борт. Потом понемногу стягивает ее в воду.

Федор сидит, боится шелохнуться. Лодка клюнула носом воду. Яровой быстро столкнул ее в воду. Успел запрыгнуть и сам.

— Заводи свою бензопилу! — смеется Яровой. И, взяв в руки весло, снова принялся отталкивать от бортов льдины. Когда они отошли метров на десять от своей льдины. Аркадий оглянулся. Льдина снова перевернулась кверху головой. Успели они вовремя уйти от нее.

Федор вытер шапкой лицо. И больше не оглядывался назад. Лишь вздрагивающие плечи выдавали его состояние.

— Сколько еще до Анапки?

— Часа два хорошего ходу.

— Надо поднажать, — нахмурился Яровой, заметив, что на горизонте начинает темнеть.

— Ты покуда греби, браток! На чистой воде я наверстаю. Газу до отказу врублю. Ужинать в Анапке будешь. Как положено, — обещал Федор.

Аркадий старался не подпустить льды под днище лодки.

— Давай, газ прибавь. Льды разрежены, — повернулся Яровой к Федору.

— На поверхности — да. Но ты не знаешь, что тут лед, как слоеный пирог. Льдины в несколько ярусов идут. Натолкнешься, не только мотор и лодку, себе шеи поломаем.

— Мне поскорее надо.

— Тише едешь — дальше будешь, — ответил Федор.

— Да поднажми же! Чего ты такой трусливый? — кипятился Аркадий.

— Не трусливый — осторожный.

Яровой быстрее расталкивает льды. Ветер до костей пронизывает, Федор все так же медленно ведет лодку. Аркадий смотрит вперед. Еще метров тридцать. Дальше открытая вода. Там можно уговорить Федора. Прибавить газ. Метр, еще метр, еще. Полоска льда сужается.

— «Ну живее, живей», — напрягся Аркадий. Вот уже до воды рукой подать.

Лодка на миг замерла, как скакун перед отчаянным прыжком. Взревел мотор. И лодка, угорело сорвавшись с места, понеслась по водной глади легко. Скользя как на коньках, взвинчивая мотором бурун воды. Яровой кладет весло на дно лодки.

— Отдыхай теперь, — подмаргивает ему Федор. Яровой садится на скамейку, надевает куртку. Чувствует, как по спине бежит озноб. Зубы невозможно удержать. Все тело вялое, будто чужое. Он вглядывается в горизонт. Там едва заметно вырисовывается берег.

— Наконец-то!

— Рисковый ты мужик, — глянул на Ярового Федор.

— С чего взял?

— По тебе видно. По характеру.

— Обстоятельства заставляют быть таким, — усмехнулся следователь.

— А чего объездным путем не поехал?

— Каким? — удивился Аркадий.

— Машиной. По дороге.

— Не знал.

— Правда, там — не легче.

— Почему?

— Три речки переезжать надо. А лед тронулся. К тому же мостов

нет.

— А речки широкие?

— Шоферы не согласились бы все равно тебя везти.

— Почему? — недоумевал Аркадий.

— Они — не я. Рисковать не станут ни за что. Ни за какие деньги. Это точно. Проверено много раз.

— А что? Дорога та опаснее моря?

— Черта с два. Просто им халтура не нужна. И приработки тоже. На зарплату живут. Не то, что я.

— А тебе не хватает?

— Мне-то бы и хватило! Так ведь не только для себя живу. После того случая в море, троих детей ращу. Ребят наших. При бабках они. Но бабка им отца не заменит. И с меня отец тоже не состоялся. Так хоть деньгами. Сколько могу. Слава Богу, что берут, не брезгуют. Вот и нужен мне приработок. Хоть для этого надо жить. Как дальше будет — не знаю.

— А я думал, тебе на выпивку не хватает, — проговорился Яровой.

— Кой черт! Не столько пью, сколько бреху про меня. А кто сулит меня, сам втрое больше пьет. Все потому, что виновный однажды — всю жизнь виноват. Во всем! В том, что жив, и в том, что сыт. В том, что дышит. А умри и снова виноват. Так-то оно, браток!

И уехал бы я отсюда, да совесть держит. Память. А она — ох и тяжелая! Вместо камня на шею повесить — ни за что не всплывешь. Что мне укоры, разговоры, сплетни, пересуды? Я сам себя давно осудил, в тысячи раз больше, чем они — вместе взятые. И каждую минуту помню, что зря я выжил, зря не утонул. Хоть бы вместо кого другого. Жизнь давно опостылела. И ничего в ней я не пугаюсь и не страшусь. Только себя самого. Да за ребятишек страшно. Все боюсь, вдруг вырастут и потянет их в море, как отцов. А как судьба их сложится?

— Они должны быть счастливее. И судьба у них будет другой. Не твоею.

— Хорошо бы! Да только как знать?

— Но ведь и сегодня тебя море уберегло. Не дало погибнуть. А значит нужен ты жизни. Может ради детей оно тебя пощадило.

Федор сдвинул брови:

— Не море! Сегодня сами себя спасли.

Когда Яровой на берегу полез в карман, чтобы рассчитаться с Федором, тот остановил его:

— Не надо!

— Почему? Возьми. Детям будет.

Сегодня я твой должник. И за них, и за

а Яровой ушел уже далеко, Федор задумчиво почесал затылок. Вот же черт. Забыл! Забыл узнать, как зовут его.

Аркадий нашел председателя Анапкинского сельсовета уже вечером. Ильтын, услышав, откуда он и зачем, сказал:

— Костя сегодня вместе со всеми корюшку ловит. Вернется лишь через две недели.

— А вызвать его сюда можно? — спросил следователь.

Вызвать? Можно. Но нельзя, — ответил

— Как это.

— Корюшку ловить надо. А как без Кости? Он теперь бригадир. Вместо Отке. Без него не смогут люди. Он, однако, начальник. Все знает и умеет.

— Так мне он ненадолго нужен! Корюшка тоже недолго идет. А у нас — план. Каждый час дорог. Не могу отрывать. Начальство ругаться будет.

— Ну, а как же

— Подожди пока корюшку наловим. Сам приедет.

— Так ждать мне некогда.

— У нас тоже времени нет.

— Тогда отвезите меня к нему, — сказал следователь.

— И-и-и, паря, зачем везти. Ногами все ходим. Машин у нас нет.

— А далеко это?

— Однако, два дня бежать надо, — ответил Ильтын.

— Я слышал, у Кости сын есть. Он где теперь? — спросил

Аркадий.

— Дома.

— Здесь в селе?

— Конечно.

— Один живет?

— Не совсем так. Его все село бережет. Все люди. К нему приходят.

— А если и я зайду?

— Иди. Митянька — второй Костя.

— Где они живут? — спросил следователь.

— А вон их дом. Напротив. Видишь?

— Вижу. Спасибо.

Аркадий подошел к дому, постучался.

— Входите! — услышал он звонкий мальчишеский голос.

— Здравствуй, Митянька!

— А откуда ты меня знаешь? Ты волшебник?

— Нет. Я не волшебник, — признался Аркадий.

— Ты Алладин?

— Нет. Я Яровой.

— А я — Дмитрий Константинович Чумаев!

— А я к тебе в гости!

— Вот хорошо. А то у меня танк заводной сломался и починить некому. Вот ты и исправь, — сунул Митька игрушку Аркадию и сел напротив.

Яровой растерялся. Такими милыми вещами ему еще никогда не приходилось заниматься. Но что делать? Надо попробовать.

— Дай-ка мне отвертку? — попросил мальчишку.

— Ты что, военным решил стать? — спросил Яровой.

— Нет. Папка сказал, что лучше стать доктором.

— А ты как хочешь?

— Только папке не говори. Ладно? Я в рыбаки собираюсь, как

он.

— Почему?

— Море люблю.

— А почему отцу не говорить?

— Болеть будет. Он не хочет, чтоб я в море работал.

— Почему?

— Мамка моя в море потонула. Вот и боится он за меня.

— Утонула?

— Да. Я тогда нагуляный был. Потому и мамку никто не любил, не спас.

— А отец?

— Он не знал. Да и мамка не жила в этом доме. Чужие мы были. А когда потонула она, меня отец забрал. Насовсем. И теперь я не нагуляный. Он мне каждый день конфеты покупает. Шоколадные. Сколько захочу! И костюм купил. И фотоаппарат, и велосипед! — взахлеб хвастался мальчишка.

Видно сельчане давно знали об этом. И мальчонка теперь Яровому хвалился. Он новенький. Не знает. А Митяньке так хотелось доказать и ему, что он теперь не нагуляный, раз у него есть отец. Да какой! Добрый! Сильный!

— Я слышал, что он тебя на материк возил? — в тон Митяньке повернул разговор в нужное русло Аркадий.

— Возил! Еще обещает свозить!

— А где вы были?

— Много где! Всюду были.

— Что делали?

— В кино ходили. В цирк! Я там львов видел! Живых. Настоящих.

— И не боялся?

— А чего бояться? Они же в клетке. Не могут выскочить. И еще тигров видел! Слонов! И обезьян. Они на Ильтына похожи. Тоже смешные. Только чешутся часто. А еще я медведя видел!

— А на море тебя отец не возил?

— Возил! Сразу! Знаешь, сколько мы загорали! У меня вся шкура слезла! Болел даже.

— А где вы жили? — спросил Яровой.

— В гостинице.

— У отца, наверно, всегда много друзей было? А ты один был?

— Не было у него никого. Он говорил, что сирота, как и я.

— Значит, только вдвоем были?

— Да. А нам так даже лучше. Никто не мешал.

— Ане скучно было?

— Нет. У нас много дел было.

— Дел? Каких?

— Квартиру на меня записали.

— Какую?

— Где я с мамкой жил!

— А еще?

— Покупки делали.

— Отец часто оставлял тебя одного?

— Нет. Никуда от себя не отпускал. Даже я злился.

— А в гости ходили?

— Да. Конечно.

— К кому? — насторожился следователь.

— К моим родственникам. К теткам.

— Понравилось тебе в отпуске?

— Еще бы! Интересного много. Мы на канале катались. На поездах ездили.

— А в каких городах были?

— Всюду!

— А в Ереване были?

— Конечно были!

— Точно помнишь?

— Всюду были.

— Ну, если в Ереване были, то ты, наверное, помнишь, там как выходишь с вокзала— большой памятник стоит— всадник на коне! — решил проверить следователь.

— Нет. Всадника не было. И коня.

— А на озере Севан были?

— Нет. Я же сказал, на море были. Я там даже папку обидел. Из-за одного…

Яровой приуныл. И не обратил внимания на эти слова мальчишки. Значит, в Армении они не были, ни с кем Медуза не встречался. Никто к Косте не приходил. Значит Скальпа он не видел.

— Я даже убежал от него.

— От кого? — не понял Аркадий.

— От папки.

— Зачем?

— Так я же говорил, из-за одного…

— А кто он?

— Не знаю. Подошел он, и обозвал папку. По-всякому. А мы его, даже не знали. Спутал он нас.

— Спутал, говоришь?

— Ну да. Конечно.

— А что он сказал?

— Спросил— мой ли отец? Я сказал— да! А он и говорит — вор, мол, бандит! Я и поверил. Убежал. А папке милиция помогла меня найти. А ворам милиция не помогает. Это мне сами милиционеры сказали. И папка.

— Ты того дядьку помнишь?

— Конечно! У него на пальце был перстень с красным камушком.

Яровой заулыбался.

— Отец тебе о нем рассказывал что-нибудь?

— Нет. Только спросил, как он выглядит. Я сказал как и тебе.

— Папка его искал?

— Нет.

— Так и не наказал его?

— Нет.

— И не уходил никуда?

— Нет. Его наверное милиция нашла, как и меня. И наказала. За брехню на отца.

— Вы после этого долго еще там были? На море?

— Нет. Недолго. Уехали. Домой. Скоро снова поедем, ну ладно, давай танк. Уже починил, — потянулся мальчишка к игрушке и забыл о госте.

На следующий день Яровой заспешил к участку, где рыбаки ловили корюшку. Подождал, пока закончится рабочий день. И лишь поздним вечером, когда усталые мужчины, поужинав, пошли отдыхать. Яровой отозвал в сторонку бригадира.

— Здравствуй, Костя! — поздоровался и представился следователь. И заметил, что Медуза насторожился. Оба присели к столу. Начался допрос.

Но нет, не так-то прост оказался Чумаев. Он умел лавировать. Скальпа? — Конечно, помнит. Но после лагеря с ним нигде не виделся.

— И не искал с ним встречи? — спросил Яровой.

— Нет. У меня без него забот хватает. Теперь есть для чего жить. Митянька. А Скальп в прошлом. Возможно, если б не было сына, и угрохал бы его где-нибудь. За старые грехи. И хотел это сделать. Что скрывать! Но сын появился. Не стал искать Скальпа, — отвечал Медуза.

— Почему вы поехали именно в то время, когда Скальп вышел из заключения? Ведь и пора неудобная. Лето не наступило. Тепла не было. Хорошего. Сына от занятий в школе оторвал. Что за спешка? Чем она была вызвана?

— Квартиру надо было бронировать. Боялся я, что потеряем, если промедлим. А ведь она Митянькина.

— А на море как попали? Зачем? Если по делам приехал.

— Сын болел частенько. Горло слабое. Решил прогреть его и

развлечь. У мальчишки мать утонула. В селе ее могила.

Так. Значит подлечить

— Тогда почему же ты там всего неделю пробыл. И уехал.

— Мальчишке там скучно стало.

— Послушай, Костя! Скальп убит в то время, когда ты находился в отпуске.

— Ну и что? Я его не видел. И не

— И все-таки ты встречался со Скальпом.

— Где?

— Когда отдыхал на

— Ни с кем я не виделся. С Митяньки глаз не спускал.

— Так вот я тоже виделся с твоим

— Вы говорили с ним?! — покраснел Костя.

— Да. Говорил. И о Скальпе он мне сказал. В тот день Митянька убежал от тебя. И ты мне хочешь сказать, — что не искал его. Не убивал!

— Не убивал.

— Послушай, Костя, ведь я нашел тебя. И не случайно. Я долго шел по твоим следам и знаю о тебе достаточно. Я понимаю, сын твоя последняя, единственная зацепа в жизни. И ты не хочешь ее лишиться. Поверь, как человеку, что и я этого не хочу. Но ты сам должен понять все и трезво оценить обстановку. Я знаю, ты не умеешь прощать. И если забыл прошлые обиды, то новую, да еще такую, а я о тебе наслышан, — простить не мог. А улики,косвенные, налицо. Вы находились в одном городе. Между нами были давние неприязненные отношения. В лагере ты поклялся убить его. И постоянно о нем помнил. Ильтыну о Скальпе говорил. А то, что ты не отходил от Митяньки — так это днем. Но я знаю, не хуже тебя, что это делается ночью. А ночью сын спал. И ты мог отлучиться куда угодно и на сколько нужно, — говорил следователь.

— Вы говорили с сыном. Обо мне. Но зачем? Он совсем недавно стал называть меня отцом. А теперь снова меж нами пропасть, — опустил голову Костя.

— Не беспокойся. Разговор я провел хорошо. Пока без протокола[26]. Твой парень ничего не заподозрил, — успокоил Яровой.

— Да я ни в чем не виноват!

— Но смерть Скальпа — факт. А ты — один из подозреваемых. И, как сам понимаешь, не без оснований. Если будешь молчать, придется вызвать тебя в Ереван. Там установим все.

— В Ереван? Чтоб арестовать? А Митька? Он один! Его бросить! Нет уж. Ни за что. Да и невиновен я. Не убил. Это он меня! Он меня убивал! В лагере от него натерпелся. Потом срок. Столько лет. А потом Митька! — Костя поднял голову. Лицо его горело. — За свое я ему забыл. Решил забыть. Ведь все равно не вернешь годы. Они ушли. Потом судьба мальчишку подарила. Чужого. Но я своего любил бы так же. Ведь не был я отцом. Своих не имел. Все по лагерям оставил — жизнь, молодость, здоровье. Ничего, кроме Митьки у меня нет. Он один! Если не станет — зачем мне тогда все нужно?

Костя стиснул край стола.

— Я тогда, в тот день, сам себя потерял. Чего только не передумал. То мерещилось, что утонул, то заблудился в городе и попал под машину. Всякая беда глаза застилает. Первый раз в милицию пришел. За помощью. Прошу их, горло пересыхает от стыда. Ведь мальчонку своего проглядел. Не кентов, милицию просил помочь. И это я! От меня никто в жизни сбежать не мог. Любого находил, кто нужен был мне. А тут — голову потерял. Ведь я же из-за Митьки поехал. Его от могилы матери хоть на время оторвал. Ведь он совсем извелся. Пока увидел его, сам себя пять раз убил бы, а сколько раз умер — не счесть. Не смейтесь, но это так, — глянул Костя на следователя.

— Я понимаю, — согласился тот.

— Когда его вели милиционеры, Митянька кричал, что у него нет отца, нет никого. Лучше бы я умер, чем слышать такое. Думал, все от того, что прошлого моего стыдится. Меня прежнего. Вора. А оказалось — дяденька! — Костя умолк, то ли не решаясь продолжать, то ли что-то обдумывая. — Ради себя не пошел бы к кентам, не искал бы. Не мстил. Из-за сына пошел. Ночью. Нашел его один из моих. Прежних. Адресок принес. Велел я ему ждать меня у того дома. Сам в полночь пошел.

— Дом тот где? — спросил Яровой.

— Дом этот частный. Отдыхающим в наем сдавали. На самом берегу моря. Ну, вошел я туда. В комнату. К Скальпу. А он с бабой. Та, наверное, замужняя. И с этим падлой спуталась. Застал я их. На блуде. Когда я вошел, они видно подумали, что это мужик той бабы. Ну и всполошились. Она под койку, что кошка юркнула. А этот гад в окно. Первый этаж. Не опасно. Раму головой распахнул. Так и не понял, от кого удрал. Ну, а тут хозяева всполошились. Крик, шум подняли. Я ходу оттуда. Смекнул, что могут дело пришить, если милицию вызовут. Сам- то сбежал, а про кента забыл в спешке. Его вместо меня поймали. Ну и все. Впаяли за умысел на грабеж ночной. Письмишко я получил. Недавно. Я в тот день, ночью, еще попытался найти Скальпа, но он как испарился, а я испугался судьбу испытывать. Задумка сорвалась, кент попался. Скальп исчез. Так и самому недолго погореть. Ну и отказался я от этой затеи. Уехал я из города. Все. Кенты записку прислали. Мол, срывайся, милиция шерстит. Как бы и тебя не загребли по нечаянности. Честно говоря, боялся, что засыпавшийся кент на меня укажет. Он знал, где мы с Митянькой остановились. Вот и это подстегнуло.

— Когда уехали вы оттуда?

— Десятого

— А домой когда вернулись.

— Пятнадцатого марта. Как раз на день рождения свой.

— Кто вас видел в этот день в селе?

— Вся бригада. Обмывали меня. Рожденного.

— А письмо от кентов когда и?

— Это через месяц. После суда.

Следователь поговорил с рыбаками. С каждым в отдельности. Потом, вернувшись в Анапку, вместе с Костей, поднял билет обратного рейса. Да, день прибытия этого рейса был отмечен пятнадцатым марта. Возвращение Кости с сыном в село а этот день подтвердили многие. Почта подтвердила, что за все годы Косте пришло единственное письмо. В нем говорилось, что кент отбывает на Магаданском курорте, а труп гуляет. Где? Неизвестно.

— Иди! Иди домой!

— Совсем. К Митяньке! Вы не отберете его у меня

— Нет! Расти его человеком! — простился с Костей Яровой.

— В Оссору Яровой вернулся на следующий день. Усталый, невыспавшийся, он злился, что идет лишь за тенью убийцы. А она прячется по углам, заманивая его в передряги, ловушки. Сколько раз она ставила его между жизнью и смертью, словно проверяла на каждом шагу. Сколько раз она смеялась и заставляла сомневаться. Все ждала, что отступит он, повернет, покорится неудаче.

Оссора — центр Карагинского района. Рыбацкий поселок, вытянувшийся длинной веревкой домов вдоль берега моря. Здесь каждый дом пропитан запахом моря, рыбой, штормами, слезами рыбачек, смехом рыбаков, вернувшихся с путины. Сюда, на эту землю, политую слезами и потом, едва согретую нещедрым солнцем, приехали пять лет назад два преступника. На поселение. Один стал отцом. И рыбаком. А вот второй — Муха? Он отправлен отсюда. Из Ягодного. На Сахалин. Бывший убийца. Бывший ли? Кем он был здесь? За что его переотправили.

Анапка и Ягодное — один полуостров, один район, одно солнце, одно море. Но от одного села до другого так же далеко, как от жизни к смерти.

От острова Карагинского, где был на поселении Муха, до Анапки, где жил Медуза, пять часов хода. Их разделило море. Разорвав землю своей рукой, оно отбросило остров от земли, как отшельника. И вот он стоит в тумане чужим странником. Те же штормы его избивают, то же солнце смотрит на него. Но земля, берег далеки, как чужой порог. Один остался, другой уехал. Он как этот остров — чужой земле этой. Он ли эта тень? Он ли?

В районном отделении милиции Ярового встретили приветливо. Долго расспрашивали об Армении, о жизни в ней. А когда узнали, зачем он приехал, всполошились.

— Убийство? Не Медуза? Слава Богу! — вздохнул начальник милиции.

— А теперь второй — Арсений. По кличке Муха. Я знаю, что он отправлен на Сахалин. В данном случае меня интересует — за что он выслан отсюда, и как он себя проявил здесь? — спросил следователь.

— Муха? Это тот, что жил в Ягодном? На острове Карагинский? — припоминал что-то начальник милиции.

— Да. Этот.

— Помню. Эдакий верзила. Он там с одним нашим мужиком жил. С Николаем. Тот старшиной катера работал. Погиб. Волки задрали.

— Кого? — опешил Аркадий.

— Николая.

— А-а.

— Так вот они почти год жили на этом острове вдвоем. Если не считать волков. Но тоже как волки — по разным домам. Видно, не поладили меж собой.

— Причины знаете? — спросил следователь.

— Нет. Николай не говорил ничего.

— А кем работал Муха?

— Коптильщиком. Рыбу коптил. И надо заметить, к его чести, отменным мастером стал. Зимою он дрова заготавливал. Правда, особых подробностей о его работе я не знаю. В госпромхозе надо спросить. Они помнят. От них он там работал, может кто-то общался, знают лучше. Я только об одном случае знаю. Этот Сенька, в тундре, голыми руками волка задушил. Матерого. Я, когда услышал о том, своим ушам не поверил. Человек — волка! На это навык надо иметь! Не зря убийцей был. Ох и не зря! Волк — стальная пружина. Это — заряд. Вон Николая порвали. Звери — человека. Жутко, но понятно. Здесь же человек— зверя. Кто из них больший зверь, мы так и не поняли. Одно мне было ясно, что Сенька, поселенец наш, опаснее волка. И в злобе своей хуже зверя.

— А как он в работе был?

— Коптильщик отменный. Но что-то с кассиром госпромхоза не ладил. Тот мне жаловался, что Муха даже в присутствии женщин — всячески его обзывал и нередко обещал поменять местами голову и зад.

— За что? — заинтересовался следователь.

— Черт их знает. Кассир тоже хороший прохвост. Жуликоватый, черт. Воровитый. Но поймать не удалось за руку.

— Да, надо узнать, чего они не поделили.

— А что, вы Сеньку подозреваете в убийстве?

— В числе прочих и его, — ответил Яровой.

— Этот может. Он же и отбывал за убийство. К тому же, все, кто с ним общался, не в восторге от него. Злой он человек. Любил грозить. И что ни слово — мат. Не язык, а помойка. Он не больше десятка человеческих слов знал. Остальное — «феня» и матерщина.

— Это еще ни о чем не говорит, — вздохнул следователь.

— Как ни о чем? — Мы на остров ежегодно посылали школьников. Ребятишек. Так вот он даже их не стеснялся. Стыдно сказать, как он при них выражался. При детях. Ничего святого у него за душой не было. Ничего чистого. Приехали мы как-то в Ягодное, он рыбу под посол разделывал. Ножом, как отменный душегуб орудовал. Нет бы оглушить рыбину, потом потрошить, он ее живую. И матом ее — вместо соли посыпает. Тошно слушать.

— Рыба — не человек, — возразил Аркадий.

— От одного до другого один шаг.

— Возможно, вы и правы. Но мне хотелось бы посмотреть дом, где он жил. Он теперь занят?

— Нет.

— До Ягодного добраться как можно?

— Вообще-то мы можем помочь. Выделить катер. Свой. Вам он надолго нужен?

— Отвезти. А на следующий день приехать за мной, — сказал Яровой.

— Так долго! — изумился начальник милиции.

— Так нужно, — поправил его следователь.

— Хорошо. До отбытия катера у вас еще есть свободное время. Четыре часа. Катер будет ждать вас на берегу.

— Как я его узнаю?

— Просто. У него на борту написано большими буквами — «Милиция».

— Хорошо. Тогда я успею еще встретиться с кассиром, о котором вы говорили. Может, он и добавит кое-что к вашему рассказу.

— Этот добавит! Как же!

— А что?

— Сенька ваш его врагом был.

— В любой информации мы ловим крупицы истины.

— Верно. Удачи тебе, — сказал начальник милиции, прощаясь. Кассир приподнял от стола плешивую макушку. Повернул голову — мячик на веревочной, морщинистой шейке. Мышиными глазками уставился.

— Вам кого? — надтреснуто спросил он.

— Вас! Вы кассир?

— Да, — оторвался тот от бумаг.

Яровой представился. Кассир заерзал на стуле. Словно чья-то озорная рука подсунула ему горящий окурок.

— Что вас привело к нам?

— Работа, — коротко ответил следователь.

— Рад служить, — визгнул стулом кассир.

— На острове Карагинский в Ягодном жил поселенец. Несколько лет назад.

— Сенька, что ли? — перебил кассир.

— Он самый.

— Помню, помню.

— Как часто вы с ним виделись?

— Зарплату я ему отвозил, — вильнул глазами кассир.

— Какие взаимоотношения у вас сложились?

— А какие? Я ездил по долгу службы и все.

— Какое впечатление он на вас произвел?

— А-а! Так он судимый. Человек из преступного, не нашего мира. Ну и поведение его было соответствующим. Человек он был сам — громадный. Руки — железные. Не любил он тех, кто слабее. Унижал, оскорблял, насмехался как мог, грозил.

— И вам тоже?

— К сожалению.

— А за что? — интересовался следователь.

— Он требовал, чтобы я ему водку привозил. Ну, а я не соглашался. Это же противозаконно. Я на рабочем месте, при служебных обязанностях, и вдруг буду снабжать водкой преступника! Ну и ответил категорически — нет! А разве я неправ!? Его же на исправление к нам прислали. Он же, видите, чего захотел! Водки! Я сказал — ни за что! Ведь и вы бы на моем месте так же поступили бы? — уставился на Ярового кассир.

— Каждый пусть останется на своем месте. Ну да ладно, не будем отвлекаться. Продолжайте.

— Целый год я ему отказывал. И этот негодяй возненавидел меня.

— В чем это выражалось?

— В оскорблениях.

— Я спрашиваю о действиях.

— А это разве не доказательство? На весь остров меня плешивым ослом назвал. И хуже…

— Я спрашиваю о физической…

— Еще чего не хватало! Я бы его сразу упек куда нужно! — перебил кассир.

— Ну, а ослом за что он вас назвал?

— Плешатым ослом, — уточнил кассир.

— Так за что? — поморщился Яровой от такой точности.

— Выписал я для себя балыков. У нас же в госпромхозе. Уплатил деньги. Взял квитанцию. И поехал на остров, чтобы получить балык. Его Сенька коптил. Подаю я ему квитанцию и прошу, как человек человека, отпустить балык посвежее. Из последней партии копчения. Не лежалый, без душка чтоб… Сами понимаете, дома жена, дети.

— И что дальше, — не давал отвлечься кассиру от темы следователь.

— А что? Он взял квитанцию, плюнул на нее и приклеил мне на голову. Сказал мне, что сам я тухлый. И послал меня.

— Куда?

— Сказать неудобно.

— Продолжайте.

— Так вот, когда я сказал, что буду жаловаться, он заорал, мол, плешатые ишаки только в госпромхозе водятся. Жаль, что их никто не покупает.

— Так он и не отпустил вам балык? — спросил Яровой.

— Нет. Я в госпромхозе взял. На складе получил. По квитанции, как положено.

— Говорил ли вам об Арсении Николай?

— Нет.

— Ничего?

— Абсолютно. Но явидел у Николая несколько раз синяки на лице. А кто их мог сделать? Ведь они на острове вдвоем жили. Больше никого! Кто же, кроме Сеньки, мог отделать старшину? Только этот! Он!

— А Николай говорил о синяках? Как он объяснял их происхождение?

— Мне ничего не говорил. Может, начальник госпромхоза знает? Но я уверен, что это Сенькина работа…

Начальник госпромхоза оторвался от дел. Сел напротив.

— Сеня? Был такой. Работал у нас. И неплохо, — начальник замолчал, припоминая что-то.

— Ваше мнение о нем? — спросил следователь.

— Он особый человек. Не стандартный. В нем уживались вместе буря и солнце, гнев и радость. Смелость и страх. Лагерь его надломил. Трудный он был. Как дитя — переросток. Весь в становлении. От него ничего определенного нельзя было ожидать. Он — шторм и штиль. Он — горе и смех. Он мог изничтожить человека, оскорбить его последними словами и тут же из-за него своею головой рисковать. Такое было. Он, как ребенок, любил играть с огнем. И как ребенок умел быть добрым и послушным. Но к нему нужны были ключи, к его душе. Вот их-то никто из нас и не нашел. Почти удалось это Николаю. Но не повезло. Погиб.

— А почему его не оставили в Ягодном?

— В том нет ни нашей, ни его вины. У него была язва желудка. Удалили. Три четверти. Сами понимаете, понадобилась диета, регулярное питание. А где это возьмется на Карагинском. Там одни консервы. Значит, загубили бы мы человека. Своими руками. К тому же после операции ему продолжительное время нельзя было работать физически. А быть коптильщиком очень тяжело. Не все здоровяки выдерживали. Ну и еще. А это, как я считаю, немаловажное. Нельзя ему было оставаться на острове. В моральном плане. Ведь там погиб человек. С ним он год прожил. И кем бы мы не заменили Николая, он любого его меркой стал бы измерять. И требования предъявлял бы те же. Суровые. А не всяк с ним смог бы конкурировать. Николай и сам особым человеком был. С ним никто не сравнится. Вот и стояла бы за плечами каждого — тень погибшего. Привязался Сеня к старшине, уважал, не позволил бы, не потерпел бы рядом с собою, на том же острове, человека недостойного памяти погибшего. Каждый промах бы помнил. Каждый просчет, каждую ошибку и не потерпел бы над собою того, кто слабее погибшего, да и его самого. А Коле он верил. Больше, чем себе.

— Почему?

— Всякое было меж ними. Одно слово Николая и вернули бы начал в лагерь. Но старшина был крепкий мужик, сам много перенес в жизни. Много повидал. В человеке стержень видел. А раз не отослал Сеню, значит знал — стоящий он мужик. Надежным может стать со временем. Коля умел это разглядеть, дано это было ему.

— Вы сами разговаривали с поселенцем?

— Приводилось. Но редко. Работы много. Участков тоже. На остров не часто наезжал.

— Поселенец рассказывал вам о себе?

— Нет. Да и слушать было бы некогда. Кстати, сам Сеня не склонен был к разговорам. Молчаливый он. Все в работе. Один за пятерых управлялся. Не любил, когда его отвлекали от дела. Злился. И тогда уже не смотрел, кто перед ним стоит. Работой он заглушал свою боль, а на это лишь сильные способны.

— Ну, а если бы так привелось, взяли бы вы его снова к себе на работу?

— С радостью.

— Я слышал, что он грозил иным.

— А, кассиру. Ну тут я не вмешивался. Предупреждал, чтоб не лезли на рожон с поселенцем.

— Мог ли он осуществить угрозу? Как вы думаете? — спросил следователь.

— Трудно сказать, но мне кажется, что кассир преувеличивал. Сеня мог разделаться с настоящим врагом, как впрочем и любой. По горячности, вспыльчивости. Потом, возможно, сожалел бы, раскаивался в душе. А кассира он не воспринимал всерьез. И не считался с ним.

— Значит, не мог?

— Нет. Особенно после смерти старшины. Он и теперь всюду будет искать живое повторение, подобие Николая. Чтоб самому хоть немного равняться, как на эталон. И все мы так. Все ищем для себя тех, кого за что-то уважаем, потому что они хоть в чем-то таковы, какими мы сами бы быть хотели. Человеку присуще тянуться к совершенному. Когда мы его находим, а судьба отнимает, наступает крушение. Потому что мы живы, а совершенства нет. Вот тогда всех и каждого мы измеряем тенью. Погибшей. И… живой.

Милицейский катер пыхтя стоял, повернув носом к острову, едва видневшемуся за пеленой тумана. Молодой старшина нетерпеливо высовывался наружу, высматривал Аркадия. На море крепчал ветер и парнишка хотел вернуться в Оссору без приключений, как можно скорее. Заметив подходившего с сопровождающим Ярового, он предупредительно опустил трап.

Катер, отфыркиваясь, тихо отошел от берега. Потом, набравшись сил, зафыркал сильнее и резво побежал к острову, рассекая темную холодную воду.

— Завтра во сколько за вами приехать? — спросил старшина следователя.

— В то же время.

— Хорошо. Будьте на берегу.

— Постараюсь, — улыбнулся Аркадий.

— Я вам компанию составлю. На этот день. Начальник милиции велел. Показать. Рассказать. Что знаю. Как вы? Не помешаю? — повернулся к Яровому сопровождающий.

— Конечно, нет.

— Я Карагинский хорошо знаю. Покажу все, что вас может заинтересовать.

— Спасибо.

Через полчаса катер ткнулся носом в угрюмый, неприветливый берег острова. А, едва два пассажира вышли на берег, старшина развернул судно и крикнул двоим на берегу: «До завтра!».

Аркадий огляделся. Остров наступал вплотную темными сопками, хмурыми, недовольными, что их снова потревожили беспокойные человеческие голоса. Дома, с заколоченными окнами, походили на слепых стариков, что расселись на пригорке, прошлое вспоминают. Кривая улочка бежала меж ними, как граница между прошлым и будущим. Туман лохмами опускался с голов сопок на крыши домов. И те скоро стали походить на призрачные тени, уходящие в небытие. Стирались силуэты, контуры. Они были и не были. Туман надежно спрятал их за своею спиною. Словно не хотел, показать приехавшим лицо села. Оно было и не было. Оно жило и умирало. Здесь редко бывали люди. А если случалось, что приезжали, то тоже ненадолго. Карагинский привык к одиночеству. К ветрам, к штормам, к морозу и снегу. Забытым подкидышем земли жил он как мог. Ни на кого не жалуясь, ни от кого ничего не требуя и не прося. Люди не любили его, земля оттолкнула. Судьба забыла и обошла радостью. Но он был.

— Пошли, — тронул за локоть Ярового сопровождающий. И двинулся вперед вверх по тропинке. Потом оглянулся.

— Где остановимся?

— Не знаю, — пожал плечами следователь.

— В доме Николая?

— Который погиб? — спросил Аркадий. — Да.

— Нет. Лучше в дом поселенца. Вы его знаете?

— Конечно.

— Вот и хорошо. — Сопровождающий свернул к дому. Открыл дверь ключом. — Входите!

— Здесь после поселенца кто-нибудь жил? — спросил Яровой.

— Нет. Никто.

— Хорошо, пройдем, — и шагнул в темноту.

Сопровождающий зажег свечку. Поставил на стол.

— Располагайтесь, — повернулся к Аркадию. И, заметив на печке ведро, взял его, пошел к роднику.

Следователь решил не терять времени зря и осмотреть до мельчайших деталей комнату и кухню. Заметил, что у входа стоят сапоги и ботинки поселенца. Забыл. Ведь совсем крепкие! Видно, отъезд был спешным, и к нему Сенька не готовился заранее. А значит, обстоятельства вынудили. Но не своя вина. Иначе б не оставил обувь. Был уверен, что на новом месте будет обут не хуже. Ботинки были сорок четвертого размера. Да, громоздкий мужик. Каблук правого ботинка стерт во внутрь. Косолапый что ли? Каблук левого был цел. Значит, нога была травмирована. Шнурки на ботинках видно никогда не развязывались. Задник измят. Значит, снимал и надевал не расшнуровывая. Что это? Неряшливость или болезнь мешала нагнуться? А вот и сапоги — почти новые. Яровой осматривает подошвы. В рубцах сухие травинки, мох вперемешку с грязью. В тундре был в последние дни. В селе, покуда шли, видел: ни травы, ни мха нет. Зачем он ходил в тундру?

В комнате Яровой увидел на стене карту. Вот это да! Как она оказалась у Сеньки? Зачем? Он подходит вплотную. Неяркий свет свечи выхватывает из темноты названия городов и перемещается к Армении. Что за черт? Название столицы Армении — Еревана было прорезано. Да это был нож, узкий. Очень острый. Внутренняя сторона отточена, как бритва. Тонкая. А вот внешняя пошире, толще. И вдруг вспоминает, что Муха, как и все остальные, знал, что Скальп из Еревана, что там родился. Там жила его мать. А значит, вероятнее всего, туда вернулся. Туда. Куда же еще? Вот воткнул нож в карту, как в Скальпа — врага своего. Самого не достать — карту ножом порезал. Злость вымещал. Значит, помнил. Крепко помнил. Не забывал ни на минуту. И не Яровой задумался: «Сколько ненависти нужно иметь, сколько зла».

Сопровождающий тихо вошел в дом. Поставил ведро.

— Может, доски от окон отколотить? Светлее будет.

— Давай, — согласился Аркадий.

Он долго изучал дом. Каждую мелочь, каждую вещь. А поздно ночью вместе с сопровождающим сидел у стола. Слушал его рассказ о поселенце.

— Сильный мужик Сенька. И горячий. Ругались они с Николаем. Иногда подолгу не разговаривали. Я знал не со слов. Наблюдал. Когда бывал здесь. Ходят, друг на друга не смотрят. Все врозь. Щепотки соли друг у друга не брали. Оба с гонором. Ни один, ни другой не уступали ни в чем. И характеры — коса и камень. Такие сойдутся — искры летят. Самих себя не жалели. Боялся я, честно говоря. Знал, что покориться кто- то из них должен другому. Да куда там?! Однажды я приехал ненароком. Внезапно. Ночью. Сенька коптильщиком работал. Видать устал за день, свалился у входа в коптилку и уснул. Да боль подкралась к нему, к спящему. Он проснуться не смог. Устал. Катается по земле клубком. За желудок схватился. Не своим голосом кричит: «Убью, падла!» Я Кольку позвал, мол, слушай, что тебя ожидает. И предложил ему отделаться от поселенца. А он и говорит: «Погоди», стоит, слушает. А Сенька, знать вовсе допекло его, руками землю царапает, рвет и кричит: «Не уйдешь, проклятый! Всю требуху твою истопчу! Отдайте мне его. Не держите! И в Армении найду! Из-под земли».

Сопровождающий помолчал немного. Потом продолжил:

— А Николай и говорит мне:

«Вот видишь, я тут не при чем. Зачем же отсылать. Да и убивать ему меня не за что. Не я его враг. Другой. Другая тень за плечами его стоит. Она в его памяти». Уехал я тогда. Ничего никому не сказал. Ни начальнику милиции, ни в госпромхозе. Думалось, сами разберутся. Поживет человек, остынет злость, успокоится память. Наладится жизнь. Нормальным мужиком станет. Как и все мы. Ан видишь! Куда он попал? Где теперь? Кто его знает! Жаль мне их. Обоих. Живого и погибшего. Да только что толку с этого? Теперь — все. Нет их здесь. Вернее есть. Могила.

— Николай здесь похоронен?

— Да. Единственный, как постоянный хозяин.

Ночью Яровой слышал сквозь сон чьи-то тяжелые шаги за домом. Чье-то дыхание. Прерывистое, трудное. И чудилось, будто кто-то любопытный заглядывает в окно и никак не решится войти в дом. Будто единственный хозяин острова обходит свои владенья. Проверяет все неусыпным оком своим. Казалось, открой глаза и увидишь лицо Николая. Бледное. Удивленное. И он обязательно спросит: «Вы? Но к кому?»

Утром, когда Яровой проснулся, сопровождающий спросил:

— Как спалось?

— Плохо.

— Почему?

— Всякая чертовщина мерещилась.

— Какая?

— Чьи-то шаги, дыхание.

— Вон оно что. Вполне возможно, — не удивился сопровождающий. — Пошли посмотрим.

— Что?

— Того, кто ночью был.

— Вы шутите?

— Нисколько. Смотрите, — сказал он, указав на громадные медвежьи следы вокруг дома. — Опять пришел, горемыка.

— Вы о ком?

— О медведе. Видишь, пришел. Тоже ждет. Знает, что не вернуть, ждет!

— Кого?

— Николая. Они дружили. Медведь и старшина. Когда Кольку похоронили, у могилы были лишь Сенька и медведь. В пяти шагах друг от друга. И не заметили. В горе. Мертвого хоронили. Друга. А меж собой не сдружились. Не успели.

Следователь обошел дом. Вот и шкура волка. Такого же, что задушил Муха руками. Шкура была порвана. Медведем. Шкура не того волка. И все же волка. Мертвый собрат врага погибшего друга. Ох и рвал его медведь. Исступленно, с криком. Сердцем кричал. С другом простился. С врагом разделался. А сам живет. Зачем?

Яровой заметил, что рядом с порванной шкурой висит старая телогрейка Мухи. Ее не тронул медведь. Сенька не был врагом Николая. Ему не за что мстить. Да, зверь порвал шкуру зверя. Но он зверь. И поступки его понятны. В злобе все крушил. Виновных и невиновных перепутал в ярости своей. За потерю! За коварство! За отнятое! За смерть! — летели клочья волчьей шкуры. И зверь кричал. Слишком больной и глубокой оказалась рана. Но он зверь. А этот… С ножом на карту. Тот хоть реальному виновнику мстил. Ощутимому. А ты, ты кому? Ты пал ниже зверя! Ты хуже и опаснее его. Аркадий смотрит на уцелевшие остатки шкуры волка. Вон голова, шея, спина. Шея. Встал на завалинку, измерил шею четвертями. Четыре.

— Да-а, — удивленно качает головой следователь.

он смог? Ее не только удержать, обхватить руками невозможно. А если учесть сопротивление. Сила и изворотливость волка известны всем. Как мог задушить его человек? Руками? Непостижимо! Есть чему удивляться. Недаром местные жители об этом случае взахлеб рассказывают. Не поверили б, если бы сами не убедились. Необычность такой расправы с волком до сих пор удивляет Оссору. Но ведь и Скальп убит необычно. Нет ли тут закономерной парности случаев? — размышляет Аркадий.

Голова волка ощерилась зубами на стену. Клыки белые. Их не взяло время. Они и теперь дышат злобой. Вот так они оскалились в последний раз. Что хотели схватить? Руку, а может горло? Но не успели. Умерли, лишь злость застыла на клыках. Ох и впились бы они! Ох и рвали бы! Говорят, в этом поединке повинны были оба. Оба его затеяли. Никто не отступил. Да и возможно ль было отступление? Был ли в нем шанс спасения? Эти клыки хорошо отточены на чьих-то костях, сколько они жизней погубили? Чьих? Скольким не дали шанса? Но и руки! Ведь его задушили руки человека! Без ножа, без оружия. До банального примитивно. Потрясающей была лишь смерть. Она всегда ужасна. Любая!

Яровой измеряет грудь и спину волка. Потом снимает с гвоздя остатки лап. Разглядывает когти. Они не умерли даже тогда, когда дыхание покинуло зверя. Они еще сопротивлялись. Пытались оттолкнуть, взять верх над человеком. Вон как расставлены пальцы. Широко. Словно норовили порвать когтями живот человеку. Но телогрейка помешала. И руки! Его руки! Без когтей, но со злостью. Эти руки оказались сильнее когтей и клыков. От них нельзя было увернуться, вырваться. А одолеть не хватило сил. Мучительно задыхался волк. Вон как сцеплены мертвой хваткой клыки его. Годы не разжали. Не хотела глотка выпустить жизнь. Удерживала зубами. Белыми, как снег, острыми, как нож. Сильными, как злоба.

«Зачем схватились они? За что? Что не поделили?» — думает Яровой и вспоминает услышанное. Что после этого случая волки никогда не выходили с Мухой на поединок. Обходили его и боялись. Запомнили победителя по запаху. А может, за своего приняли. Решили не мешать.

Сначала это вызвало у людей удивление. А потом и ужас. Страх. И Сенька, не понимая истинной причины, отнес это за счет того, что люди знали о его прошлом.

«Задушил. Но как? Руками человеческими такую шею не обхватить. Не хватит сил и удержать. Значит, знал, как действовать. Помог прежний опыт убийцы? Ведь и в лагере был не кем-нибудь — «бугром» у душегубов. Хорошую школу прошел. Что там Скальп в сравнении с волком? Куда ему? Этот не выкрутился. Зверь! Интересно, кто все-таки напал первым? Волк или Муха, — размышляет следователь.

Кто первый? Да важно ли это теперь? Из поединка живым вышел поселенец. И, видно, не случайно. Но ведь вот медведя он не тронул. И тот его тоже. Хотя медведь — не волк. Его не задушишь. С ним не подерешься. Вон какой зверь! Но ведь не враждовали, значит умели ужиться мирно. Хотя да, медведя ему убить мог запретить Николай. Но существовали ль запреты для Мухи? Ведь и по отзывам, он любил конфликты и даже искал их. Но что они давали ему? Отдушину для выхода зла? Все может быть. Все.

Яровой решил сходить в тундру. Зачем? Пока он сам не знал. Шел, чтобы побыть там, где ходил поселенец. Его дорогами, тропами и бездорожьем. Увидеть то, что видел он. Как знать, возможно что-то заметит, поймет, и разгадает этого так и непонятого никем Сеньку.

Горбатая — как убогая старушонка — улица вывела его из села и, внезапно оборвавшись, умерла у могилы. Аркадий снял шапку. Опустил голову. Долго стоял молча. Будь старшина живым, он смог бы многое рассказать ему о Сеньке. Ответить на все его вопросы. Он один, единственный, кто лучше других мог узнать и понять поселенца. Но не стало его. Нет, жизнь сурова… Яровой медленно уходил от могилы. Поднимается вверх по тропке, едва виднеющейся, когда-то хоженой, а теперь забытой. Перед ним раскинулась тундра. Вся в кочках, в мелких слабых деревцах. Таким и жизнь не в радость смерть не в награду. Они — как люди, прожившие впустую, не обзавелись в жизни корнями. Не ухватились за землю покрепче. А теперь и жить не хотят и умереть боятся. Яровой наступает на кочку, она не выдерживает тяжести и, вздохнув, взорвалась грязью, как злобой, обдав его с ног до головы прокисшей, черной вонью.

«Как нарыв, как чирей лопнула», — думает Аркадий усмехаясь, и оглядывает тундру. Она вся в нарывах, как в язвах. От них стоит зловонный запах. — Больная земля, злая, неприветливая. Она никого не согреет. Никого не порадует. Она не даст отдохнуть, присесть. Никому тепла не подарит. Самой не хватает. Не видит она солнца, радости не знает, лишь туманы да морозы известны ей. Вот и болеет. Даже постоять за себя не умеет достойно. Плюется грязью».

Он делает еще несколько шагов и останавливается от неожиданности.

Ветхая, толстобокая кочка сплошь усеяна клюквой. Яркокрасной. Она выжила под снегом. Перезимовала. Никто не собрал ее в пору зрелости. Глубокой осенью. Некому было лакомиться ягодой. И смерть не взяла. Морозы не убили. Вода, сырость не сгноили. Вот и жива, живет. А для чего, для кого? Яровой срывает несколько ягод. Кожура одной лопнула, сок брызнул на руку. Как он похож на кровь! А может это и есть кровь? Живая кровь земли Камчатской. Капля сока течет по ладони. Срывается на землю. Вот и все. Откуда вышла, туда и ушла. Тихо умерла. Без крика. Без стонов.

Яровой идет дальше. Тощие, низкорослые березки, как безобразные старушки, шепчут ему о чем-то. Стволы их то в узел связаны, то петлю закручены. Жалкие порождения земли. Они выжили. Живут, но зачем? Кому нужна их жизнь. Что толку в них для человека? Он оглядывается, ему почудилось чье-то второе дыхание. Совсем близко. Он отчетливо слышал его. Но рядом никого. Лишь кочки, оттаивающие по теплу, пускают грязные пузыри. Вздыхают.

Яровой увидел свой след на снегу. Он весь кровяно-красный. Отчего? Да, все понятно. Наступил на снег. А там клюква. Раздавил. Вот и окрасился след кровью ягоды. Неприятно. Мурашки бегут по спине. На белом, совсем нетронутом снегу кровавый след. Яровой остановился, смотрит как завороженный. А может не случайно? Может судьба указала, что где-то в жизни был неправ? Что когда-то, в чьей-то судьбе, он и оставил такой вот след. Умышленно или нет — неважно. А совесть и держит теперь — смотри! Думай! Помни!

К сердцу холод подкрадывается и память начинает лихорадочно работать. Вспоминать. Был ли виноват? Спине становится жарко и за плечами встают тени тех, с кем пришлось встречаться по делам. Нет! Прав! И здесь! И в этом случае! И в других, он не поступался совестью своей. Отступись он, устань и чья-то рука могла оборвать много жизней, и не один след, а множество кровавых дорог пролегло бы в жизни. Ведь случись ему, он снова делал бы так, как уже поступил.

И снова за спиной вырастают тени… Скальп убит, но кем и за что? И не потянется ли от его смерти кровавый след и дальше? Нет, надо остановить руку убийцы. Лишить ее возможности действовать безнаказанно.

Опять за спиной чье-то дыхание. Горячее, прерывистое. Волосы взмокли от ужаса. Кто его преследует? Ведь нет никого. Муха? Его злая тень? Он убийца! Его руки в крови невинных. Но он далеко. Его здесь нет. Но отчего же вздрагивает сердце?

«Наслушался всяких рассказов, вот и мерещится всякое. Ты здесь чужой, всем чужой, никому нет дела до тебя. Иди спокойно. Делай свое. Выполняй предназначение и не бойся. Тебе некого бояться. Ты никому не сделал зла. Иди», — успокаивает себя следователь. Но ноги не слушаются. Они дрожат. Вот диво! С чего бы? Разум спокоен, сердце кричит. Будто беду чует. Тихо! Уймись! Не кричи!

Яровой идет медленно. Оглядывая и оглядываясь. Под ногами то снег скрипит, то мох хрустит. Какой он красивый, будто кружевной. Бледнозеленый. И такой сухой, колючий, хрупкий. Срывает пучок. На память. Но мох тут же ломается. Не привычен он к теплу человеческих рук. Родившийся в страданиях, живущий в испытаниях — умирает в тепле. Яровой идет меж кочек. И вдруг останавливается перед костями. Их немного. Белые-белые. Обглоданные дочиста. Без единой кровинки. Кто здесь умер, отдав земле все? Жизнь, тепло, кровь, дыхание? Кто? А может, вовсе не умер? Может и ему оборвали жизнь, подкараулив за кочкой? Чьи-то зубы безжалостно и свирепо разделались с тем, кто слабее? Он рассматривает кости. На них так хорошо сохранились царапины, следы волчьих зубов. Опять расправа, жестокая, несправедливая.

«Опять дыхание. Да что за проклятье!» — подумал Аркадий и онемел от удивления. Старый, громадный медведь встал из-за кочки, махнув лапой. Около него, совсем близко рычит, щелкает зубами волк. Вот он приготовился к прыжку. Зад чуть опущен, грудь приподнята. Ноги напряглись. Прыжок. Вцепился в бок. Медведь взревел. Махнул лапой, сбил волка. Тот отлетел на кочку. Мордой в землю. Взвыл. Следователь расстегивает кобуру. Но что это! Здесь не один волк. Их трое. Сильные. Матерые. Молодые.

Двое кружат поблизости от него. Уводят подальше от медведя. Того третий волк отвлекает. А медведь стар. Управится или нет — неизвестно. Во всяком случае, волк молод, может и не осилит медведя, но измотает. У того сил немного. Состарился. А может и его удастся порвать. Давно мечтали об этом волки. Разделаться с тем, кто с их врагом дружил — с Николаем. А вот теперь самое время! И волки вышли на большую охоту.

Старый медведь. Ты стал седым. От жизни и преклонных лет? Или от горя? После смерти друга? Конечно, последнее тебя извело. И звериное сердце твое, согретое когда-то теплом человеческим, навсегда осталось преданным людям. Ведь Николай спасал тебя. Помогал. Человек — зверю! И ты — истинное порождение природы и тундры — полюбил его! По-своему, как мог. Но не спас в роковую минуту. Не знал, не успел, ничем не ответил, никогда не помог Николаю. Лишь на могиле его поседел. Да и за это наступила расплата. Роковая!

— Держись! — как человеку кричит ему Аркадий.

Но волк вцепился в заднюю ногу.

— С-су-ка! — грохнул выстрел. Прокатился эхом по тундре.

— Ай-яй-яй! — несется вслед ему визг подыхающего волка.

Медведь накинулся на него, дерет когтями горло, брюхо, бока.

Клочья шерсти, брызги крови, куски мяса летят по сторонам. Хрустят кости. Медведь занят расправой. Он торжествует. Сегодня ему снова помог человек. Летят из-под когтей волчьи потроха, устилая ближние кочки вонючей волчьей злобой. Медведь занят. Его не оторвать теперь! Покуда всласть не отомстит— не уйдет! Это волки поняли и подошли ближе.

Но в пистолете одна пуля. А волков два. Слышал Яровой, что пожирают они убитых собратьев, забыв о человеке. Лишь бы не промахнуться. А волки уже вот— рядом, совсем близко. Кружат. Вот один сзади обходит. Тот, что впереди, осторожно подкрадывается. Какой нападет первым? Конечно тот, что сзади, он чувствует себя в безопасности. Внимание человека отвлечено на того, который впереди. Он — магнит. Яровой резко повернулся. Отскочил вовремя. Волк прыгнул мимо. И в ту же секунду, срезанный пулей, покатился с кочки, визжа, захлебываясь кровью и воем. Последним…

Третий волк оторопел. Но ненадолго. Лишь на секунды. Такие короткие. Нет. Он не кинулся на собрата. Видно, был сыт. Не ради брюха вышел на охоту. Вкусившие однажды крови человеческой, волки запомнили ее вкус. И хотели вновь вкусить ее. Горячую, солоноватую. Ведь человек губил волчат. Их волчат. Неважно, что не этот. Но человек! Почему бы не сквитаться. Пусть с опозданием. Но расплатиться за прежние обиды. Нет двух собратьев! Но жив он! Один! Один на один!

Волк осторожно подкрадывается к человеку. Что делать? У Ярового темнеет в глазах. Он направляет пистолет на волка. Держит расстояние. На время это удалось. Но вскоре зверь понял хитрость человеческую и осмелел. Поднялся с брюха. Перестал ползти. Встал в полный рост.

Аркадий огляделся. Вот так и Николай погиб. Один на один, совсем безоружного выследили. Да и он хорош. Не зарядил пистолет. Но кто мог подумать? Предвидеть такое?

А волк уже в десятке шагов. Лапы пружинят, идет уверенно. С клыков слюна бежит. Яровой представляет, как зверь кинется на него. Вцепится этими клыками в тело. Начнет рвать. По кускам. Торжествуя за себя и собратьев. За всех отомстит, за всех напьется крови. Расстояние сокращается. Яровой оглядывается. Пусто. Выбора нет. Лишь слабая надежда. Но и это риск. Возможно не меньший, а больший. Шаг. Еще шаг. Быстрее. Поближе к медведю.

— Эгей-гей! — крикнул он. Медведь оглянулся. Оторвался. И, увидев наступающего волка, быстро кинулся навстречу. Зверь на зверя. У каждого из них за плечами была одна и та же тень. Тень погибшего.

Волк, взвыв, метнулся в тундру. Понял, двоих не одолеть, не выстоять и не осилить. Но медведь не отступил. Старый хозяин острова, он собрал в комок все силы свои и бежал за волком. Но тот был моложе. И тогда… О! Таких прыжков Яровой не ожидал. Медведь тучей летел. Черным вихрем. По шести метров — не меньше один прыжок. Все громадное тело его подобралось в пружину. И ураганом настигало волка. Тот понял. Пригнулся к земле. Хвост— под брюхо. Голову вниз. Может не порвет? Может только ударит?

Но нет. То летела не просто злоба, то была сама ярость. Медведь налетел ураганом. Не махал лапой. Наступил на волка всей тяжестью громадного тела, стал рвать на куски. Не дав крикнуть. Аркадий возвращался в Ягодное. Страх прошел. Вот только дрожь. Противная, неуемная, все еще пронизывала тело. Он думал: «Вот так и убийца Скальпа, как этот волк. Силен, покуда уверен, что не получит достойно за все. Но расплата… От нее никто не ушел. Справедливость возмездия всегда рядом».

Когда Яровой вернулся в Ягодное, сопровождающий сказал, что ему показалось, будто кто-то в тундре стрелял. И вопросительно глянул на следователя.

«Сказать или не сказать? Расскажи — не поверит, или потом распустит слух о невозможном. Сочинит легенду. И потом попробуй узнай, что прибавит к истине? Да и кто поверит в то, что медведь спас его — чужого, от волка. Еще смеяться начнут. Нет, уж лучше оставлю я это для своих мемуаров. Когда-нибудь засяду за них и расскажу, как зверь спас жизнь мне— человеку. Зверь!» И, повернувшись к сопровождающему, ответил: — Вам действительно показалось. Ничего такого не было.

Вечером Яровой уезжал на катере из Ягодного. На фоне темнеющего неба он отчетливо увидел медведя, вновь пришедшего к могиле Николая. Зверь словно рассказывал другу, как сегодня он помог человеку. Выручил его из беды.

Никто из приезжающих не знал, как все эти годы, каждого из них, уходящего в тундру, сопровождал и охранял медведь. Он старался остаться незамеченным. Лишь дыхание выдавало его. Но он был последователен, считая всех людей, по звериному своему недомыслию, друзьями или братьями своего друга. И оберегал так, как берег бы их Николай. Он стал его тенью. Старой и усталой. Он много раз рисковал своею жизнью за незнакомых людей. Они того не знали.

— Он любил их…

Яровому в этот раз повезло. И, несмотря на предупреждения, добрался он до Тигиля самолетом довольно быстро. Отнеся удачу за счет случайного везения.

Да и то, не лишне вспомнить, нигде не ждал самолета более трех часов. К тому же погода стояла, как на заказ. Ни дождей, ни туманов, типичных для этой поры года в Корякском национальном округе. Правда, тепла еще не было. Но это уж слишком многого надо захотеть на земле Камчатской. И Яровой радовался тому, что в этот раз он избежал всех нарт, морей и ожиданий. Подлетал к Тигилю в самом радужном настроении. Сразу же решил сходить в районное отделение милиции и узнать все подробности о пребывании здесь Веника, по кличке Клещ. А потом, отдохнув ночь после всех дорог, если ничего существенного не удастся узнать, поехать в Воямполку. В село, входящее в Тигильский район, но самое дальнее, заброшенное.

В отделении милиции ему сказали, что начальник на совещании в области и вернется лишь через три дня. Три дня… Столько ждать он не мог. И, отыскав с помощью заместителя начальника милиции нарту и каюра, согласившегося доставить его в Воямполку, в этот же вечер покидал Тигиль, решив разузнать о Клеще по возвращении.

Еще не старый коряк, Юрий Сазыкин, сказал Аркадию, что до Воямполки они доберутся за три-четыре дня. Предупредил, что ехать придется по тундре. А снег уже стал отпускать, поэтому нужно взять сапоги. Иначе простыть недолго.

Яровой достал сапоги. Переобулся. И нарта выехала в ночь. Каюр сказал, что по морозу ехать будет и быстрее, и легче. Яровой обрадовался этой возможности — не задерживаться в Тигиле, не искать ночлега. А сразу в путь.

Нарта быстро промелькнула по улицам и, выскочив за село, понеслась по сопкам. По спокойным спускам и подъемам. Поскрипывал под нартой схватившийся морозцем снег. Собаки бежали дружно, легко. Высыпавшие на небе звезды внимательно следили с высоты за упряжкой. А она летела по сопкам стрелой.

— Хорошо, однако! — повернул к Яровому раскрасневшееся от морозца лицо каюр.

— Любишь тундру? — спросил Аркадий.

— Тундра — это я! — рассмеялся каюр. И добавил: — Сейчас последний спуск и тундра. Большая, как небо — дом Кутха. Наша тундра особенная.

— Чем?

— Звонкая — как птица, сильная — как молодой олень — и, глянув вперед, вдруг закричал собакам: — Кых! Кых! (Право! Право!).

Вожак послушно направил упряжку. Собаки быстро бежали по спуску. Кончились сопки. Нарта побежала по темной, загадочной тундре. Тундра звенела под полозьями нарты, подхватывала эхом голоса людей, дыхание собак и уносила далеко-далеко. К самому небу.

Белая, будто седая, луна устало выглянула из-за туч. И выхватила тундру такою, какою она бывает лишь ночью. Маленькие деревца, как седые подростки, в иней вырядились. Жить не начали, а уже поседели. Вот около одного деревца вожак остановился. Деловито задрал ногу. На каюра извиняясь смотрит. Потом на луну, на упряжку и, снова заскочив вперед, мчится по тундре. Покуда силы есть, надо торопиться.

Ночь в тундре. Под искристыми льдинками-звездами. Под лунным, будто мертвым светом… К утру упряжка привезла всех в оленеводческую бригаду. Собаки, почуяв отдых, сразу прилегли. Каюр позвал Аркадия в чум.

— Пошли. Надо поесть. Живот согреть. Без этого — заболеем. Сейчас мяса горячего поедим, чаю попьем. И спать.

— Спать?! — остановился Яровой.

— Ну да! Через пару часов ехать нельзя будет. Снег согреется. В тундре шагу не сделаешь!

— Тогда поехали! Зачем останавливаться. Пока можно ехать, надо ехать.

— А где горячее мясо найдешь? Где спать будешь? Мы всю дочь ехали. Промерзли. И теперь ехать? Нет. Собачки устали, я замерз. Надо отдыхать.

— Послушай, Юра, я сюда по работе приехал. Мне каждая минута дорога. Я проехал полсвета. Я очень торопился. Я не отдыхал. А ты заставляешь меня спать. Не могу. Ты понимаешь?

— Днем ехать нельзя!

— Надо.

— Не могу!

— Юрий! Я пойду пешком. Но это будет позором для тебя. Все намыланы[27] Тигиля узнают об этом и никто не поедет с тобой в тундру! Никто! Ты слышишь меня?

Сазыкин сплюнул зло:

— Иктп ачваньяк! [28] — крикнул он на Ярового и, подняв собак, вскочил на нарту. Всю дорогу он молчал. Словно не было за спиной никого.

Так прошел час, второй. Солнце, взошедшее над тундрой, стало греть. И снег, оттаявший, рыхлый, быстро заморил собак. Они уже не бежали, а едва плелись, утопая, проваливаясь в снегу по брюхо.

Нарта переворачивалась то на одну сторону, то на другую. Яровой с каюром молча ставили ее на полозья. Шли следом.

Время тянулось медленно, бесконечно. Казалось оно остановилось, завязло в снегах. Аркадий глянул на часы. До полудня еще час, собаки совсем из сил выбились. Еле плетутся. Каюр молчит. Скулы его побагровели. Надо дать отдохнуть собакам. Но что делать? Не предлагать же этому попутчику во второй раз. Еще действительно пойдет пешком!

Но вожак, заметивший, что упряжка совсем измоталась, лег в снег. И как ни кричал на него хозяин, как ни упрашивал, ругал, обзывал, грозил остолом, вожак не встал. Он смотрел на Юрку злыми глазами и рычал на него.

— Все! — развел руками каюр беспомощно.

— Сколько мы прошли?

— От оленеводов километров двадцать отошли. Не больше. Ночью бы за полтора часа спокойно проехали. А теперь — четыре часа мучались, — не преминул добавить Сазыкин.

— Что ж? Мне и эти километры нужны. Все ближе к Воямполке.

— Собаки измучились.

— Ладно, Юра, во сколько мы поедем?

— Вечером. Когда солнце зайдет. Собакам отдохнуть надо. Быстрее бежать будут. Наверстают свое.

Яровой наскоро выпил кружку чая. И, вытащив кукуль[29] с нарты, лег в него и тут же уснул. К вечеру, чуть солнце подошло к горизонту, он встал, начал каюра будить:

— Вставай, Юрий, ехать пора.

Каюр встал. Развел костер. Согрел чай. Запивая им сухие галеты, мужчины смотрели в тундру. За сегодняшний день на ней появилось много проталин.

— Трудно будет. Земля оттаяла. Держать не будет, ногами пойдем, — сказал каюр.

Яровой это понял и без его слов. Нарта двинулась в путь, выбирая места, где солнце не успело растопить снег. Но и он еще не схватился морозом. Провалился, давил на собак большой тяжестью, тормозил нарту.

К ночи собаки выбились из сил. Мороз не схватил отогревшуюся землю и нарта проваливалась, кувыркаясь на каждой кочке, стала непосильной обузой. Вымазанные в грязь от ушей до хвоста, собаки скулили, просили отдыха.

— Пу-х-х! — лопнула кочка прямо под вожаком, обдала его грязью. Каюр ругает тундру, но упрямо идет впереди упряжки.

Яровой рядом с нартой, от падений удерживает. Но не всегда успевает.

— Давай чаевать, — не выдерживает каюр среди ночи. И, разведя небольшой костерок, подвесил над ним чайник. Кинул собакам по сушеной рыбешке, — пусть подкрепятся. Дорога трудна для всех.

Вдруг в стороне что-то закричало. Тонко. Плаксиво. Яровой оглянулся:

— Кто там?

— Кто-то тонет, — ответил каюр. И добавил: — Там трясина. Выбраться никто не сможет. Ни человек, ни зверь. Она до самой Воямполки тянется и дальше. Все знают это болото. И все-таки каждый год в нем жизни гибнут. Ничего не поделаешь. Видно, так Кутху угодно.

Аркадий прислушался. Голос на болоте умолк. Каюр безразлично сушил у костра носки. Ноги Юрки были растерты. Но он не жаловался. Посмотрел на Аркадия узкими, черными глазами и сказал:

— У нас про это болото легенда есть. Старая, старая. Как само болото. Не знаю, правда это было или нет, только уж очень похоже.

— Расскажи, — попросил Яровой.

Каюр налил себе чай. Глянул на него.

— Мне эту сказку рассказала моя бабка, ее она слышала от своей бабки, та — тоже. Давно умерли они, а легенда жива. Значит, нужна она нам. Нужна всем людям, я подарю ее тебе, а ты расскажи ее своему внуку. Пусть живет она сказкой и для вас. Сказка — самый хороший подарок. Она всегда живет. Вещи, подаренные, изнашиваются, теряются, подаренные собаки убегают или умирают. А сказка всегда жива. Слушай, — Юрка налил себе кружку чая. Отхлебнул. И, задумчиво глядя на яркое пламя костра, начал рассказывать:

— В большом стойбище жил шаман. Злой, как целая волчья стая, жадный, как голодная собачья свора, мстительный, как пурга. И была у него лишь одна дочь. Больше никого. Но и та была страшнее самой Нинвит[30]. Маленькая, горбатая. И никто из парней этого стойбища не хотел на ней жениться. Даже самые последние бедняки считали, что лучше на всю жизнь остаться одному, чем взять в жены дочь шамана. Отец наряжал ее в самые белые кухлянки[31]. Самые красивые узоры на торбазах[32] вышивали ей женщины села. Малахай [33] ей отделывали самыми красивыми горностаями. Но никого из парней не прельстили ее наряды. И в праздники хололо никто не предлагал ей войти в свой чум молодой хозяйкой. А дочь шамана, как назло, влюбилась в самого красивого парня стойбища. И узнавший об этом шаман решил во что бы то ни стало выдать за него замуж свою дочь.

Каюр отхлебнул чай и продолжил:

— Парень этот не знал о любви горбуньи и не ждал для себя беды от нее и от шамана. Но она пришла. Снежной выдалась зима в тот год. И олени никак не могли достать из-под наносов и сугробов мох для себя. И стали гибнуть. Люди стойбища обратились за помощью к шаману. Тот подумал и сказал, что поговорит с Кутхом и даст ответ стойбищу. Прошло три дня. Люди снова пришли к шаману. Тот вышел к ним навстречу и говорит:

— Объявляю вам волю Кухта! Нашему всевышнему угодно, чтобы я — шаман, отдал свою дочь в жены Яэтлы.

— Тому, какого полюбила горбунья?

— Да, ему.

— Хитер, бес!

— Парень, когда услышал, ушам своим не поверил. А шаман и говорит: — Если кто из них ослушается воли Кутха, я имею в виду свою дочь и Яэтлы — тот будет убит, а в стойбище не останется ни одного оленя. — Зашумели люди, потребовали в этот же день поженить Яэтлы с горбуньей. Но парень не соглашался:

— Чем я прогневил Кутха, что он мне навязывает в жены такую страшилу? — и обратился к людям стойбища:

— Нымыланы! Шаман врет. Если я даже женился бы на горбунье, разве от этого станут сыты наши олешки?

— Кутх сказал, что пошлет на землю солнце и растопит снег! — перебил его шаман.

— В эту пору длинной ночи Кутх никогда не присылал на нашу землю солнце! Только снег, — перебил шамана Яэтлы.

— В таком случае Кутх повелел убить тебя! — крикнул шаман.

— Я не боюсь смерти! — крикнул парень.

— Ты будешь убит на заходе дня! — кричал шаман.

— Лучше умереть, чем иметь женой твою дочь! Но прежде я должен помочь людям стойбища. Ты лгун! — кричал Яэтлы.

— И тогда шаман схватил священное копье свое и не дожидаясь темноты кинулся на парня. Но тот увернулся. И взяв свое копье, тут же проткнул им шамана. Тот, умирая, проклял землю, на которой стояло стойбище. И велел Яэтлы людям покинуть это место, перекочевать в другое. Так они и сделали. На прежнем месте, превратившемся тут же в непроходимое болото, осталась лишь дочь шамана, обернувшаяся горбатой березкой. Сколько их теперь на болоте растет! Все его дочки. А трясина и поныне жизни губит. Все ждет, когда придет сюда Яэтлы, а с ним люди стойбища. Но они далеко. Не придут. Случайных губит болото. Людей, зверей. Все потому, что злости в ней много. Умер шаман. А она жива, — закончил сказку каюр.

С болота снова донеслись какие-то звуки.

— Олень попал в болото. От табуна отбился, — прислушавшись, сказал Юрка.

Луна, взошедшая над сопкой, осветила костер, людей, собак.

— А через час мороз будет сильный, — обрадовался каюр.

— Откуда знаешь? — удивился Яровой.

— Луна смотри какая!

Луна и впрямь — будто холодной водой умылась. Разрумянилась. Смотрела на тундру улыбчиво.

— Слушай, а спасти оленя нельзя? — спросил Яровой.

— Из этого болота никто не вылез.

— Пойдем посмотрим.

— Ну, пошли, — неохотно встал каюр. И, сняв с нарты чаут, двинулся к болоту вместе с пассажиром.

Олень уже завяз по брюхо. Мотал головой. Хоркал. Пытался вырваться из трясины. Но только быстрее погружался в нее. Метрах в сорока от него, на самом краю болота стоял волк. Это он загнал оленя сюда. Долго они бежали. И достался бы ему олень, но болото… Теперь оно отняло добычу у волка. И тот, голодный, задрал морду кверху. Воет, Кутха последними словами ругает. А может шамана?

— Давай, Юра, чаутом за рога, попытаемся вытащить. Ведь хор[34] — красавец! Жаль, если погибнет, — уговаривал каюра Аркадий.

Юрий быстро собрал чаут и, размотав его, кинул. Петля попала оленю на рога. Они потянули, ремень струной натянулся. Того и гляди лопнет. Волк, почуяв недоброе, на брюхе пополз к оленю. Каюр закричал, но зверь не обращал внимания на людей и полз, скуля, к добыче. Он был голоден. А каюр не выдержал — надо отогнать волка. Яровой выхватывает пистолет.

— Стой! Вернись! — кричит он Сазыкину и стреляет в волка. Тот перевернулся на спину, подыхая. Каюр ползет назад. Усилие. Теперь вместе. Еще одно. Олень выскочил. Но задние ноги снова завязли. Еще несколько усилий. И олень скачками мчится к людям. Вот он подошел к Юрко, обнюхал его лицо, руки. Потом подошел к Аркадию. Ткнулся мокрым носом в щеку.

— Он же ручной! От табуна отбился! — заметил Яровой колокольчик на шее оленя.

— Верно! Воямпольский хор. Вот, ты и поедешь на нем. Это не просто олень. Это — Яэтлы. А ты зло убил. Победили мы шамана, — смеялся Юрка доброй, простодушной улыбкой. — Говорят, когда человек в тундре спасет чью-то жизнь, на небе новая звезда рождается. Ты уедешь, а она в память о тебе останется. Светить нам будет, как твои глаза.

Через два дня нарта приехала в Воямполку. Следом за нею вернулся в свое село и олень.

Дракон теперь совсем постарел. Отпустил усы, бороду и, как настоящий дед, любил погреться на завалинке своего дома, в теплые дни.

Он работал все там же — в Воямполке. Как и прежде строителем. Каждую зиму, когда его одолевал жестокий ревматизм, он давал себе слово уехать с Камчатки навсегда. Но каждую весну передумывал. И председатель сельсовета Кавав, давно привыкший к этим разговорам, теперь только посмеивался:

— Никуда ты не поедешь, Егор.

— Почему?! — подскакивал Дракон.

— А зачем? Вот женим мы тебя на нашей чикоке. И все тут! Ты ж теперь совсем коряк. Как станешь жить на материке? Олешков там нет. Тундры тоже. Дома из бетона кладут. Деревянные не строят. Что ты там делать будешь? Совсем пропадешь.

— Это я!?

— И нам без тебя плохо будет. Как жить? Кто строить будет? Нет. Нельзя нам друг без друга, — успокаивал Егора Кавав. Дракон смирялся. Но лишь до следующей зимы. А там снова за свое принимался.

Годы… Они изменили не только Воямполку. А и людей. Недавние сопливые ребятишки стали взрослыми, работали. А взрослые старились.

Егор теперь часто ходил за село. Туда, где спокойные воды Воям- полки разрезали тундру широкой полосой. Будто жизнь надве части разделили. Пустую, выброшенную, ту, за которую стал держаться сам Дракон.

Пустая жизнь. Она уходила к самому горизонту. Туда, где садилось усталое за день солнце. Там чернел горизонт, там угасала жизнь, там затихало дыхание. Оттуда брала начало ночь. Это была его половина жизни. Даже больше. Но кто виноват, что памятью в нее он стыдится возвращаться? В этом никто не повинен. Лишь упрекнуть себя… Но и в этом упреке что толку? Жизнь уходит. Но почему же и теперь, состарившийся, Егор не хочет смотреть на закат. Все глядит туда, откуда рождается утро. Ведь это начало. А его он пропустил. Теперь же все перепутал. Может годы виноваты?

Егор вспоминает, как в прошлом году умер старик Ое. В последние месяцы они сдружились. Вместе в тундру уходили по выходным. И как- то разговорились:

— Скоро умру я, Егорка, — сказал старый коряк.

— С чего взял?

— Чую. Солнце греть перестало, меня.

— А ты выпей.

— Не помогает, — сознался Ое.

— Добавь!

— Нет, Егорка. Ноги землю не чувствуют. Ослабли. Язык перестал узнавать оленину. Голова моя плохо соображать стала. Конец приходит мне. Скоро уйду я из Воямполки. Сожгут меня на костре мертвого. Как положено. И пойду я к солнцу.

— Зачем оно тебе?

— По другому жить начну.

— А чем ты в этой жизни недоволен?

— Многим, Егорка! Многим. Обижал я людей. И меня обижали. Мало ел, мало спал, много работал. А зачем? Все зря.

— Не ты один такой!

— Знаю. Но, говорят, солнце очищает людей, и они, будучи мертвыми, живым помогают. Не знаю, правда это или нет, только я, когда умру, пойду на восход. Пусть солнце поможет. Чтоб не так холодно жилось после меня тебе. Я попрошу за тебя.

— Ты не думай про смерть.

Но старик умер. Совсем внезапно. Пошел накормить собак. Дал им нерпичьего жира. А когда возвращался, упал на крыльце лицом вниз.

Егор пришел проводить Ое в последний путь. Старика хоронили по- корякски. В километре от Воямполки наносили люди большую кучу хвороста. Положили на нее старика. И подожгли хворост. Он вспыхни жарко, горячо, языки пламени вскоре добрались и до покойника. Охватили одежду, волосы. И тело Ое стало шевелиться, двигаться. Забыли коряки перерезать жилы у мертвого.

Вот горящая голова старика приподнялась. Рот открылся, словно не успевший вживе проститься с ними, мертвый благословлял их теперь. Рука Ое приподнялась, вытянулась, и Егору показалось, будто на него указывает покойник корякам, силясь что-то сказать мертвыми губами. Но огонь охватил лицо его. И Ое покорно упал в огонь. Так и не сказав ничего людям. Унеся с собою то, что было на сердце.

Егора тошнило. Он ушел от костра раньше других. Волосы его, поднявшиеся дыбом от ужаса, топорщились под шапкой. Старик каждую ночь снился Егору во сне. Горящий, он все время показывал людям на Егора мертвой, почерневшей рукой, как будто упрекал за что.

Не по себе стало Егору. Ходил он понурый, молчаливый. А тут еще Кавав привязался. Просит Егора съездить на материк за стройматериалами. В самый Хабаровск. Захотелось ему в своем селе иметь настоящую больницу — с кафельной плиткой, с паркетным полом, как в кино показывают. Даже в райцентре идею свою согласовал. Там сказали, что и они добавят заказов, если он найдет подходящего человека. И теперь Канав не отставал от Егора ни днем, ни ночью.

— Нельзя мне ехать, — говорил Дракон.

— Почему?

— Я ж бывший вор.

— Бывший! Теперь нет.

— Не разбираюсь в плитке.

— Мы тоже. Спросишь. Скажут. Ты русский. Тебя поймут. А мы? Тебе же делать придется. Сам и выбери, что нужно.

— Никогда я этим не занимался, — отговаривался Егор.

— Я тоже — оленей пас. А теперь — начальник. Все учимся. Езжай. Кроме тебя все равно послать некого. Сам знаешь. Напутают. Привезут не то. А ты заодно поучишься, как плитку класть. Паркет. Большим мастером вернешься, — не хотел расставаться со своей идеей коряк. И Егор согласился.

В райцентре его и вовсе удивили. Узнав о задумке Кавава, председатель исполкома решил переплюнуть того в выдумке и придумал построить в селе клуб из особого камня — туфа, но обязательно розового, чтоб от него и в лютые зимы теплом отдавало. Слышал он о туфе. Читал. В кино видел. И теперь хотел утереть нос всем районам Камчатки. Блеснуть клубом, построенным из туфа.

Начальство Тигильского района загорелось идеей. И решило послать Егора не просто за туфом, на просто обучиться мастерству работы с этим редким материалом. Но и научиться резьбе по туфу. Чтобы клуб был наглядным произведением искусства.

— Твое имя будет известно всей области, ты сделаешь подарок всему району, — вскружили голову Егору. И он сдался.

— Туф этот имеется только в Армении. Вот и поезжай. С заявкой, с письмами. Все это ты получишь. Подучись там хорошенько. И возвращайся. Каждый день тебя ждать будем, — напутствовали Дракона люди. И он поехал. Как во сне.

Ереван… В самолете он вспомнил о Скальпе и немало удивился иронии судьбы. Ведь вот забыл о нем, а тут, как нарочно. Не за свои едет к нему, не по своей прихоти. Сама судьба так захотела. Ну и дела…

До Армении Егор добрался лишь через две недели, предварительно отправив из Хабаровска в Воямполку кафельную плитку, паркет, цемент. Подучившись пару дней, как кладется плитка, выложил на пробу ванную в одном из строящихся домов, и, получив похвалу от прораба, сел в этот же вечер на самолет и вылетел в Ереван.

В Армении Егора встретили удивленно. Но не расспрашивали о причудах районного начальства. Поставили Дракона учеником в строительную бригаду. Прикрепив его к молодому парню. Тот придирчиво учил Егора. Показывал, объяснял все до мелочей. И требовал. Строго.

Егор вначале ругался с ним. Но потом не до того стало. Бригада получала с выработки. И люди, понаблюдав за Драконом, сказали ему как-то:

— Будешь ругаться — уходи. Нам некогда на тебя время терять. Не до споров. Видишь, дотемна работаем. Тяжело тебе — иди!

И он умолк. Первые дни уставал до изнеможения. А потом привык. Кладка получалась ровной. Узор хоть и не такой красивый, как у армян, не и неплохой. Мужчины, уже не ругали его как прежде. А вскоре он получил и самостоятельное задание. Это случилось на четвергом месяце работы. Поручили ему выложить заднюю стену дома. За месяц он должен был справиться. Работа двигалась хорошо. И прораб, проверявший его работу, не делал никаких замечаний. Доволен был и мастер. Но больше всех радовался Егор. Имя его будет жить в районе. И не воровское. А человеческое. Нормальное. Как у всех.

Теперь он задышал свободнее и по вечерам полюбил гулять по городу. Дышать его теплом, голосами людей. Любил постоять у фонтанов на центральной площади. Слушать плеск воды. Наслаждался гостеприимством города. И однажды зашел в ресторан, неподалеку от площади. Решил подкрепиться на ночь. Время было позднее. И люди, сидевшие за столиками, неторопливо ели. Говорили о своем.

Егор сел за пустующий столик в углу. Сделал заказ. Закурил. Огляделся. Народу было немного. Но вот одна спина показалась знакомой. Хотя… Не может быть! Ведь целых два месяца он искал его. Всюду. В том доме, где жили раньше Скальп и его мать. Но все бесполезно. Не было их. Другие там жили. И о прежних хозяевах не знали ничего. И забыл Дракон. Решил, что Скальпа нет в живых, что кто- то опередил и разделался раньше. А тут…

Дракон ощупывает ослепший глаз. Выбитый. Он и теперь болит. Как память. Что делать? Как вытащить этого типа из-за стола. Чтоб другие не заметили? Как вытащить его на улицу? А может это не он? Как узнать?

— Послушай, дружок, ты сможешь выполнить мою просьбу? — спросил он у подошедшего официанта.

— Какую?

— Вон того мужика видишь?

— А что?

— Молча подойди и глянь, есть ли на его щеке черная точка. И скажи мне.

Официант подошел, издалека утвердительно кивнул. Дракону. Ему сразу расхотелось есть. Он кивком подозвал официанта.

На следующий день он попросил прораба отпустить его домой. Тот велел потерпеть немного. Надо закончить кладку стены. И теперь Егор не уходил с работы дотемна. А через десять дней его отпустили, снабдив прекрасным отзывом. Еще через неделю Егор отгрузил туф для Тигиля. И через десять дней прибыл на Камчатку.

Его давно ждали здесь. Местные строители расчистили площадку под фундамент. Вели земляные работы. Будущий клуб должен стать украшением, гордостью села, а может и всей Камчатки. Егора местное руководство попросило остаться, начать кладку, показать, как надо делать резьбу по туфу. И Егор согласился.

Туф прибыл вскоре. И Дракон за пару месяцев обучил всему тагильскую бригаду строителей. Те работали быстро. Вот только узоры на туфе делали свои. Не легкие, кружевные, каким обучали Егора в Армении, а свои — северные. Розовые олени подняли рога к розовым облакам. Лохматые ездовики мчались по розовому снегу. Смеющиеся дети тянули руки к розовому солнцу. Розово смеялся туф.

Когда здание было подведено под крышу, Егор уехал из Тигиля к себе в Воямполку. Плитки он отгрузил много. Ее хватило на все. Целую зиму с ней работал. Облицевал стены приемной больницы. Кухни и столовой в детском саду. Работая здесь, он часто вспоминал Наталью. Где-то она теперь? К весне перешел на баню. Стены, пол выложил узорами. Голубая, белая плитка сделали баню внутри похожей на городскую. Для форса, даже лавки рубанком подчистил. И засветилась баня свежестью, новизной.

Здесь он работал с Лешкой Соколовым. Строили вместе. Где он? Летает. В небе. Сколько самолетов пролетало над Воямполкой за эти годы? Не счесть. Какой из них Лешкин? Егор до рези в глазах всматривался в них. Каждый провожал. Все ждал, что какой-нибудь из них махнет ему крыльями. Поздоровается, значит— Лешкин будет. Его. У других никого нет здесь, в Воямполке. Только у Соколова. Память. Но, наверное, забыл он о Егоре. Да и что особого было, чтобы помнить ему Дракона. Разве поднявшаяся в небо птица помнит о черве, который живет в земле и никогда не ощутит полета?

Выветрился, наверное, он из Лешкиной памяти, из сердца. Да и был ли он для него чем-то существенным? И все же, как ребенок, подолгу стоял Егор, задрав голову. Все смотрел вслед самолетам, все ждал привета с неба. Оттуда, свысока. Хоть крупицу памяти, как пожатия руки. Напрасно ждал.

Они пролетали днем, светясь в лучах солнца, как большие неземные птицы. И, зарываясь в облака, пели небу о земле.

Они пролетали ночью. Все в ярких, разноцветных огнях, украшенные, как новогодняя елка. И, подмигивая всем, оставшимся внизу, своими огнями, пели земле о небе.

— Лешка! Прилетай в гости! — кричал вслед удаляющемуся самолету одинокий Дракон.

— Передайте привет Лешке, — шептал он, стоя у окна. И на всякий случай, а вдруг этот самолет его — Соколова, каждому борту без разбора желал счастливого пути и хорошей удачной посадки.

— Вам жить! Долго! Будьте счастливы, ребята! Пусть жизнь ваша будет большой и светлой. Как память земли, какая любит вас и ждет.

Яровой вошел в сельсовет. Секретарь — пожилая женщина приветливо поздоровалась с ним.

— Председатель? Он завтра будет. Поехал вместе с нашим бухгалтером к оленеводам в ближнюю бригаду, — ответила она.

— А как поживает Егор, поселенец бывший?

— О! Егор теперь у нас — знатный строитель. Человек безупречного поведения и исключительной порядочности. А Вы к нему?

— Да.

— Думаю, зря приехали. У нас, в Воямполке, преступников не водится. А жизнь Егора у всех на виду. Он здесь и муху пальцем не обидел! Это Вам каждый скажет.

— Охотно верю. Но это — здесь. А каким он был в отпуске? За это Вы не можете поручиться!

— Могу, — улыбнулась секретарь. — По той простой причине, что в отпуске за все эти годы он ни разу не был.

— Как? И ни разу не выезжал из села? — дрогнул голос Аркадия.

— Выезжал. Но в командировку, а не в отпуск. Видели в Тигиле клуб из розового туфа? Вот за ним Егор и ездил. И сам потом помогал строить.

— Значит, он ездил в Армению? — обрадовался Яровой.

— Да. В Ереван. А до этого в Хабаровск. Таким щеголем наш Егор вернулся! Еще бы! Ведь он зарабатывает больше нас с Вами вместе взятых, — вздохнула секретарь.

— Причем здесь заработок? Не так уж дорого стоит в Ереване сшить приличный костюм! — Не понял Яровой зависти своей собеседницы.

— А приличные рубины у вас в Армении тоже не так уж дорого стоют? — съязвила секретарь.

— Не знаю. Мне, во всяком случае, рубин не по карману, — машинально ответил Яровой. И вдруг память подсказала ему… Но секретарь опередила вопрос следователя.

— Вот видите! А наш Егор даже на работе носит великолепный золотой перстень с рубином. Вот я и говорю, разве не щеголь?

Яровой положил перед собою бланк протокола допроса. Секретарь несколько неохотно, но обстоятельно описала форму и размер перстня, способ крепления на нем рубинового камня. Даже то, что перстень был поношенным. Было похоже, что это — перстень Евдокимова. Оставалось только заполучить его, чтобы полностью идентифицировать. И тогда…

«Нужно это сделать сейчас же, — думает Яровой, — ведь Дракон мог уже прослышать о приезде, спешном приезде человека с южным загаром и что-то заподозрить. Да и секретарь может поделиться с кем-нибудь о теме допроса. В таком маленьком селе, где все друг другу целиком доверяют, предупреждение о неразглашении следственной тайны может и не подействовать. Нужно заканчивать допрос».

— Скажите, когда именно Егор был в командировке вообще и в Армении в частности? Когда он вернулся в село? — задает он вопрос.

— Этого я не могу сказать. Мне около года пришлось лечиться на материке. Вернулась неделю назад. Так что командировка Егора была в мое отсутствие. Кавав все знает. Дождитесь его. Он Вам и все документы покажет.

— А Вы разве не можете дать мне эти документы. Хотя бы проездные билеты до Еревана и обратно?

— Нет. Я не могу, не имею права рыться в ящиках стола председателя сельсовета или бухгалтера. У нас так не принято. И вам не позволю здесь, в сельсовете, обыски устраивать! — встала секретарь, давая понять, что разговор на эту тему продолжать бесполезно.

…Егор сидел спокойно, молча. Равнодушно смотрел на перстень, который только что снял с пальца и на то, как внимательно следователь рассматривал в лупу.

— Этот перстень, Егор, был детально описан, когда был изъят в лагере. Потом он был возвращен его владельцу — Евдокимову. Протокол, где записаны отличительные особенности перстня — остался. Он — у меня, в деле. Вот, пожалуйста, ознакомься. Как видишь, все признаки совпадают. Даже номер пробы золота. Если ты скажешь, что купил этот перстень в магазине— мне легко будет доказать, что это не так. Перстень очень поношен. Его возраст может определить эксперт. Но и мы с тобою знаем, что такие перстни уже давно не выпускаются и не продаются. Ты можешь сказать, что купил этот перстень где-нибудь на барахолке! Но это будет слишком наивное объяснение. И я даже при всем желании не смогу в это поверить. Ты ведь знаешь, Егор, что Евдокимов никогда никому не отдал и не продал бы своего перстня. Скальп доказал это в лагере. Чтобы завладеть перстнем Скальпа, надо было сначала его убить. И ты это знаешь. А зная — никогда бы не купил ни у кого такую улику. Даже если допустить, что Евдокимова убил кто- то другой. Ты ведь можешь сказать, что у Скальпа было много врагов в лагере. И будешь прав в этом. Но этот кто-то другой никогда не отдал и не продал бы тебе этого перстня. Нет! Он показал бы его своим кентам, показал бы «малине» как доказательство, что именно он разделался с «сукой». И кенты ему за это заплатили бы куда больше, чем стоит этот перстень, чем можно выручить от его продажи. Я не случайно приехала сюда, на край Камчатки, Егор. И ты это должен понимать. Я уже много знаю о тебе, Егор. Знаю и то, что у тебя в руках раньше до лагеря, побывало много ювелирных редкостей. Но никогда ты не носил на своих пальцах никаких украшений. Не только краденых — кто же захочет иметь при себе такую улику, но и тех, какие мог бы купить. Вот ты молчишь. Не желаешь отвечать мне ни да, ни нет. Но ведь об этом я узнал из твоего уголовного дела. Так что будем считать это установленным фактом. Таким я тебя и воспринимаю: бывшим, в прошлом, подчеркиваю, солидным вором «в законе», а не мелким налетчиком, фрайером, падким на побрякушки.

Дракон непроизвольно, едва заметно утвердительно кивнул.

— И вдруг ты, очистившийся здесь в глазах всего села от прошлого, ты, уважаемый всем районом строитель, на старости лет стал носить дешевенький перстень! Нет, Егор. Не побрякушку, не украшение ты носишь. Этот перстень — твой трофей! Он для тебя символ жизни злейшего твоего врага, из-за которого тебя этапировали на Камчатку на дополнительные десять лет, из-за которого ты лишился глаза! Я, как следователь, могу считать, что ты сам во всем этом виноват. Но ты так не считал и не считаешь. Вот почему ты намеренно, вопреки осторожности должен был ежедневно, каждоминутно видеть на своем пальце этот красный рубин, последнюю каплю крови врага твоего Скальпа. И ты носил эту улику — перстень, как индейцы носили повсюду с собой скальпы, снятые со своих врагов.

— Хватит, начальник! — вскочил Егор. — Глубоко ты залез в душу Дракона. Умело. Знаю, что дальше скажешь. Мол, в лагере я Скальпа грозился пришить. За что и срок добавили. Что в Армении я был. В сельсовете тебе, поди, об этом уже натрепались. А теперь и перстень Скальпа. Вот он. Вещественное доказательство. Хватит, начальник, мое затаенное наружу выворачивать. Ты прав. Я — не фрайер и увиливать не буду. У убил Скальпа. И я, бывший Дракон, говорю тебе, начальник, что и сейчас не жалею, что пришил «суку». Все? Зови «мусоров»{10}, — тяжело опустился Егор на табурет.

— Подожди, Егор. Одного твоего признания для меня недостаточно! Расскажи, когда, где и как ты убил. Подробно расскажи. Когда и где встретил Евдокимова, после его и твоего освобождения?

— Ишь ты! Показаний хочешь! Толковый, ты, видать, мужик! В мое время за одно это, — кивнул Егор на лежавший на столе перстень, — в лагерь бы законопатили. Без признаний и без показаний, — усмехнулся Егор. — Уважу тебя, коль ты такой дотошный и ко мне человеческий подход имеешь. Будут тебе показания. Но завтра. Не сейчас. Сам напишу, как дело было. Имею я такое право?

— Да. Можешь сам написать вот на этом бланке протокола допроса, — вынужденно согласился следователь.

— Вот и хорошо. Приходи утром. Да не сомневайся. Дракон никогда не врал. Уходи, не до тебя мне сейчас. Все одно изолировать меня некуда — в селе ни одного замка нет, даже на сельсовете. Милиции, сам знаешь, у нас тоже нет. Покуда из района пришлют лягавых{11} на вертолете, али еще на чем, не сбегу. Некуда, да и отбегался я. Уходи, начальник.

— Ладно. Прошу из дома никуда не отлучаться, — сказал Яровой. Егор ничего не ответил.

Аркадий направился в сельсовет, окна которого были освещены. Там его уже ждал Кавав.

— А секретарь сказала мне, что Вы только утром вернетесь из тундры, — удивился следователь.

— Извините меня, — вошла из соседней комнаты секретарь. — Я знала, что Кавав вернется поздно и не хотела, чтобы Вы, товарищ, беспокоили его дома после трудной дороги.

До поздней ночи сидели Яровой и Кавав в сельсовете. Долго говорили о Егоре. Секретарь ушла домой. После нескольких лет общения с Егором Кавав лучше стал говорить на русском языке и ее помощи в переводе не понадобилось. Следователь вышел из сельсовета потрясенным. Было над чем задуматься. Было чему удивляться.

— А ты зайди к нему! Он не спит. Хочешь, давай вдвоем сходим. Поговорим. Егор, мужик неглупый, — предложил Кавав.

Окна в доме Дракона спали. В них не горел свет, казалось, что все здесь отдыхало. Плотно сдвинутые занавески берегли сон хозяина. Кавав постучал. Никто не откликнулся. Он дернул дверь. Та открытой оказалась. Они вошли. Кавав включил свет. Дракона дома не было. Аккуратно заправленная койка говорила о том, что хозяин и не думал сегодня к ней прикасаться.

— Сбежал, — мелькнула догадка у Ярового. Он подошел к столу. Облокотился. Куда он мог уйти?

Следователь и Кавав думали об одном и том же.

— Смотри! — вдруг указал Кавав на тетрадку. По ней крупными буквами было написано рукой Егора «следователю». Аркадий сел. Стал читать.

«Теперь мне все равно. И я могу сказать вам все, все как было. В этом письме моем нет ни слова лжи.

Я забыл о нем. Забыл, чтоб выжить. Чтоб никогда больше не, знать заключения и всего того, что там пережито. Я не хотел попадать в лагерь вновь. Там похоронено много лет моей жизни. У меня не было семьи. И в жизни я никому не был нужен. Я проиграл ее в драке за нее. Я держался, она ускользала. Я дорожил ею, она презирала меня. Кто виною тому? Я сам. Только себя могу упрекнуть за прожитое. Я сделал ставку на жизнь. Но вытащил не ту карту.

Я не искал его. Но судьба дала мне последний шанс. И я решил, что это не случайно. Жизнь меня мяла, калечила. К этому был причастен и тот, кого я убил. Я должен был хотя бы сдохнуть человеком. И смыть свой позор его смертью. Я искал его долго и не находил. А когда устал, поверил, что кто-то опередил меня и убил раньше. Но я ошибся. Я увидел его в ресторане. Рядом с центральной' площадью. Скальп сидел спиною ко мне. Но я слишком хорошо его: помнил. По моей просьбе через официанта, он вышел из ресторана. Думал, что его любовница вызвала. И тут я вышел навстречу ему. Было темно. Но Скальп узнал меня. Скальп испугался и хотел закричать. Но я зажал ему рот. Он вырывался. И мне не оставалось ничего иного, как ударить его ребром ладони по сонной артерии. Он потерял сознание. Я хотел выбить ему глаза. Но не в беспамятстве. А так, как это сделали мне в лагере. Из-за него. Я ждал, когда он очухается и предварительно заткнул ему рот. Я думал, что те, какие сидели с ним в ресторане за одним столом, не хватятся его так скоро. Но те, как видно, спросили официанта и что-то заподозрили. Я услышал их шаги и голос официанта. Они шли к нам. Скальп еще был без сознания. Я нагнулся и увидел перстень. И снял его. Это — знак того, что мести я не оставил и попытаюсь встретиться. Уходя, я ударил его по шее сильнее, он захрипел и вытянулся. Из носа у него пошла кровь. Но люди были уже близко. Я перелез через забор. И притаился. Я слышал, как они подошли к нему. Как говорили о скорой помощи, о милиции, а кто-то сказал — «Поздно»!постарался поскорее уйти оттуда. Я долго петлял по городу. И все остальные дни не показывался в том районе Еревана.

Когда я в прошлом году вернулся на Камчатку, был уверен, что здесь меня никто не найдет. Что все забыто и осталось позади. Но вы здесь! Теперь вы знаете все. И еще. Тот перстень я носил не случайно. В память о своей жизни. За выбитый глаз, за десять лет, добавленные за Скальпа; невелика компенсация за все потери. Но в знак того, что перед самим собою я чист, сумел отплатить за жизнь свою искалеченную, я всюду и всегда носил его».

Строчки наплывали одна на другую, их трудно было читать.

«Верно ли я поступил? Теперь и сам не знаю. Я не жалею о случившемся, его не вернуть. Он мертв. Я — заживо умирал. Он был кому-то нужен, раз вы так усиленно разыскивали меня. Я виноват. Но не перед ним. И не перед собой. А перед теми, кому он был дорог. Он остался кому-то нужным даже сейчас. Я из-за него перестал быть нужным даже самому себе. Я отнял у него жизнь по праву своей, отнятой у меня им. И мы квиты. Живой перед мертвым. Кто из нас прав, судите сами.

Я не сбежал. И не ушел от вас. Я не опустился до трусости. Но я хочу уйти из жизни свободным. Я совсем недавно стал свободным. И понял, как это здорово. А потому простите, что не дождался конвоя. Вы поймете меня, как человек человека. Жизни осталось не так уж много. В ней нечем было дорожить, кроме свободы. не так-то много видел ее. А потому вопрос о своей участи решил за вас и за себя. Простите несогласованность. Я не хочу умереть в заключении. И знаю, что эта чаша меня не миновала б».

Последние строчки письма были написаны четко, ясно. Разборчиво. Человек решился на последний шаг, а потому не волновался. Он был уверен, что поступает правильно. И от своего решения не был намерен отказаться.

«Я несколько раз в жизни упустил свое счастье. Оно само шло и мои руки. Но я отверг его. Все потому, что оно было сильнее меня. Н единственном себе не могу отказать — уйти из жизни свободным, кик и пришел в нее. Это письмо вы прочтете утром, когда меня уже не будет. Я жду вас у излучины Воямполки, под деревом. Вы там найдете меня. Похороните меня под этим деревом. Это моя последняя просьба к вам — к живым. Егор».

— Еще успеем! Успеем! — закричал Кавав и бегом бросился из дома.

«Не он убил! Не он! Ведь уехал из Еревана в ноябре, а Скальп убит в марте! Зачем же так себя наказал? Почему?» — думал Яровой, надеясь на одно, что, может, не поздно, может, успеют. Ведь он рассчитывал, что письмо будет прочитано утром, а сейчас ночь. Они успеют, они должны успеть. Но до излучины пять километров.

Кавав спотыкается о коряги, падает. Потирает ушибленные ноги, бока, снова бежит. Под ногами хрустит мох, вздыхает оттаивающая, налившаяся вешним соком земля. Сердце бешено колотится.

— Далеко еще?

— Далеко, — отвечает Кавав.

— Быстрее!

— Давай напрямик.

— Как?

— Через тундру.

— Давай.

Ноги зачавкали по кочкам. Увязают в грязи.

— Быстрее!

— Давай руку!

— Бежим!

Но кочки лезут под ноги, их так много здесь, словно обид в больной душе.

— Стой! Что это?

— Кавав прислушался.

— Филин кричит.

— Нет. Не филин!

Кавав скачет через кочки, разбрызгивая фонтаны грязи, обдавая себя и Ярового черным зловонием тундры. Сколько они бегут? Много! Ох, как много! Ноги подкашиваются от усталости. Все тело горит. Будто не по земле, по шипам раскаленным бегут эти двое. Тощие деревца цепляются за одежду, рвут ее, бьют по лицам, по ногам и по рукам, толкают горбами.

— Далеко еще?

— С километр.

— Ох! Как тяжело!

— Бежим!

И снова фыркают под ногами кочки. Выскакивают вспугнутые куропатки, поднятые с гнезд. Выбегают зайцы и, поджав уши, уносятся в темноту.

Кавав задыхается. Лицо, одежда — сплошной панцирь из грязи. Так бежать ему еще не приходилось никогда. Яровой падает, споткнувшись о пень. Коряк хватает его за локоть. Помогает встать. Они снова бегут. Бегут к тому месту. Может, успеют. До утра еще есть время. Он не должен покончить с собой сейчас.

Еще несколько десятков метров. Уже слышен плеск реки. А вон и дерево. Он под ним. Дракон еще никого не обманывал. Не обманул и в этот раз. Он сидел под деревом. Единственным на берегу большим деревом. Сидел спокойно. Тихо. И, казалось, улыбался этим двоим своею совсем не злой улыбкой. Лицо его было повернуто в сторону Воямполки, будто в последние минуты свои, прощаясь с селом, он пожелал людям что-то очень хорошее, чего не познал в жизни сам.

Он еще не успел остыть. Возможно, услышав шаги в тундре, решил опередить ненужное ему спасение. А в прощении он давно не нуждался. Он сам себя наказал. И жесткая веревка, как рука Скальпа, оборвала жизнь.

Говорят, кто прошел Воямпольскую тундру весною и не попал в болото, тот будет долго жить. И здоровья у него будет так же много, как кочек в тундре.

Яровой, услышав это, лишь улыбался. Ему не понаслышке знакома эта тундра. Уж она прибавит. Так прибавит, что не уйдешь. Все, что имел, растеряешь.

Он подходит к Тигилю, едва держась на ногах от усталости. Впервые ничего не мило, ничто не радует глаз. На что собаки бессловесны, а и те клянут тундру — кусают кочки. На ком же еще сорвать злость за свою усталость? На кого можно рычать сколько хочешь безнаказанно? Да и кто виноват в их усталости? Кто отнял силы? Кто вымотал? Все она — тундра проклятая! И нет ей ни конца, ни края.

Он смотрит на каюра. Тот тоже еле дышит. Но идет. До Тигиля километра три осталось. Можно и передохнуть. Сегодня они будут в Тигиле и Юрка будет спать дома. Как человек. Без опасений, без холода. В чистой постели. А пока они решили передохнуть и каюр сооружает маленький костерок, чтоб вскипятить чай. На это не нужно много дров, много огня. Достаточно сухого моха. И все. И можно греться, отдыхать. Мох горит ровно. Чуть вспыхивая иногда. Огонь от него тянется кверху. Как будто не мох, а сама тундра, в награду за все мытарства пути но ней, греет людям чай дыханием своим.

Последние километры. Они тем и хороши, что последними стали. Можно перевести дух. Отдохнуть и оглядеться. Запомнить тундру такою, какою она предстала перед глазами в это время. Какой она Пыла, не очень отчетливо помнится. Сквозь пелену усталости глаза не всегда отметят важное. Усталый человек — злой человек. И тундра, как злая мачеха, весь путь отнимала у людей, все, что могла.

Она не просила, отбирала, как разбойник. Как грабитель на своем пути. Идешь ее путем — плати дань. Не деньгами! Этим от нее не откупишься. Ей подай свое. Потому, не всяк способен уплатить ей, рассчитаться и выйти живым. Не всяк рискует сунуться в нее. С начала рождения зовут коряки тундру жизнью и погибелью своей.

С детства, как только коряк появляется на свет, раньше, чем сказать слово мать, он говорит — тундра. С этим словом и умирает, уходя в нее, как в свой дом, свое последнее пристанище.

Тундра! В ней много места для смеха и радости. Еще больше для слез и горя. Она рождает и также беззаботно убивает. Она мать- убийца. Она смех с топором в руке. Она змея, какая безжалостно поедает своих детенышей.

Какою только не представала она… Седою вдовой, веселой невестой в сверкающем убранстве своем. Холодною и надменной красавицей с окровавленными руками. Раскаявшейся грешницей. Рыжей потаскухой, заманивающей в свои объятья каждого. В ее постели всем хватит места. Она никого не отталкивала, никем не пренебрегла, не побрезговала. Она всякому рада. Зверю ли, человеку. Ей все равно чьей крови напиться, над чьим стоном посмеяться. Кого укрыть своею жестокой рукой. Зверь ли, птица ли, человек — никто не выходил из ее рук, не оставив в тундре частицу жизни своей. Она и этому была рада, как подарку.

Юрка смотрит на огонь. В чайнике вода уже согревается. Еще немного и закипит. Каюр достает из рюкзака галеты, сахар, заварку. Берет от всего понемногу, кидает в огонь. Это для Кутха. Старый обычай коряков. Идола накормить первым. Потом и самому. Чтоб колом в горле не стало. Чтоб не перевелась еда. Чтоб не прогневался всевышний. Не наказал за жадность и непочтение.

Тихо сгорает мох. Умирает безропотно, покорно, рассыпаясь в белый пепел. Ушла жизнь. Вот так и старики-коряки уходят из жизни незаметно. Перестав быть нужными, они торопят смерть и спокойно встречают ее, уходят без сожалений. Хорошо хоть до преклонных лет дожил. Своею смертью умер, как человек…

— Давай чаевать, — улыбается Юрка, протягивая берестяную кружку. Из нее хорошо пить чай. Ни руки, ни губы не обожжешь. Чай сохраняет аромат и долго не остывает.

Яровой не видел еще такой кружки.

— Где ты ее взял? — спрашивает у каюра.

— Моя это кружка. Теперь моя. Совсем старая. Из нее еще мой дед пил чай. Мы — все каюры. Весь род. Вот только дети мои вряд ли ими будут. Говорят, что через пару лет в Воямполку самолеты летать начнут. И не только в Воямполку. Всюду, а значит, не нужны станут каюры. Я — последний в роду. Как и эта кружка. Бери ее на память. Домой когда вернешься, захочешь вспомнить тундру — возьми ее. Налей чай. А она тебе все напомнит. И эту тундру, и как спасала она людей горячим чаем. Расскажет, как уберегла в пурге от смерти деда и моего отца. Расскажет, сколько видела. Ты верь ей.

Вскоре они пошли в Тигиль. Нарта весело подпрыгивала на кочках, словно пела, предчувствуя конец пути. Собаки, почуяв дым печной, побежали веселее. Скоро жилье, отдых, скоро конец пути, всем невзгодам, неудобствам и тяжестям. Мужчины тоже плечи расправили. Что ни говори, самый лучший отрезок пути, это его конец.

Яровой заранее обдумывает, как он будет говорить о Клеще. Какие вопросы придется поставить и выяснить. С кем он станет встречаться и спрашивать о жизни и работе Веника.

Надо будет узнать во всех деталях, за его переотправили отсюда. Сам ли он в этом виноват? Как вел себя? С кем общался? Где и в каких условиях жил? Были ли у него соседи? Спросить их о Клеще. Может, общались? О чем он говорил и куда собирался после поселения? Как относились к нему жители села?

Собаки бежали к Тигилю торопливо. Они знали, сейчас, по приезде домой, хозяин отпустит их. Даст вволю свободно побегать, отдохнуть от тяжелой нартовой лямки.

— Тах! Тах! (Лево! Лево!) — кричит каюр.

Собаки послушно сворачивают к распадку. Сейчас они минуют его и побегут по сопкам. Там можно мчаться без оглядки. На сопках еще снег. Нарта станет легкой, послушной. Вот и распадок. Он весь обнажился. Снега здесь совсем нет.

— Что? — Юрка присел от страха.

Пара медведей, недавно вышедших из берлоги, пили воду из ручья. Но вот матуха заметила нарту и трусливо побежала вглубь распадка. Медведь разозлился на помеху. И, зло рявкнув, побежал навстречу нарте.

Юрка схватил остол, приготовился защищаться. Медведь ринулся к нему. Принял остол за ружье. Собаки заскулили. Яровой растерялся. Ведь пистолет вместе с кобурой и патронами лежит в чемодане. А чемодан в самом низу. На дне нарты, увязал на последней чаевке. Кто ж думать мог? Ведь до села оставалось три километра, теперь же еще ближе. Кто мог предвидеть такую встречу? Но медведь уже близко. Рыжий загривок дыбом встал. Шерсть на боках висит клочьями. Видно, недавно из берлоги и чертовски голоден. Пробку выкинул.

Коряк стоит, как изваяние. И, кажется, совершенно спокоен. Но что он сделает медведю остолом. Ведь зверь сломает его, как спичку. Аркадий лихорадочно оглядывается. Чем помочь? Каюр погибнет! У него пятеро ребятишек!

Догадка моментально вспыхнула. Да. Вот он, этот перочинный нож. Лезвие еле вытащил. Он подбегает к вожаку. Медведь уже встал на дыбы. До коряка несколько шагов. Он обрезает постромки у собак. Они одна за другой кинулись на медведя. Лай, рык, визг. Все перемешалось в один клубок. Медведь не успевает отмахиваться от собак. Они налетают дружно. Сворой. Осадили зверя со всех сторон. Тянут за ноги, виснут на боках. Кусают, рвут, не подпускают к хозяину. Медведь кричит. Злится. Но собаки настырны. Их мало остановить. Им нужен верх. Это уже не те послушные ездовики, что тащили нарту через всю тундру. Это звери! Вон как клыки оскалили. Глаза горят. Орут на всю тундру песьи глотки. Не свою, Юркину жизнь спасают. Из-за нее и своей жизни им не жаль. Что там медведь, кому угодно горло перегрызут, за хозяина! Он для них — все.

Но медведь того не понимает! Вот глупый зверь! Он один, а псов двенадцать. И все они не отступят от него, покуда силы есть и бьется внутри самое верное — собачье сердце. Покуда будет жив хоть один пес, медведю не подойти к каюру.

Вон вожак — в прыжке до загривка медвежьего достает, норовит на голову зверю запрыгнуть. Собаки мельтешат перед глазами. Зубы щелкают, кусают, рвут.

Медведь давно остановился. Где уж тут! Не пускает собачья орава, осадой взяла. Шагу не дает ступить. Галдеж подняла до небес. Юрка выжидает удобный момент. Яровой видит, каюр отстегнул нож.

— Не надо резать! — кричит Аркадий.

— Зря ты, паря. Я же не хотел его трогать. Он сам так. А теперь выпускать?

— Он убежит.

— Весенний мишка злой. Запомнит нас по запаху. Караулить станет. Надо убить, — орет коряк.

Собаки облепили зверя со всех сторон. Медведь осел. А собак это только раззадорило.

— Останови ты их.

— Они добились своего. Не могу.

— Дай уйти зверю.

— Если сможет, пусть бежит.

Но вожак уже цепляет медведя за горло. Тот угнул голову. Отбивается вслепую. Псы словно ошалели. Зверь попятился назад. Оглянулся. И тут же пристяжная вцепилась ему в горло. Кровь брызнула на собачью морду. Густая, теплая. Медведь взъярился, встал во весь рост. Рыкнул на собак так, что они отскочили. Но лишь на время. Зверь оглянулся. Подруга убежала и не спешила к нему на помощь. Медведь вдруг вскинулся, схватил вожака, самого злого из нападавших и, резко взмахнув им в воздухе, грохнул на землю. Тот заскулил жалобно, пронзительно. Юрка зверем подскочил к медведю.

— Стой! — повис крик Ярового. Но поздно…

Вспоротое брюхо медведя окрасило руки каюра в темно-красный цвет, кровь потекла на землю. Медведь тряхнул головой. Глаза его то ли от злости, то ли от боли стекленели. Он попытался встать, но вывалившиеся внутренности помешали. Медведь рухнул навзничь. Словно хотел тяжестью тела заглушить, задавить боль. Упал. И больше не шелохнулся. Рядом с ним, корчась, умирал, захлебываясь визгом, вожак упряжки. Юрка подошел к нему. Вытер лицо шапкой. Тем же ножом, каким только что убил врага, перерезал горло вожаку.

Вскоре освежеванная туша медведя, прикрытая шкурой, была погружена на нарты. Собаки рычали на нее. Облизывались, чуя запах крови. Место вожака занял другой пес. И упряжка, подгоняемая каюром, покинула распадок. Яровой молчал, ошеломленный случившимся.

— Тебе есть где остановиться в Тигиле? — спросил каюр.

— Найду.

— А где найдешь? — не отставал Юрка.

— В гостинице.

— Там не топят.

— Не замерзну!

— Пошли ко мне! — предложил коряк.

— Не могу.

— Почему?

— Работы много.

— Смотри сам, — равнодушно отвернулся каюр, и сказал: — Медвежью шкуру я выделаю. Куда ее принести?

— Не нужна она мне.

— Как? Он твой.

— Я его не убивал.

— Ты знаешь, у меня пятеро детей. Им без меня плохо было бы. — Медведь не шутит. Он никогда не выпускает живым того, кого поймал. Ты мне помог выжить. А значит, твой этот медведь. И шкуру его ты должен взять. Не силой ты его победил. Умом. А это труднее.

Яровой молчал.

— Мишка по весне всегда злой, — добавил Юрка, глянув на следователя.

Тот не отвечал. Сзади, за плечами, топорщилась на нарте медвежья туша. Зверь мог остаться жив и в то же время должен быть убит.

Под лапами собак скрипел снег. Псы еще не остыли от схватки, облизывали окровавленные морды, втягивали носами запах мяса.

Наступили сумерки и деревья на сопках смешались с наступающей темнотой. Каюр подгоняет собак. Те напрягли остатки сил, скулят. Тяжело им. Яровой идет, внимательно разглядывая все вокруг. Вон белка бежала из-под стланника. Подскочила к дереву. Один, другой стремительные прыжки и спряталась летяга в дупло. Вон ее мордашка торчит. Наверное нарты испугалась. Собак. У нее в дупле тоже дети. Никто не хочет рисковать своею головой.

А вон там, чуть подальше— косой дрожит. За пенек спрятался. Да, стригущие воздух, уши выдают. Есть чего бояться. Собаки на зайцев всегда охочи были. Тут же их вон сколько! Целая упряжка. Разве убежишь от такой своры? Враз поймают. На куски порвут. А тут еще, как на грех, шубка не сменилась полностью. Морда уже серой стала. А все остальное — белое, как снег. В такое время нигде не укрыться. В тундре — белая спина выдаст. В снегу — серая голова с длинными ушами. Вот и дрожит косой. Дыхание сдерживает. Всех и всего боится. Даже самого себя.

А вон там — самый хитрый след. Лиса кралась. Ползла на животе. Ишь, как в снег зарывалась. Кого это она промышлять хотела? К кусту кралась. Да, вон как с него снег облетел. Куропатки заспались. Пригрелись на солнце. Задремали. Забыли, что есть рыжие плутовки. А лиса с подветренной стороны ползла. Услышать было невозможно. Меж деревьев кралась. Тенью. Не глупа. Не пошла на открытое место. Там ее заметили бы. А здесь — нет! И вот награда! Сцапала куропатку. Вон белые перья около куста. Снегом на снег легли. Борьба была недолгой. Тут же, под кустом, зачем далеко уходить, разделалась рыжуха с куропаткой. И, встав, огляделась. Где бы еще подкрепиться? И снова пошла на промысел искать зазевавшихся и слабых.

Засыпает тундра. Вон уже и первые звезды на небе зажглись. Они удивленно смотрят на тундру, сколько ей лет? Наверное столько, сколько звезд на небе. Старая она. А силы в ней много. Ни одной седины. Лишь кровь и стоны под каждой кочкой рождаются и умирает. О чем кричит в темноте раскорячившийся на пеньке ворон? О чьей-то смерти зверье оповещает? Или о чьем-то рождении? Здесь все не ново. Тундру ничем не удивить. Она всякое видывала.

— Прощай! — тихо говорит ей Яровой. Нарта въезжает на последний подъем. Там поворот. И село… — Прощай! Не поминай лихом, если был перед тобою в чем-то виноват и человек.

— Мне уже говорили о вас. Здравствуйте! — сказал ему, встречая, начальник милиции. — Устали? Я очень беспокоился, как вы доберетесь до Воямполки. Проклятый угол! Сколько я сам перенес в тундре, в командировках! Все прошу в области хоть какой-нибудь транспорт для нас. А все бесполезно. Говорят, мол, у тебя самый спокойный район! Живи тихо. Есть районы труднее. Там и транспорт нужен. А ты и подождешь. Так вот и обходимся, как можем. Мучаемся. Но что поделаешь? Специфика Севера! — развел он руками.

— Теперь все позади, — отмахнулся Яровой.

— Вы по делук нам?

— Естественно.

— Что вас привело?

— Теперь меня интересует Беник.

— Ах этот?! — побагровел начальник милиции.

— Бывший поселенец.

— Я понял!

— За что его отправили отсюда?

— Из личных соображений.

— Как? Личное?

— Не удивляйтесь, именно так. — И начальник милиции начал свой неторопливый рассказ.

Яровой слушал, удивляясь превратностям судьбы, разнице судеб. И сочувственно кивал головой. Как не понять?

А седой начальник милиции говорил:

— Нина много раз встречалась с ним в селе. Он ни разу не узнал ее. Даже не остановился. Она на войне в двадцать лет поседела. Ну и ранения сказались. Сами понимаете. Оттуда пусть не целым, но хоть живым вернулся и то счастье. Сколько она перенесла, я, мужчина, удивлялся. Одну жизнь за двоих прожила.

— Извините, но в данном случае, меня интересует он! — не проживший и одной жизни нормальным человеком. Только ли из-за нее вы его отправили отсюда?

— Нет. Не только из-за Нины! У нее двое детей было. Теперь они мои! Я их ращу и воспитываю. Старший сын нынче поступать в институт будет. Младшей еще учится.

— И что?

— Так ведь они ему племянниками доводятся!

— Они его знали?

— Нет!

— А он их?

— Тоже нет.

— Так в чем дело?

— Я вынужден был объяснить ему причину его переотправки, в другое место. И рассказал ему. Все! О ней. Упомянул о детях. Сказал честно, что не хочу, чтобы он их знал, а они его. Не хочу, чтобы было общение! Ведь он виноват в ее смерти! Этот негодяй! Он убил ее!

— Да, но не знал! Без умысла на то! — ответил Яровой.

— Только умысла и не хватало? Да, заподозри я это, не на поселение бы отправил! А сами понимаете куда! Умысел! Да он, подлец, не стоил и грамма ее усилий. Она просила за него. Вот и прислали его к нам. На ее беду. Если бы я знал, что все так случится! — сокрушался начальник милиции.

— Да, но порядка вработе и выполнение всех правил безопасности от него требовали всюду. В лагере и здесь. Кстати, а почему вы не сказали ему, что у него сестра? Сразу почему не сказали?

— Нина просила не говорить.

— Какая причина была?

— Хотела увидеть его человеком. Ждала, что изменится. Исправится. Чтоб дети не стыдились ее брата. И люди на него не показывали бы пальцами, как на бывшего вора.

— Да! Значит, выжидала? Когда хорошим станет! Без ошибок! Чтоб не стыдно? Но, дорогой вы мой, ему для этого нужно родиться заново. Исправиться человеку не так-то просто. Здесь помощь нужна, а не наблюдение со стороны. Человек способен исправиться в родной семье куда как быстрее, чем в одиночестве или в среде себе подобных преступников.

— Может вы и правы. Но не в отношении Бени.

— Почему же?

— От человеческого в нем маловато осталось.

— Возможно. Вот поэтому и я здесь. Подозреваю его в убийстве, — глянул на начальника милиции Яровой.

— Беньку? — привстал тот.

— Да, его, — и рассказал о деле, по которому он оказался в Тигиле.

— Быть не может! — вскочил майор.

— Почему?

— Я же говорил вам! Только что. Он трус!

— Пока был поселенцем!

— Он все с оглядкой делал. Каждый свой шаг высчитывал, чтоб снова не попасть в лагерь!

— Как знать! Здесь у него не было врагов, вот и высчитывал. А там, в Армении — прежнее верх взяло. И из вашего осторожного Бени он снова стал Клещом.

— Нет! В тот день я приказал ему! — начальник милиции! Уж тут-то полная гарантия безопасности! И то не согласился! Не верю!

— Я вас ни в чем не убеждаю. Тем более, что прежде всего мне самому нужно в этом убедиться и поверить, что именно он убийца! Он и никто другой!

— Так вы о нем хотите все знать?

— Конечно.

— Верно решили.

— Скажите, с кем он здесь общался больше всего?

— Со мною.

— С вами?

— К вашему удивлению. Но это так. Я же говорил, что таскал его с собой на рыбалку. Сто лет она мне была нужна. Рыбы в магазине сколько хочешь. Любой! И бесценок! А времени кучу на эти глупости убил. Все ее просьбу выполнял.

— И о чем вы говорили?

— Он со мной настороже держался. Сами понимаете. Мое положение его смущало. Не понимал, зачем я его с собой таскаю. Остерегался.

— Он о себе вам говорил?

— Да. Немного.

— Что именно?

— На судьбу жаловался.

— А о лагере?

— Говорил. Тоже жаловался. Особо на какого-то заключенного. Из-за какого ему срок добавили.

— А подробнее можно?

— Подробнее неловко.

— Почему?

— Нецензурщина.

— Ну, а суть?

— Что суть? Какая суть? Счеты у них были какие-то. Свои. Обделил он его чем-то. Тот.

— Грозил он ему? Говорил ли о расправе?

— Мне? Ну что вы? Конечно нет, если и думал, не сказал бы. Но мне кажется, что теперь он ни на что не способен, кроме как на оскорбления. Кому захочется снова в лагерь? Да еще после такого срока? Жизни-то не было.

— Вот именно потому. Жизни не было. Не за что держаться и дорожить нечем. Да и не знал он как можно и нужно жить. Пробовал жить так, как в лагере учили, по всем правилам, ан снова переселили. И именно это виной стало. Жил по-своему — в лагерь попал. А как жить? Никто не подсказал. Сам-то он что знал?

— Поздно переделывать таких!

— А как он работал?

— В работе он был педант. Приходил минута в минуту. С обязанностями кочегара справлялся неплохо. Нарушений не было. Да и не могло быть. Мы за этим зорко следили и по голове не погладили бы, если что. Так-то вот, — закурил начальник милиции.

— Ну, а в жизни вы его знаете? С житейской стороны?

— Так, а что знать? Село у нас, сами видите, небольшое. В уборную пошел и то соседи видят. Друг о друге поневоле все знаем. И о нем.

— Ну, а что известно?

— Был пожар в лесу. Этот тоже помогал его тушить. Несколько дней. Ну ничего. Выносливый мужик. Терпеливый. Пожар-то его племянники учинили. Он об этом и не знал. Потом я ему сказал. Когда она умерла. Все.

— Он хоронил?

— Нет. Я ему запретил.

— Ну, а видел сестру?

— Видел, мертвую, в больнице.

— Вы после этого с ним говорили?

— Не о чем стало. И так в няньках был при нем. Надоело до чертей.

— Он племянникам не писал? Нет. Да и попробовал бы! Я б ему…

— Скажите, ну а кроме вас, он общался с кем-нибудь еще?

— Нет.

— Странно.

— Что именно?

— Оказался чужим среди людей.

— Социальная разница. Ничего не поделаешь. Да и кто захочет общаться? Все знали, что он поселенец. Значит, был судим. А в лагерь, все понимают, не за хорошее попадают. Вот и сторонились его. Сами понимаете, село маленькое. Увидят кого с ним, что подумают! Клеймо никто не захочет разделить. Лишь я с ним был. Так на меня что скажешь? Я по долгу службы своей обязан был работать над перевоспитанием Веника. А другие и не говорили с ним.

— Где он жил.

— Дали мы ему комнатенку. Ничего. Он ее для себя в порядок привел. Поначалу сетовал. Потом привык. Не жаловался.

— Соседи были?

— Ах! Да! Конечно. Вот хорошо, что напомнили. С соседом он однажды подрался.

— За что? За жену соседа вступился.

— Вы разбирались с этим случаем?

— Да.

— Прошу подробнее.

— Сосед этот охотник, — начал рассказ начальник милиции и подробно, во всех деталях рассказал о том случае.

— Сейчас этот сосед там живет?

— Нет. Уехал он из села. Вскоре. Насовсем. И ни разу нигде не объявился. Ни дочке помощи от него нет, ни жене ни словечка. Разыскивали мы его. Да бесполезно. Как сквозь землю провалился. Тоже подлец редкий.

— А жен — а его?

— Она

— Киномехаником по-прежнему работает?

— Да.

— Где она живет?

— Все там же. В том же доме.

— Какие у них взаимоотношения сложились после отъезда ее сожителя?

— Сам не видел. Но слышал кое-что, — прищурился начальник милиции и перешел на провинциальный шепоток: — Говорили, вроде как видели Веника с ее дочкой. И не раз. И, вроде, девчонка его папой называла. Такое, сами понимаете, отчего бывает. И после чего. Видно, крутили втихаря. Но до серьезного не дошло. Сами понимаете, не из-за нее, из-за племянников отослал я его отсюда. А то бы может и остался он здесь. Как знать? Бабы — они цепкие.

— Не знаете, он ей писал?

— Кто? Кому?

— Беник! Той женщине!

— Этого не знаю. Не интересовался. У нее у самой нужно спросить. И на почте, для верности.

…Молодая женщина устало облокотилась на стол. Безразлично, спокойно смотрела на Ярового, не понимая, зачем ее вызвали к следователю, да еще из Армении. Но потом вдруг побледнела. Может, муж нашелся? Может, он что-то натворил? Может с ним беда? И она напряглась.

— Какое впечатление он на вас произвел? — спросил Яровой,

Женщина покраснела, услышав такой вопрос и вспылила:

— Никакого! Наслушались сплетен всяких! Чего вам надо? Не жила я с ним! И никому на шею не вешалась. Пусть иные замужние живут так, как я — одиночка!

— Да вы успокойтесь!

— А мне нечего волноваться! Сколько прошло, все еще спрашивают. Намекают!

— Возьмите себя в руки.

— Это вы! Вы думаете! — кричала она.

— Я не в частном порядке спрашиваю вас! Ваша личная жизнь меня не интересует и обижать вас не намеревался. А тем более — оскорблять! Вы сами себя унижаете подобным поведением. Вы не на базаре и не дома, чтобы так распускаться. Я требую, чтобы вы, как свидетель, дали объективные показания о бывшем соседе! Вот и все. Самокопанием занимайтесь в другом месте. А сейчас ответьте на вопросы, интересующие меня по работе.

— А почему я стала свидетелем?

— Как соседка.

— Я ничего о нем не знаю. И не буду давать никаких показаний! — встала женщина. И направилась к двери.

— Вернитесь! — потребовал Яровой. Но дверь зло щелкнула в ответ. Женщина бежала по улице, вытирая лицо платком.

Вечером он решил сходить к ней домой. Поговорить спокойно. Понял, что натерпелась баба от сплетен. Наслушалась в свой адрес всякого. От чего и теперь на душе тошно. Видно, не раз ей задавали подобный вопрос. Но зло, ехидно. И баба устала отбиваться, сдали нервы. Средством самозащиты избрала крик. Но и это от усталости. От тягот жизни, какие давили на слабые плечи тяжелым бременем.

Начальник милиции, узнав о неудаче, лишь головой покачал и сказал:

— В маленьком селе жить тяжелее, чем в тундре одному. Там если и не выдержал — сам виноват. Слаб оказался. У нас порою и сильно— го не щадят. К сожалению. Человека не так лишения ранят, как языки. А она к тому же одиночка. И все-таки я найду ее мужа. И верну подлеца сюда. Заставлю жить с семьей, негодяя. А нет— пусть на себя пеняет. Жаль бабу. Если по-человечески разобраться, нелегко ей среди нас одной. Помочь надо, пока не надорвалась.

Вечером, зайдя в кинобудку, Яровой узнал, что сегодня та женщина выходная и на работу выйдет лишь завтра. Ему показали дом, где она живет. И он тут же направился туда вместе с начальником милиции.

— Вот здесь он жил! — указал майор на дверь.

— Что ж, плохонький дом.

— Зайдем? — предложил начальник милиции.

— Здесь живут?

— Нет.

— Почему?

— Сносить скоро будем.

— Мешает старостью?

— Опасен для жилья.

— А как же женщина живет? Да еще с ребенком?

— Хлопотать о ней некому. Самой не до того. А мы, что там скрывать, зачерствели здесь немного. Плохо это.

— Знаешь, я сам схожу к ней! — остановил майора, уже взявшегося за ручку двери Яровой.

— Один?

— Да.

— Как знаешь.

— Так лучше. Ты — представитель села. В какой-то мере, осуждающий голос Тигиля. Я — чужой. Свободнее себя чувствовать будет. Это мне нужно для работы. Объективность и полнота показаний. Если я их получу, — добавил Яровой, улыбаясь. И, дождавшись, покуда майор отойдет подальше, стукнул в дверь.

Женщина открыла и удивленно смотрела на следователя.

— Як вам. Можно?

— Входите, — растерялась она, пропустив его.

— Вы простите мне небольшое недоразумение. Давайте забудем об условностях и поговорим, как человек с человеком.

— Давайте, — вздохнула она так, будто гору с плеч скинула.

— Начнем с того, что вы сами мне расскажете, что за человек был ваш сосед?

— Зачем вам это нужно?

— Резонный ж. В Ереване совершено преступление и я хочу знать, насколько может быть причастен к нему бывший ваш сосед.

— Так Ереван далеко от Сахалина. При чем же здесь человек, который, видимо, и поныне отбывает поселение на острове?

— Я выясняю обстоятельства дела. В том числе все о личности вашего бывшего соседа. Потому я пришел к вам.

— Я даже имени его не знала, — покраснела она.

— Я не о том.

— Понимаю. Что вас интересует?

— Все, что касалось поселенца.

— Тогда я расскажу все по порядку. Мне хотелось бы, чтобы все подозрения были сняты с него. Он ничего плохого мне не сделал. И, кажется, был неплохим человеком.

— Я выясню все. Вполне возможно, что вы правы.

Женщина рассказывала спокойно. Все. О драке с мужем. О том,

как оставляла с ним дочку. О каждом разговоре, что помнила. Говорила без утайки и оглядок. Ей нечего было стыдиться. Нечего было и скрывать. Она не краснея рассказывала, как отчитывал ее сосед за дочку, как помогал. Подсказывал. Что советовал.

— Однажды он купил дочке куклу. Принес ее и сказал: «Вот, будь такой же красивой и веселой».

Соседка заплакала.

— Отец ей ничего не дарил. Никогда. А он — чужой человек, а вспомнил, что у дочки день рождения. Баловал он ее. Конфетами. Видно, детей любил. Это редкость. Мужчины больших детей любят. А он мою малютку не обижал. Смотрел за нею. Она его долго помнила. Когда уехал, она не понимала, все стучала в его дверь, в стенку. Все звала его. Ждала. Ребенок не понимает, что он не отец. Она за доброту его любила. Как своего. От отца ничего хорошего не знала. Вот и потянулась к чужому. Сердцу не прикажешь. А его было за что уважать. Он справедливый человек.

— Он вам говорил, за что был осужден?

— Говорил. За воровство. Только ведь и в этом он не был виноват. Жизнь так сложилась, некому было помочь. Знаю я. Но и понимала его. Трудно ему приходилось.

— О лагерях он вам рассказывал?

— Да, говорил. Нелепо сложилась его жизнь. Много он знал несправедливостей. Радостей не было. А горя убавить некому, а прибавить всяк норовил. Как и у меня в жизни.

— Он говорил, что дважды был судим?

— Да, говорил. Только и в этом была своя закономерность.

— Какая?

— Невезение.

— А он как это объяснял?

— Подлостью человеческой. А и как иначе? Ведь тот, за какого он был вторично судим, отпетый негодяй. Его расстрелять надо. И знаете за что? Чтоб другим жизни не портил и не ломал. Ведь он изводил заключенных, делал им всевозможные пакости. И доносил на них начальству. Как последняя баба. Таких клеймить надо.

— Его уже заклеймили, навсегда.

— Кого?

— Того человека. Убит он.

— Вот хорошо! Эх, знай я адрес соседа, обязательно обрадовал бы.

— Возможно, что он об этом лучше и раньше вас

— Что вы хотите сказать?

— Только то, что вы слышали.

— Вы думаете — это он

— Пока не

— Он говорил, что если бы увидел —

— Когда он это говорил? — насторожился Яровой.

— Когда жил в Тигиле!

— Это понятно, а перед отьездом?

— Нет. Перед отправкой из Тигиля он как глухой стал. Ничего не видел, не слышал. Он вроде заживо умер.

— Он не говорил вам, что с ним с

— Нет. Он ни с кем не говорил.

— А писем он вам с Сахалина не писал?

— Так он даже если бы и хотел написать, не знает ни моей фамилии, ни имени.

— Понятно.

— А потом, о чем писать? Мы ведь ничем не связаны. Чужие. Кто он мне и кто я ему? У каждого из нас своя жизнь. Свои заботы. Нужно выжить. И тут не до сентиментов. И не до пустых переписок.

— Он вам не делал предложений.

— Каких? — не поняла женщина.

— Выйти замуж. За него.

— Нет. Да и смешно. Зачем это? Я бы ему не поверила. И не только ему. Хватит. Однажды побывала замужем. Сыта по горло.

— Вы ж говорите, что он добрый

— Пока сосед. А жизнь — это не соседство.

— О своих друзьях по лагерю он ничего не говорил?

— Нет.

— А о друзьях на свободе?

— Тоже нет.

— Он письма получал?

— Не

— А куда он собирался после поседения?

К себе в

— Кто у него там? Говорил?

— О сестре рассказывал. Ушла она от него. Еще давно. До войны. Хотел разыскать. Еще раз попытаться.

— Вы с ним когда в последний раз виделись?

— Когда он уезжал.

— О чем вы говорили?

— Ни о чем. Просто ключи он мне отдал от своей квартиры. Сказал, чтоб сдала я их в исполком. Сам-то он не успел их отнести.

— Скажите, а вы не знаете, деньги у него были?

— Не знаю. Не интересовалась. В долг просить не приходилось. Он тоже не брал взаймы.

— Так, значит, и все? Больше ничего о нем не знаете?

— Нет.

— Что ж. Извините за вторжение. Пойду я. Спасибо вам. Кстати, ключей у вас от его квартиры не сохранилось?

— Нет. Сдала, как просил.

— Там после Беника никто не поселялся?'

— Нет.

— И никто не заходил?

— А кому там что нужно? На эту комнатенку никто не позарится. Никто и не заглядывал. Все осталось по-прежнему. Как он бросил. Закрыл для порядка. Так видно приучен был. Только и оставь он дверь открытой, никто бы не вошел. Жить там нельзя. Очень холодно. Взять там нечего. Хоть бы и выкинул — никто бы не подобрал. Своего у всех хватает. Из любопытства? Но он — мужик. А здесь за одинокими бабами подсматривают. В пустую хату здесь и собаку не загонишь. Ей ведь тоже общение подавай. Так-то вот.

Яровой, попрощавшись, решил зайти в милицию, ведь предлагал майор войти в комнату Беника, может ключи имеет. До утра не хотелось ждать. А рабочий день везде уже закончился.

— Ну как наша свидетельница? Хоть крупицу нужной информации получили? — спросил майор.

— Все, что она сказала было известно. Да и предположить не так уж сложно.

— Не орала больше?

— Нет. Замучили ее здесь сплетни. Сама себя скоро научится бояться. Тяжело ей. Ведь женщина. Помочь некому, а обидчиков хватает. Потому Беню она не осуждает. Понимает. Сама бита людьми и несправедливостью.

— Да. Жизнь сурова. Зачастую не только кого-то, себя не жалеем, — смутился начальник милиции.

— Я бы хотел посмотреть квартиру, где он жил. Где можно взять ключи?

— Там же пусто. Ничего нет.

— Это вам так хотелось. Чтоб и следов не осталось от него. Л мне, возможно, повезет.

— Сомневаюсь.

— Возможно, я тоже ничего не найду.

— Я в этом уверен.

— И все-таки… Ключи. Где они? У кого?

— Пошли. Я возьму их.

— Может я сам. Не стоит беспокоиться.

— То, что касается этого! Все, мое кровное дело!

— Ну что ж, я буду благодарен вам за помощь.

— Я забыл тогда. В разговоре. Потом вспомнил.

— Слушаю, — повернулся следователь.

— Ты, конечно, скажешь, что мы дали ему плохое жилье? Возможно, доведешь это до сведения начальства.

— Поэтому ты вдруг стал отговаривать, чтоб я к нему не заходил?

— Да мне, собственно, опасаться нечего. Жилье исполком распределяет, — покраснел майор.

— Да, но по вашим отзывам — кому нужно это жилье?

— Но что он такое для нас — вор?!

— Поселенец! — не выдержал следователь.

— Одно и то же!

— Его сестра, вероятно, не в такой развалюхе жила?

— Она — фронтовик! Не ему чета!

— Прежде всего она его сестра!

— Ну и что? — остановился майор.

— А то, что его жизнь и без войны в этом домишке ежеминутно была под угрозой! А она ждала чудесных исправлений брата!

— Ей нужно было привести его в свой дом? Под одну крышу с детьми?!

— Вот вы говорите— фронтовики! Гордитесь этим. Но ведь это в прошлом! Фронтовик сначала человеком обязан быть! И сегодня! А вы где эту человечность растеряли?

— Наше при нас. Я здесь с ним нянчился! Я!

— Ну и что? Это же ваша обязанность в конце концов — перевоспитывать людей! А зачем вас сюда направили? Единственный поселенец был в селе! Работал без замечаний. Ничего плохого тут не утворил. Выполнял правила техники безопасности. Ведь если бы он испортил отопительную систему, ни вас, ни его не похвалили бы. Спасли бы этим вы сестру или нет — еще неизвестно. А вот занятия в школе, работу в детских яслях, саде, сорвали бы надолго. А кого за это привлекли бы к ответу? Его! К тому же, останься живой его сестра, вы все равно о ней ничего ему бы не сказали. Храня ее авторитет. А и узнай он ее, она его на порог бы не пустила, чтобы не опорочиться в глазах села.

— Ты же его подозреваешь?

— Ив том есть доля вашей вины. Будь он здесь — все могло сложиться иначе! И, возможно, остался бы вне подозрений. А теперь! После Тигиля? После всего — конечно всякое возможно. К тому же, почему работа операционной целиком зависит от котельной?

И в случае аварии там, в операционной умирают люди? Почему вы не имеете там запасного варианта печного отопления. И причем до сих пор? Ведь перемороженность труб произошла не по вине поселенца! А вы его во всем обвинили. Вину сменного кочегара и свою бесхозяйственность оправдали?

— Печное отопление в больнице, а тем более в операционной запрещено правилами пожарной безопасности и сангигиеной — санврачом. Исходя из интересов больных. Их жизней!

— Что ж! Значит, лучше выполнить инструкцию, и пусть люди умирают в интересах собственного здоровья? — съязвил Яровой.

Майор опустил голову.

— Вот вы говорите, что Беник был преступником. Именно потому вы выделили ему такое жилье? Но Беника нет! А в доме живет семья! Обычная! Нормальная семья! Женщина с ребенком. И это в доме, находящемся в аварийном состоянии! Извольте объяснить

— почему?

— Затруднения с жильем, — буркнул начальник милиции.

— А вы знаете, как это называется на языке уголовного кодекса

— оставление в опасном для жизни и здоровья состоянии. А еще преступной халатностью. Я имею в виду и положение с операционной! Я не могу пройти мимо этих фактов как следователь, коммунист! В конце концов, как человек! И завтра же пойду на прием к секретарю райкома партии! Думаю, что в нашем с ним разговоре примет участие и ваш районный прокурор.

— Что ж! Идите! — побагровел майор. И добавил: — Подождите, я вынесу ключи.

Вскоре он вернулся. Молча отдал ключи и, повернувшись, даже не попрощавшись, пошел прочь от следователя, который не удивился такой перемене в отношении к нему начальника милиции и тут же направился к дому, где проживал ранее Клещ.

Дверь на заржавленных петлях занудливо заскрипела. Да, после отъезда поселенца здесь никто не бывал. Пыль толстым слоем лежала на всем.

— Аркадий внимательно изучал жилье поселенца. Вещей он никаких не оставил. На полке покрытая пылью небольшая стопка посуды забыта. Ложки, кружка. Нехитрые принадлежности уехавшего хозяина. На столе клеенка. Узор не различишь. Вся в порезах. Старая.

«Неброско жил. Приноравливался. Привыкал. Да не повезло тебе! Не дали. Не поняли. Но кто же ты? Кто? Убийца? Или просто чужой? Чужой среди людей? Кем ты стал? Чем жил здесь? Прошлым или будущим? О чем думал? Что будоражило и радовало?» — думает Яровой, оглядывая комнатенку поселенца. Отметил, что шторы на окне раздвинуты. Куда он смотрел? Подошел к окну. Встал на место прежнего хозяина. Из окна хорошо было видно больницу.

«Там умерла она!»— вспоминает следователь о скончавшейся в операционной сестре Бени. Стало понятно, о чем он думал в последние дни пребывания в Тигиле. Винил ли себя Клещ в чем- либо? Или уехал, так и не поняв, за что обрушилась на него эта внезапная беда? С кем он прощался? Жалел ли об отъезде, или радовался?

Он садится на табуретку. Облокотился о стол. Что-то зашелестело под локтем. Районная газета! Клещ выписывал? Прочел день выпуска — он совпадал с днем отъезда поселенца. Хотел было отложить в сторону, но вдруг заметил обведенный карандашом стих, помещенный на литературной странице. Он понял — строчки подчеркнуты рукой поселенца. Стал читать внимательно:

Яровой прилетел в Усть-Большерецк под вечер. И сразу стал узнавать, как добраться до совхоза «Октябрьский».

— Ой, милый, на что ж тебе туда ехать? Ведь измаешься весь. Ить дыра страшенная! Три транспорта сменить надо. Три раза ноги в руки брать, — сочувственно покачала головой сторожиха аэропорта, грузная, добродушная старуха.

Лишь через два часа нашел человека, еле согласившегося доставить его в поселок Октябрьский; от него до совхоза предстояло еще проехать и пройти около полсотни километров.

Угрюмый, изможденный лодочник долго возился с мотором. Он чихал, кашлял. И никак не хотел заводиться.

— Не бензин, а барахло, — ругался мужик и, поплевав на ладони, снова дергал шнур.

Резкий, холодный ветер пробирал до костей. Яровой проявлял терпение, молчал. Наконец мотор затрещал весело и мужик, оглянувшись, сказал, подобрев!

— Садись.

Лодка, осторожно разрезая воду, вышла на середину реки.

— Приезжий что ль? — спросил мужик.

— Да. А что?

— Только вас по потемкам и носит, — буркнул он недовольно.

Аркадий отвернулся от лодочника. Решив не отвечать ни на какие вопросы и не вступать с ним в разговор.

По обеим сторонам реки лежала тундра. Оттаивающая, она пустила в реку длинные тонкие слезы — ручейки. Мутила воду у берегов и плакала в реку звонко, не переставая. Лодка огибала повороты, то прижималась, к берегу, то, словно осмелев, выскакивала на самую середину реки. Урча боролась с течением, огибала затонувшие коряги, осторожно уходила от воронок.

Небо темнело, лодочник глянул на часы. Аркадий молча ждал конца пути. Вот лодка обогнула сопку, вышла на широкую вольную воду. Он заметил, что неподалеку в эту реку впадают еще две реки.

— Эта река называется Широкая. Сейчас ты ее увидишь во всей красе, — пообещал лодочник.

Минут через десять лодка обогнула еще один поворот и Широкая предстала во всем великолепии. От одного берега, до другого не хватает взгляда. Широкая, спокойная река неторопливо несла свои воды к морю, как щедрый подарок земли. Аркадий увидел на правом берегу реки огни какого-то поселка. Они приближались.

— Вот и Октябрьский! — вздохнул лодочник. Подогнав посудину к берегу, взял деньги и, круто развернувшись, тут же погнал лодку обратно.

Поселок Октябрьский. Он весь уместился на песчаной косе. С одной стороны его море омывает, с другой — река. Холодные ветры гуляют здесь в любое время года, в любую пору дня. От них нет надежного укрытия, нет спасения. Эти ветры всегда начинены песком. Он хрустит на зубах, забивает глаза, нос, уши. Он колет и режет лицо. Он набивается за воротник, в обувь. Он поднимаемся рыжим, хвостатым змеем посреди дорог и, взвихрив столбом к нему, несется угорело по улицам поселка, обгоняя мальчишек, собак. Сбивая с ног людей, стуча во все окна и двери. Заметает на ходу все пороги. Здесь даже цветы не поднимают голову от земли. Они стелятся по ней, прижавшись, как к единственной спасительнице от ветра и песка. Они такие маленькие и неброские, жалкие и живучие. И ни у кого не поднимается рука сорвать их.

Яровой осматривается. Куда податься? Разумнее, конечно, пойти в гостиницу. Отдохнуть ночь. А завтра продолжить путь. Но ему не терпится сегодня же добраться до совхоза во что бы то ни стало. Ведь убийца ходит на свободе. Дорога каждая минута.

Он идет к причалу. Может, хоть какое-нибудь судно пойдет к устью. Не идти же пешком к нему целых восемнадцать километров. И ждать, покуда хоть какое-нибудь судно или лодка перевезет на другой берег. На причале пусто и тихо. Суда стоят пришвартованные к берегу. Но ни одного человека на палубе, ни одного голоса. Все спали. Лишь сторож, узнав что нужно ему, сказал, усмехнувшись:

— Бог с тобой! С чего бы это они на ночь глядя в устье поперлись? Они ж рыбаки. Им в море утром выходить. И пассажиров они не берут. Воспрещено. Не полагается.

— А как же мне добраться, отец?

Вежливое обращение подействовало на старика и он, приблизившись вплотную, сказал:

— Иди-ка ты, сынок, по косе. Вон той дорогой. Шесть километров пройдешь, там будет причал колхозного флота. Они в море в четыре утра выходят. Попроси их. Эти возьмут. Наши — нет. Регистр[35] на выходе проверяет. А тех — нет. Так ты к ним. В шесть утра на устье будешь, высадят тебя на берегу. И иди куда надо.

— А ежедневный пассажирский транспорт туда не ходит?

— Раз в неделю. Значит тебе четыре дня ждать.

Темнота подступила сразу, как только Яровой покинул освещенный причал. Ветер трепал одежду. Морозил. Аркадий шел, угнув голову, время от времени смотрел, далеко ли еще до колхозного причала. Леденело лицо, руки. Они, казалось, потеряли всякую чувствительность.

Время тянулось бесконечно, как ночь. Наконец, колхозные суда выглянули из темноты неясными контурами. Небольшие катера жались к громадным морозильщикам, досыпали свои последние, спокойные часы, перед выходом в море. Аркадий заметил, что на палубе одной из мэрээсок[36] кто-то курит. Кому-то тоже не спалось.

— Послушай! Скажи, твое судно сегодня пойдет в море? — спросил он курившего.

— Слушай, друг, а зачем мы тогда здесь торчим? Конечно, пойдем! — ответил голос с палубы.

— Возьмите меня до устья!

— Давай! Почему не взять! — зашевелился человек на палубе и опустил трап. — Проходи в каюту! — услышал он голос рядом с собой. И человек открыл перед ним дверь. — Иди, согрейся, весь дрожишь.

— Когда пойдем? — спросил его Яровой.

— Через полчаса. Ложись. Два часа можешь спать. Как будем подходить к устью, разбужу, — и, укрыв полушубком, вышел из каюты.

Яровой не слышал, как судно отошло от берега. Не чувствовал, как капитан заботливо поправил полушубок на нем. Как сушил его ботинки и куртку над раскаленной печуркой. Как долго стоял в задумчивости — разбудить или не надо? А горячий, только что сваренный краб, обжигал руки.

— Э-э! — ломал капитан крабьи ноги и засовывал в пакет. Немного подумал и, тронув за плечо, сказал:

— Вставай, скоро устье! Поешь! Еще успеешь! — и, выловив из бака второго краба, стал отламывать клешни.

— Нет! Не надо!

— Прости! Но больше нечем угостить, — развел руками капитан. И подвинул Яровому кружку чая.

Тот пил. Вдыхая аромат, греясь теплом.

— Откуда будешь? — спросил капитан.

— Из Еревана. А ты откуда?

— Ленинаканский я!

Они смотрели друг на друга удивленно.

— Кэп! По правому борту баржа! — всунулся в каюту дизелист.

— Дай малый ход! — скомандовал капитан. И в один прыжок исчез из каюты.

Сверху из будки послышалась ругань. Отчаянная, злая — рвали душу.

— Куда ты прешь? Дурак! Зачем свое корыто развернул? Равняй по фарватеру! — крикнул капитан по рации. В ответ неслось:

— Течение развернуло! Я не виноват.

— Обходи воронку! Там коряги. Напорешься! — орал капитан. Баржа остановилась. Но вот течение развернуло нос и подхватило в круг.

— Равняй!

— Не могу штурвал удержать! — закричали в ответ испуганно.

— Лодку за борт! — скомандовал капитан боцману.

— Прыгайте! Все! — крикнул капитан. И, оглянувшись на Ярового, заторопил:

— Быстрее!

Аркадий глянул вниз, в лодку. И отрицательно покачал головой. Рыбаки не стали уговаривать. Тут же отчалили от борта.

Мэрээска пошла к барже. Капитан не видел, что Яровой не прыгнул в лодку и спокойно вел судно навстречу барже. Он знал, она возвращалась с рейда вместе с пассажирами, взятыми с борта теплохода, знал, что через пять-десять минут они могут погибнуть в воронке. Надо срочно помочь барже. Если удастся. Если успеть.

Лодка отошла далеко. Вода в устье была спокойна. Аркадий вошел в рубку. Капитан онемел от неожиданности. Лицо его вытянулось. А потом вдруг просветлело. Понял. Догадался.

— Спасибо.

— Что? — не поняли на барже.

— Держи штурвал. Готовься трос принять!

— Понял!

Сейнер шел к барже, уже надежно попавшей в воронку.

«Самого может закрутить. И еще как! А там и следом за баржей

— на дно. Мало ли тут погибло?» — думал капитан. Но тут же отогнал от себя мрачные мысли.

— Эй, вы! На черепахе! А ну, кто трос примет? Выходи! Рулевой вышел. Капитан оглянувшись на Аркадия, попросил:

— Держи штурвал. Намертво держи! Иначе пропали! Вот так! Видишь? Давай! — и выскочил на палубу.

Штурвал дрожал, вырывался. Норовил крутнуть в другую сторону, драл кожу с ладоней. Настырным конем из рук выдирался.

— Врешь! Не взять меня! — уперся Яровой ногой в порог рубки. А на барже все никак не могли поймать трос. Кричали

суматошно, бегали по борту. Но вот трос грохнулся на баржу. Там заликовали. Закрепили, и баржа пошла по кругу, потянула за собою мэрээску.

Капитан вскочил в рубку, включил ход. Успел отойти от воронки. Стал понемногу натягивать трос. Вот он струной протянулся от баржи к судну. Мэрээска пыхтит. Стала. Баржа слишком тяжела. А тут еще течение. Встречное течение. Как все это преодолеть? Капитан сбавляет ход. Судно дрожат. Того и гляди перевернется. Но надо удержать. А баржа стоит, как вкопанная.

Капитан прибавляет ход. Мэрээска рванулась. Но тут же стала. Еще усилие! Еще рывок! Пассажиры столпились на борту баржи, молчат. Все поняли. Как на грех, ни одного судна, какое могло бы подключиться, помочь. Двойной тягой быстро бы управились. А тут что — муха слону помочь решила.

Мэрээска пыхтит загнанно. Баржу не крутит, но и сдвинуть не удается. А долго ли вот так удержать ее сможет? И капитан, не выдержав, дал полный ход. Баржа удивленно вздрогнула, словно кто- то, озлившись, дал ей по заду, как норовистой лошади злым хлыстом. И, не выдержав упрямства мэрээски, развернулась носом к суденышку, послушно, словно бык на веревке, поплелась следом за мэрээской.

Вот, она уже вышла из воронки. Миновала беду. А вскоре отошла от опасного места, дала гудок капитану. То ли просила отпустить ее с привязи, то ли благодарила. Тот остановил мэрээску. Принял трос. Вернулся в рубку. Баржа пошла своим ходом.

— Спасибо, Гриша! — донеслось по рации. Капитан молча выключил ее. Огляделся по сторонам. С берега к мэрээске торопилась лодка с рыбаками.

— Отправил их на случай, если перевернулся бы! Уж если что

— так сам, — оправдывался капитан. И, глянув на Ярового, добавил:

— Хотя, говорят, говно, не тонет.

— Ты это о ком? — не понял Яровой.

— О них. И о себе немного.

— Сейчас этих подождем, и отвезу тебя. Устье уже вот! Видишь? Рядом!

— Да, брат, не думал, что и в спокойную погоду утонуть можно, — покачал головой Аркадий.

— Еще как! Причем, заметь, в реке!

— Обидно!

— Всякое бывает, — вздохнул Гриша.

Рыбаки цепляясь за борта один за другим влезли на палубу.

— Здорово ты их выручил, кэп!

— Пусть магарыч ставят!

Капитан молчал. Яровой старался не смотреть на рыбаков.

— Подержи штурвал! — сказал Гриша боцману и спустился в каюту. Через несколько минут вернулся. Что-то бережно держал в руках, завернутое в полотенце. Молчал.

Судно подходило к устью. Рыбаки вышли на палубу. Курили. Кто-то готовил к спуску трап. Яровой смотрел на берег, куда ему через несколько минут предстояло сойти.

— Спасибо тебе, пассажир!

— За что?

— Не бросил.

— Не будем об этом!

— Вот это подарок тебе. Коралл. Возьми его. На память. Он такой же розовый, как наш туф. И красивый, как узоры на камне, что умеют делать только у нас в Армении! Он из кружев. Как из дыханий. Коралл обо мне напоминать тебе будет. Возьми, не обижай меня! Пусть он тебе поможет, как помог мне ты.

Следователь сошел на берег. Кто-то тут же убрал трап. Резкий ветер хлестал по лицу. Яровой, не оглянувшись, поднялся на сопку. Пошел по дороге, торопясь. Вдруг резкий гудок, снизу, с реки, догнал его. Остановил. Погудел еще. И еще. Яровой глянул вниз. Капитан, высунувшись из рубки, махал ему рукой, прощался как с моряком. Гудок замер.

Семен сидит в дизельной. Нетерпеливо поглядывает в окно. Ждет… Ровно работает двигатель. Сколько лет прошло. Ан, ничего. Как старый друг, ни разу не подвел. Гиря поглаживает двигун по защитной сетке. Чуть было не оставил сиротой…

… В тот день, когда он ушел из совхоза — решил не возвращаться сюда никогда. Мало ли что просили остаться. «Потеплело на минуту на душе у Панкратова, вот и попросил. А потом, через час, сам себя, наверное, ругал», — думал Гиря. И решил пожить сам. Как захочет. Имеет же он право после стольких лет о себе вспомнить. Ведь мужик, человек! И захотел развлечься. Но лишь первое время. Дело! О нем Семен не забывал и ночью.

Скальп… Он напоминал о себе ежедневной болью. Скальп… И снова сжимались в гири пудовые кулаки. Скальп… И спине становилось жарко, будто он вот — рядом, стоит только руку протянуть.

Но сначала отдых. Где же? Да, конечно, в своей деревне. Развлечься с бабами, ведь не стар. Выпить с мужиками. Сходить на могилу деда. Обновить ограду. А может и вовсе заменить ее на чугунную. Витую. С узорами. И поговорить с дедом. В темноте. Как бывало в ночном. Может даже признаться во всем. Сказать, что много раз отомстил он за украденные деньги, за проданную корову, за отнятую науку, за смерть деда. Мстил. Но и его судьба не обошла. Поймала за шиворот. Тоже отплатила. За все— с лихвой. Чуть жив остался.

И Гиря, вздохнув, пошел на посадку в самолет. Через половину суток, а может немного больше, сядет в поезд. Шесть часов пути и — в своей деревне.

Самолет летел высоко, над облаками. Внизу земля. Вся как на картинке разноцветными карандашами разрисована. То река синей ленточкой внизу вьется, то поля, как зеленые ковры проплывают. Леса сверху кажутся посадками. Молодыми. Дома, что детские игрушки. А люди — муравьи. Даже меньше.

— Чудно-то как! Навроде, когда на земле — все боимся друг друга. А сверху-то глянуть жалко и смешно. Мошки, слабые, — усмехается Гиря.

— Приземлился он в аэропорту в Москве лишь ночью. Приехал на свой железнодорожный вокзал. И, узнав, что поезд в его сторону отходит через сорок минут, купил билет. А вскочив в вагон, с трепетом ждал когда тронется поезд.

— В деревню! К себе! Домой! — сумасшедше колотилось сердце.

Ночь… Она тянулась долго. Гиря не спал. Названия знакомых станций напоминали о приближении к дому. Семену хотелось выскочить и побежать по этой зеленой, такой пахучей молодой траве. Обгонять поезд, ветер, вернуть все назад, в прошлое. Эх, если бы можно было его вернуть! Тогда бы все было иначе. Но теперь что сделаешь. Надо сейчас наверстать. Теперь. Ни дня не упустить из отведенного. Ведь сейчас он, как все. Он свободен. Он — человек…

Поезд идет все дальше. Вот и потянулись леса. Хмурые. Загадочные. В детстве он боялся их, а теперь готов каждой березе в ноги упасть, каждой елке в пояс поклониться, каждую рябинку обнять. Они проплывают задумчивые, величавые. Они рисуют в памяти картинки далекого прошлого.

Вот опять поезд остановился. Снова знакомое название. И радостная улыбка пробегает по лицу. А вон и деревенька за окном промелькнула. Дома под соломенными крышами, как рыжеголовые ребятишки. Словно в ночном в кружок собрались. Сказки слушают. Дремлют. Ночь, как дедова шинель, теплая. Пахнет лугами, травою. И Семену хочется сесть в этот кружок, но уже немного. Погоди. Скоро и своя деревня. Там ты каждому дереву родной. Погоди. Уже недалеко.

Проводница предлагала пассажирам горячий чай.

«Нет уж. Приеду, молока отопьюсь. Парного. Теплого. Целое ведро выпью. Сразу за все годы! Что там чай? Им только кишки полоскать. А молоко! От него пахнет лугом, цветами, травой», — думает Семен и нетерпеливо смотрит в окно.

Проводник объявляет остановку. Гиря вспыхнул. Следующая станция его. Он забирает чемодан. Выходит в тамбур заранее. Курит. Ждет. Волнуется.

От станции до деревни не так уж много. Он пройдет их пешком. Знакомой дорогой. Минует лес. Выйдет на опушку. И там, чуть вдали покажется его деревенька. Самая красивая на всей земле. Самая добрая, улыбчивая. Она такая маленькая, как сердце, ее можно взять в ладонь и спрятать в груди. Ее можно согреть дыханием. Как родного, любимого человека.

Вот поезд сбавляет скорость. Останавливается. Семен, не дождавшись пока поезд полностью затормозит, выскакивает из вагона. Оглядывается. Нет, кроме него никто не выходит. Ну что ж, так даже лучше. Никто не будет мешать.

Гиря берет чемодан, огибает станцию, проходит мимо домов, выходит на дорогу. Вот и лес! Его лес! Знакомый с давних лет. Сколько они не виделись? Ох, как давно! Почти двадцать лет. Гиря разувается. Идет босиком по знакомой дороге. Как когда-то. Ноги отвыкли. Их колет. Но Семен идет терпеливо.

Над лесом просыпается утро. Встает и солнце. Знакомое, весеннее. Птахи щебечут о чем-то. Словно рассказывают они свои секреты. А человек прибавляет шаги. Вот опушка. Знакомая, как плешина у деда. Отсюда шагов двадцать и видно деревню. Но… Где она?

— Где?! — выпал чемодан из руки.

Семен озирается. Может не там сошел? Но нет! Вот опушка. Вот и раскоряченный дуб. Вон и речка.

Семен подбирает упавший чемодан, бежит к деревне.

Нет ее. Нет домов! Нет людей! Нет детства! Где все?! Лишь зарастающие травой воронки от снарядов минувшей войны остались вечной памятью на месте деревни.

Семен растерянно оглядывается. Замечает поваленную взрывом печку, а вон и стены разнесло. Вот здесь был их дом. Дом деда. Но где он? Глубокая воронка зияла. А по краям заросли травой обломки бревен, кирпича.

— Земелька моя! — рухнул на траву Гиря и зарыдал злыми слезами.

— За что же тебя? Ехал на встречу — попал на похороны! Экий я дурак! — кричал Семен не своим голосом.

— Нет ничего! Нет дома! Все умерло! Все! И я! Зачем я жив! Возьми меня! — хрипит Семен.

— Возьми! — просит он землю. И гладит ее, и комкает.

Сухая глотка болит от стонов. Нет ничего. Нет даже памяти. Все отнято! До крохи! Кто обокрал? Да так жестоко! Кто?

Гиря встает, перед глазами солнце красной рожей смеется.

— Похорони память! — шепчет Семен. — Похорони меня.

Вот здесь под окном рябина росла. Кудрявая, тонкая. Где она? Лишь обугленный остаток ствола, как сгоревшая жизнь. Семен подходит к нему. Смотрит. Рябина вся в осколках, А вон и пули застряли в стволе. Как человека убивали. И она умерла.

— Все ты! Ты! — кричит Гиря. А перед глазами опять лицо Скальпа.

— Все они, сынок, фашисты проклятые, — услышал Семен голос за спиной. И оглянулся.

Старушка подошла к нему:

— Ты чей будешь, милок?

— Здешний я! С этой деревни!

Эко не повезло! Где ж скитался столь

— Далеко, мать! Что случилось.

— Партизан в селе было много. Почитай что все! Вот и налетели фрицы. С неба и с земли. Кого убили, кого убило, других повесили.

— В сорок третьем. В самом начале. Ни одного в живых не оставили. А у тебя кто ж тут был?

— Все моими были.

— То-то гляжу с горя кричишь.

— А ты откуда? — спросил Гиря.

— Я неподалеку. Рядом. Сюда ходим по крапиву. Густая она тут. Семен взял чемодан.

Куда же ты теперь? — вздохнула старушк

родственничку, — процедил он сквозь зубы.

Еще

— Имеется.

— Ну дай тебе Бог вживе и в здравии его сыскать, — крестила Гирю вслед старушка.

«Сыщу! Уж эту блядь из-под земли достану!»— думал Семен. И, обувшись, устало поплелся к станции чужой собакой.

Через неделю он был в Ереване. Чтоб не привлечь к себе внимания, остановился в скромном номере гостиницы. Каждый день днем, и ночью искал Скальпа. Каждую минуту.

— Ты ограбил! Ты отнял! Все отобрал у меня! Все! Даже смерть человеческую! На своей земле умереть не дал! Взамен боль оставил! К чему я жив! Да и жив ли? Ты во всем виноват! — Один! Я не живу и ты сдохни! — сжимал он кулаки.

Но прошла неделя. А Скальпа нет. Месяц. Нет. Два! Нигде не попадается. Весь город обходил. Еще два месяца! Зима! Еще месяц! Давно бы уехать пора. Но чутье подсказывало, здесь он! Ищи! И Гиря искал. Крутился около дома, где тот раньше жил. Вскоре понял — там другие. И снова искал. Сутра до ночи. Решил не уезжать, покуда не найдет. И повезло…

Он ел мороженное. В открытом кафе. Не один. С ним женщина. Гиря следил. Он шел за ними по пятам, ждал, когда Скальп останется один. И тогда… Он ждал когда закончится фильм. Потом до двенадцати у ресторана. Потом в такси следом за ними. Потом до двух, пока они говорили в подъезде. Потом Скальп стал прощаться и Семен подкрался ближе. Вот шагизатопали по ступенькам. Гиря сжал кулак. И…

Тронулся он вскоре в обратный путь. Вот и Хабаровск. Отсюда добирался до Петропавловска. Потом вернулся в совхоз.

Немало удивились жители. Вернулся! То-то не зря обещал. Хотя в общем ничего не обещал конкретно. Сказал, что подумает. А все ж вернулся. Панкратов радовался больше всех. Да и было чему. В дизельной хозяин будет. Серьезный, работящий человек. Не мальчишки. А мужчина! Проверенный.

И снова по утрам будил совхоз звонкоголосый двигатель. Пел, свистел, радовал, грел. И никто не спрашивал Семена, почему он вернулся в совхоз, почему не остался на материке; вернулся, значит так надо. Ему виднее. Об отпуске не спрашивали, как он его провел. Лишь улыбались завистливо.

А Семен расправил плечи. Раздобрел. Стал подтянутым. И перестал чувствовать себя в совхозе чужим. Лишь иногда всплывали перед глазами воспоминания. Недавние… И тогда он снова становился задумчивым.

«Верно ли я сделал? Стоило ль вот так! Может напрасно? Но нет, о чем это? Похорони свою память! Похорони! Пусть не терзает она больше, пусть не болит», — заставлял себя Гиря. И старался забыть все!

… Однажды вечером, когда Семен сдавал дежурство сменщику, в дизельную зашел Василий Иванович Панкратов. Семен, глянув на него, сразу понял, что председатель сельсовета не в настроении. Он хмурился. Поздоровался сухо. Руки не подал, как делал все время после возвращения Семена в совхоз. Глянув на Гирю, сказал строго:

— Разговор есть.

— Говори.

— С глазу на глаз.

Семен удивленно пожал плечами.

— Давай выйдем! — предложил Панкратов.

— Погоди минуту, — и, сдав сменщику вахту, вышел за председателем.

— Ты чего вернулся?!

— Куда? — не понял Гиря.

— В совхоз!

— Ты ж звал.

— Звал. Верно.

— Вот и приехал.

— Брешешь! — крикнул Панкратов.

— Ты что, Василий Иванович?

— Что в отпуске натворил?

— Ничего. Сам знаешь!

— Не знаю!

— Чего тебе надо? — рассвирепел Семен.

— Не мне! Им!

— Кому?

— Спрашивали о тебе сегодня!

— Кто?

— Из спецотдела областной милиции?

— А я при чем?

— Не валяй дурака!

— У них и спрашивай, раз не веришь! Какого черта пристал? — орал Семен.

— Ты полегше! Не забывайся!

— А чего ты меня пытаешь?

— Ничего! Где обосрался? Они зря не спрашивают. Знаю я их. Видать, натворил и прячешься теперь у нас?

— Послушай, выбирай слова.

— Для тебя?

— И для меня! А ты как думал?

— Погоди! Узнаю я, что ты за фрукт, а то, ишь, добреньким прикинулся. Вернулся! Знаем мы вас!

— Что знаешь? Говори!

— Скажу! И вот что! Покуда не разузнаю, почему о тебе справлялись, ни на шаг из села. Понял?

— Я-то понял! Но жалеть о понятом тебе придется, — пообещал Семен.

— Что?

— Иди ты!..

Семен, резко повернувшись, пошел домой. А председатель сельсовета, постояв немного, буркнул себе под нос что-то неприличное, заскрипел протезами на весь совхоз. Тоже домой направился. Злой. Озабоченный. Звонок и впрямь не на шутку встревожил его. Но разговор с Семеном — разозлил.

— Я тебе погонорюсь, — ворчал Панкратов в адрес Гири. Но тот не мог услышать его слов. — Ишь, боров, отъелся тут у нас и хамит. Обо мне, если я ни в чем не виноват, никто не спрашивает. А о тебе… Да еще откуда! Не было печали на мою голову. Так свалилась.

Семен не спал всю ночь. Ворочался с боку на бок. Вздыхал, думал, вспоминал. И беспокоился…

Шли дни. Настороженные. Утомительные. Ждал Семен. Ждал и Панкратов. Он много раз пытался дозвониться до спецотдела области, но из-за весеннего паводка связь была нарушена и беспокойство росло с каждым днем. Гиря заметно помрачнел и перестал разговаривать, даже замечать председателя. Тот платил тем же.

Неприязнь их заметили. И вскоре по совхозу поползли сплетни. Василий Иванович нервничал. С нескрываемой досадой крутил безмолвный телефон с утра до вечера.

Прошла неделя. И вот однажды Семен принес в сельсовет заявление с просьбой уволить его по собственному желанию. Сунул листок бумаги под нос Панкратову.

— Сбежать хочешь? От ответственности?

— Нет!

— А куда же, если увольняешься?

— Не твое дело!

— Я здесь власть! — стукнул по столу председатель сельсовета.

— Плевал я на тебя! — побагровел Гиря.

— На власть?

— На тебя!

— Негодяй! — заорал Панкратов.

— Подписывай бумагу! Я в совхоз от тебя ухожу. На трактор! Не хочу с тобой работать! И не сбегаю. Принципиально!

Яровой зашел в сельсовет, когда председатель крутил все еще молчавший телефон. Узнав, кто он, Панкратов сел за стол. Стал слушать внимательно. На вопросы отвечал коротко, старался быть объективным. Но последний разговор с Семеном где-то дал знать о себе и председатель не сдержался:

— Заберите вы его от нас куда угодно! Хоть в лагерь, хоть в тюрьму! Он, когда я его спросил, почему им интересуются, сказал, что плевал на меня!

— Ну это все эмоции. Давайте говорить по сути, — направил разговор в нужное русло Аркадий и спросил: — Сколько он отсутствовал?

— Долго, больше, чем полгода.

— Это что, у него такой отпуск был?

— Не только отпуск. Он же один работал долгое время, а значит переработанных часов набралось прилично. Вдобавок, без выходных и праздничных, все пять лет. А это в двойном размере начисляется. Потом за ночные часы. Так что сами понимаете, он перед отъездом кучу денег получил.

— Я пока не о деньгах спрашиваю.

— По документам он отсутствовал семь месяцев и двенадцать дней.

— Когда он вернулся в совхоз?

— Двадцать шестого марта.

— Билеты к оплате проезда предъявил?

— Нет.

— Почему?

— Мы ему оплатили дорогу до Брянска в один конец. Обратный проезд можем оплатить по предъявлении билетов. Но он говорит, что потерял их. Бухгалтерия и не оплатила. Кстати, вычли с него и оплату за проезд в отпуск.

— Как он объясняет потерю билетов?

— Говорит, что выслал их по почте. Но если бы и выслал, мы бы получили. А раз их нет, значит, потерял.

— А где он был в отпуске?

— Кто его знает. Я с ним не в таких отношениях, чтобы спрашивать об этом.

— Не знаете, он в Армении был?

Панкратов нагнулся к самому уху Ярового, что-то говорил через смешок. Потом сел на место и добавил:

— Оттуда и вернулся, наверное, чтоб не отняли.

— Ну, а с кем он еще общался в совхозе? — продолжал выспрашивать Аркадий.

— Бабка Таня еще его знала. Но, покуда он был в отпуске, она умерла.

Следователь, поморщившись от липкого пожатия руки Панкратова, пошел к дому Гири.

Тот рубил дрова во дворе. Завидев Ярового, удивленно отставил топор. Они сели на бревне. Закурили. Аркадий сказал, кто он. И спросил:

— Как живется тебе здесь, Семен?

— Все нормально было. Да только этот Панкратов недавно заедаться стал. И чего ему нужно?

— А как ты думаешь?

— Разве его поймешь?

— Скажи, почему решил в совхоз вернуться?

— А куда же еще? В деревню свою вернулся, от нее после войны одни угольки. А где еще? В городе остаться — специальности подходящей нет. Да и с жильем туго. В другую деревню, но там чужие. Вот; и вернулся. Ведь сам Панкратов просил. Останься…

— А где ж ты провел свой отпуск?

— В Армении, — не сморгнул Семен. И простодушно улыбался.

— А там у тебя кто из родственников?

— Никого.

— Зачем же ездил?

— Была причина. Теперь нету ее.

— С Авангардом Евдокимовым когда виделся?

— Нет его больше! Похоронил я его.

— Похоронил говоришь?

— Ну да! — улыбался Семен.

— Расскажи, как ты с этим управился, — удивился Яровой завидной откровенности.

— А что? Полгода я его выслеживал. В каждом закоулке. Днем и ночью искал. Весь Ереван вдоль и поперек исходил. В доме, где он жил, в больницах. Всюду. А нашел в открытом кафе, — рассмеялся Семен. — Иду! Гляжу, а он мороженое жрет. С вазочки. Как интеллигент. А с ним баба… Я жду! Они в кино. Я жду! Они в ресторан. Я жду! Они в подъезд! Я за ними! Они говорят. Час прошел! Все говорят. Я ни слова не понимаю. Они ж по-армянски объясняются. А я по-русски жду! Ну, думаю, раз не заходят, значит, не живут вместе. Значит, это он ее провожает. Как у нас. Слышу, кто- то по лестнице поднимается. А другой к двери. Я кулак наготове держу. И вдруг баба. Головой ткнулась мне в живот. В потемках не разглядела. А тут как закричит с перепугу. Слышу, Скальп, заместо того, чтоб вниз ей на выручку бежать, вверх по ступенькам бегом припустил. Бабу-то я придержал. Чтоб шуму не наделала. А она услышала, как Скальп удирает и удивилась. Страх у ней прошел. И спрашивает меня:

— Что ты здесь делаешь?

Рассмеялся я и говорю ей, что, мол, тебя здесь жду. Она рассердилась, не поверила. Ну и уйти хотела. А я не отпускаю. И спрашиваю. Кем тебе приходится человек, с каким ты была? Она и говорит:

— Пока никто. Но скоро мужем будет.

— И обозлило это меня. Ведь эту женщину я видел днем. Такая молодая! Красивая! Он же рядом с ней — как сморчок напротив цветка. Ну, думаю, еще одну жизнь загубит. И захотелось мне рассказать ей все. Бабе. От ошибки уберечь, — Гиря улыбнулся.

До утра мы с ней проговорили. В парке. Она слушала меня внимательно. Я ей, как кенту, как своей сестре, как матери, все без утайки рассказал. О себе и о нем, о поисках, о том, как я оказался у подъезда. Она плакала. Потом и говорит:

— Если ты не врешь, то пойдешь со мной к нему. Но поклянись, что пальцем его не тронешь!

Я побоялся, что не сдержусь. А она смотрит на меня и говорит:

— Если пойдешь — поверю. В тебя… Не тронешь, значит, хороший ты человек. Не станешь жить местью. Значит— ты моя судьба. От беды уберег. Себя и меня…

Обнял я ее, и говорю — будь по-твоему. Как скажешь, все выполню. Но домой мы к нему не пошли. Позвонила она. В кафе пригласила. Он пришел. Да только увидел меня — и ходу… Испугался, гад…

А моя Ануш поверила. Мне поверила. Приняла мои ухаживания. И знаешь, со мною сюда согласилась приехать. У нее тоже никого нет. Кроме меня. Да еще теперь ребенка ждем, — улыбнулся Семен.

— А как же с похоронами? — не понял Яровой.

— В памяти я его похоронил. Насовсем. Мы с Ануш долго обо всем говорили. Она сказала, что никогда не станет жить с человеком, который не умеет прощать и забывать обид. Что тот, кто пережил, не к гибели своей — к жизни стремиться должен. И не воздавать злом за зло. И я заставил себя забыть Скальпа. Совсем. Ведь моя Ануш женщина, а и то сумела его забыть и простить. И никогда о нем не вспоминает. Что ж я — слабее ее? Нет. И я забыл. А потом я даже благодарил его в душе. Ведь у меня жена есть. Она могла стать его женой. И не будь он таким, Ануш не стала бы моей. Она предпочла меня ему. Не так-то просто согласилась. Ведь я тоже не ахти какой подарок. Сидел. Вор. Пусть бывший, но все-таки. Но я рассказал, признался ей. Ничего не скрыл. Она у меня одна в жизни. Самая чистая, самая светлая. Единственная.

— Значит, раздумал ты его убивать? Ануш подействовала? Ну, а когда вы выехали из Еревана?

— Одиннадцатого марта.

— Билет твой покажи.

— Свои билеты я почтой выслал. В том числе и перелет от Еревана до Москвы. Но они еще не пришли. Сглупил. Послал обычным письмом. Долго идут. Хотел, чтобы к нашему приезду мне успели деньги за проезд от Еревана до Камчатки начислить.

— Ас обратного рейса? Эти ж ты не мог послать почтой? Когда возвращался, билет от Москвы при тебе должен был быть? — настаивал следователь.

«Возможно, послал ее вперед, а сам задержался?» — подумал Яровой, подозревая инсценировку алиби.

— Эти билеты у нас в порту взяли, по прибытии на Камчатку. Расписаться мы успели, а вот пропуск не оформил. На Ануш. Оштрафовали нас за это. Но обещали выслать. Сохранились билеты лишь на пароход, но это копейки. Мы их не стали предъявлять. А билеты вместе с документами должны вот-вот прийти. Там отметки нужно ставить. А для этого они делают запрос об Ануш в Ереван. Сами знаете, пограничная область. Особые порядки. Жену не хотели сюда пускать. Но роспись! Кое-как согласились.

Из дома вышла женщина. Удивленно посмотрела на мужа, на следователя.

— Проходите в дом, зачем на улице гостя держать? — пригласила она.

Семен улыбнулся простодушно:

— А и верно! Чего мы тут, за порогом? Пошли в дом! Там и поговорим!

Яровой прошел в комнату, куда его пригласил Семен. Здесь чисто, тихо, тепло.

— Знакомься, Ануш. Это следователь. Из Армении, — сказал Семен. Женщина улыбнулась:

— Земляк?

— Да.

— А что вас сюда привело?

— Про Авангарда интересуется, — опередил Семен.

— А что с ним? — удивилась она неподдельно.

— Мертв он, — сказал Яровой, внимательно наблюдая за лицом женщины.

— Умер. Жаль. Не стар еще. С чего же это? — и вдруг поняла. Села ближе к столу.

— Вы долго знали Авангарда? — спросил ее следователь.

— Три месяца.

Гиря, извинившись, вышел из дома. Ануш молча улыбнулась.

— Вы думаете, что муж убил его? — спросила она Ярового, перейдя на армянский.

— Подозреваю, — не стал скрывать следователь.

— Да, вы имели основания. И, может быть, это и случилось бы. Но все сложилось иначе. Я помешала. В последние минуты…

— Расскажите, — попросил Яровой.

— Муж не знает армянского языка. А там в подъезде, мы немного поссорились с Авангардом.

— Причина?

— Он говорил, что у него много врагов и торопил меня с окончательным ответом, чтобы уехать из Еревана.

— Что за враги? Он говорил вам?

— Нет. Не говорил.

— О том, что был судим, вы знали?

— Да, немного. За какую-то оплошку в работе,

— Оплошку?

— Да! Он так говорил.

— О лагере рассказывал?

— Нет. Ничего. Никогда! Об этом я узнала от мужа. Он мне все рассказал. Ничего не скрыл. Ни в чем не соврал. Он рассказывал мне, как самому себе. Говорил, что ему незачем жить, что Авангард отнял у него все. Мне тяжело было слушать все это. Соль на рану — были его слова для меня. Он умолял меня забыть об Авангарде. И я засомневалась. Решила проверить. И позвонила. Авангард пришел. Мы сидели в кафе. Я увидела лицо. Его лицо. На нем ни кровинки не осталось от страха. Авангард не подошел. Хотя я была уверена, что Семен не тронет его. Авангард убежал, как подлец. Он даже не спросил, зачем я его звала. Он стоял несколько секунд, как живой покойник.

— Скажите, а как вы поверили Семену? Ведь знали совсем немного. Своими руками удержали от преступления…

— А он меня — от беды, — ответила Ануш и продолжила: — Поверила же сразу. Ведь не он убежал от Авангарда. А тот… Бежит лишь виноватый. Да и, когда я закричала около подъезда, Авангард не поспешил узнать, что со мной? Значит, знал, что меня вместо него поймали.

И свою жизнь спасал. Я-то ему вместо щита нужна была. Не как жена. Вот он и торопил.

— Скажите, вы знали Авангарда три месяца. И едва не стали его женой. Почему же дали согласие на брак, так мало зная человека? Или у вас была своя причина на то?

— Я жила одна. Обо мне никто не заботился. Он один проявил участие. Был внимателен. Ну и возраст в его же пользу был. Думалось, что человек переживший — это человек серьезный. Он и семьею дорожить будет.

— Скажите, а в чем проявлялось его участие в вашей судьбе?

— Помогал он мне, — покраснела Ануш.

— Чем?

— Деньгами.

— Сколько он вам давал денег?

— Когда сотню, или две приносил. Я отказывалась. Но он говорил, что хочет помочь как любимому человеку. Честно говоря, этим он и связал меня. Не знаю, что удерживало меня от согласия, но почему-то и отказать не могла, вы меня понимаете. Не знаю, сколько бы это еще продлилось. Но мне повезло. У меня муж. И я счастлива.

«И все-таки мне нужны билеты обратного рейса», — подумал Яровой и спросил: — Есть ли у вас какие-либо документы, подтверждающие день вылета из Еревана?

Ануш стала вспоминать.

— Что у нас есть? Есть счет за гостиницу в Москве. Там мы остановились, чтобы сделать покупки перед дорогой на Камчатку. Есть талоны к авиабагажу, — перечисляла женщина.

Ее лихорадочные поиски прервал гул самолета, пролетавшего над домом, над совхозом. Самолет привез почту и готовил ее к сбросу.

Два месяца из-за непогоды не было почты в селе. А теперь… Мешки с почтой падают на улицу. Один, второй, третий… Двенадцать мешков. Люди ждали почты давно. Из всех домов высыпали. Радуются. Дождались…

Сегодня в каждом доме будут читать письма, газеты, журналы. Ануш тоже выглянула в окно.

— Сегодня и мы получим. Билеты и документы, — вздохнула она. И Яровой, глянувший в окно, заметил, как Гиря, ухвативший сразу два мешка, набитые до отказа, бегом несется к почте.

— Скажите, Авангард не говорил, откуда у него деньги? — спросил следователь.

— Я спрашивала его. Он отвечал, что у него, как у всех, имеется голова и руки. Вот и все.

— Он работал?

— Не знаю. Ничего не говорил.

— Скажите, сколько примерно он брал с собой денег, когда приходил к вам?

— Я карманы его не проверяла.

— Ну, а золотые часы вы его видели?

— Золотые? У него их никогда не было. Старые. Обычные. На ремешке. Я их сразу бы узнала. Золотых не было. Во всяком случае я не видела.

— Ну, а пятьсот рублей он мог взять сразу. Бывало при нем столько денег?

— Пятьсот? Нет. Самое большее — двести. Он мне всегда подчеркивал, что человек он скромного достатка.

Через два часа в дом с шумом влетел Гиря. И сразу с порога закричал:

— Пришли! Все сразу! — и положил на стол два пухлых конверта. В них были билеты и паспорт Ануш.

Следователь проверил. Да. Дата вылета Ануш и Семена из Еревана отмечена одиннадцатым марта. Все остальные билеты, квитанции, выписанные на имя Гири, подтверждали его алиби[37].

Вечером Яровой прощается с Семеном, с Ануш. Уходит. В душе желая им самого светлого в жизни. И внезапно, лицом к лицу, сталкивается с Панкратовым.

— Уезжаете? — спрашивает председатель сельсовета, краснея.

— Уезжаю.

— Да. Счастливый человек.

— А вы разве несчастливы? — удивляется следователь.

— Кой черт! Понесу себя на поругание!

— Куда?

— К Семену!

— Почему?

— Билеты пришли. Я уже видел. Вы один уезжаете. Значит, он ни в чем не виновен. А я поторопился. Эх, жизнь! От нервов одни протезы остались. Пусть бы ругал меня, но простил.

— Зря торопился, Василий Иванович. Прошлое человеческое понимать надо, а иногда и хоронить.

— Пойду виниться к нему. Но простит ли?

— Иди! Это тоже уметь нужно! Иди! — подтолкнул Панкратова к дому Яровой.

Самолет проковылял по полосе, чихнул напоследок и замер у аэропорта села Соболево.

Яровой шел по раскисшей, еще не просохшей земле. Здесь уже прошли весенние дожди. Райцентр, в закудрявившихся молодой зеленью деревьях, казался праздничным, нарядным. Щедрое солнце, выглянувшее с самого утра, обещало вскоре высушить землю и согреть ее.

Здесь, по этой улице, ходил и Владимир Журавлев — бывший налетчик по кличке Трубочист — думал Яровой. Ходил. Он видел эти дома, знал людей. Но почему не ужился? Что сломало? Почему не нашлось ему здесь места под солнцем?»

Внизу под сопками река вьется. Дальше — тайга. Деревья взбегают на сопки весело, резво. Село красивое.

Аркадий останавливается на время. Задумывается. Что ни говори, придется ему, видимо, ехать по следам убийцы на Сахалин. Возможно, здесь, в этом селе он получит новое подтверждение назревающему решению. Найдет новый ключ к загадочному, необычному убийству. Имел ли к нему отношение Журавлев? Кем он был? Основным исполнителем убийства? Или…

По отзывам тех, кто был с ним в лагере. Трубочист — один из заинтересованных в смерти Скальпа. Деньги взял. Отработать обязан. Но хотел ли он того, взялся ли за выполнение? Имел ли реальную возможность к выполнению намерения?

Возможно, убил не он. Другой. Но тогда придется вернуть деньги Клещу. А где они могут встретиться? Да и возможна ли эта встреча? Ведь Журавлев, если не убил Скальпа, постарается любым путем скрыться от Клеща, избежать встречи. А чтобы убить, Трубочисту надо было ехать в Ереван. Мог ли он сделать все это после потрясения? И чем оно было вызвано, это столь внезапное потрясение?

Следователь идет в районное отделение милиции, надеясь, что там дадут ответ на некоторые из вопросов. Начальник милиции поздоровался с ним настороженно. Явно показывал своим видом непонимание, зачем в их отдаленное село приехал следователь, да еще из Армении.

Но, услышав, что его интересует, разулыбался, вздохнул облегченно. И по-хозяйски уселся за своим столом.

— Поселенец? Как же, помню. Был у нас.

— Где он работал?

— На животноводческой ферме.

— Кем?

— Скотником. Кем же еще?

— Сколько он жил в Соболево?

— Год и несколько дней.

— Под чьим руководством работал?

— Емельяныча.

— А точнее?

— Заведующего фермой.

— Как проявил себя поселенец в селе?

— Жалоб не было.

— А в работе?

— У Емельяныча узнайте.

— Нарекания были?

— Нет.

— Почему переотправили его отсюда?

— Так он же свихнулся! — ответил майор и покрутил пальцем у виска. — Когда на выгоне работал.

— А в чем причина? Вы не интересовались?

— Говорят, что его незадолго до того бык на рогах катал. Может и сказалось. Оно ведь не все сразу вылазит.

— Значит, был, — задумчиво сказал Яровой, все вспоминая и взвешивая. — Ну, а что вы еще знаете о нем?

— Знаю, что на ферме он получал неплохо. На жизнь ему не только хватало, а и оставаться должно было. К тому же, сами понимаете, расходов у него особых не имелось. Работают на ферме много и долго. Лето на выгоне. На пастбищах. В село лишь по осени возвращаются. Так и для нас лучше, спокойнее.

— Вы с ним беседовали?

— Ну, а как же?

— Ну и как? Впечатление какое?

— Для меня любой из них — конченный человек. Что ни говорите, работаем мы тут с ними, мучаемся, а они выходят на свободу и снова за свое.

— У вас, кроме Журавлева, были поселенцы?

— Нет, судьба пощадила. Хватит и одного.

— А чем вы недовольны?

— Да покоя мне не было, покуда он у нас жил. Все время боишься, а вдруг, где отличится, вернется к старому, воровать начнет? Шутейное ли дело! У меня в районе за восемь лет ни одного преступления не совершено. Это же показатель!

— А не скучно вам? — спросил Яровой.

— Я знаете, рыбалку очень уважаю, — понизил голос майор.

— Понятно. Но я б не смог вот так. Отдал бы этот район старику, какому на пенсию скоро, а сам бы…

— А у нас почти во всех районах так. Тихо. Живем без приключений. Непроверенных людей в погранзону не пустят. Так что дел никаких нет. Самое большое событие— муж жену поколотил. Да и то, покуда я до него доберусь, его местком, партком, женсовет, педсовет, поссовет уже замучают. Мне после них уже и делать нечего, — признался майор.

— А как здесь жители к поселенцу относились?

— Наши-то? А им все равно. Лишь бы он их не задевал никаким боком. А там, кем хочешь будь. Но с новыми наши люди туго сходятся. Лет десять надо пожить среди них, не меньше, покуда признают. У нас здесь знаете как — всех временем проверяют. Как на выдержку.

— Вы сами были хоть раз на выгоне, где поселенец

— Нет. Это очень далеко, — сознался майор.

— А кто с ним там работал?

— Доярки. Бабы наш.

— Еще.

— Пастухи,

— Что они говорили о поселенце.

— Знаете, если честно, бабы хоть они у нас и горластые, и языкатые занозы, а вот этого уголовника все хвалили. Но оно и понятно. Мужиков у нас маловато, а баб много, так что, конечно, хвалить будут. Какой никакой — мужик!

— Ну, а

— Они с ним по работе не связаны.

— Но жили-то вместе.

— Это верно. Но надо у Емельяныча. Он все знает. Он этого поселенца… Да что там. Сам поговори.

— А что было.

— Он его привез. Уже свихнутого, с выгона. Может, и знает что?

— Как он сам объяснял случившееся.

— Никак не мог объяснить.

— Почему?

— Я то Емельяныча давно знаю. Много лет. А вот, чтоб он плакал, впервые в тот день видел. Сколько с того дня прошло — спрошу его, он голову угнет, как бык, весь с лица почернеет и молчит, как немой. В чем дело, до сих пор сам ничего толком не знаю.

— А где жил Журавдев.

— Жильем мы его обеспечили. Сразу же по приезде. Сносная хатенка. В ней теперь другие живут. И не жалуются.

— Не слышал, с кем он тут общался? — спросил Яровой майора.

— С коровами, с доярками. С кем же еще? Работа с утра до ночи. Изматываются они там здорово. Что и говорить. Не до общений. На каждую бабу по двадцать пять коров. Доят вручную. А ему все две сотни коров накормить, напоить нужно было. Да и стойла почистить. Самих скотин в порядок привести. Трудно успеть. Какое уж там общение? С этой работой от человеческого языка отвыкнешь, — невольно пожалел бывшего поселенца майор.

— А где мне найти теперь заведующего фермой.

— Емельяныча? Они на выгоне уже. Но я сейчас позвоню. Если

на выгоне — запряжем лошадку и съездим вместе. Хоть посмотрю, как они там, — взялся за телефон начальник милиции. — Емельяныча позови. Что? Нет его? А где? А! Сколько? Еще неделю. Это точно? Ладно. Скажи, чтоб лошадь запрягли и подогнали к милиции! Понял? Зачем! Надо! Жду! Быстрее! — говорил майор в трубку.

А вскоре Аркадий вместе с начальником милиции уже ехали к пастбищу. Он сидел на пахучем сене. Майор на дощечке примостился, положенной поперек телеги, и правил.

— Сколько до выгона? — спросил следователь.

— Далековато. Километров тридцать. К вечеру там будем, — успокаивал майор.

Дорога вилась мимо сопок. Толстобокие, они покрылись зеленью и манили к себе на отдых. Они радовали взгляд свежестью, сочностью красок, обилием травы, цветов, деревьев, тепла. Здесь все было согрето и обласкано.

— Хорошо у нас? — сказал майор.

— Красиво, — задумчиво отвечает Аркадий.

— У нас в районе самое большое число солнечных дней в году.

Яровой усмехается, вспоминает свою Армению. Ее всегда и все звали солнечной. А вот Камчатку… Хотя что тут необычного. Вон горностай любит тундру за белый снег. Белый медведь свои моря — за льдины, и не променяет их ни на какое солнце. Каждый дорожит тем местом на земле, где он родился и вырос. Своим жизненным пространством. Вырви, отними его у зверя и он погибнет. Зверь не выдержит! А человек? Но он более приспособлен. Вот рыбы…

И Яровому вспомнился чей-то рассказ, что лососевые рыбы идут метать икру туда, где родились сами. Попробуй направь их в другую реку. И половина икринок окажется безжизненной. Не даст мальков. Даже головастики, перенесенные в другое болото— совсем рядом, погибают. А все потому, что среда оказалась лишь похожей, но не родной.

«Но где же была его среда? Его место? Почему этот надлом? Лагери выдержал. Суровейший климат перенес. Претерпел лишения. Выжил среди воров «в законе». И надломился на воле. Может его беспокоило предстоящее убийство? А он, втянувшись в нормальную жизнь, знал, что не сможет сделать этого? Но тогда возможно надо проститься с собственной жизнью. И это его пугало; может, совесть не вынесла разногласия и организм сдал? Куда он попал после Соболеве? В какие условия? Где и кем работает? Болезнь явно не прошла бесследно», — думает Аркадий.

Телега въезжает в реку. Из-под копыт коня серебристые брызги летят во все стороны. Сверкают на солнце алмазами.

— Ему бы жить и радоваться. Ведь на свободе — не в лагере. Работай, люби людей, сам любим будешь.

Телега охала по дороге, ковыляла в распадках, скрипела на выбоинах, тарахтя, неслась к выгону, оставляя позади себя примятые следы, стоны майора, рыжеватые хвостики пыли, крутящиеся из-под колес и только к вечеру, когда усталое солнце покатилось к горизонту, они приехали к выгону. Доярки заканчивали дойку, а постаревший за эти годы Емельяныч возился с бидонами, готовил их к отправке в село. Полные бидоны стояли в телеге. Оставалось наполнить еще два. Последние.

— Емельяныч! Ты скоро освободишься? — спросил майор.

— Еще с

— Мы к тебе! Давай поторопись!

— Подождите немного.

Доярки приносили молоко, замеряли, сливали в бидоны. Удивленно смотрели на приехавших. Следователь изучал их лица, голоса. С ними работал поселенец. Как они ладили?

— Вы б в будку зашли, чего снаружи стоите? Комары загрызут ведь, — сказал старик сторож.

— Спасибо, отец, — поблагодарил Яровой и вошел в будку.

— Молочка попей, сынок.

— Нет. Не хочется.

— А чего? Оно пользительное всем.

— По делу к нам, с лекцией?

— Нет, отец. К Емельянычу.

— А он что?

— Скажи, отец, а ты не помнишь поселенца? Работал тут у вас несколько лет назад.

— Володька что ль?

— Да, он

— Как же не помнить? А вы что? Родственник его.

— Нет отец, — и Яровой представился.

— Знт беда с ним стряслась опять какая? Вот уж не везет мужику. Как проклятье над ним какое висит. Нигде не может найти себе места под солнцем. А ведь и неплохой человек, скажу я вам. И трудяга редкий.

— А что произошло с ним? Отчего у него произошло это помешательство? Как вы думаете?

— Я не знаю точно. Слыхал, что наша Торшиха телогрейку его спалила. Он после этого… Рехнулся. Вообще-то он ее никогда не снимал. Даже спал в ней. Верно, подарок. А может еще что, хотя мне кажется, что не в ней дело. Устал он. Оттого и спятил.

— А что за случай с быком произошел.

— Опять же эта Торшиха. Она выпустила. Бык и поддел Вовку.

— Он не жаловался ни на какие боли.

— Как же, мил-человек! Все кишки ему Буян чуть не выпустил. Убил я его. Сам. С ружья.

— Значит, доярка виновата?!

— Она. Лярва! Нетель проклятый! Она не только с ним, ни с кем не ладила. С бабьем перегрызлась. Сколько раз просили Емельяныча убрать ее отсюда, все жалеет.

— Скажи, отец, а вот тебе поселенец досаждал.

— Мне? Упаси Бог! Подмотал. И бабке моей. И этим… Ну, бывало, какую и матюгнет для острастки, так у нас без этого никак нельзя. По-доброму не понимают. А Володьку тут уважали? Да, оно, что ни говори, он холостяк, а и у нас тут одиночек пруд запруживать можно. Со всех сторон его обхаживали. Друг перед дружкой старались. Наперебой. Все хотели не портить с ним отношений. Оно и для работы так было лучше, да и в жизни веселей. Только одна стерва — Торшиха! С ней у него в первый же день все наперекосяк пошло. Сразу поцапались. А почему — кто их знает?

— Он с вами общался?

— Говорили.

— О чем?

— О всяком.

— А точнее?

— О жизни.

— А о лагере он говорил вам, где срок отбывал?

— Говорил. А то как же? Много чего рассказывал.

— А что именно?

— Страсти всякие. Особо про одного. Он навроде Торшихи для него был. Тоже змей! Убивец — не человек! Ох и люто не любил его Вовка!

— После поселения не собирался он остаться в Соболеве?

— Что ты! Он же городской. Каждый день свой здесь считал. Все ждал, когда поселение закончится. Да и что ему у нас делать? Кому понравится всю жизнь в навозе ковыряться? Он ведь свое как только отбыл бы, враз помчался б в город. К себе. На родину.

— А не грозился он разделаться с тем, какой в лагере ему мешал?

— Нет. Словами лаял. Погано. А чтоб грозить — нет. Не было такого! Да и не злой он! Хлебнул лиха! Вон Торшиха! Сколько беды причинила, а он и ей помогал. Первый прощал. Мужик все ж. Отходчивый. Она тем и пользовалась. Тот гад, видно, тоже такой сволочной. Как и эта лярва! Прости меня, Боже!

— Как он тут зарабатывал?

— Неплохо! На жизнь с лихвой хватало.

— Сбережения имел?

— Кто ж его знает. Я чужих денег не считаю. В мои леты не это, здоровье ценится.

— А не рассказывал, есть ли у него родные?

— Завели мы как-то об том разговор. А он рукой махнул. Мол, что там родные? У меня они что есть, что нету. В своей семье подкидышем рос. И туда навряд ли он вернулся бы.

— И писем он от них не получал?

— И-и, что ты? На свободе жил — не нужен был. А кому поселенец нужен? Да он и не ждал ни от кого писем-то! На что они ему? От них одна морока. Своих забот полно, на чужие места не остается.

— Ну, спасибо тебе, отец!

— Торопишься?

— Да!

— А что с Вовкой-то.

— Пока не знаю. Может и ничего.

— Ты увидишься с ним?

— Постараюсь.

— Привет ему от меня передай. Поклон наш. От меня и от старухи. Скажи, что помним мы его. Нехай ему судьба лаской подарит за его добро. А коль захочет, нехай в гости заглянет. Картошкой печеной угощу его.

— Передам, отец, обязательно передам! — пообещал Яровой, и направился к освободившемуся отдел Емельянычу.

— Заведующий фермой пристально посмотрел на него.

— Вы ко мне?

— Да к вам.

— Пройдемте в будку, — и, оглянувшись на майора, сидевшего в кругу доярок, попросил: — Ты развлекай покуда этих галок. Дай мне спокойно с человеком поговорить.

— Иди! Иди! — рассмеялись доярки. А какая-то особо озорная крикнула: — Да не задерживай долго! Дай хоть и нам в приличном обществе побыть! В кои-то веки мужчины о нас вспомнили. Навестили! Так ты там не очень его держи!

— Ладно! Сорока! — рассмеялся Емельяныч и, крутнув головой, пропустил в будку первым Ярового.

Как только он заговорил о поселенце, лицо Емельяныча посерело.

— Что с ним? — вскинулся он.

— Идет следствие. Пока нужно все установить.

— Но он же больной! — исказилось лицо Емельяныча.

— Что послужило толчком к болезни.

— Трудно сказать. Телогрейка… Но это же, право, смешно. Что в ней? Сгнила ведь на плечах. Может потому, что не кто иной, а Торшиха — доярка наша, сожгла ее, а у них что-то не ладилось меж собой.

— Вы-то сами верите в это предположение.

— Других объяснений нет. Если бы были — сказал, — развел руками Емельяныч.

— Но это предположение — смешное. Простите меня за резкость. Но вы, проживший жизнь, должны разбираться в психологии, ведь Владимир не мальчишка, какой из-за бабенки мог бы лишиться рассудка. Ведь он отбывал наказание в двух лагерях. Знал обиды и почище, чем потеря телогрейки. Тем более, что обычная телогрейка не могла представлять для него особую ценность. Тем более, что и зарабатывал он здесь прилично, как я уже наслышан. К тому же, телогрейку, которая ему полагалась как спецодежда для работы, он мог получить в любое время. Но он предпочел остаться», в той, в которой пришел из заключения. И не снимал ее, даже ночью. Это уж совсем неспроста.

— Что вы хотите сказать?

— Я не утверждаю ничего. Я объясняю всю абсурдность вашего предположения.

— А вы сами, как думаете, в чем дело?

— Пока не знаю.

— Что он натворил? Почему вы о нем спрашиваете, можете сказать? — попросил Емельяныч.

— В Ереване убит человек.

— Ну и что?

— Я думаю, что к этому, возможно, причастен и Владимир.

— Не понимаю.

— Что именно?

— А при чем он и Ереван?

— Владимир возможно уже отбыл поселение.

— Ну и что?

— А значит, имел возможность приехать в Ереван. Там у него был враг. О нем он и сторожу говорил.

— Ну и что? Говорил! Я тоже вон сколько раз бабам грозил, что головы поотрываю им! Ан все живы — чертовы свиристелки. Язык — не руки! Мало о чем говорим?

— Этот был его врагом! Давним.

— Забыл он о нем! Уверен.

— Почему?

— Бабы тут как-то подрались. С этой нашей… Она его враг. Казалось бы, ему на руку. Бил не он. Так нет же! Разогнал. Всех. И пристращал. Знаешь чем? Лагерем! Ради их самих, ради их блага от беды уберег. Потому, как свое горе помнил. Не хотел, чтоб другие его хлебнули. А тоже враг. Да какой! Сколько гадостей Вовке делала! А он ее и пальцем не тронул. Она ж поселенца под смерть подвела. Не думаю, что тот убитый больше обосрался. Из-за этой, он мог снова в лагерь загреметь. И очень просто! Она его шантажировала, оговаривала. А он молчал и прощал.

— А почему?

— Свободой дорожил. Пусть относительной. И лагерей, как огня боялся. Убить не мог! Точно.

— Ну, а телогрейка?

— Что?

— Как теперь думаете? Такой осторожный, терпеливый! И вдруг из-за того, что ее баба сожгла? Вы же сами себе противоречите.

— Не знаю! Ничего не могу понять! Но видно и его терпению предел настал. Закономерность последней капли. А он ведь тоже человек. Как и мы: с самолюбием, гордостью, да и ранимый. Чувствительный к добру. Такие свое место под солнцем спокойно другим уступают.

— Не уверен, — покачал головой Яровой.

— А я докажу!

— Давай!

— Поругались как-то они с Торшихой. А тут отел. В ее группе. Она не пришла вовремя. Проспала наверное. Так он за нее телка принял. И никому не сказал. А корова чуть не погибла. Ты знаешь, что бы ей за это было? Под суд! Так-то вот! А он уберег. И ни слова! Я об этом много позже узнал. От баб.

— Это не доказательство. Это хорошая черта характера. Но не больше.

— Но этой черты у убийц, да что там, у нас, у нормальных, не всегда сыщешь. За мелочи друг на друга рычим. Не прощаем малых малостей. А он! Да если он преступник, тогда кто же мы, все — бабы, я! Ведь он и мне жизнь спас. А кто я ему? Никто! Способный спасти — не убивает! Не то у него сердце! Натура не та. Для этого, по крайней мере, зверем быть надо.

— Но человек этот убит рукою человеческой!

— Не Вовкиной!

— Не утверждаю!

— Ты ищи, следователь! Ищи! Но только не в Вовке, этого я знаю! Поручиться могу!

— Этого не нужно. Я расследую. И проверяю все и всех подозреваемых!

— Расследуй. Но пусть твоему разуму и сердце подсказывает. Поможет истинного убийцу установить. Им не может быть Вовка.

— Возможно, вы и правы.

— Послушай, когда закончишь дело, черкни мне. Несколько слов. Он или нет. Ждать буду. Он для нас не просто поселенцем был. До сих пор не верится в случившееся с ним тогда. А в это убийство, заранее, не верю. Черкни, чтоб спокойнее было.

— Напишу. Обязательно.

— И еще передай, если не найдет ничего получше и захочет вернуться к нам, пусть едет. будем рады ему.

— Передам!

Емельяныч встал.

— Я свободен?

— Да.

— Можно идти?

— Пригласите Торшину, — попросил Яровой.

— Эту? Зачем?

— Для объективности.

— Где объективность была, там знаете что у нее выросло?.. — сплюнул Емельяныч.

— Это нужно для следствия. А выводы я и сам умею делать! — прервал заведующего следователь.

Тот вышел. Потоптался на крыльце нерешительно и крикнул:

— Эй! Торшиха!

— Что тебе?

— Иди! Тебя требуют!

— На кой предмет?

— Сказал бы! Да майора стыдно!

— А ты давай!

— Иди, стерва! Чего ломаешься? Заварила кашу! Теперь хлебай! Метель!

В будку вошла Торшиха. Тонкие губы в испуганную лягушачью улыбку растянуты.

— Здрасте. Вы звали меня?

— Проходите. Садитесь.

Торшиха до неприличного громко икнула. Потом, прикрыв рот ладонью, спросила удивленно:

— Что нужно?

Услышав имя бывшего поселенца, доярка не на шутку испугалась. Лицо оплыло, красными пятнами покрылось.

— Знала ли? Конечно, знала. Вместе работали.

— Причина неприязненных отношений? Можете ее объяснить?

— Это личное. Не могу! — поджала губы баба.

— Для следствия нужны факты. А не эмоции!

— Не буду говорить!

— Хорошо. Тогда здесь в протоколе допроса я сделаю отметку о вашем отказе от показаний.

— Ну и что?

— Не удивлюсь, что после этого вас могут привлечь к уголовной ответственности. За отказ и намеренное сокрытие фактов, необходимых следствию.

— Эти факты не могут интересовать следствие. И никого. Только меня и его!

— Что ж! Ваше дело. Каждый сам себе хозяин!

— Нет! Погодите! Не делайте отметку!

— Я слушаю!

— Была я с ним. Думала, женится. А он молчал. Разозлилась. Виновата.

— Только это!

— Да! А разве не причина?

— Вам виднее!

— Полгода ждала…

— Это меня не интересует. Расскажите, как вы телогрейку сожгли?

— Обычно. Как хлам!

— Вы ничего не заметили в ней?

— А что?

— Вопросы задаю я.

— Ничего.

— Она вся сгорела?

— Да! Верх.

— А подклад, вата?

— Эта я в речку кинула.

— Можете показать где?

— Могу. Да только ее течением понесло.

— Он не пытался ее искать?

— Нет. Он решил, что она вся сгорела. Да и какая разница? Носить ее он все равно бы не смог.

— Поймать ее, найти, вы не пытались?

— Кому она нужна, эта грязь? Ее под ноги никто не постелил

бы!

— Зачем вы это сделали?

— Сама не знаю. Со злости! Видела, что он с ней не расстается. Хоть так досадить хотела.

— Как он отреагировал?

— По земле шарить стал. Вроде, ослеп. Пепел щупал, землю царапал. Кричал.

— Что именно?

— Сейчас плохо помню.

— Постарайтесь!

— Он кричал, что сгорела его жизнь, что смерть ему теперь милее.

— А еще?

— Потом он стал есть пепел. Смеялся страшно.

— Какой пепел?

— От телогрейки.

— Вы не слышали, он не говорил слово «Скальп»?

— Да! Вспомнила! Говорил! И клещей звал. У нас в тайге на деревьях клещи есть. Он звал их убить его.

— А потом?

— Он головой в корягу стучать стал, — разревелась баба. — Потом он в речку прыгнуть хотел. Но мы не дали. Удержали его. Отвезли в больницу.

— Вы навещали его?

— Нет! Кому нужен сумасшедший?

— Кто из ваших его навещал?

— К нему никого не пускали.

— Долго он был в вашей больнице?

— Долго. С месяц.

— А потом?

— Увезли его.

— Вы с ним не виделись?

— Нет. Боялась.

— Он писем вам не писал?

— Нет.

— А другим работникам?

— Никому. Иначе бы сказали, — хлюпнула носом Торшиха.

— Он вам говорил о себе?

— То, что всем. Наедине— нет. Ничего. Не думал он обо мне всерьез.

— На память ничего не дарил?

— Его память — одна ночь. И все! — разозлилась доярка.

— Вы у него дома бывали?

— Да. Один раз. Я же говорила.

— Как он жил?

— Как все одинокие.

— Не говорил ли он о вкладе?

— Каком?

— На сберкнижке.

— Не было ее у него.

— Вы уверены в этом?

— Емельяныч узнавал, чтоб перевели ему на новый адрес, а ему ответили, что поселенец на книжку ни копейки не клал. И не заводил ее.

— Ну что ж! Вы свободны! Спасибо за показания.

Яровой вышел из будки. Доярки вместе с майором и Емельяны- чем слушали сторожа. До глубокой ночи он рассказывал всякие истории. И над костром то смех летел, то дыхание замирало.

А когда доярки ушли, он попросил Емельяныча показать завтра с утра то место, где Торшиха жгла телогрейку и куда она ее выкинула.

— Нехай сама она покажет!

— Вы мне и как помощник понадобитесь, — попросил Яровой.

— Давай, возьми Торшиху, а помощником я тебе буду вместо Емельяныча, — предложил майор и пояснил: — Емельянычу завтра с утра в загоне надо быть. Он на ферме единственный мужик. Ведь даже бидон с молоком в телегу некому будет поставить.

— Мне-то собственно все равно, — отозвался он. И утром, чуть свет, вместе с Торшихой и майором пошел на запасной луг, который сейчас зеленел молодою травой.

— Вот здесь, — показала Торшиха.

— Где и как вы бросили в реку телогрейку?

Валька показала. Яровой пошел по берегу,проверяя глубину воды. Что-то свое высчитывал. Потом вернулся на прежнее место. Срезал несколько веток с дерева, бросил в то место, куда показала Торшиха. Ветки, подхваченные течением, поплыли. Аркадий пошел за ними и думал, что за прошедшее время русло реки возможно изменилось. И вряд ли что могло уцелеть от Вовкиной телогрейки. Но он решил и это проверить.

— Послушайте, но что вы собираетесь искать? За это время от его лохмотьев ничего не осталось. Все сгнило! — сказал майор.

— Эта его шкура даже все живое тут потравила. Воняло от нее невыносимо, — добавила Торшиха.

Яровой разувшись, влез в воду. Проверял шестом глубину. Ощупал подводные коряги. Майор с лопатой на плече молча наблюдал.

— Давайте сюда, майор! — позвал Яровой.

— Да ничего мы не найдем. Столько времени прошло, это же смешно. Ведь недаром говорят, что с возу упало, то пропало. А тут не только с воза, тут в воду! Коряги порвали, сгнила. Да и что может в ней быть? — злился майор.

— Вовкин разум, что ли, найдем? Если и сыщете ее, на что она ему теперь нужна? — ехидничала доярка.

— Черт побери, его телогрейка и доли наших усилили не стоит. Ну, скажите, следователь, зачем она вам? Не проще ли самого поселенца разыскать и «расколоть». Чем искать рванье? Ну что это за вещдок? Ее нынче и сам Володька не признает. Давайте вернемся. Мне сегодня на работе нужно побывать, — зовет майор.

— Поезжайте! — ответил ему Яровой.

— Зачем она вам понадобилась? Такое добро даже на помойках не принимают, а вы ищете! — хохотала Торшиха.

— Послушайте! Женщина! Вам в этой ситуации приличнее было бы помолчать! — зло сказал Аркадий.

Начальник милиции, чертыхаясь, помогал ворочать коряги. Перемывать песок. Но нет. Ничего не находили. Втроем они спускались ниже по течению. Часа на два даже Торшиха на помощь подключилась. Но вскоре устала. Майор мокрый и грязный ругал бывшего поселенца на чем свет стоит.

— Ну и педант вы, коллега! Это же надо! Из-за вещдока, такого сорта, столько времени тратите впустую, — сетовал майор.

— Нужно найти.

— Кого? Из нее щуки гнезда свили!

— Может вы и правы, — соглашался Яровой, переворачивая очередную корягу. — Помогите, майор!

Тот снова лез в воду, скользя и ругаясь:

— Привези его ко мне! Я так допрошу, что шкуру свою рад будет отдать!

— С него уже снимали шкуру. Этим не испугаешь, — смеялся следователь.

Шло время. Солнце уже остановилось в зените. Километра четыре берега и дна обыскали они. На всех налипла клочьями тина, песок. Все промокли до нитки.

— Ну что? Вернемся? — предложил майор.

— Нет! — отказался Яровой.

— Ничего не найдете! — вздохнула Торшиха.

— Поесть бы! — проговорил майор.

— Я схожу! Принесу чего-нибудь! — предложила доярка.

Торшиха ушла, а Яровой снова влез в воду. Снова окунулся в нее по пояс. Мокрый, он ощупывал дно реки метр за метром. К вечеру он подошел к целому заслону из коряг и плывуна, образовавшегося здесь, видимо, очень давно. Ощупал выступы шестом. Изодрал в кровь руки и ноги. Давно бы пора было оставить эту затею. Усталость с ног валит. Лопата перестала слушаться и валилась из рук. Но снова ощупывает каждый затонувший сучок, лезет шестом под коряги, копает песок, определяет ветками направление течения. Некогда отдыхать, некогда уставать, некогда разогнуться и обтереть мокрое лицо. Некогда даже комаров отогнать, облепивших спину сплошной черной тучей. В глазах то ли от усталости, то ли от воды рябит. Ноют ноги. От холода? Или от работы? На руки лучше не смотреть. Все в ссадинах и царапинах. Грудь, живот, спина в песке и в тине. Ногти сорваны. Дыхание прерывистое. Но надо искать.

Аркадий обламывает большую ветку. Кидает в воду. Идет следом. Вот она пошла по воде. Спокойно. Но… Замедлила у коряги. Пошла вниз. Не выплыла. Застряла. И снова настырный шест лезет под замытые песком и илом корни коряг. Руки немеют от усталости. Шест того и гляди переломится. Но что же там? Ветка не выплыла! Надо искать. Может и телогрейка там.

— Отдохните! Я поесть вам принесла, — слышится голос с берега.

Аркадий оглядывается. На берегу доярка. Но не Торшиха, другая. Он берет кусок хлеба. И, поблагодарив девушку, снова лезет в воду.

Время клонится к вечеру. Стало смеркаться. Аркадий не видел, как проснувшийся майор досадливо поморщился. И, одевшись, пошел к выгону, воровато озираясь.

Неловко. Но в воду лезть не хочется. Да и что в ней? Был бы толк! А то искать то, что не терял, что выкинуто четыре года назад, смешно. И он не хотел быть посмешищем в глазах доярок, а через них и в глазах жителей села.

Доярка не ушла, сидит на берегу. Смотрит на Аркадия. Молчит. Тот корягу силится приподнять. Рывками. Вода немного помогает.

«Через час совсем темно будет», — думает Аня Лаврова и встает, чтоб успеть к выгону до наступления темноты. Хотела сказать, что она уходит. Как вдруг заметила на корне перевернутой им коряги налипшую тряпку. Аркадий полез за ней. Схватил. Аня тут же ахнула. Остатки телогрейки! Брезентовый подклад! Совсем целый. Вот только вата на спине вся сгнила. И воротник едва держится на одном дыхании. Яровой выходит на берег, улыбаясь. Тяжела находка. И ощупывает. Видимо, не ошибся. Вспарывает прошитый провощенной ниткой брезентовый подклад. Оттуда вода выливается на колени. Аня с любопытством через плечо смотрит. Аркадий достает из подклада пухлые свертки. Вот один. Клеенка. Потом резина. А потом — деньги! Пачки! У доярки даже дух перехватило. Сколько здесь! Ого! За десять лет ее работы столько не наберешь! А в этом… Кольца! Перстни! Камни огоньками горят. А в этом? Тоже деньги!

— Да! Вот почему свихнулся! — только теперь поняла доярка.

Когда они пришли к выгону, майор уже уехал. Не стал ждать. Укатил в Соболево вместе с молоковозом. А Яровой вместе с Емельянычем и Аней долго сидели в эту ночь и составляли опись найденных денег и драгоценностей. Список получился большой. В нем приметы каждого кольца и перстня, каждого камня.

— Ишь, какого жениха упустили! — смеялась доярка.

— Да может это и не его! Чужое! — обрывал ее Емельяныч.

— Из-за чужого не свихнулся бы!

— Из своего мы лишь жизнью, да здоровьем дорожим!

— Кто ж ему такое дал? Доверил? Да и кто бы рискнул?

— Не наше это дело! — бурчал Емельяныч.

Яровой рассматривал в лупу каждое кольцо. Описывал внимательно, дотошно.

— Это ж надо! Целое состояние на себе носил. Кто б мог подумать? — удивлялась доярка.

— Да не трещи ты тут. Человек из-за этого говна здоровья лишился, а ты завидуешь. Было бы чему? — равнодушно отодвинул драгоценности от себя заведующий фермой.

— Жаль Володьку! Если б знала, обязательно его окрутила бы! — рассмеялась доярка.

— Крутилка! Горе луковое! Крути нынче хвосты коровам. Ишь вострая какая! Разве за то мужиков любить надо, — запыхтел Емельяныч.

В другой будке ворочалась на койке, вздыхая больной коровой, Валька Торшина. Поняла она. Многое поняла. Да поздно. Слишком поторопилась.

Лишь старик-сторож, поняв ее, предлагает Вальке печеную картошку. Но как ее есть, если в горле комом она становится. Слезами ее не протолкнуть. И роняет баба мокроту на подушку. Ночь… Она — как старость — нет у нее надежд, нет радости.

Тысячами звезд отсвечивают на столе драгоценности. Искрами, пожаром вспыхивают. Солнцем загораются. Они грели его. Они поддерживали жизнь. Они отняли его место в ней. Отняли место под солнцем. И погубили его. Горят камни, отливают мертвой радугой. Но нет здесь Вовки! Нет его…

… Сегодня у Аркадия передышка. Ненадолго. До вечера. И все же… Теперь он прощается с Камчаткой. Недолгим было знакомство с нею. Но насыщенным. И, вспоминая эти дни, прожитые на суровой земле, перелистывает страницы памяти. Разглядывает их как бы со стороны.

Встречи с людьми. Их было немало. У всех четверых бывших подозреваемых есть одно общее. Несмотря на разницу характеров, судеб, жизненного опыта, убеждений — все они ненавидели Скальпа. Но не просто человека, не отдельный индивид, в его лице они ненавидели свое прошлое, потерянное в лагерях. Ведь никто из них не сетовал и не злился ни на кого за те сроки, какие они получили впервые. В душе они понимали, что наказание, пусть и суровое, было справедливым. Но вот повторное осуждение…

За что? И даже туповатый, не склонный к анализам и размышлениям Магомет, понял, кто виноват. Кто сломал его жизнь! Отняв в ней даже надежду на радость.

Магомет… Даже он, прослывший в Каменском скрягой и жлобом, даже он поехал на поиски Скальпа. И, превзойдя самого себя, искал своего врага не жалея ни сил, ни денег.

Магомет… Будь он чуть умнее, возможно и удалось бы ему убить Скальпа, но тот оказался хитрее и коварнее. И из покушавшегося на жизнь, Рафит сам едва не стал жертвой своего врага. Он вспоминает слова начальника милиции о Магомете:

«Всю дурь из его головы враг тот выбил. Враз убивать расхотелось. Опомнился, что на свободе жить лучше. Оно вон и питаться стал, как человек, не то что до отпуска. Знать, вкус к жизни появился. Понял, как надо. Но поздно понял. Жизнь-то считай, прошла…»

Он не убил. А неудачное покушение повлекло за собою отказ от преступных намерений, от преследования своего врага. В душе Магомета осталась лишь боль за неказистое, неудачное прошлое. И он решил никогда больше не выезжать из Каменского.

«Виновен ли он? Виновен в умысле. Но наказать его за это, привлечь к ответственности — значит продолжить, усугубить ошибки… Значит, отнять у человека всю жизнь без остатка, окончательно отнять веру в людей, отнять все светлое, за что он держится и чем дорожит. Это единственное — его свобода, она осталась в утешение и в награду за все муки и неудачи жизни», — думает Яровой и, представив лицо Магомета, вспомнил руки его. Лихорадочно дрожащие, они держали документы, как единственную нить к свободе. Лицо было спокойным. Но глаза! В них без боли нельзя было смотреть. В них ужас жил. Страх перед лагерем. А вдруг все снова и свобода только приснилась? Опять нары… Кенты… «Суки»… И возможная смерть в какой-нибудь из зон.

«Не виноват я!» — снова слышится Аркадию голос.

Стыдно плакать мужчине. Слезы не к лицу. Но еще горше — прожить впустую. Живи спокойно! Живи! Ты был виноват, но жизнь уже давно свела с тобой суровые счеты свои.

Яровой просматривает записи показаний о Медузе, — Константине Чумаеве, ставшем не только рыбаком — нужным в Анапке человеком, а и отцом Митяньки, мальчишки-сироты.

Костя… В житейской радости своей он сумел забыть о враге. Жизнь, избивавшая его, внезапно подарила радость. И, не знавший никогда забот о себе, о людях. Костя потянулся к мальчишке. Вначале, может, инстинктивно. А потом прирос к нему всем, сердцем своим — большим и добрым. Обиженным и отходчивым.

«Вы говорили с сыном?!» — вспоминает Яровой крик ужаса. И руки Кости, внезапно обессилившие. Будто последнюю теплинку в жизни отняли у него.

Злоба сжигала человека. Месть… Он жил ею долгие годы. Хотя знал, мог предположить, что последует за этим… Снова лагеря… Лишения. А дальше? Лучше не думать. Но даже возможность жить, как все — затмевала злоба на Скальпа. Заглушала голос разума, это был бунт натуры с несправедливостью. И не только на Скальпа он мог обрушиться. Кто знает, что было бы, попадись им на пути не Скальп — другой, напоминающий его. Его бы, как боль, как жизнь свою никчемную, как прошлое, как завтра — которого не стоит ждать, убил бы любой из подозреваемых. Но Костя… Забыл! Сын — солнце среди ночи, костер во льдах, радость — забытая и отвернувшаяся когда-то. Это он, не ведая о том, погасил злую память. Но судьба и здесь жестоко посмеялась. И… Снова встреча. В которой виноват сам Скальп.

Хотел убить. Уже решился. Но не вышло. Словно нарочно кто-то подножку подставил. И одумался Костя! Вовремя! Кстати! Ведь у него уже есть, имелся свой якорь в жизни. Он держал его куда как крепче, чем прошлое! Его сын! Пусть не родной! Но ведь отцом зовет. Хотя все знает. И не стыдится. Любит Костю.

Случайной или закономерной была эта встреча там, на море? Как знать? Судьба, словно подшутила. Решила испытать, что крепче, что прочнее, что перевесит. И все ж, не случись помехи? Как знать… Ведь он решился. Но не за прошлое. Это забылось. Новая обида захлестнула. И убил бы… Не раздумывая. Убил бы как оскорбление, брошенное в лицо не ему — сыну! Сам-то мало ли стерпел! Похуже, чем оскорбления перенес. Дополнительный срок и тот забыл. А это! И все же мог найти. Но одумался. Поистине безгранично терпение человеческое. Минуту мщения — сладкую, долгожданную — перевесил разум. Остановил… И Костя остался отцом. Остался на свободе…

Виновен ли? До выполнения задуманного оставалось немного. Но Медуза опомнился. Добровольно отказался от прежнего намерения.

«Держи свой якорь! Береги сына! Расти его таким, каким бы хотел его увидеть. Без клейма. Счастливым. Тебе этот шанс подарила сама судьба. Не выпускай его», — думает Аркадий.

А в памяти уже встает суровый остров Карагинский. Этот ли? И вспоминается волчья шкура на стене дома. Карта, прорезанная ножом. Все отзывы о поселенце. Такие противоречивые.

Мог ли он убить? Да, мог. «Бугор» барака душегубов. Известный своею жестокостью и силой. Этот не умеет прощать. Поклялся еще в лагере убить Скальпа. Такому своя жизнь не мила, покуда жив враг. Счеты старые. Такие из-под земли сыщут. А и методы убийств ему знакомы всякие. Не занимать познаний. Сам многое знал, в лагере подучился. Да и совершено убийство не рукою новичка. А опытною, твердой. Чисто сработал, без следов. И медики ничего подозрительного не нашли. Значит — Муха? В жизни держаться не за что, ничто ему не дорого. Ни детей, ни семьи. Да еще эта операция… Три четверти желудка выкинули. Ни выпить теперь и ни поесть. Такие в этих ситуациях в крайность ударяются. Логика, как и мышление — примитивны. Удержать такого от задуманного практически невозможно. Да и некому. Сам?… Но даже там, у коптилки, потеряв сознание, грозил, что убьет Скальпа. Живуча злоба. Довели. Хотя была ли возможность? Он ли? Возможно, и в глаза не видел своего врага? Но из всех подозреваемых — Муха — бывший убийца, самый реальный исполнитель преступления. Хотя… Как знать? Но обычный вор не мог убить столь изощренно. На это нужно иметь немалый опыт. И познания. А у кого они могут быть столь глубокими? Только у убийцы. Кто не впервой посягает на чью- то жизнь. А тут еще и счеты… Люди подобного сорта щадить не умеют. Их руки в крови. Больше ее, или меньше — совесть не грызет. Привычные. Не впервой. Хотя, как знать. Яровой вспоминал случай с Драконом. Ведь тоже был уверен. Еще бы? Улика! Сколько с нею было связано! Все косвенные доказательства налицо… Да и он — Егор сам признался…

«Но почему я не поговорил с людьми? Хотя с кем? Ведь они не понимают по-русски. Знают только корякский. Но нет, не ищи оправдания! Мог воспользоваться помощью секретаря. Как переводчицы или позвонить в райцентр! Узнать в милиции, когда вернулся Егор из Армении. И не только в милиции, с исполкомом мог созвониться. Там бы ответили. В конце концов стоило дождаться Кавава! И все бы стало на свои места! Но ты поспешил! Опьяненный успехом! Как же, напал на след! Улика глаза ослепила! И ты перестал быть следователем, потерял над собой контроль. Ты превратился н сыщика! Стыд! — клеймил себя следователь. Что заставило так пасть! Что и кто причиной? Постоянная рутина в работе? Мизерно короткие сроки на расследование дела? Некогда выяснять детали? Поток дел! Конвейер. И вместо того, чтоб искать факты непричастности человека к преступлению, доказательства его невиновности, искал только вину! Не взвешивал! Потерял человечность. Не смог говорить с ним, как с себе подобным! Прошлое его затмило глаза и ты не нашел достойного подхода к нему! Говорил, как с уголовником. Глазами обвинителя смотрел на Дракона. И пренебрег побочными доказательствами. Тебе хотелось скорее закончить дело и увидеть его виновным! Виновным! А не непричастным к убийству! Ты выложил ему доказательства. Убедил его и себя! Но в чем! Пусть даже он считал себя виновным! Признался! Считая себя убийцей, но ты умел распутывать дела по самооговорам! Умел! Но почему же теперь такой промах! Ведь человек жил. Он верил в смерть врага. Но это было покушение, а не убийство! Почему ты поспешил? Ведь мог же построить разговор иначе, не начинать с улик! Не подавлять его по критериям профессионализма! Ведь ты сам такой же человек! С нервами, с гордостью! Тебя оскорбило, что он не захотел говорить с тобой и ты довольствовался его чистосердечным признанием. Но чего оно стоило! Его не стало! Зато есть признания. Вот оно — это письмо! С признанием в убийстве. Но ты-то знаешь, что Егор не виноват! Вспомни. Вспомни, что сказал тебе Кавав перед отъездом из Воямполки?

— Плохо, следователь. Плохо ты сделал. Всему селу плохо. Хорошего человека у нас отнял. Друга забрал! Езжай, следователь. Твой убитый — может не стоит и слова нашего Егорки. А ты и убийцу не нашел, и в смерти Егора виноват…»

Горько было слышать эти слова. Еще горше было сознавать, что в чем-то Кавав был прав. Поспешность. Но даже вызванная необходимостью, она не может стать оправданием опрометчивости. Ошибка действительно стала роковой.

«Но я же не хотел его смерти! Нет! Я хотел успеть! — пытается оправдать себя Яровой. — Хотел! Верно! Торопился, бежал! Но когда? Когда узнал, что Егор не виновен! Непричастен к убийству! Тогда бежал! Спасать! Но проведи ты встречу с ним иначе, этого бы не случилось»!

Аркадий садится к столу. Перстень Скальпа горит перед глазами каплей крови. Последней каплей жизни Егора.

«Я никогда не повторю этой ошибки! Никогда! Иначе я потеряю право считать себя следователем, человеком!» — говорит себе он и долго перечитывает последнее письмо Дракона. Вспоминает лицо Егора. Он хотел умереть свободным…

Яровой просматривает записи дальше. Вот Клещ. Долго обламывали его по лагерям. Выколачивали независимость. Прививали иное отношение к жизни, к работе. Требовали. Наказывали за малейшую оплошку. Он и усвоил. Все усвоил. А жизнь его за это и наказала. Точность… Даже рьяный враг Беника— начальник милиции и тот уверен, что убивать Клещ не станет. Пугливым, мол, стал. Лагеря помнит. Не захочет попадать в них снова. Всего боится. Яровой усмехается. Начальник милиции плохо знал людей подобного сорта. Беник… Уж о нем-то Яровой был наслышан. Даже убийцы боялись Клеща. Воры никогда ему не перечили. О жестокости Беника наверное и теперь помнят все одесские «малины». И вдруг он стал трусом? Нет, майор! Трусость и осторожность — понятия разные. Там, в Тигиле, он был на поселении. То есть между лагерем и свободой. Один неверный шаг и опять срок, лагерь. А вот до свободы — куда как труднее. Вот и решил отдать предпочтение осторожности. Чтоб на свободу выйти.

Этому не просто сменить взгляды. А убеждениями своими — легко не поступится. И, как знать, возможно, вы, майор, своими руками толкнули Беню на путь к безысходности, так часто ведущей к преступлению. Ведь в жизни его была одна — сестра. А вы молчали. Так зачем? Либо вообще бы не говорили о ней, либо сразу, по приезде б сказали. Кому нужна была эта молчанка. Родные сами меж собой разобрались бы. И разве можно взвалить на плечи человека вину в смерти его сестры, когда ты сам во многом виноват. У Клеща и своих ошибок хватает. Кругом виноват. Перед всеми. На свободе и в лагере, на поселении и в работе. Всегда виноват. За то, что растил сестру — виноват! Потому что был не просто братом, а и вором. Ушла, как от вора, отказалась, как от вора, забыла, как вора, стыдилась, как вора! А было ль место в ее сердце для него, как для брата?! Ведь он вор! Но и вором любил и помнил, и искал ее, как свою сестру! Как мы все зачерствели!..

Отчаянье, усталость от жизни, смерть сестры — могли толкнуть на прежний путь. Остановить его было некому. Жить незачем. Даже переписку с племянниками под угрозой запретил майор! Что осталось в жизни бывшего зэка? Сознание никчемности? Горечь ошибок? И ни малейшего просвета в будущем. Это как бесконечная дорога в ночи. Дорога без конца и цели. Дорога в одиночку. С его характером срыв вполне возможен. Нет рассвета! Пусть будет конец пути! Неважно, что его он приблизил своими руками. Всем нужна определенность. И ему… Не меньше, чем другим. Для этого Скальп— не просто враг. Это — антипод! И его он воспринимал как укор себе. Его жизнь была равнозначна его смерти. Смириться? Вряд ли? Клещ, как и Муха, не умел прощать. Забывать и тем более. Где он был в марте в день убийства?

Гиря. Этому повезло. Хотел— смерть, получил— жизнь. И не у кого-нибудь, у своего врага ее отнял! Возможна ли большая награда? Теперь у Семена будет ребенок. Сын или дочь. Неважно кто! Но он получит продолжение. Свое. И наказал врага… Отнял у него бесспорное оружие — его щит, постоянного свидетеля, спутника, заступницу и подругу. Плохо, когда мужчина видит в женщине все это, а не любимого человека. Когда ему нужна только опора. Значит слаб стал. Не мог постоять сам за себя. Что ж, вместо смерти врага,

Семен получил жену. Он выиграл. И вместо беды вытянул светлую карту. Этот забыл и простил. Ему больше ничего не нужно. Враг наказан. Да еще как жестоко! И Гире не нужна его смерть. Жив ли он, умер или убит, Семену все равно.

Аркадий улыбается, вспоминая добродушную улыбку Гири, его громкий смех, откровенный рассказ. В Семене давно ничего не осталось от вора. Природа создавала его для другой жизни. А судьба свой путь уготовала. И он свернул. И все-же вышел. Теперь он не собьется. У него есть жена. Его понятливый, верный друг.

Яровой вспоминает о Журавлеве Владимире — Трубочисте. Этому, видно, каждый день жизни был не в радость. Вон как деньги копил. А драгоценности! На будущее собирал. Сколачивал. Чтоб не бедствовать. Кольца и перстни у него из лагеря. Там он их приобрел. Ну и деньги тоже. Потом подзаработал и в совхозе. Но почему не на вклад? Почему в телогрейке носил? С собою? Боялся, что начнут докапываться, откуда столько денег? Или попросту не доверял? Скорее всего — боялся. Но тогда почему носил при себе? Опасался, что кто-либо из любопытства залезет к нему в квартиру и утащит деньги? Но он знал, что по квартирам в Соболево не лазят. И все ж… Видно, имея их при себе, он был спокоен.

Но денег у него оказалось много больше, чем дал ему в лагере Клещ за убийство Скальпа. Откуда у него столько денег? Возможно, что и другие оплатили предстоящее убийство? Ведь из заработка он никак не мог собрать такую сумму. В этом случае, Трубочист — вероятный исполнитель убийства, а такие, как Клещ его организаторы?

Зачем копил? Возможно, на случай, если снова попадет в лагерь? Но там деньги не в ходу. За них ничего не приобретешь. Они нужны перед выходом на свободу. Но до этого нужно дожить. Ну, драгоценности — тут понятно все. А вот деньги… Возможно хотел откупиться от Клеща. Вернуть ему деньги, оплатить неоправдавшееся ожидание и уехать с глаз подальше. В самый глухой угол. Где никто его не знает и ни один кент не выдаст. Но от Клеща вряд ли можно откупиться деньгами. Он ими никогда не дорожил. Возможно, на драгоценности и позарился бы. А на деньги нет. Но для чего же они ему? Скорее всего хотел скрыться от всех. А теперь? Можно предположить причину помешательства! От Клеща откупиться нечем. Самому со сбережениями всегда расставаться нелегко. Эти деньги и драгоценности считал компенсацией за пережитое в лагерях. А теперь и этого нет. Все впустую! Все потеряно. Нет средств, какие скопил всеми ухищрениями! Нет жизни! Нет смысла в ней! Вот и помешался. Деньги помещали выжить. Потерять их, для него означало все равно, что умереть.

Яровой усмехнулся. Зачем ему деньги? Вот ведь чудак! Да, конечно, о чем это я? Если б не нужны были — не воровал бы. А и не ко

Он вспоминает как искал телогрейку, проверяя дно реки собственными ногами, рискуя попасть на острые корни коряг.

Да, руководство отделов милиции мало и плохо работало с поселенцами. Обходились одной встречей. А потом уповали на специфику Севера, особых условий и вверяли судьбу человеческую в руки случайностей и окружения. А всегда ли окружающая среда помогала исправиться? Случай с Трубочистом, Магометом, Гирей, Клещом, были не в пользу окружения. Зачастую поселенцы жили отщепенцами и исправляли их не условия, не люди, а то первозданное, цельное в их натуре, заложенное с самого начала. То, что не сумела выбить из них «малина» и все передряги лагерей. Они выжили за счет самих себя. Им никто не помог. Начальники отделов милиции опасались их, как преступников. Не считая их полноценными людьми. Помощь? Нет. Этого от них не ждали поселенцы. Не шли за советом. Они, как и в лагерях, не верили и опасались друг друга.

«Не те люди, не те методы, не тот подход, — сетовал Яровой, вспоминая каждый разговор, каждую фразу. — Ведь вон Ильтын, председатель Анапкинского сельсовета, Кавав из Воямполки! Не имели опыта в работе с бывшими зэка, а успех все ожидания превзошел. Чистые по натуре, эти люди, не мудрствуя лукаво, поверили в поселенцев и не ошиблись. Какою сторицей получили они за свою веру, за тепло и внимание тех, кто не знал этого всю жизнь свою».

И вспоминается Ильтын, как он отстаивал Костю и не хотел слышать, что его рыбак способен на преступление.

— Зачем ему убивать? Он сына взял! Не для того, чтоб потерять его! Митянька для Кости — его жизнь! А кто ж ее своими руками оттолкнет? Неправда, паря! Костя — хороший человек! Костя — не убийца! — горячился Ильтын.

Вспоминается и рассказ Кавава о Егоре!

— Кто дом строит, тот жизнь создает. Построивший дом — ничего не рушит. Мы его знаем. Давно и хорошо. Что было в прошлом, то и ушло. Нет его. Егорка— большой человек. Добрый. И руки его — не ломать, строить умеют. Дети наши любят Егора. А они сердцем человека чуют. Убийцу — не полюбят.

Аркадий вспоминает трудные дороги. От села к селу. Он шел и ехал. Он падал и вставал. Изнемогал от усталости. Не спал по несколько ночей подряд. Он спасал и сам был спасен. Он выживал за счет выносливости и расчета. Логика подсказывала вывод и выход. Закалка помогла выжить. Сколько раз он мог погибнуть в пути? Теперь это трудно счесть. А ведь этими дорогами прошли и поселенцы. Он повторил их путь. Один за всех!

Но кто же убил? Из семи подозреваемых, четверо не причастны к смерти Скальпа. Хотя и они желали ее. Искали врага. Хотели свести счеты. Но не убили. Их алиби бесспорно и доказано.

Остались трое. Кто-то из них… Кто? Муха? Клещ? Трубочист? Кто свел счеты с чужой жизнью? Кто рискнул? Как убил? Какая ненасытная злость могла толкнуть кого-то из них на расправу? Кто? Практически любой из них мог решиться на этот шаг. Была ли возможность? Надо продолжать поиск, продолжать следствие. А значит— снова в путь. Теперь — на Сахалин. Останавливаться нельзя. Ты на верном пути. И этот последний отрезок должен внести ясность. Поставить последнюю точку в деле об убийстве.

Ты устал от дорог? Но пока ходит по земле убийца, ты не имеешь права уставать. Расследовать дело всегда нелегко. Но ты должен довести его до конца. Ведь ты столько узнал, столько вынес! Отступать нельзя! Ты сейчас один! Ну, что ж! Это не ново. Ты пока и не нуждался в помощи. И встречи с убийцами тебе не внове. Ты снова выходишь один на один. Как жизнь, вступающая в борьбу со смертью. Где ты встретишь убийцу? Кто он? Отчаявшийся человек или черное зло, для которого неважно, кого убить? Ты встретишься с ним. И ты должен узнать причину зла, посеянного им на земле. Оборви его кровавый след! Удержи его руку! Предотврати новое зло!

… Яровой идет на посадку в самолет. Весеннее Камчатское солнце приветливо улыбается. Оно дарит Яровому свое тепло, словно дарит доброе напутствие, награждает за все тяготы дорог, пройденных им по этой земле. Желает счастливого, светлого пути и удачи. Самолет, развернувшись, идет плавно к взлетной полосе. Вот он остановился на стартовой площадке. Взревели моторы…

— Прощай, земля! Прощай, Камчатка! — смотрит человек в иллюминатор. И зеленая, весенняя земля ускользает из-под шасси. Берегите ее, берегите для радости, лелейте ее жизнь. Она — мать людям!


Примечания

1

Сявка — заключенный, убиравший в лагере барак (жарг.).

(обратно)

2

Обращение к мужчине на дальневосточном Севере.

(обратно)

3

Корякское приветствие.

(обратно)

4

Чаут — кожаный ремень, которым как арканом ловят оленей.

(обратно)

5

Чикока — по-корякски пожилая женщина, старуха.

(обратно)

6

Воровская банда, притон.

(обратно)

7

«бугор» — выбранный заключенными хозяин барака, камеры.

(обратно)

8

«шестерка» — заключенный, выполняющий все поручения воров «в законе»«шестерка» — заключенный, выполняющий все поручения воров «в законе»

(обратно)

9

Друг (по- корякски)

(обратно)

10

Возглас удивления коряк.

(обратно)

11

Наколка, татуировка в виде точки.

(обратно)

12

Длинная палка, которой каюр погоняет собачью упряжку

(обратно)

13

Языческий божок коряков

(обратно)

14

Картошка

(обратно)

15

ЗЭК, з. к. — заключенный

(обратно)

16

Штрафном изоляторе.

(обратно)

17

Кустарниковое хвойное растение.

(обратно)

18

«Темнуха» — вранье (воровской жаргон).

(обратно)

19

Другом.

(обратно)

20

У коряков — богиня зла, ведьма.

(обратно)

21

Польза, выгода, прибыль (жаргон)

(обратно)

22

МРС (малый рыболовный сейнер).

(обратно)

23

Переворот судна — кверху килем.

(обратно)

24

Длинный кожаный ремень. Коряки пользуются им как лассо.

(обратно)

25

Работающим на Крайнем Севере разрешается соединять отпуска за несколько оплачивается учреждением, организацией два раза в шесть лет. До любого города СССР и обратно. Основание для оплаты — железнодорожный би

(обратно)

26

Уголовно-процессуальный закон разрешает заносить показания детей в про


(обратно)

27

Намыланы — оседлые

(обратно)

28

Сумасшедший (коряк).

(обратно)

29

Спальный мешок из оленьих шкур.

(обратно)

30

Ведьма.

(обратно)

31

Верхняя меховая одежда.

(обратно)

32

Меховые сапоги.

(обратно)

33

Меховая шапка.

(обратно)

34


(обратно)

35

Гос. надзор. Контролирует надлежащее состояние судов и их правильную

(обратно)

36

МРС — малый рыболовный сейнер

(обратно)

37

Камчатская область — пограничная. Транзитные билеты, даже железнодорожные — именные.

(обратно)

Комментарии

1

Сапоги из оленьего меха.

(обратно)

2

Меховые штаны.

(обратно)

3

Верхняя одежда из оленьих шкур.

(обратно)

4

Шапка из оленьего меха.

(обратно)

5

Спальный мешок.

(обратно)

6

«Президент» он же «бугор», но его негласная власть распространяется на

(обратно)

7

Общак — у воров общая касса, общие ценности.

(обратно)

8

Северный морской лев, тюлень.

(обратно)

9

Ледянка — глубокая лунка с обледенелыми отвесными стенами.

(обратно)

10

(обратно)

11

Мили

(обратно)

Оглавление

  • Дракон
  • МАГОМЕТ
  • МЕДУЗА
  • МУХА
  • КЛЕЩ
  • ГИРЯ
  • ТРУБОЧИСТ
  • ШТОРМ
  • ВСТРЕЧА С ПРОШЛЫМ
  • ТЯЖЕЛАЯ ПАМЯТЬ
  • УШЕЛ СВОБОДНЫМ
  • ЧУЖОЙ СРЕДИ ЛЮДЕЙ
  • АЛИБИ
  • БЕЗ МЕСТА ПОД СОЛНЦЕМ
  • НЕВИНОВНОСТЬ
  • *** Примечания ***