Вокруг меня [Михаил Юрьевич Барщевский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Михаил Барщевский
Вокруг меня

Авторы

Олег Борисович Лебедев родился в семье писателя и балерины. Писательские дома отдыха в Малеевке, в Юрмале, в Крыму были его естественной средой обитания в школьные и студенческие годы, равно как, разумеется, и 7-я английская спецшкола рядом с домом на «Аэропорте». Домом, само собой, тоже писательским.

Олег был всеобщим любимцем. И объяснялось это двумя, казалось, взаимоисключающими причинами. Первая — его отец многие годы возглавлял Московское отделение Союза писателей СССР. А это означало, что от него, отца, зависело и распределение путевок, и загранкомандировки, и издание книг, и еще многое иное, определяющее качество жизни коллег-писателей.

Писатели же в большинстве своем старались «сбиваться в стаи», как пел Окуджава (правда, про дураков), жить, лечиться и одеваться в одних и тех же местах. Советская власть им всячески в том способствовала — благо контролировать и направлять так было удобнее, Коммунисты понимали, что только идеологический фундамент позволяет крепко стоять на ногах тоталитарному режиму, и задача удержать от развала любое общество, за исключением демократического, без идеологической обработки масс невыполнима. (Другое дело, что и демократическое общество без собственной идеологии организовано быть не может.) Но понимать все это Олег стал много позже. А тогда папино положение предопределяло почтительное отношение к Спирину-младшему родителей однокашников и дворовых приятелей, а отсюда — и их самих.

Вторая причина «любимости» Олега заключалась в нем самом. Олег был добрым, интеллигентным мальчиком, весьма начитанным и расположенным помогать другим людям. Он не умел постоять за себя, что каким-то образом всегда приводило к тому, что те, кто были рядом, брали его под свою опеку и защиту.

А как мы любим тех, кто от нас зависит, кому мы помогаем, чьи благодарные глаза обращены к нам при каждой встрече!

Правда, любили все Олега под другой фамилией.


Олег стал Лебедевым, опубликовав первый рассказ. И произошло это в студенческие годы. А вообще-то от рождения он Спирин, По отцу. И любили Олега как Спирина. Но папа, выполняя волю партии и правительства, выступил общественным обвинителем на процессе Синявского и Даниэля, потом подписал все «нужные» письма по поводу Солженицына и по поводу Сахарова и по всем остальным поводам. Так что в институтской среде, пусть даже и Литературного института имени Горького, фамилия Спирин звучала почти одиозно. Сменить фамилию Олег не мог, да и не хотел, искренне любя отца и прекрасно понимая, что делал тот все и для него, Олега, в том числе, а возможно, и в первую очередь.

Когда зашла речь о публикации рассказа, Олег искренне удивился.

Отец позвал его к себе в кабинет, святое место в пятикомнатной квартире, куда Олегу, уже взрослому, вход без дозволения был закрыт. Суть разговора, а точнее, монолога отца, изредка перебиваемого олеговыми «понимаю» и «разумеется», сводилась к следующему: «Со временем ты сам все поймешь, когда столкнешься с реальной жизнью. Я делал все для вас с мамой. Кто-то скажет, что я служил. Кто-то — что прислуживал. А я просто честно делал свое дело. Не я — был бы другой. Но завистники и недоброжелатели сделали из меня жупел.

Воспользуйся тем, что в моей жизни было благом, и отбрось негатив. Я не только не обижусь, я настаиваю на этом. Иначе зачем все было?!

Рассказ публикуй под псевдонимом. Сделай нам с мамой приятное, возьми псевдоним „Лебедев“.


Почему „Лебедев“, Олег не спросил. Понял сам. Мама начинала балериной. В Большом успела станцевать только партию одного из маленьких лебедей. Отец ее увидел, через неделю сделал предложение, и еще через месяц они поженились. Не прошло и года, как родился Олег. Папа настоял, чтобы мама бросила сцену, Для папиного художественного сознания псевдоним „Лебедев“ был единственно возможным.


Наверное, не надо подробно описывать, какие чувства испытал Олег Когда в дни ГКЧП по всем каналам пустили „Лебединое озеро“?! Какие ассоциации у него родились?… Уходил старый мир, мир его отца, а он со своим псевдонимом, который уже стал роднее фамилии, должен был выживать в новом, ожидаемом и пугающем одновременно. Но каждый раз, видя свое имя — Олег Лебедев — на обложке новой книги или на журнальной полосе, он невольно вспоминал и разговор с отцом, и то, как папа доживал свои дни, оторвав от сына фамильное клеймо, и танец маленьких лебедей, стоивший в итоге маме сцены Большого, и первый день ГКЧП. Однако возвращаться к родовой фамилии было уже поздно. Новомодное для России слово „брэнд“ в полной мере относилось к имени „Олег Лебедев“. И с этим приходилось считаться даже в большей мере, чем со вкусом издателей и тем более читателей.


Известность Олег приобрел как детективщик. Литературой он сам это не считал, называл „чтивом“, но деньги зарабатывал очень хорошие, славу имел повсеместную, с властью нигде и никак не пересекался. Более того, с середины 90-х его сквозным героем стал ветеран КГБ, причем из подразделения внешней разведки, вполне порядочный и раскрывавший преступления, которые милиции оказывались не по зубам. Так что после 2000 года, в силу понятных причин, стал Олег почитаемым и на государственном уровне. По крайней мере два раза в год на банкеты в Кремль его приглашали. А большего от власам ему было и не надо. Да и без этого мог бы обойтись. Но все равно приятно. Отец бы гордился…

Его основной издатель после реализации Кремлем операции „Преемник“ пошутил, что либо Ельцин советовался с Олегом и тот совет дал небескорыстный, либо у Олега дар художественного предвидения.


Словом, Олег был доволен жизнью, собою в ней и никаких неприятностей от нее не ждал.


Олег Михайлович Лебедев родился в семье юрисконсульта и школьной учительницы. Поскольку деда Олега по отцовской линии в 1937-м расстреляли как врага народа, Михаил Лебедев до XX съезда КПСС жил с клеймом „сын врага народа“ и многие двери были для него закрыты наглухо. Он окончил юридический вуз, однако адвокатом стать не мог.

Устроился на работу юрисконсультом. То есть юристом на предприятии. Зарплата небольшая, а совместительство разрешалось только еще в одном месте. Всего получалось 180 рублей. Плюс 110 — зарплата жены, учителя литературы. Понятно, что семья жила небогато.

Хотя на самом деле в те времена большее значение имело не то, сколько люди зарабатывали, а то, что могли купить. Вернее — достать. А отец Олега с самого начала 60-х перешел на место юрисконсульта же, но в большой гастроном, и потому дефицита в продуктах семья не испытывала, К тому же как раз тогда сложилась уникальная система „натурального обмена за деньги“. Классики марксизма-ленинизма такой формы экономического устройства общества не предвидели, и потому партийные руководители страны победившего социализма не знали, что со всем этим делать. Суть экономической проблемы в ее бытовом выражении сводилась к тому, что за деньги можно было купить почти все, но только по блату, Натуральный обмен шел не продуктами и товарами, а связями. Отец Олега доставал приятелям нужные продукты, а те — театральные билеты, книги, плитку, мохер и далее „по списку“, в зависимости от того, кто где работал. С этой точки зрения мама Олега оказалась человеком абсолютно бесполезным. Уж лучше бы она была участковым врачом…

Чего Олег был лишен полностью, так это заграничных вещей. Его семья обреталась в том слое общества, представители которого в загранкомандировки не ездили. Ни джинсов, ни жвачки, ни пластинок с модными западными шлягерами ни в детстве, ни в юности у Олега не было. Но он от этого не страдал.

С детства его мысли занимали книги. Тут мамина профессия оказалась кстати. Она умело формировала вкус сына, советуя, что и в какой последовательности читать.

В восьмом классе Олег начал писать. Когда количество сочиненных им рассказов достигло пяти, мама решила показать произведения сына своим вузовским педагогам, профессорам старой школы, почитавшим русский язык как святыню, а литературу — величиной абсолютной.

Диагноз консилиума был единодушным — перо у мальчика есть, чувство языка тоже, но пишет от ума, реальной жизни не знает, да и с психологией героев плоховато. Словом — примитивный реализм. „Ну, хорошо, что не социалистический“, — подумала мама и передала все ей сказанное Олегу. Реакция сына, особенно с учетом его возраста, родителей удивила. Олег решил, что профессию выберет такую, чтобы побольше общаться с людьми, узнать жизнь в самых острых проявлениях. И что только после тридцати начнет писать по-настоящему. А до тех пор — ни строчки!

Что за профессия? Юрист! Отец был рад. Будет Олег писать, не будет — это его волновало мало. Но то, что Олег пойдет по его стопам, возможно, реализует его мечту и станет адвокатом — окрыляло. Пугало единственное — не увлечет ли сына „следственная романтика“, но на прямой вопрос отца (было это уже в десятом классе), не хочет ли Олег стать следователем, тот, усмехнувшись, ответил: „Я надеялся, что та, батя, лучшего мнения о моих интеллектуальных способностях“.


Сейчас Олег работал судьей. Более десяти лет слушал уголовные дела в Московском городском суде, что было средним по темпам карьерным ростом для того, кто начинал в районном суде. Делание карьеры Олег целью жизни не полагал, с властью не заигрывал, но и не ссорился. Адвокатом так и не стал.


Ближе к окончанию института отец начал поддавливать на Олега, уговаривая идти в адвокатуру. Но Олег, долго увиливая от прямого ответа, говоря, что его без блата все равно не примут, что он не оратор, что не хочет работать в сфере обслуживания, однажды сорвался и жестко заявил, что мечты родителей не есть путеводные звезды детей. В адвокаты он не пойдет, потому что вести дела о разделе кастрюль и постельного белья при разводе ему неинтересно, а защищать по уголовным делам и получать за это деньги, заведомо зная, что обвинительный приговор гарантирован всей мощью советской системы, считает мошенничеством.

Услышав такое, отец сник и больше к теме адвокатской стези не возвращался.


Сегодня Олег понимал, что был не прав. Проработав судьей больше двадцати лет, он проникся к адвокатам, не ко всем, разумеется, а к настоящим, профессиональным, огромным уважением, а уж тех, кто в советские времена вел уголовные дела и действительно пытался защищать подсудимых, полагал подвижниками. Но все равно это точно не его профессия.

Работа судьей повлияла на характер Олега. Он привык к тому, что от него зависят судьбы, а раньше, до введения моратория на смертную казнь, и жизни людей. Это была власть. Власть подлинная, а не та, которую получает на время чиновник, даже министр. Власть, сравнимая с властью кардиохирурга. Но там все зависит от умения, а у него — от мнения. От настроения.

Олег выработал в себе навыки, позволявшие отключаться от внешнего мира, от эмоций, связанных с домом, ситуацией в стране, обнаглевшими соседями или служакой председателем суда. В процессе он был спокоен и сосредоточен. Единственное, что выводило Олега из равновесия, — непрофессионализм прокуроров и адвокатов. При этом Олег всегда напоминал себе, что потерпевший и подсудимый не могут отвечать за их дурь.

Среди коллег Олег особой любовью не пользовался. И понятно отчего. Он не искал ничьего расположения, что раздражало. Был, бесспорно, самым грамотным юристом на той ступеньке судейской карьеры, на которой находился в тот или иной отрезок времени, писал много статей в юридические журналы и издал две книги — по теории доказательств и по тактике допроса свидетелей. Кто-то считал его выскочкой, кто-то скрытным и некомпанейским. Словом, признавая его превосходство как юриста, коллеги компенсировали свои комплексы неполноценности, приписывая Олегу человеческие недостатки, которыми тот не обладал. Доказывать же, что он — хороший, Олег считал делом постыдным и неразумным в принципе.


О литературном творчестве Олег забыл. Некогда. Да и страшно осрамиться. Ежедневно видя непрофессионалов, самому выглядеть таким же, да еще при том количестве „доброжелателей“, которых он имел, не хотелось.

Однако случилось так, что судебно-правовая реформа, происходившая в России, как всегда, по принципу „шаг вперед — два шага назад“, резко поменяла устоявшийся жизненный график судьи Олега Лебедева. Был учрежден суд присяжных.


Олег с завистью к зарубежным коллегам смотрел американские фильмы с судебными сюжетами или сценами, Сидит за высоким столом надменно-снисходительный, абсолютно уважаемый судья, „курит бамбук“, пока тяжущиеся стороны соревнуются пред очами присяжных, а он, судья, знай себе следит за одним — соблюдением правил игры. Самому Олегу всегда приходилось принимать то сторону обвинения, то сторону защиты. И это абсолютно не зависело от симпатии или антипатии к подсудимому. Если он видел, что прокурор „плавает“, что следствие проведено с дырами, а адвокат — молодец, Олег вставал на сторону обвинения. Не в смысле вынесения обвинительного приговора. Просто старался укрепить аргументы обвинения, выявить противоречия и слабые места в защите и так уравновесить шансы сторон перед ним, судьей. Реже бывало наоборот — адвокат „отрабатывал гонорар“, думал только о том, как произвести хорошее впечатление на родственников подзащитного. В результате срабатывало правило — если адвокат работал на публику, то на суд, на судебное решение его действия производили нулевой эффект, если не отрицательный. (У судей была шутка: „Три года тюрьмы за преступление, плюс год за адвоката, итого — по совокупности четыре года“,) Тогда Олег играл за адвоката, трепал прокурора и свирепствовал со свидетелями-милиционерами, которые врали, не стесняясь, лишь бы засадить избранную ими жертву, отнюдь не всегда повинную. В таких случаях, раздолбав обвинение, Олег возвращал дело для дополнительного расследования, поскольку запрет на вынесение оправдательных приговоров даже он — независимый и непокорный судья Олег Лебедев — нарушать не смел.


Суд присяжных полностью изменил ситуацию. Теперь Олег действительно оказался в положении, когда не только должен был, но и реально мог встать над схваткой. Не он в ответе, если присяжные скажут: „Не виновен“. Судья просто оформит их вердикт оправдательным приговором. А если „виновен“, то либо действительно виновен, либо пусть адвокатов толковых нанимают.

Но суть была даже не в этом. А в том, что если раньше Олег изучал дело от корки до корки, выписывал противоречия, анализировал доказательства и работать начинал задолго до процесса, то теперь от этой кабалы он был избавлен. Теперь пусть прокурор с адвокатом парятся, присяжные — слушают, а он… А что он? Он будет, как его американские коллеги, „курить бамбук“ и следить, чтобы все было по-честному. Теперь он получал одно из ненадоедающих удовольствий — смотреть, как работают другие.


Но каждая медаль имеет две стороны. Олег не просто привык вкалывать, он совсем не умел жить в ситуации нецейтнота. Теперь же метался, как зверь в клетке, не зная, чем себя занять. Не телевизор же смотреть!

И вот в одну из суббот Олег сел за компьютер и написал детективный рассказик, почти полностью основанный на реальных событиях.

Герой рассказа, районный судья, понимает, что подсунутый ментами обвиняемый, как говорится, с преступником рядом не стоял, и сам начинает расследование, Разумеется, он находит преступника и с чувством выполненного долга отправляет за решетку.

Второй рассказ Олег написал в воскресенье.

Плотину прорвало. Через полгода издательство „Страна“, одно из самых крупных в России, опубликовало первый детективный роман Олега Лебедева, чей главный герой — судья, борется за справедливость с халтурщиками-следователями, прокурорами и адвокатами. А через месяц вышел второй роман, с тем же героем и о том же, но с еще круче замешенным сюжетом.

Издательство не печатало первый роман, пока Олег не сдал рукопись второго. Не было смысла вкладывать деньги в раскрутку неизвестного имени ради одной книжки. Издательство обрело нового Автора, своего, эксклюзивного. У конкурентов были Донцова, Маринина, Толстая, Абдуллаев и… другой Олег Лебедев. А у них — свой Олег Лебедев. Для успеха требовался скандал. А ситуация скандал гарантировала. Особую пикантность ей придавало то, что издатели, конечно, знали, что на рынке уже есть писатель Олег Лебедев, а вновь испеченный детективщик, судья Олег Лебедев, естественно, не ведал. „Естественно“, потому что детективы не читал, тем более современные.

Издатели были грамотными бизнесменами, молодыми акулами дикого российского капитализма. Зачем раскручивать новый бренд, когда можно использовать готовый? Тот, в создание которого деньги вкладывали другие. Понятно, что гонорар, предложенный Лебедеву-судье, был мизерным, а цена на обе его книги была даже чуть большей, чем конкуренты ставили на издания Лебедева-писателя. Маржа получалась предостаточной. Да и выпуск книг „нового Лебедева“ рассчитали точно — через месяц после появления на прилавках последней книги „Лебедева старого“. Ясно, что читателя о разнице между Лебедевыми не оповестили.


Продукцию „Страны“ смели с прилавков моментально, пришлось допечатывать тираж.

Подросток-сын книжного обозревателя „Известий“, большой знаток жанра, подсказал своему родителю обратить внимание на то, что у писателя Олега Лебедева появился новый герой. Не чекист, а судья. Журналист, узрев в этом политическую интригу, стал разбираться, в чем дело, позвонил известному ему Олегу Лебедеву и услышал отборный мат.

Цветисто разукрашенная речь интеллигентнейшего Олега Борисовича Лебедева сводилась к простой мысли — „Украли!“, Собственно, мыслью это назвать было нельзя, это был крик тонкой израненной души художника, на чей материальный достаток гнусно покусились нехорошие тати.

Журналист напечатал статью, в коей изложил суть произошедшего, а также объявил, что „настоящий Лебедев“ пойдет судом на лже-Олега.


Олег Михайлович Лебедев обнаружил „Известия“ у себя на столе, куда газету, заботливо развернув на нужной странице и обведя нужную статью маркером, положила секретарша. Лебедев-судья, обычно хорошо владевший собой, растерялся. Он не чувствовал себя виноватым, но то, что его кто-то обманул, подставил, понял сразу. Но кто?

Он — Олег Лебедев. Романы написал он сам. Имя и фамилию запатентовать нельзя. Но из статьи фактически следовало, что он — жулик.

Лебедев-судья позвонил своему издателю и, как мог, сдерживая эмоции, попросил объяснить, что происходит.

Сказано ему было следующее:

— Это огромная удача! Скандал гарантирует максимальные тиражи новых книг и возможность срочной допечатки уже изданных. Теперь можно говорить и об увеличении вашего гонорара, и о серии интервью с вами в прессе, которые организует и оплатит, естественно, издательство.

Олег перебил автора радостного доклада о грядущем финансовом рае, задав вопрос, знали ли сотрудники „Страны“ о том, что уже есть писатель-детективист Олег Лебедев.

Ответ: „Разумеется, знали, на этом и строился расчет“, — Олега поразил и цинизмом, и разумностью.

Он положил трубку, не попрощавшись, чего с ним никогда раньше не случалось.


В тот же день, но несколькими часами позже, в кабинете гендиректора издательства „Родина“ собрался „кризисный штаб“ — сам генеральный, юрист издательства, пиар-директор, начальник службы безопасности (отставной полковник ФСБ) и Олег Борисович Лебедев, последний — в полуразобранном состоянии.


Начальник службы безопасности поведал, что за 8 тысяч долларов (сумма объясняется сложностью и срочностью получения информации) удалось установить, что издательство „Страна“ давно планировало акцию по недружественному поглощению „Родины“. Поскольку Олег Борисович является бесценным алмазом в короне „Страны“, то именно по нему и наметили основной удар. Опасаясь могущества службы безопасности издательства, враги не решились на физические действия против Олега Борисовича, а наняли нескольких „негров“, которые под вымышленным именем „Олег Лебедев“ накатали графоманские книжонки. Олег вставил:

— Не такие уж графоманские. Сюжеты интересные. Язык, конечно, далек от изящной словесности. Но кто ее сегодня ценит?

Отставной полковник, привыпучив глаза, страстно заверил, что ценители есть, их сотни тысяч, это читатели уважаемого Олега Борисовича. И попросил генерального распорядиться, чтобы понесенные расходы — 8 тысяч — компенсировали, так как он потратился из своих.

Генеральный нажал кнопку на клавиатуре офисной системы связи и сообщил главбухуне порадовавшую того новость, что службе безопасности надо опять дать денег.


Слово взял директор по пиару. Прежде всего он принес извинения генеральному за то, что два дня назад решился действовать на свой страх и риск. Ему позвонил старый приятель из „Известий“ и сказал, что за 4 тысячи готов в срочном порядке опубликовать статью о лже-Лебедеве. Номер сдавался через час, советоваться было некогда, и пиар-директор дал добро. Он еще раз извиняется за недопустимое превышение полномочий и готов нести расходы самостоятельно, если „коллеги не одобрят его решение“.

Услышав сумму, начальник службы безопасности с презрительной ухмылкой взглянул на пиарщика.

Юрист издательства, вообще неспособный долго молчать, радостно вставил:

— Мы это называем санацией.

— Что?! — переспросил генеральный.

— Санация — это последующее одобрение сделки компетентным лицом, придающее ей законный характер, — радостно отрапортовал юрист.

— Так вот, — продолжил пиар-директор, — я решился на этот шаг, так как полагал, что ситуация может быть использована в наших интересах. Конечно, произведения Олега Борисовича в принципе не нуждаются в раскрутке. Однако любой скандал, тем более такой, в котором мы являемся потерпевшими, нам выгоден. И Олегу Борисовичу выгоден, так как при правильного проведении антикризисного пиара — а нам следует признать, что он необходим в сложившихся обстоятельствах, — и доброе имя Олега Борисовича, и его уникальный литературный дар, и его легендарная интеллигентность могут быть показаны еще более выпукло, всеми своими гранями. В такой ситуации и общественное позиционирование самого издательства можно укрепить и стабилизировать…

Генеральный, понимая, что речь пиарщика продолжится до тех пор, пока он его не остановит, решил сократить „время в пути“ и спросил:

— Сколько?

— Ну, понимаете, — замявшись и слегка покраснев {„Мальчик!“ — подумал полковник), продолжил пиарщик, — надо разработать концепцию и план антикризисной пиар-кампании… Подобрать нужных людей, разместить публикации в соответствующих изданиях и на телеканалах, что сейчас стало крайне затратным. Кроме того, необходимо собрать достаточно объемный и весьма серьезный компромат на „Родину“…

Начальник службы безопасности, неправильно поняв ход мысли пиарщика, аж подпрыгнул от такой наглости. Лезть на его поляну и отбивать его хлеб — непозволительное легкомыслие со стороны юноши.

Не обращая внимания на реакцию „старшего товарища“, пиарщик продолжил:

— …в чем, я надеюсь, нам помогут, а точнее, все сделают для нас наши коллеги из службы безопасности, поскольку грех не использовать их уникальный профессионализм…

Отставной полковник закивал и, оценив политический такт молодого дарования, даже улыбнулся ему, но, поняв, что совершает ошибку, сделал серьезное лицо, повернулся к генеральному и заверил:

— Постараемся.

— Сколько?! — рявкнул генеральный.

— Необходимые минимальные затраты, не исключающие некоторого удорожания сметы в последующем, составят, если сильно экономить за счет моих связей, ориентировочно тридцать две тысячи долларов, — закончил пиар-директор и опять легко покраснел.

Начальник службы безопасности уже на выходе, на кончике языка, остановил рвавшееся наружу крепкое словцо в адрес мамы пиарщика. И в очередной раз восхитился, не без зависти, одаренностью молодого поколения, вступающего в жизнь.

Генеральный посмотрел на юриста. Поняв, что настала его очередь внести лепту в дело защиты „Страны“ от агрессии вражеских сил, юрист выразился в том смысле, что, принимая и понимая, важность пиар-кампании и превентивных мер по обеспечению физической безопасности уважаемого Олега Борисовича, он тем не менее считал бы правильным осуществить и ряд юридических, процессуально предусмотренных действий защитительно-наступательного характера. Полагая несвоевременным утомлять присутствующих примерами из судебной практики как отечественной правовой системы, так и прецедентными решениями судов системы англосаксонского права, он предлагает обратиться в солидную адвокатскую контору, поручив им разработку стратегии юридической борьбы с использованием всех доступных правовых механизмов охраны интеллектуальной собственности. Тем более что несколько недавних решений правительства обязывают все государственные органы осуществлять комплексные мероприятия по борьбе с интеллектуальным пиратством. Кроме того, международные обязательства Российской Федерации, присоединившейся к Бернской и Парижской конвенциям по защите интеллектуальной…

— Сколько? — обреченно-устало перебил его генеральный.

Начальник службы безопасности с нескрываемым интересом разглядывал коллегу-юриста. Он знал, что при зарплате в 1100 долларов „откат“ от дружественной адвокатской конторы в размере тридцати процентов выговоренного для них гонорара составит для юриста издательства серьезный бонус. Тем более что за умолчание об этом подпольном бизнесе за счет родной „Страны“ сам полковник получал треть от левого дохода юриста. „Надо и с пиарщиком поработать, — подумал служивый, — парень-то, видать, толковый, я его недооценивал“.

— Итого? — еще более устало переформулировал вопрос генеральный.

— Насколько я осведомлен в сегодняшних расценках на рынке адвокатских услуг, — совершенно не растерявшись от того, что его перебили, продолжил юрист, — такой подрядный заказ будет оцениваться в размере 50 тысяч долларов США.

— Подтверждаю! — не успев вычислить размер своей доли, встрял полковник. Потом посчитал — тридцать процентов от пятидесяти тысяч — пятнадцать тысяч, значит, ему причитается пять. „Вот если б каждое мое слово стоило, как это „подтверждаю“…“ — вздохнул начальник службы безопасности.


Генеральный поймал себя на мысли, что несколько минут думает только об одном: если они все — воронье, то получается, что он — падаль? Ладно, 500 % прибыли, которые он в течение многих лет делал на Лебедеве, позволяли ему безболезненно дать возможность этим шакалам, нет, все-таки воронью, заработать на его, как они решили, полном идиотизме. „Не тот хитрый, кого хитрым считают!“ — вспомнил он афоризм Иммануила Левина, который в конце 80-х доверил никому не известному выпускнику журфака, создавшему один из первых издательских кооперативов, свою новую рукопись. Генеральный всегда был человеком справедливым и благодарным — первого своего автора он ни разу ни в чем не надул. А здесь — он свое вернет, и с лихвой, лишь бы Лебедев быстрее написал новый детектив.


Лебедев в течение всего разговора молчал. Несколько вещей он осознал окончательно. Россия — страна с непригодным климатом для интеллигенции. Второе — надо написать криминальную повесть об издательском бизнесе. „Аэропорт“, „Отель“ и „Колеса“ Хейли померкнут рядом с „Издательством“ Лебедева. И третье — если сложить суммы, которые только что озвучили в его присутствии, это многократно превысит его гонорар за очередной детектив. Судя по тому, как генеральный легко согласился на колоссальные расходы, зарабатывает он на нем многократно больше, чем Олег мог себе вообразить. „Ну и черт с ним! Мне хватает — и ладно!“ — успокоил себя Олег, вернувшись к первой мысли о неподходящем климате.


Олег Михайлович Лебедев вернулся из суда домой настолько мрачным, что даже жена, обычно не спрашивавшая мужа о служебных делах, знавшая, как он этого не любит, не выдержала и поинтересовалась, что случилось. Олег, тоже вопреки своим привычкам, посадил ее напротив и рассказал, что произошло. Как его использовали, скрыв наличие автора-близнеца, литературного омонима, как по нему проехались в газете, выставив на весь свет мошенником, как издательство „Родина“, заверявшее, что опубликовать его романы для них великая честь и праздник души, на самом деле просто примитивно наварило на нем большие деньги.

Жена отреагировала спокойно. Все-таки адвокатская школа, а она была адвокатом в третьем поколении, Суть правовой позиции адвоката-цивилиста, специалиста по гражданским делам, сводилась к простой логике. Ты — это ты и имя — твое. Знать о наличии другого Олега Лебедева ты не обязан. Книги ты писал сам, доказательств тому несть числа, так что любые обвинения в этой части бесперспективны. Гонорары получены вбелую. И здесь все чисто. Закон о статусе судей разрешает действующему судье заниматься научной, преподавательской и творческой деятельностью, И з десь не подкопаться.

— Ну, а то, что „Родина“ говорит одно, а делает другое, — обычная ситуация, — с улыбкой завершила психотерапевтеско-юридический анализ жена. А потом добавила: — Попроси, чтобы тебе нашли телефон того Лебедева, позвони ему и объяснись.


Уже многие годы Олег Лебедев писал „по графику“. Что бы ни случилось, какое бы ни было настроение, с одиннадцати утра до двух часов дня он проводил за компьютером. Вторая часть рабочего дня была необязательной. А если было что писать, было настроение, Олег садился к компьютеру и в пять. Вставал, когда, по его выражению, „исписывался в ноль“. Это могло быть и через час, и за полночь. Но в три часа — то ли ночи, то ли утра — он ложился спать при любых обстоятельствах. В этом Олег следовал наставлениям отца.

— Свободная профессия не подразумевает свободу безделья и расхлябанность. Свободная профессия — это свобода самому определять график своей работы, но не более того, — услышал Олег в приветственном слове отца, с которым тот обратился к вновь набранным студентам Литературного института.

Говорил отец для него или повторял это каждый год, приветствуя „молодую гвардию литературного фронта“, Олег не знал, но почему-то запомнил именно эти слова.


В тот день, назавтра после совещания в издательстве, Олег в одиннадцать сел к компьютеру. Но работать не смог. Никак! Кругом обман! Деньги, деньги, деньги! Еще не хватает, чтобы ему предложили продать свои имя и фамилию!.. Или купить. У автора-однофамильца… Или у коллективного автора, укравшего его бренд. Впрочем, это проблемы издательства.

С другой стороны, кому он, настоящий Олег Лебедев, нужен, если сейчас рынок завалят подделками с его именем? Два романа за месяц — неслабое свидетельство скорописи конкурента.


Ровно в полдень, одновременно с боем часов, зазвонил телефон.

— Здравствуйте, можно попросить Олега Борисовича Лебедева?

— Слушаю вас.

— Здравствуйте еще раз. Меня зовут Лебедев Олег Михайлович.

— Так вы существуете? Здравствуйте.

— То есть?! Что значит — существую? Вы имеете в виду, что я еще жив?

— Нет, извините, конечно нет. Просто я думал, что второго Олега Лебедева нет, что это вымышленное имя, что мою фамилию использует кто-то другой. Или другие.

— Нет, я действительно Лебедев Олег Михайлович. Причем с момента рождения.

— На что вы намекаете?

— Намекаю? Ни на что. Почему намекаю? Я просто говорю, что я действительно Олег Михайлович Лебедев.

— Ну и что вы хотите мне сказать?

— Вы читали статью в „Известиях“? Если, конечно, не вы ее писали!

— Разумеется, нет.

— „Нет“ — не читали или „нет“ — не писали?

— Не писал. Вы меня как будто допрашиваете? Вы, вообще, кто? — начал злиться Лебедев-писатель.

— Я вообще Лебедев, как успел вам доложить. И герой того пасквиля в газете, который, как я сильно подозреваю, появился не без вашего в том участия! — нервно ответил Лебедев-2.

— Нет, я имел в виду, кто вы по профессии, ну не писатель же? И честное слово, к статье я никакого отношения не имею, — примирительно заверил Лебедев-1.

— Что значит — „не писатель“?! — всерьез возмутился звонивший, поскольку услышал недвусмысленный намек на непрофессионализм. — Это не вам судить, а читателям, которые раскупают мои книги еще на пути к прилавку!

— Благодаря моему имени на обложке, — съехидничал Лебедев-писатель. — Ладно, оставим это. Удовлетворите мое любопытство — кто вы по профессии?

— Судья. А что, это не дает мне права заниматься творчеством? — не мог успокоиться Лебедев-2.

— Да нет! Занимайтесь на здоровье. Но, согласитесь, ситуация глупая.

— Вот это — правда, — враз успокоился Лебедев-судья. — Собственно, поэтому я вам и звоню. Честно говоря, чувствую себя как-то неловко, хотя, н, ей-богу, ни в чем не виноват. Давайте-ка мы с вами встретимся и попьем кофейку. Хоть посмотреть друг на друга. Близнецы как-никак.

— Литературные, — хмыкнул Лебедев-писатель. — А вы, кажется, нормальный…

— И вам того же, — расхохотался младший близнец.


Генеральный, что называется, мерил шагами кабинет, дожидаясь, когда срочно вызванный Олег Борисович Лебедев, за которым послали машину, наконец, приедет. Начиналась война, и действовать надо было быстро. За сутки начальник службы безопасности договорился в прокуратуре города, что за жалкие 10 тысяч те возбудят уголовное дело и, арестовав нераспроданную часть тиража книг Лебедева-самозванца, хотя бы приостановят уничтожение бренда, приносившего „Стране“ миллион долларов в год чистыми. Ну а дальше… Дальше „Родина“ прибежит договариваться… „Договоримся, — подумал генеральный, — запрошу полтора „лимона“, и на одном — договоримся…“


В кабинет вошел Лебедев.

Генеральный поведал Лебедеву, что служба безопасности установила отсутствие в природе второго Олега Лебедева, занимающегося написанием детективов. Это — факт № 1. Факт № 2 — выставлены „блоки“ в отношении любых попыток криминальное давления на Олега Борисовича со стороны „Родины“. Факт № 3 — прокуратура готова возбудить уголовное дело, но для этого нужен формальный повод — заявление потерпевшего. Вот, собственно, зачем его вызвали.


Лебедев выслушал генерального молча и задал совсем не приличествующий моменту вопрос:

— А сколько мне будет причитаться от сэкономленной для вас суммы?

— Не понял, Олег Борисович. Вы что имеете в виду?

— Послушайте, как я усвоил во время вчерашнего совещания, вы собираетесь начать войну за мое доброе имя и, разумеется, за ваши доходы…

— В первую очередь за ваше имя.

— Ну, разумеется, разумеется. Кто бы усомнился. Так вот, я также усвоил, что затраты на эту войну составят кругленькую сумму. Я спрашиваю, сколько мне будет причитаться, если я вам эту сумму сэкономлю.

— Вы собираетесь от нас уйти?! — чуть ли не возопил генеральный. — Может, это ваши романы и вы переходите на сторону „Родины“?! Придумали нового героя и…

— Вы — гений! Даже мне такая мысль в голову не пришла. О моральной стороне идеи я, разумеется, даже и не заикаюсь. Нет, смысл в другом. Я остаюсь, продолжаю писать, но тему закрою самостоятельно. Вы — сэкономите деньги и часть заплатите мне. Могу я себе позволить хоть раз в жизни заработать не литературным трудом?

— Закажете конкурента?

— За что я вас действительно ценю, так это за тонкое чувство юмора. Пока секрет. Ваш любимый вопрос — „сколько?“.

— Половину.

— Милый мой, зная вас, и это не упрек, а просто констатация факта, я не могу на это согласиться.

— Почему?! — скорее вскрикнул, чем спросил генеральный.

— Потому что, когда тема будет закрыта, вы скажете, что планировавшийся вами бюджет составлял, ну, скажем, десять тысяч и, соответственно, вы готовы отдать мне пять.

— Зря вы так. С вами я не жульничал никогда. Хотя это и бизнес… С точки зрения любого другого, ваши аргументы, вернее, применительно к любому другому, ваши аргументы более чем разумны. Но как хотите. Пятьдесят тысяч вас устроят?

— Пятьдесят тысяч — чего? Давайте уточним. — Лебедев улыбнулся. Впервые в жизни финансовый разговор он вел с позиции сильной стороны, а не просителя.

— Ах, Олег Борисович, Олег Борисович! Язвить изволите… Долларов.

— Договорились.

— Так что вы собираетесь делать?

— А вот об этом — потом. Кстати, Олег Лебедев № 2 существует. Вас, как бы это сказать, дезинформировали. За ваш же счет.

— Не волнуйтесь, уж с этим я разберусь. — И генеральный нехорошо улыбнулся.


Сначала оба Лебедевых долго с любопытством разглядывали друг друга. Понравились. Потом обменялись историями о своем прошлом и о том, почему каждый из них стал писать детективы. Посмеялись над сложившейся ситуацией, и Лебедев-1 заверил Лебедева-2, что зла на того не держит, хотя и обидно, что судья никогда его книг не читал. Но уважает нежелание профессионала читать писанное непрофессионалами о его собственной работе. Опять посмеялись.

— Ну, что делать будем? — спросил судья.

— А какая у вас зарплата?

— А что?

— „Скажите, Рабинович, а это правда, что все евреи отвечают на вопрос вопросом?“ — „А что?“ — ответил Рабинович». Вы, Олег Михайлович, часом не Рабинович?

— Ну, во-первых, Олег Борисович, мы уже признали тот прискорбный для нас обоих факт, что я таки Лебедев, как сказал бы ваш Рабинович. Во-вторых, будь я Рабиновичем, я бы точно не смог стать судьей в советские времена. Может, вы мне предлагаете взять литературный псевдоним «Олег Рабинович»? Я ничего против евреев не имею, более того, антисемитов на дух не переношу, но по сегодняшним временам это будет выглядеть как примазывание…

— Стоп, стоп, стоп. Первое, я никак не антисемит. Более того, поскольку мама моя была еврейкой, то по законам иудаизма я еврей. А по православным традициям — аз есмь православный. Так сколько?

— Что сколько?

— Сколько вы получаете?

— Спрашивать, зачем вам эта информация, я так понимаю, нельзя?

— Не-а!

— Со всеми категорийными, выслужными и прочая — около тридцати пяти тысяч в месяц.

— То есть около тысячи двухсот долларов, — подытожил писатель.

— Да, так, наверное.

— Я могу предложить вам пятьдесят тысяч долларов. Сразу. Наличными, И вы больше не пишете детективы. Как?

— Обижаете, Олег Борисович…

— Больше не могу…


— Я не в этом смысле. Во-первых, я пишу не из-за денег, во-вторых, гонорары судейский статус получать позволяет, а вот «отступные» — нет. Да и не в этом дело. Согласитесь, что в вашем предложении есть что-то унизительное.

— Отнюдь, дорогой Олег Михайлович! Отнюдь! Если бы я не признавал в вас писательского таланта, не видел реального конкурента, я бы предлагать вам денег не стал. А это — признание.

— А вы что, уже успели прочесть?

— Пролистал. И читательский спрос — реальный измеритель…

— Так вы же говорили, что это из-за вашего имени на обложке? — хохотнул судья.

— А вы злопамятны, — смутился писатель.

— Бог с вами! Я просто злой, и память у меня хорошая!

Наступила неловкая пауза. Посерьезневший судья сказал:

— Сделаем так. Ваше предложение я не принимаю. Встретимся здесь же через два дня. Нет, в понедельник За это время вы читаете мои книги, я — ваши. Все не успею, но две-три прочту. Возможно, у меня будет предложение.


Лебедев-писатель понял, что имеет в виду Лебедев-судья. Поскольку он писатель и пишет ради денег, судья собирается предложить ему работать «негром» — писать в стиле судьи, используя его персонажи, а книги будут издаваться под именем «нового Лебедева». Он очень расстроился — вроде такой милый человек… Обидно, И как он может работать судьей, не разбираясь в людях? Ясно же, что для него, Олега Лебедева, одного из самых популярных писателей современной России, такое предложение будет неприемлемым.


Лебедеву-писателю понравились книги Лебедева-судьи. Беря в руки первую книгу, Лебедев-писатель ожидал встретить массу канцеляризмов, дидактику и морализаторство, но обманулся.

Конечно, хотелось бы, чтобы конкурент предстал ничтожным и смешным. Однако с другой стороны, он, работавший в детективном жанре многие годы, почти обрадовался, что и его еще можно чем-то зацепить.

Лебедев-судья, читая книги профессионального писателя, ловил себя на мысли, что он тоже хочет уметь так… повествовать. Речь автора текла без напряга. Слова словно журчали, а сюжетные повороты заставляли удивляться изобретательности автора и его тонкому пониманию психологии. Правда, мелкие юридические ошибки, порой неверная терминология коробили Лебедева-судью.


Встреча в понедельник состоялась в точно назначенное время. Оба с удивлением выслушали комплименты в свой адрес и без раздражения согласились с замечаниями. После чего Лебедев-судья сделал Лебедеву-писателю предложение, от которого «нельзя было отказаться». Правда, старший Лебедев высказал весьма серьезные сомнения в возможности его реализации, но согласился, что, буде оно состоится, это станет беспрецедентным и, безусловно, оригинальным способом разрешения всех проблем.

Чокнулись полупустыми чашечками кофе за здоровье друг друга и разошлись.


Олег Михайлович Лебедев никогда не использовал служебное положение в личных целях. Во-первых, считал это недопустимым в принципе. Во-вторых, понимал, как его «друзья» ждут не дождутся, чтобы он подставился. Но тут случай был особый.

Он попросил соединить его с начальником УФСБ по Москве и Московской области генералом Цаплиным. Не был уверен, что генерал станет с ним разговаривать, и потому приятно удивился, когда тот взял трубку.

Генерал, выслушав просьбу, хмыкнул и сказал:

— Сделаем. Для вас — сделаем!


Начальник службы безопасности издательства «Страна», отставной полковник ФСБ, чувствовал себя в родных пенатах, в приемной генерала Цаплина, совсем не дома. Бывших комитетчиков не бывает, но все же…

В кабинете Цаплина он провел не больше пяти минут и вышел оттуда, вытирая о брюки вспотевшие ладони, с чувством облегчения. Это задание он выполнит легко и почти охотно.


Когда секретарша по хай-кому сообщила генеральному, что звонит Олег Михайлович Лебедев, он, сказав «соединяй!», выругался про себя: «Дура! Запомнить имя основного автора не может!»

— Здравствуйте, Олег Борисович! Здравствуйте, дорогой!

— Здравствуйте, но только я — Олег Михайлович! Хотел бы с вами встретиться. Завтра после восемнадцати.

Генеральный директор слушалЛебедева-судью молча. Предложение выглядело более чем привлекательно, «Не было бы счастья, да несчастье помогло», — вертелось в голове генерального. Единственное, с чем не хотелось соглашаться, так это с размером гонорара. Все-таки в три раза больше, чем он привык платить Лебедеву-писателю. Попытка сослаться на экономическую нерентабельность издания книг при таком авторском гонораре не только не возымела результата, но и заставила генерального задуматься, откуда у судьи точная информация. Значит, в издательстве есть утечка, причем на самом высоком уровне.

А судья, видя, какой эффект произвела его осведомленность в цифрах, в применявшихся издательством способах «оптимизации налогов», в размерах нелегальных, скрываемых от авторов, допечаток тиража, подумал, что Цаплин — молодец, что Комитет еще кое-что может.


Генеральный принял предложение Лебедева-судьи.

На всякий случай, сев в машину, он набрал номер Лебедева-писателя и удостоверился, что с тем идея действительно согласована, и он ее поддерживает.


Издательство «Страна» стало обладателем уникального нового бренда. Другие издательства обзавидовались. Более того, скорость выхода книг под новым именем заметно опережала прежнюю. Читателям не приходилось подолгу ждать новый детектив после прочтения очередного. Ну а то, что их качество выгодно отличалось от поделок «негров», выходивших под раскрученными именами других детективщиков, признавалось и критиками, и аудиторией.

Пиар-директор издательства сильно поумнел и поскромнел после воспитательной беседы, проведенной с ним генеральным, и штрафа в 10 тысяч долларов, выплаченного им безропотно. (Начальник службы безопасности, не будучи с ним в доле, не был связан никакими ограничениями, выполняя поручение растолковать юноше, в чем тот не прав и какие последствия могут наступить…) Получив задание раскрутить новый бренд, он сделал это с легкостью и элегантностью, действительно достойными восхищения. При этом бюджет проведенной пиар-кампании составил ноль, если, конечно, не считать зарплаты самого пиар-директора и времени генерального, затраченного на множество интервью печатным и электронным СМИ.


Звучное имя — «Братья Лебедевы» — не только красовалось на новых детективах, издаваемых «Страной», но и на переизданных старых, где мелким шрифтом дополнительно сообщалось, что «рукопись переработана авторами при подготовке к переизданию».


Как договорились два Олега Лебедева делить гонорары, как они работали над детективами, почему «Родина» даже не «вякнула» по поводу потери «своего» Лебедева — никто долго не знал. (Кроме жены-адвоката, которая в высшей степени доходчиво объяснила хозяевам «Родины» их безрадужные перспективы,).

Только пару лет спустя, вроде благодаря прослушке телефонных разговоров «братьев», начальник службы безопасности доложил генеральному, что оба пишут свои детективы самостоятельно, а потом друг друга редактируют — один исправляет язык судьи, а второй юридические огрехи мастера словесности. Хотя может, отставной полковник и соврал.


Да, чуть не забыл! Лебедеву-писателю очень понравилось вести деловые переговоры. Да и идею заработать хоть раз в жизни не литературным трудом отбрасывать не хотелось. Он не только получил обещанные ему генеральным 50 тысяч долларов за мирное урегулирование всех проблем, но даже удвоил эту сумму. Правда, генеральный, с учетом результата миротворческих усилий автора-пацифиста, особо и не сопротивлялся, понимая, что его прибыль… Ну, вы поняли? И Лебедев-писатель с удовольствием вручил половину Лебедеву-судье. А тот — взял. Это же были не «отступные», а «премиальные». Можно сказать, за творческий подход к разрешению конфликта. А коли «творческий», то это Закону о статусе судей не противоречит. По крайней мере, жена-адвокат в этом не сомневалась.

Игрок

Сообщение о гибели вертолета, на борту которого находился один из самых богатых людей России Роман Беленький, разумеется, не осталось незамеченным. Первая, официально не подтвержденная, информация появилась на ленте РБК и практически одновременно — в телеэфире этого же информагентства. Прервали какую-то занудную передачу о том, как стать брокером, и выдали спецвыпуск. Радиостанции отреагировали тоже быстро.

Через час все деловые люди страны знали, что одним олигархом стало меньше.


Курс акций нефтяной компании «Бегемот Ойл» (в обиходе «Бегемот») пошел вниз. Сначала — резко, потом замедлил падение, а к концу дня началах ажиотажный сброс. Все понимали, что дележ между наследниками и партнерами контрольного пакета, принадлежавшего Роману, ничего хорошего компаниям, входившим в его группу, не сулит. Наверняка появятся «скелеты в шкафу» — проблемы в колупании, скрывавшиеся менеджерами от инвесторов. Очень вероятно, что без лоббистских способностей Романа противостоять растущим аппетитам налоговиков будет некому. Не исключалось и то, что Минприроды замылит оформление согласованных лицензий на новые участки добычи…

Какие только опасности не рисовались в воспаленном воображении менеджеров инвестиционных фондов. Опыта раздела имущества олигарха в России не было. Первый умерший из сонма бессмертных. Нет, отбирать-то у олигархов отбирали. Либо «братья по классу», либо власти. Такие технологии были хорошо отработаны и понятны. А вот по естественной причине…

Короче, к концу дня акции упали на четырнадцать процентов. А назавтра — еще на десять. Кто-то, ну очень азартный, их все-таки покупал.


Поздним вечером в день гибели Романа Беленького на базе отдыха «Ручей» произошли изменения привычного режима жизни. Комендант в приказном порядке распустил по домам большую часть охраны, повара и уборщиц. Особого удивления распоряжение не вызвало, понятно, что никто в ближайшие дни не приедет. Отпущенные волновались, что за дни вынужденного отпуска зарплату не выплатят. Однако роптать не стали, смерть хозяина по-любому ничего хорошего не предвещала.

Как считали местные жители, эти, попавшие на работу в «Ручей», были счастливчиками и жили, как у Христа за пазухой. Чистая работа, не пыльная, с фантастической по меркам одного из самых глухих уголков Владимирской области зарплатой, вежливые хозяева — чего еще надо? Правда, сухой закон истребование (что интересно — выполнявшееся) не болтать о происходившем на территории «Ручья» ставило работников в обособленное положение среди односельчан. Но обособленное положение — в общественном сознании начало пути наверх. Другое дело, что о таких тонкостях психологии ни один обитатель деревни не знал.


Базу отдыха «Ручей» никто не приватизировал. Она изначально была частной собственностью. В середине 90-х Роман понял, что большинство серьезных договоренностей, с бизнесменами ли, с чиновниками ли, достигаются в неформальной обстановке. В ресторане? В бане? В борделе? Банально, скучно (уже скучно). Много посторонних глаз: служба безопасности «Моста» показала, что такое скрытая видео- и аудиозапись. А если к этим соображениям добавить то, что Рома с детства любил лес, а подавляющее большинство мужчин любили либо охоту, либо рыбалку, то вывод напрашивался сам собой. Нужен охотничий домик.

Помощник Романа договорился обо всем с губернатором Владимирской области, тот дал поручение главе района, который и стал бессменным комендантом «Ручья». И закрутилось.

Огородили сорок гектаров леса, построили хозяйский дом и дом развлечений. В хозяйском на первом этаже — столовая метров на двадцать и гостиная — метров сорок, может, и больше — с камином. На втором этаже — восемь комнат, каждая с удобствами.

Получился пятизвездочный отель. Со всей атрибутикой. В доме развлечений — в цокольном этаже двадцатиметровый бассейн, сауна, хаммам и комната отдыха в восточном стиле, с расшитыми халатами, тапочками с загнутыми носами, кальянами, чайниками и прочая. На первом этаже — столовая (если ужинать решат здесь), гостиная с караоке и, конечно, камином.

Второй этаж отдали под кинозал, фильмотека которого насчитывала более пятисот лент, в основном отечественных.


Роман любил старое советское кино. Пересматривая фильмы, он подсознательно сравнивал свое теперешнее положение с тем, которое было, когда он смотрел их первый раз. Этот — по черно-белому телевизору в комнате в коммуналке, где жил с родителями и бабушкой до двенадцати лет. А этот — по цветному в двухкомнатной квартире в хрущобе, куда переехали всей семьей. Этой комедией наслаждался каждый Новый год по малюсенькому телевизору «Электрон» — уже в своей комнате, которую занимал один после смерти бабушки, но еще в той же пятиэтажке.

На отдельной полке стояли фильмы, впервые увиденные Романом в студенческие годы по телевизору в красном уголке общаги либо в кинотеатрах. Те, что смотрел в кинотеатрах, помнил плохо — студенты приводили подружек на последний ряд не ради фильмов.


Спустя год построили русскую баню, С выходом к реке. И со столовой, на всякий случай.


На огромной территории базы отдыха было несколько загонов, в одном из которых разводили пятнистых оленей, во втором «диких» уток, а в третьем — кабанов. Попытка разведения страусов провалилась, и загон пустовал. Занимать его другим или сносить Роман запретил — загон стал для него «памятником неудаче». Роман часто подкатывал к нему на «Хаммере» либо снегоходе — в зависимости от времени года, — чтобы, посмотрев, напомнить себе: и его проекты могут заканчиваться неудачей.

Роман считал, что психологически надо постоянно готовить себя к банкротству. Уже много лет он не знал неудач, кроме страусов. И ежегодно удваивал состояние.


Перед приездом на дачу — так называли «Ручей» в «Бегемоте» — гостей из Москвы высылали шеф-повара и официантов. Постоянный повар, обычно кормивший охрану, при шеф-поваре выполнял роль подручного.

Уборщицы, женщины из деревни, появлялись только тогда, когда не было гостей. Причина тому — не в нежелательности лишних глаз и ушей и не в длинных женских языках. Все много хуже. Хуже с точки зрения партнеров и гостей Романа. На территории «Ручья» присутствие женщин категорически запрещалось. Рома не хотел бардака. Ему претил разврат. А то, что именно в это и превратится выезд в «Ручей» с бабами, он не сомневался ни секунды. И вообще, для этого и в Москве достаточно мест. А если захочется лирики — любой из тех, кто мог по тем или иным причинам оказаться в «Ручье», был способен поехать со своей женщиной на греческие острова, в Париж, Ниццу и тд., в зависимости от фантазии.

«Ручей» — для отдыха, для деловых переговоров, для рыбалки, охоты. И все!


Первый вице-президент «Бегемота» собрал Правление, состоявшее из топ-менеджеров группы, в девять утра на следующий день после гибели Беленького. Была пятница, б марта.

Еще никогда Правление не собиралось без Романа. Теперь его кресло пустовало. Первый вице — Михаил Курбатов — вел заседание со своего традиционного места. Пустота во главе стола давила на присутствующих едва ли не больше, чем мысль о гибели Романа.


Курбатов был другом и партнером Романа с середины 80-х, когда они создали свой первый кооператив и сами бегали по квартирам — обивали двери дерматином. Это потом пошли компьютеры, дискеты, ресторан, один из первых частных банков и, наконец, нефть.

Злые языки утверждали, что группа получила название «Бегемот» благодаря Курбатову. Он действительно очень походил на бегемота. И внешностью, и характером. Небольшого роста, толстый, неповоротливый. Но в бизнесе — волкодав, начисто лишенный гуманности к подставившемуся контрагенту.

Многие полагали, что названием группа обязана любви Романа к «Мастеру и Маргарите», книге, которую Беленький, казалось, знал наизусть. Любимым персонажем Романа был Бегемот.

Когда же кто-то из приближенных, тех, кому вообще позволялось задавать вопросы, выходящие за пределы работы, спрашивал Романа о происхождении на-знания, он отвечал: «Мы большие, как бегемот». Это была явная неправда. Название появилось, когда бегемот был не больше крокодильчика.


Почтили минутой молчания память Романа. Тишина затянулась минут на пять. Перешли к первоочередным делам. Курбатов обозначил наиболее актуальные проблемы. Первая — начавшееся вчера во второй половине дня падение курса акций «Бегемота». Учитывая, что за сегодняшний день падение более чем на пятнадцать процентов представлялось невероятным, а реально противостоять ему Курбатов считал невозможным, его предложение сводилось к тому, чтобы дождаться вторника, дать людям успокоиться, сделать заявление для прессы о стабильности как в положении «Бегемота», так и в его высшем руководстве. Поскольку 8 марта приходится на воскресенье, понедельник будет выходным, и биржа не откроется. А ко вторнику рынок успокоится, и акции отыграют назад. Тем более что сейчас они несколько переоценены, это и самим акционерам не очень выгодно. Последнее утверждение вызвало недоумение, но все настолько уверовали в непререкаемость мнения Курбатова, как и Беленького, что посчитали, коли он говорит именно так, значит, есть у него на уме что-то, чего им не понять.

Вторая проблема — похороны Романа.

Курбатов сообщил, что в вертолете было три человека — два пилота и Роман. Трупы опознаны сотрудниками прокуратуры по документам и фотографиям, Формальная экспертиза будет готова через два дня. Соответственно, во вторник можно хоронить.

Михаил предложил вторник — все поддержали. Распределили сферы ответственности — гости, пресса, транспорт, ГАИ, поминки и т. д.

За столом сидели одни из лучших менеджеров страны и занимались привычным делом — управляли процессом. Не многие в России осознали простую истину: менеджер — это управленец. Хорошему менеджеру все равно, чем управлять, — нефтедобычей, банком, футбольным клубом, похоронами или страной. Правда, последнее никто из менеджеров в России не пробовал, К сожалению.

Самое неприятное — разговор со вдовой Романа, жившей, — так, на всякий случай, в Цюрихе, — взял на себя Курбатов.


В середине дня б марта комендант «Ручья» собрал оставшийся персонал и приказал сдать мобильные телефоны. Из всех помещений, кроме большого дома, было велено убрать телефонные аппараты. Охране приказали никого ни под каким видом на базу не впускать и не выпускать. Ну и, разумеется, в хозяйский дом вход категорически запрещался. Комендант предупредил, что болеть не советует — ни врача вызвать, ни в больницу уехать не удастся. «Проблему с трупом решать будем тоже здесь», — мрачно пошутил бывший глава района.


Еще через час на базу въехал «Хаммер», высадил двух женщин, развернулся и уехал. Охрана заметила растерянность на лице коменданта и поняла, что он сам не знает, что происходит.


Все попытки Курбатова дозвониться до Леры Беленькой оказались безуспешными. И прислуга, и охрана знали одно: после сообщения о гибели Романа с Лерой случилась сильнейшая истерика, и личный врач-швейцарец увез ее в больницу. Мобильный телефон Леры был заблокирован. Врач твердил, что у Леры развилась тяжелейшая депрессия, и общение с ней исключено.


Вообще-то Роман Беленький никогда не думал о карьере предпринимателя. Мальчик играл на скрипке, увлекался книгами, был некрепок здоровьем и мышцами и потому часто побиваем одноклассниками. Кроме того, национальность Романа сомнений ни у кого не вызывала. А это означало, что перспектив в родном Арзамасе у него не имелось. Поэтому по окончании школы Роман уехал в Москву поступать в ГИТИС. Куда его, ясно, не приняли. И причина заключалась не в антисемитизме приемной комиссии. Просто Роман не имел ни малейших актерских способностей.

Возвращаться в Арзамас было неразумно, и Рома поступил в МИИТ — Московский институт инженеров транспорта, куда конкурс был невелик, и требовалось, главное, хорошо сдать математику. А это для Романа не составляло труда.


Но театр Роман Беленький любил беззаветно. И не только театр — кино, фигурное катание, балет. Словом, все, где имелось творчество и что воздействовало щ публику. Воздействовало эмоционально, художественно. Управляло массой не с помощью призывов, лозунгов, ненависти, низменных инстинктов, то есть не политически, а манипулировало сознанием именно художественно.

Три раза в год Роман устраивал какие-нибудь праздники или презентации в Москве или Питере. Деньги тратились неимоверные. Партнеры Романа какое-то время пытались возражать, но встречали столь жесткое сопротивление, что в итоге предпочли не рисковать отношениями со «старшим товарищем». А спустя несколько лет поняли, что Роман и здесь оказался прав — подобного пиара не было ни у кого. «Бегемот» собрал в круг «друзей» главных режиссеров всех популярных московских театров, известнейших актеров, издателей всех глянцевых журналов, нескольких самых известных спортсменов. На мероприятиях Романа не боялись показываться даже крупнейшие политики России, — и это во времена «равноудаленное™» олигархов.

Такое положение «Бегемота» стоило любых денег. И плюс ко всему — для Романа организация и режиссирование «Праздников друзей „Бегемота“ было такой отдушиной и погружало его в такое благостное настроение, что потом несколько месяцев никто из младших партнеров мог не волноваться за собственную судьбу.


Отстроив свою империю, подобрав либо воспитав молодых менеджеров, Роман фактически перестал заниматься ежедневным бизнесом. Ключевые решения принимались на Правлении группы, а повседневные заботы Романа не касались. Однако бизнес, которым Роман руководил самостоятельно, был. Что за бизнес — никто из партнеров не знал. Деньги группы в него не вкладывались, отчетов никто никогда не видел, а расспросы на эту тему Роман жестко пресекал.


Наступил понедельник 9 марта.


Курбатов сидел у камина на даче и пытался понять собственные ощущения. Они были вместе с Беленьким почти двадцать лет. Михаил всегда восхищался другом, всегда был его „верным соратником“, как говорили в советские времена, или, как определял сам Курбатов, его Санчо Пансой. Не потому, что Роман был высокий и худой, а потому, что сам он был низенький и толстый. Кстати, умению посмеяться над собой Миша научился у Романа.

Он всему научился у Ромы. Кроме, пожалуй, одного — умения любить единственную женщину. Мишка не пропускал ни одной юбки. Курбатова забавляло, как радостно молодые красавицы становились его любовницами — кто-то наивно полагая, что сможет увести его из семьи, кто-то ради мелких подарков в виде автомобиля или кольца с бриллиантом, „Это ж надо так любить деньги!“ — вспоминал Мишка старый анекдот, после очередного романтического свидания подходя к зеркалу причесаться.

Ромка смеялся над другом, поддразнивал, но покуда бизнесу это никак не мешало — не возражал. Понимал, что для Мишки это самый безобидный способ избавиться от комплекса неполноценности, связанного с внешностью. Мишка и сам это понимал.


Последние несколько лет Курбатов все время думал: надо что-то поменять. Ну нельзя же так, в самом деле. Ему перевалило за сорок, а он по-прежнему ведомый, пусть и в спарке с таким гением, как Беленький!

Год назад Курбатов купил небольшую страховую компанию и, пользуясь Ромкиными советами, раскрутил ее в лидеры страхового бизнеса. Не совсем лидеры, честно говоря. Вот если бы вложить еще миллионов двести, тогда да. Тогда Мишина компания действительно вышла бы на первое место.


Подумав о своем детище, Миша вдруг вспомнил последний конфликт с Ромой. Вертолеты „Бегемота“ были застрахованы, естественно, в его компании. „Все должно оставаться в семье“, — повторял Рома. И вот месяц назад по указанию Беленького летающий и ездящий парк группы ушел к конкуренту. Миша явился к Роману выяснить, в чем дело.

Роман жестко разъяснил:

— Хватит поднимать свой бизнес за счет служебного положения! У твоих конкурентов условия выгоднее, чем у тебя. Ты хочешь сохранять клиентов за счет чего — того, что ты первый вице, или за счет того, что ты лучший на рынке?

Миша попробовал что-то возразить, но Роман прервал:

— Разговор закончен!

Теперь эта история воспринималась Курбатовым чуть ли не мистически. Неужели и здесь сыграла роль интуиция Романа?! Гибель вертолета была бы для страховой компании серьезной проблемой. Получается, что друг перед смертью сэкономил Мишке деньги?

Л он его предал! Ну, не его, а его дело и его семью. Хотя какая теперь Ромке разница — сколько стоит „Бегемот“. Семье Беленького и так до праправнуков хватит.


Мишка решил сорвать куш.

Расчет был примитивен. Безусловно, гибель Беленького приведет к обвалу рынка его акций. Другое дело, что потом, когда Лера определится со своими акциями, — станет продавать их „пакетом“, а может, и вовсе „сядет“ на них, сохраняя для двух подрастающих сыновей, — тогда рынок скорректируется. Но так или иначе, очень и очень долго акции „Бегемота“ не поднимутся до стоимости, которая была, пока во главе империи стоял Роман.

Курбатов, едва придя в себя после получения страшного известия, действовал быстро и хладнокровно.

В „бегемотовском“ Инвестбанке был срочно взят кредит сроком на десять дней не деньгами, а акциями „Бегемота“, после чего эти акции немедленно выставили на продажу. Акции расходились быстро, однако продажа столь значительного пакета вызвала моментальное снижение капитализации компании. Подоспевшая информация о гибели Беленького создала панику. Акции стремительно теряли в цене.

Курбатов делал все, чтобы этому не помешать. Расчет был на то, что через десять дней курс акций снизится раза в три-четыре, соответствующую часть выручки от сегодняшней распродажи он направит на выкуп обесцененных к тому моменту акций „Бегемота“, чтобы вернуть кредит, ну а две третьих, а лучше — три четверти окажутся чистоганом в виде прибыли. Схема стара как мир. Берешь кредит акциями — тысяча акций, продаешь их „наверху“ по тысяче рублей. Имеешь миллион. Ждешь падения акций, скажем, до ста рублей, и покупаешь назад тысячу штук, но уже по сотне, то есть всего за сто тысяч. Возвращаешь банку взятые в кредит тысячу акций, а девятьсот тысяч спокойно оставляешь в кармане.

Так что Мишка все сделал правильно. Да и на развитие страховой компании деньги были нужны. А может, под шумок удастся и что-то из „бегемотовских“ активов подкупить. Например, банк. Либо удастся раскрутить Леру и выкупить Ромкин пакет всего „Бегемота“.

От пьянящего запаха главной сделки в жизни закружилась голова. Так становятся олигархами. Роман бы его понял.

„Не забыть, в первую очередь уволю эту канцелярскую крысу — руководителя Инвестбанка. Заставил меня, первого вице-президента, более того, и.о. президента компании, подписывать какие-то залоги, поручительства… Формалист проклятый, заладил свое — правила есть правила. Потеряли полчаса, а с ними и пару десятков миллионов“.


Курбатов вспомнил, как в пятницу, к концу дня, его прошиб холодный пот, когда перед ним положили отчет по результатам биржевой сессии. С одной сторо-11 ы, он от продажи акций получил шестьсот миллионов долларов. Так выйти „в кэш“ на рынке удавалось мало кому. К вечеру котировки снизились, суммарно за четверг и пятнипу на двадцать два процента.

Снижение было бы еще большим, если бы не наличие спроса. Когда капитализация компании упала почти на четверть, возник устойчивый спрос на ее акции.

Курбатов попробовал просчитать, кто мог покупать акции „Бегемота“.

Иностранные инвесторы — нонсенс, они пугливы, как твари. Теплее — „кремлевские бизнесмены“, в распоряжении которых и Внешэкономбанк, и Сбербанк. Но крайне маловероятно при их неповоротливости и осторожности. Если только не они сами организовали „несчастный случай“ и заранее подготовились воспользоваться его результатами. Исключить такое нельзя, но Мишины источники в ФСБ, ФСО, Администрации Президента, Внешэкономбанке и Сбере дружно, в один голос, полиостью исключили подобную вероятность. Еще один вариант — кто-то из конкурентов. Но практически нереально привлечь в течение нескольких часов кредиты, сориентироваться, принять решение и реализовать его так, чтобы не произошло утечки информации. „Не верю!“ — как любил цитировать Роман любимого Станиславского.


Теоретически существовал еще один вариант. Уже год к Курбатову подкатывался Сергей Полковников — один из основных конкурентов и недоброжелателей Беленького. Он, узнав, что Курбатов вошел в страховой бизнес и нуждается в инвестициях, сначала предложил Мишке сто миллионов за принадлежащие ему акции „бегемотовского“ банка, потом сто двадцать, потом цена дошла до двухсот. Пакет Курбатова был блокирующим, и, купи его Полковников, у Ромы возникли бы большие проблемы. Мишка это понимал, и хотя соблазн был велик, продавать Полковникову не собирался.

Тем более после их разговора с Романом, который месяца два назад, пронюхав про пируэты Полковникова вокруг Курбатова, пригласил его к себе и спросил, что тот собирается делать. Мишка ответил честно — деньги нужны, но прямому конкуренту не продам. Роман тогда помог Курбатову, дал сто миллионов в кредит.

Надо добавить, что между Полковниковым и Беленьким водились старые личные счеты. В середине 90-х Полковников за немалую сумму организовал выдачу ордера на арест Романа. На его стороне играло тогдашнее руководство ФСБ, Угроза была более чем реальной. Романа пришлось в багажнике „Жигулей“ вывезти в Беларусь. Понадобилось три дня, чтобы руководство МВД, стоявшее на стороне „Бегемота“, и друзья в Администрации Президента добились отмены ордера. Роман это помнил. Мишка — тоже.

Короче говоря, Полковников очень хотел пакет акций Курбатова. Но сегодня он, во-первых, должен был бы утратить к нему интерес — Романа больше нет, и, во-вторых, по Мишкиным сведениям, подтвержденным службой безопасности, Полковников уже неделю гонял на джипах по австралийскому бушу, и связь с ним отсутствовала. Получается, и не он.


Тут-то Мишу и прошиб холодный пот. Только сам Роман мог так все просчитать и подготовить.

Курбатов аж задохнулся от охватившего его ужаса. Ромка не простит, что он помог „грохнуть“ рынок акций „Бегемота“, как только узнал… Но и он не простит Беленькому такого издевательства над дружбой, над человеческими отношениями, их связывавшими.

Нет, не может быть!

А Лера?! Ромка любил Леру, ни за какие деньги он не поступил бы с ней так.

Но в вертолете реальные три трупа! На „мокруху“ Рома не способен. И все-таки…


До конца пятницы Миша не находил себе места. Пока…

К шести часам Курбатов получил копии заключений экспертов — все три трупа идентифицированы: два пилота и Роман Беленький. Причина крушения вертолета — „контакт с проводами высокого напряжения в результате порыва сильного бокового ветра“.

Личная охрана Романа здесь, в Москве, весь день в офисе. Без охраны Роман никуда не уехал бы. Ни одна авиакомпания страны билет на имя Романа Беленького не продавала. Лера действительно в клинике в Швейцарии, проверили через офицера СВР при посольстве. Мобильный Романа отключен. С момента посадки в вертолет — ни одного входящего или исходящего звонка.

Но самое главное — на месте падения вертолета найдены Ромкины часы. Эти „Картье“ Роман купил после того, как заработал первые 100 тысяч долларов. Потратить десять тысяч на часы тогда казалось полным безумием!

Но Рома объяснил:

— У евреев всегда полагалось отдавать десятую часть Богу. Картье — бог дизайна. Так что, считай, Мишенька, что я просто соблюдаю еврейские традиции.

С этими часами Роман не расставался. Он мог бы пожертвовать, наверное, всем своим состоянием, но не этим „наручным развратом“, как обозвал часы Миша сразу после покупки, Сейчас-то он и сам носил… Но не в этом дело. Теми часами Ромка пожертвовать не мог. Никогда. Значит, акции скупал и не он.

А кто?


И вот сейчас, сидя у камина, так и не найдя ответа на вопрос: „Кто?“, а точнее: „Кто, черт побери?!“ — Михаил Курбатов думал о том, что выходные — непреодолимое препятствие на пути развития бизнеса.

Ну ничего, ждать осталось недолго.


В пятницу генерал-лейтенанту ФСБ Николаю Осипенко близкий человек, осуществлявший его неофициальные связи с журналистским миром, сделал неожиданное предложение. За сто тысяч долларов предлагалось продать все аудио- и видеоматериалы на Романа Беленького. Досье не покупалось. Только аудио- и видеозаписи. Осипенко подумал, что эти материалы теперь никому не нужны, так как изначально они годились только для легкого шантажа фигуранта, коли тот станет сильно зарываться, порочить же память покойного — маловыгодно и не очень благородно. А он все-таки офицер, и слова „офицерская честь“ для него кое-что значат!

Осипенко поднял цену до ста пятидесяти тысяч, получил согласие, и через час обмен по схеме „деньги-стулья“ состоялся. „Кому нужны эти пленки, — недоумевал генерал, — если они даже мне не нужны?“ А потом подумал: „И для кого это сто пятьдесят тысяч долларов — лишние, если они даже для меня не лишние?“ PI рассмеялся.


Наступил вторник — 10 марта.


В семь утра на территорию базы отдыха „Ручей“ въехал „Хаммер“. Охрана знала эту машину — она всегда встречала и провожала гостей либо сопровождала их, если они приехали на своих джипах, до Владимирской трассы. Местные дороги, хотя и сохранившие кое-где асфальт, положенный перед выборами 1996 года, не гарантировали проезд городских джипов в сильный дождь либо снегопад, Так что охрана пропустила „Хаммер“ без специального распоряжения коменданта, хотя и сообщила о происходящем.

Комендант, разбуженный зуммером рации, с трудом воспринял информацию, быстро натянул тренировочные штаны, набросил куртку на голое тело и рысью понесся к хозяйскому дому. Все, что он успел увидеть, — это спины двух женщин, облаченных в черное с ног до головы. Садясь в машину, они чуть обернулись, и комендант был потрясен — на лицо каждой из женщин со шляпки спускалась черная густая вуаль. „Хиджабы!“ — догадался бывший глава района. „Не успели похоронить Беленького, а мусульмане уже здесь!“ — философски подытожил свои мысли спросонок комендант.


Через сорок минут „Хаммер“ доставил двух пассажирок к Владимирской трассе, где их ждали два черных „Мерседеса“ с номерами, чьи цифры красовались между буквами „Е-КХ“. Для непосвященных это были обычные номерные знаки, но гаишники знали — это машины Федеральной службы охраны (ФСО). А народ за рулем давно дал расшифровку буквам: „Езжу Как Хочу“. Останавливать такие машины никто не имел права..

Обе женщины сели во второй „Мерседес“, на переднее сиденье которого переместился один из четырех охранников, ждавших гостей в передней машине, и кортеж тронулся.


На Востряковском кладбище, закрытом для посещения в связи с проведением спецмероприятия — похорон Романа Беленького, кортеж появился в 11.55, за пять минут до начала церемонии. Подавляющее большинство провожавших к этому времени переместилось из траурного зала ЦКБ, где прошла гражданская панихида, на кладбище, и потому пространство перед воротами забили автобусы и легковые машины.

„Мерседесы“ направились к закрытым воротам. Охрана кладбища знаками показала, что проезд на территорию закрыт. Из первого „Мерседеса“ вышли двое молодых людей, один из которых подошел к охране, а второй, не обращая ни на кого внимания, прямиком ‹ ггправился открывать створки ворот. Охранники, услышав слова, произнесенные первым из молодых людей, закивали и отошли в сторону, освобождая проезд.

Несколько человек из службы безопасности „Бегемота“ ринулись было к „Мерседесам“, но, увидев номера на машинах, развернулись на полном скаку.

„Мерседесы“ въехали на территорию и проследовали почти до самой могилы, подготовленной упокоить останки Романа Беленького, первого ушедшего из жизни олигарха Новой России. Метров за сто пришлось остановиться — дальше была толпа.

Охрана из „Мерседеса“ построилась ромбом, внутри которого оказались две женщины, и, рассекая толпу, стала жестко пробираться к могиле. Оказавшись в первых рядах провожающих, охрана остановилась, выпустив из недр ромба женщин в черном.


Присутствующие поняли, что одна из женщин Лера. На ее отсутствие на панихиде обратили внимание все. Но организаторы похорон объяснили, что Лера в клинике в Швейцарии и приехать не может.

Курбатов, увидев женщин, сначала очень удивился — по полученной им информации, на имя Леры авиабилет в Россию не выписывался ни в „Аэрофлоте“, ни в какой-нибудь из крупнейших зарубежных компаний, осуществляющих рейсы из Европы в Москву. Корпоративный самолет „Бегемота“ стоял на приколе, так что и этот вариант исключался. „Может, она прилетела самолетом Полковникова?“ — подумал Курбатов. Мише этот вариант не обещал ничего хорошего. Сговор Полковникова со вдовой вполне реален и более чем разумен с точки зрения интересов конкурента „Бегемота“.

Курбатов ринулся к женщинам, но их охрана пресекла его попытку выразить соболезнования. Так обошлись не только с Мишей. К женщинам не подпускали никого.


Распорядитель начал процедуру похорон.

Гроб опустили в могилу. Оркестр сыграл подобающую моменту мелодию. Стоявшие у края бросили по комку земли и отошли в сторону, уступая место другим. К земле не прикоснулись только две женщины в черном. Они стояли не двигаясь и, казалось, рассматривали проходивших мимо них. Направление взглядов проследить было невозможно, но по наклону голов было понятно, что взгляды женщин обращены не на гроб внизу, а на людей у могилы.


Прошло около получаса, а поток людей к могиле не иссякал.

Вдруг над кладбищем из динамиков раздался голос:

— Внимание! Остановитесь и послушайте!

Это было так неожиданно, что все действительно замерли, озираясь по сторонам и пытаясь понять, откуда идет звук.

После небольшой паузы голос продолжил:

— Я понимаю, что многие из вас узнали мой голос. Да, это я — Роман Беленький, человек, тело которого вы сейчас проводили в последний путь. Кто-то из вас искренне жалеет о моей смерти, а кто-то тайно радуется освобождению.

Ошибаются и те и другие. Я с вами не расстаюсь. Я — надолго. И пусть мои недоброжелатели знают, что ничто для них не изменилось: мои друзья — а среди вас есть и такие, хоть и немного, — не дадут погубить то, что я начал. И пусть близкие мои не жалеют о моей смерти — я же долго буду жить в вашей памяти.

Если вы слушаете эту запись — я либо погиб в какой-то катастрофе, либо меня убили. Запись обновляется каждый год — а сейчас я здоров. Значит, слабым меня не видел никто.

Не хочу ваших слез и неискренних речей, последняя моя воля — поминок быть не должно.

На кладбище стояла гробовая тишина. Впрочем, какая тишина может быть на кладбище?


У нескольких женщин началась истерика. Большинство присутствующих, не терявших самообладания ни в каких ситуациях, сейчас дико, растерянно озирались.

Первыми тронулись с места две женщины во всем черном. Они повернулись в сторону выхода, охрана поняла их безмолвный приказ и принялась расчищать проход.


Нарушить волю Романа, даже умершего, не посмел никто. Поминки отменили.

Курбатов поехал домой. На дачу.

„Конечно, Рома любил театральные эффекты. Но здесь он переборщил. Надо все-таки думать о нервах людей“.

Курбатов вспомнил любимую Ромину фразу: „Даже из своих похорон он мог устроить рекламную акцию“, — и подумал: „Ну, может, и не рекламную, но завтра совершенно определенно газеты опишут похороны во всех подробностях. Такого еще не было. Да, верно, — рекламную“.


Машина Курбатова въехала на территорию дачного поселка, а затем и за высокие ворота коттеджа, больше напоминавшего средневековый французский замок мелкого барона. Слово „маркиз“ с Курбатовым не вязалось. А для крупного барона — замок мелковат.

Курбатов прошел в гостиную и с удивлением заметил, что камин разожжен. „Странно, я не предупреждал, что приеду“, — удивился Миша.


— Ну, здравствуй, Миша! Только не говори, что ты догадался.

Курбатов узнал голос Романа. Открыл было рот, но что сказать — не нашел.

— Знаешь, друг мой, ты помолчи, а я поговорю. Хорошо?

Миша осмотрелся. В комнате никого не было. Чувствуя себя полным идиотом, заглянул под-стол, приподняв скатераъ. Никого.

После паузы Роман заговорил опять:

— Подойди к магнитофону.

Курбатов бросился к полке с магнитофоном и нажал клавишу „стоп“. Надо было остановить кошмар. Но это оказалось только началом.

— Ладно, извини, — услышал Мишка голос Романа, но чуть-чуть иной.

Курбатов обернулся на звук и увидел живого Рому, выходившего из-за шторы.

Мишка начал хватать воздух ртом, делая при этом непонятные движения руками.

— Садись. Все, представление окончено, — сказал Роман.

— Но как?! Что за мистификация? Этого не может быть — я же видел заключение экспертов!

— Не мне тебе рассказывать о силе денег, Мишаня.

— А трупы в вертолете? Ты пошел на убийство? Ты с ума сошел!

— Я — нет. Ты — да. Рассказываю. Вертолет — радиоуправляемый. Считай — автопилот. Стоит копейки. Людей там не было. Все заключения экспертиз — липа. Опознание следователем трупов — результат совокупности двух факторов: человеческой жадности и низкой зарплаты бюджетников.

— Подожди! А родственники пилотов! Ты о них подумал?!

— Конечно! Полагаю, пятьдесят тысяч долларов, которые каждый из „погибших“ пилотов принесет завтра домой, компенсируют моральный вред. Удовлетворен, гуманист ты наш?

— А Лера?

— Лера знала.

— Так она сегодня на кладбище играла спектакль?

— Ее не было на кладбище. Она вообще из Цюриха не уезжала.

— А кто?…

— Я. Только в женском платье. И мой партнер. Вернее, партнерша — Маша Козырева. Заочно представляю: Маша — директор агентства розыгрышей, мой соавтор по представлению, которое ты имел счастье наблюдать.

— Какого еще агентства?

— Видишь ли, дорогой друг, мой верный Санчо Пан-са, в бизнесе есть правило — про партнера надо знать все. У меня уже несколько лет свой маленький бизнес. Ты об этом знал, а что за бизнес — не поинтересовался. Я про твою „страхушку“ с первого дня знал все — кто у тебя работает, кто клиенты, какие планы по развитию. Все! Ладно, тебя учить поздно. И бессмысленно. Ты и так был слишком богат. Нет мотивов для приобретения новых познаний.

— Подожди! Все могу понять. А часы?! Ты ими пожертвовал ради?…

— Дурак ты, Миша. Что, купить вторые часы и подбросить у меня фантазии не хватило бы?

— Сволочь! А мы, все твои друзья?!

— Об этом-то мы и поговорим. С каждым в отдельности. С тобой речь только о том, как ты мог так опустить акции „Бегемота“ в первые же два дня? Если это не предательство — то что? Стало некого бояться?

— Но я…

— Заткнись! Последние годы, понимая, не понимая — значения не имеет, ты пытался уйти от меня. Ты не пришел и не сказал честно — я устал. Хочу попробовать сам. Нет, ты готовил запасной аэродром, страховался своей „страхушкой“. Ты хотел, знаю, хотел продать свой пакет Полковникову. И рано или поздно жадность взяла бы верх над трусостью…

— Что ты несешь?! Я же любил тебя…

— И ненавидел! Потому что был обязан мне всем. Я это в вину тебе не ставил. А вот сам ты этого пережить не мог. И ненавидел меня за то, что понимал…

— Прекрати! Я не продал акции Полковникову не из трусости, а потому что…

— Почему? Ну почему?

— Из чувства порядочности!

— Ой! Не делайте мне смешно! Это из чувства порядочности ты через пять минут после моей смерти дал команду на падение стоимости акций? Хотел заработать три копейки ценой того, что моя семья потеряла восемь миллиардов? Все, хватит! Не держу на тебя зла, но больше мы с тобой вместе не работаем! Ты — уходишь.

— Но как ты собираешься?…

— Просто! Сегодня в программе „Время“ я публично извинюсь за дурацкий розыгрыш, и все. Объявлю о компенсации потерь инвесторам, в том числе и за твой счет, конечно… С инвесторами, особенно американскими, шутки теперь плохой. Меня простят. МЕНЯ — простят. А вот я — не всех.

— Это же дикий скандал!

— Да. Но я объясню публике, что делал все это ради повышения прозрачности компании и борьбы с недобросовестными менеджерами, использующими инсайдерскую информацию в целях наживы. С такими, как ты, Мишаня!

Кроме того, ты, дружок, как всегда, на главное внимания и не обратил. Венка от Президента не было. Их я предупредил. Значит, Президент не оказался в дурацком положении. А у нас в стране только с ним нельзя шутить и только его нельзя разыгрывать. Без его благоволения никто посадить меня не может.

И потом — это на Западе за такие шутки с рынком идут на нары, а у нас… Поверь, все будут заискивающе подхихикивать и поздравлять, восхищаясь чувством юмора и элегантностью проделанной работа.

— Ну, ты…

— Для меня и для „Бегемота“ лучшей рекламы…

— Так ты о деньгах думаешь?

— Что мне остается делать? О бабах у нас думаешь ты! Кстати, о деньгах. Ты, дружок, взял у нашего Инвест-банка в кредит пятьдесят миллионов акций под залог своих активов, продал их в среднем процентов на пятнадцать ниже реальной стоимости и собираешься погасить долг через неделю, когда твоими усилиями акции упадут в цене в три раза.

Только вот незадачка… Скупил акции, как ты понял, я. Завтра утром будет объявлено о моей встрече с Президентом и о его поддержке борьбы с недобросовестным использованием инсайда на фондовом рынке и о принципиальном одобрении продажи двадцати пяти процентов акций „Бегемота“ американским инвесторам. Акции „Бегемота“ пойдут как горячие пирожки, их стоимость может удвоиться. Купленные у тебя акции я продам миллиарда за полтора-два. Так что расходы на эту постановку окупятся, по моим расчетам, стократно, даже с учетом компенсаций инвесторам. Получается больше чем стократно.

А ты, Мишенька, в заднице! Кредит ты не погасишь — всех твоих активов не хватит. Акции тебе сейчас никто не продаст.

Да, забыл. Тебе нужно было еще двести миллионов на твою „страхушку“? Увы, теперь она не твоя. У тебя вообще больше нет ничего своего.


Появление Романа Беленького назавтра утром в офисе, разумеется, вызвало шок. Все, кто смог пробиться к нему в кабинет или дозвониться по телефону, подобострастно заверяли, что они так счастливы, так счастливы, ну, просто невероятно счастливы! Для прессы Роман был недоступен.

Праздник удался.


Единственный, кто подпортил настроение, так это секретарша Романа. Они работали вместе семь лет.

В конце дня Катя зашла в кабинет, когда там никого, кроме Романа, не было, положила на стол папку „На подпись“ и со всегомаху влепила Роману пощечину, Повернулась и вышла из кабинета.

Роман заглянул в папку — там лежало заявление об уходе.

Гуси-голуби

Обычная деревня в Подмосковье с не менее обычным названием Березники встретила москвичей, ринувшихся строить загородные дома, спокойно. Кто уже спился окончательно и приезжих рассматривал исключительно с точки зрения возможности одолжить безвозвратно на бутылек, кто, еще хоть как-то уважая себя и мня мужиком рукастым, занадеялся на халтуру. Бабы, помимо традиционного удовольствия посудачить о новых соседях, стали мечтательно задумываться о корове, о том, как будут с бидоном по утрам обходить дачников и наконец увидят живые деньги, которых в совхозе не платили несколько лет. Правда, и работали они в совхозе не больше, чем им платили, С другой стороны, те из них, кому было лет по сорок, а старше почитались в деревне старухами, помнили времена, когда работали столько же, но зарплату, пусть и копеечную, получали.

Короче говоря, встретили первых застройщиков с интересом и скорее приветливо, чем враждебно.


Прошло несколько лет. Миновала волна первой не осознанной пока зависти. Новые и старые жители Березников попритерпелись друг к другу. Коров, разумеется, никто не завел. На бутылек давать деньги „невозвращенцам“ перестали. Что же до халтуры, то строить: тали молдаван да украинцев (армяне долго не продержались), а своих мужиков привлекали лишь по мелочевке, да и то для поддержания добрососедских отношений, а не по серьезной надобности.

Некоторые из местных уроженцев стали продавать свои дома. Вернее, дома родителей и дедов, поскольку сами жили в Москве, деревню не любили, — не для того с трудом сбегали, чтобы возвращаться. Куда разумнее казалось продать участок да то, что осталось от дома, и купить машину. Лучше подержанную иномарку, чтоб возвысить себя в собственных глазах до нового русского.

Как бы там ни было, теперь не только помимо старых, но и вместо них в деревне обосновались новые жители. Горожане.


Этот мужик — богатырского телосложения, сановитый и сильно уверенный в себе, не сразу привлек внимание березниковцев. Чего особенного — приехал на служебной „Волге“, остальные-то — на иномарках. Прикида особенного не показал. Водку пил обычную, как все, — не больно дешевую, но и не „Смирнова“. Два молодых мужика, что рядом с ним крутились, были разномастными — один блондин, а другой брюнет. Потому за сыновей их не держали, да и сами они с „большим мужиком“ вели себя не по-сыновьи вежливо. Однако и на бандитских шестерок не походили, хотя и прилично накачаны. Распальцовки им, что ли, не хватало? Либо тужурок кожаных? Ну, словом, что-то не стыковалось.


Через участок от „большого мужика“ купил дачку местный участковый. Вернее, местным участковым он стал, когда дачку купил. А до того в районе в паспортном столе сидел.

По роду службы, а также по повелению жены его Вальки пришел он как-то к „большому мужику“, когда тот на стройку подъехал. Хотел спросить, мол, кто, откуда, будете зимой жить либо только летом на выходные наезжать. Но главное, для Вальки по крайней мере, — кто такой?

Зашел, подошел. Смотрит, два брата-небрата за спиной его стоят. И как-то не так стоят, не отдыхают.

Да кто, в конце-то концов, здесь хозяин?! В деревне Березники — кто хозяин?! Не он ли, не участковый?! Будут тут еще всякие за спиной у него стоять! Мать их так!

Представился:

— Капитан милиции, участковый Сидорук. — И добавил, чуть дружелюбнее: — Петр Николаевич.

Братья-небратья расслабились. Но опять как-то не так. Не испуганно. Будто просто успокоились. „Большой мужик“ хитро хмыкнул и велел:

— Погоди. Тут постой.

Повернулся и пошел к машине. Потом остановился и сказал одному из „несыновей“:

— Пиджак принеси.

Сидорук про себя озлобился: „Чего это ты мне тыкаешь?“ Но подумал: „Ладно, постой тут, так постой тут. Я только пришел, вот когда уходить буду, ты меня на „вы“ завеличаешь. Придурок жирный. Боров надутый. Наворовал себе бабок на дачу и думаешь, я тебе честь отдавать стану. Рожа бандитская. Я, как эти два холуя, жопу тебе лизать не нанимался. Пидер“.

Пока он неспешно размышлял, предаваясь мечтаниям о скором отмщении за оскорбительное тыканье, пиджак принесли, „боров“ вынул из него удостоверение и протянул Сидоруку. Тот лениво выставил руку вперед и чуть как бы свысока сказал:

— Ну, давай сюда.

„Большой мужик“ удостоверение не отдал, раскрыл и тихо, с угрозой, произнес:

— Тыкать-то не спеши.

Сказал, как приказал.

Сидорук взглянул на раскрытое удостоверение, готовясь произнести для зачина часть речи, что крутилась в голове. И замер с открытым ртом. Именно что открытым. Из него само по себе выдавилось мычание. Мычание сменила тишина.

„Большой мужик“ улыбался. В удостоверении значилось: Сорокин Леонид Ильич. Заместитель министра внутренних дел. Действительный государственный советник юстиции 2-го класса. По общеармейски — генерал-полковник.

Остальное Сидорук знал сам. Знал, что Сорокин курировал следствие, сам раньше, давно, был милицейским полковником. Знал, что удара Сорокина ни один уголовник выдержать не мог. В милиции ходили слухи, что любой, даже самый авторитетный авторитет, при допросе у Сорокина кололся до ж… Знали, правда, и то, что Сорокин человек слова и зазря людей не бьет.

Сидорук много чего слышал про Сорокина. Но сейчас в памяти всплывали лишь рассказы о том, когда и за что Сорокин может вмазать, как сильно бьет и куда бить любит больше всего. Сидорук мучительно вспоминал — в живот или в морду. Так и не вспомнив, прикинул — оперативник опытный, ударит в живот, чтобы следов не осталось. Сообразив это, руки сложил, как футболист при штрафном.


Сорокин с интересом наблюдал превращения лица Сидорука. Потом добродушно рассмеялся, хлопнул его по плечу и сказал:

— Да все нормально. Расслабься.

Так деревня узнала, кто в ней „основной“. Сорокина стали называть „Генеральный“. То ли по званию — генерал все-таки, то ли из-за имени-отчества — по бывшему генсеку.


Прошло еще два года.

Соседство с милицейской шишкой для березниковцев оказалось полезным. Местные власти, старясь выслужиться, безо всякой просьбы Сорокина отсыпали щебенкой дорогу, что вела к деревне через лес и поле от основного шоссе, Починили мост через овраг. Не все, но через один фонари на улицах Березников осчастливили лампами и даже включали их по вечерам.

Однако особой суматохи вокруг генерала не наблюдалось. Ни машин с мигалками, ни поста охраны, ни других примет государственного отдыха государственных же деятелей.


Местный учитель истории, который до перестройки слыл главным диссидентом и даже периодически имел неприятности с райкомом партии, теперь заделался основным коммунистом, ругая гайдаро-чубайсовскую клику и ренегата Ельцина. Аналитический, по его собственному мнению, склад ума заставлял историка во всем видеть скрытый смысл и давать всему политическое объяснение.

Разумеется, скромный дом Сорокина и такое же поведение было объяснено быстро. Конечно, Сорокин берет взятки. Это не вопрос. Но он — умный. И потому, дабы взятки скрыть, он и построил дом в два этажа, но без всяких там „джакузь“, чтобы все видели: живет скромно и глаз людских не боится. Не Корейко. За парусиновыми штанами не прячется. А на самом деле, продолжал разъяснения соседям учитель, где-нибудь в Барвихе или на Николиной Горе стоит у Сорокина настоящая дача — шикарная и огромная, как и положено высшим госчиновникам иметь на ворованные деньги.

Объяснение казалось разумным, но трогало березниковцев мало, поскольку сам Сорокин приезжал редко, что вроде бы лишний раз подтверждало правоту учителя, но вел себя тихо, гостей не принимал, с соседями был приветлив без заискивания и улыбчив.

Забавляло то, что больше всего генерал любил заглядывать к жившей напротив паре — врачу-гинекологу и его жене, работавшей секретарем в суде. Не стыковалось как-то, что бывший опер привечает секретаршу, человека профессии маловыразительной, что он, большой русский мужик, любит общаться с еврейской парой, причем не стыдившейся и не скрывавшей своей, с точки зрения березниковцев, врожденной беды. Но поскольку Сеню с Розой в деревне любили, часть этой любви, но уже в виде терпимости к высокому положению „Генерального“, перешла и на Сорокина.

Красивая версия учителя истории рухнула в одночасье, когда Сорокин завез на дачу голубей. Дом для отвода глаз построить можно, но голубей держат там, где живут. Там, где ты отдыхаешь душой. Можно любить одну женщину, а жить с другой. Но нельзя любить голубей, а ездить на Канары или Николину Гору. Это березниковцам было ясно.

Учитель пару дней посопротивлялся, настаивая, что голубятня тоже для отвода глаз, но, увидев, как Сорокин по-мальчишески гоняет голубей, как светится счастьем его лицо, согласился, что где-то его собственная версия хромает. И даже высказал предположение, что „антинародный режим Ельцина“ не заинтересован в борьбе с преступностью настолько, что милицейским чинам специально платит мизерную зарплату.

Сорокин был человек закрытый. Во-первых, много знал. И давно. Во-вторых, он, в прошлом прожженный оперативник, а теперь чиновник высокого ранга, хорошо понимал, что лишнее слово — не лишний кусочек золота, а лишняя опасность, которая когда-то где-то тебя лягнет.

Только с Розой и Сеней Сорокин иногда позволял себе чуть-чуть пооткровенничать. Евреев „Генеральный“ не боялся, поскольку твердо знал, что они сами люди пугливые и ничего сознательно не сделают, чтобы нажить врага. С евреями, кроме того, было интересно, поскольку по всякому поводу они начинали спорить. С этими было хорошо еще и потому, что они искренне восхищались сорокинской простотой и доступностью, а ему очень нравилась роль доброго сильного старшего брата. Роза при этом была язвительна и остроумна, совершенно не заискивала перед Леонидом Ильичом и не пропускала случая проехаться по поводу доперестроечного имени-отчества. Сорокин охотно похохатывал над ее шутками относительно его светлого будущего в случае возврата коммунистов, про себя отмечая, что Мюллер прав — сыщики нужны при любом режиме. Как бы их ни величали по имени-отчеству. В худшем случае можно вернуться на „оперативку“.


Однажды на каком-то совещании по борьбе с экстремизмом, где обсуждались очередное выступление баркашовцев и пассивность местного начальника УВД, Сорокин, который не курировал это направление и потому обычно тихо дремал с открытыми глазами, вдруг вызверился, попросил слова и выступил в свойственной ему манере — резко, четко и с конкретными предложениями кадрового характера.

Начальника УВД сняли с работы. Губернатор края потом поднял скандал, министр внутренних дел на Сорокина обиделся за наезд на его человечка. Некоторые сослуживцы стали посматривать на Сорокина косо — чего это он за евреев заступается?

Сорокин пару недель злился на себя и к Сене с Розой не заходил, поскольку именно они были косвенной причиной необычного для него поведения. Просто он представил, как недоучки-пэтэушники громят дачу его соседей, как неунывающая Роза пытается загородить своим не в меру большим телом любимого Сенечку.

И вообще, Сорокину везло — он встречал хороших и умных евреев, хотя и привык с детства полагать, что таковых не бывает. Ну за очень редким исключением. Не терпел он тех евреев, что записывали себя русскими. За трусость не терпел. За предательство. Виноват — отвечай. Еврей — так и скажи.

После относительно близкого знакомства с Розой и Сеней что-то изменилось в представлениях Сорокина о добре и зле, стало непривычным. И это раздражало.

Когда злость на самого себя прошла, и соседи-евреи были прощены, Сорокин почувствовал вину перед ними.


Тут Сорокину как раз с родины привезли вяленой рыбы, и он в субботу к обеду пошел к соседям.

Сеня обрадовался гостю, побежал к холодильнику за пивом, а Роза принялась потчевать „Генерального“ накопившимися за две недели анекдотами. Сорокин всегда удивлялся подбору ее анекдотов — иногда тонких и ему не всегда понятных, иногда сальных, почти казарменных.

Сорокин решил искупить вину. Как? Захотелось сделать что-нибудь такое, что для других делать бы не стал. Пооткровенничать. Не о работе — об одном говорить было нельзя, о другом, мягко говоря, не хотелось. А вот о том, что любил, что оставалось личным, только его, чего ни дочь, ни жена в разумение взять не могли, — об этом хотелось поговорить.

И Сорокин рассказал, что с самого детства мечтал завести голубятню, но родители не разрешали. У соседского мальчишки была. А у него — нет. И многие годы, когда он сам решал свою судьбу, и не только свою, было нельзя — начальник. Его начальники могли посчитать голубей мальчишеством и дать по башке. Но по башке всегда было за что получать, и обзаводиться лишним поводом казалось не резон. А вот теперь он наконец добился того положения, что может держать голубей и плевать на всех. Ну не станут же министр или Президент его за голубей отчитывать?


Сеня слушал с интересом, поддакивая и кивая. А Роза ехидно улыбалась, помалкивала, а потом выдала:

— Так что ж, Ильич, получается, что вы всю жизнь людей в тюрьму сажали для того, чтоб к пятидесяти пяти заработать право голубей на шест сажать? Надо было в адвокаты идти — гоняли бы себе голубей с института и до пенсии.

Сорокин привык к Розиным подначкам. Но тут его задело. Он — о сокровенном, а она — издевается. Однако Роза сама смеялась так искренне, что обида тут же прошла. А соседкина колышущаяся грудь шестого размера, вызывавшая сорокинское восхищение, и вовсе отвлекла от грустных мыслей о годах самоограничений… Тем более что самоограничения эти, если почестному, голубями и ограничивались.


Алевтина, жена Сорокина, на даче появилась разя три-четыре. Отметилась, обозначила, что Сорокин занят, и нечего другим бабам к нему подъезжать, и успокоилась.

Сбежав из родной деревни в восемнадцать лет, она вовсе не хотела завершать жизненный круг в сельской скукоте. Потрудившись недолго отделочницей, она в девятнадцать вышла за Сорокина и с тех пор работала его женой. Любви особой за двадцать семь лет совместной жизни не осталось, но появилась привычка, забота и что-то еще, чего словами не определишь.

Как-то дочь спросила Алевтину:

— А что для тебя отец? — „Папой“ она Сорокина не называла.

Алевтина, подумав недолго, ответила:

— А он как третья рука. В жизни помогает, заботы требует. Привыкла так, будто и родилась с ним.


Лишь однажды Алевтина услышала „зов предков“. Когда Сорокин сообщил, что завел на даче голубятню, Алевтина то ли из вредности, то ли вспомнив детство, то ли от обиды, что о ее прихотях муж не подумал, потребовала, чтобы на даче были гуси. Сорокин, мужик серьезный, по мелочам спорить не любил. (Правда, по серьезным вопросам тоже не спорил, даже не обсуждал их с женой. Просто делал, как считал нужным, и все.).

Гуси — мелочь, почему не завести. Внизу, под голубятней. Сорокина даже веселила мысль, что его голуби будут гадить на головы ее гусей. Была в этом жизненная серьмяга.


Алевтина приехала на дачу, гусей посмотрела и потеряла к ним интерес. Сорокина забавляло — ей и в голову не пришло, что он над ней пошутил, разместив голубятню, с дырчатым-то полом, над глупыми крикунами.

Сама Алевтина кричала редко. Попробовала пару раз в молодости, но быстро поняла, что это и бесполезно, и опасно. Каждый раз ее базар заканчивался встречей с сорокинским кулаком, чего и здоровому мужику бывало достаточно, чтобы понять, в чем и насколько неправ.


Но был случай, когда крик жены не встретил сопротивления. Даже больше — назавтра Сорокин приехал с работы с огромным букетом роз, чего с ним, кроме как на Алевтинин день рождения, лет сто не случалось. Да и на день рождения дарились гвоздики. А тут — розы!

Было так.

Уехал Сорокин в очередную командировку на Северный Кавказ. Куда, по каким делам ездил муж, Алевтина если и узнавала, то из газет или из новостей по телевизору. Не стала исключением и эта поездка.

На второй день отсутствия Сорокина Алевтина пошла по магазинам и неожиданно обнаружила, что за ней неотступно топает мужик. Накачанный и с тупой рожей. Когда вернулась домой, увидела на лестнице, на; пол-этажа выше, еще одного, такого же.

Позвонила на работу дочери — нет ли чего необычного. Та сказала, что нет. А спустя два часа перезвонила из дому и сообщила, что за ее машиной от работы до дому шел „хвост“. И что внук Алевтины, Ленька, тут же, как услышал разговор матери с бабушкой, припомнил, что его из школы до дому „пас“ какой-то „бык“. Может, он и придумал, но почва оказалась подготовленной, и ему поверили.

Хуже то, что назавтра все повторилось. Теперь без всяких сомнений.

Алевтина знала, что у мужа врагов много. Причем волновали ее враги серьезные — уголовников она бояться перестала давно. А вот олигархов с их политическими подставами, попытками надавить на мужа через „милицейскую мафию“, Администрацию Президента и чего там у них еще есть, боялась здорово.

Если стали следить за семьей — значит, Сорокин под колпаком. И пойди разберись, чьим именно. А коли так, то и звонить кому — непонятно. Муж же, черт толстокожий, звонить домой из командировок привычки не имел.

В жутком страхе прожила она еще три дня.

Когда в дверях появился Сорокин, Алевтина с порога закатила не то скандал, не то истерику. Сорокин помрачнел и, не сказав ни слова, ушел в свой кабинет.

Идти за ним для продолжения выяснения отношений Алевтине и в голову не пришло — кабинет был местом, входить куда можно было только для уборки, и то при условии — ничего на столе не трогать. Даже шифра сейфа, что стоял под столом, Алевтина не знала. А сейчас она пойти за мужем и не смогла бы, даже если б захотела, — щелчок замка означал, что за этой дверью для нее места нет.

Через десять минут — новый щелчок Алевтина со страхом следила, как открывается дверь. На лице бывшего оперативника, да к тому же чиновника, пережившего не одного начальника, прочитать что-либо было невозможно. Но она прочитала.

Ясно было, что он в бешенстве, — на левом виске чуть заметно билась жилка, и без того тонкие губы слились в ниточку. Но глаза… глаза смеялись — озорно и издевательски одновременно. Потрясла же Алевтину матерная тирада, которую выдал Сорокин, явно обращаясь не к ней, а к кому-то из мира за дверью кабинета. Потрясла, потому что за все годы ни спьяну, ни во время ссор Сорокин при ней не матерился.

Отведя душу, муж объяснил, что произошло.

Оказывается, поехал он в некую губернию, по делу сложному, имеющему отношение к милицейской коррупции. Поехал, дабы на месте разобраться с группой, почти открыто начавшей работать на местных бандитов. Некий чиновник, желая наперед подмаслить курирующего, распорядился выделить „физическую защиту“ семье Сорокина на время командировки. А исполнитель — человек, пришедший из ОБХСС и не ведавший, что такое оперативное сопровождение, не поставил в известность ни его, Сорокина, ни „объекты“.

В тот вечер Алевтина впервые заикнулась, что, может, мужу стоит уйти в коммерческие структуры, возглавить, например, службу безопасности какого-нибудь банка. О таких переходах Алевтина читала в газетах и знала, что материально они ничего не потеряют. Хотя, конечно, и сейчас хватало… Но доводить мысль до конца Алевтине расхотелось, когда она поймала взгляд мужа, не оставлявший сомнений в том, что поняла она его значение правильно.


Поздней осенью, где-то в середине ноября, стряслось в Березниках ЧП, Сколотившись в стаи, бродячие собаки, оставленные летними дачниками самой деревни и двух близлежащих огороднических кооперативов, подавили гусей и голубей Сорокина. Сам он узнал об этом в субботу вечером, когда с двумя охранниками приехал отдышаться от городской суеты.

Сеня — а они с Розой заколачивали дом на зиму, — увидев подъезжающую машину Сорокина, вышел на улицу, перехватил соседа перед его калиткой и стал рассуждать, как хорошо в деревне, что самое здесь важное покой и свежий воздух. Что жизнь людская и вообще жизнь — конечны, он это как врач говорит, и хорошо, когда есть что вспомнить. Воспоминания — это то, чем живет человек после сорока, а до того — лишь планами на будущее. И что расстраиваться нам, Леонид Ильич, в нашем возрасте вредно, а главное, бессмысленно.

Сорокин никакой задней мысли у собеседника не заподозрил, поскольку Сеня любил пофилософствовать, а сгущавшиеся сумерки, прохладная погода и кучи опавших листьев, видневшиеся то там, то тут, выводили на философскую дорожку любой разговор.


Подошла Роза. И вот тут Сорокин почуял неладное. Причем неладное здорово. Розины глаза выдавали ее с головой. По ним можно было читать, как по книге с крупным шрифтом. Генерал даже удивлялся: как человеск с таким открытым взглядом может оставаться на свободе? А когда Роза взяла Сорокина под руку и принялась затаскивать на их участок, говоря, что на свою фазенду он всегда успеет, „Генеральный“ понял — что-то стряслось. Причем не у них, а у него.

Поскольку Роза за разговором успела развернуть его лицом к своему дому и даже протащила на другую сторону улицы, Сорокину пришлось обернуться, чтобы еще раз убедиться — дом стоит на месте, пожара не было, провода на месте, решетки — на окнах, дверь — закрыта. Словом, на первый взгляд все в порядке.

— Ну-ка, погоди, — произнес Сорокин тоном, от которого Роза с Сеней вздрогнули.

Да и сам Сорокин удивился — таким он себя привык слышать, когда говорил с подчиненными, причем сильно „просыпавшими“, либо с подследственными. Роза отшатнулась, а он, развернувшись, быстро пошел к себе.

Войдя на участок, он сразу понял, что произошло. Не было слышно ни гоготанья гусей, ни, что гораздо важнее, родного, каждый раз встречавшего его голубиного воркования. Не заходя в дом, он рванул на голубятню и по сугробам перьев осознал масштабы беды, свалившейся на него.

— Мы их тут похоронили, — услышал Сорокин голос Сени.

— Вон там, у забора, — уточнила Роза.


Сорокин не помнил, когда плакал последний раз. Но тут, увидев холмик с воткнутыми в него тремя короткими хризантемами, понял, что заплачет. То ли от того, что детской мечте пришел нежданный конец, то ли от того, что эти два, в сущности, чужих ему человека так трогательно пытались смягчить удар.

— А почему три? — почти механически спросил Сорокин. — Полагается же четное число?

— Ну все-таки не люди, — замялся Сеня.

— Да нет, не в этом дело, — кинулась исправлять бестактность мужа Роза. — Просто у нас принято на могилу класть нечетное количество цветов.

„Откуда он может знать, — подумала Роза, — что у евреев вообще не принято класть на могилы цветы“.

— А-а, — отозвался Сорокин.

Постояли несколько минут молча.

— Ну, ладно, Леонид Ильич, мы пойдем к себе, а вы обещайте, что сразу, как… Ну, сразу, как разберетесь с делами, зайдете к нам, — сказала Роза.

— Да-да, конечно, — откликнулся Сорокин, обратив внимание, что впервые, может, не считая самой-самой первой встречи, Роза обратилась к нему по имени-отчеству, а не „Ильич“ или просто „генерал“.


Через двадцать минут Сорокин с бутылкой водки вошел к соседям.

Предложил выпить за закрытие дачного сезона.

По его виду, по разговору, который завязался, никак нельзя было решить, будто что-то случилось, будто Сорокин чем-то расстроен.

Только уходя, Сорокин попросил Розу:

— Вы найдите мне покупателей на дачу. Мне этим заниматься как-то не с руки. Мало ли чего потом скажут, мол, заставил купить. Ну их… Так что поищите среди знакомых или там риелторов наймите. Я оплачу.

Сеня ошарашенно смотрел то на Сорокина, то на жену.

— Да Ильич, вы чего… — начал Сеня, но договорить не успел.

Роза деловым тоном перебила:

— Хорошо, Ильич. Постараюсь.


Как Роза старалась, через полгода понять стало нетрудно. Ни одного покупателя не нашлось.

Открылся Сорокину Розин маневр к марту, когда он сообразил, что не сказал соседке, а она и не спрашивала, за сколько сосед хочет продать дачу. Эта хитрость была Сорокину приятна, тем более что он искренне верил в соседское бескорыстное отношение к себе. Как не верить, если за четыре года от них и пустячной просьбы не было. Однажды Сеня намекнул, а может, и так просто сказал, что в детстве любил стрелять. Так Сорокин намека „не понял“. И больше разговор на эту тему не велся.


Вообще-то Сорокин уже успокоился и был рад, что покупателей нет. Все-таки дачу он любил не только из-за голубей. И когда в конце апреля позвонил Сеня и позвал в субботу приехать к ним, отметить открытие сезона, Сорокин ответил, что приедет, но не к ним, а к себе, что у него есть своя крыша над головой. Но соседей, разумеется, навестит.


И вот Сорокин появился на террасе дома соседей. Те обрадовались и затеяли веселый базар о последних новостях, как деревенских, так и общефедерального значения. Роза сыпала анекдотами, накопившимися за зиму. Разговора о прошлогоднем событии не возникало.

Прилично выпив, Сорокин заявил без всякой связи с тем, о чем шел разговор:

— А еще говорят, что евреи нация торговая. Что ж вы дачу-то мою продать не смогли?

— Так цена высока, а рынок сами видите какой. После семнадцатого-то августа, — полувсерьез-полушутя отозвалась раскрасневшаяся Роза.

— А вот и не сходится, — расхохотался Сорокин. — Цену я вообще вам никакую не заказывал. Нехорошо обманывать генерала.

— Правильно, — отреагировала хозяйка. — Как вы хотели ее продать, так я и продавала. Важно, что в итоге клиент доволен, — подытожила она.

Посидели, повыпивали еще с час.

Вдруг Сорокин повернулся к Сене и предложил:

— Пошли постреляем?

— Да вы чего, с пьяных глаз стрелять, — возмутилась Роза.

— Ничего, не привыкать, — отозвался Сорокин.

Сорокин с Сеней ушли на прокурорский участок, где два охранника развесили пустые банки и бутылки на той стороне забора, за которой начиналось поле и народу быть не могло.

Сорокин из семи патронов четыре положил в цель. Сеня из семи — пять. А вот с охранниками случился конфуз. Оба выбили по три мишени. Хотя, может, это был и не конфуз вовсе, а простой расчет — стрелять лучше начальника не стоит.

Когда второй охранник отстрелялся, Сорокин зло бросил:

— Стрелять надо уметь. И жопу лизать тоже уметь надо.

Больше этих двух братьев-небратьев в Березниках никто не видел. В следующие выходные с ним были два других молодых человека, с такими же фигурами, незапоминающимися лицами, и опять — один блондин, второй — брюнет.

На майские Сорокин привез на дачу пять кур и петуха. Голубятню переделал в насест, а Розе объявил, что ехидства не потерпит, что все ее шуточки типа „голуби подросли и стали курами“, он наперед знает. Роза, которая на больную тему до этого шутить не собиралась, поняла, что рана зарубцевалась, и вопреки предупреждению Сорокина с куриного вопроса не слезала. И услуги свои по продаже на рынке яиц для поправки генеральского бюджета предлагала; и петуха, поскольку Сеня все время делами занят, а генерал тоже все трудится и трудится, для личных нужд одолжить просила. Уточнив при этом, что „вам, милицейско-прокурорским, теперь вообще на женщин смотреть не положено. После того, как главный прокурор оскандалился“.

Сорокин отшучивался, что продавать Розе больше ничего не поручит, а то даст на реализацию яйца, а она спустя месяц цыплят вернет; и что петух у него для кур, а не для крупного рогатого скота. На „скот“ Роза не обижалась, а что касается рогатого, то весело поглядывала на Сеню и говорила, что генерал ему льстит, что Сеня на работе такого наглядится, что потом на женщин без отвращения смотреть не может.


В середине мая Президент отправил в отставку очередное правительство и новым премьером стал министр внутренних дел. Соответственно, пошли разговоры о том, кто будет новым министром. Фамилия Сорокина произносилась в связи с этим часто.

Сорокин сидел на службе с утра до вечера не столько из-за обилия работы, сколько в ожидании звонка из Администрации Президента и вызова для кадровой беседы. Даже в субботу с воскресеньем на даче не появился.

А в середине недели случилось ужасное. На сей раз не одичавшие собаки, а соседская овчарка подавила генеральских кур.


Соседка Мария не работала, жила на даче круглый год. Ее муж, Николай Виленович, банкир средней руки, на даче появлялся редко, а когда был, то так боялся Сорокина, что лишний раз старался не показываться тому на глаза. Короче говоря, с этими соседями генерал практически не общался. „Здрасьте — до свиданья“ через забор, и все.

И надо же такому случиться, что именно их овчарка перегрызла поводок, которым ее привязывали вместо цепи, дабы она той цепью не гремела, и пошла гулять по участку Сорокина. Когда Мария обнаружила пропажу собаки и стала ее звать, недоброе предчувствие уже глубоко проникло в нее, вызывая непонятную тошноту и озноб. Когда же из щели в соседском заборе высунулась довольная, но виноватая, с прижатыми ушами морда пса, Мария поняла: „Конец!“

Заглянув с табуретки через забор и увидев разметанные по генеральскому двору перья и птичьи трупики, Мария охнула и побежала к Сене с Розой — то ли за защитой, то ли за советом. Тех, как назло, не было.

Слава богу, у Марии имелся Розин рабочий телефон.

Вопреки ожиданиям Марии, уж ей-то было никак не до смеху, Роза, услышав рассказ соседки, рассмеялась и сказала:

— Звони Николаю, пусть купит новых кур и привезет. И про петуха не забудь. Генерал в курах не разбирается, подмены не заметит. Это не голуби.

Мария обрадовалась столь простой возможности избежать неприятностей. Восприняла совет Розы как руководство к действию и перезвонила Николаю.

У того шло заседание правления банка, но секретарша Леночка не стала перечить жене начальника (тем более что у Леночки были причины чувствовать себя перед ней всегда виноватой) и соединила с шефом.

Николай начал разговор крайне раздраженно, он себя перед женой виноватым не считал. Но когда узнал, в чем дело, разволновался и испугался больше, чем если бы Мария застукала его с Леночкой. Тем более что Мария предупредила, будто с Розиных слов узнала о планах Сорокина сегодня к вечеру приехать на дачу. Ей казалось, что если мужу не придать ускорения, то он не воспримет ситуацию всерьез, действовать быстро не станет или, того хуже, решит, что ничего страшного не произошло и они за собаку перед соседом не отвечают.

Николай обещал приехать сегодня же. Ему сразу расхотелось работать. Перестала интересовать и перспектива провести очередной вечер с длинноногой секретаршей.

Он распустил заседание, сел в машину, поехал на Птичий рынок и оттуда, купив пять кур и петуха, рванул на дачу.


Мария же, еще больше успокоившись после разговора с мужем, вышла из магазина, единственного общественного места в Березниках, где жителям давали позвонить — своим за пятьдесят копеек, а городским за рубль, — и отправилась домой.

Участковый Сидорук накануне лег поздно и в то утро на работу отправился к двенадцати. Имел полное право, поскольку ему сегодня предстоял вечерний прием граждан и рабочий день по-любому получался восемь-девять часов.

Выходя из калитки, он столкнулся с Марией, возвращавшейся домой. Сидорук приметил, что Мария чем-то взволнована, — лицо раскраснелось, и голос подрагивает. Говорить с людьми он умел, участковый все-таки, ну и раскрутил Марию по полной программе. Она Сидоруку выложила все. Сидорук сказал, что дело несерьезное, что в худшем случае светит штраф за неправильное содержание собаки. Но может, и так все обойдется.


Окончательно успокоившись, Мария пошла домой, а Сидорук понял, что пробил его час.

Во-первых, возникла возможность проявить бдительность и показать начальству, что он не зря ест хлеб. Во-вторых, обратить на себя внимание милицейского начальника. Ну и в-третьих, прервать порочную дружбу высшего чиновника с еврейской парочкой.


Сидорук не любил евреев органически. Началось это, когда ему сообщили, кто сделал революцию в России. Он знал, что Октябрьская революция — это хорошо и правильно. Что она — величайшее событие XX века. И ему стало очень обидно, когда школьный учитель истории (а это был тот же учитель, что и сейчас преподавал в березниковской школе и умел все объяснять по-своему) много лет назад заявил, что революцию в России сделали не русские, а евреи. Обидным тогда показалось, что такое хорошее дело, как победу Октября, обеспечили представители не его народа, а вечно сопливого Женьки Фусмана, сидевшего за партой перед ним и имевшего постоянную пятерку по всем математикам и трояк по физкультуре.

Дальше Сидорук их не любил потому, что они ходили к нему в паспортный стол за разными справками, нужными для эмиграции. К тому времени он уже не был так уверен в том, что Октябрьская революция — прорыв в новое измерение. Хоть говорить об этом вслух не полагалось, но глаза-то были. Так вот, получалось, что евреи всю эту кашу заварили, а теперь отваливают. А нам, русским, расхлебывать.

Кроме того, Сидорук их не любил не только на историческом уровне, но и на повседневном. Они, когда к нему приходили, разговаривали заискивающе, заглядывая в глаза и ноюще умоляя „в просьбе не отказать“. Он презирал тех, кто перед ним унижался, и ненавидел тех, кто этого не делал. На начальство данный принцип не распространялся.

Хотя однажды ему один еврей прилично помог. Был у них в УВД замначальника по „уголовке“. Еврей-подполковник, просидевший на должности лет двадцать. Как-то замполит поймал Сидорука на дежурстве выпившим. Поднял скандал. Потребовал увольнения.

Ефимыч его защитил, а когда история закончилась, встретив как-то в коридоре, сказал:

— Попробуй быть человеком. Это ж приятно. По себе знаю. За что тебе и спасибо!

Сколько ни размышлял Сидорук о словах подполковника, так и не понял, что тот хотел сказать. Что значит „будь человеком“? Не пить, что ли? Так ведь и Ефимыч выпить не дурак. Даже на работе. От него-то он чего хочет?

А уж Розу с Сеней Сидорук просто не переносил. И за то, что в деревне относились к ним хорошо, а к нему — с опаской. И потому, что с „Генеральным“ они общались запросто, а ему это было недоступно.

Сейчас же Сидорук ситуацию контролировал и собирался ее изменить.


Рысью добежав до опорного пункта, расположенного в здании школы, Сидорук сел за телефон. Прежде всего сообщил дежурному по УВД о террористическом акте в отношении дачи и имущества заместителя министра внутренних дел Российской Федерации Сорокина Леонида Ильича. Вспомнил историю с голубями и сказал, что есть оперативные данные, подтверждающие, что и тот случай на совести не диких собак, а соседской, специально науськиваемой против власти. Затем позвонил домой Сорокину (городские телефоны жителей деревни у него были на случай пожара, краж и других неприятностей) и сообщил жене замминистра о случившемся, не скрыв и то, какой обман затеяла Роза с подменой кур, Сидорук действительно полагал, что подмена будет нечестной, так как у генерала куры наверняка какие-нибудь голландские, а собираются ему подсунуть отечественных..

Сделав эти два звонка, Сидорук написал на листе бумаги „Убыл на место преступления“, прикрепил его с обратной стороны двери и, преисполненный чуваша ответственности, столь свойственного каждому „застольному“ сотруднику милиции при соприкосновении с настоящим преступлением, отправился на участок Сорокина.


Две бригады оперативников с криминалистами приехали почти одновременно. Одна из района, другая — из областной прокуратуры. Видно, дежурный по УВД решил перестраховаться и сообщил о случившемся дежурному по Московской области. Вторую бригаду возглавлял следователь по особо важным делам, человек еще молодой, но делавший карьеру стремительно.

Криминалисты обеих бригад, мешая друг другу, стали снимать отпечатки пальцев, фотографировать положение трупов, то есть куриных тушек, на местности. Служебно-разыскную собаку, вопреки инструкции, решили не использовать, так как она была сукой и соседская собака — сукой. Могли сцепиться. Поскольку же служебная псина жила на казенных харчах, а подозреваемая — на домашних, исход борьбы с преступностью в лобовом бою оказывался легкопредсказуемым.

„Важняк“ отправился допрашивать Марию. Криминалисты перешли к сбору образцов крови. С погибших и с земли.


Алевтина перезвонила Сорокину сразу. Бог его ведает их оперативные дела, может, „куры“ это пароль. К словам „преступление“, а тем более „убийство“, „теракт“ в семье относились серьезно, и она за много лет привыкла, что Сорокину с этим звонят и днем, и ночью.

Ну, действительно, не идиот же этот участковый, чтобы по поводу кур звонить замминистра внутренних дел? Словом, как учили, Алевтина перезвонила мужу и дословно, как он много раз ее просил, передала все, что услышала.


Сорокин был на взводе. Все еще ждали назначения нового министра. И потому работать, по крайней мере в „верхних этажах“ ведомства, никто не мог. Друг на друга замы смотрели волками. Из Администрации Президента не звонили, на беседу не приглашали. А туг еще куры… И Роза хороша — он к ним со всей душой, а она против него хитрость затеяла.

Сорокин знал Розин рабочий телефон и тут же позвонил. Сам того не заметив, видимо инстинктивно, поскольку считал ее виноватой, заговорил на „ты“:

— Здравствуй, Роза! Тебе не стыдно? Мне все известно. С кем хитришь? Я ж оперативник. Прошу как сосед, не лезь в это дело. Сейчас сам туда поеду и во всем разберусь.

— Да вы о чем? — как будто искренне удивилась Роза. — Куда не лезть, Ильич?

Сорокин понял, что попал в глупое положение, поскольку все, что имел против Розы, основывалось на пересказе троих людей от одного другому, к тому же двух баб и одного придурка участкового.

— Да ладно, потом объясню. Извини, тороплюсь. В выходные зайду. — И положил трубку.

Помощнику Сорокин объяснил, в чем суть дела. Он хорошо относился к парню, доверял и придумывать причину для отъезда не посчитал нужным. Вызвал машину и поехал в Березники.


Роза после звонка Сорокина расстроилась. Сколько раз она попадала в неприятности, давая советы посетителям суда, когда те потом ссылались на нее. Зарекалась не придумывать для других оправдания и не подсказывать, как исправить ситуацию. И опять. На ровном месте.

Роза пошла к своему судье и сказала, что ей придется уехать с работы. Все-таки приличия надо соблюдать.

Потом позвонила Сене, у которого, по счастью, операции на тот день закончились.

Они срочно отправились в Березники.


Когда в Березники прибыл Николай, криминалисты уже уехали. Двор Сорокина охраняли трое милиционеров, а „важняк“ все еще беседовал с Марией. Милиционеры посчитали — кур с петухом запустить на участок можно, что Николай с радостью и сделал.

Выдохнув воздух, который, казалось, застрял в его легких с самого момента звонка жены, Николай отправился в дом, где сразу попал под допрос следователя: С женой ему поговорить не дали — так требовала следственная тактика — и развели по разным комнатам. Николай начал давать показания.


В это время подъехал Сорокин. Старший по караулу, молоденький сержант, заикаясь, доложил заместителю министра обстановку. Еще бы не заикаясь… Сорокин, ожидавший на работе вызова на Старую площадь, а может, и сразу в Кремль, был в форме, которую носил вообще-то редко. Не принято это у оперативников, до какого бы они поста ни дослужились. Несмотря на гипноз генеральских погон, сержант доложил все толково, упустив визит Николая с новыми курами. Их Сорокин увидел сам, но то ли забыл, что ему рассказывали о придуманной Розой хитрости, то ли считал, что так быстро аферу провернуть невозможно, а может, полагал, что даже молоденькому сержанту должно быть известно о недопустимости менять что-либо на месте преступления.

Словом, Сорокин, увидев кур, спросил:

— Погоди, а это кто?

— Куры, — ответил сержант. И добавил: — Подменные.

Тут до Сорокина дошло, что его опередили. К своему удивлению, он не обозлился, а начал понимать комизм ситуации.


В калитку вошли Роза с Сеней. Один из милиционеров резко бросился им навстречу, но Сорокин рявкнул „Назад!“ — и милиционер прирос к земле. Как раз посередь лужицы с куриной кровью, которую не заметил, ринувшись выполнять свой долг пред очами большого начальника.

Заметив кур, бегавших по участку, и смущенное лицо Сорокина, Роза улыбнулась. Сеня, которого по дороге ввели в курс дела, был еще напряжен, не зная, куда пойдут события дальше.

— Вы меня так напугали сегодня, Ильич, — кокетливо начала Роза. — Вот приехали разобраться, в чем я перед вами виновата.

— Да бросьте вы, ребята, — улыбнулся Сорокин. — Ну и хитрая же вы, Роза. Если вы и Сеню так обманываете, то я понимаю, почему он шляп не носит.

— Вот-вот, — обрадовался Сеня, — и я говорю, что это она во всем виновата. Все время мне вместо себя кого-нибудь подсовывает.

— Да ладно тебе, трепло. Тебе подсовывай не подсовывай, только и можешь, что поговорить, — незлобиво откликнулась Роза. — А вообще-то, генерал, вам не говорили, что вы тогда не голубей, а фениксов купили? Глядите, все время возрождаются, правда, не из пепла, а из собачьих зубов.

Сорокин знал, кто такая птица феникс, и рассмеялся.


В это время на участке появился „важняк“. Он подошел к генералу и представился. Сорокин сделал серьезное лицо, а Роза с Сеней, услышав „следователь по особо важным делам прокуратуры Московской области“, прыснули смехом. „Важняк“ понял, что это не родственники Сорокина и, уж разумеется, не со службы его коллеги, и, повернувшись, сказал:

— Попрошу вас, граждане, отсюда на время уйти.

— Пускай остаются! — распорядился Сорокин.

„Важняк“ доложил, что преступление раскрыто по горячим следам, что в его распоряжении имеется чистосердечное признание и протокол явки с повинной, что криминалисты в настоящее время закрепляют объективные доказательства у себя в лаборатории и что для полной ясности осталось отобрать образцы слюны у собаки. Это будет сделано завтра, поскольку признано целесообразным вызвать для этой процедуры ветеринара.


За весь доклад „важняка“ на лице Сорокина не дрогнул ни один мускул.

Выслушав все, он сказал:

— Хорошо. Заканчивайте и потом представьте все материалы дела мне. Только потерпевшим укажите не меня, а жену. Дача записана на меня, но куры — ее.

Как только „важняк“ отошел, Роза поинтересовалась:

— Товарищ заместитель министра внутренних дел, и часто это в вашем ведомстве от собак получают явку с повинной и чистосердечноепризнание? Уголовно-процессуальный кодекс, кажется, не предусматривает явку с повинной от имени другого лица. А уж чистосердечное признание от чистого собачьего сердца — это вообще класс!

— Да ладно издеваться. Они ж от страху с полными штанами небось часа два тут маются, — ответил Сорокин и махнул рукой.


Сорокин чувствовал себя неуютно. Он послал своего водителя с одним из охранников в магазин и распорядился привезти три бутылки водки и закусить. Сеня сказал, что пить не будет, ему обратно в город ехать, а Сорокин отозвался, что водка с закуской для милиционеров, а мы пошли к вам, чайку глотнем.

Через полчаса Сорокин уехал. Роза с Сеней — тоже.

Милиционеры, дождавшись, пока и „важняк“ слиняет, расположились прямо на месте преступления. Позвали Николая — „помянуть петуха“. И потом долго рассказывали эту историю, каждый раз немножко по-новому, однако непременно добавляя, что заместитель министра внутренних дел, действительный государственный советник юстиции 2-го класса, генерал-полковник Сорокин пил с ними, сам им наливал и пить умеет здорово.


Спустя несколько дней Сорокину стало известно, что минут через десять после его отъезда звонили из Администрации Президента. Помощник его, работавший на самом деле на заместителя Генерального прокурора, фактически приставленный им к Сорокину, ответил правдиво — куда и по какому вопросу уехал в середине рабочего дня его начальник. В Администрации решили, что „такой министр нам не нужен“. Кто-то горит на бабах, а кому-то судьба на курах.


Узнав обстоятельства своего неназначения, Сорокин не расстроился. Помощнику организовал повышение. В Приморский край. А коллегу из соседнего ведомства, заместителя Генпрокурора, с тех пор стал величать про себя Шелленбергом, оставив за собой звание Мюллера.


Первого июня в честь Дня защиты детей Роза с Сеней подарили Сорокину попугая.

Проститутка

Он ехал на дачу. Посмотрел на часы — полчетвертого. Мысль о том, что далеко не все, ох, не все в это время могут покинуть суетливый город и отправиться на природу, была приятна. Пожалуй, даже приятнее самого факта столь раннего окончания рабочего дня.

В багажнике его новенького „БМВ“, естественно, самой последней модели и, разумеется, представительского класса, лежали двадцать тысяч долларов. Как и положено в России — в пластиковом пакете магазина „Перекресток“. То есть с магазином могли быть варианты. Но пластиковые пакеты для переноски „нала“ прижились у нас куда лучше, чем американские или швейцарские „дипломаты“.

Двадцать тысяч за пятнадцатиминутный сюжет в его „Скандале дня“. Ежедневная передача, всего пятнадцать минут. Амбициозный ведущий, когда-то неплохо писавший журналист, мечтавший, чтобы его узнавали в лицо, а не только по фамилии, готов был вкалывать ради славы, не очень беспокоясь об оплате. Да, Глеб платил ему. Двести баксов за передачу. Мог бы и меньше, но не хотелось торговаться. Да к тому же Саша, получая такие деньги, полагал, что он наколол Глеба. Это — хорошо. Глеб любил, когда люди считали, что они его накололи. Получая свои двести, Саша даже и не догадывался, сколько имеет он — продюсер.


Хотя, с другой стороны, все — честно. Ведь это он, Глеб, договорился с каналом, он дал пятьдесят тысяч генпродюсеру за эфир, он вложил триста тысяч в оборудование студии. А медиакампания, которую он провел, вложив свои, между прочим, деньги? Кто бы заметил эти самые „Скандалы дня“, не пиши о них в еженедельных обзорах проплаченные журналисты? Он вложил свои деньги, рассчитывая получить прибыль. Это — бизнес. Правильно рассчитал — заработал. Просчитался — потерял. А Саша пришел на все готовое, ничем не рисковал. Вот и хватит ему двести баксов за эфир. Да и не мало это — тысяча с лишком в неделю, к тому же большая часть „черным налом“. Так что никакого резона делиться с ним хоть толикой от денег за заказуху нет.


Глеб почувствовал, что заводится. Он не считал себя жадным, но не переносил, когда покушались на его доходы. Даже если покушались в его воображении.

Глеб сам вправе решать, когда, кому и сколько дать денег. Он легко мог подарить любовнице бриллиантовое кольцо, если понимал, что это будет неожиданностью, но не дал бы и тысячи рублей „на шпильки“ по ее просьбе.


„Жигуленок“ впереди никак не уступал дорогу. Днем Глеб ездил с дальним светом, и машины уходили из крайнего левого ряда добровольно. А этот придурок как будто прилип левыми колесами к разделительной полосе. Глеб включил проблесковые фары, спрятанные под капотом, и нажал кнопку сирены. „Жигуленок“ шарахнулся вправо, подрезав девицу на „Шкоде“. „Баба за рулем — что пьяный с автоматом“, — подумал Глеб.

Официально Глеб не имел права на мигалки и сирену. Но с удостоверением Фонда ветеранов КГБ не рисковал ничем. Глеба очень веселило, как гаишники, прекрасно понимая, что в свои сорок он не мог быть ветераном этой славной организации, брали под козырек, возвращая „ксиву“. Страх перед „конторой“, даже в ее ветеранской ипостаси, гнездился на генетическом уровне. Удостоверение внештатного сотрудника ГАИ, которым Глеб пользовался раньше, не производило подобного эффекта. Парадоксально, но факт. Внештатнику официально полагались кое-какие льготы, ветерану „гэбухи“ — никаких. На дороге же, то есть в реальной жизни, результат был обратный.


Глеб далеко оторвался от потока автомобилей. Он вообще не любил ездить в окружении других машин. Его раздражало, что кто-то едет чересчур медленно, кто-то несется. Но больше всего его бесило, когда не уступали дорогу. Один из друзей, проехавшись с Глебом, сказал, что он ездит, как живет. Всех презирает, всех обгоняет, всюду успевает первым, и все время на грани аварии. А еще рядом с ним укачвдает. „Ну и черт с вами, — подумал тогда Глеб. — Не нравится — можете ездить на автобусе. И любить наступающих вам на ноги пассажиров“.

Впереди, метрах в трехстах, Глеб увидел девушку, стоящую у края тротуара. Придорожную шлюху.

Глеб не имел дела с проститутками. И не из жадности. Просто считал унизительным для себя платить за секс. Он мог получить любую женщину. Во всяком случае, Глеб так считал. А может, Глеб покушался только на те объекты, которые, он чувствовал, были доступны?

Глеб не хотел эту девушку. В том смысле, в каком мужчина хочет женщину. Но ему остро захотелось почувствовать свое превосходство. Не превосходство — власть денег. Деньги позволяли Глебу покупать забавные побрякушки, много путешествовать, понуждать людей прислуживать. Сейчас Глеб решил испытать их способность унизить человека.

Глеб включил поворотник и резко пошел вправо.

— Работаешь?

— Да.

— А что делаешь?

— Все, что хотите. Я хорошо умею.

— И почем?

— Смотря что. Минет — двести. С ласками — триста. Потрахаться — шестьсот.

Глеб чуть было не спросил — чего: долларов или рублей. Но сообразил, что о долларах в таких масштабах девочка и мечтать не может. Однако минет за восемь баксов — это чересчур, — дешевле, чем в Таиланде.

— А где?

— В машине. Здесь есть пустырь. Недалеко.

— Презервативы есть?

— Конечно!

— Садись.

Она села рядом. В руках — мятый пластиковый пакет. Глебу стало интересно, что в пакете.

Какое-то время ехали молча. Потом Глеб подумал, что деликатничать вроде бы нечего Не для этого он посадил ее в машину.

— Что у тебя в пакете?

— Кошелек, сигареты, салфетки. А что?

Глеб удивился тому, как легко она ответила. Попробовал бы кто-нибудь спросить Глеба, что в портфеле у него. Он бы расценил это как покушение на личную независимость. Хотя что за независимость у шлюхи?

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать. А что?

Глебу стало смешно. Его дочери тоже только что исполнилось восемнадцать. Теперь по законам плохого сериала оставалось выяснить, что зовут шлюху Ольгой, как и его дочь, раскаяться и „встать на путь истинный“.

— И давно работаешь?

— Сегодня вышла.

— Я про вообще.

— Полгода. А что?

Опять ехали молча. Она только иногда подавала голос: „Направо, налево“. У нее была неплохая фигура. Вернее, плохая — чересчур худая, без груди и, как Глеб успел заметить, без попы; но, по крайней мере, она не была коровой, что для уличной шлюхи уже немало. А лицо какое-то размазанное. Глаза блестели, но не блеском восторга и восхищения. Тот блеск Глебу был хорошо знаком. А здесь — недосып или наркотики. Только СПИДа ему не хватало.

Глеб не пробовал наркотиков. Естественно, не по идеологическим соображениям. Боялся стать зависимым. Свобода во всех ее проявлениях была для Глеба ценностью абсолютной.

Конечно, Глеб понимал, что реальной свободы у него нет. Он с неприязнью вспоминал времена зубрежки классиков марксизма-ленинизма. Тем не менее некоторые цитаты признавал справедливыми. Например: „Нельзя жить в обществе и быть независимым от общества“. Правда, Глеб забыл, кто это сказал. То ли Ленин, то ли Плеханов.

Но одно дело зависеть от общества — от тех, кто платит деньги, кто покупает его передачи, и другое — от тех, кому платит он, от мелких чиновников, гаишников и прочей шушеры. Зависеть от продавцов наркотиков он не хотел.

— Наркотиками балуешься?

— Нет! Мне этого не надо!

Ответ прозвучал быстро и слишком эмоционально. „Значит, не врет“, — решил Глеб.

— Когда ты лишилась невинности?

— Год назад. А зачем вам?

— Интересно. Расскажи, как это произошло?


Наступал самый опасный момент. Глеб не собирался заниматься сексом в машине. В смысле, как она сказала, „трахаться“. Но вот станет ли она говорить и рассказывать о себе просто так, без привычного ей занятия с клиентом? С другой стороны, кто ее будет спрашивать, не расскажет — он не заплатит. Говорить-то небось легче, чем торговать телом. Хотя…

— Чего молчишь?

— Я не хочу.

— Давай сразу определимся — я плачу за то, что я хочу, а не за то, чего хочешь ты!

Она посмотрела на Глеба не так, как смотрела до того. Однако смысла взгляда он не понял.

— Здесь направо.

Они проехали по разбитой грунтовой пыльной дороге метров двести и выехали на заасфальтированную площадку перед воротами заброшенного строения, наверное, автобазы. Или склада. „Я живу в другой Москве“, — подумал Глеб.

— Я жду.

— Меня изнасиловали.

— Как? Где? Расскажи подробно.

— Вам рассказать, как вставили-вынули? — с агрессией спросила она.

И вдруг Глеб решил, что самое интересное для него не купить ее рассказ, а перехитрить. Сделать так, чтобы она рассказала все добровольно. Вспомнилось читаное о том, как клиенты лезли в душу к проституткам. Не в его правилах походить на других. Но любопытство, желание прикоснуться к чему-то постыдному пересилило.

— А что, их было несколько?

— Двое.

— Ну и расскажи. Мне, правда, интересно.

— Зачем вам?

— Объясню. Я никогда не понимал, как эти подонки могут насиловать женщину. Это же мерзко!

Расчет оказался верным. Услышав „подонки“, она посмотрела на Глеба опять по-новому.

— Хорошо. Расскажу. Это было в психушке. Они затащили меня в подвал. Один держал, второй насиловал. Все?

— Потом они поменялись?

— Да. То есть нет. Второй трахаться не любил, он заставил меня делать минет.

— А что ты в психушке делала?

— Пришла навестить одного из них.

— Так вы были знакомы?

— Да.

— И что потом?

— Ничего. Один из них, тот, что был в психушке, умер через полгода. От передозы. А второй сидит за убийство. Так им и надо! Бог покарал!

Последние слова она произнесла и с гневом, и с почтением. Во всяком случае, Глеб услышал именно эти чувства.

— А ты что, в Бога веришь?

Она резко повернулась к нему и удивленно спросила:

— А как же? Как же не верить?


Глеб в Бога не верил. То есть допускал, что есть какая-то сверхсила, сверхразум. Теория Дарвина его не устраивала хотя бы в силу оскорбительности лично для него. На философском уровне он исходил из того, что Бога, о котором говорят все религии, быть не может. Иначе, почему те, кто в него верят, живут так жутко? Он, благополучный, в Бога не верил. А обиженные Богом почему-то верили.

— Ну хорошо. Скажи мне, Оля, а почему ты начала работать?

— Я — не Оля. Я Катя. Но если хотите, можете называть меня Олей.

Глеб рассмеялся. То, что он ошибся и эту девчонку звали совсем не так, как его дочь; что он обманулся; что он самоуверенный болван, — все это подняло настроение. Глеб впервые за полчаса испытал к девочке что-то схожее с симпатией.

— Ну, хорошо, скажи мне, Катя, почему ты пошла на улицу?

— Надоело просить у мамы деньги на сигареты!

Глеб ожидал любого ответа, кроме этого. Не исключал и варианта — „Не твое дело“. В любом случае он должен был прозвучать с вызовом. Наверное, самый ожидаемый, самый стандартный, как ему казалось, ответ мог быть: „Все из-за приватизации“. Глеб улыбнулся, У политиков, журналистов и деловых людей всегда и во всем был виноват Чубайс. Не собственная глупость или неудачливость. А шлюшка оказалась честнее, сказала правду.

— Мама знает, чем ты занимаешься?

— Знает — не знает! Давайте к делу перейдем. Мне работать надо.

— Хорошо, ты только ответь.

— Думаю, что не знает. Хотя, может, и догадывается. Ну, так что делать-то будем?

— Давай ничего не будем. Просто поговорим.

— Нет, разговорами я денег не заработаю, а время потрачу.

— Хорошо. Что там, в ассортименте, самое дешевое?

— Минет. Но я вам советую минет с ласками. Это — триста.

— Давай так, я тебе дам двести, как за обычный минет, но делать мы его не будем. Просто поговорим.

Она посмотрела на Глеба с некоторым удивлением. Но только некоторым. „Наверное, считает меня импотентом“, — подумал Глеб.

— Как скажете. Только, пожалуйста, дайте деньги сейчас.

— Да я не убегу.

— Понимаю. Но так принято. Считайте, что такая примета у меня. Вам это должно быть понятно.

— А почему ты считаешь, что для меня важны приметы?

Глеб искренне удивился. Он действительно был суеверен. Во всяком случае, идя на важные переговоры, всегда надевал одни и те же „счастливые“ запонки, входил в комнату, где должна состояться ответственная встреча, с правой ноги…

— Вы — богатый. А богатые всегда боятся, что что-нибудь случится.

— Ну, ладно. Получи, коли ты такая умная, — сдался Глеб и полез за портмоне.


С раздражением обнаружил, что сотенных нет. Достал пятисотрублевку и, держа ее в руках, сказал:

— У меня мельче нет. Давай так, когда мы с тобой отсюда поедем, я разменяю и отдам.

— Хорошо. Только пускай деньги будут у меня. — В голосе Кати прозвучали жесткие нотки.

— Пускай. Я тебе доверяю, — согласился Глеб.

— Так что вы хотели узнать еще?


Глеб задавал вопросы. Она отвечала. Подробно. Без эмоций.

Глеб узнал, что Катя москвичка. Это его удивило: он всегда считал, что придорожные московские проститутки — либо с Украины, либо из Белоруссии.

Оказалось, что Катю и били несколько раз, и насиловали. Не так давно четыре здоровых „лба“ затащили в машину. Она сопротивлялась, кричала. Но никто из прохожих глазом не моргнул. Проходили, отводя взгляд в сторону. Только алкаш, хихикая, крикнул от пивного ларька: „И за меня ее трахните, хлопцы“.

„Лбы“ отвезли Катю на пустырь, долго насиловали, тушили об нее сигареты. Катя показала две круглые ранки на правом плече.

Больше всего Глеба поразило то, как спокойно и даже отрешенно Катя сказала: „Не понимаю, как можно так обращаться с женщиной. Она ведь слабее. Она — будущая мать“.


Катя рассказывала Глебу о том, что чистый средний заработок за день — рублей шестьсот. Платить приходится и милиции, и бандитам. Катя видела между ними разницу. Бандиты, во-первых, брали точно по таксе — тысячу рублей в месяц. Во-вторых, они хоть как-то, но защищали. Например, тех четырех „лбов“ они словили, побили и отобрали все деньги, что нашли. Половину отдали Кате.

А милиция вела себя некорректно. Катя так и сказала — „некорректно“. У москвичек, поскольку они были с паспортом, забирали половину денег, что при них находили, и отпускали. Иногородним много хуже: у них выгребали все деньги, да еще устраивали „субботник“.

Хуже того, метны иногда шли и на прямые подлости — с месяц назад порвали Катин паспорт и сделали ее „невыходной“. Без паспорта выходить на работу опасно — могут использовать как иногороднюю. Слава богу, у нее хорошие отношения с участковым, и всего за два минета он быстро выдал ей справку об утере паспорта, а потом поспособствовал скорому получению самого документа.


Слушая эту часть рассказа, Глеб то вспоминал стихи Маяковского про советский паспорт, то старался сообразить — это у Катюши Масловой из Толстого были проблемы с паспортом или у другой литературной проститутки? Так и не вспомнив, подумал, что давно перестал читать книги.

Спросил Катю, что она читает. Катя удивилась такой смене темы. Но ответила спокойно:

— Александру Маринину.

— А по телевизору любишь смотреть сериал про ментов? — попытался угадать Глеб. Катя кивнула.

Глеб был в шоке. Понять этот народ действительно невозможно. С одной стороны, в реальной жизни менты — злейшие враги, варвары, почти нелюди. А с другой — любимые персонажи.

Катя продолжала рассказывать, что на этой трассе их, девочек, пятьдесят две. Бывают залетные. Но это редкость.

Глеб сразу посчитал, что бандиты имеют за месяц в среднем около двух тысяч долларов, и хмыкнул, Негусто!


Глеб слушал Катю уже не очень внимательно. Размышлял о том, что жизнь — штука сложная и непредсказуемая. Он в том возрасте, когда мужик может в одночасье умереть от инфаркта. Рак вообще косит, не разбирая возраста. Случись с ним что, не окажется ли и его дочь „на трассе“? Не окажется. Полтора миллиона долларов, лежащих в одном из лондонских банков, должны обеспечить Оле спокойную жизнь при любом раскладе. Да и сама она подавала надежды стать деловой сукой. В этом определении для Глеба заключался положительный смысл. Глеб любил таких, они были интересны ему. С ними было приятно во всех отношениях. Если, разумеется, ты не находился в зависимости от них.

Собой как отцом Глеб §ыл доволен. Дочь знала три языка, много ездила по миру, училась на втором курсе Финансовой академии, была хороша собой, что оценивал не только он — отец, но и взрослые мужики, с которыми Ольга уже пару лет тусовалась и на телевидении, и в элитных московских клубах. Глеб не покупал ей успех. Она всего добивалась сама. Правда, не без помощи его денег. Глеб верил в правильность утверждения, что самые надежные инвестиции — инвестиции в собственных детей.

— А где твой отец? — неожиданно для самого себя перебил он Катю.

— Помер.

— Давно?

— Два года назад.

— А кем он был?

— То есть?

— Ну, кто по профессии?

— Он был офицер. Работал в КГБ. А когда КГБ распустили, ну, в начале девяностых, ушел на пенсию, стал пить. Потом инсульт. Наверное, пил слишком много. И умер. Я его не очень помню. Помню только, что часто мать бил. Это когда пил, еще до инсульта.

— А мать кто?

— Продавщица в магазине.

— А ты кем хочешь быть? На улице-то долго не проработаешь.

— Понимаю. Пару лет — не больше. А то сядешь на иглу — и п…!

Катя выругалась, что для Глеба стало неожиданностью. Даже рассказывая про „лбов“-насильников, про ментовской беспредел, она не материлась. А тут выругалась зло, резко. Именно выругалась, а не „вставила матерное слово для придания речи большей эмоциональности“, как выражались деловые суки.

— И кем же ты хочешь стать?

— Прокурором.

Он ожидал услышать что угодно, только не это. В его сознании образ прокурорши ассоциировался с „синим чулком“, с повзрослевшей комсомольской активисткой, с неудавшимся адвокатом.

Глеб прокуроров не любил. Тех, с кем можно было договориться за деньги, презирал. Тех, кто не брал, — не понимал, не видя резона жить в нищете ради принципов. Сам, конечно, осознавал парадоксальность подхода. Однако факт был именно таков — прокуроров он не любил. Имелся и личный мотив: затащить в передачу прокурора намного сложнее, чем представителя любой другой профессии.

— А почему именно прокурором?

— Их менты боятся. Их мой отец боялся. Они знают законы. А еще их защищает мундир.

— Да, но зарабатывают-то они мало. Или ты будешь взятки брать?

— Не буду. Прокурор брать взятки не должен. Он как-никак закон представляет. А что до зарплаты, так мне много не надо. Мне главное, чтобы меня не трогали. Да и посчитаться кое с кем хочется.

— Мстить будешь?

— Не мстить. За меня Бог наказывает. А вот сделать так, чтоб некоторые подонки другим девчонкам жизнь не отравляли, — сделаю.

— И что тебе для этого надо?

— Как что? Прокурором стать.

— Нет, я имею в виду, что надо, чтобы прокурором стать? Как ты этого добиваться-то собираешься?

— А-а, вы об этом. Просто. Накоплю денег, поступлю в коммерческий, и все. А в прокуратуру меня возьмут. Хоть раз папашино прошлое поможет. Я же по анкете — дочь офицера КГБ.

— Ну а деньги как накопишь? Здесь, на улице?

Глеб опять принялся считать: шестьсот рублей в день, двадцать рабочих дней. Хотя нет, у нее может быть и тридцать рабочих дней, КЗОТ тут не действовал. Это — восемнадцать тысяч в месяц. Минус расходы на жизнь — минимум три тысячи. Остается пятнадцать, то есть пятьсот долларов. Итого в год — шесть тысяч. Этого на три курса института хватит…

— Вы что, считаете? — спросила Катя.

— А как ты догадалась? — удивился Глеб.

— Так у вас губы шевелились, — равнодушно-спокойно ответила она.

„Девчонка с головой“, — отметил Глеб. Катя начинала его интересовать. Он не ожидал увидеть в уличной проститутке ни смекалки, ни четких, пусть и наивных, планов на жизнь, ни чистой речи. Глеб легко допускал ее веру в Бога, но веры в честных прокуроров, которые не должны брать взяток, поскольку служат закону, он предполагать не мог.

— Да, считал. Получается, что тебе года полтора придется работать тут.

— Я считала — два. Это если чего не подцеплю и если не убьют.

Последние слова Катя произнесла, будто говорила о насморке. Это спокойствие поразило Глеба. Не мог человек, не должен был, по его мнению, так спокойно говорить о смерти. Тем более когда это реально.

— А что, кого-то из твоих товарок убили?

— Кого?

— Товарок. Ну, подруг, кто на улице работает.

— А-а. Да, двух порезали. По пьянке. Можно я вас спрошу что-то?

— Спроси.

— Почему вы все время говорите „работать на улице“ и ни разу не сказали слово „проститутка“. Презираете?

Глеб растерялся. Как она заметила? Нет, дело не в презрении. Скорее боялся обидеть. Хотя неправда. Он же в машину ее посадил именно для того, чтобы обидеть. Унизить деньгами. Заставить делать то, чего хочется ему. А словом обидеть побоялся.

Глеб почувствовал, что в голове заваривается каша. Похоже, не он ее, а она его смутила.

— Скажи, а ты уйдешь с улицы сразу, как накопишь на институт?

— Да, я перестану быть проституткой сразу, как только накоплю денег на институт, — с вызовом и с ударением на слове „проститутка“ ответила Катя.

Глеб, гордившийся умением веста переговоры, привыкший к тому, что собеседник всегда подчинялся его воле, то есть говорил не только о том, о чем хотел говорить Глеб, но и то, что он хотел услышать, — понял, что этот разговор — не его. Не он заставляет девушку подчиняться, а она загоняет его в тупик.

— Ладно. Поехали, — сказал Глеб и завел машину.

— А вы не хотите дать мне четыреста рублей? Я времени провела с вами больше, чем на трех клиентов потратила бы. Дайте четыреста.

— Нет, — зло отрезал Глеб. — Мы договаривались на двести, двести и получишь.


Глеб тронул машину. Настроение было испорчено всерьез и надолго. Унижен — он. Она, уличная шлюха, сильнее и цельнее, чем он, преуспевающий и богатый телепродюсер. Она знает, чего хочет, и знает, на что готова ради своей цели! А он? Он знает, чего ему надо?

И вдруг Глеб сообразил, что не все потеряно. Еще есть возможность убедиться в собственном превосходстве.


Глеб вырулил на какую-то улицу. Искал магазин. Решил, что отправит Катю разменять пятьсот рублей, и когда она смоется со сдачей, он снова почувствует себя хорошо. Воровка не может быть лучше его. Глеб никогда ни у кого ничего не воровал!

Слева, на противоположной стороне улицы, Глеб увидел супермаркет.

— Иди поменяй деньги. Оставь себе двести, как договаривались, и принеси сдачу. Только быстро, а то я опаздываю.

Катя вышла из машины и быстрым шагом пошла в магазин. Глеб отметил, что пакет она взяла с собой. „Точно, значит, смоется!“ — обрадовался Глеб.


Через две-три минуты Катя вышла из магазина и направилась к машине. Глеб понял, что его надеждам сбыться не суждено. И тут Глеба осенила мысль, которая показалась спасительной.

Глеб вышел из машины, подошел к багажнику и вынул из пластикового пакета одну из десятитысячных пачек. Сунул в карман и опять сел на водительское место.

Катя с удивлением наблюдала за маневром Глеба и даже замедлила шаги. Когда она дошла до машины, Глеб сидел и довольно улыбался.


Катя открыла дверцу и протянула Глебу триста рублей.

— Сядь! — приказал Глеб.

— Зачем?

— Сядь, я сказал.

Катя села в машину и с интересом, но и с опаской посмотрела на Глеба:

— Ты что, из милиции? Так я ничего не сделала.

— Нет, не из милиции. Ты говоришь, что уйдешь с улицы, если у тебя будут деньги на институт. Так?

— Так. А что?

— Вот тебе десять тысяч. Этого достаточно, чтобы заплатить за все пять лет обучения. Но прежде поклянись мне, что ты действительно пойдешь учиться и потом будешь честным прокурором. — Сказав это, Глеб понял, что слова его звучат столь же высокопарно, сколь и наивно.

— А это не чеченские деньги? Настоящие? — вместо клятвы услышал он вопрос Кати.

— Настоящие.

— А вы не наркотиками торгуете?

Глеба в который раз поразила Катина реакция, ход ее мысли. Глеб понимал, что Катя не возьмет деньги, если они с ее точки зрения будут грязными.

— Нет. Я не торгую наркотиками. Я эти деньги выиграл в казино, — соврал Глеб.

— Тогда обещаю. Клянусь!

„Наверное, именно так она представляла себе посланника Божьего“, — не без самоиронии подумал Глеб.

Катя взяла деньги, сунула в пакет и вышла из машины. Потом обернулась и протянула Глебу триста рублей, которые все еще были зажаты в кулаке, державшем пакет.


Глеб ехал на дачу. У него было прекрасное настроение. Все мысли сводились к одной формуле — деньги хорошая штука, при их помощи умный человек всегда найдет способ получить удовольствие. А десять тысяч за заказную передачу — это все равно больше, чем могут срубить его коллеги. И с Сашей он делиться не будет. Потому что Саша — настоящая проститутка!

Конкурс

Ни то, что пресс-секретаря Президента подбирали по конкурсу, ни то, что решили найти нового, удивления у Кузина не вызвало. Рейтинг первого лица шел вниз, умных людей в его окружении становилось все меньше, а подобострастных чиновников — все больше. Даже опытные аппаратчики в связи с надвигающимся окончанием второго срока старались незаметно отползти в сторону, дабы сохранить себя, а точнее, сохранить для себя шанс поработать со следующим Президентом. Серьезные люди понимали, что третий срок не предвидится — это будет совсем неприлично, а вот при удачном проведении операции „Преемник“ — старую-то гвардию в первую очередь и погонят.

„В первую очередь“ не означает сразу, но именно в первую очередь, то есть через год. При условии, что преемник будет. А это и совсем не факт. Второй раз новогоднюю шутку Ельцина проделать было нельзя.

Кроме того, сам факт выбора пресс-секретаря по конкурсу — очень неплохая пиар-акция. Не для населения, разумеется, а для немногочисленной группы интеллигенции, которая, сама порой не сознавая, и формирует мнение этого самого населения.

Кузин считал, что в России только двести человек составляют аудиторию, с которой следует работать политтехнологам. По каналам телевидения и радио из передачи в передачу кочуют человек триста — писателей, политиков, спортсменов, актеров, журналистов, певцов и ученых от гуманитарии. Они-то и промывают мозги электората. Конечно, промывщики уверены, что критикуют власть, что чуть ли не диссидентствуют. А на деле служат то „выпускным клапаном“, то „впускным“ — когда через них вбрасываются посылы, нужные власти для очередного политического зигзага, как бы в ответ на запрос народа. Если отбросить спортсменов и певцов, то оставшимся двумстам „разрешенным к говорению“ идея подбора пресс-секретаря по конкурсу не могла не понравиться.

Кузин подал документы исключительно ради того, чтобы испортить власти праздник, Он представлял, какие удивленные лица будут у деятелей из Администрации Президента, когда они получат бумаги! Кузин — один из самых ярых критиков и Президента, и правящей партии, правительства, режима и т. д. — на конкурсе! Ясно, что его задвинут. А вот тогда появится прекрасный повод для хорошей статьи. Громкой, четкой и — наотмашь! Он покажет читателям, кто победил — очередной питерский выдвиженец, и кто проиграл — Кузин, лауреат всех журналистских премий последних лет, ну и еще кто-нибудь из приличных людей.

То, что будут и приличные, Кузин не сомневался. Идея спровоцировать Кремль, предложив свою кандидатуру, столь очевидна, что кроме Кузина кто-нибудь еще обязательно ею воспользуется. Если так, хорошо бы сравнить победителя именно с ним, с другим, а о себе — сказать между прочим. Нет, еще лучше — о себе ни слова, зато подписать статью с указаниями всех регалий. Умные поймут!


Когда сообщили, что Кузин прошел первый тур конкурса — отбор по документам и публикациям, он удивился и даже расстроился. Приятно было считать, что фамилия „Кузин“ вызывает в Кремле такую аллергию, что, взяв в руки его документы, а тем более — статьи, чиновники тут же отбросят их, словно боясь обжечься. Ан нет!

Отобрали, сволочи!

Потом Кузин сообразил — все правильно. Именно для придания конкурсу видимости демократичности и открытости он должен был „отобраться“ во второй, последний тур. Теперь, по мнению кремлевских, трудно будет сказать, что неугодных отбрасывали сразу: „Видите, Кузин же прошел во второй тур!“


„Ладно, — думал Кузин, собираясь утром в Кремль на открытую часть конкурса. — Посмотрим, кто кого сегодня сделает!“


Милый во всех отношениях замглавы Администрации Скобелев встретил Кузина с подобающей обстоятельствам улыбкой и, как показалось Кузину, искренне сказал:

— Игорь, я вправду рад, что ты пришел.

Искренность тона Скобелева как раз и не понравилась Кузину. Умный Скобелев не мог не понимать, что „все, что вы скажете, будет использовано против вас“, только не в суде, а в будущей статье. Более того, Скобелев, встречая Кузина, тем самым расписывался в причастности к конкурсу. Это очень неосторожно. Скандал, который Кузин готов гарантировать, если только его из Кремля не увезут прямо на Лубянку, теперь точно будет связан со Скобелевым. Он что, самоубийца?!

Пусть везут на Лубянку! Времена не те — скандал будет еще громче!

Кузин не успел додумать, почему Скобелев повел себя так. Его ждал новый сюрприз. Нет, не сюрприз, а удар ниже пояса.

Вместе со Скобелевым они вошли в небольшую комнату, где сидели два человека. Обоих Кузин прекрасно знал — Дружникова и Шацкую. Дружников — ведущий журналист „Коммерсанта“, конкурент Кузина в поливе Кремля, с пером не хуже его собственного, но в отличие от Кузина не отягощенный интеллигентским воспитанием, следовательно, в словах и обвинениях вообще без тормозов. А Рина Шацкая — нынче перебивающаяся на „Эхе Москвы“, еще недавно на НТВ несла такое, что даже оппоненты действующего Президента выражали недовольство. Манеры Шацкой не переменились, только аудитория уменьшилась.

— А кто еще? — непроизвольно спросил Кузин у Скобелева.

— Всё. Вы трое. Остальные отсеялись, — невинно улыбаясь, ответил Скобелев.

И не без удовольствия принялся наблюдать немую сцену, участниками которой оказались три самых популярных журналиста современной России, три свободных голоса демократической прессы, три рупора оппозиции. Кузин видел, что Скобелев наслаждается, и это его бесило. И что будущая великолепная статья накрылась, бесило. И что Дружников не сдержался и громко выругался, признав, что Скобелев их сделал, бесило. И что Шацкая, как человек, привыкший работать голосом, автоматически открыла рот и набрала воздух, но слов не нашла и зависла с открытым ртом, тоже бесило.


Скобелев проявил гуманизм и заговорил первым:

— Ну, к делу! По правилам второго тура вам, друзья, надо заполнить опросный лист. Вот, собственно, и все. Кто сделает это лучше — тот и будет работать с шефом. Понимаю, что проверять вас на профессионализм неэтично, но иначе это был бы не конкурс. А чтобы хулиганско-журналистские мысли, наверняка пришедшие в ваши светлые головы, не были реализованы, я останусь здесь. Списывать друг у друга не дам.


Как Скобелев улыбался!

Как ненавидел его сейчас Кузин! И себя — зачем ввязался!


Скобелев раздал папки. Кузин открыл свою и обнаружил страничку, на которой были напечатаны предложения с пропущенными словами. Варианты слов, которыми надлежало заполнить пробел, значились в скобках после каждой фразы.

— Паша, это все? — спросил Дружников.

— Это все, Коля, — в тон ответил Скобелев. — У меня через сорок минут встреча с руководителями фракций Госдумы, пожалейте представителя несвободной профессии, пишите быстрее.


Кузин просмотрел листок и, не поверив глазам, стал вчитываться, будто перед ним стенограмма заседания Совета безопасности по вопросу организации антиконституционного переворота в России. Читаю — вижу, вижу — не верю, что читаю.

Ладно! Вам же хуже.

Совершенно понятно, что Скобелев заранее сговорился либо с Дружниковым, либо с Шацкой. Кто-то из них скурвился и пошел на сделку. Соответственно, Кузин и второй — прикрытие для конформиста. Что ж, тоже неплохая тема для статьи! Взять и все описать. Как Скобелев их „развел“. Интересно только кто — Коля или Рина? Кто заполнит опросный лист „правильно“? Сам-то он выберет „неправильный“ вариант.

Поехали!


Реальными врагами Президента России и самой России являются… (Гусинский, Березовский, олигархи, окружение Президента, западные страны). „Ну, ребята, — подумал Кузин, — это вы подставились!“ Он уверенно подчеркнул „окружение Президента“.

Люди на улицах больше всего боятся… (террористов, бандитов, милиционеров). „Милиционеров“ — сладострастно подчеркнул Кузин.

Правящая партия — партия… (номенклатуры, повторение КПСС, прогрессивно мыслящих патриотов России, карьеристов и прикремлевских бизнесменов). Кузин задумался. Подходил любой ответ, кроме „прогрессивно мыслящих“. Нет, все-таки скорее „карьеристов…“. Сделано.


Кузин почувствовал прилив азарта, куража. В руки Скобелева через несколько минут он отдаст листок, на котором, ничего не боясь, никого не страшась, выскажет правду-матку.


Третий срок Президента… (единственный способ сохранить политическую и экономическую стабильность в стране, начало тоталитарного периода в истории России, нарушение Конституции). Чего стесняться?! То, что нарушение Конституции, и так ясно. Подчеркиваем „начало тоталитарного периода…“.

Курс на удвоение ВВП это… (пиар-акция, взвешенный расчет реальных возможностей, способ „подвесить“ Правительство, маниловщина). Кузин призадумался. Какой косноязычный болван придумал формулировку „взвешенный расчет реальных возможностей“? Пиар-акция? Нет, Президент — суперпиарщик, от Бога, и такую ошибку совершить не мог. Маниловщина? Вряд ли. На маниловщину способны мечтатели. Президент — человек абсолютно земной. В этом и его сила, и его слабость. „Способ „подвесить“ Правительство“? Об этом Кузин никогда не думал. А может, это оговорка Скобелева по Фрейду? Уж он-то знает, о чем говорит. Здорово! Так это его рук дело, а не Помощника по экономике, как все считали. Ладно, подыграем — подчеркиваем этот вариант.

Кузин улыбнулся сам себе и ехидно посмотрел на Скобелева. „Не ждешь ты этого, Хитрый Лис, Вечный Паша, Заслуженный Разводчик России. Ох не ждешь. Уверен, что сдрейфим. Я — нет!“

Журналисты одновременно отдали листки Скобелеву.

Сведущие люди удивились бы, увидев именно этих четверых выходящими из одной комнаты с одинаково счастливыми улыбками на лицах.

Хорошо, что звонок Скобелева, раздавшийся через час, застал Кузина не за рулем. Иначе одной аварией в Москве в тот день стало бы больше.

Скобелев был лаконичен:

— Игорь, в девятнадцать тебя ждет шеф. Просьба: успей купить галстук. Знаю, что не любишь, не носишь, надел один раз в жизни на собственную свадьбу. Но теперь ты — госслужащий. Только что подписано распоряжение Главы Администрации о твоем назначении. До семи, то есть до встречи с Президентом, — информация разглашению не подлежит. Поздравляю!

И положил трубку.

Обычно в таких случаях пишут, что в глазах героя потемнело, что он лишился дара речи, что мир для него рухнул. Может быть. Кузин же просто понял, что ничего не понимал в жизни. Ничего! Хотя почти четверть века делился своими, как ему казалось, умными мыслями с сотнями тысяч людей, большинство из которых ему верили.

Бред! Этого не может быть. Не может!

Кузин выругался про себя, а вслух произнес одно слово:

— Россия!

Завтрашние утренние газеты сообщили о назначении Кузина на должность пресс-секретаря Президента, Дружникова — на должность главного редактора „Российской газеты“, а Шацкой — на должность генерального директора РТР.

Глава Администрации улыбался:

— И что, все трое ответили абсолютно одинаково на все вопросы?

— Абсолютно!

— Конечно, Паша, теорию о том, что искусство политика не уничтожить противника, а сделать его союзником, я знал. Но чтобы так просто, так быстро и так эффективно…

Скобелев тоже улыбнулся:

— Брось, Сережа! Это все элементарно.

Начиналась предвыборная кампания. Впереди было много работы.

Училище

Шел третий тур. Он, как всегда, опоздал. Уже десятый соискатель актерского счастья что-то там изображал.

Вообще-то он мог бы и не приходить. Коллеги привыкли, что он всегда писал „нет“. Вернее, не так. „Нет“ он писал тогда, когда подавляющее большинство писало „да“. Не назло, не из принципа. Они писали „да“, когда видели перед собой одаренного абитуриента, а он — когда полную бездарность и обязательно к тому же наглую.


Некогда у него состоялся неприятный, но откровенный разговор с председателем комиссии. Бугров, будучи завкафедрой актерского мастерства, лет пятнадцать возглавлял этот „совет жрецов“. Сам Маймин на первые два тура не ходил, поскольку там его присутствие необязательно. А третий — решающий — по традиции должны были посещать все профессора Училища.

Так вот, Бугров после очередного несовпадения всеобщего „да“ с майминским „нет“ спросил его:

— Что за фронда? Почему надо так явно подчеркивать свое пренебрежение мнением коллег, свою особую позицию?

Маймин, уставший и злой, вопреки правилу никогда никому ни в чем не отчитываться, сорвался и изложил собственную теорию актерской профессии.

Бугров слушал его, не перебивая, минут пятнадцать, а потом заключил:

— Вы сумасшедший. И садист.

Встал и покинул свой кабинет. Маймин посидел еще несколько минут и пошел дышать тополиным пухом раскаленной Москвы.

Теория была столь же простая, сколь оригинальная.

Из каждого выпуска в двадцать пять-тридцать человек только один-два студента становились известными актерами. (Был, правда, уникальный случай, когда сразу пять выпускников одного курса вышли в звезды.) Что это означало в реальной жизни? А то, что все, кто не пробился, влачили жалкое существование. Жалкое во всех смыслах. Окружающие жалели их, неудачников, несостоявшихся актеров и актрис. Они — жалели себя, свой неоцененный талант, своих жен, которым не могли подарить цветы без повода. Опять себя — поскольку иногда даже напиться было не на что. А женщинам приходилось и того хуже — они мечтали о корзинах цветов, а в реальности решали проблему лишней пары колготок.

Да не в деньгах дело! С момента получения студенческого билета, пройдя жесточайший отбор на вступительных турах, молодые дарования считали себя избранными, уже оцененными, признанными талантами. Ведь народные кумиры — известнейшие артисты — приняли их в свой круг, стали делиться умениями, навыками ремесла.

А потом… Не говоря о тех, кому совсем не повезло, кого не взял ни один из театров, пусть даже провинциальных, все остальные сталкивались с его жестокой правдой жизни. Их брали в труппу, давали роль „кушать подано“, и, как правило, через пару лет главный режиссер театра имени-то молодого артиста вспомнить не мог… По-настоящему одаренные ребята скатывались в бездну…

Нет, конечно, кто-то находил себя — меняя профессию. Но ради чего тратились годы?!

Если человек талантлив — он талантлив во всем. Так? Тогда зачем пускать в эту страшную профессию талантливых людей?


В этом месте Бугров аж подпрыгнул:

— А вы? А ваши коллеги?

Для Маймина это был не аргумент. Он мог подробно и мотивированно возразить, однако отделался выражением, которое в последнее время с успехом заменило традиционное „сам дурак“:

— Исключение из правила есть подтверждение правила.

И спокойно продолжил в том духе, что наглые бездарности в условиях современного режиссерского театра и телесериалов имеют гораздо больше шансов выбиться в звезды, чем люди думающие и умеющие страдать душой, а не мордой лица.


В репетиционный зал вошла очередная абитуриентка. Маймин взглянул на нее, сфотографировал, закрыл глаза и погрузился в мысли. Он всегда поступал так. Запоминал внешность, потом пускал в себя только голос. Хороший актер играет не лицом, а интонацией. В этом Маймин убежден, этому учил студентов.

Учил хорошо. Все, кто вышел из его мастерской (а он отбирал далеко не всех с потока, обычно не больше пяти-семи), устраивались. Кто-то даже становился актером. Но уж работа на радио, а иногда на несколько лет и диктором на телевидении — это гарантированно.

Вспомнился Гриша Куц. Тщедушный парнишка из Подмосковья, дистрофичный и антиспортивный, с огромным трудом получивший зачет по фехтованию из обязательного набора предметов Училища, сегодня был самым известным комментатором боксерских соревнований. Каждый год на день рождения Маймин получал от него букет цветов. И заслуженно, между прочим. В боксе Гришка, конечно, стал разбираться без его помощи(женился на сестре боксера… судьба!), а вот играть голосом, передавать эмоции, особенно когда на самом деле их нет… Это он — Маймин!


Иногда, ближе к середине просмотра (а для него скорее прослушивания, как в консерватории), Маймин еще раз взглядывал на абитуриента. Для того чтобы поставить на нем крест. Ужимки, неестественные дурацкие позы, размахивание руками — обязательный антураж эмоционального голоса бездарности.

Поставив крест, можно и одобрительно улыбнуться. И написать „да“. Разумеется, не лишив себя удовольствия понаблюдать за реакцией членов комиссии.

Зря он так рано сегодня пришел. Все равно его голос ничего не решал.

Маймин пересчитал коллег: шестнадцать. С ним — семнадцать.

Подумал, для кого-то из волнующихся юнцов это будет „Семнадцать мгновений актерской весны“… Тьфу, пошлятина! Значит, результаты голосования в итоге будут выглядеть примерно так — 14:3.

Маймин ни разу не оказывался в одиночестве. Ни с „да“, ни с „нет“. Всегда кто-то, исходя из своего видения, своих вкусов, тоже не разделял мнения большинства. Но эти люди менялись. А он, Маймин, неизменно принадлежал к меньшинству. Это-то и раздражало остальных.


Стал слушать дальше. К этому моменту девочка прочитала стихотворение. Вполне сносно. Теперь читала басню. Плохо, Будто сказку рассказывала. Но… Что-то оригинальное в исполнении было. Какая-то наивность в голосе. Редкость. Обычно в басне самовыражались за счет глубокомыслия, значимости намека. Или скатывались в сказочное сюсюканье. Здесь же звучало что-то природное. Нет, первородное. Но плохо — без акцентов, без тембрового обыгрывания персонажей.

Маймин не переставал удивляться тому, что время чтецов прошло. Ну, кто сегодня? Юрский да Райкин. Но Костя то ли ленится, то ли этот его дар не востребован. Наверное, последнее. На самом деле каждый второй выпускник Училища умел хорошо читать. Но публика на это не шла. На радио же все передачи когда-то популярного жанра закрыли.

Бугров сказал свое традиционное „спасибо“, не дослушав басню, что, как правило, не сулило поступающему ничего хорошего. Спросил, поет ли девушка. Играет ли на музыкальных инструментах? В том, что она ответит: „Пою“, — Маймин не сомневался, Как, впрочем, и в том, что пением это назвать будет нельзя. А вот по поводу инструмента подумал-либо фортепьяно, либо гитара. Так всегда. Либо то, либо другое. В отдельных, по преимуществу национально-предопределенных случаях, скрипка.

Ответ отличался оригинальностью — на гитаре и скрипке.


Девушка запела. Маймин вздрогнул. Голос оказался неожиданно низким. Очень чистым. Звук лился свободно, естественно, без надрыва и напряжения. Девушка взяла высокую ноту. Тоже свободно, даже легко.

Маймин открыл глаза.

Он увидел то, чего не мог ожидать. Немного сутуловатая вначале, когда вошла в аудиторию, девушка выпрямилась, откинула голову и… Он не смог бы описать это словами. Легкая, будто блуждающая, улыбка, светящиеся глаза, сдержанный, не отрепетированный, а природный жест, детские губы. Маймина поразили детские губы девушки, слегка припухшие и какие-то совсем несовременные. Только сейчас он заметил полное отсутствие макияжа на лице. Она была абсолютно очаровательна.

Маймин поймал себя на мысли, что испытывает наслаждение. Это искусство. То, чего он так давно не встречал. Зритель, не понимающий, как что делается, счастливее его. Он же всегда видел, как это сделано. И искусство превращалось в мастерство.

Сейчас он не понимал — как?! Это было прекрасно.


Их взгляды встретились. Маймин почувствовал на спине мурашки.

Как светились ее глаза! Она пела о любви, и ее глаза были полны любовью. Она пела ему о своей любви.


Забытое чувство. Когда-то он влюблялся часто. Встречал женщину, придумывал ей добродетели, не замечал недостатков и любил созданный воображением образ. Особенно хорошо это удавалось, если она его любила.

Его было за что любить. Красив, умен, известен с первого фильма, в котором снялся в восемнадцать лет. Богат. По крайней мере, по советским меркам — очень богат. Большинство мечтало о „Жигулях“, а он ездил на „Волге“. Квартира на Кутузовском. После „перестройки“ многое изменилось. Звание народного больше не открывало нужные двери, торговать лицом стало недостаточно для решения повседневных проблем. (Хотя на рынке по-прежнему можно было рассчитывать на максимальную скидку от торговца, будь то азербайджанец или молдаванин. Русских, кроме молочниц, в рыночных рядах он давно не видел.).

Маймин адаптировался быстро. Сегодня, получая по пятьсот долларов за съемочный день в телесериале, редкий месяц он не имел десяти таких „дней всенародной халтуры“. Плюс иногда приличные роли в кино, плюс ставка в театре, где играл два любимых спектакля. Редко, к сожалению, зато с удовольствием. Кое-какие деньги давала и антреприза, поставленная „под него“ по пьесе отошедшего от дел банкира „первой волны“, формально разорившегося в 98-м, но сохранившего достаточно, чтобы вложить кругленькую сумму в реализацию детской мечты стать драматургом. Банкир писал роль для Маймина с самого себя.

Маймин сказал, что для создания правильного образа актер изначально должен проникнуться ощущением шальных денег, И запросил по три тысячи за каждый спектакль. Режиссер, присутствовавший при разговоре, спросил, почему так мало, он собирался просить для Маймина пять. Маймин выразительно посмотрел на банкира-драматурга и улыбнулся. Тот хмыкнул и сказал, что условия Маймина его устраивают и что только Маймин, как, собственно, и предполагалось, а теперь решено окончательно, будет играть главную роль.

Только через несколько месяцев кто-то проболтался режиссеру, что в отличие от него, привыкшего мыслить в рублях, состоявшиеся при нем переговоры велись с прицелом на иную валюту.


Маймин был богатым человеком. И уж никак не считал себя неудачником. Наоборот. Везунчиком. Но вот любовь… Все время выяснялось, что любили не его. А его славу, его деньги, его возможности. Каждая женщина хотела что-то получить от него кроме общения, права ласкать его и отдаваться ему.

Несколько лет назад Маймин неожиданно понял, что это — нормально. Что всякая женщина, особенно молодая и красивая, а с другими романов он не заводил, желала что-то получить. Кто по природному корыстолюбию, кто потому что полагал (справедливо, как стал признавать Маймин), будто любящий мужчина должен стараться максимально много сделать для любимой женщины.

Они правы, наверное. Но Маймина это не устраивало. Не из-за жадности. Просто, будучи столько лет знаменитым, он искренне верил, что счастья быть его избранницей уже достаточно. Короче говоря, конфликт с прекрасным полом перешел в антагонистический, и Маймин решил, что без женщин жить проще.

Оказалось, не проще, а совсем просто. Только неинтересно. Зато спокойно.

Но сейчас Маймин почувствовал, что в нем проснулись забытые, изжитые эмоции. Как эта девочка смотрела на него! Понятно, что он ее не интересовал. Она была в песне, в музыке, в образе. Но как смотрела!


Маймин оглянулся на коллег. Нет, это не его индивидуальное помешательство. Повидавшие всякое, педагоги Училища не отрывали от девушки глаз, кто с удивлением, кто с восхищением, кто в таком же смятении, как он сам. Преподаватель кафедры вокала — Журова, обращаясь к Бугрову, спросила, можно ли попросить спеть романс.

До Маймина дошло, что девушка несколько минут как закончила петь и стоит молча, закрыв глаза. В ней продолжала жить музыка. Музыка, которой не было. На просмотре, если абитуриент пел, ему не аккомпанировали. Это непреложное правило Училища. Актеру должно быть трудно. Пианино в зале стояло, но не для поступающих.


Бугров, казалось, удивляясь собственным словам, сдавленно произнес:

— Да, пожалуйста, вы можете спеть романс?

— Что? — встрепенулась девушка.

Раздался голос Маймина:

— Романс можете спеть?

Все повернулись в его сторону. Впервые за годы участия в приемной комиссии Маймин обратился к абитуриенту.

Маймин раздраженно подтвердил:

— Да, я хочу услышать романс.

Девушка посмотрела на него. Именно на него, и сказала:

— Хорошо, Роман Кириллович, только почему вы на меня злитесь?

Маймин растерялся — откуда она знает его отчество? Имена известных артистов знают все, а отчества… Маймин почувствовал, что теряет над собой контроль, — он перестал понимать, что происходит. Маймин волновался, как перед выходом в дипломном спектакле.

— Извините, это не к вам относится! — выдавил он из себя и закашлялся.

Девушка запела „Нищенку“. Конечно, это могло оказаться случайностью. Конечно, никакого расчета не было. Но для преподавателей Училища это как копытом по слезной железе. Романс о судьбе актрисы, в зените славы потерявшей голос и ослепшей, в стенах Училища звучал зловеще. Студентам его петь не разрешали. В доме повешенного о веревке…

После первых слов Беленький, преподаватель музыки, резко встал, шепнул Бугрову „Извините“, — и сел к пианино. Никто даже не удивился порыву, нарушавшему табу.


Она пела.

Преподаватель сценречи Марина Шурина заплакала первая. Это было не странно, все-таки 85 лет. Но вслед за ней…


Маймин резко встал и вышел из аудитории. Так делать не полагалось. Подобного рода бестактность — помешать исполнителю — исключалась. Но Маймину было все равно. Он не мог находиться в аудитории.

Маймин шел по коридору и вспоминал девочек, что вмиг стали известными актрисами и вскорости сошли со сцены или исчезли с экранов. Откуда у этой девочки-подростка такое понимание их эмоций, как она сумела так передать настроение? Откуда вообще ей было знать, что такое горе?! Слава и забвение? Успех и унижение?

Девушка пела о том, чего Маймин так боялся последние лет двадцать — поворота жизни на 180 градусов.

Если она пела ему о любви, то она и предсказывала ему будущее?!

Маймин подумал, что сходит с ума.

Вышел на улицу, отошел в сторону от дверей Училища. Там толпились самые упрямые неудачники второго тура, рассчитывавшие на чудо, на то, что их позовут, передумают, и ожидавшие просмотра везунчики, вместе со своими родителями, бабушками и дедушками. Даже иногородние часто приезжали поступать целыми семьями. В другие вузы так не поступали.

Маймин закурил. К нему подошел Коля Смирнов. Когда-то его студент, сегодня актер театра и преподаватель кафедры мастерства актера.

— Роман Кириллович! Вы в порядке?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, чувствуете себя хорошо? Вы так неожиданно вышли, я подумал, вам плохо, вот пошел за вами.

— Нет, Коля, все нормально. В смысле со здоровьем. Ты мне скажи, ты понимаешь, что ее ждет?!

Николай знал теорию Маймина. Знал, что переубедить его невозможно. Но он любил студентов, любил их энтузиазм, готовность сутками не уходить из Училища. Смирнов нищенствовал и все равно был счастлив, поскольку занимался любимым делом. Однако Маймину доказывать что-либо бесполезно. У него собственная правда. Утилитарная. Но ведь — правда!

Николая удивляло, что именно успешный Маймин исповедовал то, что мог бы исповедовать неудачник.

А он, лучший студент курса, игравший заглавные роли в трех дипломных постановках — беспрецедентный случай, — по большому счету стал неудачником, однако был счастлив. Несчастливый удачник Маймин и счастливый неудачник Смирнов. Диалектика, блин!

— Понимаете, Роман Кириллович, она безумно талантлива…

— Слишком!

— А можно быть слишком талантливым?

— Посмотри на себя!

— Я просто лентяй.

— Брось, ты просто талантливый профессионал, а потому разборчив.

— Ну…

— Ладно, не о тебе речь. Подумай, через что этой девочке предстоит пройти! Отсутствие нормальной семьи — точно, безденежье… Или станет содержанкой какого-нибудь жлоба с деньгами. А домогательства актеров, режиссеров, директоров театра, продюсеров и далее по списку!

— Здесь последние годы стало полегче — голубеет наш мир не по дням, а по часам…

— Не ерничай! Она безумно талантлива. Наверняка во всем. Будет прекрасной, ну, я не знаю, ну, скажем, учительницей или адвокатом. Не знаю… Только не актрисой.

— А может, ей повезет? Проучится у нас четыре года, выйдет замуж по любви и будет держать салон. Картинную галерею. Муж денег даст. Она же очень красива, очаровательна.

— Ты что, Коля, издеваешься? Точно издеваешься. Только не пойму — надо мной или над ней? Какое „замуж“ после наркотика, которого она тут хлебнет? Ее потом со сцены трактором не стащишь.

— Роман Кириллович, простите за прямой вопрос. Как вы сегодня уснете, если напишете „нет“? Вы же не пьете, бессонницу как обманете?

— Спокойно, Мой голос все равно ничего не решает.

— Ну да, мы принимаем на себя моральную ответственность за судьбу этой девочки, а вы потом с удовольствием будете ее учить тому, к чему сейчас не пускаете. Состоится ее судьба — ваша заслуга. Не состоится — вы не виноваты, вы изначально были против.

— Ага, я хорошо устроился. Согласись, слишком умный для актера! Хватит. Иди. Пожалуйста. Хочу побыть один.


Маймин решил больше на экзамен сегодня не ходить. Завтра был еще один день третьего тура.

Пошел пройтись по Новому Арбату. Вернется часам к пяти, под самый конец, подпишет протокол и формально проголосует. Все уже решится, и можно будет избежать участия в обсуждении приговора.


Колю Смирнова в Училище любили. И преподаватели, для большинства из которых он оставался самым талантливым студентом последних лет, и студенты, которым он был близок по возрасту и к которому они бегали с проблемами, начиная от любовных терзаний и заканчивая одалживанием денег до стипендии. Студенты, правда, не знали, что сам Коля занимал деньги у старших, чтобы переодолжить им.

Просьба Коли вначале вызвала оторопь членов комиссии. Но когда его поддержал Бугров, причем в несвойственной ему жесткой манере, согласились.


Маймин вернулся к половине пятого. С улицы раньше намеченного времени его согнал дождь. Просмотр закончился.

Маймин вошел в аудиторию и удивился, что все преподаватели на месте. Бугров радостно сказал:

— О, как вы вовремя! Роман Кириллович, надо протоколы подписать.

— Не проблема. Надеюсь, не отсутствие моего веского слова заставило синклит задержаться?

— Нет. Хотя…

— Что, потребовалось тайное голосование? — продолжал шутить Маймин.

— Роман Кириллович, тут такой казус вышел. Впервые за всю историю Училища. По одному абитуриенту голоса разделились пополам, так что от вашего решения зависит все.


Коля Смирнов встал и вышел из аудитории. Маймин уже понял — что-то не так.

Понял — что-то происходит, но по инерции спросил:

— Это о каком абитуриенте идет речь? Я и видел-то сегодня всего троих или четверых.

— Вот-вот, — радостно закивал Бугров, — как раз по одному из них. По Щелоковой. Ну, девушке, которую вы до конца не дослушали. Ровно 8:8. Вам решать.


За спиной Маймина хлопнула дверь. Он невольно обернулся. В аудиторию вошел Коля и та абитуриентка. Коля отпустил ее руку и прошел на свое место за столом.

Девушка стояла в дверях. Что ей подсказало, ради кого ее привели? Она смотрела на Маймина. Их глаза опять встретились.

Маймин не мог подобрать слов, которые бы передали выражение ее глаз. Подумал, что, наверное, так подсудимый смотрит на судью, произнося последнее слово. Но он не судья. Он не хочет брать на себя ответственность за ее судьбу.


Прошло семь лет. Самая популярная актриса российского кино, снявшаяся в двух фильмах Голливуда, обладательница Оскара за лучшую женскую роль второго плана, мегазвезда российской эстрады Екатерина Щелокова начала свой первый сольный концерт в Кремле с песни „Маэстро“. Пугачева не сразу дала разрешение на это. Но, услышав всю историю, — разрешила. Исполнение песни посвящалось Роману Кирилловичу Маймину, человеку, открывшему Екатерине Щелоковой дверь на сцену.

Последняя любовь

Казалось, он мог быть доволен собой. Когда тебе под пятьдесят, а ты не можешь вспомнить в своей жизни ни одного подлога, ни одного постыдного поступка — либо ты сошел с ума, либо действительно неплохо прожил бурную часть жизни. Но у него был такой характер — всегда что-то беспокоило, в чем-то сомневался, ждал чего-то неприятного.

А между тем Андрей был богат. В той мере, в какой хотел этого, и в тех пределах, которые обеспечивали выполнение всех его разумных желаний, но не заставляли ежедневно думать об охране капитала, борьбе с конкурентами и серьезных неприятностях с властью.


Миша, решивший, что идти по стопам отца ни к чему, и потому ставший программистом, уехал в Германию. Устроился прекрасно, женился на немке, домой звонил раз в неделю. Приезжал пару раз в год, и то — по делам. Словом, отрезанный ломоть.

Дочь, Дашка, удачно вышла замуж. Родилась внучка.

Жаль только, что Алена не стала бабушкой, не дожила. Сгорела от рака легких за четыре месяца.

Он очень любил ее. Поженились, когда обоим было по двадцать. Вместе прошли все трудности — маленькие дети, безквартирье, нищета, окончание института, работа по распределению в Калужской области, обратный переезд в Москву Всего не перечесть. И зачем? У большинства московских семей — почти то же. А разница сводилась к тому, что редкие жены, и Алена из их числа, всячески поддерживали мужей, не торопили, довольствовались тем, что есть, не завидовали вырвавшимся вперед и, соответственно, не пилили.

Андрей понимал, что после Алены никто и никогда не сможет стать его женой, Женой — в смысле и другом, и любимой женщиной. Жена-хозяйка — возможно, но жена-жена — никогда. Андрей понимал, что много женщин не прочь оказаться рядом с ним. Надежно, комфортно, престижно. В конце концов — сытно. Но он хотел, чтобы его любили, а не использовали. Пусть даже платя за это вниманием, заботой, телом. Никто его не будет любить так бескорыстно, как Алена. Им будут только пользоваться. Значит, и он имеет право пользоваться.


До Алены у Андрея был роман с простенькой девчушкой, очень симпатичной и миленькой. Они встречались больше полугода, что в том возрасте — огромный срок. Андрей даже подумывал жениться, но теоретически. Наверное, поскорее хотелось почувствовать себя взрослым.

Встретив Алену, позвонил милой девочке и сказал, что больше встречаться они не будут. И забыл. Хотя, может, и не забыл. Иногда он вспоминал Марину, ее влюбленные наивные глаза, постоянную готовность во всем угождать, восхищение им, которое она не скрывала.

Марина была ангелочком, неземным и потому несерьезным. В нее он был влюблен, а Алену — любил. Влюбиться он, может быть, еще и способен, а вот полюбить…


Когда Алена умерла, Андрею стало очень одиноко. Семья дочери жила своей жизнью в загородном коттедже, и при всех хороших, можно сказать, уникальных, отношениях он был для них помехой. Не в том смысле, что его стеснялись. Но в субботу и воскресенье молодым хотелось либо побыть вдвоем, либо встретиться с друзьями. Он был лишним.

Конечно, его собственные друзья — их с Аленой друзья — всегда рады его видеть. Однако наблюдать чужое счастье, потеряв свое, — испытание, требующее хорошей нервной системы.


На работе все ладилось. Он уже много лет был одним из самых популярных и авторитетных телеведущих, членом телеакадемии, лауреатом „ТЭФИ“. В отличие от большинства коллег он не принадлежал к какой-то команде, не обслуживал интересы кого-либо из олигархов. Удивительно, но Андрей сохранился как профессионал, что добавляло ему веса в телевизионной тусовке. Теперь мало кто, говоря об Андрее, крутил у виска пальцем, обсуждая его нежелание получить огромные деньги, отработав простенький заказ на того или иного политического деятеля. Порой Андрей удивлялся, что зарабатывал значительно больше тех, за кем закрепилась слава умеющих сорвать куш в любой политической ситуации.

Работа приносила не только бешеную популярность, но и солидные связи с влиятельнейшими людьми. И политиками, и бизнесменами, и элитой интеллигенции. Ему доверяли. Его не боялись.

Однако вне работы было тоскливо. Появлявшиеся периодически женщины отвлекали на несколько часов от грустных мыслей, давали возможность попотчевать самолюбие, но оставляли холодным. Он хотел, но не мог влюбиться. Хотел и не мог начать ревновать их к другим мужчинам, которые у них были или могли быть. Он получал свое. Остальное не интересовало.


Как-то раз, после прямого эфира, к Андрею подошла миленькая девочка и попросила автограф. Ничего необычного. Изрядно надоевшая плата за популярность. Но что-то зацепило его в девчушке. Какая-то несуразица, что ли. Жесткие, как бы стервозные, глаза и мягкое выражение лица. Что-то не вязалось.

Андрей спросил, где девушка работает. Она сказала, что о работе только думает, поскольку два месяца назад окончила журфак. Это второе высшее. Первое — педагогическое.

Андрей почувствовал, что в нем проснулся мужской интерес. Спросил, как зовут. „Настя“. Не хочет ли попробовать работать корреспондентом на его передаче? Можно попробовать. „Конечно!“

Условились о встрече через несколько дней.


Роман начался сразу. После разговора о делах Андрей предложил поехать пообедать. Потом попить кофе у него, благо это рядом. Дома сказал, что хочет ее поцеловать. И они очень быстро оказались в постели.

Когда занятия любовью закончились, Андрей с грустью подумал, что теперь его интерес к девчонке пропадет. Ни один уважающий себя мужчина не ценит легких побед. Тем более он, к ним привыкший.

Девушка стала одеваться и вдруг сказала:

— Ну, теперь, я надеюсь, зарплата, о которой мы договаривались, станет больше.

Первая реакция Андрея, естественно, внутренняя, была более чем бурной: „Дешевка. Проститутка, Со мной так разговаривать! Да я…“ Но потом ему стало интересно. Что-то опять не вязалось. Она не была профессионалкой. Не было ощущения, что она именно так привыкла зарабатывать на жизнь. Раздевалась стесняясь. Страсть не играла, не пыталась ничего изобразить. Речей о том, какой он „великолепный мужчина“ и что у нее „такого никогда в жизни не было“, не произносила. Слова о деньгах прозвучали так неуместно, неподготовленно, что… Мало того, в них слышалась агрессия.


Андрей принялся объяснять, что платить за любовь не привык, пока не так плохо себя чувствует, чтобы комплексовать, что…

И, перебив сам себя, предложил:

— Хочешь, дам тысячу долларов, но тогда ты не будешь у меня работать и встречаться мы больше не будем.

Она, не задумываясь, ответила, что нет, она хочет работать. Если же он хочет с ней спать, то за это придется платить.

— Не буду! — резко ответил Андрей.

Они молча оделись. И Андрей проводил Настю до двери.


Настя ненавидела этого самодовольного, наглого мужлана. Он завалил ее в постель так, будто ни секунды не сомневался в праве брать все, что возжелаегся. Она знала, что нравится мужчинам, но так никто и никогда не позволял себе обращаться с ней.

Настя не могла понять, почему отдалась ему. На экране он был милый, интеллигентный, в чем-то даже робкий, а тут…, Его напор, натиск — но не насилие — сломили ее волю. Она словно прониклась его уверенностью в том, что уже принадлежит ему, и не стала сопротивляться. А когда все кончилось, она возненавидела его. Хотелось унизить Андрея, лишить ощущения победы, которое он не очень-то и скрывал.

Ее осенила простая до удивления мысль — пусть почувствует себя обычным мужиком, снявшим проститутку. Тогда это не победа, это — покупка. Она себя проституткой чувствовать не будет, она-то знает, что пошла на близость не из-за денег, зато его она лишит самодовольного удовлетворения. Однако когда он попросту предложил ей деньги, она поняла, что Андрей опять победил — знал ведь, что она не возьмет. Или не знал? В любом случае она брать деньги не собиралась. Тогда он был бы в норме, а она оказалась бы шлюхой.


Оставшись один, Андрей воспользовался качеством, которое вырабатывал в себе годами и которое не раз спасало в трудные минуты: перестал думать о Насте. Взял — и перестал думать.


На следующий день утром как ни в чем не бывало позвонила Настя и спросила, когда может приступить к работе. Андрею очень хотелось послать ее куда подальше, но тогда в его собственных глазах все выглядело бы как примитивная месть. А ему хотелось быть выше этого. Ему вообще нравилось хорошо выглядеть в собственных глазах. Как минимум.


Прошел месяц. Работала Настя хорошо. С азартом, ответственно и, что для ее возраста совсем нехарактерно, вдумчиво. Андрею хотелось, чтобы Настя не справилась с работой. Тогда он мог бы ее выгнать. Она была непонятна и потому раздражала его.

Андрей поручил Насте самые противные и неблагодарные дела в своей передаче — приглашать на эфир гостей, договариваться о времени и о тематике и плюс готовить ему к каждой программе цитатник — высказывания „великих“ по теме.

Присутствовала в ситуации и щепетильная составляющая, проколоться на которой казалось проще всего. Многие готовы были платить существенные деньги за появление на телеэкране. Андрей не мог проигнорировать такую человеческую слабость. Несколько лет в его передаче участвовали эксперты, в большинстве действительно известные и знающие специалисты. Некоторые — известные политики, но ничего не знающие. А вот третья категория, приносившая неучтенные доходы, на чем и держится все телевидение, — люди и малоизвестные, и некомпетентные, но, главное, очень тщеславные. Именно с ними Настя и договаривалась о том, сколько они должны заплатить за двух-трехминутное появление на экране.

Настя работала отлично. Изящно обрабатывала плательщиков, вежливо и убедительно договаривалась с людьми серьезными, объясняя им, что „только они, без них — никак“. Особенно Андрею нравилось, как она подбирала цитаты — емкие, короткие и, что удивительно, неизбитые. Настя была человеком с мозгами, что не так часто встречалось Андрею среди молоденьких девушек.


Андрей понял, что опять стал думать о Насте как о женщине. Его зацепило. Не секс, а что-то чисто человеческое. Ему захотелось понять, что она такое. Явно не примитивная шлюшка, но кто?


Еще через две недели в конце рабочего дня Андрей предложил Насте заехать к нему домой. Она согласилась.

Сексом занялись сразу, без выяснения отношений. На сей раз она отдавалась более страстно. А когда они лежали и отдыхали, вдруг взяла его руку и нежно погладила. Андрей подумал: „Это обойдется папаше, как его там, Дортмудсу, нет, как-то иначе, не важно, в лишние двести долларов“.

Ни когда они одевались, ни за кофе, ни когда он отвозил ее домой, Настя не обмолвилась о деньгах.


Настя не удивилась предложению Андрея заехать к нему. Она заранее знала, что это произойдет, и твердо решила, что возмущенно откажет. Правда, ждала, что это случится намного раньше.

Когда прошли первые две недели совместной работы, Настя даже стала удивляться тому, что Андрей не домогается ее. Настю задело его спокойствие. Но когда Андрей просто, без вызова, однако опять абсолютно уверенно в праве так говорить, сказал: „Давай заскочим ко мне домой“, — Настя растерялась и ответила: „Давайте“.

Она-то думала, что Андрей сделает такое предложение под предлогом необходимости поработать, что-то обсудить, ну, в худшем случае выяснить отношения. Нет, он был так уверен в себе, что… Что это ей даже начинало нравиться.

Настя успела понаблюдать за Андреем во время работы — моторным, быстро принимающим решения и задумчивым, ищущим поддержки, когда он считал, что его никто не видит. Он так забавно озирался по сторонам, сидел в своем кабинете с такими печальными глазами, что не успевал преобразиться, если кто-то входил в кабинет без стука. Настя входила без стука с первого дня. Он злился, делал замечания своему секретарю, а Настя назло врывалась в кабинет. Ей нравилось злить его, мстить за унижение первой встречи. К тому же Настя чувствовала, что ей нарушение правил, по крайней мере это, позволено. Уже позволено.


Они встречались чуть больше года. Три-четыре раза в неделю Настя приезжала к Андрею и оставалась ночевать. Уже довольно долго он получал удовольствие в большей степени от общения с ней, чем от секса. Раньше, с другими, было иначе — общение являлось необходимой платой за секс. Единственной платой, приемлемость которой Андрей признавал.

Иногда он ловил себя на мысли, что в чем-то Настя заменила ему Алену, в чем-то Дашку. Хотя она была старше Дашки на два года, он их воспринимал ровесницами. Ему хотелось заботиться о ком-то. Психоаналитик объяснил: Андрей относится к категории мужчин, которым необходимо вкладывать. Эмоционально они не получают удовлетворения, если только берут. Для них самих необходимо давать, растить, воспитывать. Видеть результаты своего труда.

Андрей обрадовался такому объяснению и стал осыпать Настю подарками. Украшения, карточка в фитнес-клуб, мобильный телефон… Настя принимала подарки легко — и без кокетства, и без особой благодарности или восторга. Она искренне радовалась, но как бы сдерживала выражение этой радости. Была благодарна, но не говорила слов благодарности.


Настя не стеснялась рассказывать Андрею, когда он просил, о мужчинах, которые были у нее раньше. Без имен. Без подробностей, как познакомились и почему расстались.

Как-то Андрей сумел вывести Настю на совсем откровенный разговор. Настя рассказала, что за два месяца до их встречи она рассталась с предыдущим мужчиной. История оказалась банальной и оттого особенно обидной. Настя встречалась с молодым человеком. Вместе ездили на уикенды в Париж, вместе проводили почти все вечера. Он много говорил о любви, обещал, что скоро они будут вместе навсегда. Потом исчез на два дня и, позвонив, сообщил, что у него есть жена, что он не может ее бросить, и еще сказал какие-то глупые слова — что ему было очень с ней хорошо, но он понимает, что не сможет составить ее счастье, и т. д. в том же духе.


Теперь Андрей понял ее агрессивность при их первой встрече. К прежним чувствам по отношению к Насте прибавилась жалость. Он и любил, и жалел, и восхищался стойким, откровенным человечком.

Неожиданно до Андрея дошло, что он хочет жениться на Насте. Толчком послужила мысль — я бы никогда не поступил так, как тот подонок. Ну а допустив, не важно, по какой причине, мысль о возможности жениться на Насте, Андрей стал думать об этом постоянно. Его удивило, а главное, раззадорило то, что когда он впервые сообщил Насте о готовности жениться, она не только не упала в обморок от счастья, но ответила, что говорить об этом рано.


Первая встреча Насти с Дашкой состоялась, когда Андрей позвал их — Настю, Дашку и зятя — в ресторан. К величайшему изумлению, Андрей через десять минут после того, как сели за стол, обнаружил, что девочки оживленно болтают, стараясь понравиться друг другу. И добиваются в этом успеха.

Через несколько дней они вместе с Настей приехали на дачу к молодым, пообщаться с внучкой. И здесь Настю ждал успех. Андрей был на седьмом небе от счастья. Все складывалось как нельзя лучше. Он уже представлял себе, как Настя нянчит их собственного ребенка, внутренне улыбался тому, что его сын или дочь будут младше своей племянницы.


Когда они оставались вдвоем, Андрею было очень хорошо с Настей. Его радовал не сам секс, да и вовсе не секс, а то, что ему приятно и интересно с ней разговаривать, радовали неожиданные робкие и вместе с тем очень нежные прикосновения. Больше всего он умилялся, иногда до слез, когда, просыпаясь задолго до будильника, рассматривал Настенькину головку, лежащую на подушке, посапывающий носик и легко подрагивающие во сне длиннющие ресницы.

Андрей хорошо знал правило: об отношении к женщине мужчина может адекватно судить не вечером, а утром. Если женщина утром, а не в вечерних сумерках, вызывает такое же желание, как и перед приходом ночи, — это любовь, а не сексуальное влечение. С Настей было именно так.


Андрей боялся знакомиться с Настиной мамой. Отец Насти погиб, когда ей не исполнилось и двух лет. Настя рассказывала, что кроме нескольких фото, почему-то всегда без мамы, у нее ничего от отца не осталось. Андрея удивило, что не сохранилось ни одной свадебной фотографии, но он не придал этому значения. На-стино происхождение для него было не суть важно.

О маме Настя отзывалась с восторгом и чуть ли не с суеверным почтением. Настина мама прожила тяжелую жизнь, одна подняла дочь, посвятив себя ей. Настя никогда не видела в доме мужчин и, более того, была совершенно уверена, что после гибели отца у мамы мужчин не было. Свободное время Настина мама проводила за книгами или у телевизора, очень, кстати, любила передачу Андрея, но при этом почему-то отговаривала дочь идти работать на эту программу. Мотивировала тем, что политические и якобы аналитические программы — дело грязное и недостойное Насти. Но когда дочь начала работать, возражения прекратились. Их сменил живой интерес ко всему, что происходит за кадром.


Будучи человеком во всем основательным, Андрей попросил Настю принести мамину фотографию, желательно покрупнее и недавнюю. Он полагал, что по чертам лица можно представить психотип человека и, соответственно, подготовиться к встрече.

В успехе разговора с матерью Насти Андрей не сомневался, однако все равно волновался. Он не был бы рад, реши Дашка связать судьбу с мужчиной его возраста. Вряд ли у Настиной мамы были другие взгляды. Хотя, с другой стороны, он удачная пара — богат, известен, пока в форме.


Назавтра Настя принесла на работу мамину фотографию. За полчаса до прямого эфира.

Андрей, сидя в гримерной, взял фото. А Настя тут же убежала принимать гостей передачи.

На фото Андрей увидел девушку, с которой расстался, встретив будущую жену, хотя и заметно постаревшую. Андрей моментально подсчитал разницу между возрастом Насти и датой его знакомства с Аленой.

Андрей не был оптимистом, не был склонен утешаться иллюзорными надеждами. Оптимисты до конца вопреки очевидному верят в то, во что хотят верить. Пессимисты при первых признаках опасности считают свершившимся именно то, чего они, пусть бессознательно, опасались. Андрей был пессимистом. Может, поэтому и добился успеха в жизни. Он ко всему всегда был готов. К самому худшему. Но не к такому.

Настя — его дочь. Их отношения — кровосмесительство. Да бог с этим! Он не может жениться на Насте! Однако и дочерью она Андрею быть не сможет. Почему Марина не сказала ему, что была беременна?


Жуткая боль сковала левую часть груди.


Прошла неделя. Андрея, перенесшего инфаркт, перевели из реанимации в палату. В первый же день к нему пришли Настя с Дашкой. Девочки что-то щебетали, говорили о скором выздоровлении, о том, что они, Андрей с Настей, какое-то время поживут на даче. Обязательно! Даже нечего спорить!

Андрей смотрел на них и думал о том, что счастье было совсем близко, что последняя любовь могла вернуть его к нормальной жизни, что…

Как объяснить им произошедшее, как сказать Насте, что они больше не будут встречаться? Что станет с ней, если она узнает, что спала с отцом? Что ее отец бросил беременную мать? Будет ли ее волновать, что он ничего не знал? Разумеется, нет!

Андрей заплакал. Девочки, видимо думая, что это нормальная реакция ослабленного болезнью человека, к тому же весьма сентиментального, посчитали, будто все в порядке. Андрей сказал, что хотел бы уснуть. Настя с Дашей ушли.


Через час в палату вошла женщина. Андрей не столько узнал, сколько сразу понял — это Марина. Удивило лишь то, что она пришла выяснять отношения в больницу. Добивать инфарктника.

Оправдываться у Андрея сил не было. Он весь внутренне сжался и думал лишь о том, чтобы опять не расплакаться.


Марина не села на стул рядом с кроватью и с порога заговорила:

— Андрей, я на секунду. Ты должен знать, что когда мы расстались, я тебя не осуждала. Это все равно произошло бы. Ты не знал, что у меня не может быть детей, а я боялась тебе это говорить. Настю я взяла из роддома. Она не твоя дочь. Если ты ее любишь, вашему счастью ничто не помешает. Извини, что я пришла без спроса, но я подумала, что тебе нужно это знать.


Андрей онемел. Марина резко повернулась и пошла к двери.

В дверях она обернулась и, открывая дверь, выдавила из себя:

— Я тебя любила всю жизнь. Благо телевидение давало мне такую возможность.

Судья

Ее охватило странное состояние. Она сдалась. Всю жизнь, как только возникала ситуация борьбы, она испытывала что-то похожее на удовольствие. А сейчас сдалась. Не понимая, кому и почему. Главное, не могла разобраться, какую борьбу проиграла. В чем эта борьба заключалась и по какому поводу.


Когда в два часа ночи позвонил зять и сказал, что у Маши начались схватки, она стала соображать — куда звонить. Лето, ночь с субботы на воскресенье — в Москве никого нет, все на дачах, А она, как на грех, забыла на работе мобильный телефон, в памяти которого записаны сотовые номера нужных людей.

Она сразу послала на пейджер сообщения двум знакомым врачам (их домашние телефоны, естественно, не ответили), но мобильная связь была недоступна. Решая, куда ехать — в роддом или сначала к себе на работу за мобильным, она поняла, что на работу — бессмысленно. Поздно. Олух зять успел отправить Машку в районный роддом, и переводить ее оттуда, даже если с кем-то и созвонится, бессмысленно. Эта можно будет сделать и завтра, когда Машка родит.

Для нее, председателя областного суда, в этом городе не было проблем. В хорошем настроении, с близкими друзьями она любила повторять: „Это моя страна, это — мой город“. И хотя она не была „членом команды“, доля правды в этих словах имелась. Ее побаивались, с ней считались. Она четко знала, где и когда следовало уважить звонившего, дабы не прослыть зарвавшейся и играющей не по правилам, а где следовало в просьбе отказать, чтобы считаться судьей, а не промокашкой.

Она поехала в роддом, позвонив из машины дежурному по ГУВД города с просьбой найти домашний телефон главврача этого засранного, как она была уверена, храма медицины. Дежурный перезвонил через двадцать минут, из-за чего ей пришлось проторчать в машине лишних минут десять, уже стоя у ворот больницы. Но главврача дома не оказалось.

Теперь она сидела в приемном покое и рассматривала разбитую плитку на полу. Чтобы как-то занять время, считала количество плитки разбитой, с выщербинами, и целой. Отвлекалась на набегавшие отрывочные мысли и начинала подсчет снова.

Она понимала, что проиграла. Но что и кому?

Уже много лет она жила с ощущением, что случится беда. Просто потому, что иначе не бывает.

Казалось, что всю жизнь ей везло. Все складывалось удачно. Не то чтобы она получала все на халяву, но везло. Все ее усилия приносили плоды. Порой неожиданные, совсем не те, на которые рассчитывала, ради которых, собственно, и старалась. Однако она всегда оставалась в выигрыше.

А так не бывает. Если когда-то тебе везет, то когда-то должно не повезти. Проработав судьей четверть века, она понимала, что жизнь все дает поровну. И счастье, и несчастье. Всем и всегда. Успокаивала себя — стараясь жить по совести, она тем самым умасливала судьбу. Но мысль о неизбежности несчастья все чаще портила настроение в самые неподходящие моменты.

Сейчас момент был подходящим. Рожала единственная дочь. Рожала преждевременно — на восьмом месяце. И у судьбы появился шанс поквитаться — ребенок мог родиться мертвым. А она так хотела внука. Именно внука, мальчика, будущего мужчину. Продолжателя рода и фамилии. Она была уверена, что зять не посмеет перечить и у внука будет ее фамилия. Хотя бы потому, что тогда все двери для него будут открыты.

Дочь не могла забеременеть четыре года. Так что второй попытки родить может и не случиться. А на УЗИ обещали мальчика. И вот — его может и не быть. Месть за удачную жизнь.


В приемный покой вышел врач, что-то сказал и ушел. Прошло несколько минут, пока до ее сознания дошло, что, во-первых, от него разило перегаром. Во-вторых, он сказал что-то неприятное. Даже не так — пугающее. Вроде возникли проблемы, но они их решают, и все будет хорошо.

Ох, как она не верила этим „все будет хорошо“. Но врач ушел, и спросить, что происходит, было не у кого.

В Бога Нина Николаевна не верила и на исповеди не ходила. Раньше ей, члену партии, народному судье, в церковь ходить не разрешалось, да и не тянуло. Сейчас стало можно, но и модно, А ей делать что-либо „по моде“ противно. Для разговоров по душам с самой собой времени всегда не хватало. Впрочем, Нина Николаевна знала, что больших грехов за ней не водится, а заниматься самокопанием не хотелось.

А почему бы и нет? Сейчас подходящий момент. Она понимала, что проиграла, оставалось сидеть и ждать. Ждать ответа на вопрос „проиграла что?“.

Несчастье стояло рядом. Оно неотвратимо. Внука она не увидит. Это ясно.

И вдруг Нина Николаевна обозлилась. Обозлилась на себя, на покорность судьбе. Почему она решила, что судьба приготовила несчастье? За что?! Она не сделала ни одной подлости, хотя профессия и время, в которое работала, в советские времена, изо дня в день подталкивали к подлостям. Простым, понятным, абсолютно оправдываемым обстоятельствами подлостям. Вернее, поступкам, естественным для сохранения самой себя. Но не делала она этого. Не де-ла-ла!

Нина Николаевна слегка успокоилась. То ли для того, чтобы убить время, то ли для проверки уверенности в праведно прожитой жизни она стала методично вспоминать заслушанные ею дела. Она понимала, что вспомнить все дела нереально. Но, как любой судейский человек, будь то судья, прокурор или адвокат, знала, что достаточно напрячь память — и судьбы, прошедшие перед ней, начнут всплывать в памяти.

Прошло несколько часов. А может, и много меньше. Она сидела полузакрыв глаза, и перед ней, будто на слайдах, высвечивались лица людей. Иногда это были истцы либо ответчики, иногда адвокаты либо прокуроры, иногда свидетели. Каждое дело, которое вспоминала Нина Николаевна, ассоциировалось с чьим-то лицом. То плачущим, то улыбающимся, То хитрым, то растерянным. То озлобленным, то умиротворенным.

Совесть нигде не зажигала красной лампочки. Может быть, еще и потому, подумала Нина Николаевна, что ей повезло — она почти не слушала уголовные дела. Там ей, да еще в те времена, пришлось бы кривить душой с утра до вечера.

Вспомнила испещренное морщинами лицо старушки, судившейся уже бог знает по какому поводу. Старушка пыталась дать ей взятку. Пришла на прием, сидела в кабинете, что-то сбивчиво причитала-рассказывала. Потом перекрестилась, достала из кармана пальто свернутый в трубочку носовой платок. Странно, бабулька аккуратненькая, но вся „поношенная“, а платочек— белоснежно-чистый и новенький.

Почему память удерживает такие мелочи?

Достала старушка платочек, положила на стол. Еще раз перекрестилась, развернула и, по-собачьи глядя снизу вверх, закивала головой и протянула две трешки. Двадцать процентов пенсии, сразу подумала Нина Николаевна. Господи, нищета-то какая! И растерялась. Ну разумеется, вызывать милиционера и составлять протокол о попытке дать взятку в голову не пришло. Даже просто отчитать бабульку казалось жестоким.

А та все кивала головой и причитала;

— Возьми, доча, возьми.

Нина Николаевна не обладала кротким нравом. В детстве, да и в ранней юности мечтала стать актрисой, занималась в драмкружке. Вспомнила, чему учили, и, стараясь скрыть смех и подступившее раздражение, как могла мягко, сказала:

— Уберите.

Старушка охнула, перекрестилась и зарыдала. Нина Николаевна поняла, что эта история надолго, а дома малюсенькая Машка и надо быстрее бежать.

Как там Машка? Сколько она уже рожает? Три часа. Это нормально. Еще час можно не волноваться.

От старушки надо было избавиться быстро и по возможности гуманно. Ее осенило.

— Бабушка, вы эти деньги заберите и поставьте на них в церкви свечку. За здоровье моей дочери. Ее Машей зовут.

Старушка замерла. Видимо, ждала от судьи чего угодно, но не такой просьбы. Просидев несколько мгновений в столбняке, бабулька деньги убрала, вскочила и попятилась к двери.

Нина Николаевна заметила оставленный на столе платочек и, взяв его, протянула старушке.

Та вернулась, аккуратно сложила платочек, убрала в карман и сказала:

— Коли ты, доча, в Бога веруешь, то я спокойна. Господь тебя наставит. А свечки я поставлю, не беспокойся.

Повернулась и с достоинством вышла из кабинета.


Бог должен пожалеть ее внука. Получается, она, даже не веруя, ставила ему свечки.

Нина Николаевна вернулась в реальность, посмотрела вокруг себя и, никого не увидев, кроме охранника, спящего на диванчике рядом с железной дверью, стала листать память дальше.


Опять лица. Радостные, расстроенные, хитрые, надменные, озлобленные, растерянные. Отчаянное. Да, одно отчаянное лицо. Нина Николаевна всегда помнила это дело. Часто рассказывала о нем друзьям, иногда молодым судьям и студентам.

И как она могла сегодня забыть? Нина Николаевна почувствовала, что уверенность в себе, жизненный кураж опять покидают ее.

Она таки проиграла. Беда вновь стала неотвратимой. Но почему?! Она ни в чем не виновата. Она не могла поступить иначе. Даже если бы пожертвовала собой и вынесла другое решение, прокурор бы опротестовал его. Другой судья, пересматривая дело, вынес бы такое же решение. Ей не в чем себя упрекнуть.

Молоденький паренек с приятелем на отцовской машине катался по городу с девчонками. Тем захотелось пива. Остановились у магазина, залезли туда, взяли коробку печенья, пиво, сигареты и уехали. Через несколько минут их задержала милиция. Дальше все по расписанию — уголовное дело, суд, приговор. Приговор, кстати, неплохой — два года „химии“. Ребят, конечно, из комсомола поперли, но жизнь в общем-то сломали не до конца. Они даже московскую прописку могли восстановить. По тем временам — дешево отделались.

А к Нине Николаевне попало гражданское дело. Иск отца об исключении автомобиля из описи. Он как орудие преступления — краденое ведь на нем увозили — судом по уголовному делу был конфискован.

Простое дело, обычное, рутинное. Одно „но“. В суде отец предъявил свою сберкнижку. Там четко было видно, как он откладывал на машину по десять-пятнадцать рублей в течение многих лет. Каждый месяц в аванс и в получку.


Нину Николаевну как током ударило. Тот мужчина был врачом. Попыталась успокоиться — какое это имеет значение? А вдруг тот врач принимает сейчас роды у Машки? Именно он берет в руки ее мальчика. Посиневшего, чуть живого. И от врача зависит жизнь внука. А он держит его, ухмыляется, радуется возможности поквитаться с ней, судьей, за злосчастную машину и ничего не делает…

Не может быть. Ему тогда было лет сорок, и прошло лет двадцать. Хотя… Нет, тот врач, что выходил к ней, совсем молодой, Машкин ровесник. Двух врачей ночью в летнем городе, в простом районном роддоме быть не могло. Она почему-то не сомневалась. Но предчувствие беды усилилось.


Нина Николаевна попыталась вновь надавить на себя — она ни в чем не виновата. Сын управлял машиной по доверенности, значит, правомерно, с согласия отца. Это — факт. Машина для подвоза краденого использовалась. Тоже — факт. А за полгода до того вышло постановление пленума Верховного суда по этому поводу. Случай хрестоматийный — машина подлежала конфискации.

Она тянула дело больше года, откладывая под надуманными предлогами. Гнала его из памяти, назначала слушание на самую отдаленную из возможных дат. Не могла она смотреть на несчастного врача. Потерявшего надежду на удачную карьеру сына, потерявшего машину, которая была для него не средством передвижения, а единственным доказательством успешности в жизни. Нина Николаевна не могла понять, почему она именно так воспринимала отношение врача к машине. Наверное, домыслила, досочинила. Она и сейчас помнила свою уверенность в том, что машина для него была не просто машиной. Не просто дорогой вещью. Это символ его существования. Нина Николаевна видела это по глазам, понимала по тому, как, каким голосом, почти влюбленно он говорил о проклятом автомобиле.

Неизвестно, сколько бы она еще волокитила дело, боясь вынести простое и предопределенное решение, если бы не плановая проверка облсуда, которая в акте записала за ней один-единственный недочет — нарушение сроков рассмотрения этого дела. Нину Николаевну вызвал председатель суда, который к ней относился хорошо и уже давно в обкоме партии называл своей преемницей, и недоуменно спросил, в чем проблема. Она час рыдала в кабинете председателя, умоляя передать дело другому судье.

Председатель успокаивал, уговаривал, потом взорвался:

— Если ты такая слабонервная, если для тебя закон ничто, уходи из судей!

Нина Николаевна понимала, что председатель прав. Понимала, что бессильна что-либо изменить. Эти слова — „бессильна изменить“ — врезались в память. С тех пор она возненавидела само слово „бессильна“.

Через месяц, не поднимая глаз на истца, она огласила решение, ушла к себе в совещательную и проревела до конца дня. Ничего не понимавшая секретарша объявляла сторонам, пришедшим по другим делам, что судья готовится к докладу в обкоме и слушания данного дня откладываются.


А сегодня она лишится внука.

Ни с Машкой, ни тем более с зятем они эту тему не обсуждали. Но с мужем часто, может быть, чересчур часто мечтали о мальчике. Муж, узнав результаты УЗИ, возликовал. Оказывается, он всю жизнь хотел именно сына, но боялся перечить жене даже в мечтаниях о будущем ребенке. И ни разу, пока врачи не сказали, что у них будет внук, не говорил, что тогда ждал сына. Ему, видите ли, хотелось пускать с ним паровозики, учить стрелять из рогатки, гонять шайбу.

Чем она лучше? Через пару дней после того, как позвонил завоблздравом и заверил, что ошибки нет, вызвала архитектора и прораба, завершавших строительство их загородного дома, и велела изменить планировку крыши сарая. Подумала, что скат крыши надо сделать так, чтобы зимой снег сползал в одну сторону, назад, тогда там образуется большой сугроб, и пацан сможет прыгать в него с крыши. Он ведь все равно будет откуда-нибудь куда-нибудь прыгать. Вот и пусть прыгает в безопасности — внутри участка, а не где-то на улице, там обязательно попадет под машину.

Опять машина! Они ее преследуют! Хотя теперь это не имело значения. Ее внук не попадет под машину. Потому что у нее не будет внука.

Нина Николаевна почувствовала дрожащую слабость. Сколько раз она видела чужие обмороки в судебном зале. Никогда не понимала, как это люди настолько не умеют владеть собой. А сейчас сама была на грани потери сознания.

Почему она тогда не оставила машину придурку врачу?!

По закону она поступила верно, Она не виновата, не она законы принимает.


Господи, что же там происходит с ее мальчиком?!

— Мамаша!

Нина Николаевна не сразу поняла, что это обращаются к ней. Ее так не называл никто и никогда. Даже когда рожала Машку. В роддоме, зная, кто она, звали по имени-отчеству. Еще бы, она за год до того разводила с мужем главного врача.

— Мамаша! Вы меня слышите?

— Да. Ну как? Родила?

— Да вы не волнуйтесь, все относительно нормально.

— Что значит „относительно“? Вы один принимали роды?

— Не один. А какое это имеет значение?

— Имеет. Я сказала — имеет. С кем вы принимали роды?

— С дежурной сестрой.

— А других врачей не было? Только не врите!

— Да что мне врать. Я же сказал — с дежурной сестрой. Голубевой Катей.

— А что значит „относительно нормально“? Говорите!

— Мамочка немного порвалась, но с ней все будет хорошо.

— А что с мальчиком? — совсем тихо спросила судья. И в этот момент поняла, что испытывали сотни людей, глядя на нее, ожидая ее — Нины Николаевны — приговора. А сейчас она также, именно тем же ищущим и просящим взглядом смотрела на молодого врача. Она пыталась по лицу понять, что ее ждет. Они, наверное, тоже. Хотя она и так знала — пришла беда. Чудес не бывает. Ей слишком долго везло.

— Не с мальчиком, а с девочкой! С ней все нормально.

— Что?! С какой девочкой?

— С девочкой, с девочкой. Ваша дочь тоже не поверила. Пришлось показать. Хотя мы и так всегда это делаем. А вам придется потерпеть. Дней пять. Но если главврач разрешит, то может быть…


Нина Николаевна его больше не слышала.

Письмо олигарха

Драматург распечатал текст, прочел и ничего править не стал. Он давно понял, что редактирование написанного портит стиль. А что до ошибок — раньше их исправляли корректоры, а теперь компьютер.

Задумался. Вроде все правильно. Убедительно и нежно. При том объеме информации, которым он располагал, больших аргументов не найти.

Но его не покидало странное ощущение.


Драматург привык быть богатым. Отвыкать от состояния финансового покоя не хотелось, однако пришлось. И теперь даже работа „литературного негра“ в радость. С материальной точки зрения.


Его пьесы долгие годы шли по всей стране. Постановочные тоненькими ручейками стекались в то, что сейчас называют „финансовый поток“. Все блага — „Волга“, Переделкино, паек и прочая атрибутика обласканного советской властью Драматурга доставались легко и без видимых подлостей.

Потом несколько лет не писалось. Так ждал свободы самовыражения, а пришла она, и выяснилось, что выражать, свободно или намеками, нечего. Не поглупел же он, в конце-то концов! Просто перестал понимать, что происходит. Кто с кем и за что борется? А главное, ради чего?!

Этот заказ — написать письмо Олигарха любовнице — вначале показался оскорбительным. Но негодование быстро угасло. Почему нет? Ему давно ничего не заказывали. Заказ, в принципе, вещь приятная. Значит, он для чего-то нужен. Кому-то. Да и лишние сто тысяч рублей, в его-то положении, лишними не будут.

Он всегда любил выражение, забыв, правда, чье „Денег должно быть столько, чтобы о них не думать“. А последние годы Драматург думал о них постоянно. Молодая жена, обладая скромными потребностями и фантастическим умением, обнаружившимся в последний год, покупать себе дорогие вещи за абсолютный бесценок, во многом снижала его „градус неполноценности“, но… Если благодаря тому, что они бывали близки два-три раза в неделю, Драматург, несмотря на возраст, мог чувствовать себя мужчиной хоть куда, то невозможность сводить жену в дорогой модный ресторан, а таковые открывались в Москве, как назло, ежемесячно — его бесила. Хорошо еще, что в театры приглашали как гостя.


И все-таки написать письмо Драматург согласился не из-за денег. Ему показалась интересной ситуация. Олигарх любит женщину, заботится о своих сотрудниках. Если, конечно, это любовь. И если это забота.


„Дорогая, любимая моя!

Ты знаешь, что писать тебе это письмо мне трудно. Ты, может, даже удивишься тому, что я пишу его. Но сказать тебе все это — выше моих сил. Ты меня перебиваешь, не хочешь слушать и никак не даешь произнести главное.

Прежде всего, о том, что ты для меня значишь.

Пойми, когда у тебя ничего нет, то и малость способна показаться чем-то важным. Но когда у тебя есть многое, то лишь что-то чрезвычайно ценное вызывает желание им обладать.

А в моем случае? У меня есть все. Я не хвастаюсь, но пойми, я действительно один из самых богатых людей планеты. Хорошо — преувеличение. Я вхожу в пятерку самых богатых людей России. Не лезу в политику, как Березовский и Гусинский, и потому мне ничто не угрожает. Не заполнил своими людьми Администрацию и Правительство чрезмерно — поэтому и смена власти мне не страшна. Мои люди, которых я кормлю, есть везде, но они на вторых и лишь иногда на первых ролях. Я отстроился так, что могу уверенно сказать — я самый стабильный человек в не очень стабильной стране.

У меня есть все. Кроме тебя. Теперь понимаешь, что ты для меня значишь? Какова ценность для человека того, чего он вожделеет, имея все?!

Умный человек мне объяснил, что чувство, которое я испытываю к тебе, — это страсть. Самое сильное чувство из всех данных нам. Единственное чувство, которое Церковь не отнесла ни к благодетельным, ни к греховным. Иными словами, страсть — выше веры, она неподсудна ей.

Когда мы встретились первый раз (помнишь, это было на „Триумфе“), меня поразила не твоя внешность, а твои глаза. Глаза, которые во все века сводили с ума мужчин. Глаза, из-за которых разгорались войны. Которые пытались изобразить и иконописцы, и авангардисты.

Я иногда думаю, если бы Матерь Божья была слепой, молились бы ей? Нет (извини, любимая), святости в твоих глазах я не увидел, но и порока в них не было. Это глаза настоящей женщины.

Я потом долго думал: что заинтересовало тебя во мне? Мои деньги? Вряд ли. Вся история наших отношений показала, что ты не корыстна. Принимать подарки — одно, просить, вымогать их — другое. Да и кроме того, пока мы не сошлись, ты не приняла ни одного серьезного подарка. Значит, не в этом дело.

Второе простейшее объяснение — моя известность. Но это тоже не проходит. Ведь и твой муж — человек популярный. Пусть он и в „другом бизнесе“, но появляться в его обществе для тебя престижно, а ты, любимая моя, признайся, чуточку тщеславна.

Теперь о главном. О том, ради чего я и пишу письмо. Ты не хочешь даже слышать о том, чтобы жить со мной. Встречаться — да, ездить на уикенд в Париж — пожалуйста. Но жить со мной не хочешь. Ты никогда прямо этого мне не говорила. Однако я понимал, что ты согласна уйти от мужа лишь при условии, что мы поженимся.

Должен объяснить, почему это невозможно.

Во-первых, трое детей все-таки не то обстоятельство, которое можно проигнорировать. Да, они живут в Лондоне и отцовским теплом не избалованы. Но пойми, любимая, есть такое понятие — бизнес. Если я подам на развод, рынок тут же поймет, что моя женушка пойдет на раздел имущества. В этой ситуации акции моих компаний рухнут как нью-йоркские „Близнецы“. Будут и жертвы, и много пыли, и еще больше спекуляций. Я не вправе забывать об интересах людей, работающих в моей империи. Их сотни тысяч. Я готов был бы пожертвовать многим ради тебя. Они-то чем виноваты? Почему они должны расплачиваться за мою любовь к тебе?

Предлагаю тебе, нет, умоляю, переезжай ко мне! Я не могу больше мириться с тем, что ты каждый вечер, ну почти каждый вечер, уезжаешь к другому мужчине. Я не верю, что секс у вас бывает раз в полгода. Но даже если это так, то и это для меня невыносимо.

Обещаю, ты ни в коей мере не будешь чувствовать себя просто любовницей. Ты будешь женой. Неофициальной — но женой. Мы всюду открыто будем появляться вместе, вместе будем ездить отдыхать. Ты будешь принята в обществе как равная. Даже на кремлевские официальные рауты ты будешь ходить со мной.

Пойми, я пребываю в состоянии, в котором работать невозможно. Даже страшно представить, какими цифрами выражаются мои убытки. Причина? Ты!

Будь на твоем месте любой другой человек, служба безопасности уже решила бы проблему.

Честно говоря, я и сейчас не чувствую себя спокойно. Ведь мои младшие партнеры также несут убытки из-за моей любви. А что у них на уме? Не знаю. Я просто боюсь. Не за себя. Меня убивать бесполезно, это тот же обвал рынка, это приход моих наследников. Короче — распад всей империи.

Я боюсь за тебя!

Пойми меня правильно. Это не угроза. Это реальная боязнь потерять то, что для меня дороже всего на свете. Я люблю тебя, солнышко мое, я так хочу, чтобы мы были счастливы!

P.S. Имущество с мужем тебе делить не надо, это я, надеюсь, ты понимаешь. И вообще, все проблемы с мужем, любые, мои люди решат сами.

Целую тебя, любимая моя женщина“.

Олигарх прочел письмо. Кивнул. Вынул из стола пачку тысячерублевок и передал Драматургу. Попрощались.


Она думала об Олигархе часто. Ей так хотелось быть с ним рядом всегда. Он был сильный, настоящий, теплый с ней и жесткий, когда надо, с окружающими. Однако она не могла ожидать, что он сможет так тонко и нежно, не в приказном порядке, по привычке, а искренне и трогательно изложить свои мысли на бумаге. Не надиктовать секретарше, не поручить пресс-службе…

Она решилась. Собрав косметичку и драгоценности, что могла хранить дома (не здесь же ей было держать подарки Олигарха), написав записку мужу: „Прости, ухожу навсегда“, вышла из квартиры.


Драматург так и не понял, почему от него ушла жена. Тем более назавтра после того, как он искренне похвастался, что получил первый за последние несколько лет неплохой гонорар.

Эпикриз

Был бы жив сосед, что справа,

Он бы правду мне сказал.

Владимир Высоцкий

Очень обидно лежать и умирать. Он ничего не мог сделать. Никто не мог. Все родственники умерли от рака. Хотя нет, бабушка — от инфаркта. И сверстники умирали от рака. Кроме тех, кто погиб в автокатастрофах. Там все быстро и, наверное, без боли. А ему больно. Порой очень.

Но самое страшное — другое. Он все понимал. И все кругом понимали. Они, общаясь с ним, делали вид, что он поправится. А он, жалея их, подыгрывал.

Ему так хотелось, чтобы его пожалели. Почему он должен жалеть их, остающихся жить, а не они его, уходящего неизвестно куда?


Он множество раз читал о себе: рецензии, доносы, характеристики. Но сейчас перед глазами вставали строки одного, возможно последнего, документа. Будет и свидетельство о смерти, но он его не прочтет. А выписку из больницы, или, как говорят врачи, эпикриз, он читал.

„Больной — Вакуленко Дмитрий Михайлович, 1957 года рождения, профессия: тележурналист“.

Умирать в сорок три обидно. И дело даже не в возрасте. Обидно потому, что всю жизнь вкалывал за пятерых. Пробился из ниоткуда на самый верх. Из нищеты-в достаток Из неизвестности — в сумасшедшую популярность. Еще год назад, когда он жил нормальной жизнью, не проходило и дня, чтобы не попросили автограф. Он к этому привык, считал нормой. А когда два месяца назад, а может, больше (время стало течь иначе) врач на рентгене попросил автограф для сына, он посчитал это бестактностью. Ему подумалось, что это, возможно, последний автограф. Предсмертный. Не должен был врач этого делать!

„При поступлении: жалобы на боль в нижней части кишечника, неполное опорожнение кишечника, отсутствие аппетита“.

Больно. Лежать больно. Пошевелиться еще больнее. Врачи требуют, чтобы ворочался. Иначе пролежни. Какая разница? Ну умрет на неделю или две позже. Меньше мучиться.

Нет, надо повернуться. Придет дочь, узнает от сиделки, что не ворочался, может догадаться, что он все понял. Начнет убеждать. То есть врать. Не хотелось, чтобы дочь ему врала. Особенно перед смертью.

Он очень любил ее. Все отцы любят дочерей. Однако он любил сильнее других.

Дочь была его созданием. В детстве он много раз слышал, как его родители ругались — кто из них виноват, что он растет таким, а не другим. И когда сам стал отцом, решил, что только он будет решать, как воспитывать дочь. Он заставлял себя относиться к ней как к взрослому человеку лет с двух или с трех. Не заставлял ее что-то делать, а подводил к тому, чтобы она решила сама сделать так, как он хотел.

Если они с женой собирались поехать в отпуск в Сочи, то дочке говорили: решай, проводим отдых на даче или едем на море. Если дочь говорила: „На даче“, — он соглашался, тем более что и мама хочет на даче, но его смущают комары и то, что нельзя будет купаться. Тогда она говорила: „Хочу купаться, поехали на море“.

Он опять соглашался, и они ехали в Сочи. Но когда там дочь начинала по какому-нибудь поводу канючить, он напоминал:

— Ты сама решила ехать в Сочи, это твое решение, теперь не канючь.

С самого ее детства он хотел воспитать в дочери понимание того, что за свои решения и поступки приходится расплачиваться самому. Он ее наказывал. Не часто, но наказывал. И никогда не прощал. Лет с пяти она не просила прощения. То есть просила, если понимала, что была не права, но не для того, чтобы ее простили и отменили наказание. Она знала, что этого не будет.

Он понимал, что, воспитывая в ней сильный характер, станет первым, на ком она его испробует, когда подрастет. И когда дочери было 14,15,16,17,18 лет, он хлебнул по полной программе.

Однако никто и никогда из окружающих не мог ее себе подчинить. Взять на слабо. Заставить или уговорить сделать то, чего она не хотела. Захотеть же она могла что-либо только тогда, когда могла просчитать последствия. Она не курила, никогда не бывала пьяной, не пробовала наркотики.

Но с ней было так тяжело! Она была очень сильной. И он должен был соответствовать. Понимал, что нельзя воспитывать словами, нравоучениями. Только один принцип: „Делай, как я!“


Сейчас ему хотелось быть слабым. Хотелось поплакать. Чтобы пожалели. Но при дочери нельзя. И при тех, кто с ней общался, тоже. Ей бы рассказали. От нее не посмели бы скрыть. Она умела подчинять людей. Они чувствовали силу и сами, добровольно, прогибались.

Конечно, ее, как и его самого, люди не любили. Люди любят тех, кто слабее, кого можно пожалеть, дать совет, помочь, Кто дает возможность почувствовать превосходство над собой. Зато ей побоятся сделать подлость, наступить на мозоль. Ее будут просить о помощи и не любить. Он так прожил последние лет двадцать. Последние.


Опять приступ глубокой боли. Наверное, женщина при схватках испытывает такие же боли. Только она знает, за что. За какое удовольствие в прошлом и ради какого удовольствия в будущем. А он за что?

Приятель его отца, уехавший в Америку в начале 80-х, позвонил спустя лет пять и рассказал, что болен — рак. Звонил попрощаться. Отец, пересказывая прощальный разговор, не мог понять, зачем американские врачи раскрыли диагноз. К тому же Яша сказал, что у него на тумбочке лежит „голубая таблетка“ и он может ее принять, если станет невтерпеж.

Тогда он ответил отцу, что не так уж это и бесчеловечно, сказать пациенту, что тот безнадежно болен.


Сегодня он точно знал, что американцы с их предельным рационализмом правы. Они, по крайней мере, не вынуждают родственников и врачей врать больному. А у того есть возможность спокойно завершить земные дела. Глупое выражение. Как будто есть дела не земные.

Он свои дела закончить успел. Хотя нет. Он не мог сказать ни дочери, ни жене то, что хотел бы сказать. Но это можно было говорить только умирая, а он обязан им подыгрывать и делать вид, что верит в выздоровление.


Месяц назад он почувствовал, что онкологи его „отпустили“. Правда, пока ему не кололи наркотики, то есть он был не приговорен. Но и бороться они перестали.

Будь он оптимистом, а не пессимистом, верил бы в возможность чуда. Тем более что оказался сам его свидетелем.

Когда девять месяцев назад он впервые попал на Каширку, в соседней палате лежал бизнесмен, чуть постарше его, абсолютно плохой, Того уже не лечили, он просто лежал, поскольку семье так было удобнее — ни стонов, ни запахов. И вообще, что за жизнь дома, когда за стеной кто-то отходит? Словом, его держали в больнице. А приятель, которому он когда-то помог, — то ли прикрыл от рэкетиров, то ли что, поехал в Индию и привез лекарство. Травки.

Когда два месяца назад Дима в очередной раз лежал на Каширке, бизнесмен заехал его навестить. Рассказал, что месяц как опять плавает в бассейне через день, что поправился на шестнадцать килограммов, что стал работать и что уже несколько раз после работы задерживался с секретаршей. Что Диму сейчас не интересовало, так это секретарши. Значит, бизнесмен действительно выздоровел, раз ему опять нужны эти глупости. Даже если наврал и на самом деле не „задерживался“, то, коли он таким рассказом решил поднять Димин боевой дух, значит, мыслит в правильном направлении. Самому же Диме об этом и подумать-то странно.

Всю жизнь хохмил, что умереть хотел бы на бабе. А сейчас, когда смерть совсем близко, и думать-то о сексе не хотелось. Это осталось в другой жизни.

А в другой жизни это было.


Как-то, выходя из Останкино, поскользнулся и сломал ногу. Попал в больницу дней на пять. Так к нему в ЦКБ приезжали подружки — усладить знаменитого телеаналитика! Где они сейчас? Тогда понимали, что выздоровеет. А сегодня попрощались? Пустышки вы, пустышки!

А может, кто-то из них его и любил. Теперь просто не знает, как дать о себе знать. Да нет, скорее обманывали. Или обманывались. Во всяком случае, он никогда не верил, что его кто-то любит, кроме жены. Не хотел верить, потому что это налагало дополнительную ответственность. Сексуальную партнершу можно было и бросить, а того, кто тебя любит, — нельзя.


Сам он никого из них не любил. Не разрешал себе. Только когда умерла его первая жена, он позволил себе всерьез взглянуть на женщин. И тут же женился на своей аспирантке из Института телевидения, с которой и переспал-то до этого несколько раз.

И не ошибся. Она преклонялась перед ним, обожала и боготворила. Но прошло года три, и он понял, что его дочь и умнее, и сильнее, чем его жена. Она это тоже понимала и ни в чем не перечила Ксюше, признавая ее первостепенность в его жизни. Ксюша же к мачехе не ревновала, прекрасно понимая, что Диме нужна жена и это — не худший вариант.

Постепенно Люда стала мажордомом — командовала поварихой и работницей, приходившей убирать и гладить, и не пыталась привлечь к себе внимания больше, чем они с Ксюшей готовы были уделять.

Она — хорошая. Когда накатывала боль, Люда садилась рядом и гладила его руку. Это максимально допустимый объем жалости, который ему разрешалось получать. И в глазах у нее была боль. И испуг. Она действительно любила его.

Ксюша же — не понятно. Да, она все организовала — врача, приезжавшего через день на дачу, сиделок, все любимые кушанья, хотя он уже давно ничего не хотел и почти ничего не ел. Она заходила к нему на пару минут. Ну, может, на десять. Рассказывала последние новости. Анекдоты. Как тогда, когда он был здоров. А сейчас он умирал!

Люда хотя бы гладила его руку. Иногда — волосы. А Ксюша, казалось, боялась лишний раз к нему прикоснуться. Да, он хотел вырастить ее сильной и жесткой. Но все-таки надеялся, что к нему она будет мягче. По крайней мере, перед уходом.

Не надо гневить Бога. Она — добрая. Только не сентиментальная. С ним. С мужем она кошка. И, надо признать, муж того стоил.


Сколько он помнил свою дочь взрослой, столько думал о том, как трудно ей будет выйти замуж. Опасения вызывали и ее собственный жесткий характер, и язвительный язык, и, главное, то, что она всех будет сравнивать с ним. Так всегда бывает: мужчины, выбирая пару, сравнивают ее с матерью, а дочери — с отцом. Он понимал, что при всех своих недостатках, которые он осознавал, не был ни инфантильным, ни слабым. А в ее поколении мальчики вырастали именно такими. Хорошо образованные, умные, но — без локтей и зубов. За ними не будешь как за каменной стеной. А она видела, что ее мать живет именно так.

Когда появился Алексей — молодой преуспевающий бизнес-адвокат, он понял, что это может быть серьезно. От Алексея исходила уверенность в себе, но не „пальцеватость“, спокойствие, но не меланхоличность, умение поддержать беседу практически на любую тему, но не развязная болтливость или всезнайство.

Алексей вошел в их с дочерью семью очень мягко, как будто давно здесь присутствовал. Просто отъезжал ненадолго.

Он подумал „в их с дочерью семью“ и совсем забыл про Люду. Зря, она хорошая. Но все-таки это — другое.

А еще Алексей был сильный и тактичный.

Непонятно, как он мог сейчас, когда Дима умирал, уехать на две недели в командировку. Да еще так далеко-в Индию. Если „это“ наконец случится, Ксюшка в самый тяжелый момент останется одна. Жалко ее. Конечно, она все организует. Но кому поплакаться?


„Проведена операция по радикальной резекции полипа прямой кишки.

Эпикриз: выписывается в удовлетворительном состоянии, рекомендован постельный режим, щадящая диета, обезболивающие средства при необходимости“.


Алексей, конечно, очень на него похож, Чего стоит афера с двойной выпиской. Ксюшка этого, наверное, не помнит, да и не факт, что вообще знала истинную историю. Когда умирал отец, Дима взял в больнице две выписки. Одну, настоящую, для онкодиспансера, а вторую — с липовым благополучным диагнозом — для отца. Он понимал, что отец не поверит, если ему просто показать выписку. Поэтому Дима как бы забыл ее на столе, прекрасно понимая, что отец проявит любопытство и прочтет бумажку. Что и произошло.

Когда его самого выписали из больницы после операции, спустя несколько дней он увидел у себя в комнате Ксюшкину сумочку. Не в ее манерах забывать сумочки. Добрался до кресла, открыл и на самом видном месте обнаружил выписку. Ту самую, которую запомнил наизусть и которой совершенно не верил.

Ясно — это придумал Алексей. Откуда ему было знать, что этот анекдот Дима уже слышал?

„Клинический диагноз: полип прямой кишки без признаков озлокачествления“.

Господи, как же больно! Хорошо, что ему хоть не сделали вывод, стому, как это у них называется. Ему было бы тошно понимать, что в комнате дурной запах. Ему, конечно, наплевать, но и Люде, и Ксюшке это было бы неприятно. Хотя, если бы стома была, это означало бы, что есть шанс. Пусть небольшой, но есть.

Устал. Больно и хочется забыться. До чего же обидно умирать. Даже не страшно, а обидно. Он все успел, но сейчас бы только и жить. Стать дедом, сажать внука на колени. Или внучку. Боже, до чего обидно!

Дима почувствовал, что плачет, Сиделка, увидевшая его сжатые кулаки и заметившая слезы, спросила, не сделать ли укол. Он кивнул, понимая, что минут через десять уснет. Пока не навсегда, но и это неплохо. Только бы не проспать, когда придет Ксюша.

Ксения уже час сидела в Шереметьево, Рейс из Нью-Йорка задерживался еще минимум на час. А надо было успеть переделать кучу дел. Дурацкая примета, что Алексея всегда встречает она сама, сегодня совсем не кстати. Мог бы обойтись и шофером.

Она очень устала. Особенно за последние два месяца. Достали капризы отца, хотя она и переносила их внешне стоически. Достал скепсис Алексея, несколько раз позволившего себе бестактно заметить, что нужно быть пожестче, что отец не маленький ребенок и что-то еще в этом роде.

Алексея можно понять. Ведь это на его долю падали Ксюшины слезы, это ему приходилось успокаивать ее, когда она доходила до истерики в дни, предшествовавшие операции, и еще десять дней после.

Почти год Алексей живет соломенным вдовцом. К тому же сидеть за столом в полной тишине или видя плохое настроение жены — та еще радость.


Ксения очень любила отца. Сначала он был для нее недосягаемым, огромным и пугающим недоступностью Богом. Она с детства помнила, что слова его всеми — и мамой, и бабушками, и дедушкой — воспринимались как нечто неоспоримое. Он мог решить любую проблему. Он даже иногда, редко-редко, мог приласкать. Но к нему ластиться было сложно. Он мог неожиданно посерьезнеть и отправить ее от себя, сделав вид, что занят. Боже упаси было зайти к нему в комнату, когда он работал.

Ксюша ждала его ласки и почти не получала ее.

В средних классах школы Ксюша заметила, что хотя ее отец и был более сдержан с ней, чем отцы подруг, но и относился к ней куда более уважительно. Ей крайне редко что-либо запрещали, почти никогда не заставляли сделать так или эдак. Даже отчитывая за что-то, отец не повышал голос. С ним можно было посоветоваться. Правда, в удобное для него время. И этого времени выпадали крохи. Мама была подругой. Доступной, понятной, как и Ксюша в чем-то ошибавшейся, тоже боявшейся и боготворившей отца. Она была земной. Он — нет.

В старших классах Ксюша начала понимать, что она — дочь знаменитости. Папу приглашали в школу не на родительские собрания, а для выступлений. Он мог легко достать билеты на любой спектакль, самый крутой концерт. Его узнавали, брали автографы.

К этому моменту Ксюша прекрасно понимала, что не будет заниматься ничем иным, кроме телевидения. И сегодня она в очередной раз удостоверилась, что это правильный выбор. Без труда, просто надев обворожительную, известную всей стране телеулыбку, она прошла в ВИП-зал, где ждать Алексея куда приятнее.


Ксения любила одиночество. Точнее, не любила толпу. Даже тихую, спокойную толпу. Скорее всего ее просто раздражала суета, неосмысленное движение взад-вперед, пустые разговоры соседей по очереди или залу ожиданий, После смерти матери, по большому счету ее единственной близкой подруги, она отучилась делиться мыслями. Нет, обсудить что-то важное, сущностное получалось и с отцом, и с коллегами, а теперь и с Алексеем.

Сейчас посидеть одной в тихом баре ВИПа было хорошо со всех точек зрения. Только бы опять не расплакаться. При отце она сдерживалась, при Алексее — старалась. Оставаясь одна, в самые неподходящие моменты, особенно за рулем, начинала реветь. Ей было жалко отца, жалко себя. Жалко умершую мать. Последнее время она плакала несколько раз, жалея Люду, понимала, как той тяжело.


Ксения ждала Алексея и прикидывала, какие последние новости нужно будет ему рассказать в первую очередь. Неожиданно вспомнила про его идиотскую идею с Индией. Это же надо было такое придумать — сказать отцу, что он едет в Индию. Отец, вместо того, чтобы воспрянуть духом, вновь испытать надежду, скйс. То, что Алексей едет в Индию, прозвучало для него как приговор — значит, рак. Значит, Алексей едет за чудодейственными травами. Как Алексей, прекрасный психолог, мог просчитаться? Но переигрывать было нельзя. Отец, скажи ему, что Алексей изменил планы и поехал в Штаты, и вовсе решил бы, что он безнадежен. Хотя и она с выпиской перемудрила. Она-то считала, что если отец сам найдет больничную выписку с хорошим диагнозом, наконец поверит в возможность выздоровления.

Забыла она историю с дедом! Забыла!! Получилось ужасно. Надо было видеть полные ужаса и боли глаза отца, когда она зашла в комнату за „забытой“ сумочкой. И голос, каким он сказал:

— Дай мне руку.

Как он сжал ее, как задрожали его губы… Господи, не приведи пережить такое еще раз, Чего ей стоило с улыбкой освободить свою руку, заговорить о какой-то фигне и выйти из комнаты! Чего стоило Алексею потом стараться успокоить ее.


Ксюша многое понимала в отце. Но одно сидело в ней занозой. Отец был добрым, справедливым, умным. Но не ласковым. Он бывал ласков с мамой, с собакой. Не с ней. Правда, она в его глазах довольно часто читала чувства, похожие на нежность. Однако так эта нежность никогда и ни в чем не проявлялась. А Ксюше хотелось, чтобы отец потрепал ее по голове. Ведь собаку он трепал по голове!

Ксюша вспомнила, как однажды отец, придя с работы, сухо кивнул ей, а с псом играл минут десять. Тогда она решила отравить собаку. Это был первый случай, когда Ксюша поняла, что такое ревность. Но утром Фекла протиснулась в ее комнату, облизала лицо, радостно помахивая хвостом, и Ксюша осознала, что собака ни в чем не виновата, что собака с ней ласковее, чем родители.

С появлением Алексея Ксюша убедилась в том, что нежным с ней может быть и мужчина. Не раболепным, как ее ухажеры, а нежным. Почему же отец никогда не бывал ласковым?


Ксюша заплакала. Ей стало жалко себя. Она любила отца больше всех на свете, а он… И сейчас, когда все, казалось бы, могло быть хорошо, — есть Алексей, она беременна, отец… Как ей хотелось дождаться момента, когда отец возьмет на руки внука или внучку и улыбнется. Улыбнется так, как не улыбался ей. Но это будет ее ребенок, и отец будет с ним ласковым и нежным. Значит, он будет ласковым и нежным с ее плотью и кровью — с ней.


В операционной второй час шла операция. Два хирурга, привычно работая руками, существовавшими как бы отдельно от сознания, вели неспешный разговор, периодически прерываемый резкими командами операционной сестре: „Зажим!“, „Тампон!“, „Отсос!“…

— Смотри, как она, житуха, устроена. Помнишь мужика, ну, телезвезду эту. Вот прульщик. И карьеру сделал, и бабок море, и жена молоденькая. Ну все хорошо.

— Ладно, а ты помнишь, как мы на операцию шли? Сомнений не было, что канцер, а вскрыли…

— Нет, ну это бывает, канцер от фиброзного полипоза только на столе…

— Согласен. А этого парня жалко. Проращение в крестец.

— И почему некоторым так везет?

— В чем же везет? Его такие боли ждут…

— Да я не про него, я про телевизионщика. Как думаешь, сколько ему за передачу платят?

— Не знаю. А дочка у него аппетитная. Я, кстати, ее тоже как-то по телевизору видел.

— Слушай, говорили, что она лабораторию заставила повторную гистологию сделать.

— Да ты что? И ее не послали?

— Такую пошлешь!..

Праведник

— А ты напиши, — подсказал ему внутренний голос.

— Что написать? Предсмертную записку? — спросил он сам себя.

И сам же себе ответил, что не стоит. Да, явно смерть была близко. Он всегда чувствовал, когда приближалась беда, когда заболевал, когда был на пороге успеха. Ничего неожиданного, нежданного в его жизни не случалось. А сейчас он чувствовал приближение смерти.

— Нет. Просто напиши, что ты думаешь о своей жизни, — опять вмешался в ход мыслей внутренний голос.

Он привык к его подсказкам. Много лег внутренний голос был единственным, кому он доверял. Они друг другу не врали. Все кругом врали, а они друг другу — нет. Не было смысла. Не было конкуренции, борьбы за деньги, карьеру, женщин, славу. Ни за что из того, ради чего врут. Да и казаться лучше, чем ты есть, было невозможно. Он про свой внутренний голос не знал ничего, а тот, наоборот, знал про него все.

— Зачем?

— А просто так. Чтобы самому лучше понимать, для чего жил.

— У тебя все просто!

Внутренний голос не ответил. Он всегда — чуть схамишь, передразнишь — замолкает.


Человек сел к компьютеру. Глупость! Кому нужно это письмо?

Он давно привык просчитывать поступки, часто на бумаге прописывал очередность шагов, рисовал схемы возможного развития событий и своей реакции на те или иные повороты. При этом сущностное всегда становилось заметным, ибо второстепенное на бумаге выглядело уж совсем неважным.


Конечно, этот текст никто не увидит. Так, для себя. Честно.


Детство, юность — неинтересно… Сегодня никого из тех, кто тогда был, рядом не осталось. Все ушли. Вспоминать те годы не хотелось. Все было так тепло, мягко. Пи за кого не отвечал. Никаких обязательств.

Есть же счастливые люди. Живут себе, и нет у них противного чувства, будто они кому-то что-то должны, кому-то чем-то обязаны, что вот так поступать нельзя, потому что кому-то будет больно. Как им легко! Да, они эгоисты. И плохо им оттого, что их таковыми считают? У них зарплата меньше? С ними меньше общаются? Наоборот. Круг общения уж точно шире — стал кто-то неинтересен, больше не созваниваются, не встречаются, заместили новым. Новые люди — всегда интересно. А он тащил за собой старых друзей. И знал заранее, что скажут, как подумают, о чем спросят. Но бросить не мог. Им же больно. Вообще больно, когда бросают. И чем мягче бросают, тем больнее, между прочим.


Начнем с женитьбы. Женился по любви, не по расчету. Развелся, когда оба поняли, что жить вместе стало неинтересно. Когда оба старались задержаться на работе, встретиться с личными друзьями, лишний раз заехать к родителям. Слава богу, детей не было.

Второй раз женился по страсти. Минуты не мог провести без этой женщины, хотел ее постоянно. Сумасшествие! Поженились, когда она была беременна. Родился сын. А через два года жена умерла. Врачи прозевали воспаление легких.

Третий раз женился по расчету. Нужна была женщина, чтобы заменить сыну мать. Нежная, ласковая, домашняя. Сейчас она где-то рядом. Может, в соседней комнате, может, на кухне. А может, к соседке вышла. Она ему не мешала, когда он в кабинете. Она вообще не мешала. Ну и слава богу! Он любил ее. В смысле — был благодарен, уважал и считался. А что еще надо? В его жизни страсть уже была.

Женщины — не его стихия. Давно, глядя на друзей, он понял, что женщины только отнимают время. Которого и так мало. Вот и сейчас он не жалел о том, что всегда занят делом. Пытался, как мог, сделать жизнь людей лучше, Кого-то чему-то учил, кому-то помогал встать на ноги. И стипендии платил, и с аспирантами возился, и молодые кадры продвигал.

А что толку? Собой доволен, жил правильно. А они? Кто сегодня рядом? Никого! Добрым словом вспоминают? Вряд ли. Впрочем, возможно… Он же вспоминает учителей. И первого начальника. Нет, сегодня другие времена. Всем некогда. Вот когда доживут до его шестидесяти пяти, тогда, может, и поймут.


— А ты все это делал для них или для себя? — напомнил о себе внутренний голос.

— Конечно, для них!

— Подумай. Только честно!

Человек откинулся в кресле и сцепил пальцы на затылке. А может, и правда для себя? Ведь приятно было мне, когда аспирант с блеском отвечал на замечания злобного оппонента. Я был рад, когда девчонка из Таганрога… Как ее звали?… Таня? Нет, Галя… Когда Галя на пятом курсе призналась, что собиралась начать подрабатывать проституцией, а его стипендия ее спасла. Ей хотелось учиться, а жить не на что. И тут — именная стипендия. Для нее получать эти деньги было счастьем. Но он-то делал для себя.


Мы все делаем для себя. Вопрос в том, что кому приятно. Одному приятно пожрать и выпить, другому приятно накормить друзей. Третьему — чужих людей. Приятно от их удивления. Приятно почувствовать себя лучше, чем большинство. Безразличное большинство. Вот был бы кошмар, если бы все вдруг стали добрыми, чест-цыми, щедрыми, сердобольными, жертвенными, альтруистами.

Он-то делал все для себя. Такой же эгоист, как и другие. Только эгоист-извращенец. Эгоист нетрадиционной ориентации.


Человек улыбнулся своеймысли и наклонился к клавиатуре компьютера.

О чем писать? О том, как делал карьеру? Как все. По ступенькам… Подлостей не делал. Но ведь и дорогу никому не уступал, особо не деликатничал. За место под солнцем боролся по всем правилам природы. Но не подсиживал. Становился лучшим и показывал это тем, от кого зависело… Что зависело? Карьеры-то он, собственно, не делал.

После окончания института и защиты пришел младшим научным сотрудником в Институт экономики. Младшим и просидел годы. А началась „перестройка“, уехал учиться за границу. Уехал? Послали! Когда вернулся, спустя год, в стране начал прорастать бизнес.

То, за что раньше сажали как за спекуляцию, теперь стало законным способом зарабатывать деньги. Только налоги надо было платить. А платить никто не хотел. Вот тут-то его экономические знания, плюс приемы, которые изучил в теории во время учебы там, очень понадобились. Он стал консультировать банки, фирмы и фирмочки, как законно не платить налоги.

Что точно его заслуга 7- он первый сообразил брать не гонорар, не зарплату, а процент. Бизнесмены отдавали ему десять процентов от разницы между налогами, которые платили бы без его схем, и налогами, им „оптимизированными“. Через два года он стал богаче своих клиентов. Не всех, но многих.


Когда денег слишком много, ты становишься их заложником. Ты не пользуешься ими, а охраняешь их. Когда денег мало — тоже зависишь от них.


В начале 90-х он уже имел собственную консалтинговую фирму. Однако в отличие от конкурентов не стал заниматься аудитом, не консультировал по юридическим вопросам, не помогал в создании фирм-однодневок, в обналичке и в прочем хорошо оплачиваемом бизнесе, не имеющем ничего общего с искусством интеллектуальной борьбы с государством. Да, борьбы с государством. Оно всегда старается взять с бизнеса как можно больше, а затем потратить самым дурацким способом. Бизнес же всегда и везде старается как можно меньше отдать государству, а затем заставить его потратить собранные налоги наиболее рациональным образом. Итак, он просто помогал бизнесменам оптимизировать налоги.

— А ты не лицемеришь? Сам-то ты сколько налоговых лазеек перекрыл? — вновь встрял внутренний голос.

— Э-э, нет! Я сделал все, что мог, чтобы правила стали стабильными и одинаковыми для всех.

— И отправил в тюрьму пару сотен предпринимателей!

— Врешь! И знаешь, что врешь. Моей вины в том нет.

— А их — есть? — не унимался голос.

— И их нет, — вынужден был признать Человек.


Началась работа Человека на стороне государства, когда Первого Президента сменил Второй. К тому времени Человек был раскрученным финансовым консультантом. Хорошо известным среди бизнесменов, но не вошедшим ни в одну олигархическую команду. С политической точки зрения это ослабляло позиции Человека — никто не продвигал его в политику, во власть. Но с другой стороны, именно невовлеченность позволяла консультировать всех, а не только „своих“, зарабатывая помногу и не попадая в зависимость.

В те времена Человек любил повторять, что он — эксклюзивен. Поскольку ни у кого нет на него эксклюзивных прав. Однажды — и то не из жадности, а из любопытства, захотелось проверить правильность своего понимания психологии — он подписал эксклюзивный контракт. Было это в середине 90-х.

Суть сводилась к тому, что одна из нефтяных компаний платила Человеку по двадцать тысяч долларов в месяц за обязательство без ее согласия не консультировать никого из нефтяников. За реальную работу платили сверх этой суммы его обычные гонорары. Если кому-то из нефтебаронов нужен был совет, Человек вынужден был для начала получить согласие „владельца“, от чего последний испытывал, казалось, большее наслаждение, чем от очередной сотни миллионов долларов, заработанной в бизнесе.

Компаньоны и конкуренты Человека признали его гением. Он был первым, кто сумел получать деньги не за то, что делал, а за то, чего не делал. По совету жены, доброй и жалостливой еще больше, чем он, эти деньги откладывались на удовольствия. Жена тратила их на приюты для собак, а он на стипендии, помогал друзьям, если у них случались несчастья вроде пожара либо угона машины, на что-то еще, о чем и не вспоминалось.


При Втором Президенте жизнь изменилась. Его жизнь — быстрее, чем остальных. Через месяц после инаугурации Человека пригласил Глава Администрации Президента и предложил должность начальника экспертного экономического управления. Человек поговорил с Главой, выяснил, чего от него ждут, и отказался.

Логика простая, Глупо лишать себя преимуществ свободной жизни ради должности начальника управления Администрации, которая и сама существовала на птичьих правах, — в Конституции такой орган не значился, людей там можно было менять распоряжением Президента, да и функции самой Администрации крайне неясны. Нет, это не для него.

— Хотите, буду советником Президента на общественных началах?

Человек думал, что после такой наглости его спустят с лестницы. Он даже представил себе сцену — два охранника спихивают его вниз с лестничной площадки и он катится, символизируя карьерные взлеты и падения в Кремле. Еще краше — его выносят, как Паниковского, раскачивают и бросают на булыжную мостовую Ивановской площади…

Но Глава Администрации не рассмеялся, не разозлился, а, хитро прищурившись, спросил:

— Только на общественных?

— Что? — не поняв вопроса, вскинулся Человек, которому не дали ни докатиться до конца лестницы, ни шмякнуться на камни важнейшей площади страны.

Став совершенно серьезным, Глава Администрации предложил должность советника Президента по экономике. Но не на общественных началах, а в штате. Мол, есть такая должность, но вакантна лет пять.

Понимая, что реально решает все Глава Администрации, что Президент — фигура марионеточная (знал бы он тогда, как изменится ситуация через пару лет…), Человек согласился.

Через три дня был подписан Указ. Еще через пару дней Человек переехал в кабинет в Кремле.


За все годы он лично с Президентом не встретился ни разу, если не считать приемов и фуршетов. Но поручения его выполнял.

Основное, что сделал Человек, — возглавил разработку Налогового кодекса. Идея была ясной — вместо множества различных законов, постановлений и инструкций, содержания которых полностью не знал никто, принять один-единственный закон. Вот вам правила игры, и давайте жить честно. А я эти правила сделаю справедливыми. Уж кто, как не он, знал налоговые лазейки!

— Не отвлекайся, — напомнил внутренний голос. — Благие намерения привели в тюрьму не тебя, а других.

Но он же не виноват, что получилось так. Ему и в голову не приходило, что спустя пять лет силовики протащат через Конституционный суд концепцию, что оптимизация налогов — есть уклонение от уплаты налогов. Что начнут разорять компании, которые им приглянулись, устроят передел собственности и в итоге поставят экономику на грань коллапса.

— Разве я тогда не встал им в оппозицию? Публично! Рискуя не только должностью, но и свободой?

— Ты с кем кокетничаешь? Кого пытаешься обмануть? Ты прекрасно просчитал, что именно публичность оппозиции сделает тебя неприкасаемым. Ты зарабатывал очки на обоих фронтах. Для тех, кого сажали, ты вроде был защитником. Для тех, кто сажал, — свидетельством демократии в стране, олицетворением свободы слова. Когда им напоминали про 37-й, они отвечали: „О чем вы говорите? У нас же есть Советник Президента, который… А решаем не мы, — суд…“

— Суд они контролировали. Это не моя вина!

— Но в отставку-то ты не подал!

В отставку он не подал. Уговаривал себя, что отставка — шум на пару недель. Оставшись же внутри системы, он еще поборется…


Побороться он не успел. Президент стал мешать силовикам. Задумал кадровую чистку. Начал готовиться. Но опереться было не на кого. Для бизнеса он стал врагом, для демократов — противником, для своих силовиков — слабым звеном. Президента отравили.

Это было ошибкой ястребов. Тут уж поднялись все. Народ вышел на улицы, и „технический“ Премьер-министр автоматически стал лидером толпы.

Своего шанса Премьер не упустил. И оказался следующим Президентом. Человека же, как и всех, кто работал в Администрации, попросили уйти.

Кто-нибудь вспомнил, что он был в оппозиции силовикам?

Человек подумал, что как бы там ни было, ему зачтется — он хотел добра людям. Не его вина, что не получилось.


А что еще было в жизни?

Сын вырос. Женился, у него семья. Был ли он ему отцом? Да, в том смысле, что кормил, одевал, помог получить образование. А родственной душой? Другом? Все некогда. И жене — чужой. Хороший, близкий, заботливый — но чужой. И ученики разлетелись. Хотя на него в своих работах ссылаются.

А на кой хрен быть живым классиком?

Сотни телефонов в записной книжке, десятки поздравительных открыток к праздникам, но один. Нет ощущения, что кому-то нужен. Грустно. Наверное, не случайно. Смерть где-то рядом.


Ангел Смерти посмотрел на Ангела Жизни.

— Ну что, передаешь его мне? Он готов.

— Он — да. Я — нет.

— Почему? Теперь жизнь бессмысленна.

— Да. Но есть Правила.

— Что за правила?

— Пока живы хотя бы десять человек, которые любят его, ты не можешь его забрать.

— Но он-то о них не знает.

— Это не вина его, а заслуга. Значит, он не искал любви людей. Просто жил. Просто честно.

— Вот-вот. Из-за этих Правил уже имеем семь миллиардов. И все честные?

— Любят не только честных. Этого я тебе не отдам.

— Ему же хуже.

— А вот в этом ты прав.



Оглавление

  • Авторы
  • Игрок
  • Гуси-голуби
  • Проститутка
  • Конкурс
  • Училище
  • Последняя любовь
  • Судья
  • Письмо олигарха
  • Эпикриз
  • Праведник