КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Взгляд (fb2)


Настройки текста:



От издательства

Короче, еще короче! У нас, нынешних, нет времени!.. Несколько строк, и желательно уже на обложке, должны рассказать читателю как можно больше о книге, которую он держит в руках, определить ее жанр и тему, убедить нас в том, что на нее стоит тратить время и деньги.

Сборники статей покупают редко; их обычно издают к юбилею маститого ученого и раздают приглашенным на торжество. Сам жанр предполагает академичность изложения и настраивает читателя на серьезный лад, тем более, если автор статей — известный раввин. Такая книга может быть полезной, информативной, поучительной, но непременно окажется скучной для неспециалиста. И хотя оригинальные идеи в ней, возможно, и будут, от подобного издания не ждут сюрпризов.

Сборник статей раввина Адина Штейнзальца — необычная книга необычного человека. С одной стороны, он профессионал, редкий знаток Торы в широком смысле этого слова, т. е. всей еврейской классической письменности. С другой — энциклопедист, человек чрезвычайно эрудированный во многих сферах науки и искусства. Он не вещает, не проповедует — но размышляет вслух, заставляя нас взглянуть на знакомые понятия под новым, неожиданным углом. Раввин говорит о том, что трудно отнести к религиозным дисциплинам: о любви, глупости, деньгах, психоанализе, юриспруденции и многом другом.

Универсальность обсуждаемых им тем наряду с глубиной и ясностью мысли привлекает к его статьям внимание людей, принадлежащих к разным культурам. Его обращение к этим темам — не предлог поговорить о главном, не средство охмурения интеллектуалов. Ему действительно интересно все это, ему есть что сказать, и он делает это с завидным мастерством, не пересыпая свою речь цитатами из источников. Эффект получается крайне неожиданным: рождается новый жанр, который можно определить как беседа мудреца на “мирские” темы. Поскольку этот термин неизвестен русскому литературоведению, стоит сказать о нем несколько слов.

Талмуд (Авода зара, 18б) говорит так: Речи мудрецов на “мирские” темы должны быть изучены. Дословный перевод, как обычно, не вполне внятен и не передает интонацию и контекст. Точнее будет сказать: Даже когда мудрецы говорят на темы, напрямую не касающиеся Торы, их слова стоит осмыслить — они могут многому научить.

И последнее замечание на полях этой необычной книги: есть доля лукавства в определении не связанных, казалось бы, с Торой тем как нерелигиозных. Еврейский монизм не оставляет места такому подходу: мир полон Всевышним, в нем не существует ничего — от реалий до идей, — что можно было бы назвать существующим самостоятельно, ибо…нет ничего, кроме Него (Дварим — Второзаконие, 4:35).

Миссия человека

Радикальная идея, ставшая лозунгом Французской революции, и, как это ни парадоксально, не столь далекая от христианства, гласила: мир обладает изначальной целостностью, в природе все гармонично, а человек от рождения совершенен, появляясь на свет непорочным. Таким образом, если что-то в мире или обществе складывается неблагополучно, то виною тому сами люди, которые утратили совершенство и в силу своей испорченности разрушают естественную гармонию природы. А потому политические учения и теории психологов призваны возвратить человеку его изначальную чистоту.

Позже эта идея была воспринята марксизмом. Ведь согласно его доктрине естественные, справедливые человеческие отношения были искажены классовым обществом, и все, что надо сделать, — это исправить социальные извращения. С этой точки зрения различия между Французской революцией и Октябрьской революцией в России кажутся не столь уж существенными. И та и другая стремились искоренить общественные пороки и вернуть золотой век справедливости, братства и всеобщей гармонии. Не случайно пещерный общественный строй получил в марксизме название первобытного коммунизма. Светлое царство будущего должно было возвратиться к этому идеалу — разумеется, на базе научно-технического прогресса, успехи которого обеспечат сказочное изобилие. Здесь, как и в идеологии Французской революции, чувствуется влияние Руссо с его философией воспитания естественного человека. С другой стороны, марксизм воспринял утопические идеи анархистов, объявив целью социализма построение коммунистического общества, в котором будут искоренены все противоречия и вследствие этого за ненадобностью отомрет государство. При коммунизме люди жили изначально, и они вернутся к нему, ибо это соответствует самой их природе и проистекающим из нее естественным понятиям о справедливости.

Близкие идеи мы обнаружим и в ряде современных педагогических теорий. Они гласят, что ребенок рождается совершенным, но впоследствии кто-то — родители либо общество — портит его. И потому он становится убийцей, насильником, вором, беспринципным политиканом. Подобные концепции коренятся в христианской теологии, утверждающей, что ребенок чист от рождения и лишь первородный грех его прародителя омрачает душу малыша, поселяя в ней зло. Этот грех нуждается в искуплении, и христианская благодать дарует его, возвещая человечеству золотой век всеобщего братства.

Представления такого рода чрезвычайно популярны. Они облекаются во множество форм. Приведу пример из современной общественно-политической реальности. Прежде в России многие были уверены, что виновником хозяйственной отсталости и постоянных неурядиц является авторитарный режим с его сталинистскими методами руководства. И потому распространилась детская вера в капитализм как панацею от всех бед. Вера эта оказалась столь же наивной, как и вера в то, что к золотому веку приведет социализм. За семьдесят лет в России успели забыть, что представляет собой реальный капитализм, и в глазах населения он стал перевернутым отражением официальной идеологии. Иными словами, хорошо все то, что ругает газета Правда. Казалось, стоит лишь провозгласить в России западные ценности: плюрализм, культ терпимости и свободу предпринимательства, — как жизнь тут же изменится к лучшему и всевозможные блага хлынут со всех сторон. Но вскоре выяснилось, что свобода критиковать правительство шествует рука об руку со свободой умирать от голода и общество движется отнюдь не в сторону всеобщего благоденствия. Теперь на наших глазах происходит поворот на сто восемьдесят градусов: социалистическое прошлое начинает казаться утраченным раем и на коммунистов вновь возлагают надежды люди, обманутые демократами.

Таким образом, еще раз была опровергнута идея о естественном счастье, которое воцарится, как только мы уберем со своего пути всевозможные ограничения и препоны. И это лишь один из множества примеров, доказывающих несостоятельность такой идеи. Для того, чтобы воцарилось благо, недостаточно позволить событиям развиваться естественным путем. Природное, стихийное течение жизни не приводит к желанной цели ни в психологической, ни в социальной, ни в экономической сферах.

Первая книга Пятикнижия, Брейшит, богата оригинальными философскими идеями. Правда, они изложены не на языке европейской философии, но от этого не становятся менее глубокими. В этой книге дважды, в противоположных по смыслу контекстах, встречается утверждение, что зло в сердце человека (6:5;8:21), а во втором случае добавлено: от юности его. Еврейские мыслители задаются вопросом: когда в сердце человека пробуждается зло? Быть может, еще в материнском чреве? Или оно дает о себе знать лишь с момента рождения? Но и в том и в другом случае ясно, что человек рождается с огромным потенциалом зла. Интересно, что в книге Брейшит это обстоятельство служит не обвинению, а оправданию людей! Ведь если привести род человеческий на суд, окажется, что он не заслуживает пощады. Лишь зло, которое свило в нем гнездо, позволяет человеку взывать к милосердию. Он не может нести полную ответственность за совершенное зло, потому что родился с ним!

Философско-социальная концепция, вытекающая из подобного взгляда, полагает, что если позволить первобытной натуре естественного человека управлять им, тот способен натворить непоправимое. А чем он воспользуется для этого — суковатой дубиной или атомной бомбой — вопрос сугубо технический. Отсюда следует совершенно иной взгляд на воспитание. В центре его стоит способность личности направлять свой природный потенциал в нужное русло, умение властвовать над собой, не позволяя разрушительным инстинктам прорываться на волю. Воспитатель похож на человека, принесшего из лесу волчонка. Если позволить тому делать все, что он захочет, зверь первым делом сожрет благодетеля.

Сказанное выше относится не только к личности, но и к обществу в целом. Если положиться на произвол социальной стихии, очень скоро насилие станет правом, а преступление — нормой. Анархия и террор сделают жизнь в таком обществе невозможной. Именно об этом мы читаем в трактате Мишны Пиркей-авот (Поучения отцов): Молись о благополучии державы… — несмотря на то, что речь здесь идет о чужеземной, захватнической власти, — …ведь если бы не страх [наказания], люди глотали бы друг друга живьем (3:2). Порой приходится решать, чье засилье хуже: стражей порядка в форме или гангстеров в штатском. Падение авторитаризма приводит к ослаблению контроля над преступными элементами. Расковывается не только частная инициатива, но и зло в сердце человека. И снова оказывается, что устранения всех и всяческих препон недостаточно для всеобщего счастья.

За концепцией, провозглашающей, что зло в сердце человека — от юности его, скрывается более широкое мировоззрение, согласно которому мир — изделие-полуфабрикат, нуждающееся в усовершенствовании. Миссия человека при этом — исправить существующие недостатки. Люди призваны, воспользовавшись тем, что есть, построить действительно совершенный мир.

Иллюстрацией к сказанному может послужить спор между раби Акивой и римским наместником Руфом. Наместник спросил раби Акиву:

— Что лучше — деяния Всевышнего или дела человека?

— Дела человека, — не колеблясь ответил мудрец.

— Взгляни на небеса и на землю. Разве в силах человеческих создать подобное?

— Подобное нет, но кое-что получше — да.

Раби Акива принес мешок пшеницы и хлебный каравай, положил то и другое перед наместником и спросил:

— Что, по-твоему, лучше — пшеница или хлеб?

Римские власти пытались запретить евреям выполнять заповедь обрезания. Справедливость этой меры пытается доказать Руф, представитель эллинско-римской культуры: ведь природа создала человека совершенным, зачем же нарушать его цельность? На это еврейский мудрец отвечает, что человек призван улучшать творение.

Если передать эту мысль с помощью современных понятий, можно сказать, что иудаизм устами раби Акивы отстаивает прогресс. Ведь позицию римского наместника разделяли и те, кто много позже говорил, что если бы Всевышнему было угодно, чтобы человек летал, Он дал бы ему крылья. Иудаизм же доказывает, что человек не потому лишен крыльев, что Творцу неугодно, чтобы он летал, а потому, что он далек от совершенства. Но человечество издавна стремилось исправить этот недостаток, и с изобретением воздухоплавания люди обрели крылья.

С еврейской точки зрения человек не только вправе изменять мир к лучшему, но именно в этом и состоит его миссия. Освящая субботнюю трапезу, мы читаем фрагмент из книги Брейшит, где о мире сказано:…ашер бара Элоким лаасот (2:3; букв…который сотворил Г-сподь для работы). Древнейшие комментаторы объясняют, что Всевышний не завершил Творение, поручив этот труд человеку. Привести мир к совершенству — такова его миссия, для этого дана ему жизнь.

Личность и общество

Как явствует из самого его названия, соединительный союз и должен соединять слова в предложении. Но что означает соединять? Передо мной заглавие статьи: Личность и общество. Казалось бы, все просто и ясно. В действительности же ничто не ясно. Как соотносятся личность и общество? Личность — внутри общества? Личность — наряду с обществом? Или личность — против общества?

Общество — абстрактное понятие. Общество существует не само по себе, а состоит из индивидуумов. Где пролегает граница между ним и группой индивидуумов? Количество решает не все. Иногда малочисленная группа становится обществом, а многочисленная — нет. В этом случае качественное различие перестает быть функцией количества и даже оказывается важнее его.

Что делает народ народом? Если собрать сто, тысячу, миллион человек — превратятся ли они в народ? Подобный вопрос можно задать и в иной связи: если рядом с одним домом построить другой, третий, сотый — превратится ли скопление домов в город?

Индивидуумы становятся народом, когда вступают между собой в определенное взаимодействие. Общество может быть хорошим или дурным, однако при отсутствии взаимосвязей между его членами оно останется сборищем — пусть даже многомиллионным.

Социальные явления имеют аналогии в мире природы. На пустынных просторах Северной Африки обитают безобидные насекомые, похожие на кузнечиков. Они питаются травой. Недолгая жизнь этих мирных созданий обычно протекает там, где они появились на свет. Но внезапно, без видимых причин, насекомые собираются в огромные тучи, и нашествие саранчи повергает земледельцев в ужас. Саранча преодолевает многие сотни километров и опустошает целые страны. Отчего это происходит? Сегодня наука в состоянии дать частичный ответ на подобный вопрос. Погодно-климатические условия и другие благоприятные факторы стимулируют быстрое размножение саранчи. Когда плотность ее достигает критического уровня, происходят биологические сдвиги: насекомые изменяют размеры и окраску, меняется и их поведение. Если вовремя не прервать опасный процесс, саранча снимается с места и начинается ее нашествие. Сегодня его можно прогнозировать с помощью математических моделей. Специальные приборы наблюдают за поведением саранчи и бьют тревогу, когда из индивидуалистов безобидные кузнечики превращаются в общество.

Нечто подобное происходит ныне с еврейством СНГ. Здесь живут сотни тысяч евреев. Но до тех пор, пока они остаются не связанными между собой индивидуумами, их число не играет роли. Неважно, сколько евреев в СНГ — сто тысяч, миллион или десять миллионов. Пока между ними не налажено взаимодействие, они не образуют общества. И сотни тысяч человек способны стать сильным народом, а миллионы индивидуумов могут остаться толпой.

Как-то я сказал, что коль скоро в Израиле стремятся обеспечить политическое представительство всех слоев и групп населения, почему бы не создать партию рыжих? Их, конечно, меньшинство. Но не такое уж незначительное. Партии рыжих нет потому, что цвет волос, в отличие, скажем, от цвета кожи, не стимулирует социальную интеграцию. Рыжие индивидуумы не вступают во взаимодействие по цвету волос. Сколько бы их ни жило в том или ином месте, они не образуют общества рыжих.

Здесь я хотел бы коснуться историко-философского аспекта проблемы. Ряд философских систем прошлого и настоящего выдвигали идею абсолютного индивидуализма. Их сторонники говорили об индивидууме, который, по сути, был солипсистом. И потому всякое соединение двух и более личностей представлялось им аномалией. Ибо каждый человек существует для себя и внутри себя, его мир целостен и непроницаем для другого. Абсолютный индивидуализм отрицает общество не как явление, а как идею. С его точки зрения общество всегда лживо. Оно угнетает свободную личность. Человек — центр собственного мира, для самого себя он — центр вселенной, а другие находятся на ее периферии. Другой всегда далек от нас, как чужая планета, с которой мы не имеем никакой связи. Поэтому переход от личности к обществу неизбежно оказывается болезненным: ведь он связан с обесцениванием своего Я, с утратой его индивидуальной сущности.

Много лет назад я преподавал математику. Одна из трудностей, с которыми сталкивались ученики, состояла в неумении мыслить абстрактно. Сколько будет, если к трем яблокам прибавить четыре груши? На это вопрос дети отвечали: три яблока и четыре груши. Чтобы математически корректно ставить задачу, надо говорить не о конкретных яблоках и грушах, а о неких абстрактных фруктах. Определенного абстрагирования требует и разговор об обществе — начиная с его первичной ячейки, семьи. Ведь приходится говорить не о неповторимой индивидуальности каждого, а о нивелирующем общем знаменателе, о том, что объединяет каждого из нас с другими.

Как и в математике, члены общества способны взаимодействовать лишь на базе общего знаменателя. Лучший пример тому в Израиле — служба в армии. Резервисты в возрасте тридцати-сорока лет представляют собой весьма неоднородную общность. Среди них есть преподаватели, ученые, банкиры и т. п. — и у каждого свой неповторимый жизненный опыт, индивидуальные способности и стремления. Но когда почтенные отцы семейств облачаются в форму, они дружно свистят вслед каждой девчонке и обмениваются грубыми шутками. Никто из них, скорее всего, не позволяет себе ничего подобного на гражданке. Что же происходит с ними в армии? Здесь образовалось определенное общество, ни один из членов которого, хочет он того или нет, не смог бы просуществовать в нем, не приняв его законы. От этих законов зависит тип социальной интеграции, характер связей, объединяющих индивидуумов, и, в конечном счете, поведение каждого из них.

Не существует закона, согласно которому консолидирующий группу общий знаменатель обязан соответствовать предельно низкому уровню общения. Несомненно, двадцать взрослых образованных мужчин, собравшись вместе, могли бы обсуждать философские, экономические или научные вопросы. Однако не эти вопросы собрали их вместе. И потому общение тотчас скатывается на низкий уровень. Точно так же образуются и уличные компании подростков. Каждый из ребят обладает собственной индивидуальностью, когда он в семье. Но, выйдя на улицу, он немедленно напяливает социальную личину, заимствованную из блатного мира, и эта личина — то общее, что интегрирует его в уличный социум. Конечно, дети могли бы говорить о прочитанных книгах. Но не любовь к учению объединяет их компанию. И потому общение сворачивает на проторенную дорожку. Личность вынуждена примеряться к обществу, отыскивать некий общий знаменатель, интегрирующий данную среду. Разбить в школе стекло — поступок, понятный каждому. Даже если совершивший его не вызовет к себе уважения, его не станут осуждать. А над тем, кто попробует читать вслух любимые стихи, кто-то непременно начнет издеваться.

В том случае, когда общий знаменатель соответствует более высокому уровню, личность тоже лишается некоторой доли своей автономии. Но эта потеря не так велика, как в компании подростков. С другой стороны, социальная консолидация позволяет интегрировать элементы, каждый из которых в отдельности не имеет существенного значения, но вместе они образуют новое целое. Человеческое общество способно сплачиваться во имя достижения цели, недоступной каждому из его членов в отдельности. Та же уличная компания подростков вполне способна создать музыкальный ансамбль или спортивную команду.

Обратимся теперь к нашим еврейским делам. Сегодня общий знаменатель единства народа Израиля настолько низок, что даже не находится в ряду собственно еврейских ценностей. Это — юдофобия, из чего следует, что еврейское общество не скрепляет изнутри никакой собственный клей. Оно сплачивается благодаря давлению извне. В такой ситуации быть евреем хуже, чем прокаженным, — те, по крайней мере, больны одной болезнью, стремятся к излечению и способны помочь в этом друг другу. Многие социологи так и определяют сущность еврейства: евреи — это жертвы определенного вида сегрегации, которая называется антисемитизмом. Определение это сугубо внешнее, оно совершенно не затрагивает сущность жертвы — если, разумеется, вообще признает ее внутреннее отличие от других. Я не собираюсь спорить с подобным определением, ибо в принципе оно верно. Правда, оно основывается на предельно низком общем знаменателе, но ничто не мешает нам поднять его.

Низкий общий знаменатель свидетельствует о низком уровне общества, например, уличных компаний или частей резервистов. Этот низкий уровень проявляется в том, что между индивидуальными особенностями, талантами каждого и его принадлежностью к данному обществу отсутствует связь.

Парадоксальность общества как такового состоит в том, что сумма в нем отличается от слагаемых, социум — от составляющих его индивидуумов. В этом смысле общество напоминает химическое соединение, в котором взаимодействие различных ингредиентов приводит к появлению нового вещества, причем изменяются и исходные элементы. Подобный процесс происходит в любом организованном обществе, неважно, идет ли речь о профсоюзе дворников, ассоциации ученых или кабинете министров. Способности, вклад, внутренний мир каждого человека благоприятствуют возникновению внутри общества качественно новой реальности.

Существуют системы, как биологические, так и социальные, составляющие которых действуют из побуждений, вызванных необходимостью, но есть и такие, в которых действия совершаются немотивированно. Так, к примеру, что создает качественное различие между деревьями и лесом? Лес становится лесом, когда деревья — разумеется, не осознавая того, — начинают защищать друг друга от неблагоприятных воздействий окружающей среды. Но в лесу растут не все деревья. Настоящие гиганты и в царстве флоры существуют на значительном расстоянии друг от друга.

Как педагог я вынужден согласиться с тем, что школа подобна лесу. Она рассчитана на учеников с посредственными способностями и воспроизводит посредственность. Гений не бывает продуктом системы просвещения. Ибо такова функция общества: охранительная по отношению к слабым, заурядным и ограничительная по отношению к сильным, выдающимся на общем фоне.

Проблема противостояния личности и общества не раз поднималась философами, писателями и поэтами. Дело не в том, что общество преследует самобытную личность, намеренно не дает хода ее талантам и способностям. Просто жить в одиночестве и жить в обществе — совсем не одно и то же. В центре всего творчества Томаса Манна, от его первой повести Тонио Крегер до последней книги, Исповеди Феликса Круля, стоит неординарная личность — не обязательно гениальная, — проявляющаяся в своем отношении к обществу.

В этой связи я хотел бы сказать несколько слов о проблеме, на которой в этой статье, к сожалению, не удастся остановиться подробней. Случается, что еврей, не способный вписаться ни в какой коллектив, осуждает себя на вечное одиночество, чтобы сохранить свою уникальную индивидуальность. Но в этом случае он теряет право на бесценное преимущество, которое дает общество: творческое начало. Эта проблема в разных ее проявлениях — религиозном, психологическом, педагогическом — представляется мне одной из самых важных в человеческой жизни. Ее можно сформулировать иначе: как построить общество, не потеряв личность? Как обеспечить его существование не в ущерб индивидуальности? Речь идет не только о выдающихся людях, художниках, писателях, политических лидерах. Рядовой человек, как правило, тоже хотел бы жить несколько иначе, чем ему предписывает среда.

Но вернемся к нашей главной теме: к тому, что объединяет людей. Выше говорилось, что группа индивидуумов превращается в общество, когда между ними устанавливается взаимодействие. Например, если между мужчиной и женщиной не возникает никакой общности, они не смогут образовать полноценную семью; оба так и останутся двумя индивидуумами. Конечно, я подразумеваю не только общих детей, но и социальную структуру взаимоотношений между мужчиной и женщиной, которая лежит в основе брака.

Итак, общество возникает благодаря взаимодействию личностей. Это взаимодействие не однозначно, ведь лишь геометрические и простые биологические структуры интегрируются одним-единственным, раз и навсегда заданным способом. Человеческое общество многогранно и потому может создаваться разными путями. Это одинаково верно для любого общества и для всех социальных слоев.

Каждая группа людей, в какой-то степени ощущающая потребность в единстве, образует общество, чей характер определяется целью, для достижения которой люди хотят объединиться. К примеру, случайные пассажиры междугороднего автобуса не образуют общества до тех пор, пока поездка протекает без помех. Но вот автобус забуксовал, его надо подтолкнуть — и сорок человек, едущих каждый по своим делам, превращаются в сплоченный коллектив. Возникает единство пассажиров, обладающее несомненными признаками социальной организации. Ясно, что в этом обществе не образуются все возможные виды взаимодействия. Например, волею судеб в числе пассажиров оказался известный поэт. Однако сейчас не до стихов, и, возможно, в сложившейся ситуации большим авторитетом будет пользоваться другой пассажир, в обычной жизни ничем, кроме широких плеч, не примечательный. Внешние обсто-ятельства привели к созданию общества, и оно образовалось — пусть лишь на то недолгое время, которое понадобилось, чтобы вытащить автобус из грязи.

Между древними Афинами и Спартой существовал союз, несмотря на то, что эти города соперничали друг с другом. Однажды Спарта подверглась нападению врагов и потребовала от Афин выполнить оговоренные в соглашении условия. Афиняне не могли отрицать, что договор обязывает их прийти на помощь союзнику. Но они решили ограничиться минимумом: прислали спартанцам школьного учителя, хромого плешивого старца. Афиняне полагали, что никакого проку от него Спарте не будет. Разумеется, так же решили и спартанцы. Однако старый учитель оказал Спарте неоценимую услугу: он сложил патриотические гимны, которые пришлись суровым спартанцам по сердцу. Благодаря хромому учителю отчаяние уступило место надежде, и воины с новыми песнями на устах начали сражение и одержали победу. Как от бойца от этого человека действительно было мало пользы. Но в роли учителя он оказался на высоте.

Каждый из нас чем-то напоминает того учителя. Он вынужден отвечать на вопросы: как выстроить систему взаимоотношений с другими и в какой мере смысл этих взаимоотношений шире простой интеграции, в какой мере он ведет к созданию новой общей реальности? Уровень интеграции личности в обществе может быть выше или ниже. Интеграция обладает также большей или меньшей устойчивостью.

Все, что было сказано, относится и к еврейскому народу. Один из способов объяснить общественные процессы, протекающие в еврейской среде на протяжении последних полутора веков, — представить их как попытку множества индивидуумов разорвать связь с религиозной общиной и заново интегрироваться по политическому признаку. Ибо государство Израиль, например, отнюдь не является религиозной общиной, как, строго говоря, не является и этнокультурной целостностью. Это явно политическое образование. На протяжении вот уже полувека не сходит с повестки дня не теряющий актуальности вопрос: что же объединяет население Израиля? Что общего у граждан сионистского государства? Допустим, я родился в почтенном раввинском семействе выходцев из Литвы, репатриировавшихся из Ковно. И вот — неважно, в синагоге ли, на работе или просто на улице — я встречаю еврея, в младенчестве привезенного из Марокко. Его отец был кузнецом в Касабланке. Я спрашиваю себя: мы оба строим единое общество, но на какой основе?

У меня был близкий друг, еврей, бежавший в Израиль из СССР после Второй мировой войны. Спустя много лет он все еще с трудом изъяснялся на иврите. Во время Войны за освобождение, в 1949 году, мой друг встретил девушку, местную уроженку, которая ни слова не понимала по-русски. Спустя три недели они поженились. Я хорошо знал обоих, но никогда не отваживался спросить, как им удавалось объясняться в первые годы семейной жизни. Это и по сей день остается для меня загадкой. Возможно, они действительно обходились без лишних разговоров.

Я могу понять двух молодых людей, способных отыскать общий знаменатель своих отношений в невербальной сфере. Однако человеческое общество немыслимо без общего языка. Когда речь идет о десяти людях, тысяче или миллионе человек, недостаточно, чтобы они сказали друг другу: Ребята, давайте жить вместе! Необходимо понять, как, на какой основе и за счет чего будет достигнута общность. Ведь единство не создается за счет механического совмещения во времени и пространстве. Правда, если как следует перемешать индивидуумов в общем котле, многие из них скорее всего отыщут подобных себе и образуют с ними устойчивые этно-социальные сцепления. Однако это будет не общество, а хаотичный конгломерат подобществ, пестрая мозаика, лишенная внутреннего единства.

Лишь на основе единой системы интеграции может сложиться действительно монолитное общество. Если такой системы нет — можно переместить с места на место миллионы людей безо всякого толка. Ящик письменного стола, куда я время от времени бросаю черновики, не создаст книги. А если я захочу решить эту проблему, пересыпав содержимое в другой, более подходящий ящик, — что ж, с тем же успехом я мог бы вытряхнуть бумаги прямо в мусорную корзину.

Российское еврейство переживает сейчас этап поиска своего единства. Это творческий период. Иногда поиск устремлен в забытое прошлое, иногда — в глубь собственной души. И то и другое необходимо для того, чтобы сыны Израиля смогли наконец обрести то общее, что позволяет им называться этим именем.

Почему революции терпят поражение

Для меня очевидно, что все революции объединяет общая закономерность: ни одна из них не достигает целей, ради которых была совершена. Почему же это происходит?

Разумеется, не всякое социальное потрясение можно назвать революцией. Некоторые события такого рода могут сопровождаться кровопролитием и даже приводить к потрясениям в общественной, экономической или политической сферах жизни государства, не будучи при этом революциями. В то же время история дала нам немало примеров тому, как, скажем, интервенция приводила к огромным изменениям в жизни захваченной страны, каких не вызывали даже многие катаклизмы, определяемые как революции.

Что же такое революция? Это переворот, в рамках которого группа людей пытается насильственным способом изменить общественный строй, причем резко, а не эволюционно, и направлены эти изменения на то, чтобы кардинально улучшить ситуацию. При этом что означает улучшить — отдельный вопрос, ответ на который зависит от того, какими были причины и цели революции. Бывало и так: то, что с точки зрения революционеров считалось благом, на поверку оказывалось еще большим злом. Вне зависимости от этого все революции происходят по одной и той же схеме и неизбежно терпят поражение на определенном этапе.

В общественном сознании существуют определенные тенденции, создающие революционные ситуации. Одна из них — основа большинства революций — это то, что я назвал бы мессианской парадигмой. Логику исторического процесса можно понимать по-разному. Существуют, к примеру, не ставшие общепринятыми, но тем не менее достаточно известные подходы Шпенглера и Тойнби, основанные на идее цикличности истории. В соответствии с ними социальные, культурные и прочие циклы в общих чертах повторяются: развиваются, переживают расцвет, приходят в упадок и так далее. В основе другого, более раннего подхода, характерного для многих культур и религий, — представление о мире как о непрерывно деградирующей системе. Говоря языком классической греческой философии, по мере отдаления во времени от золотого века мир вырождается. Эту идею можно найти еще в библейской книге пророка Даниэля; она присутствует, скажем, в мифологиях почти всех народов севера Европы. Согласно ей, весь мир даже на материальном уровне деградирует в направлении все большей энтропии и его окончательное разложение — только вопрос времени.

Однако существует также мессианская точка зрения на ход истории. В соответствии с ней деградация действительно имеет место — из-за первородного греха, пороков человеческой натуры, капитализма, либерализма (каждый может выбрать то, что ему больше по вкусу), но на определенном этапе ее можно сделать обратимой, и если произвести достаточно значительные изменения в обществе, то можно вернуться в золотой век или даже создать рай земной. Более того — это произойдет вне зависимости от нашего желания или поведения. Но наступление такого этапа можно ускорить, немного подтолкнув события, а радикалы идут еще дальше: чем хуже — тем лучше!

Итак, если вы верите в неизбежную победу добра над злом (разумеется, речь идет о субъективной оценке этих понятий), то для вас революция может иметь смысл, потому что это способ приблизить то, что в любом случае вполне реально. И тогда вместо того, чтобы пассивно ждать, когда ситуация станет нестерпимой, вы попытаетесь инициировать прогресс — ведь вы убеждены, что это именно прогресс и грядущее светло и прекрасно.

Итак, все революции исходят из представления о том, что завтра может и должно быть лучше, чем сегодня. Это вопрос веры. Никто не мог доказать справедливость подобной оптимистической точки зрения, но вера в лучшее завтра существовала во все времена — как и убежденность в том, что сегодняшнее вино непременно хуже вчерашнего. Всегда найдутся те, кто скажет вам: когда я был молодым, девушки были красивее, небо было голубее, и я знаю, что мои внуки женятся на девушках с тремя ногами, а небо станет беспросветно серым. Но сегодня такая точка зрения не является общепринятой. Представление о том, что прогресс достижим, — форма религиозного мировоззрения, атрибут мессианской веры. Конечно, лично я могу верить в это, и я этого действительно не отрицаю, но ничем не могу доказать, что завтра обязательно станет лучше. В прошлом веке во Франции жил психолог Куэ, разработавший систему суггестии (лечения с помощью внушения), прежде всего — аутосуггестии, в которой, среди прочего, рекомендуется, просыпаясь, каждый раз говорить: Сегодня я лучше во всех отношениях. Это замечательно! Если бы так действительно было, в один прекрасный день я стал бы святым. Во многих странах, в том числе и в России, и в Израиле, были лозунги, провозглашавшие, что с каждым днем жизнь будет становиться лучше: в следующей пятилетке, скажем, яблоки вырастут размером с дыни, а дыни — уж не знаю, с чем и сравнить. Но доказать такое невозможно, а вот без веры в это нельзя признать легитимность революции как способа преобразования мира. Если вы считаете, что история регрессирует, вы не станете революционером. Вы можете попытаться изменить свою личную ситуацию, но в таком случае не устраивают революций. Вы можете стать банкиром, а можете стать грабителем банков. Революционеры же по определению оптимисты, причем в широком историческом масштабе: пусть, мол, я погибну, но мир станет лучше. Это — общий подход, верный не только для России, которая всегда была и остается христианской страной, но ровно в той же степени для, скажем, Китая, где мессианских устремлений никогда не было, но Мао Цзэдун ввел их в обиход. Конфуцианская мораль видит идеал в стабильности, когда любые улучшения возможны только тогда, когда каждый будет работать, совершенствуя себя. Мао Цзэдун попал под иностранное влияние — и начал революцию.

У революций есть общие черты, и основная из них — характерное восприятие истории как детерминированного прогресса, и революция заключается в том, чтобы силой ускорить его ход, подтолкнуть его. Революция может потерпеть поражение, если ей не удастся свергнуть правящий режим, изменить существующий порядок. Возьмем, например, попытку русской революции 1905-го года. Она провалилась, так как монархия в этой стране была еще достаточно сильна. Предпринимались такие же неудачные попытки во многих странах мира, некоторые из них — совсем недавно. Иногда революционеров казнили, иногда им позволяли эмигрировать, писать мемуары — а для некоторых из них это было еще страшнее. Не знаю, кто чувствовал себя более счастливым — Троцкий или Керенский. Никто не пытался убить Керенского, но я не уверен, что это его радовало.

Итак, одна из возможностей — революция терпит поражение. Но есть и другая: она побеждает, но, победив, умирает. Революция умирает, потому что ее цель достигнута и уже нет смысла продолжать. Попытка реализации утопии или проваливается сразу, или оказывается успешной, но тогда революционеры уже не нужны.

В самом понятии революция заложена ее гибель. Единственный способ избежать этого, который также коренится в ее природе, — сделать ее перманентной, совершая все новые и новые революции, являющиеся продолжением предыдущих. Конфликт между Сталиным и Троцким (полагаю, что позиции Сталина разделял тогда и Бухарин, и многие другие) был вызван, среди прочего, разногласиями по вопросу о том, надо ли распространять революцию за пределы страны, продолжать ее или нет. В этом смысле Троцкий как истинный революционер знал, что если революцию остановить — она умрет. Он был убит позднее в Мексике, а революция погибла уже тогда, когда было решено, что она не перерастет в мировую.

По-другому обстояло дело в Китае, который по сей день не сумел полностью оправиться от последствий экспериментов Мао Цзэдуна. Культурная революция казалась со стороны чистым безумием: развал экономики, крах системы просвещения… Но и здесь сработала логика революционера: хочешь существовать — продолжай революцию; не можешь экспортировать ее, как предлагал Троцкий, — возобновляй ее вновь и вновь внутри страны, совершай революцию в революции. Если бы этот эксперимент оказался успешным, он неизбежно привел бы к третьей революции: ведь революционер — всегда революционер.

Рассмотрим пример успешной революции. Много лет назад произошла революция в Мексике. Она была направлена против тоталитаризма, коррупции, правления латифундистов и клерикалов — я бы сказал, прекрасная левая революция. Институционно-революционная партия, совершившая эту революцию, является правящей и по сей день, находясь у власти семьдесят лет. Уже в самом ее названии заложен парадокс: как может партия быть одновременно институционной и революционной? Кстати, когда эта только революционная поначалу партия стала еще и институционной, то и Мексика во многом стала такой, какой была до революции: в нее вернулись латифундизм и церковь, а коррупция никуда и не пропадала, потому что ни одна революция не знает, как с ней справиться. Итак, партия стала институционной, с той лишь разницей, что вместо одной группы людей к власти пришла другая.


Для революции любая остановка гибельна. Формируется новый правящий класс, меняется управленческий аппарат, вводятся новые нормы общественной жизни — и революции больше нет. Это вызывает огромное разочарование у идейных революционеров. У меня нет никаких причин защищать Сталина; общепризнано, что его репрессии конца тридцатых годов были направлены прежде всего против старых членов партии. В результате непосредственные участники создания ВКП(б) и организаторы октябрьского переворота были либо уничтожены, либо отправлены в Сибирь. Я был знаком с людьми, пережившими это, и они обвиняют Сталина во всех бедах человечества, но сталинский террор был в определенном смысле исторической необходимостью. Для того, чтобы создать новый истеблишмент, надо убрать революционеров, людей, которые, веря в то, что нужно подталкивать события для улучшения мира, не могут оставаться спокойными и будут продолжать делать это. Если же они остановятся, придя к выводу, что революция достигла своей высшей точки (а достижения ее действительно бывают весьма впечатляющими), — она мертва.

Приведу другой пример. Сионизм в своей основе был революционным движением, бунтом против положения евреев в диаспоре, с которой он был намерен покончить вообще. Его целью, объявленной с самого начала, было создание еврейского государства — и он умер, когда это произошло. Для каждого непредвзятого наблюдателя очевидно, что сионизм стал достоянием истории, подобно мексиканской институционно-революци-онной партии, и исчерпал он себя именно потому, что достиг своей цели. Кстати — и это удивительное явление в конформистской израильской политике, — человек, возглавлявший сионистскую революцию, Бен-Гурион, был глубоко разочарован сложившейся ситуацией и стремился дать новое определение понятию сионизм, в более радикальной форме. Он чувствовал то же самое: сионистское движение умерло, как только достигло своей цели.

Итак, революция и революционеры гибнут — как в случае победы, так и в случае поражения. Это одна сторона вопроса. Есть у него и другая сторона, которая, судя по всему, является частью истории любой революции. Я бы сформулировал так: каждая революция имеет четкое представление о том, что плохо в настоящем или в прошлом, — ведь нет смысла становиться революционером тому, кто доволен сложившимся положением. Таким образом, революция — это то, что начинают, если нынешняя ситуация нестерпима, когда есть представление о том, насколько плох сегодняшний день, есть прекрасная модель будущего и огромная вера, разрабатываются стратегия и тактика действий. Некоторые из подобных планов были очень мудро продуманы; Мао Цзэдун и многие другие теоретики революции написали уйму книг о том, как действовать, чтобы она была успешной. Постоянно ведутся дискуссии, и иногда даже плодотворные, о том, как заставить эти идеи работать. Правда, некоторым, судя по всему, было все равно, о какой революции идет речь. Возьмите, например, Че Гевару: он был профессиональным революционером, но, судя по всему, ему было совершенно неважно, каковы цели революции, — главное, чтобы она была. А вот на следующий вопрос нет ответа практически ни у одной революционной системы: что надо делать после победы революции? Ответ на это если и дается, то в очень туманном, общем и неконкретном виде. Это верно по отношению и к марксизму, и к сионизму. Говорят обо всем, начиная с ужасов прошлого и кончая тем, каким путем изменить ситуацию, — но не о том, что делать после того, как это случится. Поражение любой революции не бывает случайностью, которая может и повториться. Уж на что была успешной французская революция — однако, достигнув своей цели, она умерла. То же самое произошло и с русской революцией, и с сионистской.

Судя по всему, революции гораздо сильней в разрушении, чем в созидании. И даже если есть проект строительства нового, он настолько расплывчат, что на его основе ничего путного не построить. Все описания ужасов капитализма и хода самой революции всегда намного живее, чем утопические картины будущего. Когда где-то объявляют, что социализм уже пришел, это звучит великолепно, но не вполне убедительно: ведь на самом деле никто не знает, что такое социализм. Это верно и в отношении сионизма. Когда-то его основоположник Герцль написал своего рода утопию, которая называлась Еврейское государство. Уже его современники отмечали, что в этой тоненькой брошюрке мало конкретного материала. Если многократно повторить заклинание: Все будут счастливы, наступит всеобщий мир, все будут любить друг друга — это усладит наш слух, но не приведет к желаемому, — так красноречивый проповедник призывает аудиторию к благочестию, не вкладывая в это замечательное слово никакого реального содержания. Приведу пример: Герцль в своей утопии даже не намекнул на то, на каком языке будут говорить в будущем еврейском государстве. Возможно, он думал, что это будет немецкий… Единственное, что любопытно в его книге, — это соображения о том, как добиться создания государства, все остальное малоинтересно. Кстати, обратите внимание: даже у Данте описания ада намного живее, чем описания рая. То же верно и в отношении благословений и проклятий, причем язык при этом не имеет никакого значения: и в русском, и в арабском, и в иврите проклятия намного более красочны. Ругаясь, ты ощущаешь, насколько богат и энергичен язык, а когда начинаешь славословить, видишь, насколько он беден и вял… О добре и зле надо говорить особо. Все хотят добра, но оно такое скучное!

Итак, как мы уже говорили, поражение революций и гибель революционеров закономерны. Энтомологи обратили внимание на то, что самки некоторых видов пауков после успешного совокупления откусывают самцам голову. Та же схема верна и по отношению к любой победоносной революции: ты выполнил свой долг — и теперь тебя можно съесть, ибо с этого момента ты годишься только в пищу. Продолжение твоего существования привело бы только к возникновению новых, никому не нужных проблем. Поэтому тебя необходимо уничтожить.

Вернемся к вопросу о том, почему революции не имеют конкретных планов на будущее. Одну из причин я уже объяснил: все они зиждятся на вере в необратимость прогресса, в светлое грядущее, в то, что новое, счастливое тысячелетие может наступить лет на двести раньше срока, если его малость подтолкнуть. И, конечно же, незачем беспокоиться о будущем, потому что оно лучше прошлого по определению. Есть еще одно соображение: если бы у революционера имелся хороший, точный и обоснованный план реформ, то он бы попытался осуществить его не революционным, а эволюционным путем, гораздо менее драматичным, но намного более целесообразным.

Если мы вспомним о расколе Социнтерна, о борьбе большевиков и меньшевиков, то увидим, что в основе происходившего в те годы лежали не принципиальные разногласия, а обычная взаимная ненависть. Как известно, некоторые меньшевики впоследствии стали большевиками, и наоборот. Но в любом случае была огромная разница между верившими в неизбежность революции и признававшими возможность эволюции. Обратите внимание на судьбу пролетариата в двадцатом веке — того самого класса, для блага которого устраивались революции: рабочим жилось в тех странах, которые развивались эволюционно, — без малейших исключений! — намного лучше, чем в лагере победившего социализма. Изменения, происходившие в Англии, Германии или Франции, были результатом не революционного процесса, а множества локальных конфликтов, решавшихся на основании соображений повышения эффективности труда. История многократно доказывала, в том числе и в Советском Союзе, что рабство не только аморально, но и, что намного обидней, — неэффективно. И поэтому в конце концов всегда приходится освобождать рабов — из любви не к ним, а к самим себе. Один из моих друзей сказал: Рабство было отменено потому, что был найден намного лучший способ заставить людей работать: сдельщина. Действительно, когда оплата вашего труда зависит от его эффективности, вы будете работать гораздо лучше, чем под кнутом надсмотрщика. Так что, прежде чем совершать революцию, хорошо бы сформулировать как можно четче, каких целей ты хочешь достичь, и после этого задать себе два вопроса. Первый: а нужна ли вообще для этого революция? Второй: можно ли их достичь другим способом? Если честно ответить на оба эти вопроса, мы получим те же результаты, к которым стремимся, и, возможно, даже быстрее и без революционных потрясений.

Если это справедливо, то революции совершаются людьми не просто нетерпеливыми, но отличающимися иррациональным историческим оптимизмом. И позволю себе добавить, что многие кровавые революции последних столетий были основаны на вере — возможно, еще более наивной — в изначально заложенное в природе человека добро. Вере в то, что если освободить людей от всевозможных проблем, они непременно будут сами по себе становиться все лучше и лучше. Для этого надо просто покончить с угнетением со стороны общества, окружения, родителей, религии и так далее и освободить человека, а уж став свободным, он!.. Ведь когда люди рождаются, это ангелочки. В это верят все, кроме тех, у кого в доме есть маленькие дети. Что же касается людей, о которых я говорил, то скажу так: те, кто верил во врожденную доброту масс, считая, что свобода раскроет присущее изначально человеку добро, столкнулись с проблемами, общими для всех революций. Отмена ограничений еще не делает людей свободными, и ее результат непредсказуем. Это можно проиллюстрировать на примере современной истории России, где за последние десять-пятнадцать лет были отменены многочисленные запреты, но это не улучшило жизнь большинства ее граждан. Более того, далеко не все люди там стали лучше, обретя свободу.

Вернемся к главному. Основная причина поражения революций — отсутствие конкретных и реальных планов на будущее. Ведь те, кто становится революционерами, попросту не в состоянии разработать такие планы, а те, кто способен на это, приходят к выводу, что в революции нет нужды. Так что, как уже говорилось выше, гибель революции предопределена, даже если она победила: или потому, что выдохлась, подталкивая историю, или потому, что не имеет ни малейшего понятия о том, куда ее теперь толкать.

Идеальной моделью может послужить для нас Великая французская революция, итоги которой мы теперь, спустя два века, можем проанализировать достаточно объективно. Люди были недовольны старой формой правления. Кстати, многие современные историки считают, что монархия во Франции была свергнута не потому, что была порочна или жестока, как то описано во многих прекрасных романах об этой эпохе, а из-за высоких налогов и нестабильной экономики, которая не могла развиваться при существовавшем тогда уровне государственных расходов. И получилось вот что: настоящие революционеры, которые вовсе не думали об экономике государства, свергли монархию и убили короля. Они ожидали, что, раз все угнетатели уничтожены, страна должна превратиться в рай земной. Увы… Тогда им пришлось придумать врагов, чтобы было с кем бороться, и распространять революцию на Нидерланды, Италию, Швейцарию — ведь революция должна продолжаться. Спустя какое-то время возник истеблишмент, и все вернулось на круги своя.

Подведем итог. Все достижения революции заключаются в разрушении прошлого, а не в строительстве будущего. Если люди хорошо представляют себе, что они хотят построить, им революции не нужны: эволюционный процесс приведет к тем же результатам, но без страданий и боли.

А завершить я хочу следующим. Есть люди, обладающие спокойным характером, и они предпочитают медленное развитие событий. Другие, более темпераментные, обожают участвовать в революциях, хотя знают, что они не ведут к добру. Последние любят революции просто потому, что они придают их жизни особый вкус, они так волнующи, во время них возникает такое прекрасное искусство — жаль только, что революции, при всей их фееричности и красоте, бесплодны в созидании. Это похоже на старую сказку о кролике и черепахе. Судя по всему, черепаха всегда выигрывает. Но применительно к нашей модели это происходит не потому, что она обманывает кролика, а по той причине, что ее движение стабильно. Это грустная сказка, особенно если вы — тот самый кролик и знаете, что черепаха все равно победит. Я люблю животных и позволю себе еще один пример такого рода. Ни в одном большом городе не живут ни львы, ни тигры. Не увидите вы там и орлов. Кто же остался в городах? Голуби. Они повсюду: в Москве и Париже, в Лондоне и Нью-Йорке. Эти скромные существа суетятся, подбирая крошки, — они-то и выживают. Конечно, хочется увидеть гордого орла — но они уже давно вымерли, оставшись только в государственной символике. А вот голуби да еще вороны существуют. Мне очень больно об этом писать, но, судя по всему, они и есть победители.

Фундаментализм, современность и мистицизм

Что общего у этих трех терминов? Прежде всего, то, что их точное значение мало кому известно.

Слово фундаментализм появилось в контексте внутрихристианской дискуссии и означало позицию тех школ, которые признавали лишь буквальное прочтение текста Библии и отрицали правомочность иносказательных толкований ее. Такое значение термина сегодня сохранилось разве что в курсе истории религии.

Со временем исходный смысл понятия фунда-ментализм был утрачен и этот термин стал применяться по отношению к представителям различных конфессий, в том числе христианам, мусульманам и иудеям, не признающим преобразований в теологии и религиозной практике.

Еще позднее, уже в наши дни, слово фундаментализм стало в новоязе попросту ругательным, которым принято клеймить самые разные группы людей — от религиозных фанатиков до тех, кого не связывает ничто, кроме тех или иных фобий, — к примеру, ксенофобия. Сегодня уже всем известно, что быть фундаменталистом нехорошо по определению: это свидетельствует о косности и примитивности человека, его ненависти к прогрессу, в том числе и отрицании им правомочности наделять устоявшиеся термины новыми значениями.

Между тем последнее редко дает позитивные результаты. Использование слов не в истинном, первоначальном значении зачастую не только обессмысливает их, но и приводит к гораздо более опасным последствиям.

Приведу пример. Когда я впервые приехал в Советский Союз, меня поразил висевший повсюду, в том числе в синагогах, лозунг: Советский Союз — оплот мира во всем мире. О мире говорили постоянно, и борцами за него по определению являлись либо коммунисты, либо близкие им прогрессивные силы на Западе. Мир стал культовым словом в его новом, вполне определенном значении, хотя ни в одном из словарей оно не приводилось, а выглядело бы оно примерно таким образом: Мир — это все то, что полезно для реализации целей Советского Союза на данном этапе. Для тех, кто принимал это явно не фундаменталистское понимание термина, он был наполнен огромным смыслом: становилось понятно, как может вестись война во имя мира, почему в мирное время необходимо разрабатывать все более разрушительные виды оружия, почему борьба за мир требует создания концлагерей. Так слово обрело новый смысл, не имеющий ничего общего с исходным. Фундаментализм же — по крайней мере в идеале — требует неотступного следования первоначальному значению слов. Естественно, что и в СССР оставались фундаменталисты, верившие в изначальные значения слов и по старинке считавшие, что, мир — это антоним войны.

Может быть, определение терминов, вынесенных в заголовок этой статьи, стоило бы начать не с фундаментализма, а с современности, ведь он используется постоянно, к месту и не к месту. Но в этом случае подмена одного значения слова другим имеет иную природу. Совершенно очевидно, что значение термина современность с течением времени постоянно меняется, наполняясь новым содержанием. Иначе говоря, сегодняшнее его понимание с неизбежностью отличается от вчерашнего и завтрашнего.

Хотя и тут не все так просто. Известен очень древний египетский текст, автор которого горько сетует на молодое поколение и говорит, что они не уважают родителей, не верят в вечные ценности, ленятся… Вывод, к которому он приходит, таков: мир разваливается и нет никакой надежды на будущее. Тексту около четырех тысяч лет, но он вполне современен и, скорее всего, воспринимался бы как современный в любую эпоху.

Странная, текучая природа термина современность наводит на мысль, что он должен периодически переосмысливаться. Едва ли существует однозначное определение того, что этот термин значит в наши дни, того, что можно было бы назвать современной современностью. Я предлагаю рассматривать современность как понятие мировоззренческое, описывающее, в основном, менталитет и образ мышления. В качестве ее характерного признака можно принять размывание фундаментальных понятий, имевших вполне определенное значение, скажем, в девятнадцатом веке и даже в начале двадцатого века, постоянное сокращение количества определенных и ясных терминов. Современность означает сомнение во всем, сомнение в себе и сомнение в самом сомнении.

Современным может быть назван образ мышления, в котором понятия, которые всегда были общепринятыми, понятными по умолчанию, становятся все более и более неопределенными. Люди произносят множество слов, но они уже не уверены, что точно знают их значение. Более того, даже само предположение о том, что слова имеют строго определенный смысл, становится все более рискованным.

Профессор теоретической физики в Еврейском университете, мой добрый приятель, интересуется — не как профессионал, а как любитель, — еврейским мистицизмом. Он даже иногда читает лекции по Зоѓару и другим подобным книгам. Профессионально он занимается, в основном, ядерной физикой. Это прозвучит парадоксально, но, по его словам, переход от занятий современной физикой к мистической литературе является для него бегством из мира неопределенного и зыбкого в мир ясный и рациональный.

Сомнение и неуверенность являются сегодня существенной и неотъемлемой частью самого процесса мышления. В океане сомнения остались острова, отдельные области, где это еще не произошло, — скажем, филология. Кстати, именно определенность понятий и правил заставляют думать, что филология просто еще не стала современной наукой. Хотя сегодня уже есть немало лингвистов, утверждающих, что правильность или неправильность употребления слов или языковых форм определяется не законами грамматики, а тем, насколько они распространены в речи и понятны собеседнику. Многие исследования посвящены жаргонам, например пиджин-инглиш, и не только их гибкости и выразительности, но и грамматике, точнее, ее отсутствию.

Таким образом, современность характеризуется не просто сомнением — эта древняя категория сопровождает человечество со времен Адама, — а приданием сомнению определяющего значения.

Разумеется, мое определение современности может существенно измениться в течение ближайших нескольких лет, но и это будет вполне в духе ее самой. Чувство неуверенности — единственное, что существует бесспорно.

В древности говорили — в теологическом аспекте, — что самый высокий уровень знания это я не знаю. Нам сегодня нетрудно его достичь. Мы, собственно, с него и начинаем свой интеллектуальный путь.

Обратимся к мистицизму. Мистические школы существуют практически во всех направлениях христианства, сильные мистические традиции имеются в исламе, буддизме и индуизме. В любой из них сами мистики считали себя стоящими выше закона, а иногда и действовали вопреки ему. Если в различных направлениях мистицизма и есть что-то общее, то это вера в то, что люди могут идти дальше формы и за гранью ее познать Истину; что профанам знакома только оболочка, скорлупа мира, а посвященный познает его сущность. Одни видят лицо, а другие смотрят в душу. Одни видят закон, а другие — то, что по ту сторону закона.

Эта идея — противопоставление ложного внешнего истинному внутреннему — знакома не только мистикам. Но, судя по всему, практически все мистики считают, что, постигнув эту истину, разглядев подлинную суть явлений, они уже не связаны внешним законом.

Не всегда это проявляется в поступках — мистик может жить в полном соответствии с принятыми нормами и законами, он может быть очень осторожен, особенно если общество строго карает их нарушителей. Мистик такого типа считает, что нормы и правила необходимы только для простых людей, обывателей. Это, мол, полезно для общества: во-первых, проверенные временем законы обычно неплохи, во-вторых, простой человек нуждается в ограничивающих его рамках. Но он, которому — как он считает — дано увидеть суть за формой, проникнуть в тайный замысел бытия, закон не писан. Повсеместная распространенность и чрезвычайная привлекательность мистики связана еще и с тем, что язык ее полон терминов неопределенного содержания, аллегорий, туманных намеков. В мистических текстах каждый может найти искомое, ибо язык — антитеза фундаменталистскому буквализму.

Эта тенденция столь антисоциальна, что даже сами мистические школы, становясь частью истеблишмента, начинают борьбу с пренебрежением законом. Даже если мистик не пойман с поличным, интуитивно ясно, что связь между ересями и мистикой, повторяющаяся в разных исторических коллизиях, отнюдь не случайна. Несмотря на то, что мистик порой воспринимается как сверхверующий, он неминуемо рвет сети формальной религии, в которой вырос и к которой принадлежит. С другой стороны, определенный симбиоз мистической школы с властью возможен, наиболее часто он встречался в исламе. В течение многих лет всей Северной Африкой управляли люди, которые были руководителями суфийских орденов. Ливийским монархом был глава суфийской группы имам Мухаммад Идрис ас-Сануси, а в наши дни Марокко правит король, являющийся шейхом одного из орденов.

Великий персидский поэт XV века, дервиш из ордена Накшбандия Абдуррахман Джами (как, впрочем, и все поэты-мистики мусульманского Востока) много пишет о вине. Значительная часть его поэзии посвящена застолью. Многие современные исследователи, так же, как и ортодоксальные мусульмане в прошлом, полагают, что Джами никогда не пробовал вина и все его описания опьянения — аллегории мистического опыта.

Вряд ли удастся достоверно выяснить, было ли вино для Хафиза прозаическим алкоголем или символом пьянящей близости к Творцу, но важно отметить: мистик живет в смешении понятий и постоянном соблазне сделать коктейль из двух вин: воображаемого и реального, мистического и виноградного.

Подобное происходило и в христианском мире, в том числе в православном. Блаженными почитались юродивые — люди, по тем или иным причинам отвергавшие принятые нормы общежития и морали, то есть святым считался человек, у которого, как полагали окружающие или утверждал он сам, была своего рода прямая связь с Всевышним. Вряд ли лучшим примером русского мистика будет Распутин, но сочетание сверхъестественных свойств, которые ему приписывали, и полного пренебрежения нормами, которое он демонстрировал, весьма характерно почти для любой мистической традиции.

Современный же мир полон мистических групп, новых, обновленных и традиционных, во главе которых стоят лидеры: шейхи, святые, проповедники, гуру, — они претендуют на способность глубокого проникновения в горние миры или успешно имитируют это. Недавно один из них — гуру на час, у него около четырехсот последователей — написал книгу. Он поведал в ней о своем духовном пути, и одной из главных ее тем было то разочарование, которое он испытал, узнав подробности о личной жизни своих коллег. Автор подробно описывает лидеров крупнейших современных мистических групп, каждый из которых на чем-то помешан: один — на сексе, другой — на деньгах, третий — и на том, и на другом, — и рассказывает о своем разочаровании в них. Недавно я встретил этого человека и сказал ему — он, возможно, обиделся, — что вся эта книга просто отражает известный еврейский предрассудок: для него как еврея очевидно, что любой человек, даже лидер мистической группы, должен вести себя в соответствии с законами и правилами.

В этом его ошибка: эти люди, и в этом-то они уверены, стоят над любым законом. Они не чувствуют неудобства или угрызений совести, нарушая общепринятые нормы, совершая поступки, которые принято считать отвратительными. Напротив, они считают, что закон предназначен для простых людей, тот же, кто достиг духовной вершины, свободен от него.

Часто эту идею иллюстрируют аллегорией из игры в шашки: каждая из них может двигаться только вперед и не более чем на одну клетку. Но, достигнув края доски, шашка, превратившись в дамку, обретает абсолютную свободу: право двигаться во всех направлениях и на любое расстояние. Подобное правило есть и в шахматах: пешка идет только вперед, переходя с поля на поле. Но на последней горизонтали она может стать ферзем, ладьей или слоном. Так мистик, дойдя до последней черты, считает себя свободным от любых ограничений.

Исключением из этого правила во все времена был еврейский мистицизм. Он не только не антагонистичен еврейскому фундаментализму, но, возможно, — одна из сильнейших его опор. Фундаментализму, понимаемому как желание воспринимать слова и идеи буквально, в их прямом и простом смысле. Дело в том, что изначально еврейский мистицизм — кабала и хасидизм — пошел по пути, отличному от всех остальных, и идет по нему до сих пор. Еврейский мистик не только соблюдает закон, но его мистицизм всегда служит созданию новых законов или устрожению существующих. Если читать новые или относительно новые еврейские книги по религиозному законодательству, то можно увидеть, что влияние кабалы на законы — это добавление новых деталей и форм, но ни в коем случае не ломка действующего закона.

Почему мистицизм везде, где он встречается — от греческих мистерий до практики современных гуру, — пренебрегает законом и только в иудаизме этого нет? Разумеется, широко известно, что евреи — люди странные, этим можно объяснить любое отклонение от универсальных правил, но у уникального свойства еврейской мистики — освящении Закона — есть иное объяснение.

Ответ в том, что само понятие Закон у евреев не соответствует общепринятому. Около двух тысяч лет назад Иосиф Флавий пытался познакомить с еврейством просвещенную элиту Рима. Среди прочего, он пытался описать еврейскую систему правления. Он пишет так: мы — не аристократия, не демократия, не теократия. Не найдя подходящего термина, создает новый: номократия — то есть власть Закона. Верховным правителем страны был не царь, не первосвященник и не народное собрание, а Закон. Были Храм и первосвященник, был царь и органы управления, но все это — и Служение, и Власть — подчинялось Закону.

Закон в еврейском понимании идентичен Б-гу, а не установлен Им. Возможно, это очень странная концепция. Многие народы верят, что Закон дан Б-гом, евреи же говорят: Орайта ве-Кудша брих Ѓу хад ѓу (Закон и Всевышний — тождественны). Поэтому в иудаизме немыслим подход, отделяющий одно от другого: я ищу Б-га, а Закон — это важно, но не более того. В мистике народов мира Закон — посредник в пути к Б-гу. Не все хотят иметь дело с посредником. У нас Закон и Б-г идентичны, поэтому еврейский мистик не может игнорировать его. Сравнивая этот подход с христианским, мы можем сказать, что христианство верит в воплощение Б-га в человеке, а евреи верят в воплощение Б-га в Законе.

Возвращаясь к общей теме, замкнем круг: поскольку мистицизм предполагает постоянную ломку форм и многозначность понятий, он гармонично сочетается с современностью (для которой эта нечеткость и необязательность форм сегодня является, как уже было сказано, чуть ли не главным признаком). Разумеется, нельзя поставить знак равенства между мистикой и современностью, но они словно созданы друг для друга.

Идея родства мистики и современности менее всего должна смущать людей науки: именно в ней особенно чувствуется эта характерная нечеткость и пренебрежение некогда нерушимыми законами. К примеру, наука утверждает, что твердые тела состоят из пустого пространства, в котором движутся элементарные частицы, занимающие не более доли процента от объема этих тел. Наука идет дальше, и мы узнаем, что и частицы, о которых мы привыкли говорить, на самом деле, скорее, символы, — ведь их местонахождение и поведение не определены, а описываются статистической вероятностью. Еще пример: поле, волна — прекрасные термины, но значение их весьма туманно. С этими понятиями можно работать математически, и, к счастью, не всегда требуется объяснять их другими способами. Мы подошли к очень интересному моменту, когда можно сказать: мне все равно, из чего состоят эти волны и поля, если я могу рассматривать их с точки зрения физики и математики, мне все равно, существуют ли они объективно.

Сегодня в этом мире не осталось практически ничего, на что можно было бы опереться, обрести стабильность. И хотя мистицизм все труднее отделить от современности, различие между ними принципиально. Мистик всегда идет странными путями, через туман и неопределенность, идет к Б-гу. Подвергая все сомнению, он, по сути, ищет путь к тому, что превыше сомнения. Это путь индивидуальный, на нем нет дорожных знаков, непонятно, в какой момент мистик может сказать: вот я и пришел, здесь и остановлюсь. И все же в любой мистической школе есть понятие конечной цели, есть легендарные фигуры, достигшие близости к Б-гу, нашедшие Истину.

Современный же человек, в отличие от мистика, не ищет Истину и Б-га, его сомнения не способ познания, а состояние души. Поэтому, при всем сходстве между мистикой и современностью, современному человеку трудно стать подлинным мистиком. Его путь нельзя назвать исследованием или поиском истины — это вечное сомнение и недоверие.

Современность соседствует с мистицизмом, пока в определенный момент им не приходится расстаться, и тогда каждый из них идет своей дорогой. То, что мы условно назвали современностью, тоже обречено на изменения. Но пока она существует как таковая, у нее есть собственные пути, то есть вера в неверие. Она достигает той точки, где уже ничего нет и ничто не стоит усилий. Могут ли люди жить с этим — это уже другой вопрос, но именно таково их состояние в наши дни. Именно поэтому некоторые, достигнув этой точки, предпочитают остановиться и подумать об ином направлении.

Правосудие и справедливость

Сложным взаимоотношениям между правосудием и справедливостью можно посвятить не одну диссертацию, и рамки статьи не позволяют раскрыть даже в общих чертах эту обширную тему. Поэтому рассмотрим здесь только один из ее аспектов: относительность справедливости и ее конфликт с универсальностью, требуемой от правосудия.

В иерархии ценностей, которой руководствуются судьи, справедливость, как правило, оказывается на втором-третьем месте. Судья часто, если не постоянно, стоит перед дилеммой: справедливость или закон, — и порой разрыв между этими понятиями весьма значителен. Да и представление о справедливости у каждого конкретного судьи достаточно субъективно и спорно.

Приведу в пример стандартную ситуацию: бракоразводный процесс с иском о передаче детей одной из сторон. В подобном случае суд обязан руководствоваться интересами ребенка (само по себе весьма туманное понятие, требующее отдельного исследования). Но вот что интересно: если оба родителя живут в одной стране, мы обычно не находим в решениях суда какой бы то ни было предвзятости, но если один из них живет за ее пределами, суд, как правило, предпочтет оставить ребенка в том государстве, судебную систему которого он представляет. Если же отец живет в одной стране, а мать в другой, и в судах обоих государств ведутся параллельные судебные процессы, неизменно оказывается, что каждый из двух судов предпочтет того родителя, который находится по его сторону границы.

Само определение понятия справедливость имеет глубокий цивилизационный, национально-исторический контекст; оно, как модно сейчас говорить, культурозависимо. Так, например, во Франции за последние пятьдесят лет (раньше этого, очевидно, просто не проверяли) не было случая, чтобы осудили мужа, заставшего жену с любовником и лишившего жизни одного из них или обоих, как убийцу. Всегда находится более мягкая статья, ведь супруга так легко понять, особенно если события происходят во Франции. В другой стране, возможно, сказали бы: убийство есть убийство, вне зависимости от его мотивов, и муж должен понести наказание именно за это преступление.

Вообще же тот, кто пожелает узнать, насколько разнятся представления о естественной справедливости в разных странах, может просто пересечь Ла-Манш. Всего семьдесят километров — а каковы различия!

В контексте рассматриваемой темы полезно обратиться к международному праву. Это область представляет особый интерес именно тем, что законодательная сторона в ней куда менее разработана, чем в замкнутой судебной системе конкретного государства.

Судебная система любой страны оперирует понятиями национальные интересы или польза государства. Смысл, который вкладывают в них, может оставаться неизменным в течение долгого времени, периодически обретает новые грани, а порой превращается в свою противоположность. Причем изменения могут быть вызваны как краткосрочным тактическим интересом, так и фундаментальным, продиктованным заботой о будущем страны. Влияние фактора национальные интересы на правосудие в различных государствах неодинаково, но, так или иначе, он привнес в юридическую практику элемент субъективности, волюнтаризма.

Ареной столкновения специфических представлений правовых систем разных стран о справедливости является именно международное право — перекресток, где все они встречаются. Поскольку каждая страна тянет одеяло на себя и убеждена в оптимальности именно своего подхода к правосудию, то в поиске приемлемых для различных государств универсальных правовых норм при несовпадении законодательных систем неизбежен отказ от многих юридических принципов, принятых в одной из них и противоречащих другим.

Так и получается, что именно международное право вынуждено чаще других юридических систем апеллировать к естественному чувству справедливости — и не от хорошей жизни, а от недостатка полномочий и, главное, отсутствия общепринятого корпуса законов. Ведь если каждая страна имеет более или менее цельный юридический кодекс, то международному суду приходится судить… беззаконно. Разумеется, в основу международного судопроизводства положена совокупность межгосударственных соглашений и договоров, но эта база не может выдержать сравнение с полноценной юридической системой отдельной страны. Само право международного суда судить, выносить приговоры и приводить их в исполнение не является самоочевидным. Только согласие суверенных государств признать его решение дает этой институции легитимацию и силу.

Так справедливость превращается в основной, если не единственный, фактор судопроизводства. И здесь возникает философский, скорее даже теологический вопрос, который, при всей своей отвлеченности, оказывается вполне практическим: существует ли вообще объективная справедливость?

Корни международного права уходят в глубокую древность, но нынешний этап его развития начат, несомненно, в 1945-м году, с Нюрнбергского процесса, на котором не только совершилось правосудие, но и были вынесены смертные приговоры, приведенные в исполнение. Удивительный прецедент: казнь на основании справедливости, а не закона! Но какой справедливости? Кто ее определил таковою?

Я обращаюсь именно к этому примеру по двум причинам: во-первых, меня, еврея, трудно заподозрить в симпатии к подсудимым, во-вторых, вопрос о справедливости Нюрнбергского процесса имеет отношение к юридическому аспекту Торы.

Идея привлечения правящей верхушки страны к международному суду основывается на следующих посылках:

1. можно судить не только за нарушение закона, но и за его исполнение и даже за его принятие;

2. можно судить за совершение преступления, не предусмотренного ни одним из известных существующих сводов законов, например за геноцид;

3. закон может быть преступным.

Кстати, отрицание правомочности этих посылок и было генеральной линией защиты в течение всего процесса. Что же противопоставило этому обвинение?

Представим себе, что государство А объявляет войну государству Б, оккупирует его и принимает решение: каждого десятого гражданина страны Б в устрашение расстрелять. Парламент проводит соответствующий закон, в полном соответствии с принятой процедурой, и утверждает его большинством голосов. Подсудна ли подобная практика, и если да, то на каком основании?

Обвинение, представлявшее страны коалиции в Нюрнберге, в качестве решающего аргумента в пользу правомочности самого процесса выдвинуло тезис о существовании некой объективной, естественной справедливости. То есть при принятии преступного решения неважно, соблюдены ли формальности, заседал ли парламент, каким большинством оно принято, что считал при этом Конституционный суд и прочие инстанции. Есть высший закон — в данном контексте неважно, какой именно, — который стоит над частными законодательствами стран и их легалистской практикой. Этот закон, даже если он и не сформулирован и не записан, а существует только в интуитивном чувстве справедливости, присущем человечеству, может служить основанием для судопроизводства и даже привести к смертной казни. Сегодня, полвека спустя после Нюрнберга, эта идея стала не только юридической нормой, но и частью общечеловеческого консенсуса. А ведь это отнюдь не юридический подход — скорее, теологический.

Эта идея важна еще и потому, что законы страны могут, не всегда логично или справедливо, но кардинально меняться. В Израиле в пятьдесят первом году некто предстал перед судом по незначительному уголовному обвинению. Судебный процесс подошел к концу, к тому этапу, когда защитник оспаривает не сам факт вины, а лишь суровость приговора. И тут прокурор извлек из папки документ и зачитал его: у подсудимого, оказывается, есть уже одна судимость, да какая! В сорок седьмом году он был судим за участие в террористической организации. Судья неожиданно прервал речь прокурора и сказал: я тоже был членом этой террористической организации. Речь шла о Хагане, действовавшей против британских мандатных властей в Палестине. В сорок седьмом году она была в подполье, но во время описываемого суда ее руководство уже было, фактически, руководством страны!

Еще один пример. В социалистической Венгрии один еврей был арестован и судим по обвинению в сионизме. Политическая полиция этой страны была печально известна своими методами даже в рамках социалистического лагеря. Следователь попался старательный, еврей перенес страшные пытки и получил семь лет. Отсидев, репатриировался в Израиль. Однажды, идя по улице, он встретил… своего следователя. Бывший зэк подал против него судебный иск в установленном законом порядке. За что судить? Обвиняемый действовал по закону, в интересах государства, которому тогда служил. Судить за бесчеловечность? За преследование евреев? Сионистов? Как соотносятся справедливость и закон в таких случаях, со сменой режима? Чему отдать предпочтение, чем руководствоваться при этом?

В Торе можно найти ответ на эти вопросы. И сказал Всевышний: “Вопль [жалующихся] на Содом и Гоморру стал велик, и грех их [жителей] очень тяжел. Сойду и посмотрю: если они поступали так, как [слышу Я] в вопле [жалующихся] на них, восходящем ко Мне, тогда — конец им! Если же нет — узнаю” (Брейшит, 18:20,21). В нашей традиции много внимания уделяется законам Содома, их бесчеловечной рациональности и жестокости. В этом городе судили по закону! Результаты проверки Всевышним нам хорошо известны.

Более того, во времена Ноя Творец решил, что законы, установленные людьми, бесчеловечны. Он послал на землю очищающие воды потопа — с тем, чтобы исчезли те, кто совершает преступление по закону.

Справедливость существует, она выше формального закона, принятого людьми. В состоянии ли человек найти ее путем размышлений или интуитивно?

Может быть, мы должны оставить это Судье всей земли? Вопросы эти сложны и всегда будут в определенной мере открытыми, но направление поиска очевидно.

Тоталитаризм и демократия

Cлова-клише, широко используемые в обыденной жизни, в том числе в средствах массовой информации, в результате частого употребления обычно постигает печальная участь: их начинают применять либо неточно, либо вовсе неправильно. Это произошло и со словом демократия, которое является сегодня одним из самых расхожих в нашем лексиконе. Свое подобострастное и трепетное отношение к нему спешат подчеркнуть не только индивидуумы, но и целые общественные группы, и даже многие государства, в том числе такие, как Северная Корея, которая беззастенчиво именует себя КНДР — Корейской Народно-Демократической Республикой. В совсем недавние времена во всех странах соцлагеря это слово имело совершенно иной смысл, и его постигла та же участь, что и слово мир в устах генеральных секретарей ЦК КПСС. Такова судьба подобных слов-штампов: их произносят, не задумываясь об их подлинном значении, а лишь заявляя о своей благонамеренности в угоду политической моде. Есть, однако, и слова-клише негативного характера, которые мы привыкли повторять, также не задумываясь над их смыслом. Тоталитаризм, к примеру, — слово нехорошее, никто не хочет быть приверженцем тоталитаризма. А вот армия сегодня — народная или освободительная, на худой конец — армия обороны. Мы настолько отвыкли задумываться над своими словами, что нас не коробит даже словосочетание оружие мира. Как видно, позитивная или негативная окраска в наших глазах различных понятий может и не соответствовать их действительным значениям.

Это явление легко объяснимо, если проследить за тенденциями общественного развития последнего столетия. Двадцатый век перевел систему моральных ценностей в область пропаганды. Термины, которые активно эксплуатируются различными политическими структурами (как правило, господствующими), должны были найти свое место в новоязе, гармонично вписаться в него. Беда в том, что в тот момент, когда слово занимает отведенную ему ячейку в лексиконе пропагандиста, на газетной странице или в словаре диктора, оно теряет свое истинное значение и переходит в разряд клише. Можно посвятить целую диссертацию словам, утратившим первоначальный смысл; тысячи из них уподобились разноцветным флажкам в руках демонстрантов: тот, у кого в руках наш флажок, — хороший, а тот, кто несет не наш, — плохой, словно цвета сами по себе могут быть хорошими или плохими. В одних случаях уход от подлинного значения термина носит всеобщий характер, в других — региональный, но, так или иначе, им, обессмысленным, пользуются весьма активно.

Понятия, независимо от первоначально заложенного в них смысла, обслуживают цели тех, кто их использует: позитивные призваны возвеличить, негативные — дискредитировать. При этом один и тот же термин — к примеру, социализм или марксизм — в одном месте воспринимается со знаком плюс, в другом — в результате того же смыслового выхолащивания — со знаком минус. В США для того, чтобы сделать кому-нибудь гадость, достаточно намекнуть: этот человек — коммунист, — дав тем самым понять, что с ним не стоит иметь дела, ведь, как известно каждому американцу, единственное занятие коммуниста — подрывная, антигосударственная деятельность. Очередное слово, ставшее модным термином, появилось на Западе и ныне распространилось на весь цивилизованный мир: терпимость. Сегодня оно имеет только положительную коннотацию. Слово, противоположное ему по значению, — экстре-мизм, — стало почти непристойным. Неважно, какие позиции ты занимаешь, — если ты экстремист, это, вне всякого сомнения, плохо. И названный так человек уже несет на лбу каинову печать.

Одним из наиболее податливых и гибких в этом отношении является слово демократия. Что такое демократия? Разница между классической древнегреческой и современной демократией — к примеру, американского типа — тем более ощутима, что прослеживается практически на всех смысловых уровнях. Так, в Афинах, на родине классической демократии, только незначительная часть населения непосредственно участвовала в формировании законодательной и исполнительной властей. Люди, не входившие в сословие граждан, и рабы вообще не имели гражданских прав, в том числе права голоса, долгое время там действовал имущественный ценз — таким образом, во времена расцвета афинской демократии лишь около десяти процентов жителей города имели право решать его судьбу.

Так было не только в Афинах времен Сократа или Перикла, но и в Швейцарии, причем до самых последних лет. Весьма примечателен тот факт, что в этом общепризнанно демократическом государстве до недавнего времени женщины не имели права голоса. Оказывается, общества, в которых определенная часть населения не имеет избирательных прав, тоже могут считаться демократическими.

С другой стороны, уже с древних времен в тех государствах, недемократический характер которых ни у кого не вызывал сомнений, возникали островки демократии — совсем незначительные в количественном отношении группы, внутри которых сохранялось относительное равноправие.

Очевидно, что ни при каких условиях не может быть создано сообщество, в котором были бы уравнены в правах все без исключения. Ведь даже в странах с образцовой демократией пятилетних детей никто не допустит для участия в голосовании. Кроме того, хотя в демократическом государстве каждый совершеннолетний гражданин имеет право выразить свое мнение и в соответствии с ним проголосовать, многие, как это ни парадоксально, не имеют ни малейшего представления о том, за что, собственно, они голосуют, и в этом отношении немногим отличаются от пятилетних. В некоторых африканских странах подавляющее большинство граждан не умеют читать и писать и поэтому вместо бюллетеней опускают в избирательную урну фотокарточки кандидатов.

Демократия — это не более чем абстрактная идея, полная реализация которой невозможна. Но чем, в таком случае, вызвана ее популярность, на каком основании мы утверждаем, что эта распространенная модель общественного устройства является самой справедливой? Ведь при решении вопросов такого рода требуются, как минимум, не меньшие ясность и определенность, чем при решении любых задач в повседневной жизни. Не только к хирургической операции, но и к покупке пары брюк неплохо бы основательно и всесторонне подготовиться. Как в том, что касается операций на сердце, так и в вопросах кройки и шитья невозможно считать все точки зрения заслуживающими внимания в равной степени. При обсуждении покроя платья мнение одной швеи оказывается куда более весомым, чем трех профессоров философии. Мастерим ли мы дубовый стол или строим мост, запускаем спутник в космос или варим суп, нам не обойтись без компетентного заключения специалиста. Ни в одном из этих случаев не прибегают к голосованию.

Как вы поступите, если захотите привести в порядок растрепавшуюся книгу: обратитесь к переплетчику или созовете референдум? И если очевидно, что не стоит прибегать к голосованию по любому поводу, то почему, когда дело касается войны и мира, состава парламента, личности премьер-министра и т. д. и т. п., это равноправно решают академики и невежды, инженеры и домохозяйки? Между тем, во всех демократических странах происходит именно так! Например, в Израиле во время выборов премьер-министра в 1996-м году решающим оказался перевес в несколько тысяч голосов. Кто-то тогда едко заметил, что судьбу государства Израиль решили голоса либо уголовников, либо умалишенных.

Может ли каждый, кому закон дает право голоса, разобраться в серьезнейших политических проблемах, способен ли он объективно оценить ситуацию? Нормально ли положение, при котором судьбы страны зависят от решений, принятых дилетантами? В одном из платоновских диалогов, когда разговор заходит о демократии, оппоненту дается такой совет: прежде установи демократию в своей семье, а уж потом принимайся за государство! И действительно, проведите среди детей референдум, поставьте на голосование вопрос: читать приключенческую книгу или делать уроки? Итог предопределен… Так почему же в семье взрослые никогда не прибегают к демократическому принципу решения проблем, а вне ее полностью на него полагаются? Ведь ответ на вопрос, кто будет премьер-министром, определяется порой на том же детском уровне.

Демократический способ голосования — это своего рода лотерея, последствия которой непредсказуемы. И при всем этом необходимо отметить, что мировая история последних десятилетий свидетельствует о том, что интеллигенция ошибается еще чаще, чем обыватели. Еще памятны всем времена, когда интеллектуалы — отнюдь не советские, а западные! — питали безграничное доверие к коммунистическому режиму и оказывали ему всестороннюю поддержку. Некоторые из них были настоящими корифеями в своих областях науки и культуры, всесторонне и глубоко эрудированными, просвещенными людьми — и при этом свято верили в прогрессивность строя, погубившего, среди прочих своих жертв, бессчетное множество людей только за то, что они были… интеллектуалами. Не случайно в последнее время появилось немало книг, посвященных благоглупости интеллигенции. Можно найти множество примеров тому, что именно она была той общественной группой, которая чуть ли не в последнюю очередь понимала, что происходит вокруг. Парадоксально, но факт: люди, располагающие информацией во всевозможных областях, зачастую оказываются беспомощными при анализе определенных вопросов либо столь зашоренными, что не задумываются над всеми возможными последствиями своих решений. Именно поэтому не столь важно, чем обусловлено то или иное предпочтение избирателя, — ведь вероятность ошибки у сапожника ничуть не выше, чем у доктора наук. Исходя из всего, что было здесь сказано, свободный демократический выбор отнюдь не рационален, а подобен бросанию жребия. Поступая так, современное человечество полагается в этом вопросе скорее на веру, чем на здравый смысл.

Считается, что западная демократия в ее сегодняшних формах в значительной степени сформирована под влиянием двух различных источников: эллинизма и иудаизма. У Платона сказано: Человек, который чего-либо не знает, имеет верное представление о том, чего он не знает. Иначе говоря, каждому из нас, независимо от полученного образования, присуще некое общее представление об истинной природе вещей. Но, тем не менее, нельзя сказать, что уже в Древней Греции повсеместно руководствовались этим принципом.

То, что женщины не должны иметь право голоса, для жителя Эллады являлось самоочевидным. Древние полагали, что мужчина — более умное создание, чем женщина, и поэтому только сильный пол был вправе принимать глобальные решения. Слабый пол традиционно считался легкомысленным, в подтверждение чему выдвигались различные доводы — вплоть до аргументов физиологического характера. Еще в девятнадцатом веке было широко распространено утверждение (его можно найти в старых книгах по медицине), согласно которому женский мозг в среднем на четверть легче, чем мужской, а если мозг не весит, скажем, полтора килограмма, он не может функционировать полноценно. Здесь, разумеется, речь не идет о детях.

Сорок лет назад один биолог, по убеждениям — пламенный коммунист, написал довольно любопытную книгу (что не столь характерно для коммуниста), которая называется Неравенство людей. В ней перечислены столько существующих между людьми физиологических и психологических различий, что, казалось бы, говорить после этого о равноправии в человеческом сообществе бессмысленно. Безусловно, этот биолог не был расистом и, конечно же, выступал против любой дискриминации и ратовал за свободу слова. Но поскольку в своем труде он отрицал саму возможность существования равенства, мы вправе спросить: как такой человек мог пропагандировать демократию?

Я утверждаю, что вера в демократию имеет обоснование, о котором умалчивают политики и социологи. Оно основано на Торе, является чисто теологическим и исходит из недоказуемого, но известного каждому религиозному экстремисту факта: у каждого человеческого существа есть душа — реалия, не поддающаяся оценке и измерению. Поэтому можно утверждать, что в определенном смысле все души равны. В Пиркей-авот говорится:…расположен [Всевышний] к человеку, [ибо] создан тот по образу [Творца]… как сказано: “Ибо по Своему образу создал Всесильный человека”… (3:14). Справедливость данного высказывания не доказать ни в биологической, ни в химической лаборатории. Ведь вопрос, есть ли у человека душа, — это вопрос веры. Душа — искра Б-жественного огня; можно ли сравнить силу света разных искр? Но люди не наделяют равными с ними правами представителей флоры и фауны — человек знает, что он качественно отличен от остальных созданий.

Дело даже не в интеллекте — ведь если проверить умственные способности разных людей, то выяснится, что некоторые из них не в состоянии ответить и на простейшие вопросы. Однако перед выборами в органы власти никто не проводит тесты на IQ, поскольку для участия в голосовании достаточно одного простого условия: принадлежать к человеческому роду.

Таким образом, демократия — далеко не самая рациональная форма государственно-политического устройства, поскольку она покоится на теологическом фундаменте. Вера в справедливость демократического строя не обусловлена социальными или политическими факторами, а носит, по сути своей, религиозный характер. И в современном мире упование на демократию вызвано, скорее, религиозными причинами, а не доводами рассудка. Несмотря на это, приверженцы демократии зачастую являются убежденными атеистами.

Демократический способ принятия решений не предполагает конструктивного анализа ситуации, ведь у каждого из нас есть свои представления о сути явлений, которые могут не совпадать с мнением большинства. Даже если девяносто девять человек из сотни станут настаивать на том, что дважды два равно пяти, меня это не убедит. В анналах истории можно найти такой любопытный случай: в одном из американских штатов законодатели вынесли решение, что число "Пи" — отношение длины окружности к ее диаметру — равно… трем! Но этим дело не кончилось: в соседнем штате постановили, что число "Пи" равно… четырем!

Конечно же, никому не возбраняется решить путем голосования, что число "Пи" равно четырем, руководствуясь при этом соображениями удобства для промышленников или коммерсантов. Однако невозможно заставить окружность подчиниться их вердикту — ведь изменение законов природы не входит в компетенцию этих людей. Представьте себе, что в один прекрасный день депутаты Думы проголосуют за то, чтобы считать Сталина живым. Можно, разумеется, принять такой декрет, но способен ли он изменить объективную реальность?

Определение реалий, истинности или ложности утверждений требует совершенно иных критериев, нежели мнение большинства. При этом никакой роли не играет, принимает ли это большинство в расчет интересы различных групп населения. Если мы и поступаем в соответствии с демократически принятым решением, то причину этому следует искать в религиозном, по сути, мировоззрении, странным образом подобном воззрениям тех из нас, кому не требуется никаких логических доводов в пользу существования Б-га.

Этот же вопрос поднимается в трактате Вавилонского Талмуда Санѓедрин. Откуда известно, что нужно поступать в соответствии с мнением большинства? В Торе написано: Не следуй за большинством во зло и не высказывайся о тяжбе, искажая [закон, лишь бы] склоняться к большинству (Шмот, 23:2). Отсюда следует, что если есть прямой запрет следовать за большинством во зло, то в тех случаях, когда преследуются не злонамеренные, а благие цели, необходимо склоняться к большинству.

Итак, принцип подлинной демократии, в котором заложен механизм, защищающий ее от возможных злоупотреблений, дан нам Священным Писанием задолго до расцвета эллинистической цивилизации (политики и обозреватели об этом, похоже, даже не подозревают), и этот факт должен, казалось бы, озадачить атеиста-демократа. Поскольку невозможно доказать, что суммарная интеллектуальная мощь зависит от числа ее носителей, я утверждаю, что политические экзерциции в отношении к демократии строятся исключительно на религиозных посылках.

Демократические модели общественного устройства, в том числе и западного образца, коренятся в Торе, даже если эта связь не очевидна. Современные представления о демократии являются диковинным гибридом, порожденным культурами, находящимися в вечном противостоянии. Само это понятие, заимствованное из античной культуры (хотя тогда в него вкладывался несколько иной, нежели в наши дни, смысл), стало применяться по отношению к определенным формам государственно-политического устройства в Европе в новое время. Со времен Французской революции избирательное право поэтапно предоставлялось все новым и новым группам населения, хотя, как уже было отмечено выше, для этого не было никаких рациональных предпосылок. Парадокс заключается в том, что страны, где религиозная идеология утрачивала господство и управление государством строилось на, казалось бы, рациональной основе, постепенно, по мере исторического развития, все в большей и большей степени реализовывали представление о демократии, которое было лаконично изложено несколько тысячелетий назад в Священном Писании! По различным причинам идеологического характера этому факту никогда не придавалось должного значения; поэтому я отношу его к категории исторических парадоксов. Но именно в этом направлении развивается однажды сформулированная на еврейском языке идея демократии.

Как уже говорилось выше, слово демократия, вопреки его буквальному значению, изначально имело более ограниченный смысл, поскольку на поверку власть народа оказывалась властью меньшинства над большинством. Однако для рационально мыслящего человека эта проблема — чисто математическая: ведь аргументов, подтверждающих превосходство большинства над меньшинством за счет силы интеллекта, образования, квалификации и т. д., попросту не существует. Это превосходство было бы несомненным, если бы все избиратели имели сходный жизненный опыт, уровень образования и показатель IQ, — только в этом случае, с рациональной точки зрения, можно было бы говорить о безусловной правоте большинства. Вопреки расхожим утверждениям телекомментаторов и политологов (а подавляющее большинство цивилизованных людей, как ни странно, к ним действительно прислушиваются), получается, что человечество пользуется благами демократии, основываясь отнюдь не на анализе, а на вере.

В отличие от современного демократического общества, тоталитарный режим стремится к достижению абсолютного контроля над каждым индивидуумом и обретает все больше возможностей для этого благодаря развитию технологий, позволяющих постоянно совершенствовать механизмы надзора и управления обществом. В предыдущие исторические периоды без совершенного технического оснащения нельзя было контролировать всех и каждого. Более того: даже если общество в те времена предпочло бы тоталитарный режим демократическому, ему вряд ли удалось бы осуществить желаемое в полной мере.

Нацистская Германия и Советский Союз являли собой, пожалуй, наиболее яркие примеры тому, что такое тоталитаризм. Однако в обоих случаях стоявшие во главе этих государств лидеры, несмотря на все прилагавшиеся в этом направлении усилия, так и не смогли полностью решить проблему своевременного получения оперативной информации о каждом: техническое оснащение соответствующих служб было далеко не таким совершенным, как им хотелось бы. Что мешало тоталитаризму добиться абсолютного контроля? Раздутая и неэффективная бюрократия и несовершенство средств связи в годы, когда электроника только зарождалась…

Если бы в свое время Советский Союз имел достаточное количество технических средств, события там развивались бы по сценарию, описанному в книге Дж. Оруэлла 1984. В домах — телекамеры, ведется постоянное наблюдение, известно, чем в течение дня занимается каждый. Без всего этого власть не может быть тотальной. Если же где-нибудь есть укромное местечко, куда неспособно заглянуть недремлющее око Большого Брата, то там может возникнуть очаг восстания против режима. Не случайно толчком для всех описанных в книге Оруэлла событий послужила неправильная установка телекамеры в комнате главного героя, из-за чего маленький уголок в ней не просматривался.

В Древнем Египте фараона считали божеством и почитали не меньше, чем Сталина в СССР. Однако владыка Египта не мог, подобно своему советскому коллеге, монополизировать власть: в те времена не было никакой технологии, которая позволила бы оперативно собирать необходимую информацию в каждом уголке страны, доводить ее до сведения властелина и передавать на места его распоряжения.

Однако одной высокоразвитой технологии недостаточно. Другая проблема, с которой сталкивались все тоталитарные режимы, — это человеческий фактор: ведь кто-то должен запускать и ремонтировать механизмы, включать и выключать мониторы и т. д. Таким образом, в подобном государстве вопрос Кто присматривает за надсмотрщиками? ни на мгновение не теряет своей актуальности, потому что ахиллесовой пятой тоталитаризма является сословие стражей, надзиратели, за которыми, как правило, никто не следит.

Во всем мире, вопреки марксистской теории, крушение режимов начиналось не с низов, а с верхов. Во Франции, в России и других странах диктатура расшатывалась именно так, ведущую роль в этом играли представители правящих классов. Дворяне состояли на государственной службе, пользовались широкими привилегиями, но их деятельность просто-напросто никем всерьез не контролировалась. Даже советский строй был разрушен не диссидентами, а членами политбюро КПСС.

Итак, одна из главных проблем тоталитарного режима заключается в отсутствии контроля над контролерами. В своем утопическом трактате Государство Платон описывает античный КГБ — сословие стражей, — но и он не дает ответа на вопрос, как обеспечить их благонадежность.

Тоталитаризм может частично добиться успеха и воспитать новое поколение, изменить массовое сознание, направив его в требуемое русло. Можно построить общество, в котором процент инакомыслящих будет стремиться к нулю, и тогда антиправительственные восстания станут невозможными. Но сколько бы людям ни внушали, что человек человеку друг, товарищ и брат и что все равны, жизнь ежедневно доказывает обратное, и среди полусотни пассажиров автобуса, читающих газету Правда, обязательно найдется тот, кто поставит под сомнение ее название и содержание, хотя и не выскажет это вслух.

В другой утопии, книге О. Хаксли О дивный новый мир, описывается иная модель тоталитарного общества. Контроль над человеческой психикой достигается благодаря вмешательству в биологическую структуру мозга: большую часть населения делают счастливыми идиотами, и в результате люди теряют способность мыслить иначе. Автор показывает нам, как формируются условия, при которых восстание против правительства исключено. Революция в муравейнике невозможна, ибо его обитатели не в состоянии критически осмысливать происходящее.

Абсолютный тоталитаризм недостижим, и попытка построить основанное на нем общество столь же бессмысленна, как и попытка вывести идеальную расу. По определению, тоталитарный режим должен существовать вечно. Но сама природа его предполагает интеллектуальную стагнацию — ведь всякая новая идея опасна для единообразия мысли. Поэтому тоталитарное правительство вынуждено установить жесткие рамки, в которых поднадзорные будут вести беспечальное существование. Но стоит привнести малейшее изменение в окружающую действительность — и режим тотчас теряет стабильность.

Можно сделать лоботомию, и тогда все обременяющие нашу жизнь проблемы канут в Лету. Хаксли написал, что в созданном им мире все счастливы, но это мир, в котором не может появиться Шекспир. Человечество должно сделать выбор между Шекспиром и дивным новым миром, однако это так же нелегко, как ответить на вопрос, что лучше — музыка или тишина.

Многие диктатуры возникли не потому, что сами диктаторы были по природе своей коварными человеконенавистниками, — некоторые из них свято верили в то, что народ станет тем счастливее, чем меньше будет думать. В Израиле жил известный поэт, приехавший в свое время из России, Шауль Черниховский. Его перу принадлежит поэма под названием Золотой народ, аллегорически иллюстрирующая идеал социализма от каждого по способности — каждому по труду. Автор рисует идиллию из жизни пчел: в улье царит гармония, никто ни с кем не ссорится и не спорит, все работают и получают необходимый прожиточный минимум. Но вопреки воле автора в поэме прослеживается мысль, созвучная идеалам тоталитарно-фашистского режима: если человечество хочет, чтобы мир, гармония и всеобщее благоденствие воцарились на земле, оно должно отказаться от гражданских прав и свобод.

В еврейских источникахприводятся несколько любопытных описаний библейского Сдома. Сходство одного из них с нашей действительностью настолько очевидно, что вызывает ужас. В трактате Санѓедрин рассказывается, что Сдом — это город, в котором было все необходимое для безбедного существования, его жители не испытывали ни в чем недостатка и хотели найти способ постоянно поддерживать такую стабильность. Однако чужеземцы, стремившиеся поселиться в благополучном городе, угрожали нарушить существовавший баланс. Поэтому сдомитяне, чтобы избавиться от лишних проблем, прибегли к довольно жестокому и бесчеловечному способу достижения равенства, используя тот же метод, что и легендарный Прокруст. При этом их намерения оставались самыми благими: сохранить стабильность общества. Талмудическое описание Сдома наглядно иллюстрирует принципы тоталитарного государства. Такой режим не может сам по себе измениться, и поэтому, как рассказывается в книге Брейшит, Б-гу пришлось уничтожить его.

Духовное самосовершенствование, постоянное движение вперед — ключевые идеи в еврейском мировоззрении. Но какой бы высокой ни была бы достигнутая нами ступень, над ней всегда будет следующая, которую предстоит покорить, — ведь идеал в принципе недостижим. Именно поэтому в еврейском сообществе тоталитаризм невозможен. Поскольку, согласно Талмуду, праведнику нет покоя ни в этом мире, ни в мире грядущем, в иудаизме сформировались такие принципы социального устройства, которые не позволяют обществу остановиться в развитии, закуклиться.

В русской литературе видное место занимает идея святости. Закономерно, что один из самых национально ориентированных писателей, Достоевский, вывел своего положительного героя, князя Мышкина, эпилептиком, а другого, Алешу Карамазова, — серой посредственностью. Идея святого идиота, юродивого, как нельзя лучше отражала именно то представление о святости, которое издавна бытовало в православном мире.

В христианской Европе вплоть до шестого века широко практиковалось скопчество. Святой Иероним и александрийский философ Ориген были кастратами; еще в девятнадцатом веке в Эфиопии считалось, что тот, кто хочет достичь истинной святости, должен оскопиться. Монах — добровольный кастрат — идеал христианской церкви. Можно подумать, что с помощью скальпеля можно навсегда отсечь коренящееся в нас с рожденья злое начало! Но такой подход может далеко завести: если решить, что от переполняющих человеческую душу страстей можно избавиться посредством нехитрой хирургической операции, то почему не заключить, что наибольшей святостью обладает труп? Вот у кого не возникают посторонние мысли, вот кто не способен на грех; покойники обретаются на небесах, и нимбы непорочности осеняют их головы!

С еврейской точки зрения, стабильность — не путь к святости. В наших источниках человек назван идущим, в отличие от ангела, который стоит на месте, лишен возможности развития. Но идти — это ежесекундно терять и обретать равновесие и с каждым новым шагом подвергаться опасности упасть. Поэтому иудаизм предписывает каждому из нас путем непрестанных внутренних усилий самостоятельно сохранять равновесие, считая диалектику и развитие необходимыми предпосылками для существования всего сотворенного. Это, правда, не означает, что тому или иному еврею время от времени не приходит в голову благая идея учредить такой стабильный государственный строй, при котором все были бы довольны и счастливы, но это уже извращение.

«Гнилая» интеллигенция

Одним из отличительных признаков современного общества является молчаливое признание особых прав за тонким социальным слоем, который, несмотря на свою относительную малочисленность, оказывает формирующее влияние на все остальные его группы, — интеллигенцией. Множество примеров наглядно доказывают: общественное мнение в течение короткого, с точки зрения историка, времени способно кардинально измениться именно под воздействием идеологии, господствующей в этой среде. При наличии полярных взглядов на жизненно важные вопросы (а это характерная ныне ситуация) именно интеллигенция способна обеспечить победу любому из них, независимо от исходного соотношения сил противоборствующих сторон. Представляя наиболее образованную часть общества и претендуя на роль носителя основных моральных и нравственных ценностей, являясь монополистом в области духа и интеллекта, интеллигенция оказывает мощное воздействие на все остальные общественные прослойки. Эта тенденция, многократно усилившаяся с появлением электронных средств массовой информации и связи, продолжает усиливаться по мере развития научно-технического прогресса. Современные технологии требуют все больше опытных специалистов с фундаментальным академическим образованием. Каждая уважающая себя фирма вынуждена прибегать к услугам высококлассных профессионалов для эффективного управления производством и сохранения конкурентоспособности. Для обеспечения нужд современного общества и науки постоянно расширяется сеть просветительских учреждений, и, как следствие, число получивших академическое образование людей возрастает от года к году. Изменения во всех сферах социальной и общественной жизни привели к росту потребности в компетентных специалистах-интеллектуалах на всех уровнях: в структурах власти, культуре, армии, даже в сфере досуга, — и она продолжает неуклонно расти. Признавая роль интеллигенции в нашем обществе, мы обязаны проанализировать основы господствующего в ее среде мировоззрения, попытаться установить и объяснить преобладающие в ней тенденции.

Не имея формальных признаков организации, эта прослойка, тем не менее, выделяется рядом характерных признаков, позволяющих рассматривать ее как общность. Главными из них являются роль, которую ее представители отводят интеллектуальной и духовной сфере бытия, попытка одухотворения повседневной жизни и пристальное внимание к этическим и нравственным нормам. Именно особый духовный склад, а не сила ума, является отличительной чертой интеллигента. Специалист в той или иной области, который лишь благодаря своей профессии автоматически зачисляется в эту категорию, не обязательно является таковым. Зачастую он причисляется к этому ряду постольку, поскольку принадлежит к так называемой профессиональной интеллигенции или, пользуясь термином А. И. Солженицына, образованщине и действительно связан с данной социальной группой, хотя на деле относится к серой массе обывателей, старающихся ничем не отличаться от окружающего их большинства.

Прибегнем к метафоре. Интеллигента отличает в первую очередь умение различать полутона, в то время как обыватель, независимо от его морального облика или интеллектуального уровня, живет в двухцветном мире, все окружающее представляется ему сочетанием черного и белого: правда — кривда, честность — обман, истина — ложь; таково мироощущение филистера. Однако интеллигент способен между радикально-черным и безупречно-белым цветами рассмотреть множество других оттенков, бессчетное количество переходных тонов. Эта способность к различению многообразных оттенков — в области теоретической или прикладной, в мире науки или морали — и является его характерным признаком.

Такое свойство, помимо очевидного преимущества в способности к более адекватной и точной оценке всего многообразия окружающего нас мира, имеет и практическую ценность. Ведь крайне редко можно встретить явление или ситуацию, по отношению к которой черно-белая система оценки дала бы возможность правильно выстроить линию поведения или взаимодействия. Характерный для интеллигента взгляд на вещи не столько лучше, сколько правильней, он позволяет найти верное решение сложнейших и не допускающих однозначного подхода проблем бытия, которые со временем, как правило, становятся только острее.

Подобное восприятие мира вообще является типичным для научного подхода, придающего большое значение умению видеть и учитывать нюансы. В отличие от обывателя, не дающего себе труд обратить внимание на промежуточные состояния и мыслящего в полярных категориях, фиксируя лишь законченное, устоявшееся и однозначное, человек науки занят как раз пристальным изучением реального многообразия постигаемого им мира, распознавая и динамику процесса, и внутреннюю логику развития. Сказанное выше справедливо не только по отношению к науке и философии, но и к любой области нашей жизни. Именно этот подход наделяет интеллигента (за исключением упомянутых выше образованцев) влиянием и возможностями, определяет исключительное положение в обществе интеллигенции как социальной группы.

Для человека, принадлежащего к этой прослойке, характерна активная жизненная позиция в сочетании с глубокими духовными запросами, основательность и серьезность не только в узкопрофессиональных вопросах, но и в вопросах морали и долга. Разумеется, это никоим образом не гарантирует от ошибок и заблуждений, но поскольку интеллигенция является главной движущей силой общества, исторически сложилось так, что именно она стояла у истоков большинства течений и идеологических систем, формирующих процесс поступательного развития человечества.

К сожалению, сегодня людей этого типа постепенно вытесняет другой: речь идет о так называемом гнилом интеллигенте. Он выявляется легко: это человек, не способный видеть в окружающем нас мире ничего, кроме… полутонов.

Примечательно, что в качестве интеллектуала он отнюдь не является гнилым. Напротив, по уровню развития и силе интеллекта он зачастую дает сто очков вперед иному здоровому. Однако, если рассуждать без избыточной рефлексии и с позиций здравого смысла, это — совершенно особая, изрядно подпорченная разновидность интеллигенции. В избранной нами для вящей наглядности метафоре наш герой утратил способность различать контрастные тона. Он в принципе уже не способен отличить добро от зла, и реальность представляется ему хаотическим смешением светотеней. Если таким образом смотреть на мир, то становится принципиально невозможным выявить в нем какие-либо противоречия; правда и ложь, добро и зло, хотя и могут разниться по количественным и иным параметрам, по сути своей будут представляться неотличимыми друг от друга.

Для мира науки в подобном подходе нет ничего зазорного. Напротив, чтобы установить научную истину, исключительно важно уметь рассматривать каждый из подвергаемых анализу элементов отдельно от других, необходимо видеть их количественное отличие от остальных частей целого, по сути сходных с ним. Однако в области духа и морали подобный подход губителен по отношению не только к мировоззрению человека, но и к его душе. Ведь если разница между правдой и ложью не сущностная, то они немногим отличаются друг от друга. Если зло отлично от добра только едва уловимыми нюансами, то, разумеется, у добра перед злом также нет ни малейшего преимущества.

Гнилой интеллигент, улавливающий лишь градационную и количественную разницу между вещами и явлениями, похож на корабль, у штурмана которого разбился компас: утратив ориентиры, его судно сбилось с курса и стало игрушкой стихий.

Парадоксально, но факт: человек, который способен нащупать тончайшее различие между двумя почти идентичными оттенками, бессилен отличить свет от тьмы! Его мир — это мир хаоса, сумбурный и бесформенный, где движение лишено какой-либо цели и порядка и, как следствие, — всякого смысла; и посему, даже имея неограниченный доступ к сокровищнице многовековой мудрости и опыта, он не может ею правильно воспользоваться. Если рассуждать объективно, то гнилой интеллигент — несчастный, достойный сочувствия, потерянный человек, утративший ценностные ориентиры, не имеющий цели бесприютный скиталец в не поддающейся осмыслению Вселенной.

Бесплодная и дезориентированная, гнилая интеллигенция, тем не менее, представляет реальную опасность для общества: утратив нравственные критерии, она всегда готова подчиниться силе и, обладая мощной интеллектуальной базой, оправдать ее. Нацистская Германия являет, пожалуй, самый наглядный пример тому, как деструктивное народное движение способно безудержно набирать силу, не встречая сколько-нибудь серьезного сопротивления со стороны интеллигенции. Это произошло отнюдь не по той причине, что ее взгляды соответствовали взглядам нацистов, а потому, что, лишенная критериев добра и зла, она была не в меру апатичной. С одинаковым равнодушием гнилая интеллигенция приемлет в роли правителя как святого, так и узурпатора, считая себя не вправе определять таковыми как одного, так и другого. Если вспомнить, что для очень и очень многих интеллигенция даже в своем нынешнем состоянии является носителем нравственных и духовных ценностей, становится очевидной ущербность и опасность такой позиции.

Помимо уже сказанного, подобный интеллигент опасен отсутствием чувства меры и понятия о границах дозволенного. Это страшно еще и потому, что, как и представители старой интеллигенции, он не боится делать выводы, на которые не осмелились предшествующие поколения. Потеря моральных критериев неизбежно приводит его к союзу с силами, не стесняющимися в средствах для достижения цели. Со временем эта тенденция прогрессирует, становится все более опасной — и не только потому, что, утратив способность отличать добро от зла и этим погубив собственную душу, он вольно или невольно становится хищником по отношению ко всем тем, кто бесполезен или слаб в его глазах. Силой своего интеллекта и аналитического дара, направляя их на расшатывание гражданского согласия и устоев общества, способствуя уничтожению созданной предшествующими поколениями сокровищницы духа, гнилой интеллигент расчищает дорогу грубой и разнузданной силе. Иными словами — подталкивает человечество к краю пропасти.

Чем опаснее болезнь, тем важнее, оперативно поставив диагноз, отыскать лекарство от нее. Для излечения интеллигенции, реанимации той прослойки, которая однажды, выступая в качестве основного общественного фундамента, так много сделала для мира, необходимы радикальные преобразования в самой структуре человеческого сообщества. Это помогло бы ей, утратившей ныне свои былые позиции и чувствующей отвращение к любым формам здорового и полноценного существования, вновь встать на ноги.

Какой недуг поразил интеллигенцию? Ответ прост: отказ от постоянных, устоявшихся ценностей. Там, где любое явление рассматривается как относительное и изменчивое, невозможно заниматься созиданием, в лучшем случае весь духовный потенциал будет тратиться на бесплодную рефлексию или пустое теоретизирование и рассмотрение сугубо умозрительных проблем, а в худшем — на разрушение и распад.

В этом случае единственное эффективное лекарство — определение созидательной цели, что позволило бы сконцентрировать все силы души в конкретном направлении, придать смысл и ценность бытию.

Интеллектуальный анализ не предназначен для того, чтобы заполнять душевный вакуум. Человек, сознание которого беспрерывно занято логическими выкладками, не может определить подлинные цели, не способен обозначить истинные ценности; более того, лишенный духовного фундамента, он сам превращает в руины те воздушные замки, которые тщетно пытается возвести. Те цели и задачи, которые способны придать смысл бытию, не могут иметь источником человеческий разум. Умствованием не решить эту проблему, и поэтому избавление заложено в вере — и только в ней одной.

Здесь мы сталкиваемся с определенными практическими трудностями. Интеллигент считает, и небезосновательно, что обретение новых ценностей возможно только за счет отказа от главенства интеллекта. И если он найдет в себе силы отвергнуть интеллектуальные изыскания любого рода, то обретет желаемый душевный покой, но лишь ценой потери своего Я, своей личности. В какой-то степени подобный способ обретения душевного покоя и стабильности сродни самоубийству.

В действительности интеллигенция способна излечить свои недуги только посредством гармоничного сочетания духовных ценностей и критериев, источник которых вне и выше разума, и максимального использования своих интеллектуальных возможностей. В душе каждого человека, даже если он изрядно поизносил ее в ходе бесцельных и бессмысленных поисков, сокрыт источник, прильнув к которому, в пору духовной жажды можно обрести подлинно религиозные, первичные ценности. Я имею в виду те из них, отношение к которым даже у современного интеллигента формулируется примерно так: Я завидую вашей вере. Я не подозреваю относящихся к этому слою общества в пренебрежении к религиозным ценностям, это удел люмпенов. Именно интеллигент, и только он, может честно сказать себе о религиозной системе ценностей: Это то, чего мне не хватает, я в этом нуждаюсь. Для интеллигентного человека совершить эволюцию от холодного безразличия к религиозному переживанию гораздо легче, чем для не привыкшего к эмоциональным и интеллектуальным усилиям обывателя. Но необходимым условием для реализации этого являются такие качества, как чуткость, честность и восприимчивость.

Для большинства принятие новых идей вообще, и религиозных в частности, кажется тяжелым и непосильным трудом, а сами эти идеи — странными и чуждыми. Однако, как было сказано выше, интеллигентный человек — это тот, кто способен в ходе логического анализа заметить полутона, мельчайшие отличия и нюансы, проследить связи и зависимости даже там, где их наличие совсем не очевидно. Чтобы выкарабкаться из нравственного хаоса и вернуться к нормальной жизни, интеллигенту необходимо сделать только один шаг: осуществить переход от я хотел бы поверить к я верю. Я верю — это не самовнушение и не мантра, это простая констатация факта, раскрытие и раскрепощение человеческой души. Человек, который говорит, не лукавя при этом, что завидует тем, у кого есть вера, уже, по сути, является верующим, поскольку, сам того не понимая, прошел большую часть тернистого пути к истине. Последнее препятствие, с которым ему осталось справиться, — страх перед косными обычаями и религиозной обрядностью, которая в силу его невежества представляется ему бессмысленной символикой.

Однако, уже сделав этот шаг и признав, что он религиозен, интеллигент должен, напрягая все свои интеллектуальные возможности, выстроить свое мировоззрение как гармоничную и разумную систему. В решении этой задачи ему пригодятся все его способности к анализу и умение различать малейшие отличия и полутона, но наградой ему, венцом его усилий станет достижение высокого уровня осознанной, разумной и искренней веры, достойной его интеллектуального уровня. И тогда перед ним возникнут новые горизонты, он получит доступ на те уровни духовного бытия, которые откроются только ему одному, до конца использовав потенциал, обретенный в период смятения и поиска.

Борьба духа

Душевный покой возведен в наше время в ранг жизненного идеала. Религиозные лидеры, психологи, публицисты — все, похоже, солидарны во мнении, что именно он наиболее важен для людей и что именно к нему все стремятся прежде всего. Причины этого явления обнаружить нетрудно: для современной жизни, особенно в ее урбанистическом варианте, характерна политическая, экономическая и социальная нестабильность, вселяющая в людей тревогу и ощущение перманентной опасности. Постоянное напряжение уже давно стало уделом не только политиков и управленцев, но и каждого рядового гражданина. Даже те, чья профессия — обеспечение людей душевным комфортом и покоем, лишены их сами. Удовлетворение своих амбиций для достижения того уровня благосостояния и социального статуса, который, как мы полагаем, заслужен нами, требует непрестанной борьбы. Разрушение традиционной системы ценностей и общее недоверие по отношению к существующим структурам власти приводят к конфликтам как в обществе, так и в наших душах. Отсюда — напряженность и неудовлетворенность. Беспокойная жизнь утомляет.

Едва ли хоть кому-нибудь удается избежать стрессов со всеми последствиями, которыми они чреваты. Дом, друзья, семья, работа — все это нестабильно, изменчиво и в лучшем случае является очагом напряженности и конкурентной борьбы. И нет ничего удивительного в том, что человек, ведущий постоянные сражения на нескольких фронтах и вынужденный все время быть начеку, мечтает о мире хотя бы с самим собой, ищет возможность расслабиться и успокоиться. Эта почти физиологическая потребность в покое получила обоснование и поддержку со стороны психологии, философии и религии. Напряжение и разнообразные стрессы стали рассматриваться как факторы не просто неудобные или вредоносные, но приводящие к духовной и нравственной инвалидности. Достижение мира и покоя стало конечной целью существования человека.

Разумеется, стремление к безмятежному существованию сопровождает человечество с момента его рождения. Несмотря на то, что попытки возведения покоя в ранг наивысшего блага начались еще на заре цивилизации, вопрос о его месте на шкале ценностей, да и о самой природе его, еще не закрыт. Что же представляет собой покой? Одна из коннотаций этого слова рассматривается еврейскими мудрецами: Всевышний, благословен Он, не нашел иного сосуда, способного удержать благословение, кроме умиротворенности. Это изречение, определяющее мир, покой, как основу всех благ, тем не менее, называет его лишь сосудом, способным и вмещать благословение, и оставаться пустым. Это справедливо по отношению и к обществу в целом, и к каждому человеку. Покой как бессмысленное убийство времени, бездуховная праздность — пустой сосуд. Если не наполнить его позитивным содержанием, он станет, в лучшем случае, вместилищем всякого хлама, а в худшем — грязи и мерзости.

Душевный покой сродни физическому: он не может быть самоцелью. Если напряжение снято, но его место не заняло что-либо конструктивное, — остается пустота, а это зачастую еще хуже, чем то состояние, которое ей предшествовало. Напряжение и борьба, как бы они ни утомляли, могут привести к вполне позитивным изменениям, дать положительный эффект. Любое усилие требует напряжения, и альтернатива этому — смерть. Провозглашение покоя высшей ценностью, критерием качества жизни — идеализация пустоты. Отождествление жизни с добром, а смерти — со злом, выраженное в Торе (Дварим — Второзаконие, 30:15), обрело образную формулировку в книге Коѓелет (Екклесиаст): Ибо у живого есть надежда — ведь живому псу лучше, чем мертвому льву (9:4). Если жизнь всегда предполагает наличие перспективы и потенциала для перемен, то мертвые ничего не знают и уже нет им воздаяния… (там же, 9:5). Другими словами, пока есть какое-то движение и ведется борьба — пусть даже низменная, животная борьба за существование, — это лучше вечного покоя смерти.

Теперь пришло время поговорить об иерархии ценностей. Вне зависимости от характера поставленной цели — материального, духовного или религиозного, — единственным критерием любой ситуации и всякого действия является способность приблизить человека к этой цели, а не его личный комфорт. Внутреннее спокойствие или буря чувств, расслабленность или предельная собранность — все должно рассматриваться через призму намеченной цели. Душевный покой может быть приятен и даже необходим тому, кто обременен повседневными тяготами, но не должен являться самоцелью, если человек стремится к чему-то большему, чем бегство от реальности.

Многие цели недостижимы без тяжелой внутренней борьбы, что не делает нашу жизнь ни легче, ни приятней. Прежде всего, любая борьба может завершиться поражением. И если ее целью является прорыв на более высокий уровень существования, всегда есть опасность не только не добиться желаемого, но и пасть еще ниже. По лестнице духовных ценностей нельзя взойти без усилий и напряжения — надо, как минимум, преодолеть инерцию данности, уже сложившейся ситуации. Внутренний конфликт у каждой личности неизбывен, его источник — в столкновении реальности и мечты. В отличие от конфликтов социальных, политических, экономических, военных, здесь не бывает однозначного финала — победы или поражения. Закономерным следствием каждой победы в этой войне является новая схватка, что обусловлено духовным ростом борца. Состояние покоя в такой ситуации является признаком поражения, регресса. Для того, кто стремится к духовному подъему и нравственному росту, нет ничего более опасного, чем ощущение триумфа. Довольство собой, удовлетворение свидетельствуют не о том, что цель достигнута, а о том, что она утрачена.

Всякий раз при обсуждении духовных проблем возникает вопрос: можно ли подняться над самим собой бесконфликтным путем? Этот вопрос не умозрительный — ведь каждый, чья жизнь направлена на достижение цели, находящейся за пределами существующей реальности и не обусловленной образом жизни, уже вовлечен в конфликт. Можно ли сказать, что альтернативы этому нет? По отношению к большинству из нас — можно. Нет такого магического трюка, который позволил бы добиваться духовного роста без внутренней борьбы.

Безусловно, встречаются незаурядно одаренные люди, гармонично сочетающие все многообразие сил своей души, когда каждая из них дополняет другие, а не подавляется ими. Но такой талант редок и бывает только врожденным, его невозможно приобрести посредством обучения или накапливания опыта. Он подобен таким природным дарованиям, как пластика, проявляющаяся в каждом движении и жесте и для достижения которой не требуется обучение, или гениальность. Обладающие этими качествами люди должны, конечно, прилагать некоторые усилия — однако для того лишь, чтобы в самовыражении не испортить того, что им даровано. Исключительно редко встречаются и гении нравственности, к уровню которых обычный человек не способен приблизиться, какие бы усилия к этому ни прилагал. Конечно, каждый, даже не принадлежа к этой категории, способен на весьма значительные и даже фундаментальные достижения в нравственной области — но лишь путем непрестанной борьбы. Исключительно одаренные натуры подобны таким шедеврам природы, как орхидеи и райские птицы: они невоспроизводимы искусственно. С другой стороны, многих драгоценных открытий не было бы без внутренней борьбы, порожденной дисгармонией, и тяжелого духовного труда. В любом случае подавляющему большинству людей приходится выбирать не между покойным и беспокойным существованием, а между борьбой и дегенерацией. И вместо того, чтобы ожидать чуда, которое поможет человеку в совершенствовании, ему лучше идти другим, единственно возможным путем и готовиться к непрестанной внутренней битве.

Эта подготовка состоит в осознании того факта, что без борьбы нет жизни, что такое бремя — не наказание, но судьба, отражение глобального конфликта. Если на уровне личности это борьба добра и зла, Б-жественного и животного начал в человеке, то на космическом уровне это борьба между Порядком и Хаосом. Но самую страшную опасность для мироздания представляет покой, угрожающий самому его существованию. И если неживой природе достаточно стремления к самосохранению, то для всего живого бытие означает еще и непрекращающееся развитие. Это в полной мере относится и к человеку, для внутреннего мира которого состояние равновесия и покоя означает гибель.

Вопрос состоит не в том, как уклониться от борьбы, а в том, с чем, как, какими средствами и на каком уровне ее вести. Любое живое существо, от микроба до человека, делает это инстинктивно, чтобы выжить. Мы можем, конечно, этим и ограничиться. Однако есть нечто, отличающее людей, созданных по образу и подобию Б-га, от примитивных тварей, руководствующихся лишь инстинктами: разум. Тот, кто делает выбор между добром и злом, должен прежде всего решить для себя принципиальный вопрос: какое духовное и нравственное содержание обретет заложенная в его личности противоречивость. Трудности и проблемы, горечь и боль испытывают все создания. И каждый человек решает сам, где, стряхнув с себя оцепенение, собраться с силами и вступить в схватку.

Вера, провидение и упование

Особое внимание в учении хасидизма уделено понятию ашгаха пратит — персональный надзор, личное провидение. Идея личного провидения в хасидизме распространяется на судьбы всего сущего, от человека до песчинки. Такая концепция порождает множество проблем, так как ясно, что к этому вопросу можно подойти не только путем абстрактных теологических рассуждений, но и с противоположной стороны: просто-напросто испытать его практикой. Но тогда в полный рост встает проблема наличия зла в мире. В самом деле: раз Всевышний, благословен Он, надзирает над всем происходящим, входя в каждую деталь, — как в мир могло вторгнуться зло? Особенное недоумение вызывает зло, причины которого мы не в состоянии понять. Это то зло, которое, как нам представляется, постигает человека незаслуженно, и мы недоумеваем: цадик — ве-ра ло? — праведник — и плохо ему?

Проблема зла сама по себе чрезвычайно сложна. Ее невозможно рассмотреть лишь в контексте личного провидения. Ибо вопрос о том, каким образом возникает зло, что именно дает ему право на существование и каков его источник, уводит нас в закрытые для постижения сферы, хранящие основные тайны бытия: какова цель сотворения мира, в чем состоял акт Творения и как именно он происходил, что представлял собой хаос, сопутствовавший его началу. Несмотря на это, вопрос о существовании зла в мире вполне легитимен, когда задается в связи с тем, что мы называем ашгаха пратит. Ибо это уже не чисто богословский вопрос, а экзистенциальная проблема, от которой зависит самоощущение человека и его жизненный путь — как в обыденной жизни, так и в служении Всевышнему и постижении Его.

В связи с кажущимся противоречием между личным провидением и существованием зла сразу же вспоминается известное изречение мудрецов: Зло не опускают сверху. Но как же тогда, с точки зрения разных людей, объяснить физические и душевные страдания — главное зло нашего мира? Откуда же исходит зло, как не от Творца? Эту теологическую проблему пытались решить следующим образом: ашгаха пратит действительно не предусматривает зла, но природа греха в том, что он служит преградой на пути Б-жественного присмотра, — и вот тогда грешника постигает бедствие, ибо он становится игрушкой стихийных сил, способных причинить зло. Однако это объяснение не уживается с концепцией хасидизма, согласно которой Всевышний никогда не отводит взора от сотворенного Им, ни от грешника, ни от праведника. И потому не теряет актуальность этот вопрос: каким образом Создатель, Источник абсолютного и полного добра, изливает в наш мир нечто, несущее зло человеку? Те, кто верит в персональный надзор Всевышнего, вынуждены признать, что ответить на него непросто. В поисках истины необходимо углубиться в проблему.

Хасидизм дает несколько объяснений тому, что кажется нам злом, ниспосланным свыше. Они могут показаться противоречивыми, однако в действительности дополняют друг друга, располагаясь на разных уровнях постижения мира. Существование различных объяснений — способ достичь максимально полного раскрытия проблемы.

Одно из них было предложено Бештом — раби Исраэлем Бааль-Шем-Товом. Он видел во зле подножие добра. Иными словами, хотя в мире действительно существует зло, в конечном счете функционально оно служит добру. Это объяснение можно воспринимать в контексте зла, на фоне которого проявляется добро: зло контрастирует с добром, пока не станет очевидно, что оно лишь позволяет сделать добро явным. Его можно воспринимать и в противоположном по смыслу контексте, когда оно не оттеняет добро, но служит его орудием. Причем последнее верно как в отношении каждого отдельного человека, так и вообще в отношении добра и зла в мире. Ибо существуют сферы, закрытые для добра во всей его полноте и святости, и, чтобы достичь их, оно предстает злом. С такой точки зрения любое падение, которое на первый взгляд кажется поражением добра, в действительности служит его конечной победе. И потому всякое падение суть йерида ле-цорех алия — спуск во имя подъема. В рамках этой концепции существуют несколько более детальных объяснений существования зла, например такое: зло постигает грешников в виде частичного воздаяния за преступления, а праведников — для того, чтобы удостоить их ничем не омраченным блаженством в мире грядущем. Поэтому с праведных взыскивают за их немногочисленные проступки уже в этом, а не в будущем мире. Все эти объяснения вписываются в общую картину мироздания, в котором зло служит орудием в руках добра. Конечно, духовная ступень боли, страданий, скорби очень низка. Однако она ведет к более высокой ступени. И это соответствует высказыванию Бешта о том, что зло служит подножием добра.

Наряду с этим существует и другое, более глубокое объяснение природы зла. Согласно ему, то, что представляется нам злом, на самом деле не является таковым. Зло не только в итоге приводит к добру, добро — его изначальная сущность. Несмотря на то, что на первый взгляд нечто кажется нам злом, виною тому не сама сущность мнимого зла, а неполнота нашего понимания происходящего. Таким образом, различие между добром и злом в человеческой жизни — не более чем различие между добром явным и скрытым. Как положительное мы воспринимаем добро, доступное нашему пониманию, а как отрицательное — превышающее понимание. Это напоминает ситуацию, когда к человеку обращаются с добрыми пожеланиями на непонятном языке. Даже если ему будут сулить все блага мира, он не испытает от этого ни малейшей радости и лишь пожалеет о потерянном времени. Поскольку Создатель несоизмеримо выше Своих творений, они не в состоянии осознать и оценить исходящее от Него добро. Более того: это добро порой представляется им злом. И лишь праведники, достигшие духовных высот, обретают ясность зрения, которая позволяет им различить в деяниях Всевышнего подлинное добро. Об этом рассказывается в истории о Нахуме Иш Гамзу, который, что бы с ним ни случилось, неизменно повторял: Гам зу ле-това — И это — к добру, — причем не потому, что с радостью принимал наказание, а по той причине, что видел истинный смысл событий. В том, что казалось другим людям падением, Иш Гамзу усматривал возвышающий смысл. Из сказанного следует, что различие между добром и злом исходит не из самой сущности вещей, а обусловлено духовным уровнем человека, который обязан видением зла лишь собственной ограниченности. В повседневной жизни мы часто сталкиваемся с подтверждением этого. Например, маленькие дети подчас воспринимают то, что направлено к их добру, как абсолютное зло. По мере того как созревает их разум, они убеждаются: то, что их так возмущало, в действительности — благо.

Однако и это объяснение не исчерпывающе. Есть еще более глубокое понимание природы зла: то, что прежде представлялось нам добром в оболочке зла, на самом деле есть благо в его чистом, наиболее возвышенном виде. Из этого, в частности, следует, что тот обыденный, житейский уровень, на котором мы различаем добро, отнюдь не самый высокий и наше признание его таковым свидетельствует лишь о его очевидности и доступности, а не о возвышенности и чистоте. То, что мы назвали добром в оболочке зла, предстает в такой форме по причине своего более высокого духовного уровня, который не позволяет нам распознать во зле добро в чистом виде. Безусловным злом кажется нам добро, которое столь велико и возвышенно, что недоступно нашему сознанию в этом качестве. Это добро — проявление Б-жественного руководства миром. И потому, хотя пути Провидения в глазах человека часто выглядят злом, в действительности они исполнены самого возвышенного блага. Просто рядовой человек не в состоянии подняться на достаточно высокую духовную ступень, откуда это добро откроется его взору. Так надо понимать слова мудрецов, высказанные в связи с проблемой существования зла в мире.

Когда мы различаем руку Провидения в постигающих нас испытаниях, это лучше всего выражают слова:…это — час бедствия для Яакова, и в нем же — его избавление (Ирмеяѓу, 30:7), — т. е. именно путем испытаний и бед придет к Израилю Избавление. Если наше восприятие мира достаточно широко, то становятся понятными слова наших мудрецов: Что хорошо? Доброе начало. А что очень хорошо? Злое начало. Просто хорошо — ангел жизни. Очень хорошо — ангел смерти (Брейшит раба, 9:7). Даже такое абсолютное зло, как смерть, оказывается благом, причем куда большим, чем жизнь, — то есть явным добром. Ибо тайна, окутывающая пути Провидения, служит престолом Всевышнего. Тайник Его силы скрыт от человеческого разума. И потому то, что представляется нам явным добром, открытым нашему восприятию, есть благо, раскрывающееся на низшей духовной ступени. Оно не может сравниться с совершенным, возвышенным благом, скрытым от наших глаз в тайном мире, где пребывают Б-жественная воля и милость; мы о них знаем, но не можем их понять. Об этом сказано: Кого Б-г любит, того наказывает, — ибо то, что кажется нам наказанием, на самом деле является более глубоким проявлением Его любви и благоволения к нам.

Для хасидов метафизическое постижение не остается голой абстракцией. Оно непосредственно сказывается на человеческой жизни, изменяет поступки, чувства и взаимоотношения людей, и наше понимание природы зла влияет на восприятие нами действительности.

Когда человек постигает связь вещей на высоком духовном уровне — причем не только разумом, но всем своим существом, — он признает справедливость Небесного суда над собой. Ведь если человек знает, что зло — не более чем инструмент для достижения грядущего блага, он не возмущается своей участью, не протестует перед лицом испытаний, посылаемых ему жизнью. Он сознает, что, хотя постигающее его в жизни кажется злом, в конечном счете все направлено к его пользе и благу. И хотя зло возмущает человека, хотя он удручен и испытывает страдания, которые может воспринимать как незаслуженные, — он принимает свою участь спокойно. Так мы поднимаемся на первую ступень духовного величия, соответствующую содержащемуся в Мишне законодательному установлению, обязывающему человека благословлять за зло, как за добро — то есть благодарить Б-га за все, что бы ни случилось с ним в жизни. Неважно, видит ли он положительный смысл выпавших на его долю испытаний, как говорит Писание: Чашу спасения подниму, — или судьба представляется ему безрадостной, как сказано: Бедствие и скорбь обрету, — и в том и в другом случае человек заявляет: К Имени Г-спода воззову — с полной верой в то, что и радости, и испытания посланы ему Судьей справедливым и истинным и ведут к благой цели, а мнимое зло служит подножием грядущего блага.

На следующей, более высокой духовной ступени, когда человек приходит к пониманию того, что явное зло есть скрытое добро, он уже не просто выражает готовность принять свою судьбу из рук Всевышнего, какой бы та ни была, но делает это с радостью. Ибо знание того, что мнимое зло в действительности является добром, облаченным в другие одежды, изгоняет из сердца печаль. Подобно тому, как явное, зримое благо наполняет человека ликованием, так все, исходящее от Творца, отныне только радует его. Таким образом, будет ли человек, которого постигает зло, испытывать радость или скорбь, в первую очередь зависит от его собственного духовного уровня. Тем, кто, как Нахум Иш Гамзу, способен распознать добро в обличье зла, постигающие их испытания покажутся легче и приемлемей. Ибо благодаря своей способности углубляться в суть вещей такие люди не пугаются видимого зла, находя скрытое в нем добро и вглядываясь в него. И, конечно, зло не в силах причинить им тех страданий, которые терпят люди, не достигшие этого уровня. Но и тот, кто не способен видеть в страданиях благо, может подняться на духовный уровень, который позволит ему принимать все происходящее с ним с радостью. Ведь то, к чему мудрец приходит путем размышления и постижения, простой человек обретает с помощью веры. Если он действительно понимает, что зло не опускают сверху, то любое посланное ему испытание примет по доброй воле, с радостью, веря полной и искренней верой, что в конечном счете оно направлено к его благу.

Но еще выше находится духовная ступень, с которой зло предстает в своем подлинном облике: как благо столь великое, что оно превышает обычную человеческую способность восприятия и потому причиняет боль. Для того, чтобы душа приняла подобное добро, человек должен всецело предаться главному, не давая своим впечатлениям и эмоциям распоряжаться собой. Более того: ценя близость Всевышнего превыше всех благ этого мира, он доверяет Ему больше, чем своим чувствам. Человек понимает, что это мнимое зло представляет собой более возвышенное откровение

Б-га, Его раскрытие в непостижимости Своей тайны, и принимает зло с большей радостью, чем добро. И об этом сказано в Талмуде: Оскорбляемы и не оскорблены, выслушивают поношение и безмолвствуют, с любовью и радостью претерпевают муки, о них свидетельствует Писание: “Любящие Его — как солнце, восходящее в могуществе” (Шабат, 88б). Лишь тот, кто действительно любит Б-га, способен с радостью принимать страдания, посланные Им. Эта радость превыше любой другой, поскольку сопровождается осознанием того, что кого Б-г любит, того наказывает. Человека, который всем сердцем любит Б-га, подобное свидетельство взаимности не может не радовать. Такой человек предпочтет страдания, в которых раскрывается Творец, благополучной жизни в мире повседневной постигаемой реальности, которая лишена ощущения близости Б-жественной тайны — той тайны, в тени которой таится великое Откровение.

Именно в этом смысле следует понимать слова цадик — ве-тов ло — праведник — и хорошо ему. Речь идет о совершенном, абсолютном праведнике, чья жизнь действительно исполнена лишь добра, и зла в ней нет ни на йоту. Ведь совершенный праведник отличается от других людей тем, что испытания и беды, выпадающие на его долю, принимает с любовью и искренней радостью как свидетельства наибольшей близости Всевышнего — а именно к этой близости он больше всего стремится и лишь ее по-настоящему желает. Потому-то зло этого мира не находит пути к совершенному праведнику и не омрачает его жизнь. В том, что выпадает на его долю, он находит великую радость, видя во всем лишь абсолютное добро.

Понятие времени

Понятие время занимает в еврейской традиции более важное место, чем у других народов. События прошлого, запечатленные в народной памяти, отношение к прошедшему и будущему — все это играет в еврейском национальном сознании первостепенную роль. На протяжении многих столетий оставалось справедливым высказывание, что родина Израиля — это его история. Родина, которую обретают во времени, а не в пространстве.

Несмотря на то, что постоянное обращение к исторической памяти, к событиям прошлого — требование еврейской традиции, неизменно осуществляющееся в практике иудаизма, теоретическому, философскому осмыслению времени не уделено достаточного внимания. И поэтому, наверно, прийти к нему можно только на основе глубокого анализа законов, определяющих повседневное существование народа.


В реке времени


Человек наделен способностью ориентироваться во времени. Но если пользоваться терминами физики, то окажется, что в пространственно-временном континууме, в котором мы существуем, параметр времени имеет очень любопытные свойства. Если пространство допускает перемещение тел в любом направлении, то в том, что касается времени, это не так. По отношению к нему мы статичны; время как бы обтекает нас, двигаясь в одном и том же направлении, и мы не властны над этим.

Это ощущение погруженности в омывающий поток времени не является достоянием какой-либо одной культуры. Оно общее для всех. Понятийно-логические и культурные различия выступают на первый план позже, когда начинается рефлексия первоначального ощущения: что собой представляет река времени, откуда и куда она течет, как мы с ним соотносимся?

Куда мы обращены во времени? Ответ на этот вопрос кажется очевидным: куда же, кроме будущего? Ведь оно ожидает нас, а прошлое уже миновало, осталось позади. Для иудаизма же картина не столь очевидна. Мы вглядываемся в минувшее. Именно оно раскрыто перед нами, а будущее — неведомо. Язык Торы запечатлел такое отношение к потоку времени: ле-фанай — передо мной — одновременно означает в моем прошлом. А о будущем сказал пророк: Подайте знаки о предстоящем, и мы будем знать… (Йешаяѓу, 41:23). Ле-ахор — о предстоящем — дословно о находящемся сзади, у нас за спиной.

Подобный, ничем, на первый взгляд, не обоснованный подход в действительности лучше отражает реальность. Ведь в прошлое мы в состоянии заглядывать настолько далеко, насколько позволяет нам историческая память, тогда как будущее, даже самое ближайшее, скрыто. Будущее, являясь из небытия, в краткий миг настоящего становится доступным и пластичным. А затем, становясь прошлым, все полнее открывается пониманию. Эта схема точно отражает еврейскую ментальность. Поскольку мы обращены лицом к минувшему, прошлое не только приобретает все большую ясность и четкость — оно входит в нашу жизнь как ее интегральная часть. Именно в него мы вглядываемся постоянно, тогда как о будущем остается только гадать, к нему обращены наши надежды и мечты. И для всех, кроме пророков, способных воспринимать сокрытое, будущее — область фантазий и снов.

Другой, более важный вопрос: куда течет река времени? Мы можем вообразить ее русло прямым или, по крайней мере, ведущим в определенном направлении. Можем сказать, что эта река вообще никуда не впадает, а история не имеет конца. Но даже те, кто полагает, что река времени куда-то стремится, представляют ее устье по-разному.

Одни убеждены, что течение истории, как и любой реки, направлено под уклон, и потому неизбежный конец ее — в бездне. Наука подтверждает это, говоря о неуклонно накапливающейся энтропии — процесс, который в перспективе должен привести к разрушению всех и всяческих связей, к распаду всего сущего на исходные элементы, пребывающие в абсолютной неподвижности и лишенные какого бы то ни было взаимодействия. В нордической мифологии подобный трагический финал именуется сумерками богов.

Есть и другое представление об истории: как о бесконечном поступательном движении, которое именуют прогрессом. Река времени течет вверх! С такой оптимистической ноты начинается ода прогрессу. В мировоззрении многих наших современников убежденность в благотворности прогресса до сих пор сочетается с верой в его естественность: чем дальше уводит река времени, тем увереннее продвигаемся мы по пути прогресса, ибо таков объективный закон.

В основе того и другого видения лежит представление о прямолинейности исторического процесса (или судьбы человечества, или потока времени — как мы это ни назовем) и его устремленности в определенном направлении. И в том и в другом случае процесс этот имеет начало, как река — исток. Подобно ей, его течение непрерывно и устремлено к цели. На пути встают препятствия, отклоняющие и искривляющие русло, однако им не под силу остановить течение реки.

Наряду с представлением о линейности времени с незапамятных времен существует представление о его цикличности. Согласно ему, река истории образует кольцо. Она вливается сама в себя, и в ее водах мы не заметим ни необратимых изменений, ни новизны. Древний, поэтический и удручающий образ вечного возвращения дает книга Коѓелет: То, что было, то и будет; и что совершалось — то и совершится; и нет ничего нового под солнцем (1:9). Всякое изменение в мире — движение по кругу, образующее замкнутый цикл: Кружит, кружит, ходит ветер, и на круги свои возвращается ветер (там же, 1:6). У этой концепции есть и современные адепты. Известен взгляд на историю как на череду генетически связанных цивилизаций, чья судьба подчиняется циклической закономерности: они сменяют друг друга подобно траве, которая увядает осенью и вновь расцветает весной. Под это представление и подпадает пользующаяся в наши дни популярностью космологическая теория пульсации вселенной. Цикл начинается со сверхгигантского взрыва, затем происходит медленное угасание, и снова следует взрыв. И пусть периодичность циклов растянута на непредставимо долгие сроки, это не меняет существа дела.


Цикличность и линейность времени


Ни одна из упомянутых схем не исчерпывает еврейское представление о времени. С одной стороны, традиционный образ жизни постоянно возвращает еврея к датам, обладающим непреходящим значением. Чередование дней, месяцев, лет имеет сакральный смысл. Разумеется, важно не само календарное круговращение времени, а выделенные из него дни: субботы, праздники, новомесячья и т. д. Каждые семь лет наступает год шмита (субботний), а каждые пятьдесят — йовель (юбилейный). Некоторые из циклов совпадают с астрономическими — например месячный и годичный. Другие никак с ними не связаны — например неделя, шмита и йовель. Иными словами, циклическая концепция времени обусловлена не только сменой фаз луны или времен года. Она соответствует философской идее вечного возвращения на круги свои. Стихи Танаха, а еще больше тексты сидура (молитвенника), посвященные каждому из выделенных дней и периодов, доказывают это: вот неделя, восходящая к вершине-Субботе, вечному напоминанию о сотворении мира; праздники, не дающие забыть об исходе из Египта и о событиях, сопровождавших его; Рош ѓа-шана как символическое напоминание о начале творения и так далее. Философский смысл круговращения времени, проступающий сквозь ритуал, хорошо осознавался еще в древности. Это можно увидеть в толкованиях мудрецов разных эпох. Выдающийся ученый раби Авраѓам ибн Эзра интерпретирует подобным образом субботний и юбилейный циклы. Более того, в той же связи он упоминает циклы Великого субботнего и Великого юбилейного годов, чья протяженность, соответственно, семь тысяч и пятьдесят тысяч лет. В праздники — в ночь пасхального седера, при строительстве суки — особенно ощущается элегический мотив книги Коѓелет: что было, то и будет. Ведь и то и другое является актом символического переживания когда-то происшедших событий, которые повторяются вновь и вновь. Но в философской, а еще больше в мистической еврейской литературе, многократно подчеркивается, что смысл праздников не исчерпывается символическим напоминанием о событиях далекого прошлого. По сути, праздник обладает достоверностью подлинного возвращения. Более того: историософская концепция иудаизма усматривает в определенных событиях нечто гораздо большее, чем исторический прецедент. Эти события рассматриваются даже не в качестве архетипов, а как своего рода матрицы всей последующей истории. Например, исход из Египта — ключевое событие еврейской истории, систематически повторяющееся в ней в виде цикла Изгнание — Избавление. Значение Исхода выходит за сугубо исторические рамки, ибо он реализуется в духовной биографии каждого человека. Еврей в каждом поколении не просто должен считать, что он сам вышел из Египта, — история Исхода становится и историей его собственного духовного развития. Рабство и избавление от него, переход через море, война с Амалеком и получение Торы — вот этапы развития человеческой личности.

Однако это еще не вся картина традиционного восприятия времени. Под солнцем, под которым нет ничего нового, течет, тем не менее, и иное, не цикличное время, и оно целенаправленно. Концепция цикличности уживается в иудаизме с телеологическим взглядом на историю. Река времени берет начало в сотворении мира и устремляется к концу дней, навстречу грядущему Машиаху (Мессии) и жизни вечной. Правда, русло ее весьма извилисто и изобилует излучинами. И хотя, с одной стороны, сказано у пророка: Как в дни исхода твоего из Египта, явлю ему чудеса (Миха, 7:15), — очевидно, что конечное Избавление будет совсем иным, еще более величественным и грозным, чем Исход. Ибо содрогнется и изменится весь мир, неотвратимо приближающийся к небывалой, невиданной по своему драматизму развязке.

Вера в приход Машиаха представляет собой нечто гораздо большее, чем ожидание космического хэппи энда, поскольку речь идет о событии, скрытом от нас в будущем, но диктующем нам определенный образ жизни, влияющем на наше поведение сегодня. Эта вера отражает не только еврейский оптимизм, для которого имелось так мало оснований на протяжении последних двух тысячелетий, но и способ мышления и даже образ действий в материальной и духовной сферах. Наш мир — не только преддверие иного мира, качественно нового этапа существования, некий коридор, ведущий к тронному залу, — ему отведена гораздо более важная роль, хотя и эта его функция весьма значима. Причем не только для индивидуума, но и для всего общества, ибо социальный modus vivendi, сам жизненный путь множества людей в духовной и практической сфере ведет к этому событию. Успех или неудача на этом пути приобретают решающее значение для жизни каждого из нас. Подобная мысль особенно часто встречается в сочинениях Аризаля и его учеников. Приход Машиаха и конечное Избавление — не столько предопределенное судьбой событие, сколько результат конкретных действий личности и общества, результат постоянных усилий, направленных на исправление мира. Уверенность в этом не может не влиять самым радикальным образом на частную и общественную жизнь, предопределяя облик целых общин. А ее отголоски до сих пор оказывают влияние на множество людей, никогда не сталкивавшихся с этой идеей в ее первозданном виде.

Представление о времени в иудаизме, таким образом, возникает перед нами как соединение двух концепций. С идеей цикличного времени сосуществует идея времени линейного, движущегося к заданной цели. Будущее предстает качественно отличным от прошлого, являясь не столько его продолжением, сколько результатом. В действительности между обеими концепциями нет кардинального противоречия, они рассматривают различные аспекты единого диалектического процесса. Совмещение линейного и циклического движения образует движение по спирали, отличающееся от первых двух трехмерностью, подтверждая как сентенцию из книги Коѓелет — то, что было, то и будет, так и слова раби Нахмана из Брацлава об очень старом, которое также совершенно новое.

Хотя спираль — сложная геометрическая фигура, ее подобия широко распространены в живой природе: от молекул ДНК до виноградной лозы. В свое время некоторые исследователи полагали, что все живое стремится развиваться по спирали.

Такие биологические ассоциации не должны вызывать удивление — ведь это далеко не единственный пример глубинной связи иудаизма с миром природы, его формами и образами. Связь спиральной временной структуры с биологической системой не исчерпывается формальным внешним сходством, она более глубока и сущностна. Не только отдельный человек уподоблен дереву (…человек — дерево полевое…; Дварим, 20:19). История народа также подобна ему, ибо…как дни дерева, такими будут дни народа Моего… (Йешаяѓу, 65:22). Конечно, подобные высказывания можно счесть поэтическими метафорами. Но они перекликаются с еврейской концепцией времени, говоря о связи прошлого с настоящим.


Испытание временем


В упрощенном, механистическом представлении прошлое связано с настоящим цепью причинно-следственных связей. События вызывают последствия, которые сказываются в будущем, и их воздействие тем ощутимей и продолжительней, чем сильней был толчок. Такую связь можно уподобить кругам на воде, расходящимся от брошенного камня: чем тяжелей камень, тем дольше не успокаивается гладь, тем выше волны и шире круги. Исторические события часто уподобляют таким камням, брошенным в реку времени. Сначала ее поверхность приходит в волнение, но постепенно успокаивается, и забвение сглаживает морщины на ее лице. Камень спокойно лежит на дне, словно он никогда и не нарушал плавное течение вод. Единственное преимущество такого примитивного представления о связи прошлого с настоящим — его кажущаяся очевидность. В действительности же связь между исторической причиной и следствием не столь тривиальна. Не всякое нашумевшее событие оставляет в жизни мира или человека глубокий след, в то время как иногда, напротив, — малозаметное происшествие, которое почти не привлекло внимания современников, с годами приобретает все большее значение и влияние его не уменьшается, а растет. Все это заставляет усомниться в истинности механистической модели и искать аналогии в живой природе.

Именно такой представляется мне концепция времени в иудаизме. Можно сказать, что пространственно-временной континуум, одним из параметров которого является время, представляет собой единую живую реальность. Объективно время, подобно пространству, обладает протяженностью во всех направлениях. Неважно, находимся ли мы в определенной точке в данную минуту или нет — ее существование в трехмерной системе координат не зависит от нашего присутствия. Введя четвертую, временную ось, мы получим пространственно-временной континуум, в котором время продолжает существовать в каждом хронологическом отрезке, даже если мы уже покинули его. События не тонут в реке времени, подобно камням, просто течение относит нас от них. Прошлое и будущее становятся севером и югом на темпоральном компасе. Отсчет времени отныне подобен измерению высот и глубин, а уход прошлого означает всего лишь потерю нашей власти над ним. Мы не в силах изменить прошлое, но это единственное, что отличает его от настоящего. Настоящее пластично, оно доступно трансформации — наряду с предполагаемым будущим, на которое мы также отчасти в состоянии влиять. А прошлое ускользнуло, оно более нам не подвластно. Унесенное потоком времени, минувшее приобрело четкие очертания, став неизменным.

Теперь, если вспомнить слова пророка: Как дни дерева, такими будут дни народа Моего, — они уже не покажутся простой метафорой. Ведь дерево — это и молодые свежие ростки, которые тянутся ввысь, и старые, утратившие гибкость ветви, и омертвелые участки коры, и даже высохшие сучья. Могучий ствол, крепкие корни придают дереву устойчивость, укореняют его в почве. В них — его прошлое. А юные податливые ростки, нежные, еще не сформировавшиеся побеги — это настоящее дерева, его сегодняшний рост. И есть еще почки, едва наметившаяся завязь — будущее дерева, его надежда.

Прошлое не только запечатлено в событиях, некогда отметивших дерево своими знаками. Оно продолжает жить и в настоящем. Холодная зима или благодатное лето не проходят бесследно. Они воплощаются в размере кроны, мощи ствола, обилии плодов. Прошлое формирует облик настоящего и остается в нем. И чем моложе дерево, тем ярче оно запечатлевает свое прошлое. Глубокая зарубка на стволе, след от удара молнии куда заметнее на молодом дубке, чем на старом, гораздо сильней изменяют его облик. Каждый организм переживает период становления, когда на него легко оказать влияние, приводящее к серьезным изменениям. Возмужав, он приобретает устойчивость, и тогда лишь воздействиям исключительной силы удается изменить его.

В свете сказанного становится понятным, сколь важную роль в жизни еврейского народа играет его прошлое. Более того: во многих случаях минувшее не менее актуально для нас, чем сегодняшний день, и вызывает живую реакцию на давние события и действия персонажей исторической драмы. Об этом свидетельствуют глаголы настоящего времени при ссылках на авторитеты: Абайе говорит, Рава утверждает, Рамбам пишет… Голоса мудрецов древности звучат не менее громко, чем речи наших выдающихся современников, и их влияние не уступает влиянию последних. Создается впечатление, что вся история еврейского народа, с его мудрецами и мучениками, царями и пророками, разворачивается одновременно. Ее действительно можно уподобить дереву, чьи корни, ствол, ветви и листья представляют собой единое целое. Мы обращаем взгляд к минувшему не только для того, чтобы извлечь из него урок, отыскать параллели настоящему, — сквозь призму прошлого мы всматриваемся в себя, видим, как оно продолжает создавать наш сегодняшний день. Его события являются прямым продолжением и естественным следствием того, что происходило когда-то. Важное событие прошлого оказывается, таким образом, формообразующим по отношению к настоящему и продолжает существовать в этом качестве, даже если его связь с современностью нелегко разглядеть.

Погружаясь с помощью средств массовой информации в огнедышащие горнила войн и революций, мы бываем уверены, что стали свидетелями великих исторических сдвигов. И как же часто спустя совсем немного времени мы убеждаемся, что подлинное значение этих событий никак не соответствовало их масштабам, а влияние на будущее оказалось ничтожным! Следы грандиозных общественных переворотов быстро изглаживаются и из памяти, и из жизни, подобно легкой царапине на коре могучего дерева. Когда мудрецы Израиля ввели в календарь праздник Ханука, то он был установлен не в год победы евреев над врагами, а лишь на следующий. Причину этого объяснил раби Ицхак-Меир из Гура. По его словам, мудрецы выжидали, чтобы проверить: действительно ли свершившееся событие наложило отпечаток на будущее? И лишь когда через год, в те же дни, ощущение праздника возникло вновь, сомнения были отброшены.

В Танахе мы найдем свидетельства того, как складывалась еврейская концепция времени. Весьма знаменательно, что повествование в нем сосредоточено на личностях, тогда как анализу экономических, социальных и иных условий жизни в те времена почти не уделяется внимание. В фокусе неизменно архетипические образы. Адам, первый человек, его жена Хава (Ева), их потомки — вот те, чьи поступки предопределили облик человеческого рода. В одном ряду с ними стоят праотцы, судьбы которых тем или иным образом многократно воспроизводились в истории нашего народа, а характерные черты кардинальным образом повлияли на его облик. Смысл изречения деяния отцов — указание сыновьям — в метафизической повторяемости событий. Жизнь предков — не только положительный или отрицательный пример для потомков. Она — фундамент будущего, предопределяя судьбу последующих поколений. Уже говорилось, что духовный облик народа Израиля сложился по образу и подобию праотцев. Значительная часть комментариев Рамбана к Торе посвящена иллюстрации и развитию этого положения. Он показывает, каким образом события частной жизни Авраѓама, Ицхака и Яакова становились прообразом, формой, в которую отливалась жизнь их потомков. Подобно этому исход из Египта не стал легендой о великом и невозвратно ушедшем прошлом, но приобрел типологические черты, проступающие в судьбе каждого нового поколения. Это справедливо и по отношению к образам Давида, великого еврейского царя, и строителя иерусалимского Храма Шломо (Соломона). Даже мельчайшие детали их повседневной жизни приобрели важнейшее значение.

И вместе с тем масштабные события, представлявшиеся современникам чрезвычайно важными и, казалось бы, заслуживавшие почетного места в исторической летописи, сплошь и рядом удостаиваются в Танахе лишь беглого упоминания. Таковы сражения и победы, завоевания и падения царств, о которых сообщается мимоходом. Дело в том, что подобные великие деяния, в сущности, ничего не давали грядущему, из них невозможно было извлечь драгоценные зерна, способные принести плоды поколениям потомков. Понятно, что, хотя события такого рода не проходят бесследно, их отпечаток на теле времени подобен шраму на древесной коре. Но ведь рана, как бы ни была она глубока, ничего не прибавляет растению. Именно потому завоевания и победы не произвели впечатления достаточно сильного, чтобы запечатлеть их на века.

Концепция живого времени объясняет также и то, каким образом не только прошлое влияет на настоящее и будущее, но и те, в свою очередь, в некоторой мере способны влиять на него. Великое событие современности способно не только скорректировать интерпретацию прошлого, но и действительно в состоянии отчасти его изменить. Продолжая нашу растительную аналогию, вспомним, что старые части биологической системы столь же доступны изменениям, как и молодые, с той лишь разницей, что для этого требуется гораздо больше усилий. Чем значительнее прилагаемое усилие, тем глубже проникают изменения, охватывая уже не только сферу развития и роста, но и омертвелые, отжившие пласты. Это относится и к человеческой личности: ведь и в основе раскаяния лежит переосмысление и, как следствие, трансформация совершенных в прошлом поступков. Их исправление происходит, фигурально выражаясь, задним числом. Условием покаяния является решение изменить свое поведение в будущем. Рамбам (Яд ѓа-хазака) пишет: Будет свидетельствовать о нем Тот, Кому ведомо сокрытое, что он не станет больше грешить. Однако наряду с этим существует и ретроактивный аспект. Покаявшийся из страха перед наказанием удостаивается прощения грехов, отныне они засчитываются ему как невольные ошибки. Но грехи того, кто раскаивается из любви к Всевышнему, побуждают к служению Ему, благодаря этому меняют знак на противоположный и засчитываются как заслуги. Так настоящее изменяет прошлое. Однако добиться этого нелегко. Мудрецы всех поколений не скупились на объяснения того, сколь чудовищное усилие требуется для достижения полного раскаяния из любви. Об этом, в частности, говорят Рамбам в сочинении, цитата из которого приведена выше, и раби Шнеур-Залман из Ляд в своей знаменитой Тании. Однако как ни труден путь возвращения к праведности, он был бы вовсе немыслим, если бы минувшее уходило безвозвратно. Дереву тоже нелегко выпрямить давно огрубевший ствол. Этого не достичь легким прикосновением, каким распрямляют молодой побег. Но зато свежий росток без труда изменит не только свою форму, но и функции отдельных частей, казалось бы, уже устоявшиеся, — ведь в силу инертности прошлое трансформируется тем медленнее, чем дальше оно ушло.

Подобный взгляд на мир порождает иное восприятие времени. Это уже не слепая стихия, устремляющаяся неизвестно куда, неведомо какими путями. Оно, словно живое существо, органически соединяет в себе прошлое, настоящее и будущее. В физике мы приравниваем временные отрезки друг к другу подобно другим параметрам. Но все они не абстрактны, существуя в определенном контексте, придающем им конкретный смысл. Если они равны, это еще не значит, что они тождественны. Единица измерения в реальном пространстве имеет конкретное наполнение: она зависит от того, что ею измеряется. То же — и со временем. Минута — не только условный отрезок безвозвратно ушедшей действительности, это — неповторимое мгновение, которое невозможно пережить вторично. Вопреки своей цикличности время уходит навсегда. Соединившись, цикличный и поступательный характер времени придают неповторимое звучание каждой из временных нот — мгновений равной длительности. Величайшее отвращение, испытываемое еврейской традицией к пустому времяпровождению, проистекает не только из сознания невозвратимости упущенного, но и из ощущения уникальности, незаменимости каждого мига.

…Время обтекает и наполняет нас и само наполняется нами. Струясь длинным извилистым руслом истории, оно неизменно остается живым, вечно возвращаясь к истокам, но при этом неуклонно двигаясь вперед.

Естественные науки, математика и религия

Три фундаментальных вопроса


Среди бесчисленных вопросов, которые ставит перед собой человечество, выделяются три наиболее общих и фундаментальных, которые формулируются предельно просто: что? почему? и зачем?. Несмотря на их простоту, они включают в себя все остальные существующие вопросы как частные случаи, относящиеся как к сфере повседневной реальности, так и к сложнейшим духовным материям.

Вопрос что? относится к сущности вещей, их определению и описанию в системе взаимоотношений с другими объектами. Вопрос почему? относится к причине их бытия и происходящих с ними процессов. Вопрос зачем? относится к цели их существования.

Можно выразить сомнение относительно корректности этих вопросов с философской точки зрения, более того — как о том будет сказано ниже, есть сферы, в которых они заведомо лишены смысла. Тем не менее, их принципиальная важность для людей бесспорна; похоже, что сама наша природа побуждает нас снова и снова ставить их и искать на них ответы.

Эти вопросы можно рассматривать с различных точек зрения, в разных аспектах, применяя критерии исторические, эпистемологические, онтологические и иные. Здесь мы коснемся только одного из этих аспектов: отношения перечисленных вопросов к категории времени — и попытаемся показать, что временное измерение имеет различную коннотацию в разных областях человеческой мысли; мы постараемся определить ограничения, накладываемые контекстом каждой из них на вопросы, которые можно ставить в этих сферах. Без учета временной специфики в соответствующей области вопрос может оказаться некорректным и потому не иметь ответа.


Математика и время


Для простоты начнем с математики. При том, что разделы этой науки многочисленны и разнообразны, философский ее аспект в целом сравнительно прост. Математика основана, в первую очередь, на логике, эмпирический материал играет в ней второстепенную роль (вопрос о том, нуждается ли математика в эмпирических основах, должен служить предметом особого рассмотрения при философском анализе оснований математики).

Понятие времени в математике, по сути дела, отсутствует. Математические структуры лишены временной составляющей. Если уж говорить о времени в этой науке, то это будет нечто, что можно условно назвать нулевым моментом: t = 0. Разумеется, можно вычислять время, оперировать им точно так же, как величинами любой другой размерности. Однако с этой точки зрения время — величина, ничем не отличающаяся от других. Это рядовой объект математических действий, лишенный специфики. Можно сказать, что мир математики существует в вечном настоящем, делающем бессмысленными понятия прошлое и будущее. В мире математики бессмыслен вопрос о том, что было раньше, равно как и вопрос о том, что будет после. Разумеется, она оперирует переменными, различными функциями от них, однако все эти изменения, возрастания и убывания развернуты в разных измерениях, не носящих временного характера.

Поскольку в математике отсутствует время, вопрос о причине лишен в ней смысла. Вопрос о том, почему имеет место определенное явление или отношение, не предполагает поиск предшествующих событий, вызвавших рассматриваемые явления, — это вопрос о взаимоотношении и порядке элементов в статичной структуре. Таким образом, по сути дела, категории причинности нет места в математике. Подобно этому, в математике нет речи о будущем, о событиях ожидаемых или желаемых. (Рамки данной статьи не позволяют рассмотреть место теории вероятностей в математике, абстрактный характер таких понятий, как событие и математическое ожидание в этой науке.)

Сфера компетенции математики — всестороннее выяснение вопроса что?. В первую очередь, это описание объектов — как отражающих явления реального мира, так и самых невообразимых, конструируемых средствами математики, — а также описание и исследование отношений и связей между различными объектами, правил их преобразования. Проблемы подобного рода, начиная с задач теории чисел и геометрии, которые исследовали еще древние греки, и до сложнейших теорий современной алгебры и топологии, — все это вопрос что? применительно к миру величин и форм, который лежит вне потока времени.


Естественные науки и время


Категория причинности лежит в основе естественных наук. Как в тех случаях, когда наука применяет детерминистский подход, так и тогда, когда она ищет вероятностные закономерности (такова ситуация в квантовой механике и ряде других дисциплин), — наука всегда стремится от вопроса что? перейти к вопросу почему?. Действительно, многие науки начинают с дескриптивной стадии, со сбора разнородной информации, относящейся к предмету, затем наступает стадия сортировки и классификации накопленного материала. Однако раньше или позже (а зачастую и на самых ранних стадиях сбора информации) с неизбежностью возникает новый вопрос, тот самый, который и превращает массу информации и таксономию в науку: вопрос о взаимосвязи описанных явлений, об их причинно-временных отношениях. Этот поиск причинных связей во времени представляет собой не только некий особый этап развития науки, но, в определенном смысле, самую суть всех естественных наук, которые в гораздо большей степени, чем математика, связаны — как методами исследования, так и характером полученных результатов — с процессами, разворачивающимися во времени. И экспериментальные исследования, и теоретические построения сосредоточены вокруг вопроса о том, какие изменения в данной системе будут вызваны определенными изменениями исходных условий. В некоторых областях науки все исследования зачастую посвящены прогнозированию того, что произойдет, если изменится температура или давление, скорость или климатические условия и так далее. Именно потому, что науку в первую очередь интересуют изменения, центральное значение приобретает главный изменяющийся фактор: само время. Говорим ли мы о физических, химических или биологических системах, вопрос будет тем же: что происходит с ними во времени? Включение временного параметра в описание любой изменяющейся системы неизбежно, и потому модели в естественных науках строятся как функция переменной — времени, в течение которого происходят описываемые изменения (как в тех случаях, когда оказывается возможным количественный анализ, так и там, где приходится ограничиваться качественными описаниями).

Однако, несмотря на то, что время входит в большинство формул, используемых в естественных науках, последние имеют дело только с половиной временной оси: в сущности, речь всегда идет только о прошедшем времени (будем обозначать его — t). На первый взгляд такое утверждение может показаться совершенно несостоятельным — ведь научные достижения находят свое выражение в способности предсказывать предстоящие события. Более того: критерием состоятельности теории является именно ее способность прогнозировать изменения, происходящие в описываемой системе. Теория, которая не в состоянии сделать это, признается недостаточно обоснованной, а, по мнению многих философов науки, теория, которую нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, испытывая ее способность к предвидению, вообще лишена научного содержания.

Однако все это не может поколебать тот факт, что наука рассматривает только прошлое: — t. Дело в том, что всякий научный эксперимент или наблюдение имеет дело с событиями, происходящими в настоящем (точнее, на том отрезке времени, который требуется для восприятия происходящего) или в прошлом. Иными словами, информация, которой обладает наука, относится только к прошлому. Предсказание, сделанное на основе научной теории, с необходимостью есть результат экстраполяции прошлого на будущее, основанной на предположении, что закономерности, которые наблюдались в прошлом, продолжат свое действие в будущем. Так мы превращаем описание изменений, имевших место в прошлом, в предсказание будущих изменений. Этот переход от минуса к плюсу, экстраполяция функции, построенной в отрицательной полуоси времени, на положительную полуось — основа всякой науки. Однако не следует забывать, что хотя эта замена минуса на плюс вполне корректна с точки зрения математики, с естественнонаучной точки зрения это не более чем гипотеза. Временной вектор существенно отличается от любых других параметров, допускающих движение в двух направлениях. Поэтому о подтверждении научной теории всегда можно говорить только в прошедшем времени. Прошедшее может представить огромный экспериментальный материал, многократно подтверждающий теорию в прошлом, но не в силах подтвердить ее состоятельность в будущем.

Это ограничение не умаляет значимость естественных наук, но определяет пределы их возможностей. Как уже было отмечено, всякая естественная наука по сути своей — поиск причин, поиск ответа на вопрос почему?. Во временном измерении — это поиск корней того, что существует сейчас, в том, что произошло ранее. Безусловно, цель науки — найти универсальные законы, системы понятий и правил, объясняющие причины явлений и дающие возможность их предугадывать. Однако твердо и безусловно наука знает только о прошлом, будущее выступает как гипотетическое его продолжение, из — t в +t.


Вопрос о цели и естественные науки


Сегодня принято считать, что вопрос о цели — зачем? — лежит вне пределов науки. Такая точка зрения не всегда была общепринятой. Аристотелева система знания, причем не только в философских и этических, но и в естественнонаучных разделах, была в значительной степени построена на телеологических положениях. Этот подход надолго пережил эпоху средневековья, и лишь влияние Галилея, Спинозы и энциклопедистов привело к замене его механистическим детерминизмом. Более того: в биологии по сей день выдвигаются различные теории, в той или иной степени основанные на телеологии. Тем не менее в целом можно сказать, что современная наука исключает вопрос о цели из сферы своих интересов. То, что было сказано выше о роли причинности, лежащей в их основе, определяет такое отношение не только как уместное, но даже как неизбежно следующее из их предпосылок. Причинность, о которой говорит наука, описывает связь настоящего с прошлым. Будущее может появляться в научной теории только как непрерывное продолжение прошлого. Эту посылку можно проиллюстрировать словами Писания: Что было, то и будет… (Коѓелет, 1:9).

Констатация ненаучности вопроса о цели не означает, что в нем нет смысла; ненаучный не означает бессмысленный. Утверждение, что наука интересуется только причиной, а не целью, лишь очерчивает сферу компетенции науки и не более того. Утверждение, согласно которому вопрос о цели с научной точки зрения бессмыслен, — в сущности, тавтология, повторение определения самого понятия наука. По сути, оно ничем не лучше безусловно истинного утверждения, гласящего, что применительно к сапожному ремеслу вопрос о расстоянии от Земли до Марса бессмыслен. Это, несомненно, верно, но относится лишь к определению сферы деятельности сапожника-профессионала, нисколько не умаляя значимость вопросов о расстоянии между двумя планетами, как и многих других. Проблемы астрономии и энтомологии не теряют своего значения оттого, что сапожник не занимается ими. Пусть он, оставаясь в рамках своего ремесла, равнодушен к этим вопросам, но ничто не мешает ему живо заинтересоваться таковыми после работы — не как сапожнику, а как мыслящему человеку. То же верно и в обратном направлении: множество вопросов, бессмысленных с точки зрения естественных наук, являются важными в других отношениях. Физика не решает вопрос о том, красива ли данная девушка. Вопросы эстетики нерелевантны для физики, поскольку находятся вне пределов ее компетенции.

Многие фундаментальные вопросы не могут быть сформулированы на языке науки, она неспособна анализировать их, а тем более решать.

Сказанное верно не только по отношению к естественным наукам; методология и аппарат общественных наук не в состоянии дать ответ на вопрос, что является прекрасным, равно как и на вопрос о том, что является справедливым. Общественные науки могут проследить историю развития понятия о прекрасном. Возможно даже, что им удастся установить причины и закономерности такого развития, объяснить, как влияет на общество то, что признается прекрасным; они могут исследовать представления о справедливости, принятые в определенном обществе, и пути их формирования. Изучение прошлого и даже закономерностей, позволяющих заглянуть в будущее, не выводят нас за рамки данной системы причинно-следственных связей. Здесь — предел возможностей науки, граница ее компетентности. Нет никакой возможности дать научное определение понятия прекрасное, принципиальное определение понятия справедливость. Психолог может объяснять различные процессы в душевном мире человека и находить связи между разными психическими феноменами; человек науки может анализировать и классифицировать явления каннибализма, строить предположения об их генезисе, изучать их социальные и иные последствия — но не может в качестве ученого дать им оценку.

До всех этих вопросов — эстетических, этических, философских — науке дела нет, но именно они могут быть основными вопросами человеческого бытия. Тот факт, что проблема цели по самой своей сути лежит вне рамок науки, не делает эту проблему менее важной.


Цель и время


Категория цели, подобно категории причины, связана со временем, но, в отличие от нее, как и от других закономерностей, изучаемых наукой, не может быть представлена как функция переменного t. Цель — это всегда то, чего нет в настоящем и чего стремятся достичь в будущем. В этом несовместимость понятия цель с естественнонаучным мышлением. Параметр времени в этой области всегда выступает как +t — будущее. При этом от будущего приходят к настоящему (и даже к прошлому), давая телеологическое объяснение происходящим или происшедшим событиям путем обратной экстраполяции: устанавливая цель в будущем, производят регрессию, которая через достаточное число шагов определит нынешнюю ситуацию.

Рассмотрим это утверждение на конкретном примере. Допустим, мы хотим запустить космический корабль, который сфотографирует поверхность Марса. Будучи сформулированной подобным образом, эта цель порождает ряд вторичных проблем. Допустим, для ее достижения нужно подготовить соответствующую аппаратуру, которая будет воспринимать и фиксировать интересующие нас явления, создать двигатели, которые доставят космический корабль к Марсу, наладить систему связи между кораблем и Землей. Все эти вторичные проблемы предстают целями, порождающими новый ряд проблем: необходимость достать фотопленку с высокой разрешающей способностью, подготовить систему коррекции курса корабля, обеспечить его достаточным запасом горючего и тому подобное. Это, в свою очередь, порождает вопрос о необходимых средствах — и так далее, до тех пор, пока мы не придем к настоящему, к тем ресурсам и возможностям, которыми обладаем сегодня. Общее направление такой регрессии — всегда от будущего к прошлому, от того, чего мы ждем, к тому, что имеем. Подобный ход мысли оправдан не только при разработке проекта, но и каждый раз, когда мы вводим понятие цель. Здесь наблюдается своего рода причинность, которая, однако, работает в обратном направлении: следствие предшествует причине.

Таким образом, любой ответ на вопрос зачем? начинается с будущего, с цели, и движется в сторону настоящего. Такой же характер носит телеологическое описание прошедших событий: исследование исходит из их последствий для настоящего и движется в глубь прошлого. В этом случае имеет место конвергенция двух систем: естественнонаучная концепция причинности, направленная от прошлого к будущему, пересекается здесь с телеологической, направленной от будущего к прошлому. В определенных случаях, в человеческом поведении и целенаправленной деятельности, эти две системы, по существу, эквивалентны. Однако даже в этих случаях существует область чисто телеологического мышления, лежащая вне научного рассмотрения. Наука в этом случае изучает механизм взаимодействия двух систем, причинной и телеологической; телеология же интересуется смыслом происходящего, самими целями, которые привели в действие те механизмы, которые и изучает наука. Задавая вопрос, ради чего произошло то или иное событие, человек интересуется не тем, что его вызвало, но его целью, значением, последствиями.

Является ли вопрос о цели столь же осмысленным и объективным, как вопрос о сущности и причине, или это всего лишь проекция нашего образа мыслей на реальность? С философской точки зрения всякий вопрос вызван попыткой обнаружить в окружающей реальности доступный постижению смысл. Научное мышление есть один из способов постулирования причинных связей в объективной реальности. Фанатичный поклонник науки может утверждать, что его интересует не происходящее вокруг, но лишь то, как оно отражается в его мышлении. Однако, признавая легитимной эту человеческую потребность установить причинную связь между событиями, между настоящим и прошлым, необходимо признать и другую потребность мысли: связать настоящее с будущим, пытаясь ответить на вопрос зачем?.


Цель и религия


Именно проблема цели находится в центре внимания религии. Более того: можно сказать, что понятия этики и права определяются тем, как религиозное сознание формулирует цель человека и мироздания. Тот факт, что перед человеком поставлена определенная цель, обязывает его направлять свою мысль на ее достижение, придерживаться определенного типа поведения. Нет сомнения в том, что религиозный идеал не указывает однозначно на пути, ведущие к его осуществлению, точно так же, как и любая поставленная цель. Допустим, существуют несколько путей, причем некоторые из них могут оказаться тупиковыми. Это не влияет на тот факт, что конечная цель и промежуточные цели, порождаемые ею и принадлежащие будущему, определяют наше мышление и поведение в настоящем.

Тесная связь между религией и проблемой цели не ограничивается ролью телеологии в структуре религиозного учения. Существуют более глубокие аспекты этой связи; можно сказать, что любой вопрос зачем? по сути несет в себе религиозное содержание. Вопросы ради чего существует Вселенная? и зачем существует человечество? не могут обойтись без априорного постулата о наличии единой точки отсчета для оценки всего сущего. Само признание существования такой реальности (неважно — метафизической или материальной), служащей универсальным мерилом ценности, — сугубо религиозный постулат.

Ведь понятие высшего бытия, критерия всего сущего, не сводящегося ни к какой иной ценности, — и есть понятие Б-жества в самом широком, нетеологическом смысле. Следует подчеркнуть, что представление о Первопричине во временном смысле как о начале всего сущего, предполагающее концепцию причинности естественнонаучного типа, разделяется не всеми религиями, тогда как понятие высшего бытия в ценностно-теологическом смысле является общим для всех религиозных систем.

Ответ на вопрос зачем? не обязательно должен носить религиозный характер в общепринятом смысле этого слова. Однако поскольку он содержит по сути дела религиозный подтекст, любой ответ на него неизбежно порождает религиозную систему — то есть систему, в центре которой лежит представление о некой абсолютной ценности, об идеале, к которому направлены все устремления. Так, если на вопрос зачем существует общество? мы ответим: Для справедливого распределения материальных благ, — то получим систему, которая, являясь материалистической по своему понятийному содержанию, по сути будет религиозной.

Тот, кто полагает, что высшая цель человеческой жизни — пить водку и закусывать икрой, исповедует определенную религию; пусть материалистическую, гедонистическую и вполне безбожную, но — религию. Ибо и здесь налицо вера в абсолютную высшую ценность, в которой невозможно усомниться и которая является мерилом всего остального.

Вопрос о цели может быть поставлен по-разному. Это может быть философская проблема — например, какова цель существования мира? — или экзистенциальный поиск смысла существования, или вполне обыденный вопрос чего я хочу, к чему стремлюсь в жизни? Но любой из этих вопросов выводит человека за пределы конкретного бытия, к миру, где будущее определяет настоящее и прошедшее. Иными словами — в мир религии.

Наука и Божественное Откровение

В рамках статьи не представляется возможным раскрыть все аспекты вопроса, волнующего многих людей: о соотношении науки, систематизирующей объективные знания об окружающей действительности, и религии, основывающейся на Б-жественном Откровении.

К сожалению, Откровений свыше мы удостаиваемся не так часто, как нам бы хотелось. Вопросы же, причем самые разнообразные, задают постоянно. И хотя людям, знающим ответы на все вопросы, место либо в райских кущах, либо в приюте для душевнобольных, а я, к счастью, пока не побывал ни в одном из этих мест, попробую высказать свою точку зрения и по этому поводу.

Есть древнее представление о механизме познания, которое может помочь нам пролить немного света на этот темный вопрос. Согласно ему, процесс постижения чего-либо можно разделить на четыре последовательных этапа:

а) постижение наличия явления,

б) постижение сущности явления,

в) постижение наличия сущности,

г) постижение сущности сущности.

Для того чтобы эта абстрактная формулировка стала более наглядной, приведу простой пример. Одна из наиболее распространенных метафор, иллюстрирующих процесс познания, такова: нас, людей, окружает непроглядный мрак, и в нем порой вспыхивают ослепительные сполохи света, позволяющие мельком заметить, что именнонас окружает. Это средневековая метафора, относящаяся приблизительно к тринадцатому веку, но и сегодня мы можем с успехом ее использовать.

Итак, двигаясь на ощупь в непроглядном мраке, внезапно натыкаешься на какой-то предмет. Это и есть первая стадия познания: постижение наличия явления. На этой стадии пока лишь известно, что в помещении есть нечто. Затем приступаешь к более тщательному изучению обнаруженного: пробуешь установить его размеры, вес, определить, из какого материала оно сделано, и т. д. Иначе говоря, пытаешься постичь сущность явления.

После нескольких прикосновений, ощупываний деталей предмета и определения его размеров — пока глаза привыкают к темноте — приходишь к выводу, что перед тобой, скажем, некое устройство. И в следующее мгновение тебя осеняет догадка, что это компьютер. Такое озарение — уже качественно иная ступень, прорыв, скачок в процессе познания.

Почему я называю этот этап скачком? Представьте себе представителя затерянного в дебрях Африки племени, ничего не знающего о современной технологии. Множество мигающих лампочек, кнопок и тумблеров хоть и вызовут у него восторг, но не скажут ему ровным счетом ничего о сущности, назначении самого предмета. Он может даже сделать точное наскальное изображение своей находки, но не более того. Исследуемый объект останется для него тайной. На этой стадии необходим скачок, переход на качественно иной уровень познания, который позволит, на основании предшествующих наблюдений, прийти к раскрытию сущности обнаруженного.

Определив, что найден сложный аппарат, мы пытаемся отнести его к какому-то определенному, знакомому нам типу. После этого, руководствуясь общими представлениями, мы в состоянии сформулировать догадку, предположение; это может прийти к нам и как наитие. Но если не произойдет ни того, ни другого, мы так ничего и не узнаем, кроме того, что перед нами всего лишь некое устройство.

Такова, в общих чертах, суть обсуждаемой проблемы. Если допустить, призвав на помощь фантазию, невообразимый скачок во времени и пространстве, то, оказавшись в совершенно новой для себя культурно-исторической среде, попав в иную цивилизацию, представители которой используют совсем другие вещи и приборы, мы, поставив перед собой в качестве задачи исследование их достижений, должны будем проделать тот же эволюционный путь социального и общественного развития, что и они, последовательно пройти через аналогичные стадии постижения, и лишь после этого исследуемые объекты станут нам понятны.

Метафора, к которой мы прибегли выше, применима и к процессу осмысления сущности Б-жественного Откровения. Многие (с каким бы упорством они ни утверждали обратное) большую часть своей жизни проводят вслепую, в беспросветной тьме, двигаясь на ощупь. Но рано или поздно им приходится сталкиваться с событиями, которые прямо или косвенно указывают на наличие у мироздания Первоисточника.

Иногда человека, которого до этого не особенно волновали метафизические проблемы, осеняет озарение — он переживает поистине уникальный, совершенно интимный опыт, причем на интуитивном уровне. В этот момент он отчетливо осознает, что отныне в его судьбу ворвалось нечто, не поддающееся адекватному описанию теми средствами языка, которыми он владеет.

Первый уровень познания, когда мы узнаем о существовании того или иного объекта, для подавляющего большинства людей, увы, так и остается последним. На втором уровне человек пытается определить характеристики обнаруженного явления. Исторически ли так сложилось, или по какой-либо другой причине, но этот этап исследования обычно осуществляется профессионалами-философами. Они заняты поисками определений, дают имена понятиям, анализируют, сопоставляют параметры, выражают полученные данные в характеристиках. Философы пытаются классифицировать явления, занимаются поиском связей между различными параметрами объектов и систематизацией информации.

Для философии проблема трансцендентного оставалась одной из основных на протяжении всей истории человечества, занимая умы еще в глубокой древности. Несмотря на все многообразие философских течений и противоборствующих направлений, конечные выводы, к которым приходят ученые, очень похожи. Противоречия между всевозможными философскими подходами (а им несть числа — от Платона до Кьеркегора, от Аристотеля до Декарта) возникают в основном в определении одного и того же явления. Механизм возникновения этих расхождений подобен механизму появления различных описаний лабораторного опыта, сделанных учеными-оппонентами. Каждый из них пытается по-своему интерпретировать происходящее, и хотя оба описывают одно и то же, возникает разночтение. Когда же они проводят контрольный эксперимент, чтобы доказать свою правоту, у них зачастую получаются уже совсем другие результаты, поскольку лишь в научно-фантастическом сериале возможно повторить опыт в тех же самых условиях и тем же самым образом.

Ученый-философ, завершая исследование (хотя в действительности философы никогда ничего не завершают), вплотную приближается к тому, что называют словом бытие. На этом он, как правило, и останавливается, и виной тому отнюдь не несовершенство интеллекта или нехватка способностей. Все дело в том, что для того, чтобы продолжить исследование и пойти дальше, необходимы совершенно иные источники информации. Фактически, именно в этот момент становится явной необходимость трансцендентного вмешательства, Откровения. Несомненно, знание, полученное этим путем, принципиально отлично от естественнонаучного, его невозможно получить, даже беспрерывно осуществляя сложнейшие опыты. Гармонично сочетаясь с тем, что нам уже известно о мироздании, это высшее знание приходит иным путем, например — через пророчество. Но как бы ни пытался пророк передать полученное им свыше, он, безусловно, всегда будет уступать в убедительности даже физику, пытающемуся объяснить нам, какого цвета протоны.

Проблема состоит в том, что не все явления, о которых нам стало известно, могут быть выражены на знакомом нам языке символов. Попробуйте представить себе и описать другим цвет ультрафиолетовых или инфракрасных лучей. Некоторые животные и насекомые способны видеть это излучение, но нельзя же попросить, к примеру, пчелу описать, какого оно цвета! Да и проблема не в ее немоте — даже если бы пчела понимала наш язык, говорила сама и постаралась как-то передать накопленную информацию, она все равно не нашла бы соответствующие слова.

Так что же все-таки происходит, когда пытаешься выразить свое видение потустороннего? Творишь образы, взывая к ассоциациям, ищешь соответствующие слова и, не находя, придумываешь новые, с постоянной поправкой на то, что все они являются не более чем метафорой, и постоянно вынужден прибегать к иносказанию, поскольку предмет не поддается адекватному описанию, не хватает слов.

Допустим, пророка осенило Откровение. Он сообщает нам: Я видел Б-га, я слышал Его голос! Но все, что бы он нам ни поведал, будет неточным, поскольку пережитое им в принципе не может быть передано адекватно. Тем не менее, факт остается фактом: ему удалось уловить то, что мы называли наличием сущности. Этот опыт выходит за рамки философских определений, описывающих, скажем так, внешнюю сторону вещей. На новой стадии происходит качественное изменение, скачок: мы обнаруживаем, что предмет исследования имеет ту функцию, то предназначение, те качественные характеристики, которые нельзя сформулировать, отталкиваясь лишь от философских предпосылок.

Следующий, четвертый этап на этом пути — постижение сущности сущности, которая по определению является скрытой и необъяснимой; иначе говоря, требуется познать непознаваемое. На протяжении веков философия сформулировала следующее утверждение о Б-ге: если бы я постиг Его, я бы стал Им. Однако, и не прибегая к чеканным формулировкам, каждый из нас может сам определить, насколько верно следующее: как бы мы ни назвали то, что нами познано, — сущность сущностиили внутренняя сущность, — если это познаваемо, то это не Б-г, ибо Б-г принципиально непостижим.

Люди любят разглагольствовать об истинной природе Откровения. Но все эти рассуждения — чистая спекуляция. Я пытаюсь лишь обозначить предел, перед которым останавливается рациональное познание, а дальнейший поиск истины становится невозможным без вмешательства свыше. В любом исследовании рано или поздно наступает момент, когда необходим внезапный рывок, абстрагирование от всего того, в отношении чего у нас уже накоплен определенный индивидуальный или коллективный опыт интеллектуального постижения. Из этой точки мы можем двигаться к подлинной реальности, к сути вещей. Несомненно, многие ощущают на себе тень потустороннего, и порой это довольно пугающее чувство: вы стоите на краю зияющей бездны и знаете, что через несколько мгновений окажетесь на противоположной стороне.

Откровение — какие бы определения этому термину мы ни давали — это дарованное нам знание о высшем уровне бытия. Человек может самостоятельно продвигаться вперед долгие месяцы или годы, пока, наконец, не достигнет края. И здесь ему нужна рука помощи, протянутая с противоположной стороны. Если же ее некому протянуть, он так и останется стоять у самого обрыва.

Одни считают себя верующими, другие — атеистами. Но какова бы ни была самооценка человека — я говорю не только о таких странах, как СССР, где атеизм на протяжении многих десятилетий был государственной религией, — у каждого есть собственное мнение по разным вопросам, свои убеждения, свое мировоззрение. Для подавляющего большинства людей — а может, и для всех без исключения — вопрос о существовании Творца и взаимоотношениях с Ним весьма принципиален. Некоторые (чаще всего это происходит именно с атеистами) искренно и пламенно верят в свои идеи и представления, причем не последнюю роль в этом играют натура, характер, склонности и тип мышления этих людей. Иногда у них возникает внутренний барьер против использования определенных понятий, боязнь назвать вещи своими именами. Сходное явление мы наблюдаем, когда рафинированные интеллигенты, всегда протестующие против скабрезных высказываний, и не пытаются прогнать собственные грязные мысли. Бывает, что человека очень интересует определенное явление, но некий внутренний цензор не позволяет ему отдать себе в этом отчет. Нечто похожее происходит и с убежденным атеистом, который явственно ощущает на себе воздействие Б-жественного: этот вопрос не дает ему покоя, но он не в состоянии не только толково обсудить его, но даже обдумать.

У всех нас, безусловно, наличествует изначальное представление о Б-ге, но оно не более чем условность в силу ограниченности человеческого интеллекта. Люди дают этому представлению, остающемуся принципиально важным для многих из нас, тысячи различных имен и названий. Это напоминает известную шутку о том, чем ученый отличается от поэта: первый пытается дать одно имя сотне различных вещей, второй же дает сотни имен одной и той же вещи. Я подхожу к данному вопросу отнюдь не как поэт, но как ученый. Мы часто говорим о тайнах мироздания, о конечной его цели и смысле всего сущего, об извечном законе бытия, предшествующем знанию. В основном эти идеи у разных народов базируются на одних и тех же принципах, и лишь в силу культурно-цивилизационных различий они формулируют их по-разному.

Даже если мы, исчерпав всю данную нам силу интеллекта, совершим невероятное умственное усилие в стремлении постичь первопричину бытия — то, что останется по ту сторону, за пределами рационального познания, неизменно будет вызывать у нас, по меньшей мере, трепет изумления перед так и не раскрывшейся тайной.

Еврейская традиция насчитывает несколько Имен и атрибутов Творца, которыми мы пользуемся, обращаясь к Нему, однако при этом все они отражают лишь Его внешние проявления, аспекты, но никоим образом не затрагивают Его сущность. Когда же мы хотим подчеркнуть, что речь идет о Самом Б-ге, то прибегаем к словосочетанию, целой фразе, причем представителям иных культур использование в данном случае нескольких слов, а не одного, может показаться странным.

В святом языке есть выражение Эйн соф барух Ѓу, что обычно переводят как Бесконечный, благословен Он или Безграничный, благословен Он. Несмотря на то, что перевод не вполне адекватен, он дает представление о том, в чем, собственно, заключается странность этого определения. Первая его часть — Бесконечный — имеет весьма отстраненную, холодную коннотацию и, несмотря на пронзительную точность этого определения, ничего не говорит душе человека, не затрагивает ее эмоциональных струн. Но вторая часть — благословен Он — словно уравновешивает подчеркнутую отстраненность первой, дополняя определение эмоциональным, личным отношением. Попытку постичь Бесконечного, благословен Он можно предпринять в любой час, в любую минуту, зная о том, что, несмотря на все разделяющее нас расстояние, Он находится рядом. И эта попытка необходима, даже если предполагаемый поиск принципиально невозможно завершить самостоятельно, без помощи Откровения, ведь даже этимологически слово откровение указывает на то, что это — раскрытие, послание извне.

Не следует путать Б-жественное Откровение с тем, что принято сегодня называть мистическим опытом. Можно до бесконечности упражняться и совершенствоваться в искусстве медитации, искать, как говорят искушенные американцы, альтернативное состояние разума. В поисках духовной экзальтации посредством определенных упражнений или воздействий на организм извне многие с легкостью впадают в транс. Некоторые проделывают просто удивительные вещи ради того, чтобы испытать наслаждение, ощутить душевный комфорт, застыть в состоянии блаженства, упоения красотой, получить новый импульс и ощущения для своего творчества. Но все эти техники мистической практики лишь приводят к потере человеком своего Я, лишая его шанса на осмысленный, рациональный контакт с духовной реальностью.

Более полувека назад один английский писатель издал свою книгу, которая, как и многие другие, привнесла толику зла в наш мир; вместе с тем сама она по сей день остается довольно любопытной. Ее автор — Олдос Хаксли, создатель многочисленных романов для интеллектуалов. Одна из его антиутопий, О дивный новый мир, особенно интересна тем, что в ней множество параллелей с книгой другого английского писателя — 1984 Джорджа Оруэлла (хотя, зачастую, и противоречит ей). Но книга Хаксли пугает нашего современника гораздо больше. Ведь сегодня предсказанное им представляется весьма вероятным, и с течением времени все более и более зловещим, поскольку становится все реальней: переход от уже существующей генной инженерии к инже-нерии сознания позволяет создать общество, в котором все будут счастливы. Парадоксально, но факт: ужасает именно идея перманентного, всеобщего счастья.

Хаксли был одним из первых, кто испытал на себе воздействие галлюциногенов. В то время ЛСД еще не был изобретен, но время от времени для поддержания своих творческих способностей писатель пользовался веществом, дававшим подобный эффект: мескалином. Так он написал еще две книги, в которых пытался найти философское обоснование идеям, пришедшим ему в голову, когда он находился в состоянии транса. Одна из них называется Двери восприятия, другая — Рай и Ад. Обе книги очень талантливы, и, похоже, весьма содействовали появлению субкультуры наркотических средств.

Главная его ошибка заключалась в твердой убежденности (граничившей со святой верой) в том, что наркотики способны открыть доступ к потустороннему. На самом деле наркоман всегда входит в одну и ту же дверь, за которой нет ничего, кроме него самого. Встреча с самим собой может принести много неожиданных сюрпризов, но так и не даст ответа на основной вопрос: что находится за границей этого мира, зачем он вертится? Многие задают его себе и, чтобы найти ответ, покупают ЛСД или другие средства — при желании все это относительно легко достижимо. О, ты можешь погрузиться в фантастические видения, непередаваемо колоритные и пестрые, испытать острейшие переживания, а при наличии творческого воображения и принадлежа к кругу законодателей вкуса, в состоянии воплотить их в литературных произведениях, на холсте или музыкальными средствами. Наркотик распахивает ворота к новому знанию, дарует возможность посмотреть на себя под иным, непривычным ракурсом, и открывшееся может показаться кое-кому, склонному к нарциссизму, пленительным и прекрасным. Если это так, тогда почему другие, используя тот же наркотик, не попадают ни в Рай, ни в Ад, а сюжеты их видений пошлы и примитивны?

Суть не в том, как достичь столь страстно желаемого блаженства — используя химические препараты, с помощью медитации или самобичевания. В средние века один довольно интересный человек, мистик (по совместительству он работал византийским императором), постриженный — вероятно, вопреки своей воле — в монахи, написал на неплохом греческом языке о том, как достичь транса, медитативно сконцентрировавшись на области своего пупа. В этой связи он дает ряд практических советов и описывает удивительные откровения, которые пережил благодаря подобным медитациям.

Какими бы средствами человек ни достигал транса, он неизменно замыкается в себе, блуждает по коридорам одного и того же здания, в котором обитает и которое никогда не покидает. В то же время голос Откровения доносится к нам извне, из бескрайнего пространства, окружающего эти четыре стены. И субъективное восприятие этого голоса вторично по отношению к факту Б-жественного послания. Моше видел пылающий куст, это было его индивидуальным опытом. Но такого же рода опыт постоянно приобретает каждый из нас. И не столь важно, что мы видим: огненные столпы, небесные колесницы, ангелов с обоюдоострыми мечами или нечто не столь вознесенное над нами, — существенным остается сам факт Откровения — послания с того берега. А благодаря какому атрибуту Творца оно стало возможным и как ты это воспринимаешь, несомненно, не главное здесь.

Принципиальная разница между научным знанием и Откровением — и это вовсе не теоретическое замечание теолога — состоит в том, что наука, как бы далеко она ни продвинулась, большей частью занимается причинно-следственными связями в материальном мире, проявлениями различных эффектов в нем и исследованием его структуры и составных элементов. Откровение же раскрывает метафизический источник мироздания и конечную цель Творения. И эти знания могут быть получены только как дар.

Работа доставляет ученому интеллектуальное наслаждение. В свое время мне приходилось заниматься наукой, и я знаю, какое от этого получаешь удовольствие. Но это быстро проходит. Ведь и ученому не дает покоя ответ на вопрос, для чего создано все то, что он исследует и классифицирует. К сожалению, даже потратив деньги на самый большой, мощный и совершенный циклотрон, ответ на вопрос о конечной цели мироздания люди так и не получат. Представление о науке как инструменте познания, имеющем неограниченные возможности, понемногу уходит из мировоззрения даже домохозяек.

Идею предопределения в ее радикальной форме высказывал еще в пятом веке Августин Аврелий, но сходные ему по духу детерминистские идеи были популярны и в конце девятнадцатого столетия и широко пропагандировались адептами философии позитивизма, последователями Огюста Конта. Они, в частности, утверждали, что если бы нам было известно точное расположение всех элементов Вселенной в определенный момент времени, то, теоретически, можно было бы составить безошибочный прогноз на будущее. Но, судя по состоянию современного научного знания, вероятность составления подобного прогноза равна нулю, а спекуляции на эту тему более не воспринимаются всерьез. Квантовая механика требует совершенно иного подхода к описанию состояний физических систем и их изменений во времени, нежели тот, что господствовал в научном мире в конце девятнадцатого века. Электроны Резерфорда были умозрительной абстракцией, его теории считались в свое время законченными и логически непротиворечивыми, поэтому на этой базе можно было создавать и развивать всевозможные теоретические модели. Сегодня уже ни одной из элементарных частиц нельзя отвести стабильное место в классификационной таблице, поскольку таковой просто-напросто не существует: ведь при их взаимодействии происходят всевозможные и, увы, непредсказуемые превращения.

Было бы безответственным в рамках небольшой статьи всерьез обсуждать вопрос о границах познания современной науки. Но сегодня даже невежды признают, что любая научная теория отображает лишь определенные грани реальности. Конечно, наличие машины времени, позволяющей совершить путешествие в отдаленное прошлое, что дало бы возможность отследить произошедшие изменения, или прыжок в будущее, чтобы проверить, как повлияла наша деятельность на развитие тех или иных процессов, дало бы нам ключ к разгадке многих тайн, близкое к абсолютному знание о мироздании. Хотя представление о том, как изменит мир за тысячелетия уничтожение одной-единственной бабочки (я не знаю, является ли обладание им благом или злом), само по себе уже было бы величайшим научным достижением. Жаль только, что и это не помогло бы в поиске ответа на главный вопрос: каковы конечная цель Творения и смысл существования мира. Ведь наблюдение феномена, даже такого, который можно определить и классифицировать, не даст ни малейшей подсказки, ни малейшего намека на ответ. Как ни обидно, высокоразвитое и культурное человечество останется во всем, связанном с коренными вопросами бытия, на том же уровне познания, что и три тысячи лет назад. С момента появления на земле рода человеческого его волнует, зачем все это, в чем конечная цель. Но для поиска ответа нам нужны совершенно иные, отнюдь не научные средства, методы и источники познания.

Пути постижения

Предисловие к книге Дж. Шредера Шесть дней Творения и Большой взрыв. И-м, Даат, 2000.

Проблемы взаимоотношений науки и религии актуальны для иудаизма с момента его возникновения. Вот уже на протяжении нескольких тысячелетий лучшие умы человечества пытаются примирить две столь несхожие области познания, всякий раз наталкиваясь на множество серьезных проблем. Является ли наличие двух различных путей постижения единственным способом получения цельной картины мира, заложенным в самой его природе, или каждый из них самодостаточен и представляет собой альтернативу другому? Противоречат ли друг другу знания, полученные нами в результате Б-жественного Откровения, с одной стороны, и эмпирическим путем либо в результате интеллектуальных усилий, с другой? Насколько принципиальны различия между ними, есть ли смысл говорить лишь о точках пересечения или они все же на некотором уровне дополняют друг друга, образуя единую картину мироздания?

В средние века, да и в более поздние эпохи, некоторые религиозные философы полагали, что по мере увеличения суммарной информации об окружающем нас мире, исходя из накопленного опыта и благодаря интенсивной интеллектуальной деятельности, человечество еще достигнет качественно иного уровня сознания и обретет подлинно религиозное мироощущение. Этот подход рассматривает все противоречия между Откровением и наукой как временные, возникшие в силу недопонимания сути обоих способов познания и из-за ограниченных возможностей разума в каждый конкретный период.

Существовала и обратная точка зрения, согласно которой лишь серьезно занимающийся теологическими проблемами человек может претендовать на истинное познание и именно ему под силу компетентно решать не только вековечные метафизические, но и сугубо практические вопросы, затрагивающие все области бытия. Согласно этому подходу тот, кто глубоко, с подлинным прилежанием и усердием штудирует Тору, может найти в ней ответы на любые вопросы, которые ставит жизнь. При этом не имеет значения, о какой области знаний идет речь, о естественных науках или современных технологиях. Если же в отношении чего-либо мы не находим в Торе никакой информации, виной тому лишь наша лень и невнимательность. Этот подход хорошо иллюстрирует сказанное в Иерусалимском Талмуде: “Ибо это [Учение] не пустая вещь для вас”, а если пустая, то лишь потому, что вы не занимаетесь серьезно.

При всех различиях между ними оба подхода основаны на предпосылке, что и научный, и религиозный способы познания дают адекватное представление об окружающем нас мире, а поскольку это так, они рано или поздно должны слиться в единое целое, причем не только на уровне идей, но и в практическом смысле. Следовательно, их параллельное использование столь же легитимно, как и применение двух систем счисления — позиционной и непозиционной, двоичной и десятеричной: несмотря на то, что запись и расчет в них ведутся различными путями, результат один и тот же.

Стремление свести воедино религиозные и научные представления было очень распространено в средние века, однако оно свойственно и ряду современных исследователей. Тем не менее, многие ученые полностью или частично отвергают такой подход, обосновывая свое неприятие утверждением, что он был актуален лишь в эпоху всеобщей веры, когда религиозные воззрения представлялись неоспоримыми и не подлежащими критике. На самом деле сопротивление, оказываемое ими, вызвано вполне религиозным отношением к самому понятию наука. Средневековая научная мысль (и не в меньшей степени научная мысль девятнадцатого столетия, иная по содержанию, но подобная ей по категоричности) утверждала догмат о научной истине, абсолютной и неизменной. Так же, как среди религиозных людей есть искренне верующие, не оставляющие в сердце места сомнению в правоте своих представлений, и в мире науки существуют те, кто не обременяет себя вопросами адекватности современных научных представлений окружающей нас реальности.

На самом же деле ученые, исходя из сегодняшнего представления о естествознании с точки зрения современной физики и других точных наук, уже отказались от принципов детерминизма и объективизма, непременно оговаривая любое утверждение ссылкой на систему координат, используемую в этом случае. Таким же образом дело обстоит в любой области, которой занимается наука на нынешнем этапе. Казалось бы, еще в средневековье научная истина была чем-то однозначным, определенным и всеобъемлющим, но уже аристотелевское определение реальности предполагало относительность человеческого знания, что и позволяет нам не только критиковать воззрения Аристотеля с позиций сегодняшнего дня, но рассматривать их как закономерный и необходимый этап в процессе накопления и систематизации научного багажа. Нечто подобное происходит и сегодня: расширяя горизонты познания, формулируя законы, вводя новую терминологию, мы вместе с тем ясно осознаем, что довольствуемся лишь синицей в руках, в то время как журавль абсолютной истины недосягаемо витает в поднебесье. Мы пытаемся найти объяснения явлениям, выявить закономерности и их причины с неизменной поправкой на то, что истинность ответа зависит от выбранной нами системы координат, которая, в свою очередь, обусловлена количеством накопленной информации и основана на парадигмах, нами же самими созданных. И поскольку вся наша наука существует и функционирует только в этих условиях, ни на один вопрос мы в принципе не можем получить окончательный и полный ответ. Основные положения теории относительности изменили наше представление о процессах, происходящих в пространственно-временном континууме.

Более пристальный взгляд на историю как религиозной, так и научной мысли позволит нам подойти к этой проблеме иначе и рассмотреть ее под другим углом (и не с высокомерием грамотея, ощущающего превосходство над полным невеждой): как перманентно длящийся опыт. Взрослый человек не должен смеяться над чувствами пятнадцатилетнего влюбленного юноши; он может поставить себя на его место и даже в чем-то позавидовать молодости. Но ведь и в жизненном опыте есть определенные преимущества: он позволяет понять, что обстоятельства изменчивы, чувства, даже те, субъективная истинность которых несомненна, преходящи, поверить в то, что наверняка придет еще и другая любовь. Подобно этому, и у нас не должно быть чувства превосходства и высокомерия, когда мы вспоминаем ученых тех времен, свято веривших в научную истину, создававших сложные и запутанные теории, считавшиеся в свое время истиной в последней инстанции, а по прошествии двух-трех столетийбезвозвратно канувшие в Лету. Мы должны рассматривать их как необходимый этап, звено в цепочке преемственности научной мысли. Необходимо научитьсяценить процесс познания, вечный и подверженный постоянным изменениям, и осознать, что уверенность в незыблемости и абсолютности научной истины — заблуждение.

Если задуматься над единственным имеющимся у нас преимуществом перед поколениями ученых, так или иначе занимавшихся проблемой наука и религия, — преимуществом опыта, — легко понять, что мы не имеем права на пренебрежительное отношение к сложнейшему процессу постижения ими реальности, при всей спорности вопроса о том, насколько ценны результаты их трудов, и очевидной ныне нелепости устаревших представлений.

Поисками компромисса между наукой древнего Вавилона и верой занимался, наверное, еще наш праотец Авраам; отец Моше-рабейну, Амрам, возможно, пытался привести в соответствие с религией науку древнего Египта; Филон Александрийский пытался примирить иудаизм с философией Платона. Противоречия между иудаизмом и наукой пытались устранить на разных этапах истории еще многие и многие десятки тысяч наших выдающихся предшественников. Результаты всех их усилий позволяют утверждать, что они слишком доверяли современной им науке, сильно переоценивая ее достижения и возможности и полагая, что в ней хранится заветный ключ к мирному разрешению мировоззренческих конфликтов, необходимость чего представлялась им тогда вопросом жизни и смерти.

Несмотря на то, что все попытки такого рода были и остаются бесплодными, мы не вправе их прекращать. Говорили наши мудрецы: Судят лишь по тому, что видят. В любом поколении каждый человек оперирует лишь тем, что он узнал и понял в окружающей его реальности. На каждом лежит обязанность приложить все усилия, вновь и вновь пытаясь привести в соответствие различные источники знаний, постараться представить их в цельности и полноте, помня, тем не менее, что абсолютная истина находится отнюдь не в наших руках.

Вопросы, которые мы задаем

(лекция, прочитанная в академгородке Новосибирского отделения АН России)


В рамках этой лекции у меня нет возможности говорить обо всех особенностях Талмуда. Я коснусь лишь одного аспекта вопроса, но постараюсь рассмотреть его детально.

В арабском языке существуют около двухсот синонимов слова верблюд, а в языке эскимосов столько же названий для снега. Почему в русском или иврите нет такого количества синонимов для этих слов? Ответ прост: обитатель пустыни, где единственное живое существо, кого он встречает, это верблюд, поневоле присматривается к нему со всех сторон. Он различает маленького верблюда и большого, красивого и уродливого, самца и самку, быстроногого и медлительного и каждому дает имя. Подобно этому в царстве вечного льда и снега человек учится различать малейшие оттенки, такие, каких никогда не заметит житель Израиля, видящий снег в лучшем случае раз в год.

Одна из проблем, с которыми я столкнулся, начав переводить Талмуд, состояла именно в этом. В Талмуде насчитывается свыше тридцати синонимов для слова вопрос. Ничего подобного нет в других языках. Одно слово означает легкий вопрос, другое — сложный вопрос, есть особое слово для вопроса, порожденного противоречием двух понятий, и свое — для вопроса, вызванного несоответствием текста законам логики. Этот список можно продолжить.

Из лексики арабского языка легко заключить, что арабы живут в месте, где много верблюдов, а из языка эскимосов — что они обитают среди снегов. В каком мире жили те, кто создавал Талмуд? В мире, где вопросов гораздо больше, чем ответов, где вопросы являются основой существования. Это странно, ибо мы привыкли считать, что религия отвечает на все вопросы — и заданные, и не заданные. Религия знает, а не сомневается, вещает, а не вопрошает. Но вот перед нами священная книга иудаизма, Талмуд, и в ней куда больше вопросов, чем ответов.

Один из древнейших сборников религиозных текстов в иудаизме — пасхальная Агада; основному их корпусу в ней несколько тысяч лет. Начинается она с серии детских вопросов, которые обязаны задавать на любом седере. Неожиданностью для многих становится то, что иудаизм не боится вопросов.

В любой области ответы важны, полезны и существенны, однако каждый ученый знает: зачастую они скучны и вопросы звучат гораздо интересней. Философы науки говорят, что время от времени она нуждается в пересмотре исходных позиций, что означает: для того, чтобы открыть новое поле исследований, необходимо задаться новыми вопросами. Очевидно, что каждый этап в развитии науки начинается с пересмотра человеком своего отношения к реалиям окружающего его мира. При этом он совсем не обязательно находит ответы на все вопросы, поднятые действительностью, — он главным образом вглядывается в нее под новым углом зрения либо начинает вдруг задавать вопросы, ответы на которые, вроде бы, и так все знали.

Поиск ответов на одни и те же вопросы заводит в тупик, это не раз случалось в истории науки. На таком пути выясняются все новые и новые подробности, но они только запутывают исследователя, ничего подлинно нового узнать не удается. Для того, чтобы добыть крупицы новых знаний, приходится предпринимать все более дорогостоящие исследования, как это происходит, например, в ядерной физике. Правда, и за эти крупицы можно удостоиться научных премий. Но на самом деле необходимо создание новой теории, способной объяснить происходящее в мире. Без нее каждая новая деталь, хотя и приносит премию (число их в научном мире бесконечно), ничего не изменяет в картине мироздания. Более того — изобилие подробностей лишь усложняет и запутывает ее. В конце концов создается положение, при котором чем больше нам известно, тем меньше мы знаем. Кто-то так подытожил современные тенденции в развитии науки: Мы знаем все больше и больше о все меньшем и меньшем, так что в конце концов обретем полное знание ни о чем.

То, в чем мы действительно нуждаемся, — не новые крупицы знаний, а новый тип вопросов, которые должны пролить новый свет на окружающий нас мир и побудить нас к поиску содержательных ответов. В определенном смысле можно сказать, что теория относительности Эйнштейна родилась потому, что природа наделила ее автора хорошей головой, но не дала ему острого ума. Будь Эйнштейн умнее, он не стал бы задавать те наивные вопросы, которые задал. Эйнштейн обладал способностью задавать детские вопросы, ответы на которые известны каждому и которые никто из взрослых уже давно не задает.

Все это я говорю не только для того, чтобы подчеркнуть важность и пользу вопросов. Я хочу показать механизм их возникновения, выявить человеческую позицию, занимаемую спрашивающим по отношению к этому миру и его проблемам. Поясню примером: в талмудической литературе существует идиома ипха мистабра. Ее значение приблизительно таково: всматриваясь в предмет исследования, я прихожу к выводу, что его, в сущности, следует перевернуть с головы на ноги, ибо вопрос на самом деле является ответом, а ответ — вопросом.

Однако в современном научном мире дело обстоит совсем не так. По большому счету, проблема состоит в следующем: люди, чей профессиональный долг — задавать вопросы, стремятся максимально ограничить их круг, что в определенной мере вызвано информационным взрывом. Лавина сведений грозит затопить, это приводит к сужению научной специализации, и, как следствие, вопросы становятся все более узко специализированными, а круг рассмотрения сужается.

Я не осуждаю сапожников, которые тачают лишь дамские туфельки на шпильках. Это, безусловно, хорошее и полезное дело, но мир не исчерпывается высокими каблучками. Я понимаю, что отваживаюсь на дерзость, произнося подобные речи перед научной аудиторией. Позволю себе зайти еще дальше. Осмелюсь утверждать, что ученые — тоже люди. В силу ограниченности человеческих возможностей они могут оказаться куда более узкими специалистами, чем упомянутые сапожники. Однако это ни в коем случае не избавляет ученого от обязанности оставаться человеком — то есть иметь дело с вопросами, стоящими перед всем человечеством, даже если они выходят за пределы его профессиональной специализации.

В лекции перед сотрудниками Центра космических исследований при Британской академии наук я попытался дать определение научным вопросам и их отличию от ненаучных. В принципе, научные вопросы отличаются тем, что предполагают научные ответы: конкретные, а еще лучше — выраженные в точных числах. В наиболее общем виде научные вопросы могут быть сформулированы так: Как возникло то или иное явление? Какие факторы привели к этому? Однако в мире существуют важные вопросы, не укладывающиеся в подобные рамки. Например: Хороша ли собой эта особа? Не только профессор физики не в состоянии дать объективный ответ на этот вопрос, но и профессор биологии. Но вы не станете спорить со мной, если я скажу, что в мире немало ученых, в том числе великих, которых вопрос этот волнует не меньше, чем проблема массы мезона.

Круг вопросов, которые мы задаем, гораздо шире любого профессионального круга проблем. Можно сказать, что качественный переход в Творении от животных к человеку выразился в создании существа, лишенного специализации. Мы не способны мчаться с быстротой оленей, парить в вышине наподобие орлов, скакать как блохи. А в последнее время выяснилось, что даже в скорости мыслительных операций мы побеждены компьютером. Но наше громадное преимущество заключается в том, что мы способны мыслить обо всем, о чем только пожелаем. О пище, которую едим, о том, что видим, и иногда даже сначала думаем, а потом говорим. Именно способность осмысливать все, что мы хотим, дает нам колоссальное преимущество и в сугубо биологическом аспекте и делает хозяевами этого мира (не всегда, впрочем, рачительными).

Существуют универсальные вопросы, которыми каждый человек задается в силу своей природы. Мы не всегда последовательны в этом и не всегда интеллектуально честны, а порой даже не отдаем себе отчет в том, что задаем их, но это мало что меняет. Один из таких вопросов, который человек задает самому себе, я бы сформулировал так, как он задан в одной из фундаментальных в иудаизме книг, посвященной вопросам морали и этики, — Пиркей-авот: Откуда ты пришел и куда ты идешь? Когда я учился в университете, эти вопросы не задавали на экзаменах по органической химии или физике. Ибо они адресованы всем людям — постольку, поскольку каждый из нас человек.

Один из вышеприведенных вопросов, которые я называю религиозными, касается цели и смысла бытия. В наше время он выведен за рамки научной проблематики — и справедливо. Но этот вопрос доныне остается важнейшим из всех. Решение его для нас существенней решения многих других проблем, даже тех из них, которые заставляют нас не жалеть времени на поиск ответов.

Известная арабская притча повествует о царе, который потребовал, чтобы ему составили краткое резюме человеческой истории. Однако даже на это ученым мудрецам понадобилось столько времени, что царь успел состариться. И вот на смертном ложе, одной ногой в могиле, он позвал главного мудреца — тот тоже давно вошел в преклонные года — и попросил в двух словах познакомить его с содержанием человеческой истории. Все люди родились, все страдали, все умерли, — подытожил мудрец.

Достаточно точное резюме. Но возникает закономерный вопрос: если так, куда и зачем мы спешим? Нет никакой возможности ответить на него в двух словах. Я лишь хотел заново задать его как один из тех вопросов, к которым полезно возвращаться, хотя порой они лишают нас сна. Конечно, вопрос для чего все это? не таков, чтобы человек мог задаваться им каждую минуту, однако он сопровождает нас всю жизнь. Он актуален для пятилетнего ребенка так же, как и для умудренного старца. Иногда этот маленький вопрос способен совершенно изменить течение человеческой жизни.

Каким бы ни был ответ на него, он будет носить религиозный характер, ибо сам факт появления этого вопроса квалифицирует того, кто его задал, как религиозного человека. Даже ответы, предложенные марксизмом, носили тот же характер, поскольку предполагали, что бытие имеет смысл. Коммунистическая церковь была, быть может, малопривлекательной, но она, тем не менее, являлась церковью во всех отношениях. Как и множество других религий, коммунизм не удовлетворялся ответом на вопрос как? но стремился дать людям оправдание их жизни, на свой лад объяснял, для чего они живут и умирают.

Каждый задающий подобный вопрос вступает в некую область бытия, из которой он, правда, может попытаться выбраться, но которую не в состоянии игнорировать. Этот и несколько других схожих вопросов относятся к числу известных всем, но лишающих покоя любого из тех, кто их обдумывает. Ими предпочитают не задаваться, поскольку ответы на них могут привести к весьма далеко идущим последствиям: кардинальным изменениям нашего мировоззрения.

С этой точки зрения ученый, занятый подсчетом фасеток в глазу мухи, обладает несомненным преимуществом. Сколько бы их ни оказалось, это не потребует от него изменить образ жизни. Задачи подобного рода занимают интеллект, но не тревожат душу. Вопросы типа для чего я живу? или для чего все существует? куда труднее разрешить, к тому же ни один из возможных ответов не будет исчерпывающим.

Вопрос такого рода относится к категории универсальных. Его задает каждый человек, достигший определенного уровня самосознания, независимо от того, к какой расе и народу он принадлежит. Иначе сформулированный, это первый вопрос, появляющийся в Танахе. Творец спрашивает Адама: Где ты? И теперь, в конце двадцатого века, Он обращается с таким вопросом к каждому, однако до сих пор, похоже, не получил на него удовлетворительный ответ. Прозвучав однажды, вопрос этот актуален во все времена, заставляя человека спрашивать себя: Где я, в сущности, нахожусь?

Кстати, этот вопрос тоже не найти в университетских учебниках. Однако я полагаю, что многие из присутствующих сталкивались с ним, и порой это было весьма болезненно.

Я хотел бы коснуться еще одного из тех вопросов, которые мучают нас в предрассветные часы. Многие из присутствующих в этом зале — евреи по происхождению. Я не собираюсь устанавливать, кто хороший еврей, а кто плохой, но хочу задать вопрос: что это означает — быть евреем?

Для сравнения воспользуюсь примером из области биологии. Если мы подвергнем животных, скажем собак или коров, целенаправленному отбору по ряду признаков на протяжении трех тысяч лет, мы увидим, что уже через короткое время начнет образовываться нечто своеобразное. Лучше или хуже остальных — другой вопрос, но иное, отличное от них — это несомненно. Результат может радовать, огорчать или вызывать смешанные чувства, однако ответ на вопрос, что значит быть евреем, хотя бы первоначальный, так или иначе должен быть дан.

Великим открытием в психологии явилось понятие комплекс. Что это такое? Состояние, порожденное проблемой, которую человек не способен сформулировать и поставить. Она мучает его, оставаясь в области подсознательного и не находя решения. И в России, и во многих западных странах еврейство стало чем-то вроде психической патологии у его носителей. Еврейский комплекс развивается там, где евреи стыдятся поставить вопрос о своем еврействе, не решаются честно посмотреть правде в глаза и спросить себя: кто мы и что мы?

Одно из фундаментальных положений греческой философии гласит: Познай самого себя. Я не даю ответы, а ставлю вопросы. Всюду, куда я приезжаю, я пытаюсь устроить что-то вроде сеанса группового психоанализа для людей, которые десятилетиями не решаются коснуться этой болезненной проблемы, появившейся в третьем тысячелетии до новой эры.

Каждый из подобных вопросов всегда влечет за собой несколько других. Это не научные вопросы, а экзистенциальные, вопросы человеческого существования. Они зачастую мучительны, но все же имеет смысл задавать их себе, ибо таково требование нашей жизни, действительности, в которую мы погружены. И если уж мы страдаем, естественно спросить себя: Ради чего?

Иудаизм и христианство

Взаимоотношения этих двух религий с самого начала, то есть с возникновения второй из них, складывались непросто. Между христианством и иудаизмом действительно существует внешнее сходство, но оно кажущееся, ибо различия чрезвычайно глубоки. Прежде чем говорить о них, попробуем совершить краткий экскурс в историю.

Христианская традиция считает колыбель Иисуса колыбелью своей религии. Но с точки зрения исторической науки все обстоит не так просто. Прежде всего, историческая достоверность основных моментов биографии Иисуса вызывает сомнения. Хотя почти весь мир пользуется христианским летосчислением, согласно которому мы живем сейчас в 1996-м году от его рождения, факты противоречат этому. На основании самих же евангельских повествований приходится сделать вывод, что младенец Йешу родился за четыре года до новой эры. Так считают и большинство ученых. Однако если мы обратимся к талмудическим источникам, то окажется, что время жизни Иисуса приходится на середину II в. до н. э. Это заставляет еще больше усомниться в исторической достоверности образа, запечатленного в евангелиях. Кроме того, сравнительный анализ еврейских и христианских источников того периода выявляет целый ряд существенных расхождений. Правда, у Иосифа Флавия мы находим рассказ о рождении Иисуса, но современные исследователи признают его позднейшей вставкой, сделанной в восьмом или девятом веке. Мы нигде не найдем прямых свидетельств исторической точности евангелий, да и косвенных подтверждений тому немного. Более того, авторы этих книг расходятся в освещении одних и тех же событий, и это вызывает дополнительные сомнения в их достоверности.

Еврейское имя Иисуса — Йешу — отнюдь не было редким в то время. Это сокращение библейского имени Йеѓошуа, этимология которого связана с корнем йод-шин-айн — йеша (спасение). Согласно евангелиям, Йешу родился в Бейт-Лехеме, вблизи Иерусалима, и его появление на свет сопровождалось чудесными предзнаменованиями. Имя его матери известно, что же касается отца — христианская версия на сей счет не нуждается в комментариях. Однако я не побоюсь утверждать, что при рождении ребенка всегда ясно, кто его мать, хотя не исключены сомнения в отношении отца. В данном случае, вероятно, имелись особые основания для подобных сомнений. Младенец рос и воспитывался в семье; у него был младший брат по имени Яаков.

Из евангельских рассказов складывается впечатление, что Йешу учился у мудрецов Израиля. Он не достиг статуса раби, то есть не удостоился стать мудрецом, однако принадлежал к кругу образованных учеников. В то время еврейское общество было расколото глубокими внутренними противоречиями. Мудрецов, принадлежавших к религиозно-общественному течению софрим (книжники), учение которых лежит в основе Ѓалахи и современного иудаизма, евангелия именуют фарисеями (евангельский рассказ придал этому слову в русском языке незаслуженно негативную коннотацию, искаж. евр. прушим — отделенные, сторонящиеся нечистоты). Кроме прушим в то время, как и теперь, жило множество амей-ѓа-арец — простых людей, мало сведущих в Законе. Однако, в отличие от наших дней, амей-ѓа-арец древности были очень богобоязненны и ревностно соблюдали заповеди Торы. Так что различия между ними и прушим не касались мировоззрения и определялись в основном уровнем знаний и степенью скрупулезности в исполнении заповедей. Семья Йешу не отличалась ученостью, но сам он принадлежал к числу прушим и, согласно евангельским свидетельствам, вел себя в соответствии с их обычаями. В то время свидетельством глубокой богобоязненности у прушим служило постоянное ношение тфилин. И действительно, ранняя христианская иконография вплоть до IV в. н. э. изображает Иисуса с тфилин на голове. Характер Йешу, ученика мудрецов, отличался эксцентричностью. Его слова и поступки многие расценивали как вызывающие. Прушим, современники Йешу, не были в восторге от того, что он говорил и делал, однако они не отрицали его принадлежности к своему лагерю. Из уст в уста передавались рассказы об эксцентричных выходках Йешу, множились слухи о его целительских способностях; сегодня обладателя подобных способностей назвали бы экстрасенсом. Согласно Талмуду (это свидетельство находит некоторое подтверждение и в евангелиях), Йешу питал слабость к женскому полу.

Действительно ли Йешу ѓа-Ноцри, Иисус Назаретянин, провозгласил себя Машиахом? Это остается не до конца ясным, но, по всей видимости, Йешу действительно верил, что он Машиах, и эту уверенность разделяла группа его восторженных приверженцев. Последователи Йешу были людьми неискушенными в Законе, а потому легковерными во всем, что выходило за рамки их привычных представлений, хотя с точки зрения иудаизма Машиах не обязан обладать сверхъестественными способностями. Он должен происходить из царской династии Давида и принести еврейскому народу освобождение от чужеземного ига. Вовсе не дело Машиаха заботиться о спасении душ своей паствы. Само слово машиах означает на иврите помазанник — тот, кто помазан оливковым маслом (елеем) на царство. Такое помазание означало возведение в высший сан — первосвященника или царя. В ту эпоху слова мелех машиах (помазанный царь) означали просто-напросто царь из рода Давида — в противоположность царствовавшей династии Ирода. Ирод был ставленником Рима и открыто служил интересам поработителей. Он отличался жестокостью, проливал реки крови, и народ мечтал о царе-помазаннике из потомков Давида, который избавил бы его от кровожадного тирана. Имя Христос является точным переводом еврейского слова машиах на древнегреческий язык.

В первые десятилетия первого века новой эры Иудея пользовалась внутренней автономией, однако реальная власть оставалась в руках римлян. С их точки зрения всякий, кто провозглашал себя помазанным царем, тем самым открыто заявлял о своих притязаниях на престол, то есть призывал к бунту против римской власти, присвоившей себе право назначать правителей Иудеи. В глазах этой власти мелех машиах был в первую очередь опасным самозванцем, незаконным претендентом на престол. Именно так римский наместник воспринимал Йешу. Следуя его логике, надлежало безотлагательно схватить самозванного царя иудейского, пока число его приверженцев оставалось относительно небольшим, предать суду и покарать как мятежника.

Во время допроса Иисуса Понтием Пилатом, как это явствует из евангелий, прокуратора Иудеи интересовал прежде всего юридический аспект обвинения: признает ли обвиняемый себя виновным? Йешу, возможно, действительно был наивен, но безумцем его не назовешь. Он всеми силами стремился избежать признания вины, ибо понимал, чем это для него чревато. Однако свидетельства против него оказались неопровержимыми, и смертного приговора злосчастному мятежнику избежать не удалось…

Эта история, не первая и не последняя в летописи страданий и жертв еврейского народа, с годами приобрела особенное значение. Христианская теология переосмыслила ее, наполнив каждую деталь глубоким символическим значением.

Пока римский прокуратор вершил над Йешу свой жестокий суд, в еврейской среде разгорелся спор о том, какого отношения заслуживает претендент на титул мелех машиах со стороны единоверцев. Из евангельского рассказа нельзя однозначно заключить, кто судил Йешу — римляне или евреи. Предположим, что Йешу действительно предстал перед раввинским судом, бейт-дином. Какие же обвинения с точки зрения еврейского права могли быть ему предъявлены? Странный молодой человек, говорящий невразумительные глупости, — только таким и могли увидеть Йешу судьи. Единственно возможная опасность, исходящая от него, была связана с зависимым положением страны. Власти считают Йешу подстрекателем к бунту и самозванцем? Они хотят расправиться с опасным чудаком и мечтателем? Ну что ж — на стороне захватчиков сила…

Есть все основания для уверенности в том, что к смертной казни Йешу приговорил именно римский суд. Ведь распятие — специфически римская форма смертной казни, не применявшаяся в еврейском судопроизводстве. Даже за самое страшное преступление еврейский суд не мог приговорить виновного к медленной смерти на кресте. Римляне же распинали не только еврейских бунтовщиков. Распятие на кресте можно уподобить публичному повешению в еще совсем недавние времена. Таким позорным способом казнили рабов и людей низших сословий; аристократов же приговаривали к более почетным видам казни. Неудивительно поэтому, что на протяжении первых веков христианства вовсе не крест служил символом новой религии. Напротив, ранние хри-стиане стыдились его. Символом христианской церкви на заре ее существования было изображение рыбы: слово ихтиос — рыба — толковали как аббревиатуру полного церковного титула родоначальника этой религии..

Римский мир в первом веке новой эры переживал острейший духовный кризис. Официальной религией еще оставалось язычество. Пантеону богов во главе с Юпитером воздавались предписанные почести, однако в этих богов уже мало кто верил. В Рим отовсюду, и особенно с востока, проникали всевозможные мистические культы. Усилилось египетское влияние: вошел в моду культ Исиды, свидетельство чему можно найти в Золотом осле Апулея. Приобрел популярность таинственный культ иранского бога Митры. Несомненное влияние на римлян оказал и иудаизм. Греко-римская культура той поры отличалась синкретизмом. В мировоззрении ее носителей легко уживались разнородные и часто противоречивые идеи. Иудаизм привлекал многих, но не как свод законов и заповедей, которому надо следовать, а как пища для размышлений, как интересная доктрина, достойная более близкого ознакомления.

Помимо евреев, верных Закону, иудаизма как системы мировоззрения придерживались в той или иной мере десятки тысяч язычников. Немало было и неевреев, подошедших к еврейской религии еще ближе, — так называемых богобоязненных. Эти люди не могли перешагнуть грань, отделявшую их от иудаизма, из страха перед римскими властями, которые под угрозой смертной казни запрещали членовредительство (под это определение подводили и обрезание, которое разрешалось совершать только евреям). В среде богобоязненных были как очень близкие к иудаизму люди, так и те, кто еще испытывал определенное тяготение к язычеству.

Окружающие воспринимали первых христиан именно как иудейскую секту. И действительно, в начальный период своего существования христианство постепенно отпочковывалось от иудаизма, и его адептов все еще можно было, с некоторыми оговорками, называть иудеями. Первые христиане придерживались законов Торы, и хотя они верили, что Йешу был Машиахом, и ожидали его воскресения, этого было недостаточно, чтобы порвать с еврейством. Учение Йешу отличалось непоследовательностью, однако он не утверждал, что можно не соблюдать заповеди. Ранние христиане не делали ничего, что можно было бы счесть грубым нарушением Закона. Можно сказать, что, если бы Йешу воскрес, он скорее отправился бы в синагогу, чем в церковь, которую принял бы за языческий храм.

Христианство не получило широкого распространения в еврейской среде, однако оказалось весьма привлекательным для язычников. Число новообращенных из их среды росло, и среди христиан разгорелась полемика: обязаны ли неофиты исполнять заповеди, возложенные на евреев Торой? Мнения разделились. Община иерусалимских христиан, сложившаяся вокруг одного из братьев Йешу, придерживалась той точки зрения, что христианин должен быть в первую очередь евреем, и потому соблюдение заповедей для него обязательно. Другие общины склонялись к мнению, что заповеди возложены Законом лишь на христиан-евреев, тогда как христиане-неевреи от них свободны.

Иудаизм боролся с новым учением. Мудрецы дополнили главную молитву еврейской литургии — Шмонэ-эсрэ (Восемнадцать [благословений]) — проклятием, осуждающим вероотступников и доносчиков, которых надлежало исторгнуть из еврейской среды. И тогда на исторической арене появился человек по имени Павел, которого многие исследователи считают подлинным отцом христианства. Именно ему и его последователям обязана своим происхождением христианская теология, в основу которой легла проекция иудаизма на языческое сознание. Иными словами, то, каким образом язычники прочитывали и понимали священные еврейские тексты, привело к появлению собственно христианского вероучения и его обособлению от иудаизма.

Еврей мог сказать, что он сын Б-га, на основании Торы. Например, в книге Шмот написано:…Израиль — Мой первенец (4:22), — а в книге пророка Ѓошеа — …будет сказано им: “сыны Б-га живого” (2:2). Эти слова истолковывают как выражение отеческой любви Всевышнего к сынам Израиля и их сыновней близости к Нему. Ни одному еврею никогда не приходило в голову понимать их в буквальном, генеалогическом или биологическом смысле. Но когда эти слова достигали ушей язычника, немедленно вставал вопрос: кто была мать, известно, а кто был отцом? При каких обстоятельствах мать забеременела? Человека, воспитанного на греческой культуре, не удивишь любовными связями между простыми смертными и обитателями Олимпа. Он как должное принимал и то, что от романтических приключений божеств рождались дети, наделенные удивительными талантами. Сам вседержитель Зевс не раз являлся смертным женщинам — то обернувшись золотым дождем, то в облике прекрасного лебедя или могучего быка. От подобных связей рождались и герои, и чудовища наподобие Минотавра. Сохранившиеся от той эпохи рисунки свидетельствуют, что греков весьма интересовали подробности подобных смешанных браков.

Так появлялись на свет святые семейства: отец, мать и младенец. Аналогичным путем возникла и христианская троица. Языческое сознание, усваивая еврейские тексты, перетолковывало их на свой лад. При проекции геометрических тел под разными углами сохраняется корреляция между источником и отображением, однако форма источника искажается до неузнаваемости. Так произошло и в случае с христианством. Питательной средой, на которой взошла новая религия, послужили многочисленные группы богобоязненных, о которых говорилось выше. Восприятие еврейских источников накладывалось у них на родную греческую культуру. На фоне кризиса языческого сознания идеям монотеизма, обернутым в привычную мифологическую оболочку, был обеспечен успех.

Иллюстрацией подобного успеха служит рассказ Иосифа Флавия о жене императора Нерона. Кесарь, как известно, не отличался праведностью. Подруга его также не блистала супружеской верностью. Тем не менее летописец величает августейшую любительницу приключений Поппею Сабину праведницей. Иосиф Флавий был лично знаком с императрицей, которая испытывала симпатию к иудаизму. Этот интерес и был ей поставлен летописцем в заслугу. С пути неевреев, желавших приобщиться к вере Моше, христианство убрало такое важное препятствие, как необходимость соблюдать заповеди, в том числе заповедь обрезания.

С апостола Павла началось развитие христианской теологии. Синкретическая в своей основе, эта теология питалась как из еврейских источников, так и из мифологических представлений, сохранившихся в сознании народов восточного Средиземноморья. Культурная среда крупнейших эллинистических городов той эпохи — Александрии, Антиохии, Ашкелона — весьма содействовала распространению нового вероучения.

Догматы христианства с самого начала служили предметом ожесточенных споров, которые подчас сопровождались кровопролитными столкновениями. Особенно жаркие споры велись о природе единосущной троицы. Возникло несколько христианских церквей. Священным языком несторианской церкви, чье влияние распространялось на весь восток, стал арамейский. Пережив междоусобицы и гонения, эта церковь и поныне сохранила немногочисленных сторонников. Несториане не едят свинину и не звонят в колокола. Пожалуй, они сохранили христианство в его наиболее первозданном виде. Пока на востоке утверждалась несторианская церковь, на западе, в Европе, ключевые позиции заняло арианство. Ариане отрицали единосущность троицы, тем самым приближаясь к политеизму. Коптская, эфиопская и армянская церкви образовали монофиситскую ветвь христианства, существующую и поныне. Но наиболее известен в истории христианства раскол католической и греко-православной церквей. Причины его трудно понять человеку, воспитанному в еврейской традиции. Различные версии тринадцати основ веры Рамбама отличаются друг от друга гораздо больше, чем католический и православный символы веры. Однако в иудаизме подобные расхождения не являются основанием для конфликта — не говоря уже о том, чтобы вести из-за них войну.

Не раз предпринимались попытки прийти к объединению церквей, однако в результате их раскол лишь углублялся и появлялись новые церкви. Тут можно вспомнить маронитов, греко-католиков, коптов-католиков… Причины раскола не всегда крылись в богословских расхождениях. Например, англиканскую церковь создал король Генрих Восьмой, пожелавший развестись с супругой. По этой причине он порвал с католицизмом. Король потребовал от евреев, чтобы они обосновали монаршее право на развод с помощью своего вероучения, — и действительно, существует такая книга, написанная одним итальянским раввином. В шестнадцатом веке возник основанный Лютером протестантизм как оппозиционное папству и католицизму движение. Однако ныне далеко не все протестанты — лютеране. Современный протестантизм представлен десятками различных течений, в их числе баптисты, лютеране, англикане, квакеры и другие. Некоторые группы в современном протестантизме придерживаются вероучения, практически неотличимого от католицизма, а некоторые ушли от него так далеко, что отрицают догмат о святой троице. Особенно интересны адвентисты седьмого дня, напоминающие русских субботников. Мой канадский знакомый как-то нанял слугу-японца, рассчитывая, что тот будет исполнять обязанности шабес-гоя. Но в первую же субботу выяснилось, что слуга относится к святости седьмого дня с не меньшим уважением, чем хозяин. Японец оказался адвентистом.

Совершив краткий экскурс в историю возникновения христианства, попробуем теперь разобраться в различиях между ним и иудаизмом. Эта тема особенно важна в России. Ибо теперь уже ясно, что многолетняя атеистическая пропаганда не добилась ни малейшего успеха в искоренении религиозных верований. В чем она действительно преуспела — так это в насаждении религиозного невежества. И больше других от этого пострадали иудаизм и евреи.

Еврейское вероучение различает ряд степеней приближения к святости. Есть люди, которых мы называем цадиким — праведники. Есть и другие: грешники, преступники, злодеи. Однако все они евреи. Но существует преступление, которому нет равных, совершивших его называют мешумадим — уничтоженные. Это те, кто изменил вере отцов. Гораздо лучше быть законченным негодяем, последним подлецом, чем креститься. Я не составляю сейчас портрет вероотступника, а говорю о его социальном статусе в еврейской среде. Такой человек стоит на самой нижней ступеньке, он — предатель. Не просто дезертир, а настоящий перебежчик, переметнувшийся в лагерь злейших врагов своего народа.

Мне неизвестно, что ныне думают в России об армии генерала Власова. Но сражаться в рядах власовцев объективно означало служить Гитлеру. Еврей, принимающий крещение, совершает еще более страшное преступление, ибо его измена усугубляется пятнадцатью веками гонений. Полторы тысячи лет христиане унижали и преследовали еврейский народ! Приведу только один пример: в тринадцатом и четырнадцатом столетиях на юге Франции, в городах Монпелье, Каркасон и других, существовал обычай: накануне христианской Пасхи главу еврейской общины приводили на городскую площадь и епископ публично давал ему пощечину. Факты такого рода выходят далеко за рамки теологических различий. Пощечина, данная христианской церковью еврейскому народу, до сих пор горит на его щеке. Христианские богословы обсуждают теологический вопрос: пришла или не пришла пора простить евреям их участие в казни Иисуса — ведь в основе христианской религии, по крайней мере в теории, лежит милосердие. Но для нас, евреев, примирение с христианством — не схоластический богословский вопрос. Это обнаженная рана, это человеческая боль. Мы хотим знать, чем христиане готовы загладить свою вину перед нами, ибо если от теории обратиться к фактам, это мы жертвы, а не они. И не так уж легко нам простить их после долгих веков издевательств, наветов и гонений.

Но попробуем отрешиться от эмоций и рассмотреть вопрос с теологической точки зрения. О чем мы спорим с христианством, в чем с ним несогласны? Центральным пунктом наших расхождений является догмат о троице. В тот момент, когда христиане упоминают троицу, мы не можем продолжать разговор. Даже если мы позволим убедить себя тонкими богословскими рассуждениями в том, что при определенных обстоятельствах христианин, верующий в троицу, не является политеистом, то уж еврей, верящий в триединство Б-га, безусловно таковым является. Причина подобного различия в том, что иудаизм не требует от нееврея той четкости понятий, той чистоты монотеизма, которая обязательна для еврея. Чему это можно уподобить? Бывает, зрелый, умудренный опытом человек не принимает того, во что верит ребенок, но он не видит ничего страшного в том, что малыш верит в это. Мы, евреи, занимаемся теологическими вопросами и трактуем единство Б-га уже три с половиной тысячелетия, в то время как русский народ, например, впервые услышал о подобных материях лишь с тысячу лет назад. Мы вправе воспринимать христианские рассуждения о троице с позиций старшего, ведь наш стаж в пять раз больше. По той же самой причине мы не вправе требовать от христиан то, что требуем от себя, — точно так же, как не требуем от ребенка различать тонкости отвлеченных понятий. Поэтому то, что не является идолопоклонством для христиан, остается идолопоклонством для евреев. Когда речь идет о единстве Б-га, мы требуем от себя предельной чистоты и четкости понятий и малейшую неясность истолковываем как авода зара — букв. чуждое служение, запретное для еврея.

Теологические различия между христианством и иудаизмом затрагивают еще целый ряд вопросов, таких, как, например, понятия греха и милосердия. Иудаизм отрицает первородный грех. Мы не принимаем утверждение о том, что человек рождается грешником. Это, конечно же, не означает, что младенец является в мир совершенным. Разумеется, существуют прирожденные склонности как к добру, так и ко злу, и человек наделен теми и другими. Однако это не значит, что он грешен от рождения. Ребенок рождается невинным точно так же, как приходит в этот мир, не умея говорить, ходить, не имея знаний. Но ведь никому не придет в голову усмотреть в этом порок! Даже самые дурные наклонности — еще не грех, как не являются грехом врожденные физические недостатки.

Меня весьма удивляет сходство идеи первородного греха, введенной апостолом Павлом, с дуалистической концепцией манихейства. Манихеи рассматривали материальное начало в человеке — плотскую, чувственную сторону человеческого естества — как источник абсолютного зла, как нечто нечистое, порочное по самой своей природе. Прямой противоположностью плоти является душа. Она изначально наделена чистотой, святостью и по природе праведна. Поэтому человеческая жизнь в отображении манихейской религии предстает непрестанной борьбой: поединком добра и зла, души и тела. Дуалистическое мировоззрение сказывается на всей системе ценностей и влияет на повседневную жизнь. Например, у христиан тот, кто воздерживается от супружества, считается стоящим ближе к святости. Хотя, в отличие от католиков, православная церковь разрешает священникам жениться, епископом и другим высшим иерархом может стать только тот, кто принял монашеский постриг. У евреев же, напротив, семья и семейная жизнь, супружеские отношения и воспитание детей занимают центральное место в жизни, способствуют становлению и духовному росту личности. Грешит тот, кто уклоняется от брака. Ни одно из проявлений телесной жизни человека не считается грехом — ни еда и питье, ни чувственное влечение к противоположному полу, ибо по своей природе тело не является сосудом греха. Зло не заложено в нем изначально. Ясно, что подобная концепция находится в противоречии с христианством, которое боится плоти, видит в чувственном начале врага человеческой души. Не случайно некоторые из ранних отцов церкви — причем не только монахи — оскопляли себя, чтобы побороть плотские соблазны. Евнухом был, например, величайший христианский богослов Ориген. Группы добровольных скопцов существовали среди богомилов в Болгарии и Франции и среди русских сектантов в совсем еще недавнем прошлом.

Из разного отношения к материальной стороне жизни следует не только различное отношение к греху. Отличаются друг от друга также представления иудеев и христиан о вечной жизни. Христиане полагают, что залогом избавления души является принадлежность к истинной церкви, ибо душа для своего спасения нуждается в искуплении, которое уже достигнуто жертвенной смертью Христа. Поэтому праведники-нехристиане не удостоятся избавления, тогда как грешные христиане спасутся. Иудаизм же полагает, что человек судится не по вере, а по поступкам. Пока он не совершил преступление — не только в уголовном, но и в моральном смысле слова, — он невиновен. Поэтому заслужить вечную жизнь может человек любого вероисповедания, в том числе христианин и мусульманин.

* * *

История взаимоотношений иудаизма и христианства насчитывает свыше полутора тысячелетий. У обеих религий действительно много общего. Но внешнее сходство, как мы теперь видим, скрывает глубокие внутренние противоречия. Миры иудаизма и христианства — совершенно разные. В прошлом евреи хорошо понимали, к каким интеллектуальным и духовным последствиям приведет их отказ от своей веры. И потому наши предки противились принятию христианства даже под страхом смерти. Очевидно, они не считали, что в жизни, из которой вместе с еврейством исчезал смысл, есть хоть какая-то ценность.

Заметки о психоанализе

Многие веяния и идеи приходят в ставшую провинцией современного мира Россию с большим опозданием. Зачастую это происходит тогда, когда в странах Запада они уже вышли из моды. Так губернские дамы щеголяют в нарядах, которые в столице уже никто не носит. Не стал исключением и психоанализ, авторитет которого на Западе уже несколько потускнел, а в России его популярность растет день ото дня и, кажется, скоро догонит столь модные ныне магию и шаманизм. Впрочем, мне бы не хотелось плохо отзываться о профессиях, которые кормят столь многих евреев. Все сказанное — не более чем лирическое отступление, предисловие.

Говоря о психоанализе, нельзя не отметить, что одна из важнейших причин популярности творчества Фрейда (это, кстати, в полной мере относится и к Дарвину) — его талант писателя. Читаешь и невольно начинаешь верить написанному. Он был в первую очередь блестящим литератором. Знакомясь с произведениями Фрейда, трудно избавиться от ощущения, что читаешь роман о неком универсуме — фантастическом мире, населенном демонами и монстрами. Я имею в виду описание внутреннего мира человека в психоанализе; чего там только нет: эго, супер-эго, ид, комплекс Эдипа, комплекс кастрации… Кстати, и я внес свою посильную лепту в этот паноптикум, предложив новый термин для обозначения одного из комплексов, который, как мне кажется, будет весьма полезным и употребительным. Как известно, есть комплекс Эдипа и комплекс Электры, я же предложил термин комплекс Иокасты. Фрейд уделяет много внимания влечению ребенка к матери, а ведь существует и обратное: влюбленность матери в ребенка. Всякий, знакомый с образом а идише маме — еврейской матери, — знает, что это явление встречается достаточно часто.

Фрейд действительно был талантливым писателем, и в этой его оценке я вполне серьезен. Многие и до, и после Фрейда пользовались аналитическими методами, высказывали не менее блестящие идеи, но их уделом стало забвение, ибо они не были достаточно одарены для того, чтобы эти идеи адекватно и увлекательно выразить. Сравнительный анализ наследия Фрейда и трудов его учеников показывает, сколь велика разница между одаренным учителем и последователями, ни один из которых не умел писать так, как он. Впрочем, двое из них, ставшие впоследствии основателями собственных школ, вполне с ним сопоставимы: это Адлер, который так и не стал писателем, но высказал целый ряд важных и интересных идей, и Юнг, который умел красиво писать, да и идеями был не беднее Адлера.

Важный момент, справедливый как в отношении Фрейда, так и в какой-то мере Адлера: оба психолога, может быть, в силу своего неизбывного еврейства, были склонны или, скорее, вынуждены искать путь к построению монистической когнитивной системы. Это не единственно возможный подход, такая склонность или, если хотите, потребность диктуется определенной культурой, как это принято называть ныне — ментальностью. Подход Фрейда к внутреннему миру человека сведен к одному-единственному понятию: либидо. И Адлер подчиняет все одному принципу, одной идее: комплексу неполноценности. Несколько раньше в истории мы уже встречали человека одной идеи — это получивший широкую известность экономист Карл Маркс. Он также предложил монистическую теорию, объясняющую все социальные процессы и структуры исключительно экономическими отношениями.

Интересно отметить, насколько еврейское происхождение Фрейда оказало (пусть и неосознанно) влияние на формирование его теории психоанализа. Вспомним, какие негодующие отзывы, какое сопротивление общественного мнения вызвала в начале века его идея о изначально присущих каждому ребенку страстях и дурных наклонностях. А ведь для тех, кто воспитан в русле еврейской традиции, эта мысль элементарна, даже тривиальна. Уже в начале повествования Торы сказано, что помыслы человека дурны с дней юности его (Брейшит — Бытие, 8:21). Парадоксальным образом именно в ребенке проявляется только злое начало, доброе же развивается постепенно, вплоть до достижения им совершеннолетия. Наступление этого возраста — тринадцать лет для мальчиков и двенадцать для девочек — связано с началом полового созревания. Обычно этот период в развитии ребенка родители воспринимают так: наш ангелочек превращается в чертенка. Мы же понимаем это по-иному: эгоистичные первичные желания и потребности ребенка могут быть сбалансированы только с формированием взрослой индивидуальности, способной принять рамки норм данного общества и его культуры.

Стоит напомнить, что многое из написанного Фрейдом в его Введении в психоанализ о снах и их толковании уже задолго до этого сказано, правда, не в терминах психологии, пророком Йешаяѓу (29,8):…голодному снится, будто он ест, но пробуждается, и душа его вожделеет… жаждущему снится, будто он пьет, но пробуждается — и вот он томится, и душа его жаждет… Вообще же все сказанное Фрейдом по этому поводу можно свести к словам Талмуда: То, что видит человек во сне, — от помыслов сердца его (Брахот — Благословения, 55б).

Сам Фрейд признавал, что идея подсознательного не нова и не является его изобретением. Можно сказать, что идея подсознательного была извлечена им из собственного подсознания и лишь была сформулирована с новой остротой, с большей мерой ясности, но она была известна и даже использовалась задолго до него. Например, в еврейском законодательстве, в законах о храмовых жертвоприношениях, есть положение о том, что человек, неумышленно (то есть неосознанно, в иных терминах — бессознательно) совершивший грех, должен принести повинную жертву. Здесь закон исходит из посылки, что бессознательное — интегральная часть личности и мы несем ответственность за него. Замечу, что есть три категории грехов (точнее — нарушений Закона): совершенные под принуждением, умышленно и по ошибке или неосознанно. За первую категорию проступков человек не несет никакой, в том числе и моральной, ответственности. За умышленные нарушения человек, разумеется, несет полную ответственность — во всех смыслах. Третья же категория словно сочетает первые две, предполагая ситуацию, в которой человек совершает противоправные поступки по уважительным причинам: забыл, отвлекся, не имел в виду, хотел как лучше и т. п. За подобные действия он несет ответственность, но, в основном, — моральную. То есть мы исходим из того, что его забыл следует интерпретировать как не хотел помнить.

Фрейд — выходец из среды, в которой идея о бессознательном как неотъемлемой и реальной части личности, связанной с поведением человека, была естественной частью мировоззрения. Его идеи, которые он, к его чести будет сказано, и не пытался выдать за революционно новые, — часть культуры, на которой он вырос. Для полноты картины добавлю биографическую справку: Фрейд родился в Вене, но его отец был выходцем из того самого типично хасидского местечка в Галиции, где родился и вырос великий еврейский писатель Шмуэль-Йосеф Агнон, — в Бучаче. Что-то было в атмосфере этого еврейского штетла, давшего миру двух таких непохожих, но великих литераторов и мыслителей.

Можно обнаружить много примеров переклички между идеями и приемами психоанализа и знанием, сохраненным для нас еврейской традицией. Приведу в качестве примера идею, часто используемую в хасидизме и кабале: леѓамтик гвурот бе-шоршам (букв. подсластить суровость в ее корне, другими словами — устранить нежелательное явление путем обнажения его первопричины и последующей переориентации). Она не только имеет религиозно-философское значение, сама формулировка ее указывает путь практической психотерапии. Есть два способа преодолеть горечь некоего блюда: можно добавить такое количество сладкого, что горечь просто не будет чувствоваться; этот способ не меняет природу вещей, ведь горькое остается горьким, изменяются только пропорции; схожая идея лежит в основе многочисленных психологических методик, призванных мобилизовать позитивные внешние по отношению к проблеме факторы и таким путем решить ее. А можно попытаться удалить горькие компоненты, действительно в корне изменив вкус блюда, в полном соответствии с методикой кабалы. Вот и в психологии искали пути излечения устранением первопричины, когда результат достигается не столько воздействием на саму проблему (комплекс, фобия и т. п.), сколько в результате обнажения ее корня, источника. Хотя психологии пока не удалось объяснить, почему подобный анализ приводит к улучшению состояния человека, практика подтверждает эффективность подобного метода. Понятно, что корни проблемы следует искать в прошлом пациента, и чем она серьезнее, чем прочнее укоренилась в личности, тем раньше она возникла. Но почему нахождение причины проблемы снимает ее? Научного ответа на этот вопрос до сего дня не существует.

Несколько слов о сексуальности человека, фундаменте классического психоанализа. По моему мнению, все, связанное с ней, в большей степени относится к морали и культуре и в меньшей — к психологии.

Принято считать (с моей точки зрения — ошибочно), что сексуальность — проявление власти животных инстинктов над личностью. Но именно в сексуальной сфере люди относительно независимы, в то время как животные вступают в половой контакт в определенные, циклически повторяющиеся периоды, когда их поведение предопределено и никакая дрессировка тут не поможет. Человек же готов к интимной связи в любое время и не ограничен в этом естественными рамками. Кстати, он не скован ими и в некоторых иных своих страстях — например в желании обладать или доминировать.

В этих вопросах, как и в сфере сексуальности, общество, культура, религия берутся обуздать склонности индивидуума, не имеющие внутреннего механизма самоограничения или естественных границ. Именно на стыке неограниченного желания личности и границ, установленных социумом, рождается немало конфликтов и стрессов.

В старые добрые времена некоторые конфессии, особенно на Востоке, предлагали радикальное решение проблемы сексуальности: многие их адепты, включая и некоторых отцов христианской церкви, просто кастрировали себя. Этот способ трудно отнести к области психологии, но я подозреваю, что он вполне эффективен. В Африке и мусульманском мире есть не менее интересный способ обуздания женской сексуальности, но, к счастью, на Западе и в России он мало распространен.

Отношение иудаизма к контролю над сексуальностью неоднозначно, он предлагает целый ряд подходов и решений. В частности, литература движения Мусар (Этика), созданная в России и сопредельных странах в последние века, много и интересно говорит о репрессии и сублимации. Хотя эти способы несравненно элегантней, чем кастрация, врач не может прописать пациенту сублимацию с той легкостью, с которой он назначает ему принимать по две таблетки аспирина три раза в день.

Проблема проблем, как в психологии, так и в иудаизме, состоит в том, что для универсальных недугов есть только индивидуальные лекарства.

О порнографии

Много копий сломано в дискуссиях правоведов, теологов и деятелей культуры при определении термина порнография и установлении юридических и моральных рамок этого явления. Можно ли вообще дать такое определение, которое было бы исчерпывающим, универсальным и не менялось со временем? Лично я в этом очень сомневаюсь. Тем не менее, чтобы не быть голословными и сознавая, что проблема действительно существует, мы просто обязаны подыскать хоть какое-нибудь непротиворечивое внутренне определение, пригодное для использования в юридической практике и приемлемое для общественного мнения.

Предлагаю следующее определение этого термина: порнография — это демонстрация сексуальных отношений (в литературе, кинематографе, фотоискусстве и т. д. — способ показа значения не имеет) в их наиболее откровенных, физиологических аспектах, не преследующая при этом научных целей, в форме, противоречащей принятым в данном обществе моральным нормам. Для нее характерны крайняя натуралистичность, использование грязных слов, а также предельно детализированный показ половых связей, в том числе извращенных.

Как и любое подобное ему, это определение отнюдь не претендует на исчерпывающую универсальность и применимо далеко не в каждом случае. Вне всяких сомнений, понятия о нормах, принятых в обществе, грязных словах непрестанно подвергаются коррекции в зависимости от культурно-исторических условий: каждая эпоха, каждый народ дает этим явлениям свою дефиницию. Но это несомненное обстоятельство вовсе не означает, что проблемой ущерба, причиняемого обществу порнографией, заниматься бессмысленно и что процесс ее распространения необратим. Тот, кто высказывается в подобном духе, не только заблуждается сам, но и вводит в заблуждение других.

Несмотря на цивилизационные, национальные и культурные различия, все страны и народы выработали сходные по подходу оценочные критерии. Каждое общество дает свое определение порнографии и по мере возможности пытается ограничить ее распространение. В этом отношении нет разницы между пуританством общины квакеров и нравами племен Полинезии. В каждом из этих столь различных сообществ присутствует понятие границы пристойного, того рубежа, который нельзя преступить.

Уже английский писатель Д.-Г. Лоренс (1885–1930) отмечал, что современники Аристофана не усматривали в столь шокировавших многие последующие поколения откровенных сценах из произведений отца комедии с описаниями пикантных подробностей ничего неприличного, поскольку те вполне соответствовали художественным и моральным критериям античности. Это, конечно же, вовсе не означает, что в другие времена или в иных странах следует прибегать к лексикону или арсеналу образов классика, ведь каждое общество устанавливает свои стандарты, сложившиеся под влиянием социальных и исторических условий, моральных и религиозных норм, присущих ему. Однако наличие подобных литературных и художественных явлений вовсе не оправдывает защитников порнографии и не легитимизирует ее, а ссылка на них для оправдания нынешнего состояния дел в этой области невольно напоминает логику Королевы из Алисы Кэррола: Разве это холм? Видала я такие холмы, рядом с которыми этот — просто равнина! Но при любом соотношении величин холм останется холмом, так и не став равниной.

Тем не менее, в современном мире сохраняется и наращивает силы стойкая тенденция легитимизировать порнографию, придать ей официальный статус. Сегодня поборники либерализма отстаивают право не только демонстрировать телеса на театральной сцене или на телеэкране, прикрываясь личиной псевдоискусства, но и предъявлять наготу публике на улице как нечто само собой разумеющееся и естественное. Ошибочно полагать, что пропагандируемая ими вседозволенность на самом деле имеет какое-либо отношение к либерализму и прогрессу, свидетельствует о широте взглядов или содействует избавлению индивидуума от комплексов. Частичное или полное снятие ограничений на порнографию — не новое явление в человеческой истории, в Лету канули уже несколько подобных цивилизаций, однако во все времена такой подход являлся характерным симптомом культурного декаданса. Вырождение человеческого рода, утратившего веру в собственные ценности, потерявшего способность творчески переосмысливать мир, наряду с прочими признаками упадка, всегда сопровождалось обостренным интересом к всевозможным перверсиям. Закат великого Рима, например, происходил на фоне повальной деморализации и безудержного разгула порнографии, и неудивительно, что языческий Рим уступил место несравненно более сдержанной и даже пуританской христианской культуре.

Широкое распространение порнографии в наши дни — это предупреждение (впрочем, не единственное, да и не самое строгое) о том, что надвигается закат культуры и цивилизации (отнюдь не технологии!). О каком прогрессе искусства, о каком ренессансе духа может идти речь в этой связи? Вынужден кое-кого огорчить: у этого направления развития общества нет будущего. У нас в Израиле, например, в этой области общественного бытия, как, впрочем, и во многих других, у значительной части населения бытует неуемная тяга к нравам языческих времен, стремление быть как все народы, слиться в одну обезличенную, вненациональную массу. В определенных социальных группах стремительно нарастает, принимая зачастую крайние формы, самоубийственная жажда распада, мазохистское стремление к вырождению; но все это преподносится нашей молодежи как современность, как образец для подражания.

Однако, несмотря на то, что порнография в целом — порочное явление, это отнюдь не означает, что ее непременно надо запретить. Ведь сегодня на рынке — изобилие всех видов низкопробной литературы, тем не менее пошлость и безвкусица еще не являются достаточным основанием для того, чтобы наложить на нее юридические ограничения. И впрямь: кто способен установить однозначный критерий? Защитники порнографии говорят обычно о том, что лишь спрос на нее порождает подобное предложение, что люди проявляют к этой теме повышенный интерес, обмениваются мнениями, взглядами, снимают сексуальное напряжение, и поэтому запрещать ее публичное распространение было бы ханжеством. Однако они не принимают в расчет один немаловажный фактор, подменяя при этом истинные причинно-следственные связи. Само наличие порнографии и ее доступность являются провоцирующим фактором, лишним поводом для обсуждения тем, относящихся к области интимной жизни, неминуемо порождая и стимулируя всплеск общественного интереса к ней.

Все знают, что никто, никогда, ни в одной из областей своего внутреннего мира не раскрывается полностью для публичной демонстрации. Подобно этому в каждом обществе существуют темы, не подлежащие широкому обсуждению, и уж тем более — с привлечением иллюстративных материалов. Отклонения от этой нормы поведения как у индивида, так и у группы людей являются аномалией, как правило, не приобретающей массового характера. Разумеется, число тех, чьи склонности и комплексы, отклонившись от нормы, тем не менее, никогда не выходят за рамки фантазий и ночных кошмаров, значительно превышает число преступивших рамки принятого в данном обществе на словах, и тем более на деле. Именно для этой категории порнография как социальное явление представляет особую опасность. Когда интимная жизнь перестает быть таковой, становясь предметом обсуждения и демонстрации, те, кто продолжал бы оставаться в рамках нормы, теряют равновесие и совершают такие шаги, о которых они и не помыслили бы, если бы не этот подвернувшийся повод.

Когда муссируются темы убийства, самоубийства, насилия или сексуальных извращений, появляются все новые и новые желающие привнести эти реалии в практику своей личной жизни, осуществить то, что ранее оставалось для них не имеющей отношения к действительности абстракцией. С этой точки зрения обращение к подобным темам, срывание всех и всяческих покровов с неизбежностью ведет к распаду общества. Но смещение границ и рамок имеет еще один, не менее страшный эффект. Всегда есть те, кто падает все ниже и ниже, следуя внутренней динамике процесса, вызванного пресыщенностью и скукой. Их уже не удовлетворят ставшие привычной нормой садизм и гомосексуализм. Для удовлетворения своих сексуальных желаний им потребуются все более и более действенные возбудители, более изощренные извращения: педофилия, некрофилия и т. п.

Я вполне допускаю, что по отношению к определенному числу пользователей порнография является клапаном для выпуска нереализованных сексуальных страстей, постоянным суррогатом половых контактов. Но для меня совершенно очевидно, что подавляющему большинству нормальных людей неограниченное распространение порнографии и болезненное внимание к интимным сферам жизни может принести только вред.

Само собой разумеется, что ни один закон не способен сам по себе ликвидировать порнографию. Однако законодательство может значительно ограничить ее распространение, подвергая цензуре СМИ, и таким образом смягчить ее влияние на общество. При этом нет никакой нужды в запрещении классических произведений искусства, научной и просветительской литературы. Они предназначены для совсем другого круга потребителей, и в них никто не ищет источник сексуального возбуждения или суррогат половых отношений. А те не вполне здоровые в психическом отношении люди, которые добровольно растлевают свои души, следуя за сердцами своими и за глазами своими, так или иначе найдут путь к удовлетворению похоти — разрешим ли мы им это или запретим.

С другой стороны, пресса (достаточно дешевая и потому доступная массам), а также театр, кино и телевидение, нуждаются в цензуре закона. Современные законодатели, которые должны заниматься подобного рода вопросами, но уходят от ответственности, виновны не столько в избытке либерализма, сколько в нежелании называть вещи своими именами, определив как само явление, так и его границы. Они умышленно затуманивают эти вопросы и оставляют их нерешенными, не защищая общество с одной стороны и оставляя место для необоснованных репрессий — с другой. Только установив четкие юридические рамки этого явления, пусть даже широкие, можно разработать правовые нормы для цивилизованного, без злоупотреблений и волюнтаризма, вмешательства судов и правоохранительных органов.

Научно-фантастическая литература

Во многих странах мира научно-фантастическая литература бурно развивается, становяcь все более разнообразной по тематике. С каждым годом все большее число писателей начинают работать в этом жанре. В ивритской же литературе жанр научной фантастики практически не существует, даже произведения его классиков почти не переводятся на иврит. Если время от времени появляется книга, которую с той или иной долей условности можно причислить к научной фантастике, то это скорее случайное явление, нежели закономерность.

Почему же научная фантастика так мало популярна в Израиле? Это отчасти объясняется характером наших ученых: в большинстве своем они слишком серьезны и преисполнены великим почтением к своей науке и к самим себе как ее жрецам. Ведь к этому жанру обращаются, как правило, люди с буйной фантазией, те, чьи знания в сфере науки сочетаются с писательским талантом. Среди них немало научных работников, для которых литература — хобби или вторая профессия. Однако в Израиле не так уж много ученых, способных адекватно излагать свои мысли даже в специальных статьях. Кроме того, израильские ученые панически боятся всего, что хоть чуточку отдает легкомыслием. Ведь читающая публика в нашей стране до сих пор считает научную фантастику несерьезным жанром, и поэтому тем, кто в нем работает, трудно рассчитывать на уважение коллег…

Конечно, Израиль не единственная страна, где фантастика не пользуется популярностью, — возьмем ту же Германию, где достижения в этой области также оставляют желать лучшего. Вероятно, народы этих стран и израильтян объединяет преувеличенно серьезное отношение к жизни.

А вот в англоязычном мире фантастикой просто зачитываются. В этом жанре существуют множество направлений, и дилетанты к нему, как правило, не обращаются — авторы научно-фантастических произведений в большинстве своем ученые, в том числе и видные, такие, как Л. Силард (Сцилард) — один из крупнейших физиков-ядерщиков.

Еще не так давно научная фантастика, за рядом блестящих исключений, оставалась уделом ремесленников и эпигонов, гнавших свою нехитрую продукцию в расчете на невзыскательного потребителя легкого чтива. В последние годы положение кардинально изменилось, границы фантастики раздвинулись. Ее уже не рассматривают в качестве чисто развлекательного жанра. Появилась даже интеллектуальная фантастика для высоколобого читателя. Названия научно-фантастических книг, ежегодно пополняющих фонды библиотек, исчисляются тысячами. Кроме того, фантастические рассказы в изобилии публикуют журналы и газеты, а в самое последнее время появилась даже научно-фантастическая поэзия!

Не побоюсь утверждать, что мир научной фантастики немногим уступает миру конвенциональной беллетристики. В нем тоже есть свои простенькие бестселлеры и серьезная литература, откровенный китч существует рядом с подлинно художественными произведениями, развиваются детская и юношеская фантастика, все большую популярность завоевывает научно-фантастический детектив.

Истоки этого жанра можно найти не только в книгах таких классиков, как Жюль Верн и Герберт Уэллс, но и в Путешествии Гулливера Свифта, Городе Солнца Кампанеллы и Утопии Мора.

Литературные критики и писатели-фантасты давали разные определения научно-фантастической литературе. Если суммировать их, то можно сказать следующее. Ее первым и основным отличительным признаком является перенесение действия из сферы реального существования в иной мир, созданный авторской фантазией. Эти произведения создаются при помощи фантастических допущений: например, что перемещение во времени возможно. Только из него одного выросла целая область научной фантастики, посвященная путешествиям в прошлое и будущее. Одно-единственное допущение такого рода требует от писателя пересмотра всей действительности и наполнения ее выдуманными реалиями — технологическими и психологическими, историческими и социальными. Но ведь та или иная — не обязательно фантастическая — условность и отличает художественную литературу от репортажа! Так что не наличие вымысла придает особый характер фантастике как литературному жанру.

В основе современной прозы, как правило, лежит внутренний конфликт, определяющий фабулу произведения, содержание которого сводится к взаимоотношениям и переживаниям персонажей. В сравнении с конвенциональной литературой фантастика, как это ни парадоксально, выглядит более архаично. Это возрожденный жанр былины, где в центре повествования — не внутренний конфликт героя, а его борьба с враждебной стихией, с окружающим миром, зачастую иррациональным, населенным волшебниками, чудовищами и колдунами.

Чудесные и иррациональные явления в окружающем мире, с которыми сталкивается герой научно-фантастического произведения, могут быть самого разного рода. Иногда это — иная эпоха, иногда — другой мир, где действуют свои законы. Часто это экзотические цивилизации или космические пришельцы. Порой речь идет о чудесном изобретении, порой — о неведомых землянам социальных феноменах. Зачастую несколько допущений из разных сфер накладываются друг на друга, но, как правило, вполне достаточно и одного. В любом случае в традиционной фантастике в центре повествования — какое-то необычное явление, а не внутренние переживания героя, играющие в нем второстепенную роль. Эта особенность приближает фантастику к волшебной сказке, легенде — к фольклору. В современном индустриальном обществе с его позитивистским мировоззрением и наивной верой во всемогущество науки и техники фантастика не случайно взяла на себя роль фольклора: в этом обществе он и должен носить именно такой характер.

В научной фантастике различают три главных направления: жанровую классику, социальную фантастику и собственно научную фантастику, где слово научную интонационно подчеркнуто. Существуют, однако, фантастические произведения, не подпадающие под эту классификацию.

Когда речь идет о классике, сразу всплывают имена Жюля Верна и Герберта Уэллса. В основе их творческого метода, у которого немало последователей и в наши дни, — использование новых революционных технологических возможностей, научных открытий, приборов, машин и механизмов. С их помощью границы реальности раздвигаются и создается фантастическая действительность, на фоне которой и развивается сюжет. И в коротком рассказе, и в романе он обычно разворачивается вокруг одного открытия или изобретения; хрестоматийным примером этому может послужить знаменитый роман Жюля Верна Из пушки на Луну, который развивает и иллюстрирует идею межпланетных перелетов с помощью ракет. Главная пружина действия в романе — технические проблемы, с которыми сталкиваются герои, и вокруг них построена его фабула. То же мы видим и в другом произведении этого автора, 20.000 лье под водой, герой которого — гениальный изобретатель и таинственный капитан подводного корабля. Однако справедливость требует отметить, что центральную роль в повествовании играет сама субмарина, этот могущественный волшебный друг построившего ее сказочного принца, вынужденного скитаться под водой. Несмотря на то, что фантастический сюжет романа основывается на научно-технических идеях девятнадцатого века, которые во многом давно реализованы и представляются сегодня наивными, благодаря близости к фольклорной традиции он популярен и сегодня.

Литературный прием, позволяющий создавать подобные сюжеты, не обязательно должен основываться на подлинно научной идее, как у Верна, предвосхитившего создание космических кораблей и подводных лодок. В качестве открытия или изобретения может фигурировать и совершенно

неправдоподобная идея, как, например, в романе Уэллса Человек-невидимка. В роли известной каждому из нас по сказкам шапки-невидимки выступает некий химический эликсир, делающий органические ткани прозрачными, и на этом научная часть романа завершается. Однако вовсе не научность определяет успех произведений такого рода, а то, насколько полно удалось писателю реализовать художественный потенциал, заложенный в фантастической реальности, которую он смоделировал.

В отличие от классической, современная социально-философская фантастика использует научные открытия с целью иллюстрации философских идей или принципов социального устройства общества. Это в большой мере верно уже в отношении того же романа Человек-невидимка: в нем отчетливо звучит социальный пафос. В сегодняшней фантастике не технические проблемы лежат в основе фабулы и не их решение придает напряженность сюжету. Внимание писателя приковано не столько к самому изобретению или открытию, сколько к его психологическим и социальным последствиям, в то время как само оно — лишь фон, на котором разворачивается действие. Современная фантастика стремится осмыслить роль науки в обществе, проследить, как влияют ее достижения на жизнь людей. Для этого она описывает либо применение с нестандартной целью известных открытий или изобретений, либо практическую реализацию идеи, бывшей до того достоянием чистой науки. Автор представляет возможные последствия этого, пытаясь предугадать будущее.

Классический пример такого рода фантастики мы найдем в рассказе того же Уэллса Машина времени. Пресловутая машина времени практически не играет в нем роли, вернее, эта роль сугубо условна: это скорее бог из машины греческой сцены. Машина служит всего лишь транспортным средством, а в центре рассказа стоит реальная социальная проблема, современная автору: он хочет показать последствия расслоения общества по классам, угрожающего конфликтом, ставящим под угрозу существование рода человеческого. Рассказ этот стал грозным и своевременным предостережением. И сегодня он читается как острый памфлет, но мы ничего не узнаем из него об устройстве самой машины времени.

В поисках примеров подобного рода можно перелистать книги еще более ранних авторов. Так, книги Свифта посвящены критике нравов современной ему Англии. Но если в первых путешествиях Гулливера нет специфических элементов рассматриваемого нами жанра, то Путешествие в Лапуту смело можно отнести к самой настоящей научной фантастике.

Автор подробно описывает летающий остров, его устройство и способы управления им. Конечно, отнюдь не дерзкое предвидение грядущей научно-технической революции (хотя некоторые догадки Свифта кажутся гениальным пророчеством) вызвало к жизни это путешествие Гулливера; задача автора была как раз обратной: ядовитой критике подверглись естественные науки и основанное на них мировоззрение той эпохи.

Здесь мы встречаемся с жанром антиутопии. Классическая научная фантастика верновского толка отражает позитивное, оптимистическое мировоззрение восемнадцатого-девятнадцатого веков с его верой в торжество разума и научный прогресс, который в силах искоренить все пороки человечества и принести ему социальную справедливость, процветание и счастье. Жанр антиутопии стал реакцией на подобный оптимизм, который сегодня действительно представляется несколько поверхностным. Антиутопия, важнейшая разновидность современной фантастики, видит будущее в мрачном свете и предостерегает нас. За десятилетия атомного противостояния двух мировых сообществ на Западе была создана целая литература, посвященная ужасающим последствиям ядерной катастрофы. Тысячи книг изображали планету после тотальной войны: сумеречный мир деградации, вырождения и жестокости…

Иногда писатель отказывается от эпической повествовательности, и его произведения окрашиваются в задушевные лирические тона, в центре их оказываются интимные ощущения и переживания. Пример такого рода фантастики — Цветы для Элджернона Дэниэла Киза (это произведение легло в основу весьма посредственного фильма Чарли). Речь здесь идет об умственно отсталом человеке, обретшем с помощью некого чудесного средства гениальность — но лишь на короткий срок, по завершении которого он вновь деградирует. Конечно же, не достижения медицины будущего занимают автора, а переживания своего героя. Важнейшие вопросы, которые встают перед нами, — до какой степени допустимо вмешательство медицины в естественный ход вещей, позволено ли — даже в самых гуманных целях — изменять человеческую природу.

Существует еще одна разновидность фантастики, которая называется фэнтэзи. Это направление не озабочено сохранением репутации научного, наука подвергается в нем весьма вольному обращению: она не только не ставит пределов авторской фантазии, но, напротив, подстегивает ее, убирая с пути все ограничения. Фэнтэзи ближе к беллетристике, чем к фантастике, ибо литературное в ней явно превалирует над научным. В этой области рассматриваемого нами жанра за последние десятилетия созданы произведения, ставшие заметным явлением в мировой литературе. Бестселлерами стали во многих странах книга Д.-Р.-Р. Толкиена Хоббит, или Туда и обратно, романы С. Льюиса, действие которых происходит на других планетах. В последних автор создает сказочный мир, не обращаясь к традиционным персонажам, жизнь там течет в соответствии с собственными законами, и Льюиса мало интересует, могут ли они соотноситься с нашей действительностью. Он ставит и решает теологические проблемы, и соответствие его творчества правде жизни ему не представляется важным. В отличие от научной фантастики, совместимость вымышленного мира с реальным не является здесь одним из обязательных условий.

Для сравнения обратимся все к тому же Свифту. Даже такая в высшей мере условная ситуация, в которую попадает во время своего четвертого путешествия Гулливер (Свифт описывает страну разумных лошадей, где люди и кони поменялись местами), все же имеет некие черты реальности, придающие особую остроту убийственной сатире на современное автору общество. Поскольку вымышленная цивилизация неизбежно должна столкнуться со множеством технических проблем, Свифт считает необходимым объяснить читателям, как копытные обходятся в жизни, не имея рук, и потому довольно подробно описывает быт лошадей. При всей экзотичности ситуации она сохраняет видимость правдоподобия, и это не позволяет отнести книгу к жанру чистой фантастики.

Какую роль играет в современном обществе научная фантастика? На протяжении долгого времени, особенно в начале эры полетов в космос, многим казалось, что главная ее цель — научное предвидение. Межпланетные путешествия стали главной темой научной фантастики задолго до того, как Нил Армстронг ступил на поверхность Луны. До 1957-го года, когда в СССР был запущен первый спутник, подобная литература могла показаться кому-то набором досужих выдумок. Оказалось, однако, что фантастика предвосхитила развитие науки! Немалая заслуга в этом принадлежит Артуру Кларку, который настолько подробно описал устройство и применение спутников связи за несколько десятилетий до их появления, что это описание смело могло претендовать на авторское свидетельство.

Вслед за первыми полетами в космос научно-фантастическая литература пережила настоящий бум. Кларк посвятил целую книгу развитию этого жанра. В ней он пишет, что представление о нем как о научном прогнозировании неверно. Нельзя указать ни на одно изобретение, которое в точности соответствовало бы своему фантастическому прообразу. Даже то, что первая атомная подводная лодка получила имя Наутилус, не свидетельствует о ее тождестве субмарине капитана Немо — ведь та двигалась благодаря электричеству, а не ядерному топливу. Писатель-фантаст изображает научно-технические новинки такими, какими он их видит, не особенно считаясь при этом с возможностями своей эпохи. Он интуитивно схватывает общие тенденции научного прогресса, который, как и авторская фантазия, устремляется по пути человеческой мечты. И хотя конкретные способы и детали ее воплощения не соответствуют прогнозам писателя, созданный им образ приобретает черты реальности.

Научная фантастика играет роль посредника между наукой и обществом. Плодами научно-технического прогресса пользуются все, но его движущей силой служит сравнительно немногочисленная когорта профессионалов в разных областях. Однако люди хотят видеть общую картину происходящего в сфере науки, ибо от этого зависит их будущее. Общество должно быть осведомлено о возможных последствиях тех или иных открытий и изобретений: печальный опыт учит нас тому, что слишком часто они ставились на службу злу. Поэтому так важно предугадать пути развития науки — прежде чем гипотетические возможности, о которых повествуют фантасты, станут реальностью.

В наши дни, когда фантастика все меньше занимается научными открытиями и все больше обращается к человеческой жизни, она служит своего рода испытательным полигоном философских и социальных идей, которые невозможно проверить на практике; они занимают место изобретения — и дальше действие следует законам жанра.

Развитие фантастики особенно заметно на фоне трудностей, с которыми сталкивается в наше время литература в целом. Кризис романа, да и беллетристики как таковой, объясняют тем, что золотой век реалистической прозы миновал. Все возможные коллизии исчерпаны, все общественные и личные конфликты освещены со множества точек зрения. Писателям приходится вновь и вновь пережевывать ту же жвачку, и потому книгу вытесняют видеомагнитофон и компьютер. На таком фоне научная фантастика открывает новые заманчивые перспективы литературного творчества, потребность в котором все еще слишком велика, чтобы реализовать его в других областях жизни. Фантастические ситуации оживляют традиционные сюжеты, придают остроту стандартным конфликтам и обогащают человеческие отношения новыми эмоциями.

Великие возможности фантастики как замечательного иллюстратора философских идей были оценены еще в античные времена. Первым фантастическим произведением, безусловно, является Атлантида Платона. В отличие от наших современников, великого философа мало интересовало географическое положение затонувшего острова. Он хотел в увлекательной и наглядной форме изложить свое общественно-политическое учение и, будучи незаурядным литератором (Платон начинал как одаренный драматург) вполне преуспел в этом. Его книгу читают до сих пор.

Различные историософские концепции также получили художественное выражение в фантастике — будь то мрачные прогнозы в духе Шпенглера или оптимистические картины счастливого будущего, рисующие безудержный прогресс человечества во всех областях, включая его собственную биологическую природу. К числу таких радующих взор картин будущего принадлежит книга Улафа Степлтона Первый и последний человек.

Помимо социологии и истории фантастика освоила культурологию, философию, этику и даже теологию, как в рассказах Энтони Берджесса. В творчестве этого писателя центральное место занимают вопросы, связанные с католическим мировоззрением.

В фантастике реализуется волшебное свойство таланта отражать мир через призму художественного творчества. Порой скромное по объему и написанное простым языком литературное произведение успешней трактует коренные проблемы бытия, чем увесистый том, чье создание заняло у автора много лет упорного труда. Литература наполняет идею конкретным содержанием и в таком виде представляет ее читателям. Научная фантастика также использует этот прием — с той лишь разницей, что помещает изображения в рамки вымысла.

Сегодня можно сказать, что благодаря научной фантастике массы людей соприкоснулись с миром идей и понятий, которые были чужды или недоступны им. В наш век узкой специализации этот жанр стал форумом для обмена идеями — иногда слишком смелыми, но почти всегда оригинальными и интересными. Фантастика вводит читателя в курс проблем, с которыми сталкивается современное человечество; она чрезвычайно расширила круг людей, вовлеченных в интеллектуальный и духовный поиск, направленный на их разрешение. И в том ее огромная заслуга перед обществом.

Грех

Ивритское слово хет — лишь один из множества синонимов, передающих разные оттенки понятия грех в библейской и раввинской литературе. Ведь еврейская письменность, начиная с Танаха (прежде всего, книг пророков) и кончая современной литературой на темы морали и разнообразными комментариями, полна обличений всевозможных грехов и увещеваний в адрес тех, кто их совершает. Вместе с тем само понятие грех до сих пор не имеет всеобъемлющего разъяснения. Несмотря на многочисленные определения, данные грехам, совершенным в различных областях жизни, и вопреки суровым инвективам, направленным против грешников и их деяний, это понятие не стало объектом особого исследования. Более того: рассмотрение понятия грех (а в значительной мере и понятия зло) расценивалось как нечто заведомо бессмысленное. Дело в том, что в грехе видели изнанку заповеди, ее негативное отображение, не признавая за ним автономного бытия и самостоятельной сущности. В этой связи для иудаизма весьма характерно разделение человеческой деятельности, как и всей совокупности заповедей, на две категории: исполнение предписаний и соблюдение запретов. И в ѓалахическом, и в теологическом смысле грех — это нарушение или отрицание заповеди. Ведь и тогда, когда речь идет не о запретах, а о заповедях, побуждающих к действию, грех также выражается в отрицании Закона — в отказе от исполнения предписанного.

В большинстве еврейских источников, несмотря на все различия между ними, мы найдем лишь негативное определение понятия грех. Зло всегда только изнанка добра. Пустота и бесплодность зла очевидны, злое деяние воспринимается как напрасная растрата сил. Зло хаотично, суетно и бесперспективно.

Долг человека — не только самому идти путями праведности, но и помогать другим встать на них, причем речь идет даже не о моральной ответственности за это, а о юридической. Общество тоже обязано следить за поведением своих членов, пресекая зло и поощряя добро. Ведь грешник — угроза благополучию всего народа, более того: самому существованию мира. И, несмотря на все это, грех не представляет никакого интереса для изучения. Поэтому, например, мудрецы, исследовавшие положительные душевные свойства, ничего не говорят об отрицательных. Последние получают какое-то освещение лишь как частность, когда речь идет о соблюдении заповедей, но не более того. Конечно, мудрецы определяют такие понятия, как зависть, тщеславие, лень, гордыня. Однако все душевные наклонности существуют объективно, и их квалификация в качестве добрых или злых зависит исключительно от того, как они проявляются в окружающем мире в каждом конкретном случае. Поэтому нравственную оценку тому или иному человеческому качеству можно дать только тогда, когда уже известно, к каким последствиям привело его раскрытие в поступке. Например, в Танахе мы встречаем рассказы о поступках, обычно имеющих отрицательную коннотацию, в таком контексте, где они предстают положительными, и наоборот. Поэтому в моралистической литературе внимание сосредоточено на теоретическом аспекте правильного пути, на убеждении людей и разъяснении им того, как следует творить добро и каким образом человек восходит по ступеням праведности или милосердия.

В то же время там почти не освещена тема греха. Из еврейских источников мы мало что узнаем о психологии и мотивации грешника. Правда, некоторые темные стороны человеческой натуры находят объяснение в общем пессимистическом взгляде на человеческую природу. О том, что зло в сердце человека — с юности его…, говорится уже в первой книге Пятикнижия — Брейшит (8:21), и с тех пор мало что изменилось. Но поскольку зло не обладает автономным существованием, его живучесть невозможно объяснить некой врожденной склонностью человека к извращению своего естества. Аномалия питается самыми разными причинами, но проистекают они не из объективного природного зла, а из субъективной человеческой слабости. Борьба тела и духа, к которой часто стараются свести объяснение внутреннего конфликта, вовсе не есть борьба добра и зла. В этой борьбе сиюминутные желания и стремления, требующие немедленного удовлетворения, сталкиваются с более разумным и полным видением мира, в котором главную роль играют интересы будущего. Иными словами, сиюминутное борется с вечным или удовольствие — с целесообразностью. Грех можно рассматривать как помрачение разума, заставляющее человека забыть о своем долге, о своих истинных интересах ради минутного увлечения. Об этом сказано: Не согрешит человек, пока не обуяла его глупость. А глупость чревата ошибкой или добровольным заблуждением, приводящим к греху. Злой умысел и даже открытое неповиновение проистекают из-за ошибки, неправильной оценки происходящего.

Такое понимание греха не ведет к всепрощенчеству, но позволяет по-новому понять смысл наказания, постигающего грешника, независимо от того, исходит оно от Б-га или от общества. Небесная кара — не месть. С определенной точки зрения ее можно рассматривать как естественное следствие извращения или ошибки. Протест против законов, управляющих мирозданием, стремление исказить их вредят лишь самому безумцу, затеявшему безнадежную борьбу. Столь же бесплодна и попытка не считаться с заповедями. Наказание, налагаемое обществом, призвано исправитьдопущенное грешником искажение, и неважно, идет ли речь об исправлении мира, которому согрешивший нанес ущерб, или об исправлении его собственной души. Таким образом, пафос морального служения состоит не столько в актуализации свободы выбора, когда перед лицом зла человек избирает добро, сколько в углублении самосознания, ибо чем осознаннее наше поведение, тем труднее греху сбить нас с пути. Истинный обличитель пороков (подобно пророку в первоначальном понимании этой миссии) — тот, чьи глаза открыты, чье духовное зрение проникает глубже, чем у других людей. Он призван помочь им увидеть то, что открыто ему, и, воспитывая, пробуждать в людях более глубокое и полное осознание происходящего, осознание своих поступков и их последствий.

О смерти

Все мы знаем о том, что рано или поздно умрем; каждому доводилось терять близких. Смерть пугает нас: во-первых, из того мира, куда мы уходим, нет возврата, мы точно знаем, что это — дорога с односторонним движением; во-вторых, мы страшимся всего, что неподвластно нашему сознанию, что окружено ореолом тайны. От этого страха не спасают даже обещания благ, которые ждут нас там.

В Пиркей-авот написано:…рожденным предстоит умереть… (4:29). Это означает, что вся наша жизнь — это процесс приближения к смерти, и с определенного возраста мы начинаем это осознавать. Примириться с печальным для нас фактом каждому помогает вера в то, что, несмотря на неизбежность физической смерти, гибель не тотальна и его существование в той или иной форме продлится.

Есть в наших душах какие-то механизмы, помогающие нам пережить смерть родителей. Но ничто не может помочь нам примириться с тем, что молодые люди покидают этот мир раньше стариков. К несчастью, это происходит слишком часто.

День поминовения — годовщину смерти — отмечали особыми ритуалами прежде всего ашкеназские евреи, затем эти обычаи переняли и другие общины. Некоторые из принятых ныне традиций дня поминовения описаны в Талмуде, в трактате Недарим (Обеты). В те времена в этот день постились в знак сочувствия душе умершего, которая проходит на первых порах мучительные испытания; в наши дни такой обычай практически исчез. Сегодня хасиды отмечают годовщину со дня смерти человека застольем, поводом для чего является тикун — очередная стадия очищения его души. У сефардов принято устраивать трапезы и в годовщину смерти, и на тридцатый день после нее и читать во время застолья отрывки из книги Зоѓар.

Как мы видим, день поминовения изменил свой характер, перестав быть днем скорби. Но нет ли в этом пренебрежения к памяти о покойном? Для ответа на этот вопрос необходимо понять, почему такое изменение произошло.

Как сказал раби из Коцка по поводу слов внимающий гимнам из благословения Иштабах (Да будет восхваляемо) в утренней молитве, для Всевышнего важно, что остается в душе человека после молитвы. О чем, к примеру, думает еврей после заключительной молитвы в Йом-Кипур: о предстоящей трапезе или о том, каким будет его следующий день?

Лишь то, что оставляет след в душе, — это поистине событие, а проходящее бесследно таковым назвать нельзя; такое можно сравнить с возвращением человека с ярмарки с пустыми руками, даже без гостинцев для детей, или со сносом ограды, когда выясняется, что за ней ничего не было.

Время в мировоззрении иудаизма одновременно линейно и циклично. С одной стороны, оно течет по прямой: вчера — сегодня — завтра. С другой стороны, время постоянно возвращается на круги своя: сутки, неделя, месяц, год… Оно образует трехмерную спираль, похожую на строение ДНК.

В истории человечества постоянно сменяются разные события — радостные и грустные, дни праздника и траура, — большинство которых постепенно забываются, однако некоторые из них оставляют след во времени и пространстве. Рассказывая о празднике Ханука, Талмуд говорит так: А на следующий год установили праздничные дни для восхваления и благодарения (Шабат, 21б). Почему этого не сделали в первый год? Потому что тогда еще не было известно, проходящее ли это событие или из тех, которые остаются в памяти людей на века. Если через год память о нем не ослабла — оно из второй категории.

Когда праведник умирает, сердца его родных и учеников сокрушены от ощущения потери; в то же время уход таких людей из этого мира называется в еврейской традиции ѓилула де-цадикая — свадьба праведных. Что объединяет столь разные события? Под хупой радость соседствует с печалью. Когда-то было принято, чтобы невесты плакали на свадьбе (сохранились даже тексты, которые они распевали, рыдая), горюя о разлуке с родителями. Однако событие-то радостное — ведь жениха и невесту соединяет Сам Всевышний: За сорок дней до рождения ребенка нисходит Бат-Коль (Глас с Небес) и провозглашает: “Дочь такого-то предназначается такому-то!” (Сота — Заподозренная в супружеской измене, 2а). Долгие годы две эти души были разлучены, и вот теперь они встретились — и радость при этом безмерна.

Смысл перехода из одного состояния в другое может быть осознан лишь по прошествии многих лет. Но прежде чем это произойдет, необходимо испытать горечь разлуки. Тикун (приведение в соответствие с первичным замыслом) любого траура заключается в том, что скорбь в конце концов превращается в радость. Однако это происходит не сразу.

После процитированных выше слов Пиркей-авот: Рожденным предстоит умереть… — сказано:…а мертвым — вернуться к жизни. Эта концепция приводит нас к благословению Мхайе ѓа-метим (Возвращающий мертвых к жизни) из молитвы Шмонэ-эсрэ, в котором есть просьба о дожде и восхваление могущества Творца. Цикличность времени определяет существование материального мира: пахота — сев — орошение — произрастание — жатва; рождение — расцвет — увядание — смерть — возвращение к жизни… Мы не всегда способны проникнуть в суть вещей. Мы видим, что каждое утро восходит солнце, привыкли к этому и не находим в том ничего необычного. Но что чувствовал первый человек? Когда он видел восход солнца — радовался, когда наблюдал закат — впадал в панику: ему казалось, что это — конец света. Но на следующий день он вновь становился свидетелем восхода!

Когда крестьянин выходит в поле после жатвы, он видит, что оно мертво и выжжено солнцем, но при этом знает: это — лишь завершение очередного цикла. Между жизнью и смертью нет антагонизма, наоборот: они дополняют друг друга на пути души ко все более высоким ступеням.

Так что же должно происходить в годовщину смерти? Вместо того, чтобы отравлять себя ядом скорби, нужно превратить этот день в праздник жизни и восхождения, ибо человек приходит в наш мир, чтобы его душа поднялась на новый уровень, и смерть тела — лишь ступень на этом пути.

Мы верим, что любая смерть — начало очередного этапа существования души, и именно так следует ее воспринимать. Да, действительно, все в нашей жизни подвержено изменениям, которые порой причиняют нам боль. Но любые испытания переносятся гораздо легче, если мы осознаем, с какой целью они нам посланы.

Если жизнь человека была бессмысленной и бесплодной, то смерть приводит к забвению. Но если ему удалось что-то сделать за время своего существования в этом мире, то результаты его деяний становятся теми зернами, из которых появятся на свет новые ростки, которые дадут плоды в свое время. Сама наша память о нем превращает день его поминовения в день тикуна — исправления души, день скорби — в день радости.

Когда собирают маслины, на каждой делают надрез, чтобы из них ушла горечь и они стали съедобными. То же должны сделать и мы: превратить горечь в сладость. В книге Зоѓар написано: Те, кто превращает зло в добро и горькое в сладкое, удостоятся рая.

И сбудется пророчество Йешаяѓу: Уничтожит Он смерть навеки, и утрет Г-сподь, Б-г, слезы на всех лицах (25:8).


Оглавление

  • От издательства
  • Миссия человека
  • Личность и общество
  • Почему революции терпят поражение
  • Фундаментализм, современность и мистицизм
  • Правосудие и справедливость
  • Тоталитаризм и демократия
  • «Гнилая» интеллигенция
  • Борьба духа
  • Вера, провидение и упование
  • Понятие времени
  • Естественные науки, математика и религия
  • Наука и Божественное Откровение
  • Пути постижения
  • Вопросы, которые мы задаем
  • Иудаизм и христианство
  • Заметки о психоанализе
  • О порнографии
  • Научно-фантастическая литература
  • Грех
  • О смерти



  • «Призрачные миры» - интернет-магазин современной литературы в жанре любовного романа, фэнтези, мистики