Белокурая бестия [Лазарь Иосифович Лагин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Лазарь Лагин БЕЛОКУРАЯ БЕСТИЯ (памфлет)









Рисунки П. Бунина.

Журнал «Юность» № 4, 1963.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
В последних числах апреля 1943 года унтер-офицер Франц Кашкель дезертировал из германской армии по причине, в своем роде единственной в тысячелетней практике дезертирства. В середине мая того же года Кашкеля поймали, судили военно-полевым судом и расстреляли.

Прошло около трех с половиной лет, и километрах в двухстах от места, где закопали злосчастного унтера, приключилось событие, которое даже в те богатые событиями дни могло стать мировой сенсацией, если бы не принятые меры.


Случилось это в одном из глухих и суеверных горных селений Баварского Оберланда. Местный житель, некто Гуго Вурм, почтенный хуторянин, человек серьезный и заслуженный, — он вернулся с войны в чине обер-фельдфебеля, — забравшись как-то во время прогулки довольно далеко в лес, почти носом к носу столкнулся с оборотнем.

О том, что где-то в окрестностях замечен оборотень в селении поговаривали уже не первую неделю. Лично господин Вурм, как человек, не чуждый просвещения, больше склонялся к мысли, что оборотней не бывает, а что это скорее всего какая-нибудь обезьяна, сбежавшая из Мюнхенского зоопарка.

И все же одно дело — отвлеченные рассуждения насчет оборотней, а совсем другое — столкнуться под вечер в одиночку и в довольно дикой лесной чаще с чем-то голым, бесхвостым, передвигающимся на четвереньках. А вместо головы у этого «чего-то» — круглое, вроде арбуза средних размеров. Нет, скорее, не арбуза, а огромного одуванчика.

Обезьяна (мы будем так вместе с господином Вурмом называть впредь до скорого уточнения это загадочное существо), не заметив бравого обер-фельдфебеля, стремительно промелькнула в густом подлеске и словно сквозь землю провалилась. Поначалу Вурм несколько струхнул, но он тут же взял себя в руки и осторожно пополз по следам обезьяны.

Вскоре он убедился, что единственно, куда она могла скрыться, был еле видный лаз под мощным нагромождением полусгнившего бурелома.

Метрах в тридцати высился дуб. Вурм избрал его в качестве наблюдательного пункта. Пыхтя и отдуваясь, залез он в самую гущу ржавой, не успевшей опасть листвы. В лицо ему дул приятный предзакатный ветерок.

Прошло не менее часа. Солнце ушло за горизонт. Быстро сгустились осенние сумерки. Заметно посвежело. Наступила та удивительная тишина, которая воцаряется в лесу сразу после заката. И вдруг, когда Вурм уже окончательно решил, что ждет понапрасну, под буреломом чуть слышно хрустнуло, фосфорически блеснули в лазу два зеленовато-желтых кружочка, и из-под сухих сучьев высунулась… волчья голова. Она медленно и настороженно повернулась сначала налево, потом направо, и совсем не слышно, без единого шороха наружу выбралась поджарая матерая волчица.

Засветилась в лазу вторая пара глаз, показалась еще одна голова, тоже волчья, но поменьше, тоже оглянулась по сторонам, и также бесшумно, на брюхе выполз из логова полугодовалый волчонок. За ним, уморительно повторяя все повадки матери, показался еще один.

Волчата жмурились, отряхивались, переминались с лапы на лапу, не отходя от волчицы, которая продолжала оглядываться по сторонам.

«Мда-а-а! — сокрушенно подумал господин Вурм. — Конечно, и за волков полагается неплохая премия, но где же моя обезьяна? Неужели они ее слопали?»

Не успел он прийти к этой огорчительной мысли, как в лазе сверкнула еще пара глаз. Потом возникла голова, вернее, нечто более или менее светлое, обрамленное теперь уже еле различимым в сгустившемся мраке огромным, болтающимся из стороны в сторону шаром. Этот шар качнулся сначала направо, затем налево, и наружу выбралось то самое существо, которое час тому назад промелькнуло перед Вурмом в подлеске.

Волчица в последний раз с шумом втянула в себя воздух, проверяя, нет ли все же опасности. За нею то же самое проделали оба волчонка, а вслед за ними и обезьяна. Сейчас уже стало так темно, что трудно было определить, голая ли она или покрыта шерстью. Но что задние конечности у нее длиннее передних, все же можно было разглядеть.

Очевидно, волки ждали ее, потому что, как только она оказалась рядом, волчица легкой и спокойной рысцой направилась в глубь леса. За нею затрусили оба волчонка. За волчатами, монотонно тряся шароподобной головой, по-волчьи перебирая конечностями и нелепо вихляя задом, побежала и обезьяна…

На закате следующего дня господин Вурм и оба его сына в великой тайне от соседей отправились в лес за большими деньгами.

Дальше все пошло по плану.

Младший Вурм швырнул в логово камень и отпрянул в сторону, держа наготове вилы.

Тотчас же выскочила волчица. Шерсть на холке стояла дыбом. Возможно, она рычала, но ее рычание потонуло в грохоте залпа двух охотничьих ружей. Раненое животное взвыло и, оставляя на ржавой траве черный кровавый след, пропало в чаще.

Нельзя было терять времени: быстро темнело. Господин Вурм передал свое ружье младшему сыну и, держа о левой руке электрический фонарик, а в правой — охотничий нож, полез в берлогу.

В дальнем углу, упершись взъерошенными спинками о стенку, испуганно уставились на страшного гостя волчата. Они щерили острые желтоватые зубы и рычали, ослепленные ярким светом фонаря. А рядом с ними, тесно к ним прижавшись, оскалилось на господина Вурма и тоже рычало то самое существо, которое он вчера принял за обезьяну. Но это не была обезьяна. На господина Вурма рычало, дико тараща глаза, нечто удивительно похожее на человеческое существо, точнее, на ребенка лет четырех-пяти. Оно сидело, по-волчьи опираясь передними лапами о земляной пол берлоги, но у него было лицо, очень грязное, остроносое и тонкогубое детское личико, обрамленное шарообразной шевелюрой нестриженых и нечесаных волос, в которых было полным-полно сучков, травинок, комьев сухой земли и даже косточек.

Если это и был оборотень, отступать было поздно…

Первым делом господин Вурм оглушил и придушил волчат. Он равнодушно сжимал в своих жестких железных ладонях их мягкие и теплые пушистые шейки и силился понять, что же это все-таки за чудище такое сидит перед ним, по-волчьи упершись передними лапами в землю и угрожающе скаля зубы. Стоит ли вообще с ним связываться?

Покончив с волчатами, господин Вурм протянул руку к оборотню, который с ужасом смотрел, как душат его четвероногих товарищей. Очевидно, решив, что сейчас наступил и его черед, он стал бешено отбиваться, царапаться, потом, зажатый могучими коленями господина Вурма, впился в левую руку обер-фельдфебеля, да так и замер, стиснув зубы в мертвой хватке. Господин Вурм, вне себя от боли, чуть было не прикончил это загадочное существо, когда вдруг заметил на его голой и очень грязной шее нечто вроде металлической цепочки. Это и была металлическая цепочка. Золотая. На ней висел красивый, старинной работы, медальон. Медальон тоже был, очевидно, золотой.

Дрожащими от нетерпения руками господин Вурм раскрыл его и увидел крошечное золотое распятие тончайшей ручной работы. А на внутренней стороне другой крышки, на серебристом фоне рыцарского щита, геральдический орел нес в когтях меч и цепь. Вокруг щита шла тонкая готическая вязь. Для того, чтобы ее прочесть, Вурму пришлось надеть очки.

Вокруг щита было написано: «ЧЕСТЬ, БЕСПОЩАДНОСТЬ И ПОСЛУШАНИЕ». ВОЛЬФГАНГ ИОЗЕФ ПАНКРАТИЙ АМАДЕЙ БАРОН ФОН ВИВВЕР».

И тут господина Вурма словно молнией пронзило. Он вспомнил унтер-офицера Франца Кашкеля.

2
До октября сорок второго года унтер-офицер Кашкель командовал отделением в заурядном пехотном полку на Восточном фронте. После октября сорок второго года он, положив на это немело хлопот, стел денщиком начальника гарнизона одного из полукурортных городов в Баварских Альпах, генерал-майора Эриха Готфрида барона фон Виввер.

Унтер-офицер Кашкель был специально приставлен к полуторагодовалой особе барона Хорста фон Виввера, единственного сына начальника гарнизона — прямого потомка четырнадцати поколений баварских военных с отцовской стороны и старинного гамбургского патрицианского торгового рода — с материнской.

Вилла, в которой проживал со своей немногочисленной семьей начальник гарнизона, была расположена на самой аристократической окраине курортной части города. От помещения штаба ее отделял двор, щедро расцвеченный клумбами, а от опушки леса — просторная, с полгектара лужайка, благоухавшая сплошным ковром чудесных вешних цветов.

Лужайка была изрезана посыпанными желтым песочком дорожками, по которым унтер-офицер Кашкель, на зависть другим нижним чинам и унтер-офицерам, и прогуливал маленького барончика. Во время этих частых прогулок на господине унтер-офицере Кашкеле почивало отраженное, но все же достаточно мощное сияние его начальника. Господин Кашкель с наслаждением купался в подобострастии встречных лиц рядового и унтер-офицерского состава, и следует отметить, что в какой-то степени он как раз и пал жертвой этого подобострастия.

Дело в том, что накануне рокового для унтер-офицера Кашкеля дня двое писарей набрели в лесу, километрах в пятнадцати от города, на троих крошечных волчат. Волчата, видно, еще совсем недавно прозрели и еле держались на своих слабеньких лапках. Они жмурились на славном апрельском солнышке неподалеку от родного логова и с полным доверием, по-щенячьи приветливо помахивая хвостиками, отдались в руки писарей. На этих волчатах, если подарить их маленькому Хорстлю, можно было заработать расположение самого господина начальника гарнизона. Пусть мальчик с ними поиграет, пока они еще совсем безобидны. А придет время, пристрелить их — пара пустяков.

Чтобы привлечь на свою сторону в этом многообещающем предприятии влиятельного ходатая, господин Кашкель и был приглашен полюбоваться милыми пушистыми и жизнерадостными трофейчиками.

В писарской комнате, любуясь волчатами, порывавшимися с полным доверием пососать толстые писарские пальцы, Кашкель ни на минуту не упускал из виду маленького Хорстля. Он следил за ним сквозь раскрытое окно. И вдруг он увидел: по дальней аллее трусит овчарка — тощая, облезлая, с длинными сосцами, свисающими до самой травы. Кашкель стремглав выскочил из дому и побежал ей наперерез. Он был еще сравнительно далеко, когда Хорстль решительно поднялся с травы, приветливо, а может быть, для сохранения равновесия, протянул ручонки и заковылял навстречу овчарке, давая всем своим видом и поведением понять, что в отсутствие его строгого воспитателя он ничего не имел против того, чтобы поиграть с этим милым четвероногим существом. Вот это уже Кашкелю совсем не понравилось. Он прибавил шагу, он даже позволил себе пробежать прямо по клумбе. Но пока он решился на это небывалое нарушение правил общежития, волчица — только теперь он удостоверился, что это неведомо откуда появившаяся волчица, — впилась зубами в ягодицы маленького барона и стремительно умчалась с ним в лес.

Весь личный состав штаба гарнизона и штабных команд был сразу поднят по боевой тревоге. И хотя было ясно, что от бедняжки Хорстля давно уже и косточек не осталось (какие там косточки у такого малыша! Одни хрящи!), но лес окружили и прочесывали до поздних сумерек.


Никаких следов маленького Хорстля, конечно, не обнаружили.

А когда вернулись с поисков, оказалось, что унтер-офицер Франц Кашкель, испугавшись ответственности, скрылся.

Дней через двадцать его поймали, судили военно-полевым судом за дезертирство и расстреляли.

Старшим в команде, приведшей в исполнение приговор над Францем Кашкелем, был обер-фельдфебель Гуго Вурм.

3
Есть смысл отметить дату и час, когда обер-фельдфебель Гуго Вурм, обнаружив в волчьем логове маленького барона фон Виввере, тем самым вернул его в лоно человеческого общества. Это произошло 15 октября 1946 года, в 22 часа 45 минут по среднеевропейскому времени. Нам тем легче запомнить эту дату и час, что как раз в это время в нескольких стах километрах от означенной берлоги, в одной из камер Нюрнбергской тюрьмы принял смертельную дозу цианистого калия и тем самым избежал уготованной ему виселицы бывший рейхсмаршал бывшего Третьего рейха Герман Геринг.

Примерно четырьмя часами позже, на исходе третьего часа, в ночь на 16 октября, когда во дворе Нюрнбергской тюрьмы уже висели с петлей на шее Иоахим фон Риббентроп, Вильгельм Кейтель, Эрнст Кальтенбруннер, Альфред Розенберг, Ганс Франк, Вильгельм Фрик, Юлиус Штрейхер, Фриц Заукель, Альфред Йодль и Артур Зейсс-Инкварт, неутомимый Гуго Вурм, залегший в засаде у края своего картофельного поля, заметил, наконец, шагах в тридцати фосфоресцирующие огоньки волчьих глаз. Он давно ждал раненую волчицу. Он был уверен, что она где-то поблизости, что она, превозмогая страх перед человеком, обязательно придет. Как бывалый охотник, он знал, что существует и у зверей и у птиц такое чудо, как неистребимый ни страхом, ни болью великий и прекрасный инстинкт материнства. Господина обер-фельдфебеля это обстоятельство, конечно, нисколько не умиляло, но вполне устраивало. Он лежал в кустах, поеживаясь от пронизывающего до костей осеннего тумана, и размышлял насчет того, как это здорово получается, что есть на свете такой приятный инстинкт, который избавит господина Вурма от муторных поисков в лесу раненой волчицы и сам приведет ее сюда, на хутор, за ее последней пулей. Ему было забавно думать о том, что эта волчица — виновница приведенного им в исполнение приговора над задавакой Кашкелем, а вот сейчас, совсем скоро он пристрелит и ее и что таким образом унтер-офицер германской армии Франц Кашкель будет в некотором смысле им же и отомщен.

Господин Вурм мог еще некоторое время поразмышлять и о том, почему эта глупая зверюга не слопала тогда же, в апреле сорок третьего года, пухленького и такого аппетитного маленького барончика. Но ему и в голову не могло прийти, что тот самый инстинкт, который неумолимо гнал ее сейчас на верную гибель, тогда, в апреле сорок третьего года, заставил ее похитить человеческого детеныша, чтобы излить на него всю материнскую нежность и заботу, не истраченную на похищенных у нее накануне волчат.

И вот сейчас, истекая кровью, тяжко раненная, она приковыляла сюда на трех ногах, томимая тоской по отнятому у нее человеческому детенышу.

Она шла, покачиваясь от слабости, теряя силы и тяжело дыша, прямо на притаившегося в холодном ожидании Вурма, пока он не удостоверился, что можно стрелять наверняка. Двумя пулями в упор с нею было покончено.

Рано утром господин Вурм особо тщательно побрился и поехал со своим старшим сыном Гансом в ближайший городок получать награду за волчицу и волчат. Шкурки волчат он продал, а шкуру их матери попросил отделать в самом срочном порядке. Это была совсем неплохая идея — подарить баронессе фон Виввер шкуру того зверя, который доставил ее материнскому сердцу столько горя.

А маленький барон фон Виввер лежал тем временем в овине господина Вурма на куче соломы. Он лежал на боку, по-волчьи подтянув к самому подбородку покрытые шрамами и бесчисленными рубцами коленки. Около него белели на табуретке кувшин с молоком, толстая фаянсовая чашка и благоухающий ломоть еще совсем теплого хлеба. Хорстль лежал неподвижно, с закрытыми глазами, ощеривая зубы и рыча при каждом движении караулившего его младшего Вурма.

В другое время селение было бы взволновано прозвучавшими прошлой ночью выстрелами. Но сегодня утром дошла весть о казнях во дворе Нюрнбергской тюрьмы. Это была потрясающая новость. Были и такие, что плакали. В том числе фрау Вурм.

4
Надо сказать, что вскоре после столь трагической и необыкновенной потери сына генерал-майор Эрих Готфрид барон фон Виввер тихо скончался от тяжелой уремии. Проводив на кладбище своего мужа, молодая вдова поселилась в родовом имении Виввердорфе. Раза два-три в месяц ее навещал молодой, прекрасного происхождения и не менее прекрасного телосложения дальний родственник и бывший адъютант покойного барона лейтенант Гейнц фон Тэрах. Далекий от всяческих сплетен, автор этих строк вряд ли упомянул бы об этих родственных визитах, если бы Гейнц фон Тэрах не сыграл весьма значительную роль в последующих событиях…

Поздним вечером шестнадцатого октября сорок шестого года лакей принес баронессе записку, написанную четким писарским почерком. Некто обер-фельдфебель Гуго Вурм, имевший честь в свое время служить под началом покойного барона фон Виввера, просил баронессу уделить ему несколько минут для очень важного разговора, который, без сомнения, обрадует ее превосходительство.

Господин Вурм вошел твердой и четкой походкой старого служаки.

— Госпожа баронесса, — отчеканил он и щелкнул каблуками, — честь имею предложить вашему вниманию один предмет. — С этими словами он торжественно извлек из жилетного кармана нечто, завернутое в тонкую папиросную бумагу, и вручил побледневшей женщине.

В пакетике был медальон, снятый господином Вурмом с шеи Хорстля фон Виввера накануне вечером, в берлоге.

— Он жив, баронесса, — сказал господин Вурм с грубоватой заботливостью старого воина. — Он жив и здоров. Мне это стоило многих недель поисков, жестокого сражения в рукопашную с громадной волчицей, но сейчас все в порядке. Так что не извольте беспокоиться.

— Где он? — очень тихо проговорила баронесса, тщетно пытаясь встать с дивана… — Где вы его оставили?

Господин Вурм почтительнейше поставил ее в известность, что барон Хорст фон Виввер находится у него на хуторе.

На расспросы баронессы господин Вурм отвечал с разумной сдержанностью.

— Судя по всему, — сказал он, — юный барон прекрасно освоился с жизнью в лесу. Он вполне здоров, но, конечно, как бы это сказать, несколько диковат… Отвык от людского общества. А вообще, здоров, очень даже здоров… Но, прямо скажем, несколько диковат…

Вурм вернулся домой вскоре после полудня.

Его младший сын Фриц доложил обстановку: маленький Хорстль за все время не прикоснулся ни к хлебу, ни к молоку.

Тут господин Вурм проявил сообразительность, которая сделала бы честь и человеку более обширного ума. Он перелил молоко из кувшина в миску и поставил ее на пол. Потом он послал Фрица поймать и доставить в овин первого попавшегося под руку цыпленка. Свернув цыпленку шею, Вурм положил его рядом с миской, а сам вместе с Фрицем покинул овин, оставив Хорстля наедине с молоком и цыпленком.

Прикрыв за собой дверь, они стали сквозь щель в стене наблюдать за юным бароном. Он еще пролежал без движения так долго, что господин Вурм начал терять терпение. И вдруг барон Хорст фон Виввер шевельнулся, злобно урча, оглянулся по сторонам, встал на четвереньки, уперся ладонями в лежавшего на земле мертвого цыпленка и стал жадно рвать его зубами. Когда от цыпленка осталось несколько перышек и когти, барон фон Виввер нагнулся над миской и быстро вылакал из нее молоко.

Теперь предстояло постричь юного барона. Это был нелегкий труд. Мальчику, видимо, было и неудобно, и больно, и страшно. Он все время пытался вырваться из рук своих мучителей, и с каждым рывком ему становилось все больней. Но все имеет свой конец. Кончилась стрижка — и перед Вурмами возникла голова белобрысого мальчика с острым носиком и бессмысленным взглядом свирепого идиота.

Чтобы задобрить его перед тем, как впервые за последние три с половиной года помыть, Хорстлю принесли еще миску молока и снова оставили его одного. Он вылакал и ее с фантастической быстротой.

Пока Фриц на огороде за овином разогревал воду, мальчика оставили в покое. Потом его запихнули по шею в мешок и вымыли голову и шею. Потом пришлось засунуть в мешок его голову, чтобы лишить его возможности кусаться, господин Вурм и Ганс изо всех сил держали его за руки и ноги, а Фриц, как самый слабый из них, орудовал мылом, мочалкой и горячей водой. Если бы не сознание, что за вымытого мальчика баронесса вознаградит щедрее, чем за грязного, господин Вурм ни за что не взялся бы за эту неописуемо трудную процедуру. Но, наконец, было покончено и с мытьем. И тогда оказалось, что самое трудное еще впереди. Поистине непостижимо, как Вурмам удалось в конце концов облачить Хорстля в нижнее белье. С не меньшими трудностями на него натянули штанишки, курточку, обули в ботинки, натянули на него пальто. Потом его запеленали бинтами и усадили в машину, рядом с ним с обеих сторон сели оба младших Вурма, а стерший уселся за руль.

В дороге их только один раз остановил американский патруль. Проверили документы. Искали контрабанду и оружие. Поинтересовались, что это за мальчик, которого они везут, и поверили, что мальчик безумный и что его везут в Мюнхен в психиатрическую больницу.

Вечером того же дня машина с наследником титула прославленных баронов фон Виввер подкатила к воротам его родового поместья. Через несколько минут она остановилась у массивных и просторных ступеней, ведших в широко распахнутые двери его родового дома.

Еще не успел выбраться из кабины господин Гуго Вурм, как а дверях показалась полуобезумевшая от счастья Урсула фон Виввер.

Вслед за нею выбежал Гейнц фон Тэрах. Он хотел удержать баронессу. Вурм еще вчера рассказал ему, в каком состоянии находится маленький Хорстль, и просил подготовить к этому баронессу. Но господин лейтенант смалодушничал. Он не решился испортить праздничное настроение счастливой матери. И вот теперь, с запоздалым раскаянием и страшась того, что сейчас произойдет, он пытался было удержать баронессу, но не успел. Она рванула дверцу машины.

Внутри машины царил полумрак. Баронесса только различила двух рослых мужчин, а между ними что-то меньшее, и это что-то меньшее было ее сыном, ее Хорстлем.

Она даже не заметила, что мальчик, которого незнакомцы тут же вынесли из машины, спеленат по рукам и ногам. Его матросская нарядная бескозырка была туго натянута на уши, а почти сразу под ее околышем по-кошачьи блестели два совершенно диких глаза.

— Мой мальчик! — воскликнула молодая женщина. — Мой дорогой Хорстль!..

Она припала к бледному личику мальчика, чтобы поцеловать его, и страшно вскрикнула: барон Хорст фон Виввер, перепуганный ее порывом, укусил мать в подбородок.

От барона Хорста фон Виввер исходил отвратительный запах. Впервые за несколько столетий пятилетний представитель этого прославленного рода понятия не имел о том, что следует проситься на горшок.


5
Никто не заметил, как Вурмы, получив заранее заготовленный чек на весьма значительную сумму, покинули поместье.

А пока лейтенант фон Тэрах оказывал окровавленной баронессе первую медицинскую помощь, четверо дюжих лакеев, искусанные и расцарапанные в кровь, сняли с юного Хорстля загаженную одежду, кое-как отмыли его в большой старинной мраморной ванне и отнесли в приготовленные для него покои.

Его нарядили в ночную рубашку тончайшего голландского полотна, но он тут же изодрал ее в клочья.

Пытались хоть голым уложить его в постель и прикрыть прелестной пуховой перинкой. Он сбросил с себя перинку, спрыгнул на пол, забрался в полутемный угол и оттуда зарычал, свирепо ощерив острые зубы.

— Оставим его в покое, — сказал, наконец, фон Тэрах.

И они покинули комнату.

— Ну, как он там? — спросила баронесса, закрыв носовым платком укушенный подбородок. Она уже взяла себя в руки и хотела проститься с Хорстлем, благословить его перед тем, как он отойдет ко сну.

Фон Тэрах не решился отпустить ее одну на это новое тяжкое испытание.

Они тихо приоткрыли дверь в темную спальню Хорстля, и первое, что они увидели, — это два глаза, поблескивающих из темного угла. Мальчик лежал на толстом ковре голый, скорчившийся по-звериному, с коленками, поджатыми к самому подбородку, и настороженно рычал.

— Уйдемте, Урсула! — сказал лейтенант, преисполненный жалости к столь красивой и столь несчастной матери. — Поверьте мне, так будет лучше. Пусть он привыкнет…

А барон фон Виввер еще долго прядал ушами и настороженно рычал при малейшем шорохе, притаившись в темном углу этого непонятного, непостижимо просторного, высокого и такого чуждого ему логова.

6
В этой трудной и необычной обстановке Гейнц фон Тэрах показал себя с самой лучшей стороны.

Прежде всего он пригласил управляющего имением и попросил его немедленно переговорить с персоналом Виввердорфа и предупредить, чтобы никто не болтал насчет маленького барона.

— Сейчас, — сказал ему фон Тэрах, — ясна печальная история маленького барона. Вскоре после своего таинственного исчезновения весной сорок третьего года он был найден неким добрым крестьянином и сдан в ближайший приют. К великому несчастью, бедного мальчика постигло безумие, этот подлинный бич столь многих старинных аристократических родов. Последние три года он провел в психиатрической больнице.

Так Гейнц фон Тэрах оградил семейство фон Виввер от ловцов газетных сенсаций. Рядовой случай дегенерации древнего дворянского рода. В другое время — материал для двадцати строчек петитом. 18 октября сорок шестого года, на третий день после казней во дворе Нюрнбергской тюрьмы, газетчикам хватало материала куда более сенсационного.

Самый крепкий и бесстрашный из лакеев принес юному барону завтрак. Он снял с драгоценного серебряного подноса и поставил на ковер большую фарфоровую миску с молоком, две чудесно подрумяненные куриные котлетки, несколько бисквитов и — увы! — кусок нежнейшей сырой телятины килограмма на полтора весом.





Сквозь приоткрытую дверь несчастная мать и ее верный рыцарь Гейнц фон Тэрах с ужасом и омерзением наблюдали, как барон Хорст фон Виввер, встав на четвереньки, по-собачьи лакал молоко, как он, прижав ладонями сырую телятину к толстому ворсу бесценного ковра, урча и злобно косясь по сторонам, рвал ее зубами и глотал огромными кусками. Они увидели, как он подозрительно обнюхал и, щелкнув зубами, проглотил бисквит и как он обнюхал и оставил нетронутыми обе котлетки, те самые куриные котлетки, которые он когда-то так любил.

Позавтракав, он снова свернулся калачиком, худенький, голый, беспокойный.

На цыпочках, зажимая нос пальцами, вернулся за посудой лакей. Хорстль тотчас же раскрыл глаза и стал, настороженно следя за ним, молча открывать и закрывать рот, давая понять, что он начеку и что лучше с ним не связываться. Он спокойно позволил лакею убрать миску, чашку и остывшие котлетки. Но лакей снова вернулся, чтобы раздвинуть шторы. Резкий солнечный свет ударил в глаза привыкшему к ночной волчьей жизни Хорстлю. Он рванулся на четвереньках к двери, чуть не сбив с ног снова залившуюся слезами фрау Урсулу, и с непостижимой быстротой и увертливостью помчался по коридору в поисках темноты и покоя.

За ним гонялись долго, бестолково, неумело, пока не удалось загнать его в домашнюю часовню, в которую вела только одна дверь.

Было уже совсем ясно, что Хорстля надо лечить, — если его состояние излечимо. А впредь до излечения содержать где-нибудь подальше от слишком любопытных глаз. При любых обстоятельствах следовало первым делом посоветоваться с врачом, очевидно, врачом-психопатологом. А где его найти, такого, который обладал бы достаточным опытом, чтобы разобраться в столь небывалом случае и в то же время умел бы держать язык за зубами?

Они вспомнили милого профессора Вайде, светило отечественной психопатологии, частого и желанного довоенного гостя в доме фон Вивверов. Оккупанты посадили его в тюрьму. Его оговорили. У него хватает врагов, как у всякого истинно немецкого ученого. И вот они понаехали после мая сорок пятого года, все эти красные, розовые, коммунисты, либералы, атеисты, — все эти недорезанные враги рейха, и стали клеветать на тех, кто честно выполнял свой долг немца и ученого. Они придумали про профессора Вайде, что он якобы пользовался для своих опытов недочеловечками из концентрационных лагерей. Какая чепуха! Как будто фрау Урсула и фон Тэрах не знали близко этого превосходного врача и милейшего человека! А если он даже и взял какое-то количество живых скелетиков из Освенцима или Майданека, так ведь он тем самым, по крайней мере, на несколько месяцев, а то и на полгода продлевал им жизнь, потому что в лагере их бы сразу отправили в крематорий…

Да, но что же все-таки делать с Хорстлем?

Неизвестно, нашли бы они достойный выход из создавшегося положения, если бы не фрау Бах, воспитательница и экономка детского дома «Генрих Гейне», который километрах в двадцати от поместья фон Вивверов содержала группа мюнхенцев, преследовавшихся при нацизме.

Фрау Бах приехала в Виввердорф с почти безнадежным заданием. Надо было попытаться уговорить управляющего имением продать да еще в рассрочку детскому дому несколько дойных коров.

Управляющий куда-то отлучился. Фрау Бах присела на скамейке неподалеку от входа в господский дом и стала ждать его возвращения.

Если бы как раз в этот момент господин фон Тэрах не выглянул из окна и не осведомился у лакея, кто эта немолодая и весьма скромно одетая дама, воспитанникам детского дома «Генрих Гейне», возможно, пришлось бы еще долгое время обходиться без молока, а история, которую мы стараемся поведать со всей тщательностью и беспристрастием, развернулась бы совсем по-другому.

Его словно озарило, лишь только он узнал, что эта дама — воспитательница в детском доме для детей лиц, преследовавшихся при нацизме: кому придет в голову, что в таком приюте воспитывается единственный сын барона Виввера, того самого, который был столь обласкан властями Третьего рейха!

Он подсел к этой женщине, нисколько не брезгуя тем, что она могла оказаться коммунисткой, и узнал, что ее зовут фрау Бах и что она прибыла поговорить с господином управляющим насчет коров.

Господин фон Тэрах позволил себе высказать предположение, что можно насчет коров поговорить прямо с баронессой, минуя управляющего. Вскоре он проводил ее в гостиную, a сам пошел к фрау Урсуле и изложил ей свой план. Фрау Урсула легко дала себя уговорить: ей становилось не по себе при одной только мысли, что этот пятилетний идиот, ничем не отличающийся от животного, будет проживать с нею под одной крышей. А тут вдруг представляется возможность устроить его в закрытое детское учреждение, где его будут лечить, а может быть, и вылечат, потому что во главе этого детского дома стоит профессор доктор Каллеман, тот самый, место которого в Институте психоневрологии занимал до мая сорок пятого года бедный профессор Вайде.

Фрау Бах была почти оглушена щедростью вознаграждения, которое было предложено детскому дому «Генрих Гейне» за то, что он приютит в своих стенах маленького Хорстля. Конечно, инкогнито. На все время, пока мальчик будет пребывать в этом доме, его воспитанники и персонал обеспечивались молоком и мукой. Кроме того, группу, в которой будет воспитываться барон Хорст фон Виввер, баронесса обязалась снабжать и свежим мясом.

Вечером того же дня Хорстля под прикрытием сгустившихся сумерек тайно вывезли из отчего дома. Никто из многочисленной челяди не знал, когда, куда, зачем и на какой срок его увезли. Машиной правил сам господин фон Тэрах. Он же и сдал мальчика на руки лично профессору Каллеману.

7
В детском доме «Генрих Гейне» Хорстль прожил с 19 октября 1946 года по 8 мая 1953-го, то есть шесть лет и семь месяцев. Срок, как видите, немалый и насыщенный воспитательными экспериментами не только интересными и незаурядными, но по существу своему уникальными. При некоторой приверженности к высокопарной терминологии, эти долгие и трудные годы своеобразнейшего педагогического подвига персонала и коллектива воспитанников детского дома Организации лиц, преследовавшихся при нацизме, можно было бы назвать примерно так: «Семьдесят девять месяцев в борьбе за превращение мальчика-волка [1] в нормального ребенка».

Нет сомнения, что очень многих заинтересует строго научное изложение хода и деталей этого необычного дела. Я мог бы отослать их к дневнику, который профессор Каллеман вел все эти годы день за днем. Его записи по необходимости насыщены специальными психологическими, медицинскими и анатомическими терминами, густо пересыпаны латынью, снабжены обильным справочным аппаратом и, на наш взгляд, по-настоящему могут быть интересными только для специалистов.

Неспециалист рискует, безнадежно завязнув в терминологии и узконаучных деталях, упустить то, что составляет их главную ценность для непосвященных.

Поэтому мы, воспользовавшись разрешением фрау Бах, публикуем, конечно, в сильно урезанном виде только ее записи, чрезвычайно интересные, которые она, к сожалению, по сильной своей занятости, вела очень нерегулярно.


ГЛАВА ВТОРАЯ


1
1946 год

ОКТЯБРЬ, 20. Ему даже не дали еще раз переночевать в отчем доме. Господин фон Тэрах, который, конечно, совсем не так благодушен, как он хотел бы казаться, привез его поздно ночью, в полной тайне. У матери Хорстля круги под глазами, покрасневшие веки. Можно понять ее горе.

Мы поместили Хорстля на отшибе, в комнатке за конторой, той самой, где раньше хранилось белье.

От передвижения на четвереньках у него на ладонях, локтях и коленках толстенные затвердения. Ладони по той же причине несуразно большие и широкие. На теле множество ссадин, следы зубов: очевидно, память драк и игр с несколькими поколениями его сводных братьев — волчат. У него очень подвижные уши и широкие ноздри.

Но удивительнее и страшнее всего глаза. Бегающие. бессмысленные и в то же время свирепые.

ОКТЯБРЬ, 21. Любой ребенок, попав в возрасте Хорстля в подобную обстановку, ничем не отличался бы спустя некоторое время от Хорстля, будь он даже с самыми гениальными задатками и потомком самых физически и умственно полноценных предков. Идиотизм неизлечим, а одичавшего человека можно раньше или позже сделать практически нормальным. И профессор Каллеман как раз этим и собирается заняться. Нет, он не тешит себя иллюзиями. Это дело не месяцев и даже не одного года.

«Но я уверен, что кое-что в этом направлении удастся сделать, — сказал он, — если и вы и ваши воспитанники мне в этом увлекательнейшем и труднейшем деле поможете».

«Наши воспитанники?! — удивленно переспросила я. — Какие воспитанники?»

«В первую очередь я имею в виду воспитанников из нашей группы ползунков», — ответил мне профессор и решительно отказался прокомментировать свое удивительное заявление.

«Вы совсем не глупая женщина, фрау Бах, — ухмыльнулся он с мальчишески-победоносным видом. — Пройдет несколько дней, и вы сами догадаетесь».

ОКТЯБРЬ, 22. Я догадалась в тот же день.

Дело в том, что по своему уровню умственного развития Хорстль находится на стадии примерно десятимесячного ребенка. Поэтому его и зачислили в группу ползунков. Вместе с ними он будет расти и развиваться, как человек, изживая постепенно в себе все волчье.

Ночью весь приют был трижды поднят на ноги жутким воем, доносившимся из комнатки, где раньше хранилось белье. Этот дикий, скорее волчий, чем человеческий, вой начинался очень низкими, хриплыми звуками, похожими на тяжкий стон, и стремительно взвивался до дребезжащего, пронзительного визга непостижимой высоты.

В этом вое звучала такая душераздирающая тоска, и был он так неописуемо дик, что даже у взрослых мороз прошел по коже. Это был вопль души бедного человеческого детеныша, которому было страшно и одиноко среди непонятных и новых для него двуногих существ и который звал свою любящую мать-волчицу и веселых братцев-волчат скорее, как можно скорее прийти за ним и увести домой, в лес, в родную милую берлогу.

Еле успокоили ребят.

2
ДЕКАБРЬ, 8. Сегодня он впервые лег спать на человеческой постели. Правда, пришлось постелить ему на полу, в его любимом углу. Но это все же была настоящая постель: тюфяк, покрытый простыней. Подушку и одеяло он пока отвергает. Спал, как всегда, свернувшись калачиком, но все же на простыне. Прогресс бесспорный.

Лоб у него морщинистый, как у старичка.

Лицо Хорстля обычно неподвижно. В случае необходимости он может строить свирепые рожи. Но никто ни разу не заметил на его лице и тени улыбки Он никогда не плачет.

Мы пользуемся каждой свободной минутой, чтобы читать ему стихи, рассказывать сказки, разговаривать с ним, вернее, над ним. Нет, он, конечно, не понимает ни слова из того, что мы говорим. И еще очень долго не будет понимать. Но мы должны приучить его бедный мозг к звукам членораздельной речи. Ведь и нормальные грудные ребята не понимают того, что нашептывает им мать. Я раньше полагала, что, разговаривая со своим сосунком, мать только удовлетворяет свою потребность выразить ласку ребенку. Оказывается, это чрезвычайно важно и для самого ребенка, для формирования его восприятия мира. И вот мы вперемежку с профессором читаем лежащему с закрытыми глазами и подогнутыми к самому подбородку коленками пятилетнему голому мальчику-волку стихи Гейне и Гете, рассказываем самые простенькие сказки, мечтаем вслух о том замечательном времени, когда он забудет, что был волком, начнет ходить на ногах, разговаривать, как все другие мальчики и девочки; когда он будет иметь много-много друзей; когда он вырастет в умного и доброго человека. А Хорстль лежит с закрытыми глазами, и мы даже не всегда знаем, бодрствует ли он или спит. Время от времени мы при этом осторожно гладим его. Сначала он настороженно рычал и ощеривал зубы каждый раз, когда мы касались его светло-русой головенки, но довольно скоро привык и даже (быть может, мне это только кажется) испытывает от этой простейшей ласки некоторое удовольствие.

Он уже начинает привыкать к мытью. Вчера, когда он сидел в жестяной ванночке, опершись спиной о ее стенку, он нагнулся и стал быстро-быстро лакать воду, в которую был погружен по грудь. Потом, когда я намылила ему руки и спину, он вдруг стал слизывать с себя мыльную пену. Поэтому сегодня прибавили в воду хины. Хорстль попробовал ее лакать, но тут же выплюнул.

Пока что мы ставим еду — молоко, сырое мясо и бисквиты — перед ним прямо на пол. Но в той же комнате, где мы воспитываем и кормим наших ползунков.

Вторая задача — приучить его самого приходить (покуда хоть на четвереньках) за едой и брать ее из наших рук. А так как за пищей ему придется приходить ко мне или профессору, а мы во время раздачи пищи окружены целой кучей ползунков, то Хорстль будет сразу привыкать и к их обществу.

Он все еще чуждается людей. Вчера к нему подползли Густль Шварц и Бетти Пекарек. Они среди ползунков самые любопытные и самые смелые. Им было занятно, как он, нагнувшись над миской, лакает молоко. Хорстль перестал лакать и зарычал на них. Не спуская с него недоумевающих глаз, они, пятясь, отползли шагов на пять и уже оттуда отважно досмотрели до конца, как странно завтракает их новый, непонятно большой и сердитый голый товарищ.

Сегодня эти отчаянные ползунки снова подобрались поближе к Хорстлю. На сей раз он кинул на них быстрый взгляд, отвернулся и продолжал насыщаться, как если бы их совсем не было рядом.

Мы пробовали ставить его на ноги, когда купали (это не то слово — «купали»! Когда мы сражались с ним в ванной комнате). Он не мог продержаться на ногах и несколько мгновений. Они у него подгибались, как резиновые.

Ему трудно держать голову в вертикальном положении: у него совершенно не развиты соответствующие мышцы шеи. А для правильного своего развития голосовые связки у человека требуют вертикальной посадки головы.

ДЕКАБРЬ, 11. Хорстль привыкает принимать пищу по общему звонку. Услышав звонок, он теперь торопится (пока что на четвереньках), к тому месту посреди комнаты, где ему положено с начала этого месяца обедать, завтракать и ужинать. Здесь он терпеливо ждет своей порции. Покончив с нею, он немедленно возвращается в свой угол, уткнется в него носом, и уже никакого внимания не обращает на то, что происходит за его спиной.

3
1947 год

ЯНВАРЬ, 7. Они подружились-таки с Густлем. И помог им в этом Рекс — щенок нашей овчарки Евы. Густль играл с Рексом, а Хорстль к Рексу уже давно неравнодушен. Он возится с ним, гладит, усаживает к себе на колени. Видно, он ему напоминает его братцев-волчат. Щенок отвечает ему полнейшей взаимностью. И в то же время Рекс преисполнен самых приятельских чувств к Густлю. А раз Рекс благожелательно и с полным доверием относится к Густлю и остальным загадочным существам, наполняющим своим визгом комнату, значит, и Хорстлю не опасно с ними водиться. Очевидно, именно эти причины и толкнули Хорстля на дружбу с Густлем.

И вот они улеглись рядышком на полу — белокурый пятилетний сынишка высокопоставленного нациста и черноголовый годовалый мальчик, у которого друзья барона фон Виввер сожгли в печах Освенцима всю родню, кроме родителей. Они полны друг к другу самых добрых чувств. У них есть общие друзья — Бетти и Пекарек и Рекс. А до остального им нет дела.

ФЕВРАЛЬ, 9. Ползунки оказались неплохими педагогами. В последние дни мы заставляли их самих брать свой обед с низенького столика. А Хорстлю ставим его порцию по-прежнему на пол.

Сегодня, после звонка на обед, он, как всегда, приполз на привычное место и стал терпеливо ждать своей очереди. Обычно ему девали последнему для того, чтобы он мог присмотреться, как ребята становятся на коленки и берут со столика то, что им положено. Наконец, все ребята взяли еду, а Хорстлю я и не подумала подать его обед. Он был озадачен. Прождал минут пять, потом подполз ко мне и боднул меня головой в ногу. Я сделала вид, будто не поняла, чего он хочет. Он боднул меня еще раз, вернулся к себе в угол и с недоумением смотрел оттуда, как я покидаю комнату, не накормив его.

Сквозь замочную скважину плотно закрытой двери я стала наблюдать за обескураженным Хорстлем. Он довольно долго просидел в углу, в обычной своей позе, по-собачьи вытянув перед собой ноги и опираясь о пол ладошками. Он был такой смешной и трогательный в своем оранжевом костюмчике. Наконец, он решился на самостоятельные действия. Он подполз к столику, старательно обнюхал его со всех сторон, опасливо поднял правую руку, оперся ею о край стола, прижался к нему грудью, чтобы не потерять равновесия, поднял левую руку и, наконец, обеими руками вцепился в миску с молоком. Я ее нарочно оставила у самого краешка. Он нагнулся над миской и убедился, что языка его не хватает, чтобы лакать из нее, стоя на коленках. Тогда он, озабоченно урча, поднял ее и перенес на пол. Точно так же он поступил и с тарелкой, на которой было для него приготовлено отварное мясо и его любимые бисквиты.



loading='lazy' border=0 style='spacing 9px;' src="/i/9/170809/_003.png">

Стыдно признаться, но меня чуть не прошибла слеза. С сегодняшнего дня Хорстль будет сам брать со столика свою пищу.

АПРЕЛЬ, 23. Сегодня он вдруг обрушился на Густля и повалил его на пол. Я перепугалась, как бы он не искусал его. Но, пока я подбежала, оказалось, что ничего страшного: Хорстлю просто захотелось побороться со своим дружком, как когда-то в лесу с братцами-волчатами. Он куда сильнее Густля, но не нанес ему никакого ущерба. Конечно, это, скорее всего, инстинктивное великодушие, но все-таки приятно отметить.

ИЮЛЬ, 22. Сегодня у Хорстля, когда он гладил Рекса, на лице на какую-то долю секунды промелькнуло нечто отдаленно напоминающее улыбку. Я сейчас же побежала к профессору.

— Фрау Бах, — сказал профессор. — По этому случаю я бы выпил рюмочку коньяку, если бы у нас был коньяк. Дело, кажется, идет на лад, дорогая фрау Бах. Раньше или позже из Хорстля вылупится настоящий человечек. Или я ничего не понимаю в семействе гоминид отряда приматов класса млекопитающих.

4
СЕНТЯБРЬ, 4. Наконец-тo! То есть, передвигается он по-прежнему на четвереньках, но, останавливаясь, немедленно становится на коленки. Сам. Без надежды на немедленное поощрение.

Терпеть не могу подсматривать сквозь замочную скважину. За исключением тех случаев, когда это связано с Хорстлем. Вчера, оставшись один в комнате, он прошел некоторое расстояние на коленках, устал, хлопнулся на четвереньки, отдохнул, снова поднялся на коленки, снова сделал несколько шагов, снова хлопнулся на четвереньки… И так раз десять, пока не устал и не ушел на четвереньках отдыхать к себе, в угол.

СЕНТЯБРЬ, 10. Сегодня, когда ребята вернулись с прогулки, Хорстль подполз к ним и возбужденно залопотал. Это еще не были слова. Это больше походило на лепет годовалого ребенка, но это был ПЕРВЫЙ случай, когда он высказал свои чувства не мычанием, а более или менее членораздельными звуками.

Прозвенел звонок на обед. Хорстль подполз ко мне, встал на коленки и протянул руки.

— Хочешь кушать, Хорстль? — спросила я, не надеясь что он мне ответит.

И вдруг Хорстль утвердительно кивнул головой! Он понял вопрос! Боже мой!

Две такие радости в один день.

СЕНТЯБРЬ, 24. Снова ездила к его матери, в Вивеердорф. Когда я вернулась, он подполз ко мне, легко встал на коленки, обхватил мою ногу и залопотал:

— Та-та-та-та… Не-не-не-ме-не… Та-та-та…

Затем он перевел дух и внушительно произнес:

— Мо-ко!

Таким образом, Хорстль знает уже целых три слова! Не беда, что он, как и все ребятишки, которые учатся говорить, проглатывает отдельные слоги, искажает и недоговаривает слова. Со временем все наладится. Особенно, если удастся привлечь на помощь врача-дефектолога.

А вот что его мать фрау Урсуле тоже чего-то недоговаривает, это никаких оснований для оптимизма, увы, не дает. Что-то политическая погода в нашей благословенной Бизонии день ото дня становится все менее благоприятной для тех, кого при нацизме преследовали, и все благоприятней для тех, кто преследовал.

Профессор ездил на днях в Мюнхен и вернулся темнее тучи: профессора Вайде до сих пор еще не собрались судить. Он проживает под домашним арестом у себя на вилле, дает интервью, принимает гостей, в том числе и американских. Кое в каких газетах уже раздаются голоса в его защиту. С одной стороны, он, видите ли, гордость немецкой науки. С другой — сам жертва нацизма, потому что это, видите ли, Гиммлер виноват в том, что Вайде производил свои изуверские опыты над узниками Освенцима и Майданека. Гиммлер его заставлял, а профессор, как мягкий и интеллигентный человек, не смел ослушаться. С третьей стороны, указывалось на то, что опыты профессора Вайде производились над людьми, которые и так были обречены, а результаты этих опытов должны были послужить делу дальнейшего развития медицины, этой гуманнейшей из наук…

Боюсь, что это только цветочки, что ягодки еще впереди.


И, кроме всего прочего, в нашем детском доме объявился свой политический барометр. Я имею в виду садовника Курта. Вчера он спросил у профессора, правда ли, что среди наших воспитанников имеются «дети коммунистов». Интонация, с которой был задан этот вопрос, знакома профессору с тридцать третьего года. Еще год тому назад Курт не осмелился бы задать такой вопрос руководителю учреждения, в котором он работает, А сейчас мы и думать не можем о том, чтобы освободиться от его неприкрытого и наглого соглядатайства. Горько сказать, но за него первым делом заступится профсоюз, не говоря уже о весьма сомнительной общественности нашей округи.

ДЕКАБРЬ, 20. Научившись новому слову, Хорстль с упоением повторяет его без конца, целый день, по любому поводу, и безо всякого повода и всем, кто ему попадается на глаза. А если никого в комнате нет, он твердит это новое слово, обращаясь к стене, двери, стулу, ящику, окошку.

Сегодня он овладел словом «мясо». Он произнес — «мяс».

За все время пребывания у нас он еще ни разу не засмеялся и не заплакал.

ДЕКАБРЬ, 28. Вчера умер от воспаления легких наш милый, веселый и озорной Густль. Он прохворал ровно неделю, и всю эту неделю Хорстля нельзя было отогнать от дверей изолятора. Его пробовали увести, он ощеривал зубы и рычал. Последние двое суток он не являлся по звонку ни на завтрак, ни на обед, ни на ужин. И умер бы от голода и жажды, если бы я не поняла, что бороться с ним бесполезно и не ставила поблизости миску с молоком. Время от времени он начинал яростно царапать ногтями дверь, за которой умирал его храбрый и веселый дружок. Когда бедный Густль перестал дышать, нянька побежала за мной. Дверь осталась открытой, и Хорстль проник в изолятор. Мы застали Хорстля на четвереньках возле кроватки. Он не выл, не урчал. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Но в уголках его глаз поблескивали слезинки. Это были первые слезы за все время его пребывания в нашем приюте.

1948 год

ЯНВАРЬ, 7. После того, как родители Густля увезли его хоронить в Мюнхен, Хорстль несколько дней не находил себе покоя. Он ползал по дому, обнюхивал все места, где они в последнее время играли с Густлем, кроватку Густля, его стульчик, столик, на котором он сидел во время приема пищи, вешалку, на которую Густль вешал свое пальтишко.

Ночью после почти годичного перерыва он снова разбудил нас своим душу выматывающим полуволчьим-получеловечьим воем и сам ни на минуту не заснул. А в среду, когда ребята уже отходили ко сну, мы вдруг хватились Хорстля. Обшарили весь дом, не сразу догадались, что он где-то во дворе. Мы нашли его на снегу. Босой, в одном платьице он лежал, скрючившись, под той яблоней, у которой они с Густлем обычно отдыхали во время прогулок. Он посинел от холода. У него были закрыты глаза, губы лихорадочно дрожали. Через час его температура перевалила за сорок. Все симптомы показывали, что у него воспаление легких, та же болезнь, от которой умер Густль…

Только тогда, когда я его увидела на снегу, почти окоченевшего, я поняла, как привязалась к нему и как страшно мне даже подумать о том, что он может умереть.

Я не могла оставить его ни на минутку, и в Виввердорф уведомлять фрау Урсулу о беде, которая приключилась с ее сыном, поехал сам профессор. Ни баронессы, ни фон Тэраха в поместье не оказалось. Она в отъезде, в Америке, на курорте, который называется Майами.

А фон Тэрах — человек занятой. Он сейчас служит в Мюнхене в каком-то важном учреждении на какой-то важной должности.

Вчера у Хорстля был кризис. Я пришла к нему сегодня утром, перед завтраком. Он очень бледен, высох, как щепка, под глазами — круги. Руки стали совсем тоненькие, особенно в сравнении с его непомерно широкими и мощными ладонями. Когда я приблизилась к его кровати, он, совсем как любой нормальный ребенок, отодвинулся (по собственному почину!), чтобы освободить для меня место. Я присела на краешек кровати, погладила его чудесные белокурые волосы.

Он взял мою руку, положил к себе на грудь и улыбнулся слабой и доброй улыбкой выздоравливающего ребенка!

Только сегодня мне пришло в голову, что смерть Хорстля подрубила бы под самый корень хозяйственное благополучие нашего приюта.

А все-таки хорошо, что его матери не оказалось в Вивеердорфе.

Она могла увезти его в какую-нибудь мюнхенскую аристократическую клинику и уже не вернуть обратно. А ему нужно еще не один год расти в большом и дружном ребячьем коллективе под наблюдением не просто опытного, но и талантливого и обязательно доброго воспитателя. Такого, как наш профессор.

«Хорстль еще не научился ходить по-человечески и знает всего восемь слов!» — скажет профан.

«Хорстль уже научился стоять на коленках, сидеть за столом, играть с ребятами. Со дня на день он научится стоять на ногах, и он знает целых восемь слов!» — скажет любой, кто понимает необычайную стойкость и сопротивляемость волчьего воспитания Хорстля.

ИЮНЬ, 16. Мы наблюдали сквозь замочную скважину, как Хорстль, оставшись один, тренируется в прямохождении. Сделает несколько шагов, устанет, шлепнется на четвереньки, немножко отдохнет, снова подымется на ноги, и снова трогается в путь, чуть-чуть балансируя руками, как канатоходец на веревке. Шагает и сам себе улыбается. Это человеческая улыбка. Улыбка человека, который доволен тем, что далось ему с таким трудом.

На сегодняшний день в его словаре уже девятнадцать слов. Это его активный словарный фонд. Пассивный куда больше.

СЕНТЯБРЬ, 23. Он участвует в хороводах. Прекрасная практика в прямохождении. Ему нравится быть среди ребят. Он уже давно никого не укусил, но сегодня прельстился ярко-красной деревянной игрушкой, выхватил ее из рук одной девочки и с игрушкой в зубах на четвереньках убежал в глубь сада. Бегать он умеет только на четвереньках.

НОЯБРЬ, 4. Сегодня он впервые, наконец, засмеялся! Я уронила сумку, мы с Хорстлем одновременно нагнулись, чтобы ее поднять, небольно столкнулись лбами, и он засмеялся! У него вдруг сделалось очаровательное детское личико. По крайней мере таким оно мне в этот момент показалось.


1949 год

МАРТ, 12. Он научился пользоваться ложкой.

Понемножку подсаливаем ему пищу. Привыкает. С апреля будем кормить его нормально соленой пищей.

Курт раз в месяц отпрашивается в город на собрание «фронтовых друзей». Впрочем, «отпрашивается» не то слово. Он просто ставит нас в известность уже готовый к отъезду, и мы ничего не можем сделать.

ОКТЯБРЬ, 19. Сегодня ровно три года, как Хорстль поступил в наш детский дом. Он вырос, окреп, научился по-человечески пользоваться руками, обедать, сидя за столиком, ходить (но не бегать) на ногах, спать на кровати, прикрываясь одеялом, надевать на ночь ночную сорочку, проситься по нужде на горшок, есть соленую пищу, пить из кружки, пользоваться ложкой. Он привык к детскому обществу, понимает, когда к нему обращаются с вопросами, конечно, простейшими, знает, что его зовут Хорстль. И ко всему этому он уже знает СОРОК ВОСЕМЬ СЛОВ! Он их произносит в довольно изуродованном, но все же вполне понятном виде.

1950 год

МАЙ, 2. Вчера мы устроили небольшой праздник для наших воспитанников. Водили хороводы. Более старшие танцевали, читали стихи. Потом пел хор, и Хорстль пытался подпевать. Природа ему начисто отказала в слухе.

Он смело вмешивается в любую ребячью беседу. Они выслушивают его с тем редким тактом, какой бывает только у ребят, играющих в учителей. Там, где у Хорстля не хватает слов, он пытается восполнить свою болтовню мимикой. И беспримерно счастлив, убедившись, что его понимают.

ИЮНЬ, 16. Заинтересовался волчком, которым забавлялись старшие ребята. Сказал: «Тай!»

Ему дали, и он долго и безрезультатно пытался его завести. Рассердился и стал его кусать.

1951 год

МАРТ, 5. На прогулке нашел большую кость и с наслаждением грыз ее, пока я не заметила и не отобрала.

АПРЕЛЬ, 14. Сегодня Хорстлю ровно десять лет.

По уровню своего развития он приблизился к четырехлетнему. Прибыл он к нам с развитием десятимесячного ребенка. Таким образом, за четыре с половиной года пребывания у нас он прибавил в своем развитии столько, сколько нормальный ребенок за три — три с половиной года. В дальнейшем этот разрыв будет все время сокращаться. Профессор в этом глубочайшим образом убежден. И я тоже.

— Сколько тебе лет? — спросила я его за завтраком.

— Тетять… лет… я, — ответил Хорстль.

— Значит, кому сегодня десять лет? — переспросила я.

Он ткнул себя пальцем в грудь, рассмеялся и сказал:

— Хосль!..

АВГУСТ, 21. — Хорстль, — сказала я ему перед завтраком. — Пойди к дяде (дядей он называет профессора), пойди к дяде, возьми у него ключ от холодильника и принеси мне. Понял?


— Та, — сказал Хорстль, опустился на четвереньки и помчался по коридору. Дверь в кабинете профессора была распахнута настежь. Мы так с профессором договорились. Хорстль вбежал, встал на ноги, приблизился к столу и остановился.

Профессор сделал вид, будто он углубился в чтение каких-то документов. Хорстль подождал какое-то время молча, потом сказал:

— Тя-тя!

Профессор к нему обернулся:

— А, это ты, Хорстль? Чего тебе надо?

— Куч, — сказал Хорстль.

— Не понимаю.

— Тетя, куч, — повторил Хорстль и показал пальцем на ключ, лежавший поверх стопки бумаг.

— Ах, ключ? — сказал профессор, — Тетя прислала тебя за ключом?

— Тетя, — замахал головой Хорстль. — Та, та, та, та, та. Тетя куч!..

Он получил ключ, взял его в зубы, вышел в коридор, опустился на четвереньки и помчался ко мне.

— Спасибо, Хорстль, — сказала я и погладила его по голове. Он уже по-прежнему стоял на ногах.

— Та! — сказал Хорстль, сияя.

СЕНТЯБРЬ, 22. Сегодня Курт напился. В будний день. На радостях. В газетах сообщают, что совет НАТО решил включить в состав Европейской армии войска, создаваемые в Западной Германии. Курт прекрасно понимает, чем это пахнет.

Он встретил меня у подъезда.

— О, фрау Бах, — сказал он, с трудом удерживаясь на ногах, — для каждого НАСТОЯЩЕГО НЕМЦА сегодня подлинно торжественный и счастливый день. И если вы, фрау Бах, НАСТОЯЩАЯ немка, вы разделите со мной эту радость!

— Фу! — ответила я, с трудом сдерживая возмущение. — От вас раэит спиртом!.. Да еще в будний день…

— Нет, фрау Бах, сегодня совсем-совсем не будний день!.. Сегодня, фрау Бах, праздник! Пасха, рождество, троица, вознесение господне!.. День всех святых! Ах, если бы до него дожил бедный господин Скунс!..

Это была уж ничем не прикрытая наглость!

Дидерих Скунс — бывший владелец имения, где помещается наш детский дом. Ему здорово повезло, когда его убило во время одной из апрельских бомбежек Берлина в сорок пятом году. В противном случае висеть бы ему с петлей на шее на одной из площадей советского города Минска.

Я бы отдала год жизни за то, чтобы иметь возможность прогнать Курта ко всем чертям. Но в Мюнхене достаточно, как он изволит выражаться, «настоящих немцев», которые только ждут случая раздуть вокруг нас «патриотическую» кампанию.

— Пойдите, проспитесь, — сказала я Курту. — Вы не понимаете, что болтаете.

— Мне нельзя идти спать, — озабоченно сказал Курт. — У меня масса работы в саду.

И ушел, насвистывая, не очень, правда, громко и ясно, подлую нацистскую песенку. По его мнению, видно, еще рано распевать ее во всю глотку, но насвистывать уже можно.

ДЕКАБРЬ, 26. Вчера на елке Хорстль выступал с чтением стихов:

«Ё-оч-ка, ё-оч-ка.
Де ты ас-тёшь?
Фтём-нам ли-соц-ке
Ми-няты най-тешь».
Ребята все поняли. Хлопали. Хорстль был счастлив.





Ему скоро одиннадцать. Когда он молчит и стоит на ногах, он выглядит нормальным, миловидным, крепкосколоченным мальчиком своих лет.

Бетти оттачивает на нем свой педагогический дар. Он уже знает четыре буквы: А, Б, Ц и О.

1952 год

СЕНТЯБРЬ. 23. Ребята играли во дворе в прятки. Пятилетняя Рита упала и в кровь разбила себе коленку. Подняла с перепугу страшный рев. Хорстль, принюхиваясь к моим следам, разыскал меня на кухне, схватил за рукав и возбужденно залопотал:

— Рита бо-бо!.. Рита бо-бо!

Убедившись, что я следую за ним, он убежал во двор, время от времени оборачиваясь, чтобы удостовериться, что я не вернулась на кухню. Я подняла зареванную девочку на руки и понесла домой, окруженная толпой взволнованных ребятишек, а Хорстль шагал впереди нашей процессии, страшно довольный и важный, как полковой капельмейстер.

И снова прежнее: бежал на четвереньках, а шел впереди нас на своих на двух.

Вчера баронесса вдруг впервые за шесть лет новой разлуки с Хорстлем захотела его повидать. Заслушав мое очередное сообщение, она изъявила желание съездить к нам, чтобы хоть издали взглянуть на сына. Всю дорогу меня томили опасения: ведь если он произведет на нее достаточно приятное впечатление, она, не задумываясь, заберет его домой, с таким же легким сердцем, с каким шесть лет назад отдала его на воспитание нам, по существу, совершенно незнакомым и глубоко чуждым ей людям.

К счастью, все обошлось в высшей степени благополучно. Хорстль очень скучал по мне и ждал меня у ворот. Завидев меня, выходящей из автомашины, он кинулся ко мне на четвереньках, схватил мою руку и пылко прижал к своей груди.

Но тут из машины вышла фрау Урсула. Вид незнакомой, да еще так странно глядящей на него женщины испугал Хорстля. Он бросил мою руку и снова на четвереньках (как я была на этот раз рада этому обстоятельству!) убежал в кусты. Впрочем, он тут же высунул из кустов голову и, оттуда испуганно уставился на плакавшую в отдалении баронессу.

Она не захотела дожидаться, пока его приведут к ней, села в машину и укатила.

Тогда Хорстль вылез иэ кустов, снова взял меня за руку и торжественно проследовал со мною до кабинета профессора.

— Ну, как ты поживаешь, Хорстль? — спросила я его перед тем, как расстаться.

— Хошо! — сказал Хорстль. — Я хошо!

И улыбнулся чудесной мальчишеской улыбкой…

1953 год

АПРЕЛЬ, 8. После завтрака Курт, расфранченный, напомаженный, наглый, поставил меня в известность, что он отбывает автобусом в Шварцбург.

С утра весь Шварцбург был на ногах: встречали двух мерзавцев, земляков. Чрезвычайно заслуженные эсэсовцы: майор Грибль и капитан Швальбе. Милосердный советский суд приговорил их всего лишь к двадцати годам тюрьмы за преступления, за которые они заслуживали тысячекратного расстрела. Во всем цивилизованном мире подобные выродки называются военными преступниками. У нас, в ФРГ, и слов таких нет — «военный преступник». У нас они герои, патриоты, истинные немцы, страдальцы за родину — невинные жертвы «всемирного еврейско-коммунистического заговора», краса и слава нации. У нас, в ФРГ, им присвоено элегичное звание «поздно вернувшихся на родину». В самые лучшие годы Союзу лиц, преследовавшихся при нацизме, не уделялось и сотой доли того внимания, уважения и материальных благ, которые имеет этот союз массовых убийц.

В больших городах, на виду у иностранных корреспондентов власти еще стараются соблюдать какие-то приличия. В маленьких городах и деревнях этих людоедов встречают, как страстотерпцев.

Когда оба мерзавца в новехоньких, только что подаренных им автомашинах пересекли границу города, грянул колокольный благовест всех трех шварцбургских церквей. Духовые оркестры. Аплодисменты. Возгласы: «Зигхайль! Зигхайль! Зигхайль!»


Потом на площади у ратуши состоялся митинг с участием высокого гостя из Мюнхена, родственника нашего Хорстля — господина фон Тэраха.

Он поздравил доблестных эсэсовцев Грибля и Швальбе со счастливым возвращением на родину и заявил, что клевете на германских солдат надо положить конец. Затем он напомнил, что Германия окружена алчными врагами, что ей не на кого рассчитывать, кроме как на своих собственных сынов, и что история еще не закончилась и не все еще потеряно. А в заключение он сказал: «Вам пришлось страдать ради нас всех. Но теперь я приглашаю вас служить в качестве стимуляторов нашего товарищества».

«Стимуляторы» кланялись, пожимали руку господину фон Тэраху, господину бургомистру, господину начальнику полиции, господину директору гимназии.

Вечером было гулянье. Жгли фейерверк. У бургомистра был званый ужин с духовым оркестром. Шварцбуржцы попроще наливались пивом в пивных и орали песни, от которых на километры смердело эсэсовско-нацистской мерзостью.

АПРЕЛЬ, 9. Толковали с профессором насчет вчерашних торжеств в Шварцбурге. Он вздохнул:

— Существует реальная опасность, что бывшие нацисты займут большинство руководящих постов в республике.

Я сказала:

— Ошибаетесь, господин профессор. Этой опасности уже не существует.

Он фыркнул:

— Неоправданный оптимизм, фрау Бах|

— Скорее оправданный пессимизм, — возразила я. — Опасность существовала в сорок шестом году. Сейчас она уже превратилась в действительность…

Веселый у нас получился разговор.

АПРЕЛЬ, 30. Сегодня старшие воспитанники проводили последнюю, генеральную репетицию к первомайскому вечеру. Они стояли в два ряда: сзади мальчики, впереди девочки и пели «Болотные солдаты», когда вошел Хорстль. Не говоря ни слова, он пристроился к мальчикам и стал им подтягивать. Он чудовищно детонировал. Нужно было обладать железной выдержкой и горячим желанием не обидеть Хорстля, чтобы продолжать петь и не сбиться. Ребята выдержали это трудное испытание с честью. Они растут хорошими товарищами.

Кто знает, что будет с нашими мальчиками лет через пять-шесть. Ходят упорные слухи, что собираются вводить в нашей «мирной ФРГ» обязательную воинскую повинность. Забреют мальчиков в солдаты и пошлют под командованием нацистских генералов против их братьев из Германской Демократической Республики, против Чехословакии, Польши, Венгрии, Советского Союза. Горько и страшно думать об этом. Профессор — оптимист. Он считает, что до обязательной воинской повинности дело не дойдет. Он видит нечто успокаивающее в том, что Аденауэр не смеет, хотя и очень хотел бы, запретить КПГ. Боюсь, что пройдет совсем немного времени, и Аденауэр при любезном содействии наших милых социалистов посмеет. Тогда у него будут развязаны руки для любой подлости.

5
МАЙ, 1. Сегодня Хорстль весь день преследовал меня по пятам. Перед самым обедом я зашла в столовую, убежденная, что он разыщет меня и здесь. Так оно и случилось.

По случаю праздника каждому воспитаннику предполагалось раздать после обеда по две конфеты

— Вот хорошо, что ты пришел! — сказала я Хорстлю. — Сбегай на кухню. Фрау Матильда даст тебе вазу с конфетами, а ты принеси их сюда. Понятно?

— Та, онятно, — ответил он, довольный таким ответственным поручением.

Вскоре он вернулся, торжественно держа перед собой на вытянутых руках вазу, полную конфет. Я не стала их пересчитывать. Я была уверена, что он не злоупотребил моим доверием, и в награду за труды подарила ему конфетку.

Вместо того, чтобы сразу ее съесть, он побежал к своим товарищам по группе и привел их в столовую, чтобы я и им дала конфет. Но порядок есть порядок. Звонка на обед еще не было, и я их выгнала из столовой. Последним покинул столовую Хорстль. Перед тем, как уйти, он подошел к своему месту за столом и оставил возле прибора конфету, которую я ему дала.

Прозвенел звонок на обед. Ребята пришли, расселись, пообедали, потом выстроились в очередь, и я каждому из них вручила по две конфеты. Получил свои две конфеты и Хорстль. Но так как одну он уже получил раньше, то он взял со стола ту, прежнюю, а одну из полученных на общем основании вернул мне. Он не считал себя вправе получить больше любого из его друзей.

Лучшего первомайского подарка для нас с профессором милый Хорстль не мог придумать.

Назовите меня сентиментальной, но я его расцеловала в обе щеки.

А настаивать на том, чтобы он все-таки взял третью конфету, я не стала. Пусть будет так, как решил этот маленький человечек. Его решение стоило ему душевного напряжения, и это было решение, достойное настоящего человека и доброго товарища.

Завтра утром приезжает наконец из Берлина доктор Бауман, врач-дефектолог, друг нашего профессора. Он погостит у нас и заодно займется дикцией Хорстля.

МАЙ, 2. Случилось ужасное, непоправимое.

В одиннадцатом часу утра в ворота въехала зашарпанная трехколесная машина. Из нее вылез господин лет сорока пяти, невысокий, плотный, широкий в плечах, с круглым улыбающимся лицом чисто выбритого деда-мороза. На нем был потертый костюм, желтые краги. Его круглую некрупную голову украшала зеленая тирольская шляпа с павлиньим перышком.

Признаться, он не очень походил на старого врача-ученого.

— Доктор Бауман? — спросила я несколько удивленно. — А мы вас ждали с двенадцатичасовым поездом.

— С вашего позволения, сударыня, не имею чести знать вашего имени — Дидерих Скунс, если это имя вам что-нибудь говорит, — отвечал незнакомец со сладчайшей улыбочкой.

— Дидерих Скунс?! — Я почувствовала, что у меня вот-вот подкосятся ноги. — Насколько мне известно, Дидерих Скунс погиб весной сорок пятого года.

— А насколько мне известно, я жив-здоров, с честью прошел святой обряд денацификации и прибыл сюда, чтобы немедленно снова вступить во владение своей законной собственностью…

Я не в силах была проговорить ни слова. У меня отнялся язык.

— …и попросить вас, — продолжал Скунс, и вдруг голос его взвился до фальцета, — и попросить вас и всю вашу шайку немедленно освободить мое имение от вашего вонючего присутствия!..

Из сада уже мчался проклятый Курт. Лицо его выражало неземное блаженство.

— Господин Скунс! — кричал он на ходу. — Господин Скунс!.. Какое счастье!.. Если бы вы знали, что тут без вас было!.. Но я никогда не верил, что вы погибли!.. Я молил пресвятую матерь, чтобы она вас вернула сюда живым и здоровым!..

— А, Курт? — довольно холодно отозвался Скунс. — Не мешайте. Мы с вами потолкуем попозже.

— Слушаюсь, господин Скунс… Какое счастье! Боже мой, какое счастье!..

На этом записи фрау Бах прекращаются.


* * *

Теперь и ей и профессору Каллеману было не до ведения дневников. Три дня ушло на бесполезные хлопоты в Мюнхене и Бонне. Потом две с лишним недели — на то, чтобы вернуть родителям тех воспитанников, у которых были родители, и кое-как рассовать по другим приютам тех, кто были круглыми сиротами. Многих пришлось переправить в ГДР.

Это были дни, полные унижения и забот, нежных уговоров и тяжких прощаний, слез ребятишек и с трудом скрываемого горя взрослых. Об этом и о дальнейших судьбах воспитанников и воспитателей так неожиданно и стремительно закрытого детского дома «Генрих Гейне» можно было бы написать много достойного внимания и памяти. Но наша задача — не расставаться с Хорстом фон Виввером, чтобы рассказать все, что нам удалось узнать о его удивительной и горестной судьбе.


ТРЕТЬЯ ГЛАВА


1
За ним по просьбе фрау Урсулы приехал господин Гейнц фон Тэрах; фрау Урсула боялась встречи со своим сыном. Конечно, она не сказала об этом даже фон Тэраху. Но он и сам, без ее пояснений, понимал, в чем дело. Официально фрау Урсула не могла в этот день покинуть Виввердорф потому, что с минуты на минуту ожидалось прибытие с визитом — впервые после сорок пятого года! — старого друга дома баронов фон Виввер — профессора Вернера Вайде. Восторжествовала высшая справедливость. Фемиде помогли чуточку приподнять повязку с ее глаз, ровно настолько, чтобы она увидела, кто за профессора Вайде хлопочет, и смогла признать его невиновным в чем-нибудь более или менее серьезном. А за несерьезные свои провинности этот старый добряк достаточно отсидел под арестом у себя на вилле. И, конечно, один из первых его визитов по праву принадлежал баронессе фон Виввер. Само провидение посылало его фрау Урсуле в тот самый момент, когда она больше, чем когда-либо после октября сорок шестого года, нуждалась в доброжелательном совете квалифицированного врача-психопатолога, умеющего хранить доверенные ему тайны.

Нужно сказать, что поначалу Дидерих фон Скунс требовал, чтобы ему очистили его имение в сорок восемь часов. Куда девать детей? Это не его дело. У него не спрашивали, когда поселили в его доме всю эту вонючую банду.

Он стал более покладистым, когда профессор Каллеман догадался поставить его в известность, что за одним из воспитанников детского дома прибудет не более и не менее, как сам господин Гейнц фон Тэрах — один из виднейших молодых деятелей христианско-социального союза и восходящая звезда на политическом небосводе земли Бавария.

Господин Скунс пять часов проторчал на солнцепеке только для того, чтобы приветствовать господина фон Тэраха в своем имении. Фон Тэрах обратил на него не больше внимания, чем в свое время сам господин Скунс на садовника Курта, но господин Скунс был все же очень-очень польщен.

Он не поленился еще битых два часа потратить на то, чтобы дождаться момента отбытия высокого гостя и пожелать ему счастливого пути.

А пока умиленный господин Скунс потел под жарким майским солнцем, а Хорстля готовили к отъезду, господин фон Тэрах имел подробную беседу с профессором Каллеманом.

Профессор считал необходимым в целях преемственности в воспитании Хорста фон Виввера сообщить учтивому господину фон Тэраху основные принципы, которые были положены им в основу работы с мальчиком-волком. Было подчеркнуто профессором Каллеманом и принято к сведению господином фон Тэрахом, что мальчика надлежит и в дальнейшем содержать по крайней мере еще пять-шесть лет в дружном, благожелательном и тактичном детском коллективе и что следует немедленно привлечь опытного врача-дефектолога к исправлению дикции Хорстля.

Тем временем фрау Бах успела собрать нехитрый багаж Хорстля. Она его причесала, умыла, одела в праздничный костюмчик, в последний раз повязала на нем его любимый, белый с красными крапинками, галстук и осторожно приступила к разговору, которого она больше всего боялась.

Она могла расплакаться и тем самым напугать Хорстля, который, понятно, не должен был знать, что они прощаются надолго, если не навсегда. И, кроме того, мальчик мог вдруг заартачиться и не захотеть уезжать с незнакомым дядей.

— Хорстль, — решилась наконец фрау Бах, — хочешь покататься в машине?

— Та, — сказал Хорстль. — Хотю.

— Тебя покатает новый дядя. Ты его видел? Такой красивый, добрый дядя.

— Не, — сказал Хорстль. — Ты… Ты катай…

— Ты же видишь, Хорстль, я сегодня очень-очень занята. А дядя такой добрый. Он тебе привез столько красивых игрушек. Они тебе понравились?

— Та, — сказал Хорстль.

— Ты хочешь подарить игрушку Бетти?

Бетти сидела рядом с Хорстлем. Это была умненькая девочка. Она знала, что ей нельзя плакать, потому что тогда Хорстль испугается.

— Та, — сказал Хорстль, взял из коробки с игрушками темно-рыжего плюшевого медвежонка, сунул в руки Бетти, улыбнулся и сказал: — На, Бетти, меть-меть…

— Ну, а теперь, — сказала фрау Бах, — пока новый дядя освободится, покушай яблочко.


Она дала ему два яблока, и он одно отдал Бетти.

Потом они сидели, ели яблоки, разговаривали и ждали, пока придут за Хорстлем.

А потом господин фон Тэрах увез Хорстля в своей красивой новой американской машине.

2
Девятнадцатого октября тысяча девятьсот сорок шестого года Хорстля увезли из Виввердорфа на стареньком «оппель-кадете» спеленатого по рукам и ногам, загаженного, дикого, со свирепыми глазами идиота, жутко горевшими под надвинутой на уши матросской бескозыркой. Это был мальчик-волк пяти с половиной лет с уровнем развития десятимесячного ребенка.

Восьмого мая тысяча девятьсот пятьдесят третьего года его вернули в отчий дом в роскошном «паккарде» — двенадцатилетнего, рослого, стройного, прилично одетого белокурого мальчугана с живыми и любопытными глазами нормального ребенка.

Фрау Урсула встретила его у подъезда. Она не кинулась обнимать и целовать его, так как еще накануне была предупреждена особым письмом фрау Бах, как вести себя с Хорстлем, чтобы не напугать его, а впоследствии постепенно завоевать его расположение.

— Здравствуй, Хорстль! — сказала она, стараясь придать своему голосу непринужденную приветливость доброй знакомой.

— Дяствуй, — ответил Хорстль не без настороженности.

Фон Тэрах незаметно скрылся, чтобы оставить их вдвоем.

— Хочешь эту игрушку? — спросила фрау Урсула. В ее руках была маленькая ярко-красная автомашина. Фрау Урсула, опустившись на корточки, поставила машину на широкую каменную ступеньку крыльца, легонько толкнула ее, и машина покатилась.

Хорстль, тоже опустившись на корточки, полюбовался, как она катится, и сказал:

— Хотю.

Фрау Урсула вручила ему машину, и они оба поднялись на ноги.

— А хочешь, я тебе дам еще много-много других игрушек?

— Хотю, — сказал Хорстль.

— Тогда пойдем со мною, — предложила фрау Урсула и протянула ему руку.

Так Хорстль фон Виввер впервые после октября сорок третьего года вошел в свой дом, держась за руку своей матери.

3
Они сидели в прохладной и просторной столовой — фрау Урсула, профессор и неутомимый Гейнц фон Тэрах — и с удовлетворением наблюдали, как обедает маленький барон фон Виввер. Хорстль вполне пристойно пользовался ложкой, чашкой, салфеткой. Правда, он несколько излишне звучно жевал. Но зато он уже не лакал языком из миски, поставленной на пол, не рвал зубами сырое мясо, прижав его руками к полу, не рычал.

Пообедав, Хорстль вспомнил, что он в гостях.

Он подошел к господину фон Тэраху, тронул его за рукав и потянул к двери.

— Тамой! — сказал. — Хотю тамой.

Но все было заранее предусмотрено в письме фрау Бах.

Его повели гулять, показали кроликов, покатали на пони, на качелях, и мальчик до того устал, что уже спал, когда его осторожно раздели и уложили в постель.

А тем временем его мать, профессор и господин фон Тэрах обсудили план дальнейших действий.

Профессор Вайде был полностью согласен с мнением коллеги Каллемана, которое сообщил господин фон Тэрах: мальчика нужно еще по меньшей мере пять лет держать в коллективе его сверстников. Но где найти подходящий коллектив? Школа закрытого типа? Ни в коем случае. Хорстль еще все-таки настолько уязвим для насмешек, что его там заклюют, доведут до отчаяния.

И тут господин Гейнц фон Тэрах еще раз доказал, что у него отлично варит голова.

А почему бы, сказал он, не создать на средства баронессы небольшой, но хорошо оборудованный аристократический приют человек этак на двадцать, ровесников Хорстля? Это должны быть сироты самых заслуженных людей, прославивших германское оружие, павших в священной борьбе с мировым коммунизмом. Любой немец почтет за честь работать в таком приюте. И знаете, как можно было бы назвать этот приют? «Виввергейм». Дом Вивверов! Это звучит благородно, возвышенно. Баронесса фон Виввер не только учреждает и вкладывает фамильные средства в этот приют, но и воспитывает в нем своего единственного сына, наследника прославленного родового имени! Разве это не лучшее доказательство того, что она собирается сделать «Виввергейм» лучшим из германских воспитательных учреждений!

— А что до меня, — все больше распаляясь, продолжал фон Тэрах, — то я был бы счастлив взять на себя общее руководство воспитательной работой.

Фрау Урсула смотрела на него с благоговением.

Но оказалось, что он еще не все досказал. Господин фон Тэрах взял на себя смелость придумать, где поудобней разместить «Виввергейм», чтобы не огорчать фрау Урсулу новой разлукой с ее сыном и заодно обойтись без расходов на наем помещения. Господин фон Тэрах решается предложить приспособить для этой цели дом под зеленой крышей, тот, в котором до войны обычно располагались гости, приглашенные в Виввердорф.

— Дорогой Гейнц, — восторженно прошептала фрау Урсула, — вы гений!..

Возвращаться в Мюнхен было уже поздно. Пока для фон Тэраха и профессора Вайде готовили комнаты, они сидели с фрау Урсулой в уютно освещенной маленькой гостиной.

За окном только что отшумел теплый весенний дождь. Выглянула луна. Открыли окно. Из сада веяло ароматом цветов и покоем.

И вдруг пронзительный мальчишеский вопль взорвал уютную тишину ночи.

4
Минут за пять до этого Хорстль фон Виввер проснулся в своей комнате. Ему срочно требовалось провернуть одно небольшое дельце. Любой другой мальчик ночью в совершенно незнакомом доме оказался бы в безвыходном положении. Хорстля выручило обоняние.

Нам бы не хотелось, чтобы у читателя создалось необоснованное впечатление, будто дом баронов фон Виввер не содержался в надлежащей чистоте. Но у Хорстля было тончайшее, поистине нечеловеческое обоняние, и оно его без лишних проволочек привело прямо в туалетную комнату. И оно же несколькими минутами позже чуть не свело на нет многолетние труды фрау Бах и профессора Каллемана.

Уже возвращаясь в свою комнату, Хорстль был заинтересован слабым, но чем-то хватающим за сердце запахом. Он побрел на этот запах по скудно освещенному коридору. С каждым шагом запах становился все более четким и волнующим, пока не привел Хорстля к неплотно закрытым дверям библиотеки.

Учащенно раздувая свои и без того широкие ноздри, мальчик нерешительно раскрыл дверь и вошел в большое, щедро залитое лунным светом помещение.

В нескольких шагах от двери у подножия массивного кожаного кресла серебрилась в лунном свете большая, богато отделанная волчья шкура — давний дар обер-фельдфебеля Гуго Вурма.





У Хорстля потемнело в глазах. Страшно медленно, на негнущихся ногах приблизился он к креслу, с воплем грохнулся на шкуру и прильнул к ней всем телом, уткнувшись лицом в мягкую, теплую, густую, но уже пахнувшую тленом шерсть.

5
Фон Тэрах вбежал в библиотеку первым. Он зажег электричество и бросился поднимать Хорстля. Мальчик покорно встал. Он был очень бледен. Взгляд его был обращен вниз, на окантованную красной материей шкуру.

Со стен библиотеки на него недовольно смотрели предки в золоте эполет, в блеске рыцарских лат, в средневековых шлемах и лакированных касках гогенцоллерновской Германии, во фраках, с широкими орденскими перевязями и в усыпанных орденами гвардейских мундирах в рюмочку, предки с бритыми и предки с бородатыми физиономиями, предки с бакенбардами и предки с усами, кончики которых были лихо закручены кверху а-ля Вильгельм Второй; на него жеманно щурились с потемневших портретов бабки, прабабки, прапрабабки в шелках, парче и бархатах, увешанные драгоценностями, как веригами, в кринолинах, в мантильях, в шубках, в строгих, подпоясанных под самой грудью платьях наполеоновских времен, в старательно завитых буклях, в пышных пудреных париках, в громоздких, многоэтажных сооружениях из своих и покупных волос.

Но Хорстль их не видел. Он видел только большую серую шкуру на тускло поблескивающем темно-рыжем паркете и ничего больше: ни фрау Урсулы, ни господина фон Тэраха, ни профессора, ни слуг, выглядывавших из-за их спин. Только шкуру волчицы.

— Хорстль! — сказала фрау Урсула. — Что с тобой, мой мальчик?

— Мамм-мма! — чуть слышно промолвил он и снова упал на шкуру.

И фрау Урсула поняла, что сын, произнося это слово, имел в виду не ее.

В этот миг, склонясь над обеспамятевшим Хорстлем, баронесса Урсула фон Виввер жестоко, смертельно и безнадежно ревновала своего сына к давно пристреленной безымянной волчице.

— Я себе этого никогда не прощу, — сказал фон Тэрах. — Надо было еще вчера убрать ко всем чертям эту мерзкую шкуру!.. Для мальчишки это такая травма!..

— Вряд ли даже вы с вашим острым умом представляете себе всю опасность этой травмы, — отвечал ему профессор шепотом, чтобы не услышала фрау Урсула. — Как бы не пошли насмарку все семь лет трудов Каллемана… Или этот нервный удар пройдет совершенно бесследно. Или регресс и, к сожалению, полный…

— Вы хотите сказать, что неполный регресс вас бы устроил?

— Вот именно… Было бы совсем неплохо, если бы можно было стереть из памяти мальчика все, что он приобрел в пределах последних двенадцати месяцев.

— Простите, но я вас не совсем понимаю, профессор.

— А разве вам не бросилась в глаза во время ужина одна неприятная деталь?

— То, что он чавкал?

— То, что он благодарил лакея каждый раз, когда тот подавал ему блюдо. Господин, благодарящий лакея!..

Хорстля уложили в постель, побрызгали ему в лицо водой, и он пришел в себя. Он лежал (на спине, а не скрючившись на боку, с коленями, подогнутыми к самому подбородку, и это уже было хорошей приметой) бледный, обессиленный, безмолвный. Губы у него дрожали. Глаза что-то искали. Его трясло.

— Теперь для мальчика самое главное — спать, спать и спать! — сказал профессор. — Будем лечить его сном.

Хорстлю дали снотворного, и он заснул.

А злосчастную шкуру тут же в библиотеке густо пересыпали нафталином, чтобы ее не потратила моль и чтобы заодно начисто отшибить ее натуральный запах, скатали в рулон и спрятали под замок в сарае среди всякой пыльной рухляди.

6
Хорстль встал задумчивый и вялый и сразу направился в библиотеку.

Как и прошлой ночью, высилось на прежнем месте тяжелое кожаное кресло, но шкуры возле него не было. И ею даже не пахло, как Хорстль ни раздувал ноздри. Библиотека благоухала нафталином.

Из библиотеки Хорстль нерешительно вышел в коридор. Раздувая ноздри и старательно принюхиваясь, он обошел одно за другим все помещения отчего дома и не нашел того, что искал.

Дверь из холла в парк была открыта. Хорстль вышел в парк. Он шагал медленно, сторожко, то и дело останавливаясь, чтобы с силой втянуть в себя воздух.

Выйдя из ворот, Хорстль свернул налево.

Ему дали дойти до шоссе. Дальше пускать его было опасно: шоссе кишело американскими военными грузовиками, «джипами», немецкими машинами. Но Хорстль и сам не рискнул выйти на шоссе. Он сел на травку и стал с напряженным вниманием следить за движением машин. Ему было внове это зрелище, и оно, видимо, его занимало. Приятный симптом!

Тогда вышли из укрытия фон Тэрах и профессор Вайде.

И фон Тэрах не нашел ничего умнее, чем предложить:

— Хочешь, Хорстль, мы тебя покатаем в машине?

— Та, — встрепенулся Хорстль. — Хотю… Та!.. Тамой… Хотю там!.. Бетти… тетя, тятя…

И указал в ту сторону, откуда его вчера привезли.

Он плакал, упирался, вырывался из рук. С ним пришлось порядком повозиться, пока он позволил отвести себя обедать. В молоко подмешали снотворного. Он спал до ужина. После ужина он снова плакал и просился «тамой». И снова пришлось пустить в ход снотворное.

Таким образом, наметилась первая и нелегкаязадача: заставить мальчика забыть о своих друзьях.

Ему создали компанию из местных мальчиков, возраст которых колебался между восьмью и десятью годами. Их кормили вместе с Хорстлем, они с ним играли с утра до вечера, почтительные, напуганные богатством и титулом их нового товарища. Каждое утро, отводя своих сыновей в господский дом, родители заклинали их не забывать о том, что им оказана великая честь. Умный мальчик должен быть к господину барону почтительным и, упаси боже, не давать сдачи, даже если его светлости угодно будет его разок-другой ударить.

Но его светлости не было угодно ударить. Фрау Бах научила его, что сильный никогда не должен бить слабого. А Хорстль был в этой компании не только самым старшим по годам, но и самым сильным. Ведь он столько лет передвигался на четвереньках, и у него были очень сильные руки. Он никого не трогал. Это радовало родителей его новых дружков и огорчало профессора Вайде и господина фон Тэраха. Во-первых, потому, что, по его убеждению, любой немецкий мальчик должен быть агрессивен. Немецкий мальчик не должен ждать, пока его ударят. Он должен всегда быть готов ударить первым. Во-вторых, потому, что Хорстль был совсем не любой немецкий мальчик. Он должен с детских лет привыкнуть к тому, что рожден быть господином, повелевать теми немецкими бывшими мальчиками, которые рождены для того, чтобы почитать своих хозяев и повиноваться им самозабвенно, с истинно прусским упоением. А у Хорстля проскальзывали тревожные симптомы низкопробного плебейского демократизма. Мальчикам его круга и его лет уже свойственно проявлять волю к власти, а Хорстль не проявлял.

Мальчики научились не смеяться над его младенческой дикцией, а потом и сами стали говорить, как он, исковерканными словами, коротенькими, неуклюжими фразами. И они, возможно, и вовсе разучились бы правильно говорить, если бы 27 июля не открылся наконец пансионат для сирот заслуженных лиц германской расы под гордым названием «Виввергейм».

На торжественное открытие понаехало из Мюнхена множество важных особ, в том числе несколько высших чинов американской военной администрации. Молебен служил один из самых блестящих прелатов Мюнхенской епархии. Все двадцать воспитанников «Вивваргейма» были выстроены в четыре ряда и пели ангельскими голосами. Они были в новенькой форме, придуманной для них самим господином фон Тэрахом. Хорстль стоял в заднем ряду, единственный двенадцатилетний среди девятнадцати девятилетних мальчиков. Он выделялся среди них ростом и чудовищным отсутствием слуха. К тому же он не знал ни одной молитвы. Но он, как мы уже знаем, обожал подпевать. Его густой и красивый альт то и дело выскакивал из слаженного хора, как мощный чертополох над грядкой с салатом.





Это было в высшей степени трогательно и непередаваемо смешно.

Дом под зеленой крышей после капитальной перестройки вонял олифой и паркетной мастикой. В дортуарах воспитанников ждали двадцать новехоньких коек, заправленных с суровым щегольством прусских кадетских корпусов. В классных комнатах застыли в полной боевой готовности батареи черных, отполированных до мраморного блеска парт. На стенах залегли на исходных позициях «изречения великих немцев». Девять отрядов цифр держали железное равнение на крупнокалиберной таблице умножения. Она подавляла своей достоверностью висевшую рядом с нею карту Германии. Эта карта шла в описи имущества «Виввергейма» под рубрикой «географические карты», что было большой натяжкой. Скорее ее можно было бы назвать игральной картой, одной из тех, что изготовлены были для обреченной на проигрыш азартной игры, в которой ставкой будет само существование немецкого народа.

Над парадным входом, поверх вывески с единственным словом черным по красному — «Виввергейм», горделиво высился щит с фамильным гербом баронов фон Виввер.

Геральдический черный орел, широко распахнув негустые зубчатые крылья, парил на серебристом фоне. В одной лапе он держал золотой меч, в другой — черную цепь. Вокруг щита уборчатой готической вязью было выведено: «Честь, беспощадность и послушание» — девиз четырнадцати поколений баронов фон Вивверов.

Мы говорим «четырнадцати» потому, что единственный представитель пятнадцатого — барон Хорстль фон Виввер еще понятия не имел ни о своем родовом гербе, ни о своем родовом девизе, ни о том, что такое барон.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
О том, что происходило с Хорстлем фон Виввером с 27 июля пятьдесят третьего года, когда впервые открылись двери «Виввергейма», и по 27 июля шестьдесят пятого года, когда на мюнхенском стадионе Федеральных волчат состоялись международные состязания, приуроченные к двенадцатилетнему юбилею этого примечательного учебного заведения, придется рассказать более кратко и отрывочно, чем хотелось бы. Особенно о первых десяти годах, Потому что только немногое, касающееся этого периода, дошло до нас с полной достоверностью.

Доподлинно известно, например, что потребовалось около четырех лет, чтобы выкорчевать из памяти Хорстля все, связанное с детским домом «Генрих Гейне» и его обитателями. Поначалу осторожные, а потом все более и более прямые контрольные упоминания о фрау Бах, Каллемане, Бетти и других его давних воспитателях и друзьях уже к сентябрю пятьдесят седьмого года наталкивались на полное равнодушие юного барона фон Виввера.

Примерно столько же времени потребовалось, чтобы отучить Хорстля от того, что господин фон Тэрах называл «отвратительным плебейским демократизмом». Четыре года Хорстлю вдалбливали в голову, что он не кто-нибудь, а барон фон Виввер; что он не только единственный знатный, но и самый богатый из всех, кто пребывает в «Виввергейме», что он хозяин и «Виввергейма», и «Виввердорфа», в котором «Виввергейм» расположен, и еще одного большого имения (к сожалению, в Восточной Пруссии), и двух больших фабрик, и уймы ценнейших акций самых могущественных монополий и т. д. и т. п.

У Хорстля не хватало жизненного опыта, чтобы понять, что такое богатство, знатное происхождение, собственность, тем более акции. Но, что он почему-то не такой как все, а единственный, имеющий право на всяческие поблажки, до него в конце концов все-таки дошло.

Хуже было с исправлением дефектов его речи. «Центр Брока» — тот самый участок задней части третьей лобной извилины левого полушария головного мозга, который ведает речевыми движениями, упорно и успешно отбивал все атаки и хитрые обходные маневры, предпринимавшиеся лучшими врачами-дефектологами Мюнхена, Бонна и Франкфурта-на-Майне.

Да и самый словарный фонд рос у Хорстля удручающе медленно: всего сто сорок три новых слова за первые три года! Менее пятидесяти слов в год!

А без расширения активного и пассивного словарного запаса не мог нормально расти и уровень его умственного развития. Получался своеобразный заколдованный круг. И так продолжалось, пока в «Виввергейме» не ввели военного обучения.

Помогло то совершенно не предусмотренное дефектологией обстоятельство, что военные команды произносятся нараспев. Преподавателю военных дисциплин (впоследствии также и помощнику воспитателя) господину Фохту посчастливилось обнаружить, что Хорстль, совсем как заики, нараспев легко произносит слова, недоступные для него при обычном разговоре. А так как виввергеймовцы проходили военные предметы по программам для унтер-офицерских школ, то Хорстль, в буквальном смысле этого слова припеваючи, без особого труда выучил наизусть, и очень мило нараспев произносил все положенные по программе многочисленные команды, и уже к исходу четвертого года пребывания в «Виввергейме» свободно ориентировался во всем круге понятий, положенных западногерманскому унтер-офицеру запаса.

Таким образом, всего только спустя год после введения в программу «Виввергейма» военных дисциплин Хорстль пополнил свой словарный фонд четырьмястами сорока двумя военными словами и выражениями, включая такие абстрактные понятия, как «Германия в ее естественных границах», «раса господ», «уготованное возмездие», «германский порядок» и «божественное предназначение».

Приблизительно тогда же опыт господина Фохта был распространен и на преподавание других предметов. Заметно ускорился рост и общегражданского словарного фонда Хорстля, и все же юный барон заметно отставал от своих школьных товарищей.

Успели закончить курс и покинуть «Виввергейм» воспитанники первого набора. Их сменили девятнадцать новых мальчиков в возрасте десяти-одиннадцати лет, то есть того возраста, на котором Хорстль остановился в своем развитии.

Но он вскоре безнадежно отстал почти по всем гражданским предметам и от воспитанников второго набора. Пришлось выделить его из группы. С ним занимались отдельно, но с очень малым успехом.

Единственное, в чем он успел по-настоящему, кроме военной и политической подготовки, — это в искусстве прямохождения и, если допустим такой неологизм, прямобегания.

2
Мы позволили себе несколькими строками выше упомянуть об известных достижениях Хорстля в политической подготовке. Нам хотелось бы, чтобы читатель почувствовал всю условность этой формулировки. Точнее было бы, пожалуй, назвать это политической дрессировкой…

3
Раза два в неделю фон Тэрах наезжал из Мюнхена, чтобы повидаться с фрау Урсулой и заодно поинтересоваться, как обстоят дела в «Виввергейме». Его дружба с баронессой давно уже перестала быть тайной для всех, кто хоть в какой-то степени интересовался личной жизнью одного из влиятельнейших политических деятелей Мюнхена. Теперь они оба не скрывали, что их брак — дело решенное. Поговаривали даже, что Хорстль — незаконный сын фон Тэраха, но это, конечно, было досадным преувеличением. Гейнц фон Тэрах был всегда и при всех обстоятельствах в высшей степени осторожным человеком и никогда не терял над собой контроля.

В тот вечер он с удовольствием и с пользой для дела присутствовал на киносеансе для воспитанников.

Показывали «Восхождение на Голгофу» — фильм о подвигах и страданиях в сибирском плену храбрых, великодушных, рыцарски благородных и глубоко несчастных пленных эсэсовцев.


Трудно перечислить, сколько подобных кинокартин показывали виввергеймовцам, но каждый раз воспитанники идеально реагировали на них. Вот и сейчас кой у кого подозрительно покраснели веки, и это с удовлетворением отметил фон Тэрах, лишь только зажгли свет.

— Друзья мои, — обратился фон Тэрах к воспитанникам, — могу ли я попросить вас задержаться ненадолго? Мне хотелось бы вас кой о чем расспросить.

Он взял у помощника воспитателя список воспитанников.

— Ну, вот хотя бы для начала Гуго Дица.

Гуго Диц встал.

— Скажи нам, Гуго, кто твой отец? Чем он занимается?

— Мой отец был гауптштурмфюрером войск СС, господин фон Тэрах.

— Был?! — притворно удивился фон Тэрах, который тщательно, никому не препоручая, сам отбирал кандидатов в «Виввергейм». — Разве он умер?

— Мой отец убит в тысяча девятьсот сорок третьем году в России. Его убили партизаны.

— Это ужасно, мой друг. Ну, а твой отец кто, Фриц Мейснер?

— Мой отец был гебитскомиссаром в Польше, господин фон Тэрах.

— Тоже был? Он давно умер, бедный Фрицль?

— Поляки его повесили в сорок пятом году. Русские его поймали и передали полякам, а поляки его повесили.

— Бедный страдалец! Теперь я позволю себе задать тот же вопрос Вильгельму Ахенбаху.

— Мой отец был унтерштурмфюрером СС. — Мальчик произнес чин своего отца с некоторым смущением. Ему было неудобно, что у его отца был такой маленький чин. — Он был еще совсем молодой, когда его убили русские военнопленные. Он служил в охране Освенцимского лагеря, и они его убили, когда взбунтовались.

Оказалось, что и у остальных воспитанников отцы погибли или от рук партизан, или по приговорам военных судов в Советском Союзе, Польше, Чехословакии, Югославии.

Хорстль сидел потрясенный: до него впервые дошло, что все его товарищи осиротели по вине врагов Германии, потому что одно дело — смотреть в кино русские, польские и всякие иные славянско-коммунистические зверства, а совсем иное — видеть тут же, в своем доме, совсем рядышком живых, всамделишных мальчиков, которые так непоправимо пострадали от партизан и коммунистов.

Бедные мои друзья, — с чувством подвел итог фон Тэрах, — как видите, у всех нас один и тот же враг. Вам нужно хорошо учиться, закалять себя, чтобы, когда придет время, отомстить за своих храбрых отцов. А родина никогда не забудет ни их, ни вас, ни все остальные жертвы, которые она понесла от хищного и алчного врага…

Хорстль сидел потрясенный…

4
На другой день после демонстрации «Восхождения на Голгофу» воспитанники играли только в одну, совершенно новую игру: они ловили партизан и пристреливали их на месте холостыми выстрелами. Когда это им несколько приелось, Вилли Ахенбах предложил хоть одного партизана повесить. Это была прекрасная идея. Хорстль побежал доставать веревку, а мальчики тем временем раздобыли картонку, большими буквами изобразили на ней слово «ПАРТЕЗАН» и за два яблока наняли на эту неблагодарную роль маленького Фридля, сына прачки. Хорстль принес веревку, ее перекинули через сук первого попавшегося дерева и вздернули Фридля под крики: «Зигхайль! Зигхайль! Зигхайль!»

Но казни не получилось, потому что виввергеймовцы тогда еще не знали, что их отцы, вешая партизан, предварительно намыливали веревку.

Зато получился неслыханный скандал. На вопли несчастного Фридля набежал народ. Мальчика вынули из петли полузадохшегося, с посиневшим лицом. Пришлось дать отступного матери Фридля, чтобы она не доводила дела до суда. А воспитанникам объяснили, что партизан для повешения надо искать не в Вивеердорфе, а на Востоке, когда дело дойдет наконец до войны. И, кроме того, им указали, что «партизан» пишется через «и», а не «е». Впрочем, последнее Хорстля не касалось. С грамотой у него обстояло из рук вон плохо.

Вот, пожалуй, и все, что мы можем сообщить достоверного о первых десяти годах пребывания Хорстля в «Виввергейме».

И вдруг в какие-нибудь полчаса он из предмета презрительного сострадания немногих знавших его людей превратился в предмет восхищения десятков и сотен тысяч.

Случилось это в Мюнхенском зоопарке теплым и ясным вечером 14 сентября тысяча девятьсот шестьдесят третьего года.


ГЛАВА ПЯТАЯ

1
B тот день впервые за все годы существования «Виввергейма» воспитанников решились свозить в зоопарк. Помощник воспитателя господин Фохт — человек положительный и волевой — был перед отбытием автобуса в Мюнхен снова и снова предупрежден: ни в коем случае не забираться с воспитанниками в тот сектор зоопарка, где расположены клетки с волками.

Волки, гиены, шакалы, енотовидные собаки, австралийские динго были размещены на отдаленной и обособленной площадке, так что господину Фохту не стоило труда выполнить это странное указание. К тому же воспитанников нельзя было оторвать от клеток с обезьянами, попугаями, львами, тиграми, медведями, особенно белыми, от вольеров, за которыми покачивались медлительные громады слонов. О волках никто и не вспомнил. Даже Хорстль.

Они весело расселись за столиками ресторана, чтобы подкрепиться перед тем, как отправиться в обратный путь, когда парк внезапно захлестнул будоражащий рев сигнальной сирены.

Виввергеймовцы, конечно, сразу высыпали из ресторана. чтобы посмотреть, в чем дело. Толпа насмерть перепуганных мужчин, женщин и ребят с криками: «Волк!», «Волк!», «Спасайтесь! Из клетки выскочил волк!», «Вон он, вон он!» — ворвалась в спасительные двери ресторана и вмиг заполнила его до отказа. Когда послышался треск и грохот раздавленной мебели и разбитой посуды, хозяин приказал запереть двери.

Семнадцать виввергеймовцев из двадцати, к великому их удовольствию и к великому ужасу господина Фохта, остались по ту сторону дверей, на открытой террасе. И как раз в тот момент, когда за их спинами щелкнул дверной замок, вдали показался волк.

Они увидели, как там, у самого начала главной аллеи, его пытались окружить служащие зоопарка и как он вырвался, прибавил шагу и понесся прямо по аллее, между двумя тесными рядами клеток. Взбудораженные сиреной, ревом, гулом и топотом бегущей толпы, звери в этих клетках уткнулись мордами в зазоры между железными прутьями и выли, кричали, ревели, визжали.

А волк бежал среди этого адского гама, неслышно ступая сухими и могучими лапами, соскучившимися по дальним многочасовым переходам, матерый, поджарый, с поджатым хвостом и прижатыми к голове ушами, дикий, сильный, страшный, но, по существу, неопасный. Ему было не до людей. Он хотел только одного: чтобы ему не мешали убежать. Вот разве только если кто осмелится встать на его пути, тогда уж пусть пеняет на себя.

Все, кому не удалось забиться в ресторан, прижались к ого стенам, поняв, что беглецу не до них.

И вдруг молодой человек, красивый, рослый, совершенно безоружный и никакого отношения к администрации зоопарка не имеющий, кинулся по пустынной аллее навстречу волку.

Это был безумный и бесцельный поступок, и он сам по себе заслуживал не столько восхищения, сколько порицания за ненужную игру со смертельной опасностью. Но была в нем одна подробность, превращавшая его из глуповатой трагедии в фарс: молодой человек мчался навстречу волку на четвереньках! Под его напряженно вытянутой вперед крепкой и загорелой шеей смешно и жалко болтался щегольской шелковый галстук. Пышная белокурая шевелюра при каждом его скачке взметалась, как конская грива.

Когда между ним и волком осталось всего несколько метров, свидетели этой невероятной сцены, даже бесстрашный господин Фохт, зажмурились, чтобы не видеть того ужасного и неотвратимого, что должно было свершиться мгновением позже.

Но они прождали в этом страшном напряжении секунду, две, три, но не услышали ни жуткого человеческого вопля, ни кровожадного волчьего рычания.

Тогда они решились, опасливо приоткрыли глаза и увидели такое, чего, конечно, не мог ожидать ни один человек на земле: огромный волк и отчаянный молодой человек, все еще остававшийся на четвереньках, дружелюбно и спокойно обнюхивали друг друга!

Волк лизнул вспотевший лоб молодого человека, а тот в ответ лизнул волка в морду, нет, не в морду, а прямо в его чуть приоткрытую пасть, из которой торчали могучие желтоватые клыки. Лизнул и пошел себе на четвереньках, и не оглядываясь, туда, где за дальним углом, на тесноватой площадке поблескивала толстыми железными прутьями опостылевшая клетка беглеца. А волк как ни в чем не бывало трусил рядом с ним, спокойно вслед за молодым человеком вошел в клетку, устроился поудобней на полу и стал урча уписывать свой ужин. А молодой человек некоторое время посидел возле него на корточках, затем погладил его по холке, нагнулся, лизнул в окровавленную морду и, не торопясь, вышел на волю. Дверь ему, на сей раз уже с должной осторожностью, приоткрыл, и тут же захлопнул, и запер не столько даже перепуганный, сколько пораженный служитель.





У клетки сгрудились сотни свидетелей этого небывалого события. Они встретили молодого человека восторженными криками и рукоплесканиями, но он не обратил на них никакого внимания. Он подошел к клетке, которую только что покинул, просунул перепачканную песком руку между прутьями ее решетки и на прощание снова погладил волка. А тот не откусил эту руку, и не зарычал, и не ощерил свои острые зубы. Волк прижался к ней щекой, ласково потерся о нее и продолжал рвать на части и глотать кровавое мясо, составлявшее его вечерний рацион.

Это был уже немолодой волк. Его привезли в зоопарк в сорок седьмом году. Возможно, он был отцом нескольких поколений сводных братьев барона Хорстля фон Виввера, когда тот еще не расстался со своей матерью-волчицей. Или бегал с ними когда-то в одной стае. Все может быть. Но скорое всего он просто почуял, что все поры безволосой шкуры прискакавшего ему навстречу существа крепко и прочно, на долгие-долгие годы пропахли неистребимым и милым волчьим запахом.

Откуда-то возникли репортеры, фотографы, ослепляя молодого человека вспышками своих «блицев», щелкали затворами фотокамер.

Но герой этого фантастического события, видимо, не понимал, чего от него хотят репортеры. Он бросал на них исподлобья диковатые и недружелюбные взгляды и молчал.

А господин Фохт понял, что лучше всего будет, если отвечать на их расспросы будет он, а не Хорстль.

— Его фамилия? — спросили господина Фохта репортеры.

— Барон Хорстль фон Виввер, — надменно ответил господин Фохт.

— О-о-о!.. Господин барон приезжий?

— Он проживает в родовом имении Вивзердорф со своей матерью баронессой фон Виввер.

— А отец господина барона?

— Господин генерал-майор барон фон Виввер геройски погиб в сорок третьем году.

— О-о-о! Герой и сын героя!.. Это прекрасно!.. Это возвышенно!.. Это великолепно!.. Нельзя ли попросить господина барона сказать несколько слов читателям нашей газеты? Что-нибудь о великом будущем нации, рождающей такие плеяды героев?

— Вы же видите, господа, барон устал… После такого нечеловеческого усилия…

До самого автобуса за ними следовала восторженная толпа, а Хорстль шел странно-задумчивый, чему-то улыбающийся и ни на кого не обращал внимания. Даже на восхищенно шушукавшихся соучеников. Даже на господина Фохта, которого он все же несколько побаивался.

Молчаливый и задумчивый сидел он в автобусе, который вез теперь уже возбужденно галдевших мальчиков домой, в «Виввергейм». У двери на заднем сиденье трясся господин Фохт и мрачно прикидывал в уме, что ему будет от начальства за то, что он, испугавшись волка, не удержал проклятого барончика от его идиотского поступка. Подумать даже страшно, чем это могло завершиться!

И как господин Фохт ни прикидывал, все получалось плохо, в высшей степени плохо. Дело пахло увольнением с самой уничтожающей характеристикой.

Но вопреки его опасениям все обошлось более чем благополучно.

2
В ту ночь баронесса Урсула фон Виввер в последний раз легла спать несчастнейшей из матерей Западной Германии, чтобы на утро проснуться самой счастливой из матерей.

Были и среди предыдущих поколений фон Вивверов люди, которые приходили к своей славе после долгих лет прозябания. Были полуидиоты, прослывшие впоследствии умницами и государственными мужами, бездарные солдафоны, ставшие за выслугой лет высокопоставленными полководцами. Но ни один из предков Хорстля ни по отцовской, ни по материнской линии не совершил в несколько часов столь головокружительного взлета из полной и заслуженной безвестности до поистине всенародной славы. Еще вчера он был предметом тщательно скрываемого позора и отчаяния этой древней фамилии. Сегодня он стал ее гордостью, самой высокой ее вершиной, ее знаменем и славой. И не потому, что в нем внезапно открылись великолепные, ранее не замечавшиеся за ним доблести, а потому, что его удручающие и почти неисправимые недостатки вдруг обернулись вдохновляющими достоинствами.

В вечерних мюнхенских газетах, вышедших часа через два после удивительных событий в зоопарке, о поступке Хорстля рассказывалось с веселым репортерским изумлением, в утренних — с пафосом. В вечерних о нем еще говорилось в рубрике происшествий, а в утренних — в передовых статьях. В вечерних немало места было уделено критике порядков в зоопарке, при которых дикий зверь может выскочить из клетки прямо в толпу посетителей, в утренних — еще большее место посвящалось выводам, которые из поразительного по своему бесстрашию и продуманности поведения молодого барона фон Виввера должны были бы сделать для себя тысячи и тысячи немецких юношей, если они хотят быть достойными высокого звания Молодого Немца.

Бывалые читатели газет, бывалые радиослушатели и телезрители догадывались, что вокруг случая в зоопарке разворачивается нечто большее, чем обычная возня с сенсационным происшествием. Самые бывалые понимали, что из молодого барончика пытаются сфабриковать национального героя. Самые информированные догадывались, что это затея христианско-социального союза. Самые избранные знали, что она задумана и проводится в жизнь такими опытными, набившими руку дельцами, как Гейнц фон Тэрах и профессор Вайде.

Приведенные выше догадки делали честь их авторам. Этот блистательнейший из политических экспромтов был придуман и обдуман в главнейших его деталях Гейнцем фон Тэрахом, в то время, когда они с профессором Вайде вечером четырнадцатого сентября мчались в его могучей американской машине из Мюнхена в Виввердорф.

Они торопились. С минуты на минуту туда должны были нагрянуть репортеры с целой кучей деликатнейших вопросов. От того, кто и как на эти вопросы ответит, зависело, останется ли случай в зоопарке забавной, но преходящей сенсацией или ляжет первым камнем в фундамент новой и мощной организации национально-активной немецкой молодежи.

На всякий случай фон Тэрах еще до отъезда созвонился с Виввердорфом и предупредил, что скоро будет и чтобы без него никто ни в какие разговоры с газетчиками не вступал.

Их наехало так много, что пришлось устроить форменную пресс-конференцию. Она состоялась в полуосвещенном по случаю позднего времени актовом зале «Виввергейма».

3
Мы имеем возможность предложить вниманию наших читателей завизированный господином фон Тэрахом официальный отчет об этой пресс-конференции.

«Господин Гейнц фон Тэрах предлагает господам журналистам задавать вопросы. Как воспитатель и долголетний старший друг барона Хорстля фон Виввера, он может дать столь же исчерпывающие ответы, как если бы отвечал сам барон.

ВОПРОС. Нельзя ли было бы пригласить на наше собеседование молодого героя сегодняшних событий?

ОТВЕТ. К сожалению, это невозможно. Барон фон Виввер спит.

ВОПРОС. Так рано? Еще нет и половины двенадцатого.

ОТВЕТ. Барон Хорстль фон Виввер придерживается строжайшего распорядки дня. Что бы ни случилось, он ложится спать точно в двадцать два тридцать. Он полагает, что это долг каждого молодого немца. Без строжайшего соблюдения порядка дня не может быть здоровой немецкой молодежи. Без здоровой молодежи нет сильной армии. Без сильной армии мы беззащитны перед лицом коммунистической агрессии.

ВОПРОС. Можно ли рассчитывать на то, что барон согласится выступить завтра вечером перед нашими телезрителями?

ОТВЕТ. Бесспорно. Но я обязан предупредить вас, что барон чрезвычайно немногословен. Господин барон убежден, что многословие было одной из основных причин национальной катастрофы сорок пятого года. Он полагает, что не слова сейчас нужны, а дела, решительные, продуманные и всеобъемлющие. Вряд ли он скажет завтра телезрителям больше двух-трех слов. Но я уверен, что это будут слова, полные высокого смысла.

ВОПРОС. Можете ли вы, господин фон Тэрах, сказать что-нибудь о так называемом «Хорстльшпрахе»? (Смех в зале.) Ходят слухи, что этот так называемый язык, получивший распространение среди некоторой части нашей молодежи, имеет своей родиной «Виввергейм».

ОТВЕТ. Полагаю, что смех, который мы только что слышали, основан на недоразумении. (Голоса: «Слушайте, слушайте!») То, что получило в некоторых кругах нашей нации название Хорстльшпрахе, действительно ведет свое происхождение из учебного заведения, в стенах которого мы сейчас с вами находимся. Барон Хорстль фон Виввер впредь до окончательного и полного воссоединения германской нации не желает пользоваться тем немецким языком, который скомпрометирован, по его глубокому убеждению, коммунистами восточной зоны и прочими антинациональными элементами. Воспитанники первого набора нашего учебного заведения после окончания курса стали пропагандистами этого энергичного, лаконичного и антикоммунистического варианта немецкого языка среди широких кругов патриотической, активно настроенной молодежи. (Аплодисменты.)

ВОПРОС. Можно ли на основании дружелюбных отношений, установившихся сегодня между бароном и бежавшим из клетки волком, говорить об особых его симпатиях к этому отряду хищников?

ОТВЕТ. Безусловно. По мнению барона фон Виввера, равно как и по моему, многие черты характера и поведения волков глубоко симпатичны и достойны подражания. В связи с этим совсем не случайно, что для той организации немецкой молодежи, о которой мы с ним уже давно мечтаем, придумано название «Федеральные волчата». (Голоса: «Слушайте, слушайте!») Каковы же бесспорно привлекательные черты волчьего характера и поведения? Прежде всего то, что волки не терпят слабых. Даже в собственной стае. Любовь к слабым аморальна. Она демобилизует и расслабляет сильных — опору нации господ. Волки осторожны. Они умеют выжидать и выбрать момент прыжка, который должен решить бой с врагом. У них есть воля к власти, а без воли к власти нет победы. Волки скрытны и высокоорганизованны. Они легко проделывают большие переходы, ступая в след первому, главному волку, так что даже опытным охотникам трудно определить, сколько волков прошло по данному месту. И, наконец, нельзя забывать, что на войне не всегда можно рассчитывать на то, что полевая кухня окажется рядом. Национальная катастрофа сорок пятого года в какой-то части имела своей причиной и то, что наш солдат не был приучен питаться сырым мясом. Опыт волков и в этом отношении достоин внимательного и всестороннего изучения.

ВОПРОС. Не будете ли вы любезны сообщить, предпринято ли уже что-нибудь для претворения вашего с бароном замысла об учреждении организации «Федеральные волчата»? Когда вы предполагаете открыть запись в эту организацию?


ОТВЕТ. Вы видите в моем лице Волка-Председателя организационного комитета. Почетный председатель организационного комитета и Федеральный Волк — барон Хорстль фон Виввер. Член организационного комитета и Волк-Казначей — присутствующий здесь наш знаменитый ученый, гордость подлинно немецкой науки, профессор доктор Вернер Вайде. (Аплодисменты.) О записи в члены организации Национально-активной немецкой молодежи «Федеральные волчата» я буду иметь честь сообщить завтра вечером во время выступления в телевизионном центре. (Аплодисменты.)

ВОПРОС. Очевидцы сегодняшних событий в зоопарке высоко отзываются о скорости и непринужденности, с которой барон фон Виввер бежал на четвереньках навстречу волку. Является ли это результатом его особой тренировки?

ОТВЕТ. Да, является. Барон Хорстль фон Виввер полагает, что значительный процент наших жертв в прошлых и особенно последней войне был следствием неприноровленности наших солдат к перебежкам на четвереньках под огнем противника. Нет сомнения, что тренировка в беге на четвереньках сильно повысит боеспособность нашей армии и благотворно скажется на размерах наших потерь в будущих боях против врагов германской нации и христианского гуманизма.

ВОПРОС. Позволено ли мне будет от имени собравшихся здесь журналистов пожелать вам, господин фон Тэрах, вам, господин профессор, и нашему отважному молодому барону успехов в создании организации «Федеральные волчата»? (Аплодисменты.)

ОТВЕТ. Благодарю вас, господа, за внимание. Спокойной ночи».

4
Почти весь день пятнадцатого сентября фон Тэрах и профессор Вайде провели в Виввергейме, натаскивая Хорстля к вечернему выступлению по телевидению. Задача стояла перед ними фантастической трудности: за несколько часов, оставшихся до выступления, ему предстояло выполнить свою двухнедельную норму — выучить пять новых слов! От этого зависело слишком многое, чтобы можно было позволить себе опустить руки. И нельзя сказать, чтобы и сам Хорстль не старался. Он очень старался.

Фон Тэрах на этот предмет придумал мотивчик песенки. Они запели ее вдвоем с профессором, Хорстль с удовольствием подхватил, и они пели ее втроем вплоть до самого их отбытия в Мюнхен с коротеньким перерывом на обед, пели вместе с Хорстлем, пока он переодевался для выступления, дружно и во все горло распевали всю дорогу до самого подъезда телевизионного центра. Это было мучительно, нелепо, а со стороны глядя, невероятно смешно. Шофер чуть не лопнул, удерживаясь, чтобы не расхохотаться. Но цель была достигнута и закреплена: к моменту прибытия в телестудию Хорстль знал свою речь назубок.

Передача прошла наилучшим образом. Ведущий представил зрителям всех трех членов организационного комитета вновь учреждаемой активно-патриотической молодежной организации «Федеральные волчата». Волк-Президент, господин фон Тэрах, ответил на все вопросы ведущего. Потом ведущий высказал несколько соображений в похвалу немногословности отважного молодого барона фон Виввера, отметил высокие мотивы, побудившие молодого героя вчерашнего незабываемого события выражаться так экономно, и попросил его сказать несколько слов тем, кто сейчас расположился в ожидании его речи у экранов своих телевизоров.

Хорстль откашлялся и полупропел в микрофон:

— Геймания, пйоснись для новой славы!

Коротко и трогательно. Эффект был потрясающий.

На этом выступление организаторов «Федеральных волчат» закончилось, и студия стала передавать военные марши.

5
Идея создания организации «Федеральные волчата» была очень тепло встречена в самых высших сферах: обильные взносы общественных организаций и частные пожертвования подвели под нее вполне достаточную финансовую базу. В первую же неделю возникли организационные комитеты во всех столицах земель и крупнейших городах Федеральной республики. К концу сентября число членов организации «Федеральные волчата» перевалило за сорок пять тысяч и продолжало расти.

В начале октября для волчат была придумана и утверждена форма одежды — парадная и повседневная (она была родной сестрой формы «Гитлерюгенда») и значок — юноша на четвереньках. Были выпущены и расклеены во всех более или менее значительных населенных пунктах вербовочные плакаты с портретом Федерального Волка — «Белокурого зверя», знаменитого барона Хорстля фон Виввера.

Разработали, утвердили и опубликовали для всеобщего сведения коротенький и доступный пониманию самого неразвитого молодца уставчик:

«Федеральные волчата» — внеполитическая организация активной немецкой молодежи.

Членом организации «Федеральные волчата» может быть каждый активно настроенный молодой немец, не имеющий физических недостатков и годный в дальнейшем к несению военной службы.

Организации «Федеральных волчат» строятся по территориальному признаку и разделяются на стаи — сельские, городские, окружные, земельные.

Во главе всереспубликанской организации стоит Совет Федеральной Стаи в составе трех человек: Волка-Президента, Федерального Волка и Волка-Казначея.

Железная дисциплина — основа всей жизни «Федеральных волчат».

«Федеральные волчата» не занимаются политикой.

Единственная цель члена стаи «Федеральных волчат» — готовиться к тому, чтобы прийти во всеоружии физической и нравственной закалки ко «Дню Великого Испытания».

После десяти лет существования в качестве частного учебного заведения «Виввергейм» получил наконец официальную задачу: отныне ему предстояло стать фабрикой инструкторов для местных и земельных стай «Федеральных волчат».

Две самые длинные и прямые аллеи в Виввердорфском парке были переоборудованы в гаревые дорожки для тренировки будущих инструкторов по бегу на четвереньках.

Виднейшие спринтеры и стайеры страны помогли выработать первые, пока что ориентировочные нормативы для будущих соревнований.

Коллеги профессора Вайде, работавшие во время минувшей войны над важнейшими проблемами питания на людском материале Освенцима, Майданека и Треблинки, любезно консультировали при разработке методики приучения «Федеральных волчат» к скоростному потреблению сырого мяса.

Рекомендовалось начинать с мясного фарша, слегка поперченного и перемешанного с мелконарезанным репчатым луком. Постепенно доводить количество перца и лука до минимума, одновременно укрупняя гранулы мяса с доведением их к концу первого семестра до кусочков размером спичечного коробка. Параллельно рекомендовалось вести практические занятия по раздиранию больших порций сырого мяса (сначала телятины, потом баранины и, наконец, говядины) на возможно более мелкие куски.

Чтобы желудок на первых этапах тренировки безотказно справлялся с сырым мясом, были спешно изобретены безвредные для организма и приятные на вкус капли, которые надлежало принимать за пятнадцать минут до приема мяса внутрь, постепенно сводя дозировку и частоту потребления капель до нуля.

Серьезнейшее внимание придавалось Советом Федеральной Стаи и тренировке в «КВТ», как в целях краткости называлась оригинальная и в высшей степени жизнерадостная спортивная игра «Кнопка во Тьме».

Это было состязание на ловкость, скорость и быстроту ориентации в совершенно темном помещении, неизменно вызывавшее непринужденное веселье и среди его участников и среди зрителей.

Надо было вбежать в абсолютно темное помещение, как можно быстрее разыскать на одной из его стен кнопку и легонько ее нажать. Тогда на наружном табло возникали цифры, обозначающие время, показанное данным участником, а на ближайшего из предыдущих участников, показавших худшее время, обрушивалось ведро холодной воды. Оркестр исполнял при этом сначала песенку «Лорелея» на слова неизвестного автора и сразу вслед за нею песенку на слова известного автора «Ах, мой милый Аугустин, Аугустин, Аугустин». Можно было помереть со смеху.

Бег на четвереньках и скоростное поедание сырого мяса — мясоборье и «КВТ» — были официально утверждены как новые виды национального немецкого спорта с ежегодными «соревнованиями» и присвоением по каждому из них звания чемпиона республики, федеральной земли, округа и города.

В мае тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года до Виввердорфа докатились тревожные вести, что в Бонне, Мюнхене, Дюссельдорфе и Франкфурте-на-Майне объявились серьезные претенденты на призовые республиканские места по бегу на четвереньках. Хорстлю следовало подтянуться. Отныне он все свободное время использовал для тренировки и поднимался с четверенек на ноги только для классных занятий, приема пищи, участия в собраниях земельных стай и в заседаниях Совета Федеральной Стаи.

Что до фрау Урсулы, то она получала сверхполную компенсацию за долгие годы материнского горя. Правда, Хорстль все еще дичился ее и никакой нежности к ней не проявлял, да, видимо, и не испытывал. Но зато он стал самым знаменитым молодым человеком Федеральной республики. Он был красив. Четко национально красив. Его уже не раз называли в газетах, журналах, и не только благожелательных к движению «Федеральных волчат», — «Белокурой бестией». Фотографии фрау Урсулы вместе с Хорстлем и персональные, мелькали в разных изданиях. Милый Гейнц становился все более частым гостем Виввердорфа. Она была так счастлива, что даже вспомнила о покойном муже: как жаль, что и он не может насладиться блистательной судьбой их сына! Сотни тысяч молодых немцев с жаром и стоя, пели как гимн песню об ее сыне Хорстле фон Виввере, о его подвиге, о его замечательных патриотических достоинствах. Они клялись в этой песне быть такими, как ее Хорстль, чтобы в случае чего беззаветно умереть за старую, в довоенных границах, родину и за новый, в границах Федеральной республики, христианский гуманизм. И горе было тем, кто не вставал, когда волчата пели эту песню: от бега на четвереньках мышцы рук развиваются, как ни при каком другом виде спорта.


Можно себе поэтому представить, какая буря возмущения поднялась в стране, когда газета «Рейнское утро» вдруг вышла с «шапкой» на всю первую полосу:

«ВАС НЕ ТРЕВОЖИТ ТАКОЕ СОВПАДЕНИЕ? ПЕСНЯ ПРО ХОРСТА ВИВВЕРА И ПЕСНЯ ПРО ХОРСТА ВЕССЕЛЯ — ДУХОВНЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ БЛИЗНЕЦЫ».

Целые полосы в национально мыслящих газетах и журналах были заполнены резолюциями протеста и письмами оскорбленных патриотов. «Федеральные волчата» старших возрастов нанесли визит вежливости редакции «Рейнского утра», разнесли в пух и прах ее помещение и намяли бока засевшим в ней еврейско-коммунистическим прихвостням.

Господин Гейнц фон Тэрах, который был не только один из руководителей христианско-социального союза и Волком-Президентом «Федеральных волчат», но и председателем «Федерального комитета по защите граждан от нападок левой печати», добился того, чтобы зарвавшуюся газету основательно оштрафовали и обязали публично признать, что между «Федеральными волчатами» и пресловутой Гитлерюгенд разница существует.

На другой же день после решения суда «Рейнское утро» публично признала, что между двумя этими организациями разница существует. «Шапка» на первой полосе так и говорила:

«МЕЖДУ «ФЕДЕРАЛЬНЫМИ ВОЛЧАТАМИ» И ГИТЛЕРЮГЕНДОМ РАЗНИЦА СУЩЕСТВУЕТ. ТАКАЯ ЖЕ, КАК МЕЖДУ БЕГЕМОТОМ И ГИППОПОТАМОМ».

Газету снова оштрафовали. На сей раз на еще большую сумму. Но штраф в первый же месяц с лихвой окупился за счет резко возросшего спроса на «Рейнское утро»… Тогда господин фон Тэрах добился, чтобы газету закрыли.

6
За отличные успехи в учебе и достойную поощрения дисциплину виввергеймовцев весной шестьдесят третьего года, на пасхальные каникулы, отправили в Западный Берлин.

Их повезли туда американцы в просторном и удобном автобусе, не чета их виввергеймовскому. За ними следом в двух других автобусах веселились и всю дорогу орали песни делегации «Галльских волчат», которые с охотой отзывались на кличку саланчики, и судетских, и перемещенных волчат.

У здания рейхстага их встретили треском барабанов и пронзительным свистом флейт западноберлинские «Фронтовые волчата». Их повели на высокие мостки, с которых можно было видеть, как по ту сторону Бранденбургских ворот томятся в большевистской неволе их порабощенные братья.

Сердце Хорстля разрывалось от сострадания к порабощенным и ненависти к поработителям. Он был готов немедленно перемахнуть через бетонную стену, чтобы вырвать своих братьев из хищных славянско-коммунистических лап. Но он был дисциплинированным волком. Он крепко усвоил, что без команды нельзя. Он знал, что, когда пробьет уготованный час, будет дана команда.

На помосте был установлен мощный репродуктор, и каждый из виввергеймовцев, судетских и перемещенных волчат получил возможность обратиться с призывом к тем, кто страдал по ту сторону стены, и с угрозами тем, кто заставлял их страдать.

Хорстль, когда до него дошла очередь, крикнул во всю мощь своих легких: «Геймания, пйоснись!» Но в ответ оттуда, из-за Бранденбургских ворот, из невидимого репродуктора чей-то молодой бас очень спокойно, не повышая голоса, на чистейшем берлинском диалекте посоветовал задрипанным нацистам убраться подобру-поздорову к чертовой бабушке.

Так отвечать лицам, которые хотят их спасти от неволи! Это было непонятно, возмутительно и ужасно. Но Хорстль уже был подготовлен к подобному ответу: чего ждать от немцев, продавшихся русским. Ну, что ж, он будет ждать часа, когда прозвучит долгожданная команда. Настоящий немец должен уметь держать себя в руках.

После обеда в теплый и ясный предзакатный час начались товарищеские соревнования волчат в условиях, приближенных к фронтовым.

Под щелканье фотоаппаратов и треск кино- и телевизионных камер они в полной выкладке, на четвереньках, с винтовками в зубах побежали по мостовой вдоль бетонной стены, отгораживающей от них Восточный Берлин. Против каждого контрольно-пропускного пункта они рассыпались в цепь и открывали по нему беглый огонь, к великому их сожалению, покуда только холостыми патронами. Поначалу Хорстлю было немного не по себе оттого, что он стрелял по своим же, по немцам. Но молодые люди, стоявшие по ту сторону проходных ворот, только смеялись им в лицо и выкрикивали такие слова, которые показывали, что они окончательно погибли для Великой Германии и что, когда придет желанный час освобождения, их надо будет не жалеть, а уничтожать без пощады.

Виввергеймовцы выиграли по всем видам бега на четвереньках, включая пробег по канализационным трубам. Это был очень важный вид бега, потому что он приближался к бегу по подземным ходам. Правящий бургомистр Западного Берлина придавал ему особое значение, так как в Восточный Берлин проникнуть для активных действий можно было только по специально вырытым подземным лазейкам. Победа в этом виде бега виввергеймовцев была немалым ударом по самолюбию западноберлинских волчат, но они показали себя справедливыми соперниками и первыми поздравили своих гостей с победой.





В заключение в одном из старых кварталов были проведены в высшей степени эффектные соревнования по внезапной стрельбе из-за угла. Победителями на этот paз оказались «Саланчики», понабившие себе руку в командах ОАС. Они оставили далеко позади себя по сумме очков всех остальных участников соревнований, и это означало, что и «Федеральным волчатам», и перемещенным, и судетским, и даже западноберлинским надо еще очень и очень работать, пока они освоят этот насущнейший вид стрельбы по быстро движущимся целям.


Потом в клубе «фронтовых волчат» состоялся ужин с участием взрослых и очень солидных господ. Один из них сказал: «Мы никогда не признаем границы по Одеру — Нейсе!» Ему долго хлопали. Другой говорил о «воссоединении в условиях свободы» и призывал волчат быть готовыми освободить все, что будет приказано. Ему хлопали еще дольше.

Но когда выступил Знаменитый Молодой Немец барон Хорстль фон Виввер и произнес перед микрофоном телекамеры «Геймания, пйоснись!» и «Войчата выпойнят свой долг!», стены зала чуть не обрушились от рукоплесканий: с таким чувством, с такой страстью, с такой глубокой верой произнес он эти слова.

В Виввердорфе в гостиной у телевизора рыдала от счастья и гордости за своего сына фрау Урсула. В высшей степени удовлетворены были его речью и господин Гейнц фон Тэрах и профессор Вайде.

Правда, не все в Федеральной республике были довольны этой краткой, как выстрел, речью, но таких было меньшинство, и господин фон Тэрах со спокойным сердцем сбрасывал их со счета.

С точки зрения воспитательной вылазка виввергеймовцев в Западный Берлин прошла вполне благополучно.


Господин фон Тэрах был удовлетворен: воспитание Хорста фон Виввера продвигалось вперед семимильными шагами.


7

Как-то майским вечером того же года Хорстль в сопровождении нескольких своих поклонников возвращался со слета Городской стаи.

Немного не доходя Старой пинакотеки, они почувствовали сильную жажду и завернули в ближайшую пивную.

Сказать по совести, Хорстль никак не мог привыкнуть к пиву, хотя он и очень старался. Он предпочел бы ему лимонную воду, оранжад или кока-колу, но он твердо знал, что если ты настоящий немец, — пей пиво и наслаждайся. Он с отвращением потягивал горьковатую пенистую влагу, и в нем постепенно нарастала злость. После первой кружки ему вдруг припомнилась поездка в Западный Берлин, спокойный басок, пославший его из репродуктора к чертовой бабушке, после второй — коварные горбоносые и курчавые, а также курносые и бородатые жестокие комиссары, которые во всех кинофильмах так мучили несчастных и благородных страдальцев за Германию.

К этому времени его злость перебродила в потребность немедленно набить морду хоть одному из отрицательных персонажей этих фильмов.

Красивые глаза Хорстля сузились, как у кошки, которая учуяла мышиную возню. Он неторопливо и придирчиво переводил их с одного столика на другой в пьяной уверенности, что врага Немецкой Идеи, если хорошенько поискать, можно найти, и не выходя из пивной. И он вскоре нашел. И не одного, а целых трех. Они шушукались за столиком в дальнем углу. Боже мой, что за носы у них были! Будто прямо с карикатур «Зольдатен Цайтунг» — горбатые, хищные, мясистые. Они были смуглы, эти люди, словно их специально окунали в бочку с коричневой краской. У них были черные глаза и черные волосы. Правда, один из них, длинный и тонкий, как жердь, был ко всему прочему и плешив, как колено. Но жалкие остатки его шевелюры были цвета воронова крыла. У другого гладкая, прилизанная бриллиантином прическа блестела, как голенище черного лакового сапога. У третьего, толстенького и самого старого из них, волосы курчавились, как у пасхального барашка.

Хорстль, не говоря ни слова, встал с кружкой пива в руке.

Вслед за ним, ничего не спрашивая, поднялся его верный адъютант Конрад Штудент, парень, удивительно сочетавший в себе немалую начитанность, природный ум и умение разбираться в людях со слепой и беспрекословной преданностью Хорстлю.

Они молча и сумрачно направились к угловому столику. Хорстль остановился возле плешивого. Рядом застыл с кружкой в вытянутой руке Штудент. Плешивый, увлеченный разговором на неизвестном Хорстлю языке, не сразу обратил внимание на Хорстля, который, покачиваясь на ослабевших ногах, уставился на его горбатый нос с тупым упорством ненавидящего пьяного человека.

— Чем могу служить? — спросил тот наконец на дурном немецком языке, бросив на Хорстля пренебрежительный взгляд непьющего и очень занятого человека, к которому в самый неподходящий момент вдруг пристал пьяный.

Хорстль продолжал молча смотреть на него немигающими, ненавидящими глазами.

— Я вас спрашиваю, что вам угодно? — раздраженно повторил плешивый и пересел на другой стул, подальше от Хорстля.

Хорстль молча сделал шаг и снова остановился около него. Сделал шаг и Штудент.

— Пожалуйста, молодой человек, — примирительно проговорил курчавый толстячок, — оставьте нас в покое. Не заставляйте нас прибегнуть к помощи кельнера.

— Уйод! — пропел ему с ненавистью Хорстль. — Ты уйод, и ты, и ты тозе!.. Вы все тьи — уйоды!..

— Что он говорит, этот пьяный скот? — осведомился курчавый у плешивого. — Вы не знаете, что значит по-немецки это слово «уйод»? — Он спросил по-французски.

Конрад Штудент знал французский с детских лет. Он им разъяснил:

— Мой начальник сказал, что вы все трое уроды.

И тут же с негодованием обратил внимание Хорстля на то, что его обозвали пьяным скотом.

— Бей уйодов! — крикнул Хорстль и выплеснул всю кружку прямо в лицо курчавому. Штудент ради такого святого дела тоже не пожалел своего пива, после чего в ход пошли кулаки. Со звоном посыпались на пол кружки, тарелки, столовые приборы. Загрохотали падающие табуретки. Улюлюкая, с воплями: «Бей коммунистов! Зигхайль!» — примчались на помощь Хорстлю и Штуденту остальные волчата. Иностранцы сопротивлялись изо всех сил. Но что они могли поделать, трое немолодых, изрядно уставших мужчин, против стольких натренированных и алчущих боя парней, которые наконец дорвались до живых агентов мирового коммунизма!

Кельнер, не торопясь, отправился за шуцманом. Шуцман, не торопясь, прибыл к месту происшествия, не торопясь, остановился в дверях, не торопясь, издали изучил побоище и вмешался только тогда, когда плешивый и толстяк уже валялись на полу под сенью опрокинутого столика, в луже пива, изрядно сдобренного кровью.


Кельнер, не торопясь, принес воды, шуцман, не торопясь, плеснул ею в лицо плешивому и курчавому, без особой радости удостоверился, что они приходят в себя, и чуть не умер от удара, когда плешивый, с ненавистью глянув на собравшихся в кружок посмеивавшихся зрителей, на очень дурном немецком языке потребовал, чтобы его немедленно соединили с господином Гейнцем фон Тэрахом…

— Ты хоть понял, что ты со своими идиотами наделал? — сказал фон Тэрах Хорстлю, когда они часом позже покинули помещение главного правления ХСС. — Вы позволили себе избить трех вернейших и нужнейших наших заграничных друзей.

У Хорстля на лбу белел огромный пластырь. Под глазом темнел не менее внушительных размеров фонарь.

Правая щека припухла, как при флюсе.

— Они меня хотели убить… У, я им там! Я им так там!..

— Но какое ты право имеешь обижаться на них? Ведь вы двоих чуть не отправили на тот свет. И ведь это вы на них напали, а не они на вас…

— У-у-у, я им там! — мрачно стоял Хорстль на своем.

До него никак не доходило, что он не имеет права обижаться на то, что ему надавали тумаков в порядке самообороны.

Фон Тэраха поначалу смешила, а потом стала злить вопиющая нелогичность его будущего пасынка. Но ему и в голову не приходило, что Хорстль в частном и мелком случае с этой идиотской дракой в пивной, в сущности, только придерживается той же самой логики, которой в отношении куда более кровавых и разрушительных событий придерживаются и сам господин фон Тэрах, и профессор Вайде, и тысячи других фон тэрахов и вайде.

— Все! — сказал фон Тэрах, чувствуя, что вот-вот окончательно потеряет контроль над собой. — Домой ты сегодня не поедешь. Переночуешь у меня, а завтра мы с тобой поедем извиняться. Понятно тебе?

— Понятно, — сказал Хорстль.

— И, заметь, твое счастье, что ты знаменитый Хорстль фон Виввер. В противном случае дело кончилось бы для тебя и твоих идиотов очень и очень плохо. И даже я ничего не смог бы поделать.

Впервые с момента начала драки Хорстль ухмыльнулся. Приятно все-таки, черт возьми, когда ты знаменитый Хорстль фон Виввер! Очень и очень приятно!

«А все-таки, — думал он, покачиваясь на мягком сиденье машины фон Тэраха, — славно мы поколотили этих чернявых господинчиков!.. Вообще, оказывается, ужасно приятно заехать разок-другой человеку в физиономию. Особенно если он не может дать тебе сдачи…»

* * *
Теперь перейдем к тому, что произошло на новеньком мюнхенском стадионе «Федеральных волчат» двадцать седьмого июля тысяча девятьсот шестьдесят пятого года на Первых международных состязаниях по спортивному комплексу «Федеральных волчат». Они были приурочены, как мы уже имели случай сказать, к двенадцатой годовщине Виввергейма.

Кроме «Федеральных волчат», в них приняли участие команды родственных зарубежных молодежных организаций: «Галльских волчат» — они же «Саланчики» (Франция), «Беби койот», «Гризли чилдрен» и «Волчата на страже конституции» (США), «Судетские волчата» (ФРГ), «Удавчики» (остров Тайвань), «Перемещенные волчата» (ФРГ, Франция, США, Австралия, Южно-Африканская Республика, Италия, Перу, Коста-Рика, Канада, остров Реюньон).

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Ровно в пять чесов дня по среднеевропейскому времени грянул сводный оркестр воинских частей мюнхенского гарнизона, и по гаревой дорожке стадиона «Федеральных волчат» мимо набитых зрителями трибун, мимо правительственной ложи, блиставшей орденами, золотым шитьем, дамскими нарядами и алой кардинальской мантией папского нунция, продефилировали со своими знаменами команды — участницы соревнований.

Господин фон Тэрах от имени Совета Федеральной Стаи и федеральный министр по общегерманским вопросам произнесли краткие речи, которые были выслушаны с уважением, но не без нетерпения.

Стадион ждал выступления Хорстля фон Виввера — Федерального Волка, Белокурой бестии, Молчаливого Зверя.

Однако после министра слово для приветствия от братской французской организации РАК (Радикальная Антикоммунистическая Корпорация) получил господин Марсель де ля Фук.

Хорстля передернуло от ненависти и жажды мести: это был Плешивый, тот самый, который тогда, в пивной, чуть не убил его табуреткой. Ничего, он еще сведет с ним счеты, с этим чернявым французиком!.. Не сейчас. Сейчас еще не настало время. Этот Плешивый и его компания, оказывается, чем-то полезны делу Великой Германии. Это объяснил Хорстлю его верный оруженосец и наперсник Конрад Штудент, который здорово разбирается в высокой политике, то есть, в том, кому и когда бить морду.

А пока Хорстль брал себя в руки, мосье де ля Фук взял в свои руки стадион.

— Я не сомневаюсь, — сказал он, заговорщически улыбнувшись, — что у слабонервных название нашей корпорации может вызвать кое-какие неприятные медицинские ассоциации. Но, во-первых, наше движение, как и наше время, не для слабонервных. (Аплодисменты.) Во-вторых, я считаю своим долгом особо подчеркнуть, что мы будем счастливы, когда наш РАК разъест до конца трижды ненавистный, гнилой и богопротивный организм демократии. (Аплодисменты.) В-третьих, мне хотелось бы обратить ваше внимание, что наш РАК имеет нечто общее и с классом беспозвоночных. Это общее — то, что мы, как и эти членистоногие, можем стать красными только в том единственном и маловероятном случае, если нас живьем опустят в кипяток. (Смех, аплодисменты.) Но никак не раньше. (Аплодисменты.)

— Мне хотелось бы, — продолжал мосье де ля Фук, — в нескольких словах воздать должное традиционной германо-французской дружбе, нашедшей свое ярчайшее выражение в войнах 1870–1871, 1914–1918 и 1939–1945 годов. Я горд при мысли, что именно пять миллиардов французских франков, выплаченных нами Германии в виде контрибуции, помогли Германии вырасти в могущественного и неподкупного стража и ревнителя германо-французской дружбы и взаимопонимания. И разве не глубоко символично и трогательно, что первыми французскими словами, которые заучивали германские военные перед тем, как отправиться погулять по парижским вечерним Большим бульварам, были нежные слова «Же ву зэм», то есть «Я вас люблю»? Они отправлялись на Большие бульвары с шоколадом в карманах и словами любви на устах, и наши женщины, не все, конечно, но те, которые видят свое призвание в том, чтобы не оставлять без любви тех, кто ее ищет, разве не встречали они первые французские слова немецких военных первыми заученными ими немецкими словами?.. Эти немецкие слова были: «Майн зюссер», то есть «Мой сладкий»! (Аплодисменты. Задумчиво-мечтательные улыбки на лицах многих уже немолодых господ в правительственной ложе и на трибунах.)

Да будет мне поэтому в заключение позволено, дорогие мои друзья и соратники по борьбе с нашим общим врагом — коммунизмом, левым радикализмом и безбожием, обратиться к вам с проверенными на опыте трех войн двумя словами: «Майн зюссер!» (Шлет трибунам воздушные поцелуи. Гром аплодисментов. Стадион ревет, скандируя: «Же ву зэм!.. Же ву зэм!.. Же ву зэм!..»)

2
Хорстль стоял у микрофона, высокий, статный, широкоплечий, белокурый, подлинно немецкий красавец, новый Зигфрид из новых Нибелунгов, и спокойно ждал, пока стадион успокоится. А ему, Хорстлю, чего волноваться? К овациям он уже давно привык. Речь свою он знал назубок.

— Одер — Нейсе — не, не! — энергично пропел он в микрофон и решительно тряхнул своей прекрасной шевелюрой. Грянула овация. Он подождал, пока стадион затихнет, и продолжал: — Бойба, бойба!.. (Овация.) Мы им показим! (Овация.) Мы им всем показим! (Буря оваций.) Вейиите нам нашу Укьяину!.. (Гром оваций.) Наши Сутеты! (Грохот оваций.) Нашу Пуссию!.. Геймания, пйоснись!.. (Ураган оваций.)

Хорстль прижал руку к сердцу:

— Байшая честь!.. Аткьиваю сойевнования! (Грохот, шквал, шторм, ураган, тайфун оваций.)

Щелкали аппараты фоторепортеров, стрекотали камеры кинооператоров, сосредоточенно колдовали у своих громоздких ящиков телеоператоры.

Хорстль фон Виввер и капитан американской команды «Беби койот» Джерри Покитнайф подняли флаг соревнований.

Первыми на поле вышли спринтеры. Их ноги были обуты в обычные шиповки, а руки — в «лапки» — эластичные перчатки из черной замши, оснащенные по числу пальцев пятью острыми шипами.

По команде «На старт!» спринтеры становились, как и в нормальных состязаниях, на одно колено, упираясь ступнями о стартовые колодки, а когтями «лапок» — о землю. Словом, совсем как при беге на одних ногах, только руки для лучшего рывка были выдвинуты значительно дальше вперед.

В ста метрах белела на фоне дорожки шелковая ленточка финиша. Чтобы на нее удобно было набежать головой или задом (что зависело от длины ног спринтера), она была приспушена с высоты груди до семидесяти сантиметров.

Грянул выстрел, и вперед рванулась первая шестерка спринтеров.

3
Вплоть до последнего забега в стометровке лидировал Фернандо Полицаенко («Перемещенные волчата», Перу) с прекрасным временем — 10.8 секунды.

Но в последней четверке бежал Хорстль и показал рекордную цифру — 10,1.

В беге на четыреста метров лучшее время — 49,1 секунды — показал Фридль Гаазе из «Федеральных волчат». Но побежал Хорстль фон Виввер, и бедному Фридлю пришлось удовлетвориться вторым местом и серебряной медалью. Результат Хорстля был на грани фантастики — 40,3 секунды!

Он вышел на первое место и в беге на все остальные дистанции, и в беге с препятствиями, и в эстафетном беге 4 х 100. Доставило истинно эстетическое наслаждение видеть, как он легко, изящно, ни на йоту не замедляя бега, перехватил зубами эстафету из уст Фридля Гаазе.

Это был день его сплошных триумфов: все золотые медали по бегу на четвереньках и все золотые медали по мясоборью, то есть скоростному поеданию сырого мяса. Абсолютный чемпион мира по двум новейшим и труднейшим видам национального спорта! Хорстль был приятно взволнован. Он хлопал по плечу осаждавших его поздравителей, одарял окружающих ослепительными улыбками.

Чтобы подготовить поле к соревнованиям по КВТ, намечался перерыв. Но штаб соревнований обратился к зрителям с просьбой не расходиться. Хозяева поля — «Федеральные волчата» приготовили сюрприз. Сейчас будет впервые показан широкой публике новый вид игры, разработанной спортивной коллегией «Федеральных волчат».

Оркестр грянул «Ах, мой милый Аугустин, Аугустин, Аугустин». На поле вышли ветераны движения «Федеральных волчат» — команда виввергеймовцев. Двадцать парней как на подбор. Во главе с Федеральным Волком.

Прозвучала команда: «На старт!».

Виввергеймовцы опустились на четвереньки и замерли в напряженной готовности.

И вдруг откуда ни возьмись на поле оказалась словно сошедшая со старинных карикатур пожилая толстуха, краснолицая, в старомодной соломенной шляпке, еле державшейся на ее жидкой огненно-рыжей прическе, в ярко-оранжевых чулках на тумбоподобных ногах, торчавших из-под множества юбок, как чудовищно толстые морковки. В довершение всего она была в мужских ботинках с ушками.

В руках у нее была древняя плетенная из ивовых прутьев корзина-чемодан с висячим замочком.

За толстухой побежали два шуцмана, чтобы убрать ее с поля. Испуганная их свистками, она стала с воплями и визгом метаться по обширному полю под хохот и свист зрителей. Пробегая неподалеку от застывших в положении «На старт!» виввергеймовцев, она обернулась, бросила на них кокетливый взгляд, споткнулась и грохнулась наземь. Под грохот и визг стадиона ее бесчисленные юбки задрались ей на голову, обнаружив обтянутый длинными панталонами зад. А корзинка отлетела в сторону, раскрылась, и из нее выбежали два десятка трехмесячных цыплят.

И вот тут только и лопнул стартовый выстрел, и виввергеймовцы стартовали… Они… кинулись в погоню за цыплятами.

Нет ничего забавней, чем наблюдать, как человек гоняется за юрким и быстроногим цыпленком. Его трудно поймать, даже имея свободные руки. Насколько же труднее было поймать его зубами, преследуя на четвереньках!


Стадион помирал от смеха. Некоторые дамы уже дошли до истерики.

Но вот стадион загремел аплодисментами: пойман первый цыпленок! И, конечно, поймал его не кто иной, как абсолютный чемпион соревнований барон Хорстль фон Виввер! Он прижал правой рукой к земле конвульсировавшего цыпленка, у которого кровь хлестала из перекушенной шеи, победоносно оглядываясь по сторонам, с удовольствием выслушал рукоплескания, затем опустился на коленки и локти и стал рвать зубами еще трепещущее тело своей жертвы, рвать и пожирать вместе с перьями и внутренностями.

Теперь уже многие на трибунах падали в истерику от ужаса и отвращения, десятки и сотни людей возмущенно покинули трибуны, но тысячи молодых зрителей ревели от восторга, топали ногами, кричали «Браво!», и, пока он уплетал цыпленка, они успели исполнить песню о Хорстле фон Виввере и давно уже публично не исполнявшуюся песню «Сегодня в наших руках Германия, а завтра в них будет весь мир».

Хорстль успел сожрать без остатка несчастного цыпленка, а все остальные были еще живы и невредимы. Они ускользали из рук (точнее, изо ртов) гонявшихся за ними виввергеймовцев. Над беднягами смеялись, улюлюкали, советовали сходить в ресторан и заказать себе куриный шницель или сбегать на рынок, в птичьи ряды.

Тогда распаленный аплодисментами и болевший за честь своей команды Хорстль фон Виввер показал высокий класс товарищества: он стал гоняться за другим цыпленком.

Его движения в отличие от движений его сотоварищей были точны, стремительны, целесообразны. Вскоре он уже чуть не был у цели: его челюсти щелкнули в нескольких сантиметрах от шеи очумевшего от ужаса цыпленка, и тогда тот из последних сил вспорхнул, перелетел через барьер и побежал вверх по третьему проходу Восточной трибуны.

У самого края прохода, в шестнадцатом ряду, сидела пожилая, весьма скромно одетая женщина и девушка чуть старше двадцати, белокурая, с добрым, решительным и умным лицом.

Они с отвращением и горечью смотрели на перелезавшего через барьер Хорстля фон Виввера, на его азартные глаза, дико блестевшие на измазанном свежей кровью, загорелом и красивом лице.

— Боже, они его снова сделали волком! — сказала девушка, уткнувшись в плечо своей соседки. — До чего они его довели!..

— Ничего, Бетти, ничего, — тихо успокаивала ее пожилая женщина. — Есть в Германии и другая, совсем другая молодежь!.. Да и с Хорстлем мы еще постараемся повидаться… Если он нас узнает, он еще не погиб… Мы за него еще повоюем!..

Тем временем цыпленок увернулся от Хорстля и сейчас мчался вниз по проходу. Вот он метнулся в сторону и притаился, судорожно разевая свой клювик в спасительном полумраке между ног зрителей в пятнадцатом ряду.

Сейчас внимание всего стадиона было обращено на третий проход Восточной трибуны. Тысячи биноклей, телеобъективы фото- и киноаппаратов и телевизионных камер следили за тем, как в узком ущелье прохода то показывалась, то снова исчезала широкая спина скачущего на четвереньках барона Хорстля фон Виввера.

А с ним тем временем приключилась небольшая авария, трудно бежать на четвереньках вниз по круто спускающейся бетонной дорожке. Когда цыпленок неожиданно свернул в пятнадцатый ряд, Хорстль пытался затормозить, но не удержался, поскользнулся и грохнулся лбом о пыльный бетон.

Пожилая женщина из шестнадцатого ряда испуганно вскрикнула:

— Хорстль!.. Бедняжка ты мой!..

Хорстль фон Виввер медленно приподнялся на четвереньки. Теперь уже и лоб у него был в крови, не цыплячьей, а собственной. Он повернул голову в сторону вскрикнувшей женщины, которая крепко обняла молодую спутницу и прижала ее лицом к своей груди, чтобы та не видела ужасное лицо Федерального Волка. А Федеральный Волк вдруг глубоко втянул в свои широкие ноздри воздух, сделал несколько неуверенных шагов, приблизился вплотную к фрау Бах (потому что это, как читатель уже, конечно, догадался, была наша старая знакомая) и стал медленно обнюхивать ее и Бетти. Его лицо стало задумчивым и кротким, на лбу возникли напряженные морщинки. Он словно пытался вспомнить что-то очень далекое и важное, ускользавшее от него, как этот проклятый цыпленок. А фрау Бах смотрела на него с тоской и ужасом. И все это торопливо снимал возникший неведомо откуда кинооператор, и фрау Бах, заметив кинооператора, поспешно закрыла лицо руками, в чем трудно было усмотреть что-нибудь подозрительное, потому что Хорст фон Виввер являл собой в тот момент зрелище не для слабонервных.

Глаза у Хорстля фон Виввера становились тем временем все более и более задумчивыми, и он, быть может, вспомнил бы в конце концов и детский дом «Генрих Гейне», и фрау Бах, и сидевшую рядом с нею старинную свою подружку Бетти, но в это время услужливые зрители, которые по-другому, но тоже вполне искренне сочувствовали барону Хорстлю фон Вивверу, соединенными усилиями вытолкали цыпленка на дорожку. Несчастный куренок кинулся прямо вниз по проходу, снова перелетел барьер и, устало размахивая крылышками, заметался по полю.

И едва только он снова оказался в пределах видимости, Хорстля фон Виввера передернуло в яростном охотничьем азарте. Он метнулся вниз по дорожке, легко, на полном скаку, вызвав восхищенные рукоплескания, перемахнул на четвереньках через барьер. Догнал он цыпленка уже у противоположной, Западной трибуны, щелкнул челюстями с такой силой, что почти начисто откусил ему головку со смешным, детским еще гребешком и сожрал в рекордное даже для него самого время.

Фрау Бах и Бетти уже не было на стадионе, когда господин Гейнц фон Тэрах под руку подвел Хорстля фон Виввера к микрофону, чтобы абсолютный чемпион соревнований смог сказать несколько слов.

Лицо Хорстлю фон Вивверу Волк-Президент успел на ходу вытереть. Оно было теперь сравнительно чисто, но очень бледно. Глаза сверкали на нем, как ярко-синие пластмассовые пуговицы.

Хорстль фон Виввер устало поднялся на трибуну, откинул пышную белокурую прядь, свисавшую на залитый йодом лоб, глубоко и прерывисто вздохнул и начал прямо с середины своей твердо вызубренной речи:

— Войчата кьянутся… Мы им показим!.. Мы им всем показим!..

Стадион вздрогнул от рукоплесканий.

И тогда произошло нечто совершенно страшное и непредвиденное ни волчатами, ни счастливой фрау Урсулой, ни знаменитым профессором доктором Вернером Вайде, ни даже самим господином Гейнцем фон Тэрахом, Волком-Президентом, человеком, который всегда все понимал и предусматривал.

Барон Хорстль фон Виввер — Головной Волк — Молчаливый Зверь — Белокурая Бестия — Великий Молодой Немец вдруг обхватил обеими своими непомерно широкими ладонями холодную металлическую стойку микрофона и завыл.

Это был дикий, скорее волчий, нежели человеческий, вой. Он начинался очень низкими и хриплыми звуками, похожими на тяжкий и неизбывный стон, и стремительно взвивался до дребезжащего, пронзительного визга непостижимой высоты и резкости.

В нем звучала такая страшная тоска, и он был в то же время так невыразимо дик, что даже «Беби койоты», затянувшие было во славу абсолютного чемпиона песенку «Он чертовски славный парень», замолкли на полуслове.

Стадион оцепенел.

— Выключите микрофоны! — истерически закричал господин фон Тэрах, который все-таки первым из всех на трибуне пришел в себя. — Немедленно выключите все микрофоны!.. И телекамеру! Сию же секунду!..

И он в бешенстве, что уж совсем не было на него похоже, затопал ногами.

Но пока приходили в себя кино- радио- и телеоператоры, пока до них наконец дошло, чего от них требует господин фон Тэрах, вой абсолютного чемпиона Первых международных соревнований по спортивному комплексу «Федеральных волчат» несся, наводя ужас и смятение, над всей территорией Федеральной республики, врывался в пивные, где у телевизоров сгрудились болельщики бега на четвереньках, в казармы, в закрытые учебные заведения, в квартиры миллионов и миллионов немецких и зарубежных телезрителей и радиослушателей…

---

Примечания

1

Мы говорим «мальчика-волка», потому что науке известны мальчики и девочки-волки, мальчики-медведи и даже один мальчик-леопард. Сравнительно недавно, лет сорок тому назад, в Иидии были обнаружены в одной берлоге сразу две девочки-волчицы. Младшая — ее звали Амала, прожила в приюте около года, старшая Камала — умерла после девяти лет пребывания в том же приюте от болезни почек

Л. Л.

(обратно)

Оглавление

  • Лазарь Лагин БЕЛОКУРАЯ БЕСТИЯ (памфлет)
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ТРЕТЬЯ ГЛАВА
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • *** Примечания ***