Трагедия казачества. Война и судьбы-2 [Николай Семёнович Тимофеев] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
ТРАГЕДИЯ КАЗАЧЕСТВА ВОЙНА И СУДЬБЫ Сборник № 2
ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
Первые же отклики на выход книги «Война и судьбы» (Невинномысск, 2002 г.) подтвердили значимость и актуальность собранных в ней материалов. С одинаковым интересом книга воспринята в России и среди соотечественников из зарубежья. Учитывая подобный резонанс, составители готовы продолжить публикацию материалов на эту тему, в сборниках с тем же названием и подзаголовком — «Вторая Мировая, без ретуши». Мы позволили себе напомнить факты, обозначенные во вступительном слове из первого сборника: — «Во Второй Мировой войне на стороне национал-социалистической Германии воевало более миллиона бывших советских граждан. Причины перехода на сторону врага «внешнего» были разные, но подавляющее большинство из них были патриотами своей Родины — исторической России и искренне желали ее освобождения от большевистского режима, самого жестокого и кровавого за всю историю человечества. Германия потерпела поражение. Участников Русского Освободительного Движения (РОД) западные «демократы» насильственно выдали на расправу диктатору Сталину. Что их ожидало в сталинско-бериевских «объятиях», «демократы» прекрасно осознавали. Недаром американцы цинично назвали насильственную выдачу миллионов бывших советских граждан (угнанных на работу в Германию, военнопленных, антикоммунистов и т. п.) операцией «Килевание». Это средневековая морская пытка, когда под килем поперек или вдоль судна протаскивали наказуемого. При этом погибало 95–99 % «килеванных». Сотни тысяч репатриантов были казнены, замучены или превращены в «лагерную пыль» в большевистских застенках, тюрьмах, лагерях и ссылках. Кому-то удалось не только выжить, но и увидеть крах преступного коммунистического режима. В данном сборнике показаны судьбы четырех участников Русского Освободительного Движения. Двое — бывшие подсоветские граждане, другие — пришли в Движение из рядов Белой эмиграции. Первым, после предательской выдачи англичанами, выпало испытать все ужасы сталинских лагерей. После долгих колебаний, преодолев страх, вбитый большевиками, они представили на суд читателей свои воспоминания. Двум другим выпало избежать катастрофы репатриации и остаться на Западе. Там впервые и появились их мемуары. Из книги воспоминаний Ариадны Делианич «Вольфсберг — 373» в сборник вошла только первая треть, посвященная связанным с насильственной выдачей и предшествующим ей событиям. Две трети не вошли в сборник. В них описывается двухлетнее пребывание автора в лагере «Вольфсберг — 373», организованного англичанами в своей зоне оккупации Австрии. Условия жизни в лагере были трудными, а первоначально даже тяжелыми, но по сравнению с советскими лагерями их можно назвать «санаторными». Но из этого лагеря узников выдавали большевикам и титовцам. О судьбе попавших в руки СМЕРШа автор могла только догадываться. О судьбе югославских антикоммунистов она знает из рассказов тех, кто непосредственно передавал их в руки титовцев, которые зачастую, не стесняясь свидетелей, с особой жестокостью расправлялись со своими противниками. Любопытно, что западные «демократы» старались передать грязную работу по насильственной выдаче в руки злобных и мстительных представителей «Богом избранного народа», которые в свое время совершили большевистский переворот и завоевали Россию как горючий материал для мировой революции, где «на полном маразматическом субстрате выдвинулись евреи — чуждые и враждебные всей старой России» (академик В.И. Вернадский). Они же до сих пор обирают Запад, особенно Германию и Австрию, под предлогом гитлеровского геноцида и разворовали богатства современной России. Любое же проявление русского национализма объявляют экстремистским и с ожесточением борются с ним через подвластные им СМИ, а также с помощью коррумпированных российских чиновников и депутатов законодательных собраний различного уровня. Эта борьба идет чуть ли не под старым лозунгом «Выжечь антисемитизм!», когда за слово «жид» десятки тысяч «ставились к стенке» или оказывались в лагерях и тюрьмах (20-е и 30-е годы прошлого века). Между тем в словарях Даля и Ожегова это слово означает просто еврей. Почему-то слово хохол, кацап, москаль и др. не вызывают ожесточения, а слово «великоросс», благодаря «выжиганию антисемитизма», почти исчезло из употребления. Составители сердечно благодарят всех, кто пожертвовал средства на издание настоящего сборника: Александра Никольского (Россия), Евгения Хохлова (Россия), Тамару Гранитову (США), Анну Горбацевич (США), Александра Палмера (США), Андрея Залесского (США), Георгия Вербицкого (США).Михаил Петров ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОГО КАЗАКА
Прошел мой век, как день вчерашний, Как дым, промчалась жизнь моя.Как-то мой друг сказал: «Если нашу трагическую историю описать языком Тургенева, то получится два, а то и три «Тихих Дона». Я с ним согласился. Моя жизнь разделилась на две части: тяжелая и трагичная до мая 1945 года и не менее страшная и тяжелая позднее. И ныне с «высоты» 80 лет я помню почти все. Помню единоличную жизнь на хуторе — и сейчас бы показал, где была наша земля. С трудом мы приобретали сельхозинвентарь и к 1929 году во дворе уже был полный набор: всевозможные плуги, косилки, самоскидка и — гордость деда — сноповязка. Для нее он даже сделал специальный навес. Помню разговор отца со своим старшим братом о покупке в кредит на 20 лет американского трактора «Фордзон». И вот — коллективизация. Я видел глаза деда, когда два придурка из актива бедняков вывозили его сноповязку и, зацепившись за дерево, оторвали жатку от основного агрегата. Потом уже волоком оттащили по частям на общий двор. Колхоз так и не отремонтировал сноповязку и ее сдали в металлолом. Помню, как я подавал холодной воды, чтобы привести в чувство бабушку, которая упала в обморок, видя все это. Помню голодный 1933 год, когда люди поели всех кошек и собак. Во время непогоды старшие уходили домой, а мы, подростки, оставались на полевом стане и мяли какой-то конский концентрат, ссыпали в ведро с водой. Крупицы зерна садились на дно, и мы варили кое-какую кашу. Помню, как женщины с хутора узнали, что у нас в бригаде сдохла от истощения лошадь, и пришли просить «кишочки», а мы не дали. Хлеба не было. Пекли лепешки из травы. Из стебля подсолнуха выталкивали сердцевину, мололи и также клали в лепешки. Ели лягушек. Как-то на работе мой напарник такого же возраста, что и я, спросил — «Воробьев будешь есть?» Я согласился, вспомнив, что когда-то их ловил для бабушки, так как она не могла есть другой птицы. Вот ем я «воробья», а у него четыре лапки и крыльев нет! Друг признался, что это лягушка. Рассказал, что этими лягушками спас себя и свою семью. Технология приготовления лягушек простая. Берешь мешок и идешь за хутор на пруд. Наловишь штук 50–60. Дома кипятишь котел и высыпаешь туда лягушек. Через пару минут опрокидываешь котел на солому. Кожу с лягушек снимаешь как с вареной картошки, отрезаешь лапки, выкидываешь внутренности, моешь в проточной воде тушки и варишь. Как-никак, а мясо. Не сравнить с лепешкой, в которой питательного ничего нет — только набиваешь пустой желудок. Для нашего хутора 1933 год прошел тяжело, но почти без жертв. Только один старик умер уже весной, когда сеяли кукурузу. Он наглотался целым зерном и — заворот кишок. Стало полегче, когда стал созревать ячмень. Начали его молоть и хоть какие-то пышки печь.
* * *
Страшным горем для народа стали репрессии 1936–1939 годов. Людей ловили прямо на улице, на работе и — в тюрьму. На село спускали план: арестовать, например, 10 человек. И вот сельсовет думал: кого записать? Арестовали старшего брата отца, двух зятьев, соседа — друга отца. В это время я был студентом педучилища. В 1937-м на октябрьские «праздники» домой не поехал, остался при училище. После праздников 10 или 11 ноября меня вызывают к заведующему учебной частью. Захожу в кабинет. Завуч с серьезным видом подает мне бумажку и говорит: — «К вечеру, чтобы тебя не было на территории училища». С удивлением спрашиваю: — «В чем дело?» — «Выйдешь — почитаешь». Выхожу. Смотрю на бумажку: «Такой-то исключается из числа студентов училища, как сын врага народа». Сразу понял — отца арестовали. Зашел в комнату. Схватил том Ленина и запустил его в портрет Сталина. Стекло вдребезги. Рамка упала. Портрет порван. Собрал свои личные вещи и к вечеру этого дня был дома. Зашел во двор. Тихо. Выглядываю из-за угла хаты. Сидит дедушка на своем низком стульчике и голову положил на посох. Я постоял-постоял, выхожу. Дедушка, увидев меня с вещами, понял все и заплакал. Минут 20 я его успокаивал, чтобы узнать — что произошло? Обычно под праздник или в праздник собираются компании выпить. В одну из них попал и мой отец. Кто-то из активистов предложил первый тост за здоровье товарища Сталина. Отец, якобы, буркнул про себя: «Давайте выпьем, чтобы он подох». Кто-то услышал, доложил куда надо — и к утру отец уже был в районном НКВД в станице Александрийской. Мать уехала в район и два дня от нее никаких вестей. На следующий день я взял у соседа велосипед и часам к 10–11 утра уже был в станице. Там жила младшая сестра отца. Заехал к ней и узнал, что мать была у нее, но куда-то ушла. Квартал, где НКВД, оцеплен милицией. Но я знал все «ходы и выходы», так как учился в станице Александрийской в 5–7 классах. Через сапожную мастерскую пробрался к самому забору. По ту сторону забора сидел старичок и что-то шептал (видимо, молитву). Он нашел отца и привел к забору. Для отца не было новостью, что меня исключили из училища. Он не стал оправдываться, попросил прощения за причиненное горе и страдания. В заключение беседы попросил меня обратиться к нашему хуторскому красному партизану. В 1935 году при районах были организованы машинно-тракторные станции (МТС). А при них — политотделы. Начальник политотдела был царь и бог в районе. Хуторской партизан, алкаш и забулдыга, был не наш, а еще с гражданской войны пристал в зятья и остался жить на хуторе. Отец с ним не дружил, но когда партизану не за что было выпить, он шел к отцу, и тот никогда не отказывал в деньгах. А начальник политотдела был земляк партизану. Я приехал домой, купил две бутылки водки и хотел идти искать партизана. Смотрю, а он откуда-то бежит по улице. Окликнул его и предлагаю за компанию выпить. Он сразу через горло выпил почти всю бутылку. Когда я ему рассказал о своем горе, его возмущению не было предела. «Как? Кто посмел арестовать моего лучшего друга?» — кричал он. Допив первую поллитровку, сказал: «Возьми еще бутылку. Я заберу ее с собой, а завтра вечером будем выпивать с твоим отцом». Я вытаскиваю вторую поллитровку водки. Он расцеловал меня, взял бутылку и сказал: «Партизан не бросает слов на ветер», — и ушел. Утром жена партизана сказала, что тот чуть свет поехал в район. Только к вечеру я приехал в станицу и зашел к сестре отца. В комнате сидят отец, партизан и муж отцовой сестры. Выпивают. Увидев меня, партизан вскочил и кричит: «Ну что, я прав? Я сдержал слово?» Потом он рассказал: «Я чуть не убил своего земляка. Говорю ему: ты знаешь, кого ты арестовал? Это враги народа оклеветали честного человека! Если ты его не отпустишь, колхоз развалится. Он и учетчик, и бригадир, и скирдоправ. Его специально оклеветали, чтобы развалить колхоз». Начальник политотдела дал команду: «Освободить!!!» Мне дали справку, что все это клевета, и я в 1938 году закончил педучилище. Когда принес завучу справку, он поздравил меня и тихо сказал: «А вот бить портреты вождей не надо было бы. Но помалкивай. Об этом знаем ты, я и уборщица. Я ей приказал держать язык за зубами». И, правда, до конца учебы никто не сказал ни слова об этом.* * *
Следующий этап моей жизни — армия. До 1939 года в законе о воинской службе была статья 116, которая гласила, что учителя сельской местности освобождаются от воинской обязанности на все время нахождения в этой должности. Мне выдали военный билет, где была вышеуказанная запись. Но в августе 1939 года был принят новый закон, где этой статьи уже не было. И в ноябре 1939 года я уже был в городе Гайсин УССР. Новый военный закон устанавливал сроки службы: для рядового состава — 2 года, для младшего командного состава — 3 года. Нас всех со средним образованием — в полковую школу. А это значит — три года службы! Но выручила финская кампания. Нас направили в стрелковый полк, а после окончания войны мы в полковую школу не вернулись. Идет 1941 год — год «дембеля». Но опять… НО! Кадровую дивизию делят пополам: одна часть осталась в Кривом Роге, а вторую — в Кировоград. Рядовой состав пополнили майским призывом новобранцев и мобилизованными запасниками, якобы, для переподготовки. А командного состава нет. И тут вспомнили всех, кто со средним образованием. Вызывают: «Поедете на курсы политсостава. Пишите биографию». Я написал «такую», что меня не взяли. На курсы политработников я не попал из-за биографии, где написал, что отец судим, исключался из колхоза, а дед — служитель религиозного культа. Но на душе не было спокойно. Понимал, сколько хлопот принесет графа в моем деле с записью о среднем специальном образовании. Осталось полгода до «дембеля», а я не был уверен, что меня демобилизуют. Попытался завести дружбу с полковым писарем и с его помощью переправить графу об образовании на два-три класса начальной школы. Дружбу с писарем я завел, но безполезно — он не имел доступа к личным делам красноармейцев. Осталось надеяться, что как-нибудь пронесет. Но… увы. В начале апреля 1941 года собирают «отставников», которые не попали на политработу и прямо заявляют: «На строевую службу вы вполне пригодны». В Кировограде нас собрали человек 40–50. Курсы назывались УККС, что означало — ускоренные курсы командного состава. Занятия проходили, в основном, по тактике боя. Предполагалось, что военное дело мы знаем со средней школы, строевую подготовку прошли во время службы и нам необходимо изучить только стратегию и тактику современного боя. И где-то к концу месяца нам присваивают звания младших лейтенантов и лейтенантов и — по частям. Я попал в г. Павлоград в пехотный полк. Командир полка, узнав, что я с Кавказа, да еще и казак, обрадовался: «Слава Богу, есть кому поручить взвод конных разведчиков, а то все мои командиры к лошадям боятся подходить». Командир полка оказался земляк — с Кубани. Он сказал: «Сформируешь взвод (лошади, седла, сбруя и т. п.), дам тебе недельный отпуск на Кавказ». Выписал документ, по которому я мог заглянуть в любой военный склад г. Павлограда. Вскоре пришли лошади из Молдавии. Седла я сразу нашел в одном из складов. К середине мая 1941 года взвод был сформирован. Командир полка остался моей работой доволен. Теперь дело за обещанным отпуском. Я даже домой написал, что предвидится недельный отпуск. Во взводе по инструкции 28 человек да плюс коноводы командира и комиссара полка, начальника штаба и начальника особого отдела. Начались занятия конным делом, полевой разведкой, а отпуска пока не дают. Живем уже в летних лагерях в палатках. 21 июня, в субботу, полк вернулся с тактических занятий, а мы с командиром взвода зенитной батареи купили у колхозника рыбачью сетку и на завтра, в воскресенье, собирались ловить рыбу в озерах возле Павлограда.* * *
На заре, уже 22 июня, часа в 3–4 я проснулся, вышел, покурил. День только начинался. Лег спать. Почти засыпал, когда услышал, что кто-то бежит. Прибежавший спрашивает у часового: «Где спят коноводы командира и комиссара полка?» Часовой показал палатку. Я подумал, что начальство поедет в город к своим семьям. Но до меня доходит разговор посыльного: «По тревоге подать лошадей к штабу полка!» А причем здесь «по тревоге»? Посыльный ушел. Коноводы побежали на конюшню, а я постарался еще раз уснуть. Приблизительно через полчаса этот же посыльный прибегает с приказом, чтобы начальник штаба и я прибыли верхом в штаб полка. Бегу с коноводом начальника штаба на конюшню — мне по штату коновод не положен. Седлаю свою лошадь и едем в штаб. Вскоре оттуда выбегает нач. штаба, садится на коня и командует: «За мной!» Прискакали к штабу дивизии, а это километров пять, не успели спешиться как выбегает ком. полка и приказывает: «Галопом в полк! По боевой тревоге построить полк у штаба! Зенитные пулеметы поставить по углам лагеря, а прислугу ознакомить с отличительными знаками немецких самолетов!» Опять команда: «За мной!» — и летим назад. По дороге думаю: «По тревоге поднять полк — это учеба. А зачем рассказывать прислуге зенитных установок о знаках отличия немецких самолетов?» Это вселяло в душу тревогу. Было известно: мы в хороших отношениях с Германией и договор, заключенный в августе 1939 года, выполняется обеими сторонами. Прискакали к лагерю. Начальник штаба приказывает мне: «Скачи прямо по передовой линейке. Командуй: боевая тревога! Построение у штаба полка!» И вот на полном галопе скачу по передовой линейке, где воробью не разрешалось ходить, и во весь голос кричу: «Боевая тревога! Построение у штаба полка!» Часовые у грибков (так назывался небольшой навес для часового у палаток перед линейкой) с ужасом смотрят, что я делаю с линейкой? Заиграл горнист «боевую тревогу». Бросив коня на конюшне, бегу к взводу. Выскакивают командиры батальонов, рот, взводов. Все спрашивают: «В чем дело?» Отвечаю: «Не знаю». Построение у штаба заканчивается. Прискакали командир и комиссар полка. Быстренько соорудили подобие трибуны. Поднимается командир полка и объявляет: «Товарищи бойцы, командиры и политработники! Наш старый враг, немецкий фашизм, вероломно нарушив договор, без объявления войны напал на нашу Родину. Бои идут от северных границ до Черного моря. Наши славные воины дают отпор зарвавшемуся врагу Приказываю: свернуть лагерь! Сдать все на склады и через три часа маршем выходим на Днепропетровск!» Когда я все это услышал, у меня мурашки пробежали по спине. Вот тебе и отпуск, и «дембель»! К вечеру мы уже маршируем. Пошел сильный дождь. Дорога раскисла. Мы, хотя и мокрые, но на лошадях. А бедная пехота по колено в грязи идет в «бой». Обмотки развязываются. Идут без них. Страшно смотреть! Ведь идут с полной выкладкой, да плюс — материальная часть. Один несет «тело» пулемета «Максим», другой — его колеса, а остальные — коробки с лентами и ящики с патронами. Прошло уже 57 лет, а я закрою глаза и вижу эту скорбную картину.* * *
В Днепропетровске мы получили пополнение личного состава, доведенного до военного времени, и оружие. Теперь нас 40 человек. Добавились лошади, собранные по колхозам. Ко мне во взвод попали три племенных жеребца. Я знал их агрессивность и на привале держал жеребцов по отдельности. На одном из привалов красноармеец не удержал жеребца по кличке «Лейб» и тот сорвался. Что тут было? Заржали другие два. Кинулись друг на друга. Летят шмотья от седел, шерсть… Шум, рев сорвавшихся жеребцов. К ним близко подступиться нельзя. Я уже хотел было стрелять. Конечно, за убитого жеребца с меня был бы спрос большой, но за задавленного бойца — тюрьма. А этот боец, что упустил «Лейба», чувствуя свою вину, буквально лез под ноги лошадей. Его храбрость принесла успех. Бойцу удалось схватить поводья «Лейба», а после битья по морде плетью жеребец как-то стих. Воспользовавшись затишьем, развели и тех двоих. Когда все улеглось, я решил любыми средствами избавиться от жеребцов. И тут подвернулся удобный случай: артиллеристы, позарившись на красоту и упитанность жеребцов, забрали их в упряжки, а нам дали обыкновенных лошадей. Позже, уже на фронте, я увидел эту батарею. На мой вопрос: «Ну, как жеребцы?» — отвечают: «Нормально! День пушку потягают, к вечеру еле ноги переставляют, а на кобыл и смотреть не хотят». Из Днепропетровска в середине июля мы уже ехали на фронт помогать нашим славным воинам бить фашистов. А вдоль дороги шли одиночные бойцы и группами назад, в тыл. На вопрос: «Как там дела?» — со злостью отвечали: «Поедешь — узнаешь!» С немцами наш полк встретился южнее города Белая Церковь. Комиссар нам говорил, что это прорвавшаяся часть, она окружена и идет ее уничтожение. А эта «прорвавшаяся часть» гнала нас до Днепра, а потом и после него, пока мы не попали в приднепровские плавни, были окружены и взяты в плен (Киевское окружение). Когда попали в окружение, передавался негласный приказ — группами и в одиночку прорываться по направлению города Харьков. Один местный пасечник взялся нас вывести из плавней ночью. Решено было прорываться взводом. Ведь нас осталось 26 человек, так как почти все украинцы, чья местность была занята немцами, «пропали без вести», а немцы в листовках призывали украинцев бросать армию и идти домой делить колхозы. Боеприпасов у нас по 2–3 патрона на бойца. Потому решили: с большими группами немцев не связываться, малые — уничтожать.* * *
Утром 21 сентября 1941 года мы остановились в небольшой сосновой роще около большого села. Карта моя давно кончилась, и мы ехали по указанию местных жителей. Поставили посты наблюдения, а двух украинцев я послал в село на разведку: узнать кто в селе? Как двигаться дальше? Расспросы местных жителей надо было вести только на украинском языке. Многие националисты «по-кацапски» и разговаривать не хотели. Вот почему я послал двух украинцев на разведку. Прошло часа полтора. Прибегает один из наблюдателей и докладывает, что по направлению нашей рощи из села едет бронемашина и машина с солдатами. Дал команду приготовиться, а сам бегу уточнить, в чем дело. До опушки лесочка метров 200. На краю опушки подгибаюсь под ветки ели и выпрямляюсь перед дулом автомата. Немец кричит: «Хальт!» Не успеваю сообразить, что делать, а справа кто-то сильно бьет меня по кисти правой руки, где был пистолет. Страшная, резкая боль в сухожилиях руки. Я вскрикиваю, пистолет летит на землю. Меня сшибают с ног и заламывают руки назад. От сильной боли я все никак не утихну. Разрешили встать. Все, приехали. Взвод взяли без выстрела. Потом бойцы рассказывали, что слышали, как я заорал. Нас привели на какой-то полевой стан или МТФ (молочно-товарная ферма). Лошадей мы больше не видели. Посадили под навесом. Через полчаса из конторы выходит офицер и спрашивает: «Кто старший?» Я встал. Заводит в контору полевого стана. На стенах еще висят агитационные призывы: «Дадим Родине зерна, молока. Создадим изобилие продуктов» и другие. За столом сидели еще два офицера. Как позже я узнал — в селе Сазоновка стоял мехразведдивизион. Первым долгом перевязали правую руку. Извинились за грубое обращение. Налили 100 грамм. Дали закурить. Беседа была примерно в таком духе: — Куда бежали? — К своим. — А «свои» уже за Москвой. — Я этого не знаю. Мой долг — пробиваться к своим. — Ну, молодец! Видать коммунист? — Нет! Я не коммунист, меня даже в комсомол не принимали. — А кто ты тогда есть? — Я — русский. Они посмеялись над наивным желанием пробиваться к своим. Потом переводчик сказал, что староста села Сазоновка обратился к немецкому командованию с просьбой дать ему людей на летние полевые работы. И добавил: «Мы можем вас передать старосте под его ответственность. И под твою. Если кто убежит, с вас головы долой. Иди к своим солдатам, объясни наши условия. Если они согласны, придешь к нам и доложишь». Время дали час-полтора. Я рассказал своим бойцам, на каких условиях нас могут оставить в распоряжении старосты. Все согласились. А один сказал: «Если будем бежать, то все сразу». В это время через двор, где мы сидели, ведут большую партию наших пленных. Ведут, не останавливаясь, мимо нас. Вдруг откуда-то эту контору и двор начали обстреливать из миномета. Поднялась паника. Пленные вместе с конвоем разбежались по укрытиям. Дом, где я только что был, загорелся. Выпущено было по двору мин с десяток. Когда все утихло, конвой начал собирать пленных в колонну, куда загнали и нас. Объясниться мы не могли, так как пленивших нас офицеров я больше не видел.* * *
Мы в общей колонне. Впереди — НЕМЕЦКИЙ ПЛЕН. Старые русские солдаты Первой Мировой войны говорили: «Лучше смерть, чем немецкий плен». Мы этой поговорки не знали. А когда узнали, было поздно. Я понял, что многие к пленению готовились. Припасли продукты и хорошо оделись. Мы же попали, как говорится, в «легком платье». У кого были какие-то запасы, они остались с лошадьми притороченными к седлу. Так что голод начал нас душить с первого же дня. День нас вели под конвоем, а на ночь останавливали на пересыльном пункте. На одном из них нам выдали гнилые подсолнечные семечки, на другом — баланду. Так как котелков не было у нас, то выливали в пилотку, в полу шинели или в какую-нибудь тряпицу. Тех, кто утром не мог двигаться дальше, оставляли и, как говорили, расстреливали. Выручали украинские женщины, если мы шли через село. Они держали в руках куски хлеба, сала, фрукты в надежде увидеть кого-либо из родных. Когда колонна проходила, они отдавали все последним. У меня был во взводе землякиз соседнего села. Так вот он выхватывал из рук женщин, что попадалось ему на глаза. Для этого надо было стоять с краю, а нас вели в ряду по шесть человек. Благо, что конвой не обращал на это внимания. Однако делать это надо было молниеносно. Все, что земляк доставал, отдавал мне. Я был как носильщик. К вечеру, когда мы останавливались на ночь, нам было что перекусить.* * *
Дней через 5–6 мы прибыли в Кременчуг. На окраине города в чистом поле был организован лагерь военнопленных под названием «28-я батарея». Лагерь был разбит на блоки. Блоков было много, но только в одном из них было здание в виде навеса. Уже октябрь. Пошли дожди, изморось, а укрыться негде. Начали рыть круглые ямы диаметром 60–70 см, где можно было укрыться от ветра, а если была плащ-палатка, то и от дождя. Кормили два раза в сутки горелой пшеницей. В Кременчуге на берегу Днепра при советах был построен большой элеватор. Когда Красная Армия отступала, то зерно, которое не успели вывезти, подожгли. Немцы так и не смогли потушить огонь и воспользоваться зерном. Нас же кормили золой от этого сгоревшего зерна, приговаривая: «Ешьте то, что оставили вам коммунисты». Люди начали гибнуть сотнями. Каждое утро с ограждения снимали по 20–30 трупов убитых при попытке бежать из лагеря. Мой земляк, Василий Петрович, уговаривал меня: — «Бежим. Конечно, нас могут завтра снять с ограждения и зарыть. А если останемся здесь, обессилим и тогда — голодная смерть». «Давай смотреть — может где берут на работу. Тогда легче убежать при конвоировании, а бежать из лагеря — это смерть», — настаивал я. К общему согласию мы не пришли. Решили: он бежит, а я остаюсь. Если кто в будущем останется в живых и будет дома, расскажет родным о последних днях, когда мы были вместе. Наш блок был крайним. Дальше — степь и бурьян. Ограда была из трех рядов. Первый ряд со стороны лагеря — это колья высотой около метра, обвитые густой сетью колючей проволоки. Приблизительно через метр шли колья высотой два метра, также обвитые колючей проволокой. Между первым низким и вторым высоким рядами — витая колючая проволока. Под нее не подлезешь и по ней не пройдешь. Дальше шестиметровая дорожка для охраны и опять ряд высоких столбов с колючей проволокой. На углах лагеря сторожевые вышки с пулеметами и прожекторами. Эти вышки друг от друга метров 300–350. Между вышками по шестиметровой дорожке ходит охрана. В одном месте около метрового кола была выкопана «землянка», о каких я упоминал ранее. Хозяин «землянки» скидал землю к столбу. А напротив в ряду высоких столбов оказалось дерево (акация). Тут столб не поставили, а проволоку прибили к дереву. План был такой: я иду по блоку и смотрю за часовым, который иногда, дойдя до угловой вышки, несколько минут переговаривался с часовым на вышке. Даю сигнал, и Василий становится ногой на холмик земли, которую сложил хозяин «землянки». Далее становится на низкий столбик и прыгает через витую проволоку, хватается руками за дерево. По стволу дерева, где прибита проволока, как по лестнице, опускается на проходную дорожку. Перебегает ее и по проволоке, перехватываясь руками за высокий столб, поднимается, прыгает и… на свободе (Схема 1). И по сигналу мой Васька с ювелирной точностью через полминуты спрыгнул с последнего столба и зашуршал по полю. Тут взвилась осветительная ракета, но Василия я уже не видел.* * *
Оставшись в лагере теперь уже один, я заплакал. Успокоившись, решил пробраться в блок, где был навес. Все же какая-то крыша над головой. Блок от блока отделены колючей проволокой в один ряд. Метрах в двух от ограды ложусь на спину и потихоньку передвигаюсь. Нижнюю проволоку поднимаю и цепляю за вышерасположенную. Аккуратно, но как можно быстрей проползаю под проволокой, а через полтора-два метра встаю и иду до следующей ограды. Таким образом часа за два я перебрался в блок, где был навес. Навес состоял из двух отделений для машин или пушек. Две наружные и одна (средняя) разделительная стены были капитальными из кирпича. В каждом отделении потолок был зашит досками, которые лежали одним концом на капитальных стенах (наружной и разделительной), а другим на балках из двух досок, поставленных на ребро и проходящих по центру отделений параллельно стен. Под навесом было полно плотно стоящих друг к другу людей. Снаружи можно было спиной прижаться к стене и с крыши дождь не капал бы за шею. Но весь периметр здания был занят. Я увидел, что у торца навеса по доске люди поднимались на чердак. Залез и я. Там какой-то «распределитель» укладывал каждого в ряд. Когда весь чердак был заполнен людьми, доску поднял на чердак и закрыл дверцу. Мы очутились в сухом месте и не мокнем под дождем. Утром конвой построил тех, кто был внизу, сводил на кухню и привел назад. Ему кто-то сказал, что есть еще люди на чердаке. Конвоир нашел лестницу, поднялся, прикладом автомата вышиб дверку и заорал: — «Раус!» Да еще и дал очередь из автомата вверх. Все повскакивали и столпились у выходного окошка. А нас было более 30 человек! Балка из досок не выдержала, сломалась и мы все полетели вниз. А внизу полно людей! Потолочные доски одним концом лежали на капитальных стенах и образовали воронку, когда лопнула балка (Схема 2). Вся масса людей сверху была собрана в одну кучу. Сразу погибло 17 человек. Сколько было раненых и контуженных — Бог знает. Я же вышел из этой свалки с искалеченной ступней левой ноги. Когда кучу растащили, я встал и в горячке сделал шагов 10. Дальше я уже на ногу не мог встать. Что же будет, если нас бегом гоняют на кухню, бегом через кухню и бегом назад?По-видимому, сообщили в наш госпиталь при лагере. Бегут санитары с носилками. Кое-как допрыгал до ворот блока, падаю на какой-то бугорок и ору во всю глотку. Подбегают первые носилки, забирают меня и через несколько минут я в госпитале. Здесь сухо, тепло. Больные лежат рядком, посреди комнат — проход. Возле меня положили пленного с раздавленной грудью. Он хрипел, ничего не ел и вскоре умер. Врачи, наши русские — такие же пленные, при осмотре прибывших заставили меня снять сапог. А снять нельзя — сильная боль. Приказали разрезать сапог. Я не дал — кто потом сошьет? Вечером с помощью санитара сапог сняли. Левая ступня черная от запекшейся крови. Жить можно. Спим, хотя и на соломе, но в тепле, в сухом. Да и кормежка более или менее человеческая. Смазывают мою болячку йодом и советуют разминать ступню в ходьбе. Дали мне костыли. Когда меня никто не видит, я тренирую ступню. Как кто-то из врачей появился — я на костылях.
* * *
Первые месяцы войны немцы заигрывали с украинскими националистами. Они разрешали вновь избранным старостам составлять списки своих сельчан, которые могли оказаться в плену. Комендатура выписывала пропуск, и эти старосты имели доступ к лагерям военнопленных. Однажды такой староста забрал всех наших санитаров, кроме одного — старшего санитара. Идет старший санитар и вслух сетует, что некому в ночь дежурить. Я предложил себя в санитары. Они жили лучше больных, имели свой отдельный котел. Имели доступ на кухню, где могли достать продукты из села, так как повара свободно ходили по городу и селам. Но без санкции главного врача старший санитар не имел права брать людей в санитары. Он посоветовал, чтобы на вопрос о ноге отвечал, что уже могу ходить и даже носить бочку с баландой. И обязательно нужно постараться понравиться ему. Ведь иначе главврач может выписать в блок, а это — верная смерть. Иногда ночью, выходя на двор, я слышал великий стон тысяч людей, стоящих под открытым небом мокрыми и голодными. Я, можно сказать, — не верующий в Бога. Так был воспитан советской школой. Перед комнатой главврача старший санитар сказал: — «Ну, перекрестись. Попроси Бога помочь тебе и идем». Креститься я не стал, а в душе сказал: — «Боже, помоги!» Заходим. Мой покровитель доложил врачу (нашему же, русскому), что некому дежурить в госпитале. Главврач внимательно посмотрел на меня: сверху вниз и снизу вверх. Потом отвернул голову и долго смотрел в окно. В это время на дворе шел снег. Затем поворачивает голову в мою сторону и опять рассматривает меня. Стою ни живой, ни мертвый. Решается моя судьба! Спрашивает санитара: — «А там моложе людей нет?» Потом меня: — «Сколько тебе лет?» — «Двадцать три», — отвечаю. — «Ладно, бери. Но приведи его в божеский вид и через пару часов покажи мне еще раз». Не знаю, на кого я был похож — месяца три не бритый, не мытый. Да еще и худой. Летел я от врача как на крыльях. Все, я спасен! О ноге он не спросил. Да, видимо, и не знал по какой причине я в госпитале. Нашли тупую бритву и начали скоблить да так, что шли слезы и «конец» хоть завязывай бинтом. Когда обскоблили, умыли, я сам себя в зеркале не узнал. На меня смотрел череп, обтянутый прозрачной кожей, с большими глазами. В эту же ночь я заступил на дежурство. Мотаюсь по палатам метеором. Угождаю каждому — кому ласковым словом, кому делом. Когда сам наелся, то стал отдавать запасы пищи голодным. Пошла слава доброго, душевного санитара. Даже главврач отметил и сказал: — «Молодец!» Прошло с месяц. Я ожил, поправился, обмундировался. В одной из палат умер от потери крови офицер, и его комсоставовская шинель перешла в мою собственность. Перед новым 1942 годом со старостой ушел старший санитар, и главврач поставил меня во главе санитарной команды. О!!! Теперь я уже «бугор»! Кадушку не ношу. Заимел блат с поварами. Они ходили вольно и за гимнастерку, брюки или ботинки могли выменять на «свободе» сало, мясо, даже самогон. У меня же в кладовой от умерших было всякое барахло. Как-то я принес из кухни лук, постное масло и решил на плите поджарить кусочки нашего суррогатного хлеба. Пошел по помещению запах жареного лука. Больные повскакивали и кто мог ходить, подходили к плите наслаждаться запахом жареного лука. На мою просьбу вернуться на место умоляли разрешить подышать этим давно забытым запахом.* * *
В начале 1942 года наш лагерь под названием «28-я батарея» был ликвидирован за малочисленностью: половина погибли от голода, холода и болезней, какое-то количество было отправлено в Германию. Остальных перевели в шталаг № 346. По-видимому, ранее это был военный городок. Мой главврач принял весь лазарет в шталаге, а меня утвердил в «чине» старшего санитара выздоравливающей палаты. В штате было 6 санитаров и 2 фельдшера, ну а я как старшой. Главврач оказался моим земляком с Кубани из города Кропоткина. Его звали Тимофей Матвеевич. Мы стали приятелями. Даже иногда выпивали украинскую «горилку», если удавалось за барахло ее выменять у вольных людей. Один раз во время выпивки я спросил, что он думал, когда при приеме на «работу» так долго рассматривал меня. Он признался, что, когда увидел меня, вспомнил служившего где-то в армии своего сына и, видя мое положение, чуть не заплакал. Вот почему он отвернулся и минут пять смотрел в окно, стараясь успокоиться и не показать своих слез. Положение больных было ужасно. Не было никаких лекарств. Заедали вши, которые размножились миллионами. Тучи вшей в одежде, в соломе и на людях. Палату иногда посещал немецкий врач. Приказывал делать мухобойки и бить мух как разносчиков заразы, а вшей не видел или не хотел видеть.* * *
Как-то утром перед весной наш госпиталь посетил один староста из Семеновского района Полтавской области. Я ему разрешил зайти в палату и поспрашивать земляков, а сам вышел в коридор и закурил. Стою, прислонившись к косяку двери. Земляков староста не нашел, а когда вышел, глянул на меня и спрашивает: — «О чем сынку зажурився?» Я быстро состряпал такую «байку»: — «Да вот видишь, батько, одни пленные ждут родных, другие — жен, третьи — старост. А я сирота. Воспитывался в детдоме. Никого из родных нет и не знаю». Он посмотрел на меня и говорит — «Бачу, ты гарный хлопец. Если хочешь, я возьму тебя за какого-нибудь сельчанина». Зашли в мою каморку, он достал свой список, нашел в нем Дрока Николая Григорьевича. «Вот ты и будешь им. Но ты должен быть в курсе: кто был голова колгоспу, кто был голова сильрады, яки села в районе. И старайся размовлятитильки по-украински». Староста должен был посетить еще небольшой лагерь пленных на «Зеркальной фабрике» в Кременчуге. Вечером еще раз зашел ко мне, проэкзаменовал на знание сел, как я балакаю по-украински и т. п. Попросил: — «Если можно, захвати побольше гимнастерок, брюк, обуви». Завтра утром он заберет меня и едем в село Семеновка. Вечером я сбегал к Тимофею Матвеевичу. Он одобрил затею и попросил, чтобы при возможности староста приехал еще раз и забрал его. Утром следующего дня я был наготове. Надел на себя три гимнастерки, двое брюк, в вещмешок положил хорошие сапоги. И… жду. Восемь часов утра — старосты нет, десять часов — по-прежнему, его нет. Что-то подозрительно. В голову лезут всякие мысли: может быть он передумал меня брать, может быть заболел и т. п. При конторе нашего шталага работал один пленный — топограф. Я с ним был в хороших отношениях. Часов в двенадцать пошел к нему в надежде, что он что-то знает. Он сказал: — «Э, друг! Немцы эту «лавочку» закрыли. Они узнали, что старосты выводят не своих. Были случаи, когда партизаны отбирали документы у старост, по которым выводили своих людей. Бывало, что партизаны даже убивали старосту, а по его документам посылали своих людей и забирали тех, кто им нужен». Вот так закончилась эта авантюра. Больше этого старосты я не видел и в его селе не был.* * *
А жизнь продолжалась. Я было воспрянул духом, что вырвусь из этого ада, но… все рухнуло в одночасье. Кроме шести санитаров и двух фельдшеров я держал около себя одного очень интеллигентного и образованного старичка. Он понравился мне, и мы его использовали для уборки в нашей каморке (мой «кабинет»), стирки белья и доставки с кухни обеда. Однажды старичок рассказал мне, что в углу нашего двора через проволоку, отделяющую нас от рабочего блока, можно купить махорки, кое-какие вещи и даже мясо. Я проверил и выяснил, что из рабочего блока люди ходят на табачную фабрику, засолочную, пилораму и на другие работы. С работы каждый несет, что достал. Вечерами у них целый базар. Идет торговля, обмен. А этот блок выходил торцом к нашему двору. Однажды наш «адъютант» купил кусок печени. Поджарил на растительном масле и подал мне. Я поел. Показалось, печень сладит. Подсолил. Не помогает — и все сладит. Не стал есть и запретил ему брать на базаре что-либо. Через пару недель немцы расстреляли каких-то трех «ялдашей». Оказывается, они ночью проникали в морг, разрезали животы трупам, извлекали внутренности, в основном печень, и торговали ими. Так вот какую печенку мне поджарил мой помощник! А я когда-то слышал или читал, что человеческое мясо сладит и эту сладость перебить ничем нельзя.* * *
По данным СМИ в немецком плену было приблизительно пять с половиной миллионов человек, из которых осталось в живых не более трех миллионов. Не могу подтвердить или опровергнуть эти цифры, но по Кременчугскому шталагу № 346 из сорока восьми тысяч к весне 1942 года осталось в живых две-три тысячи человек. Основной причиной гибели пленных был страшный голод. Дальше: холод, отсутствие медикаментов, тяжелый изнурительный труд и отсутствие какой бы то ни было гигиены. Люди месяцами не мылись, не брились, а о стирке белья и говорить не приходится. Все это привело к появлению огромного количества вшей. Этих кровососов я видел и раньше (в 1933 году), но таких вшей, размером чуть ли не с муху, увидел впервые. Они так размножались, что забивали собой шинели, нательное белье, солому, где спали больные. Все было забито вшами так, что иногда не видно было гимнастерки или брюк. Из рассказов отца и деда о гражданской войне я знал, что вши — это предвестники тифа. И он должен был, вот-вот, начаться в лагере. Вырваться из лагеря с помощью старосты не удалось. Стал искать другие варианты. Не дай Бог, появится тиф — все! Сразу же введут карантин, а это — верная гибель. Если меня не сломили голод и холод, то тиф не помилует, так как увернуться от него не будет никакой возможности. В моих условиях бежать было нельзя. На работу за зону я не ходил и у меня не было пропуска. Я мог ходить только по лагерю — сопровождать больных или забирать их из других блоков. Положение было критическое. И вот однажды я услышал украинскую песню: — «Ой ты Галю, Галю молодая, едем, Галю, с нами, с нами — казаками». Это было как гром среди ясного неба. Я стоял и со слезами на глазах слушал. Навел справки через упомянутого выше знакомого топографа. Оказалось, что немцы организуют украинскую милицию, так называемую «Хильфсвахе» (вспомогательный караул). Берут только украинцев. Строго экзаменуют по знанию украинского языка. Обычно украинцы проверяют «москаля» (русского) по слову «паляница». И редко, кто мог это слово произнести правильно, по-украински.* * *
Нашел я чистого «хохла», который меня выучил произношению этого слова и украинской мови. Топограф же сказал, что если я захочу, то он может через своего шефа — немца Вилли Штофа сводить меня в контору этой организации. «А примут ли тебя — не знаю. Во всяком случае приведи себя в порядок». Я навел марафет: побрился, вычистил сапоги, одежду. Жду. Вскоре после нашего разговора заходит Дмитрий (так звали топографа) и приглашает на встречу с Вилли. Я этому немцу понравился. Забирает меня и ведет к зданию, стоящему рядом с нашей зоной, где была контора организации «Хильфсвахе». Оставил меня в коридоре, а сам зашел в комнату. Проходит 5 минут, 10… Стою как на ножах. Хотя считаю себя неверующем, в умемолю Бога: — «Господи, помоги! Спаси меня от гибели!» Наконец, через полчаса Вилли приглашает в комнату. Захожу. По обстановке вижу, что был какой-то пир. Сидят за столом: фельдфебель, унтерофицер, один гражданский и Вилли — тоже унтерофицер. Все навеселе. Начался молчаливый «медосмотр» моей внешности. Первым заговорил Вилли и гражданский перевел, чтобы я отвечал на вопросы по-украински. Переводчик (гражданский) спрашивает: — «Звидки?» Я готов был отвечать на подобные вопросы. Ведь служил я на Украине, но не в селе или городе, а в военном городке. Когда началась война, нас перебросили в Днепропетровск, где мы пробыли недели три. Перевооружались, получали пополнение, проводили занятия. Мой взвод занимался разведкой и я хорошо знал окраину Днепропетровска. И на вопрос: — «Звидки?» (откуда?) — отвечаю: — «С миста Днепропетривска». — «Призвище?» (фамилия?). — «Петренко». — «Имья?» — «Михайло». — «По батькови?» — «Олэксандрович». Переводчик говорит: — «О, цэприридный хохол». Перевел мои показания немцам. Те покивали головами в знак согласия и меня записывают в третий взвод. Дают мне час на сбор личных вещей. Теперь я иду назад в свой госпиталь уже без сопровождающего немца. Прощаюсь со своими друзьями и ухожу. Помещают меня в казарме. Получаю постельное белье. Сходил в дезинфекционную баню. Ночь провел в новом положении.* * *
На следующий день дают мне «аусвайс» (пропуск), нарукавную повязку и два или три дня свободного времени, чтобы я нашел себе «знакомство», где меня бы обстирывали, обшивали, чтобы всегда выглядеть с «иголочки». Иду с пропуском № 316 к вахте и не верю, что сейчас меня выпустят из лагеря. Подхожу. Часовой что-то бормочет по-немецки, улыбается и открывает мне шлагбаум. Я на свободе! Дошел до середины улицы и остановился. Куда идти? Направо? Налево? Решил идти направо (праведную сторону) к окраине города. Прошел с километр, рассматривая улицу, дома и новую для меня обстановку. Вдруг слышу, что кто-то стучит в окно и приглашает зайти. Я оглянулся, предполагая, что приглашают кого-то другого. Выходит из калитки пожилая женщина и говорит: — «Я Вас кликаю. Бачу Вы новенький, идэтэ и озираетесь по сторонам. Прошу зайдить к нам». Зашел. Оказалось, что местное население старалось познакомиться с людьми из «Хильфсвахе». Ведь только у них можно было достать какую-то одежду и обувь для семьи — на рынках и в магазинах их не было. Бабушка накормила меня украинскими галушками. Я ей объяснил цель моего «путешествия». Она это предполагала и охотно на все согласилась. Познакомила с дочкой Галей, бывшей студенткой Кременчугского училища. Видимо, дошла моя молитва до Бога о спасении. Сразу из ада в рай. А достать одежду и обувь я мог, так как в лагере у меня остались друзья-санитары. Дней через десять после моего ухода разразился страшный тиф, который начал косить тысячами ни в чем неповинных людей. Прекратился выход на работу. Немцы устроили в бывшем лагере «28-я батарея» тифозный изолятор, откуда была одна дорога — в могилу. Как-то раз, пользуясь пропуском, я зашел в эту зону. Посмотрел, где я летел с чердака, где был мой первый госпиталь, где бежал мой друг и земляк Василий Петрович. Уже дома, после освобождения из ГУЛАГа я был в семье моего друга и рассказал его матери и сестрам о последних днях нашего совместного пребывания в плену. Рассказал, как он бежал, а я остался. С этой семьей я долго поддерживал связь письмами, надеясь, что друг мой отзовется. Но тщетно. Он «как в воду канул». По сей день о нем «ни слуху, ни духу». Мое пребывание в украинской милиции сложилось удачно. Я стал помощником переводчика, так как мог сносно объясняться по-немецки. Ведь в 1935–1938 годах я учился в Минераловодском педагогическом училище, где было немецкое отделение. Там училась немецкая молодежь на преподавателей немецких школ, которых на Кавказе было много. У них такая же программа, но только на немецком языке. Жили они рядом с нами. Поскольку по программе у нас был немецкий язык, то для лучшего его освоения я договорился со студентами-немцами, чтобы они разговаривали со мной только по-немецки. Это мне и помогло. В наряд я ходил мало. Как правило, утром мой командир взвода унтерофицер Витек ставил меня дежурным по казарме и вешал на шею большой фанерный знак — «Штубендиенст» (дежурный по комнате). Часам к 8–9 наряд кончался и все уходили на дежурство. Мой Витек заходил в казарму, снимал с меня значок, надевал на какого-нибудь больного или свободного от наряда, а меня отпускал на все четыре стороны до утра следующего дня. Так что пребывание в «Хильфсвахе» особых трудностей для меня не представляло.* * *
В 1943 году фронт подошел к границам Украины. Началась подготовка к эвакуации. Пошли разные слухи: одни говорили, что нас направят на шахты, другие — в концлагерь и т. п. Кое-кто под шумок решил бежать из казарм, тем более, что некоторые уже обзавелись здесь семьями и даже детьми. А мой Витек говорил: — «Не бойся. И в Германии найдется такая же работа». Честно говоря, ничего хорошего я от Германии не ждал. Зато прекрасно знал, что нас ждет с приходом Красной Армии. Оставшихся эвакуировали в Пруссию в лагерь недалеко от города Шнайдемюль, где нас использовали на легких работах по лагерю. А в конце апреля — начале мая перебросили в город Орша (Белоруссия), где был сборный пункт русской Освободительной Армии (РОА). Распределили по командам: русские, украинцы, латыши, литовцы, калмыки, казаки и т. д. В одну из ночей наш лагерь подвергся сильной бомбардировке — погибло много людей. Оставшихся в живых и вернувшихся в лагерь вскоре отправили по железной дороге в места назначения.* * *
Нас, казаков, отправили в город Млава в 120 км севернее Варшавы, где формировалась 1-я Казачья кавалерийская дивизия генерала Гельмута фон Паннвица. Здесь распределили прибывших: донцы, кубанцы, терцы, сибиряки. Человек двадцать терцев привели на территорию, где формировался 6-й Терский казачий полк под командованием подполковника фон Кальбена, поместили в карантинный барак, но мы могли свободно гулять по лагерю. При оформлении в полк спрашивали о воинском звании и какого отдела. Записался рядовым, а про отдел я не имел понятия. — «Как это — казак и не знаешь какого отдела?» — «В семье об этом разговора не заводили. Откуда еще я мог узнать — какого мы отдела?» Тогда принимающий перечислил города: Пятигорск, Владикавказ, Кизляр… Ближе всего к нам Пятигорск, а казаки Пятигорского отдела сформировали 1-й эскадрон 6-го Терского полка. Вечером я пришел в 1-й эскадрон. Дошел до барака и задумался: а кого из родных я могу здесь увидеть? Постоял минут пять, захожу. Иду медленно между нарами, где сидят мои земляки. Кое-кто спрашивал: — «А сам откуда?» Я воздерживался от ответа пока не прошел весь барак. Никого из знакомых я не увидел. Спросил у близсидящих казаков: — «Кто из станицы Александрийской?» Вызвался один. Оказалось, что я учился с его сестрой Верой в средней школе и она говорила, что у нее есть старший брат Федор. Вот этого Федора я и встретил в 1-м эскадроне. Однако лично я его никогда не видел и не знал. Однажды в тихий вечер я вышел покурить и решил пройтись по центральной аллее. Она очень красивая, с тополями и скамейками. На одну из них присел и курю. Смотрю, идут двое пожилых казаков, о чем-то беседующих между собой. В одном из них узнаю своего соседа Григория Нестеровича, кума моего отца, бывшего агронома нашего колхоза. Сперва даже не поверил своим глазам. Окликаю: — «Григорий Нестерович!» Оба остановились. Мой сосед подошел и, узнав меня, бросился обнимать. Начались расспросы: — «Откуда? Как сюда попал? Кого из хуторян видел во время войны? Где я нахожусь в данное время?» Я сказал, что в общем карантинном бараке. — «Почему не в офицерском?» Перед началом войны я успел написать домой лишь одно письмо, где сообщил о присвоении мне звания «лейтенант». Видимо, отец похвалился куму о моих делах в армии, так что Григорий Нестерович знал об этом. Стал объяснять, что я себя не считаю полноценным офицером и решил об этом молчать. Он и слушать не хотел: — «Мы собираем по единицам наших казачьих офицеров, а ты хочешь умолчать об этом? Хочешь быть рядовым казаком?» Часа три мы спорили. Он мне доказывал, что я буду сам себе хозяин, не буду подчиняться каким-нибудь самозванцам, которые записывались в офицеры, не зная самых простых основ строевой и боевой подготовки. Закончился разговор тем, что Григорий Нестерович заявил, что завтра же пойдет в штаб 6-го Терского полка и все расскажет. На следующий день приходит посыльный, забирает меня и ведет в штаб. Там немецкие и казачьи офицеры сняли с меня «стружку». Переодели и направили во 2-й эскадрон, где я принял под командование 2-й взвод. Так, по воле случая, я — командир взвода 6-го Терского кавалерийского полка 1-й Казачьей кавалерийской дивизии. Живу в офицерском бараке. Питаюсь в офицерской столовой. Занятия с казаками, в основном, проводит помкомвзвода под моим наблюдением. Недели через три вызывают в штаб и объявляют, что направляют меня на переподготовку в офицерскую школу, расположенную в местечке Прашница в 20 км от Млавы. В школе собралось человек 40. Все офицеры от лейтенанта до капитана. Нам объявили: — «Погоны снять, звание забыть. Вы теперь слушатели офицерских курсов. Звания получите после их окончания». Занятия вели немецкие офицеры с переводчиком. Нас ничему особому не учили, а, в основном, проверяли наши знания. Идет лекция. Преподаватель специально делает грубейшую тактическую ошибку и смотрит: кто ее повторяет, а кто нет и почему? Так выявляли самозванцев. Курсы продлились дней 40–50. По окончании занятий группу курсантов в 15–20 человек построили и увезли на охрану какого-то объекта во Францию. Оставшимся устроили прощальный банкет и — по местам.* * *
В конце августа — начале сентября 1943 года после обучения казаков боевым действиям пошли разговоры о нашей отправке. Но куда: на восточный фронт или во Францию на случай открытия второго фронта? Командование держало это в тайне. Наконец, погрузились в эшелоны и поехали. Однажды под утро прибыли на какую-то станцию и разгрузились. Когда рассвело, читаю: — «Старе Петрово село». Интересно. Почти по-русски. Когда разобрались, оказалось, что мы прибыли в Югославию в провинцию Славония. Местность равнинная. Партизан мало, а то и совсем нет. Люди разговаривают на сербско-хорватском языке. Часть разговора понятна, часть не понятна, часть догадываешься. Сербы — православные с традициями близкими нашим, хорваты — католики. Коммунист Тито поднял народ на борьбу с немецкими оккупантами. А нас привезли на борьбу с коммунистическим режимом Тито. Титовская пропаганда сперва растерялась. Как это так: Германия воюет против русских, а тут русские в союзе с немцами? Нас стали изображать как шайку диких кавказских народов — черкесов. В результате нашего общения с местным населением эта пропаганда потерпела крах. Тогда нас стали изображать как уголовный элемент, набранный из российских тюрем. Но и здесь произошла осечка.* * *
Пришлось разбираться в югославских событиях. В Сербии, где сербы-патриоты создали боевые подразделения четников под командованием Недича, мы были мало. В основном воевали в Хорватии. Хорватские власти развязали настоящую религиозную войну. По всей Хорватии были разрушены все православные храмы и церкви. Хорваты-усташи вырезали сербов целыми селами. Не стреляли, а резали ножом. Чтобы не быть зарезанным, надо было принять католическую веру. Это небольшая религиозная процедура. Одной миловидной сербиянке, жившей тайно среди хорватов, я советовал: — «Да ты прими формально их веру, а в душе молись своему Богу и живи спокойно». Ответила: — «Людей я обману, а Бога — нет. Что Бог решит, то и будет». Прошло 54 года, а я и сейчас повторяю ее слова: — «Людей я обману, а Бога — нет». Какая сила веры в Бога!!! Одна молодая хорватка как-то в разговоре сказала мне: — «Мы защищаем свободу и независимость нашей Родины. А что делаешь у нас ты?» Что ей сказать? Да почти и нечего. В наших руках единственный козырь: — «Мы «наелись» коммунизма по горло. Хотим помочь Вам, чтобы Вы не пошли по нашей трагической дороге». — «А мы Вас не просили об этом», — был ответ. Сложнейшая ситуация. Ведь они были правы, защищая свою Родину. К тому же это наши братья — славяне. Как нам быть? Как сделать по пословице, чтобы «волки были сыты и овцы целы»? Была возможность перейти к партизанам. Но немцы и местные жители рассказывали, что титовцы перебежчиков выдают советам. Немцам я мог не верить, но верил местным жителям.* * *
В боснийском городке Добой стоим и ведем разговор о покупке помидор: — «Как они называются по-хорватски?» Подходит молодая красивая девушка и на чистейшем русском языке спрашивает: — «Господа офицеры! Что Вы хотите купить?» У нас глаза окрутились. В далекой горной Боснии, в этой отсталой стране, где еще в ходу ткацкий станок и деревянная борона и… русская речь! Как это могло произойти? Оказывается, они эмигрировали еще в гражданскую войну. Отец, генерал-лейтенант русской армии, был дипломатом. Его уж нет в живых. Эта девушка, ее старший брат и 87-летняя мать живут в этом городке. Русскую речь не забыли и мечтают вернуться на Родину. Недоумевают, как мы могли оказаться в союзе с Германией? Наша дивизия была на самообеспечении. Стало быть, пропитание для себя и лошадей, в основном, надо было доставать самому. Это приводило к насильственному изъятию продуктов, сена и т. д., что вызывало недовольство населения. Но, если на нашем пути встречались немецкие села, нам говорили: — «Нике забрали. Это дойч». Хорватско-усташская пропаганда использовала это и говорила населению: — «Смотрите, эти русские под жесточайшим немецким контролем и командованием творят грабеж и насилие. Подождите, придут те русские, у которых и командиры такие же грабители. Они устроят у нас настоящий ад». Однако, при конфискациях продуктов, фуража, лошадей было строжайше запрещено отбирать все и оставлять семьи без средств к существованию, как это делали большевики в гражданскую войну и в период коллективизации, а также советские партизаны на оккупированной территории.* * *
Однажды во время нашего диспута подняли вопрос: — «Кто генерал A.A. Власов — герой или предатель?» Один из участников этого диспута сказал: — «Ответ будет зависеть от того, кто будет говорить и в какое время». И он прав. Как описать действия 15 Казачьего кавалерийского корпуса (в феврале 1945 г. дивизия преобразована в корпус) в Югославии? Кто будет писать: Югославский партизан? Немецкий офицер? Представитель казачества? И в какое время: во время войны? Во время сдачи оружия в английской зоне оккупации Австрии? Или по прошествии 55 лет? Как представитель казачества я не берусь описывать все действия 15 ККК в Югославии. Я не все видел, не все знаю, не во всех военных операциях участвовал. Начну с того, что нас выгрузили на равнинной территории, где партизан вообще не было, а местное население не имело представления о них. Мы же ходили на прочесывание местности в поисках партизан. Я это время отношу к проверке нас на надежность. Не будет ли перебежчиков? Ведь в составе эскадронов при преобладании природных казаков был весь социальный и национальный букет Советского Союза: крестьяне, рабочие, интеллигенция, русские, украинцы, татары, башкиры и т. д. и т. п. Никого не интересовало, кто ты: коммунист, судимый или нет, даже национальность не спрашивали. Меня удивляло, что во время строевых занятий пели песню «Вставай страна огромная…». Только заменили слово «черные» на «красные» в строчке: — «не могут крылья черные (красные) над Родиной летать…». Аналогичная замена в других строчках и в других песнях. Как мне представлялось, идеологической работы среди казаков не было никакой. При некоторых эскадронах был атаман, в основном, пожилой офицер, который в непринужденной обстановке проводил беседы по истории и традициям казачества. На всех ключевых командных должностях были немцы, за исключением 5-го Донского кавалерийского полка полковника Кононова, где был только один офицер связи и несколько младших чинов чисто технического персонала. Нам обещали, что в скором времени все командные должности займут казачьи представители, но до конца войны так ничего и не сделали. Одно время на должности командиров эскадронов поставили офицеров-эмигрантов. Вскоре их убрали и возвратили немецких офицеров. Заметно было, что в разведку никогда не посылали немцев. Я как-то спросил у старшего немецкого офицера: — «А почему не посылают в разведку немцев?» Шутя, он ответил — «На каждого немца переводчиков не найдешь».* * *
Принцип самообеспечения казачьей дивизии (позднее корпуса) вынуждал к конфискациям, что приводило к серьезным конфликтам с крестьянами и не прибавляло авторитета казакам. Однажды в зимнюю пору я видел, как казаки вывели крестьянских коров из хлева и поставили своих лошадей. Крестьяне были вынуждены из одеял, тряпья соорудить что-то наподобие сарая, чтобы их буренки не ночевали под открытым небом. Но было и хорошее. При казаках сербское население жило спокойно и было уверено, что никакие усташи их не тронут. Казаки решительно и жестко пресекали национальную рознь. Партизаны же с казаками встреч избегали из-за слабой вооруженности и боязни ответной кары. В Югославии, вернее — в Хорватии, мы пробыли около двух лет и все время у меня из головы не выходили слова молодой хорватки: — «Мы защищаем свободу и независимость нашей Родины. А что делаешь у нас ты?» Как я понимал, она тысячу раз права. А что нам было делать? Родина (точнее — большевистский режим) от нас отказалась, объявив всех пленников изменниками. Свыше пяти с половиной миллионов изменников — не многовато ли для страны?* * *
Под конец войны мы быстрым аллюром (несколько суток) были выведены в соседнюю Австрию через Словению. В одном месте побросали лошадей, обоз и с легким вооружением с боем прорвались в зону англичан. В конце мая сдали оружие. Вскоре пошли слухи, что нас передадут советам, но в это как-то не верилось. Наше новое начальство (русское) послало делегацию к фельдмаршалу Александеру. Их успокоили, заверив: — «С коммунистами мы воевать будем, если не сегодня, то завтра. Рядовой состав мы наберем в любое время, а офицерский сохраним. Не беспокойтесь, господа офицеры, мы вас спрячем от глаз большевиков где-нибудь на юге Франции. Так что завтра, когда за вами придут машины, с личными вещами приходите на сборный пункт». Мы с другом прибыли последними. Выглядываем из лесочка. Я посчитал офицеров нашего 6-го Терского полка. Все были в сборе, кроме нас двоих. Глянули друг другу в глаза… Подошли к основной толпе. Подъехали крытые «студебеккеры». При каждой машине три конвоира с автоматами. Построили. Приказали сдать личное оружие. Ну, раз под конвоем и без оружия, значит на Родину! Привезли нас на какой-то пересыльный пункт. Там уже была группа Доманова из Северной Италии. Их тоже привезли на «совещание», где должна была решиться наша судьба. Под сильной охраной (прожекторы, танки) ночь провели здесь. Никто не спал — не до сна было. Утром те же машины и конвой. Предложили грузиться. Никто не шел. Даже группа офицеров, взявшись за руки, легла под гусеницы танков. Английское командование вызвало подкрепление. Танки подняли стрельбу над нашими головами. Вновь прибывшая команда человек в 60 хватала поодиночке стариков-домановцев и кидала как мешки в машину. Назад с машины нельзя — штыки конвоя. Кубанцы запели: — «Врагу не сдается наш гордый Варяг…», — и сами стали грузиться в машины. Привезли нас в г. Юденбург. Высокий мост через реку. До воды метров 40. Первая машина разгрузилась перед мостом. Повели на другую сторону. Не знаю точно, но человек 6 или 7 прыгнуло с моста в воду и на камни. Другие машины стали проезжать по мосту и разгружаться на советской стороне. В нашей машине двое перерезали вены на руках. Их забрали полумертвых. Наша эпопея закончилась. Мы в руках «любимой Родины»!* * *
Нас, офицерский состав XV казачьего кавалерийского корпуса, передали англичане в городе Юденбург. После всяких оформлений погрузили в вагоны, и потянулись мы на восток. Чтобы мы знали, куда попали, чтобы убить волю к сопротивлению, нас начали «обрабатывать» с первого же дня нашего путешествия. Давали селедку, но не давали воды. Не разрешали на станциях опорожнять «парашу», что создавало жуткую вонь в вагонах. А если учесть, что ради экономии вагонов нас набивали в вагон, как селедки в бочку, то можно представить наше положение. Не было медицинского обслуживания. Конвой заявлял, что им все равно, доставить нас живыми или мертвыми — лишь бы сошлось количество «голов». Не знаю про весь эшелон, но в нашем вагоне уже было двое мертвых. Прибыли мы в город Прокопьевск. Лагерь наш находился на краю города. И что удивительно, так это отношение персонала охраны и обслуживания к нам. Видимо, чтобы снять нервное напряжение, обслуга распускала слухи, что нам особо бояться нечего. Пройдете мол фильтрацию, получите документы, и кто-куда. В этот обман чекисты вовлекали «стукачей» из нашей среды, которые работали на них. К сожалению, таковые находились. Мой друг по эскадрону, лейтенант Топоров пошел служить чекистам. Его устроили экспедитором, и он свободно разъезжал по городу. Через некоторое время в лагере поставили палатки для следователей и, начались допросы, то есть «фильтр». Начали со старших офицеров — полковников, подполковников, майоров. После окончания следствия везли в Новосибирск. Там, якобы, выдавали паспорта, и кто-куда, кому что дали. И вот, этот мой друг говорил мне: — Не вздумай бежать. Раз уклоняешься от проверки, значит чувствуешь свою вину. Я недавно в Прокопьевске видел майора Захарова из 5-го Донского полка. Так ему дали вольное поселение в Кемеровской области сроком на десять лет без права выезда из области, а нам, лейтенантишкам — прямым ходом домой. И я верил. Никогда бы не подумал, что Топоров мне врет, что он теперь служит уже чекистам.* * *
В лагере городские власти использовали нас на разных работах. Я попал в бригаду дорожных работ. Мы ремонтировали городские и окрестные дороги. Охраняли нас двое пленных румынов. Вольные граждане проходили мимо нас. Иногда даже можно было с ними переговариваться. Сбежать было запросто. Но за все время пребывания в бригаде никто не ушел. Помню, как-то ко мне обратилась молодая сибирячка. Как она меня уговаривала, чтобы я убежал к ней. Она говорила, что ее родители живут недалеко от города. Они знали, что у нее есть муж, но не видели его. У нее есть и его паспорт. И как она уверяла, что я очень похож на ее бывшего мужа. — Пойдем! В селе тебя никто не знает, и будем спокойно жить, — говорила она. — Наташа, дорогая моя! Ну, зачем я буду рисковать своей судьбой? Даю тебе честное слово, что я пройду проверку, получу законные документы, и к тебе. Домой я сразу не поеду; там у меня семьи нет, и кто жив, я не знаю, — говорил я. — Вот посмотришь — будешь доставать локотки, да будет поздно, — настаивала она. Наконец, подошла и моя очередь к следователю. Захожу в палатку. Сидит майор по фамилии Лакей. Угостил меня чаем, дал закурить и начал так: — Твое дело буду вести я. Ничего не скрывай. Ничего не прибавляй. Рассказывай так, как было. Для того чтобы тебя осудить, хватит того, что живым сдался в плен, надел немецкую форму и с оружием выступал против союзников советской армии. Моя задача правдиво описать все твои похождения, а судьбу твою будет решать Новосибирск. Вина твоя есть. Но много вины лежит и на командовании советской армии, допустившем грубые ошибки, которые привели к большому количеству пленных советских солдат, — закончил он. Следствие шло, кажется, месяц. Наконец, он все завершил, и мы, четверо лейтенантов, должны были ехать в Новосибирск. Я еще раз видел «свою» Наташу, взял ее адрес и попросил ее пожелать мне счастливого пути. Она заплакала, сказав сквозь слезы, что мы больше не увидимся, но все же произнесла: — Ни пуха, ни пера…* * *
Везли нас ночью в обыкновенном пассажирском поезде, где нам было забронировано отдельное купе. Сопровождал нас офицер и двое солдат. Ехали мы свободно и спокойно. Конвой мог спать, не боясь, что кто-то сбежит. Как же! Ведь мы едем «получать документы». Прямо с поезда подошли к большому зданию с вывеской «Управление контрразведки Западно-Сибирского военного округа «СМЕРШ». Что-то сжало мое сердце. Уж больно страшное слово «СМЕРШ», почти что «смерть». Пропало у нас как-то желание получать паспорта. Мы почему-то не смотрели друг на друга. Открылась дверь, и нас ввели в здание. Сменился конвой. На просьбу одного из нас сходить «по легкому» конвоир заорал во всю глотку: — Сидеть!!! — и при том еще щелкнул затвором автомата. Ну, вот и все. Приехали… Вышел какой-то чекист, скомандовал: — Встать! Провел инструктаж: — Ходить руки назад, смотреть на носки обуви, перед каждым поворотом останавливаться лицом к стене. А теперь — за мной! Спустились в подвальное помещение, где были камеры. Открывают первую камеру и вызывают меня. В это время прибегает еще один чекист и кричит на первого, что он не завел нас в «шмоналку». Нас развернули и ввели в какую-то большую комнату. Заставили раздеться догола. Затем перегнали в другую комнату. Пересмотрели вещи и выкинули нам, чтобы одевались. Оделись. Вызывают в отдельную комнату моего друга Ивана Федоровича. Через несколько минут он возвращается, и его сажают в углу отдельно от нас. Он сел и взялся руками за голову. Я долго смотрел на него, хотел мимикой спросить, в чем дело? Но он так и не поднял головы. Доходит и моя очередь. Захожу. Чекист объявляет, что я арестован. И обвиняюсь я в преступлениях по статье 58-1б Уголовного кодекса Советского Союза. Спрашивает у меня, знаю ли я эту статью? Ну, я слышал про такую в годы сталинских репрессий, когда судили троцкистов, бухаринцев и других. Но помню, что там были пункты 10,11; а это — 1б? Отвечаю, что не знаю. Тогда он дает мне кодекс. Читаю: «статья 58-1а — измена родине, вредительство, антисоветская агитация…», ну, словом, все самые страшные преступления против государства. Караются высшей мерой наказания — расстрелом, а при смягчающих обстоятельствах — заменяются десятью годами лишения свободы. Статья 58-1б: те же преступления, только для военнослужащих караются высшей мерой наказания — расстрелом, без всяких смягчающих обстоятельств. Так вот почему мой друг за голову взялся. Входит чекист. — Встать! По одному в затылок — становись! Шагом марш! И проверяет, как мы усвоили инструктаж (руки за спину, смотреть на носки…) Приводит опять в подвал, открывает первую камеру и вызывает меня: — Заходи! Я подошел к двери в камеру, а там полумрак. Стою, рассматриваю порожек. Кто-то сзади как двинет меня ногой в спину, и я лечу в камеру, но падаю на чьи-то подставленные руки. Старожилы этой камеры уже знали этот прием и готовы были поймать нового узника. Осмотрелся, поблагодарил товарищей за спасение меня от падения на бетонированный пол. Начались расспросы: откуда, кто такой, где был, за что посажен и т. д. Ввели меня в курс дела. Оказывается, в камере не могут сидеть двое, чьи фамилии начинаются на одну букву. Вызывают на допрос так: открывается дверь, и охранник вполголоса объявляет букву, к примеру, «Т». Тот, чья фамилия на букву «Т», вскакивает и тоже вполголоса произносит фамилию полностью. — Выходи. В камере были все военные из разных частей. Старшим по чину был майор по фамилии Зайцев. Рядовых не было. Меня не вызывали с неделю. И вот, как-то уже близко к отбою, я уже сидя дремал, так как с подъема и до отбоя лежать строго запрещалось, открывается дверь, и тихо говорят: — «П». Я вскакиваю, отвечаю. — Выходи.* * *
В отличие от Прокопьевска Новосибирск и его Управление контрразведки «Смерш» были, как небо и земля. Если там все было тихо и относительно человечно, то здесь во всем была грубость, матерщина и ненависть. Тут все было устроено для полного подавления личности, для того, чтобы убить в человеке всякую способность к сопротивлению. Конвой, охрана и вся обслуга никогда не смотрели в глаза заключенным. Да и заключенному нельзя было разговаривать с конвоем, спрашивать что-либо, да и вообще задавать вопросы. Днем лежать на койке строго запрещалось. Допросы же проводились в ночное время. Иногда измученный бессонницей человек засыпал, сидя на койке или на стуле. И не дай Бог, надзиратель в смотровое очко заметит дремавшего заключенного. Я сам не видел, но товарищи по камере рассказывали, что был такой карцер, который называли «Гроб». Его дверь закрывалась прямо перед лицом, так что человеку оставалось только стоять навытяжку… Вот в него-то и можно было попасть за нарушение режима дня. Уже в Воркуте мне один сосед по нарам рассказывал, как он был в таком «Гробу», куда сажали без головного убора, и ко всему прочему с потолка капала холодная вода, увернуться от которой ввиду тесноты было невозможно.* * *
Итак, время было уже к отбою; все ждали счастливой минуты, чтобы можно было лечь и забыться; открывается дверь, и конвоир произносит: — «П». Я сперепугу вскакиваю, называю фамилию и слышу: — Выходи. Пока он запирал дверь в камеру, я стоял в ярко освещенном коридоре и рассматривал обстановку. Надзиратель с матом схватил меня за шиворот, перевернул лицом к стене и раз пять-шесть стукнул меня лбом об стенку, приговаривая: — Тебя, гада, учили стоять лицом к стене, руки назад и смотреть на носки обуви!? Это была моя первая «подготовка» к первому в жизни допросу. В дальнейшем я ни разу не нарушал режим движения на допрос и назад в камеру. Уже не помню, на какой этаж мы поднялись. Захожу в кабинет следователя: комната маленькая, но с большим окном. На столе разложен ужин следователя: не рассмотрел, что там было. Но по запаху понял — рыбные консервы, и заметил большую бутылку с какой-то жидкостью. Я вспомнил предварительное следствие в Прокопьевске, где следователь меня угощал чаем и галетами. Я стою; стоит и конвой. Из боковой двери выходит молодой человек, я бы сказал, приятной внешности. Отпустив конвоира, он предложил мне сесть. Сам также сел за стол и начал трапезу. Ел медленно, как бы рассматривая меня. И все это при гробовой тишине. По его взгляду я понял — это психологическая обработка меня. Ужин продолжался часа полтора. Я чуть было, задремав, не упал со стула. Окончив ужин, следователь прополоскал рот, отошел к окну и закурил, глядя в окно. Потом он сел на подоконник и стал рассматривать меня таким, что называется, «гадючьим» взглядом. Одна папироса кончилась, он закурил вторую. Я неподвижно сидел на стуле, изредка поглядывая на него. Вторая папироса погасла; он не стал ее зажигать — все рассматривал подследственного. Это продолжалось не меньше часа. Вдруг, спрыгнув с подоконника, он разразился такой тирадой: — Ну что, фашистская сволочь, сидишь и глаза прячешь!? Что, стыдно смотреть советскому правосудию в глаза!? Подними свою фашистскую рожу и глянь на меня! В мои руки советский народ вложил право карать вот таких гадов со всей строгостью советского закона! Еще в Прокопьевском лагере среди нас ходило мнение, что возражать следователю бесполезно. Я вспомнил слова предварительного следователя, что для того, чтобы судить и расстрелять каждого из нас достаточно самого факта сдачи в плен живым, немецкой формы и выступления с оружием в руках против союзников советской армии. Поэтому во время начавшейся «обработки» я сидел, не проронив ни единого слова. Это, видимо, следователя очень расстроило. Подойдя ко мне вплотную, он рывком поднял мою голову и, брызгая слюной, закричал: — Ну, что молчишь!? — и, помолчав минуты две, добавил, — Фашистская гадина… Вызвав конвоира, он приказал: — Забери. Намного позже, уже в Воркуте, я узнал, что слово «забери» означало «проработай». А это, в свою очередь, означало уже физическое воздействие на человека. До сего времени я так и не понял, как это тогда случилось: конвоир резко заложил пальцы моей левой руки в какую-то щель. Я почувствовал резкую боль, рванул руку и увидел свои окровавленные пальцы. Больше всех досталось среднему пальцу. На нем была сорвана кожа чуть ли не вместе с ногтем. Конвойный дал мне какую-то тряпку, и я завязал изуродованные пальцы. Когда он вел меня в камеру, то буркнул мне: — Будешь противоречить следователю, в следующий раз заложу голову. Вот так закончилось мое первое свидание со следователем. В камеру я попал почти перед самым подъемом. Спать так и не пришлось.* * *
На следующий вечер, примерно в то же время, вызывают меня снова. На этот раз все было по-другому. Веселый следователь, ласковые слова, улыбка, вежливое обращение, даже называл меня по имени и отчеству. Как сейчас помню: — Ну, начнем! Я задаю вопросы. Вы отвечаете. Все запишем, в конце Вы распишитесь в правильности записанного. Я про себя решил не противоречить ему ни в чем, даже если вопрос будет решать мою судьбу: жить или умереть. Да я и сам как-то сказал следователю: — Моя судьба в твоих руках. Нужно меня расстрелять — пиши, и я подпишу. Нужно будет записать, что я готовил покушение на товарища Сталина — пиши, и я подпишу Не могу вспомнить, сколько времени тянулось следствие, но знаю одно: нас, четверых человек, судила «тройка» — трибунал Западно-Сибирского военного округа. Всех присудили к пятнадцати годам тяжелых каторжных работ с поражением в правах сроком на пять лет после отбывания наказания. Ну, раньше давали или расстрел, или десять лет. А тут, пятнадцать лет каторжных работ! Когда кончили читать приговор, я спросил: — А что это такое — каторга? — Поедешь — узнаешь! — был ответ. Да и вправду, мог ли я когда-нибудь подумать или во сне увидеть, что я буду каторжником??* * *
А дальше — этап. Около месяца мы просидели в Новосибирской тюрьме; потом — Пермь, Котлас, Инта, Воркута. Примерно в феврале 1946 года спецвагон привез нас, как нам сказали, в «Ворпункт», то есть в знаменитую Воркуту. Этот город возник уже при советской власти, и когда жители хотели придумать себе городской герб, то кто-то в шутку предложил изобразить на нем… череп и перекрещенные кости. Один Бог знает, сколько человеческих костей было уложено в основание этого места. Где-то я прочитал, что уголь на реке Воркуте геологи нашли еще до революции. Доложили Царю и на карте показали, где находится это место. Царь написал резолюцию: «Там человеку жить нельзя». Не знаю, правда это или нет, но коммунисты доказали обратное. Человек там может жить. Хоть на костях мертвецов, но все равно — может… По пути следования спецвагон пополнялся новыми партиями заключенных, так что в Воркуту прибыло человек 40, а выехало сначала 21 человек. На одной из станций к нам бросили молодых ребят лет по двадцати. Я лежал на верхней полке. Все распределились понизу, а одному места не было. Он встал на нижние нары, и говорит мне: — Дедушка, вы можете немножко подвинуться? Я подвинулся, и он сел около меня. Разговорились. Оказывается, «внучек» всего на четыре года моложе меня. — Да, — подумал я, — на кого я похож, когда нас месяца три-четыре не брили и не мыли? На пересыльном пункте всех разделили на две группы: ЗК и КТР. ЗК — это заключенные по уголовным делам: убийцы, воры, рецидивисты. Могли в эту группу попасть и политические, но с малым сроком заключения. В тюрьме г. Котлас к нам подсадили одного «политического» — мужика лет 40. Ему дали 10 лет за воровство 2 кг зерна кукурузы. После зачтения приговора он сказал: — «Что это за власть, которая за 2 кг кукурузной сечки (битые зерна) дает 10 лет лишения свободы?» Он сошел с ума и его забрали в медпункт. КТР — это каторжники, политические. В основном, к ним относились осужденные по Указу ПВС от 19 апреля 1943 года. По статье I этого Указа осуждены все власовские и казачьи генералы, в том числе и командир XV казачьего кавалерийского корпуса генерал-лейтенант Гельмут фон Паннвиц. Их приговорили к сметной казни через повешение. По статье II давали 15–25 лет тяжелых каторжных работ в отдаленных северных районах с последующим поражением в правах на 5 лет. Для КТР была введена особая форма одежды. С шапки срезался передний козырек и на его место пришивался белый лоскут ткани размером примерно 10x15 см. На правой ноге, выше колена, в брюках прорезалась дыра и тоже закрывалась лоскутом белого материала. На спине, между лопатками, в бушлате также прорезалась сквозная дыра и латалась белым лоскутом, но уже размером 15 х 20 см. По особому списку каждому присваивался каторжный номер. Как я потом понял, он составлялся по алфавиту: А-1, А-2, А-3 и так до 999. Дальше шли Б-1, Б-2 и так далее. Когда мы приехали, то нам давали буквы Ч, Ш, Щ, и где-то к апрелю 1946 года первый алфавит был исчерпан. Тогда считать стали сначала, но пошли номера уже 2 А-1,2 А-2 и так далее.* * *
Нас «КТР» было шестнадцать человек. Привели нас к особому лагерю, где содержались все «КТР». Выходит вахтер и спрашивает конвоира: — Ну, сколько рабов пригнал? — Шестнадцать голов, — был ответ. Тогда он, как бы спросонья, медленно пересчитал, осмотрел всех в лицо, зашел в будку за ключами и, открыв ворота, сказал: — Ну, вползайте! «Вползая» в зону лагеря, я про себя подумал: — А «выползу» ли я отсюда? Нас направили в «карантин». Это особый барак, где «обрабатывались» заключенные: объяснялись правила поведения в бараке, при выходе на работу, на работе, во время конвоирования. Ну и в качестве основного правила: — Шаг вправо, шаг влево — считается попыткой к побегу; конвой применяет оружие без предупреждения. Между нами ходила шутка: «прыжок вверх — считается полет». Дали нам черную краску, и мы нарисовали каждый свой номер на шапке, брюках и на бушлате. Теперь я уже был «КТР 4-369». На поверках, если охранник вычитывал фамилию, я отвечал свой номер, а если вычитывался номер — называл фамилию. Итак, Воркута. Среди заключенных ходила частушка: «Колыма, Колыма — Чудная планета. Двенадцать месяцев зима, А остальное — лето». «Колыму» можно спокойно заменить «Воркутою». Колыма, Воркута, Норильск, Соликамск, Мурманск, Соловки — все это «этапы большого пути» трагедии русского народа. «Кто не был — тот побудет, а кто был — тот не забудет». Началась долгая унизительная жизнь советского каторжанина. Меня очень волновало, что же такое «каторжные работы»? Что придется делать и как? По дороге в Воркуту я слышал, что «КТР» работают в кандалах на особенно грязных и вредных работах. Но когда по прибытии разговорились со «старослужащими», то оказалось, что они работают, как и все заключенные, на стройке, шахтах и обслуге лагеря (дневальными, уборщиками и пр.). Потом я познакомился с одним «КТР № А-22». Он прибыл в Воркуту в числе первых в июне 1943 года. По его рассказам, сначала для «КТР» делались специальные лопаты весом до восьми килограммов. Как-то на замечание рабочего, что стоит такой лопатой даже без угля помахать часа два — и упадешь, один из лагерных начальников ответил: — Мне твоя работа не нужна. Мне нужно, чтобы ты мучился. Правда, такое издевательство длилось не долго. Какая-то комиссия из Москвы запретила подобные «методы перевоспитания». При мне уже работали по-человечески и выдавали уголь.* * *
Мучила меня мысль: как установить связь с домом? Ведь я ничего не знал о доме с 1941 года. В начале войны я успел получить одно письмо — и все. Оказывается, сразу писать домой нельзя. Право переписки нужно заработать «честным трудом». Многие, в том числе и мой новый друг А-22, уже имели такое право. Я с ним договорился, что напишу, а он от своего имени отправит и сам получит ответ. Прошло месяца два. И вдруг мой А-22 говорит: — Танцуй! Я понял, что пришел ответ. Но за что танцевать? Может, там нет никого в живых? Отдал письмо «без танцев». Взглянул я на конверт и на почерк — не знаю, кто пишет. Оделся, вышел из барака и стал ходить по зоне — боюсь открывать конверт… Ходил, ходил, а открывать все же надо. Хотя я и не усердный христианин, но снял шапку, перекрестился и взялся за конверт. Еще раз посмотрел на почерк — не знаю кто… Дома у меня оставались: отец, мать, дедушка, бабушка и дядя-инвалид. Все они, за исключением отца, неграмотные. А почерк отца я знал хорошо. Здесь же написано не отцом. В бытность в Югославии в составе 6-го Терского казачьего кавалерийского полка я часто слышал про одну «ворожку» (гадалку). Она якобы проезжавшему Королю Югославии наворожила, что «он скоро убежит из страны и больше никогда не вернется». Она могла предсказать смерть, наводнение и вообще напророчить судьбу. Жила она недалеко от городка Вировитицы. И вот, когда мы где-то в начале 1945 года были в районе этого городка, я навел справки о месте ее проживания. Уговорил друга, и в один прекрасный день мы нашли эту гадалку. Заходим в дом. Я, как будто бы, не из трусливых людей, но при виде этой старой женщины немного растерялся. Мне показалось, что мы попали в русскую сказку о Смерти и Кощее. Перед нами стояла сухая, высокая старуха с черной копной волос на голове и с большими черными глазами. Ей не доставало только косы на плече, а так — ну настоящая русская сказочная Смерть. Впрочем, старуха оказалась очень разговорчивой, приветливой бабушкой. Она усадила нас и, не дав нам сказать слова, обратилась ко мне со словами: — Ты, молодой человек, хочешь знать ответы на такие вопросы: будешь ли живой после войны; будешь ли ты в родном доме и кого там увидишь? Могу тебе рассказать все до минуты, если ты скажешь мне год, число и час своего рождения. Я все это знал, за исключением часа рождения. Ну и решили поставить двенадцать часов ночи. — Вот, на сколько часов мы ошиблись, поставив двенадцать часов ночи — вот, на столько я могу ошибиться в своих предсказаниях, — сказала она. Потом достала какую-то книгу, похожую на большие часы. Там было несколько кругов, вращающихся на одной оси. Покрутила эти круги по моим данным, закрыла глаза, что-то прошептала, открыла глаза, глянула на правую ладонь, и говорит: — Войну ты закончишь вот таким, как ты есть сейчас. Дома ты будешь, но про дом пока не думай. У тебя впереди в жизни столько плохого и такого плохого, что никогда не подумаешь, и даже в голову не придет, и во сне не увидишь. Дома у тебя старая женщина, видимо, мать и около нее живет маленькая девочка. Больше у тебя в доме никого нет. Если кто и был, то пожелай им Царства Небесного. В конце же добавила: — В наших краях ты еще раз будешь. Когда будешь — бойся воды. Большея тебе ничего сказать не могу. Ошарашенный ее предсказаниями, я подумал: — И черт меня принес сюда. Теперь буду думать — что же меня ждет впереди? Что она сказала моему товарищу, точно не помню. Но запомнил одно: она ему сказала, что под конец войны он будет ранен и ранен своими. Рана будет несерьезная, но чувствовать он будет ее всю жизнь. Что и сбылось. Где- то в марте-апреле 1945 года их по ошибке обстреляли наши минометы. Осколком мины он был ранен в руку, ниже плеча. Рана зажила, но тяжестей этой рукой он уже поднимать не мог… Все это я вспомнил, держа в руках письмо из дома. Ну…, открываю! Пишет мне моя двоюродная сестра. Пишет, что все рады тому, что я — единственный сын у родителей — жив. Новости такие: отец был смертельно ранен на Курской дуге, дедушка, бабушка и дядя-инвалид поумирали своей смертью. В живых осталась одна мать. Чтобы ей было не так скучно, она взяла к себе племянницу и живет с ней. Если бы кто наблюдал со стороны, то удивился бы: я прочитал письмо раз, другой, третий и… заплакал. Не помню, чтобы когда-нибудь так плакал. Считал, что мужик должен быть мужиком, а не бабой. Но нервы не выдержали и этот храбрый казак заплакал как ребенок. Пришли товарищи по несчастью, еле успокоили и я возвратился в барак. Ночью, когда все уснули, я дал волю слезам. Не помню, спал ли я в эту ночь? Всякая война ожесточает людей. Сколько видел горя, слез, крови — переносил все спокойно. А тут нервы не подчинились казаку, да я их особо и не сдерживал.* * *
Месяцев через шесть-семь и я получил право на переписку и получение посылок. Мать сообщила родственникам мой адрес, и ко мне повалили письма. В каждом письме был вопрос: почему я в Воркуте. Многие знали, что Воркута находится за полярным кругом, что этот город входит в состав Коми АССР. Многие также знали, что Коми АССР находится под управлением НКВД, что вся ее территория опутана колючей проволокой, что там сотни тысяч заключенных отбывают свой срок. Но всех интересовало, а что же напишу я сам? А что я мог написать? Наконец, я надумал: матери написал, что после войны мы — группа товарищей — решили подзаработать денег, а уже потом ехать домой. Двоюродному брату в Питер написал, чтобы к лету накрывал стол — буду в гостях у него. Не помню уже, что и кому еще написал в таком же роде. В результате такого откровенного моего вранья все родственники стали недоумевать. Один из двоюродных братьев высказал даже такую мысль, что письма пишу не я, а человек, хорошо знающий и выдающий себя за меня. Попросили меня прислать фотографию. Но в моем положении о том, чтобы сфотографироваться и речи не могло быть. И я написал, что в Воркуте нет фотографии. Двоюродный брат из Питера навел справки и, конечно, узнал, что в Воркуте на каждом углу фотоателье. В общем, все сходилось к тому, что я боюсь послать фотографию, а значит, это действительно не я. В 1951 году один из вольных принес на шахту фотоаппарат и сфотографировал меня. Послал фотографию — все успокоились, но задались другим вопросом: почему я в Воркуте? Ведь шахты есть и в Донбассе, да и на Кавказе нашли уголь; так что заработать деньги можно было и там. Время шло, а я вразумительного ответа не давал. И тогда постепенно стало доходить до их сознания, что я в заключении. Но за что? И сколько времени я буду в Воркуте? Как же быть? Если я опишу всю правду подробно, то лагерная цензура такое письмо не пропустит. Мой дядя Яков Федорович — муж старшей сестры отца, который в 1930 году вместе с семьей был сослан в Прикаспийские степи, написал мне прямо: чтобы я не «водил их за нос», а все же написал правду. Вот я и решил через вольную почту отправить ему письмо и вкратце описать суть моего дела. Как-то в выходной день (а выходной у меня был так называемый «скользящий», то есть, выпадавший на разные дни недели), я собрался и написал такое письмо: «На вопрос, за что я здесь — отвечаю: занес казачью шашку над головой советской власти и… промахнулся. Вот мне и дали пятнадцать лет». Письмо заклеил, подписал адрес и положил под подушку. Думал, завтра пойду на работу, передам вольному слесарю, а он отправит его обычной почтой. Утром, когда все ушли на работу, в бараке осталось восемь-десять человек — больные, выходные, дневальные. Вдруг приходят в барак человек шесть-семь охранников. Нас выстраивают посредине барака и начинают так называемый «шмон» (обыск). Один из охранников подошел к моим нарам, поднял подушку, взял мое письмо в руки и стал читать адрес. Покрутил, покрутил письмо в руках да и положил его на стол, стоявший почти рядом с нами, а сам пошел «шмонать» дальше. Когда я это увидел, в глазах потемнело; мне дышать стало нечем. Если, не дай Бог, это письмо попадет в руки к «куму» (так назывался оперуполномоченный лагеря), они меня сгноят в лагерях. Не видать мне ни дома, ни свободы… А за столом горит плита, да так, что дверца красная от жара. Я быстро, по-кошачьи, выскочил из строя, схватил письмо, прямо им открыл дверцу и бросил письмо в печь. Мысль промелькнула такая: даже если охранники заметят и кинутся за мной, то ничего — лишь бы сгорело письмо. А потом, пусть что хотят, то и делают со мной. Улики в их руках уже никакой не будет. Но все это произошло так быстро, что никто из охраны ничего не видел. Когда кинулись, то письма уже не было. Нас обыскали, выгнали из барака на мороз, перевернули весь барак — и все безполезно. Я был несказанно рад, что все так получилось, хотя и понимал, что написать такое письмо было глупостью. Прошло уже около пятидесяти лет, а я помню эту историю до последней мелочи, и мне кажется, что никогда не забуду…* * *
При советской власти пожизненного заключения не было. Но в особых случаях отбывшего свой срок заключенного вызывали, зачитывали новый приговор. И так повторялось, пока он не умирал. Вот такая доля ожидала и меня, если бы я не уничтожил письмо. Есть поговорка: — «Беда не приходит одна». Подошло лето. 17 июня меня прямо из шахты, даже не дали зайти в барак за вещами, посадили в барак усиленного режима (БУР). В него сажали опасных преступников, бандитов и всех, кто мог сделать неприятности для лагеря и начальства. Этих людей на работу не брали и никуда не выпускали. Кормили по самому плохому рациону. На вопрос: — «За что я попал сюда?» Ответили: — «Не твое дело». В шахте я работал машинистом погрузочной машины. И, несмотря на просьбы начальника и главного инженера шахты, меня не отпустили. Приблизительно через месяц в БУР зашел начальник лагеря и ответил мне: — «Представь себе: человек имеет срок 15 лет, а пишет родным, чтобы летом накрывали стол — он приедет». Вот тут я и вспомнил, что, сочиняя «байки» родным, написал брату в Ленинград, что летом буду у него в гостях. Это же означало, что я собираюсь в побег! Чтобы я не убежал, меня и загнали в БУР на все лето. Выпустили только в октябре, когда мороз доходил до -30 °C и было много снега. Перед тем как выпустить из БУРа «кум» пригласил меня в свой кабинет для собеседования. Он сказал: — «Я должен знать, кого выпускаю и на какое время». У нас в лагере я знал двух-трех заключенных, которых как только наступало лето брали в БУР и держали до глубокого снега. Зимой они работали как и все. «Кум» и говорит: — «Я могу в твоем личном деле сделать такую пометку, что в каком бы ты лагере ни был, тебя летом будут забирать в БУР». Но, видимо, я произвел на него благоприятное впечатление, так что пометку в моем деле он не сделал и до самого освобождения меня больше не трогали.* * *
Прошло около года, и я влип в очередную переделку. В нашем лагере организовали зону усиленного режима (ЗУР). Отделили три барака, изолировали, и собрали в них со всей Воркуты цвет блатного (уголовного) мира: убийцы, воры «в законе», бандиты и т. п. Они выбрали себе главаря с помощником из наиболее авторитетных уголовников. Их на работу не брали. Но однажды в ЗУР приехала какая-то комиссия и уголовники попросили из них создать бригаду. Они дали клятву, что никого не тронут, а план будут выполнять на 150 %. В ту пору привезли дополнительно четыре погрузочных машины, я научил на них работать десять человек, а сам стал механиком. С бригадой на работу не ходил, так как имел свой пропуск и мог в любое время суток пойти в шахту и выйти из нее. Такова была специфика моей работы. Однажды по выходе из шахты я зашел к контролеру, чтобы отдать свой жетон, который каждый шахтер брал при спуске в шахту и возвращал при выходе из нее. Это необходимо для учета спустившихся и вышедших из шахты людей. У окошка контролера стоял какой-то худенький мужичишко. Я слегка оттолкнул его, чтобы сдать жетон. Этот мужичок поворачивается и бьет меня по щеке. Я своим кулачищем двинул его по роже так, что он летел метров пять от окошка. Мужичок заорал во всю глотку: — «Нас бьют!» Как из-под земли выскакивают его друзья и все на меня. По одному знакомому мне в лицо я понял, что это та самая бандитская бригада. А ударил я ихнего «бога» по кличке «Аркашка». Я вырвался и в раздевалку. Их уже собралось человек двадцать. Зажали меня в угол. Передние не могли развернуться, а дальние до меня не доставали. Кто-то успел сообщить моему начальнику Федорову, а его все боялись. Бандиты как услышали, что бежит Федоров, врассыпную. На вопрос: — «В чем дело?» — я сказал Федорову: — «Алексей Никитич, мы свои собаки — подрались и помиримся. Идите наверх. Вам тут делать нечего». Блатнякам это понравилось, но за побои ихнего «бога» я должен был ответить. По воровским законам меня должны были «сактировать», то есть убить. Я приготовился к обороне. Сделал небольшой штык. Вдруг чего — без боя не сдамся. Но дня через два эта бригада «погорела» на плане 150 %. Вместо одного жетона, подвешиваемого для учета на каждый вагон добытого угля, они стали вешать до десяти штук, на чем и «погорели». Бригаду расформировали, а их всех куда-то отправили. Но я еще с полгода носил с собой штык на случай нападения и не был спокоен за свою судьбу до самого освобождения. У блатарей жестокие законы. Они могли передать другим и те обязаны были рассчитаться со мной. Так, например, в нашем лагере один заключенный работал нарядчиком. Он выгонял людей на работу и чем-то не угодил или не выполнил требования блатарей. По ходатайству лагерного начальства этого заключенного освободили, и он уехал в Днепропетровск. Блатари туда сообщили своим друзьям, те нарядчика убили, а голову в посылке прислали нашему «куму». Такая доля ожидала и меня, но, видимо, Богу было угодно и я по сей день жив и здоров. Конечно, если бы знал кто это, на кого я поднял руку, обошел бы его двадцатой дорогой. Все мы хорошо сознавали, что, пока жив Сталин, нам помилования не будет. И вот, в конце февраля 1953 года сообщили о болезни Сталина. Среди нас были самые разные люди: врачи, военные, дипломаты — да кого только не было. И наши врачи говорили, что если это правда, как сообщили по радио, то больше недели он не проживет. Теперь каждый день все стояли у репродукторов и слушали новости, особенно утренние. Наступило утро 5 марта 1953 года. Как обычно в это время уже никто не спал. Стоит мертвая тишина. Наконец, диктор медленно произнес: — Говорит Москва! Зазвучал гимн, закончился, и… тишина… Потом снова слова диктора: — Говорит Москва!.. После минутного молчания, опять диктор: — От советского Информбюро… — Ура!!! Ура!!! — заорали человек шестьдесят. Дальше уже не слушали… — Ура!!!.. Кто в нательном белье, кто как повскакивали с нар. Полетели шапки, подушки. Кто плачет, кто скачет, целуются друг с другом! — Ура!!! — подох «вождь и учитель, тиран и мучитель». — Подох! Урааа!.. Описать эту сцену невозможно; это надо было видеть! Зашел надзиратель на шум в бараке, глянул на эту сумасшедшую братию, махнул рукой и ушел. Выскочили из бараков. Весь лагерь, все обнимаются, целуются, орут «ура». Подох человек, на совести которого миллионы человеческих жертв, и проливший столько крови, что если бы собрать ее вместе, то он мог бы пить ее, не нагибаясь.* * *
Первые дни после смерти Сталина прошли в собраниях, стихийных митингах. Везде стояли группы человек по десять-пятнадцать, и, куда ни подойди, везде разговор один: АМНИСТИЯ. Однако почти весь март 1953 года ушел на перестановку во властных структурах. Наша жизнь постепенно входила в обычную рабочую колею. Но вопрос об амнистии или послаблении режима занимал все наши мысли. И вот 28 марта 1953 года вышла (как ее позже назвали) «Маленковская амнистия». Она давала свободу ворью, бандитам, головорезам, всяким жуликам и человеческим подонкам. Амнистия не распространялась на тех, кто «стрелял в Ленина», боролся против советской власти, перешел на сторону врага и с оружием в руках сражался против коммунизма. «Вот тебе, бабушка, и «Юрьев день»…» Нас, брошенных на произвол судьбы по вине Верховного Главнокомандования, амнистия миновала… В это время мне приснился удивительный сон: над нашей шахтой низко летит большой самолет. Я за него цепляюсь и поднимаюсь в кабину. За штурвалом сидит Сталин, оглядывается, пальцем подзывает меня и, показывая вниз, говорит: — Вон, внизу, видишь шурф, — (вспомогательный вертикальный ствол, обычно используемый в целях вентиляции). — Вижу. — Вот, иди, спускайся вниз и работай, пока не подохнешь. А нам ведь кроме того почти ничего и делать не оставалось… Эта амнистия обошлась дорогой ценой нашему народу. По всей стране прокатилась волна убийств, грабежей, взломов магазинов. И, как потом стало известно, где-то за полгода почти всех этих амнистированных переловили, осудили и отправили назад по местам заключения. Многим даже из Воркуты не пришлось выезжать как попали снова в лагеря. Так, например, на нашем участке работал Адольф Карлович, немец с Поволжья. Их семьями выслали в 1941 году, и он с женой жил в небольшом частном домике. Вечером сходили в гости, пробыли там часок и вернулись домой. Поужинали и легли спать. Жена сразу заснула, а он лежал в постели и курил. Окурок бросил в урну, но не попал и папироса с огнем упала на половик. Встать он поленился и стал наблюдать, загорится ли половик. Вдруг чья-то рука взяла этот окурок и унесла под кровать. В доме кроме кухонного ножа да половой швабры ничего не было. Адольф Карлович тихо разбудил жену, вместе вышли в другую комнату, а дверь закрыли на крючок и подперли. Он быстренько сбегал к соседу и они вдвоем с ружьем вернулись. Открыли дверь, выстрелили под кровать и скомандовали: — «Вылазь!» Вылез человек лет 20–25. Обыскали его, но ни чего не нашли. Заглянули под кровать, а там нож, откованный из арматурной стали. Они его связали и били, сколько хотелось. Затем позвонили в милицию и сдали властям. Если бы не окурок, то вор убил бы сонных хозяев, ограбил и ушел.* * *
Бериевская амнистия (как ее первоначально называли) показала нам, осужденным на каторгу, что мы обречены на вечную, пожизненную изоляцию от общества. Что нам нет и никогда не будет прощения или хотя бы ослабления лагерного режима. Притихли митинги, а мне вспомнился разговор двух конвоиров, которые везли нас в Воркуту. Один говорит другому: — «Воры где-то ограбили квартиру или убили двух-трех человек, Это не беда. А вот эти гады (показывает пальцем на нас) хотели свергнуть советскую власть. Будь моя воля, я их пожизненно сослал бы на острова в Ледовитом океане, чтобы они не смогли сбежать». Что нам оставалось делать? Бежать? — бесполезно… Воркута находится за сотни, если не за тысячи километров от ближайших населенных пунктов. За все десять лет, что я прожил там, вспоминаю лишь один случай побега. Несколько поваров припасли провизии и в пургу сумели выйти из «зоны» и, как и планировали, почти неделю где-то пересидели, а затем двинулись в путь. Их обнаружили с вертолета, всех перестреляли и, как всегда в таких случаях, трупы привезли к «зоне», сбросили у проходной и так оставили лежать целую неделю. Уходя на работу и возвращаясь с работы, все были вынуждены смотреть на эти трупы. Это означало: — Смотрите! Вот что ждет каждого, кто вздумает бежать! Оставался еще один путь борьбы за нашу долю — бастовать. Но мы знали, что в условиях советской власти бастовать — это еще опаснее, чем бежать. За это при Сталине можно было ожидать массового расстрела заключенных. Человек двести-триста «шлепнули» бы на глазах у остальных, и все бы притихли… Однако в «зоне» объявился забастовочный комитет, члены которого разъясняли суть забастовки. Все шли на работу, спускались в шахту и… ничего не делали. То комбайн не работает; комбайн запустят — транспортер поломается… Но придраться было не к кому. Я работал дежурным слесарем по ремонту углепогрузочных машин. Такая машина могла за минуту погрузить три тонны угля. Если раньше при порыве погрузочной цепи на ремонт уходило полчаса, то теперь я отправлялся наверх, шел в мастерскую, заказывал нужную деталь и ждал. А токарь, получив заказ, шел искать материал… Так, глядишь, и смена прошла. Все как будто бы и на работе — а угля-то и нет!* * *
Местные власти все это понимали, запрашивали Москву: что делать? Но навести порядок сталинскими методами уже, видимо, побоялись. Стрелять надо было бы тысячами… А делать-то что-нибудь надо. Первым долгом ввели зачеты. Если кто норму выработки выполнял на 100 и более процентов, то такому один день засчитывался за два. Если норму выполнял на 125 %, то один календарный день засчитывался уже за три. Так что при выполнении нормы на 125 % можно было десятилетний срок отбыть за три с половиной года. Эти меры немного подняли добычу угля, но не слишком. Многие работы были повременные — у них не было норм, как и у меня. Я был механиком и, если машины работали, мог сидеть в бараке. Если они ломались, то мог сутками быть на работе. И таких повременных работ было много. Следующим шагом было введение увольнений. За хорошую работу в выходной день давали увольнительную в поселок. Можно было свободно погулять, сходить в кино, завести знакомство. Некоторым разрешили даже жить вне «зоны». Такие могли построить дом и вызвать к себе семью. Сняли наши каторжные номера на шапке, спине и правой ноге, однако, о полной свободе пока и речи быть не могло.* * *
Многие наши каторжники вытребовали право на поселение вне «зоны», чтобы лишь раз или два отмечаться в комендатуре. К ним приехали семьи, и они стали жить как на вольном поселении. А у меня ни семьи, ни жены… Требовать переезда матери в Заполярье я и не думал. Моя двоюродная сестра из Минеральных Вод познакомила меня с одной незамужней молодой женщиной, с которой мы потихоньку переписывались. Вот мне и подумалось попросить ее приехать ко мне. К этому времени нам разрешили свидания с родными и близкими. Был построен специальный дом для свиданий, которые были двух видов. Если приезжали родители, то давался отпуск на три-четыре дня и отводилась общая комната для свидания. Если приезжала жена, то предоставляли отдельную комнату, где до семи дней можно было жить вместе днем и ночью. Теперь, когда моя «заочница» (так у нас назывались женщины, с которыми мы были знакомы, не видя друг друга) согласилась приехать, надо было придумать, что она моя жена. Ведь неинтересно приехать посмотреть на меня и поговорить в общей комнате. А как придумать? Долго я ломал голову над этой проблемой и придумал. Написал ей так: «Возьми отпуск, своей рукой напиши справку, что ты, Иванова Раиса Назаровна, находишься в очередном трудовом отпуске и едешь в город Воркуту… Пропусти одну чистую строчку, а дальше — подпись председателя сельсовета. Когда же он подпишет, дома, этой же ручкой и опять своей рукой на пропущенной чистой строчке допиши: «На свидание к мужу Петрову Михаилу Александровичу». И вот, где-то в апреле 1954 года, я только после работы пришел в барак, хотел ложиться спать — вбегает друг и громко кричит: — Петров!! Жена приехала! Хотя мы и договаривались, но я не думал, что так все быстро произойдет. Бегу на вахту по снегу — у нас еще стояли сугробы высотою два-три метра. Из-за последнего сугроба выглядываю. За вахтеркой стоит ко мне в профиль молодая женщина и рассматривает нашу шахту. Постояв с минуту, подхожу. Она поворачивается ко мне, и мы впервые рассматриваем друг друга. Наконец она промолвила: — Ну, точно, как у мамы на фотографии, — (перед поездкой она навестила мою мать). Я просовываю сквозь сетку ограды руку и говорю: — Ну, здравствуй, пока через проволоку. Тут она передала мне справку, которую сделала так, как я говорил. Вахтер мне выписал пропуск на главную нашу лагерную контору, выпустил меня, и мы пошли. По дороге обсудили последнюю проблему — могут спросить: а почему жена Иванова, а муж Петров? Договорились так: во время войны все погибло. Она посчитала меня погибшим и при выписке дубликата документов взяла свою девичью фамилию. Пришли к дому для свиданий. Ее поместили временно в общей комнате, а я, написав заявление на разрешение свидания, пошел к начальнику лагеря. У него было какое-то производственное совещание, и я, прождав с полчаса, вошел в контору, извинился за беспокойство и сказал: — Приехала жена и стоит на морозе. Все притихли. Майор Птухин взял мои бумажки — заявление и справку — и стал читать верхнюю. Потом переложил бумажки, стал читать другую, потом опять первую… Стояла гробовая тишина. Я слышал, как у меня сердце стучало. Раза четыре он перекладывал бумажки, а я стоял ни живой, ни мертвый. Наконец, он взял ручку и стал что-то писать. А что — не знаю… Отдал мне. Я говорю: — Спасибо, — а сам еще не знаю за что. Вылетаю из конторы и читаю резолюцию: «Разрешаю личное свидание на семь суток». Расстояние от конторы до дома для свиданий было метров восемьдесят. Я его пролетел в два прыжка. Вручаю начальнику дома для свиданий заявление; он дает мне ключи от комнаты № 7. Забираю свою «жену», заходим в комнату. Раиса моя в слезах. Она видела, как я летел. Мы обнялись, поцеловались и… заплакали… Минут двадцать ушло на успокоение. Теперь уже, оставшись вдвоем, мы «капитально» рассматривали друг друга. Радовались, что вся наша затея окончилась хорошо. Раиса привезла с собой килограмма четыре свежих помидоров. Я взял штук пять и отнес начальнику дома свиданий. При виде свежих помидоров у него глаза округлились. Это же что-то невероятное — Заполярье и… свежие помидоры. Он с величайшей радостью принял подарок, сказав: — Сейчас же отнесу детям. Вот будет радости! А мне сказал: — Сколько вам будет нужно, столько и живите. А резолюция на заявлении — это ерунда… Я здесь начальник. Возможно ли представить: после почти десяти лет пребывания в каторжном лагере оказаться в объятиях молодой нежной женщины. Я был счастливейший человек на Земле. Раису я тоже понимал. Ей не повезло в жизни. Она оказалась «у разбитого корыта». Из близких у нее осталась одна сестра, а у той свои заботы. По сути дела, она была одна. И вот теперь она в объятиях такого же одинокого молодого человека. В общем, мы витали где-то высоко в небесах. Начальник дома свиданий разрешил нам пронести пол-литра водки, и мы как-то вечером устроили своеобразную вечеринку. Меня освободили от работы на все время нахождения моей «жены» при мне. Днем гуляли, осматривали поселок. Показал ей нашу шахту и то, как ходит клеть с людьми, как выдают уголь «на-гора». В плане был и спуск в шахту, но товарищи мне посоветовали этого не делать без надлежащей охраны. Правда, контингент работающих на нашей шахте в основном был политический, но были и блатные — как правило, рецидивисты, получившие за свои преступления каторгу. Их было немного, но опасаться их было надо. Раиса прожила у меня дней десять. Ей понравилась наша каторжная спаянность и дружелюбие. Как она говорила, у них на свободе между людьми такой дружбы не было. Отпуск у нее заканчивался, и ей надо было ехать домой. Договорились так: она приезжает на работу и пишет заявление о переводе ее в город Воркуту. Она — почтовый работник и предварительно договорилась с нашей поселковой почтой, что работой обеспечена она будет. В то время был закон, что если человек желает работать в Заполярье, то он может за государственный счет переехать в любой заполярный поселок, не теряя при том стажа работы. Этим она и воспользовалась и где-то в июне 1954 года была уже со всем багажом у меня. За время ее отсутствия я с помощью моего нового друга — начальника дома свиданий — выхлопотал право на вольное житье в поселке. Нанял квартиру и жду «жену». Так что, когда она приехала, все было уже оформлено. Теперь я, словно вольный гражданин, живу и работаю, как вольнонаемный. Зарплату тоже выдают по вольнонаемной ставке. Помню, как первый раз я получил зарплату в сумме 8400 рублей и все купюрами по сотне — целая сумка денег. Единственное, что осталось от старой моей жизни — не было права выезда из Воркуты, и еще, кажется, раз в месяц отмечался в комендатуре поселка, что я здесь и никуда не удрал.* * *
Наступил 1955 год. В сентябре вышло постановление Верховного Совета о пересмотре всех дел заключенных и об их освобождении. Как нам разъяснили, из каждого лагеря будут подаваться списки на пересмотр дела в Воркуту. Там специальная комиссия из Москвы будет решать по каждому делу в отдельности. В один из дней в нашем лагере вывесили первый список на пересмотр дел, который отправили в Воркуту. Меня в списке не было. Через некоторое время вывешивают второй список. Опять меня нет. Я призадумался. Получается, наверное, что я не подпадаю под эту амнистию, так же, как не попал под первую, «маленковскую». Но те, кто попал в списки, такие же заключенные, как и я, и точно по такому же приговору. Вывешивают шестой список, и в нем есть моя фамилия. Ну, слава Богу! Немного отлегло от души. А то хожу, а на душе камень давит, не дает покоя ни днем, ни ночью. Но из Воркуты еще ни один список не возвратился. Слышали, что по другим лагерям уже начали освобождать. И вот, наконец, приходит первый список на освобождение, и, что интересно, в этом списке я первый. Моя смена была с полуночи до восьми утра. Утренняя смена идет, и каждый кричит: — Михаил!! Домой!! Само освобождение уже как-то потеряло остроту ощущения: мы жили свободно, с женами, некоторые с семьями. А, вот помню, мне как-то воздуха не хватает, что-то душит меня; не плачу, а слез остановить не могу. Захожу в баню. Банщик, мой земляк, дает мне шесть порций мыла и говорит: — Смой всю воркутскую нечисть, и чтобы через пару дней твоего и духу здесь не было бы. Пусть уголек добывает тот, кто его положил в землю.* * *
Это было утром 20 октября 1955 года — мне тридцать семь лет. Паспорт и вся документация уже были готовы. Мне оставалось только расписаться и в кассе получить полный расчет. А как же Раиса? Я предложил такой план: она остается и продолжает работать. Я еду домой, погуляю с месяц, проведаю всех родных, и назад — в Воркуту. Ну что я буду делать в колхозе? До призыва в армию и до войны я был учителем начальных классов. Назад в школу для меня дорога закрыта из-за судимости. А здесь я получил специальности электрослесаря, горного мастера, механика углепогрузочных машин. Раиса заявила: — Я здесь одна не останусь. Ты все равно назад не приедешь, а что я тут буду делать одна? Она, когда ехала второй раз, заключила договор на три года, а прошло всего несколько месяцев. Для того чтобы забрать ее, нужно расторгнуть договор и оплатить все расходы государства по ее переезду ко мне. Навели справки. Следует заплатить 450 рублей. Ну что же, оплатил все, и, сдав багаж, мы тронулись домой. Пошел снег. Поезд медленно набирал скорость. Проехали мимо вокзала, на котором написано: «Воркута». Я вслух сказал: — Воркута, Воркута, дай Бог тебя больше не видеть…* * *
Есть поговорка: — «Как тянется время и как быстро летят года». В молодости мне нужно было со станции Ростов-на-Дону уехать на Минеральные Воды. Поезд отходит через два часа. Сижу на чемоданчике и смотрю на большие часы, висящие на привокзальной площади. Минутная стрелка стоит, стоит — потом прыг на одну минуту. Опять смотрю на нее, а она снова стоит, стоит… Нервы не выдерживают. Беру чемоданчик и иду по привокзальной площади, медленно-медленно в надежде, что так время пойдет быстрее. На часы не смотрю. Обошел вокруг здания, а прошло всего пять минут… Я расстроен тем, что учебное заведение, в которое хотел поступить, ликвидировано… Время прибытия моего поезда — я у кассы первый. Выходит кассир, небрежно шлепает на окошко кассы бумажку: — «На поезд такой-то билетов нет». И вновь проклятая минутная стрелка издевается надо мной… Со времени начала войны прошло 57 лет. Освободился из заключения 43 года тому назад. А кажется все произошло вчера, ну неделю назад… Помню лицо немецкого солдата, на которого наскочил в лесочке перед пленением. Был бы дар художника, нарисовал бы его и сейчас… В возрасте 37-и лет я прибыл домой к матери. С месяц ушло на встречи, застолья, поездки по родственникам. Работы для меня в колхозе не было. О работе в школе и думать было нечего. А тут еще узнал, что за мной будет вестись негласная слежка. Оказывается участковый милиционер просил секретаря сельсовета сообщать ему, чем я буду заниматься, с кем переписываться, куда буду отлучаться и т. п. Секретарь же сельсовета — моя двоюродная сестра… Задумался. Не вернуться ли в Воркуту? Но когда объезжал родственников, был у младшей сестры матери (тети), которая жила недалеко от Пятигорска. Местность мне понравилась и мы решили поменять место жительства. В феврале 1956 года мы уже были на новом месте. Была ли здесь организована слежка — не знаю. Однако, два раза приезжала женщина из КГБ с какими-то запросами, чтобы я подтвердил или опроверг их. Значит и здесь знали кто я и где живу. К заслугам сотрудников КГБ можно отнести их молчаливость. Никто, даже мои близкие не знали, за что я был в Воркуте. Я иногда думал, что исподтишка будут вести травлю, но все было тихо. Правду говорил оперуполномоченный, когда отвечая на вопрос: — «Не будет ли травли по прибытии домой?», — сказал: — «Не болтайте языком сами и все будет в порядке. Посмотрите на справку об освобождении. Там не указано, за что отбывали срок». Но советская власть всегда держала нас в виду. И не только нас. Время шло. Я вырастил трех сыновей, трех орлов. Средний сын, закончив службу с благодарностями, решил посвятить жизнь военному делу. Подал документы в автомобильное военное училище. Все экзамены сдал на отлично. Но… не прошел мандатной комиссии (по сути, КГБ). Один из членов комиссии в чине майора подошел к сыну, похлопал по плечу и сказал, что сочувствует и посоветовал поискать профессию на гражданке. Призывают на службу младшего сына. Попал он в строительный батальон на Байкало-Амурскую Магистраль (БАМ). Службу закончил с наградной медалью и благодарностью. С другом поступают в Новороссийское училище на корабельного повара: на мир посмотреть и себя показать. Заканчивают учебу с отличием. Сын — передовик, профорг группы. Когда капитан одного передового судна пришел выбрать поваров, ему посоветовали сына и его друга. Капитан привел их на корабль, лично проэкзаменовал на поварское и пекарское мастерство, выделил им каюты и в училище уже не отпустил. Узнав об этом, особый отдел училища снял сына с корабля. Спустившись на берег, сын зашел в училище, чтобы узнать: — «В чем дело?» Ему ответили: — «Вон отсюда!» Один из преподавателей в коридоре тихо сказал: — «Тебя не пустят не только в загранплавание, но даже в туристическую поездку в дружественную Монголию». В деле сына была отличнейшая характеристика из воинской части, наградной лист к медали «За отличную службу», великолепная характеристика от комсомольской и профсоюзной организаций училища, благодарность администрации за хорошую общественную работу и учебу и рапорт капитана загранплавания о направлении сына с другом на его корабль. Сын зашел в особый отдел узнать, почему ему не дают визу. Сотрудница КГБ на его глазах порвала все эти документы, обрывки бумаг бросила ему в лицо и, брызгая слюной, в ярости заорала: — «Вон отсюда фашистский ублюдок, выродок! Чтобы твоего духа здесь не было!» Сын рассказывал: — «Наверно, Бог вразумил меня смолчать и ничего не предпринять в ответ на оскорбление. Мне дышать было нечем. Вышел белый как мел. Друзья спрашивают: — «В чем дело?», — а я слово не могу выговорить». Позднее дирекция ему посочувствовала и сделала, что могла: дала направление в распоряжение Минераловодской железной дороги, где его приняли шеф-поваром в поезде Кисловодск-Москва.* * *
В 1978 году я должен был выйти на пенсию по возрасту. Но стаж мой с 1956 года был маловат — не хватало около двух лет. Я знал, что время нахождения в плену и ГУЛАГе не войдет в стаж, но по моим представлениям, довоенная служба в армии и первые месяцы войны (всего около двух лет — как раз хватает до стажа) должны войти. Обратился в райвоенкомат за справкой. Предложили прийти через 10 дней. Захожу. Военком достает письмо из Архива КГБ, где написан полный текст моего приговора Западно-Сибирским военным трибуналом, и говорит: — «Пошел вон отсюда!» Вспоминается и другое: мой дедушка, как истинно верующий, всеми уважаемый человек в станице, еще до рождения моего отца, был не то старостой прихода, не то каким-то завхозом церкви. Так вот меня, его внука, через полвека не принимали в комсомол, так как в анкете, которую я должен был заполнять, была графа: — «Был ли кто из родственников служителем культа?» И я был обязан писать: — «Мой дедушка занимал какую-то должность при церкви». И этого было достаточно, чтобы сказать: — «Пошел вон!» Летом на каникулах моих товарищей брали в уборочную страду весовщиками. А меня нет. Я был на тяжелой физической работе. После уборки по приказу правления колхоза весовщикам выносились благодарности с вручением подарков. А мне нет. Меня карали за вину и безвинно. Ладно — перенес. Детей моих карали безвинно — пережили. Боюсь, не будет ли такая кара и для внуков? Все может быть. Ведь у власти все те же коммунисты или их наследники, а палачи из НКВД-КГБ чувствуют себя вольготно и не думают о покаянии, но бесстыдно требуют «примирения и согласия» с ними от своих жертв.Виктор Карпов ДОЛГАЯ ДОРОГА В ЛИЕНЦ
«Я Петр Павлов, так меня хотел назвать отец по имени первых апостолов Петра и Павла», — писал мне казак из маленького хуторка Липова Калитвенской станицы. Пусть будет так. Еще в 1919 году новые власти переименовали станицы на волости — чтобы казачьих названий не было, искореняли. Тогда эту дурь наши пытались объяснять местью Троцкого и компании за поход Мамантова да восстание верхнедонцов. Еще шутили по поводу замирения вешенцев с красными: «Припекеть и их, кобеля и того научили лизать свой зад…» (это когда куцему намажут гардалом под хвостом). Первым председателем Калитвенской волости назначили Мирка Немальцева — казака нашей станицы. Доверили, как политическому заключенному: он был в ссылке на Лене после 1905 года. Вахмистр Немальцев в Юзовке (которая теперь Донецк) перед строем призвал станичников не выступать против взбунтовавшихся шахтеров, не выполнять полицейские функции. Не долго он председательствовал. Не смог выдержать террора ДонЧека, ОГПУ, которые постоянно и безвозвратно забирали казаков, заказывая волостному правлению новые списки заложников к следующему наезду. Окончательным толчком к отказу от председательства стало следующее. На престольный праздник в станичный храм прибыло много верующих с хуторов — пардон, деревень! — волости. Служба шла и на улице. А тут комиссар продотряда Самбуров с комбедами — надо, мол, разогнать молящихся, работать де мешают. Обнаружили в одном месте 6 мешков зерна в соломенной крыше сарая, а хозяева в церкви, молятся. Служба же в престольный день долгая… Командир продотряда Сердюков построил отряд и выступил: «Товарищи бойцы! Мировая контра…» — ну и так далее. Мол, разогнать богомольцев! Но тут в комнату, где заседал Немальцев, ворвался зам. председателя волости Роман Павлов, с криком: «Это вы дали согласие разогнать женщин, детей и стариков?» И уже вслед выбегающему председателю — «Нам не простит ни народ, ни история!» Только сейчас, почувствовав поддержку, председатель остановил Сердюкова. С того случая Марк Федорович, ссылаясь на болезни, неграмотность и т. д., отказался от волости. Съездил на бывшую станичную толоку в Нижнерепную (от этого хуторка уже ничего не осталось), перевез туда в балку Репную, что впадает в речку Лихую, свой курень. К нему присоединились еще две семьи со станции, а также из соседних хуторов Липова, Богданова и Трифонова. Тошно им стало жить в родных местах. Так и образовался в балке, где ручей, хутор Немальцев. Так по рассказам отца, а в 30-е годы и по своим наблюдениям, знал казачонок Петр, каково жить под большевицкими оккупантами. Но и на новом месте не дали спокойно жить. Стали наезжать из ОГПУ — искали, не поселился ли кто из служивших у Мамантова? Тогда некоторых мамантовцев, бывших крепких казаков-добровольцев, нашли на целинных землях в Ремонтненском районе. Уехали они в степную глушь, сделали из дерна и глины полуземлянки. Забрали их в 28-м, с семьями погрузили на баржи и по ледяной еще воде отправили на север. Никакой крыши над головами. Дали пилы да топоры. Жгли костры, дремали на пепле, будили друг друга, чтобы не застыть. Выжили единицы. Никакой связи с внешним миром. В 1936 разрешили переписку, да кому и куда писать? Семьи остались без кормильцев много лет назад на безымянном берегу, а казаков увезли на баржах… Немальцева вскоре пригласило в Москву общество политкаторжан, там он и прижился. А хуторок его имени продолжал переносить большевицкие эксперименты. В коллективизацию несогласных и просто косо посмотревших на комбеда высылали уже за «вредительство колхозному строю». Начались обобществление до последней курицы и хорошо организованный голод 1933 года. «Враги народа» дохли сами без хлебных карточек… Но наступило лето 1941 года. Немцы еще только подходили к области, а уже поступил приказ эвакуировать колхозный скот. Но куда? Погнали к станции Николаевской (теперь село Литвиновка) в соседнем районе. А тут красноармейцы отбили Ростов, и попало всему начальству, бросившему город и на машинах с личным добром укатившему на восток. Решили навести порядок и у нас в станице. Те, кто отдавал приказ гнать скот, промолчали. Арестовали бригадиров-скотников, посадили в тюрьму на станции Лихая. Там сидели они два-три месяца, пока при бомбежке не разрушили здание. Одни погибли, другие ранены. Среди последних и отец Петра Павлова. Арестанты разбежались. Летом 42-го вывесили на сельсовете плакаты — пузатые немцы, и подпись: «Они хотят нас сделать горбатыми». Но вышла другая картина. Приехали двое, оба подтянутые, стройные. Спросили, где сельсовет. Мальчишки сбежались смотреть машину, это для наших мест тогда редкость была. Один из немцев по-русски попросил ребят обежать хутор и созвать сход. На сходе сказал: «Мы пришли освободить вас от ига коммунизма. Сегодня вы должны выбрать себе власть такую, какая была у вас до советов. И занимайтесь каждый своим трудом. Да не забудьте назначить себе полицейских, время сейчас тревожное, военное». Жизнь пошла своим чередом. Убирали колхозный хлеб, немцы колхозы не разгоняли. Делили пшеницу, засыпали зерно для будущего урожая. Работали на себя. Где-то за 6 месяцев люди почувствовали душевную свободу. А в памяти хорошо сохранялись недавние события. По осени 42-го к отцу Петра заявился давний односум по германской, все это время бывший в розыске как участник казни подтелковцев. Тогда же в окружной станице Каменской из добровольцев собрали две казачьи сотни. Первой командовал подъесаул Кривогузов, второй — сотник Сытин, рожак станицы Базковской, до войны заведующий скотобазой в Каменске. Зам. командира у него был хорунжий Щербаков со Старой станицы, что напротив Каменска. В Белокалитвенском районе был сформирован 1-й Синегорский атаманский полк в 1260 человек. И это тогда, когда отступающая Красная Армия угнала всех казаков призывного возраста. На станции Репная был собран казачий взвод из молодежи ближайших хуторов под командой подхорунжего В. Раскатова и помкомвзвода И. Юрова с хутора Липова. Были и другие мелкие казачьи отряды из разных станиц; Петр помнил хорунжего Ефремова из Белой Калитвы. А еще сколько казаков пошло в полицию!.. Начало 43-го. Немецкая армия отступает. Командование понимает, что неприятель пополняется за счет молодежи из освобожденных районов, и немецкая комендатура приступает к ее эвакуации. Некоторые родители сами отдавали своих сыновей — верили, что немцы отступают временно. Фронт еще близко не ощущался, а в Калитвенскую ворвалась прямо по снегу легковая автомашина с тремя автоматчиками. Заблудились. Майор спросил: «А немцев нет? Где атаман и полиция?» Но атаман Чурсин ликвидировал случайный десант. На следующий день атаманов всех хуторов пригласили в Каменск, участников того короткого боя наградили, а на дорогах с тех пор появились казачьи заставы и дозоры. Все хорошо знали, что в каждой красной части есть особые отделы, и чем эти особисты занимаются. Понимали, что придется бежать от надвигающегося террора… Петр рассказывает: «Организовывались хуторцы семьями и родственниками. На бричках в конной упряжке уходили на Украину. Так бежал с хутора Богданова возвращенец Коновалов. В июле 42-го он вернулся с Сорокинских рудников, где скрывался много лет. Зашел в родной дом, перекрестился на святой угол, где уже и полочки для икон не было. Сказал проживающей: «Михайловна, я хозяин куреня. Вернулся и прошу освободить мой дом». Без видимой обиды тогда семья коммуниста перешла в каменный флигелек… С хутора Трифонова атаман Федор Гнилорыбов задержался, выехал после обеда верхом. Видит — на санках два немца, а впереди плетется, понуря голову его знакомый. Атаман сдернул винтовку, наставил на пешего: «К коменданту, марш!». Немцы повернули назад. Довез он спасенного до хутора Чичерина — «Иди, знакомые примут, а мне оставаться нельзя». Казачьи сотни уходили на Украину последними, каждая сама по себе. Калитвенский атаман Чурсин долго не покидал станицу. Уже и красноармейцы ее занимают, начинаются поиски отставших, погони со стрельбой, аресты. Атаман укрылся в котловине у хутора Красный Яр, там и был застрелен. Сотни перешли Миус и остановились на второй линии немецкой обороны. Сотня Сытина расположилась у Саур-могилы в деревушке с таким же на званием — не хотели уходить далеко от родных куреней. Весной из нее отобрали две группы казаков. 10 человек послали на обслуживание аэродрома, а 15 на фронт. Немцы тогда не доверяли охрану самолетов румынам. Асотня пошла дальше на запад. Следующая недолгая остановка — село Благодатное Амвросиевского района Донецкой области. Там уже стоял 1-й Синегорский атаманский полк под командованием войскового старшины — их называли белокалитвенцами. Нашу сотню влили в этот полк. Как сейчас помню: за селом на поляне полк выстроен по сотням. От села на вороном коне в черной бурке наотлет в сопровождении адъютанта легким наметом скачет командир полка Журавлев. «Здорово, станичники!» В ответ прогремело — «Здравия желаем, господин полковник!» Рассказал о порядке движения. Теперь, подходя к населенным пунктам, отдавалась команда «Запевай!» В каменской сотне в кавалерийском взводе запевалой был урядник Михаил Зорин. Почти всегда он запевал родную «Прощай, мой хутор Нижнерепный, прощайте, все мои друзья…» Отец мой до самозабвения любил лошадей. И в колхозе был скотником, потом бригадиром. И я без волнения не могу смотреть на всадника, на его посадку, коня. Как я любовался тогда командиром полка — вот умеет сидеть на коню! Как влитой. Большая школа: действительная, германская, в гражданскую из простого казака стал вахмистром… На привалах старики объяснили, как удалось сформировать свой полк. Казаков во время геноцида у них больше уцелело. Южнее Синегорского вниз по Донцу в междуречье Донца и Кундрючьей между станицами Усть-Быстрянская и Нижнекундрюченская сохранились непролазные леса, там в поймах рек годами прятались казаки. Порыли землянки. Питались подножным кормом, по ночам ездили подальше грабить сельповские лавки. Брали соль, спички, муку, одежду. Так и прожили добрых два десятка лет! А наши станицы Каменская да Калитвенская — голая степь… Впрочем, в этой части Донской области большевики особенно зверствовали, отсюда и реакция казаков — многие ушли к немцам». Неохотно уходили станичники все дальше на запад. Немецкое командование постоянно отрывало от полка 15–20 казаков, а то и целый взвод — и на аэродромы, и для затычек всякого рода дыр. Такая участь постигла и нашу каменскую сотню. Забрали взвод — впрочем, шестерых отсеяли на медкомиссии, из-за слабости, нарывов от сырости и простуды. Исключили и юного Павлова. В сотню больных уже не вернули, и пришлось им идти по дорогам Украины искать своих свободно двигающихся хуторян-станичников. «Своих синегорцев подполковник Журавлев держал при себе и в обиду не давал. Если в пути попадалась колонна с русскими пленными, он тут же, напустив на себя внушительный вид, подъезжал к начальнику конвоя и начинал объясняться на почти непонятном тому языке. Смотришь, уже договорились. Колонна останавливается. Адъютант подскакивает на коне чертом и кричит пленным: «Кто из Ростовской области, выходи ко мне!» Выходили по 20,30 человек, смотря какая колонна. У них спрашивали: «Будешь сражаться с большевиками за свою свободу?» Рассаживали по подводам, обмывали, одевали. Так немало спасли людей от верной гибели… Полк ушел на Херсон. А мы, забракованные медкомиссией, соединились в конце концов со своими станичниками. Мы продолжали неохотно уходить все дальше от родного края, с передышками по несколько дней. Наши хуторцы ехали уже по пять человек на бричке, запряженной тройкой добротных коней. Нашли полуразбитую повозку, отремонтировали и отделили на нее слабого больного Петра. Так дошли до села Пушкино Винницкой области. Здесь недели две прожили: «Зарабатывали еду — солому с полей подвозили, вывозили навоз. Жили неплохо, продуктами запаслись, а любители спиртного самогонкой баловались. В победе немецкого оружия уже сильно сомневались». Из Винницкой области с обозом отходило уже много украинцев. В райцентрах комендатуры выделяли продукты. Ближе к Карпатам украинцев стало мало — отсюда за кордон они уже уходить не хотели, шли в леса к бендеровцам. А казаки пошли дальше — через Молдавию и Румынию в Венгрию. Сутками ночевали на карпатских перевалах, прямо на дорогах варили мамалыгу, заправляли маслом, сахаром. «В Венгрии откуда-то взялся казачий батальон молодого энергичного есаула Назыкова. В него нас и зачислили. Дали доотдохнуть, доукомплектовали — и в Белоруссию, под Бобруйск, в стан походного атамана полковника Павлова. Большинство попало во 2-й полк. Сотни были расквартированы по селам, а штаб атамана был в городе. Вскоре стали беспокоить советские партизаны. Атаман лично возглавлял операции по вытеснению и уничтожению партизан, занявших некоторые села. В одной из деревень одиночным выстрелом Павлов был убит. Казаки бросились на поиски стрелявшего, обыскали ближайшие хаты, погреба, чердаки, сараи, но не нашли ни винтовки, ни патрона стреляного, ни подозрительных людей. Рядом лес. Прочесали край — никого. Пошли слухи, что есть подосланный злодей среди нас. Но так все и осталось загадкой. Грешили, правда, казаки на есаула Головина, который вскоре исчез навсегда с несколькими казаками. Так закончился нелегкий путь полковника Павлова от Таганрога до Белоруссии. Он пользовался в Казачьем Стане авторитетом и уважением, так как умел находить выход из любого тяжелого положения. Мы были не нужны никому, просто Германия была скорее заинтересована в нашем нейтралитете. Вот и скитались сиротами по Европе. Часто о Павлове и в Италии потом вспоминали. Он был для нас отцом. На его похоронах я впервые увидел и запомнил навсегда, как рыжий конь атамана шел за каретой с гробом и время от времени жалобно ржал… Походным атаманом стал первый заместитель Павлова полковник Тимофей Доманов. Где-то через неделю после похорон Павлова мы двинулись к городку Лида. Навстречу выступили партизанские отряды, преградив путь. Час, может, два длилась перестрелка. К нам на помощь подошел танк, сразу вступив в бой. Пулеметные очереди партизан прекратились и они скрылись в лесу, больше не препятствуя нашему движению. В десятке километров от польской границы произошел непонятный для большинства случай. На двухчасовом привале хорошо вооруженный автоматическим оружием отряд есаула Головина отделился от стана и ушел по проселочной дороге в лес. Командование объяснило, что для прикрытия нас. Но больше отряд этот нас не нагонял, людей из него мы не встречали. Ходили слухи, что он сдался красным. Похоже, что наши командиры не знали причин откола, а объяснение выдумали для успокоения остальных. От Лиды шли по хорошей асфальтовой дороге. Переправились через Вислу, прошли Варшаву. В 30–40 км от города нас задержали. Батальон Назыкова усилили казаками, не однажды побывавшими в боях, и вернули назад в Варшаву. Там они участвовали в подавлении восстания вместе с калмыцкими частями. Остальной народ был отправлен в Австрию, куда через неделю вернулся и батальон Назыкова. Помню, как в каком-то австрийском лесу нам читали на привале лекцию «Что такое советская власть и как от нее избавиться?» Все были обеспокоены, что будет с нами, куда нас еще забросит судьба? Понимали, что скорое возвращение на родину не светит, дела у немцев были плохи. Прибыли, помню, на вокзал какого-то австрийского города. Уже и не помню названия, так все стало безразлично. Одно нельзя забыть — здесь нас кормили отличными горячими обедами. Женщины готовили и наливали нам в котелки и другую посуду, у кого что было. Кто они? Общество Красного Креста и наши эмигранты в Австрии — ведь как-то узнали про прибывающих казаков и приготовились. На этом вокзале мы погрузились в вагоны с лошадьми, бричками и прочим скарбом. Двери вагонов не закрывали во время движения, и мы любовались сказочным видом местности. Жители на реке подплывали на лодках прямо к домам, для нас это было удивительно. Открывались все новые виды — дома, дворцы, площади… Вспоминаю теперь все это, как во сне!.. Потом пошли Альпы — ущелья, тоннели, мосты… Разгрузились в провинции Удино Северной Италии. Распределились частями по всей местности Фриули в городах Толмецо, Джимоно, Торченто и других населенных пунктах. В Джимоно и Толмецо были почему-то пустые добротные дома, лишь несколько из них поврежденных бомбежкой. В них и поселились казачьи семьи — старики, бабы, дети. И назвали дома своими именами: Новочеркасск, 1-й Донской округ, 2-й Донской, Донецкий… Эти поселения были в наиболее спокойных от налетов итальянских партизан местах. Хоть не надолго, но закончилась наша цыганщина…»* * *
2-й казачий полк, которым командовал полковник Макаревич, прошел город Торченто и двинулся по впадине между двух высоких гор. Дошел до следующего населенного пункта и был встречен с трех сторон партизанским огнем. Полк такого отпора не ожидал и отступил в Торченто. Партизаны захватили 7 подвод обоза, оружие забрали, а обозников отпустили. В Торченто полк был переформирован, его командирам стал полковник Русаков. Штаб походного атамана держался в Италии на высоте и соблюдал все казачьи традиции. Сотни расположились на окраине города и несли гарнизонно-охранную службу. В городе был авиационный завод, выпускающий какие-то детали для самолетов. Охранять его и входило в наши обязанности. Дня через четыре-пять партизаны снова зашевелились и напали на расположение нашего полка. Третья сотня на окраине города не выдержала, оставила позиции и отступила к авиазаводу. Основная часть полка отбила атаку и удержала центр города. В 3-ю сотню прибыл зам. командира полка войсковой старшина Голубев со взводом, вооруженным преимущественно автоматическим оружием. Познакомился с обстановкой, попросил одного казака, знавшего местность, провести взвод в окружную, и по винограднику сбоку атаковал противника. Тут же в атаку пошла вся сотня. Полк перешел в наступление, отбросил противника на 10–15 км в горы. В этой операции был легко ранен в руку командир полка Русаков, но позиций не покинул, руководил до победного конца. В 3-й сотне погиб казак Зеленцов и четверо были ранены. Остальные сотни понесли примерно такие же потери. Для погибших в городе были заказаны памятники с надписью на русском языке. На чужой земле упокоились донцы. Наступило затишье. В спокойной обстановке пели казаки уныло: Над озером чаечка вьется, Ей негде бедняжечке сесть, Слетай ты на Дон — край далекий, Снеси ты печальную весть. Стоим мы в горах альпенийских, Кругом в окруженьи врагов… Запевалами, обладавшими отличнейшими голосами, были дядя Федя Иванов и его племянник 16-летний Миша Никитин. Винограда в предгорьях полно, нет ни заборов, ни перегородок — только ряды винограда. Уж мы там им полакомились, ели вдоволь и вспоминали свой родной край, где был только терн свежий, моченый да сушеный. Из него еще варили узвар. Большевицкая банда такие налоги наложила на плодовые деревья, что казаки их все повырубили. Так те этого и добивались, чтобы более действенным был ими устроенный голод. А какие сады, какие виноградники были у нас на Дону! Приезжали родственники из станиц к казакам нашей сотни с кошелками да сапетками на виноград. Мы их порыв осенних заготовок сдерживали, как могли, чтобы не обидеть местных жителей. Пишут про казачьи грабежи — это чушь собачья. Продовольствием нас снабжали, — может, и не ели разносолов, но по военному времени было нормально. А за виноград итальянцы никаких претензий не выставляли. Местные жители относились к нам хорошо, приглашали в дома и включали радиоприемники, для нас ловили Москву и мы слушали. Удивлялись и спрашивали у них: «У вас за это не преследуют?» Они также удивлялись: «Пурке (почему)? Прего (пожалуйста), слушай любую страну, твое дело». Это было в фашистской стране. А у нас… Мы общались с итальянцами, жестикулируя руками и пальцами, учились произносить простейшие фразы. Они говорили, что мы лучше произносили их слова мягче, чем немцы. Нашли предприимчивого итальянца. Один из наших молодых казаков передал ему хромую с лопнувшим копытом лошадь. Тот свел ее на колбасный завод, и через два дня передал хозяину 1600 лир. Сумма по тем временам большая. Казак немного выделил и нам. Однажды в свой дом нас вдвоем с Сережей Оверчековым пригласила наша ровесница Концетти. Предложила посмотреть фотографии, открытки, послушать радиоприемник. Книги нас не интересовали, они были на итальянском. Но хозяйка подала нам одну книгу, чувствуя, что она нас заинтересует, помогла прочитать и назвала своим мягким языком автора — Петр Николаевич Краснов. Мы тут: «Си, си, это наш генерал, атаман!» Посмотрели об ложку, картинки, не прочитали и слова. Милая девушка, не задумываясь, тут же подала мне открытку с видом их города, ручку и попросила написать что-нибудь на память. Я выполнил ее просьбу. Старательным почерком написал: «Здесь был судьбой заброшен Донской казак Петр Павлов из Ростовской области станицы Калитвенской хутора Бородинова (Липова?)». Когда меня привезли в Союз, как я жалел об этом! Ведь была же причина остаться!.. Итальянцы спокойно жили и трудились на расположенном в этой части города авиазаводе. Нас удивляло, что они после работы никогда не спешили домой. Заходили в кафе, в ресторанчики, располагались за столиками, попивали вино и закусывали. Но пьяных среди них мы не видели. Велосипеды ставили здесь же, у входа в заведение, без всякого присмотра и гуляли допоздна. Один из наших пожилых казаков вышел под хмельком из ресторана уже в темноте, сел на велосипед и приехал в наше расположение. Наутро все увидели, посмеялись, а потом поругали виновника. Велосипед вернули хозяину. Помкомвзвода урядник Борисов дружил с одной семьей итальянцев. Посещал с утра жену, пока муж был на работе, кое-когда бывал у них и вечером, когда оба дома — для приличия. Этот-то Борисов и поручил нам троим: Никитину, Оверчекову и мне — аккуратно, чтобы не видели итальянцы, отправить двухколесную машину на место. В ресторан или кафе заходили и мы, когда в кармане появлялись лиры. Садились вместе с итальянцами. Нам также подавали графин с вином и стаканы. Когда не было лир, заходили просто купить сайку — это такая маленькая булочка. Бывало, что немногие наши знакомые итальянцы приглашали нас к столу и угощали. Нас, молодых, они уважали и любили. Обслуживали посетителей девочки нашего возраста — Дина, Эльза и Концетти. Хлеба у них не было, а были в ограниченном количестве сайки, и нам они две-три продавали. При встрече они нас приветствовали: «Манды, Пери, комыва?» (здравствуй, Петр, как дела?), — так мягко и приятно. И сейчас из всей прожитой жизни вспоминаю эти замечательные дни. Мы, 16-17-летние мальчишки, впервые попробовали настоящего виноградного вина и почувствовали начало любви. Ни музыкой, ни танцами нашему поколению увлекаться не пришлось. Последним в Италию прибыл Белокалитвенский полк под командованием Синегорского хуторского атамана Журавлева, бывшего вахмистра, а теперь уже полковника. Так как он не имел специального военного образования, то ему за отличную организацию и формирование полка сначала присвоили звание хорунжего и по его просьбе оставили под его командованием полусотню казаков-синегорцев и близких к ним хуторов. С ними Журавлев вел боевые операции па опасных участках горных дорог, где активно действовали партизаны, и всегда выходил победителем. Всем остальным хуторским и станичным атаманам были присвоены чины подхорунжих. А все офицеры были определены в резервную офицерскую сотню. Партизаны не успокаивались. От Торченто вверх по небольшой горной речке на расстоянии 5–6 км находилась электростанция Ведронза. Ее охраняло отделение из 8-10 казаков. Каждое утро проходила смена караула. Как всегда, на подводе с полной амуницией и тремя верховыми казаками ездили на смену. Дорога отличная, но с правой стороны проходила вплотную к скалистым горам. Однажды, минут через 10–12, как отъехал разъезд, послышались выстрелы. Через 2–3 минуты мчится наметом заседланная лошадь. По тревоге выступил взвод 3-ей сотни. Двигались цепью по дороге и сбоку — выше по скалистым горам. Никого не обнаружили. Пустые горы, скалистые выступы, заросли и еле заметные тропы. При обстреле караульные казаки соскочили с лошадей и залегли между каменных валунов, а подвода удачно прижалась к скале. Все обошлось благополучно. Такое происшествие повторялось дважды. Тогда командование организовало секрет. Возглавил его 40-летний дядя Федя Иванов, который внимательно изучил местность, все тропы и свежие следы. И только на третий день засады на зорьке встретили они огнем чересчур беспокойных партизан… Однако мы хорошо понимали, что дело идет к концу и воевать нам с местными патриотами ни к чему. Надо было дождаться конца войны. О плохом тогда старались не думать, к тому же были надежды на крушение большевицкого режима. Оглядывались на Власова и его РОА — был слух, что генерал связался с советским командованием. Даже песни пели — И тогда в родной станице Без ярма большевиков Полетит свободной птицей Счастье вольных казаков… В Италию прибыли и наши казаки-эмигранты со всех европейских стран. Их по-прежнему не покидала мечта о России, о вольном Донском крае. Все строили планы своего более-менее сносного послевоенного будущего, не подозревая, что участь их уже решена. Казаки думали о воспитании своей смены. По полкам и станицам, разбросанным по Фриулии, начали собирать молодых казачат. Пришло распоряжение и в наш полк. Командиры сотен вызывали молодых ребят и спрашивали: «Какое образование?» И с вещичками — в штаб полка. Оттуда уже по месту назначения. С образованием 9-10 классов, после собеседования — в юнкерское училище, а с 7-ю классами и не прошедших экзаменационной комиссии — в учебную команду, где готовили младших командиров. Юнкерское училище было в городе Вилла-Сантина, учебная команда — отдельно в полупустом поселке. Здесь мы занимались в прекрасной двухэтажной школе, на втором этаже которой жили. Мы все удивлялись, где в Италии город, где село — даже если стоят два-три дома в горах, обязательно двухэтажные, кирпичные; таких хибар, как у нас, здесь не было… Начальником нашей команды был есаул Письменсков из станицы Каменской, замом у него подъесаул Коваленко. Они же были и преподавателями (Письменсков до войны преподавал в школе в Каменской или Старой Станице). Из общеобразовательных предметов — русский язык, математика, история, военное дело; два раза в неделю священник читал Закон Божий. Молодой хорунжий занимался с нами строевой подготовкой и вел математику. В этом районе было спокойно, партизаны не появлялись. Часто приезжал полковник А.И. Медынский, возглавлявший и ее, и юнкерское училище. Однажды на ровной местности, где мы занимались строевой, приземлился парашют с грузом: мешки с галетами, ящики с консервами и другими продуктами. Наверное, предназначался он партизанам — «патриотам Альп», как мы их называли — но попал к нам на кухню… Но спокойная жизнь и учеба скоро закончились. Нашу команду где-то в середине апреля перебросили в населенные пункты Форни-Десотте и Форни-Дисопре — нести караульную службу. На небольшом расстоянии от нас в горах стояли дома, жители которых держали коров, овец, делали отличный сыр. Некоторые дома, куда мы ходили, были без крыш — следы бомбежек. Отношение к нам их жителей было нормальным. Я ходил к одному итальянцу — кажется, звали его Артур, до войны он занимался ремонтом автотранспорта. Он жил над дорогой с матерью и младшей сестрой. Под предлогом посещения его мастерской я ходил, чтобы увидеться с 17-летней красавицей Диной. 18-летняя дочь есаула Письменскова встречалась с итальянским парнем, хорошо игравшим на гитаре. И так получилось, что преподававший у нас молодой хорунжий — видимо, приревновав девушку к этому итальянцу — донес в полицию, что начальник нашей учебной команды через свою дочь связан с партизанами. Ночью полицейские забрали есаула, сам хорунжий пропал безследно. Лишь после обеда все прояснилось и полковник Медынский привез нашего начальника. Всем было обидно и стыдно за случившееся. Вообще, бывало, к нам подсылали провокаторов. В Торченто хорунжий 2-го полка Черечукин с женой (потом выяснилось, парашютисткой) увели с собой к партизанам 26 человек, из которых потом лишь четверым удалось вырваться обратно с автоматами. Говорили, что и наш исчезнувший хорунжий был из подосланных… Между тем становилось все тревожней. На дорогах все чаще стали появляться партизаны. Пришлось выставить от нашего отделения караул в единственном находившемся в двух километрах от поселка доме. В ночь с 6-го или 7-го мая на нас напала группа партизан. Двое наших патрульных отстреливались, укрывшись за придворными постройками. Только когда один из казаков бросил из окна второго этажа гранату, все успокоилось. В этой стычке был ранен в ногу Саня Быкадоров. С наступлением темноты мы ждали нового нападения, но в этот раз тишину нарушил лишь звон церковных колоколов. Звонили во всех населенных пунктах, и громкое эхо разносилось по ущельям и долинам гор. В поселке все жители радостно кричали нам: «Гойрафинита, гойрафинита!» Война кончилась. Но мы не могли разделять их искренней радости. Мы были вдали от родного края, все еще находившегося под властью большевиков, и нас ждала неизвестность. И сейчас вспоминаю я этот звон в Альпах — порой кажется, что он еще не стих…* * *
В Австрию Как-то итальянец Артур позвал Петра Павлова. Одной рукой показал на мастерскую, вторую положил на плечо юноше. Петр понял — предлагает остаться. С минуту длилось раздумье. Навсегда остаться без казаков, никогда не увидеть родных?.. — Ненте! — то есть нет. На нет и суда нет. Обнялись на прощанье… Мог ли представить Петр, что его ожидает? О скором решении всю жизнь потом жалел… Из Форни-Дисотте двинулись организованно: авангард, арьергард. Вместе со всеми влились в Толмеццо. Город бурлил, кричало радио. На балконах, окнах и дверях итальянские флаги. На тротуарах полно людей. Смотрели на казачье движение с улыбкой, сожалением, просто с любопытством. Нескончаемая колонна продолжала путь к горному перевалу. Никто организованно на казаков не нападал, говорили об одиночных мелких стычках. Надо отдать должное «патриотам Альп»: кончилась война — и все! Ни выстрела. Кое-кто остался во Фриули. Врач 2-го Донского полка сожительствовал с итальянкой, еще четыре казака. Перевал переходили кто как мог. Курсанты разыскивали своих хуторян и присоединялись к ним. Петр и еще трое друзей шли отдельно. Погода хмарная, постоянно дождь, сыро и холодно. По утрам местами гололед. Лошади еле тянули брички. Особенно тяжело было семейным с детьми и багажом. Возницы, управляя лошадьми, шли рядом, иногда подталкивали брички. На некоторых подъемах помогали и все пешие. Наверху на небольшой ровной площадке на Т-образном перекрестке направо отходила боковая дорога. В 400–500 метрах там были немецкие склады. На перекрестке — казачий пост, к складам никого не подпускали. Помощник походного атамана полковник Силкин направлял туда пустые подводы за продуктами. Дорога была запружена казачьими частями; реже шли пешком и на машинах немцы — все в одном направлении, медленно, дорога опасная. Когда спустились с перевала, незаметно перейдя австрийскую границу, там уже было полно английских и других солдат, они на разной технике двигались во все стороны. При входе в Лиенц шли строем поротно венгры — в ногу, гордо подняв головы, вооруженные; за мостом повернули направо. Казаков регулировщики направляли влево. Не попал в Австрию арьергард из юнкеров. Полусотня 1923-24 годов рождения прикрывала отход от самого Фриули. Англичане на границе их разоружили и сразу направили в советскую зону. Четверка наших курсантов перешла небольшой мост. В кабине грузовика там обедали два немца. Ребята поздоровались, и их тут же пригласили к «столу». Много хлеба, ящик масла и консервы — все кстати после тяжелого перехода! Немцы заканчивали есть, вскоре встали, стали паковать вещи в чемоданы и рюкзаки. Перед уходом стали казакам что-то говорить — одно понятно: «Нах хауз!» Пожали на прощание руки, продукты оставили. Ребята сложили свои сидора в кабину. Заводят грузовик, а стронуться не могут. Никто ведь за рулем не сидел прежде, только Коля Смородин катался с отцом на катере, на него и возлагали надежды. Трое вылезли из кабины, советы подают, добросовестно под машину заглядывают. Подворачивает легковая автомашина. Из нее вышли полковник и высокого роста старый стройный генерал в легоньких туфлях и брюках с двойным лампасом. Начинающие автомобилисты в струнку. — В чем дело, казаки? Курсанты наперебой объяснять. Генерал обратился к своему шоферу: — Вася, посмотри, что с машиной. Шофер залез в машину, осмотрелся, повернул какой-то рычаг у пола и машина тронулась. Позвал курсанта. Объяснил, даже немного проехался с ним. Ребята догадались, что генерал — это П.Н. Краснов, раньше они его не видели. Он приезжал только к юнкерам. Почему он был в туфлях, понятно. Шепотом спросили шофера: — Господин урядник, это Петр Николаевич Краснов? Тот подтвердил. Быстро в сплошном потоке двигающихся не поедешь, и юноши лишь кое-где перегоняли подводы. Проехали Лиенц, отъехали километра 3–4, там их встретил все тот же Силкин. Прикомандировал к ним интенданта. Тот вскочил на подножку и показал, куда отогнать машину. Поставили в ряд с четырьмя грузовиками, двумя легковыми и десятком подвод. Забрали свои вещи, хотели прихватить по ящику масла, но интендант разрешил взять лишь один начатый и по две банки консервов. Отошли в сторону, разделили масло. Решили не искать юнкеров, а объединяться со своими родными и хуторянами. Вдоль дороги в строгом порядке были размечены места каждого полка. Петру и его давнему другу и одностаничнику Сергею Оверченкову пришлось идти назад, 2-й Донской полк стоял первым от Лиенца. Там же расположилась и резервная офицерская сотня. Петр был уверен, что хуторяне обрадуются его приходу, и в случае дальнейшего похода хотя бы его вещи будут на подводе. Нашел своих, и казака Владимира Ивановича, которому отдал свою лошадь, уходя в учебную команду. Были при бричке он сам с женой и еще дваказака. Повозка крыта брезентом, от нее натянут еще брезент навроде балагана. Под ним все и располагались. Стояла солнечная погода — последние спокойные дни конца весны. Речка, очень быстрая и холодная. Кухня работает, начали выдавать английский сухой паек. Утром подъем: — На молитву становись!.. В штабе получили тогда очередные звания полковники Доманов, Силкин, Богданов и еще трое, Петр запамятовал теперь. Казаков пока никто не трогал. В расположении полка англичане не появлялись. Однажды утром построение. Командование приказало сдать оружие — мол, требование англичан. Пошли слухи, что казаков направят на плантации — то ли в Африку, то ли в Южную Америку. Верили… Полковник РОА Бочаров прибыл в Италию дней за 10 до того, как казакам пришлось ее покинуть. За казачьими обозами он последовал в Лиенц, затем срочно выехал в Прагу. Там, как член делегации РОА, пытался добиться встречи с английским правительством. Сэры не пожелали говорить, они все давно решили — жаль, что казаки тогда ничего не знали о причинах исчезновения юнкерского арьергарда. Разговоры, — впрочем, их распускали сами англичане в нужном им направлении. Ждали, когда из СССР пригонят вагоны.* * *
Предательство Но вот все повернулось в деловое, но загадочное русло. Всех офицеров Стана английское командование пригласило на «конференцию». Даже в резервной офицерской сотне осталось только два престарелых хорунжих на дежурстве. Казаки приободрились: не совсем уж плохи дела, считаются с нашим командованием, значит, решат нашу судьбу положительно. Но офицеры не вернулись — ни к вечеру, ни на следующий день. Случилось что-то страшное. Кое-кто подался в горы, к швейцарской границе — но скоро вернулись. Пограничники — ребята хорошие, но ни денег, ни золота не берут, и в Швейцарию не пускают. Охрана границы усиленная. Появились ходоки, усиленно приглашают на родину, обещают, что ничего не будет. Но пожилые казаки знали цену большевицких обещаний — качали головами: запахло Сибирью!.. Тут англичане привезли продукты: — Получите на три дня. А завтра готовьтесь с утра грузиться в вагоны для отправки на родину. Все сказано на чистом русском языке. В толпе шум: — Не надо нам ваших продуктов и такой родины!.. Выдаете на верную смерть, лучше умереть здесь!.. Появились машины и танкетки с английскими солдатами. Шоссе было выше лагеря метров на 300–400, а параллельно реке еще выше под горами — железная дорога. Все предусмотрели предатели: река непреодолима, а со стороны дорог усиленное патрулирование… День прошел в беспокойстве, выбросили черные флаги. Вечером объявили, что утром в 7.30 на молитву, как всегда. Сон не в сон, мерещились кошмары. На зорьке, часов в 5 утра подползли поезда, тихо постукивая колесами. Прошли дальше вдоль Дравы к другим лагерям. В 8 часов вагоны остановились и прямо напротив 2-го Донского полка. Машины тоже подошли вплотную к его расположению. Все казаки на молитве. Возле огромного дерева выставили реликвии — иконы, кресты, — и черные знамена. Полковой священник служит на помосте у дерева. Вплотную к толпе (ок. 1500 чел.) подползли открытые «виллисы» и бортовые грузовики. Англичане и, видимо, переодетые сотрудники совдеповской охранки молча смотрят. Прижавшись друг к другу, казаки продолжают молиться. Один из бандитов в английском мундире на чистом русском объявил в громкоговоритель: — Мы солдаты, получили приказ и должны его выполнять! Вы тоже солдаты и знаете, что значит для солдата приказ. Начали отрывать по одному из толпы. Казаки вырывались назад, старались удержаться. Средних лет женщина — видно, эмигрантка первой волны — вышла с поднятой рукой, начала просить на английском, чтобы солдаты остановились. Но тщетно! Никакие мольбы не остановили исполнения дикого приказа. Эти люди, похоже, не были христианами. Женщину они аккуратно взяли под руки и посадили в легковую машину. Подвезли к палатке, присоединили к ней еще двух женщин, забрав их вещи, и к вагонам. Шла пляска бесов. Хватают крайних и в машины, какая ближе. Крики, стоны, проклятия на всю округу. Петр с другом переглянулись — сопротивление бесполезно. Выскользнули из толпы, забрали вещи и отошли метров на сто. А крик и треск все усиливались. Вот знакомый Петру хуторец громко кричит: — Касьян, держись! И криком откликаются: — Касьян, держись!.. У Петра перехватило дыхание, на глазах слезы. Уже сели в вагоны, а в ушах все звенело: — Касьян, держись!.. Казаки знают — никакого Касьяна не было, это был крик отчаяния безоружного казака. Так подбадривает толпа на масленицу кулачного бойца… Солдаты вошли в азарт. Приклады, палки — били, не разбирая. Отчаявшиеся бросались в воду, но выплыть в одежде было невозможно. У дерева таяли прежде плотные ряды. Подвозили казаков к вагонам, некоторые сразу под них — и в горы. По ним стреляли, они падали, убитые ли, раненые… И так по всему Казачьему Стану. Выдавали англичане и совсем беспомощных — раненых из госпиталей. Хорунжего Часнык, у которого были перебиты ноги; одного полковника, добывавшего «союзникам» победу на полях 1-й Мировой, — у него англичане отняли протез и погнали безногого; из немецкого лазарета вытащили тяжело раненого в голову урядника Богданова…* * *
Дорога в рабство Первые вагоны закрывают, задние еще заполняют. В приделах охрана. Состав двинулся на восток — шум закончился, говорили почти шепотом в ожидании встречи с НКВД. Некоторые, правда, еще пытались бежать. Идет поезд среди леса, чуть не цепляя ветви. Казак лет 30–35 прыгнул под откос. Охранник поднял крик, с заднего вагона отозвались, но не стреляли. Может, успел скрыться?.. Переехали мост, остановились. Русские голоса, беготня, стук дверей. Вот и перед друзьями они открылись: — Вы-ыходи! Десятки солдат с красными погонами и околышами фуражек, на погонах звездочки. Автоматы наготове. В колонну по три — и шагом марш. Через каждые пять метров автоматчик. Знакомый потом на много лет крик: — Шаг влево, шаг вправо считается побег, стреляем без предупреждения! Загнали на огромный завод, в цеха с оборудованием. Там уже на цементном полу с пожитками были казаки из Югославии и захваченные ранее офицеры. Посредине за столами по 3–4 солдата, в их числе женщины. Офицер руководит регистрацией, задает вопросы… Казаки лежат, говорят шепотом. Вдруг все приподымаются, смотрят на проход. Идет маленький человек с кудрявыми седыми волосами в сопровождении бабы-капитана и советского сержанта. Это генерал Шкуро шел увидеть своих кубанцев и терцев, подбодрить казаков в черную минуту. Подходили и советские офицеры. Один спросил: — Есть кто с Раздорской? — Есть! — приподнялся дядя Коля Быкадоров. Майор подошел, они обнялись, перекинулись несколькими словами. Перед уходом офицер сказал: — Будьте готовы! Через час вернулся с двумя солдатами и увел Быкадорова и его 18-летнего сына. Вырвал своих станичников из будущего ада. Остальные от души позавидовали. Побольше бы таких станичников! Дали пайку хлеба и кипяток. После регистрации — без остановок до румынско-советской границы. И дальше — остановки лишь по надобностям в чистом поле. Охрана присматривается, кто в чем одет. Без стеснения снимают часы, сапоги и другие вещи. Взамен дают заранее приготовленные дырявые ботинки. Шарят по карманам, ищут кольца, портсигары, зажигалки. Дома, небось, хвалились трофеями! Начали и казаки приспосабливаться: обматывают ноги тряпками, выходят в рваном, мажут грязью, чтобы не сняли. Проезжали Харьковскую область, после города родной Донец. Когда громко застучали колеса, замелькали металлические фермы моста, казаки вздохнули, перекрестились, кланяясь своей реке: — Неси поклон на Родину!.. После Донца стало по ночам холодать. Повторяли горькие шутники: — Сибирью запахло, братцы!..* * *
Даем стране угля Большинство эшелонов с казаками шли в Прокопьевск. Состав с друзьями попал в Кемерово (бывший Щеглов). Остановился, не доходя шахты «Капитальная». Рядом за терриконом поселок Крутой, а вправо — основной поселок шахты Северной. Погнали. На полпути встретили молодых немок почти без охраны. Идут босые, в тряпках, чунях. Обещали их «отправить на родину», а куда повезли — неизвестно. Разве отпустит советская власть молодые рабочие руки? Казаков вселили в земляные бараки — два метра вниз и полметра над землей для маленьких окошек. Длина бараков 40–50 метров, ширина — 10–12. По всей длине и по краям нары. Отапливаются печками. Крыс и клопов — страсть Господняя! 10 бараков обнесены трехметровым деревянным забором и колючей проволокой. По углам зоны — вышки с пулеметами. Не успели расположиться — вечерняя поверка. Утром — завтрак в столовой (такой же барак, только вместо нар столы со скамейками: баланда с капустой и соевая каша, откровенно пахнущая мышиным пометом). Потом молодых 14 человек вывели за забором копать «водопроводную траншею» — длиной 8, шириной 2,5, глубиной 2 метра. А чуть дальше — крестики деревянные (немки, своим ставили). Понятно, что за траншея. Земля зимой промерзает больше, чем на 2 метра, не покопаешь — вот хозяева ГУЛАГа и позаботились заранее… На второй день разбили поротно — и в шахту всех, кроме дежурных истопников да вызванных на допросы. Назначили старших рот, а те уже распределяли на участки по 15–20 человек. Никакого инструктажа по безопасности, просто подходили к казакам: участок номер пять, пойдем со мной… Десятники — обычно спецпереселенцы 30-х годов и местные. Привел Петра десятник на штрек, где пройдено и закреплено 8-10 метров. Лежит отпалка угля, эдак тонн 15. Надо перекидать в сбойку, она идет под углом 45–50 градусов вниз к вагонам. Часов за 5 парень выбросил только треть кучи. Видя такое, привел десятник немку-колонистку. Та нагнулась — и кидает, кидает, как заведенная, за ней не успеть. Скоро заныла спина. Вспомнился плакат в сельсовете в 42-м году: «Немцы хотят нас сделать горбатыми!»… Работа полных 8 часов, смена на месте. Пока доберешься до забоя и назад, получается 11–12 часов. Шахта выполняла план более 3 тысяч тонн в сутки. Не выполнил свою норму — иди с другой сменой добивать. Сделал недостающие проценты — и с бумажкой десятника к стволу. Без нее клетьевой не поднимет на-гора. Выехал — и в столовую при комбинате, по карточке поел — а тут твоя смена пришла, опять на работу. По штрекам ходили в мелких резиновых чунях, там вода, ноги всю смену мокрые. В больничном стационаре выздоравливали немногие, чаще выходили вперед ногами в траншею за забором. Пища там все та же — капуста да соя, иногда перепадал американский яичный порошок. Возле личного стола за двойной железной дверью находился работник МГБ. Он безмолвно присутствовал на планерках, нарядах, прогуливался перед спуском возле клетьевой, следил за любыми мероприятиями. Имел и своих секретных агентов, премирующихся за любую «подставку». Чуть что — и ты у него за железной дверью. Следователи вызывали днем и ночью. Всех хуторских и поселковых атаманов, полицейских, старост и т. п. осуждали на 10 лет — «именем народа». А их же народ и выбирал. Многим с места жительства присылали хорошие характеристики — все напрасно. 20 марта 1946 г. в служебном бараке молодые женщины заполнили анкеты на вызванных, заставили расписаться: казак должен отбыть спецпоселение 6 лет без права выезда из поселка. Так Петр стал на 6 лет рабом шахты. Освободили постепенно только женщин и молодежь, которая не призывалась в Красную Армию и, значит, не давала присяги. Оставшихся снова фильтровали — а потом сломали забор, оставив жить все в тех же земляных бараках. Потом уже поместили спецпоселенцев в деревянные двухэтажные общежития, в комнаты по 6–8 человек. Стали общаться с местными, писать письма домой. Выдали продуктовые карточки — не дай Бог потерять или украдут, пропадешь с голоду. Каждуюдекаду — отмечаться в спецкомендатуре, и звеньевые ходят по общежитиям, проверяют, докладывают коменданту. Ряды казачьи таяли, зато лагеря пополнялись. Не так сказанное слово — и туда. За 7 лет принудительного труда поменялось три начальника шахты. Первый, Комаров, любил угрожать отправкой в Магадан за любые нарушения, и ведь держал слово! Где ты, сукин сын? Второй, Ходыкин, травлей не занимался, но при каждом спуске в шахту двум-трем шахтерам давал по затылку… В общежитии был т. н. красный уголок, где стоял радиоприемник, лежали газеты. Однажды взял их Петр — и перехватило дыхание, заплакал. Свернул газетный лист и, пряча лицо, ушел в свою комнату. Потом читал и перечитывал сообщение о казни атаманов казачьих. Вспоминал, как помог им в Австрии стронуть машину старый генерал Краснов, как радовались казаки его приезду в Италии…* * *
«День шахтера» В комбинате шахты на втором этаже был большой актовый зал. Там обычно объявляли очередной «день повышенной добычи». С трибуны появлялся предшахткоматов. Чернышев, читал артистически, с паузами: — Прежде чем открыть собрание, предлагаю избрать почетный президиум во главе с великим вождем и отцом всего народа Иосифом Виссарионовичем Сталиным… — Все встают, хлопают —… и членов Политбюро Вячеслава Михайловича Молотова, Лаврентия Павловича Берия… Долго идет перечисление. Нужно хлопать, вставать. Не сделаешь, обижайся на себя. 7-го ноября приезжает начальник треста «Кемеровуголь»: — В честь праздника Великого Октября нужно дать двойной план… Многим из вас надо кровью искупить вину перед родиной… Тут же бык-провокатор коммунист Тогилев: — Я обязуюсь выполнить норму на 250 %! И понес большевицкую околесицу. А казак Федор Аристов — встречное предложение: — А вы продуктов калорийных в столовую добавьте, тогда дадим! Отработал смену и исчез. Определили на 10 лет в ИТК-5 в 5–7 километрах от шахты. Из колонии приводили работать на специальный участок с решетками на штреках. Так что сопи да дышь, они хлопают — хлопай ты, голосуют — тяни руку… 28 августа 1948 г. объявили «День шахтера», постановив его праздновать каждое последнее воскресенье августа. Выдали книжечки «Сталинская забота о шахтерах»; не читаешь — вызовешь подозрение. А отмечать как обычно — день повышенной добычи. Вторая смена с 16 до 24 часов. Петр впервые заступает сменным горным мастером. Из двух лав выдали 54 двухтонных вагона, да еще друг, Павлик Тимофеев со Ставрополья, подземный диспетчер, записал на участок 8 вагонов — от проходчиков основного штрека подарок, им уголь не нужен, проходка в метрах. План смены участка — 60 тонн. Дали двойной. На-гора в час тридцать ночи, встречают главный инженер и предшахткома — поздравляют. Тоже не спится, работа. Объявляют — мойтесь, вас ждет хороший ужин. Петру еще писать сменный рапорт выполнения задания. Заходит замначальника участка: — Сделай Тогалеву больше 200 %! Тот имеет звание мастер угля. Петр дописывает. Ущерба смене никакого, наоборот — лишние тонны… Начали приезжать родственники. Некоторые ребята пытались бежать, но никто не проскочил станции Белово с усиленной транспортной милицией. Их в актовом зале судила тройка — к 7 годам, как дезертиров производства, с последующим спецпоселением 6 лет. Осуждали и за опоздания на работу — в зависимости от «вины» на 6 лет и 25 % вычета из зарплаты, на 5 и 20,4 и 20,3 и 15… За прогул 1–2 дня, если есть справка или убедишь, что причина уважительная, могут дать 1 год и 25 % вычетов или 6 месяцев и 25 %. А более трех дней без уважительной причины — все: дезертир, 7 лет ИТЛ. Наступает еще время подписки на заем. Обязательно на 100 % месячного заработка. Каждый месяц удерживают еще подоходный налог, бездетный… На национальности в Сибири «врагов народа» не подразделяли. По большевицким понятиям давали клички: спецпереселенцы, спецпоселенцы, пятисотники, шестилетники, репатриированные, расконвоированные, досрочники и т. д. По ним определялся статус человека-раба. Вместе с казаками были украинцы, белорусы, грузины, немцы-колонисты, даже сербы. Каких наций только не было! Общая беда роднила, хотя донцам были ближе донцы, украинцы больше сочувствовали своим хохлам. Друг друга старались как-то защитить, поддержать. Не доверяли уркам — у тех редко у кого были остатки совести. В 1948-м вышел указ — увеличить сроки подсудимым. Теперь атаманам, полицейским, офицерам, урядникам полагалось не 10, а 25 лет лагерей, плюс 5 лет высылки дальнего севера да плюс 5 лет поражения прав. Просто: 25-5-5! Раскапывали, кто пытался что-то скрыть. Например, хуторец Петра представился как из Горловки и жил спецпоселенцем; подвело письмо кродным. Загремел на 25-5-5. Хотя в итоге все равно оказался в выигрыше: когда сдох усатый и пришло время амнистий! Сколько тогда погибло, у скольких судьбы поломаны! К некоторым приезжали жены с детьми, устраивались на работу. Братья Россошенко были курсантами учебной команды. Старший, Александр, прошел комиссию в юнкерское училище. Но, чтобы не разбиваться, остался с братом Василием в учебной команде. Их отец привез из Ставрополя девушку-соседку, невесту. Поженил старшего. Но прожил тот с женой всего четыре с половиной месяца. Завистники из начальства подобрали под него «ключи» и определили на 25-5-5. Поплакала молодица и собралась домой… В выходные дни казаки стали ходить в кино, знакомились с девчатами (хотя некоторые и сторонились «власовцев»). Решительные и находчивые начали жениться. Вечером посидели за столом, а завтра на работу. Как-то срочно вызывают 8 человек с вещами. Куда? Да куда нужно! Жены молодые — в слезы: — Как же нам, мы беременные, а вы мужей забираете? — А что вы думали, когда замуж выходили? Мужья ваши — спецконтингент, обязаны идти на любую работу, куда пошлют!.. В 1951-52 гг., когда 6-летние сроки «власовцев» истекали, их стали определять на те же самые места, но уже на вечное поселение (положение изменилось только спустя два с лишним года после смерти Сталина, когда был опубликован Указ Президиума ВС от 17.09.1955 г.; по нему освобождались лица, отправленные на спецпоселение за пособничество фашистским оккупантам. В той же Кемеровской области их было 19,7 тыс. человек). Повезли на открытие новой шахты «Ягуновской» — переделывать брак, усиливать перекрытия копра, доделывать подъездные пути, мост через овраг и т. п… Ни расчета, ни оформления, заработок такой, что не хватает и на пропитание. Этим еще больше отпугнули шахтерских подруг. Кое-кто шли на небольшие преступления, чтобы получить маленький срок — отбудет его, из лагеря выйдет. Так Иван Ковнарев договорился со своей девушкой или просто рискнул. Возле продуктового киоска при всех сорвал с нее все, матился, бился об землю головой, чтобы получить срок за мелкое хулиганство. Отбывали срок большинство в лагере в 6–7 км от шахты и ее поселка, а работали на спецучастке на Лугугинском пласте. Спуск по шурфу, огороженному решетками. На горизонте штрека, где подавались вагоны под загрузку — металлические решетчатые ворота; охрана проверяла вагоны острыми щупами. К некоторым и туда приехали жены, оформлялись путевыми рабочими по очистке водосточных канав. Вольнонаемный слесарь по договоренности с охранником устраивал им свидание с мужьями. В 8-10 метрах от охранника внутри охраняемого участка в небольших нишах занимались любовью. До 1949 года сидели вместе мужчины и женщины, в разных бараках, и свидания были, только что в нечеловеческих условиях. Потом женщин перевели в лагерь, шутя названный «Три трубы», где был кирпичный завод. Лагерный народ находчивый. Выходной, в шахту не надо. Муж — к нарядчику, чтобы тот включил его в наряд на стройку, где работают женщины. Там помогает своей подруге скорее выполнить норму и… На стройке полно укромных мест. Легче было обладателям талантов по части самодеятельности, те разъезжали с концертами по лагерям. Нарядчиком был стройный, всегда в начищенных сапогах полковник Белой Армии, брошенный в лагеря еще в 1926 году. Сидел безсрочно и чутьем своим заранее понимал, как и куда могут повернуть судьбы политических заключенных. Кому написать бумагу на амнистию — пожалуйста; даже точно скажет, будет ли толк от затеи. Гони 100 рублей и получай красивейшим почерком любое прошение. Говорили, что ему только на червонцах расписываться. Казак Макаров Алексей, осужденный на 10 лет, получил от райисполкома своей Луганской области хорошую характеристику (он во время оккупации был полицейским). Попросил: — Напиши мне прошение на амнистию! Полковник в ответ, предварительно расспросив: — Не время-с, милостивый сударь. Алексей возражает: — Смотри, от самих коммунистов какая характеристика! — Раз так упрашиваешь, напишу. Но предупреждаю — хорошего не жди. И результат не заставил ждать. Приехал трибунал и накрутил просителюна полную катушку — 25-5-5! Макаров за волосы: — Сукин я сын! Много показалось 10 лет! Предупреждал же умный человек — гонение сегодня на нашего брата, надо переждать кампанию! Ох, и дурак же я! Характеристика, видишь ли, хороша!..* * *
Дорога в родной хутор Долгожданный день 22 марта 1952 г. — окончание спецпоселения Петра. Упросил начальника участка убедить «хозяина» подписать заявление и пошел к зам. нач. шахты Безгодову Алексею Федотовичу с заявлением на расчет. А тот начал уговаривать Павлова подписать договор на три года с выделением подъемных 3 тысячи рублей. Пошлем, мол, на курсы повышения квалификации и т. п. посулы. Петр свое: — Не могу дальше работать! Гудок в 22 часа в 3-ю смену, а у меня мурашки по телу! — Уголь нужен стране, кто же добывать будет? Уедешь в свое село, чем топить будешь? — Я свое добыл! Аж с верхом. А топить буду бурьяном и соседям закажу, чтобы не топили углем, — жмурясь от навернувшихся слез, отвернулся Петр. Начальник участка Казанин к Безгодову: — Как друга тебя прошу! — Ладно, Федор Федорович, только сам отнеси заявление в личный стол. Молчком оформи, чтобы не хлынули остальные за расчетом. Получил Петр трудовую книжку. Там не указан стаж с сентября до марта работы на шахте «Ягуновской». В конце записано, что уволен в связи с окончанием срока. Получает казак расчет, ребята спрашивают. — Ну, что, все? — Молчите, пока не сяду в поезд. Даже нормально не мог попрощаться с близкими ему людьми. И пошло — кто договор, кто расчет. Давали временные паспорта на 6 месяцев с указанием, что согласно справки об освобождении. Немногие тогда вернулись домой. Руководители предприятий там боялись принимать, не доверяли ответственную работу. В рабочих коллективах всякий люд, причем годами воспитан на травле друг друга, а уж за «родную партию» и ее парторгов и говорить нечего. Что-то придумали или услышали о прошлом казаков и пошли угрозы. Ненависть к казакам безподобная, унижения — не рассказать. В конце 1955 года в Москву впервые в истории СССР прибыл руководитель капиталистической страны — канцлер Аденауэр, чтобы добиться освобождения своих немцев. На встрече с советскими руководителями он сказал: — Ни в чем не повинные люди, ввергнутые в водоворот войны… ныне наши страдают у вас, ваши страдали у нас и у вас на своей родине. А настоящие виновники войны живут и здравствуют… Хуторец Павлова вспоминал: — Сидел с нами цыган, хорошо гадал, угадывал, когда посылка придет. Так не поверили ему, как нагадал нескольким заключенным, что нас освободит немец. А когда открыли ворота и начали давать справки об освобождении, то цыгана до самых ворот несли на руках. После визита Аденауэра начали освобождать и наших заключенных. По 10–15 лет не были дома! Многие не решались идти прямо домой. Останавливались у родственников, узнавали окольными путями, как их примут в семье. Некоторые ведь не писали и писем, чтобы избавить своих родных от преследования, как семью изменника. С одним из таких казаков хутора Синегорского, отсидевшим много лет, Петр ехал на попутке из Каменска в Репную. Тот говорил: — 16 лет назад я в Донце последний раз купался!.. Переночую в бурьяне во дворе. А на заре посмотрю, кто выйдет из куреня. Может, замужем моя? Я с ней только год и прожил до войны. Единственно знаю, что у нас родилась дочь. Я 21-го года рождения, в первый же день войны нас бросили в пекло. Большевицкие генералы нас сдали в плен, а мы вместо них отвечаем. В общем, выйдет мужик, я тут же к дяде или к родственникам на рудники… Тогда, после визита Аденауэра, несколько десятков казачьих офицеров, никогда не бывших гражданами СССР и чудом выживших в сталинских застенках, смогли, вслед за немцами, вырваться в свободный мир. Эти очевидцы рассказывали о тех ужасах, на которые обрекли неповинных людей своим предательством англичане. Да только вот для многих эти рассказы запоздали. Поддались советской агитации и вернулись на родину немало казаков-эмигрантов — и первой, и второй волны. Не было счастливое возвращение домой для них. Вернулся один казак в родную Усть-Белокалитвенскую, не с одним чемоданом. Купил большой дом в глухом переулке улицы Песчаной, одел жену и дочь. Высосали его бабы и выставили из дома, который он оформил на дочь. Обули, как сейчас выражаются. — Предатель родины, — кинули вслед. Другой приехал из Аргентины. Когда агитировали, обещали золотые горы, вернуть родительский курень (в нем сейчас городская почтовая сортировка). Но лишь через несколько лет пожилому человеку дали однокомнатную квартиру на 8-м этаже и нищенскую пенсию. Пока работал лифт, старик еще спускался за хлебом… Валюту принудили поменять по тогдашнему официальному курсу — считай, отняли. Эмигрант первой волны написал в 1949 году письмо родственникам. Не доверял старый казак тем, кто в посольствах и консульствах расхваливали порядки в послевоенной «эсэсэрии». Вызвалась отвечать школьница, племянница его. Сколько раз ее вызывали в МГБ, требовали носить распечатанные письма и приготовленные ответы, понуждали писать, что все у нас хорошо, живем богато и т. п. чушь. Та писала, врала; дядя догадывался по каким-то косвенным признакам, пытался намекнуть о своих подозрениях в письмах. Тогда связь с парижанином на время прекращали. И так — до самой его смерти. Дети его, натурализованные французы, переписку не возобновляли. Они не тосковали по Донцу. Приезжавших в ту «оттепель» приглашали в органы. Предлагали стучать на бывших однополчан. Не успокаивались, пока не выдавливали хоть что-то — у них был план. Туфту гнать не рекомендовали, сильно обижались, если их, «кристально честных» чекистов, пытались обмануть. Ночами не спали реэмигранты, обдумывая те щи, в которые по петушиному положению попали. Проклинали веселых развязно приветливых парней в посольствах. Говорили те правду, да не всю. Мол, в первые годы ссылали, судили, но сейчас всем свобода, возвращают дома, предоставляют квартиры… Пожалуйте на родину, домой! Первая доблесть советских надурить человека. Играли красиво одетые молодые негодяи на тоске по ковыльным степям… Столь же нелегкие судьбы были предначертаны и нашим военнопленным, совсем уж ни в чем неповинным людям тем, кто был в немецком плену. Как встречала «великая советская родина» своих сыновей! Красивыми словами, веселыми песнями и непревзойденным враньем. На одном из праздников дня победы друг Павлова Павел Александрович вспоминал, как бывших военнопленных везли поездом из немецких лагерей в Норвегии через Швецию. Единственно радостные мгновения. Остались живы, едут на родину. Шведские женщины, подростки на станциях несли им одежду, сувениры, сладости. Родину они сразу почувствовали, подъезжая к Ленинграду. У каждого вагона на подножках и в тамбурах появились автоматчики. При разгрузке не забывающиеся слова: — Шаг влево, шаг вправо — считается побег! Стреляем без предупреждения! Большевицкая родина приготовила им «отдых» после немецких лагерей. Французы своих пленных на 2 месяца отправили поправлять здоровье на лучшие курорты страны и мира. Наши «поправляли здоровье» на лесоповалах и рудниках…Ариадна Делианич Из книги ВОЛЬФСБЕРГ-373
Настоящая книга представляет собой не только отчет об интернировании в Вольфсберге, но и отражает настроения тех, кто с оружием в руках оправдали свое эмигрантство, приняв участие в борьбе с теми же врагами России, от которых пришлось уйти после гражданской войны 1917–1920 годов. Автор книги, с женской интуицией, нашел те слова, которые нами, мужчинами, может быть, выговариваются с трудом. Вопрос о поступлении русских эмигрантов в германскую армию был жгучим вопросом послевоенных годов: почти вся западная эмигрантская печать этот поступок осуждала, главным образом исходя из соображений тактики и приспособления к настроению стран своего пребывания, тактики, выработанной за столами редакций, причем об идеологической стороне вопроса говорить было не принято. Не говорилось и о том, что мы 30 лет всему свету твердили об опасности коммунизма, что нам не верили, высмеивали нас за эту непримиримость, чтобы потом, когда стало уже почти поздно, с нами во многом согласиться. Вся эта 30-летняя непримиримость стушевалась во время войны, о ней молчали не только эмигрантские газеты, но и организации. Мне неизвестна ни одна политическая эмигрантская организация, которая своим членам порекомендовала бы поднять оружие против коммунизма, — воспользоваться этим случаем воплощения в жизнь всех постановлений и резолюций прошлого. К счастью для эмиграции, психология отдельных лиц никогда не подпадала под влияние организаций или печати: люди и без них знали, что им нужно было делать. И вот в Югославии несколькими честными, смелыми и решительными людьми, после объявления войны Советскому Союзу, было принято решение, единственно в этой части света приемлемое и правильное: принять участие в войне против исконного врага и стать в строй в одиночном порядке. Трудностей было не мало, но своего эти люди все-таки добились. Эти продолжатели традиций Русского Белого воинства остались такими же, какими и были в конце гражданской войны. Принцип был: с кем угодно — против большевиков. Гитлеру поверили не за его политическую программу доминирования немецкой расы, а за его антикоммунизм. Не поддерживали ли в своевремя русское добровольческое движение немцы в Балтике, англичане в Мурманске и Новороссийске, французы в Одессе? Даже чехи и прочие славянские добровольцы одно время помогали, чем могли и как могли, этому движению. Разочарование в гитлеровской политике в оккупированных областях России пришло гораздо позже, было уже поздно трубить отбой, и в силу тех же принципов пришлось продолжать, приняв все выходящие из них по следствия. Во имя этого принципа погибли русские люди в боях последних дней войны, когда все было уже потеряно, а они все еще продолжали борьбу; погибли и тысячи других русских людей впоследствии в лагерях Сибири. Тогда же, в начале войны, оказалось, что с годами у многих до того изменилась психология, и они так ассимилировались с окружавшей их иностранной средой, что даже забыли, или нашли более удобным для себя на некоторое время забыть об этих старых принципах. Получились две категории эмигрантов: одни — готовые к жертвенности, несмотря на возраст, состояние здоровья и часто естественное положение, другие — посчитавшие более удобным оставаться дворниками и получать на чай. Позже, уже на свободе, пришлось встретиться с еще одной категорией людей — «победителей», внешне таких же русских, как и мы, но в свое время попавших на запад, там проживших 30 лет и, благодаря среде и роду деятельности, впитавших в себя непонятную нам психологию. Они, по-видимому, искренне считали, что делают правое дело, добровольно борясь против тирана Гитлера в рядах союзных армий, Гитлера, до которого им, собственно, не было никакого дела, и которого они знали по карикатурам, а то, что они этим помогали нашим врагам — коммунистам, их, по-видимому, нимало не смущало. Один из них, пожилой человек, сказал мне однажды в разговоре об одном незнакомом ему журналисте из рядов казачьей дивизии: «Если бы я его встретил в бою, я бы ему прикладом размозжил голову». Не знаю, как поступил бы я, если бы автора этих слов после такого поступка привели ко мне пленным, но никому из нас и в голову не пришло бы поднять руку на своего: мы боролись с коммунистами. Человек, говоривший это, был добровольцем одной из союзных армий и исповедывал крайне правые политические убеждения, не помешавшие ему быть союзником коммунизма. Все это, конечно, не относится к тем, кто, будучи мобилизованным, исполнял свой долг в отношении страны, давшей им подданство. Их уделом могли быть впоследствии конфликты морального значения. История формирования русских добровольческих частей 2-й войны наглядно показывает, что большинство их членов ушло от спокойной жизни, хорошо оплачиваемого интеллигентного труда, оставив на произвол судьбы семьи и все созданное десятилетиями. Старые заслуженные офицеры поступали простыми рядовыми и рядовыми же гибли. В сформированные части в Югославии стали вливаться эмигранты из Болгарии, Румынии, Венгрии; русские техники из всей Европы попали в работающие тыловые организации. Отряд эмигрантов из Франции в 1943 году геройски погиб, до одного человека, на восточном фронте. Доброе имя русского эмигранта было спасено, и оно продолжает стоять высоко в мнении тех, кто над этим задумывается. Наступило время, когда печать перестала нас осуждать, а эмигрантские организации получили возможность продолжать выносить постановления и резолюции…* * *
Положение на фронтах в апреле месяце 1945 года давало все основания предполагать, что война Германией была проиграна, и наша ставка против большевиков опять бита. Продвижение западных союзников с юга Италии на север не беспокоило бы наш «внутренний» участок фронта, если бы не было сильного нажима их восточных союзников — югославских партизан, имевших у себя за спиной уже подходившие части красной армии, на наш отходивший и постепенно сокращавшийся фронт. В то время, как 1-й Особый полк «Варяг» P.O.А., ведя ожесточенные бои с партизанами, ежедневно терял десятки убитых, соседи наши, германские полицейские части, теряли свою боеспособность, и было очевидно, что они войны долго не выдержат. Подошедшие из Сербии добровольцы Льотича переформировывались в Истрии, но по численности от них нельзя было ожидать больше 3–4 батальонов, без какой бы то ни было возможности пополнения их из-за отрезанности от Сербии. Дух их был отличным, снабжены они были неплохо, но их, к сожалению, было мало. Стоявшие на некоторых участках фронта местные добровольцы-словенцы представляли собой хотя морально и более слабый элемент, но они защищали свои дома и при нормальном ходе событий могли считаться боеспособными. С востока подошла дивизия «Галиция», комплектованная из украинских уроженцев Львовской области Польши. Весь командный состав ее состоял из немцев, а рядовые проявляли нескрываемую ненависть к нашим русским солдатам. По боеспособности они представляли собой неизвестную величину, ибо, после грабежей еврейского и польского населения в Галиции, они некоторое время стояли в тылу во Франции и, собственно, в серьезных боях участия еще не принимали. Впрочем, эта дивизия вскоре же была двинута дальше на север. Единственными стойкими частями, ожидавшимися в нашем районе, был Русский корпус ген. Штейфона и XV кавалерийский (казачий) корпус ген. Паннвица, с тяжелыми боями отходившие по Югославии в общем направлении на северо-запад. Губернатором провинции Словении на полуавтономных началах был генерал Лев Рупник, блестящий офицер королевской югославской армии, коренной императорский австрийский офицер генерального штаба, глубоко национальный по взглядам и безупречный в моральном отношении. Женат он был на русской, и супруга его Ольга Александровна создала гостеприимный очаг, где и сам генерал, и взрослые дети, и даже зять говорили по-русски. В течение неоднократных обсуждений создавшейся обстановки выяснилась полная общность взглядов на положение дел, и генерал Рупник изложил следующий проект, который ни у нас, русских, ни у сербов не вызвал возражений. При наличии надвигавшейся опасности коммунизма с востока было очевидно, что единственной не зараженной и не занятой коммунистами территорией была бы его провинция, Словения, географически лежащая в самом северо-западном углу Югославии и граничащая на север с Австрией (тогдашней германской провинцией), на запад с Италией и на юг с адриатическими портами Триест и Фиуме, тоже итальянскими. Задачей представлялось удержать за собой эту территорию для передачи ее подходившим с юго-запада англо-американцам, чтобы хотя бы эта часть Югославии не попала в руки коммунистических правительств Тито и Сталина. Политически, до освобождения всей Югославии от коммунистов, можно было бы провозгласить эту территорию самостоятельной Словенией, чем она этнографически и являлась. С военной точки зрения план этот мог бы тоже быть проведен в жизнь, так как с хотя и поредевшими полками Русского корпуса и частей ген. Паннвица, при наличии сильного, прекрасно снабженного и вполне боеспособного полка «Варяг» и сербских батальонов Льотича, имелась полная возможность поднять дух словенских добровольцев и даже пополнить их ряды, путем мобилизации нескольких возрастов населения. В офицерском составе тоже, казалось, не было бы недостатка, когда в Русском корпусе опытные боевые офицеры были на должностях рядовых. Продуктов для населения и воинских частей, как и боеприпасов, было бы более чем достаточно на несколько месяцев осады, ибо немцы, уходя, оставили бы все на территории Словении нам. Через сербских добровольцев, при посредстве их связей с дипломатическими представителями королевской Югославии на западе, можно было бы обо всем этом поставить в известность союзную главную квартиру в Италии. Плану этому, однако, не суждено было осуществиться примерно по той же причине, как это произошло в свое время в других странах. Левые элементы в Словенском парламенте подняли агитацию против ген. Рупника, как недостаточно демократичного, и социалистам удалось большинством голосов потребовать его ухода в отставку. Конечно, об его плане им известно не было. Одним словом, решили перестраивать дом, когда он уже горел. Русский корпус подошел позже этого события, занял позиции северо- западнее Любляны, но было уже поздно что-либо предпринимать в политическом отношении. Генерал Рупник уже был в отставке. XV кавалерийский корпус отошел круто на северо-запад, не касаясь территории Люблянской области. С юго-запада подошли переформированные сербские добровольцы и заткнули дыры, оставленные немецкими полицейскими частями, отошедшими с фронта. Казалось, что фронт еще и мог бы держаться, хотя бы и с трудом, но социалистическая агитация среди словенских добровольцев начала давать свои плоды, и люди стали дезертировать с фронта по домам. Хорошо знакомая картина! Настроение сербских добровольцев резко понизилось, так как, естественно, у них прошла всякая охота защищать Словению, когда сами словенцы дезертировали с фронта. Через короткий промежуток времени, когда положение еще более ухудшилось, стали отходить и сербские добровольцы, лишенные своего вождя Льотича, погибшего в автомобильной катастрофе, и фронт в районе Любляны остался на русских частях, все еще ждавших приказа об отходе. 6 или 7 мая полк «Варяг» сосредоточился своими батальонами в Любляне, на балконе казармы был поднят русский национальный флаг со щитом P.O.А. в середине, и командиром полка было приказано снять отличия германской армии. Начинался отход полка «Варяг» с боями против партизан на сдачу союзникам, с надеждами на военный плен, разрушенными, как и многие другие надежды и упования, и обращенными в выдачу большевикам и гибель личного состава трехбатальонного полка, своими решительными и храбрыми действиями долгое время поддерживавшего среди окружающих немцев честь и славу русского солдата — единственного полка германской армии, где не было ни одного немца. Оглядываясь на эту эпопею, нельзя не отметить некоторой наивности в планах и рассуждениях ее творивших, в том числе и автора этого предисловия. Дело начинать нельзя было без твердого политического тыла, а такой тыл, при наличии социалистов в парламенте в Любляне, создать тоже было невозможно. Прибегать к военной диктатуре было рискованно, да и ген. Рупник никогда не согласился бы на это. Работа словенских социалистов была направлена против немецкой оккупации, и они считали генерала Рупника немецким ставленником. Народ же не знал коммунизма, как и всегда, впредь до его появления, когда стало уже поздно. Русские и сербские начальники наивно предполагали, что сдачей западным союзникам они найдут какую-то возможность спасти своих людей от пленения их коммунистами и неизбежной гибели. Постановления знаменитых конференций «великих трех» (один из них — Сталин), отдававшие коммунизму всю восточную часть Европы и ее уроженцев из Германии, не были известны, да и показались бы гнусной инсинуацией против западных союзников, так как вера в Запад, как антипод коммунистическому Востоку, была сильна и непоколебима. По старому солдатскому правилу, политика не входила в круг обязанностей бойца, у которого во время тяжелой войны и без того много дела. Национальное русское движение потерпело еще раз поражение, заплатив за него опять несказанно дорогой ценой. Видимо, это была последняя попытка освобождения России извне… Г.Г.ВСТУПЛЕНИЕ
Общее название этой книги — «Вольфсберг-373», но исходной точкой моего жизненного пути до этого «вольфсберговского периода» являлась Вена в январе 1945 года. Столица Австрии в те дни была переполнена многоязычными, разнонародными беглецами от коммунизма, отступившими из уже занятых красными областей и стран. В Вене находились не только белые беженцы, не только «осты», привезенные на работы, не только военнопленные, копавшие окопы и заграждения вокруг города или служившие «Иванами» при немецких частях. В Вене находились русские и сербы, не хотевшие, в полном смысле слова, сложить оружие и перейти в ведение пресловутого «Арбейтсамта». Тогда еще не все было потеряно. Казалось, что весна должна принести новые силы в борьбе против красных. В еще не занятой коммунистами части Югославии находился близкий нам по духу Русский Корпус под командой полковника А. И. Рогожина. В Хорватии боролся Казачий Корпус генерала Хельмута фон-Паннвиц. В Словении отрядами словенских домобранцев командовал генерал Лев Рупник, словенскими же четниками— генерал Прежель. В ИллирскойБистрице находился штаб сербских добровольцев Димитрия Льотича, под командой которого было пять, полного боевого состава, полков. На территорию Истрии пришли большие четнические отряды из Далмации, войводЕвджевича и Джуича. И одновременно в Любляне русские офицеры, во главе с полковником М.А. Семеновым, делали большое, серьезное дело, создавая из одного батальона 1-й Русский полк «Варяг», в составе 1500 бойцов. Этот полк создавался, если можно так сказать, за спиной у немцев, хотя и входил в состав немецкой армии. В полку не было ни одного немца, начиная с командира полка и до последнего солдата. Команды подавались на русском языке. Над казармами развевался огромный русский флаг, со знаком РОА посередине. На рукавах форм были нашиты эти же значки. Полк пополнялся до комплекта добровольцами, которых привозили вербовщики. Одним из вербовочных центров была Вена, в которой, как уже сказано, находилось много «иванов» и «остов». Сербы имели свой вербовочный пункт на Воллцелльгассе в отеле «ВейссеРэсель». Оттуда добровольцы отправлялись в Словению. «Варяг» имел своим центром маленький, в мирное время пользовавшийся дурной репутацией отельчик вблизи Западного вокзала, «Фукс», в двух маленьких комнатках которого иной раз ночевали и жили по двадцать и больше человек, ожидающих прибытия из Любляны курьеров, сопровождавших их к месту назначения. В этом отеле я встретилась впервые с «варягами». В этом же отеле существовал еще один пункт — место создания «спецкоманды», будущая роль которой держалась в секрете. Состав ее был завербован из сербов, и единственной женщиной и единственной русской в ней была я. Инспектор, начальник и организатор команды, сказал нам, что, пройдя срочный подготовительный курс и базируясь на наших способностях и знаниях, мы будем на аэропланах отправлены в районы Сербии, уже занятые красными, где нас, вооруженных и с радио-аппаратами, сбросят посредством парашютов, для того, чтобы найти контакт с ген. Дражой Михайловичем и затем связать его и его отряды по секретной радиоволне с командованием в Любляне. Положение тогда еще не казалось таким критическим и существовала надежда на освобождение Сербии и создание общего белого фронта на этом плацдарме. Неофициально, под большим секретом, нам было сообщено, что мы пройдем и курс саботажа, и что, кроме установления связи, нам будет поручено совершать диверсии, взрывать мосты, составы поездов, склады амуниции и продуктов, при помощи нами же завербованных людей из остатков четнических отрядов и других антикоммунистов. После необходимых приготовлений, 25-го января 1945 года, с группой новых добровольцев, отправляемых в Любляну в полк «Варяг», и с двумя сотнями сербов, б. стражников генерала Недича, мы погрузились на поезд и тронулись в тот путь, который для меня закончился в Вольфсберге. Полк «Варяг» получил распоряжение принять нашу «безымянную» команду, дать нам квартиру и обезпечить питанием. Полк же нам создал техническую возможность срочно проходить курсы, снабдив инструкторами и боевым материалом. С нами целыми днями занимались радисты, обучая пользованию маленькими коротковолновыми радио-аппаратами парашютистов. Стрелковые занятия, умение обращаться с легким, разбирающимся оружием, с подрывным материалом и т. д. мы проходили под наблюдением специалистов. Казалось, что вопрос нашей отправки налаживается. Однако, положение менялось, и через полтора месяца нам стало ясно, что роль «команды» безславно закончена. Никуда нас не пошлют. Война явно подходила к концу и красным уже заранее была подарена вся Югославия. Нам всем нашли кое-какое применение, и в роли курьера по специальным поручениям я дважды была отправлена для связи с льотичевцами. На втором пути была ранена во время обстрела автомобиля партизанскими «тиффлигерами» — аэропланами-малютками, специализировавшимися в пиратских нападениях на все движущееся по дорогам и полям. Приблизительно с моим выходом из военного госпиталя совпало начало всеобщей белой трагедии: полный крах немецкой армии, капитуляция и исход военных частей и беженцев из Югославии в Австрию. Описание этого периода у меня идет отрывками, как вкратце когда-то было записано в небольшой тетрадке. Этому периоду я посвящу первую часть книги. Мне хочется выразить свою глубокую признательность и благодарность моему большому другу, майору Г. Г., свидетелю всего нами пережитого, за его деловое и охватывающее положение того времени предисловие. С благодарностью читаю его посвящение мне на подаренной фотографии: «Человеку, солдату и другу в память вместе пережитых дней». С разрешения майора Г. Г., я посвящаю этот свой скромный труд ему.ОТРЫВКИ ИЗ СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
ДРУГ БОЕВОЙ …Начался «великий отход». Отступление перед победившим злом. Югославия, до самых ее границ с соседними государствами, стала добычей Тито. Отступление без боев, по приказу. Вспоминаются последние, предшествующие отходу лихорадочные дни и слова одного из офицеров, провожавшего глазами первые отходящие части: — Театральный разъезд начался! Эта фраза была безтактной и не подходящей к моменту, но она как бы поставила жирную точку и подчеркнула полную безнадежность и туманность будущего. Приготовления к отступлению шли быстрым темпом. У нас, в казарме, на плацу и напротив, у немцев команды ХИПО, жглись документы, переписка, секретные архивы. Люди были мрачно возбуждены. Это было не бодрое, приподнятое возбуждение бойцов перед отходом на фронт, а мрачное, замкнуто-молчаливое напряжение. Каждый из нас как бы боялся поделиться с другими своими мыслями. За день перед отходом пришел с позиции срочно отозванный полк. Рота за ротой, походным маршем они совершили длинный путь. Запыленные и усталые, с разбитыми ногами, они вливались в казарму и задавали недоуменные вопросы: — В чем дело? Что случилось? Ведь на «нашем» фронте дела прекрасны! Полк наступал, нанося тяжелые удары красным партизанам. Они отступали по всей линии… Трудно и грустно было сказать этим людям, что пришел приказ: «Борьбе— конец». Капитуляция. Недоумение сменилось тревогой. Отступать? — Куда? — Сдаваться? — Кому? — На каких условиях? — Что же будет дальше? Некоторые старые эмигранты отнеслись к этому если не оптимистически, то все же с некоторой надеждой. Если удастся сдаться англичанам и американцам, то ничего страшного не ожидает. Только бы избежать лап «соотечественников». Бывшие подсоветские насупились. От них первых мы услышали зловещее слово: «Выдадут!» Услышали, но как-то не поверили. Разве это возможно?* * *
Целый день суеты и забот. К вечеру разболелась у меня нога. Рана уже зажила, но оставшийся под коленной чашечкой осколок давал себя знать. Любляна казалась затихшей и настороженной. На улицах не видно было ни штатских, ни женщин. Куда-то носились военные машины, сновали домобранцы и наши. Особое возбуждение чувствовалось среди немцев. Для них война была закончена; личная жизнь сохранена. Перспективы любого плена, поскольку они не служили в частях «Эс-эс», не пугала. В казарме у «хиповцев» слышались песни. Весело, с подъемом они грузили свои вещи в громадные грузовики. Когда ночь спустилась на землю, перед нашими казармами стали выстраиваться ряды обозных телег. Подошли и русские беженцы, вместе с нами оставлявшие насиженные места. Собрались и немногочисленные семьи «варягов». Первыми должны были отбыть обозы первого и второго разряда. Возницы деловито осматривали упряжь и похлопывали лошадей. Устав за день, я прилегла на одну из телег. Надо мной — темный купол майского неба. Ни дуновения ветерка. Звезды мигают ласково и нежно. Как хороша природа, и как отвратителен кажется человек… Тишина. Странная тишина, полная звуков. С дорог, уводящих вдаль, до носится скрип колес, глухая работа моторов грузовиков, шлепанье танков, глухой гомон отступающих частей и беженцев и встревоженный лай собак. И все же это — тишина. Затишье перед бурей. Отступают тысячи, десятки, сотня тысяч. Идут наудачу, наугад бойцы, обозы боеприпасов, обозы Красного Креста, колонны беженцев. Идут по пути, ведущему через ущелья гор к Драве, к Австрии. Забрезжила заря 8-го мая. Подошел и наш черед выступить и влиться в общий поток. Кто-то прочел молитву. Возницы перекрестились и погнали лошадей. Город спал, или притворялся спящим. Из-за каждой занавески чувствовалось притаенное дыхание, из-за каждого окна — напряженный и не всегда доброжелательный взгляд. На окраине, туда, к Студенцу, что-то горело, и зарево румянило небо, но стрельбы не было. Она прекратилась со вчерашнего вечера. Полк должен был выступить после нас. Наши дороги идут вместе до города Крань. Оттуда мы пойдем на Клагенфурт, а они, по особому назначению — очищать другую дорогу для отступающих частей и беженцев. На душе неспокойно. С полком уходит мой племянник, единственный сын сестры, красивый, веселый, храбрый… За последние месяцы службы под одними знаменами он мне стал ближе и дороже, чем когда-либо. Тяжело расставаться с ним, уходящим в неизвестность — тяжелее, чем когда он был на фронте: там — судьба солдата, а здесь — коварство… Только что вышли за заставу города, как сразу же включились в непрерывный поток отступающих людей. Перед нами идет 2-й полк сербских добровольцев, за ними — словенцы домобранцы под командой майора Вука Рупника, сына генерала. У всех идущих сосредоточенные, пепельно-серые лица и затаенная тоска в глазах. Иду, прихрамывая, и прислушиваюсь к разговору солдат обоза первого разряда. Курносенький веснущатый мальчишка «оттуда», из «подсоветчины», как он говорил, гнусаво скулит: — И чаво так отступать перед этими с… с…? И чаво без бою все отдавать? Сколько в боях наших погибло задарма! Глянь, какая сила ползеть! Собраться вместе в кулачину, да и вдарить им по красному носу… Да. Вчера еще все они боролись, видя только один исход борьбы — победу или смерть. А сегодня постепенно начинают превращаться в серую, никому не нужную массу.* * *
Третий день отступления по палящему солнцу. Дорога узкая — не разминуться большим грузовикам. Плетемся черепашьим шагом. Между военными частями вклинились беженские тачки и детские колясочки, до отказа нагруженные скарбом. Большинство — словенцы, впервые знакомящиеся с тягостями бегства, семьи домобранцев и четников, знающие, что и им нет пощады от партизан. Справа отвесные, раскаленные, как утюг, скалы, слева — узенький крутой бережок и шумная, хоть и мелкая, горная речонка. За ней, по ту сторону, — опять отвесная скала. Идем по ущелью. Где-то там, на вершинах, мы знаем, идут словенские четники, вооруженные до зубов. Они нас сопровождают, оберегая от возможных предательских нападений партизан. Для поддержания связи, эти рожденные альпинисты, не боящиеся тяжелого перехода, и днем и ночью пускают сигнальные ракеты. На пути, по краям дороги, находим брошенные оружие и амуницию. Офицерские револьверы, драгоценные для нас автоматы, новенькие карабины и даже пулеметы. Это немцы «разгружаются». Для них война закончена. «Фрицы» не хотят тащить лишний груз. Важнее бутылка итальянского коньяка, полученная из разгромленного склада. Наши солдаты, сербы и словенцы все подбирают, на ходу осматривают, чистят и, что не могут нести, складывают в телеги.* * *
Прошлой ночью, за время короткого отдыха перед г. Кранем, простилась я с племянником. Поцеловала быстро, прижала к груди и оттолкнула. Боялась слез. Сегодня в пути его загорелое мальчишеское лицо все время маячит передо мной. И слышатся его слова: — Ничего, тетка! Встретимся. Если не здесь, так «там», у Бога. Там нас дедушка ожидает… Молодой крепкий фатализм и глубокая вера в Бога… За ночь «спутники» переменились. Сербы отстали. Перед нами оказались влившиеся в Кране новая часть немцев и венгры. Сзади — французские и румынские «эсэсы». За ними — первые части Русского Корпуса. Люди уже устали и вымотались. Если бы это был нормальный марш! Идем — останавливаемся. Тронемся — и опять стой! Дорога становится все уже. Колонну задерживают воловьи упряжки беженцев, откуда-то вклинившихся в общий поток. Белые, длиннорогие словенские волы едва тянут ноги. Устали и лошади. Многие из них тащат поклажу не три дня, как наши, а уже неделями, идя из Хорватии. Путь каменистый, местами на протяжении километров покрытый острым щебнем. Ползут по колонне тревожные вести. Перед нами Лойблпасс, горные переходы и длинный туннель. Говорят: за туннелем нас ждут пулеметы коммунистов. Кто из него первый покажется — огонь прямо в лоб. Отступить некуда, потому что сзади будут нажимать другие… Говорят также, что партизаны стоят у предмостья через Драву на самой границе Австрии. Большие части, хорошо вооруженные. Имеют даже танкетки… Рассматривают карты. Перед Дравой негде развернуться и принять бой. Беженцы создают паническое настроение. Говорят: — идем прямо в жерло мясорубки. У немцев «плевательное» настроение. Многие из них пьяны, как стельки. Выменивают по дороге казенное имущество на бутылку словенской ракии или яблочного крепкого вина.* * *
В два часа дня колонна окончательно остановилась. Нет даже маленького продвижения, однако приказано не расходиться. Жара невыносимая. Лучи солнца, отражаемые камнем, палят безжалостно. Рюкзаки давят спины и плечи. Ноги нестерпимо горят в грубых, гвоздями подкованных горных ботинках. Пот попадает в глаза, смешивается с пылью и разъедает веки. Простояли больше часа. Наконец, пришло разрешение, не выпрягая, напоить лошадей. Возницы сбежали по крутому, каменистому берегу к речушке, зачерпнули ведрами ледяной воды и принесли лошадям, нетерпеливо ржущим и шлепающим губами. Я попросила разрешения сойти к берегу. Цепляясь за ивы и вербы, скатилась к реке. Оказывается, я тут не одна. Высокий немец с нашивками фельдфебеля, в изношенной форме, грудь которого украшена ленточками орденов и знаками отличия, не снимая ботинок, стоял в воде, расхолаживая ноги. Я последовала его примеру. Стала выше щиколотки в реку и почувствовала наслаждение. Ледяные речные струи постепенно расхолаживали жар и успокаивали боль. По-дружески и благодарно я улыбнулась худому верзиле, но его лицо сурово, потрескавшиеся от жары губы крепко сжаты. В пустых глазах, полускрытых запорошенными пылью ресницами, нет даже искорки доброжелательства. За нами послышался хруст ветвей, грохот скатывающихся камней. Обернулась и посмотрела: лошадь. Нет, разве можно назвать лошадью этого измученного старого одра? Худая — кожа да кости. Седая морда, отвисшие губы, обрамленные засохшей пеной. Полуслепые глаза затянуты лиловой пленкой и плотно обсижены оводами. Холка и круп до голого мяса растерты постромками. Шаг за шагом несчастная брела к воде. Узловатые колени не сгибаются. На копытах, стертых до крайности, нет подков. Она нас не видит. Она не видит и воду, но идет к ней наугад, ведомая нюхом, инстинктом и мучительной жаждой. Дыхание со свистом вырывается из ее легких, вздымая облезшие бока. Острый щебень катится под сбитыми копытами. Тянется вперед тощая шея. Дрожат ноздри, чуя близость хрустально чистой, холодной воды. Роями над ней взлетают и опять приникают к ранам кровопийцы-оводы. Наконец, она подошла ближе. На левой части крупа — военное тавро и год. Сколько лет верой и правдой служил этот конь, боевой товарищ, для того, чтобы его сегодня, ненужного, ни на что неспособного, распрягли и бросили на каменной дороге под палящими лучами солнца… Как завороженная, стою и смотрю. Наконец, несчастная доплелась до воды. Вошла в нее передними ногами, качаясь, шагнула по скользким булыжникам и протянула шею. Не сгибаются старые колени, не достают губы до воды. Мне на всю жизнь запомнился этот случай, эта картина. И моя беспомощность. Мне было до слез жалко лошадь, но я не могла прийти к ней на помощь. Со мной не было ни шлема, ни котелка, напоить не из чего. Я повернула голову к долговязому немцу и через пелену навернувшихся слез увидела, что его лицо искажено ненавистью. Сорвав с себя пилотку, он в два прыжка оказался около лошади. Зачерпнул пилоткой воды и, крепко держа ее в пальцах обеих рук, поднес к губам одра. Пилотку за пилоткой жадно выпивалалошадь. Из ее полуслепых глаз катились крупные слезы. Слезы благодарности? Слезы страданий, причиняемых ссохшемуся горлу льдом обжигающей водой? Я стояла беспомощная и ненужная. Мне было стыдно за то, что я сразу не догадалась, как помочь страдающему животному. Попробовала что-то сказать, но немец не обращал на меня внимания. Напоив, он стал гладить по шее несчастную лошадь. Заглядывал в лиловую слепоту глаз, шептал ласковые слова в обвисшие уши. У него дрожали руки. С бледного, несмотря на загар, лица, исчезла поразившая меня ненависть. На нем были написаны глубочайшая нежность, сострадание и еще что- то, что я не сумела тогда разгадать. …Резкий звук сигнальных свистков подал сигнал к маршу. Я сделала несколько шагов к скрывающим нас от дороги деревьям и обернулась. Немец и дальше ласкал коня, целовал его в звездочку на лбу и тихо улыбался какой-то задумчивой и вместе с тем детской улыбкой. — Камерад! — тихо позвала я. — Нас зовут. Колонны уже движутся. Идем, камерад! Фельдфебель повернул ко мне лицо, и оно опять исказилось ненавистью. — Ге-вег! — крикнул он. — Убирайся вон! Какое тебе до меня и до этого боевого товарища дело? Мы оба больше никому не нужны. Бойня закончилась. Мы сделали наше дело до конца. Нам больше некуда спешить! Слышишь? Убирайся! Он нагнулся, схватил большой булыжник и угрожающе замахнулся на меня. Мне стало больно и обидно. За что?.. Круто повернувшись, цепляясь за ветки вербы, я полезла на дорогу. Наши еще не двинулись. Пока двинется вся эта змея, составленная из людей, скота, телег и машин, пройдет не мало времени. Мимо нашей колонны на взмыленном, но еще упитанном и бодром коне проскакал командир обоза, — Гото-овьсь! Марш-марш! — крикнул он зычно. Скрипнули колеса телег, и в этот же момент, один за другим, раздались два сухих хлопка — как щелканье бича: два коротких револьверных выстрела. Река эхом пронесла звуки, откликнулись и несколько раз повторили горы. Я первая сорвалась с места и скатилась по камням к реке. За мной горохом посыпались солдаты. Все еще сжимая в руке револьвер, в воде, на камнях, последней судорогой дергалось тело немецкого фельдфебеля. Рядом, обагряя кровью реку, застреленный в ухо, уходящей жизнью трепетал конь. Конь боевой и его неизвестный друг — солдат. Для них закончилась борьба, и им некуда было больше спешить. ЛОЙБЛПАСС — ВИКТРИНГ …Всю дорогу мы поражались, почему на нас не нападают и не преследуют красные партизаны. Шли мы без прикрытия, если не считать группки словенских четников генерала Андрея Прежеля, которые нас невидимо сопровождали по вершинам придорожных гор. Ночью связь с ними становилась ощутимой. На черном, бархатном небе взвивались их сигнальные ракеты, говорившие нам: «путь чист». Конечно, в те дни нам и в голову не приходило, что наша судьба была уже предрешена и подписана, и что партизаны были заверены, что они получат свою часть добычи — человечину, дичь для своих пулеметов, без затраты усилий и возможностей потери в бою их «драгоценных жизней». …Приближались к австрийской границе. Дорога все время шла в гору. Серпантином вилась лента отступающих. Издалека мы заметили черное жерло — вход в туннель. Голова колонны замялась перед входом. Остановились, не рискуя войти в пасть этого неизвестного чудовища. Никто не знал, что нас в туннеле и при выходе ожидает. По колонне поползли слухи быстрее, чем по полевому телефону: — Туннель минирован… За туннелем большие части партизан! Ползти к Лойблпассу по вьющемуся зигзагом шоссе не хотелось. Многие пешие выделились из колонны, и пошли в гору наперерез. Путь был крутой, скаты поросли терновником и бессмертником. Кое-где попадались кустики душистой альпийской, бледно-лиловой эрики. Шли, подпираясь дубинками и цепляясь за колючие кусты. Ко мне присоединились молодой голубоглазый гигант-голландец, старый итальянец-фашист и хорошенькая мадьярка в форме капитана. Между собой мы объяснялись на не совсем чистом немецком языке, перемешивая его своими словами. Получалось впечатление разговора людей, бегущих из вавилонской башни. Мысли у всех нас были мрачные и безнадежные, и все же, несмотря на общую обреченность, чувствовалось, что над ними не висит такой дамоклов меч, как над русскими. Сильно опередив наш отряд, я присела на солнцепеке, смотря на толчею и пробку перед входом в туннель. Заминка кончилась. В черное отверстие вошла группа добровольцев-разведчиков, которые сигналами давали знать, что путь свободен, и мин не замечается. Потянулись. Покатилась волна людей, с яркого света входя в полную тьму. Не помню, сколько времени мы шли через туннель, освещая путь карманными фонариками. Проход казался нам безконечным. Своды и стены туннеля не были обшиты. С них потоками лилась подпочвенная вода. Шли почти по колени в жидкой, чавкающей, скользкой грязи. Люди и лошади скользили и падали. Автомобили застревали, тонули; их вытягивали людской силой, бросая под колеса шинели, винтовки, целые чемоданы — все, что попадалось под руку. В кромешном мраке свет фонарей казался глазком светлячка. Тут же делали факелы из тряпок. Многие светили простыми зажигалками и спичками. Ругань на всевозможных языках, проклятия, храп лошадей, временами их визгливое ржание глухо отдавались в сводах, повторялись эхом и сливались в общий гомон. Кто-то где-то выстрелил. На момент все застыли, а затем с новой силой и напряжением двинулись вперед, толкаемые наседавшими сзади. Пеших, главным образом стариков, женщин и детей, подхватывали и сажали в и без того перегруженные обозные телеги. Голова нашей колонны давно уже выползла на солнце и, не встретив никаких партизан, расположилась направо и налево от пути, приводя себя и упряжку в порядок, а хвост все еще, как змея, поднимался в гору. Ослепительно яркое и радостное, встретило нас солнце. Скрип колес слился с шелестом листвы деревьев, обильно росших по эту сторону горы. Сонмы птиц перекликались, посвистывали и пели. С шумом падала по камням бурная, пенящаяся и искрящаяся вода большого водопада; яркой радугой сиял ореол его брызг. Туристы всего мира съезжались сюда посмотреть на прекрасный Лойбельский проход и его водопад. Несмотря на всю тяжесть нашего положения, и мы не могли оторвать от него взор. Казалось, что в этом чудесном краю огромное, сияющее слово ЖИЗНЬ отсвечивало и отклика лось со всех сторон. Дорога стала спускаться. Идти было легче. Люди приободрились, начали шутить и смеяться. Солдаты отпускали свои грубоватые остроты. Из нашей колонны выделился открытый автомобиль — Опель, с знаком РОА на дверцах и флюгаркой Освободительной Армии на радиаторе. Пользуясь более широкой дорогой, он быстро двинулся вперед. Майор Г. Г., помощник командира полка «Варяг» по оперативной части, деливший с Краня с нами нашу судьбу, поехал искать возможности соприкоснуться с западным победителем, чтобы устроить сдачу «на наиболее выгодных условиях». С ним в машине были офицер-ординарец С. П., шофер Анатолий Г. и ординарец Петр С.; оба — подсоветские, но верные и храбрые ребята. Тихо подкрадывалась ночь; спускались сумерки. Мы двигались, замедляя шаг, для того, чтобы найти место для ночевки. Завтра, если Бог даст — Австрия. Присоединившаяся к нашему отряду в Любляне сестра милосердия, латышка Ленни Гайле, заняв у кого-то из офицеров лошадь, верхом заезжала вперед и возвращалась, принося новости. Из одной «разведки» она принесла неприятный слух: на дравском мосту стоят партизаны и требуют, чтобы мы сдавали им оружие. Послали на мотоциклетке молоденького курьера. Весть — увы — подтвердилась. Идущие на сей раз за нами горные стрелки — австрийцы равнодушно пожали плечами. Не все ли равно, кому сдать ненужное оружие? Дом близко. Хуже не будет. Они не немцы, не «наци». Они — мобилизованные. У нас началось волнение. В голове просто не умещалась мысль, что оружие придется сложить перед заклятым врагом. Это было и позорно и недопустимо. Сгруппировались для совещания. Трудно было что-либо быстро решить без майора Г. Г., уехавшего вперед. Однако общим мнением было — не сдаваться. Не дожидаясь решения, наши солдаты стали на руках, занося, поворачивать телеги. Стали на месте, как утюги, разворачиваться и грузовики. Идущие впереди и сзади прислали нарочных с вопросом: — Что это делает «Варяг»? Ответ был краток: — Сдаваться красным не будем. Поворачиваем оглобли и уходим в горы. Будем бороться до последней пули, до последнего человека! Решимость «варягов», как электрический ток, пробежала по колонне. Вскоре мы знали, что не мы одни уйдем в горы: с нами уйдут все русские, все сербы и словенцы. По южному, быстро, темнело. Движение было остановлено. Отчасти виной этому послужил наш демарш. Воспользовавшись географическими возможностями, стали устраивать короткий бивуак. Наши распрягли лошадей. Солдаты присели и, получив консервы, стали «вечерять». Вблизи, у словенцев, совсем тихо; под сурдинку кто-то заиграл на гармонике старинную, мне хорошо известную грустную песню, тоску девушки, жених которой не вернулся с войны… Я присела у небольшого костра, который разложили возницы. Внезапно со стороны головы отступающих появился военный Фольксваген. На моторе боком сидел высокий офицер, одетый в камуфляжную куртку без обозначения чина, с «бергмютце», низко надвинутой на глаза. Шофер останавливал машину перед каждым отрядом, и офицер кричал: — Прошу вытянуться в одну линию, прижимаясь к горной стене! Будьте дисциплинированы и держите порядок… Дайте дорогу танкам, которые продвигаются от хвоста колонны… Они пробьют партизанскую пробку перед мостом через Драву! Приказ был сейчас же переведен на русский язык, и наши солдаты оттянули телеги и отвели машины к правому плечу дороги, стараясь оставить как можно больше места. Офицер, заметив, что я говорю по-немецки, приказал мне сесть к нему в машину и переводить его приказание стоящим за нами сербам и словенцам. Мы проехали с ним несколько километров и затем вернулись назад, проверяя, все ли исполнили приказ. Проезжали и мимо немецких частей, среди которых была автокоманда, состоявшая из многих тяжелых, доверху нагруженных машин. На обратном пути натолкнулись на странную картину. Один из грузовиков этой команды стоял поперек дороги. Ярко горели его фары. Перед носом машины маячил пьяный фельдфебель с бутылкой коньяка в руках. Офицер остановил свой Фольксваген и резким тоном крикнул приказание немедленно убрать грузовик с пути. Фельдфебель, раскорячив ноги, замахнулся бутылкой и, гадко выругавшись, послал его в отдаленные места: — Ш…, — сказал он. — Война закончена. Какие к черту танки! Никому я дорогу не дам. Никто раньше меня отсюда не уйдет! Дудки! — С дороги! — рявкнул офицер, соскакивая с автомобиля. — Вон, свинья! — Сам свинья! — тем же тоном ответил пьяный. — Кто ты такой, чтобы мне приказывать? Рванув застежку куртки и показав ромбики, офицер осветил себя карманным фонариком и тихо, с угрозой сказал: — Я — хауптштурмфюрер (капитан Эс-эс) фон-Кейтель! Уберите сейчас же грузовик! — А? Племянничек фельдмаршала? Иди и ты, и твой дядя. Фон-Кейтель вырвал револьвер из кобуры и одним выстрелом уложил насмерть фельдфебеля. Тело грузно опустилось на землю, и бутылка коньяка разбилась вдребезги о камни. Откуда ни возьмись, появились шоферы автокоманды, и в момент выпяченный грузовик был подравнен к стене. Кто-то оттащил мертвеца в сторону.* * *
Капитан вернулся к своему автомобилю молча, насупленный, неловко засовывая револьвер в кобуру. Прыгнул на мотор рядом со мной и, не глядя в мою сторону, как бы оправдываясь, сказал: — Чего не приходится делать ради дисциплины!? Сами понимаете… Что бы было, если бы я ему спустил? В момент, когда все ломается и тонет — дисциплина прежде всего. Он подвез меня к обозу «Варяга» и, прощаясь, крепко пожал мне руку, поблагодарил за помощь и тихо прибавил: — Не думайте, что мне это было приятно!* * *
…Костры не зажигались. Колонна затихла. Было слышно только позвякивание уздечек, крики ночных птиц и тихое посапывание задремавших солдат. Я лежала под телегой, стараясь тоже хоть немного поспать; вдруг почувствовала подрагивание земли и затем услышала далекий гул. Минут через десять, сотрясая каменную почву, мимо нас полным ходом промчались четыре больших танка типа Тигр и за ними полуэскадрон конницы. Они шли пробивать партизанскую пробку и спасать нас от сдачи оружия красной нечисти. Вскоре раздалось далекое уханье орудий, треск пулеметов и взрывы ручных гранат, и вспышки, как зарницы, румянили небо за горами. Еще не рассвело, как по колонне был передан приказ: срочно запрягать лошадей и двигаться. Сообщили, что к полудню мы должны перейти мост через Драву, это последний срок нашего беспрепятственного выхода из Югославии в Австрию. После этого времени «перемирие» кончается, и партизаны будут сами «чистить» свою территорию. Курьеры рассказали, что танки и немецкий полуэскадрон «Эдельвейс», состоявший из русских и имевший русского командира с немецкой фамилией, разбили партизан, оказавших отпор, и очистили нам путь. Все приободрились и, отдохнувшие за ночь, хотя и промерзшие и отсыревшие, бодро двинулись вперед. Нас всех обрадовала весть, что наш майор не попал в руки партизан, как мы боялись, а переехал через Драву и направился в Клагенфурт, где находился английский штаб.* * *
Нас торопили. Кто-то уже встретился с англичанами и передал их приказ сдать за Дравой оружие. Последним сроком оказался не полдень, а семь часов вечера, но нужно было думать о том, что за нами километрами тянется хвост, тысячи людей, которые должны успеть до сумерек уйти из Югославии. Темп марша ускорился. Вниз, под горку, лошади бежали рысцой. Пешеходы тоже сбегали на крутых местах и старались резать дорогу напрямик. Все пыталась не думать о сдаче оружия. Во всяком случае, она не казалась такой неприемлемой, как капитуляция перед партизанами. Нам навстречу попались сербские четники в черных папахах со шлыками и серебряным черепом вместо кокарды. Они скалили в улыбке сахарно-белые зубы, ярко блистали глазами и сообщили новую версию: — Сдавать оружие мы не будем. Наоборот! Отдохнем немного в Клагенфурте, получим новые формы, амуницию, пополнение вооружения и двинемся обратно в Югославию бить титовцев. Вспоминается, как каждая подобная весть принималась с легкомысленным доверием. Мы все цеплялись за миражи, старались убедить себя в невозможном и, как дети, стремились отдалить, оттянуть встречу с действительностью. Подошли к Дравскому мосту. Перед ним и на уличках села Ферлаха все еще валялись трупы партизан и их лошадей, разбитые минометы и разбросанное оружие. Танков и полуэскадрона Эдельвейс — и след простыл. На предмостье опять пробка. Сверху, где мы остановились, видно, как часть за частью переходит мост и на том берегу Дравы сдает оружие. Около кучи сброшенных карабинов, пулеметов, минометов, револьверов и рассыпанной амуниции стоят высокие, как цапли, длинноногие солдаты в английских формах, с пучками зеленых перьев на беретах. Нам сказали, что это ирландцы. Народ хороший и покладистый. Солдаты смотрели на них с недоверием и чесали затылки. Описать чувство человека, сознательно сдающегося в плен, бросающего оружие, очень трудно. Для многих это — момент, близкий к самоубийству. Некоторые не выдержали. Раздалось несколько выстрелов совсем недалеко от нас. Мы видели падение тел застрелившихся… Шли вперед, утешая себя мыслью, что мы сдаемся не красным, а представителям культурного народа, нашим бывшим союзникам в прошлую войну, которые, безусловно, знают разницу между белыми и коммунистами, и чувства которых должны быть на нашей стороне. Разоружение происходило без обыска. Подходили или подъезжали и бросали во все растущие кучи оружие и амуницию. Офицерам официально были оставлены револьверы. Но неофициально мы все удержали их. Заматывали в тряпки и прятали в рюкзаки, или подвязывали под телеги. В вещевых мешках были спрятаны разобранные автоматы и даже две легких «Зброевки» — пулемета. В овес были закопаны патроны и ручные гранаты. Многие приготовления были сделаны еще прошлой ночью. У меня были два револьвера, мой собственный немецкий браунинг и итальянский Баретт. Его я бросила на кучу, запрятав предварительно браунинг в мешке. Рослый белобрысый ирландец подмигнул весело и, посмотрев вокруг себя, поднял и бросил мне… драгоценнейший полевой бинокль Цейса! Между отрядами, из-за процедуры сдачи, получались большие прорывы. Двинувшись вперед, мы заметили, что шедшие перед нами ушли далеко вперед. Настроение у нас всех было подавленное. За мной гудел бас казака Василия Глины: — Жить неохота! Иду, как голый. Какой ты казак без оружия? С Дона не выпускал его из рук, как меня «Фрицы» подобрали. Все время боролся. Так в лагерь для военнопленных меня и не отдали, «Иваном» при себе оставили. А чичас што? Как баба!.. И, покосившись на меня, смутился и сплюнул в сторону. Прибавленное непечатное ругательство не смутило в этот момент никого. Все, даже молоденькие «штабсхелферин», ему сочувствовали. Шли мы, по назначению, переданному командиру обоза англичанами, на полигон около села Виктринг. Перед нами стлалось белое, как мукой посыпанное, шоссе. Плелись нехотя. Заворот за заворотом; направо стелются огороды, а слева густой лесок. Совершенно неожиданно из-за деревьев, с холма, на нас ринулась с гиком и воем масса партизан: сотни бородатых оборванцев и патлатых мегер, обвешанных пулеметными лентами и ручными гранатами. У всех на кепках, штатских шляпах, пилотках — красные звезды. Некоторые партизанки из-за жары только в брюках и бюстгальтерах. Струйки пота оставляли следы и разводы на грязном обнаженном теле. Дать им отпор было более чем глупо. Они были вооружены до зубов и в несколько раз многочисленнее нас. Партизаны бросились грабить наш обоз. Хватали все, что попадалось под руки. Отнимали часы, срывали кресты с груди. Отвратительнее всего они вели себя среди раненых в нашем обозе Красного Креста и среди беженцев, присоединившихся к нам еще в Любляне. Кто-то не выдержал. Где-то вспыхнула схватка. Ругань. Удар кулаком в скулу. Началась рукопашная, пока еще без применения оружия. На шоссе появилось облачко пыли, и раздался треск мотоциклета. Кто-то из партизан крикнул: — Энглези! Англичане! И вся ватага, с ловкостью обезьян, в минуту исчезла в зарослях за холмом, унося награбленное. Мимо нас промчались парные мотоциклетчики — английский патруль. Они не остановились, несмотря на наше махание рук и крики. Решили предпринять какие-то шаги и оградить идущих за нами от подобного нападения. Выделили из колонны фаэтон, в котором ехала отступавшая с нами жена командира полка с двумя военнослужащими девушками. Командир обоза приказал сестре Ленни Гайле и мне, в сопровождении лейтенанта Владимира Сл-ко, ехать вперед, постараться добиться встречи с английским комендантом города и доложить о случившемся. Одновременно нам было поручено найти след майора Г. Г. Путь вел мимо Виктринга. Мы увидели этот огромный полигон, опоясанный лесом и ручьем. Волна за волной, люди и перевозочные средства вливались в этот резервуар. К вечеру на нем собралось около тридцати пяти тысяч человек.* * *
…Английский штаб был в городской ратуше. Нас провели к офицеру связи. При помощи переводчика, доложили о случившемся. Нас расспрашивали долго, разложили перед нами карты, и мы указали приблизительно место нападения. Английский майор с рыжими усами сам назвал поведение партизан «грабежом на широкой дороге». Обещал срочно предпринять шаги, чтобы подобное не повторялось. Расспросили о майоре. С редкой любезностью все тот же майор проверил какие-то списки и документы и заверил нас, что майор Г. Г. здесь не регистрировался, как военнопленный. Записав наши имена, вежливо, но настойчиво он предложил нам не задерживаться в городе и немедленно отправляться на Виктринг, где мы будем находиться под защитой английской армии. Выходя на улицу, мы столкнулись в дверях с партизанами-офицерами. Они окинули нас взглядом с ног до головы и, увидев на рукавах форм знак РОА, богомерзко выругались. Не успели они скрыться, как за ними в ту же ратушу бодрым шагом, при полном вооружении, вошли… четники. На их рукавах красовались знаки с надписью; «За Короля и Отечество». Еще несколько шагов — и мы натолкнулись на группу весело болтавших советских офицеров, в широчайших погонах, с малиновыми околышами фуражек-листорезов. В голове шумело. Роились мысли. Что это? Ноев ковчег под командой англичан, где четники и офицеры РОА встречаются с советскими и титовскими бандитами? Оставаться в Клагенфурте не хотелось. Быстро нашли фаэтон, стоявший за углом, и поехали в Виктринг. По дороге нас с грохотом обогнал английский отряд — три танкетки и полдюжины мотоциклистов с автоматами на груди. Очевидно, рыжеусый майор принял всерьез наше заявление и послал их очистить шоссе от бандитов. Наш отряд уже разместился. В этой массе людей его не трудно было найти. В западной части поля уже красовался огромный русский флаг с буквами РОА, поднятый немедленно полковой молодежью, среди которой главным зачинщиком был доброволец 14 лет, сын командира полка, Миша. Весть о том, что мы не нашли следа майора, немного обескуражила людей. Командиром обоза считался помощник командира полка по хозяйственной части капитан К., грузный, мало подвижный и не энергичный в такой обстановке человек, не говоривший ни на одном иностранном языке. Он устал, его разморило. И он, сняв китель и расстегнув рубашку, уселся в тени своего самого большого грузовика, до отказа набитого провиантом. Кто-то должен был наладить связь с англичанами, заявить о прибытии обозов полка «Варяг». Кто-то должен был сам искать полк, который по плану, составленному в Любляне, должен был если не раньше нас, то одновременно прибыть в Клагенфурт. Кто-то должен был связаться и с немецким командованием, которое все еще несло за нас ответственность, и с частями, которые прибывали на поле Виктринг. От капитана К. всего этого было трудно ожидать. Он был хорош в своем хозяйственном звании, но в создавшемся положении никак не мог считаться «фюрером». Вслед за нашим отрядом, на Виктринг стал входить Русский Корпус. Мы больше не чувствовали себя отрезанными и одинокими в этой многотысячной, разноязычной массе. Вскоре рядом с нами расположились 2-й, 3-й и 4-й сербские добровольческие полки под командой полковника Тоталовича, большого друга русских. Их 1-й и 5-й полки, под командой генерала Мушицкого, из Истрии отступили прямо на Италию. Прибытие добровольцев приободрило и нас. Они все еще были полны высокого духа, который в них влил покойный Учитель, как они его звали, Димитрий Льотич, этот лучший из лучших, серб, мыслитель и мудрый политик. Строжайше дисциплинированные, связанные братской спайкой и глубокой религиозностью, добровольцы удивительно оптимистически смотрели на положение. Они пришли сюда с убеждением, что они — «гости английского короля», что, отдохнув на Виктринге, они уйдут в Италию, и что там, в какой-то нам неизвестной Пальма Нуова, их ждет молодой король Петр. Петр и — победный марш для освобождения Югославии. Добровольцы, не передохнув, немедленно приступили к работам. По всем правилам лагерного устава, они разбили палатки, вытянули линии, поставили указательные стрелки и флюгарки с означением частей. К заходу солнца на середине полигона выстроились в каре три подтянутых и подчищенных добровольческих полка. Была совершена молитва с поминовением павших друзей и Димитрия Льотича. По добровольческому уставу, после молитвы, стоявший в середине каре полковник Тоталович громко спросил: — Кто с нами? И из тысячи грудей хором грянуло: БОГ! Построились и наши на молитву, «Отче наш» отчетливо прочел лейтенант Сл-ко. Стало тихо и грустно-грустно. Опустив головы, каждый молился своими словами, кто как умел. Тяжелыми тенями ложились сумерки… Горели костры, играя силуэтами сидевших около них людей. Слева от нас словенские домобранцы размещали свои семьи, отступившие с ними в беженской колонне. Где-то плачем заливался младенец. Откуда-то доносились немецкие ругательства. Кто-то кому-то, сложив руки рупором, кричал по-венгерски. Немного дальше на горке расположились румыны-эсэсовцы и бок-о-бок с ними небольшая часть французов… Мы построили рядами телеги, натянули между ними, как палатки, одеяла и кое-как пристроились на эту первую ночь. Неисчислимое количество распряженных голодных лошадей бродило по полю, щипля высохшую, истоптанную траву. Они сами табуном шли на водопой к ручью, в котором все еще, в полной темноте, плескались и мылись люди. Между рядами спящих мерным шагом проходили патрули ирландцев. Кругом поля с грохотом и гулом блуждали небольшие танки. Их рефлекторы, как глаз циклопа, шарили по всему Виктрингу. Мы в плену. Пленные. ПЛЕННЫЕ! Какой же сегодня день? Ах, 13-е мая! Тринадцатое. Мой день рождения — в плену.* * *
Всю ночь я провела без сна. Смотрела в небо, по которому катились падающие звезды. Прислушивалась к перекликанию петухов в селе Виктринг. Было так странно видеть зарево электрических огней над недалеким Клагенфуртом. Война закончена. Не нужно больше затемнений. Война закончена. А завтра? Что будет завтра? Что будет со мной, с тихо посапывающим вблизи мальчишкой ординарцем, четырнадцатилетним Иван Михалычем, как его все величали, пришедшим с остами из Советчины, потерявшим по дороге и тятьку и мамку? Что будет со всеми нами, тысячами людей, согнанными на это поле, с сотнями тысяч пленных «не немцев», за которыми разрушены все мосты, и сожжены все корабли?.. Плен за проволокой? Как долго? А потом? Кто-то вчера говорил, что мы «а приори» все осуждены на 20 лет каторжных работ на Мадагаскаре. Какая глупость! И почему на Мадагаскаре, где живут черные, как сажа, негры? Где «Варяг»? Пробился ли он? Что с командиром полка? Что с моим племянником? Куда исчезли наш майор и его сопровождающие? Вопросы, вопросы, а ответов нет. Ворочаюсь с бока на бок. Лучи танковых прожекторов бороздят и вспахивают поле, как по ухабам, скачут через человеческие темные силуэты. Полковой конь Мишка подошел ко мне, опустил голову, нащупал мягкими «резиновыми» губами вытянутую руку и ласково дохнул в нее теплым, пахнущим свежим сеном, дыханием. Этой ночью ко мне приползла совсем одинокая в нашей русской семье маленькая датчанка-радистка Герти. Прибилась, как котенок, к моему боку и заснула, тихо поскуливая. Вероятно, ей снилась мама и далекий Копенгаген… Под соседней телегой слышны приглушенные голоса. Чиркнула спичка. Завоняло махоркой. И мне захотелось курить. Приподнялась на локте, и вдруг, совершенно неожиданно в глазах встала картина: горная река, дергающееся тело застрелившегося фельдфебеля и труп старой лошади. Почему из всех смертей, которые мне пришлось видеть и пережить, именно эти так ярко запечатлелись в памяти?.. Послышались чьи-то шаги, и совсем близко от моей телеги прошел лейтенант П., тихо напевая: «Что день грядущий нам готовит?..» Что? С РУССКИМ КОРПУСОМ Четыре дня на поле Виктринг в воспоминаниях кажутся длинными четырьмя годами. Это было какое-то столпотворение вавилонское, несмотря на то, что прибывшие части и беженские группы постарались как-то разместиться и устроиться, чтобы не походить на цыганский табор. Мы питались остатками провианта, вывезенного из Любляны. Воду все брали из ручья. Немецкое начальство, которое остановилось в небольшом домике на краю полигона, урегулировало часы, когда мы могли брать питьевую воду, для умывания, стирки белья, водопоя лошадей, и все происходило по сигналам. Лошадей, кстати, откуда-то еще прибавилось. Они бродили брошенные, невзнузданные и жалобно ржали. Наши солдаты их подбирали, благо овса еще хватало, и почти каждый приобрел своего «Ваську», «Мишку», «Леду» или «Катюшу». Мне «преподнесли» красавицу кровную кобылу, оставленную венгерским майором, которого почему-то в первое же утро забрали англичане и куда-то бесследно увезли. Нам сказали, что ее зовут «Аранка», т. е. «золотая». Кобылка, золотисто-рыжая, с маленькой головкой и звездочкой на лбу, пришлась мне сразу по сердцу. Ее взял под свое покровительство старый казак Василий. Вместе с другими «варягами», он шел с ней на водопой, и от нечего делать они целыми днями чистили лошадей, водили их на «проходку» и строили им из срубленных елей коновязь. Василий мне все время пророчил, что «скоро в поход, и на этот раз не пешими ротами, а конными эскадронами»! Вообще, «пророчеств» было много. Сербы перед нами хорохорились, повторяя свою сказку о том, что они — «гости английского короля». Действительно, им первым выдали обильный английский провиант, на который у многих слюнки текли. Тогда они еще не вспоминали об изречении: «Бойтесь данайцев, и дары вам приносящих». У сербов царили военные порядки. Целый день проходил в занятиях, муштровке, шагистике, хотя и без оружия, но в самой строгой дисциплине. Их роты пополнялись новыми добровольцами, парнишками из рядов беженцев. По вечерам, перед молитвой, играли в футбол, как будто им некуда было девать энергию. На самом деле, они хотели произвести должное впечатление на победителей и ускорить свой воображаемый отъезд в Пальма Нуову. Словенцы, спокойные по природе, придерживались своего девиза: «буди тих», или, по-нашему говоря, сиди и не рыпайся. Они ждали вестей от генерала Льва Рупника, который, по последним сведениям, сдался в плен в Шпиттале на Драве, и там ведет переговоры с англичанами. Немцы, со свойственной им педантичностью, чистились от насекомых, стирали и мылись, не проявляя никаких эмоций. Они равнодушно ожидали отправки в настоящие лагеря для военнопленных, с вышками, колючими проволоками и принудительными работами. Их мнение об этом уже давно сложилось, и каждый лишний день под вольным небом Виктринга казался им даром Провидения. Мы поддерживали непрерывный контакт с Русским Корпусом. Их было четыре тысячи — нас всего пятьсот. У них перевешивал староэмигрантский элемент — у нас подсоветский. С ними был их любимый командир, пользовавшийся большим авторитетом, полковник А.И. Рогожин, мы же остались без нашего майора, оторванные от полка, и капитан К. не имел должного морального веса. Он сам это чувствовал и несколько раз посетил полковника Рогожина, прося его взять нас под свою защиту. Полковника Рогожина вызывали в английский штаб. Вызывало его и немецкое, хоть и пленное, но все же до некоторой степени начальство. Он сдал победителям списки Корпуса, и они стали получать кое-какое продовольствие. Наши запасы быстро иссякли. Было голодно, и нас поддерживали сербы, но и они не имели возможности прокормить 500 лишних ртов. Со стороны добровольцев началась пропаганда. Они звали русских из Югославии перейти к ним, искренне веря в свое счастливое будущее. Между ними и словенцами существовал крепкий альянс, и Вук Рупник охотно признал полковника Тоталовича старшим.* * *
Ко мне особенно часто заглядывали посланцы Тоталовича. У них не было военнослужащих женщин в штабе. Добровольческие «белые орлицы», как назывались девушки, служившие в штабах, ушли из Иллирской Бистрицы в Италию вместе с первым и пятым полками. Тоталович хотел переманить меня в свой штаб бригады. Добровольцы хватались за мои жалкие пожитки и уговаривали переселиться в их расположение. Принесли даже полную сербскую форму с синими выпушками и ромбиками и насильно сунули в мой рюкзак. Эта форма впоследствии оказалась спасительницей, как и цейсовский бинокль, подаренный мне белобрысым ирландцем. На все эти уговаривания и посещения наши солдаты смотрели мрачно. После одного из таких визитов ко мне подошла группа ребят и, насупившись, выставив ногу вперед, подбоченилась и задала вопрос: — Что ж это будет? Вы, эмигранты, все уйдете к сербам, а нас голыми руками выдадут? Небось, уже согласилась и «чемайданы» приготовила? Долго мне пришлось их убеждать, что мы никуда не уйдем и разделим до конца нашу общую судьбу. Однако, вечером того же дня от нас ушел фельдфебель Пукалов с женой и четырнадцатилетней дочкой. Через час-два он уже гулял в сербской форме. Ночью сбежал унтер-офицер С-в, женатый на австрийке из окрестностей Вертерского озера. Все это очень плохо отражалось на духе солдат, бывших подсоветских. За эти четыре дня, несмотря на кажущуюся монотонность, произошло множество мелких, но в те дни важных событий, многое передумалось — то, чем ни с кем не хотелось делиться. В общем, жизнь приняла какой-то облик. Все чем-то были заняты. Стирали носильные вещи в ручье и развешивали их на вербах, обменивались «визитами», отыскивали знакомых, а некоторые и родственников среди членов Корпуса и полуэскадрона «Эдельвейс», расположившегося невдалеке от нас. Как я уже сказала — начиная с командира, ротмистра фон-Ш., и взводного лейтенанта П., все, до последнего всадника, были русскими. К нам на полигон стали приходить партизаны-агитаторы. Приходили обычно попарно, отлично вооруженные оборванцы с красными звездами на шапках. Вели пропаганду «возвращения на всепрощающую родину». Предлагали вернуться, «пока еще не поздно». Некоторым удавалось уходить с Виктринга, но с большинством разделались быстро, бесшумно, голыми руками. Уже на второй день нашего пребывания на полигоне, проснувшись рано утром, мы увидели необычную картину. В расположении словенцев, между высоко поднятыми на флагштоках из тонких елей югославским и словенским флагами, на спешно сколоченной виселице качались два партизана. Как пришли, с автоматами и увешанные бомбами, так их, не разоружая, повесили. На груди у них были плакаты с надписью на словенском языке: «Я — антихрист, вор, предатель. Я не ушел от людского суда и не уйти мне от суда Божьего». Некоторые перепугались, заголосили, что нельзя делать такие вещи. Что скажут англичане? Что скажут англичане, мы узнали на следующий вечер.* * *
Падали сумерки. Из всех «таборов» тянуло горьким дымком костров. В подвешенных котелках булькала вода, и пахло подгоревшей фасолью. Меня на ужин пригласил отец моего племянника, служивший в Корпусе. Предложил вместе «похарчить», что Бог послал. Его часть стояла около самого шоссе в рощице. Чтобы пройти туда, я должна была пересечь все поле. Пошла одна. В задумчивости мало внимания обращала на окружающее и почти грудь с грудью столкнулась с маленьким партизаном. Ниже меня ростом, коренастый крепыш, в мятом пиджачишке, без рубахи, он выпятил вперед волосатую грудь, оскалил гнилые зубы и вцепился пальцами в мой нарукавный знак РОА. Поток гнусной брани сопровождался брызгами слюны. В другой руке он держал автомат и старался прикладом ударить меня по голове. Я рванулась в сторону и, совершенно неожиданно для самой себя, изо всей силы ударила его кулаком в нос. Кровь брызнула фонтаном из ноздрей. Партизан оторопел на секунду, но затем перебросил автомат с левой в правую руку и щелкнул замком. Поздно. Он упустил момент. Вокруг нас, откуда ни возьмись, уже была толпа людей, русских, сербов, словенцев. У партизана вырвали автомат. На него сыпался град ударов. Я была просто отброшена в сторону и ошеломлена всем происходящим. Внезапно я заметила двух гигантского роста ирландцев, вооруженных карабинами, идущих к нам с горки. Что было силы, я крикнула: — Разбегайтесь! Англичане! Наши немного расступились. Не ускоряя шага, ирландцы подошли к толпе, развели ее руками и внимательно посмотрели на распростертого на земле партизана. Подхватили его подмышки и повлекли. Он был похож на тряпичную куклу и, повиснув, едва передвигал ногами. Вскоре они скрылись и рощице. Раздалось несколько выстрелов — партизана не стало. Вечером четвертого дня капитан К. принес нам от полковника Рогожина весть. На следующий день, 18-го мая, Корпус снимается на заре, т. к. англичане переводят его на новое место стоянки. Виктринг нужно разгрузить по гигиеническим и другим причинам. Стоянка будет «постоянной», но где — еще не сообщено. Английские сопровождающие квартирьеры покажут путь. Полковник Рогожин позаботился и о нас. По его просьбе, англичане присоединили обозы «Варяга» и нашу полуроту, сопровождавшую нас в пути, к частям Корпуса. Мы тоже должны быть готовы к отходу на заре. Виктринг покидало 4.500 человек. Эта весть всех нас взволновала. Куда же нас ведут? Солдаты закрутили головами. — Ведут выдавать! — Своим чутьем загнанных подсоветских людей они ни на минуту не верили в благополучный исход и всюду видели капканы и ловушки. Однако, протестов не было. Если идут «минигранты», идут и они. Главное — их не бросают. С первыми проблесками дня Корпус стал вытягиваться на шоссе. Отходили в полном порядке, часть за частью. Мы замыкали шествие. Нас поделили: вперед выступил обоз с конной упряжью и пешие, а затем наша автокоманда. Начальник автокоманды, поручик Ш, взял меня к себе в машину. В последнюю минуту прибежали сербы и силой стали стягивать меня на землю. — Не сходи с ума! — говорили они полушепотом. — Вас ведут на выдачу. Оставайся с нами! Едва удалось от них вырваться.* * *
…По распоряжению, мы должны были отстать и дать возможность пешим отойти на известное расстояние. Шоссе перед нами опустело. Скоро улеглась и пыль, поднятая тысячами ног. Передними, как ковбои на лошадях, кружились, выделывая акробатические антраша, мотоциклисты — шотландцы, вооруженные автоматами. — Только два! — ухмыльнулись наши. — Значит, не выдача! Наконец, тронулись. Шотландцы помчались вперед. Курс вел на Клагенфурт. По дороге встретились партизанские грузовики, с установленными пулеметами, полные галдящих оборванцев. Над ними развевались югославские флаги, с огромной красной звездой по середине белого поля и красные же тряпки. Мы невольно отворачивались от них и старались не обратить на себя внимания. Проехали через город, и перед нами изумительной голубизной заискрилось громадное Вертерское озеро. Шотландцы остановились и остановили нас. Они долго рассматривали карту, прикрепленную к рулю одного из мотоциклетов, и качали головами. Наконец, пустив в ход моторы, махнули нам рукой и помчались налево, по направлению стрелки с надписью Майерниг. Дорога вилась по самому берегу. Синева озера и прохлада его волн манили к себе. В купальнях на деревянных помостах лежали и сидели купальщики и купальщицы. Зеркальную гладь вод резали элегантные лодки. Множество вилл, утопающих в майских цветах. Запах первых роз был местами просто одуряющим. После фронта, после всего пережитого, эта картина спокойной и удобной жизни нас поражала. Проехали Майерниг, проехали еще два очаровательных курортных местечка. Нигде следа колонны Корпуса и нашего пешеконного Варяга. Еще один крутой заворот — и у нас потемнело в глазах. Наши шотландцы, а за ними и мы в головной машине влетели прямо на площадь, на которой, преграждая путь, стояли четыре легких танка, окруженные партизанами. Развевались красные и югославские флаги. На углах стояли тяжелые пулеметы. На балконе одного из домов, очевидно, отеля, висела доска с надписью: «Штаб 3-й Партизанской бригады товарища Тито». Партизаны, заметив нас, бросились к пулеметам. Башня одного из танков резко повернула свое оружие в нашу сторону. Бывают такие моменты, которые навсегда врезаются в память — как остановившаяся лента фильма на ярко освещенном экране. Я и сегодня ясно вижу эту площадь и партизан; балконы домов, полные вазонов цветущих растений; открытое окно с сушащимися на протянутой веревочке женскими пестрыми купальными костюмами; слышу граммофонную музыку, долетающую откуда-то, и голос с пластинки, гнусаво поющий тривиальные слова танго. Остолбеневшие шотландцы, как оловянные солдатики, застыли с раскоряченными ногами на своих мотоциклетках, и мы, вероятно, очень бледные, объятые смертельным страхом… Что это? Английская ловушка? А где же Корпус? Где наш отряд? Такой же страх, как это ни странно, отражался на лицах мотоциклистов. Они взвили свои машины по-ковбойски, развернули их на заднем колесе и, издавая оглушительный треск, рванули мимо нас обратно, по тому пути, по которому мы приехали. Развернуть на глазах у партизан наш грузовик было просто невозможно. За нами узкая дорога, на которой столпились остальные машины автоколонны. Я не могу себе объяснить сейчас, что дальше произошло. Помню, что мы все повыскакивали из грузовиков и в несколько минут занесли их на руках, развернули, вскочили обратно и помчались за удирающими шотландцами. Все произошло просто с невероятной быстротой. Нас сразу же отделил от партизан крутой заворот, но они все же пустили за нами очередь из пулемета. Несколько пуль пробили парусиновую покрышку нашего головного, теперь ставшего задним, грузовика. Через час мы опять стояли под стрелкой Майерниг на плацу перед последней трамвайной станцией линии, ведущей из Клагенфурта, а наши шотландцы, сняв шлемы и повесив автоматы на рули, вытирая крупный пот с лица, рассматривали свою карту. Двинулись вперед. На этот раз правым берегом озера. Проехали мимо старинной пороховой башни Штентурм и местечка Крумпендорф. Опять виллы, цветы, теннисные площадки. Вдали сиреневые горы… Курорт Перчах. Та же картина. Английские офицеры с дамами идут купаться с костюмами, переброшенными через плечо. В песке играют дети. Весна. Май. Войны больше нет. Для всех людей здесь наступила новая жизнь. Между Перчахом и Фельденом, самым большим курортом на Вертерском озере, на полянках за проволокой пленные — немцы и венгры, судя по формам. За Фельденом больше полянок и больше пленных — под открытым небом, на солнцепеке, без палаток, на голой земле. Перед входом в эти загоны — английские легкие танки. Бродят сотни стреноженных лошадей. Над ними облаком вьются мухи. Шотландцы упрямо вели нас вперед. Местечко Маргареттен. Опять лагеря, опять горчичного цвета формы венгров. Где же Корпус и наши? Подъехали к городу Виллах. Остановились у заставы. Из небольшого домика появляются солдаты с автоматами в руках. Шотландцы разговаривали с полевым английским жандармом в малиновой фуражке. Нам жарко, хочется пить. Попросили разрешения сойти с машин. На нас молча смотрят дула автоматов… Опять движемся вперед за шотландцами, но они разворачиваются, и мы едем назад. Вернулись в Фельден, и оттуда берем другую вилку дороги. Пять часов вечера. Мы все едем. Проехали мимо безчисленных полян,окруженных проволокой, и за ней — военнопленные. Останавливались около каждой и всюду спрашивали о русских частях. Шотландцы немного смягчились, дали людям возможность напиться воды и оправиться. Очевидно, им надоела вся эта история, и они себя чувствуют виноватыми, потеряв колонну Корпуса. Наконец, в одном из лагерей нам сказали, что русские части с таким же знаком, как и на наших рукавах, прошли остановились на большом поле за городом Фельдкирхен. Бесцеремонно отбираем у шотландцев карту. Находим Фельдкирхен, тычем в него пальцем. Они оба улыбаются и по-итальянски говорят: Си, си! Каписко! — нахватавшись этих слов во время войны. Уже вечерело, когда мы проехали Фельдкирхен и, не останавливаясь, продолжали путь. Наконец, перед нашими глазами открылось большое поле, еще больше, чем Виктринг. Оно, во всю свою огромную длину, огорожено колючей проволокой. Тысячи, тысячи людей, телеги, машины; тысячи лошадей. Костры; ветра нет, и дым синеватой струйкой стелется, сливаясь с туманом, ползущим из оврагов. Откуда-то долетает — песня? Нет: это молитва. Поют «Отче наш». Наши? Шотландцы не вводят нас на поле, а тут, около дороги, под большим дубом, находят лужайку и, показывая пальцем на землю, лепечут: — Экко, экко, ля! Очевидно, здесь мы должны заночевать. Ставим машины около дуба. Маленький сын командира полка, Алик, которого мать отпустила с нами, лезет, как обезьянка, на дерево и вешает наш бело-сине-красный флаг со знаком РОА. Так, он говорит, нас легче найдут. Наши проводники оседлывают свои мотоциклетки и, крикнув «гуд бай», исчезают в вечерней мгле. Мы — одни. Командир автокоманды, поручик Ш., распорядился насчет ужина. Открыл консервы — запас еще из Любляны, но у нас нет воды. Вероятно, можно ее получить на выгоне. Вода нужна не только нам, но и автомобилям. Человек пять, забрав ведра, подлезли под проволоку и зашагали по направлению скопления людей. Мимо нас, по выгону, почти безшумно по мягкой почве прошлепал сторожевой танк. Лучи его фар, еще бледные в сумерках, медленно ощупали наш «табор». Ждем… Прошло полчаса. Курим махорку и нарезанные перочинным ножом немецкие вонючие сигары, завернутые в газетную бумагу. Солдаты и шоферы переговариваются сонными голосами. Аппетит прошел, но мучит жажда. Над открытыми банками назойливо, целыми роями, вьются мошки. Оглушительно стрекочут цикады, и где-то в канавах квакают лягушки. Уже ночь. В Австрии быстро темнеет в долинах из-за окружающих высоких гор. Мы, кажется, вздремнули, и встрепенулись, услышав веселые голоса, смех, а затем голос поручика Ш.: — Гоп! Гоп! Это мы, а с нами казаки! Целая группа людей нырнула под проволоку выгона и подошла, звеня шпорами, к нам: наши и с ними пять казачьих офицеров. Костер осветил их высокие фигуры, лихо заломленные фуражки, у двух — чубы. Формы немецкие, но с широчайшими лампасами на штанах. — Что? Не узнали? Батька Панька казаки. Пятнадцатого корпуса генерала фон-Паннвица! Все свои, знакомые, и среди них старый друг, майор В. Островский. Раздули гаснущий костер, поставили прямо в ведрах воду для чая и присели вокруг. На этом поле нет ни Корпуса полковника Рогожина, ни наших. Здесь стоят казаки фон-Паннвица. Они другой дорогой отступали из Югославии, и их путь был тернистым и кровавым. Почти все время до самой границы шли они с боями. Проговорили почти всю ночь. Поделились новостями, расспросили о знакомых. Узнали, что сам фон-Паннвиц и командиры дивизий, Вагнер и Нолькен, тут. Тоже ведут переговоры с англичанами. Что дальше будет — не знают. Всюду все та же неизвестность. Туман белыми клубами застилал поле, когда мы при первых лучах солнца прощались с казаками, обещая доложить Рогожину, когда мы его найдем, о месте расположения 15-го казачьего корпуса. Сырые и продрогшие от утренней росы, проводили их до самой ограды. Тщетно ждали часа полтора появления шотландцев и затем, взяв легковой автомобиль, поехали в Фельдкирхен. Там, в английском штабе, расположенном в тюрьме, с которой я позже ближе познакомилась, мы узнали, что наши ушли в районы сел Клейне Сант Вайт и Тигринг. Дали нам указания, как найти дорогу в эти заброшенные и удаленные от главной дороги селения. Ожидая приема англичан, мы встретились в передней с высоким плотным немецким офицером, с широкими лампасами на шароварах и значком донских казачьих частей на рукаве: полковник Вагнер, командир первой казачьей дивизии. Он ломано говорил по-русски, старался весело шутить, но в темно-синих глазах таилась тревога. Он очень заинтересовался тем, чтобы связаться с Русским Корпусом, и пообещал навестить нас, как можно скорей, и встретиться с полковником Рогожиным. Вернулись под дуб, собрали автокоманду и на этот раз самостоятельно отправились искать Тигринг. Часам к 11 утра, под дружные крики «ура», наши восемь машин вкатились на лужайку перед селом Тигринг. Нас и бранили и радовались. Пришлось подробно объяснить, что с нами произошло, и написать рапорт о случившемся и о встрече с казаками «батька Панька», как Паннвица называли его казаки. В Тигринге расположился 1-й полк Русского Корпуса, остатки боевого 3-го полка, соединенные в один батальон, и мы, тоже «остатки» Варяга. За один день пребывания там жизнь уже приняла какие-то облики. Разбили палатки, многие разместились в австрийских сеновалах. Жена нашего командира полка и Ленни Гайле сняли комнату у симпатичных «бауэров». Проволоки не было. Не было англичан. Плен на честное слово — не расходиться. Капитан К., не дав нам отдохнуть, немедленно отправил нас к полковнику Рогожину в Клейне Сант Вайт. Полевые телефоны уже частично были установлены, и ему сообщили, что нашлась автокоманда «Варяга» и привезла вести о 15-м корпусе.* * *
К вечеру уже ловили раков в мелкой речушке. Около гармониста Сережки собралась молодежь. Певунья Лариса и ее подружка Даша, подсоветские девушки, работавшие в мастерских полка «Варяг» еще в Любляне, распевали «Синенький платочек» и «Катюшу». Казалось, что теперь отлегло, что страшное уже прошло, и его больше не будет. Кругом — густые леса и горы. Нет проволоки, нет английской охраны и танков. Значит, слухи о возможной выдаче ложны. Жизнь как-нибудь наладится. Свяжемся с полком, соединимся с ним. Это, вероятно, не за горами. Ведь было же сказано в Любляне: место встречи — в Шпиттале на Драве, в Австрии. Они, наверно, уже давно там и волнуются, куда девался их обоз. Первую ночь я спала под телегой. Опять около меня шагал, фыркая и вздыхая, конь Мишка и с ним моя Аранка. Маленькая датчанка Герти долго не давала заснуть, болтая, как попугай, по-немецки. Казак Василий устроил нам нечто вроде ложа из веток, листьев и попон. Растянувшись во весь рост, сняв, наконец, сапоги, я впервые после Любляны заснула, как убитая.ПЕРВАЯ ВЫЛАЗКА
…По австрийским дорогам Шла в тоске и тревоге Наша белая русская рать…Эту песню, переделанную из известной советской, со дня отступления пели наши солдаты. По австрийским дорогам пошел и мой путь, в первую вылазку за сведениями. Прошлое вспоминается ясно, как вчера пережитое. Правда, эти воспоминания освежают странички старой, пожелтелой записной книжки, испещренной иероглифами, которые, пожалуй, я одна могу разобрать, и куча серых бумажек, удостоверений и других документов того времени, многих даже без печатей, но имеющих и сегодня официальную ценность. Ведь они являются микроскопическим кусочком истории тех дней. Жаль, что большую часть таких документов безсмысленно изорвал и сжег неизвестный английский сержант в местечке Вейтенсфельд. Они могли бы мне помочь еще более точно воспроизвести в памяти все перевиденное и пережитое. …Клейне Сант Вайт. Маленькое, заброшенное в предгорных холмах Каринтии село. Пыльная улица и на ней небольшой домик в саду. Там находился штаб Корпуса и квартира полковника А. И. Рогожина. В одно из первых утр нашего пребывания в Тигринге меня туда вызвали по полевому телефону. Командование решило искать возможности вступить в связь с частями генерала Доманова, которые, по некоторым сведениям, перешли в Австрию из Италии, с полком «Варяг», возможно, стоящим в Шпиттале на Драве, и, наконец, с частями генерала A.A. Власова, о которых не было никаких сведений с момента капитуляции. Один курьер, капитан Д., уже был послан, но еще не вернулся. Это был опытный разведчик — в полном смысле этого слова, следопыт, который не отступал перед преградами и, вероятно, в поисках зашел уже далеко. Мне предложили быть вторым. Я охотно согласилась. Была выработана схема моего пути, главные точки разведки, выдана путевка, немного провианта и курева, и 23-го мая утром я тронулась в путь. Первый этап был легким. На составленном из пяти развалившихся машин фольксвагене, получившем кличку «Тришка», меня до села Сирниц отбросил лейтенант П., взводный эскадрона «Эдельвейс», ушедший с нами с Виктринга. Село Сирниц, ласточкино гнездо, находилось высоко в горах. Туда, по непонятным нам причинам, с поля у Фельдкирхена была переведена 1-я дивизия 15-го казачьего корпуса. Командир дивизии, полковник Константин Вагнер, заранее обещал мне достать у английского сержанта, коменданта этого местечка, «бумажку», которая могла бы мне помочь в дальнейшем продвижении. По сравнению с настроением в Корпусе и в отряде «Варяга», в Сирнице было неспокойно. Чувствовалось, что назревают какие-то события. Полковник Вагнер принял меня в сельской гостинице, в которой разместились русские и немецкие офицеры дивизии, и откровенно сказал, что атмосфера тяжелая, и что у младших немецких офицеров — тенденция разбегаться. Они выменивали у «бауэров» на мыло, подметки, даже французские духи поношенные крестьянские костюмы, подделывали документы и могли исчезнуть в следующую же ночь. Офицеры ни за что не хотели бросить казаков. Уйти одним было стыдно, а на всех 30.000 солдат штатского не наменять; да и куда они пойдут, не зная немецкого языка и местности? Вагнер не отрицал возможности выдачи и даже считал ее неизбежной. Меня поразил его пессимизм. Невольно возник вопрос, почему он об этом не сообщил с курьером полковнику Рогожину. — Положение изменилось буквально за ночь, — ответил он мне задумчиво. — Вчера еще все было прекрасно, отношения с англичанами почти дружеские, но к вечеру «подуло северным ветром». Боюсь, что наша судьба решена. Правда, не теряю надежды на чудо, на солдатское счастье… Полковник попросил меня задержаться, обещая позже достать обещанную «бумажку» у пьяницы-сержанта за бутылку яблочной водки. К вечеру в село стали приноситься английские курьеры-мотоциклисты. Они проверяли посты и привозили приказы. Полковник Вагнер был все время занят. На своем фольксвагене и пешком он обходил места расположения казаков. Почти 30.000 казачьих коней были без фуража. Мужики отказывались давать сено и не пускали коней на поля молодого клевера. Ужинали вместе в гостиничной столовой. Офицеры сидели молча, насупившись, почти не притрагиваясь к похлебке, катая нервно шарики из хлеба. Рядом со мной сел адъютант, молодой лейтенант Хаазе, и его собачка, длинноухий спаниелькокер «Петер», которому он давал маленькие кусочки мяса из похлебки, приговаривая: — Гитлер дал! и песик пожирал подачку, или: Сталин дал! — и «Петер» рычал и, скаля зубы, отворачивался. Это было бы очень забавно в другом положении, но не тогда. Кто-то из старших немецких офицеров прикрикнул на Хаазе и приказал прекратить балаган. Поздно ночью Вагнер, взяв бутылку водки, пошел к сержанту и через полчаса вернулся с обещанной «бумажкой». На четвертушке неопрятного вида бумаги что-то было нацарапано чернильным карандашом. Вагнер, прекрасно говоривший по-английски, перевел, что такая-то, потерявшая свою часть во время отступления, идет на соединение с ней, и ей просят оказывать возможную помощь. — Для начала недурно! — сказал, грустно улыбаясь, полковник. В моем рюкзаке, на самом дне, лежала полученная от сербов форма и полевой бинокль. — Зер гут! — сказал Вагнер. — Зер, зер гут! Они вам могут очень пригодиться. — Затем открыл свой чемодан и вынул оттуда пачку нарукавных знаков разных казачьих войск: донского, кубанского и терского. — Возьмите с собой иглу и нитки. Мой вам совет: отсюда идите со значком РОА, приглядывайтесь к событиям. Если будет опасно — снимите значок с рукава. Если найдете где-нибудь домановцев — меняйте значки один за другим и, расспросив, кто впереди, пришивайте их щиток. Я нарочно не сказал сержанту, к какой части вы принадлежите. Это вам оставило широкое поле действия. Идите вперед, не задерживаясь, смотрите в оба, все запоминайте и, моя к вам просьба — не зарывайтесь. Мой нюх подсказывает трагедию… Постарайтесь вернуться в вашу часть… И, взяв меня за плечи, полковник добавил, немного коверкая русские слова: — На миру, Ара, и смерть красна. Со своими не страшно. С первой встречи мне стал симпатичен этот гигант с седыми висками темной головы, темно-синими мальчишескими глазами и милой улыбкой на сильно загорелом лице. Это, очевидно, было обоюдно: Вагнер проявил ко мне заботу, которая трогала. По обычаю всех немецких солдат, он рассказал мне все о себе, о гибели его семьи в самой страшной бомбардировке Дрездена, о своем одиночестве. Показал мне все фотографии, от которых, как блин на дрожжах, вспух его бумажник. Было тихо в опустошенной столовой гостиницы. На моих коленях уютно устроился золотистой масти собакевич — «Петер», громко, по-человечески похрапывая. Мы пили гадкий желудевый кофе и разговаривали, как старые друзья, как люди одного класса, одних взглядов, встретившиеся, скажем, в ресторане вокзала, ожидая каждый своего поезда. На момент исчезла острота настоящего момента, стушевались опасения о будущем. Болтали о детстве, о смешных гувернантках, которых мы имели, он в Кенигсберге — русскую, я в Севастополе — немку. Нам просто было хорошо вместе. Хорошо по-хорошему. Это тихое очарование прервал денщик полковника, крымский татарин Али. С милой безцеремонностью, он по-русски, с сильным акцентом, буквально погнал своего полковника спать: — Иды, иды, полковнык! Завтра рано вставать надо! Меня уложили спать в коридоре гостиницы, на полевой койке за ширмой. Все комнаты были заняты до отказа офицерами. Хлопали двери. Скрипели половицы и ступени. Туда-сюда сновали люди. До утра я не закрыла глаз. На заре ко мне пришла молоденькая дочь хозяев и сказала, что ночью верхом или пешком ушло много немцев «казаков», еще недавно с таким азартом записывавшихся в войско. При первых лучах солнца меня вызвал Вагнер. Около ворот гостиничного садика, на фоне ярко цветущих кустов герани, мрачным пятном выделялся английский, очевидно, еще ночью подкравшийся танк. На башне сидел молодой офицер в черном берете; внизу стоял солидного вида седой капитан. Отозвав меня в сторону, Вагнер сказал, что англичане везут его на «экстренное совещание». — Туда уже поехали фон-Паннвиц и фон-Нолькен, — сказал он тихо, едва шевеля губами. — Добра не ожидаю. За домом стоит телега. Вас отвезет до долины ротмистр Я. Идите с Богом и… берегитесь. Если мои опасения не оправдаются, я буду вас ждать здесь, в Сирнице. Хорошо? Сложив по-русски три пальца вместе для крестного знамения, он меня перекрестил, взял за плечи, крепко их сжал и, оттолкнув от себя, круто повернулся и быстро зашагал к танку. Мне вспомнилось мое прощание с племянником. Я так же оттолкнула его от себя, чтобы он не видел в моих глазах навернувшихся слез. Я так же повернулась и ушла…
Последние комментарии
1 час 53 минут назад
6 часов 1 минута назад
6 часов 18 минут назад
6 часов 39 минут назад
9 часов 21 минут назад
16 часов 44 минут назад