Из-за глухонемоты серых портьер, цепляясь за кресла кабинета,
Вы появились и свое смуглое сердце
Положили на бронзовые руки поэта.
Разделись, и только в брюнетной голове черепашилась гребенка и желтела.
Вы завернулись в прозрачный вечер.
Как будто тюлем и июле
Завернули
Тело.
Я метался, как на пожаре огонь, шепча:
Пощадите, не надо, не надо!
А Вы становились все тише и тоньше,
И продолжалась сумасшедшая бравада.
И в страсти и в злости кости и кисти на части ломались, трещали, сгибались,
И вдруг стало ясно, что истина —
Это Вы, а Вы улыбались.
Я умолял Вас: «Моя? Моя!», волнуясь и бегая по кабинету.
А сладострастный и угрюмый Дьявол
Расставлял восклицательные скелеты.
Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,
А за Вами, с гиканьем и дико крича,
Мчалась толпа по темному проспекту,
И их вздохи скользили по Вашим плечам.
Бросались под ноги фоксы и таксы,
Вы откидывались, отгибая перо,
Отмахивались от исступленной ласки,
Как от укусов июньских комаров.
И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»
Ваше белое платье было в грязи,
Но за Вами неслись в истерической клятве
И люди, и зданья, и даже магазин.
Срывались с места фонарь и палатка,
Всё бежало за Вами, хохоча
И крича,
И только Дьявол, созерцая факты,
Шел поспешно за Вами и костями стучал.
Мы были вдвоем, графиня гордая!
Как многоуютно бросаться вечерами!
За нами следили третий и четвертая,
И беспокой овладевал нами.
Как Вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный,
Особенно когда Вы улыбаетесь строго!
На мне отражалась, как на бумаге промокательной,
Ваша свеженаписанная тревога.
Мне пить захотелось, и с гримаскою бальной
Вы мне предложили влажные губы,
А страсть немедленно перешла в атаку нахальную
И забила в барабан сердца, загремела в трубы.
И под эту надменную,
Военную
Музыку
Я представил, что будет лет через триста.
Я буду в ночь бессолнечную и тусклую
Ваше имя гравировать на звездных листьях.
Ах, лимоном не смоете поцелуи гаера!
Никогда не умру, и, как вечный жид,
Моя интуитта с огнекрасного аэро
Упадет Вам на сердце и в нем задрожит.
Забыть… Не надо! Ничего не надо!
Небо нависло суповою мискою!
Жизнь начиталась романов де Сада
И сама стала садисткой.
Хлещет событием острым по губам, по глазам, по телу голому,
Наступив на горло башмаком американского фасона.
Чувства исполосованные стонут
Под лаской хлыста тяжелого.
Но тембр кожи у жизни повелевает успокоено…
Ах, ее повелительное наклонение сильней гипнотизма!
Выпадают нестройно
Страницы из моего организма.
Поймите, поймите! Мне скучно без колоссального дебоша!
Вскидываются жизненные плети!
Ах, зачем говорю так громко?
У ветра память хорошая,
Он насплетничает завтрашним столетьям!!!
После незабудочных разговоров с угаром Икара,
Обрывая «Любит — не любит» у моей лихорадочной судьбы.
Вынимаю из сердца кусочки счастья, как папиросы из портсигара,
И безалаберно их раздаю толстым вскрикам толпы.
Душа только пепельница, полная окурков пепельница!
Так не суйте же туда еще, и снова, и опять!
Пойду перелистывать и раздевать улицу бездельницу
И переклички перекрестков с хохотом целовать,
Мучить увядшую тучу, упавшую в лужу,
Снимать железные панама с истеричных домов,
Готовить из плакатов вермишель на ужин
Для моих проголодавшихся и оборванных зрачков,
Составлять каталоги секунд, голов и столетий,
А напившись трезвым, перебрасывать день через ночь, —
Только не смейте знакомить меня со смертью:
Она убила мою беззубую дочь.
Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо
Рта выскочили хищных аэропланов стада.
Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,
Чтобы вечность стала однобока и всегда.
Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,
А ветер хлестко дает мне пó уху.
Позвольте проглотить, как устрицу, истину,
Взломанную, пищащую, мне — озверевшему олуху!
Столкнулись в сердце две женщины трамваями,
С грохотом терпким перепутались в кровь,
А когда испуг и переполох оттаяли,
Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь.
А я от любви оставил только корешок,
А остальное не то выбросил, не то сжег,
Отчего вы не понимаете!
Жизнь варит мои поступки
В котлах для асфальта, и проходят минуты парой,
Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,
(На маленькие уступы) лопатой разжевывают по тротуару.
Я всё сочиняю, со мной не было ничего,
И минуты — такие послушные подростки!
Это я сам, акробат сердца своего,
Вскарабкался на рухающие подмостки.
Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!
Толпите шаги, шевелите прокисший стон!
Это жизнь сует меня в безмолвие папки,
А я из последних сил ползу сквозь картон.
Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо,
Что солнце угрюмое, что оно почти апаш без штанов…
Как вам не совестно? Я вчера видел, как борзого ветра зубы
Вцепились в ляжки ласкающих, матерых облаков…
И солнце, дрогнувшее от холода на лысине вершин,
Обнаружилось мне таким жаленьким,
Маленьким
Ребенком.
Я согрел его в руках и пронес по городу между шин,
Мимо домов в испятнанных вывесочных пеленках.
Я совсем забыл, что где-то
Люди просверливают хирургическими поездами брюхо горных громад.
Что тротуары напыжились, как мускулы, у улицы-атлета,
Что несомненно похож на купальню для звезд закат.
Я нес это крохотное солнечко, такое ужасно-хорошее,
Нес исцеловать его дружелюбно подмигивающую боль,
А город хлопнул о землю домами в ладоши.
Стараясь нас раздавить, как моль.
И солнце вытекло из моих рук, крикнуло и куда-то исчезло,
И когда я пришел в зуболечебницу и сник,
Опустившись сквозь желтые йоды в кресло, —
Небо завертело солнечный маховик
Между зубцов облаков, и десны
Обнажала ночь в язвах фонарных щелчков…
И вот я уже только бухгалтер, считающий весны
На щелкающих счетах стенных часов.
Почему же, когда все вечерне и чадно,
Полночь в могилы подворотен тени хоронит
Так умело, что эти черненькие пятна
Юлят у нее в руках, а она ни одного не уронит.
Неужели же я такой глупый, неловкий, что один
Не сумел в плоских ладонях моей души удержать
Это масляное солнышко, промерзшее на белой постели вершин…
Надо будет завтра пойти и его опять
Отыскать.
Вы всё грустнеете,
Бормоча, что становитесь хуже,
Что даже луже
Взглянуть в глаза не смеете.
А когда мимо Вас, сквозь литые литавры шума,
Тэф-тэф прорывается, в своем животе стеклянном протаскивая
Бифштекс в модном платье, гарнированный сплетнями,
Вы, ласковая,
Глазами несовершеннолетними
Глядите, как тени пробуют улечься угрюмо
Под скамейки, на чердаки, за заборы,
Испуганные кивком лунного семафора.
Не завидуйте легкому пару,
Над улицей и над полем вздыбившемуся тайком!
Не смотрите, как над зеленым глазом бульвара
Брови тополей изогнулись торчком.
Им скучно, варварски скучно, они при смерти,
Как и пихты, впихнутые в воздух, измятый жарой.
На подстаканнике зубов усмешкой высмейте
Бескровную боль опухоли вечеровой.
А здесь, где по земному земно,
Где с губ проституток каплями золотого сургуча каплет злоба, —
Всем любовникам известно давно,
Что над поцелуями зыблется тление гроба.
Вдоль тротуаров треплется скок-скок
Прыткой улиткой нелепо, свирепо
Поток,
Стекающий из потных бань, с задворков, с неба
По слепым кишкам водостоков вбок.
И все стремится обязательно вниз,
Таща корки милосердия и щепы построек;
Бухнет, пухнет, неловок и боек,
Поток, забывший крыши и карниз.
Не грустнейте, что становитесь хуже,
Ввинчивайте улыбку в глаза лужи.
Всякий поток, льющийся вдоль городских желобков,
Над собой, как знамя, несет запах заразного барака;
И должен по наклону в конце концов
Непременно упасть в клоаку.
Сердце от грусти кашне обвертываю,
На душу надеваю скептическое пальто.
В столице над улицей мертвою
Бесстыдно кощунствуют авто.
В хрипах трамваев, в моторном кашле,
В торчащих вихрах небоскребных труб
Пристально слышу, как секунды-монашки
Отпевают огромный разложившийся труп.
Шипит озлобленно каждый угол,
Треск, визг, лязг во всех переходах;
Захваченный пальцами электрических пугал,
По городу тащится священный отдых.
А вверху, как икрою кетовою,
Звездами небо ровно намазано.
Протоколы жизни расследывая.
Смерть бормочет что-то бессвязно.
В переулках шумящих мы бредим и бродим.
Перебои мотора заливают площадь.
Как по битому стеклу — душа по острым мелодиям
Своего сочинения гуляет, тощая.
Вспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи,
Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе.
Судьба перочинным заржавленным ножиком
Вырезает на сердце пошловатый штемпель.
Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам,
Виртуожу негритянские фабулы.
Увы! Остановиться не на ком
Душа, которая насквозь ослабла!
Жизнь загримирована фактическими бреднями,
А впрочем, она и без грима вылитый фавн.
Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно,
Обвернутый в электрический саван.
Что должно было быть — случилось просто.
Красный прыщ событий на поэмах вскочил,
И каждая строчка — колючий отросток
Листья рифм обронил.
Всё, что дорого было, — не дорого больше,
Что истинно дорого — душа не увидит…
Нам простые слова: «Павший на поле Польши»
Сейчас дороже, чем цепкий эпитет.
О, что наши строчки, когда нынче люди
В серых строках, как буквы, вперед, сквозь овраг?!
Когда пальмы разрывов из убеленных орудий
В эти строках священных — восклицательный знак!
Когда в пожарах хрустят города, как на пытке кости,
А окна лопаются, как кожа домов, под снарядный гам,
Когда мертвецы в полночь не гуляют на погосте
Только потому, что им тесно там.
Не могу я; нельзя. Кто в клетку сонета
Замкнуть героический военный тон?!
Ведь нельзя же огнистый хвост кометы
Поймать в маленький телескоп!
Конечно, смешно вам! Ведь сегодня в злобе
Запыхалась Европа, через силу взбегая на верхний этаж…
Но я знал безотчетного безумца, который в пылавшем небоскребе
Спокойно оттачивал свой цветной карандаш.
Я хочу быть искренним и только настоящим,
Сумасшедшей откровенностью сумка души полна,
Но я знаю, знаю моим земным и горящим,
Что мои стихи вечнее, чем война.
Вы видали на станции, в час вечерний, когда небеса так мелки,
А у перрона курьерский пыхтит после второго звонка,
Где-то сбоку суетится и бегает по стрелке
Маневровый локомотив с лицом чудака.
Для отбывающих в синих — непонятно упорство
Этого скользящего по запасным путям.
Но я спокоен: что бег экспресса стоверстный
Рядом с пролетом телеграмм?!
Влюбится чиновник, изгрызанный молью входящих и старый
В какую-нибудь молоденькую, худощавую дрянь,
И натвердит ей, бренча гитарой,
Слова простые и запыленные, как герань.
Влюбится профессор, в очках, плешеватый,
Отвыкший от жизни, от сердец, от стихов,
И любовь в старинном переплете цитаты
Поднесет растерявшейся с букетом цветов.
Влюбится поэт и хвастает: Выграню
Ваше имя солнцами по лазури я!
— Ну, а как если все слова любви заиграны,
Будто вальс «На сопках Манчжурии»?!
Хочется придумать для любви не слова, вздох малый,
Нежный, как пушок у лебедя под крылом,
А дурни назовут декадентом, пожалуй,
И футуристом — написавши критический том!
Им ли поверить, что в синий
Синий,
Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли,
Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине,
А на чужом языке (стрекозы или цапли).
Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная
Как расскажу словами людскими
Про твои поцелуи необычайные
И про твое невозможное имя?!
Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая,
Через май за полдень любовь не устанет расти,
И вместо прискучившего: я люблю тебя, дорогая! —
Прокричу: пинь-пинь-ти-ти-ти!
Это демон, крестя меня миру на муки,
Человечьему сердцу дал лишь людские слова,
Не поймет даже та, которой губ тяну я руки,
Мое простое: лэ-сэ-сэ-фиоррррр-эй-ва!
Осталось придумывать небывалые созвучья,
Малярною кистью вычерчивать профиль тонкий лица,
И душу, хотящую крика, измучить
Невозможностью крикнуть о любви до конца!
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез, —
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.
А мне бы только любви вот столечко,
Без истерик, без клятв, без тревог.
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы до ног.
И, право, не надо злополучных бессмертий,
Блестяще разрешаю мировой вопрос, —
Если верю во что — в шерстяные материи,
Если знаю — не больше, чем знал и Христос.
И вот за душою почти несуразною
Ширококолейно и как-то в упор,
Май идет краснощекий, превесело празднуя
Воробьиною сплетней распертый простор.
Коль о чем я молюсь, так чтоб скромно мне в дым уйти,
Не оставить сирот — ни стихов, ни детей;
А умру — мое тело плечистой вымойте
В сладкой воде фельетонных статей.
Мое имя, попробуйте, в библию всуньте-ка,
Жил, мол, эдакий комик святой
И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика,
Называя любовью покой.
И смешной, кто у Данта влюбленность наследовал.
Весь грустящий от пят до ушей,
У веселых девчонок по ночам исповедывал
Свое тело за восемь рублей.
На висках у него вместо жилок — по лилии,
Когда плакал — платок был в крови,
Был последним в уже вымиравшей фамилии
Агасферов единой любви.
Но пока я не умер, простудясь у окошечка,
Всё смотря: не пройдет ли по Арбату Христос, —
Мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.
Были месяцы скорби, провала и смуты,
Ордами бродила тоска напролет;
Как деревни, пылали часов минуты,
И о Боге мяукал обезумевший кот.
В этот день междометий, протяжный и душный,
Ты охотилась звонким гремением труб.
И слетел языка мой сокол послушный,
На вабило твоих прокрасневшихся губ.
В этот день, обреченный шагам иноверца,
Как помазанник легких, тревожных страстей,
На престол опустевшего сердца
Лжедимитрий любви моей.
Он взошел горделиво, под пышные марши,
Когда залили луны томящийся час,
Как мулаты, обстали престол монарший
Две пары скользких и карих глаз.
Лишь испуганно каркнул, как ворон полночный,
Громкий хруст моих рук в этот бешеный миг;
За Димитрием вслед поцелуй твой порочный,
Как надменная панна Марина, возник.
Только разум мой кличет к восстанью колонны,
Ополчает и мысли и грезы, и сны,
На того, кто презрел и нарушил законы,
Вековые заветы безвольной страны.
Вижу: помыслы ринулись дружною ратью,
Эти слезы из глаз — под их топотом пыль;
Ты сорвешься с престола, словно с губ проклятье,
Только пушка твой пепел повыкинет в быль.
Все исчезнет, как будто ты не был на свете,
Не вступал в мое сердце владеть и царить.
Всё пройдет в никуда. Лишь стихи, мои дети,
Самозванцы не смогут никогда позабыть.
Все, кто в люльке Челпанова мысль свою вынянчил!
Кто на бочку земли сумел обручи рельс набить,
За расстегнутым воротом нынче
Волосатую завтру увидь!
Где раньше леса, как зеленые ботики,
Надевала весна и айда —
Там глотки печей в дымной зевоте
Прямо в небо суют города.
И прогресс стрижен бобриком требований
Рукою, где вздуты жилы железнодорожного узла,
Докуривши махорку деревни,
Последний окурок села.
Телескопами счистивши тайну звездной перхоти,
Вожжи солнечных лучей машиной схватив,
В силомере подъемника электричеством кверху
Внук мой гонит, как черточку, лифт.
Сумрак кажет трамваи, как огня кукиши,
Хлопают жалюзи магазинов, как ресницы в сто пуд.
Мечет вновь дискобол науки
Граммофонные диски в толпу.
На пальцах проспектов построек заусеницы,
Сжата пальцами плотин, как женская глотка, вода,
И объедают листву суеверий, как гусеницы,
Извиваясь суставами вагонов, поезда.
Церковь бьется правым клиросом
Под напором фабричных гудков.
Никакому хирургу не вырезать
Аппендицит стихов.
Подобрана так или иначе
Каждой истине — сотня ключей.
Но гонококк соловьиный не вылечен
В лунной и мутной моче.
Сгорбилась земля еще пуще
Под асфальтом до самых плеч,
Но поэта, занозу грядущего,
Из мякоти не извлечь.
Вместо сердца — с огромной плешиной,
С глазами холодными, как вода на дне,
Издеваюсь, как молот бешеный
Над раскаленным железом дней.
Я сам в Осанне великолепного жара,
Для обеденных столов ломая гробы,
Трублю сиреной строчек, шофер земного шара
И Джек-потрошитель судьбы.
И вдруг, металлический, как машинные яйца.
Смиряюсь, как собака под плеткой тубо —
Когда дачник, язык мой, шляется
По алее березовых твоих зубов.
Мир может быть жестче, чем гранит еще,
Но и сквозь пробьется крапива строк вновь,
А из сердца поэта не вытащить
Глупую любовь.
В департаментах весен, под напором входящих
И выходящих тучек без №№,
На каски пожарных блестящие
Толпа куполов.
В департаментах весен, где, повторяя обычай
Исконный, в комнате зеленых ветвей.
Делопроизводитель весенних притчей
Строчит языком соловей.
И строчки высыхают в сумерках, словно
Под клякспапиром моя строка.
И не в том ли закат весь, что прямо в бескровный
Полумрак распахнулось тоска?
В департаментах мая, где воробьев богаделки
Вымаливают крупу листвы у весны,
Этот сумрак колышет легче елочки мелкой
В департаментах весен глыбный профиль стены.
А по улицам скачут… И по жилам гогочут.
Как пролетки промчались в крови…
А по улицам бродят, по панелям топочут
Опричниной любви.
Вместо песьих голов развеваются лица,
Много тысяч неузнанных лиц…
Вместо песьих голов обагрятся ресницы,
Перелесок растущих ресниц.
В департаментах весен, о, друзья, уследите ль
Эти дни всевозможных мастей.
Настрочит соловей, делопроизводитель
Вам о новом налоге страстей.
Заблудился вконец я. И вот обрываю
Заусеницы глаз — эти слезы; и вот
В департаменте весен, в канцелярии мая,
Как опричник с метлою у Арбатских ворот
Проскакала любовь. Нищий стоптанный высох
И уткнулся седым зипуном в голыши,
В департаментах весен — палисадники лысых,
А на Дантовых клумбах, как всегда, ни души!
Я — кондуктор событий, я — кондуктор без крылий,
Грешен ли, что вожатый сломал наш вагон?!
Эти весны — не те… Я не пас между лилий,
Как когда-то писал про меня Соломон.
У купца — товаром трещат лабазы,
Лишь скидавай засов, покричи пять минут:
— Алмазы! Лучшие свежие алмазы! —
И покупатели ордой потекут.
Девушка дождется лунного часа,
Выйдет на площадь, где прохожий чист,
И груди, как розовые чаши мяса,
Ценителю длительной дрожи продаст.
Священник покажется толстый, хороший.
На груди с большущим крестом,
И у прихожан обменяет на гроши
Свое интервью с Христом.
Ну а поэту? Кто купит муки,
Обмотанные марлей чистейших строк?
Он выйдет на площадь, протянет руки,
И с голоду подохнет в недолгий срок!
Мое сердце не банк увлечений, ошибки
И буквы восходят мои на крови.
Как на сковородке трепещется рыбка,
Так жарится сердце мое на любви!
Эй, люди! Монахи, купцы и девицы!
Лбом припадаю отошедшему дню,
И сердце не успевает биться,
А пульс слился в одну трескотню.
Но ведь сердце, набухшее болью, дороже
Пустого сердца продашь едва ль,
И где сыскать таких прохожих,
Которые золотом скупили б печаль?!
И когда ночью сжимаете в постельке тело ближнее,
Иль устаете счастье свое считать,
Я выхожу площадями рычать:
— Продается сердце неудобное, лишнее!
Эй! Кто хочет пудами тоску покупать?!
Ваше имя, как встарь, по волне пробираясь, не валится
И ко мне добредает, в молве не тоня.
Ледяной этот холод, обжигающий хрупкие пальцы,
Сколько раз принимал я, наивный, за жаркую ласку огня!
…Вот веснеет влюбленность, и в зрачках, как в витринах
Это звонкое солнце, как сердце, скользнуло, дразнясь,
И шумят в водостоках каких-то гостиных
Капли сплетен, как шепот, мутнея и злясь.
Нежно взоры мы клоним и голову высим.
И всё ближе проталины губ меж снегами зубов,
И порхнули бабочки лиловеющих писем,
Где на крыльях рисунок недовиденных снов…
…Встанет августом ссора. Сквозь стеклянные двери террасы
Сколько звезд, сколько мечт, по душе, как по небу скользит,
В уголках ваших губ уже первые тучи гримасы
И из них эти ливни липких слов и обид…
Вот уж слезы, как шишки, длиннеют и вниз облетают
Из-под хвои темнеющей ваших колких ресниц.
Вот уж осень зрачков ваших шатко шагает
По пустым, равнодушным полям чьих-то лиц.
…А теперь только лето любви опаленной,
Только листьями клена капот вырезной,
Только где-то шуменье молвы отдаленной,
А над нами блаженный, утомительный зной.
И от этого зноя с головой
Погрузиться
В слишком теплое озеро голубеющих глаз,
И безвольно запутаться, как в осоке,в ресницах,
Прошумящих о нежности в вечереющий час.
И совсем обессилев от летнего чуда,
Где нет линий, углов, нет конца и нет грез,
В этих волнах купаться и вылезть оттуда
Завернуться в мохнатые простыни ваших волос…
…Ваше имя бредет по волне, не тоня, издалече,
Как Христос пробирался к борту челнока.
Так горите же губ этих тонкие свечи
Мигающим пламенем языка!
Когда-то, когда я носил короткие панталончики,
Был глупым, как сказка, и читал «Вокруг Света»,
Я часто задумывался на балкончике
О том, как любят знаменитые поэты.
И потому, что я был маленький чудак,
Мне казалось, что это бывает так.
Прекрасный и стройный, он встречается с нею…
У нее меха и длинный
Трэн. И когда они проплывают старинной
Аллеей,
Под юбками плещутся рыбки колен.
И проходят они без путей и дороги,
Завистливо встречные смотрят на них;
Он, конечно, влюбленный и строгий,
Ей читает о ней же взволнованный стих…
Мне мечталось о любви очень нежной, но жгучей.
Ведь другой не бывает. Быть не может. И нет.
Ведь любовь живет меж цветов и созвучий.
Как же может любить не поэт?
И мне казались смешны и грубы
Поцелуи, что вокруг звучат,
Как же могут сближаться влажные губы,
Говорившие о капусте полчаса назад.
И когда я, воришка, подслушал, как кто-то молился:
«Сохрани меня, Боже, от любви поэта!»
Я сначала невероятно удивился,
А потом прорыдал до рассвета.
Теперь я понял. Понял всё я.
Ах, уж не мальчик я давно.
Среди исканий, без покоя
Любить поэту не дано.
Искать губами пепел черный
Ресниц, упавших в заводь щек, —
И думать тяжело, упорно
Об этажах подвластных строк.
Рукою жадной гладить груди
И чувствовать уж близкий крик, —
И думать трудно, как о чуде,
О новой рифме в этот миг.
Она уже устала биться,
Она в песках зыбучих снов, —
И вьется в голове, как птица,
Сонет крылами четких строф.
И вот поэтому, часто, никого не тревожа,
Потихоньку плачу и молюсь до рассвета:
«Сохрани мою милую, Боже,
От любви поэта!»
Жизнь мою я сживаю со света,
Чтоб, как пса, мою скуку прогнать.
Надоело быть только поэтом,
Я хочу и бездельником стать.
Видно, мало трепал по задворкам,
Как шарманку, стиховники мук.
Научился я слишком быть зорким,
А хочу, чтоб я был близорук.
Нынче стал я, как будто из гипса,
Так спокоен и так одинок.
Кто о счастье хоть раз да ушибся,
Не забудет тот кровоподтек.
Да, свинчу я железом суставы,
Стану крепок, отчаян, здоров,
Чтобы вырваться мог за заставу
Мной самим же построенных слов!
Пусть в ушах натирают мозоли
Песни звонких безвестных пичуг.
Если встречу проезжего в поле,
Пусть в глазах отразится испуг.
Буду сам петь про радостный жребий
В унисон с моим эхом от гор,
Пусть и солнце привстанет на небе,
Чтоб с восторгом послушать мой ор.
Набекрень с глупым сердцем, при этом
С револьвером, приросшим к руке,
Я мой перстень с твоим портретом
За бутылку продам вкабаке.
И, в стакан свой уткнувши морду, —
От луны, вероятно, бел!
Закричу оглушительно гордо,
Что любил я сильней, чем умел.
Уже рубцуются обиды
Под торопливый лёт минут,
Былым боям лишь инвалиды
Честь небылицей воздают.
Уже не помнят иноземцы
Тех дней, когда под залп и стон
Рубились за вагоны немцы
И офицеры за погон.
И белый ряд своих мазанок
Страна казала, как оскал,
И диким выкриком берданок
Махно законы диктовал.
Войны кровавая походка!
Твой след — могилы у реки!
Да лишь деникинскою плеткой
Скотину гонят мужики.
Да, было время! Как в молитве,
В дыму чадил разбитый мир,
О, украинцы! Не забыть вам
Эйгорновский короткий пир!
Когда порой в селеньи целом
Избы без мертвых не сыскать,
Когда держали под прицелом
Уста, могущие сказать,
Когда под вопль в канаве дикой
Позор девичий не целел,
Когда петух рассветным криком
Встречал не солнце, а расстрел!
Тогда от северных селений
Весть шепотом передалась,
Как выступал бессонный Ленин
В кольце из заблестевших глаз.
А здесь опять ложились села
В огонь, в могилу и под плеть,
Чтоб мог поэт какой веселый
Их только песнями воспеть!
Ребята радостно свистели,
К окну прижавшись, как под гам
Поручик щупал на постели
Приятно взвизгивавших дам.
Уж не насупиться нескладно
Над баррикадой воле масс…
Уж выклеван вороной жадной
Висящего Донского глаз.
Как снег, от изморози талый,
Перинный пух летел и гнил.
О, дождь еврейского квартала
Под подвиг спившихся громил.
И воздух, от иконы пьяный,
Кровавой желчью моросил,
Уже немецкого улана
Сменяет польский кирасир.
Как ночь ни будет черноброва,
Но красным встать рассвет готов.
Как йод целительно багровый —
Шаг сухопутных моряков.
Кавалерийским красным дымом
Запахло с севера, и пусть!
Буденный было псевдонимом,
А имя подлинное Русь!
Быть может, до сих пор дрались бы
Две груди крепкие полков,
Когда б не выкинули избы
На помощь красных мужиков.
Был спор окончен слишком скоро!
Не успевал и телеграф
К нам доносить обрывки спора
И слишком разъяренный нрав.
Как тяжело душой упрямой
Нам вылечить и до конца
Утрату дочери и мамы
Иль смерть нежданную отца,
Как трудно пережить сомненья,
Как странно позабыть про сны! —
Но как легко восстановленье
Вконец замученной страны!
И ныне только инвалиды
В кругу скучающих ребят
О вытерпленных всех обидах,
Немного хвастаясь, скорбят!
Мне тридцать с лишком лет и дорог
Мне каждый сорванный привет.
Ведь всем смешно, когда под сорок
Идут встречать весной рассвет.
Или когда снимают шляпу,
Как пред иконой, пред цветком,
Иль кошке промывают лапу
С вдруг воспаленным коготком.
Чем ближе старость, тем сильнее
Мы копим в сердце мусор дней,
Тем легче мы кряхтя пьянеем
От одного глотка ночей.
И думы, как жулье, крадутся
По переулкам мозга в ночь.
Коль хочешь встать, так не проснуться,
А хочешь спать, заснуть невмочь.
Я вижу предзнаменованья,
Я понимаю пульса стук,
Бессонниц северных сиянье
И горьковатый вкус во рту.
Глазами стыну на портрете
Твоем всё чаще, чаще, мать,
Как бы боясь, что, в небе встретясь,
Смогу тебя я не узнать!
Мне тридцать с лишком лет.
Так, значит,
Еще могу не много жить.
Пока жена меня оплачет
Пред тем, как навсегда забыть!
В сердцах у жен изменчив климат,
Цвести желает красота.
Еще слезою глаз их вымыт,
Уж ищут новых уст уста.
Я каждый раз легко, с улыбкой,
Твою любовь услышать рад,
Но непоправленной ошибкой
Слова о верности звучат.
Судьбе к чему противоречить?
Ведь оба мы должны узнать,
Что вечность — миг недолгой встречи,
Не возвращающейся вспять!
Так будем жить, пока спокойней,
Пока так беспокойна страсть!
Ведь не такой я вор-разбойник,
Чтоб смертью радость всю украсть.
Жена, внимай броженью музык
И визгу радостей земных.
Простор полей, о, как он узок
Перед простором глаз твоих!
Свои роняй, как зерна, взоры
И явью числи свежий бред!
Мне тридцать с лишком лет и дорог
Мне каждый сорванный привет.
Под серокудрую пудру сумерек — канавы дневных морщин!
Месяц! Скачи по тучам проворнее конного горца!
Вечер прошлого октября, ты навсегда окрещен
В благодарной купели богадельного сердца.
Не истоптать надоедной прыти событий,
Не застрелить за дичью созвучий охотящемуся перу,
Дни! — Никакой никогда резинкою не сотрете
Торжественной ошибки октября.
В тот вечер красная вожжа закатов
Заехала под хвост подмосковных сел.
В тот вечер я, Гулливер в стране лилипутов,
В первый раз в страну великанши попал.
Всё подернулось сном в невзрачном доме
И не знало, как был хорош
Неизреченный вечер во имя
Головокружения душ!
В этот вечер, как занавес, взвились ресницы,
Красной рампою губы зажглись.
Даже майской зелени невозможно сравняться
С этой зеленью свежих глаз.
Как гибли на арене христиане,
Хватаясь губами за тщетное имя христа, —
Так с вечера того и поныне
Я гибну об имени твоем в суете.
Мир стал как-то проще, но уже
Со страшной радостью моей.
Прости, что имя я твое тревожу
Моей нечестивой рукой.
Мое ремесло — святотатство пред любовью.
Рукой, грешившей в честь других немало строк,
Теперь твое выписываю имя королевье,
Не вымыв даже запыленных блудом рук.
Эх, руки новые, хотя бы властью дьявола
Себе приделаю легко.
И вот кладу на пламя сердца руку, словно
Сцевола, Чтоб стала сгорета рука.
Глаза, о беженцы из счастья,
Глаза, о склад нескладной кутерьмы,
Зажгу, как плошки я великопостья
И пред икону лица твоего подниму.
А губы, красные лохмотья,
Трубачи ночей и беды,
Я заменю тобой, подвенечное платье.
Схожее с саваном всегда.
Как папироской горящей, подушку лбом прожигая в ночи,
Сквозь зеленое днище похмелья,
Сумасбродно и часто навзрыд лепечу
Неистовое имя Юлии.
Сквозь тощую рощу дней,
Сквозь рассвет, покрывающий сумрак марлей,
К твоим глазам на водопой
Я кровь гоню тропинкой горла.
Ну что ж! Проклятая, домучь!
Любимая, кидай слова, как камни!
Я буду помнить некий вечер, эту ночь,
Пока день гибели не вспомню!
Пульс, тарахти в тревоге, и бегите, ноги!
Вам всё равно не обогнать последний год!
Я вами нагло лгал, мои былые книги,
Но даже надписи кладбищенские лгут.
Как к солнцу Икар, к твоему возношусь я имю;
Как от солнца Икар, оборвусь и скачусь!
В последний раз встряхну я буйными строками,
Как парень кудрями встряхнет наавось.
Что писал всем другим и Жанне я,
Только первый младенческий вздох.
Эти строки да будут моим пострижением
За ограду объятий твоих!
Не уйти мне из этих обступающих стен,
Головой не пробить их сразу.
Было сердце досель только звонкий бутон,
Нынче сердце, как спелая роза.
Ему тесно в теплице ребер уже,
Стекла глаз разбивают листья,
Сердце, в рост, и не трусь, и ползи, не дрожа.
Лепестками приветствуя счастье!
Буквы сейте проворней, усталые пальцы,
Чтобы пулею точку пистолет не прожег.
Ты ж прими меня, Юлия, как богомольца
Гостеприимный мужик.
Много их, задохнувшись от благородного мая,
Приползут к твоему пути.
Только знай, что с такою тоскою
Не посмеет любить никто.
Бухгалтер в небесах! Ты подведи цифирью
Итог последним глупостям моим!
Как оспою лицо, пророй терпимой дурью
Остаток дней и устие поэм!
Любимая! Коронуйся моим безрассудством,
Воспета подвигом моим,
С каким-то диким сумасбродством,
С почти высоким озорством.
Не надейся, что живешь в двадцатом веке в Москве!
Я пророк бесшабашный, но строгий,
— И от этого потока моей любви
Ни в каком не спасешься ковчеге!
Кровью лучшей, горячей самой,
Такой багровой, как не видал никто,
Жизнь, кредитор неумолимый,
Я оплатил сполна твои счета.
Как пленный прочь перевязь над раной,
Чтоб кровавым Днепром истечь,
Так с губ рвет влюбленный обет старинный,
Чтоб стихам источиться помочь.
За спиною всё больше и гуще кладбище,
Панихидою пахнет мой шаг.
Рыщет дней бурелом и ломает всё пуще
Сучья кверху протянутых рук.
Жизнь пудами соль складет на ране,
Кровоподтеков склад во мне.
И, посвящен трагическому фарсу ныне,
Слезами строк молюсь на старину.
Ах, мама, мама! Как нырнет в Волге чайка,
Нырнула в тучи пухлая луна.
В каком теперь небесном переулке
И ты с луной скучаешь в тишине.
Ребенок прячется у матери под юбку,
— Ты бросила меня, и прятаться я стал,
Бесшумно робкий, очень зябкий,
Под небосвод — сереющий подол.
А помню: кудри прыгали ватагою бездельной
С макушки в хоровод, завившись в сноп внизу,
Звенели радостно, как перезвон пасхальный,
Чуть золотом обрезаны глаза.
Как смотрит мальчик, если задымится тело
Раздетой женщины, так я на мир глядел.
Не солнце золотом лучей меня будило,
Я солнце золотом улыбки пробуждал.
Я был пушистый, словно шерсть у кошки,
И с канарейками под ручку часто пел,
А в небе звезды, как свои игрушки,
Я детской кличкою крестил.
Я помню, мама, дачу под Казанкой,
Боялась, что за солнцем в воду я свалюсь.
И мягкими губами, как у жеребенка,
Я часто тыкался в ресниц твоих овес.
Серьга текла из уш твоих слезою
И Ниагарой кудри по плечам.
Пониже глаз какой-то демон — знаю —
Задел своим синеющим плащем.
Знаю: путь твой мною был труден,
Оттого я и стал такой.
Сколько раз я у смерти был тщетно украден,
Мама, заботой твоей.
В долгих муках тобою рожденный,
К дольшим мукам вперед присужден,
Верно, в мир я явился нежданный,
Как свидетель нежданных годин.
За полет всех моих безобразий,
Как перину, взбей, смерть моя, снег!
Под забором, в ночи, на морозе
Мне последний готовь пуховик!
Когда, на смерть взглянув, заикаю
Под забором, возьми и черкни
Ты похабную надпись какую
Моей кровью по заборной стене.
И покойника рожа станет тоже веселая,
Выразительная, как обезьяний зад.
Слышишь, мама, на радость немалую,
Был рожден тобой этот урод.
Раньше богу молился я каждую ночку.
Не обсохло молоко детишных молитв.
А теперь бросит бога вверху в раскорячку
От моих задушевных клятв.
Мама, мама! Верь в гробе: не в злобе
Ощетинился нынче я бранью сплошной!
Знаю: скучно должно быть на небе,
На земле во сто раз мне горшей,
Я утоплен теперь в половодие мук,
Как об рифме, тоскую об яде.
И трогаю часто рукою курок,
Как развратник упругие женские груди.
Проползают года нестерпимо угрюмо…
О, скорей б разразиться последней беде!
Подожди, не скучай, позови меня, мама,
Я очень скоро приду.
Блаженное благоденствие детства из памяти заимствуя,
Язык распояшу, чудной говорун.
Величественно исповедаю потомству я
Знаменитую летопись ран.
Захлебнулась в луже последняя весна,
И луна с соловьем уж разлучны.
Недаром, недаром смочены даже во сне
Ломти щек рассолом огуречным.
Много было, кто вспыхнул, как простой уголек,
В мерцавшей любовью теплыни постели.
Из раковин губ выползал, как улитка, язык,
Даже губы мозолисты стали.
На кресте женских тел бывый часто распят,
Ни с одного в небо я не вознесся.
Растреножен в лугах пролетевших лет,
Разбежался табун куролесий.
Только помню перешейки чуть дрогнувшей талии,
Только сумрак, как молнией, пронизав наготой,
В брызгах белья плыл, смеясь, как Офелия,
На волне живота и на гребне грудей.
Клумбы губ с лепестками слишком жалких улыбок,
Просеки стройно упавших подруг.
Как корабль в непогоду, кренились мы набок,
Подходили, как тигр, расходились, как рак.
Изгородь рук, рвущих тело ногтями,
В туннелях ушей тяжкий стон, зов и бред!
Ваше я позабыл безымянное имя,
К вам склонялся в постель я, как на эшафот.
Бился в бубен грудей кистью губ сгоряча.
Помяните же в грехах и меня, ротозея!
Я не в шутку скатился у мира в ночи
Со щеки полушария черной слезою.
Я, вдовец безутешный юности голубой,
Счастье с полу подберу ли крошками?!
Пальцы стаей летят на корм голубей,
Губы бредят и бродят насмешками.
Простыни обнаживши, как бельма,
Смотрит мир, невозможно лукав!
Жизнь мелькает и рвется, как фильма
Окровавленных женских языков.
Будет в страхе бежать даже самый ленивый,
И безногий и тот бы бежал да бежал!
Чтó кровавые мальчики в глазах Годунова
Рядом с этой вязанкой забываемых тел.
В этой дикой лавине белья и бесстыдства,
В этом оползне вымя переросших грудей,
Схоронил навсегда ли святое юродство,
Оборванец страстей, захмелевший звездой.
Скалы губ не омоет прибоем зубов
Даже страшная буря смеха.
Коронованный славой людских забав,
Прячусь солнцем за облако вздоха.
Мир, ты мной безнадежно прощен,
И, как ты, наизусть погибающий,
Я выигрываю ценою моих морщин,
Словно Пирр, строчек побоище.
Исступлен разгулом тяжелым моим,
Как Нерон, я по бархату ночи
В строках населенных страданьем поэм
Зажигаю пожары созвучий.
Растранжирил по мелочи буйную плоть
Я с еще неслыханным гиком.
Что же есть, что еще не успел промотать,
Пробежав по земле кое-как?!
Не хотел умереть я богатым, как Крез.
Нынче, кажется, всё раздарено!
Кчемно ль жить, если тело — всевидящий глаз,
От ушей и до пят растопыренный!
Скверный мир, в заунывной твоей простоте,
Исшагал я тебя, верно, трижды!
О, как скучно, как цену могу я найти
В прейскуранте ошибке каждой.
Ах, кому же, кому передать мои козыри?
Завещать их друзьям, но каким?
Я куда, во сто крат, несчастливее Цезаря,
Ибо Брут мой — мой собственный ум.
Я ль тебя не топил человечий,
С головой потерять я хотел.
В море пьянства на лодке выезжая полночью,
Сколько раз я за борт разум толкал.
Выплывает, проклятый, и по водке бредет,
Как за лодкой Христос непрошеный,
Каждый день пухнет он ровно во сто крат
От истины каждой подслушанной.
Бреду в бреду; как за Фаустом встарь,
За мной черным пуделем гонится.
В какой ни удрать от него монастырь,
Он как нитка в иголку вденется.
Сколько раз я пытался мечтать головой,
Думать сердцем, и что же? — Немедля
Разум кваканьем глушит твой восторг, соловей,
И с издевкою треплется подле.
Как у каторжника на спине бубновый туз,
Как печаль луны на любовной дремоте,
Как в снежном рту января мороз, —
Так твое мне, разум, проклятье!
В правоту закованный книгами весь,
Это ты запрещаешь поверить иконам.
Я с отчаяньем вижу мир весь насквозь
Моим разумом, словно рентгеном.
Не ты ли сушишь каждый год,
Что можно молодостью вымыть?
Не ты ли полный шприц цитат
И чисел впрыскиваешь в память?
Не ты ли запрещаешь петь
На севере о пальме южной?
Не ты ли указуешь путь
Мне верный и всегда ненужный?
Твердишь, что Пасха раз в году,
Что к будущему нет возврата,
С тобою жизнь — задачник, где
Давно подобраны ответы!
Как гусенице лист глодать,
Ты объедаешь суеверья!
Ты запрещаешь заболеть
Мне, старику, детишной корью.
На черта влез в меня, мой ум?
Прогнать тебя ударом по лбу!
Я встречному тебя отдам,
Но встречный свой мне ум отдал бы!
Не могу, не могу! И кричу я от злости;
Как булыжником улица, я несчастьем мощен!
Я, должно быть, последний в человечьей династии,
Будет следующий из породы машин.
Сам себя бы унес, хохоча, на погост,
Закопал бы в могиле себя исполинской.
Знаю: пробкой из насыпи выскочит крест,
Жизнь польется рекою шампанской.
Разум, разум! Почто наказуешь меня?!
Агасфер, тот бродил века лишь!
Тетивой натянул ты крученые дни
И в тоску мной, о разум мой, целишь.
Теневой стороной пробираюсь, грустя, по годинам.
Задувает ветер тонкие свечи роз. Русь!
Повесь ты меня колдовским талисманом
На белой шее твоих берез.
Вот так и думал, проживу
Проклятым трезвенником зрячим.
И вдруг произошло в Москве
Немыслимое чудо, впрочем.
И вот меж днями бьюсь, спеша,
Как пена между соостровья,
И вот уже в моей душе
Безумие Везувия.
Из всех канав, из всех клоак
Тащу свои остатки я.
Отсюда взор, оттуда клок,
Отсюда слово четкое.
Губами моими, покрытыми матерщиной сплошной,
Берегу твое благозвонное имя.
Так пленник под грязной рубахой своей
Сохраняет военное знамя.
Шалею от счастий, но чудесных каких!
Чтоб твои буквы легендой звенели и
Славься нетленный ландыш в веках
Гулкое имя Юлии.
Это было в тот вечер, да, я помню теперь,
До смешного стал благоговейным!
В этот вечер твой взор покатился в упор
Молчаливыми волнами Рейна.
Набедокурил я в мире вдосталь
И теперь, несуразно простой,
Собираю в отдельную кассу усталь,
Как налог с невозможных страстей.
Уж не знаю я, в чем святотатство подруга, —
Небеса ли бессильной ругнею проклясть,
Иль губами замусленными именем бога
Твое имя потом произнесть?!
Я, быть может, описка высокого мая
В манускрипте счастий и горь,
Но тобой и улыбкой твоею
До конца я оправдан теперь.
Пусть фитиль ресниц мигает всё пуще,
Близок, значит, посмертный вздох.
Даже лоб мой как-то слаще и чище,
По-небесному, что ли, запах.
Ты колдунья, быть может! Не знаю, не знаю!
И зачем обличительной кличкой казнить, —
Только знаю — от этого зноя
Я смогу наконец умереть.
Не хочу, чтобы звезды, если ясны, погасли!
Оголись, оголтелый мой нож!
Показал мне счастье, а после, а после,
Ты и смерть мне с улыбкой шальной разрешишь.
Кто причастен был счастью, тому путь очень ясен:
Возопить и качаться вместе с дрожью осин.
После лета придет омерзительно осень,
Между летом и осенью умирай, кто силен.
О любимая, быть ли тебе навек хворою
Этой новой любовью ко мне?
Ты смеясь подошла, подхождением даруя
Во успеньи предвечный и святой беспокой.
Отойдешь изумленная и не тяжко измучишь,
Как котенка бумажкой на хвост.
И быть может, лишь хохотом звонким оплачешь
Того, кто тобою был бережно чист.
Не задернуть окна вам от жизни стоокой
И снежками ль, бутонами ль роз, много раз
Разбивать будет юноша некий
Эти стекла за ставнями грез.
Мне грядущие дни досчитать невозможно
Числом твоих побед и неверных измен.
Ты не бойся! Легко отступлюсь, если нужно,
Как от солнца туман отцветает с полян.
С тобой, швыряясь днями, мы проедем
По рытвинам быстрых ночей
И лишь стихи я брошу людям,
Как рубль бросают лакею на чай.
Мне не верить народным восстаниям,
Омывающим воплями и пулями трон.
Революции — лишь кровохарканье
Туберкулезных от голода стран.
Что молитва? Икота пьяниц,
Не нашедших христов в кабаках,
Рукоделье бессвязных бессонниц,
Мыший писк стариков и старух!
Что искусство? Лишь пар над кофейником,
Где прегорькая гуща на дне,
Или вызов стать буйным разбойником
Тем, кто крестится даже со сна.
Только верить в тебя и воочью, и ночью
И казниться твоею любовью ко мне.
За улыбку твою легкомысленно трачу
Драгоценные строки и ненужные дни.
Расписанье очей изучаю прилежно,
Опозданье бровей за заносами дум,
И, волнуясь насквозь, и тревожный и важный,
Когда входишь надменно в мой дом.
Знаю: тоже измучил. Прости до конца
Приставанье к тебе забулдыги.
Так разбойник мольбами докучает творцу
Перед тем, как с ножом встать в кустах у дороги.
Только знаю одно: я тобой виноват,
Пред тобой я сполна невиновен!
За тебя перед всеми готов дать ответ,
И ответ этот мой будет славен.
Я тобой замечтался (так солдаты ждут вести о мире!),
Притулиться к плечу твоему был горазд.
Так птица с крылом переломленным в бурю
Поспешает укрыться в спасительный куст.
Я доселе не смел признаваться бы в злости
И вопить, как я был несчастлив,
Потому что бумага разрывалась на части
От моих тосковательных слов.
Беленою опился, охмелев впопыхах,
Может, смерть призываю я сдуру.
Пусть мне огненной надписью будет твой смех.
Но смелей я царя Балтасара.
Час настанет, скачусь я подобно звезде,
Схож с кометой отчаянно-буйной!
Видишь слезы из глаз? И ничем никогда
Не заделать мне эти пробоины!
Сам молился неистово наяву и во сне,
Я воззвал, ты предстала из чар мне!
Ну, так вырви у жизни меня из десны,
Словно зуб, перегнивший до корня.
Помогла ли широкая глотка моя,
Иль заклятье сумел изволить я какое,
Я молил: — Да приидет лукавство твое! —
И оно наступило ликуя.
Мы идем, и наш шаг, как стопа командора,
Мы молчим, ведь у статуи каменеют слова.
Мы шатаясь от счастья бредем — два гренадера —
Во Францию нашей любви.
Как же это случилось, что к солнцу влекомый
Как Икар, я метнулся и не рухнулся в грусть?
Сколько раз приближаюсь я к сердцу любимой
И не смею с душой опаленной упасть?!
Всё случилось так просто, нежданно, небренно:
Клич христа, и мертвец покидает свой гроб.
И теперь я верчусь, как волчок опьяненный,
Этим розовым вальсом закружительных губ.
Первозванный, веснея, и навзрыд почти раденький,
Будто манну глотая нетающий чад,
Я считаю на теле любимой родинки,
Точно звезды считает в ночи звездочет.
И всю усталь и пусть с головой погружаю
В это озеро глаз столь стеклянных без дна,
Где зрачки, как русалки ночною порою,
Мне поют о весне и о сне.
Ты вскричала — люблю — тотчас по небосводу
Солнце бросилось в путь со всех ног,
Петухи обалдели от нестерпимой обиды,
Что стал солнцу не нужен их крик.
Шелестнула — люблю — и в тетради проталины,
Как фиалкой, синеют сонетом моим.
Ты идешь, и взглянуть на пройдущую филины
Из дупла вылетают и днем.
Ты идешь, и на цыпочки, там, за заборами,
Привстают небоскребы подряд,
Чтобы окнами желтыми, стенами серыми
Поглядеть романтически вслед.
Ты идешь, и шалеют кондукторы, воя,
И не знают, как им поступить,
Потому что меняют маршруты трамваи,
Уступая почтительно путь.
Ты пройдешь, и померкнут смущенные люстры
Перед рыжим востоком волос.
Ты пройдешь, и ты кинешь: — Мои младшие сестры! —
Соснам стройным до самых небес.
Ты идешь, и в ковер погружаешь ты ногу,
И, как пульс мой, стучит твой каблук.
Где ковер оборвется, сам под ноги лягу,
Чтобы пыль не коснулася ног.
Я от разума ныне и присно свободен,
Заблуждаюсь я весело каждую ночь.
Да, на серый конверт незатейливых буден
Моих ты, как красный сургуч.
Орлеанская дева! Покорительница страстей!
Облеченная в плащ моего заката!
Душу сплющь мне спокойно и стройно пропой
Отходящему — немногая лета!
Еще гнусят поля и земля скрипом оси тянет:
— Со святыми упокой душу раба Вадима!
— Близ меня так приветливо солнышко стынет.
Горсти звезд. Корка неба. Я дома,
В облаковых проселках, среди молнийной ржи,
Колесницей ветров непримятой,
Я, чуть-чуть попытавшись, мамин дом нахожу,
Мама радугу шьет в своем белом капоте.
Я целую костяшку, изгибаясь в поклон,
Губою застылою, как поросенок под хреном,
Объясняю: вернулся к тебе блудный сын,
Посвященный мученьям и ранам.
Улыбнулась в ответ: — Лоскутки твоих мяс
Вмиг сползут, как румяна!
Так болтая, сидим. Входит к нам иисус,
Весь скелет изумительно юный.
Часто в кости играем (кости вечно с собой;
Бросишь руку; коль пальцы не свалятся,
Значит: пять на руках!). Нам луна — соловей!
А земля гулом улицы молится.
Без страстей и грустей по утрам я молюсь,
Чтобы был словно я к тебе мир еще нежен!
Иногда посмотрю через высь к тебе вниз:
Вон идешь Маросейкой ты с мужем.
Так бледна, что под стать ты сама мертвецу,
Как дверей из тюрьмы, не отверзнешь ты веки.
За спокойной облаткой воскового лица
Горькой хиной насыпаны муки.
Ах, я знаю: от боли мы хотели потом
Растрепать кудри жизни юдольной,
Свое имя, что предано с головою стихам,
Вы пытались вкрапить в чью-то спальню.
Подошел кавалер и отпрянул назад,
Обжигается тело до днесь моей песней;
Там, где губы касались мои, — там синит
До сих пор даже неба прекрасней.
И когда б ни смотрели на морщины мужчин,
На слюною истекшего в похоти старца,
Но в зрачке осиянном навсегда отражен
Профиль мой с револьвером у сердца.
Захотелося имя другое порой начертать
Вам строкою губ упрямой,
Но с помоста губы должен просто слететь
Воскрик имени мертвого Димы.
Мылом диких разгулов и скребницей вина,
Чехардой неудачливых маев
И чечоткой ночей, дожигающей дни.
Вам не смыть бред моих поцелуев.
Не со злобы, о нет! Я и сам бы был рад
Себя отпустить вам, как все прегрешенья.
Всё звончей и ярчей ослепительный бред,
Мною брошенный в память прощанья.
Ты хотела б на небо, в чистилище, в ад!
Лишь расстаться бы с жизнью необычайной.
Ты взмолилась, но громом отгудел небосвод:
— Ад и небо тебя недостойны!
Ты ложишься в постель, посвечу я луной,
Утром перышком солнца щекочу твои пальцы.
На глаза твои часто грустней и нежней
Синяки надеваю, как кольца.
Я, как встарь, там, в Москве, вас люблю, мне поверь,
С той же нежностью вкрадчиво польской!
Если холодно вам, иногда и в январь
Вас обвею теплынью июльской.
Крылоглазая! Над оркестром годин,
Над прибоем цветов весны женственной
Возглашает вам басом моим небосклон,
Как вас любит ваш прежний единственный!
Молния — спичка в руках моих!
Папиросой комету роняю по небесному полю я.
Славься, славься отныне во веки в веках,
Чистым ландышем, гулкая Юлия!
Так мы любим друг друга с тобой вдалеке.
В нелепьи великолепном!
Ты наследница страшной моей тоски,
Не смываемой даже потопом.
Славься ты, подчиненная моему восторгу!
Твоим ночам свои я бросил дни!
Никакому не вырезать, никакому хирургу
Из твоей души меня.
Соломону — первому имажинисту,
Одевшему любовь Песней-Песней пестро,
От меня, на паровозе дней машиниста.
Верстовые столбы этих строк.
От горба Воздвиженки до ладони Пресни
Над костром всебегущих годов
Орать на новую Песню-Песней
В ухо Москвы, поросшее волосами садов.
Фабричные, упаковщицы, из Киноарса!
Девчонки столиц! Сколько раз вам на спины лечь
— Где любовник твой? — Он Венеры и Марсы
В пространство, как мировую картечь!
Мир беременей твоей красотою,
В ельнике ресниц зрачок — чиж.
На губах помада краснеть зарею,
Китай волос твоих рыж.
Пальцам мелькать — автомобилям на гонке,
Коромыслу плеч петь хруст.
Губами твоими, как гребенкой,
Мне расчесать мою грусть.
Груди твои — купол над цирком
С синих жилок ободком.
В полночи мотоциклетные дырки
И трещины фабричных гудков.
Живота площадь с водостоком пупка посредине.
Сырые туннели подмышек. Глубоко
В твоем имени Демон Бензина
И Тамара Трамвайных Звонков.
Полночь стирать полумрака резиной
На страницах бульваров прохожих.
От желаний губ пишущая машинка
Чистую рукопись дрожи.
Что трансатлантик речными между,
Ты женщин остальных меж.
Мной и полночью славлена дважды
Шуршащего шепота мышь.
Ты умыть зрачки мои кровью,
Верблюду губ тонуть в Сахаре твоих плечей.
— Я прозрачен атласной любовью
С широкой каймою ночей.
Каждым словом моим унавожены
Поля моих ржаных стихов.
От слов горячих таять мороженому
Отсюда через 10 домов.
Небу глаз в облаках истомы проясниться.
По жизни любовь, как на 5-ый этаж дрова.
Ты прекрасна, моя соучастница,
Прогибавшая вместе кровать.
В сером глаз твоих выжженном пригороде
Электрической лампы зрачок.
Твои губы зарею выгореть
И радугой укуса в мое плечо.
Твои губы берез аллея,
Два сосца догоретый конец папирос.
Ты прекрасен, мол твердый шеи,
Под неразберихой волос.
Лица мостовая в веснушках булыжника.
Слава Кузнецкому лица.
Под конвоем любви мне, шерамыжнику,
Кандалами сердца бряцать.
В небе молний ярче и тверже
Разрезательные ножи.
Пульс — колотушка сторожа
По переулку жил.
Пулемет кнопок. Это лиф — ты
От плеч до самых ног.
Словно пенис кверху лифта,
За решеткой ресниц зрачок.
Магазинов меньше в пассаже,
Чемласк в тебе.
Ты дремать в фонарном адажио.
Ты в каждой заснуть трубе.
Как жир с ухи уполовником,
Я платье с тебя на пол.
— Где сегодня твой любовник?
— Он трамвай мыслей в депо.
Сердцу знать свою частушку
Всё одну и ту ж.
Плешь луны к нам на пирушку,
Как нежданный муж.
Твои губы краснее двунадесятника
На моих календаре.
Страсть в ноздрях — ветерок в палисаднике.
В передлетнем сентябре.
Весна сугробы ртом солнца лопать,
Чтоб каждый ручей в Дамаск.
Из-за пазухи города полночи копоть
На Брюссели наших ласк.
На улице рта белый ряд домов
Зубов
И в каждом жильцами нервы.
В твой зрачок — спокойное трюмо —
Я во весь рост первый.
Под коленками кожа нежнее боли,
Как под хвостом поросенка.
На пальцах асфальт мозолей
И звонка Луж перепонка.
С ленты розовых поцелуев от счастья ключ,
1-2-3 и открыто.
Мои созвучья —
Для стирки любви корыто.
Фабричные, из терпимости, из конторы!
Где любовник твой?
— Он одетый в куртку шофера,
Как плевок, шар земной.
В портсигаре губ языка сигара…
Или, Где машинист твоих снов?
— Он пастух автомобилий,
Плотник крепких слов.
Как гоночный грузовиков между,
Мой любовник мужчин среди.
Мной и полночью восславленный трижды,
Он упрямой любовью сердит.
Его мускулы — толпы улиц;
Стопудовой походкой гвоздь шагов в тротуар.
В небе пожарной каланчою палец
И в кончиках пальцев угар.
В лба ухабах мыслей пролетки,
Две зажженных цистерны — глаза.
Как медведь в канареечной клетке,
Его голос в Политехнический зал.
Его рта самовар, где уголья
Золотые пломбы зубов.
На ладони кольца мозолей
От сбиванья для мира гробов.
И румянец икрою кета,
И ресницы коричневых штор.
Его волосы глаже паркета
И Невским проспектом пробор.
Эй, московские женщины! Кто он,
Мой любовник, теперь вам знать!
Без него я, как в обруче клоун,
До утра извертеться в кровать.
Каменное влагалище улиц утром сочиться.
Веснушки солнца мелкий шаг.
— Где любовник? Считать до 1000000 ресницы,
Губы поднимать, как над толпами флаг.
Глаза твои — первопрсстольники,
Клещами рук охватить шейный гвоздь.
Руки раскинуть, как просек
Сокольников, Как через реку мост.
Твои волосы, как фейерверк в саду «Гай»,
Груди, как из волн простыней медузы.
Как кием, я небесной радугой
Солнце в глаз твоих лузы.
Прибой улыбок пеной хохота,
О мол рассвета брызгом смех,
И солнце над московским грохотом
Лучей чуть рыжих лисий мех.
Я картоном самым твердым
До неба домики мои.
Как запах бензина за Фордом,
За нашей любовью стихи.
Твоих пальцев взлетевшая стая,
Где кольцо — золотой кушак.
В моей жизни, где каждая ночь — запятая,
Ты — восклицательный знак!
Соломону — имажинисту первому,
Обмотавшему образами простое люблю,
Этих строк измочаленных нервы
На шею, как петлю.
Слониха 2 года в утробе слоненка.
После в мир на 200 лет.
В животе мозгов 1/4 века с пеленок
Я вынашивать этот бред.
И у потомства в барабанной перепонке
Выжечь слишком воскресный след.
«Со святыми упокой» не страшно этим строчкам:
Им в новой библии первый лист.
Всем песням-песней на виске револьверной точкой
Я — последний имажинист.
Отчаянье проехало под глаза синяком,
В этой синьке белье щек не вымою.
Даже не знаю, на свете каком
Шарить тебя, любимая!
Как тюрьму, череп судьбы раскрою ли?
Времени крикну: Свое предсказанье осклабь!
Неужели страшные пули
В июле
В отданную мне грудь, как рябь?!
Где ты?
Жива ли еще, губокрылая?
В разлуке кольцом горизонта с поэтом
Обручена?
Иль в могилу тело еще неостылое,
Как розовая в черный хлеб ветчина?
Гигантскими качелями строк в синеву
Молитвы наугад возношу…
О тебе какой?
О живой
Иль твоей приснопамятной гибелью,
Бесшабашный шут?!
Иль твоей приснопамятной гибелью,
Ненужной и жуткой такой,
Ты внесешься в новую библию
Великомученицей и святой;
А мне?.. Ужасом стены щек моих выбелю.
Лохмотья призраков становятся явью.
Стены до крови пробиваю башкой,
Рубанком языка молитвы выстругав.
Сотни строк написал я за здравье,
Сотни лучших за упокой.
Любимая! Как же? Где сил, чтобы вынести
Этих дней полосатый кнут.
Наконец, и мой череп не дом же терпимости,
Куда всякие мысли прут.
Вечер верстами меряет згу.
Не могу.
От скрипа ломаются зубы.
Не могу.
От истерик шатается грудь.
Неужели по улицам выпрашивать губы,
Как мальчишка окурок просит курнуть.
Солнце рыжее, пегое
По комнате бегает
Босиком.
Пустотою заскорузлое сердце вымою.
Люди! Не знаю: на свете каком
Неводом веры поймаю любимую.
О нас: о любимой плюс поэте
Даже воробьи свистят.
Обокрали лишь двух мы на свете,
Но эти
Покражу простят.
На одну
Чашку все революции мира,
На другую мою любовь и к ней
Луну,
Как медную гирю,
И другая тяжелей!
Рвота пушек. По щекам равнин веснушками конница.
Шар земной у новых ключей.
А я прогрызаю зубами бессонницы
Густое тесто ночей.
Кошки восстаний рыжим брюхом в воздухе
И ловко на лапы четырех сёл.
Но, как я, мечтал лишь об отдыхе
В Иерусалим Христа ввозивший осёл.
Любимая!
Слышу: далеко винтовка —
Выключатель счастья — икнет…
Это, быть может, кто-то неловко
Лицо твое — блюдо весны —
Разобьет.
Что же дальше? Любимая!
Для полной весны
Нужно солнце, нагнущее выю,
Канитель воробьев и смола из сосны,
Да, глаза твои сплошь голубые.
Значит: больше не будет весны?
Мир присел от натуги на корточки
И тянет луну на луче, как Бурлак.
Раскрываю я глаз моих форточки,
Чтобы в черепе бегал сквозняк.
Счастья в мире настанет так много!..
Я ж лишен
И стихов и любви.
Судьба, словно слон,
Подняла свою ногу
Надо мною. Ну, что же? Дави!
Что сулят?
— В обетованную землю выезд?
Говорят:
— Сегодняшний день вокзал.
Слон, дави! Может, кровь моя выест,
Словно серная капля, у мира глаза.
В простоквашу сгущая туманы,
На оселке
Моих строк точу топор.
Сколько раз в уголке
Я зализывал раны!
Люди! Не жаловался до сих пор.
А теперь города повзъерошу я,
Не отличишь проселка от Невского!
Каждый день превращу я в хорошую
Страницу из Достоевского!
Череп шара земного вымою,
И по кегельбану мира его легко
Моя рука.
А пока
Даже не знаю: на свете каком
Шарить тебя, любимая?!
Судьба огрызнулась. Подол ее выпачкан
Твоим криком предсмертным… О ком?
А душа не умеет на цыпочках,
Так и топает сапогом.
Небо трауром туч я закрою.
Как кукушка, гром закудахчет в простор.
На меня свой мутный зрачок с ханжою
Графин, как циклоп, упер.
Умереть?
Не умею. Ведь
Остановка сердца отменяется…
Одиночество, как лапу медведь,
Сосет меня ночью и не наедается.
Любимая! Умерла. Глаза, как конвой,
Озираются: Куда? Направо? Прямо?
Любимая!
Как же? А стихам каково
Без мамы?
С 1917-го года
В обмен на золото кудрей твоих
Все стихи тебе я отдал.
Ты смертью возвращаешь их.
Не надо! Не надо! Куда мне?!
Не смею
Твоим именем окропить тишину.
Со стихами, как с камнем
На шее,
Я в мире иду ко дну.
С душою растерзанней рытвин Галии
Остывшую миску сердца голодным несу я.
Не смею за тебя даже молиться,
Помню: Имени моего всуе…
Помню: сколько раз с усопшей моею
Выступал на крестовый поход любви.
Ах, знаю, что кровь из груди была не краснее,
Не краснее,
Чем губы твои.
Знаю: пули,
Что пели от боли
В июле:
Фюит… фюит…
Вы не знали: в ее ли,
В мою ли
Вжалились грудь.
Мир! Бреди наугад и пой.
Шагай, пока не устанут ноги!
Нам сегодня, кровавый, с тобой,
Не по дороге!!!
Из Евангелья вырвал я начисто
О милосердьи страницы и в згу —
На черта ли эти чудачества,
Если выполнить их не могу.
Какие-то глотки святых возвещали:
— В начале
Было слово… Ненужная весть!
Я не знаю, что было в начале,
Но в конце — только месть!
Душа обнищала… Душа босиком.
Мимо рыб молчаливых
И болтливых
Людей мимо я…
Знаю теперь: на свете каком
Неводом нежности поймаю любимую!
Эти строки с одышкой допишет рука,
Отдохнут занывшие плечи.
— И да будет обоим земля нам легка,
Как легка была первая встреча.
В небе птицы стаей к югу вытекли,
Треугольник фиговый на голи синевы.
Осень скрюченной рукою паралитика
Удержать не может золота листвы.
В верстах неба запыхались кони бы,
Сколько их кнутами молний не зови.
Гонит кучер на запад по небу
Солнечный гудящий грузовик.
Город машет платком дымка приветы
И румянцем труб фабричных поет.
А с грудей котлов в кружева огня одеты
Нефтяной и жирный пот.
Сноп огня пред мордою автомобилью
Нюхает навстречный тротуар и дом.
Ветер, взяв за талью с тонкой пылью,
Мчит в присядку напролом.
Вижу: женщина над тротуаром юбками прыснула,
Калитка искачалась в матчише.
В черные уши муфты руки женщина втиснула,
И муфта ничего не слышит.
Слушай, муфта! Переполнилось блюдо
Запыхавшихся в ужасе крыш,
Молитву больного верблюда
Гудком провывшего услышь.
Люди! Руки я свои порочные
В пропасть неба на молитву вознесу…
Не позволю трубы водосточные
Резать на колбасу.
Слушайте, кутилы, франты, лодыри!
Слушай, шар наш пожилой!
Не позволю мотоцикл до одури
Гонять по мостовой.
Слышу сквозь заплату окон — форточку,
Дымный хвост наверх воздев,
У забора, севшего на корточки,
Лает обезумевший тефтеф.
Лает он, железный брат мой у забора,
Как слюну, текя карбидовую муть,
Что радуга железным пальцем семафора
Разрешает мне на небо путь.
Друзья, ремингтоны, поршни и шины,
Прыщи велосипедов на оспе мостовой,
Никуда я от вас, машины,
Не уйду с натощак головой.
О небесные камни ступни мои
В кровь не издеру.
Заладоньте, машины любимые,
Меня в городскую дыру.
Заладоньте меня, машины!
Смотрите, смотрите, авто!
У бегущего через площадь мужчины
За плечом не поспевает пальто.
Уничтожьте же муку великую,
Чтоб из пальцев сочился привет.
Я новое тело выкую Себе, беспощадный поэт.
Оторву свою голову пьяную
И, чтоб мыслям просторней кувырк,
Вместо нее я приделаю наново
Твой купол, Государственный Цирк.
И на нем прической выращу
Ботанический сад и лысину прудком,
А вместо мочевого пузырища
Мытищинский водоем.
Давно вместо сердца — кляксы пылкой —
Просился мотор аэро.
Мне руки заменят сенокосилки,
Канализационные трубы кишками гаера.
Зданья застынут балконными ляжками.
Закат разольет свой йод.
Мосты перекину подтяжками,
Будет капать ассенизационный обоз, как пот.
Рот заменю маслобойней,
Ноги ходулями стоэтажных домов,
Крышу надвину набекрень спокойней,
И новый царь Давид готов.
Я дохнул, и колоколом фыркнула
Церковь под напором новых месс.
И кто-то огромной спичкой молнии чиркнул
По ободранной сере небес.
Слушайте, люди: раковины ушей упруго
Растяните в зевоте сплошной:
Я пришел совершить свои ласки супруга
С заводской машиной стальной!
От окна убежала пихта,
Чтоб молчать, чтоб молчать и молчать!
Я шепчу о постройках каких-то
Губами красней кирпича.
Из осоки ресниц добровольцы,
Две слезы ползли и ползли.
Ах, оправьте их, девушки, в кольца,
Как последний подарок земли.
Сколько жить? 28 иль 100?
Все нашел, сколько было ошибок?
Опадает листок за листом
Календарь отрывных улыбок.
От папирос в мундштуке никотин,
От любви только слезы длинные.
Может, в мире я очень один,
Может, лучше, коль был бы один я!
Чаще мажу я йодом зари
Воспаленных глаз моих жерла.
В пересохшей чернильнице горла
Вялой мухой елозится крик.
Я кладу в гильотину окна
Никудышную, буйную голову.
Резаком упади, луна,
Сотни лет безнадежно тяжелая!
Обо мне не будут трауры крепово виться,
Слезами жирных щек не намаслишь,
Среди мусора хроник и передовиц
Спотыкнешься глазами раз лишь.
Втиснет когти в бумагу газетный станок,
Из-под когтей брызнет кровью юмор,
И цыплята петита в курятнике гранок:
— Вадим Шершеневич умер!
И вот уж нет меры, чтоб вымерить радиус
Твоих изумленных зрачков.
Только помнишь, как шел я, радуясь,
За табором ненужных годов.
Только страшно становится вчуже,
Вот уж видишь сквозь дрогнувший молью туман
Закачался оскаленный ужас,
И высунут язык, как подкладкой карман.
Сотни их, кто теперь в тишине польют
За катафалком слезинками пыль.
Над моею житейскою небылью,
Воскреси еще страшную быль!
Диоген с фонарем человеке стонет,
— Сотни люстр зажег я и сжег их.
Все подделал ключи. Никого нет,
Кому было б со мной по дороге.
Люди, люди! Распять кто хотел,
Кто пощады безудержно требовал.
Но никто не сумел повисеть на кресте
Со мной рядом, чтобы скучно мне не было.
Женщины, помните, как в бандероль,
Вас завертывал в ласки я, широкоокий,
И крови красный алкоголь
Из жил выбрызгивался в строки, —
И плыли женщины по руслам строк
Баржами, груженными доверху,
А они вымеряли раскрытым циркулем ног:
— Сколько страсти в душе у любовника?
Выбрел в поле я, выбрел в поле,
С профилем точеного карандаша!
Гладил ветер, лаская и холя
У затона усы камыша.
Лег и плачу. И стружками стон,
Отчего не умею попроще?!
Липли мокрые лохмотья ворон
К ельным ребрам худевшей рощи.
На заводы! В стальной монастырь!
В разъяренные бельма печьи!
Но спокойно лопочут поршней глисты
На своем непонятном наречьи.
Над фабричной трубою пушок,
Льется нефть золотыми помоями.
Ах, по-своему им хорошо.
Ах, когда бы им всем да по-моему!
О, Господь! пред тобой бы я стих,
Ты такой же усталый и скверный!
Коль себя не сумел ты спасти,
Так меня-то спасешь ты наверно!
Всё, что мог, рассказал я начерно,
Набело другим ты позволь,
Не смотри, что ругаюсь я матерно.
Может, в этом — сладчайшая боль.
Пусть другие молились спокойненько,
Но их вопль был камень и стынь.
А ругань моя — разбойника
Последний предсмертный аминь.
Но старик посмотрел безраздумней
И, как милостынь, вынес ответ:
— Не нужны, не нужны в раю мне
Праведники из оперетт.
Так куда же, куда же еще мне бежать?
Об кого ж я еще не ушибся?
Только небо громами не устанет ли ржать
Надо мной из разбитого гипса?!
Вижу, вижу: в простых и ржаных облаках
Васильки тонких молний синеют.
Кто-то череп несет мой в ветровых руках
Привязать его миру на шею.
Кто стреножит мне сердце в груди?
Створки губ кто свинтит навечно?
Сам себя я в издевку родил,
Сам себя и убью я, конечно!
Сердце скачет в последний по мерзлой душе,
Горизонт мыльной петли всё уже,
С обручальным кольцом веревки вкруг шеи
Закачайся, оскаленный ужас!
Города смиренный сын, у каменной постели умирающего отца,
Преклоняю колени строф, сиротеющий малый;
И Волга глубокая слез по лицу
Катится: «Господи! Железобетонную душу помилуй!»
Все, кто не пьян маслянистою лестью,
Посмотрите: уже за углом
Опадают вывесок листья,
Не мелькнут светляками реклам.
Электрической кровью не тужатся
Вены проволок в январе,
И мигают, хромают и ежатся
Под кнутами дождя фонари.
Сам видал я вчера за Таганкою,
Как под уличный выбред и вой,
Мне проржав перегудкою звонкою,
С голодухи свалился трамвай.
На бок пал и брыкался колесами,
Грыз беззубою мордой гранит;
Над дрожащими стеклами мясами
Зачинали свой пир сто щенят.
Даже щеки прекраснейшей улицы
Покрываются плесенью трав…
Эй, поэты! Кто нынче помолится
У одра городов?..
Эй, поэты! Из мощных мостовых ладоней
Всесильно выпадает крупа булыжника и не слышен стук
Молотков у ползущих на небо зданий,
— Города в будущее шаг!
Эй, поэты! Нынче поздно нам быть беспокойным!
Разве может трубою завыть воробей?!
К городам подползает деревня с окраин,
Подбоченясь трухлявой избой.
Как медведь, вся обросшая космами рощи,
Приползла из берлоги последних годин.
Что же, город, не дымишься похабщиной резче,
Вытекая зрачками разбитых окон?!
Что ж не вьешься, как прежде, в веселом кеквоке?
Люди мрут — это падают зубы из рта.
Полукругом по площади встали и воют зеваки,
Не корона ли ужаса то?
Подошла и в косынке цветущих раздолий
Обтирает с проспектов машинную вонь.
И спадает к ногам небоскреба в печали
Крыша, надетая встарь набекрень.
О проклятая! С цветами, с лучиной, с корою
И с котомкой мужицких дум!
Лучше с городом вместе умру я,
Чем деревне ключи от поэм передам.
Чтоб повеситься, рельсы петлею скручу я,
В кузов дохлых авто я залезу, как в гроб.
Что же, город, вздымаешь горней и горнее
К небесам пятерню ослабевшую труб?!
Инженеры, вы строили камни по планам!
Мы, поэты, построили душу столиц!
Так не вместе ль свалиться с безудержным стоном
У одра, где чудесный мертвец?!
Не слыхали мы с вами мужицких восстаний,
Это сбор был деревням в поход.
Вот ползут к нам в сельском звоне,
Словно псы, оголтелые полчища хат.
«Не уйти, не уйти нам от гибели!»
Подогнулись коленки Кремля!
Скоро станем безумною небылью
И прекрасным виденьем земли.
Поклянитесь же те, кто останется
И кого не сожрут натощак, —
Что навеки соленою конницей
Будут слезы стекать с ваших щек.
Два румянца я вижу на щеках бессонниц
— Умирающий город! Отец мой! Прими же мой стон!
На виске моем кровь — это первый румянец,
А второй — кирпичи упадающих стен.
ГОВОРЯТ:
Лирик. Сторож. Женщина. Myжчина. Другой. Третий. Грузовик Чичкина. Трамвай. Старики. Девочка. Невеста. Газетчик. Юноша. Поэт-академик. Влюбленный. Разносчик. Из 1-го этажа. Из 2-го этажа. Равнодушная. Биплан. Голос. Из бельэтажа. Любимый поэт. Голоса из толпы. Другой. Художник. Крики из толпы. Критик. Мотор. Приват-доцент.
ДЕЙСТВУЮТ:
Сандвичи, газетчики, толпа, пожары, шум, гул, звуки, пожарные автоматы, дома, наряд Армии Безопасности, голова Лирика, думы Лирика, мотор, кусающий Лирика, предметы, аэропланы, моторы, небоскребы, комоды, кровати, динамомашины, вывески, крыши, аэро, жандармские аэропланы, рекламы, дом с незакрытой стеной, улица, площадь, пожарная автомобилья, тэф-тэф похоронного бюро, гроб, труп, башенные часы, стрелки часов, мотор, ворвавшийся в небо, обрушившийся дом, мотоциклы, вопли, огни кинематографа.
Эй, здравый смысл — тубо! Куш!
Я — голенький! Но меня зовут королевою.
Потому, что только на меня время льет холодный душ,
Ведрами дней меня окачивает впопыхах.
Ко мне небрежные протягивают виадуки,
Хватают меня за шею, колышатся в моих глазах
Эти стопудовые, литые руки.
Только для меня сквозь ресницы портьер блестят зрачки люстр, как головки на вербе,
А век, сквозь слезы, мне предлагает многотронье.
А я удивленно, как ставший отцом апаш,
Обещанье кидаю в мозг ваш.
Электричеством вытку
Вашу походку и улыбку.
Вверну в ваши слова лампы в тысячу свеч,
А в глазах пусть заплещется золотая рыбка
И рекламы скользнут с индевеющих плеч.
А город в зимнем белом трико захохочет
И бросит вам в спину куски ресторанных меню,
И во рту закопошатся куски нерастраченной мочи,
И я мухой по вашим губам просеменю.
А вы, накрутив витрины на тонкие пальцы,
Скользящих трамваем огненные звонки
Перецелуете, глядя, как валятся, валятся, валятся
Бешеные минуты в огромные зрачки.
Я, обезумев, начну прижиматься
К вспыхнувшим бюстам особняков,
И ситцевое время с глазом китайца
Обведет физиономию стрелкой часов.
Так уложите, спеленав, сердца в гардеробы,
Пронафталиньте ваш стон,
Это я вам бросаю с крыши небоскреба
Ваши привычки, как пару дохлых ворон.
Поэт. 25 лет. Резкие углы лица. Причесан очень гладко. Немного стилизуется под англичанина.
Бог. Более известен под именем Иисуса. Говорит тенорком. Столько лет, сколько их промчалось или проплелось от Рождества Христова.
Девушка. Дома собрание сочинений Евреинова и Уайльда. Зимой — шубка с шеншилями. Кольцо с бирюзою. Обожает Бердслея и Сомова.
Женщина. Имеет абонемент к Кусевицкому. Смотрела Дункан, но не понравилось. В кафе одна не ходит.
Господины. — Субъекты. — Дамы. — Старики. — Женщины. — Игроки. — Старухи. — Юноши. — И еще разные люди и вещи, которые двигаются, но не говорят и с которыми вы не познакомитесь, а потому я их имен не помню.
Всё здесь написанное случается вчера, сегодня и завтра.
Здесь: в Москве и около. Впрочем: случается повсюдно.
И своею улыбью,
Как сладкою зыбью,
Укачаешь тоску и подавишь вздох,
И людям по жилам холодную, рыбью
Кровь растечешь ты, назначенный Бог!
Рассказать, что наше счастье великое
Далеко, но что есть оно там, — пустяки!
Я и сам бы сумел так, мечтая и хныкая,
Отодвинуть на сутки зловещие хрусты руки.
Я и сам,завернувшись в надежды, как в свитер верблюжий,
Укачаясь зимою в молитвах в весну,
Сколько раз вылезал из намыленной петли наружу,
Сколько раз не вспугнул я курком тишину!
Но если наш мир для нас был создан,
Что за радость, что на небе лучше, чем здесь!
Что ж? Поставить твой палец, чтоб звал между звезд он:
Уставший! Голубчик! Ты на небо влезь!
Ведь если не знаешь: к чему этот бренный,
Купленный у вечности навырез арбуз,
Если наш шар — это лишь у вселенной
На спине бубновый туз, —
К чему же тебя выпускать на волю?
Зачем же тебя на просторы пролить?
Ведь город, из поля воздвигнувший, полем
Город не смеет обратно манить!
Сиди, неудачный, в лачуге темной,
Ты, вычеканенный на нас, как на металле монет,
Ты такой же смешной и никчемный,
Как я — последний поэт!!!
Сиди же здесь, жуткий, тишиной
Зачумленный,
Глотай молитвы в раскрытую пасть,
Покуда наш мир, тобой
Пропыленный,
Не посмеет тебя проклясть!
Там огромную пашню мрака и крика
Прозвякало сталью лунных лопат,
И сердце весенне стучит мое дико,
Словно топот любовных земных кавалькад.
И в сетку широт и градусов схваченный
Детский мячик земли, вдруг наморщившей почву, как лоб,
И напрасно, как будто мудрец раскоряченный,
Жертву взоров на небо вознес телескоп!
И над лунью пригородного мягкого кителя,
И над блестящей шоссейной чешуйкой плотвы
Тихо треплется в воздухе купол Спасителя,
Как огромная папильотка жирной Москвы.
За табуном дачек, где горбы верблюжьи
Смешных и ненужных бугров,
Где торчит тупое оружье
Телеграфных присевших столбов,
Там весна ощупывает голубыми ручьями,
Страстнея и задыхаясь, тело земли,
И зеленое «Христос Воскресе» листами
Леса
К небесам
Возвели!
И скоро в черной краюхе поля
Червями зелень закопошится и взлягут
Широкие уши лопухов, безволя,
На красные глаза осовеющих ягод.
И там, где небо разошлось во все стороны,
В ночнеющем прорыве крутых облаков,
Сумрак нескоро промашет полетами ворона,
А луна ли вскопнет этот сумрак сохою клыков.
И я — поэт — веснею плоско,
Прорастая грибами растущих поэм,
И в темном лесу мой отвечный тезка
Песни сбивает в лиловеющий крем.
Ну, что же?! Так значит: литься
И литься,
Истекая стихами, как светом луна,
И с кем-нибудь подобно мне полюбиться,
И нужно кавычками сцапать «она!».
И вот у гроба! И, словно на лоб нули,
Полезли глаза, в которых ржавеет карью боль.
Когда все пути от странствий набухли и лопнули,
Пусть и сердце течет, как моя водяная мозоль.
Мир, раненный скукой моею навылет,
Оскаля березовый просек во тьму,
До конца, безнадежно и вычурно вылит
В лохань этих букв вековых «почему».
У короля была корона
Единственная в мире. Нет!
Сегодня вечером влюбленный
Ошибся первый раз поэт.
От любви зашумело в его голове.
Дело было здесь в Москве.
У кого-то было ожерелье дорогое.
Да,
Такое,
Каких не бывает, каких не сыскать.
Сколько раз оно было воришками срезано,
Но назад приносили: оно бесполезно,
Оно ведомо всем и куда же такое продать.
На пути из театра его теряли в карете,
Но на самом рассвете,
До публикаций в газете,
Его приносил владельцу нашедший… Тук-тук!
— Это, кажется, ваше, мой друг?!
И вдруг
Пропало. Вот тебе на!
Была осень, а не весна.
Да. Та самая осень, в которой
Август нюхает воздух пропахший, сырой.
Кто же и как же воры?
Чей украдено ловкой рукой?
Они его украли
И сломали.
Разбили. Вынули камни зрачков.
Расплавили души золотую оправу.
Продали по кускам.
По частям,
Много клочков,
Налево и направо.
И только много позже, несколько месяцев спустя,
Когда владелец бегал, плача, как дитя,
Искал, всё еще не теряя веры,
Несколько раз убив себя из револьвера,
Он вдруг нашел, закричал, как безумный в больничных стенах:
— Держите! Вот! Вот она. Ах!
Да, безумец, ты прав! Это облик ее появился,
И улыбкою глаз он обрызгал твое бытие.
Это в строках моих ее профиль склонился,
Этот ритм моих строк — это сердце ее.
Не грусти же, мой жалкий, вдруг нищий, загубленный,
Не носи ты, как траур, длинный мрак вечеров
В глубине своих глаз, муж моей светлой возлюбленной,
Да, я был в этой шайке ловких воров.
И мне твоя понятна боль,
Понятен вопль твой влюбленный.
Здесь, право, не причем король
И не причем его корона.
Всё это клочья старых грез!
Только глаза твои, полные слез,
Над провалами скорби и просини.
Это было в Москве отсыревшею осенью.
Протянулась, как в воздухе на шабаш колдунья,
Рука времени, мохнатая волосьями дней.
Вот уж слева ползет,
И ползет новолунье
Счастливой влюбленности рыжей моей.
Говорите, что любите? Что хочется близко,
Вкрадчиво близко, около быть?
Что город, сердце ваше истискав,
Успел ноги ему перебить?!
И потому и мне надо
На это около ответить нежно, по-хорошему?..
А сами-то уже третью неделю кряду
По ковру моего покоя бродите стоптанными калошами!
Неужели ж и мне, в огромных заплатах зевоты,
Опять мокробульварьем бродить, когда как сжатый кулак голова?
Когда белый паук зимы позаплел тенета
Между деревьями и ловить в них переулков слова?!
Неужели ж и мне карточный домик
Любви строить заново из замусленных дней,
И вами наполняться, как ваты комик
Набухает, водою полнея?!
И мне считать минуты, говоря, что они проклятые,
Потому что встали они между нас?..
А если я не хочу быть ватою?
Если вся душа, как раскрытый глаз?
И в окно, испачканный злобой, как мундштук никотином липким,
Истрепанный, как на учебниках переплёт,
Одиноко смотрю, как в звёздных строках ошибки…
Простите: «Полюбите!» Нависли крышей,
С крыш по водостокам точите ручьи,
А я над вашим грезным замком вышу и вышу
Как небо тяжелые шаги мои.
Смотрите: чувств так мало, что они, как на полке
Опустеющей книги, покосились сейчас!
Хотите, чтобы, как тонкий платок из лилового шелка,
Я к заплаканной душе моей поднес бы вас?!
Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте
Жеребца, мчащегося по миру громоздкими скачками:
Я не люблю целующих меня в темноте,
В камине полумрака вспыхивающих огоньками,
Ведь если все целуются по заведенному обычаю,
Складывая раковины губ, пока
Не выползет влажная улитка языка,
Вас, призываемых к новому от сегодня величию,
По-новому знаменем держит моя рука.
Вы, заламывающие, точно руки, тела свои, как пальцы, хрупкие,
Вы, втискивающие в туннели моих пригоршен вагоны грудей,
Исхрипевшиеся девушки, обронившие, точно листья, юбки,
Неужели же вам мечталось, что вы будете совсем моей?!
Нет! Не надо! Не стоит! Не верь ему!
Распятому сотни раз на крестах девичьих тел!
Он многих, о, многих, грубея, по-зверьему
Собой обессмертил — и сам помертвел.
Но только одной отдавался он, ею вспенённый,
Когда мир вечерел, надевая синие очки,
Только ей, с ним единственной, нет! В нее влюблённый,
Обезнадёженный вдруг, глядел в обуглившиеся зрачки.
Вы, любовницы милые, не притворяйтесь, покорствуя,
Вы, раздетые девушки, раскидавшие тело на диван!
Когда ласка вдруг станет ненужной и черствою,
Не говорите ему, что по-прежнему мил и желанн.
Перестаньте кокетничать, вздыхать, изнывая, и охать, и,
Замечтавшись, не сливайтесь с мутною пленкой ночей!
На расцветшее поле развернувшейся похоти
Выгоняйте проворней табуны страстей!
Мне, запевшему прямо, быть измятым суждено пусть!
Чу! По страшной равнине дней, как прибой,
Надвигаются, катятся в меня, как в пропасть,
Эти оползни девушек, выжатых мной!
В этой жуткой лавине нет лиц и нет имени,
Только платье, да плач, животы, да белье!
Вы, трясущие грудями, как огромным выменем,
Прославляйте, святите Имя Мое!
Истинно говорю вам: года такого не будет!..
Сломлен каменный тополь колокольни святой.
Слышите: гул под землею? Это в гробе российский прадед
Потрясает изгнившей палицей своих костей.
Жизнь бродила старухой знакомой,
Мы играли ее клюкой.
Я луну посвящал любимой,
Приручал я солнце ей.
И веселое солнце — ромашкой,
Лепестки ее наземь лучи.
Как страницы волшебной книжки,
Я листал этот шёпот ночей.
Я транжирил ночи и песни,
Мотовство поцелуев и слез,
И за той, что была всех прекрасней,
Словно пес, устремлялся мой глаз.
Как тигренок свирепый, но близкий,
За прутьями ресниц любовь.
Я радугу, как рыцарь подвязку,
Любимой надевал на рукав.
Было тихо, и это не плохо,
Было скучно мне, но между тем,
Оборвать если крылья у мухи,
Так и то уж гудело, как гром.
А теперь только ярмарка стона,
Как занозы к нам в уши «пли»,
Тихой кажется жизнь капитана,
Что смываем волной с корабля.
Счастлив кажется турок, что на кол
Был посажен султаном. Сидел
Бы всю жизнь на колу да охал,
Но никто никуда бы не гнал.
Казначейство звезд и химеры…
Дурацкий колпак — небосклон,
И осень стреляет в заборы
Красною дробью рябин.
Красный кашель грозы звериной,
И о Боге мяучит кот.
Как свечка в постав пред иконой,
К стенке поставлен поэт.
На кладбищах кресты, это вехи
Заблудившимся в истинах нам.
Выщипывает рука голодухи
С подбородка Поволжья село за селом.
Все мы стали волосатей и проще,
И всё время бредем с похорон.
Красная роза всё чаще
Цветет у виска россиян.
Пчелка свинцовая жалит
Чаще сегодня, чем встарь.
Ничего. Жернов сердца всё перемелет,
Если сердце из камня теперь.
Шёл молиться тебе я, разум,
Подошёл, а уж ты побеждён.
Не хотели ль мы быть паровозом
Всех народов, племен и стран?
Не хотели ль быть локомотивом,
Чтоб вагоны Париж и Берлин?
Оступились мы, видно, словом
Поперхнулись теперь под уклон.
Машинист неповинен. Колеса
В быстроте завертелись с ума.
Что? Славянская робкая раса?
Иль упорство виновно само?
О, великое наше холопство!
О, души мелкорослой галдеж!
Мы бормочем теперь непотребство,
Возжелав произнесть «Отче наш».
Лишь мигают ресницами спицы,
Лишь одно нам: на дно, на дно!
Разломаться тебе, не распеться
Обручальною песней, страна!
Над душой моей переселенца
Проплывает, скривясь, прозвенев
Бубенцом дурацким солнца,
Черный ангел катастроф!
Ах, верно, оттого, что стал я незнакомым,
В такой знакомой и большой стране,
Теперь и белый снег не утишает бромом
Заветную тоску и грустный крик во мне.
Достались нам в удел года совсем плохие,
Дни непривычные ни песням, ни словам!
О, муза музыки! О ты, стихов стихия!
Вы были дням верны! Дни изменили вам!
Поэтам говорю я с несолгавшей болью:
Обиды этих дней возможно ль перенесть?
Да, некий час настал. Пора уйти в подполье,
Приять, как долгий яд, луну, и ночь, и звездь!
Поэт, ведь в старину легко шёл на костер ты,
Но слушал на костре напев твоих же од,
А нынче ты один, ты падаешь простёртый,
И истиной чужой глумится вкруг народ.
Дарованы нам дни, друзья, как испытанье.
Без песен пересох язык и взгляд потух.
Пусть многим лёгок был час страшный расставанья
И отреклись стихов, хоть не пропел петух.
Как шпаг не сберегли, они сломали перья
И святотатствуют молчанием они!
За это отомстят в грядущем изуверьи,
Опять пленясь стихом, податливые дни.
А как до той поры? А что ж до той расправы?
О, как истратить нам пышнее день за днем?
Иль в путь, где пить и петь, теряя право славы,
И лишь безумствовать об имени твоем?
Да, знаю, день придет, он будет не последний,
Я лишь назначить час строками не берусь.
И влюбится народ, как прежде, в наши бредни
И повторит в любви седое имя Русь!
И к нам они придут, покорные народы,
Лишь голову свою тогда, поэт, не сгорбь!
Ведь пьянствовать стихом не перестанут годы.
И может ли без рифм удача жить и скорбь?!
Ты помнишь ли, чудесная плутовка,
Ту ночь, когда счастливою уловкой
Обманут Аргус, стороживший дом,
К тебе в объятья я попал тайком.
От поцелуев защищала алый
Свой рот напрасно ты на этот раз;
И только к кражам приводил отказ.
Внезапный шум ты в страхе услыхала,
Смогла далекий отсвет увидать,
И позабыла ты про страсть в испуге.
Но изумление заставило опять
В моих руках сердечко трепетать.
Я хохотал над страхами подруги:
Я знал, что в это время стережет
Восторги наши бог любви Эрот.
Твой видя плач, он попросил Морфея,
И тот у Аргуса, врага услад,
Мгновенно притупил и слух и взгляд,
Раскрыв крыло над матерью твоею,
Аврора утром раньше, чем бывало,
Теченье наших прервала забав,
Амуров боязливых разогнав.
Им смехом ты невольным обещала
Свиданье новое под вечерок.
О, боги! Если бы я только мог
Владеть и днем, и полночью моею, —
То юный провозвестник дня позднее
Нам возвещал бы солнечный восход.
А солнце, в легком беге устремляясь
И обликом румяным улыбаясь,
На час-другой взошло б на на небосвод!
Имели б времени амуры боле,
И сумрак ночи длился дольше бы тогда,
Моих мгновений сладостная доля
Среди одних утех была б всегда.
И в сделке мудростью руководимый, —
Я четверть отдал бы моим друзьям,
Такую ж часть — моим прекрасным снам,
А половину — отдал бы любимой!
«О родина! Я вновь тебя увижу».
Последние комментарии
5 часов 48 минут назад
5 часов 52 минут назад
6 часов 4 минут назад
6 часов 6 минут назад
6 часов 20 минут назад
6 часов 36 минут назад