Ливонская чума (fb2)


Настройки текста:



Дарья Иволгина Ливонская чума

Случилось так, что однажды двое друзей-«ролевиков» — лесной эльф Эльвэнильдо, «в миру» Сергей Харузин, и черный эльф Гвэрлум, «по жизни» — Наташа Фирсова, отправились в лес, на большую ролевую игру вместе с однокурсником Наташи Вадимом Вершковым. Вадим был человеком, и человеком себя считал, а, играть любил в войну, занимался реконструкцией, создавал доспехи и оружие «как настоящие», интересовался восстановлением исторических процессов.

Наташа нравилась Вадиму. Но, как она объясняла поклоннику, любовь между эльфом и человеком невозможна. Поэтому они-де обречены страдать. Эльвэнильдо, «лесной эльф», считал себя ее побратимом. Довольно сложные отношения, которые культивировали трое приятелей, получили совершенно новое развитие после непонятного события, забросившего всех игроков почти на полтысячелетия назад, во времена Иоанна Грозного.

Одним прекрасным утром все участники ролевой игры проснулись в середине шестнадцатого века. И начались для них совершенно новые приключения, о которых они даже мечтать не смели. Троица друзей вышли на дорогу, ведущую в Новгород, и повстречали там скомороха Недельку с его приемышем, диким мальчишкой, который меньше всего на свете любил работу и предпочитал спать да набивать брюхо.

Неделька и стал «поводырем» для ролевиков в новом для них мире. Скоморох познакомил ребят со своими давними друзьями и покровителями, близнецами Флором и Лавром. Близнецы были сыновьями разбойника Опары Кубаря. Пленная душа этого лиходея скиталась между мирами, не находя себе успокоения, и только благодаря преданности сыновей и помощи их новых друзей обрела покой[1].

Каждый из петербуржцев (странно было им жить в мире, где их родной город еще не основан, да и царь Петр еще не народился — что там! династия Романовых еще не взошла на престол!) постепенно находил свое место в новой жизни. Вот разве что Гвэрлум впуталась в неприятности с черным колдовством, — но и эта история разрешилась благополучно[2].

Наташа Фирсова влюбилась во Флора и со временем стала его женой. Вадим Вершков также обрел семейное счастье — с боярской дочерью Настасьей Глебовой.

Познакомились с семьей Глебовых наши герои при трудных обстоятельствах. Клеветница, полусумасшедшая, но очень хитрая женщина, которая в свое время претендовала на место царской жены (Иван Грозный предпочел ей Анастасию Романовну Захарьину), затеяла заговор против государя. А заодно донесла на боярина Глебова, что он якобы изготавливает фальшивые деньги. По наговору Глебов с женой были казнены; дети их, Настасья и совсем юный Севастьян, направлялись в монастырь.

Но Флор и его друзья знали правду. По пути пленный Севастьян был освобожден выкормышем скомороха Недельки. Подростки, несмотря на всю разницу в их происхождении и воспитании, подружились. Севастьян сделался крестным отцом скомороха, выращенного Неделькой в самом настоящем язычестве, и парень, получивший имя Иона, сделался преданным другом и оруженосцем молодого боярина.

Флор с Наташей сумели освободить Настасью Глебову из монастыря, а затем и доказать невиновность ее родителей. Глебовским детям был возвращен дом и все имущество. Вадим Вершков женился на Настасье, которая родила ему двух дочерей[3].

Прошло больше пяти лет после того, как «приключенцы» — участники роковой ролевой игры — оказались в шестнадцатом веке. Многое уже стало им понятно в той жизни, которую они вели. Среди их давних знакомцев были и английские моряки, и ливонские рыцари. Случилось им выполнить задание тайного ордена Святой Марии Белого Меча — международной организации, занимающейся розыском и уничтожением запретных книг — книг, содержащих тайное магическое знание, совершенно ненужное человечеству для духовного роста и совершенствования.

Преследуя одну такую книгу, они добрались до Испании и там сумели настичь ведьму по имени Соледад Милагроса. Сама Милагроса оказалась на свободе, но все, ради чего она жила, было уничтожено.

Ливонская война была в разгаре. Севастьян Глебов, молодой воин, со своим оруженосцем Ионой, участвовали во взятии важной ливонской крепости Феллин. Севастъяну дали «полк» смертников — осужденных преступников, которым надлежало, жертвуя собой, взорвать крепостную стену. Сумев спасти многих из своих людей, Севастьян завоевал их преданность[4].

Тем временем война продолжалась…

Глава первая. Комета

Новгород встретил вернувшихся из Испании Флора, Харузина и Наталью празднично — первым снегом. После пальм веселыми и удивительно реальными показались путешественникам самые обычные березы, клены, дубы.

— Совершенно ненастоящее дерево, — высказался Харузин о пальме. — Она ведь и тени не дает, заметили? То ли дело липа какая-нибудь…

Снег валил с неба светящимися хлопьями. Странное сияние окутывало город. В белых шапках стояли дома, высоко на холме особенно, словно озаренные искусственной подсветкой, пытали луковки церквей. Кое-где на деревянной мостовой снег был уже растоптан, но по большей части он лежал пушистый, нарядный.

— Вот что значит — не сыплют соль с песком, — заметила Наталья.

Флор глянул на нее искоса.

— Ты хочешь сказать, что у вас так делают?

— У нас… — Наташа вздохнула.

Она начала забывать Петербург, город, где прошло ее детство. Город, которого еще нет на карте России. Потому что не родился еще царь Петр, который в своем безумии и высокомерии задумает заложить новую столицу своей великой империи посреди чухонских болот. И оттуда, из болот, грозить шведу, надменному соседу.

Питер, по мнению большинства (в том числе и его обитателей) породил людей особого, надменного имперского склада. Сухие и высокомерные, питерцы остались таковыми и после падения империи, когда столицей вновь. сделалась дебелая, сытная Москва. Бывшая «порфироносная вдова» помахивала пухлой ручкой и время от времени роняла на Петербург деньги. Петербург деньги брал и хмуро двигал желваками.

Питерская и московская школы оставались непримиримыми соперниками. Начиная с того, как произносить слово «дождь» — просто «дождь» или «дощь». Начиная с того, как называть элемент, отделяющий пешеходную часть улицы от проезжей — «бордюр» или «поребрик» («когда падаешь, крепко шибает по ребрам — легко запомнить, почему поребрик», — шутили некоторые).

Так вот, ничего этого еще нет. И потому даже если Наталье и Сергею очень-очень захочется вернуться и хотя бы побродить по знакомым улицам, — возвращаться им будет некуда.

Таинственная сила перенесла их в эпоху Ивана Грозного и бросила там, можно сказать, на произвол судьбы. Другое дело, что «приключенцы», матерые участники ролевых игр, «мотальцы по отражениям», нигде не пропадут. «Отражениями» в ролевой среде иногда называют различные «миры», которые суть отражения первого, истинного мира. Каков этот истинный мир, никто толком не знает. В знаменитом цикле Желязны об Эмбере истинным миром является, естественно, сам Эмбер, а прочие миры лишь искаженные повторения его.

Очень подходящая терминология для того, чтобы описать происходящее. Истинным миром будем считать Петербург на грани двадцатого и двадцать первого веков. Отражением — Новгород времен Иоанна Грозного. Еще точнее — Новгород на пороге 1561 года от Рождества Христова и сколько-то там от Сотворения Мира, как здесь принято считать. Наталья так и не приучилась прибавлять 5508 к той дате, к которой она привыкла. Или 5509 — если дело было после 1 сентября, то есть после Нового года.

Говорят, человек, оказавшийся в непривычных для себя условиях, никогда не привыкает к ним полностью. Всегда остается какая-то маленькая частичка естества, которая будет сопротивляться новшеству. Как будто из упрямства. Как будто в этом-то сопротивлении и заключается вся истинность его «я». У Натальи был одноклассник, который в возрасте четырнадцати лет вместе с родителями уехал в Америку. Несколько лет потом они переписывались.

И спустя пять лет — когда он уже начал писать по-русски с ошибками, свойственными людям, для которых русский не родной язык, — он признавался: «Привык ко всему: к пальмам вместо лип, к небоскребам и коттеджам вместо „хрущевок“, к фунтам и милям… Но вот температуру воздуха в Фаренгейтах измерять по-прежнему не могу. Душа не принимает. Казалось бы, мелочь, но вот все время перевожу в градусы по Цельсию. Иначе даже непонятно, жарко на улице или так, прохладно…»

Вот и у Наташи осталось нечто, с чем она никак не могла расстаться. Новый Год. Здесь его отмечали 1 сентября. И только царь Петр, с его встопорщенными усами и выпученными глазами обезумевшего кота, издаст постановление отмечать новолетие с 1 января. И при том повелит никаких пьяных буйств не чинить — «на то других дней в году хватает».

И сейчас у Натальи поневоле вырвалось:

— Совершенно новогодняя погода! Елку бы поставить…

Флор покосился на милую супругу, но ничего ей не сказал. «Местный житель», уроженец шестнадцатого века, новгородский купец Флор Олсуфьич довольно легко мирился со всеми странностями жены. Да и мало дела было ему до «новогодних» настроений Натальи, совершенно неуместных в начале зимы, когда они наконец-то возвратились на родину и теперь спешили к дому еще одного питерца, женатого на «местной» — к Вадиму Вершкову и Настасье. Там, у Вершковых, под их приглядом оставлен сын Флора и Натальи — четырехлетний Ваня.

Харузин остановился на площади, любуясь снегом. Уже начало темнеть, на небе проступила луна и почти сразу вместе с луной вспыхнули две звезды.

— Красиво, — сказал Харузин, задирая голову.

Флор тоже глянул вверх.

— Вон та звезда, наверное, Венера, — продолжал Харузин. — Какая яркая! А рядом что?

Флор потер глаза пальцами.

— Что тебе в этой звезде, Сергий? — удивился он. — Разве ты звездочет? Горят себе нам на радость, разве плохо?

— В такое время суток не должно быть второй звезды… Разве что Юпитер? — пробормотал Харузин, обращаясь больше к самому себе. — Я, Флорушка, во дворце пионеров бывал на разных лекциях для старшеклассников. Нас географичка водила.

Да уж, Географичка была такая, что о ней стоило вспомнить отдельным добрым словом. Она работала в школе всегда. В ее класс приводили внуков бывшие ее ученики. Она была железобетонной. Она не старела, не изменялась. Она красила свои седые волосы то, в зеленоватый, то в фиолетовый, то в рыжий цвет. У нее был трубный глас. Ее опасался даже завуч.

И вот, в свете различных перемен, постигших многострадальную советскую школу, была спущена директива: «В десятом классе изучать астрономию!». Разумеется, астрономичек никто в педвузе подготовить не успел, поэтому новый предмет поручили — где физику, где географу.

В случае с харузинской школой выбор пал на географичку. Та поступила следующим образом: раздала темы учебника по ученикам и велела подготовить доклады. Один рассказывал про Венеру, другой про Луну, третий про метеориты — и так далее, хватило всему классу. В течение учебного года шли доклады. Один ученик зачитывал свой реферат, остальные в меру воспитанности слушали товарища.

В конце года разразился скандал. «Что это такое? — кричали в РОНО, размахивая классным журналом. — Тридцать одна пятерка? Такого не может быть!» Да, географичка выставила пятерки. Всем. Всему классу. И в результате общий выпускной балл у всех увеличился. Естественно, это вызвало неудовольствие у начальства.

Но не на таковскую напали. Географичка, бывший парторг школы, раскрыла рот. И заорала страшным басом, от которого (по слухам) в ужасе писались четвероклашки, не выучившие на природоведении, что такое «бриз» и чем он отличается от «пассата»: «Я не обязана преподавать предмет, которого не знаю! Я владею предметом не лучше, чем мои ученики! Я не компетентна оценивать их знания! Я поставила им те отметки, которых они заслуживают!».

И — все.

Через пару лет астрономию отменили. Но ту тему, по которой делался доклад, ученики помнили еще спустя много-много лет. Вот и Харузин помнил про Венеру. Можно сказать, он знал о Венере практически все, что было научно-популярного. И теперь он ясно видел: не должно быть в это время года и в это время суток второй такой же яркой звезды.

А она была. И даже более яркая, чем Венера. В этом таилась некая неправильность.

— Скорее всего, я не учитываю, что за четыреста лет земная ось могла сместиться… — пробормотал Харузин.

— Как там Ванька? — мечтательно произнес Флор. — Разбойничает, наверное…

— Естественно! — фыркнула Наталья с легким самодовольством. — Если учесть, какие у него гены…

— Кто у него? — не понял Флор.

— Ну, происхождение, — поправилась Наталья. Генетику еще не открыли, хотя кровями и родственными связями уже хвастались напропалую.

Флор и его брат-близнец, монах Лавр, были детьми разбойника Опары Кубаря, давно почившего — как они надеялись, с миром. Напоминание об удалом родителе всегда вызывало на лице Флора самодовольную усмешку.

Он не видел причин не гордиться этим. Разбойники были своего рода аристократией. Если вдуматься, духом они были сродни тем, кто лет пятьсот назад явил такое же непокорство властям, собрал лихую дружину и ушел в леса. А спустя столетия — eго потомки уже аристократы, дворяне, землевладельцы. И все потому, что их предок не зевал и хватал все, что плохо лежало.

Флор засмеялся, сгреб Наталью в охапку. Харузин чуть посторонился. Хоть он и считался натальиным «побратимом» — и по ролевой игре, в которую они играли много-много лет назад, далеко-далеко, в нереальном «вчера»; и по судьбе, которая занесла их в отдаленное прошлое, — все-таки с годами Наташа отошла от него. Харузин ее не винил. Ничего дурного нет в том, что муж стал ей ближе «брата по крови». Флор считал его «приживалом». Это было обидно, но соответствовало истине.

Харузин даже не возражал. Ему дозволялось жить в доме, есть, спать, читать книги, беседовать о божественном и участвовать в приключениях семьи. Все больше и больше Харузин напоминал себе старую деву. Что-то вроде двоюродной сестры Наташи Ростовой — Сони, о которой многочадная Наташа выразилась «пустоцвет».

Конечно, быть холостым чудаковатым дядюшкой, «кузеном Бенедиктом», куда почтеннее. Надо бы переквалифицироваться из «Сони» в «кузена Бенедикта», подумал Харузин.

И снова поднял голову.

Вторая звезда никуда не делась. Так и висела в небесах, которые стремительно наливались синевой и делались из атласных бархатными. Теперь она стала еще ярче. Горела холодно и как-то нагло.

И по этой наглости Харузин наконец определил, что видит.

— Братцы! — воскликнул он, невольно разрывая объятия супругов. — Это же комета!

* * *

Разумеется, появление хвостатой звезды не осталось незамеченным в Новгороде и по всей Руси. Не один только Харузин умел читать небесные планиды. Толки о комете уже велись. Так уж сложилось, что перетолковывали и обсуждали различные астрономические проблемы люди, от науки совершенно далекие и в обычное время не способные отличить Сатурн от Юпитера. Таковых, разумеется, большинство.

— Ничего удивительного! — фыркала Наташа. — У нас так всегда. Как какой-нибудь взрыв в метро или авария самолета, так сразу все гардеробщицы, парикмахерши и пенсионерки начинают высказывать свое мнение. Иногда кажется, поставь во главе армии пару бабусь из очереди в сберкассу — и любую войну можно выиграть в считанные дни.

— Это иллюзия, — сказал ей Вадим Вершков.

Он произнес эти слова с убийственной серьезностью, так что Наталья покосилась на него, не вполне понимая: смеется он, что ли?

Вершков ощущал себя немного обиженным. Одним загранкомандировка по выявлению злокозненной ведьмы и розыску алхимической книги… А другие сидят в Новгороде и присматривают за домами и семействами.

Естественно, когда обсуждали — кому ехать в Англию и Испанию по поручению тайного Ордена Святой Марии Белого Меча — Вершков не слишком огорчался, что ему назначено было остаться в Новгороде и защищать женщин и детей, будё возникнет такая необходимость. Он еще не успел привыкнуть к тому, что теперь у него есть настоящий дом, и живут в этом доме добрая жена Настасья (которая, согласно Священному Писанию, дороже жемчугов и золота) и две маленькие дочки, Анна четырех лет и трехлетняя Елизавета. Младший брат Настасьи, Севастьян, то уезжал, то приезжал и гостил по целым месяцам. Вершков не сходился с ним слишком близко — да и не такой был характер у Севастьяна, чтобы кого-то подпускать к себе ближе, чем это требуется, — но в общем и целом с шурином, можно сказать, дружил.

И все-таки, когда «приключенцы» вернулись, переполненные рассказами о своих заграничных похождениях, Вершков ощутил укол зависти. И Наталья просто расцвела — любит бывший «темный эльф» разные жестокие сказки. Ничего не поделаешь — природа. Может быть, пребывание в шкуре ролевого персонажа по имени Гвэрлум наложило на нрав Наташи Фирсовой неизгладимый отпечаток? Во всяком случае, эта роль в свое время превосходно соответствовала ее психологическому складу: Гвэрлум любила чувствовать себя изгоем, одинокой и непонятой. И время от времени эта потребность в ней оживала.

— Что именно — иллюзия? — переспросила Гвэрлум на всякий случай.

— Что армия с пенсионерками во главе может выиграть сражения, — сказал Вершков. — А вот мародеры из старушек великолепные. Если бы мне пришлось организовывать обыск в доме какого-нибудь тайного агента газеты «Искра», я выпустил бы на него нескольких старушенций. Они лучше такс — всюду всунут длинный острый нос, учуют лисицу в ее норе, выгонят ее наружу, под пули охотника — и ухом не поведут.

— Мы говорили о комете, — напомнила Наталья нервно. — Ты думаешь, она сулит какие-то беды?

— Это не я, это старушки так думают, — напомнил Вадим. — Ну и еще наш Эльвэнильдо, он же преподобный брат Сергий. Он же, по совместительству, будущая старушка.

— Какой ты злой, Вадик, — вздохнула Наталья. — Я все-таки мать. Я тревожусь за Ванечку.

— Ванечку, равно как и моих девиц, угораздило родиться накануне учреждения опричнины, — сказал Вадим. — Это объективная реальность, которая скоро будет дана нам в ощущениях.

— Что? — не поняла Гвэрлум.

— Ленинское определение материи. «Объективная реальность, данная нам в ощущениях».

— Боже, сколько хлама у нас в головах! — театрально вздохнула Наталья. — А самого главного мы с тобой вспомнить не можем: когда будет великий разгром Новгорода. И в честь чего он произойдет.

— До разгрома еще какие-то беды предстоят, — вздохнул Вадим. — И комета эта…

— Ну вот хоть ты-то об этом не горюй! — воскликнула Наташа. — Далась вам всем комета! Просто небесное тело. Объект. Летит себе и ни о чем таком не ведает. Она же не виновата, что у нее хвост. У какой-нибудь мартышки тоже хвост, и никто не говорит, что повстречать мартышку — дурная примета.

— В Новгороде сложно повстречать мартышку, — заметил Вадим.

— А вот и нет! — победоносно заявила Наташа. — Иной раз как глянешь кругом — сплошь мартышки…

— «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — сказал Вадим, — такая пустая и глупая шутка…» Тебе никогда не казалось, что Лермонтов был темным эльфом?

— Хватит дразнить меня! — обиделась наконец Гвэрлум. — Может быть, он и был темным эльфом. Что мы вообще знаем о Лермонтове, кроме того, что его пристрелили на Кавказе из-за какой-то нелепой фразы, сказанной не вовремя?

— Ну… Еще у Лермонтова была бабушка. У темных эльфов бывают бабушки?

— Бывают, — вздохнула Гвэрлум. — Поверь мне. И иногда им очень этих бабушек не хватает. Пусть даже рассуждают о кометах. Лишь бы пекли печенье и говорили: «Наташенька, надень рукавички… Наташенька, завяжи шарфик…» Я становлюсь сентиментальной! Старею, наверное.

Она, конечно, кокетничала. Гвэрлум еще далеко было до старости. Хотя невероятно юной быть уже перестала. У нее впереди — лет десять женского расцвета, когда формы тела утратят юношескую угловатость, а во взгляде появится спокойная уверенность в себе и своих силах.

Парадоксальность ситуации, в которой оказались «пришельцы из будущего», заключалась в том, что они представляли себе эпоху Иоанна Грозного в самых общих чертах. Казалось бы, к ним можно было бы отнести пословицу: «Кто предупрежден — тот вооружен». Но… они были предупреждены и не вооружены.

Когда случится эпидемия в Новгороде, которая называется «мором» и упоминается в учебнике истории только вскользь? Когда ожидать жуткого разгула опричнины? Когда царь окончательно утратит рассудок и начнет рубить головы боярам, собственноручно убивать людей прямо на улицах? Когда произойдет, например, чудовищный разгром немецкой слободы на Москве?

Ничего этого они не знали. И жили, пожалуй, хуже, чем прочие новгородцы. Те по крайней мере не ведали об испытаниях, которые в течение ближайших десятилетий должны обрушиться на их головы. А трое питерских уроженцев имели о предстоящем кошмаре самое смутное, неконкретное и расплывчатое, но все же весьма реальное представление.

— Может, удрать нам из Новгорода? — рассуждала Наташа, рассеянно посматривая, как Ваня возится на полу с деревянными чушечками, тщательно оструганными и отполированными.

Сейчас чушечки изображали собой лошадок, а вчера они же представляли дерущихся мужичков.

Ваня служил живой иллюстрацией к довольно парадоксальной, но в целом совершенно верной аксиоме детской педагогики: маленькие дети тяготеют к абстрактному, потому что абстракция позволяет им лучше применять фантазию. Ничем не замутненную, не искаженную никакой излишней конкретикой.

— Ты хоть понимаешь, что такое — удрать? — спросил ее Вадим.

— А что тут понимать? — Гвэрлум пожала плечами. — Собрать пожитки, погрузить их на телегу… и в путь. На юг, в Крым. Там тепло, там яблоки.

— Там татары, — напомнил Вадим.

— О Боже! — воскликнула Наталья. — Что ты предлагаешь? Сидеть и ждать, пока нам оттяпают башку?

— Во-первых, совершенно не обязательно. Мы все-таки не бояре, — возразил Вадим.

— Мы торговые люди, — заявила Наталья. — Состоятельные. Иван Грозный любил грабануть состоятельных. Как, впрочем, и все правители.

— Во-вторых, ты странно рассуждаешь, Гвэрлум, — продолжал Вадим, пропустив ее последнее замечание мимо ушей. — Бежать. Ну вот как можно бежать? Положим, барахло ты с собой заберешь. А дом?

— Продать! — сказала она решительно и огляделась по сторонам с неожиданной тоской. До чего жаль стало ей расставаться с этими теплыми, светлыми стенами! Столько хорошего произошло в этих стенах! А главное — они всегда служили ей надежным укрытием от житейских бурь, какие бы страшные испытания ни ожидали снаружи. Продать этот дом, обитель Флора и Лавра? Да никогда! Представить себе, что здесь будет жить кто-то чужой? Лучше даже и не думать!

— Ага! — сказал Вадим, заметив, как тень набежала на ее лицо. — Вот и я так думаю. Глебовский дом продать — все равно что предать Настасью, ее родителей, ни в чем не повинных, оклеветанных… А Севастьяну я что скажу? Как объясню свое намерение? Он хоть и отказался от дома в Новгороде в пользу сестры, но все же духовно он — наследник. Он, а не я. И с чего это я вдруг стану распоряжаться?

— И потом, — сдалась Наталья, — ведь все связи здесь. Связи на телегу не погрузишь.

— В общем, так решаем, — подытожил Вадим, — сидим на месте и ждем. Как только предвестники очередной бури надвинутся, мы во всяком случае будем знать: стороной эту грозу не пронесет. Тогда и удерем. А после все равно ведь вернемся…

— Кто знает, — неожиданно произнесла Наталья, — может, эта самая комета и предвещает очередную бурю…

— Ну знаешь! — возмутился Вадим. — Я от тебя такого не ожидал! Суеверная бабуля!

* * *

Вопрос о комете сильно занимал Харузина не только астрономически, но и с богословской точки зрения. Он никогда не уставал выяснять то одну, то другую проблему. Очередной приезд Лаврентия в дом брата оказался чрезвычайно кстати: Харузин едва дождался, пока близнецы вдоволь наговорятся, обсудят последние новости и предстоящие в ближайшее время дела.

Все то время, пока Флор и Лавр разговаривали, сидя в горнице, — вроде как не запирая дверей, но и никого к себе в беседу не приглашая, — Харузин маялся, бродил по двору. Первый снег растаял, землю покрывала черная жидкая грязь — ждала нового брачного убора, на сей раз уже стойкого. Ждать, судя по тому, какая холодная установилась погода, оставалось не слишком долго.

Небо было затянуто облаками, из которых мелко сыпал дождик. Не дождик даже, а неприятный ледяной туман.

Впрочем, питерцу не привыкать к подобной погоде. В Новгороде климат даже приятнее, чем в Петербурге. Все-таки град Петров, сколько бы ни возводилось там гранитных набережных и оград чугунных, стоит на болоте. И комары там урождаются злее сибирской мошки, хитрые, мелкие, чрезвычайно ядовитые и не пропадающие даже в зимнее время.

Харузин то и дело задирал голову. То на окошко горницы посмотрит — окошко мутное, хотя забрано не бычьим пузырем, как в домах среднего достатка, а настоящей тонкой слюдой с разводами; то на небо. Он постоянно помнил о том, что там, закрытая толстым слоем облаков, невидная в дневном свете, сторожит комета.

«Что тебе надо от нас, хвостатое чудище? — бормотал Харузин. — Откуда ты прилетело? Видело ли межгалактический корабль „Энтерпрайз“ с капитаном Пикардом на борту? Или иные какие корабли тебе встречались? Мелькало ли ты в небесах других миров, о которых догадывались наши фантасты? Может быть, ты — та самая комета, что прилетала к Земле в 1997-м году, а еще прежде видела рождение Христа? Жаль, что не я делал доклад по кометам — я бы знал тогда, кто ты такая…»

Окошечко наверху вдруг задвигалось, по-иному отразило свет, блеснуло и чуть приотворилось. На двор глянуло веселое лицо Лавра.

— Эй, Сванильдо! — крикнул он сверху. — Ты что там топчешься, ровно петух?

— Какой еще петух? — стараясь не ощущать прилива радости, Харузин поднял голову и встретился взглядом с блестящими глазами Лавра.

— А который зернышки выискивает, — пояснил Лавр. — Давай, поднимайся к нам. Вижу, у тебя какое-то дело.

Харузин что-то пробормотал, зашел в дом и полез по лесенке наверх, в горницу.

Там было тепло и надышано, сладковато тянуло липовым духом — братья пили мед. Харузин присел, поглядел на них исподлобья. Те сидели рядком, очень похожие между собой, несмотря на разительное различие в одежде. Лавр был в заношенном подряснике и безрукавке поверх него, с деревянным крестом на поясе. Четки у него из веревки с узелками, самые простые, засаленные от частого соприкосновения с пальцами. А лицо — веселое.

Флор же одевался хорошо, добротно и даже модно, как и подобает купцу его положения и достатка. «Красота сапожняя» и «ризы упестревающие» занимали не последнее место в его думах.

Истинный сын торгового города Новгорода, он знал толк в вещах и умел их любить. И даже обзавелся тафьей, что вызывало у Лавра некоторое осуждение. Впрочем, говорил Лавр, был бы под тафьей ум ясный.

Сейчас этот ясный ум был озабочен исключительно некоторыми торговыми сделками. К зиме торговля понемногу затихала, корабли переставали приходить с товаром. Нужно было ждать, пока хорошенько установится санный путь.

Разговоры о проклятой книге и о том, как была найдена и обезврежена ведьма, некая Соледад Милагроса, которая эту книгу украла и пыталась использовать, уже закончились. Лавр немного соскучился по Харузину и теперь обрадовался, увидев того перед собой.

Иногда Сергей представлялся Лаврентию нудноватым, он не понимал самых простых, обыденных вещей и переспрашивал по нескольку раз. Зато бывал так благодарен, получив толковое разъяснение! А порой высказывал забавные и любопытные суждения, которые требовали дополнительного осмысления.

— Хочешь ли меду? — спросил Сергея Флор. — Я попрошу Наталью принести еще ковш.

— Не надо, — отмахнулся Сергей. — Она ворчать будет.

— Ну, — засмеялся Флор, — это ведь не дело, чтобы жена ворчала на мужа!

— Она не на тебя, она на меня ворчать потом будет, — проговорил Сергей и так тяжело вздохнул, что оба брата рассмеялись.

— Да она тебя в черном теле держит, Сванильдо! — воскликнул Лавр.

Харузин безнадежно махнул рукой. Лавр ободряюще похлопал его по плечу.

— Ладно тебе огорчаться. Ну, рассказывай лучше, братец, какие дива ты повидал в чужедальних странах, какие новые недоумения тебя посетили и какая мысль порхает вольной птицею в просторных хоромах твоего ума?

— Ну вот, — сказал Харузин еще безнадежнее, — теперь еще и ты надо мной насмехаешься!

Близнецы расхохотались, сделавшись на миг совершенно одинаковыми.

— Ладно тебе, — махнул наконец рукой Флор, — говорят, ты увидел на небе хвостатую звезду.

Сергей тотчас же вскочил с лавки и схватился за голову.

— Это невыносимо! — закричал он. — Можно подумать, я первый ее обнаружил… Небось, уже давно на нее глазеют и делают различные предположения.

— Зловещие, — вставил Лавр.

— Вот ты мне скажи, брат Лаврентий, — обратился к нему Харузин, — почему просвещенные христианством люди верят в дурные предзнаменования?

— Ну… — протянул Лаврентий. — Какие еще предзнаменования?

— Тебе же сказали — дурные, — посмеиваясь, вставил Флор. У него было непобедимо хорошее настроение.

— Я имел в виду комету, — пояснил Харузин. — Разве это дело — верить в астрологию?

— А у вас, там, откуда ты пришел, верят в астрологию?

— Как тебе сказать… — Харузин задумался. — Она стала частью нашей жизни. Помнишь, мы говорили с тем человеком, Тенебрикусом, из Ордена Святой Марии Белого Меча, о запрещенных книгах? Он еще сказал, что задача его ордена — уничтожить их все. А мы с Натальей хотели его разочаровать. Потому что большинство этих книг уцелело и дожило до наших дней. И теперь издается большими тиражами. «Тайное Знание для всех» продается в любой книжной лавке, между рецептами соусов и косметическими советами.

— Да, — произнес Флор. — Умный человек этот брат Бенедикт — так он, кажется, просил поминать себя в молитвах?

Сергей кивнул. Тенебрикус — или брат Бенедикт, если угодно, — произвел на него неизгладимое впечатление. То страшненький, то вдруг простой и сердечный, иссеченный морщинами — или шрамами? — старый воин Ордена Белого Меча расстался с «приключенцами» на доброй ноте.

Только одного не мог одобрить Эльвэнильдо: после того, как Соледад Милагроса была поймана, после того, как она назвала тайники, где прятала запрещенные книги, Тенебрикус приказал отпустить ее. «Ее отец, дьявол, сам найдет ее и прервет ее земное бытие», — так, кажется, он выразился.

Вершкову это тоже не понравилось, когда они обсуждали результаты путешествия. В самом деле! Что за неуместная гуманность по отношению к ведьме! Ни Вершков, ни Харузин не верили, что Соледад Милагроса будет вполне безопасна.

И напрасно рассуждал Тенебрикус о том, что «дьявол не оставляет своих детей» и «незачем прикасаться к нечистой нити чужой судьбы, если есть возможность избежать этого».

— Отольется нам еще доброта Ордена, — говорил Вершков, покачивая головой, а Харузин поправлял:

— Не столько доброта, сколько брезгливость.

Но вообще подолгу рассуждать на эти темы им не хотелось.

Сейчас Харузина интересовало другое. И он заговорил об этом с Лаврентием:

— Положим, у нас астрология — часть жизни. Такая же, как безопасный секс или бразильские мелодраматические сериалы. «Ты кто по знаку Зодиака?» — «Скорпион». — «О, нет, ты мне не подходишь, ты сладострастный и сильный, а я — слабохарактерный Близнец, у меня семь пятниц на неделе». И в каждой газетенке печатаются астрологические прогнозы: «Весам следует на этой неделе обратить внимание на личную жизнь. Раков ждет приятный сюрприз». Все такое. На это никто уже внимания не обращает.

— Все-таки хвостатая звезда в небе — не измышления невежественных астрологов, — сказал Флор, нехотя вступая в разговор и супя брови — тоже нехотя. Ему неприятно было даже на миг представить себе, что возможно нечто неприятное. Особенно теперь, когда они благополучно вернулись домой, и с Натальей все в порядке, и Ванечка здоров и готов радовать родителя проказами и милыми детскими выходками, свойственными уверенному в себе, немного балованному и сметливому малышу.

— Да, звезда висит, никуда от факта не денешься, — сказал Харузин. — Как говорится, факт — упрямая вещь. И половина новгородских приказчиков только тем и занимается, что обсуждает это обстоятельство. Быть беде! Ждать язвы! Надвигается неурожай, голод, плохая торговля, большие налоги! У такого-то — слыхали? — корабль до сих пор не вернулся, застрял в Ревеле! Ох, не к добру! А такая-то — слыхали? — разродилась петухом, так ее от людей прячут и говорят, будто младенчик мертвый, а поп-то видал, кого закапывали, когда отпевать хотел и для того на двор приходил! Ох, к беде!

Харузин так похоже передразнил интонацию пересудов, что оба брата опять засмеялись. «Клоуна из меня сделали и рады, — подумал Харузин горько. — Ну что ж, может быть, они и правы. Кто я такой? Жениться мне надо. Женюсь — сделаюсь серьезным и важным, брюхо себе отращу и буду тюбетейку носить, как сталинский колхозник. Какой-нибудь сторож на бахче, вроде тех, что в книжке „Почемучка“ послевоенного издания…»

— Я тебе о комете вот что скажу, Сванильдо, — заговорил Лаврентий. — Теперь уже без шуток. Ты прости нас, дураков, что смеялись. Больно уж рады, что наконец-то свиделись, и все беды, вроде как, позади остались. Помнишь, волхвы пришли за звездой к колыбели Спасителя?

— Угу, — сказал Харузин.

Это была еще одна сторона здешней жизни, которую он плохо понимал. Здешняя вера была простой, а здешнее время шло по кругу. Время не было линейным, и богослужения раз за разом убеждали в этом людей. Ежегодно рождался Спаситель, ежегодно люди распинали Бога, ежегодно Бог воскресал. Все повторялось. Не вспоминалось — а именно повторялось. И присутствуя в церкви на праздничной службе здешние люди верили, что на самом деле собрались у колыбели, в которой спит младенец Христос. Это было слишком просто — и слишком сложно для начитанного, образованного Харузина.

Хорошо Наталье — она просто такими вопросами не озабочивается.

Велено быть в церкви тогда-то — как штык, пришла и стоит. Велено петь: «Христос рождается — славьте!» — поет. «Сэр, йес, сэр!»

А Харузин все тужится и пыжится — пытается сделать так, чтоб вера до самых печенок пробрала. Дается пока с трудом.

Лаврентий, слава Богу, эти его усилия видит и помогает по мере сил, не насмехается и даже разъяснения дает. Вот и сейчас потрудиться изволил.

— Ну вот, волхвы… — сбивчиво начал Харузин. — Если астрология от демонов и носит низкий характер — в чем я, честное слово, не сомневаюсь, — то как же волхвы… с их звездой? Астрологией воспользовались, разве не так? Вот и получается, что они были чем-то вроде белых магов. А ты сам говорил, что магии «белой» быть не может.

— Волхвами они названы не потому, что были магами, — ответил Лаврентий. — Это слово обозначает мудрецов. Знаешь ли, о звезде на Востоке было предсказано в Ветхом Завете. Этой звезды ждали — как знака от Бога. Ну вот, например, в Числах: «Восходит звезда от Иакова». И пророк Даниил, который был назначен в вавилонском плену начальником волхвов, естественно, знал эти предсказания и не скрывал их. Кроме того, лично ему принадлежат пророчества о времени Рождества Богомладенца.

— Да? — удивился Харузин. — Даниил — это который во львином рву? У нас на уроке истории в школе, помню, рассказывали забавную вещь про него. Будто он ел рыбу накануне или чистил рыбу для остальных рабов, а львы терпеть не могут запах тухлой рыбьей крови, вот они его и не тронули…

Лавр высоко поднял одну бровь, но никак не прокомментировал услышанное.

Вместо этого он сказал:

— У Даниила есть пророчество. Он говорит, что после того, как вавилоняне дозволят восстановить разрушенные ими иерусалимские стены, должно пройти семь седмин и шестьдесят две седмины — и тогда появится Христос Владыка. А после — по истечение шестидесяти двух седмин — предан будет смерти Христос, и город потом разрушится, и на месте Храма будет мерзость запустения.

— Как ты все это помнишь? — изумился Сергей.

— Я не все помню, — посмеиваясь, отозвался Лавр. — А только кое-что, но это очень важно. У нас ведь читают Писание постоянно. Слушай внимательно — и ты будешь помнить.

— В церкви трудно бывает слушать, — сказал Харузин. — Читают плохо, бубнят под нос, слова произносят странно. Почерки у переписчиков жуткие, что ли?

— Может быть, — сказал Лавр. — Да ты сам читай. Ты ведь книги разбирать умеешь. Все со временем и опытом приходит.

— Ладно, — вздохнул Харузин. — Давай дальше о комете. Волхвы знали пророчества и поглядывали на Восток в поисках нужного знака.

— Именно, — кивнул Лавр. — Вероятно, было совпадение нескольких звезд.

— Это называется «парад планет», кажется, — не слишком уверенно сказал Эльвэнильдо. — Такое бывает.

— Бог послал им знак. Он предупредил тех, кто умеет слышать и видеть, о знаке, о том, где этот знак появится и каким он будет. Бог даже назвал сроки. Поэтому для мудрых волхвов не составило большого труда понять, о чем говорит им Бог.

— Здорово, — вздохнул Эльвэнильдо. — Тебя послушать, все очень просто.

— Все действительно просто, — согласился Лавр. — Астрология тут в любом случае не при чем. Волхвы пришли поклониться Христу не потому, что пользовались магическими познаниями, а потому, что Сам Господь открыл это им тем путем, который посчитал наилучшим для их спасения. Небо и звезды — такое творение рук Божиих, которое видно всем. Поэтому в определенных случаях Богом посредством их даются знамения, возвещающие важные события в грядущей судьбе человечества. Вспомни, что было во время крестных мук Спасителя!

— Сделалась тьма по всей земле, — пробормотал Харузин. «Вспомни»! Это «вспомни», обращенное к нему, не обозначало «вспомни, что читалось в книге на прошлую Пасху», вовсе нет! Оно означало: «Вспомни, как на прошлую Пасху мы с тобой присутствовали при крестных муках Спасителя!». Харузина пробирало до костей при одной только мысли о том, что это происходит на самом деле, что они не притворяются и не устраивают «театр для самих себя», как назвала однажды религию одна знакомая барышня.

— Померкло солнце, — кивнул Лавр. — Вот видишь? Людям возвещалось, что человеческими руками убит Тот, Который пришел спасти род человеческий, возвестить и открыть путь в Царство Небесное. Произошла временная победа тьмы, совершилось дело беззакония, и в знак этого земля покрылась тьмой. Умер Христос — Солнце Правды, и померкло обычное наше земное солнце — источник материальной жизни. И при кончине века будут знамения в солнце, луне и звездах.

— Об этом в церкви не читают, — сказал Харузин почти укоризненно. — Кстати, почему?

— Книга Апокалипсис не читается на службах, — сказал Лавр, — потому что она о будущем. Потому что некоторые умники могут соблазниться и начать ее толковать, а толковать эту книгу — дело опасное и Под силу только духовно многоопытным людям.

— Бог с ним, с Апокалипсисом, — тряхнул головой Харузин. — Я все-таки хочу спросить тебя о комете.

— А что меня спрашивать? — Лавр беспечно хмыкнул. — Я не волхв, я не умею читать знаки небесные.

— Все-таки может так статься, что сия планида предупреждает нас о грядущей беде? — гнул свое Харузин, а сам про себя думал: «Просто „Муми-тролль и комета“, чудная детская сказка! Самое время зарыться в пещеру и заложить отверстие камнем. И отсидеться там.»

— Ты помнишь что-нибудь о бедствиях 1561 года? — спросил Флор, становясь более серьезным. — Напрягись! Что у вас говорили?

— Понимаешь, Флор Олсуфьич, — медленно проговорил Харузин, — вот какая ситуация… Новгороду грозит очень большая беда, и беда эта связана с тем, что у царя Иоанна сильно испортится характер.

— Уже испортился — куда больше? — возразил Флор. — Уж и Адашева сослал, и от Сильвестра отделался, стал завистлив и к людям придирается.

— Это цветочки, — сказал Сергей. — Ягодки еще впереди, подожди десяток годков, он вам покажет Ивана Грозного!

Братья переглянулись.

— Ты уверен? — спросил Лавр.

— Более чем! Вы даже не представляете себе, что здесь будет твориться! Но весь вопрос в другом: когда?

— Когда? — хором спросили близнецы.

Харузин вцепился себе в волосы.

— Вот этого ни один из нас не может вспомнить! — в отчаянии воскликнул он.

* * *

Тем временем Ливония уже перестала даже мечтать о сохранении независимости; война на западе заканчивалась, и несколько хищников, из которых главнейшими были польский Сигизмунд, шведский Эрик и русский Иоанн, принялись терзать поверженное тело этой небольшой страны.

Молодой Эрик Ваза, человек резкий и самолюбивый, ввел войска в Ревель и одновременно с тем вступил в переговоры с Иоанном. Известное дело, самый докучливый неприятель — это ближайший сосед. Из русских земель таковым соседом был для Швеции Господин Великий Новгород. Поэтому Эрик Ваза предложил Иоанну заключить мирный договор и обменяться дружескими клятвами, однако напрямую, минуя новгородцев, которые прежде ведали русскими отношениями со Швецией.

— Еще чего! — возмутились московские бояре, присланные нарочно для этих переговоров в Ревель.

— Как желаете, — отвечали им шведы, нахально осклабясь прямо в лицо иоанновым посланцам. — А то наш государь Эрик может и передумать. У него много разных интересных предложений от других королей. Ну вот король Сигизмунд, к примеру, а с ним и датский Фридерик убеждают нашего славного Эрика объединиться и идти войной на Русь. Он пока размышляет, с каким из соседей заключить союз. Послы Сигизмунда и Фридерика — в нашей столице, ждут ответа. Эрик еще ничего им не обещал.

Это прозвучало прямой и недвусмысленной угрозой, и московские бояре разволновались.

— Как же без Новгорода? — раскудахтались они, и полы их дорогих шуб заколыхались. — В Швеции и до Эрика — будь он хоть десять раз славный молодой король! — бывало немало правителей. И все они так или иначе поддерживали добрые отношения с Новгородом.

— А Эрик — не хочет! — стояли на своем шведы.

…А Петр Первый еще не народился на свет! Даже династия Романовых еще пребывает в безвестности! Что делать! Как быть? Откуда «грозить мы станем шведу», если швед покамест сам угрожает нам?..

Стали московские бояре совещаться между собой. Густав Ваза, отец ныне здравствующего государя шведского, был мудрым человеком. Каков его отпрыск — неизвестно. И решили бояре: «Юнца — припугнуть!»

Известное дело, даже если собака, на тебя напавшая, — здоровенная да злющая, стоит только хорошенько заорать на нее да ногами затопать, и собака смутится. А более всего смущают пса летящие в него предметы. Сам-то зверь ничего метнуть в недруга не в силах, вот и изумляется, вот и считает человека за высшее существо, если тот внезапно издалека запустит в него камнем.

Аналогичным образом решили отнестись московские бояре и к молодому Эрику.

Собрались они опять в Ревельской ратуше, где все переговоры велись, заполонили собой просторный зал, на некоторых — по две шубы напялено, и все шубы дорогие, собольи, а то и из одних «собольих пупков»; ни одной беличьей или куньей среди них не было. И кафтаны дорогие, из фландрского сукна и венецианского бархата, и из бархата «рытого». И пуговицы на этих одеждах так и сверкали, золотые и серебряные, ценой даже дороже, нежели сами шубы.

Один только вид иоанновых посланцев был устрашающим, а как они закричали, как затопали на шведов!

— Легко начать злое дело, да трудно его исправить — так и передайте вашему королю, неразумному Эрику! Захотел наш царь Иоанн — и взял два царства, Ливонское и Казанское! И еще возьмет, если захочет! Или вы снова утвердите грамоту отца его, Густава Вазы, или еще не доедете до Стокгольма, а война уже запылает! Не скоро угаснет она на вашей земле, так и знайте.

Люди Эрика молчали, не столько слова слушали, к ним обращенные, сколько смотрели на говорящих и ловили интонации их голосов: не проскользнет ли неуверенная нотка, не мелькнет ли неявный знак того, что лгут бояре, что далеко не так уверены они в себе и своем государе, как пытаются здесь представить?

Но не было никакой фальши в их бесстрашных речах; тряслись мелкие переплеты на дряхлых окнах ревельской ратуши; казалось, даже вялые брюквы на небогатом рынке, что аккуратненько примостился на площади, подпрыгивают на прилавках, торопясь поскорее скрыться в корзинах ревельских домохозяек.

Шведы смутились.

И полетело им напоследок — чтобы помнили:

— Хочет союза с Данией и Литвой? Да на здоровье! Пусть он станет другом хоть всех царей и королей — это не устрашит русского царя!

И старый договор был подписан в прежнем виде.

Для Новгорода — очень хорошо.

Каких же бед ожидать, коли царь настроен так решительно и вместе с тем так милостиво по отношению к Новому Городу?

Шведы, конечно, продолжали чудить и досадовать. Едва дождались, чтобы к ним явились посланцы от Новгорода. На тех досаду сорвали по-своему. Принимали их в Стокгольме из рук вон плохо. А чаво? Договор подписан, можно не церемониться. Если победителей не судят, то и с побежденных взятки гладки.

Новгородцы, конечно, жаловались царю, но до Эрика далеко, а главное — все выходки молодого шведского владыки ни на что не влияли. Мирная грамота была подписана и скреплена печатью, чего больше. А что русским во время поста предложили мяса и отказались дать хлеба и овощей… Ну так что с них взять, с бедных лютеров, они ведь о Боге плохо понимают и потому все души их, как мухи, погибнут. Об этом только вздохнуть следует да пожалеть дураков.

Глава вторая. Царская женитьба

Ушла в Вечность Анастасия Романовна, добрая и кроткая супруга государя, мать двоих его сыновей-наследников. Оплакали ее, сложили о ней жалостные песни. В церквях поминали усопшую государыню так часто, что некоторые иноземцы, которые по долгу своей посольской службы, а то и из любопытства посещали русскую церковь, вообразили, будто Анастасию считают здесь святой, хотя на самом деле она никогда не была причтена к их лику. Да разве обязательно считаться святым! Одно известно: добрая царица — у Божьего престола, а большего людям знать и не требуется.

Иоанн замыслил новый брачный союз. Такой, чтобы усилил его державу.

Нахальные речи эриковых людей, которые вздумали угрожать России союзом между Швецией и Польшей, подвигли Иоанна искать себе супругу среди сестер короля Сигизмунда.

Начались долгие переговоры. Посланники отправились в Вильну и там застряли надолго. Сигизмунд, изворотливый и хитрый, представил обеих своих сестер, старшую и младшую. Избрана была младшая — «по красоте, здоровью и дородству», как было написано в отчете.

Отчет этот пропутешествовал в Россию вместе с нарочным, который ворвался в Москву в забрызганных грязью сапогах и тотчас метнулся отдавать письмо государю. Дело, очевидно, должно завершиться скоро и весьма успешно. Польская королевна сделается русской царицей, а Эрик Ваза пусть себе бесится у себя в Стокгольме и шлет бесполезные послания к английской рыжеволосой девственнице, Елизавете I, которая так успешно морочит ему голову.

И не было рядом попа Сильвестра, чтобы сказать Иоанну: «Лучше не злорадствуй — как бы самому не попасть в ту же яму».

Так и вышло. Сигизмунд не дал отказа. Он начал мямлить.

— Конечно, выдавать младшую сестру перед старшей — не дело…

Получив взятку, сказал иначе:

— Конечно, сестры мои согласны с таким поворотом событий, но вот нужно еще спросить покровителей их, короля венгерского и князя Брауншвейгского, и еще родственников, потому что приданое невесты, хранимое в польской казне, — ужасно дорогое, там и цепи золотые, и платья, и броши, и золото, и всего добра на сто тысяч червонных… Впрочем, никто из них не воспротивится этому браку. Разумеется, при условии, что царица останется в римском законе.

Последнее требование показалось чрезмерным, потому что невеста-католичка для русского государя была невозможна. Венчание на царство — глубоко религиозный обряд, и Иоанн был первым из русских царей, великих князей Московских, кто применил его к своей персоне. Царица должна быть греческого исповедания, иначе мистический брак между царской четой и страной окажется профанацией.

В конце концов, решили эту тему оставить на более позднее время, а покамест взяли портреты обеих сестер (вдруг самому царю больше глянется все-таки старшая!) и поехали в Москву.

Ездили взад-вперед и потратили кучу денег на нарочных, лошадей, почту. Сигизмунд был уверен в том, что родство с Иоанном Васильевичем будет для него совершенно бесполезным. Но сказать прямо «нет» означало вызвать бурю недовольства, поэтому он изобретал препятствия на ходу.

Кончилось тем, что он отправил к Иоанну своего маршалка, и тот вместо переговоров о сватовстве завел речи о том, что недурно было бы передать Сигизмунду кое-какие территории — по-родственному. А именно — Новгород, Псков и Смоленск.

После этого война в Ливонии возобновилась.

* * *

Севастьян Глебов со своим крестником и оруженосцем Ионой на беду находился в те дни при русской армии — после взятия орденской крепости Феллин и фактического уничтожения Ливонского ордена молодой Глебов был отправлен в Тарваст — один из укрепленных городов, принадлежавших ордену. Разрушений там было немного, Тарваст сдался сам после падения Феллина. Русский гарнизон поначалу сидел в этом городке, отъедался, отсыпался и даже несколько скучал.

Севастьян хоть и был боярским сыном и считался воеводой, но в городе был без своих людей. Те, кем он командовал под Феллином, — сброд, отпетые мошенники, которым государь обещал даровать прощение за верную службу, — давно разбежались. Севастьян этому не препятствовал, поскольку почти никто из его бывших подчиненных сколько-нибудь всерьез на царскую милость не рассчитывал. Не с чего. Конокрады, убийцы, воры, даже насильники — вся эта разношерстная публика мало доверия испытывала к власть предержащим.

И то, что молодой боярский сын сумел завоевать их расположение, многое говорило о Севастьяне Глебове.

Точнее — сказало бы, потому что никто из русских воевод, сидевших в Тарвасте, о подвигах Глебова не ведал. Считали: «Вот еще один маменькин сынок отправился на войну, чтобы не совсем уж пустозвоном при папеньке околачиваться. Ну-ну, пусть вдохнет кислого порохового духа, будет потом, чем дебелую жену на полатях стращать».

О том, чем там занимается царь и почему мимо стен Тарваста взад-вперед скачут гонцы, и отчего у этих гонцов столь озабоченное выражение лица, оставалось им только гадать. Разумеется, никто из высших не собирался докладывать каким-то гарнизонным крысам, о чем заботится государь и какие послания шлет ему коварный Сигизмунд.

Как всегда, их поставили лицом к лицу с результатом всех этих высочайших переговоров.

Извольте радоваться: рано утром просыпаются в Тарвасте от гнусавого рева труб, от грохота копыт (точнее, от чавканья, — болотистая почва так и хлюпала под ногами, да еще осенью!), от криков, гиканья и воплей. Громыхали колеса телег, визжали какие-то бабы.

Кто слыхал эти звуки хоть раз, тот никогда в жизни не перепутает симфонию приближающейся армии ни с одной из симфоний мира. Севастьян подскочил на своей постели, как ужаленный.

— Иона! — закричал в полумраке, уверенный в том, что оруженосец рядом и слышит его.

Однако Ионы не было. Где-то болтается, чертеняка. А может, он уже на стене — высматривает, какого ворога на сей раз принес нечистый? Рыцарей уже нет, и на том спасибо. Страшно сражаться с рыцарями. Все они в броне, точно великаны заморские, плащи на них белые с крестами, точно саваны, липнут под ветром к доспеху. И кони у них рослые, храпят, гоняют ветер ноздрями. Нет, хорошо, что Ливонский орден почил навеки. Жуткий противник.

Но где же Иона? Путаясь в темноте, Севастьян сорвал с окошка занавеску. Стало светлее в тесной комнатке, но ненамного. Рассвет только занимался, солнце едва успело выслать вперед передовых гонцов — не лучи даже, а намеки на их шевеление за горизонтом, лесистым, точно гребень, брошенный за спиной богатыря, утекающего от погони.

Севастьян кое-как оделся, натянул сапоги, провел ладонями по лицу — и выскочил на улицу. Повсюду уже бежали люди. Ворота стояли закрыты, стражи на стенах кричали и резко, кратко дудели в свои трубы. Роговые рожки вскрикивали под губами, как будто им было больно.

В сутолоке Иона на удивление скоро отыскал своего крестного отца.

— Гляди, Севастьян! Поляки, что ли? Не пойму я!

— А что они тут делают? — спросил Севастьян, чувствуя себя ужасно глупо. Как будто он не видит, чем занимаются копошащиеся внизу люди!

Точно грибы после дождя, расцветали внизу палатки. С телег сноровисто сгружали доски и бревна, готовясь собрать осадные орудия. Веревки лежали повсюду свернутые, точно змеи, опутывающие — как говорят норвежцы — весь мир.

Какие-то люди бегали внизу и распоряжались, по-хозяйски взмахивая руками. Эта хозяйственность почему-то возмутила Севастьяна больше всего. Что за наглость! Ввалиться под стены Тарваста и распоряжаться здесь так, словно и замок, и болото, и лес за болотом принадлежат лично им! Да кто они такие?

Словно угадав мысли Севастьяна, кто-то из русских воевод проорал, свешиваясь со стены:

— Да кто вы такие?!

Севастьян думал, что на него не обратят внимания. Те, внизу, вообще мало интересовались мнением зрителей. Держались непринужденно, даже весело, торопились.

Но вот один из пришедших тронул свою лошадь и двинулся к стенам. Задрав голову и показывая красивое, широкое в скулах лицо, он проговорил звучным низким голосом, который даже не пришлось особенно напрягать, чтобы его услышали:

— Я — Радзивилл, гетман Литовский. Вы должны сдать мне Тарваст, иначе вами придется горько пожалеть об этом, а мне вас жаль.

— Что?! — завопили на разные лады люди, стоящие на стенах. — Ему нас жаль, гляди ты! Вы только полюбуйтесь! Ряженая обезьяна!

Радзивилл и бровью не повел. Слушал, чуть улыбаясь, как будто имел дело с неразумными детьми.

— Польский король Сигизмунд объявил войну вашему царю, — пояснил он. — В союзниках у Сигизмунда — датский и шведский государи, а у вас — одни только татары. Я с крепким войском. Не хочу я вашей смерти, господа и товарищи! Среди вас есть и мои единоверцы, а среди моих есть люди греческого исповедания. Сдайте мне город, разойдемся с миром.

— Бивали мы литовцев, — закричали Радзивиллу — и вас побьем!

Откуда-то сверху прилетела и упала перед лошадью дохлая крыса. Конь даже ушами не дернул. Хорошо выучен. И гетман как будто не заметил дерзкой выходки.

— Мне жаль вас, — повторил он еще раз. — У вас есть время до рассвета. Думайте!

Думать, естественно, никто не стал. Князь Иван Мстиславский, надменный и богатый, знал: в любом случае сдаваться ему нельзя. После падения Феллина, вопреки приказу государя возвращаться на Москву, Мстиславский продолжил самочинную войну в Литве. Царь ему это, вероятно, припомнит, если теперь князь Иван решит открыть Радзивиллу ворота.

Кроме того, князь Иван был горд. И потому к рассвету на войско Радзивилла посыпались дохлые мыши в великом множестве — шутка понравилась Мстиславскому. Иона с Севастьяном были рядом; Глебов только смеялся, а Иона, наловивший за полчаса штук десять мышей, метал их с поразительной ловкостью и одну насадил на острый гребень на шлем польского рыцаря.

Поляки держались деловито и чуть устало. Они пришли на эту войну не как на брачный пир, но как на тяжелую работу, нечто вроде пахоты. Севастьяну сильно это не понравилось, когда он увидел, с какими лицами они готовят лестницы.

Штурм начался около полудня и был отбит. Десятки людей полетели на землю вместе с лестницами, внизу кричали обваренные кипятком, а стенобитное орудие еще не было готово. Внизу Радзивилл надрывался, распекая чью-то горячую голову. Палаток стало вдвое больше. Хмурые похоронные команды оттаскивали мертвецов.

Со стен смеялись и посылали полякам различные пожелания. Севастьян, которому даже не пришлось обнажать оружие, плюнул под ноги и ушел в дом, который занимал в Тарвасте.

Хозяин этого дома, толстый лавочник, с русским дворянином старался не встречаться. У него была жена, круглолицая, румяная женщина, которая, когда хмурилась, приобретала неестественный вид. Глаза ее обвисали книзу, подбородок делался прямоугольным, и даже складки на шее становились прямоугольными. Именно с таким видом она подавала русскому обед. Все остальное время она улыбалась.

Иона считал ее двуличной.

— Если она с таким лицом выйдет на улицу, ее соседи не признают! — восклицал глебовский оруженосец. — Идеальный разведчик!

По некоторым признакам Иона скоро прознал о том, что в доме имеется еще один человек.

— Сдается мне, у нашего хозяина есть дочка, — говорил он Глебову. — И он ее прячет тщательнее, чем кубышку с золотом.

— Можно подумать, нам только и дела, что отыскать какую-нибудь сдобную латгаллку и изнасиловать ее, — ворчал Севастьян, немного оскорбленный подобными предположениями в его, Глебова, адрес.

— Таких как ты, Севастьянушка, в роду человеческом раз, два и обчелся! — заверял его Иона и для убедительности прижимал ладони к груди. — Любой другой именно этим бы делом и озаботился.

— Перестань, — морщился Глебов, — эдак ты похож на здешнего торговца, который клянется, что товар его ни мышами, ни плесенью не трачен.

Иона двинул бровями, предоставив своему господину толковать сей жест как угодно.

— Я только тебе говорю, что этот толстый дурак по-своему очень умен, — решился добавить наконец Иона.

Глебов сказал, подцепив своего оруженосца за ворот и вертя дорогую серебряную пуговицу — единственную на его одежде:

— Милый друг мой Иона, мне-то что до этой его премудрости! Он ведь лавочник, а я — русский дворянин. Почему он приписывает мне пороки и добродетели лавочника?

— Забавная мысль… — Иона осторожно высвободился и сел. — А ведь большинство солдат — как раз бывшие крестьяне да бывшие лавочники. Положим, дадут лавочнику копье или даже к пушке его приставят. Что с ним происходит?

— Что? — спросил Глебов лениво.

— Он делается героем на особый лад, совсем не на твой. Вот ты, Севастьян, сразу становишься как Георгий Победоносец. А они…

Он подумал немного и заключил:

— Они к своей жизни относятся как к самому ценному своему имуществу. И сражаются соответственно. Для них убить врага — это все равно что отстоять собственную лавку от воришек.

— Любопытно ты рассуждаешь, Иона, — сказал Глебов, — только бесполезно все это.

— Ты улыбаешься, вот уже и не бесполезно.

— А что мне не улыбаться? — возразил Севастьян. — Не сегодня завтра государь Иоанн Васильевич пришлет нам в подкрепление войска сильные, и побьем мы Радзивилла. Одно воспоминание о нем останется.

— Ох, что-то все это перестает мне нравиться, — сказал Иона. — Что-то такое знает этот Радзивилл, о чем мы и не догадываемся. Почему он так уверен в своих силах и предстоящей победе?

— А почему бы ему не быть уверенным? Без этого ни одного дела начинать нельзя; и все-таки побьем мы его, говорю тебе точно.

Иона открыл было рот, затем аккуратно его закрыл, пожевал губами в безмолвии, а затем проговорил совсем другое:

— Так если я тебе не нужен, я пойду, ладно?

Севастьян лишь молча махнул ему рукой, и Иона скрылся.

У Ионы имелись собственные соображения насчет предстоящего дела. Хоть не являлся глебовский оруженосец ни стратегом, ни тактиком, хоть не был он вхож в княжеские шатры и в царский двор, но звериным чутьем улавливал такие вещи, которые ускользали незамеченными от самого князя Мстиславского.

Мстиславский зрел очевидность: Радзивилл с внушительными, но не неодолимыми силами собирается осаждать город. Ну и что с того? Крепость хорошо защищена, продовольствия в ней — на три седмицы, а за три седмицы из России прибудут войска, и все, конец Радзивиллу. И наглости его тоже конец.

Иона же ощущал иное. Слишком уж Радзивилл деловит. И в речах польского воеводы сквозит некоторое сочувствие к детскому неразумию противника. Из сего следует одно: Радзивилл знает нечто, чего не знает Мстиславский.

А из последнего следует иное: осада продлится дольше трех седмиц, если вообще не завершится вскоре падением Тарваста. Где-то зреет предательство.

Это же последнее яснее ясного говорило Ионе о том, что надлежит бежать сломя голову к знакомому человеку и брать у него хлеб в обмен на серебряную пуговицу, пока все прочие русские не смекнули сделать то же самое.

Знакомец Ионин был личностью странной. Это был старый ливонец, из кнехтов, то есть служилых, а не рыцарей в собственном понимании слова, человек огромного роста и неистребимой мощи. После одного сражения он потерял слух и с тех пор говорил очень громко. Он жил в Тарвасте и выпекал хлеб для гарнизона.

Иона встретился с ним в нехороший для ливонца день, когда двое русских зашли к нему в дом и принялись там ворошить вещи, как свои собственные. Ливонец, гигантский человечище, обратил на мародеров свой гнев и едва не зарубил одного; они насели на него, как псы на медведя, и уже приноровились всадить в него ножи, когда ворвался Иона с пищалью и выпалил в потолок.

Мародеры осыпались с ливонца и удрали; Бог знает, что им почудилось! Иона приблизился к ливонцу, обошел его кругом — как обошел бы кругом какой-нибудь кафедральный собор в европейском граде, — а затем ободрительно ткнул в плечо. Ливонец оглушительно захохотал. Больно уж хлипким оказался вступившийся за него парень! Иона не сомневался в том, что ливонец и сам постоял бы за себя, да только это могло закончиться смертоубийством, а убивать солдат армии-победительницы побежденным не рекомендуется.

Понимал это и старый ливонец. Они пообедали, Иона прихватил с собой круглых булок для Севастьяна и с тем удалился.

Сейчас он явился к своему приятелю и с ходу показал ему пуговицу, которую на его же глазах оторвал от одежды.

— Глянь, старый хрыч, — обратился Иона к глухому. — Ты глянь только, какая вещь это замечательная.

Он знал, конечно, что старик его не слышит. Более того, если бы ливонец и мог его слышать, он все равно не разобрал бы русской речи. Что с того! Ионе легче было общаться с человеком, разговаривая.

Крестник Глебова обладал удивительной способностью к общению. Случаются такие люди, которых понимают все, всегда, везде, при любых обстоятельствах. Каким-то хитрым способом они умеют донести свою мысль до окружающих. Размахивая руками, пользуясь интонацией, выражением лица — и в наибольшей степени силой внушения. Они как бы вступают в разговор всем своим естеством, и смысл произносимых слов становится в такой беседе самым последним делом.

Ливонец понял, о чем толкует русский. Сдвинул брови, показал рукой в сторону стен, что-то пророкотал.

Иона закивал.

Они «поговорили» некоторое время, после чего Иона разжился хлебом, расстался с пуговицей и ушел, а ливонец наглухо заколотил единственное окно своего дома. Он понимал, что вслед за первым сообразительным русским к нему могут явиться и другие.

* * *

Вышло так, что прав оказался безродный парнишка, находившийся в услужении у малозначительного дворянина Глебова; а сиятельный князь Иван Мстиславский, спесивый и знатный, ошибался. Русские войска на помощь осажденному Тарвасту не спешили.

Причина этого пагубного промедления крылась не в предательстве, как предполагал Иона, а в гордости. Естественно, об осаде Тарваста на Москве узнали быстро и начали собирать войско. И вот тут-то пошли нестроения и несогласия. Бояре не хотели друг друга слушаться и все считались старшинством. Государь же, казнивший своих вельмож за нескромное слово, за косой взгляд и даже за великодушие и храбрость, — как поступил он с Адашевым, — снисходил к старому обычаю местничества.

Обычно удавалось прийти к приемлемому решению и подчинить одних другим без особенных потерь для дела и ущерба для гордости старинных боярских родов, но перед походом на Тарваст дело замялось.

В конце концов, даже царь, привычный к раздорам и взаимным упрекам между своими людьми, взорвался.

— Да что это делается! — закричал он. — С кем кого ни пошлют на дело, всякий разместничается!

И назначены были командовать войсками, отправляемые в Литву против поляков, Петр Серебряный и князь Василий Глинский, брат покойной матери государя.

Двигались они медленно, цепляясь по пути к каждому ливонскому селению, которое только им попадалось.

Обозы русского войска тяжелели, вязли колеса телег в лесной рыхлой почве, тонули перегруженные лошади в болотах.

Тарваст еще держался, но об этом знатнейшие бояре пока что не думали. Они искали в этом походе славы для себя и богатства для своих сундуков — и обретали все это в изобилии.

* * *

— Поешь, — упрашивал Иона Севастьяна. — Куда ты, такой дохлый, пойдешь.

— Это твое, — ворчал Севастьян, отводя глаза от последнего куска. — Я свое уже съел.

— Сам подумай, — говорил Иона, — я ведь из пищали палить буду, мне особой силы не надо, чтобы на крючок надавить. А тебе мечом биться или копьем, что под руку попадет.

Они сидели над этим куском и лениво препирались уже полчаса. Времени у них было очень много.

Удивительно, как растягивается время, когда человек уже обречен, и дел у него никаких не осталось! Сиди себе на лавке и перебирай в памяти знакомые вещи, былые дела, любимые лица, имена, слова… Все утрачивает плотскость, осязаемость, становится как бы нематериальным — и принадлежит отныне исключительно тебе. И сам человек как будто утрачивает тело и начинает ощущать себя исключительно душой, блуждающей вольно по закоулкам воспоминаний, проникающей в любые края, пронзающей пространство и время по собственному по хотению.

Смерть не всегда похищает душу из тела внезапно; иногда она приходит, как гость, и подолгу сидит в углу в ожидании, пока человек наиграется образами собственной памяти.

Так вышло и сейчас. Осада ощутимо подползала к своему неизбежному концу, и ясно становилось, что Тарваст не сегодня-завтра сдадут. Голод нагло шлялся по пустым улицам города. Люди перестали ходить — теперь они шмыгали или ползли, держась за стену. Ввалившиеся глаза оборачивались в сторону Севастьяна, куда бы он ни пошел, и провожали его долгими укоризненными взорами. Он ежился, дергал лопатками.

Хозяин дома, где стоял Глебов со своим оруженосцем, куда-то запропал. Не видно было и хозяйки. Осталась ли в доме дочь — можно было только гадать. Обыскивать все, от подвалов до чердака, Глебов не стал. Побрезговал.

— Если они ушли, так все вместе, — объявил он Ионе, когда тот высказал некоторые опасения. — Заниматься еще и их участью мне недосуг.

— А если они померли? — возражал Иона.

— Как ты себе это представляешь? — вспыхнул Глебов. — Мы с тобой обыскиваем дом, находим заколоченную комнату, в нёй — девицу, ни бельмеса по-русски не понимающую и наполовину утратившую рассудок! Так?

Иона отвел глаза.

— Затем мы ее умываем, кормим, отдаем ей наш последний хлеб, вешаем себе на шею латгалльскую дурочку и в таком замечательном виде сидим и ждем, пока Радзивилл ворвется в ворота крепости. Так?

Иона потупил взор, лишь бы не встречаться с бешено горящими глазами Севастьяна.

— Превосходно! И после всего мы, угодив в плен вместе с означенной дурочкой, становимся предметом торга! Царь охотно даст за нас золото и серебро, чтобы избавить от позора и казнить на Москве, по-домашнему…

— А что ты предлагаешь?

— Я одно знаю: в плен не сдамся, — твердо сказал Севастьян. — О царе сейчас разное начали говорить, но одно понятно: мне он такого не простит.

— А чем ты особенный? — удивился Иона.

— Был бы особенный — может, и простил бы, — вздохнул Глебов. — В том-то и дело, что самый я обыкновенный…

Тем не менее дом они обыскали. Обстукали каждую стену. Все равно ведь заняться нечем. Но ни следа хозяев не обнаружили. Те сбежали или умерли где-то. Нашли и потайную комнату — она действительно была заколочена. Однако детских скелетиков и девичьих трупиков там не обнаружилось, к великому облегчению обоих друзей. Просто небольшая опрятная комнатка, где действительно прежде жила девушка. Осталось несколько ее платьев.

— Странный покрой, — заметил Иона, не преминув взять их в руки и рассмотреть со всех сторон.

— Чем же он странный? — удивился Глебов, глянув на платья лишь мельком.

— Погляди, как сделан лиф, — указал Иона.

— Охота тебе, Иона, девичьи тряпки рассматривать! — с досадой молвил Севастьян, отворачиваясь, но оруженосец настойчиво ткнул ему платьем почти в самое лицо.

— Ты глянь, Севастьянушка, а потом уже меня брани!

— Ну, — сказал Севастьян, хмурясь.

Трогать женские вещи казалось для него чем-то предосудительным. Посягающим на целомудрие его души.

Севастьян видел одежду своей сестры Настасьи. Здешние девицы носили совсем другое платье, со шнурованным лифом. Это обыкновение Севастьяну не нравилось.

— Видишь, — сказал Иона, показывая, — как будто для горбуньи сшито. Лиф короткий и широкий, а юбка, напротив, длинная.

— Что с того?

— А то, что дочка-то ихняя была горбунья! — с торжеством заключил Иона. — Вот забавно, правда?

— Да уж, — не без яда согласился Севастьян. — Теперь мы узнали самую страшную и самую великую тайну нескольких латгалльских лавочников. Можно умереть спокойно.

Иона покачал головой.

— Знаешь, Севастьян, люди странно устроены. Как видят перед собой что-то странное, так хочется им это странное еще больше порушить, распотрошить, испоганить. К примеру, хуже всего приходится после прихода вражеской армии беременным и монашкам. И еще страдают уродины. Так что все закономерно.

— Вот и хорошо, что они в конце концов сбежали, — с облегчением проговорил Севастьян. — Только вот куда?

— Да небось к Радзивиллу, туда же, куда и все, — бросил Иона. — Нам теперь какая разница!

Некоторые жители Тарваста просили убежища у Радзивилла, но тот обычно отказывал: чем больше людей в крепости, тем меньше там остается продуктов. Разве что ему предлагали за спасение своей жизни хорошие деньги. Видать, у лавочника они водились, если ему удалось уболтать алчного поляка.

— Да и Бог-то с ними, — подытожил Севастьян.

Издалека, приглушенный, донесся пушечный гром.

Оба молодых человека разом напряглись. Началось! Закончилось сонное ожидание смерти, она приблизилась вплотную и прикатила пушки к самым стенам.

Они переглянулись и быстро вышли из дома с оружием.

Кругом бежали сразу во все стороны. Жители, которым не удалось покинуть город, суетились, точно крысы во время пожара, выискивая нору побезопаснее, куда можно нырнуть и где затаиться. Какая-то потерянная родителями девочка лет пяти оглушительно ревела, стоя посреди улицы. Затем ее ухватил за руку какой-то старик и потащил с собой.

Русские спешили к стенам, навстречу пушечному грому. Если им попадался на узкой улочке кто-нибудь из местных, того просто сметали с пути, впечатывая в стену ближайшего дома, — чтоб не путался под ногами. Все истосковались За эти пять седмиц нудной осады. Очень ждали подкрепления и надеялись: штурм из-за того и начался, что русские войска наконец прибыли из Москвы.

Однако выбежав к стене, Севастьян едва не закричал от разочарования: никакого подкрепления не было. Просто Радзивиллу тоже надоело торчать под Тарвастом. Вылазки и обмен выстрелами ничего не давали. Польский воевода счел, что русские достаточно ослаблены голодом и ожиданием, и начал решительные действия.

Уже занимались у котлов с кипящим варом своей адской стряпней несколько человек. Щеки и обнаженные руки их были красны, зубы оскалены, скулы резко выступали на исхудавших лицах, а чернота вокруг запавших глаз казалась такой яркой, словно была нарисована тушью.

Празднично перекрикивались командиры, и Севастьян Глебов издалека видел сверкание кафтана Ивана Мстиславского. Князь у зубцов стены и показывал рукой куда-то вниз.

Вдруг стена, на которой высился Мстиславский, накренилась. Князь, точно тряпичная кукла, смешно обвис на зубце и болтался на нем, пока кусок стены, медленно и даже как будто осторожно, оползал в сторону. Ноги князя в сапогах тряслись при падении. Затем донесся победоносный рев пушки.

Глебов с оружием в руках кинулся к Мстиславскому. Севастьяну казалось, что никто, кроме него, не понял случившегося. Оглянувшись на бегу, он заметил сбоку от себя еще одну фигуру — верный Иона скакал рядом, высоко задирая пищаль и озираясь по сторонам, точно сторожевая собака.

Мстиславский был жив, только оглушен падением. Кругом суетились люди, но ни один, как представлялось, не был озабочен состоянием князя. Всех куда больше беспокоила обвалившаяся стена и лес копий, взметнувшихся в провале. Люди бежали туда, бессвязно крича и размахивая оружием.

Глебов подскочил к князю, отбросил в сторону камень, придавивший тому ноги, схватил его за жесткий от парчовой вышивки рукав:

— Цел, князь? — гаркнул Севастьян чуть громче, чем требовалось. У него заложило уши от шума.

Мстиславский моргал, морщился и обдергивал рукав свободной рукой, как будто опасался, что Севастьян смял его роскошную одежду и был озабочен более всего собственным внешним видом. Затем князь Иван неожиданно начал браниться. Не обращая на Севастьяна больше никакого внимания, Мстиславский помчался к пролому и выхватил саблю как раз вовремя, чтобы отразить удар ливонца, направленный ему в шею.

Закипела схватка. Иона устроился среди камней и не спеша стрелял, преимущественно заботясь о том, чтобы охранить Глебова.

Но продолжалось это очень недолго. Над полем боя заныли тяжелые трубы, затявкали рожки. Плачущие медные звуки призывали сложить оружие и остановиться. И люди, один за другим, замирали, прислушиваясь. Сердца их бешено колотились от возбуждения битвы, и протяжные звуки труб как будто нарочно ползли над крепостью — чтобы успокоить сердцебиение.

Хромающий Мстиславский и усталый, запыленный Радзивилл сошлись на поле под стенами. Со всех сторон на них глазели, но вожди этим не были обеспокоены: они почти с детских лет привыкли находиться в центре всеобщего внимания.

— Я же говорил тебе, чтобы ты сдался сразу, — сказал Радзивилл. — Скольких людей ты потерял из-за этой глупой осады?

— Не твое дело, — огрызнулся Мстиславский. — Если бы наши подоспели вовремя, ты крепко пожалел бы о своем нахальстве.

Радзивилл пожал плечами.

— Но ваши не подоспели, — заметил он вполне закономерно. — И тебе пришлось сложить оружие. Так что еще большой вопрос, кто и о чем пожалел.

— Ладно, — буркнул Мстиславский. У него все еще гудело в ушах, язык заплетался, перед глазами плыло. Князь всерьез опасался, что его стошнит перед обоими войсками прямо на сапоги Радзивиллу. А это может возыметь непредсказуемые дипломатические последствия, хихикнул чей-то пакостный голосок у князя в голове.

«Господи! — взмолился князь безмолвно. — Пусть бы это поскорее закончилось!»

Радзивилл глухим голосом, поминутно откашливаясь от пыли, сказал:

— Сделаем так: я отпущу тебя и твоих людей с оружием в руках. Убирайтесь поскорее отсюда, чтобы и ноги вашей к вечеру в Тарвасте не было. Я займу город и крепость. На этом покончим.

И русские, задыхаясь и злобясь, вышли из Тарваста, предоставляя его полякам.

Севастьян тащился с Ионой, пошатываясь: пока сражение не закончилось, Глебов и не знал, что чья-то пика зацепила его по ребрам. Рана была неопасна, но очень болела.

Местные жители опять зашевелились, потекли навстречу уходящей армии. Русские ползли на восток, навстречу Москве, которая так и не прислала им помощи; тарвастичи — в родной город, к Радзивиллу. Разоренные дома опять подвергались разграблению, но поляки не оголодали и тянули что плохо лежит, но хорошо блестит весьма лениво и больше «для порядку».

* * *

Отступающие растянулись колонной на несколько миль. Кто-то, ослабев от голода или ран, сильно отстал; другие, напротив, торопились скорее достичь Москвы и там уж поговорить с кем следует. Были и те, кто спешил домой. Нашлись мародеры — таковые предприняли несколько набегов на близлежащие хутора и ограбили их до нитки, а затем продавали хлеб и молоко своим же за очень большие деньга.

Иона, разумеется, случая не упустил и для Севастьяна разжился кувшином жирного молока. У Ионы всегда водились какие-то запасы денег и драгоценностей. Где он их брал — о том Севастьян предпочитал не спрашивать. Запасливый оруженосец не раз уже выручал своего господина и крестного.

— Ты пей, батюшка, — суетился Иона, понуждая Севастьяна глотать молоко.

— Пусти, дурак, обольюсь, — ворчал Севастьян. — Где ты только все это находишь?

— Я не боюсь запачкаться, — пояснил Иона. — С такими людьми подчас дело иметь приходится, упаси Боже! Тебе про это лучше не знать, не то молоко у тебя прямо во рту скиснет.

— Спасибо, утешил, — фыркнул Севастьян и вернул ему кувшин. — Выпей и ты, а то упадешь. Мне тебя на себе тащить не с руки. Я все-таки боярский сын.

— Ну… — Иона замялся. Ему очень хотелось молока.

— Пей! — Севастьян вдруг рассмеялся. — И довольно об этом. Мне уже лучше. Завтра своих нагоним.

Они заснули у своего костра в обитаемом лесу, где, казалось, за каждым древесным стволом, за каждой пухлой, поросшей ягодными кустиками кочкой кто-то копошился, шевелился, устраивался на ночлег, зарываясь поглубже в мягкую моховую почву.

Но нагонять русскую армию им не пришлось — армия сама их настигла. И это не были люди, разбитые в Тарвасте и изгнанные из крепости с позором, хоть и сохранившими оружие. Нет, то были крепкие, хорошо кормленные ребята, которые топали по ливонской земле не спеша, останавливаясь у каждого городка и поселения, чтобы пограбить тех, кто не мог оказать им должного сопротивления.

Возглавляли их Петр Серебряный и Василий Глинский.

Между ними и Мстиславским произошел разговор, при котором никто из наших героев не присутствовал; следствием этого разговора стало возвращение к Тарвасту.

Севастьяну даже выбирать не пришлось, как поступать и к кому присоединиться: все трое воевод дружно поворотили свои войска к занятому Радзивиллом городу. Радзивилл же, оставив в Тарвасте гарнизон, пошел дальше и встретился с русскими возле Пернау. Там и произошло сражение.

Севастьян Глебов стоял в рядах пехотинцев. Те, кто должен был биться с ним рядом плечом к плечу, были ему незнакомы.

Чего от них ожидать?

Смелости и верности? Или они струсят и побегут, оставив боярского сына на произвол судьбы? Довериться он мог только Ионе, но Иона страшно маялся животом и валялся без сознания в лагере, далеко в стороне от битвы. Севастьян боялся, что у него началась дизентерия, страшный бич армий на походе, и велел своему оруженосцу оставаться подальше от прочих. Мало ли что в голову людям придет! Заразы боятся все.

Далеко впереди скакали лошади, в небе дергались и трещали на ветру флажки. Потом донесся гром конницы. Лязганье мечей слышалось издалека. От этого звука как будто всё кости в теле напрягались. Пехоте было велено ждать, пока особый сигнал не велит вступать в сражение.

Рядом с Севастьяном переминались с ноги на ногу. Потом войско расслабилось, начались обычные разговоры.

— У меня маманя строгая, — мечтательно тянул один солдат. — Как там жена с ней?

— Небось, хорошо, — сказал другой. — У нас один вернулся домой, а там прибыток — здрасьте! — супруга встречает с младенцем на руках.

— Так что с того?

— А то, что его больше года дома не было… Но это, братцы, чепуха, а вот что забавное: младенец черненький и глазки у него узенькие! Чистый татарчонок!

— Ну! — подивился тот солдат, у которого «маманя строгая». — И что он?

— А ничего. Заплакал, поцеловал жену, поцеловал татарчонка и в дом пошел.

— И так и жил?

— Мало того, он еще и говорил потом, что жена о нем позаботилась. У него-то одни девчонки до этого рождались, а после татарчонка — как прорвало: трое сыновей.

— Удивительная история, — сказал пожилой солдат и почесал под бородой. — У нас тоже такой случай был. Только ублюдка о камень разбили…

— Ну и глупо, — фыркнул тот, что рассказывал историю о татарчонке. — Бог за такое карает.

— Верно, покарал. Весь дом сгорел, и с домом жена, корова и все имущество.

— А сам?

— Остался жить да плакать. Теперь в монастыре.

Севастьяну хотелось, чтобы все они замолчали. Эта болтовня не давала ему слушать голос битвы. Севастьян пытался понять, скоро ли вступать в бой и как разворачивается сражение. Неожиданно хлопки выстрелов и выкрики резко приблизились. Мимо замершего пешего строя пронесся всадник, и людей окатило жаром и особым смрадным духом сражения. Из-под копыт коня вылетали комья взрытой почвы; конь был забрызган грязью и тяжело дышал.

— Пора! — выкрикнул Севастьян, сам не понимая, какая сила его подтолкнула, и вся рать с громким надсадным воплем устремилась вперед, топча комковатую болотистую почву.

Рядом сразу оказались поляки. Запели, заверещали сабли, под самым ухом у Севастьяна хекнул, точно рубил дрова, пикинер, и повалился богато одетый человек, безжалостно пачкая свой красивый короткий плащ.

Несколько человек подскочили к Глебову, и он едва успел отразить удар копья. Пока копейщик перехватывал руки удобнее, глебовский прямой ливонский меч вонзился ему в бок и отскочил, точно ужаленный. Кровь хлынула из раны поляка на землю, и тот уставился себе под ноги. Дальнейшего Глебов не видел — перед ним возник, как в сказке, прямо из земли новый противник, и началось новое единоборство. Раненый бок досаждал Глебову, как будто его кто-то подхлестывал кнутом при каждом движении.

Крича во всю глотку и тем облегчая себе боль, Глебов бился с врагом. Он не считал ударов и не помышлял ни о своей жизни, ни о жизни врага. Руки и вся грудь его были мокры, но от крови или от пота — Глебов не знал. Как не понимал он, чья это кровь, его собственная или чужая.

Неожиданно он увидел перед глазами пучок травы. Смятый и испачканный, но все еще зеленый. Это удивило Севастьяна.

Несколько минут он смотрел на траву, а потом закрыл глаза! И стало очень тихо.

Когда Севастьян пробудился, было холодно и темно. Он пошевелился, недоумевая: что произошло и где Иона. С трудом разлепил сухие губы и проскрежетал:

— Иона…

Ответа не последовала. Севастьян передвинул руку, и тотчас крохотная черная жабка скакнула ему на ладонь. Помедлила немного, чуть толкнула его миниатюрными ножками и сгинула. «Хоть кто-то здесь живой, — подумал Севастьян. — Не я один». Эта жабка словно придала ему сил.

Он оперся о землю ладонями и сел. Голова резко закружилась. Севастьян выждал, чтобы головокружение приостановилось, и осторожно провел по себе рукой. Болело везде, но кое-где — сильнее. Знакомая боль в боку даже обрадовала его: хоть что-то не изменилось! Нашлась и новая боль, в левом плече, в опасной близости от сердца. Видать, успел повернуться в последний миг, и враг задел его не там, куда целился.

Ноги, вроде бы, слушались. Осталось найти Иону.

Но тут Севастьян сморщился: он вспомнил, что верный оруженосец сражен резью в животе. Надеяться не на кого. Надо подниматься и тащиться на огни. Даже если это польские костры — не убьют же раненого поляки.

Осталось встать. Вот занятие для сильных духом.

— Пресвятая Богородица, спаси меня! — взмолился Севастьян. Он осторожно оттолкнулся от земли и выпрямился. Ему удалось не упасть. Тогда он сделал первый шаг.

Затем второй.

Получается! Глебову хотелось кричать от ликования. Все-таки он жив и может ходить. Что лучше этого?

Темнота плавала вокруг Севастьяна неопрятными комьями, в ней то и дело вспыхивали дразнящие искры, они плавали перед глазами, извивались, как змеи, и улетали вверх, куда-то в небо, куда Севастьян не осмеливался поглядеть, чтобы не потерять равновесие и не упасть.

Затем тьма сделалась спокойнее. Впереди мелькнул огонь. Там уже не бесновались искры. Ровное пламя костра согревало ночь, распространяя вокруг себя приветливый свет. И Севастьян побрел на этот свет, всецело полагаясь на его доброту.

Люди, сидевшие у костра, были ему незнакомы, но это были русские, не поляки. Добравшись до них, Севастьян оступился и рухнул, в последнем усилии простирая руки к сидящим. Те сразу зашумели, подхватили упавшего, подтащили его поближе к огню, принялись тормошить и щипать. Сквозь дремоту, навалившуюся сверху, как пудовая перина, Глебов понимал, что его раздевают, рвут с него старенький стеганый тегиляй с нашитыми кольчужными кольцами. Сил противиться этому у него больше не было, он промычал что-то и заснул.

* * *

Новое пробуждение оказалось совершенно отличным от первого. Во-первых, был белый день. Во-вторых, прямо на Севастьяна глазел не кто иной, как Иона. Оруженосец быстро-быстро моргал и дергал углами рта, как будто готовился улыбнуться.

— Иона, — сказал Севастьян и фыркнул носом.

— Очнулся! — совершенно по-бабьи взвыл оруженосец. — Батюшка! Живой!

— Ну тебя, — пробормотал Севастьян. — Что случилось?

— А как я тебя нашел-то! — заходился Иона.

— Хватит, — сказал Севастьян тихо, но твердо. — Говори по-человечески. Довольно причитать. Сперва только скажи, кто победил и где мы находимся.

— А находимся мы под Пернау, — сказал Иона. — И победили тоже мы. Радзивилл разбит и теперь письма шлет нашему государю, просит, чтобы царь-батюшка перестал топтать Литву, точно петух курицу.

— Больно уж цыплята от этого топтания получаются скверные, — сказал Севастьян.

Иона засмеялся — угодливо, с привзвизгиваниями.

И снова Севастьян удивился:

— Что ты, как щенок борзой, скулишь и радуешься, разве что хвостом не виляешь?

— Был бы хвост у меня — вилял бы, не сомневайся! — заверил Иона. — Ты у меня три дня почти проспал. Я боялся, что никогда уж тебя не увижу живым.

— Ладно, — сказал Севастьян. — Понятно. У тебя живот болел, помнишь?

— Как такое забыть! — скривился Иона. — Чуть не помер я от этакой боли. Все кишки так и скрутило у меня, сплело в десять косичек, как у нечестивой татарки.

— Вылечился?

Иона усердно кивнул несколько раз подряд.

— Я средство верное знаю. Заплюй-трава в крутом кипятке, и выпить надо сразу, как закипит. Больно, зато как рукой снимает.

— Что еще за заплюй-трава? — изумился Севастьян. — Откуда ты взял эту глупость?

— Как назови, Севастьянушка, хоть глупостью, хоть дуростью, а только она меня исцелила совершенно. Я сдуру этой ягоды поел, кисленькой…

— Я говорил тебе, что она ядовитая, — напомнил Севастьян.

— Так ведь кушать хотелось, — оруженосец скорчил умильную физиономию. — Теперь-то какая разница! Я ведь исцелился.

Севастьян промолчал. Ему вдруг пришло в голову, что Иона нарочно устроил себе резь в животе, чтобы не участвовать в сражении. Или вообще никакой рези не было, одно притворство. Иона ведь комедиант, воспитанник старого скомороха, с него станется устроить представление.

Однако своих мыслей Севастьян вслух высказывать не стал. Тем более, что и трусом Иона не был. Мало ли по какой причине решил он избежать на сей раз сражения.

— Дальше рассказывай, — приказал Севастьян.

— Радзивилла разбили, — сказал Иона. — Наши-то, московские бояре, Петр Серебряный да Глинский Василий, больше на хуторах геройствовали и в маленьких городках, где им никто не сопротивлялся. Награбили, говорят, целые возы и двинулись так в сторону Тарваста.

— Так и нам туда же надо бы, — сказал Севастьян, приподнимаясь.

— Незачем, — возразил Иона. — Теперь, когда Радзивилл разбит, а наша армия возросла втрое, этот город без нас возьмут. Ты лежи, отдыхай. Ты много крови потерял, вот и сомлел.

Севастьян послушно прикрыл глаза. Ему и впрямь не хотелось никуда идти. Здесь было мягко и тепло. Иона разжился где-то козьей полостью, которой укутал своего господина.

О происхождении курицы, что истекала соком над углями, Севастьян не спросил. Он приблизительно знал ответ.

* * *

После нового взятия русскими Тарваста, который был по приказу Иоанна Грозного снесен с лица земли и разметан по камешку, началась переписка государя Российского и короля Польского.

Сигизмунд был демонстративно опечален «неразумными действиями своего коронованного брата».

«Долго, хоть и бесполезно, умолял я тебя оставить Ливонию в покое, — писал Сигизмунд Иоанну. — В конце концов, я вынужден был прибегнуть к силе оружия, ибо иные, более разумные и мирные мои доводы оставались тщетными. Я послал в Ливонию своего гетмана Радзивилла, человека благородного и честного. Он осадил Тарваст и взял этот город, причем русских выпустил оттуда целыми и невредимыми, хотя мог забрать их в плен и потребовать за знатнейших из них выкуп. Этой возможностью Радзивилл, однако, пренебрег. Для чего? Для того, чтобы сохранить возможность добрых переговоров с тобой!

Помни, что виновник кровопролития во всем даст ответ Господу Богу. Мы можем еще остановить эту войну, если ты выведешь войска из бывших владений Ливонского ордена, ныне не существующего. Иначе — берегись! Война продолжится, и вся Европа узнает, на чьей стороне правда, а на чьей — стыд».

Это письмо Сигизмунд нарочно отправил с дворянином по фамилии Корсак, о котором знал, что тот не принадлежит к Римскому закону, но исповедует христианство по-гречески. Он надеялся, что Иоанн Грозный не отрубит голову посланцу одной с ним веры. Во всяком случае, митрополит Московский за такового заступится.

Однако Корсак шел по опасно тонкой нити. Царь побелел, когда разобрал письмо Сигизмунда, и заскрежетал зубами так явственно, что услыхали самые дальние из сидевших по стенам бояр. Затем царь уронил письмо, поднялся и, не сказав ни слова, вышел.

Остальные продолжали сидеть безмолвно и не шевелясь, а Корсак так и стоял перед пустым троном. Он ощущал, как кости его словно становятся пустыми, а чрево наполняется холодом смертным. Так прошло некоторое время, затем пошевелился родственник царя — Василий Глинский, один из победителей под Пернау.

Василий сказал:

— Ступай к себе в покои, Корсак, и жди. Думается, не будет тебе оказано посольской чести, ибо письмо, которое ты принес, исполнено выражений весьма непристойных. Мы будем просить государя, чтобы к тебе отнеслись как к простому гонцу. Как гонец повезешь ответ обратно Сигизмунду.

И добавил, почти сочувственно:

— Уходи поскорее и не попадайся царю на глаза! Я постараюсь сам забрать у него ответ и передам тебе тайно. Здесь и за меньшую наглость можно головы лишиться, и митрополит тебя не спасет. Он — старец глубокий, хоть и весьма почтенный. Если спросить его о подобном деле, ответ всегда будет один: «я знаю только Церковь; не стужайте меня делами государственными». Знай же это и прячься!

Благословляя Глинского, Корсак последовал его совету и выбежал из посольского приказа так, словно черти наступали ему на пятки.

Спустя короткое время в дом, который занимал гонец польского короля, постучал человек. Тихо постучал, осторожно, как будто вся Москва могла вдруг пробудиться и чутко прислушаться к этому стуку в дверь.

Корсак открыл сам. Он ждал — и стука в дверь, и человека, и послания, которое ему сунули в руки вкупе с несколькими монетами.

— Лошади готовы — скачи! — прошептал человек и скрылся в предрассветных сумерках.

Письмо, которое Корсак, взмыленный и грязный, доставил Сигизмунду, было таким же высокомерным и злым, как и послание самого Сигизмунда.

«Хорошо же ты умеешь перекладывать с больной головы на здоровую! — писал царь Иоанн. — Справедливые требования всегда были для нас священны, и мы уважали их. Но только в том случае, если они действительно были справедливы! А в данном случае ни о какой справедливости и речи нет.

Вступая в Ливонию, ты забываешь об условиях, заключенных между нашими предками. Ты посягнул на давнее достояние России! Ибо Ливония — наша, была и будет. Упрекаешь меня, будто я горд и властолюбив! Нет, все твои попреки пропали втуне, так и знай, Сигизмунд!

Совесть моя спокойна. Я воевал единственно для того, чтобы даровать свободу истинным христианам, казнить неверных и покарать вероломных. Не ты ли склоняешь короля шведского, молодого Эрика Вазу, к нарушению заключенного им с Новгородом мира? Не ты ли, говоря со мной о дружбе и сватовстве, за моей спиной сговариваешься с крымскими татарами?

Я знаю тебя с головы до ног — более о тебе мне узнавать уже нечего. Возлагаю надежду на Судию Небесного: Господь воздаст тебе по твоей злой хитрости и неправде».

* * *

В Новгороде много говорили о ходе войны — прежде всего потому, что кое-кто опасался: как бы царь Иван в самом деле не женился на сестре польского короля и не отдал Вазе новгородских земель. Впрочем, большинство, хорошо зная московского царя и его пристрастие к собиранию земель, этого не опасалось. Беспокоились только, не случилось бы большого военного поражения. Не пришлось бы в Новгороде отражать шведов или поляков!

— Удивительное дело, — сказал Вадим, обсуждая последние политические новости с питерскими друзьями за кофием, привезенным из Англии. — Некоторые вещи никогда не изменяются. Вот был у нас на улице, скажем, колбасный магазин. Как ни придешь туда, непременно там скандал — то сдачу не додали, то покупатель что-то не то сказал. Зловреднейшая бабка там за прилавком стояла. Потом этот магазин закрыли и открыли на его месте другой — женского белья. И продавцы там сменились, и товар совершенно другой — а атмосфера прежняя: покупатель во всем виноват, продавщицы кислые, товар лежалый… Ладно. Спустя несколько лет и этот, с позволения сказать, «бутик» прикрыли и устроили там кафе.

— Можешь не продолжать, — сказала Наталья. — Я догадываюсь. Пиво там одного сорта и дрянное, кофе жидкий, пирожные то мятые, то синтетические…

— Точно, — подтвердил Вадим.

— Хочешь сказать, что Ливония для России — такой же «магазин»? — спросил Харузин.

Вадим повернулся к нему.

— А разве нет? Всегда этот аппендикс у нас нарывает! Вечно им нужна независимость! Вечно они, видите ли, «Европпа». Помните, как раньше — приедешь в прибалтийскую республику, а там с тобой или не разговаривают, или нарочно покажут дорогу неправильно, чтобы ты блуждал по Риге до посинения? А как они русских в ресторанах обслуживали?

— Можно подумать, ты много сидел в рижских ресторанах еще при Совке! — фыркнула Наталья, для чего-то желая соблюсти объективность.

Вадим отмахнулся.

— Не я, конечно, а мама с папой рассказывали.

— Ну ладно, хорошо, — сдалась Наталья. — Обижала нас Ливония. Бедненькую большую Россию обижала маленькая злая Ливония.

— Увы, такова историческая закономерность, сказал Вадим. — Разве не в Латвии на месте концлагеря Саласпилс построили коттеджи для местных богатеев? Не в падлу им было растить молочных веснушчатых деточек в шортиках на костях латвийских евреев!

— Это, конечно, большая гнусность, — согласился Харузин. — Но вообще-то, ребята, мы с вами впадаем в расизм.

— Что поделать, — сказала Наталья. — Как темный эльф, могу признать: для нас самые злые враги — ближайшие родственники. Помните, какая обстановочка царила у темных эльфов? Чтобы занять какое-либо положение, нужно было пришить старшего брата.

— Кстати, о братьях, — совершенно некстати сменил тему Вадим, — где, хотел бы я знать, сам Севастьян Глебов? Настасья моя о нем не заговаривает, боится расплакаться, да и я уже начал тревожиться. Долго нет вестей.

— Напрасно ты думаешь, что Настасья так уж тревожится, — возразила Наташа. — Телеграфа еще нет, телефона — тем более. Люди годами могли не иметь известий друг о друге. Это ничего не значит.

— Все равно, — вздохнул Вадим. — Тревожно. Говорят, Мстиславский уже в Москву вернулся, а Глебова все нет…

— Приедет, — уверенно молвил Харузин. — Севастьян в рубашке родился, он — удачлив. Да и к тому же Иона с ним, а этот бездельник никогда не пропадет. Ушлый.

— На том и согласимся, — подытожила Наташа. — Не хочу думать о дурном!

Наталья пребывала в глубоких раздумьях о своем состоянии: ей казалось, что она снова беременна, однако уверенности в этом пока не было.

* * *

Оставив всякую надежду взять себе новую жену в Польше, Иван Грозный — может быть, нарочно, назло Сигизмунду, — обратил свои взоры на восток. Ему тотчас начали докладывать: у такого-то дочь красавица, такой-то породил прелестную девицу… Остановились на черкешенке Темрюковне, привезли в Москву, оглядели со всех сторон и окрестили. Старый митрополит Макарий был ее восприемником от купели и дал ей имя Мария.

Венчаясь с Марией, царь Иван не переставал сожалеть о несостоявшемся браке с сестрой Сигизмунда. Впрочем, она была хороша собой и в конце концов завоевала сердце державного супруга.

Но Мария не смогла заменить Анастасию. Черкесская княжна не была ни доброй, ни религиозной, ни кроткой. Душа ее была жестокой, как у дикой горской лошади, готовой укусить всадника, едва тот зазевается. Самоцветы и дорогие уборы должны были оттенять странную, диковатую красоту черкешенки, и она проявляла страшную алчность, собирая роскошные вещи и проводя часы перед зеркалами.

К платьям своим она велела пришивать куски цветной ткани или кожи, вышитые, расшитые драгоценными каменьями. «Дороже кожуха вошвы стали», — говорили об одеяниях царской жены и подражавших ей боярских супруг.

Красота и злобность Марии Темрюковны вызвали в Иоанне странную смесь чувств: новая царица поддерживала в нем дурные наклонности и была его верной союзницей в любых жестоких делах; здесь он находил в ней поддержку и за это ценил ее общество и беседу; но по-женски царица недолго пленяла царя, и он начал искать себе «утешения» на стороне.

Кроме того, Иоанн до сих пор помнил Анастасию. Равнодушный к Марии, не способной сравниться с тихой русской красавицей, Иоанн отправлял на Святую Гору Афон богатую милостыню в память своей первой супруги, «юницы», как он именовал ее.

И, что закономерно, все большее влияние при русском дворе начали находить родственники новой государыни, также лютые нравом и алчные сердцем.

По небу над Россией все чаще ходили зарницы, и люди поглядывали на них с ужасом, ощущая, как сжимается сердце от дурных предчувствий.

Глава третья. Бродячий фокусник

Минуло Рождество; комета в небе погасла, и постепенно улеглись вокруг нее все разговоры. Наталья вновь ожидала ребенка, в чем теперь не было никаких сомнений. Несколько раз уезжал и вновь возвращался Харузин. Ждали весны и начала навигации. Флор проводил много времени с торговыми партнерами, готовил партию товара для англичанина, давнего приятеля, которого ожидали к началу лета.

Немалое время занимал у Флора разбор денег. Восходя в его горницу, где были разложены монеты и стояли открытыми различные сундучки, куда укладывались рассортированные денежки, Наталья садилась тихонечко в углу, смотрела на супруга, то уплывала мыслями в свое, то вдруг принималась выспрашивать о том, о сем.

Знал бы Олсуфьич о существовании пластиковых карт, о безналичном расчете! С другой стороны, рассуждала про себя Наталья, человек двадцатого/двадцать первого века привык считать себя умнее далеких темных предков. Потому что у нас, мол, есть компьютеры, электричество, железная дорога и сотовые телефоны. Некоторые, впрочем, не без снисходительности, готовы рассуждать о том, что и в семнадцатом, и в шестнадцатом, мол, веках человек не был глуп, него имелись свои сложности, и он отменно с ними справлялся.

Много пользы Наталье Фирсовой от знания Windows сейчас, когда нужно разобраться в деньгах собственного мужа? Не в суммарном его капитале (Наталья подозревала — немаленьком), а просто в обычных «маленьких желтых кружочках»?

А Флор не уставал ей пояснять:

— Вот погляди, Наташенька, серебряная монета. Она бывает четырех родов: московская, новгородская, тверская и псковская. Московская — она не круглой, а продолговатой формы, почти овальная. Называется «деньгой» и имеет разные изображения. Если роза — значит, монетка старая, а если всадник — новая. Если будешь менять, то помни: сто московских «денег» — это один венгерский золотой. А как шесть называется по-русски?

— Как? — спрашивала Наталья, сонно поглаживая себе живот.

— Алтын!

— Это татарское слово, — вспомнила Наталья.

Близость монголо-татарского ига завораживала. Все эти героические сражения русских воинств с баскаками (или басмачами?) были почти как Великая Отечественная война для натальиных ровесников. Легендарно, но все же недавно. Впору устраивать на школьных занятиях «уроки мужества» с приглашением ветеранов. «И вот вышли мы на реку Угру…»

А еще как-то остро понимала Наталья, что это самое пресловутое иго оставило в русском быту не монгольские обычаи, как обычно принято считать, но китайские. Чингисхан, который дотянулся в своих завоеваниях до Китая, позаимствовал из этой великолепно структурированной, превосходно организованной и насквозь бюрократизированной империи все формы управления. И навязал их своим вассалам.

До сих пор Россия живет под игом китайской бюрократии. Не монгольской. Не русской. А китайской. Именно поэтому «русский с китайцем братья навек», как пели во времена товарища Мао. Очень точно подмечено.

— А двадцать монет? — спросил Наташу Флор.

— Что? — Она очнулась от мыслей. — Двадцать каких монет?

— Серебряных московских денег. Как называются? Ты запоминай, Наташенька, ведь до сих пор путаешься!

— Ну… пятиалтынный?

— Двадцать монет — гривна, Наташа. Сто — полтина. Двести — рубль. Тверская монета — она только с надписями по обеим сторонам. Она по ценности равна московской. А вот наша, новгородская, погляди…

Новгородские монеты Наталья видела часто. На одной стороне у нее был изображен всадник с высоко поднятой саблей, немного похожий на Буденного. На другой стороне шла надпись, часто затертая и плохо читаемая. Наташа вообще не разбирала все эти смятые в комок слова, написанные всякими там уставами и полууставами.

— Новгородская дороже московской вдвое, — сказал Флор с легким оттенком гордости в голосе. А что на псковской серебряной?

— Я устала, — сказала Наталья.

— Погляди просто, — Флор протянул ей денежку с изображением бычьей головы с короной.

Наталья повертела «быка» в пальцах. В монетах этих было что-то от ролевой игры. Для игр часто печатались особые денежки, вырезанные кружками. Мастера не ленились, находили в справочниках изображения монет нужной эпохи, делали ксерокопию, а потом размножали ее и раздавали на полигоне.

Впрочем, экономика на ролевой игре всегда была слабым местом. Одно время в ролевой среде существовало поветрие: что ни презентация игры, то заявление мастеров: «А еще мы попытаемся сделать жизнеспособную экономику» — и тут же в зале принимались зевать. Находилось, впрочем, несколько человек, которые вскакивали и начинали яростно возражать, выискивая слабые места в экономической концепции представляемой игры. Обычно эти критиканы сами были мастерами, у которых сия светлая идея провалилась.

По приезде на игру, когда уже лагерь был поставлен и народ переоблачился в ролевые «прикиды» (то есть костюмы) большей или меньшей степени достоверности, являлся замученный и всех заранее ненавидящий мастер по экономике. Он раздавал деньги. Бумажные монетки перекочевывали в ролевые кошельки, сшитые по последнему слову моды (эта мода уточнялась после выхода в свет очередного академического труда по средневековым одеждам, раскупаемого с устрашающей скоростью). И дальше начиналась «экономика».

В трактире устанавливались цены. На бутерброды, на стаканчик жидкого пива. Наемники устанавливали свои цены. Бродячие торговцы ходили от лагеря к лагерю и предлагали купить бисерные «фенечки». К середине игры начиналась жуткая инфляция. Бутерброд стоил уже столько, сколько в начале игры — целый феод. В конце концов, все попросту забывали о деньгах, и начиналось здоровое «ты мне, я — тебе».

Потом появились игры, на которых делались попытки игнорировать экономику. Все просто существовали в некоей среде. Ну невозможно, например, отыгрывать крестьян — скучно же! Раскладываешь по «пастбищу» чурбачки, изображающие коров, а потом пытаешься продать их за некую сумму. Ну какой ролевик в здравом уме купит чурбачок, даже если этот чурбачок и назначен играть роль коровы! Это прямо как в пьесе Шварца «Дракон»: «Вот вам справка о том, что копье действительно находится в ремонте. Во время боя вы предъявите ее Дракону»…

И ничего, кстати, получались игры без всякой экономики. Народ и так по большей части играл «мимо» экономики, даже если она и заявлялась изначально и занимала в книжечке «Игровых правил» приблизительно половину.

Флор теперь втягивал Наталью в существование в мире, где экономика есть. Где она работает. Где нужно запоминать все эти кружочки и овальчики, их стоимость и соотношение…

— А что такое пула? — спросил муж.

Наталья напряглась.

— Медная монета, — вспомнила она. — Знаешь, Флорушка, был у нас в России такой великий князь, брат какого-то государя, обаятельный бездельник. Прав на трон у него не было, так что время он проводил в клубах… Играл в карты, в рулетку, пьянствовал и разводил танцовщиц… Ну, в общем, хорошо жил — по тогдашним меркам. И вот как-то раз видит он медную монетку и спрашивает: «Что это?» Ему говорят: «Пятачок, ваше высочество».

— Пятачок? — переспросил Флор и прижал пальцем свой нос, показывая свиное рыльце. — Такой? Со свиньей?

— Нет, — Наталья улыбнулась. Хоть какого-то названия муж не слыхал. — От слова «пять». Пять копеек. Это очень маленькая монета по нашим временам. Точнее, в наше время она не стоила уже ничего, а в те годы — ну, может, тарелка дешевого супа…

Флор кивнул, приглашая продолжать.

— И вот великий князь взял пятачок в пальцы, поднес к носу и изумленно проговорил: «Впервые вижу…»

Флор засмеялся.

— Да, видать, неплохо он жил…

— Я тоже в твоем дому, Флорушка, этих пул почти не вижу, — сказала Наталья, пошевелившись на стуле.

Стулья в доме Флора были привозные, английские. Они представляли собой редкость. Вообще в домах в России такой мебели не водилось. Стулья сии представляли собой настоящее баловство, и гостям их показывали нарочно — как некое диво.

Имелся в доме у Флора буфет-поставец, чудной работы. Он был весь резной, с колонками, представлявшими деревья, с ползущими по стенкам резными плющами, с цветами повсюду, а особенно — на дверцах. Такой буфет являл собой образ райского сада, объяснил как-то Наташе Флор.

«Мы с братом в детстве страшно мечтали о такой вещи, — признался он супруге. — Ранние наши годы прошли в лесу, при родителе-разбойнике, в избушке таких вещей не водилось. Только место где спать, да чурбачок вместо стола. А отец наш живал в хороших домах. И вместо сказок часто рассказывал о вещах, которые обитают в достаточных домах вместе с людьми. Людей-то он не очень жаловал, а вещи — их любил и жалел…»

Поставцом буфет назывался потому, что состоял из двух частей: нижняя представляла собой огромный сундук с припасами, а верхняя ставилась на нижнюю, и там держали посуду.

Была еще переметная скамья, странный для Натальи предмет. Она стояла посреди большой горницы. Спинка у нее выдвигалась то с одной стороны, то с другой — «переметывалась». Для удобства — с какого краю предпочтут сесть на нее.

Наташа приучилась гордиться буфетом и стульями. Заботилась о них, вытирала, начищала.

Кроме непривычных с виду денег, Наталью часто сбивала с толку необходимость считать так, как принято было в то время: по сорока, по девяносто. «Два сорока», «четыре девяноста».

Отношения с иноземными купцами также представлялись Наталье сложными, однако Флор ориентировался в них с легкостью. Новгород богател еще потому, что Москва запрещала некоторым иноземцам торговать у себя, предписывая вести все операций только в Новгороде. Прежде всего это касалось шведов, ливонцев и германцев из приморских городов. В город текли серебряные слитки, сукна и шелк, жемчуг, золотая канитель, чай и кофе. В Германию вывозили меха и воск, в Литву и Турцию — кожи, мех, моржовую кость. Некоторые думали, что моржовая кость — это рыбьи зубы. Случается торговля железом и оружием, но делается это украдкой или по особому позволению начальства.

Флор вел обширную торговлю мехами и тканями, одни ввозил, другие вывозил. У него была хорошая репутация среди иноземных купцов; обычно он предпочитал иметь дело с одними и теми же. Наталья гордилась мужем и его деловой хваткой. Иногда она начинала сама себе казаться заправской купчихой, персонажем из пьесы Островского.

Она начинала забывать об эльфизме, о Петербурге, о своей молодости. Хозяйка дома, мать двоих детей… Ужас. Когда-то ей казалось, что ничего кошмарнее этого и быть не может. Не хватает только фикуса в кадке и канарейки в клетке.

— Знаешь ли, Наташенька, — сказал ей Флор, останавливаясь посреди подсчета, — что в Новгород, сказывают, приехал какой-то бродячий фокусник?

— Какой? — лениво оживилась Наталья.

— Говорят, иностранный. С ним целый цирк уродцев и каких-то животных диковинных.

— Вроде той сирены, которую англичанин поймал? — вспомнила Наталья. — Злющая была! Как поглядит из кадки с водой, так у меня мороз по коже. Жуткая тварь. Даже не верится, что такое существует на самом деле. Впрочем… «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

— «Вашим», — поправил Флор.

Наталья подняла брови.

— Ты знаешь Шекспира? Его разве переводили на русский язык?

— Это любит повторять Вадим. И Харузин как-то раз — тоже. Кто этот Шекспир?

— Жаль, что Пастернак его не переводил еще… — вздохнула Наташа. — Я его почти не помню наизусть. Он сейчас уже живет и работает. Английский поэт. Елизавета, королева Англии, его уважала. То есть — уважает. Посещает театр, когда там идут его пьесы. Он скоро напишет «Гамлета», это такое произведение… Про жизнь, в общем. И вот этот Гамлет произносит разные фразы. Вроде — «быть или не быть» или «есть многое на свете…»

— А, — сказал Флор и улыбнулся своим мыслям. — Может, удастся нам с тобой в Англии побывать на спектакле… Хочешь?

Наталья даже вздрогнула. В самом деле! Побывать на представлении какой-нибудь знаменитой пьесы в шекспировском «Глобусе»! О, какие возможности открывает перед ней дивный, дивный шестнадцатый век!

Только вот… комета с неба улетела, а беспокойство осталось. Какая-то пакость поджидает их в нынешнем году.

Но Флор не позволил супруге сосредоточиться на ненужных мыслях.

— Ну что ж, с Божьей помощью разродишься, а на следующий год попробую съездить в Лондон. И тебя с собой возьму.

— А моряки твои не будут против?

— Почему? — удивился Флор.

— Женщина на корабле — дурная примета.

— Как-нибудь уломаю их, — махнул рукой Флор. — Негоже предаваться суевериям… Хотя, конечно, кто на море не плавал, тот Богу не молился…

— Ну так пусть Богу и молятся, — сказала Наталья капризным тоном. — Нечего во всякую чушь верить. Правильно?

Флор тихонько засмеялся.

— Конечно, правильно, Наташенька!

* * *

Фокусник, о котором упоминал Флор, наделал в Новгороде некоторого шуму. Он разместился со своим цирком в таверне за чертой города. По описаниям очевидцев, являл собою немца. Собственно, немцем он и был — из города Любека. Звали его Дитрих Киссельгаузен, как он объявил; при нем находилось двое помощников: женщина, похожая на цыганку, и мужчина лет сорока — русский, которого звали Георгием. Этот Георгий взялся быть толмачом, хотя, по слухам, немецкую речь разбирал плохо, а по-русски говорил с каким-то странным выговором.

Киссельгаузен привез несколько клеток, в которых сидели, как было сказано, различные дива. Иные представляли опасность вследствие хищного нрава. Для них Дитрих скупал мясо и живых кур и кормил с великой осторожностью. Другим чудом, которое обещал показать народу немец, было глотание огня и различные фокусы.

Длительные тренировки сделали возможным то, что в обыденном мнении считается совершенно невозможным. К примеру, Дитрих без труда глотал шпаги.

Делал он это легко и непринужденно, всякий раз вызывая гром оваций. Ударяя клинок о клинок, Дитрих показывал: оружие самое настоящее. После этого он несколько раз быстро проводил по клинку шелковым платком, запрокидывал голову и ловко вставлял клинок себе в пищевод по самую рукоятку.

Этот эффектный трюк требовал длительной тренировки, которой Киссельгаузен отдал многие годы. Сперва шпагоглотатель приучает свое горло к щекотанию, потом начинает вводить туда предметы, начиная со свечки. Для того, чтобы вводимые предметы не вызывали в горле спазм, их следовало слегка нагреть. Шпагоглотатель всегда держит наготове платки, которыми протирает клинки и таким образом нагревает их.

Другим красивым трюком Киссельгаузена была власть над огнем. Он брал в руки горячие угли и раскаленное железо, водил ими по лицу, становился на него голыми ногами… Этому умению немец научился у одного китайца, который за большие деньги передал Киссельгаузену состав специальной смеси из различных веществ. Натираясь такой смесью, фокусник становился «несгораемым».

Наблюдая выступления бродячего фокусника, новгородцы неутомимо спорили об увиденном. Споры вообще были в традиции этого великого торгового города. В данном случае общественное мнение в очередной раз разделилось. Одни полагали, что все эти фокусы — от нечистого духа, плевали и решительно отказывались посещать представления Дитриха. Другие же говорили, что одно дело — предать себя нечистому духу, а совсем другое — устраивать ловкие штуки с помощью человеческой хитрости.

Харузин, недавно вернувшийся из монастыря, включился в дискуссию, бывшую в доме Флора.

— У нас был такой фокусник — Давид Копперфильд, — вспомнил Харузин. — Точнее, будет. Это один еврейский мальчик, очень ловкий и умненький. Он решил стать величайшим фокусником своего века и добился успеха. Некоторые церковные люди объявили его пособником дьявола. Распространили даже такую легенду. Дескать, Копперфильд предался отцу лжи.

— А что он делал? — спросил Флор, заинтересованный.

— Он летал. На самом деле летал. Он поднимался в воздух, и помощники показывали, что его не держат никакие нити. Он кружил над зрительным залом. Это самый знаменитый его фокус. Еще он проходил сквозь Великую Китайскую стену.

— На самом деле? — не поверил Флор.

— Это тоже был фокус. Но он делал это! Он устраивал грандиозные представления! У него все получалось. Люди платили огромные деньги за то, чтобы попасть на его спектакль. И вот, согласно одной околоцерковной легенде, несколько священников договорились прийти на шоу Копперфильда и там сидеть и молиться, дабы разрушить козни дьявола. Ну, когда Копперфильд взлетит, они начнут молиться, дьявол испугается и убежит, оставит фокусника без помощи, и Копперфильд на глазах у тысячи зрителе рухнет с высоты на арену. Но Копперфильд, дескать, узнал об этом плане и, невзирая на огромные убытки, отменил представление. Вернул билеты. Мол, жизнь дороже.

— Ты в это не веришь? — спросил Флор.

Харузин медленно покачал головой.

— Понимаешь, это был фокус. Дьявол тут не при чем. Не знаю, почему Копперфильд отменил тогда представление. Да и вообще — было ли все это или просто придумано… Потому что фокусники — совершенно особенный народ. Они все следят за успехами друг друга, все пытаются разгадать секреты фокуса. И вот был один парень в России, который посвятил жизнь разгадке чудес Копперфильда, доказал, что знаменитый фокусник на самом деле не летает, он все-таки пользуется нитками, которые поддерживают его во время «полета». Он показал, как помощники ловко обходят эти нитки, когда демонстрируют их «отсутствие». И другие трюки он разгадал, этот парень. Копперфильд заплатил ему большие деньги за молчание. Копперфильду нравилось считать себя магом.

— В наше время это не просто безопасно, но даже и престижно, — добавила Наталья. — Но вообще, я согласна с Сергеем: фокусы — просто человеческое искусство. Может быть, не вполне пристойное для христианина и постника, но в общем и целом ничего страшного в этом нет. Люди обычно боятся того, чему не могут найти объяснения. Однако в конце концов все имеет свое объяснение. Вполне земное и человеческое.

— Я умею делать фокусы с исчезновением монетки, — сообщил Вадим. — Абра, швабра, кадабра!

— Что это? — поморщился Флор.

— «Волшебные слова», — сказал Вадим. — У меня отец так делал, когда я был маленьким, и я долгие годы считал, что папа — волшебник. А потом случилось закономерное: когда потребовалось настоящее чудо, папа оказался бессилен. Он не был волшебником. Это меня очень удивило и огорчило. И все равно я вспоминаю папин фокус с каким-то поразительным чувством. С детской верой в чудеса. Наверное, так будет правильнее.

— Итак, что будем делать? — требовательно спросила Наталья. — Идем смотреть фокусника-немца?

— Полагаю, да, — решил Флор. — Нам следует хорошо знать все, что происходит в городе. Никогда нельзя предсказать, какая новость окажется важной.

* * *

Дитрих Киссельгаузен был самый настоящий немец. То, что во времена родителей и бабушек Натальи, Вадима и Сергея называлось «немец, перец, колбаса, кислая капуста». Он был длинный, тощий, с невероятным носом, свисающим едва ли не до подбородка. Выражение лица у него было изумительно кислое и недовольное, уголки маленьких серых глаз опущены, как будто немца только что обидели. Одежда висел на нем нескладно, как на вешалке. Чрезмерно длинные руки с костлявыми пальцами находились в постоянном движении. Дитрих словно пытался что-то невидимое нащупать в воздухе. Складки вокруг его маленького бескровного рта с поджатыми губами придавали его липу трагическое выражение.

Этот странный человек точно сбежал с несуществующей лубочной картинки «Приездъ бродячаго фокусника въ Новаградъ». Немного напоминал он персонажа немецкой сказки, который в русской версии именовался «Степка-Растрепка». Этот самый лубочный «Степка» родиной своей имел град Дармштадт, отечество последней русской императрицы Александры Феодоровны и колыбель немецкого модерна. На картинках начала двадцатого века легендарный человечек представлял собой нечто напоминающее только что вырванный из земли корень мандрагоры: огромные волосы дыбом, длиннющие пальцы.

В одном сюжете «Степку» ловят и причесывают, а он проливает горючие-прегорючие слезы, но затем удирает и вновь обретает девственно растрепанный вид.

Вот эту-то фигурку изумительным образом, сам того не зная, копировал Дитрих. Вероятно, что-то такое в немецком менталитете… Вероятно, некая чисто арийская особенность, которую проглядел Гитлер, когда теоретизировал на эту тему… Впрочем, можно предположить также, что это — своего рода «народная», «лубочная» сторона «сумрачного германского гения».

Так или иначе, но Дитрих нуждался в переводчике. В «адапторе». В спутнике, который представлял бы его русской публике, поскольку сам немец являл собой слишком уж карикатурную фигуру.

И таковым спутником сделался этот самый Георгий. Дитрих подобрал его в харчевне на польской границе, где тот безнадежно пил и очень талантливо врал на смеси языков харчевнику о том, что, мол, должен подъехать его компаньон, и уж тот-то непременно подвезет деньги.

Жизнь Георгия была полна самых разных похождений. Он побывал и в монастырях, и в тюрьмах, и на большой дороге. Большая дорога в те годы была домом для тех, кто не мог прибиться в обычному житью, и, нужно сказать, она неплохо хранила тех, кто умел найти к ней подход. Люди годами не сиживали на одном месте, перемещаясь из монастыря в монастырь — на богомолье, из деревни в деревню — на заработки, из города в город — нищенствовать… И, дожив до старости, заканчивали свои дни где-нибудь на лавке в доме добросердечных крестьян, а то и просто в поле, среди васильков и ромашек.

Георгий обладал чересчур беспокойным нравом для того, чтобы сделать карьеру респектабельного бродяги. Истории, которые он рассказывал, смущали и пугали, — чаще всего они были о нечистой силе и ее власти над людьми. Резкие манеры странника отталкивали, привычка неожиданно заливаться отрывистым лающим смехом заставляла вздрагивать.

Тем не менее Дитрих нашел его вполне подходящим человеком для своих целей. Избавив Георгия от плачевного положения, в которое тот попал в харчевне, где задолжал немалую сумму (немец погасил ровно половину долга), Дитрих забрал его с собой.

Георгий объявил, что пойдет с немцем только потому, что ему самому, Георгию, так охота. Киссельгаузен только плечами пожал. Ему дела не было до побудительных мотивов русского. Ему требовался толмач, вот и все. А Георгий может ломать какую угодно комедию.

И только выехав в путь вместе с Киссельгаузеном, Георгий увидел, что кроме нескольких див, запертых в клетках, и сундука с реквизитом фокусника, немец везет с собой удивительной красоты женщину. Смуглая, с пышной грудью и гибкой талией, она зло блеснула зубами в молниеносной улыбке, когда приветствовала новичка на гортанном языке, которого Георгий никогда прежде не слыхал.

Подумав немного, женщина переменила наречие и заговорила немного гнусаво, но и этот язык Георгию был незнаком. Тогда она засмеялась, совершенно невесело, и отвернулась от своего нового спутника.

От нее исходила удивительная сила. Вероятно, она не была даже по-настоящему красива, но противиться ее женскому обаянию сил у Георгия не нашлось. И все то время, что они проводили вместе в телеге немца, Георгий лежал, скорчившись на соломе, и целовал ноги своей спутницы, которая сидела рядом и с равнодушным видом смотрела в щель холщового навеса. Георгий касался губами длинных желтоватых пальцев на ногах помощницы фокусника, брал в рот то один, то другой пальчик, проводил языком по подошвам, удивительно твердым и в то же время чувствительным.

И ни разу она не дала ему понять, что знает, чем он занимается. Иногда она вынимала из узелка яблоко или сухари и шумно грызла их, и Георгий чувствовал, что сходит с ума: ему хотелось, чтобы эти крепкие белые зубы стиснули его кожу, прикоснулись к его руке, стукнулись о его зубы, оскаленные в улыбке.

Женщину звали Соледад. Он узнал это на третий день путешествия, когда Киссельгаузен обратился к ней по имени. Георгий решил, что это имя происходит от слова «соль», и подумал: «Оно к ней подходит».

Соледад и впрямь была как горькая соль. Георгий отравился ею с первого же мгновения их знакомства.

* * *

Лет сорок тому назад в царской семье случилось печальное дело. Государь Московский, отец нынешнего, Василий Иоаннович, решил оставить свою супругу, добродетельную Соломонию Сабурову, поскольку она за двадцать лет брака так и не сумела родить наследника для русского трона. Рассказывают, что однажды государь ехал на своей позолоченной колёснице и вдруг увидел птичье гнездо. Серенькая птичк сидела на яйцах, а ее важный маленький супруг прилетал к ней с извивающимися червячками в клюве и самым серьезным видом кормил ее. При виде это идиллии царь вдруг заплакал и сказал: «Птицы — и те счастливее меня. У них есть дети!»

Терпеть это было уже невыносимо. «Кто будет править царством? — кричал царь своим боярам. — Братья мои, которые не умеют править даже своими уделами? Боже мой, неужели я так и умру без наследника?»

Не выдержав, бояре дали ему совет «отсечь неплодную лозу» — разойтись с супругой. Впрочем, не только угодники, но и истинные друзья отечества советовали Василию разойтись с Соломонией Сабуровой, чтобы заключить новый брак и дать стране истинного наследника. И государь решился на неслыханную жестокость: он отверг невинную и добродетельную супругу, которая двадцать лет жила только ради счастья своего мужа. И митрополит Даниил, снисходительный, уклончивый, чрезвычайно внимательный к мирским делам, признал намерение Василия законным и даже похвальным.

Нашлись у Соломонии и защитники — среди мирских и среди духовных лиц. Эти смело сказали государю, что развод невозможен для христианина, что он противен совести и Церкви. В их числе был инок-пустынник Вассиан, сын литовского князя Патрикеева и сам некогда знатный боярин, которого насильно постригли в монахи. Он жил в Волоколамском монастыре и являл там подвиги добродетели.

Удалили от двора нескольких отважных защитников Соломонии, и в их числе — князя Симеона Курбского.

Среди простого люда также было немало таких, которые осуждали намерение царя Василия оставить жену. В конце концов царь пожелал обмануть закон и совесть и предложил Соломонии добровольно отказаться от мира, но она не захотела этого.

В конце концов Соломонию вывели из дворца, постригли в Рождественском девичьем монастыре, увезли в Суздаль и заключили там в женской обители.

Царица плакала и кричала, когда митрополит в монастыре отрезал ей волосы, а когда он подал ей куколь, она не желала надеть его на себя и, схватив куколь и бросив его на землю, принялась в отчаянии топтать ногами. Один из великокняжеских сановников, Иван Шигона, был нарочно послан царем — проследить, чтобы Соломонию постригли без происшествий. Он принялся угрожать женщине, что велит отрезать ей язык, и в конце концов ударил ее плетью.

«По какому праву ты бьешь меня?» — крикнула ему царица, а Шигона невозмутимо ответил: «По приказанию царя!»

Тогда она проговорила, медленно и громко: «Я надеваю монашеское платье не по желанию своего сердца, а по велению царя и принуждению моего жестокого мужа! Самого Господа Бога я призываю в мстители за такую несправедливость! Господь отомстит моему гонителю».

Спустя два месяца царь заключил новый брак — с Еленой Глинской, матерью нынешнего государя Иоанна Грозного. О Соломонии эти несколько месяцев даже не вспоминали, однако затем пронесся странный слух: что бывшая царица беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили и две боярыни, супруги первостепенных советников — казначея Георгия Малого и постельничего Якова Мазура. Они утверждали, что из уст самой Соломонии слышали о ее беременности и близких родах.

Услышав такое, великий князь Московский сильно смутился и даже велел высечь «придворных дам» за то, что не доложили ему обо всем раньше, после чего удалил их от двора подальше. Вскоре, желая разузнать обо всем в подробностях, он послал в монастырь, где содержалась Соломония, своего доверенного человека, Феодорита Рака, и одного дьяка по имени Потат.

Инокиня встретила их высокомерно и поначалу вовсе отказывалась разговаривать, однако Феодорит стал угрожать ей расправой от имени царя. Тогда Соломония сказала:

— Я теперь ни вам, ни моему бывшему мужу не подвластна. По нашим законам, если жена постригается в монастырь, то и муж следует ее примеру, и это делается обоими супругами одновременно и с обоюдного согласия. А господин мой обкорнал мне волосы против моей воли и сам не Богу молится, а с молодой женой, литовкой, из семьи изменников, милуется. Господь покарает его за это!

— Лучше скажи, Соломония, — ответил Феодорит. — Иначе я грех на душу возьму…

Тогда она сказала:

— У меня есть сын царской крови, но я никому из вас его показывать не желаю. Недостойны вы, чтобы ваши холопские глаза видели моего ребенка. А когда вырастет он и облечется в свое величие, то отомстит за оскорбление матери. Так и передайте вашему великому князю, а теперь — уходите.

…Спустя годы Соломония смирилась со своим положением и постепенно сделалась инокиней глубокой молитвенной жизни и истинной святости. Она больше не сожалела о своей судьбе, но даже радовалась тому, как все обернулось.

Однако оставался еще ребенок.

Был ли он, это слишком поздно рожденное царское дитя? Или Соломония, терзаемая горечью за насилие, учиненное над нею, все придумала, чтобы причинить боль своему бывшему супругу? Никто никогда не видел этого мальчика, якобы рожденного в монастыре и названного Георгием.

* * *

Бродяга знал о себе очень немногое. Во-первых, он носил имя Георгий. Так сказали ему какие-то люди, которых он знавал еще в детстве, таком глубоком, что оно вспоминалось ему чем-то наподобие сна. Во-вторых, родился он в каком-то неподходящем для ребенка месте.

Он рос в черной, всегда дымной избе, переполненной людьми. Он был маленьким ребенком, недокормышем, хилым и тощим, и перед глазами у него постоянно мелькали чьи-то ноги. Ноги в лаптях, ноги в oнучах, босые ноги, в штанах или голые. Иногда это был бабьи подолы, но чаще — холщовые, забрызганные грязью и навозом штаны.

Его не замечали, не звали кормить. Никакой чинности в этом доме не было. Он ел то, что удавалось утащить. В этом мальчик чувствовал свое родство с крысами.

Но так длилось недолго. После какого-то черного провала в воспоминаниях всплывало в памяти пустое пространство. Поле, дорога. Тишина — это поражало мальчика больше всего. Не было ничего слаще этой тишины, подчеркиваемой далеким, таинственным голоском кукушки. Он брел один, машинально переставляя ноги и ни о чем не думая, одинокий, предоставленный самому себе зверек. И ему казалось, что теплое лето будет всегда.

Но лето заканчивалось, и бродяжка снова находил себе пристанище в отвратительной курной избе, куда его пускали из милости и где зачастую отказывались кормить.

Ему сказали, что его мать — монастырка. Одно время он, уже подростком, ходил по монастырям в поисках своей матери, но в женские обителй подросшего мальчишку не пускали, гнали прочь и даже иногда кидали палками, чтобы доходчивее было.

Георгий озлобился. В двадцать лет он начал подстерегать прохожих на дороге и грабить их. Он не знал, скольких человек убил. Некоторые, возможно, и не умерли.

Потом его схватили. Он не знал, что купцов несколько. Он видел только одного и напал, не раздумывая, и на него навалились сзади и крепко намяли бока, а затем потащили в приказную избу. Там дело надолго не затянулось, поскольку вина была налицо.

Прошлые вины, по счастью, так и остались неизвестными, поэтому Георгий отведал кнута и был отпущен.

Он стал осторожнее.

В тридцать лет он начал скучать. И, заскучав, по русскому обыкновению принялся пить вино. Тоска от этого не проходила, только становилась глубже и ядовитее, но остановиться было трудно. Георгию все казалось: вот еще один стакан — и все беды его жизни растворятся сами собой, исчезнут, сменятся чем-то иным, веселым и радостным. И все это произойдет по волшебству, в единое мгновения.

Но чудеса всегда обманывали его. После вина не оставалось ничего, кроме долгов и головной боли.

Георгий сам не помнил, с какого времени начал считать себя сыном великого князя Московского Василия от несчастной запертой в монастыре Соломонии Сабуровой. Это представлялось ему так же естественно, как дыхание. Разве не родила его «монастырка», как попрекнула сироту одна женщина? И кем она была, эта болтливая баба, чье лицо давным-давно стерлось из памяти? Разве не звали его, как и того царевича, Георгием?

Бродяге этого казалось довольно, чтобы представлять себя законным наследником русского престола, на котором сидит теперь его взбалмошный младший брат, отродье незаконной второй царской жены Елены, бабенки развратной и лживой!

Постепенно у Георгия зрел особый план. Он достаточно долго бродил по разоряемым войной ливонским землям, где мародеру всегда есть, чем поживиться, чтобы знать: шведский король Эрик, польский король Сигизмунд, да и датский властитель, по всей видимости, тоже — все эти северные короли охотно поддержат претендента на трон Ивана Васильевича. Просто потому, что царь Иван с его алчностью, с его храбростью и притязаниями на северо-западные земли стоит им костью поперек горла. Может быть, Сигизмунд и Эрик и не захотят на самом деле возводить на престол какого-то самозванца, но вот устроить смуту на Московии — это им в самый раз.

А если будет поддержка скандинавских королей, то и Георгий может победить Ивана. Мало ли, на что рассчитывают Эрик с Сигизмундом! Георгий в состоянии внести свои идеи в их расчеты. Короли — такие же люди, как и все прочие, и кровь у них такая же красная.

С этими мыслями Георгий бродил по ливонским лесам и болотам. Он упорно, тоскливо представлял себе в мыслях свою «мать» — Соломонию Сабурову, не ту, которой она стала спустя годы, благочестивой, верующей, светлой, но ту, которой была сразу после пострижения, несчастной, оскорбленной до глубины души, выкрикивающей в лицо слуге своего коварного мужа, слуге, который посмел ударить ее плетью: «Господь все видит, Господь отомстит за меня!».

Разве не должен Георгий отомстить за свою мать, за ее унижение? Разве не будет наилучшей местью смещение с престола елениного ублюдка? Боже мой, Боже правый, Глинские! Да кто они такие, эти Глинские?

Никто из вельмож не был в Литве так знатен, силен, богат поместьями, щедр к друзьям и страшен для неприятеля, как Михаил Глинский. По слухам, его род происходил от одного татарского князя, который выехал из Орды к Витовту Литовскому.

Воспитанный в Германии, Михаил заимствовал многие из немецких обычаев. Некоторое время он служил Альбрехту Саксонскому. Завистники говорили, что он желал овладеть польским престолом. Клевета эта ширилась; впрочем, возможно, что она вовсе и не была клеветой.

Глинский со своими братьями, Иваном и Василием, уехал в свой город Туров, призвал родственников и друзей и попросил назначить суд для того, чтобы король Польский смог оправдать его от клеветы.

Московский великий князь, превосходно осведомленный о польских делах, прислал Михаилу своего человека и предложил через него защиту всем троим братьям Глинским — в России. Великий князь обещал им и милость, и жалованье. Глинские все ждали — что ответит им король; но польский король упорно молчал. Тогда они торжественно объявили себя слугами государя Московского — однако с условием, чтобы Василий сохранил за собой земли в Литве.

Лихие и умные, Глинские едва не захватили всю Литву под свою власть. Говорили, что они намеревались восстановить древнее Киевское княжество и сделаться там царями. В конце концов, Глинские были объявлены изменниками и даже содержались в цепях. И вот такая честь дочери Глинского, Елене, воспитанной в немецких обычаях, красивой и умной, но с кровью порченой, кровью литовской и татарской, кровью изменнической!

И после кого? После дочери добродетельного и простого боярина, после Сабуровой!..

Георгий скрежетал зубами. Он знал, что сын Глинской принесет России неисчислимые несчастья. Он рожден от слез нечастной Соломонии и ничего, кроме слез, не оставит по себе его царствование. В то время как Георгий даст отечеству покой.

Для чего была нужна Георгию власть — он и сам не знал. Ему просто хотелось явиться в славе, в царских облачениях, с венцом на голове, со скипетром в кулаке со сбитыми, окровавленными костяшками… А там — будь что будет! Лишь бы услыхать, как ахнет невидимая в золотом мареве, растворенная по всей необъятной Москве толпа. Лишь бы загремели по всей стране колокола. Лишь бы взревел соборный дьякон, открывая торжественное богослужение — венчание на царство нового царя, Георгия Сабурова…

А после этого, сделав еще один шаг, переступить порог Небесного Царства и упасть к ногам Предвечного Отца: «Я пришел, Отче, спаси меня!» И выйдет из тумана мать в одежде инокини, возьмет его за щеки прохладными ладонями и запечатлеет на пылающем лбу тихий, ласковый поцелуй.

В этих странных мечтах Георгий засыпал и просыпался, и снова видел перед собой трактирную стену, укоризненный взор трактирщика, и мятую жестяную кружку.

Затем ему на голову вылили несколько ведер ледяной воды, после чего унылый немец объявил, что выплатил его долги и требует, чтобы толмач ехал с ним на Москву.

И Георгий подчинился, приняв это за знак свыше.

* * *

Соледад, как оказалось, немного знала по-русски. Это открылось несколько седмиц спустя, когда путешественники уже достигали Новгорода. Завидев вдалеке маковки Юрьева монастыря, Соледад приподнялась, высунула лицо из телеги и медленно проговорила:

— Здесь живут мои враги.

Георгий вздрогнул. Содрогнулось все его тело, дрожь пробрала его до глубин естества, таким спокойным и вместе с тем зловещим тоном произнесла Соледад эти простые слова.

— Кто твои враги? — решился выговорить он.

Соледад неспешно обратила взор темных глаз с желтоватыми белками на своего спутника.

— Узнаешь, — сказала она. — Ты знаешь, что такое — иметь врагов. У тебя тоже есть враги.

Георгий яростно кивнул.

— Мой враг — тот, кто сидит на русском престоле. Ты понимаешь меня, Соледад? Царь. Царь Иоанн. Он отобрал у меня все. Мою мать, мою жизнь. Он занял мое место.

Соледад, не отвечая, тихо запела. Она вела странную, тягучую мелодию, и в этой песенке, у которой, казалось, не было ни начала, ни конца, звучало невероятное одиночество. Как будто ветер, долго летавший над выжженными солнцем полями, заблудился и оказался здесь, в неведомом краю, где каждая былинка кричит ему с земли: «Не прикасайся ко мне — ты чужой!». Оборвав пение, Соледад засмеялась. Она смеялась и смеялась, откидывая голову, и Георгий смотрел на ее нежное белое горло, на котором трепетал голубенький живчик. И самозванцу делалось страшно.

Немец разместился в трактире с большими удобствами. Он долго и непонятно кричал на хозяина, размахивал руками, каркал по-немецки, хуже десятка разозленных ворон, затем призвал толмача и накричал на него. Георгий сказал:

— Мой хозяин просит, чтобы клетки поставили на дворе и чтобы к ним никто не приближался. Те дива, которые в них скрыты, любопытны на взгляд, поучительны для ума, но весьма опасны, если случайно вырвутся на свободу.

— А кто там у него? — опасливо спросил трактирщик.

— Змея какая-то, вроде бы. И еще птица зубастая. Гарпия. Воняет от нее, доложу я тебе, господин хороший, хуже чем от тюленя. Мясо жрет — только хрящи трещат.

— Тьфу! — плюнул трактирщик. — Пакость какая!

— А коли пакость, — озлился вдруг Георгий, — так для чего ты его на двор к себе пустил? Гнал бы на все четыре стороны, как некоторые благочестивые люди делают! На деньги немецкие польстился? На мариенгроши купил тебя немец?

Трактирщик отмахнулся сердито.

— Хотя бы и так! Я с него тройную цену заломил, а он и бровью не повел.

— А он привык, что русские с иноземцев дерут втридорога. Даже и не торгуется, — парировал Георгий.

— Вишь ты, как заговорил! — сказал трактирщик. — «Русские дерут»! А ты сам разве не русский?

— Получше тебя, — сказал Георгий в ответ. И ухмыльнулся, представив себе, какую физиономию скорчит этот недалекий человек, если случится ему увидеть своего постояльца при царских регалиях. Впрочем… Даже если такое и случится, вряд ли трактирщик его узнает. Блеск золота настолько ослепляет людей, что они за ризой не видят лика.

— Ладно, — отмахнулся трактирщик, явно желая поскорее закончить этот разговор, — говори давай, чего еще он хочет, твой немец.

— Мяса для животных — по курице в день. Комнат — четыре: две для него самого, одну для той женщины, а последнюю — для меня.

— Ты при нем толмач и слуга? — уточнил трактирщик.

— А что? — окрысился Георгий. Ему не нравилась мысль считаться слугой при каком-то фокуснике, однако — увы! — это было чистой правдой.

— А то, что будешь сам спускаться за обедами для своего хозяина и для его бабенки. Вот что! И за лошадью его сам смотреть будешь. Вдруг она тоже… с придурью. Я же не знаю!

— Я знаю, — зачем-то сказал Георгий, — обычная лошадь. Никаких придурей.

— В общем, ты меня слышал, — заключил беседу трактирщик и удалился.

* * *

Первое выступление прошло в воскресный день, сразу после полудня, когда народ разошелся из церквей. На площади, где летом кипит бойкий торг, уже стояли клетки, наглухо закрытые, и расположилась на цветных шалях, брошенных прямо на снег, женщина удивительной, нерусской красоты. Несмотря на морозный день, она была одета довольно легко и только набросила на обнаженные смуглые плечи меховую накидку, но та все время сползала, открывая взору чудные округлости зрелого женского тела.

На раскинутых юбках Соледад лежали гадальные карты. Она ворошила их пальцами, трогала, перекладывала, брала то одну, то другую, подносила к глазам и усмехалась изображенным на ней Жрице, Скелету, Магу, Повешенному как своим давним, сердечным друзьям.

Люди обступили чужеземцев, готовые поглазеть, поболтать, заплатить пару копеек за зрелище, если оно того стоит — да если и не стоит, тоже. Чтобы было, о чем потом поболтать и посплетничать.

Соледад подняла глаза и встретилась взглядом с человеком лет пятидесяти, в хорошей одежде, с обветренным лицом, которое до сих пор сохраняло морской загар.

— Как море въелось в тебя! — сказала ему Соледад. — Хочешь узнать, что с тобой было?

Моряк помедлил немного, оглянулся на своих спутников. Те дружно засмеялись и подтолкнули его вперед.

— Давай, Пороша, послушаем! А то мы не все про тебя знаем!

Человек, которого назвали Порошей, робко присел рядом с Соледад на корточки.

— Клади сюда деньги, — она показала себе между колен.

Покраснев и снова воровато оглянувшись, Пороша бросил пригоршню монеток, и они рассыпались всей юбке женщины, словно искорки.

Она негромко засмеялась. От этого звука мороз пробежал по коже любопытствующих. Пороша на хмурился.

— Я себя дурачить не дам! — сказал он.

— Кто тебя дурачит? — спросила Соледад, выговаривая русские слова хоть и тщательно, но с резким акцентом. — Я буду говорить только правду.

Ее смуглые руки быстро запорхали над картами, спустя миг на юбке уже нарисовался узор из нескольких картинок.

Соледад покачала головой.

— Ты был за морем.

— Естественно, коли я моряк, и у меня на лице это написано! — возразил Пороша. — В твоем гадании нет никакого чуда!

— Ты был в портовом городе и видел там женщину, — продолжала Соледад невозмутимо.

Окружающие дружно расхохотались.

— Вот новость! — вскричали они. — Уж конечно, он был в порту и повидал там немало разных баб.

— Эта женщина подарила тебе латинский крест, потому что у нее больше ничего не было, — сказала Соледад. — Ты обещал любить ее…

Моряк побледнел.

— И это правда, — сказал он.

— Ты говорил ей, что уже стар, а она любила тебя просто за то, что ты давал ей деньги… Благодаря тебе она могла прожить от зимы до зимы… Она — сирота, зарабатывает на жизнь шитьем рубашек…

Каждое слово Соледад звучало едва ли не обвиняюще. Моряк бледнел все больше.

— Откуда ты знаешь? — пробормотал он.

— Они мне сказали! — Соледад указала на карты. — Что, соврали?

— Нет, все правда…

— Почему ты не женишься на ней?

— Не знаю, — сказал моряк. — Как-то в голову не приходило… Неправильно это.

— Почему? — в упор спросила Соледад.

Моряк только крутил головой и вздыхал. Его товарищи с опаской поглядели на «ведьму» и отошли поскорее в сторону. Соледад пронзительно захохотала им в спину и взвизгнула, когда они ускорили шаги.

— Погадай мне, — попросила какая-то бабешка, закутанная в серенький платок до самых глаз.

Соледад удостоила ее лишь презрительным взором.

— У тебя есть муж, которому ты не нужна. Сыновья, которые о тебе забудут. Дочери, которые тебя стыдятся. И сама себе ты не нужна, и когда ты умрешь, то Бог просто пожмет плечами, завидев тебя на пороге. «Кто она такая? — спросит Он. — Что она сделала? Она не грешила, не каялась, не молилась, не плакала, не грустила, а прожила свой век как овощ — так пусть же ступает к овощам бессловесным и унавоживает райский сад для Моих праведников!»

— А когда я умру? — спросила бабешка, ничем не выдавая своего ужаса.

— А в нынешнем году, — равнодушно проговорила Соледад.

— Все ты врешь, — тихо, но очень твердо сказала ей закутанная в платок женщина. — Сыновья меня любят, и дочери меня почитают, и мужу моему я нужна. Такие как я — навоз для садов Господа Бога, а такие, как ты — бесплодная грязь и камень на обочине дороги!

Она ушла поскорее, но на ходу ее плечи вздрагивали. Соледад, сощурившись, поглядела ей вслед. Он ненавидела таких. Замужних. Приличных. Без цели в жизни.

— Овощ, — прошептала Соледад по-испански.

Она говорила и говорила; хоть и предсказывала она по большей части дурное, но люди платили ей щедро — больше из любопытства и из страха перед тем, что ей открывается. Им казалось, что от жуткого будущего можно откупиться деньгами, задобрив гадалку. Но гадалка не становилась добрее и только гребла монеты в подол.

Чудеса, сокрытые в клетках, стали открывать только через час после того, как Соледад начала свое гадание. Вложив два гроша в черствую ладонь Киссельгаузена, зрители получали право приблизиться к клетке и заглянуть под платок. Из-под платков доносились самые различные восклицания:

— Вот так грех!

— Ну и ну!

— Создал же Господь!..

— Спасите! Мама!

— Ух ты! Вот гадина!

Иные просто визжали. Беременной Наталье Флор не позволил и близко подходить, хотя она сердилась, топала ногой и даже пыталась заплакать, такое любопытство ее одолело.

— Незачем, — отрезал Флор. — Ступай домой. Пусть тебя Сергий проводит.

Харузин фыркнул.

Совсем Флор Олсуфьич власть над ним забрал! Отсылает беременную женку провожать, а сам, небось, сейчас на заморское диво любоваться будет. Ничего, Харузин еще успеет вернуться и взять свое. Интересно же, что там за гадина прячется.

Спеша с Харузиным к дому, Наталья говорила:

— Тебе не кажется, что Флор становится самодуром?

«Побратим» только усмехался.

— Тебе видней, Гвэрлум. Ты ведь с ним живешь.

— Ты тоже у нас в приживалках ходишь, — огрызнулась Наталья.

— Ну, я… С меня взятки гладки. Я ведь и уйти от вас могу. А ты за него замуж вышла. Сама его распустила, разбаловала…

— Здесь, Сережа, не Питер, здесь мужчину не возможно «разбаловать». Это мужчины здесь женщин балуют, а наше дело — «бабье, рыбье». Сиди да молчи.

— Удивительно, как ты заговорила!

— Иначе повеситься можно, — сказала Гвэрлум. — Да мне еще повезло. Он меня с собой в поездки берет. Вот, в Лондон взять обещал. На премьеру «Гамлета». Помнишь, Шекспир-то? Шекспир как раз в это время творить начал. Так что собирай чемоданы, скоро поедем в Лондон — в театр «Глобус». Представляешь?

— Да, везуха, — сказал Харузин, но каким-то странным тоном. Наталье это не понравилось.

— Ты чего? — насторожилась она. — Что не так?

— Да комета… Что-то не идет она у меня из головы. И гадалка эта, говорят, через одного всем смерть в этом году предсказывает.

— Ты что, веришь гадалкам?

— Так ведь иногда и сбывается… Дьявол — не дурак. Ему знаешь столько тысяч лет!

— При чем тут тысячи лет? Дьявол — отец лжи, забыл?

— Вопрос еще, в чем ложь. Можно ведь так сказать правду, что хуже нее и лжи не придумаешь… Помнишь, принц Корвин был великолепным фехтовальщиком, потому что тренировался не одну сотню лет? Ну, в «Принцах Эмбера»?

— Еще бы! — Наталья вздохнула.

Где вы сейчас, дорогие мои «Принцы Эмбера»? Перечитать бы вас, перецеловать все буковки в слепом «пиратском» издании, купленном в 1992-м году на Сенной площади с рук у какого-то умельца за десять рублев! И хоть выходили потом «Принцы» в роскошных изданиях, с картинками и в новых, мощно откомментированных переводах, а милым сердцу все же остался тот, первый, где вместо «Кейн» привычное «Каин», а вместо «Узор» — «Лабиринт»…

Харузин бессердечно оторвал мысли Натальи от «Эмбера».

— Ну так вот, дьявол изощрялся в своей лжи не одну тысячу лет и здорово отточил умения. Теперь он может так сказать правду, что человек поневоле попадет к нему в паутину. Ну вот почему, спрашивается, все эти люди должны умереть? Смутила их ведьма, они теперь будут все время про это думать. Попадут в трудное положение и, вместо того, чтобы бороться — сдадутся. Мол, все одно на роду написано нынче помереть. И готово! Померли.

— М-да, — сказала Наталья и коснулась своего живота. — Утешил. Как там в Библии? «Горе вам, рождающие и питающие сосцами». Что-то в этом роде.

— Все-таки гонений на Новгород в нынешнем году не будет, — сказал Сергей. — Знаешь, я тут думал-думал, напрягался — вспоминал школьный курс истории. Черт знает что! Учили, учили, а ничего не запомнили. Я только одно тебе могу сказать определенно: эти гонения и разгром Новгорода были уже после того, как Иван Грозный учредил опричнину. Но не раньше. Пока опричнины нет, бояться нечего.

— И все-таки, — проговорила Наталья, — твоя комета… Ты сам хуже всякой гадалки!

* * *

Флор начал осмотр бродячего цирка немца Киссельгаузена с клеток, где бесились запертые «дива». Одно из них, гигантскую змею, он осмотрел мельком, была обычная змея, разве что большая и откормленная. Даже, вероятно, не ядовитая.

А вот второе диво заслуживало внимания. Это была зубастая птица. На самом деле — зубастая. В клюве тянулись два ряда острых, как бритва, зубов, этот клюв разозленно лязгал перед самой решеткой. Птица цеплялась когтями, растущими у нее на крыльях, точно летучая мышь, и время от времени испускала тонкие, резкие крики.

Когда Флор вынырнул из-под плата, закрывавшего клетку, он почувствовал на себе неподвижный взгляд немца. Тот смотрел, не моргая, и его бесстрастное кислое лицо оставалось совершенно неподвижным. Киссельгаузен и сам напоминал некое плененное заморское диво, которое чудом оказалось в холодной России и теперь злится и страдает на чужбине.

Толмача при немце не было, хотя, по слухам, таковой имелся и являл собой персону крайне неприятную, вздорную и склонную к винопитию.

Затем Флор отошел от клеток и приблизился к гадалке. Он не собирался спрашивать ни о своем прошлом, ни тем более о будущем, почитая таковые вопросы за дело крайне нечестивое и недостойное порядочного христианина. Но на саму гадалку ему взглянуть хотелось. Как будто какая-то неведомая сила влекла его к этой таинственной женщине, звала: «Узнай, кто она такая, на что она похожа, попробуй понять, опасна ли она — или же это обыкновенная шарлатанка, которая желает снискать себе пропитание столь сомнительным ремеслом».

Он увидел пестрые юбки, вольготно разбросанные по снегу, множество блестящих серебряных и медных кружков, рассыпанных поверх ткани — монеток, которые женщина даже не потрудилась собрать и спрятать, яркие квадратики кожаных карт с изображениями странных пляшущих фигурок. Флор остановился чуть поодаль.

Солнце уже садилось, и тени удлинялись, все дальше и дальше вытягиваясь от ног. Прошло еще несколько минут, и тень Флора доползла до рук гадалки. Тогда она подняла голову и уставила на стоящего в толпе Флора неподвижный желтоватый взгляд своих выпуклых карих глаз. Сонный, как у змеи, и в то же время цепкий, этот взор приковывал к себе и холодил в жилах кровь.

— Здравствуй, — прошипела Соледад еле слышно, но от звука этого голоса Флор словно бы окоченел. — Здравствуй!

Глава четвертая. Лесное воинство

Севастьян Глебов поправлялся медленно. Он и сам не понимал, сколько сил растратил за время сидения в Тарвасте и в последующей битве, пока не свалила его рана и не уложила на землю возле этого костра. Сам себе Севастьян начал вдруг казаться старым. Это чувство было для него новым, совершенно непривычным, Глебов подолгу прислушивался к себе, как бы вопрошая то руку свою, то ногу, то глаз: «Ну, каково тебе — быть не молодым? Как ты теперь? Все еще служишь мне или собираешься уже на покой? Не рано ли?». Тело отзывалось ему по-новому. Оно как будто тоже пребывало в некотором недоумении. Руки сделались тяжелее, ноги — менее проворными.

Севастьян знал, что, когда поправится и встанет, не сможет больше порхать, наподобие бабочки, но станет твердо ступать по земле, как подобает мужчине зрелому.

Вообще многое в себе самом теперь его занимало. Покидая детский возраст, Севастьян по крайней мере знал, что такое случится: в один прекрасный день перестанет он быть ребенком и сделается молодым мужчиной. К этому его готовили, обучали владеть оружием, ездить верхом, плавать, стрелять, охотиться. Но никто и никогда не говорил Севастьяну, что переход из юношеского возраста в более зрелый также сопровождается странностями.

Ему вдруг показалось, например, что он стал хуже видеть. Глебов скрывал свой страх несколько дней, пока наконец проницательный Иона не спросил своего крестного, почему тот постоянно щурится.

— Я почти не вижу вон ту березу, — Севастьян показал на дерево, растущее на краю поляны.

— Где? — Иона повернулся, несколько секунд вглядывался в край поляны, затем фыркнул: — Да я тоже ее почти не вижу! Было бы, на что глядеть!

Там росла не береза, а ольха, и Иона это углядел. Но говорить не стал. Глебов и без того огорчен. Иона знал, что от удара по голове могут быть разные неприятности, в том числе — и ослабнет зрение. Но сообщать о том Глебову — лишнее. Будет еще время привыкнуть.

Иона исправно носил к их костру то птицу, то овощи. Где-то он их воровал. Глебов не мучил себя вопросами — где. В некоторых вопросах Иона разбирался куда лучше.

Как-то раз, вечером, Иона спросил:

— Вот ты, Севастьянушка, сейчас на поправку идешь — куда после направимся? Искать Мстиславского или все-таки в Новгород?

— Что, домой не терпится? — улыбнулся Глебов, впервые за последние несколько дней.

Иона кивнул.

— Страсть как хочется! — признался он. — Надоело мне шалырничать, хоть бы даже и с войском. Скучное занятие. А вот бы дома, у печки посидеть!.. Наталья, небось, пироги сейчас печет. Ее Флор Олсуфьич научил, она теперь стряпает… А такая гордая была, такая хмурая! И все у ней какие-то мысли в голове бродили непонятные.

— Наталья Флорова — хозяйка изрядная, сказал Глебов не без уважения. — Флор ее почитает и нам надлежит то же делать. А что гордая была… Он вздохнул. — У нее воспитание другое. Не такое, как у Настеньки.

По сестре он соскучился, по племянницам. Смешные малявки. Сперва из-за настасьиной юбки выглядывают, присматриваются, а потом, как привыкнут, так и виснут на дядюшке, не дают ему проходу. Севастьян вечно по дому ходит обвешанный детьми. Когда они ему надоедали, он стряхивал их с себя, точно медведь, и они с визгом удирали.

— От детей всегда удивительно пахнет, — сказал Севастьян задумчиво. — Как от птичек.

С этими словами он незаметно для себя провалился в сон. Еще одно новшество: раньше Глебов всегда знал, когда спит, а когда бодрствует; теперь же, ослабленный раной и изумленный своим новым состоянием, он то и дело засыпал, сам того не осознавая.

В этом сне не было Ионы. Глебов находился в лесу один. Костер тихо догорал, по углям бродили темные жаркие волны. Деревья обступали спящего все теснее, разглядывали его равнодушными старыми глазами. Эти глаза столько всего повидали на своем веку, что вид лежащего на земле человека их совершенно не занимал.

Однако взгляды их становились все более назойливыми, и Севастьяна это постепенно начало тревожить.

Он заворочался во сне, несколько раз вскрикнул, взмахнул рукой и случайно задел пальцами тлеющие угли.

Боль от ожога резко пробудила его. Глебов коротко вскрикнул и вскочил.

Перед глазами его поплыла темнота, несколько раз качнулись стволы деревьев, а затем он вдруг увидел очень странное, полупрозрачное лицо.

Это лицо несколько мгновений покачивалось перед ним в воздухе, а затем растворилось в сумраке.

Но Глебов успел его запомнить. Оно было женским и вместе с тем неестественно маленьким, как бы уменьшенным.

Глаза — большие, очень светлые, в полумраке — почти бесцветные. Рот — крупный, приоткрытый от удивления или любопытства. Крохотный кругленький подбородок.

Видение почему-то испугало его — испугало настолько, что он замер, как зверек при запахе опасного хищника.

А затем захрустели ветки, и к костру подошел Иона с охапкой хвороста в руках. Он бросил ветки землю, приблизился к Глебову, наклонился, коснулся его виска пальцами.

— Я не сплю, — сонно сказал Глебов.

— Вижу, — отозвался Иона. — Какой-то бледный. И вспотел весь. Мокрый, как мышь. Случилось что-то?

— Не знаю, — ответил Севастьян. — Разве что у меня после удара по голове видения начались. Скажи, Иона, ты веришь в лесных духов?

— В кого? — не понял Иона.

— Как в сказках… Ну, феи разные, эльфы. Всякие нелюди, другие существа. Помнишь, Вадим Вершков еще рассказывал…

— А что? — Иона вдруг напрягся, как будто услышанное насторожило его. — При чем тут эльфы? Я как-то слушал — читали интересную историю. Про кентавров. Будто такие на самом деле существовали, и блаженный Иероним в пустыне встречал их. Они приходили к нему и просили научить их хорошему, и блаженный Иероним передавал им Слово Божие… Я так думаю, — продолжал Иона, уже увереннее, иной человек глупее кентавра. Ну вот я, к примеру, пока ты меня не подобрал…

— Это ты меня подобрал, — сказал Севастьян. — Не путай события.

— Я не путаю, — обиделся Иона.

Он в самом деле как-то раз вызволил Глебова из большой беды, устроив ему побег.

— Одно дело — удрать от стрельцов, а другое — стать человеком, а не просто нехристем, — продолжал Иона. — Помнишь, каким я был, пока ты меня не подобрал? Блуждал в полных потемках. Меня даже Флор Олсуфьич просветить не мог. Ну так вот, я полагаю, что был куда хуже любого из этих диких тварей, кентавров всяких и сатиров.

— Ты мне зубы заговариваешь, — перебил Севастьян. — Здесь было какое-то странное существо.

— Да? — удивился Иона. Как показалось Глебову — немного фальшиво.

— Оно на меня глазело, — продолжал Севастьян, — а затем почти сразу исчезло.

— Приснилось, — с облегчением вздохнул Иона.

Но Севастьян покачал головой.

— По-моему, Иона, ты мне сейчас врешь.

— Да? — Иона сел рядом, обхватил колени руками. — Откуда такое подозрение?

— Да я ведь хорошо тебя знаю! — Глебов вдруг вздохнул. — Если ты кого-то нашел и прячешь, то лучше покажи сразу. Я ведь сердиться не буду. Не морочь только мне голову, хорошо? Мне все кажется, что после этого ранения я стал какой-то не такой… Как будто никогда не поправлюсь.

— Ну, это ты напрасно! — заявил Иона. — Будешь как новенький, только отдохнуть тебе надо.

— Не будет ни отдыха, ни выздоровления, если я начну считать, будто мне являются видения… — Севастьян проговорил последние слова почти жалобно. — Где ты был во время сражения? Почему ты постоянно врешь, Иона?

— Во-первых, я тебе не вру! — запальчиво Иона. — Мне даже слышать об этом обидно. Ты для меня — отец и брат, все разом, я помру за тебя, если надо!

— Да не надо, — фыркнул Глебов. — Ты лучше живи. Только скажи мне правду: здесь есть еще кто нибудь?

Иона опустил голову и замолчал.

Молчал и Глебов.

Тихо было в лесу. Даже угли, перестали потрескивать, как будто и они затаили дыхание.

Наконец Иона пошевелился.

— Все равно ведь ты все из меня вытрясешь, — сказал он обреченным тоном. — Ладно. Помнишь, дочка у наших хозяев была?

— Да мы ее никогда не видели!

— Самое не видели, а вот платья находили. Еще решили, что она — горбунья.

— При чем тут дочка? — нетерпеливо перебил Севастьян.

— Пропал я совсем… — Иона обхватил голову руками и заплакал.

Глебов растерялся. Он еще не видел, чтобы его оруженосец выглядел таким удрученным. Обычно Иона не терял бодрости духа и оставался веселым — по крайней мере, наружно, — даже в самые тяжелые минуты. Видать, и впрямь случилось что-то серьезное.

— Мне тем более стоит знать, — настаивал Глебов. — Может быть, я смогу тебе помочь.

— Мне! — Иона вытер глаза и посмотрел на Глебова почти с укоризной. — Да мне-то что помогать! Разве я стал бы из-за самого себя хвинькать? Ох, Севастьян! Знал бы ты только…

* * *

Обратив свой гнев на Тарваст, царь Иоанн после вторичного взятия этого города велел не оставить там ни одного дома в целости.

Несколько дней пушки крушили стены и разметывали камни. Люди бродили по хрустящим обломкам, подбирая в развалинах все, что казалось им более-менее ценным. Жители бежали, прихватив с собой первое попавшееся. Бежали в основном в сторону Польши, чтобы не попадаться русским. Люди царя Ивана начали вести себя в Ливонии как в завоеванной вражеской земле. Сын Елены Глинской как бы нарочно растаптывал земли, где некогда властвовал его предок, утверждая таким способом свое господство над ней.

Иные из местных жителей — кто был посообразительней и меньше держался за здешнее добро, надеясь на авось, — ушли из города заранее. Эти сохранили больше и не так подвергали себя опасности быть застреленным или зарубленным.

К их числу принадлежали и хозяева того дома, где обитал Глебов со своим оруженосцем. Однако судьба упорно отказывалась благоволить этим людям. Несчастье подстерегало их в лесу.

В телегу со скарбом была запряжена небольшая лошадка, косматая и с виду неухоженная, но довольно выносливая и добронравная. Передвигались медленно, однако не особенно беспокоились: за несколькими беженцами не погонится целая русская армия, а от случайной встречи только Бог оборонит — тут повезет, спеши не спеши.

На вещах сидела дочка хозяйская, та самая, о которой Иона понял, что она горбунья. Точнее сказать, Урсула была карлицей: ростом с десятилетнюю девочку, с короткой шеей и чуть приподнятыми плечами, она в первое мгновение пугала несуразностью свое внешности, однако уже вскоре смущение проходило и сменялось глубоким сочувствием, если не симпатией: ясные глаза и добрая улыбка молодой девушки проникали в душу и заставляли забывать о странностях ее сложения.

Однако немногие повидали ее за те шестнадцать лет, что девушка прожила на этом свете. Супружеская чета прятала ее в доме, стараясь сделать так, чтобы слухи о наружности их дочери не распространялись слишком далеко. Началось это затворничество не сразу — приблизительно с тех пор, как девочке исполнилось семь лет и стало понятно, что она больше не вырастет и что ее сутулость не является особенностью ее осанки, но представляет собой небольшой горбик между лопатками.

Поначалу ребенок спрашивал, почему нельзя пойти гулять на улицу, почему запрещено играть с другими детьми. Но, как все дети, Урсула быстро приняла случившееся с ней как данность. Она еще не знала, каким должен быть мир, и считала, что вариантов попросту не существует. Может быть, все дети сидят дома, взаперти, окруженные безмолвными игрушками, красивыми вещами, лентами, платками… И никто, кроме мамы, не входит в эту комнату со всегда опущенными шторами. Так положено.

Она была бледной, с прозрачной кожей, которая никогда не знала солнца. Ее руки, ловко управлявшиеся с иглой, оставались тонкими и слабыми. По счастью, она не растолстела, хотя со временем эта опасность могла ей угрожать.

У родителей Урсулы были веские причины прятать дочь.

Шестнадцать лет назад их посетил важный родственник. Он был бургомистром в Ревеле, владел суконной мастерской и вел обширную торговлю — от Новгорода до Брюгге. Навестив по пути двоюродную племянницу, он был приятно удивлен тем, что застал ее с новорожденной дочкой. Вид крошки на руках у счастливой матери настолько умилил богача, что тот обещал оставить свое суконное дело малышке — это будет ее приданым, когда она выйдет замуж.

Разумеется, все проливали счастливые слезы. Отец девочки обещал регулярно извещать о ее успехах и здоровье. И с той поры действительно раз в полгода напоминал о себе и своей драгоценной Урсуле — писал, что девочка здорова, красива, умна и мечтает скорее вырасти и выйти замуж.

Если пойдут слухи о том, что Урсула — горбунья и карлица, то с суконной мастерской и лавкой в Ревеле можно распрощаться. Завещателю требовались здоровые наследники, которые будут хорошо вести дело и проследят за тем, чтобы оно не ушло из семьи. Урсула никогда не выйдет замуж, не родит детей, и некому будет заниматься производством и торговлей. Узнав об этом, богатый родственник успеет переписать завещание, и тогда все мечты родителей девочки пойдут прахом.

Поэтому девочку прятали как можно более тщательно. Большинство соседей вообще не подозревали о том, что у хозяев этого дома имеется дочь. Точнее, о дочери знали, была девочка — но вот где она… То ли уехала куда-то, то ли умерла.

А Урсула росла, взрослела, училась читать и из книг узнавала самые разные вещи, но продолжала считать, что это все — выдумки, вроде истории про женщину-змею, которая полюбила рыцаря, или сказки про крылатого коня…

Как же она удивилась, когда отец вошел в ее комнату и, избегая встречаться с дочерью взглядом, сказал:

— Нам придется уехать.

— Уехать? — Она робко приблизилась к отцу, привстала на цыпочки, обвила руками его живот. — Но разве мы можем куда-то уехать?

— Разумеется. У тебя есть вещи, которые тебе особенно дороги, Урсула?

— Я люблю все мои вещи, — сказала девушка. — Мне не понятно, о чем ты спрашиваешь.

— Возьми с собой рукоделие, — сказал отец, — и несколько книг. Их можно будет хорошо продать. Я вернусь скоро, ты должна быть готова к путешествию. Твоя мать поможет тебе одеться.

Смысл сказанного остался для девушки темным, однако она послушно сложила в корзину иглы и нитки, взяла несколько книг из тех, что у нее имелись, и смирно присела на край своей постели.

Мать пришла вскоре после отца. В руках у нее был теплый дорожный плащ с капюшоном. Слишком длинный подол она быстро обкромсала ножницами и набросила эту одежду на дочь. Затем схватила ее маленькую ручку своей большой тяжелой рукой.

— Идем.

Урсула поднялась, повинуясь матери.

— Но куда?

— Потом поймешь. Идем со мной. Не спрашивай. Скоро здесь будет опасно.

Девочка осторожно спустилась по лестнице, вышла на улицу. Солнечный свет ударил ее по глазам. Она зажмурилась и тихо застонала сквозь зубы.

— Ты что? — удивилась мать.

— Мне больно!

— Садись!

Она подтолкнула дочь к телеге. Урсула, как могла, забралась наверх, натянула капюшон на голову и съежилась. Ветер пронизывал ее насквозь. Она никогда не помнила, чтобы ей было так страшно. Четыре стены, обнимавшие ее со всех сторон долгие годы, теперь исчезли, упали. Куда ни глянь — везде пустота. Тесные улицы Тарваста казались ей слишком просторными, но настоящий ужас начался уже после того, как они очутились за стенами. Отец о чем-то разговаривал с другими людьми, мать сопела и топталась рядом с телегой.

Кругом гремело оружие, шумели голоса, кто-то ходил, несколько раз возле телеги останавливались. Урсула сжималась в комок и пряталась под своим плащом.

Мать объясняла — с ней дочь, ребенок, она не вполне здорова… От телеги отходили, ворча, и Урсула переводила дыхание.

Затем вокруг потянулись леса. Здесь было уже не так жутко. По крайней мере, не было поблизости чужих людей, и девушка начала выглядывать из-под плаща и озираться по сторонам. Она видела стволы деревьев, птиц, кусты. Солнце садилось, разбрасывая по небу багровые, желтые, фиолетовые полосы, и Урсула, глядя сквозь ресницы, чтобы не так болели глаза, любовалась этим совершенно новым для нее зрелищем.

Ветер больно ранил ее изнеженную кожу, но заботливая мать взяла с собой масло и время от времени натирала им дочери щеки. Урсуле было неприятно ощущать себя липкой, но все же это лучше, чем струпья и расчесы, которыми стращали ее родители.

Они уже начали верить в то, что им удастся беспрепятственно миновать леса и добраться до польской границы.

Отец строил планы на будущее. Возможно, они сумеют устроиться на новом месте и благополучно доживут до дня, когда можно будет вступить в наследство. Урсула будет жить как королева. Ей сошьют самые роскошные платья. На ее столе будут самые изысканные кушанья. Она начнет заниматься музыкой, сможет покупать себе книги.

— Я поеду путешествовать! — объявила вдруг Урсула, слушавшая эти разговоры.

Оба родителя дружно уставились на свое дитя.

— Да, — подтвердила девушка, машинально размазывая пальцами масло по всему лицу и затем вытирая их о плащ. — Я хочу увидеть мир и все его чудеса. Столько интересного и красивого есть вокруг! Если в книгах написана правда…

— В книгах не всегда пишется правда, — перебила мать. — Мы с тобой это уже обсуждали. Часто в книжках просто сочиняют разные глупости для развлечения читателей.

— Это неважно, — Урсула тряхнула головой и зажмурилась. — Я больше никогда не буду сидеть в комнате!

Мать с отцом переглянулись. Потом отец осторожно начал:

— Урсула, это опасно. В мире полным-полно людей…

— Но я ведь буду богата, — напомнила девушка, — у меня будут слуги, охрана. Как у принцессы. Вы ведь обещали мне, отец!

— Правда, — проворчал он.

И тут по лесу раскатился долгий свист. Лошадка, сразу ощутив опасность, фыркнула, мотнула головой и остановилась.

Как по волшебству, из-под земли, из-за кустов, кажется — отовсюду — возникли какие-то незнакомые люди.

Они молча, без улыбки, скалили зубы и посверкивали глазами. Один из них протянул руку и взял лошадку под уздцы, второй оттолкнул в сторону женщину и запустил пальцы в тюки, третий ухватил Урсулу за плечи и встряхнул.

— Брысь! — сказал он беззлобно.

Урсула обмякла — силы оставили ее. Разбойник просто снял девушку с добра, наваленного на телегу, уложил на траву. Отец неожиданно вытащил из-за пояса длинную пистоль, драгоценнейшую вещь, и выстрелил.

Гром вспорол вечернюю тишину, как будто кусок ткани оторвали, и тотчас сладкий лесной воздух бы испорчен кислой гарью.

Лавочник из Тарваста изумленно уставился на свое оружие: оно по-прежнему дымилось, а разбойники по-прежнему были целы и невредимы.

Один из них подошел к отцу девочки вплотную и подтолкнул его плечом.

— Что? — сказал он. — Ищешь свою пулю? Да? Хочешь знать, почему никто не умер?

— Да, — пробормотал лавочник.

Разбойник изъяснялся на очень ломаном языке, но торговец, привыкший находить взаимопонимание с любым, кто посетит его лавку, понял и этого человека.

— Вон твоя пуля, — разбойник показал пальцем на березу. На белой коре появилось новое пятно. — Ты промахнулся. Мне бы такую пистоль, я бы тебя в упор убил.

Он помолчал, подумал немного, а потом сказал:

— Знаешь что? Заберу-ка я у тебя эту штуку!

Лавочник отвел руку.

— Не трогай!

Разбойник обернулся к своим товарищам, двинул дочерна загорелым лицом:

— Ребята! Он мне запрещает трогать свои вещи!

Кругом захохотали. Разбойник без труда отобрал у отца Урсулы пистоль, а когда тот попытался огреть грабителя камнем, сильно ударил его по виску.

Урсула, тихо постанывая, корчилась на земле под плащом. Ей хотелось убежать, но ноги, слабые и короткие, вряд ли унесли бы ее далеко. Тем не менее она набралась храбрости и отползла в кусты.

С яростью тигрицы мать Урсулы пыталась защитить свое добро. Она действовала успешнее супруга, поскольку орудовала более привычным для себя оружием — кухонным ножом. Ей удалось ранить двоих, прежде чем ее убили.

— Вредная женщина, — беззлобно сказал разбойник, что ударил отца Урсулы. Он наклонился над своей жертвой и вдруг свистнул сквозь зубы: — Братцы, этот тоже готов. Я ему голову проломил. Ей-богу не хотел!

— А что с девчонкой делать? — спросил разбойник постарше.

— А, точно! С ними ребенок был, — вспомнили остальные.

Начали озираться в поисках девочки, но той и след простыл.

— Да ну ее, — сказал наконец убийца отца Урсулы. — Она несмышленыш. Все равно в лесу пропадет.

— Жалко же, — возразили ему.

— Мне тоже жалко, — сказал убийца. — Не надо было удирать. Не пойдем же мы искать ее. «Бедная девочка, мы убили твоих маму и папу, так что теперь ты будешь нашим ребенком». Так, что ли?

Он плюнул.

— Давайте лучше посмотрим, что там у них на телеге. Стоило ли драться за это хвирябье насмерть!

* * *

Урсулу не нашли, хотя она скрывалась совсем близко, под кустом. В сумерках темный ее плащ сливался с землей и делал спрятавшуюся девушку почти неотличимой от кочки, на которой та лежала. Ей было холодно. Ее колотила крупная дрожь — такая, что зубы стучали. Она боялась, что этот стук выдаст ее, однако по счастью его не услышали. Чужие люди увели лошадь, утащили телегу. Урсула не знала, куда подевались ее родители. Она никогда не видела смерть и не предполагала, что такое может случиться с ней самой или ее близкими. То, что испугало ее, не имело для девушки никакого названия. Оно представлялось ей чем-то бесформенным и темным, чем-то таким, где можно пропасть и где только что сгинули единственные два человека, которых она знала в своей коротенькой жизни.

Постепенно холод и сырость пропитывали ее тело, проникали к самому ее сердцу. Она решилась пошевелиться, преодолевая страх. Ей казалось, что малейшее движение — и то, жуткое, которое сторожит ее поблизости, набросится и уничтожит ее, утащит в бездну, как уже утащило мать с отцом.

Однако ничего не произошло.

Урсула повторила попытку. На этот раз она оперлась ладонями о землю и с трудом села. Перед глазами вспыхнули и погасли искры. Уже совсем стемнело. Девочка встала на ноги и подождала, пока привыкнет к этому положению.

Затем она сделала шаг в сторону. Второй. Третий. Пошатываясь, она побрела прочь, не понимая, куда идет и на что надеется.

Иона наткнулся на нее случайно. Поначалу он испугался. И было с чего. Из чащи, слепо вытягивая вперед руки, пошатываясь из стороны в сторону и слабо мыча, вышло странное существо, маленькое, несуразное, похожее на что угодно, только не на человека. На своем веку Иона разное повидал. Встречались ему и калеки, и горбуны, и карлики. Кого-то изуродовал кнут палача, кто-то уродился кривобоким, потому что мать, пока носила бедное дитя, голодала или хворала. Всякое случается с человеком, пока он бредет, как умеет, от материнского лона к лону сырой земли.

Однако любые, самые жуткие уроды все-таки оставались людьми. Они ощущали себя как люди и воспринимались Ионой как собратья, которым почему-либо не повезло в жизни.

Урсула не считала себя человеком. Она была неотмирным созданием. В целом свете не нашлось бы другого такого же — человека, который счел бы себя ее собратом. И потому Иона, воспринимавший мир не столько глазами и слухом, сколько осязанием и интуицией, перепугался почти до смерти. Он выронил охапку сучьев, которые собирал для костра, и шарахнулся в чащу.

Существо остановилось, принюхиваясь. Иона явственно слышал, как оно пыхтит. Затем оно проговорило что-то тоненьким, жалобным голоском. Иона не шевелился. Тогда существо село на землю, обхватило голову тонкими ручками и тихонько заплакало.

Только тогда Иона осторожно выбрался обратно на поляну. Если нечто умеет плакать, значит, оно обладает чувствующей душой. Как собака, например. Некоторые собаки плачут. И лошади — тоже. У них душа бессмертная, только очень темная и неразумная. В это Иона верил накрепко. Он и себя считал чем-то очень близким к лошади или собаке. Во всяком случае, ощутимо ниже, чем такие высокие люди, как Глебов.

— Эй, — позвал Иона, приближаясь к существу.

Урсула вздрогнула и застыла.

Иона сел рядом, на корточки. Она не шевелилась. Тогда он осторожно прикоснулся к ее плечу и почувствовал, как напряглась девушка под его ладонью.

— Ты не бойся, — сказал Иона.

Заслышав звук спокойного голоса, она подняла лицо — как повернулась бы навстречу уверенному в себе человеку потерявшаяся собака.

— А! — воскликнул Иона. — Ты — девочка! Ты одна? Испугалась?

Он взял ее за руки и поднял, поражаясь тому, какая она легкая. Затем осмотрел свою находку еще раз, более тщательно, и вдруг ахнул:

— Ты из Тарваста, да? Горбунья, карлица! Ты жила в Тарвасте, в том доме… Твой отец держал лавку! Мы ведь нашли твои платья, знаешь?

Она не понимала почти ничего из сказанного, но видела, что этот незнакомец сильно отличается от тех. Этот почему-то ей обрадовался. И прикасается к ней не так, как те. Не по-хозяйски, а бережно и ласково.

— Тарваст, — сказала она. — Урсула.

— Смешное имя, — сказал Иона. Ну, ладно. Я тебя с моим Глебовым познакомлю… Или… Погоди-ка.

Он остановился посреди фразы и начал размышлять. Девочка доверчиво смотрела на него и ждала чего-то. Ионе подумалось: «Не стоит сразу на Севастьяна еще и это вываливать! Ему в бой идти, незачем его перед сражением смущать… Только вот что с этой пигалицей делать? Она ведь пропадет одна… Ежели меня, положим, в этом бою ухлопают, то и девчоночке конец.»

Решение, принятое глебовским оруженосцем, представлялось наименьшим злом из возможных. Все-таки Глебов — мужчина и воин; в битве он и сам за себя постоять может. А это существо с почерневшим, свалявшимся жиром на прозрачной коже и отчаянными глазами ни защититься, ни даже объясниться толком не может. Нужно обладать иониным понятием о странностях бытия, чтобы принять такую вот Урсулу в свое сердце и догадаться, что она хочет сказать.

И Иона велел ей прятаться и ждать. Она с облегчением улеглась на растрепанный ионин плащ, когда тот показал ей, где лучше устроиться, и закрыла глаза, а Иона отправился к своему костру — ломать комедию и рассказывать господину Глебову, что его оруженосца постигла внезапная резь в животе, из-за которой тот не в силах подняться и куда-то идти, не говоря уж о том, чтобы принимать участие в предстоящей битве.

* * *

Рассказав все это, Иона свесил голову и отвел глаза. Он не знал, как Севастьян отнесется к услышанному. Знал только одно: собственными руками взвалил на доброго боярина еще одну заботу.

— Да ладно тебе, — сказал Севастьян. — Я сейчас слабый — травинкой перешибешь. У меня даже сердиться на тебя сил нет. Надо было с самого начала все объяснить.

— Как бы я сказал, что не хочу тебя в бою прикрывать? — возразил Иона. — Мне и сейчас-то такое выговорить странно!

— Выговорить странно, а сделать — не странно, — хмыкнул Севастьян. — Удивительно устроен человек. Пока не назовет вещь по имени, этой вещи как будто и вовсе не существует. Приведи сюда это создание, будем дальше думать — как быть и как на Русь пробираться.

— Ты полагаешь, родители ее убиты? — спросил Иона.

— Они ведь прятали ее, — напомнил Севастьян. — Никому не показывали, берегли, наверное. Одежка у нее была богатая, хорошо пошитая. Нет, она — любимое дитя. Если она оказалась одна в лесу, значит, точно попала в большую беду. Веди сюда. Передай ей, чтобы не боялась.

— Если уже подглядывать за тобой начала, значит, страх прошел, — улыбнулся Иона, впервые за все время их разговора. — Она странненькая, но привыкаешь быстро. Главное, постарайся в лице не меняться. Я мигом!

И он убежал.

Севастьян устроиться поудобнее. Приготовился. И все-таки не смог удержать удивленного возгласа, когда оруженосец вернулся, ведя за руку крохотную девчушку с опущенной головой. Одежда на ней обтрепалась и была испачкана золой, обветренные щеки горели, белые ресницы и брови странно выделялись на фоне красноватой кожи. «Интересно, — подумал Севастьян, — горбуньи бывают или совсем отвратительные с виду или обладают ангельскими личиками, прехорошенькими… Почему так?»

Лицо Урсулы не было детским. Но и на лицо взрослой девушки оно не походило. И заботы, и беды, и радости, и мечты Урсулы — все было другим, не таким, как у прочих девиц ее возраста.

— Вот, — сказал Иона, хмурясь для пущей серьезности, — вот Урсула. Ты уж прости, батюшка, что подобрал эдакое диво в лесу и тебе на шею повесил.

— Почему повесил? — удивился Севастьян. — Это твоя ноша, ты ее и неси, а моя шея тут совершенно не при чем.

Иона важно поклонился ему. Урсула, быстро глянув на своего покровителя, сделала книксен.

— Очень мило, — сказал Севастьян. — Думаю, мы здесь задержимся дня на два. Надеюсь, ты не все еще хутора поблизости обобрал, Иона? Что-нибудь осталось?

* * *

Жизнь Урсулы изменилась полностью. Это случилось так внезапно, что у девушки не было времени осознать эти перемены, прочувствовать их до конца, понять, что она потеряла и что приобрела. Просто она вдруг открыла глаза и увидела себя совершенно в ином месте, окруженной совсем другими людьми. И эти люди казались ей такими же знакомыми, как ее родители. Из одного сна она попала в другой, вот и все. Севастьян воспринимался ею как великий господин, к которому нельзя обращаться первой, если только он сам ее не окликнет. Иона был ближе и проще, Иону она почти не боялась и иногда тянула его за рукав, желая обратить на себя внимание.

Они вышли в путь на третий день после знакомства Глебова с Урсулой. Иона держал девочку за руку и следил за тем, чтобы шли не слишком быстро. Время от времени он сажал ее себе на плечи, чтобы отдохнула, однако подолгу носить ее отказывался.

— Сдается мне, она до сих пор вообще за порог дома не ступала, — сказал Иона Севастьяну. — Они ее не только от нас прятали. Вон как личико обветрилось!

— Просто кожа нежная, — возразил Глебов, посматривая на Урсулу искоса.

— Нет, — уверенно ответствовал Иона. — Она вообще дикая. Самых простых вещей не знает. Эти изверги ее в шкафу шестнадцать лет продержали! Я знаешь, что думаю? Я думаю, они не хотели показывать соседям дочку-горбунью. Мол, уродина — все такое… Некоторые считают, что такие дети рождаются в наказание за большие грехи.

— Какие у лавочника могут быть «большие грехи»! — фыркнул Севастьян.

— Да самые большие грехи как раз у лавочников бывают! — убежденно сказал Иона. — У них любви нет. У них за ставнями пауки живут.

— Несправедливый ты человек, Иона.

— Лучше не спорь со скоморохом, — заявил Иона и скорчил преужасную рожу.

И тут случилась удивительная вещь. Урсула, которая слушала их разговор, мало понимая, о чем говорят ее благодетели, увидела ионину гримасу и негромко рассмеялась.

Они даже остановились от удивления.

— Смотри ты! Умеет смеяться! — сказал Иона и растянул рот до ушей. — Вот так дела! Я думал, она всегда такая кисленькая, как лесная ягодка, а она и веселая бывает!

Он медленно встал на руки и поболтал в воздух ногами, после чего повалился на землю. Урсула снова засмеялась.

— Отменный фокус! — вскричал Иона, сидя на земле и глядя на свою крохотную приятельницу: их глаза как раз оказались вровень. — Я теперь знаю, как тебя порадовать.

— Идем, — оборвал идиллию Севастьян. — А то до Новгорода век не доберемся.

Как и в первый раз, разбойники показались перед Урсулой прямо из-под земли. Она даже узнала того загорелого черного человека, который снял ее с телеги. Завидев грабителей, Урсула впала в прежнее оцепенение. Она не закричала, не попыталась бежать, даже не закрыла глаз. Просто стояла и смотрела, как они подходят.

Ей почудилось, что сейчас все повторится: один ее спутник упадет под ударом ножа, второго свалят кулаком. И она снова останется одна.

Видимо, это неизбежность. Урсула мало понимала в том, как устроен внешний мир. Она успела разобраться только в одном: здесь все не так, как было дома. И не похоже на истории, описанные в чудесных книгах, которые приносил ей отец.

Но ничего из ожидаемого ею не произошло.

Севастьян ступил вперед, коснулся рукояти меча.

— Отойди! — проговорил он, не глядя на темнолицего разбойника. — Лучше отойди!

— А мне-то что, — равнодушно сказал разбойник и цыкнул сквозь зубы. — Нас тут восемь человек, а вас, я погляжу, двое.

— Восемь — это мне одному справиться, — ответил Севастьян без всяких эмоций. — Не думай, что похваляюсь.

Он уже узнал этих людей и ждал, пока и они его признают.

— Может, и не похваляешься, — согласился разбойник.

Разговор велся на спокойных, почти дружеских тонах.

И вдруг все разом переменилось. Кто-то в толпе вскрикнул:

— Глебов!

И, метнувшись вперед, повалился Севастьяну в ноги. Другие начали переглядываться. Еще один побледнел, отвел глаза. Прошло совсем немного времени — и вот уже вся шайка дружно кланяется перед Севастьяном, благодарит его за что-то и просит прощения.

Севастьян смотрел на них холодно.

— Вот вы чем занимаетесь, — сказал он наконец. — Для того ли мы с вами в живых остались?

Урсула, прижавшись к Ионе, глазела на Севастьяна как на полубога. Она не понимала, как такое возможно.

Эти люди, безжалостные и страшные, убившие ее отца и мать, забравшие лошадку и все вещи, — эти люди испугались Севастьяна, хотя он перед ними почти беззащитен.

Иона хмыкнул и склонился к светлой макушке Урсулы:

— Видала? — ободряюще молвил он. — Видала, как они перед ним стелются? Знай наших! Господин Глебов еще не так умеет!

— Чем вы тут промышляете? — спросил Севастьян, не повышая голоса.

— Чем придется! — вразнобой отвечали ему.

— Эта девочка вам знакома? — Глебов показал на Урсулу.

Она метнула в них перепуганный взгляд и прижалась к Ионе теснее.

— Может, и знакома, — не стали отпираться разбойники, — но мы с детьми не воюем. Она сама убежала.

— Хорошо, что она к тебе прибилась, — добавил черномазый разбойник. — А то уж думали, пропала в лесу малявка.

— Где ее родители, Чурила? — обратился Севастьян к черномазому по имени. — Она ведь не одна вам попалась?

Чурила сломался — повалился на колени.

— Убили мы их, — признался он. — Сам не знаю, как такое вышло, господин Глебов!

Глебов махнул рукой.

— Вставай, — велел он. — Хорошо, что мы с вами повстречались, ребята! Я уж скучать начал!

Ответом ему был дружный хохот. Смеялись до слез — от радости, от облегчения.

Этими людьми Севастьян командовал, когда русские войска брали Феллин — одну из главнейших крепостей Ливонского ордена.

Сыну опального боярина Глебова нарочно дали отряд смертников — разбойников, собранных по острогам и приказным избам, людей клейменых, с рваными ноздрями, отсеченными ушами.

Их задачей было подвести пороховой снаряд под стену и взорвать ее, сделав пролом для штурмующих крепость русских войск.

Глебов знал: командование и не рассчитывает, что кто-нибудь из этого пропащего отряда останется в живых. И все же Севастьяну удалось сохранить большинство своих и даже увести их из-под Феллина, когда крепость была уже взята. Он распрощался с ними в лесах Ливонии, позволив им разойтись на все четыре стороны и не возвращаться на Москву, где ни одного из них не ждало ничего хорошего.

И вот свиделись снова. Наверное, разбойники эти могли Глебова одолеть, если бы навалились всем скопом. Однако он, как и в первый раз, когда свела их судьба, переломил этих людей и они опять ему подчинились.

Севастьяна окружили, каждый норовил поцеловать его плечо, подтолкнуть его локтем, сказать что-то о себе.

— Мы-то здесь уже почти год бродим!

— Всякое было, а после опять в шайку сбились!

— Помнишь, Плешка такой был? Убили его! Здешние крестьяне — вилами…

— Он у них козу свел, а они его настигли.

— Не столько богатства нажили, сколько просто не подохли!

— Занятие трудное — жить.

— Это ты верно говоришь, — согласился Глебов с последним из разбойников. — Я тебя не помню, брат, прости уж.

— Ты и не мог меня помнить, — сказал тот, рослый детина, прихрамывающий на одну ногу. — Меня Харлампий звать, а здесь зовут Харлап — вот ведь как совпало. Я с тобой прежде не встречался, к этим злодеям позже прибился. А вот говорили они о тебе много, господин Глебов.

— Ну, ладно. — Глебов поднял руку, делая знак, чтобы все замолчали. — Слушайте, братцы. Я хочу теперь вернуться в Новгород. Идемте со мной! В Новгороде всегда нужны моряки. Да и мне собственный отряд в пути потребуется. В этих лесах вы сгинете за грош — никто и не помянет. Здесь ведь жить, братцы, невозможно. Во-первых, все хутора и поселения уже ощипаны догола. Война продолжается. Тут и одной армии довольно, а по здешним краям две армии непрерывно ходят взад-вперед, наша да польская. А еще, говорят, шведский король хочет принять участие…

— А во-вторых? — спросили Глебова.

— Во-вторых, места эти небезопасны, — охотно отозвался Севастьян. — На каждом шагу, за всяким пнем, куда ни ступи, — повсюду разбойники, лютые да голодные…

Последнее заявление встретили веселым смехом. Теперь эти люди не казались Урсуле страшными. Не страшнее любых других, во всяком случае. Они смеялись от души и охотно повиновались Севастьяну. Урсула зашептала Ионе на ухо. Тот долго слушал, вникал, затем кивнул и обратился к Севастьяну:

— Спроси их, господин Глебов, если они родителей ее убили — куда они лошадку подевали? У нее лошадка была.

Глебов пошел спрашивать про лошадку…

* * *

Теперь Урсула ехала верхом. Ей устроили седло, постелили мягкую попону. Лошадка, изумленная происходящим, дергала ушами и косила по сторонам, однако повиновалась Ионе, который вел ее за собой. Из остальных вещей Урсула взяла книги и свою корзинку с рукодельем, а прочее — в том числе и мешочки с талерами — со спокойной душой отдала.

Разбойники, которые по приказу Севастьяна вернули Урсуле все ее добро, окончательно убедились в том, что девушка эта — не от мира сего, блаженненькая.

— Заберите, — говорила она людям, которые ограбили и убили ее родителей. Кивая и слабенько улыбаясь, девушка протягивая им деньги. — Это не надо. От этого нет пользы. Я этого не понимаю.

— Видал, на кого посягнули, ироды, детоубийцы? — громким шепотом сказал Харлапу Иона. Она же почти что ангел.

— Мы люди темные, — согласился Харлап, — твой господин Глебов и вправду великий человек.

Чурила, гибкий и чуткий, как дикое животное, ловко выискивал тропы в почти непроходимом лесу и находил путь в любом, самом топком болоте. Каждый день приближал маленький отряд к Новгороду.

А комета висела над ними в небе, только ни один из отряда ее не видел, потому что на небо никто не смотрел — тут не зевай, наблюдай по сторонам да под ноги поглядывай, не то попадешь в какую-нибудь новую, неведомую беду.

Глава пятая. Буря надвигается

У Георгия в Новгороде больших забот не было. Хозяйство у бродячего фокусника Киссельгаузена небольшое, за животными ухаживал он сам. От Георгия требовалось только вовремя появляться на кухне да передавать трактирщику деньги без задержки. Как странно, Георгий воровать не любил и на чужое добро особенно не зарился.

Этому обстоятельству, впрочем, имелось очень простое объяснение. Всю Россию, со всеми ее богатствами, с достоянием любого человека, в ней обитающего, Георгий постепенно приучился считать своей собственностью. Какая ему разница, где эта собственность сейчас хранится, чьи руки ее сберегают и преумножают своими трудами, если рано или поздно Георгий на все наложит свою растопыренную пятерню? Не был он даже завистлив к чужому счастью.

Он знал, кто он такой. Этого знания — неважно истинного или ложного, — было ему довольно для того, чтобы ощущать себя уверенно и спокойно. Он находился на своем месте, вот и все, что требовалось.

И только присутствие Соледад Милагросы нарушало равновесие его духа. Когда он видел эту женщину, его охватывала непонятная слабость. Иногда Соледад его пугала. Сказать точнее, стоило Георгию несколько часов не встречаться с ней глазами, как он начинал ясно понимать: это — ядовитая гадина, от которой следует держаться подальше.

Но первый же взгляд желтоватых выпуклых глаз испанки — и Георгий таял, терял волю, начинал стелиться под ее ноги и в мыслях уже называл ее своей царицей.

Соледад была колдуньей. Не травницей, из тех глупых баб, что наговаривает на горькую полынь, которую потом подкладывает под порог сопернице, чтобы та «иссохла», — нет, настоящей. Она ничего особенного не делала, но сила, что таилась в ее особенном естестве, давала о себе знать каждое мгновение. Тело у нее было горячее, как будто Соледад постоянно сжигала лихорадка, а движения, напротив, — сонные, словно она не до конца пробудилась от каких-то таинственных грез.

На Москве в колдунов верили и время от времени производили на них гонения. Во время великого московского пожара, когда выгорела половина города, народная молва приписала это бедствие чародейству Глинских — не забыли ни иноземного их происхождения, ни странной смеси польских и татарских кровей, ни того, что заняли они место скромного дворянина Сабурова, отца доброй и чистой царицы Соломонии. По совету протопопа Благовещенского собора Феодора Бармина, бояр Сокпина-Шуйского и Иоанна Федорова, царь Иоанн приказал сделать розыск по этому делу.

Бояре приехали в Кремль, на площадь, к Успенскому собору, собрали там черных людей и стали спрашивать:

— Кто зажигал Москву?

Толпа закричала:

— Княгиня Анна Глинская со своими детьми и людьми волховала, вынимала сердца человеческие, клала их в воду, да той водой, ездючи по Москве, кропила по всем сторонам — вот от чего Москва выгорела!

Явился на площадь Георгий Глинский, родной дядя Иоанна Васильевича — государя. Услышав такое ужасное обвинение против своей родни, он поспешил укрыться в Успенском соборе, но было уже поздно — разъяренная чернь узнала его. Толпа ворвалась в собор, убила Глинского в самой церкви и поволокла труп его на торговое место, где обычно совершались казни.

Указания Стоглавого собора против чародеев были сравнительно мягки: для мирян высшим наказанием положено отлучение от Церкви, а для клириков — извержение из сана. Но после пожара Москвы Иоанн Васильевич издал свой указ, где говорилось, что те, которые будут «к чародеям и к волхвам и звездочетцам ходити волховати и к полям чародеи приводити и в том на них доведут и обличены будут достоверными свидетели, и тем были от царя великого князя в великой опале, по градским законом, а от святителей им же быти в духовном запрещении, по священным правилом».

Но ни страх народной расправы, ни возможность преследований со стороны властей, похоже, не беспокоили Соледад. Она знала, кто она такая; знала, чего хочет; знала и чего добивается от других, а всем прочим оставалось лишь одно: считаться с этим и выполнять ее требования.

Рядом с Соледад Георгий терялся настолько, что подчинялся любому ее кивку, любому взгляду, малейшему движению ее пальца. «Боже правый, — думал он иногда в смятении, — помоги мне! Что я делаю? Почему не могу противиться ей?»

Один раз Георгий настолько отчаялся избавиться от страшного, довлеющего влияния Соледад, что отправился в церковь и впервые за много лет присутствовал на православном богослужении. «Я должен это делать, — напоминал он себе, — я ведь буду царем, а цари не пропускают служб! Иван, который сидит на моем троне, по слухам, молится преусердно, иногда даже лоб себе разбивает… Вопрос только в том, насколько это ему помогает.»

Служба показалась ему страшно долгой. За годы скитаний Георгий и позабыл, как долго читают в церкви, как долго поют, сколько земных поклонов кладут. Он выполнял все это, сначала со слезами, потом, неожиданно, — почти засыпая на ходу, от усталости и эмоциональной опустошенности. В конце концов он забился в угол, за расписным столпом, на котором изображена была Лестница Иакова: сверху сплелись коренастые, похожие на новгородцев Ангелы в развевающихся одеждах, а внизу лежал распростертый на земле Иаков и спал. Рот спящего был открыт, как будто он храпел, и любопытный зверек выглядывал из травы, интересуясь человеком.

Там Георгий склонился в земном поклоне и закрыл глаза. Кругом продолжали петь и шевелиться, кто переступал с ноги на ногу. Было душно от горящих сальных свечей и пота. Временами накатывал запах ладана и приносил с собой волны свежести, но очень скоро все опять погружалось в духоту.

Георгий то засыпал, то пробуждался. Ничего не изменялось. Георгию хотелось увидеть во сне Ангела и поговорить с ним, но вместо того ему являлись всем другие образы: польский харчевник с сердитыми глазами, огромные злые руки, отталкивающие Георгия от вожделенной миски с жидкой кашей, смятые васильки и густые жирные капли крови на том месте, где Георгий убил человека. Он совсем забыл об убийстве. Он даже уговорил себя считать, что убийства не было, но спустя столько лет оно пришло нему в видении.

Тот человек собирал милостыню по деревням, носил большую холщовую сумку с корками хлеба и разными объедками. Сумка вся была заскорузлая, в пятнах. От нее пахло прогорклым жиром, и этот запах показался оголодавшему Георгию — в те годы еще подростку — чем-то вожделенным. Он напал на нищего, убил его ударом по голове и отобрал сумку. С добычей он убежал подальше в поле и там, спрятавшись среди колосьев, быстро съел почти все. Его стошнило, он долго плакал и жалел еду.

Потом он вспомнил о том, какой ценой заполучил то, что «изблевал из уст своих», и вернулся к месту убийства. Он надеялся, что нищий ожил и ушел. Он очень просил об этом Бога. Но когда Георгий нашел смятые васильки и капли крови на них, то рядом же обнаружил и тело. Оно не переменило позы — так и лежало, раскинув руки и глупо глядя в небо.

Георгий тоненько закричал и бросился бежать. И по дороге понял: ничего этого не было. Никакого нищего, никакого удара по голове, никакой сумки с корками и огрызками мясных костей. Все это — марево, обман нечистых духов. Он ведь по-прежнему голоден, не так ли?

И постепенно Георгий успокоился. С тех пор ему случалось встречаться с людьми не по-хорошему; бывали и драки; наверное, кое-кто после этих драк так и не приходил в себя. Но то первое убийство ушло из памяти без следа, как представлялось Георгию.

И вот оно вернулось. «А если покаяться? — мутно подумал Георгий. — Тогда оно сотрется, и его больше не будет… Может быть, и Милагроса перестанет иметь надо мной такую власть, если я избавлюсь от этого греха.»

Однако он тут же вспомнил о множестве других прегрешений, которые у него были. Он не мог их перечислить, потому что попросту не знал их поименно; он просто отдавал себе отчет в том, что Милагроса всегда отыщет какой-нибудь забытый грех и вцепится в него. Для того, чтобы не подпасть под ее влияние, нужно быть совершенно святым.

Это так ужаснуло Георгия, что он опрометью убежал вон из церкви. Ему совершенно не хотелось становиться святым. И только оказавшись далеко от храма, где бубнили и гнусавили какие-то непонятные слова, которых «трепещут бесы», по уверению церковников, Георгий немного успокоился.

И тут он увидел идущую впереди Соледад. Она спокойно мела подолом улицу и о чем-то размышляла, по обыкновению лениво поглядывая по сторонам. Притяжение этой женщины было настолько сильным, что Георгий нарочно ускорил шаги, чтобы догнать ее.

Она как будто почуяла его — остановилась, обернулась, раздвинула губы в улыбке.

— Он здесь, — сказала она.

— Кто? — не понял Георгий.

Странно, тягуче выговаривая слова и произнося звуки в нос — куда более насморочно, чем это делали местные жители, — Соледад повторила:

— Он здесь.

И добавила, улыбаясь почти радостно:

— Мой враг!

Одновременно с тем она протянула руку и коснулась шали, узлом завязанной у нее на груди. Георгий не понял, что именно она сделала, но в тот же миг у него перед глазами заколыхалась смуглая упругая женская грудь. Он ощутил непреодолимое желание уткнуться лицом в нее, ощутить прикосновение горячей и гладкой кожи, закрыть глаза и провалиться в инобытие, которое сулили ему желтоватые глаза Соледад.

Георгий моргнул. Наваждение рассеялось. Женщина стояла на улице, полностью одетая, и губы ее чуть шевелились в улыбке.

— Идем, — сказала она.

И он потащился за ней, покорно, как пес, которому показали кость.

Они добрались до трактира, где Киссельгаузен снимал комнаты, и Соледад, ни на мгновение не останавливаясь, прошла к себе. Дверь она не стала закрывать, и Георгий, прильнув всем телом к щели, смотрел, как она раздевается. Она, разумеется, знала о том, что он подглядывает. Но это ее совершенно не смущало. Напротив — казалось, она нарочно облегчает ему задачу.

Она распутала узел шали, затем сдернула темную юбку и осталась в рубашке, которая едва прикрывала ей колени. Георгий судорожно вздохнул. Жар охватил его, у него лязгнули зубы, и он поднес руку ко рту, чтобы не вскрикнуть.

Соледад повернулась к двери спиной, чтобы он увидел ложбинку у нее между лопаток. Спущенный ворот рубашки приоткрывал эту сладостную ямочку, по которой — к восторженному ужасу соглядатая — протянулась блестящая полоска пота.

Георгий застонал.

Соледад обернулась и посмотрела с улыбкой в сторону двери.

— Входи, — пригласила она.

Это случалось и прежде, и всякий раз Георгий не мог противиться. Он вбежал в комнату, простирая руки к Соледад, и она, гортанно засмеявшись, обхватила его за шею и повалила на себя.

У них не оставалось времени для игр или ласки; рыча и вскрикивая, Георгий набросился на Соледад. Ее естество обжигало его, точно кипятком. Он смотрел одним глазом на ее пульсирующее в темноте горло, такое нежное, и мечтал сдавить его пальцами, оставить синяки на нежной коже.

Мягкая грудь женщины, раздавленная грудью мужчины, пружинила при каждом натиске, и Георгий ощущал твердые соски Соледад, которые норовили его уколоть. Это тоже было странно.

А затем всегда происходило одно и то же. Георгий оказывался в пустоте — в черной, пылающей пустоте. Он погружался в эту пустоту все глубже и глубже, вокруг постепенно начинали извиваться длинные золотистые искры. Они пролетали мимо, еле слышно и вместе с тем пронзительно смеясь.

От этих звуков все тело содрогалось в мучительной истоме. Георгий падал в бесконечность и различал на дне этой бесконечности ждущее лицо. Багровое огромное лицо с жадно раскрытым ртом, с распахнутыми ненасытными глазами. Вся кожа с этого лица была как будто бы содрана, и кое-где черно запеклась кровь, а у виска вздувались гнойники.

Оторвать взгляд от запрокинутого вверх из пропасти лица было невозможно. Где-то очень далеко смеялась Соледад, Георгий различал ее голос как сквозь подушку — как будто их разделяло огромное расстояние.

Сокрушительная боль пронзала сердце, и тотчас приходило почти невыносимое наслаждение. Лицо внизу взрывалось, разлеталось на миллиарды брызг, каждая из которых достигала кожи и кусала ее.

После этого все исчезало.

Георгий приходил в себя по полчаса и более. Он лежал на постели, медленно переводя дыхание и слушая, как постепенно смолкает бешеное биение его сердца, а кровь перестает ударять в виски. Соледад расхаживала по комнате, перекладывала какие-то вещи. Ее рубашка, промокшая от пота, липла к телу, но женщина не спешила снимать ее и переодеваться в сухое. Чем-то она вечно была занята. Слишком занята, чтобы оборачиваться и смотреть не Георгия.

А тот не отрывал от нее глаз. В обычное время, если Соледад не было рядом, он понимал, кого видит на дне пропасти — кого она показывает ему раз за разом, все ближе и ближе. Но в те мгновения, когда Соледад находилась на расстоянии вытянутой руки, Георгию было безразличны все эти жуткие видения. Он знал одно: без Соледад Милагросы он зачахнет от тоски и умрет. И еще он догадывался о том, что она убьет его в любом случае, но это как раз было ему безразлично.

* * *

Дитрих Киссельгаузен считал своей родиной город Страсбург, хотя подолгу там никогда не жил: большую часть времени он проводил на колесах, разъезжая по всем городам Европы. Перед тем, как оказаться в Новгороде, он довольно долгое время провел при дворе испанского короля, куда его пригласили нарочно — развлекать наследника престола.

Испанский король Филипп недавно овдовел — отошла в мир иной, так и не сумев родить ребенка, вторая супруга, английская королева Мария Тюдор, прозванная Марией Кровавой. Англия не стала католической, несмотря на все усилия Марии и Филиппа — на английский трон взошла дочь Анны Болейн, протестантка Елизавета. Филипп возвратился в Испанию.

Наследник был непреходящей печалью Филиппа Испанского. Он носил имя Карла и послужил в свое время причиной смерти своей матери, Марии Португальской. Этой королеве рождение сына далось тяжело — рядом с ней находилась лишь одна неопытная повитуха, а все прочие придворные дамы ушли из дворца смотреть на казнь еретиков. Через четыре дня после того, как Карлос впервые увидел свет, Мария Португальская навсегда закрыла глаза.

Наследник был явно нездоров, но пока что на это не обращали мало внимания. Ребенок в те годы не воспринимался как полноценная человеческая личность. Кроме того, не достигнув годовалого возраста, младенец вообще еще не доказал своего права на жизнь. Нет смысла любить этот комок плоти, который вполне может оказаться нежизнеспособным.

Но Карлос не умер. Король Филипп отдал его воспитательнице, донье Леонор де Маскареньяс, весьма набожной пожилой даме, которая некогда воспитывала и Филиппа. Эта особа вознамерилась уйти в монастырь, но король — бывший ее воспитанник — обременил ее младенцем и прибавил: «Отнеситесь к нему как к сыну».

Трудно пришлось донье Леонор с таким воспитанником. Он родился с зубами и больно кусал груди своих кормилиц, искалечив нескольких. Говорить он начал весьма нескоро и сильно заикался. Первое слово, которое он произнес, было «нет».

Лишь спустя семь лет знатная нянька обрела свободу — для того, чтобы вручить ее Господу и затвориться наконец в монастыре. Мальчик был поручен отныне мужчинам, которые учили его грамоте, фехтованию, верховой езде и хорошим манерам. С отцом он почти не встречался. То были годы брака Филиппа с Марией Тюдор. Карлос так и не увидел свою английскую мачеху. Согласно брачному договору, если бы у Марии и Филиппа появились дети — на что Мария так искренне надеялась — старший сын должен был унаследовать Англию, Нидерланды и Франш-Конте, а Карлос — Испанию. Если бы детей в этом браке не было, права Филиппа в Англии теряли бы силу. Мария ждала ребенка, не подозревая о том, что в ее животе зреет убийственная опухоль. Потом Мария скончалась.

На время все интересы Филиппа сосредоточились на его старшем и единственном пока сыне. Карл подрастал и все больше вызывал тревоги. Он не любил учиться, ему не нравились оружие и верховая езда. Иногда какая-нибудь идея приходила в его уродливую голову, и тогда Карлос сломя голову мчался исполнять задуманное.

Он знал, что его дед, император Карл, отец нынешнего испанского короля Филиппа, находится в монастыре иерономитов в Юсте. Карл был великим полководцем, но в один прекрасный день отказался о всех титулов, снял корону и затворился в монастыре. Мальчик мечтал побеседовать со своим знаменитым дедом, и никакие уговоры воспитателей не могли его остановить.

Карлос сел на коня и, как умел, поскакал в Юсту, где потребовал встречи с дедом. Старый вояка вышел к внуку и был неприятно поражен его внешностью: Карлос был физически неприятен, почти отвратителен. Голова его была ненормально велика, одно плечо торчало выше другого, и хилые ноги едва удерживали тело. Бледный, с иссохшей правой рукой, он производил впечатление существа невероятно хворого. Это уродство настолько бросалось в глаза, что казалось заразным, и хотелось отойти подальше, чтобы не подцепить какое-нибудь отклонение. Малорослый и толстый, он глядел на людей с ненавистью.

Карл-монах согласился побеседовать с этим внуком о своих былых сражениях и провел в беседах с юношей около часа. Оборвался разговор неожиданно. Карл припомнил один случай, когда вынужден был отступить перед превосходящими силами противника.

Карлос вскочил.

— Никогда, никогда бы я не повернул назад!

— При определенных обстоятельствах отступление может быть единственным разумным выходом, — спокойно возразил старый Карл.

Молодой заорал, брызгая слюной:

— Никогда, никогда! Вы — трус, я презираю и ненавижу вас!

С этими словами он бросился бежать к своей лошади. Старый король долго смотрел ему вслед. Маленькая нелепая фигурка странно раскачивалась и подпрыгивала на ходу, одна рука бешено размахивала, вторая висела вдоль бока неживой плеткой.

— Не знаю, кем он вырастет… — задумчиво проговорил бывший король Карл.

Ужас был в том, что Карл — хорошо разбиравшийся в людях, — превосходно отдавал себе отчет в том, что представляет собой его внук.

Это был клубок болезней — и чудо сверхъестественной живучести.

Новое несчастье едва не загнало Карлоса в могилу. Несколько лет подряд его тело трепала лихорадка. Раз в четыре дня он сваливался без сил, покрывался потом и трясся на кровати, под ворохом одеял. На следующий день после приступа его отправляли в загородное имение, в двадцати милях от Мадрида. Там он и увидел дочь привратника дворца — Мариану Гарсетас. Мариана была изумительно хороша и свежа — чудесный весенний цветок, который так хорошо было бы сорвать, истоптать, испоганить, лишить победоносного сияния молодости! Карлос помчался вниз по лестнице, надеясь догнать «девчонку». Однако за пять ступеней до конца лестницы он споткнулся и ударился головой о садовые ворота.

Об этом падении тотчас узнали при дворах европейских монархов, поскольку практически смертельная травма наследника испанского престола касалась решительно всех.

Некоторое время казалось, что принц умрет. Король Филипп, отец Карлоса и, по мнению самого Карлоса, главный его враг, прислал своего личного врача вместе с двумя королевскими хирургами. Они обнаружили на голове его высочества глубокую paну размером с ноготь на большом пальце, с рваными краями. Страшна была не эта травма, а сильное сотрясение мозга.

Карлосу пустили кровь, и он пришел в себя. Тогда его заставили скушать несколько слив и куриную ножку.

Однако через несколько дней рана начала гноиться, у принца начался сильный жар, на щеке и под ухом распухли железы.

Из Вальядолида привезли нового хирурга, чрезвычайно искусного лекаря, бакалавра медицины, чтобы тот сделал надрез на коже. Надрез был произведен по строго научной методике, в форме буквы «Т». Хлынула кровь. Разглядеть, поврежден ли череп, оказалось невозможно, поэтому рану зашили и перевязали.

Состояние Карлоса продолжало ухудшаться. Филипп оставил все дела и прибыл из Мадрида, привезя с собой очень уважаемого анатома, который, помимо своих ученых достижений, был известен еще и тем, что стал свидетелем смерти французского короля Генриха II, скончавшегося от мозговой травмы на турнире в 1559 году.

Вся эта армия врачей, презирающих друг друга, иногда тайно, но чаще — явно, столпилась у постели наследника. Они обработали рану составом из измельченного ириса и кирказона, мазью из скипидара и яичного желтка, а в завершение — розовым медом и пластырем из буковицы. Лучше больному не становилось.

На следующий день лицо умирающего стало опухать. Врачи дали ему слабительное, которое подействовало на него — согласно отчету, отправленному Филиппу, — «четырнадцать раз». Принц лежал, весь измазанный собственными испражнениями, — перенести его представлялось невозможным. К концу дня отек увеличился, появились маленькие воспаленные прыщи по всей коже. Наутро врачи увидели, к своему ужасу, что отек разросся настолько, что глаза принца закрылись. Когда король Филипп пришел навестить сына, он собственными пальцами раздвигал тому веки.

Затем гнойник перешел на шею, грудь и руки. Доктора то пускали принцу кровь, то ставили ему банки, то прибегали к слабительному. Привезли врача-мавританина из Валенсии. Тот применил какие-то свои жгучие мази черного цвета, от которых череп Карлоса сделался «как чернила». Мавританина изгнали с позором.

По всей стране выставлялись драгоценнейшие христианские реликвии для поклонения, в том числе и шипы от тернового венца Спасителя; многочисленные религиозные процессии и шествия различных монашеских орденов протекли по улицам с образами Пресвятой Девы и святых.

Люди прикладывались к статуям, святым мощам, другим реликвиям и молили Бога спасти жизнь принца. Всех охватил странный энтузиазм. Для чего жители Испании просили Всевышнего сохранить на земле безумца, человека, который похищал и избивал девушек, увечил неугодных, убивал животных себе на потеху?

Говорили, что он жарит кроликов живыми, что он бьет лошадей так, что потом их приходится пристреливать — они больше ни на что не годны после поездок с принцем. Несколько знатных дворян, по слухам, были кастрированы по приказу Карлоса.

Филипп II был суров; его наследник уродился чудовищем.

И все же молитвы о здравии особы королевской крови истекали к Небесам из тысяч сердец.

Протестанты — преимущественно это были люди королевы Елизаветы Английской, занимавшие официальные посты при испанском дворе, — с насмешкой смотрели на это безумие. Англичане не признавали ни святых, ни мощей; поэтому нетленное тело брата Диего, миссионера, проповедовавшего слово Божие на Канарских островах, было для них лишь «высушенным трупом».

Эти почитаемые мощи угодника Божия доставили в комнату принца и положили на кровать рядом с умирающим. Король — которого Карлос считал своим «врагом» — плакал, не осушая глаз. Другого наследника у него не было, несмотря на то, что Филипп недавно женился в третий раз — на французской принцессе Елизавете Валуа.

Сраженный горем, Филипп отправился в монастырь святого Иеронима, заранее заказав себе траурное платье и оставив указания о похоронах наследника.

Однако произошло чудо. Очередная операция по удалению гноя оказалась успешной. Через двадцать дней непрерывной лихорадки и балансирования на грани смерти, принц начал поправляться.

Голову, изрезанную лекарскими ножами, обрабатывали порошком из коры гранатового дерева. Рана заживала медленно, но отека и гноя больше не было. Принц побывал у мессы, получил причастие, посетил бой быков и наконец вернулся в Мадрид.

Карлос не забыл о том, что отец «бросил его умирать», удалившись в монастырь, и объявил, что единственной причиной выздоровления стали заслуги брата Диего и заступничество этого святого брата перед Господом за несчастного, всеми покинутого принца. Несколько десятилетий Филипп и его сын Карлос атаковали Римских пап просьбами о канонизации брата Диего, что и совершилось в конце концов в 1588 году.

Болезнь оказала на Карлоса сокрушительное влияние. Принц сделался буйным и неуправляемым. Несмотря на свою юность, тучность и малый рост, он обладал достаточной силой, чтобы калечить и убивать людей. Несколько раз этого разъяренного подростка оттаскивали от его жертв, когда те уже были на последнем издыхании.

При этом дворе и появился фокусник Дитрих Киссельгаузен.

* * *

Этот человек зарабатывал на жизнь забавными фокусами и трюками. Иногда с ним путешествовали акробаты, иногда — танцовщицы; случалось ему приезжать с выступлениями в одиночку или с одним-единственным помощником. И почти всегда Дитрих бывал обременен тайным поручением от какого-нибудь высокопоставленного лица.

В Испанию его прислала Елизавета, прекрасная рыжеволосая Бесс, которую весьма интересовало происходящее при испанском дворе. Католическая Испания, безусловная владычица на морях, была самой серьезной соперницей протестантской Англии, породившей нацию моряков, которые всерьез изумлялись: «Как это — моряки без моря?!». Елизавета намеревалась потеснить своего «царственного брата» Филиппа.

Переговоры о будущем браке Карлоса уже велись и в зависимости от результатов этих переговоров Филипп обзаведется новыми союзниками. Елизавета хотела знать некоторые подробности — желательно от непредвзятого очевидца.

— Вы — не англичанин, не мой подданный, вы не зависите от моих милостей, — сказала Елизавета фокуснику, которого по ее приказанию разыскали в гостинице и доставили во дворец через тайный ход.

Киссельгаузен молча кланялся и ухмылялся, выставляя длинные желтые зубы. Елизавета резко повернулась к нему. Заскрипели тугие шелка ее роскошного платья, густо расшитого жемчугом. Жемчуг был слабостью англичанки, о чем, естественно, превосходно были осведомлены решительно все в Европе.

Однако воспользоваться этой слабостью можно было лишь в тех случаях, когда Бесс сама дозволяла это. Другие варианты оказывались более плачевны: жемчуг Елизавета, естественно, брала, но в просьбах отказывала.

Впрочем, у Киссельгаузена не было ни жемчуга, ни желания покупать расположение королевы. Он просто терпеливо ждал, что она ему скажет. По слухам, Елизавета очень умна, очень проницательна, весьма скупа и расчетлива, как трое жидов сразу, вместе с их женами и тещами.

Однако служить ей интересно. Это Киссельгаузен тоже слыхал. Интересно — потому что все, к чему она прикасается, имеет неожиданные для ее помощников результаты.

— Я хочу, чтобы вы отправились в Испанию, сказала Елизавета. — Мне нужны глаза при дворе Карлоса. Если вы согласитесь, мой друг, то узнайте: насколько Карлос готов к браку и какие идеи имеет на сей счет его родитель, мой царственный брат Филипп.

Последние слова она произнесла с едва заметно усмешкой, и Киссельгаузен вспомнил сплетни, которые гуляли по Европе, заглядывая по преимуществу в придорожные трактиры: будто король Филипп, не удовлетворенный своей старой, некрасивой и вечно хворой женой Марией Тюдор, на самом деле заглядывается на юную сестру Марии, Елизавету, и даже его сговаривается с ней — прямо через постель умирающей английской королевы — о возможном браке.

Однако хитренькая рыжая лисичка Елизавета обошла матерого испанского волка. Счастливо избежав десятка покушений на свою персону, она забралась на английский престол без помощи Филиппа — и тот вынужден был убраться за Пиренеи — к сыну-уроду.

Решающая битва с Испанией была еще впереди. И теперь Елизавета наводняла эту страну своими шпионами. У нее везде были глаза и уши.

— Вы согласны? — нетерпеливо спросила она Киссельгаузена.

Тот разглядывал королеву маленькими, чуть насмешливыми глазками.

Так вот она какая! У нее мало времени. Она спешит. Она не ломает величество перед своим возможным будущим шпионом — говорит прямо, ясно, сразу по существу.

Никаких намеков. Елизавета даст фору любой рыночной торговке зеленью.

Королева сжала маленький кулачок, уперла его в бедро. Необъятное платье чуть колыхнулось от этого энергичного движения.

— А сколько вы мне заплатите за сведения? — спросил Киссельгаузен.

— Беретесь? — жадно осведомилась Елизавета. — Отлично!

Она быстро написала на листке несколько строк.

— Я заплачу вам золотом. Хотите поместье? Маленькое могу дать. Проведете старость в достатке.

— Да я еще не стар, — сказал Киссельгаузен немного нагло. — Лучше деньгами.

— Договорились! — воскликнула английская королева. — Сведения должны быть интимными. Постарайтесь узнать в точности, в состоянии ли Карлос зачать ребенка. Найдите способ. Я должна это знать!

— Понятно. — Киссельгаузен поклонился, и молчаливый английский офицер в немного погнутой испанской кирасе увел его из дворца.

Через день Киссельгаузену принесли деньги, а еще спустя месяц фокусник уже устраивал первое представление при дворе Карлоса.

Принц недавно выздоровел после тяжелой болезни. Он был еще более зол и раздражителен, чем обычно, и Филипп пытался развлечь его. Карлоса тревожили ходившие по дворцу слухи о его предстоящей женитьбе. Сомнительное удовольствие сделаться супругой этого уродливого безумца предлагали шотландской кузине Елизаветы — Марии Стюарт, которая недавно овдовела. Филипп, впрочем, осторожничал. Он боялся, что такой брачный союз в конце концов сильно не понравится ни Франции, ни Англии. Англия была его естественным врагом, но заполучить еще и второго?..

Предлагали также португальскую королеву Хуану, тетку Карлоса, но это пришлось не по вкусу самому наследнику. По какой-то причине Хуана, очаровательная и умная женщина, вызвала у Карлоса страшное отвращение. «Бедная дама худеет на глазах», — шептались придворные. В конце концов отвергнутая Хуана уехала в Португалию. Карлос ликовал и плевался ей вслед.

«У принца несомненная задержка физического развития, — сообщал Киссельгаузен королеве, которая платила ему деньги за эти сведения. — Нельзя сказать, чтобы он был равнодушен к особам противоположного пола. Напротив. Он преследует девушек, хватает их на улицах, целует их и рвет на них одежду, но… этим дело и ограничивается. Когда один из придворных прямо спросил принца — почему тот не заведет себе любовницу, Карлос ответил: „Я желаю, чтобы будущая супруга нашла меня девственником!“. По общему мнению, принц не способен к настоящему совокуплению с женщиной».

Посланники французского короля и дожа Венеции дружно сообщали своим владыкам об импотенции принца. Киссельгаузен — отчасти из желания отработать английские деньги, отчасти просто из спортивного интереса, — решился на более серьезную проверку способностей Карлоса.

Выступая перед его высочеством с трюком, которому Киссельгаузен научился у мавров, — с глотанием и выдыханием огня, — фокусник завоевал ненадежное расположение принца. По окончании представления Карлос запустил в фокусника крупным изумрудом и поранил ему лоб над бровью. Сморгнув кровь, Киссельгаузен низко поклонился и был допущен к маленькой жирной руке его высочества.

— Мы довольны, — объявил Карлос высоким, повизгивающим голосом.

Достигнув половой зрелости, он стал меньше заикаться, но слова выговаривал трудно, как бы с натугой, и путал звуки «л» и «р», так что Киссельгаузену приходилось сильно напрягаться, чтобы понимать принца. — Мы желаем познакомиться с той дамой, которая подносила тебе огонь.

Киссельгаузен поклонился еще ниже и, не разгибая спины, сделал знак своей помощнице.

Эту женщину звали Соледад Милагроса. Она прибилась к бродячему фокуснику уже в Испании. Просто в один прекрасный день забралась к нему в повозку — босые ноги в пыли, загорелое лицо блестит от пота, зубы сверкают в полумраке так, что от них, кажется, исходит свет.

Киссельгаузен жил среди чудес и фокусов и знал, что красота помощницы — мощный отвлекающий фактор, который способен занять внимание зрителей и заставить их не понять, в какой момент фокусник подменил одну вещь другой. Кроме того, Соледад была явно одарена некими талантами. С каким бы жаром, с какой убежденностью Киссельгаузен бы не утверждал, что его искусство ничего общего с колдовством не имеет, что это всего лишь ловкость рук, в глубине души фокусник знал, что это ложь. Малая толика магии всегда присутствовала в том, что он вытворял с материальным миром, заставляя вещи отрекаться от своего естества, от своей формы и своих обычных свойств. А Соледад разбиралась в этих искажениях вещного мира еще лучше, чем сам Киссельгаузен.

Она быстро обучилась подносить и уносить предметы, изгибая спину, завораживающе двигая руками, бросая в толпу поразительные, глубокие взгляды, которые проникали в самую душу мужчин и женщин, вызывая в их сердцах похоть, зависть, страх, любопытство.

Киссельгаузен знал, что Соледад презирает его. Презирает потому, что ее женское очарование на него не действовало. Ему не было дела ни до ее бедер, ни до ее грудей. Он интересовался только своими фокусами, своими тайными поручениями — и своими доходами.

Милагроса поняла это с первой минуты их встречи. Немец принадлежал к редчайшей разновидности людей: для него не существовало никакой магии, кроме его собственной, и на Соледад он смотрел исключительно с точки зрения того, какую пользу она может принести его искусству.

После смерти Фердинанда — человека, обучившего Соледад колдовству и совершившего ее знакомство с дьяволом, — униженная инквизицией и пособниками проклятого Тенебрикуса, новгородцами, Соледад Милагроса нуждалась в покровителе. В человеке, который будет заботиться о крыше и пропитании для нее.

Она выбрала первого встречного и пока не разочаровалась в своем решении.

Двор Карлоса пришелся Соледад по душе. Ей нравились роскошные цветы, которыми можно было любоваться до бесконечности, изысканные сады с укромными беседками, превосходные блюда, которые подавали на королевской кухне. И хотя помощницу фигляpa кормили тем, что оставалось от трапез придворных, — она была довольна.

Кавалеры наперебой искали ее внимания, и Соледад не отказывала никому из них. Они осыпали ее подарками; впрочем, Соледад из осторожности брала только маленькие вещи, которые умещались в кулаке: кольца, камни, браслеты, коротенькие ожерелья. Дважды ей предлагали руку и сердце, но, судя по безумному блеску в глазах, все эти господа плохо отдавали себе отчет в своих действиях, и Соледад им отказывала. Она хорошо понимала: если наваждение каким-то образом спадет, и испанский гранд, ставший мужем ведьмы, осознает, кто делит с ним супружеское ложе, — ей, Соледад, сильно не поздоровится. В Испании, которая недавно освободилась от власти мавров, но вряд ли забыла мавританские обычаи, умеют отделываться от неугодных жен.

Один из отвергнутых ею поклонников покончил с собой — его смерть осталась загадкой для окружающих. Почему ни с того ни с сего богатый и знатный юноша вонзил кинжал себе в сердце? Соледад выкупила этот кинжал у прислуги, отдав без сожалений за орудие самоубийства три крупных жемчужины.

И вот теперь, желая исполнить задание любопытной и предусмотрительной Елизаветы Английской, Киссельгаузен вознамерился положить Соледад в постель принца Карлоса. Она поняла это в тот самый миг, когда ее покровитель подозвал ее к принцу властным движением руки.

Что ж! Соледад приблизилась и опустилась на колени, встав так, чтобы Карлос хорошо мог разглядеть ее грудь.

— Мы желаем, — прозвучал тонкий, ломающийся голос принца, — чтобы эта женщина навестила нас в наших покоях и там продемонстрировала свое искусство.

Придворные быстро переглянулись. Двое врачей, приставленных королем Филиппом специально для того, чтобы отслеживать интимную жизнь принца, устремили взгляды на Киссельгаузена, однако тот притворился, будто ничего не понимает.

Вечером Милагроса, босая, с распущенными волосами, в длинной полупрозрачной рубашке, едва прикрытая шалью, скользнула в личные апартаменты принца.

Естественно, врачи уже караулили — они спрятались в портьерах, чтобы наблюдать за происходящим на постели. Соледад наступила на ногу одному из них, но тот стоически промолчал.

Карлос сидел на постели — в одной коротенькой рубашке. При свете двух или трех свечей его безобразие особенно бросалось в глаза, и бесстыдный наряд лишь подчеркивал это. Соледад остановилась перед ним, рассматривая жировые подушки на кривых ногах принца, его хлипкий член и непрестанно шевелящиеся пальцы левой руки, лежавшей на простыне. Затем она подняла взгляд повыше и внимательно посмотрела принцу в лицо.

Сейчас это отвратительное, словно бы комковатое лицо было печально и серьезно. Казалось, молодой человек хорошо осознает свое безобразие и неспособность сделать женщину счастливой. Соледад видела, каким мог бы стать этот юноша, если бы их общий отец дьявол не сумел завладеть его душой. Тем лучше! Женщина усмехнулась и села рядом на постель.

Несколько мгновений они сидели бок о бок и не шевелились. Затем Карлос ожил. Это произошло неожиданно и стремительно. Отвратительный карлик подпрыгнул на кровати, испустил короткий, гортанный выкрик, точно на охоте, и вцепился мясистой рукой в горло Соледад. Всей тяжестью он навалился на нее, опрокидывая женщину на постель.

Соледад молча подчинилась и раздвинула ноги. Она понимала, что Карлосу нужно сопротивление, и выгнулась на постели.

— Ах, ты так? Ты так? — бормотал Карлос, и его левая рука стремительно носилась по гладкому телу Соледад, останавливаясь только для того, чтобы ущипнуть ее или оцарапать. Правая рука принца, высохшая и мертвая, лишь скребла женщину по спине. Короткие ножки Карлоса дрыгались в воздухе.

Соледад, не моргая, смотрела в непрерывно изменяющееся, искажаемое тысячами разных гримас лицо принца. По слухам, которые донесли до нее кухонные прислужницы, врачи уже нанимали некую девицу, которой надлежало лишить принца его знаменитой девственности. Эта девица согласилась улечься под жестокого карлу лишь после того, как ей купили дом и назначили ежегодную ренту в тысячу золотых реалов.

Увы — девица потерпела полный крах. Принц даже не смог засунуть в нее свой жалкий хоботок.

А Соледад отдается ему бесплатно. Просто потому, что так приказал ей Киссельгаузен.

И еще потому, что этого хочет ее отец дьявол.

Рыча и вскрикивая, Карлос подпрыгивал на роскошном смуглом теле Соледад. Несколько раз он впивался в нее зубами и долго тряс головой, не в силах разжать челюсти. Соледад стонала от наслаждения.

Неожиданно она взмахнула рукой, и на спине принца выступила кровь. Он заверещал, как обезьянка, которую огрели кнутом за дурное поведение. И в тот же миг его тело напряглось. Наконец-то он смог проникнуть в женщину и задержаться там. Соледад захохотала, и принц отозвался ей. И образ краснолицего, тонущего в бездне дьявола возник между ними, соединяя их теснее, чем сделала бы это самая близкая плотская связь.

Неожиданно принц остановился. Он ощутил свое полное бессилие. Оттолкнув Соледад от себя, он вырвался из ее крепких объятий и вскочил, весь мокрый и красный.

— Шлюха! — закричал он, топая ногами. При этом его бесформенное тело быстро переваливалось из стороны в сторону. — Я не намерен транжирить свое семя на шлюх! Я желаю познать жену-девственницу, будучи девственным! Мне подсовывают вдовиц, вроде Марии Стюарт или Хуаны! Мне подкладывают потаскух! А потом вы смеетесь у меня за спиной и называете евнухом, только потому, что я не желаю развратничать! Убирайся!

Соледад спокойно встала, взяла шаль. Затем приблизилась к принцу и опустилась перед ним на колени. Он ошеломленно следил за ней, не вполне понимая, что она делает. Соледад опустила голову и приникла губами к тому бессильному органу, который пытался истерзать ее — и не смог.

Принц завизжал. А Соледад, завершив поцелуй, все так же равнодушно поднялась.

— Прощай, — сказала она Карлосу, — мы встретимся вновь в объятиях нашего отца.

— Убирайся! Убирайся! — верещал Карлос. — У нас нет общего отца!

— Ты знаешь, что есть, — сказала Соледад, уже стоя на пороге спальни. — Ты знаешь!

И исчезла в темноте, а там, где она только что находилась, возникло и тотчас растворилось то самое жуткое красное лицо, что так испугало его, когда он лежал на этой шлюхе Соледад.

Карлос зарыдал и начал рвать на полосы пропитанные потом простыни.

* * *

Елизавета Английская была очень довольна. Она резко прищелкнула пальцами — как сделал бы какой-нибудь моряк в таверне после удачного броска костей, — и приказала выдать Киссельгаузену несколько гиней сверх обещанного.

— Избавь меня от подробностей, — велела она. — Для меня достаточно знать, что этот ублюдок не женится ни на моей кузине, ни на ком-либо ином. Эту фигуру можно снимать с шахматной доски!

Киссельгаузен знал, что Елизавета — как и Карлос — кичится своей девственностью. Конечно, ходили слухи о том, что принцесса, а затем королева Елизавета, имеет любовников. Возможно, она действительно отдавалась мужчинам, но это всегда были чрезвычайно скромные мужчины. Они превосходно играли роль платонических возлюбленных, писали стихи, участвовали в честь прекрасной рыжей Бесс в турнирах, охотах и поэтических состязаниях, складывали к ее ногам заморские товары и боевые победы, — но не более того.

Девственность английской королевы, обрученной с государством, была самой дорогой жемчужиной Англии. Елизавета не переставала выставлять ее на аукцион. Она дразнила возможностью брака с ней Филиппа Испанского, Эрика Шведского, даже Иоанна Русского, не говоря уже о многочисленных французских принцах, отпрысках коварной и умной Екатерины Медичи.

И ни одному Елизавета не говорила окончательного «да».

И ни один из них не слышал от Елизаветы окончательного «нет».

Девственность королевы Англии была желанной крепостью, которую штурмовали почти все европейские дворы.

Девственность испанского принца была каким-то постыдным уродством. Ни один из монархов не имел серьезного намерения покушаться на это уродство.

И тем не менее обсуждать это с Английской Леди было бы неразумным. Конечно, она допускает довольно большие вольности при общении нужных ей людей со своим величеством, но испытывать судьбу лишнее. Поэтому Киссельгаузен ограничился лишь кратким отчетом.

Елизавета спросила:

— Вам понравилось то, как с вами обошлись при моем дворе?

— О, ваше величество! — почти взвыл немец, демонстрируя высочайшую степень восторга.

Быстрым мановением руки Елизавета прервала всяческие изъявления благодарности.

— Отлично. Я тоже довольна вами. Вы не согласитесь поработать на меня при шведском дворе? Брат мой Эрик совершенно обезумел. Он присылает мне письма, драгоценности и бесноватых послов почти каждый месяц. Разумеется, я не сомневаюсь в том, что шведский государь вполне способен быть супругом и отцом грядущих маленьких эриков, но вот в чем я далеко не так уверена, так это в моем желании сделаться счастливой матерью сих благословенных малюток…

Она хихикнула, совершенно как девчонка, дочка какого-нибудь английского мордастого лавочника, удачно прикупившего пару бочонков превосходного пива.

— Эрик беспокоит меня, — продолжала Елизавета уже менее игривым тоном. — Люди, которые приезжают сюда из Швеции, производят впечатление… странных. Согласна, у всякого свои странности. Но шведские странности слишком разительно отличаются от наших, английских. Вы понимаете меня?

— Вполне, ваше величество, — поклонился Киссельгаузен.

— Отлично! — Елизавета подбоченилась уже знакомым Киссельгаузену жестом, — Итак, вы согласны?

— Что я должен сделать? Только прикажите, ваше величество!

— Мне интересно, какими людьми окружает себя Эрик. О чем они беседуют. Каких дам предпочитают. Разумеется, Дальняя Любовь, которую испытывает ко мне его шведское величество, достойна самого прекрасного рыцарского романа, но… — Она вздохнула. — Меня больше занимает политика. Если честно, я хотела бы знать, как продвигается война Эрика с русским королем и насколько Эрик ослаблен этой войной. Эрик пока что будет несколько отлучен от моей персоны, поскольку мои взоры некоторое время будут направлены в сторону Франции… Так вот. Пока я любуюсь Францией и ее прекрасными принцами, порожденьями плодовитого лона Медичи, мне нужно, чтобы на севере все было тихо и спокойно. Иначе мой добрый брат Филипп меня сожрет. Я открываю вам самые сокровенные мои помыслы. Я ясно выражаюсь, господин Киссельгаузен?

— Абсолютно! — сказал немец.

— Можете ехать через Россию, — добавила Елизавета. — Правда, по слухам, в этой стране все застревают. Но у меня там есть торговая фактория, и английские моряки не раз приплывали в Новгород. Кроме того, в Москве, при дворе царя Иоанна, имеется мой посол. Я дам вам соответствующие письма, так что случае нужды вам окажут помощь даже в России.

— Я поражен предусмотрительностью вашего величества! — воскликнул Киссельгаузен.

Елизавета, сощурившись, посмотрела на него своим особенным, пронизывающим взором. Она видела, что немец вполне искренен. Просто у него такая манера выражаться.

— Надеюсь, вы не обманете моих ожиданий, — сказала ему Рыжая Бесс на прощание.

* * *

Увы! Все надежды Елизаветы на этого ее эмиссара рухнули в тот день, когда Киссельгаузен был обнаружен мертвым в трактире на окраине Новгорода, в комнате, которую снимал.

Его нашла Соледад. Она зашла к хозяину с сообщением о том, что для выступления все готово, — но остановилась на пороге. Киссельгаузен лежал на кровати, откинув голову назад и свесив одну руку и одну ногу. Он как будто хотел вскочить и убежать при виде чего-то страшного — но не успел и пал, сраженный в последнем, неравном бою.

Осторожно делая шаг за шагом, Соледад проникла в комнату. Лицо ее хозяина почернело, верхняя губа была вздернута, и лошадиные зубы торчали изо рта, — так обычно «смеются» лошади, отметила про себя испанка машинально. Сейчас это уже не имело значения. Киссельгаузен умер — и умер он, убитый какой-то безжалостной болезнью.

«Чума! — прошептала Соледад, и на ее лице появилась медленная, почти чувственная улыбка: — Как хорошо! Даже лучше, чем я надеялась.»

Она попятилась, выходя из комнаты, и притворила за собой дверь.

Георгий ждал ее.

Он отворил тотчас, едва только женщина поднесла руку к двери, чтобы постучать.

— Входи, — пробормотал он, посторонившись.

Она медленно, плавно вошла, повернулась, уставилась в лицо своему любовнику и усмехнулась.

— Помнишь, я говорила о моем враге? — заговорила Соледад.

Георгий схватил ее за плечи, сильно притянул к себе, встряхнул.

— Ты здесь! — шепнул он жарко, не обращая внимания на ее слова.

— Пусти! — Она резко высвободилась, явно раздосадованная. — Слушай!

Георгий, немного удивленный, посторонился. Соледад уселась на его кровать, подтянула ноги к подбородку, обхватила колени руками. Георгий невольно обратил глаза на ее колени, словно взглядом мог раздвинуть ее бедра и проникнуть в ее лоно.

— Слушай, — повторила Соледад. — Здесь живет человек, который меня опозорил. Я хорошо объясняю на твоем языке?

— Да, — сказал он, продолжая думать о ее теле.

— Подойди ближе, — велела она, и он подчинился.

— Наклонись, — тихо проговорила Соледад. Георгий наклонил к ней голову и неожиданная боль ожгла его: женщина с силой хлестнула его по щеке. — Я разговариваю с тобой! Ты должен слушать! О чем ты думаешь, когда я говорю тебе такие важные вещи?

— Как ты смеешь прикасаться ко мне, женщина! — прошипел Георгий. Пощечина привела его в чувство и разрушила очарование. — Ты знаешь, кто я?

— Сперва выслушай, кто я! — возразила Соледад. — Я — бывшая хранительница великих книг Знания, которые у меня отобрали! Знаешь, кто это сделал? Знаешь, кто — человек, который принес мне несчастье? Он — здесь, в Новгороде! Его зовут Флор, у него есть жена, дети, дом… Он счастлив. О, какое отвратительное, жалкое, маленькое счастьице! И представь себе, он дорожит этим. И я намерена его уничтожить. Разрушить то, что он любит. Я сделаю это, а ты мне поможешь.

— Очень хорошо, — сказал Георгий, ощущая, как в нем вновь растет возбуждение.

Соледад повела плечами.

— А кто ты? — спросила она вдруг и подняла к нему лицо. Ее глаза тонули в тенях, губы влажно поблескивали. — Можешь теперь рассказывать. Да, расскажи мне о себе все, потому что я хочу связать тебя кровью невинных.

— Я… — Твердый пол как будто пошатнулся и ушел у Георгия из-под ног. Впервые в жизни он собирался объявить вслух о себе постороннему человеку. Не птицам в небе, не колосьям в поле, не деревьям в лесу, а человеку. Он собрался с духом, прежде чем решиться и произнести эти роковые слова — слова, которые сотни раз звучали у него в сознании: — Я — законный сын царя Василия, рожденный его первой и единственной истинной женой, Соломонией Сабуровой.

— О, ты — наследник русского престола? — Соледад тихонько засмеялась. — Я уже имела дело с одним наследником, с испанским, так он тебе… Как говорите вы, русские? Он тебе в подметки не годится! И ты намерен сделаться русским царем?

— Если получится, — сказал Георгий смущенно. — Я еще не знаю, как. Просто мне было открыто, что рано или поздно я займу то место, которое принадлежит мне по праву. Место, которое узурпировал злобный самозванец, ублюдок, рожденный от Елены Глинской!

— Ты имеешь в виду царя Ивана? — Соледад явно испытывала любопытство, и Георгию было лестно: все-таки он сумел заинтересовать эту всегда равнодушную к нему, вечно погруженную в собственные грезы женщину!

— Да, я говорю об Иоанне Васильевиче, — сквозь зубы проговорил Георгий. — Когда я думаю о нем, о его коварстве, о его жадности, меня всего трясет! Еще до своего рождения он послужил причиной всех моих бед! Кровь вскипает в моих жилах, когда я думаю об этом…

— О, — вымолвила Соледад. — Я думала, северяне — люди холодные, но ты — настоящий огонь! Ты горячее поляка! — Она засмеялась, видя, как исказилось лицо Георгия: тот поляков не любил. — Я пошутила, — добавила испанка. — Конечно, поляки тоже холодные. Ты — как цыган! Нравится?

Она надвинулась на него, прижалась бедром к его бедру, и тотчас потеснила его в сторону постели. Hp когда он уже схватил ее за плечи, готовый сделать то, чего она, казалось бы, домогалась, Соледад вдруг высвободилась.

— Идем, — сказала она своему любовнику, — нужно избавиться от трупа. И поскорее, пока его не заметили трактирные слуги.

— Какой труп? — Георгий выпустил ее и невольно отшатнулся. — Кого ты убила, Соледад?

Она засмеялась, и ее грудной голос заполнил комнату, точно гусиный пух в помещении, где распороли подушку.

— Я никого не убивала, глупенький, — она гнусаво растянула последнее слово, а затем резко щелкнула языком. — О, глупенький!

«Сладко», — подумал Георгий и облизнулся. Соледад опять одержала верх над ним. Впрочем, ничего удивительного — ведь она имела самого сильного союзника в его греховном, сладострастном естестве!

— Он умер сам, — продолжала женщина. — Сам, понимаешь? Не знаю пока, как это случилось, но он заразился чумой и умер сегодня ночью.

— Да кто? — не выдержал Георгий. — О ком ты говоришь?

— Наш хозяин, Киссельгаузен, — пояснила она, посмеиваясь. — Он мертв.

— Мертв? Киссельгаузен? — Георгий не мог поверить услышанному. — Как такое случилось?

— Я же тебе сказала, — протянула Соледад, — он подцепил где-то чуму…

— Но это невозможно… — Георгий ощутил, как страх скручивает его внутренности, как леденеет у него под сердцем, как немеют кончики его пальцев. — Чума? Чума?! В Новгороде?

— Что здесь удивительного? Почему невозможно? — Соледад пожала плечами. — От чумы вымирали и Лондон, и Париж; чем же хуже Новгород?

— Боже! Соледад! — Георгий схватился за голову. — Но это значит, что мы с тобой тоже умрем! Может быть, уже сегодня!

«А если ад существует? — в панике мелькнуло у Георгия. — Если все это на самом деле? Человек грешит потому, что не верит! Потому что думает, будто Бога можно обмануть! Но потом наступает смерть: и все, покаяния больше нет… Вечность в аду. И никто не будет за тебя молиться, никто не пойдет к Божьей Матери — выпрашивать твою душу. У тебя никого нет, Георгий, — если только тебя на самом деле зовут Георгием… И завтра ты умрешь…»

От этой мысли его затрясло крупной дрожью. Соледад все глядела на своего любовника и посмеивалась.

Наконец он не выдержал.

— Почему ты веселишься, женщина? — спросил Георгий. — Что смешного в том, что случилось с Киссельгаузеном?

— Меня смешит твой ужас, — ответила Соледад. — Ты труслив, как все мужчины! Ты боишься умереть?

— Конечно, боюсь! — ответил он с вызовом. Разве тебя не страшит подобная участь?

— И да, и нет, — уклончиво молвила Соледад. Да — потому что любой переход всегда тревожит человека, в этом проявляется слабость естества. Нет — потому что я умру еще нескоро. Да и ты останешься жить и тешить меня еще много лет.

— Чума! — пробормотал Георгий. Рука его потянулась сотворить крестное знамение, и Георгий отдернул ее ото лба в последнее мгновение. — Чума!

Соледад запустила руку в вырез своего платья и вытащила какой-то плоский пузырек, который носила между грудей.

Георгий потянулся за ним. Соледад покачала у него перед носом зеленоватой жидкостью, плескавшейся в сосудике.

Стекло было еще теплым от прикосновения к горячему женскому телу.

— Это универсальное противоядие, — пояснила Соледад. — Зелье Локусты. Была такая отравительница, Локуста, если ты не знаешь. О ней все помнят одно: она составляла изумительные яды. Она могла убить человека одной каплей. Люди умирали в мучениях, корчась и крича, чтобы их добили. Другие угасали тихо, и ни один врач не мог определить болезнь. Но никто не рассказывает о том, что Локуста умела изготавливать и противоядия. Она нашла лекарство от всех болезней. Не знаю, может ли это вылечить чуму, если болезнь уже завладела телом, — но предотвратить заболевание, выпив жидкость заранее, вполне возможно. Принеси бокалы.

Георгий поежился. Бокалы, о которых говорила Соледад, находились в комнате хозяина. Большие серебряные бокалы — подарок испанского короля, которые хранились в дорожном сундуке Киссельгаузена. Немец утверждал, что серебро освящает воду и старался пить только из своих кубков.

— Там… — Георгий пугливо оглянулся. — Там… мертвец.

— Ну и что? — Женщина повела плечами. — Я уже видела его, теперь посмотришь и ты. Разве мы не должны с тобой делить все, что имеем?

— Если ты так считаешь… — Георгий попятился к выходу, затем повернулся к Соледад спиной и выскочил. На лестнице он перевел дыхание и провел ладонью по лбу, стирая испарину. «Господи! — думал Георгий. — Чума!..» Никакое другое слово не приходило ему на ум.

Чума. Все самое страшное, самое жуткое вмещало в себя это короткое слово. И главное в нем было беспомощность человека перед своей участью, неизбежно плачевной.

Затаив дыхание, Георгий вошел в комнату хозяина. Киссельгаузен неподвижно лежал на кровати, застыв в неестественной позе. Видно было, что он уже закоченел. Георгий испытал приступ брезгливости. Такое же чувство вызывали у него мертвые кошки и замерзшие птицы.

Стараясь держаться подальше от мертвеца, Георгий наклонился над его походным сундучком и взял его за обе ручки. Крякнул, с трудом поднял и потащил из комнаты.

Соледад уже ждала его. Она расхаживала взад-вперед, босые ступни ее шлепали по полу, как будто она приклеивалась к доскам при каждом шаге, платье развевалось вокруг круглых сильных коленей.

— Зачем ты тащишь целый сундук? — спросила она. — Какой болван!

— Он там… с открытыми глазами, — сказал Георгий. — Я не посмел при нем копаться в его вещах.

— Ну, это все равно, — перебила она нетерпеливо.

Георгий был так испуган, что позабыл даже о своем решении держаться надменно и не позволять этой простолюдинке — пусть даже она и имеет над ним колдовскую власть, — вести себя с ним, законным наследником русского престола, столь властно и нагло.

Повинуясь кивку Соледад, он быстро вытащил бокалы, «Хороши, — мелькнуло у него в голове, — но красть их не хочется. Нужно поскорее отделаться от вещей».

— Разведем в вине, — предложила Соледад. К счастью, в комнате у Георгия был кувшин, где оставалось еще немного недопитого кислого вина, купленного у заморского торговца прямо в порту, с борта корабля, где это пойло бойко расходилось по матросам.

Георгий тупо смотрел, как Соледад наполняет кубки, как капает по капельке из своего фиала, как подносит питье к губам. Увидев, что она выпила, он схватил свой кубок и жадно выхлебал до дна. Соледад тихонько засмеялась.

— Не бойся! — сказала она. — С тобой ничего дурного не случится. — Ее глаза сверкнули. — В отличие от этого Флора! Вот кому следовало бы поберечься.

— Нужно спрятать тело, — вспомнил Георгий. От всех этих разговоров о чуме и противоядиях он совершенно позабыл о несчастном Киссельгаузене.

— Ты прав, — согласилась Соледад с мрачным видом.

— Не хватало еще, чтобы нас начали подозревать и расспрашивать, — продолжал Георгий. — Лучше всего закопать его где-нибудь в лесу, а самим скрыться. Вынесем в сундуке. Сделаем вид, что уезжаем и грузим вещи. Точнее, мы действительно уедем… Как ты считаешь?

— Мы спрячем тело и спрячемся сами, — отозвалась Соледад, — но уезжать не станем. О, нет! Только не я! Я хочу остаться и посмотреть, как будут заживо гнить все эти ничтожные людишки, которые посмели поднять руку на моего господина и учителя Фердинанда, на великие книги — и на меня!

Глава шестая. Замок в чаще

Дорога по ливонским лесам тянулась медленно, бесконечно, но никому из путников, кажется, не была в тягость: торопиться им некуда. Останавливались порой на несколько дней и охотились, а то и просто отдыхали. Мест, где жили люди, избегали.

Для Урсулы каждый день приносил новые открытия, и девушка не уставала радоваться этому. Радовалась она по-своему, широко раскрывая глаза и нараспев проговаривая слова каких-то песенок. Иона нарочно ловил для нее бабочек и совал ей в кулачок жучков или какие-нибудь листочки и шишечки; все это приводило Урсулу в глубочайшее восхищение.

— Как мало нужно для человека, — сказал Иона Севастьяну, поглядывая на Урсулу. — Увидел небо — радость. Взял веточку с листьями — радость. Приметил на дереве белку — счастье.

— Некоторые из наших разбойничков считают, что Урсула — не человек, — отозвался Севастьян.

— Что они, карликов прежде не встречали? — насупился Иона. Он ощутил некоторую обиду за свою «воспитанницу».

— Может, и встречали, да только не таких, — пояснил Севастьян. — Ты посмотри на нее!

— Я тебе так скажу, любезный мой господин, объявил Иона, — будь она хоть какая, но если кто-нибудь вздумает ее обидеть, я того со света сживу.

— И на разбойничков наших погляди, — добавил Севастьян. — Как ты их со свету сживать будешь? Любой из них тебя двумя пальцами переломит.

— А я коварный, — сообщил Иона. — Я найду способ.

— Ты — найдешь! — засмеялся Севастьян. Уж в этом-то я не сомневаюсь! Ты и меня, глядишь, скоро в могилу своими разговорами загонишь. — потянулся, глянул в небо, едва видное в просвете между деревьями. — И хочется домой поскорее вернуться, и как-то не хочется. Поживешь с полгода под открытым небом, в шатре или под навесами — и уже стены домашние на тебя давить начинают. Ляжешь спать в кровати — душно, глянешь на потолок — тесно.

— Это ты точно подметил, — согласился Иона. — Я все больше на конюшнях люблю спать или сеновале. Все просторнее — хоть в щели свищет, уже это хорошо.

— Да, — сказал Севастьян и замолчал.

Он думал о Новгороде. О сестре, которая вышла замуж по любви. Севастьян Глебов, конечно, благословил брак Настасьи. Хоть и остался он главой глебовского дома, но все же старшая сестра к тому времени уже выросла, вошла в возраст, а он, Глебов, тоже был совсем еще почти мальчиком. Настасья — кроткая; запрети ей брат знаться с чужаком — ни словом бы не возразила, но у кротких свои способы убеждать: зачахла бы у брата на глазах.

Вадим Вершков Севастьяну не казался человеком особенно надежным. Однако живут они, вроде бы, ладно и детей нарожали. Жаль только, что сплошь дочки. Хоть одного бы мальчика! Ладно, время еще есть.

Наверное, пора бы и Севастьяну подумать о женитьбе. Но в душе он чувствовал, что не готов к такому шагу. Да и войны с Ливонией еще продлятся. Царь Иоанн не остановится на достигнутом, ему нужно, чтобы ни шведов, ни поляков возле его северо-западных границ и духу не было.

Лениво текли мысли у Глебова. Думал: зайти в Новгород, переждать там зиму и весеннюю беспутицу, а потом опять — сюда, воевать.

Забежала в мысли Глебова и Урсула. Куда ее пристроить? К сестре в дом — племянницам в подружки? Он усмехнулся. Девчоночки бойкие, сочтут Урсулу за живую куколку. Еще замучают, пожалуй.

К Флору? Флор — человек хороший, надежный, а вот жена у него с придурью. Иногда такие речи говорит — ни слова не понятно. И взгляд у нее многозначительный, как будто открыто ей нечто. Севастьян таких не любил.

«Как многое я, оказывается, не люблю, — подумал он не без удивления. — А казалось, скучал по Новгороду и домашним».

Но остаться скитальцем, лесным постояльцем, Севастьяну не хотелось. Незачем это. Даже безродный бродяга должен в конце концов обрести себе пристанище.

Поэтому отряд неуклонно двигался на восток, и каждый день, как представлялось Севастьяну, солнце вставало все ближе и ближе.

* * *

Замок появился перед ними неожиданно. Просто расступились деревья, обнажая широкую поляну, и выросла почти до неба крепостная стена. Была она сложена из дикого булыжника, выломанного из скальной породы очень давно, может быть, тысячу лет назад, и уже сточенного ветрами. Наполовину высохшие цветы покачивали головками у подножия стены. Еще выше стен уходили башни с остроконечными красными крышами.

Замок окутывала тишина. Казалось, любой звук здесь будет восприниматься как посторонний, как пришелец, которого не звали и не ждали. Тяжелее камня упадет он на землю. Еще и убьет кого-нибудь при падении.

Разбойники столпились вокруг Севастьяна Глебова, как будто только их молодой предводитель мог принять единственно правильное решение и спасти их всех от наваждения.

— Чей это замок? — шепотом спросил Севастьяна Иона. Он озирался по сторонам и шептал очень тихо и с большой опаской. — Мы когда в ту сторону шли, никакого замка не встречали.

— Здесь много таких, — ответил Севастьян, хмурясь. — Не могли же мы встретить по дороге их все! Давайте осторожно разведаем, что и как, и тогда уже решим.

— По мне так, надо бы спрятаться и обойти его ночью стороной, — высказался Чурила, но говорил он неуверенно и все время ежился.

— Может, здесь давно уже сидят наши, — возразил другой разбойник. И чуть покраснев, добавил: — Я хотел сказать — возможно, его заняли русские войска. Если мы начнем тут таиться и красться, люди царя Иоанна решат, будто мы — враги, и тогда ночью придется отбиваться от русских же.

— Нет уж, братоубийства мы не позволим! — сказал еще один.

— Молчи уж! — махнул ему Чурила. — Все люди — братья, а вспомни-ка ты, сколько этих братьев ты отправил к праотцам?

Все опять замолчали.

— Войдем, — предложил наконец Севастьян. — Он как-то странно стоит, посмотрите: с той стороны непроходимая топь, а с этой — такая чаща, что и в два дня не прорубишься. Удачно расположена крепость.

— На скалах замки видел, на островах — видел, но чтобы посреди леса, в болоте… — ворчал Чурила. — Лучше бы нам два дня через чащу прорубаться. Нехорошее здесь место. Вон, и Ионина девчоночка притихла. Спросили бы ее, она здешняя уроженка. Видала она тут этот замок? Кому он принадлежит?

— Не приставай к Урсуле, — сердито отозвался Иона. — Она дальше своего дома не бывала, не видишь разве? Для нее весь мир в диковину, она и козявку всякую рассматривает по часу, точно диво встретила, а ты ее о замках спрашиваешь.

Сидящая на лошадке крохотная девушка поерзала в седле и бросила на своего покровителя застенчивый взгляд. Она побаивалась людей, хотя со всяким, кто к ней приближался, пыталась держаться вежливо. Севастьян, которого она боготворила издали, объяснил ей: бояться некого, сейчас никто из ее спутников и пальцем ее не тронет, а что до чужих — от них отобьются. Ей следовало лишь держаться Ионы.

Замок безмолвствовал.

— Да здесь нет никого! — вдруг громко произнес один из разбойников по прозвищу Хлабазина (хворостина). Был он тощий и какой-то с виду очень несчастный, хотя никакого особенного несчастья с ним никогда, вроде бы, не случалось. Просто уродился с кислым лицом и так и не приучился улыбаться.

Странное, буйное веселье напало на всех. Даже этот Хлабазина вдруг растянул губы в странной, неприятной ухмылке.

— А если нету, займем замок — и проживем здесь, сколько Господь даст! — воскликнул бывший вор, бывший пушкарь, а ныне разбойный человек в бегах Иван Рябина, коренастый, твердоголовый человек с широкой лысиной на лбу. Эта лысина выглядела так, словно ее протерли, биясь головой о твердые стены.

Севастьян хотел было остановить своих людей, но где там! Один за другим они потянулись через поляну к замку. Даже Иона, странно улыбаясь, дернул за узду лошадку Урсулы и повел ее за собой к раскрытым воротам.

Севастьян покачал головой. Ему вдруг почудилось, что мгновение назад эти ворота стояли наглухо запертые. Если здесь вообще были прежде ворота. Теперь, впрочем, Глебов ни в чем не был уверен. Может быть, ворот и не было. Одна глухая стена, от земли до неба. А после появились ворота. И мгновение назад они раскрылись.

Но не исключено и другое: ворота стояли распахнутые настежь, просто Севастьян, погруженный в собственные мысли, их до поры не замечал.

Это состояние, когда реальность таинственным образом изменяется, Незаметно и холуйски подстраиваясь под мысли и решения людей, было неприятным. Но еще неприятнее ощущать себя рассеянным человеком, который не видит очевидного. Для командира — пусть даже возглавляющего очень маленький отряд, состоящий преимущественно из разбойников и воров, людей никчемных, — совершенно непростительное свойство.

Севастьян еще раз огляделся по сторонам, но лесная чащоба молчала. Только две или три пичуги, невидимые среди деревьев, продолжали свистеть, нахально и весело. Махнув рукой, Глебов сдался и зашагал следом за остальными.

Он ожидал, что сейчас тишина навалится на него пуховой периной и попытается его задушить, но ничего подобного не произошло. Стоило Глебову войти в ворота следом за своими стрельцами, как он очутился на мощеном дворе. Кругом росли замковые стены. Кое-где имелись окна. Солдаты галдели по всему двору, рассматривая свое странное приобретение.

Здесь имелась старая пушка, из которой, судя всему, никогда не стреляли. Севастьян подумал, что в этом нет ничего удивительного: кому взбредет в голову штурмовать замок, расположенный глубоко в ливонских лесах, куда и лиса-то забредет раз в год по недоразумению, не говоря уже о регулярных и нерегулярных армиях!

«Для чего же здесь построили это укрепление? — в который раз задался вопросом Глебов. — Есть какой-то смысл в том, чтобы перегородить замком эту дорогу! Куда она ведет?»

— Смотри, господин Глебов! — прервал его раздумья Иона радостным криком.

Севастьян повернулся на голос своего оруженосца.

— Что там?

— Сундуки!

Иона показывал на навес, где стояла большая телега, на которую кто-то нагрузил два больших сундука, похожие на гробы.

— А лошади есть? — спросил Севастьян.

— Ни одной! — ответствовал Иона. — Странно, — добавил он после краткого раздумья, — нет ни конюшни, ни следов навоза. Я не думаю, чтобы здесь кто-то тщательно прибирался. Все-таки не горница. В замковом дворе непременно должны быть следы навоза… Я открою сундук?

— А если там покойник? — не то подумал, не то проговорил вслух Севастьян.

Иона посмотрел на сундуки и опасливо откинул крышку.

— Что там? — Глебов быстрыми шагами подошел ближе.

— Не пойму, — сказал Иона, щуря глаза. — Не то парча слежалась, не то…

Он запустил руку в сундук и замер.

— Что? — почти вскрикнул Севастьян.

— Золотые монеты! — прошептал Иона. Он быстро огляделся по сторонам и захлопнул крышку сундука.

Севастьян тоже осмотрелся — не видят ли их остальные. Он понимал, что за сундук с золотом разбойнички начнут драться, как звери, и перережут друг друга в считанные часы.

Удивительное дело, почему люди не могут просто разделить богатство? Почему, обнаружив клад или захватив добычу, тут же начинают рвать друг другу горло? Это странно. Для чего человеку больше золота, чем он может унести?

— Это все от дьявола, — зашептал Иона. — Ты его чуешь?

Он сморщил нос и скривил лицо на сторону.

Севастьян с любопытством посмотрел на своего оруженосца.

— О чем ты говоришь? — спросил он наконец. — Ты кого-то заметил?

— Только по следам его дел, — туманно ответил Иона. — Подсунуть шайке разбойников сундук с золотом — дьявольская проделка.

— Коли так, перекрести его, — посоветовал Севастьян.

Иона с сомнением поглядел на сундук.

— Думаешь, это поможет? — спросил он.

— А ты попробуй! — фыркнул Севастьян и зашагал ко входу в башни.

Там уже шумели его люди. Они вламывались в помещения, роняли какие-то старые доспехи, копались в вещах, оставленных прежними хозяевами.

Севастьян остановился в пустой комнате, где никого не было. Никого и ничего — голые стены. Гомон голосов и топот ног по ступеням доносились издалека, приглушенные толстыми каменными стенами. Неожиданно что-то произошло — что-то странное. Взгляд Севастьяна заволокло туманом, и сквозь дымку, сильно, до боли в глазах, напрягая зрение он разглядел выбоины и рытвины в этих каменных стенах, как будто их исковыряли каким-то острым, твердым предметом. Что-то жужжало в воздухе, точно здесь начали летать сердитые пчелы. С тонким, пронизывающим до костей воем проносились мимо глаз Севастьяна куски железа. Они двигались по воздуху медленно, как будто плыли по воде, и один за другим впивались в стены, отъедая от них куски. Лаяла какая-то железная собака. Затем донеслись и людские голоса: кто-то выл «ура-а-а», кто-то кричал отрывисто и испуганно. В тумане вспыхнул красный, огненный фонтан, и Севастьян увидел, как надломилась и отвалилась островерхая крыша одной из башен.

Затем все стихло, но туман перед глазами сгустился еще больше. На стенах проступили огромные гобелены с серыми картинами и какими-то прямыми, безобразными буквами, смутно напоминающими русские. Севастьяну показалось, что среди картин он различает собственное лицо.

Он шарахнулся в сторону, наступил на мертвую лисицу, неведомо как оказавшуюся в замке, и, потеряв равновесие, упал на каменный пол.

Этот удар встряхнул его и вернул к действительности. Никаких жужжащих пчел в воздухе не было, никаких мертвых лисиц, никаких картин и гобеленов. Только голые гладкие стены и яркое голубое небо в узеньком окне.

Севастьян, пошатываясь, подошел к окну и выглянул во двор. Там никого не оставалось, кроме Ионы, истово крестящего сундук.

— А где Урсула? — вслух спросил Севастьян и быстро вышел из комнаты.

Девочка нашлась там же, где были и все прочие: в трапезной.

Войдя туда, Севастьян замер в удивлении: длинные столы были выставлены в ряд под низкими сводами; скамьи вдоль столов устланы мягкими покрывалами. Но самым удивительным оказалось другое: на столах громоздились огромные блюда. И чего только не было на этих блюдах! Не веря собственным глазам Севастьян смотрел на поросят, зажаренных целиком, на горы тушеной капусты, на кровяные колбасы и здоровенные караваи хлеба. Два круглобоких бочонка свежайшего пива приглашающе поглядывали круглыми донцами.

«Одно из двух, — подумал Севастьян, — либо хозяева ушли отсюда совсем недавно, не успев приступить к подготовленному пиру, либо все это мне чудится…»

Он предпочел выбросить из головы второе предположение, сочтя первое наиболее вероятным. Потому что ему не чудилось — все эти вещи казались совершенно реальными. Он надкусил кусок хлеба, глотнул пива. Еда была настоящая. Она даже утоляла голод. Почему-то последнее обстоятельство удивило Севастьяна больше всего.

Урсула устроилась на краю стола и осторожно точила острыми зубками яблоко. Она была похожа на белочку, и Севастьян улыбнулся этому сравнению. Ионы не было в трапезной, однако девушку это обстоятельство, похоже, не слишком беспокоило.

Она привыкла к людям, ее окружающим, и относилась к ним доверчиво. Они, как заметил Севастьян, старались накормить ее самыми лакомыми кусочками, точно баловали любимое дитя.

Севастьян уселся во главе стола.

Его окружали знакомые лица, и это отчасти успокаивало. Если хозяева замка бежали так поспешно и в такой панике, то вряд ли они вернутся скоро. На свои силы они не рассчитывают, иначе не испугались бы небольшого отряда стрельцов. А на то, чтобы найти в здешних лесах подкрепление, требуется время.

Так что можно спокойно отдыхать до утра. Но утром придется уходить отсюда. Наверняка завтра отыщется удобная дорога.

Все эти мысли лениво проходили у Севастьяна в голове, пока он ел и пил за столом. Голоса галдели то громче, то тише. Севастьян неожиданно вспомнил, как Наталья Флорова рассказывала о собственном опыте посещения «замков». Эти «игровые замки», как она называла их, создавались в лесу условно. Между деревьями натягивались веревочки — это были стены, и к ним требовали относиться как к настоящим стенам.

Впрочем, ролевикам случается возводить и настоящие стены, из бревен. И тогда штурмовать их приходится «по жизни», как они это называют, — то есть на самом деле разбивать бревнами-таранами. Наверное, они находят это интересным. Севастьяну подобное времяпрепровождение казалось диким.

Как-то раз, рассказывала Наталья, они с командой ролевиков приехали на полигон, где уже проходило перед этим несколько игр. Естественно, остались следы. Перед началом собственной игры ребята бродили по лесу и повсюду натыкались на следы бурлившей здесь жизни. Здесь нашлось капище какого-то странного божества, имелся идол, вымазанный красной краской, и какие-то приспособления для жертвоприношений. Там обнаружена была смотровая площадка, где несли вахту стражники, выглядывая — не приближается ли враг. Втоптанная в землю бумажка письмо — взывала: «Ваше величество! Если Вы медленно не пришлете подкреплений в крепость Тарамис, мы погибли! Прошу Вас не медлить с помощью. Нас осталось всего трое. Капитан Латур».

Кто был этот Латур? Остался ли он в живых? Удержалась ли крепость Тарамис?

Можно было подолгу раздумывать над такими вещами, сидя среди разбросанных бревен, до сих связанных между собой бечевкой, — то есть, среди руин крепостных стен.

Когда Наталья рассказывала о старом полигоне, где до сих пор «кровоточили» следы минувшей «войны», у слушателей мурашки бежали по коже, так удачно описывала она ощущение заколдованного места. Нужно было только обладать умением читать язык, которым та земля разговаривала с людьми.

Вот и сейчас Севастьяна не отпускало ощущение, что он оказался в таком же «ролевом замке». Может быть, это даже замок Тарамис. И оттого, что стены здесь не деревянные, а каменные, и угощение настоящее, не воображаемое, мало что менялось. Загадка оставалась. Судьба капитана Латура не выяснена. Участь замка Тарамис не решена.

Севастьян протянул кубок бывшему пушкарю Рябине, и тот наполнил его до краев свежим пенистым пивом.

* * *

Иона еще раз глянул наверх, на стены, но все окна были пустыми. Никто не смотрел на двор, все куда-то подевались. Иона пока что решил не задаваться вопросом — куда. У него имелись собственные неотложные дела.

В отличие от большинства разбойников Иона был вполне равнодушен к золоту. Возможно, это происходило потому, что никогда прежде выкормыш скомороха Недельки не держал в руках золотых монет. Чаще всего ему перепадали медяки, а еще чаще — просто объедки, огрызки хлеба, миска жидкой похлебки или кусок мяса на кости. В доме у Флора и на службе у Севастьяна Иона также не много видел денег.

Отсутствие привычки сыграло определенную роль. Кроме того, Иона знал, что деньги опасны. Как опасно оружие, если доверить его неопытным рукам. Требуется определенный навык обращения с богатством, навык, которого Иона не имел.

Самый этот замок в лесной чаще, который привлек к себе отряд разбойников и заманил их внутрь, вызывал у Ионы некоторое подозрение. Сперва оно было совсем слабым, но когда он обнаружил эти сундуки на телегах — странно, почему их не нашли остальные, ведь они тоже бродили по двору? — смутные сомнения превратились в уверенность.

«Нехорошее место, — думал Иона, — нужно забирать отсюда господина Глебова и эту девчонку, Урсулу, пока все мы не сгинули в болоте».

Он посмотрел на свою ладонь и медленно сомкнул над ней пальцы. Рука до сих пор ощущала прикосновение золотых кругляшков. Они были теплыми и какими-то особенно ласковыми, так и льнули к коже, как будто хотели прилипнуть навеки.

— Нет уж! — сказал Иона. — Я-то знаю, как это бывает!

Он, конечно, не мог такого знать из личного опыта. Но о неправедном богатстве рассказывают много разных историй. Не могут же все эти истории оказаться чистой выдумкой!

Поэтому Иона и решил не только не говорить о найденном золоте остальным, но даже прикасаться к нему себе заповедал.

Однако едва он захотел отойти от сундуков и присоединиться к прочим за столами, как понял, что не в силах сделать ни шага в сторону.

Он снова и снова отодвигался от телег, дергал себя за волосы, лупил себя кулаком по макушке — все тщетно. Ноги не хотели повиноваться и сами собой приводили его обратно к телеге.

Иона заглянул в себя и не без удивления осознал, что ему, в принципе, даже не страшно. Любопытно — более точное слово. И еще в происходящем он ощущал некий вызов. Сможет ли он, Иона, противиться той силе, что притягивает его к сундукам с золотом и властно требует, чтобы он снова открыл крышку и прикоснулся к соблазнительно гладким золотым кругляшкам?

— Шалишь, брат, — сказал Иона сундуку, не в силах оторвать от него взор. — Я не стану брать твое золото.

«Но поглядеть-то еще разок можно, — подумал Иона рассеянно и покосился в сторону: не следят ли за мим? — Я ведь не буду брать. Даже трогать не стану. Один взгляд — и все».

Он подкрался к сундукам поближе и на всякий случай осенил их крестом. В тот же миг ему почудилось, что на него смотрит Севастьян. Иона поднял глаза, чтобы попросить барина спуститься и постоять рядом, когда он будет поднимать крышку, но Севастьян уже исчез и взгляд его погас.

Иона коснулся дерева. Оно оказалось на сей раз холодным, точно камень. И таким же тяжелым. Напрягая все силы, Иона все же откинул крышку. И схватился ладонями за рот, чтобы не вскрикнуть от испуга.

В сундуке никакого золота не было и в помине. Утопая в ворохе истлевших тканей, некогда дорогих, а теперь слипшихся и сгнивших, лежал труп. Волосы липли к голому черепу, зубы скалились в странной ухмылке. «Может, он здесь и лежал, — подумал Иона тупо, — просто мне хотелось найти деньги, я и увидел деньги. Ткань-то золотая, вон как блестит шитье…»

Он задвинул крышку, поднял с земли камешек и нацарапал сверху крестик.

Ветер пролетел над двором, задел волосы Ионы, но тот не заметил этого. Ко второму сундуку он приближаться не решился.

Теперь ему было легче. Он даже смог отойти от телеги. Но в трапезную не пошел, а вместо того поднялся по лестнице в ту комнату, где Севастьяна посетило странное видение, и там устроился спать.

Иона сам не понимал, с чего его так потянуло в сон. День еще не кончился, вечер только начинался, небо чуть поблекло, но до заката оставалось не менее часа. И все же веки у Ионы сделались тяжелыми, и он не смог противиться сну.

Он постелил на полу свой плащ, улегся сверху, скорчился, съежился, подсунул под щеку ладонь и почти мгновенно провалился в небытие.

Спал он так крепко, что не заметил, как к нему подобралась Урсула, как она устроилась рядышком и прикорнула у него под рукой, точно кошка.

Прочие солдаты продолжали поглощать яства и разговаривать. Голоса звучали все громче, все резче, истории рассказывались все более непристойные. Всех охватило непонятное веселье. Только Севастьяну делалось тяжелее с каждой минутой. Он ощущал какую-то глубокую неправильность происходящего. Но поделиться сомнениями было не с кем, поэтому Глебов оставался с отрядом и зорко следил за каждым человеком.

— Где Иона? — спросил Глебов внезапно.

Сидящий рядом с ним смуглый гибкий Чурила замер, не донеся кубок до рта.

— Иона? — переспросил он. — Кто такой Иона? Что-то я не припоминаю… — Он приподнялся на скамье и громко крикнул остальным: — Ребята! Кто-нибудь из вас помнит человека по имени Иона?

Разговоры приутихли. Затем на Севастьяна и Чурилу уставились удивленные лица.

— О ком это вы? — спросил их Иван Рябина. — Иона-пророк, что ли? У нас рассказывали, что его проглотил кит.

— Мой Иона, — сказал Севастьян, — парень, что со мной был. Слуга мой, оруженосец. Друг мой лучший… Где он?

— Не было такого! — убежденно сказал Иван Рябина.

Остальные закивали и замахали руками.

Севастьян перевел взгляд на Урсулу, но маленькая девушка только моргала и выглядела очень жалобно, как будто от нее потребовали чего-то невозможного. И хотела бы услужить добрым господам, но не в силах.

— Урсула! — подозвал ее Севастьян.

Она тотчас встала с места и подбежала к нему, запрокинув лицо.

Севастьян заглянул в ее ясные светлые глаза.

— Урсула, и ты не помнишь человека по имени Иона? — наклонившись к ней, тихо спросил Севастьян. — Неужели ты успела его забыть?

Она подумала немного. Потом выражение ее лица начало изменяться, на нем проступила какая-то новая мысль. Румянец чуть коснулся бледных щек девушки.

— Иона, — прошептала она. — Я его найду!

Севастьян хотел попросить ее, чтобы она была осторожна. Он даже хотел встать и пойти вместе с ней, смутно подумав о том, что опасно, наверное, такой крохе в одиночку обследовать чужой замок.

Но все эти мысли двигались в голове очень медленно и не успевали стать делами — расточались по пути, как будто были сотканы из тумана, готового развеяться при малейшем дуновении ветерка.

Урсула выбралась из трапезной.

— Иона, — прошептала она себе под нос, и ей показалось, что это имя вспыхивает, точно путеводный огонек. Она потянулась за этим огоньком и, медленно, с трудом, одолевая высокие ступени, поднялась на несколько этажей выше.

Несколько раз она останавливалась, цепляясь тонкими пальчиками за стену.

Ей показалось, что поблизости кто-то есть. И этот кто-то следит за ней широко раскрытыми, испуганными глазами.

Урсула прижалась к стене и очень осторожно повернула голову навстречу чужому взгляду. Она беззвучно ахнула, когда увидела высоченного человека, вооруженного пищалью. Очень странной пищалью, целиком металлической, с узким стволом. Она никогда не видела такого оружия. Впрочем, на своем веку Урсула повидала еще очень мало. Но что-то в очертаниях пищали было невероятно чужим. Девушка не сомневалась, что и ее спутники удивились бы такой вещи.

Человек был одет по-русски — в рубаху навыпуск, перетянутую поясом, штаны и сапоги, а на голове у него был круглый шлем с ремнем под подбородком. Он тяжело дышал. Его лицо было покрыто пылью. Пыль скопилась в глубоких морщинах на его лбу, в «лучиках» вокруг глаз, прилипла к обветренным губам.

Урсула тихонько осенила его крестом. Человек-видение не расточился и не зашипел, искажаясь, как непременно случилось бы с нечистым духом. Но и не ответил подобным же крестным знамением. Он ужасно удивился. Он разинул рот и покачал головой, словно отгоняя увиденное.

Затем перед глазами Урсулы мелькнула беззвучная вспышка, и все исчезло. Она снова была одна на лестнице.

Прижимаясь спиной к стене, девушка продолжила карабкаться по лестнице.

Иона спал прямо на полу. Дверь в помещение стояла открытой, в маленькое окошко залетал прохладный ветерок, и волосы на виске Ионы шевелились. Двигался и мех на его шапке, снятой и лежащей рядом. В полумраке комнаты Урсуле вдруг показалось, что это не шапка, а чья-то отрубленная голова.

Девушка осторожно приблизилась к своему покровителю, опустилась рядом на корточки. Иона спокойно дышал во сне. Урсула почувствовала его дыхание на своей руке и улыбнулась. Она осторожно улеглась рядом, устроилась поближе к Ионе, и тотчас ее сморил глубокий сон.

* * *

Было уже утро, когда сидевшие в трапезной пробудились.

Севастьян не мог бы в точности сказать, спали они или же всю ночь ели и пили и за этим увлекательным занятием не заметили, как миновала ночь. Стол был завален объедками, бочонки почти опустели. У всех спутников Глебова были опухшие, но лоснящиеся довольством и сытостью лица.

Он обвел их взглядом, пересчитал. Вроде бы, все на месте. Вот и хорошо. Севастьян потянулся, хрустнув косточками, и подошел к окну. Рассвет уже отцвел, небо сияло, на ветвях деревьев в последний раз вспыхивали, перед тем как высохнуть, ослепительные капли влаги. Видимо, ночью шел дождь.

— Пора выступать, — сказал Севастьян своим. — Мне кажется, я заметил с той стороны замка хорошую дорогу.

— Где? — Чурила приблизился к командиру и встал рядом, изгибаясь и норовя заглянуть в окно поверх его плеча.

— Вон там, — показал Севастьян.

Дорога действительно имелась — хорошо укатанная колея выделялась желтой полосой среди зелени болот. Она ползла далеко прочь от замка, навстречу рассвету — на восток, туда, где начинаются новгородские земли.

Чурила сладко зевнул.

— Как полагаешь, господин Глебов, пора нам уходить отсюда или же еще денек повременим?

— Я бы уже поспешил, — сказал Севастьян. — Какое-то у меня дело осталось неоконченным… — прибавил он растерянно, ощущая в глубине души непонятное беспокойство. Как будто он о чем-то позабыл и сейчас силился вспомнить — что бы это такое могло быть. Но так ничего на ум ему и не пришло.

Они собрали со стола съестное и увязали в узел. Работали вроде бы споро, весело, даже посмеиваясь, однако друг другу в глаза не смотрели — Севастьян это приметил сперва за собой, а потом и за прочими. Как будто боялись увидеть в зрачках соседа не собственное отражение, а нечто такое, о чем лучше бы и не рассуждать.

Наконец весь отряд спустился во двор. Какая-то непонятная лошадь мыкалась там, привязанная под навесом, но Севастьян лишь мельком глянул на нее и, не поняв, как она здесь появилась и для какой цели топчется с отощавшим мешком на шее, где уже кончилось зерно, попросту махнул рукой. Стоит еще о каждой лошади заботиться! Остальные солдаты вообще, кажется, на эту лошадь внимания не обратили.

Дружно зашагали к воротам, которые вчера стояли гостеприимно раскрытыми — и которые они по беспечности так и не закрыли на ночь. И…

Ворот не было. Не было вообще никакого отверстия. Только голые стены. И чем выше Севастьян задирал голову, разглядывая их, тем выше уходили эти стены, так что в конце концов Глебов вынужден был лечь на спину и только тогда ему явился клочок очень далекого неба. Как будто Севастьян очутился на дне колодца и глядел оттуда.

Разбойники бродили вдоль бесконечной круглой стены и щупали ее руками, точно выискивали, где в чужой одежде скрывается кошель, который можно срезать.

Не было кошеля.

Сплошь круглый булыжник.

От долгого рассматривания каменной кладки в глазах начиналось мелькание, и люди различали в странном узоре разных по размерам и форме камней какие-то жуткие оскаленные рожи, выпученные глаза, раззявленные пасти, то ухмыляющиеся, то угрожающие.

Харлап, хромой громила, вдруг громко произнес:

— А ребята, когда такие дела, нужно Бога вспомнить. Бог-то поможет.

Собрались кружком, прославляя мудрость своего товарища, и начали вспоминать Бога. Долго вспоминали, но не вспомнили. Наконец один из разбойников проговорил негромко, растерянно:

— А как Бога-то зовут?

Все сошлись на том, что имя это прочно ими позабыто. Долго бродили по двору, натыкаясь на стены, — вспоминали, но упорно ускользало от них благое имя.

Вдруг Чурила воскликнул:

— Подземный ход!

Люди столпились возле стены и уставились туда, куда Чурила показывал пальцем. Действительно, в стене чернело отверстие, которое уходило далеко под землю Севастьян наклонился, всунул туда лицо. На него пахнуло запахом свежеразрытой земли — запахом могилы. И еще потянуло ледяным холодом.

Однако это был подземный ход, в чем не могло быть никаких сомнении.

Севастьян принял решение:

— Нам нужно выйти отсюда, а это как раз и есть выход. Я первым полезу.

— Нет уж, господин Глебов, — решительно возразил Чурила, — если с тобой что-нибудь случится, всем нам не жить, так что первым пойду я, а ты — в самой середке.

Остальные зашумели, поддерживая Чурилу.

— Верно он говорит! Нельзя нам тебя терять!

— Мы без тебя пропадем!

— Сгинем в лесах ни за грош, а ты нас пристроишь!

— Пусть Чурила первым идет, а Харлап — последним!

По решенному и поступили. Чурила полез в подземелье с молодецким уханьем, делая вид, будто ему вовсе не страшно. Даже совсем не боязно. Остальные ждали, пока он подаст голос.

— Здесь сухо! — донесся наконец приглушенный выкрик Чурилы. — Идти можно, только Харлапу придется нагибать голову!

«Стало быть, низкий ход, — подумал Севастьян. — Как раз для малорослых… Для карликов».

Мысль о карликах почему-то его встревожила. Как будто какое-то воспоминание упорно билось в голове, но не могло выйти наружу.

Севастьян тряхнул головой. Он пропустил вперед еще нескольких разбойников, а затем спустился сам. Он очутился в кромешной тьме. Но это была тьма живая, обжитая, в ней шевелились люди и звучали знакомые голоса. Страшно здесь не было.

Чурила все время рассказывал, куда ведет ход. Иногда он сдавленно ругался — спотыкался или стукался головой. Остальные старались делать вывод и, пользуясь чужим опытом, держаться более осторожно, но все же то и дело доносились вскрики и проклятия.

Севастьян шел осторожно, ведя рукой по стене. «Хорошо бы поскорее очутиться за стенами, — думал он. — Тяжело в темноте.» Он все высматривал — не мелькнет ли впереди просвет, не появятся ли предвестия близкого освобождения из подземелья. Ему хотелось на воздух, под ласковое светлое небо раннего утра.

Наконец потянуло ветерком. Пахло болотным мхом, застоявшейся водой, тиной. И все-таки ветер залетал в подземный ход с воли, так что все приободрились и зашагали быстрее, рассчитывая поскорее выбраться наружу.

Неожиданно Чурила вскрикнул и остановился.

— Что там? — нервно крикнул ему Севастьян. Он вдруг понял, что ни мгновения больше не может задерживаться здесь, под землей.

— Не знаю, — донесся голос Чурилы. Он звучал растерянно. — Здесь… что-то непонятное. Пустота.

Он пошевелился, сделал несколько шагов и вдруг взвыл.

Остальные навалились на Чурилу, думая, что тот попал в беду и нужно спешить на выручку. Севастьян ощутил вокруг себя пустое пространство и тотчас вместе с этим ощущением пришло осознание собственной беспомощности.

Он находился в непонятном месте и не мог даже коснуться стены, чтобы понять, куда он движется и есть ли под ногами ловушки.

— Стоять! — громко приказал Севастьян. — Будем стоять и ждать, пока глаза привыкнут к темноте. Разберемся, где находимся, и тогда пойдем дальше.

Новый порыв холодного ветра прилетел с болот. Севастьян машинально отметил, что ветер изменил направление. Это было странно. Более чем странно. Если они находятся в тоннеле, то ветер может дуть только спереди — от выхода. Он не может дуть сбоку.

Разве что они выбрались в подземную пещеру, достаточно просторную, чтобы…

Это размышление было прервано. Севастьян поднял голову, рассчитывая, что и сверху будет сплошная темнота, однако увидел… звезды. На фоне темного, усеянного многочисленными звездами неба вырисовывались черные громадины деревьев.

Путники все-таки вышли из подземного хода! И оказались в лесу.

В ночном лесу.

— Это невозможно! — проговорил Севастьян во весь голос. — Этого не может быть! Мы пробыли под землей от силы час, а может, и меньше. Было раннее утро, когда мы спускались под землю. За такое короткое время не могла наступить ночь.

Прочие подавленно молчали и теснились к своему командиру, как испуганные цыплята к наседке. Севастьян Глебов был младше их всех и меньше ростом очень многих. И все-таки они искали у него защиты. Это его испугало еще больше, чем странные явления, с которыми они столкнулись.

Над краем леса показался багровый диск луны. Она была огромной, больше обычной, и выглядела очень близкой. Казалось, можно протянуть руку и коснуться ее холодной поверхности, погрузить пальцы в ледяные кратеры, которыми, как оспинами, был изрыт красный лик небесной девы.

Сразу стало светлее. От черных деревьев протянулись бледно-серые тени. Стало видно болото, посреди которого стояли люди Севастьяна.

Лес обступал поляну. Деревья в нем выглядели так, словно их недавно погрыз пожар. Но одного пожара было бы недостаточно, чтобы настолько исказить растения. Севастьян даже не мог бы определить, что это за деревья. Их ветви, изломанные и искривленные, мучительно хватались за воздух, как будто некая сила постоянно пыталась утащить их под землю и они удерживаются на поверхности ценой постоянного, невероятного Напряжения. Клочья тумана плавали между стволами и шевелились, будто живые существа.

— Куда пойдем? — спросил Иван Рябина у Севастьяна.

— Вперед, — ответил Севастьян. — Не будем же мы стоять здесь всю ночь и ждать, не наступит ли утро.

Они сделали несколько шагов по дороге, которую видели из замка. Она действительно была ровной, но идти по ней оказалось трудно: при каждом шаге ноги увязали в вязкой глине.

Из леса донесся тихий вой. Кто-то невидимый следовал за отрядом, подвывая и повизгивая от нетерпения.

— Кто там? — спросил Харлап, делая вид, что не слишком-то боится тварей, скрывающихся в чаще.

— Там может оказаться кто угодно, — отозвался Чурила, тоже пытаясь сохранять спокойствие. Волки, к примеру.

— От волков отобьемся, — заявил Харлап.

Тень мелькнула среди деревьев, разгоняя туман. Стволы качнулись, как будто отшатываясь от непонятного существа.

— Продолжаем идти! — крикнул Севастьян. — Не останавливаемся! Оружие приготовьте — и вперед!

Тень показалась снова, теперь уже ближе. Она бежала бесшумно и стремительно, мелькая между стволами. Что-то дьявольское было в ее пробежке, в длинных прыжках, которыми она передвигалась.

— Это не волк! — сказал Иван Рябина, стискивая рукоять сабли. — Это… я не знаю…

И никто не знал. Такого существа они прежде никогда не видели.

Севастьян до крови прикусил губу, чтобы не вскрикнуть, когда тень вдруг выскочила на дорогу и растопырила руки, словно намереваясь задержать идущих людей.

— Не останавливаться! — повторил Севастьян свой приказ. — Оружие к бою — и идите, идите! Оно либо отскочит, либо нападет — и тогда зададим ему перцу!

В темноте блеснули два зеленоватых огонька, воздух прорезал тонкий, почти жалобный вой. Затем тень метнулась вперед. Она сделала это так стремительно, что никто из идущих не успел отреагировать. Бесформенный комок покатился по земле и сгинул в болоте.

— Чурила! — закричал кто-то из стрельцов. Севастьян не разобрал по голосу — кто, только слышал, что человек испуган до полусмерти. — Чурила сгинул! Оно утащило его!

— Чурила! Чурила! — начали звать остальные.

Но Чурила не отзывался.

Тень также пропала бесследно.

Севастьяну доводилось терять людей, которыми он командовал, но так глупо — никогда. Кто было то странное ночное существо, которое утащило его человека? И не прячется ли в чаще еще одно такое же? Не благоразумнее ли будет повернуть назад, к замку?

Едва Севастьян подумал о замке, как машинально остановился и обернулся в ту сторону, откуда они пришли. Сейчас, при свете полной луны, которая поднялась в небо выше и горела теперь ярко, хорошо были различимы и деревья, и плоские серые лица спутников Глебова, и кустарник, и каждая травинка под ногами… Но замка позади них не оказалось.

* * *

Иона проснулся, когда в узкое окошко проник вкрадчивый теплый солнечный луч и опустился на щеку спящего. Молодой человек открыл глаза и первым делом заметил Урсулу, лежащую у него под локтем. Он осторожно поднял локоть, чтобы не потревожить девушку, сел, потер лицо. Что-то произошло вчера ночью. Что-то странное, непонятное.

Для начала он огляделся по сторонам. Ионе не впервой было просыпаться на незнакомом месте и припоминать, каким образом получилось так, что он заночевал именно здесь и какие обстоятельства этому предшествовали.

Он был с какими-то людьми. Один из этих людей был, кажется, Ионе особенно дорог. Его друг? У него был какой-то друг? Иона нахмурил лоб. Имя этого друга никак не приходило на ум. Кем он был? Как они познакомились? Кто остальные люди, с которыми они пришли сюда? Это ускользало от Ионы, как он ни старался.

Проклятье! Он потер виски пальцами. Кто эта кроха, что пристроилась рядом доверчиво, как птичка? Урсула. Ее имя он припомнил. Она — взрослая девушка, хотя выглядит как малышка. Он подобрал ее где-то в лесу. Что делала такая хрупкая девушка одна в лесу — осталось для Ионы тайной.

Ну ладно. Итак, они находятся в каком-то богатом доме. Откуда-то Иона знал, что они здесь остались вдвоем. Куда подевались остальные? Он не знал. Они ему снились. Они куда-то шли по темному лесу, и их окружали опасности и страхи. Иона не мог бы в точности сказать, откуда взялись напасти, что подстерегали его бывших спутников. Может быть, они попросту ему снились.

Он тряхнул головой, отгоняя все эти путаные мысли. Неважно. Он был голоден.

И тут по всему зданию разнеслись голоса. Только что никаких голосов не было — царила полная тишина, такая совершенная, что от нее ломило в ушах. Иона мог бы поклясться, что замок пуст. Он прошелся по комнате, подошел к окну и с удивлением осознал, что до сих пор еще не решил, пугаться ему случившегося — или же отнестись к этому с похвальным спокойствием. Конечно, можно было бы заорать и начать в панике метаться по комнате, как дикая птица по клетке птицелова. Именно так и поступил бы прежний Животко, выкормыш скомороха, существо дикое, вечно голодное и встрепанное. Но Животко больше нет. Есть Иона, человек солидный. Мужчина, которому скоро двадцать лет. Оруженосец и крестник господина Глебова, лицо ответственное. Нет, пожалуй, не будет никаких воплей и подпрыгиваний.

Приняв такое серьезное решение, молодой человек повернулся к Урсуле. Карлица улыбалась во сне. Иона невольно улыбнулся в ответ на эту бессловесную радость. Интересно, что ей снится? Неужели дом в Тарвасте?

Тарваст. Еще одно имя, которое он сумел вспомнить. Так назывался город в Ливонии. Крепость. Они почему-то ушли оттуда…

Раздумья Ионы были прерваны. В комнате показалось сразу несколько человек в русской одежде, немного странной. Самым странным в этой одежде был цвет — желтовато-зеленый. Он никогда не видел, чтобы так шили рубахи. А пуговицы! Угодники Соловецкие, какие же у них у всех были пуговицы! Золотые, блестящие, и как много! Целое состояние — и это на пыльных рубахах, грязных и рваных, а местами и в пятнах крови. Ну и дела!

Иона метнулся к Урсуле, чтобы защитить ее, если возникнет такая надобность.

Чужие люди тащили с собой оружие. Одно был на ножках, похожее и на пищаль, и на пушку, только жуткое с виду — «нравом» (если можно так сказать об оружии, предмете все-таки неживом, одушевляемом лишь оружейником) сходное с насекомым, осой, например, или особенно зловредной мухой, которая умеет больно кусать.

По дороге они переговаривались между собой. Речь звучала по-русски, только менее в нос, более распевно. Они беспощадно упирали на звук «а», к которому Иона почти не привык, и только один или двое говорили правильно, на «о». Но и они не гнусавили, что воспринималось на слух странно.

Иона удивлялся тому, что его до сих пор не заметили. Он еще раз прислушался к разговорам и вдруг понял, что уже слыхал такое произношение. Были какие-то странноватые люди, которые так говорили. Особенно одна женщина… она усердствовала в «акании». Кто были эти люди? Смутно, с большим трудом Иона припомнил, что женщину, вроде бы, звали «Наталья». Но может быть, и нет. Может быть, «Сванильда». Она откуда-то приехала… Издалека. Должно быть, землячка этим, в блекло-зеленом, с золотыми пуговицами.

Урсула тем временем пробудилась. Странно, но и она не была испугана вторжением. Просто прижалась к Ионе, чтобы на нее не наступили, и принялась разглядывать вошедших блестящими, мелко моргающими глазками.

— Ставь сюда, Сидор, — рокотал какой-то гигант с широченной грудью.

Сидор, почти погребенный под гигантской пищалью, маленький, черноватый, с вострым носом, — типичный русский недокормыш из хилой деревни, — пригибаясь под тяжестью, подбежал к окну, и высунул нос пищали наружу.

— А ну их всех, — сказал он, выныривая из-под своей ноши и отирая лицо. — До завтрева не сунутся.

— Может, вообще не сунутся, — сказал рослый озабоченно и зачем-то огляделся. — Связь где? — гаркнул он внезапно. — Долго я еще буду ждать?

Несколько человек переглянулись между собой и прыснули.

— Что? — рослый уставился на них.

— Да ничего, ничего, — успокаивающе проговорили они и снова тихо засмеялись.

— Вам смешно, — сказал рослый укоризненно, — а я тут как свинья в апельсинах… И что делать — непонятно. Связь нужна, — повторил он со страданием.

Внизу возились с проводами и переругивались страшно и вместе с тем беззлобно. Иона никогда не слыхал еще, чтобы так жутко богохульничали.

Из соседней комнаты вдруг раздались звуки органа. Ионе доводилось слыхать, как играют на органах в церквях римского обряда — в русских-то, понятное дело, такой музыки не услышишь, в русских церквях пение в подражание ангельскому, один только чистый голос. Но и органная музыка Ионе понравилась. Он об этом никому из своих, естественно, не говорил, чтобы не нарваться на неприятности и не прослыть «латинником». Еще скажут: «Известное дело, скоморох, ему подавай бряканье да звяканье. Как волка ни корми, он все в лес смотрит. Был Животко скоморохом, таковым и останется, сколько его ни воспитывай». Ну, что-нибудь в этом духе.

Понятное дело, Севастьян так говорить не будет, вот другие — запросто.

Севастьян! Имя пришло на ум как бы само собой и обожгло радостью. Вот как звали его лучшего друга, человека, перед которым Иона преклонялся. Человека, с которым они прошли через несколько сражений… Севастьян Глебов. Вот как его зовут. Господин Глебов.

Уже лучше!

Урсула тихонько пошевелилась под рукой Ионы и заговорила.

— Что? — Он наклонился к ней, чтобы лучше слышать.

— Кто эти господа? — спросила девушка. — Ты не знаешь?

— Понятия не имею, — заверил Иона.

— Они нас не видят? — опять спросила Урсула.

— Похоже на то…

Она кивнула, как бы довольная тем, что он подтвердил ее предположения, и устроилась поудобнее. Урсуле — хорошо, для нее весь мир представляет собой одну большую сплошную странность. Она не пугается, когда видит нечто непонятное. Она попросту знает о себе, что любая новая вещь непременно покажется ей удивительной. Как будто заботливая нянюшка непрерывно рассказывает ей увлекательнейшую историю, сказочку, у которой нет конца.

А Иона в точности знает, что происходит нечто такое, от чего стоит бы удрать куда подальше. Только вот удирать пока что некуда. Выхода не видно.

И вдруг что-то опять изменилось. Люди, бродившие по комнатам, стали как будто ярче. И один из них внезапно уставился на Урсулу с Ионой.

— А вы что тут делаете, ребятки? — спросил он, быстро подходя к сидящим на полу. Его сапоги из очень грубой кожи громко простучали по камням. — Вы откуда здесь взялись?

Он наклонился над обоими, потом сел на корточки и улыбнулся так невесело, что у Ионы захолонуло сердце.

— Мы не знаем, господин, — сказал Иона. — Мы тут проснулись, а вы ходите… И никого больше.

Сидящий на корточках отвернулся, громко выругался и прокричал, обращаясь к остальным:

— Тут дети — из тех, кого немцы угоняли! Каша готова?

Поскакало по лестницам — вниз, во двор:

— Федор! Каша готова?

— Готова?

— Готова?

Со двора донеслось:

— Го-то-о-ова!

Человек, обнаруживший Иону с Урсулой, протянул им руки:

— Идемте, ребята, поедим. А вот что с вами потом делать? Не брать же вас в наступление!

— А кто наступает? — спросил Иона, крепко держа Урсулу за руку.

Солдат засмеялся, все так же невесело.

— Да наши! Наши наступают! Наконец-то… Границу уже перешли. Ты разве и этого не знаешь?

Иона пожал плечами неопределенно. Он знал, что «наши» то наступают, то отступают и что король Эрик, по слухам, намерен вмешаться в эту войну значительными силами. Это особенно занимало Иону, поэтому он спросил здоровяка:

— А что шведы?

Тот остановился уже у самого выхода, явно озадаченный:

— Какие шведы?

— Высадились? — спросил Иона.

— В Нормандии американцы высадились, — сказал здоровяк. — Наконец-то, а то одной тушенкой всю войну пройти хотели.

— Какая Нормандия? — изумился Иона. Так изумился, что даже присел. — Это где?

— Ты в школе учился? — бросил здоровяк. — Географию проходил?

— Нет, — сказал Иона. — Боже, помоги мне!

Орган звучал то громче, то тише. Затем к музыке присоединились голоса, певшие тихо и на удивление слаженно.

Урсула потянула Иону за пальцы.

— Посмотрим? — прошептала она.

— А что смотреть, слушать надо, — сказал Иона. — Тебе разве каши не хочется?

— А нас угощают? — удивилась она.

— Этот здоровенный — он же сказал, — ответил Иона. — Не спрашивай ни о чем. Просто делай как я.

— Я буду слушаться, — заверила его Урсула.

Они вышли во двор. Иона метнул быстрый взгляд в сторону навеса, где вчера видел сундук с золотом, который затем превратился в гроб с истлевшим телом внутри.

Никакого сундука не было и в помине. Стояла тощая, на изумление изможденная лошадь, и утомленно жевала клок сена.

Прямо на камнях был разложен здоровенный огонь, на котором стоял весьма скромных размеров котел. И там булькало нечто, а рядом стояли круглые предметы, похожие на слиточки золота. Они были измазаны маслом и сильно пахли.

Немолодой человек, у которого постоянно дергалась левая половина лица, взял в руки нож и быстро ударил в слиточки. Оказалось, что внутри они пустые. Тонкий верхний край легко снялся ножом. Человек перевернул этот предмет над котлом, и внезапно в кипящее варево выпал кусок мяса. Небольшой и очень жирный.

Иона даже ахнул от удивления. Странный способ возить с собой провизию! И как им удалось засунуть в наглухо запаянный кусок металла это мясо? Не ядовитое ли оно?

Орудуя черпаком, повар стал раскладывать порции в подставляемые миски. Плевки каши шлепались, и солдаты ворчали:

— Матвееву-то положил с мяском, а мне — к постнику!

— Молчи лучше, да ешь.

— Ясное дело, Матвеев ему земляк, а ты кто такой?

— Какой ни есть, а все-таки свой.

— Был бы повар у нас мордвин, — не унимался «постник», — по-иному бы все обернулось.

Кругом смеялись, да и «обиженный» посмеивался. Повар, продолжая дергать лицом, проговорил невнятно:

— Зря стараешься, я ведь все равно не слышу.

«Обиженный» махнул рукой, плюнул и уселся прямо на камни с миской.

— С боярами знаться честно, — сказал Иона, усаживаясь поближе к солдату, которому не хватило мяса, — с попами свято, а с мордвой хоть и грех, да лучше всех!

— Вишь, — сказал солдат без улыбки. — А почему с мордвой — грех?

— А потому что язычники вы, — ответил Иона. — Уж я-то знаю. Поблудил среди вас какое-то время. Кормите недурно, вкусно даже, и в деревнях у вас весело, а все-таки грех.

— Иди ты! — солдат отодвинулся и отвернулся в другую сторону. — «Язычники», — пробормотал он, зачерпывая кашу ложкой. — Видали?

Кругом смеялись. Урсуле выдали «царскую» порцию и смотрели, как девочка деликатненько кушает.

— Вот фитюлечка, — умилялся высокий, тощий солдат, взирая на макушку Урсулы откуда-то из поднебесья. — Точно птичка. Зачем же горбатенькую было угонять? Она совсем слабосильная.

— Немцы, — сказал здоровяк, который командовал остальными. Как будто это слово все объясняло.

Иона решил попробовать снова разузнать новости.

— Что Эрик? — спросил он.

— Какой Эрик? — не поняли его.

— Шведский король, — пояснил Иона.

Солдаты переглянулись, покрутили пальцами у висков. Потом одни сказал неуверенно:

— Может, Швеция действительно высадилась где-нибудь в Карелии, а мы и не знаем?

— Ленинград в опасности? — подскочил к Ионе один и схватил его за плечи. — Говори! Шведы наступают на Ленинград?

Это имя показалось Ионе знакомым. И он вспомнил, от кого слышал его. Женщину, которая говорил на «а», зовут Наталья. Она упоминала о Ленинграде. И о Петербурге. О городе, который будет основан на Новгородских землях царем, который еще не рожден…

— Петербург? — повторил Иона.

Солдат отпустил его.

— Совсем его немцы заморочили… Петербург! Бедный парень.

— Оставь ты их в покое, — велел здоровяк. — Они еще отойдут. Дай людям время понять, что всякие там немцы кончились, что они среди своих.

— Ты из Питера? — спросил солдата Иона. — Я знал твоих земляков. Ленинград — не в опасности. Поверь.

Солдат улыбнулся одними губами и кивнул.

— Ладно, ты не волнуйся. Поешь и отдохни. Потом решим, что с вами делать.

* * *

Черная ночь, окружавшая Севастьяна и его спутников, понемногу начала сереть. Они все шли и шли вперед, боясь останавливаться. Хватит и одного Чурилы, сожранного неведомо какой тварью. Солдатский строй щетинился копьями и мечами, хотя каждый отдавал себе отчет в том, что, вздумай тварь напасть снова, вряд ли удастся отбиться от нее. Больно уж стремительно она атакует.

В серых предрассветных сумерках стали лучше различимы деревья. Словно истерзанные мучительной болью, скрюченные пальцы-ветви тянулись к проходящим мимо людям и безмолвно взывали о помощи. Ни одна птица не возвестила о приближении солнца. Стояла глухая тишина, и даже звук шагов тонул в ней, точно погружаемый в вату.

Потом издалека донесся знакомый пронзительный вой, и все люди, не сговариваясь, побежали, как будто надеялись быстрее добраться до солнца и окунуться в его животворные лучи.

Вой, по счастью, не приближался — он так и звучал где-то далеко, в самой глубине гиблого леса. Затем впереди, преграждая бегущим дорогу, начала расти громадина замка.

Севастьян остановился. Теперь он возглавлял шествие, и никто не воспротивился этому, несмотря на общее желание сохранить жизнь командира в целости. Задрав голову, Глебов смотрел на высоченную стену, сложенную из диких булыжников. Ему почудилось, что он уже видел эту стену когда-то. Может быть, на пути в здешние страны, когда он с русской армией двигался на Тарваст. Или еще прежде…

Неважно, когда это было. Теперь он снова возле этой стены. Глухой, не имеющей ни входа, ни выхода. Высокой, почти до самого неба. Справа от замка виднелась гиблая топь, слева туго сплелись колючие ветки кустарников, и густо стояли старые деревья с кривыми стволами.

— Сквозь эту чащу трудно будет прорубаться, проговорил кто-то из стрельцов.

— А если через болото? — подал голос другой.

— Потонем, — уверенно заявил третий.

— Кому понадобилось возводить замок в таком месте? — спросил удивленно еще один разбойник. Я понимаю, на скале, на вершине горы, но посреди леса?

— Должно быть, это важная дорога, — задумчиво молвил Севастьян, и ему показалось, что и эти раздумья для него уже не в новинку. — Но должен же быть здесь какой-то вход!

— А вон же они, ворота, — показал Харлап, махнув рукой. — Глянь-ка!

И точно, в стене имелись довольно просторные ворота, причем они стояли открытыми. Как же Севастьян мог их не заметить? Теперь он уже не сказал бы с определенностью, что мгновение назад этих ворот в стене не было вовсе. Старые, почерневшие от дождей ворота, должно быть, такие же старые, как и сам эт замок, помнящие еще крестоносцев Псов-Рыцарей и святого благоверного князя Александра Невского.

Севастьян заколебался, сомневаясь, что стоит вот так, не раздумывая, соваться в незнакомый замок, быть может, занятый чужими войсками. Но в это самое мгновение вой жуткой твари раздался у них за спиной, и все с криком устремились под защиту высоких стен, увлекая за собой и Севастьяна.

Ворота захлопнули и заложили тяжелым брусом. Смеялись от радости: «Теперь-то эта тварь нас не достанет!».

Севастьян Глебов увидел мощенный булыжником двор, навес, под которым стояла маленькая, странно знакомая лошадка. Посреди двора чернело пятно от костра, где, судя по жирным пятнам вокруг, совсем недавно что-то варили. Севастьян зацепил ногой какой-то круглый, обгоревший в костре предмет, небольшой металлический цилиндрик, и тот покатился по камню с неприятным жестяным звяканьем.

И снова все стихло.

Севастьяну казалось, что кто-то наблюдает за ним. Может быть, из окна высокой башни, что стояла посреди двора, чуть в стороне от старого навеса, где когда-то, должно быть, держали лошадей.

Но пока что посторонние никак себя не проявляли. Должно быть, прикидывают, как им поступить и не опасно ли нападать на отряд из десятка человек, вооруженных мечами и копьями.

И вдруг тишина взорвалась страшным грохотом. В воздухе запели, зажужжали невидимые пчелы. Отчетливо и как-то удивительно нахально стучал кто-то наверху. Севастьян поднял голову и увидел, как одно из узких окон башни непрерывно плюется огнем. Это было нечто совсем невиданное. Огонь как будто крутился возле отверстия железной трубки. Время от времени над стволом мелькало чье-то лицо, но оно держалось в окне так недолго, что Севастьян не успевал его рассмотреть.?

— Гляди! — неподдельный ужас в голосе Харлапа заставил Севастьяна подскочить на месте и повернуться. От увиденного кровь заледенела у него в жилах.

Сквозь стены лавиной полезли чудища. Черные, истощенные, раскоряченные, вроде тех деревьев, мимо которых путники шли всю бесконечную ночь, под огромной, враждебной луной, эти чудища волокли собой пищали и короткие копья с блестящими наконечниками, слишком яркими для глаз, чтобы на них можно было смотреть долго. Раскрытые рты испускали страшные, ревущие, тягучие звуки.

Стрельцы прижались к своему командиру, готовясь отразить атаку.

— Как они смогли? — Пробормотал Севастьян, все еще не веря увиденному. — Там же сплошная стена…

«А может, и нет никакой стены, — подумалось ему вдруг, — может быть, нам только показалось, что это стена…»

И почти сразу послышался чей-то совершенно чужой, незнакомый голос, кричавший на странном русском:

— В пролом полезли, гады!

Это был русский язык. Во всяком случае, славянский.

Следующий крик как будто подтверждал смятенную мысль Севастьяна:

— Давай их, славяне!

Севастьян покачал головой и отвел руку с саблей для замаха.

Пчелы пели, летая мимо самого лица Севастьяна, но он ни одной увидеть не успевал. Что за странный улей они растревожили?

Чудище уже почти совсем подбежало к стрельцам. Можно было рассмотреть его крошечные, горящие злобой глазки, гнилой рот, провалившийся нос на коричневом лице и странный, огромный, лысый череп. Затем вдруг существо остановилось, как будто наткнулось на некое препятствие, переломилось в узкой талии и упало, далеко вперед выбросив тонкие руки. Ломая когти, оно вцепилось в булыжник мостовой, как будто последним усилием пыталось выломать его из земли, несколько раз скребнуло по камню черепом и застыло.

— Сдохло! — радостно крикнул Харлап.

Севастьян чуть подался вперед и коснулся черного тела саблей. Тело оставалось неподвижным. Тогда Севастьян осторожно присел рядом на корточки и взял убитое существо за плечи.

«Тяжелое», — удивленно понял он, силясь перевернуть его. Голова мертво мотнулась на тонкой шее и снова стукнулась о камни. Теперь существо лежало лицом вверх.

Севастьян закусил губу, чтобы не закричать. Никакого монстра перед ним не было. Это был человек. Совсем молодой, лет семнадцати, очень худой, с острым носом и ввалившимся губами. То, что представлялось непомерно большим, лысым черепом, оказалось всего-навсего шлемом, и когда Севастьян снял этот шлем, открылись слипшиеся от пота светлые волосы.

Человек был одет в черную одежду, туго перетянутую поясом, только и всего. И сапоги у него были дурные, только что блестящие.

И другие, черные, что бежали по двору, тоже были самыми обыкновенными людьми.

Севастьян выпрямился, чтобы сказать об увиденном своим товарищам, но в это самое мгновение послышался утробный, торжествующий многоголосый вой:

— Ура-а-а!

Из замка хлынули люди в блекло-зеленом. Он тащили трясущиеся, изрыгающие пламя трубки, размахивали короткими копьями с трехгранным наконечником, топали грубыми сапожищами и завывали. Воздух наполнился грохотом. Несколько человек споткнулись и упали — в точности, как первый, но остальные налетели на черных и схлестнулись с ними. Битва кипела на булыжниках двора, а затем покатилась, точно ком, и вырвалась за пределы стен.

Севастьян ошеломленно наблюдал за тем, как за сплошной булыжной кладкой исчезают сражающиеся люди. В какой-то миг ему почудилось, что воздух над камнями заколебался, и перед ним — не сплошная стена, а развалины, горы камней, наваленные кое-как, наполовину ушедшие в болотистую почву.

Затем все восстановилось. Стало тихо. Трое убитых, двое зеленых и один черный, лежали на дворе в тех положениях, в которых настигли их невидимые пчелы. Крови почти не было, только у одного зеленого расплылось багровое пятно на одежде.

Севастьян наклонился над ним, провел руками по его одежде, вытащил из кармана красивый кругляшок с золотистыми лучами и красной полоской и клочок очень тонкой бумаги, сложенный треугольником. Почему-то ему показалось правильным забрать эти предметы.

— Спи, — шепнул он умершему. — Храни тебя Господь.

Ему показалось странным, что у парня не оказалось креста на шее. Зато черный носил крест у самого горла. Севастьян узнал этот знак. «Ливонец, — подумал он. — Ничего удивительного».

Он покачал головой, поднялся и зашагал к башне. Там еще оставался кто-то. Севастьян знал, что должен найти его. Он не помнил, как зовут этого «кого-то», но не сомневался в том, что все узнает. Им нужно только увидеть друг друга, и все встанет на свои места.

— Господин Глебов! — закричали из башни, и на двор выскочил Иона. Урсула сидела у него на плечах, так что вдвоем они представляли странное двухголовое существо.

Севастьян даже не удивился, хотя, наверное, следовало бы.

— Узнаешь меня, Севастьянушка? — спросил Иона почти умоляюще.

— Иона! — Севастьян схватил его за руки. Слава Богу! Я боялся, что не найду тебя.

— А уж я-то как боялся, — признал Иона, широко улыбаясь. — Давайте-ка уходить отсюда. Странные здесь вещи творятся…

Он остановился, посмотрел на убитого.

— Ой, — сказал Иона, — это же товарищ Лыткин. Очень хороший человек. Я даже не узнал его святое имя… А тот кто? Погоди-ка, гляну…

Он подошел ко второму покойнику и долго рассматривал, но потом покачал головой.

— Не признаю. Мы с ним и не разговаривали даже…

Он тяжело вздохнул.

— Кто они были, с кем сражались — одному Богу известно. Мы тут, господин Глебов, в странную историю попали. Но люди, кстати, душевные. Тоже с ливонцем воевали. Все про каких-то американцев вспоминали. А про короля Эрика ни сном ни духом не ведали.

Он махнул рукой.

— Уходим, — решил Севастьян. — Довольно мы здесь топчемся, нужно уносить ноги, пока еще что-нибудь не случилось. Не знаю, как ты, Иона, а с меня хватит. Я домой хочу, в Новгород. На племянок поглядеть. У Настасьи щей похлебать. Кислых. Со сметаной.

— А мы тушенку ели, — сообщила Урсула. — Нac товарищи угостили. И на органе играть учили, только у нас ничего не получается. А у них орган можно на плече носить. Очень красиво поет. А тушенка — американская.

— Кстати, американцы высадились в Нормандии, — добавил Иона.

Севастьян наморщил лоб.

— Нормандия — это северная Франция, — сказал он. — Мы с ней даже торговли толком не ведем. Пусть там воюют, нам бы с ливонцами разобраться…

— Твоя правда, — поддакнул Иона, немного угодливо.

На самом деле ему было любопытно — и про американцев, и про Нормандию, но расспрашивать господина Глебова, когда он так устал и так встревожен, было бы неправильно. К тому же что-то подсказывало Ионе: подобные вопросы лучше задавать не Глебову, а Вершкову с Харузиным. Особенно если учитывать «Ленинград».

— Ворот нет! — крикнул Харлап. — Только что были — и сгинули!

Они начали бродить по двору, выискивая какой-нибудь выход из замка-западни, и вдруг один из стрельцов воскликнул:

— Здесь есть подземный ход!

Севастьян обреченно смотрел на темную дыру, черневшую под стеной. Он не мог отделаться от неприятного ощущения, что все это уже происходило.

Причем происходило совсем недавно и ни к чему хорошему не привело.

— Другого пути нет? — спросил он, озираясь.

Другого пути не было, и путешественники один за другим погрузились в подземелье.

Они шли быстро, торопясь поскорее выбраться поверхность. Дорога казалась им знакомой, и почти никто не стукался о выступы и углы, хотя Иона несколько раз спотыкался. Он старался не выпускать маленькие теплые пальцы Урсулы, понимая, что потерять девушку в этой темноте — значит, обречь ее на верную гибель. Непонятные вещи творятся на этом ливонском болоте, и лучше бы всем держаться вместе.

Впереди блеснул дневной свет. Севастьян вдруг расхохотался. Он смеялся до икоты, его лицо промокло от пота, слезы катились из глаз. Все его тело сотрясала крупная дрожь, и Севастьян никак не мог унять ее. Только теперь он понял, как боялся вновь очутиться в чужой ночи, под багровой луной, в больном лесу, где бродят чудовища.

Никакой луны. Солнце весело жарило над болотом. Хорошо видная тропа вела через тугие зеленые кочки. Деревья росли здесь, как и всегда на болоте, довольно хилые, но вполне нормальные. И облака по небу бежали тоже самые обыкновенные.

Они выбрались.

Когда стрельцы, не сговариваясь, повернулись назад, то увидели сплошную равнину. Болото, лес. никакого замка здесь не было и в помине.

Глава седьмая. Мор в Новгороде

Беда вошла в Новгород незаметно, тихими стопами, никак не оповестив о своем приближении. В первые два дня никто еще не догадывался о том, что сбылось то, зловещее, на что намекала зимняя комета.

На окраине города скончался старый дед, которому давно пора было помирать, и скончался в одночасье. «Только водицы холодной выпил — и тотчас отошел», — рассказывала невестка, уже немолодая женщина, которая ходила к кольцу на перекрестке трех кривых, как бы с трудом вползающих на холм улиц.

Деда погребли на кладбище на второй день, и тогда же заболели малые дети и молодуха-соседка. Поначалу беде не хотели даже верить, но один за другим умерли трое детей, и все одинаково: сперва жаловались на сильную головную боль, затем — на жар, а к вечеру, с нарывами под мышками и в паху, уже хрипели и затихали.

Не видеть чуму больше было нельзя. Над городом поднялся вой.

Как огонек пожара, пробежала болезнь невидимо по всем улицам. Ее приносил ветер, ею брызгали капли дождя; казалось, даже дышать в Новгороде стало опасно.

Вершков затворил двери своего дома, надеясь строгим карантином избежать опасности. Тем более, что пылала и металась в жару восточная часть города, а дома Глебова и близнецов находились в западной.

Флор также принял меры. Забор, и без того прочный, укрепил, поставив к воротам телегу и прибив несколько лишних бревен поперек ограды. Наталью с новорожденной девочкой, которую не успели еще окрестить, но называли между собой Катюшей, засадил в горнице и наказал даже к окошку не подходить. Ваня бегал по всему дому, этому отец воспрепятствовать не смог. Ставни он затворил и закрыл на замки.

После чего поднялся к жене, чтобы сообщить ей то, что собирается делать дальше.

— Я возьму с собой Харузина, — сказал Флор, — съездим в лес за можжевельником.

— Боже мой, — потерянно бормотала Наталья, цепляясь за дочку как за якорь спасения, — Боже мой, неужели это происходит с нами? Как такое возможно? Это же дикое средневековье, это же дикость какая-то! Уже давно никакой чумы нет и быть не может…

Наталья как-то раз рассказывала Флору о том, что оспа будет побеждена. Болезнь, от которой выгорали европейские города, исчезнет с поверхности планеты Земля. Зато появятся другие беды. СПИД, например. Похуже оспы, но не такой заразный. А может, он тоже будет заразным, никто ведь не знает, что еще может произойти в мире.

Флор сказал тогда, что рад победе человечества над оспой; однако все это произойдет в будущем, а пока что следует беречься и быть начеку.

— Чуму вы не победили? — спросил он, стараясь утешить Наталью.

Та медленно покачала головой.

— Я знаю, — сказала она, — в средние века считалось обычным делом потерять ребенка. Рожали человек десять, а выживало двое-трое. И это было нормально. Но для меня, Флор, — для меня это ненормально! Мне тяжело носить детей, трудно производить их на свет… И они мне так дороги! Я с ними разговариваю, вообще стараюсь, чтобы они еще до рождения… они же все понимают…

— Но почему ты думаешь, Наташенька, что мы непременно умрем от чумы? — спросил Флор. — Бывали люди, которые ходили и лечили больных, и оставались живы. Ты про таких слышала?

— Ну… — Наталья подумала немного. — Нострадамус, к примеру, — сказала она. — Я в кино видела. Довольно нудный фильм, но там как раз показана чума. Как на телегах возили трупы, как сжигали их. Там Нострадамус сразу как увидел чуму, так разделся и всю свою одежду сжег, чтобы не носить заразу.

— И ходил голый? — удивился Флор.

— Нет, он потом ходил одетый… Боже, какие я глупости болтаю!

Флор подошел, поцеловал Наталью в щеку, а потом наклонился и пощекотал пальцем носик дочери.

— Ничего не глупости, — сказал он, улыбаясь сморщившемуся младенцу. — Ух, какие мы недовольные! Ладно, я пойду. Никому дверей не отпирай, Наташа. И засовы заложи.

— А как я тебя узнаю?

— Ты Харузина узнаешь. Он будет какую-нибудь эльфийскую песню горланить. Здесь таких никто не поет, вот ты и догадаешься — кто пришел. Не верь никому, слышишь? Здесь есть люди, которые помнят, кем был наш с Лаврентием отец. Они попробуют обвинить.

— Почему ты так думаешь? — спросила Наталья немеющими губами. — Неужели…

Флор махнул рукой.

— Когда случается беда, человеку всегда нужен виноватый. Особенно если беда большая. Хорошо еще, что в Новгороде не живут евреи, а то непременно разгромили бы десяток жидов.

— А тебе их жалко?

— Живая душа — как не жалко, — ответил Флор. — К тому же евреи в чуме не виноваты, это я тебе точно говорю.

— Флор, — Наталья поднялась, положила дочку в колыбель и приблизилась к мужу. — Знаешь, о я подумала?

Он уже хотел было выйти, но остановился. Чаще всего мысли Натальи оказывались пространными рассуждениями о природе зла и о том, что «мы должны делать добро из зла, потому что его больше не из чего делать»; но тем не менее жену стоило выслушать. Иначе она обижалась и дулась по нескольку дней.

— Та женщина, Соледад… — сказала Наталья. — Ты уверен, что видел именно ее?

— Еще бы! Она меня узнала. Поздоровалась и назвала по имени.

— Что же ты с ней не поговорил?

— О чем? — удивился Флор. — Я сразу ушел. Не стану я с ведьмой говорить.

— Она неспроста сюда явилась, — произнесла Наталья. — Я уж думала об этом, думала… Она мстить пришла. Это она чуму наслала.

— С помощью колдовства?

— А ты не веришь в колдовство?

Флор пожал плечами.

— Нужно собрать можжевельник, — сказал он. — Потом поговорим. Обещаю. Ты только не забудь своих мыслей, хорошо? Мне тоже кажется, что Соледад имеет ко всему этому какое-то отношение.

Оказавшись на улице, Флор еще раз задумался над подозрениями Натальи. Конечно, странно предположить, что испанская ведьма из желания насолить одному-двум людям решилась извести страшной болезнью целый город. Да и как бы она сумела это сделать? Откуда взялась чума? Не привезла же Соледад эту хворь с собой в сумке?

Флор имел довольно смутные представления о том, как именно возникает чума. Подобно тому, как не разбирался он и в других стихийных явлениях. Находит на море буря, град валится на поле и бьет созревшие колосья, а затем приходит голодный год — и тела умерших бросают в ямы, а собаки разрывают их и грызут человеческие кости.

Все это случается время от времени. Человеку остается только молиться, надеяться, по возможности — делать запасы. А запасами надлежит делиться с нуждающимися, это непременное условие выживания. Не будешь давать, засядешь один, как сыч, непременно помрешь. Уже проверено.

И все-таки Соледад не могла не приложить руку к беде. Почему эту ведьму так долго терпели?

Долго? Она пробыла в Новгороде всего несколько дней. Любопытство зевак оказалось сильнее осторожности. Ну вот теперь и поплатятся за ротозейство. Поплатятся все.

Харузин шагал рядом с Флором, помалкивал. Неожиданно он спросил:

— Скажи, Флор, во время эпидемий чумы у вас бывают беспорядки?

— Что? — Флор подумал немного над вопросом. Он не вполне понял, о чем говорит Харузин. — Болезнь — это и есть беспорядок. Беспорядок в теле. Разве не так?

— Нет, я о волнениях… О народных волнениях. Ну, драки, грабеж…

— Да, — сказал Флор. — Такое вполне может быть. Находятся люди, которым сам черт не брат. Входят в дома, где все умерли от чумы, забирают вещи, пытаются их продать. Если находят кого живого — убивают, чтобы не мешал грабить. А потом и сами умирают от чумы.

— Понятно, — сказал Харузин и опять погрузился в тяжелые раздумья.

Они притащили целый ворох можжевельника. Наталья сидела за запертыми воротами, как в крепости, и Харузин какое-то время тщетно надрывался:

Начальник гвардии дворца
Был, как обычно, пьян!

Наконец ворота шевельнулись и отворились. Флор с Харузиным вошли.

— Ну и песенку ты себе выбрал, — сказала Сергею Гвэрлум с недовольным видом. Оба мужчины видели, что она сильно нервничает.

— Извини, — сказал Эльвэнильдо, — я как-то не подумал. Нужно было, конечно, завести бесконечный «Плач по Боромиру». Один из двадцати семи сочиненных прекрасными ролевыми девами-Боромирочками. Нарочно выбрать позаунывнее. «Боромир, Боромир, без тебя не мил мне мир!»

Гвэрлум вздохнула.

— Как мне всего этого не хватает! — призналась она, всхлипнув без слез. — Просто ужас какой-то. Так потешались мы тогда над ними, над этими девицами, над их попытками делать суровое лицо и выступать как воин. Многие ведь считали себя мужчинами на полном серьезе.

— Кстати, это было довольно сексуально, — заметил Сергей, чтобы поддразнить Гвэрлум. — Обтягивающие лосины, туника, пояс, спущенный на бедра…

Но Гвэрлум даже не рассердилась.

— Да, — кивнула она, — наверное, это было сексуально. Впрочем, я думаю, — тут она блеснула глазами, — если у человека все мысли об этом, для него даже бревно будет выглядеть сексуально. А с возрастом все меняется. Хоть голая ходи, никто на тебя посмотрит.

— Да уж, голые старухи интереса не вызывают, — поддакнул Сергей.

— Я не о старухах! — разозлилась Наталья. Неужели меня так трудно стало понимать! Я о мужчинах, которые утратили интерес к женщинам!

— А, — сказал Харузин. — Ну, я так и понял.

Гвэрлум наконец сообразила, что он над ней насмехается, фыркнула и ушла в дом.

Флор следил за стычкой «побратимов» молча, предвидел тяжелые дни. Если за воротами будет бушевать чума, а они будут сидеть здесь взаперти, то неизбежен взрыв. И любые призывы к «миру», «любви» и «порядку» понимания со стороны его близких не вызовут. Гвэрлум неизбежно начнет беситься, а Харузин, чтобы не впасть в отчаяние, найдет себе утешение, дразня ее.

Разве что оба они погрузятся в воспоминания о былом. Начнут перебирать «битвы», в которых участвовали, обряды, ритуалы и удачно выполненные «квесты» — то есть путешествия в поисках приключений.

Да, это правильный путь, решил Флор. Нужно заставить Наталью говорить о ролевых играх. Так спокойнее. И Ваня, кстати, тоже любит слушать мамины рассказы. Меньше станет гонять по дому и проситься на улицу — гулять.

* * *

— Тебе нравится? — жарко шептала Соледад, обнимая своего любовника. — Тебе весело?

Они жили в маленьком доме на окраине, совсем близко от того места, где начали умирать от чумы первые жертвы. Каждый день они принимали по капле эликсира, который Соледад носила в бутылочке между грудей, и безбоязненно продолжали бродить по городу, охваченному эпидемией.

Тело умершего немца было сброшено ими в колодец, стоявший на пересечении трех улиц. Место Соледад выбрала сама. Ей хотелось, чтобы болезнь разбежалась по городу как можно быстрее, а к этому колодцу ходило довольно много народу.

Глядя, как исчезает в ледяной воде труп Киссельгаузена, Соледад улыбалась.

— Теперь он сможет видеть звезды, — сказала она. — В конце концов, наш отец дьявол отыскал для него неплохое место!

Георгий смутно подумал о том, что бедный немец вряд ли заслужил такого конца. Истлеть в воде, в осклизлом срубе, стать причиной смерти множества ни в чем не повинных людей — даже шпион нескольких королей, фокусник и чуть-чуть чародей Киссельгаузен мог бы удостоиться участи получше.

Но близость Соледад заставляла мысли Георгия путаться, и потому он только кивнул ей и криво улыбнулся. Звезды изливали на заговорщиков бледный свет. Звездам не было никакого дела до того, что они только что совершили.

— Этот колодец далеко от дома Флора, — сказал Георгий, когда они уже возвращались в таверну. Чума может и не добраться к его двору.

— Не чума, так злые люди, — возразила Соледад. — И уж я-то позабочусь о том, чтобы они прознали — кто виновен во всем! Неужели ты думаешь, я позволю ему умереть от болезни? Просто сгореть в одночасье, как сгорят все эти бедняги? — Она резко махнула рукой, словно желая обнять дома, спящие поблизости и не ведающие о том, что колодезная вода, бывшая для них источником жизни, скоро превратится в источник погибели. — Нет! Нет, Георгий! — Соледад остановилась, схватила своего любовника за плечи и сильно встряхнула. — Я приготовила для него и его близких совсем другую смерть! И когда она настигнет моих врагов, они пожалеют о том, что, на свое несчастье, избежали чумы!

Они вернулись в таверну и собрали вещи, которые могли бы им пригодиться. Весь реквизит фокусника остался в сундуках. Брали только одежду и деньги.

Затем Соледад спустилась во двор, где в клетках шипели и бесились голодные животные. Несколько минут женщина рассматривала их сквозь прутья, скаля зубы и сильно фыркая носом.

— Бедные твари, — любуясь их яростью, проговорила она. — Вас давно не кормили? Вы голодны? О, как мне вас жаль! Ваш хозяин забыл дать вам еды. Но это только половина беды. Ваш хозяин мертв! Кто из вас заразил его этой болезнью? Ты? — Она наклонилась к клетке, где лежала змея, и тотчас отпрянула, когда холодная тварь метнулась к прутьям и сильно ударилась о них плоской головой.

Соледад засмеялась.

— Нет, ты не убиваешь болезнью! Ты душишь, а потом поглощаешь свои жертвы и подолгу лежишь с набитым брюхом. Нет, это не ты…

Ведьма медленно подошла ко второй клетке. Гарпия, заточенная там, испустила несколько пронзительных хриплых криков. Эта тварь с когтями на кожистых крыльях выглядела жутко. В клюве у нее сохранились зубы, как у щуки. Соледад осматривала тело умершего хозяина и успела заметить на его вздувшейся руке несколько посиневших точек.

— Это ты! — сказала Соледад гарпии. — Ты укусила своего хозяина, когда он, несчастный доверчивый добряк, пришел накормить тебя мясом. Ты ухватила его своим зубастым клювом и впрыснула яд, который оказался чумой! Как тебе это удалось? Ты заражена? Но почему ты не умираешь? Ты носишь болезнь в своем теле, но сама ею не болеешь? Какое прелестное свойство! Бьюсь об заклад, Киссельгаузен об этом знать не знал. Я видела у него книгу о тварях вроде тебя, но не читала ее… А надо бы почитать! Глупый немец. Неудачливый немец. Терпеть не могу таких. Хорошо, что он умер.

Соледад прошлась по двору широким шагом, подбоченясь, словно готовясь к танцу. Она даже сделала несколько па, размахивая юбками, но затем остановилась и снова принялась бормотать себе под нос.

— Но что же мне, однако, с вами делать? Выпустить вас на город или убить?

Она поднесла к своему лицу руку с растопыренными пальцами и пошевелила ими, внимательно глядя, как поблескивают под лунным светом кольца.

— Убить? Для чего? Кстати, это небезопасно. Вы ведь будете сопротивляться, мои хорошие. Вам ведь дорога ваша немая, бессловесная жизнь, которая медленно течет по вашим глупым телам… Пожалуй, я открою клетки. Вас ждет много любопытного в жалком городишке, куда завела нас с вами наша удивительная судьба.

Она протянула руку и осторожно сняла замки.

Змея медлила еще некоторое время, но затем начала спускаться. Ее тело стекало из клетки на землю долго, бесконечно долго, и лунный свет гулял по чешуйкам. Гарпия вдруг ударилась о дверцу всем телом, каркнула несколько раз и, неуклюже переваливаясь из стороны в сторону, выбралась на волю. Она прошлась пo двору — толстая, несуразная, с торчащими перьями, похожая на дурно ощипанную индейку. Тварь вытянула длинную шею и разинула клюв. Соледад явственно различала зубы и сильный, извивающийся, как у змеи, язык. Послышалось резкое, злое шипение. Гарпия сделала быстрое движение клювом в сторону Соледад и ухватила ее за юбку.

Соледад выругалась и выдернула подол из клюва твари, оставив гарпии кусок.

— Ах ты, мерзкое созданье! — крикнула Соледад и топнула ногой. — Убирайся! В твоем распоряжении — все небо! Лети!

Гарпия, словно понимая смысл сказанного, наклонилась, провела клювом по встопорщенным сальным перьям у себя на груди, а затем расправила крылья. Крылья оказались огромными, шире, чем представляла себе Соледад. Они сделали несколько медленных взмахов — и подняли массивное тело гарпии в воздух. Она пронеслась над головой женщины, уронила на редкость вонючий помет на середину двора — и улетела прочь, испуская ликующие дикие крики. Тьма с охотой поглотила ее.

А Соледад вернулась в комнату, где Георгий уже закончил сборы.

— Где животные? — спросил «наследник русского престола». — Что ты сделала с питомцами немца?

— Я их выпустила на волю, — сказала Соледад. — Негоже держать такие великолепные создания взаперти, ты не находишь?

— Мне уже все равно, — Георгий махнул рукой. — Связавшись с тобой, я отдал свою душу дьяволу. Думаешь, не понимаю? Прекрасно понимаю. Ну и что? Дьяволу — так дьяволу. Одно только обидно…

— Что? — спросила она с любопытством.

— Что я отдал ее, похоже, совершенно задаром, — с горечью проговорил Георгий. — Поиграешь ты со мной и предашь. Я ведь вижу тебя насквозь, Соледад Милагроса. Вижу, а поделать ничего не могу.

Она шевельнула бедрами, качнула юбками, засмеялась.

— Вот и хорошо, — молвила Соледад. — Так даже проще. Так и будем жить. Ты меня ненавидишь, я — тебя.

Последние слова она выговорила неожиданно низким голосом и внезапно приблизила лицо к глазам Георгия. Он поразился тому, какая лютая злоба горит в ее взгляде. И там, в глубине зрачков, мелькала все так красная страшная харя, которая являлась Георгию в бесконечной темноте, когда самозванец занимался любовью с ведьмой.

Этих слов Георгий тоже никогда еще вслух не произносил. Самозванец. Ведьма.

— Если гарпия и болезнь сделают свое дело, — проговорила Соледад, посмеиваясь и отводя в сторону страшные свои желтоватые глаза, — то тебе и не придется…

— Что — не придется? — спросил Георгий удивленно.

— Произносить эти слова вслух, — пояснила Соледад.

И захохотала, откинув назад голову и выставляя напоказ дергающееся горло. Георгий застыл, не зная: то ли он, задумавшись, проговорил последнюю фразу при Соледад, то ли она сумела прочитать его мысли. Не просто догадаться, о чем думает ее любовник, а прочитать буквально, в точности. При последнем предположении у Георгия опять мороз пошел по коже.

Соледад резко оборвала смех.

— Идем! — приказала она. — Нужно покинуть это место прежде, чем начнутся подозрения.

— Где мы спрячемся? — спросил Георгий, взваливая на спину сундук с пожитками.

— Поближе к очагу болезни, — объявила Соледад. — Туда, где никто нас искать не будет. Заодно навестим дома, где вымерли люди. Можно найти что-нибудь интересное.

— А что ты ищешь? — спросил Георгий, тащась за ней с тяжелой поклажей.

Соледад уверенно шагала по ночным улицам Новгорода. Она знала этот город теперь как свой собственный и ни разу не замедлила шага в поисках нужного поворота. Георгий с трудом поспевал следом.

— Я ищу книги, — сказала Соледад. — Вроде тех, что у меня отобрали.

— На Руси ты ничего такого не найдешь, — заверил ее Георгий. — Здесь ничего нет, кроме Часослова да Евангелия.

— Всегда что-нибудь есть, — прошептала Соледад. — Всегда. Нужно только уметь искать.

Ждать, пока вымрет выбранный ею дом, пришлось недолго. Соседи сами заколачивали чужие ворота, если видели, что где-то заболел человек. Поначалу — в первые несколько дней — пытались скрывать несчастье, искали средства вылечиться, но скоро все заблуждения и попытки сделать вид, что болезнь скоро пройдет, оставили несчастных, обреченных людей.

Хибарку, где скрывались заговорщики, даже заколачивать не стали — там жил всего один человек, и жил он в такой бедности, что никому бы в голову не пришло позариться на его вещи.

Сжигать дома, где умерли жильцы, здесь не решались. В Новгороде дома стояли тесно, и было много деревянных — боялись пожара. Огни горели на перекрестках, и там непрерывно бродили какие-то странные тени.

— Удивительное дело, — рассуждал Георгий, — когда в городе идет обычная жизнь, никого из людей мы толком и не видим. Сидят на паперти и мирно просят милостыню. Ну, дерутся по праздникам. И воруют в порту. Изредка забредают в какой-нибудь трактир, чтобы устроить там пьяное безобразие. Но в общем и целом они почти незаметны. Однако стоит начаться какому-нибудь большому бедствию — и все они тут как тут. Возникают как по волшебству. Словно вылезают из-под земли. И становятся главными на улицах, так что теперь уже прилично одетые горожане жмутся к стенам, а эти, голь перекатная, расхаживают королями. От чего так?

— Тебе ли жаловаться? — хохотала Соледад. — Ты ведь и сам — голь перекатная! Ты сам — вестник любой беды! Ты — черная ворона… Знаешь про ворон?

— Что именно?

— Почему в Толедо нет ворон? Знаешь?

Георгий молча покачал головой.

— Слушай. — Соледад села, привычно разбросав юбки вокруг смуглых ног, уперлась кулаком в бедро. — Жил в Толедо добрый король Альфонсо — тот, что потом сбился с пути и женился на еврейке. При нем развелось в Кастилье множество ведьм и колдунов, и весь народ прозябал в нечистоте и безбожии. Долго горевал король Альфонсо — тот, что потом бросил свою еврейку, потому что был католиком, а она не хотела оставлять свою ветхую веру, — и жалел король Альфонсо о погибели христианского народа…

Соледад хихикнула, не выдержав дольше столь благочестивого тона. Затем снова нахмурилась и продолжила нараспев:

— Решился король уничтожить всех колдунов и ведьм. Он разослал гонцов по всей Кастилии с грамотами: чтобы все добрые католики хватали ведьм и колдунов, каких знают, и присылали их в Толедо. И навезли отовсюду каких-то глупых старых баб и рассадили их по клеткам, а возле клеток поставили караул, чтобы бабы не сбежали. И приказал король Альфонсо, чтобы их привели на площадь. Вот собрались толпой, сбились в кучу, переглядываются и улыбаются.

Вышел на площадь сам король и велел обложить всех ведьм соломой. Навезли соломы и набросали скирды кругом. И приказал король зажечь солому, чтобы уничтожить в Кастилии всякое колдовство. Он желал, чтобы это совершилось на его глазах.

— И что? — спросил Георгий, когда Соледад замолчала, таинственно улыбаясь.

— Дай мне воды, — попросила она. И приняв кружку, хмыкнула: — Водичка-то из-под Киссельгаузена. Он все еще в колодце лежит, бедняга. Эти дураки его не нашли.

Георгий поперхнулся, глядя, как Соледад невозмутимо пьет отравленную воду.

— Ну так вот, — продолжила она, отставив кружку, — загорелся костер вокруг ведьм. Поднялся тут шум и визг, и крик и мяуканье, и собачий лай, и вороний грай. Так у вас выражаются?

Она очень похоже каркнула несколько раз.

Георгий молча кивнул. У него перехватывало гoрло от ужаса, когда он представлял себе колодец и то, лежало на его дне. И хоть не убивали они с Соледад несчастного Киссельгаузена, а почему-то Георгий чувствовал себя виноватым.

— Продолжай, — сдавленно сказал он.

— И вот взлетел в небо столб черного дыма! полетело из него множество черных ворон, одна за другой. Все ведьмы превратились в ворон и улетели. Так обманули они короля Альфонсо. Тогда король разгневался и послал им вослед проклятие: чтобы им отныне и до веку оставаться воронами! Вот и летают они над Кастилией до сих пор, питаются мясом и сырыми яйцами; до сих пор боятся они толедского проклятия — и поэтому в Толедо нет ворон.

— Сдается мне, что-то похожее я слышал о Москве, — сказал Георгий.

Соледад пожала плечами.

— История остается правдивой независимо от того, где она совершилась. Может быть, такое случилось сразу в двух городах, а может, и в трех. В Лондоне, например.

— В Лондоне, сказывают, есть вороны. В Тауэре. Особенные черные вороны.

— Ты умнее меня, — сказала Соледад. — Впрочем, что тут удивительного, если ты — будущий царь!

От этих слов Георгия почему-то передернуло.

— Надо бы все-таки как-то так сделать, чтобы Киссельгаузена вытащили из колодца, — сказал он. — Меня это тревожит, Соледад.

Она рассмеялась.

— Не потешайся, — попросил Георгий. — Мало того, что мы лишили человека христианского погребения, так еще и воду осквернили.

— Вода — это просто жидкость, — молвила Соледад. — Что до христианского погребения… Ну вот кто это говорит? И о ком? Разве ты похоронил того человека, которого убил за несколько гнилых корок хлеба?

Георгий оцепенёл.

— Откуда ты знаешь? — выговорил он наконец немеющими губами.

Она приблизила качающийся палец к его лицу, коснулась кончика его носа.

— Я знаю о тебе все, Георгий! — сказала она. — Может быть, я даже знаю твою мать!

— Моя мать — Соломония Сабурова, — прошептал Георгий.

— Может быть, — согласилась Соледад. — Сейчас не это важно. Я хочу, — ты слышишь, что я сказала? — я хочу, чтобы ты перестал думать о Киссельгаузене. Он — обычный лютер, он не верит ни в святых, ни в мощи, ни в изображения. Для него ваша религия — суеверие. Ты не знал? Сколько раз он плевал, проезжая мимо ваших церквей! Ты не видел? я — видела. Я за ним следила. Я о нем многое знаю, как и о тебе. Он говорил, что вы, русские, погряз в самом примитивном идолопоклонстве, позорном и глупом, что вы обожаете доски, на которых худо намалеваны какие-то персоны, что вы целуетесь с трупами…

— Замолчи! — крикнул Георгий, подавился и мучительно закашлялся.

Соледад пожала плечами.

— Да я-то замолчу, мне ведь все равно, Георгий. Хочешь — целуйся с трупами, хочешь — не целуйся. Я тоже это делала. Знаешь, я что думаю? — Она наклонилась вперед, и Георгий, как завороженный, уставился на ее полуобнаженную грудь. — Я думаю, что мой учитель, Фердинанд, который прожил гораздо дольше, чем это дозволено обычному человеку, — что он на самом деле был мертвецом. А я отдавалась ему, как теперь отдаюсь тебе.

Георгий склонял лицо все ниже. Весь мир, казалось, заслонили для него эти пышные смуглые округлости, которые так и дышали жаром.

— Говорят, — шептала Соледад, — совокупляясь с женщиной, человек одновременно с тем соприкасается со всеми теми мужчинами, которые до него побывали в ее лоне. Подумай, с кем ты породнился через меня! Я лежала в постели с королями, с чернокнижниками, с цыганами, с убийцами, с солдатами, с монахами…

Георгий впился губами в ее грудь и на мгновение задохнулся. Соледад обняла его и прижала к себе.

— Ты ведь счастлив, Георгий? — спросила она, падая вместе с ним на земляной пол убогой хибары. — Тебе ведь весело?

* * *

Вокруг Новгорода расставили стражу, перегородив все дороги, ведущие прочь из города. Боялись, что чума перекинется на Москву, пойдет до Владимира и дальше. Беда охватила не только Новгород, но и Псков. Во всех монастырях, посадах и деревнях посадили «гарнизоны» — специально отобранных стрельцов, которым было наказано никого не пропускать из запертых городов. Заставы заняли не только большие дороги, но и малые проселки.

В нескольких милях от порта стояли царские корабли, которым велено было разбивать из пушек любое судно, которое попытается выйти из новгородской гавани. Несколько судовладельцев в первые же дни мора успели поплатиться за свою дерзость: потеряли корабли и нескольких матросов, а сами чудом доплыли обратно до порта на лодочках и плотах.

Пешком выбраться из зараженного города представлялось легче. Один человек все-таки может проскользнуть мимо заставы. Сидеть здесь, как крысе в ловушке, не хотелось никому. И каждый, кто пытался бежать из Новгорода, предполагал, что уж он-то совершенно здоров и не станет причиной распространения болезни.

Так рассуждали и двое братьев, давние, хотя и шапочные знакомцы Флора — корабельщики Петр и Димитрий Медоваровы. Они решились прорваться на свободу из окруженного города. Ребята они были лихие, крепкие, не раз ходили в море в дурную погоду и, преодолев шторма, привозили товар в такое время года, когда другие корабельщики и носа за пределы родного порта не высовывали.

Флор услыхал, как его зовут по имени, и показался над верхним краем своего забора.

Медоваровы сидели на конях, у каждого за спиной небольшой мешок с деньгами и какими-то ценными вещами. Кони плясали под седоками, предвкушая поездку. Братья махнули Флору:

— Олсуфьич! — окликнул его Петр. — Если хочешь, заглянем к твоему брату. Есть ли поручения? Мы бы передали, а он бы нас приютил.

— Лучше не стоит вам уезжать, — сказал Флор. — Ничего хорошего из вашей затеи, братцы, не выйдет. Схватят вас на заставе.

— Мы ловкие! — отозвался Димитрий. — Так что? Передашь письмецо брату? Мы тут подумали: лучше Волоколамского монастыря для нашей цели и не найти.

— А если вы и туда заразу завезете? — возразил Флор. — Если вы такие крепкие да уверенные в себе, отсидитесь и в лесу. Сперва нужно понять, что вы ничем не больны, а потом уж бежать к людям.

— Злой ты, Олсуфьич, — сказал Димитрий, весело улыбаясь. — А мы уже решение приняли. Помирать не собираемся.

— Убегая от чумы, вы можете помереть куда вернее, чем мы тут.

— Удивительный ты человек, — засмеялся Димитрий. — Вроде бы, молодой, а разговариваешь как старик. Тоска от тебя, Флор Олсуфьич.

— У меня жена, дети, хозяйство, — сказал Флор. — Поневоле станешь рассудительным.

— Да ты всегда таким был, — заявил Петр. — Ладно. Без твоей помощи уйдем. Прощай, Флор. Не поминай лихом.

— И вы меня простите, — сказал им Флор, исчезая за оградой.

И уже там покачал головой, искренне огорченный. Пропадут ни за грош, а такие хорошие, крепкие люди!

И пропали братья Медоваровы — ни за грош. Хоть и пробирались они лесами, хоть и шли самыми узкими, неприметными тропками, а были пойманы и застрелены издали. Петр сразу умер, а Димитрия потом добивали. Обоих вместе с одеждой и вещами бросили в большой костер. С лошадей сняли седла и уздечки и тоже сожгли. Коней долго мыли с уксусом, прежде чем забрать себе.

Огромные костры пылали на каждой заставе, но, по счастью, людей на них сгорало совсем немного.

По большей части жертвы чумы умирали в собственных, наглухо заколоченных домах. Иные погибали от голода после того, как соседи закладывали в их доме окна и двери, боясь, как бы зараженные не вышли на улицу и не разнесли погибель по всей округе. Подолгу плакали в таких домах брошенные дети, но потом и их плач затихал, и соседи с облегчением крестились.

Сразу за заставами расставили палатки, освятили там алтари и начали непрерывно умолять Господа смилостивиться и остановить чуму. Молились и за людей, уходящих в мир иной без просфиры и комкания, устраивали крестные ходы с чтимыми образами.

Стрельцы убивали собак, бегавших в тот год необычайно жирными, потому что они пожирали трупы умерших, а к собакам, которые ели человечину, нельзя уже относиться по-прежнему, как к старому и верному другу человека. Если животное испробовало плоти Адама, то оно больше не станет служить Адаму, и его надлежит убить как нечистое.

И, изнемогая от брезгливости, стрельцы уничтожали этих животных.

Болезнь бушевала, как буря, и каждое утро люди находили у себя желви, и усови пожирали их изнутри. От головной боли плакали в бессилии, а к вечеру уставали и затихали навеки.

Наталья и Харузин вспоминали «Пир во время чумы». Удивительная вещь — человеческая память! Читали это произведение давно, еще в школьные годы. Слушали несколько раз, когда по телевизору показывали «Маленькие трагедии» — старый фильм, где Высоцкий, бард-диссидент, кумир маменьки с папенькой, играл Дон Гуана. Собственно, ради Высоцкого и смотрели. Но «Пир» — поразительные по силе строки— почему-то врезался в память сильнее всего.

И вот теперь стихи сами собой всплывали на поверхность и проговаривались. Харузин быстро записывал их.

— «Итак, хвала тебе, чума», — бормотал он, расхаживая по комнате и силясь вызвать дальнейшее.

Флор слушал, покачивая головой.

— Ну надо же! — сказала Наталья. — Сколько раз мы про это читали, видели по телевизору — и вот на тебе! — сами оказались в эпицентре эпидемии. И никаких сывороток, никакой квалифицированной помощи. И двое детей на руках.

Наташа пыталась исполнить песню «задумчивой Мэри»: «Если ранняя могила суждена моей весне…» Харузин морщился: чего у Натальи-Гвэрлум не было, так это слуха. Хотя петь она любила и всегда охотно участвовала в распевании ролевого репертуара, когда принимались вопить хором что-нибудь вроде знаменитого «Джона Бэксфорда», который «собирал в поход сотню уэльских стрелков».

Флору песня Мэри показалась очень трогательной; от высказываний насчет натальиного пения он благоразумно воздержался.

Все запертые в доме Флора по целым вечерам обсуждали позицию Вальсингама, отношение к п исходящему других персонажей «маленькой трагедии». Совершенно как на школьных уроках. Припоминали те или иные трактовки. Сейчас, когда по всему городу умирали люди, представлялось, что любая неправильная или слишком вольная трактовка пушкинского произведения будет сродни кощунству.

Как всегда случается в подобных случаях, по городу пошли самые невероятные слухи. Рассказывали об огромной змее, которая подстерегает свои жертвы по ночам и заглатывает их целиком. Многие, впрочем, не верили. Перед самой чумой в городе был заезжий фокусник откуда-то из западных стран, он показывал похожее чудовище, которое сидело у него в клетке. Вероятно, змея эта произвела слишком сильное впечатление на некоторых зрителей. Немец уехал из Новгорода и весь свой зверинец увез с собой. По крайней мере, никто этого немца не видел уже две седмицы, да и хозяин трактира, где останавливался бродячий фокусник, утверждает, будто тот съехал. Еще и должен остался. Сбежал ночью и все свое барахло с собой захватил.

Впрочем, насчет клеток трактирщик уверен не был, потому что какие-то обломки находил потом у себя на заднем дворе. Но, опять же, были ли это обломки клетки? Или просто какая-то старая телега? Проверять он не взялся, поскольку слишком был занят своими делами. Просто-напросто спалил их в печке вместо дров.

Говорили также о появлении крылатого чудища, которое ворует детей и пожирает трупы. Эти рассказы обладали большим числом подробностей, звучавших довольно правдоподобно.

Кое-кто «своими глазами видел», как жуткая скотина с крыльями, вроде тех, что рисуют у Иуды, сидящего у дьявола на коленях, парит над двором, где все померли от болезни. Похоже на летучую мышь, но здоровенная, и воняет — что твоя выгребная яма, только гораздо сильнее.

Тварь размахивала крыльями и выписывала круги, как бы в восторге от предстоящего пиршества, а затем испустила хриплый ликующий крик и спустилась на двор. Некоторое время ничего особенного видно не было, только чавканье и скрежет когтей, а затем чудовище вновь поднялось в воздух, и с лап у него сваливались окровавленные комки плоти.

В это верили и охотно пересказывали услышанное.

А затем в колодце нашли человеческое тело.

Обнаружили его случайно, когда вычерпывали воду. Ведро зацепило за что-то твердое, плавающее в воде, и баба, пришедшая к колодцу, так и обмерла. Худшее подозрение подтвердилось, когда прибежали несколько мужчин с баграми. Некоторое время тыкали в колодец впустую, но затем подцепили нечто и потащили к поверхности воды.

Показалась скрюченная рука, с которой уже почти совершенно облезла плоть. Побледнел один из самых крепких мужиков, от которого не ожидали такого: зелень разлилась по всему его лицу, изо рта потянулась нитка слюны, и он, едва успев отбежать в сторону, принялся мучительно блевать на траву. Остальные худо-бедно сохраняли самообладание.

Тело несчастного немца выволокли с большими трудами, боясь, как бы не выронить в колодец какую-нибудь часть трупа: отвалившуюся ногу или, упаси Боже, голову.

Однако обошлось, и Киссельгаузен сравнительно благополучно, во всяком случае — в целости, — был извлечен на поверхность матери-земли.

— Это же фокусник! — опознал один из собравшихся. — Помните, приезжал — чудной такой? У него еще зверинец был, и он проглатывал шпаги и ножи, а потом дышал огнем!

— А ведь точно! — склонился над телом другой. — Господи, облез-то как! Как такого хоронить?

— В общей яме, — постановил «мир». — Как еще!

— Все-таки иностранец, — усомнился первый.

На него тотчас набросились:

— По-твоему выходит, если иностранец, значит, и отношение к нему должно быть другое? А по-нашему, был человек — и нет человека, и какая всем участь уготована, такая и ему! Ангелы с архангелами его на том свете не спросят, какому королю он служил и на каком наречии изъяснялся!

— Да я о другом… Может, он лютер был или вовсе язычник… А мы его с православными христианами в одну яму, — упирался первый.

— А если лютер — так пусть наши его хоть на том свете обучат, где свет истины, а где тьма заблуждений! — был ответ.

Против такого возражать было нечего, и злополучного немца потащили к общей яме, где сваливали трупы до тех пор, пока яма не заполнялась, после чего всех присыпали одной землей — одним прахом, из которого некогда был взят человек…

* * *

Наталья с Флором сидели на крыльце и смотрели в небо, где одна за другой зажигались звезды. Флор держал ее за руку.

— А где-то есть люди, которые живут спокойно и счастливо, — говорила Наталья задумчиво. — Подумать только, совсем недавно и мы не знали, что такое — сидеть взаперти и бояться чумы… Как мы, оказывается, были счастливы. Счастливы — и сами этого не понимали.

— Ну, я-то понимал, как мне повезло, — отозвался Флор со вздохом.

Гвэрлум обхватила его руками и прижалась к мужу всем телом.

— Если живы останемся — никогда, никогда я не буду огорчаться! Всегда буду тебе радоваться! Слезинки больше ни пророню! Кислой физиономии ни в жизнь не скорчу! Вот чем хочешь поклянусь!

Флор засмеялся, пригладил ее волосы.

— Бог даст, живы останемся. Не вечно же будет чума бушевать. Скоро на спад пойдет.

— А как мы это узнаем — что она на спад пошла?

— Как только первый человек от болезни поправится, — ответил Флор. — Это значит, она слабеть начала.

— Скажи, Флор, а бывало, чтобы от чумы город вымер? — спросила Наталья, замирая.

— Наверное, бывало… Я не помню. Знаю одно: в любом бою, во время любого мора всегда есть счастливец, который остается цел.

— Нет, было сражение — Триста Спартанцев — когда погибли все. И герои-панфиловцы тоже, знаешь… Это была огромная война с немцами. Вроде теперешней, только страшнее. Они тогда сказали: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва». И все погибли.

— Что ж, — философски заметил Флор, — они были воинами. Знали, что делают. Хуже нет, когда человек поступает неосознанно.

— А ты знаешь, что делаешь?

— Знаю, — твердо отозвался Флор. И вдруг замер. Остановилась и его ладонь, ласково водившая по натальиной макушке.

— Что с тобой? — Гвэрлум напряглась. Ей почудилось, что ее муж чем-то испуган, а такое случалось крайне редко. Обычно невозмутимый Флор застыл, как будто увидел что-то ужасное.

— Что случилось? — повторила Наталья, высвобождаясь из его объятий.

— Смотри! — Он показал пальцем на какое-то темное пятно, мелькнувшее на фоне черного звездного неба.

— Не вижу. — Наталья прищурилась. — Нет, ничего не могу разобрать!

— Сейчас…

Флор вытянул шею, рассматривая то, что явилось перед ним на краткий миг и должно было показаться снова.

Наконец увидела «это» и Наталья. Огромная темная тень, распростершая кожистые крылья с отчетливо различимыми крюками на концах.

— Я думала, такое только в фильмах-фэнтези бывает! — потрясенно выговорила Гвэрлум, когда чудовище скрылось.

— Это гарпия, — проговорил Флор. — То самое существо, которое за деньги показывал ученый немец-фокусник. Я уже видел ее. Только тогда она сидела в клетке.

— Кошмарная тварь, — Наталья содрогнулась. — Надеюсь, она не залетит на наш двор! Ты сумеешь ее убить, если такое случится?

— Вероятно. — Флор пожал плечами. — Может статься, что убить гарпию не так трудно, как это представляется с первого взгляда. Все-таки она — существо, а любое живое существо всегда peaльно превратить в мертвое. Собственно, большинство мужчин только этим и занимаются, если ты заметила. Вопрос в другом… Гарпия сидела в клетке. Клетка была прочной, я ее осматривал. А вот кто ее выпустил — и зачем?

— Думаешь, это могла сделать та женщина, Милагроса? — Наталья зябко передернула плечами, как будто ей вдруг стало очень холодно.

— Она — могла, — отозвался Флор. — Вполне в ее характере.

— Но для чего? Как нам с тобой может досадить гарпия? Разве что попытается нас убить… Но как натравить на нас эту тварь?

— Не знаю, — медленно произнес Флор. — Не знаю… Я даже не в состоянии объяснить, почему вижу за всем случившимся руку Милагросы. Но все-таки я уверен в том, что говорю. Это — она. Ее проделки. Она явилась сюда отомстить нам.

— По-твоему, и чуму она напустила на Новгород? — Наталья встала, посмотрела на мужа в упор. — Но это же бред! Как она рассчитывает остаться в живых? И откуда у нее уверенность в том, что мы непременно погибнем от болезни? Ты же сам говоришь, в городе даже во время сильной эпидемии умирают далеко не все!

— Ни на один из твоих вопросов я не в силах дать внятного ответа, Наташенька, — откликнулся Флор. — Но это не отменяет главного. Милагроса — здесь, и все, что происходит, вероятнее всего — ее месть нам.

— Это ужасно! — воскликнула Наталья. — Ты хочешь сказать, что мы с тобой повинны в гибели половины Новгорода?

— Почему — мы с тобой? — удивился Флор. — В этом повинна Милагроса и никто иной!

Он снова поднял голову и уставился в звездное небо, но промелькнувшая там гарпия уже давно исчезла. Даже если она и пряталась поблизости, то, во всяком случае, Флору не показывалась.

Глава восьмая. Ливонские рыцари

Ранним вечером костер, горящий в лесу, почти незаметен — разве что запах дыма выдает близость человека. Но по мере того, как сумерки густели, пламя становилось все более различимым.

Лаврентий стоял, незаметный среди деревьев, и смотрел на костер издалека — как смотрел бы на чужое жилище, раздумывая, стоит ли постучать в дверь или лучше пройти мимо.

Он направлялся в Новгород. Заставы пропустили его. Из зачумленного города не дозволялось уходить никому, но в самый город — ежели кому-то так охота соединиться с близкими в их неизбежной смерти, — пожалуйста! И Лаврентий с легкой душой отправился в путь.

Хотя жизнь давно развела «медвежат», отпрысков разбойника Опары Кубаря, они все же оставались близнецами, и в трудные минуты один всегда нуждался в другом — нуждался гораздо сильнее, чем в простой поддержке, поскольку братья продолжали ощущать друг друга как бы половинками единого целого. На любом расстоянии один чувствовал мысли другого, и если Флор, запертый в умирающем городе, находился в опасности, Лавр, бывший на свободе, изо всех сил торопился к нему.

Сразу за полосой застав начиналась мертвая полоса. Никто не ходил по дороге, не стало на ней телег, лошадей, странников. Не было в лесах промышляющих грибами и ягодами женщин, не звучали перекликающиеся голоса. Даже птицы, казалось, пели не в полную силу, озадаченные безлюдьем.

Никого.

Лавр спешил в город.

Пройти оставалось немного, еще день или полтора — и он на месте. Лошади у него не было. В монастыре не слишком обрадовались просьбе Лаврентия отпустить его в Новгород, однако задерживать не стали, поскольку он привел некоторые доводы, и эти доводы сочли важными.

«Я уверен, — сказал брат Лаврентий, — что в Новгороде и Пскове чума началась не просто так. Этот мор завезли сюда нарочно, и сделали это враги нашего отечества — давние мои знакомцы.»

«Ливонцы?» — удивился наместник.

Лаврентий покачал головой.

«Нет, — ответил он, — ливонцы просто вояки, хоть и свирепые, но, по крайней мере, на свой лад благочестивые. К тому же зубы у этого волка выдернуты с тех пор, как орден прекратил свое существование. Я говорю о колдунах, о тех, кого мы ловили и прищучили в прошлом году. О чернокнижниках.»

«Ты уверен, что это они? Может быть, чума возникла от естественных причин?»

«Любую естественную причину можно призвать к жизни, было бы желание. Неестественных причин нет, есть только соединение обстоятельств…»

Поскольку наместник узнал в этом ответе собственные слова, которые он произносил несколько дней назад в трапезе — по совершенно другому, куда более невинному случаю, — то он лишь улыбнулся и не стал корить брата Лаврентия за «велеречивость и умничанье».

И Лавр ушел пешком.

Со стороны казалось, что он не слишком-то и торопится — и все-таки шагал он достаточно быстро. На заставах на него посмотрели изумленно.

— Неужели никто не хотел войти в город?

— Не поверишь, — ответили ему, — за месяц ни одного человека. Ты первый. Нам и здесь-то стоять боязно, вдруг зараза сюда доползет, а там каково?

— Не страшнее, чем в обычном месте, — промолвил Лавр. — Чума человека раздевает, делает бесстыдным. Один перестает скрывать доброе сердце, другой выставляет напоказ всю свою мелочность и трусость.

Стрельцы махнули рукой: иди уж, если не боишься преждевременной смерти.

Долго смотрели ему вслед — как он с видимой беспечностью идет по дороге — пока Лавр не скрылся за поворотом.

И все-таки стрельцы ошиблись. Нашлись двое, которые миновали заставу незаметно и теперь сидели на «мертвой полосе». Они развели костер, видимо, чувствуя себя в безопасности, и совершенно очевидно не беспокоились о времени. Вот чего у них было навалом, так это времени.

Лавр наблюдал за ними некоторое время. Их было двое, оба — немолодые мужчины, оба при оружии. Одежда их была старой и потрепанной, мечи спали в ножнах; их трапеза, как успел заметить Лавр, состояла из нескольких черствых кусочков хлеба, размоченных в воде.

Наконец один из них уверенно повернулся в ту сторону, где скрывался Лавр, и позвал его — хотя явно не мог его видеть:

— Хватит прятаться, русский! Ты стоишь там уже больше часа — выходи. Мы не причиним тебе вреда.

Лавр засмеялся и вышел из чащи. Он приблизился к костру и оглядел обоих путников по очереди.

— Здравствуйте, господа, и благодарю вас за приглашение.

— Садись, — махнул ему тот, что был повыше. И вдруг замер, прищурив глаза и рассматривая Лавра в упор, позабыв о всяких приличиях и вежливости. — Мы с тобой виделись?

— Не знаю, — отозвался Лавр, с охотой усаживаясь поближе к огню.

На самом деле эти двое показались ему странно знакомыми.

— Не думаю, чтобы у нас когда-то были дела с русским монахом, — задумчиво молвил второй, — но ты мне тоже знаком.

— Давайте обменяемся именами, — предложил Лавр. — Будет проще. Меня зовут брат Лаврентий.

— Иордан из Рацебурга, — представился высокий, а маленький и щуплый буркнул:

— Алебранд Штрик.

Лавр засмеялся вполголоса.

— Я должен был узнать вас раньше! В последний раз мы виделись, когда искали весло святого Берндана, а нашли скорбную тень моего отца.

Двое у костра были старыми ливонскими рыцарями. Их знакомство с братьями-«медвежатами» относилось к тому времени, когда Россия с Ливонией еще не воевала, а орден благополучно существовал, занимая все свои замки на лесных и болотистых землях, где прежде обитали только дикие язычники.

Теперь все переменилось. Ордена больше не было, за разоренную Ливонию грызлись между собой Россия, Польша и Швеция, и никто из троих встретившихся в лесу под Новгородом не знал, как к этому относиться.

Иордан вскочил, сердито глядя на русского. Штрик махнул рукой.

— Теперь все это не имеет значения. Хочешь хлеба, Лавр?

— Да, — просто ответил Лавр. — Со вчерашнего дня ничего не ел.

— Для чего ты идешь в Новгород? Говорят, там теперь чума, — заговорил Штрик вполне миролюбиво.

— У меня там остался брат.

— Ну да, конечно. Вас же было двое — одинаковых. Точнее, вы сделали все, чтобы не быть одинаковыми, но…

— Нет, мы разные, — заверил ливонца Лавр, — но это нам совершенно не мешает. Мой брат женился, теперь у него есть дети…

— А тот, татарин? — спросил Иордан, снова усаживаясь и глядя в огонь. Было очевидно, что вопрос о татарине он задал просто так, из вежливости, чтобы разговор не угас.

— Тот — все ищет себя. А Вадим — третий из друзей — тоже теперь с семьей.

— И тоже в Новгорода?

Лавр молча кивнул.

Затем, нарушая молчание, заговорил первым Лаврентий:

— Ну, со мной все понятно. Я хочу быть поближе к своей родне. Хочу помогать единоверцам. Говорят, в новгородских церквях служить уже некому, а люди нуждаются в утешении, в покаянии, в доброй кончине. А вы для чего направляетесь туда?

— А куда нам идти? — проворчал Иордан. — Мы сражались с вашими под Феллином и были позорно разбиты. Ваш царь послужил причиной гибели нашего ордена. У нас не осталось ни родины, ни цели, которой можно служить. Некоторые сдались в русским, но только не мы!

— Были и такие, кто захотел уйти в Швецию или Польшу и продолжать войну, — добавил Штрик, — но это опять же не про нас. Мы жили духом ордена, его целями. Для нас не столько была важна земля, на которой стояли замки, сколько дух, которым эти замки держались. Почему, как ты думаешь, многие цари были такими отличными бойцами?

— Хорошее вооружение, регулярное питание, частые упражнения, — предположил Лаврентий, хорошо видя, что дразнит обоих ливонцев.

Иордан бросил на него мрачный взгляд, а Штрик, догадавшись, что у русского на уме, только фыркнул.

— Мы были сильны нашим духом, брат. Только этим. Все остальное может быть, а может и отсутствовать. И вот теперь у нас отобрали наш дух. Мы остались наедине с пустотой.

— Погоди, — прервал его Лавр. — Никто не может отобрать у вас Бога. Уж вам-то об этом должно быть известно!

— Земная цель нашей жизни разрушена, — повторил Штрик.

— А небесная? — настойчиво повторил Лавр. — Кто разрушил для вас небо?

— Никто, — ответил вместо товарища Иордан из Рацебурга. — Поэтому мы и решили идти прямо на небо.

— Каким образом?

Иордан посмотрел прямо Лавру в глаза. Лавра поразил этот взгляд, прямой и горький, как запорошенная пылью полынь. Поневоле молодой человек задумался о том, сколько всего осталось за плечами у этого ливонца, сколько смертей он увидел, сколько надежд растратил на долгом пути.

— А как ты думаешь? — вопросом на вопрос ответил Иордан. И, не дождавшись реплики Лавра, продолжил: — Мы шли в Новгород. С той же целью, что и ты. Нам все равно, что вы отвергаете латинскую веру. Люди нуждаются в помощи тех, кто не боится входить в заколоченные дома и приносить им хлеб — на тот случай, если больные все-таки не умрут от чумы. Незачем умирать от голода, в темноте и отчаянии, одиноким, всеми покинутым.

— Похвально, — сказал Лавр осторожно.

Иордан вдруг засмеялся, откинув голову.

— Да? Ты так считаешь? А мы надеялись, что Господь, видя наше усердие, приберет нас к себе! Такими, какие мы есть, в разгар наших трудов!

— Вы не шутите? — удивился Лаврентий. — Но ведь это было бы самоубийством!

— Вовсе нет, — возразил Штрик. — Мы уже обдумали это. Нам нельзя покончить с собой, обратив против себя оружие. Даже если мы убьем друг друга, в этом будет элемент обмана. А мы — не магометане, чтобы играть с Господом Богом в подобные игры и пытаться надуть Всевышнего. Нет, все будет честно. Мы войдем в зачумленный город и будем там работать на благо ближнего. И если Господу будет угодно, Он заберет нас к себе.

— А если нет? — медленно проговорил Лаврентий. — Что вы будете делать тогда?

* * *

По улице, вместе с вечерним ветром, бродила шайка. Несколько человек, сплошь невысоких, в темной одежде и низко надвинутых на брови шапках, шлялись мимо замерших домов. Слышны были изредка их шаги и голоса.

Иногда они вламывались в жилища, где, по их мнению, уже не оставалось сильных людей, и отбирали еду у ослабевших. Случалось им нападать на прохожего и, свалив его на землю, ограбить.

Пусто было в Новгороде после начала сумерек. Лихие люди крались вдоль заборов, пробираясь в более благополучные кварталы. Там с охраной было получше, а больных — поменьше; но и там встречались беспечные вечерние пешеходы и плохо запертые двери.

Пересмеивались эти люди, переговаривались между собой, вспоминая недавнюю добычу.

Случалось им наткнуться на похожую шайку, и тогда вскипала битва, в которой поблескивали ножи. Оставшиеся в живых прибивались к вожаку и шли за ним. Редко случалось, чтобы драка не завершалась гибелью одного из предводителей.

— Скучно будет без чумы! — говорили эти люди.

Порождения болезни, они выбрались из темных щелей, где прятались до этого долгие годы, и только в разгар эпидемии явили свою отвратительную, ночную мощь. Прекратится чума — и вновь попрячутся по щелям все эти люди, если еще прежде не истребят их, как бешеных собак.

Они скользили, точно тени, и не было на них управы, потому что горожане боялись не грубой физической силы во встреченном человеке, но того невидимого и смертельного, что убивало вернее меча и переходило от человека к человеку совсем незаметно.

Но неожиданно разбойники остановились. Кто-то преградил им путь.

— Забава! — крикнули стоявшие впереди своим товарищам, которым они загораживали обзор.

— Кто там? — напирали сзади.

— Трое! — прокричали передние.

По рядам разбойников прокатилась дрожь веселья, на свет луны явились дубинки и ножи. Люди, на которых они намеревались нападать, молчали. Вообще непонятно было, что происходит впереди. Не доносилось больше ни звука. Так продолжалось какое-то время, а затем вдруг прокатился вопль ужаса и боли, и тотчас разбойники подались назад, сминая и толкая своих же товарищей.

Пронзительный крик повторился.

Казалось, кричит один и тот же человек, но когда шайка обратилась в бегство, на деревянных мостках узкой улицы остались лежать двое. Один уже затих, а второй продолжал корчиться и слабо звать на помощь.

Невысокая гибкая тень с обнаженным мечом наклонилась над ним.

— Для чего вы здесь бродили? — спросил человек умирающего.

— Искали поживы… — захлебывался тот. — Отпусти меня.

— Скоро тебя отпустят, — заверил невысокий человек. — Скажи мне, глупый русский, на что тебе пожива?

— Весело… — хрипло ответил он.

— Ну и что, — Алебранд Штрик уставился прямо в глаза умирающем, — весело ли тебе?

— Нет, — шепнул он. — Мне больно. Отпусти меня. Я больше никого не буду грабить.

— Верю, — сказал Алебранд. — Прощай.

Он выпрямился. Мертвец, лежавший поперек улицы, больше его не занимал.

Лавр подошел ближе к ливонцам.

— Здесь такое каждую ночь, мне кажется, — молвил он. — Удивительно изменились люди.

— Не изменились, — буркнул Штрик, — они такими были всегда. Просто общая беда освободила их. Где живет твой брат? Ты найдешь дорогу в темноте?

— Да, — сказал Лавр. — Идите за мной.

Они миновали десяток домов, затем улица пошла в гору. Стало темнее и вдруг луна ярко осветила дорогу. Стали видны заколоченные окна, разгромленные заборы, а во дворе одного дома, где ворота стояли распахнутыми настежь, лежало мертвое тело. Оно лежало, свернувшись, как будто человек просто спал, но писк мышей, объедавших неподвижную руку, не оставлял места для иллюзий: тот, кому некогда принадлежало это тело, уже покинул его.

— Не приближайтесь, — сказал своим спутникам Лавр.

Те переглянулись.

— Кто-то хоронит здесь мертвецов? — спросили они. — Или вы, русские, бросаете трупы прямо в домах?

— Я не знаю, как это происходит сейчас, — возразил Лавр, — однако мне хорошо известно, что мы пока что не входим в похоронную команду, так что дождемся хотя бы утра.

Это было признано справедливым.

Ломиться в дом Флора не стали, потому что там все спали. Просто устроились под воротами и задремали, привалившись друг к другу.

Утром их разбудил чей-то голос, прозвучавший из-за высокого прочного забора:

— Здесь есть кто-нибудь?

Лавр вскочил:

— Да!

— Вы голодны? Подождите!

Сверху на веревке спустился узел. Лавр принял подаяние, развернул его и увидел целую краюху хлеба и горсть сушеных яблок.

— Спасибо! — крикнул Лавр. — А могу ли я видеть Флора Олсуфьича?

Смутно знакомый мужской голос спросил:

— Кто пришел к нему? Он обычно не отворяет ворот.

— Скажи ему, что пришел Лаврентий, — был ответ.

— Боже! — вскрикнули за оградой, и ворота тотчас задергались, словно живые. Наконец они распахнулись, и Лавр увидел Харузина.

— Я должен был узнать твой голос, — виновато проговорил Сергей, — но никак не ожидал, что ты придешь.

— А напрасно! — сказал Лавр. — Флор — вот он не удивится. Где один брат, там и другой. Смотри, кого я привел с собой!

Он посторонился, впуская ливонцев. Те входили, насупившись, хмурые и недовольные.

— Их ты тоже не узнаешь? Старые наши друзья, Иордан из Рацебурга и Алебранд Штрик! Встретились по дороге!

Лавр так сиял, словно явился на праздник и привез с собой дорогие гостинцы.

— У нас ведь с ними война, — растерянно пробормотал Сергей.

Поступки Лаврентия часто ставили его в тупик, но еще никогда Харузин не ощущал себя таким растерянным, как в тот момент, когда Лавр втащил во двор Флоровского дома двоих ливонцев — и это в разгар войны за Ливонию! Да еще представлял их как друзей!

Оба ливонца, немолодые, уставшие, словно запорошенные пылью, выглядели очень угрюмо. Еще бы! Оказаться в зачумленном городе. Интересно бы выяснить, как такое случилось. Не пришли же они в Новгород добровольно…

На голоса из дома вышел сам Флор. За месяц сидения взаперти загар немного сошел с его просмоленного солнцем лица, вид у него был усталый, но вполне бодрый. Завидев Лавра, он просиял.

— Я так и знал, что рано или поздно ты явишься! — объявил Флор, сбегая с крыльца и бросаясь в объятия брата. — Теперь и чума отойдет от города!

Лавр смеялся и хлопал его по плечам.

— Все такой же! Сколько детей народил, сознавайся?

— Второй недавно появился, — сказал Флор. — Дочка.

— Девочка тоже прибыток, — сказал Лавр.

— Тебе откуда знать, — фыркнул Флор.

— Значит, ты раздаешь милостыню, — задумчиво молвил Лавр, оглядываясь в сторону забора. — Каждый день?

— А они каждый день и приходят, — сказал Флор. — Хлеба в городе почти не осталось. Корабли гниют в порту. Лучшее время пропадает. Еще неизвестно, как зиму переживем.

— Ну, как-нибудь Господь управит, — беспечно махнул рукой Лавр. — Помоги мне устроить моих ливонцев.

Флор обернулся к спутникам брата, кивнул им без улыбки — он узнал, конечно, обоих рыцарей, но особенной радости от встречи не выразил.

— Зачем они здесь? — понизив голос, спросил Флор у брата.

— Хотят умереть, служа людям, — ответил ему Лавр.

Харузин, слышавший этот разговор, ощутил острый приступ недоверия.

И тут же одернул себя. Ну вот почему так трудно поверить в то, что у людей могут быть возвышенные побуждения? А если это правда? Если их христианская вера по-настоящему живая и деятельная? Ордена их больше нет, а смысл жизни таким людям требуется обязательно.

И Харузин криво улыбнулся — больше своим мыслям, нежели гостям.

Ливонцы, похоже, прекрасно понимали, о чем думают русские.

— В этом доме нам жить нельзя, — сказал Штрик. — Где в городе больница?

— На окраине на старом складе есть одна, — сказал Флор. — Туда забирают тех, кто только что заболел. Если родные не отобьют. Считают: если кого унесли на тот склад, значит, все — человек уже мертв.

— А если он остается дома? — сморщил длинный нос Иордан.

— Сам знаешь, — отозвался Флор. — Люди сейчас умирают, как мухи.

— Кто-нибудь выздоровел?

— Насколько мне известно — пока ни одного, — ответил Флор. — Но случалось, человек, заболев, проживал неделю, прежде чем отойти.

— Скоро начнутся выздоровления, — сказал Лавр. — Чума слабеет. Рад был повидаться с тобой, брат.

— Ты с ливонцами? — поинтересовался Флор. — Здесь не останешься?

Лавр покачал головой.

— Должен же кто-то ходить за больными, — сказал он почти укоризненно.

Флор кивнул, приняв упрек как должное.

— А кто-то должен остаться в живых, Лаврентий. После чумы в городе будет много работы.

— Я ведь тоже не умру, — напомнил брату Лавр с самым невозмутимым видом.

Они обнялись еще раз и разошлись. Флор заложил засов на воротах. Он знал, что Наталья стоит возле окна и смотрит на происходящее во дворе, и грустно усмехнулся: жена может не беспокоиться, он не уйдет — кто-то должен остаться в доме, чтобы защищать домочадцев, если разгромы и беспорядки начнутся в Новгороде не на шутку.

И только повернувшись ко входу в дом Флор заметил, что Харузина здесь больше нет.

Эльвэнильдо ушел вместе с Лавром и ливонцами.

* * *

Больница, наскоро устроенная на старом складе, среди товара, за которым никто больше не придет, представляла собой нечто чудовищное. Если припоминать американские сериалы, вроде «Санта-Барбары», где какой-нибудь «несчастный миллионер» серий так двадцать лежит в коме, в присутствии мигающих приборов, чистейшего белья, красивой мулатки-санитарки в голубеньком похрустывающем халатике, и периодически появляющихся в палате озадаченных детей и опечаленной «недовдовы», — ну тогда можно вообще, наверное, cpaзу застрелиться.

Однако были у Харузина и другие воспоминания. Вроде больницы «имени 25 Октября», где умерла его прабабушка. Старушка была признана «неперспективной» — ее увезли с инсультом ночью, а наутро мама и Сережа отправились ее навестить.

В длинных серо-зеленых коридорах, тускло освещенных лампочками, пыльными и засиженными мухами, сидели, бродили, лежали люди. Кровати стояли вдоль стен, на них кто-то страдал. Резко воняло мочой и какими-то химикатами (впоследствии Сереже делалось дурно в школе, если он улавливал похожий запах в кабинете химии). Из мужского туалета настырно и промозгло тянуло старым табачищем. Сестры, коренастые, горластые, в грязных белых одеждах, бегали по коридорам на сильных, коротких ножках и стучали босоножками по линолеуму. Они даже не пытались уличать больных за то, что те курят, нарушая все правила. Пусть перед смертью порадуются, все равно им недолго осталось.

Среди этого бесконечного фестиваля страданий угасала прабабушка, всегда чистенькая и аккуратненькая старушечка с пожелтевшим, сморщенным личиком. Морщинки — и те лежали на нем аккуратненькими венчиками. Прабабушка улыбалась чему-то. Так с улыбкой и умерла — к вечеру того же дня.

Потом ее хоронили, с орденами, оркестром, выступающими от завода и двумя бывшими сослуживцами по полку (во время войны прабабушка была связисткой).

Долгое время Сергей полагал, что это воспоминание — самое жуткое и самоё «взрослое» в его жизни. И лишь оказавшись в чумном бараке в Новгороде 1561 года, он понял: у ада на самом деле не существует дна. Опускаться можно как угодно низко — все равно бездна под ногами останется.

«Где царство дьявола, там преизобилует благодать», — сказал ему Лаврентий.

Ни Лавр, ни ливонцы даже не удивились, когда заметили, что Харузин решил присоединиться к ним. Сергею было стыдно за свои мысли о ливонцах, о чем он, естественно, никому рассказывать не стал. Проглотил их, как какую-то отвратительную тухлятину, и постарался позабыть.

Ему поручили носить воду из ближнего колодца и из Волхова, и он по целым дням таскался с бадьями.

— Интересное дело, — сказал как-то раз Харузин, останавливая Лавра возле входа, чтобы передохнуть. — Насколько я помню, в Новгороде всегда были какие-то самоотверженные травницы, которые, несмотря на все меры против колдовства, изъявляли готовность услужить своим искусством. Куда они теперь все подевались? Неужели тоже вымерли от чумы?

— Может быть, — сказал Лавр. — Неси лучше воду, большая бочка почти опустела.

Лавр держался так, словно и он, и ливонцы, и Харузин неподвластны царству чумы и бояться им совершенно нечего. Он по целым часам сидел рядом с умирающими и разговаривал с ними, а ночевать устраивался сразу за порогом. Все-таки внутри было слишком душно.

На рассвете приезжала телега, запряженная старой, ко всему равнодушной лошадью. Казалось, животное прекрасно понимает, что происходит вокруг и обзавелось своего рода усталым цинизмом, который бывает свойствен немолодым сиделкам.

Двое мужчин с серыми лицами соскакивали с телеги и подходили к помещению старого склада. Эти мужчины тоже оставались для Харузина загадкой: они были до того, как чума сделала из них повелителей труповозки? Чем они занимались до чумы? И куда исчезнут, когда закончится бедствие?

Воистину, у эпидемии — собственная свита, как у настоящей королевы; и когда она удаляется, свита уходит вместе с ней. Неплохой сюжет для Андерсона. Кстати, Харузин не слишком любил великого сказочника. Еще в детстве его истории казались Сергею слишком печальными, слишком жестокими. Они исключительно умело причиняли боль. Может быть, поэтому в мультфильмах по «Стойкому оловянному солдатику» почти всегда изменяют финал? А «Соловей и Роза»? Да мало ли историй, вызывающих у ребенка слезы?

Сейчас, когда больные просили рассказать им «что-нибудь», Харузин никогда не прибегал к Андерсону. Что выбрать? «Оле-Лукойе»: «Этой мой брат, его зовут Смерть»? Нет уж, спасибо. Харузин предпочитал Гоголя — «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Вия», Пушкина — «Повести Белкина», а также, с некоторой адаптацией к эпохе, «Повесть о настоящем человеке» и «Как закалялась сталь».

— Давайте мертвяков! — кричали люди с телеги.

Хмурые, деловитые, они входили в больницу, и лежащие на полу следили за ними так, словно от них что-то зависело.

Служители вытаскивали умерших, сваливали их в кучу и уезжали. Харузину казалось, что это всегда одни и те же люди, но Лавр заметил: время от времени один из них исчезал и на его месте появлялся другой, похожий на пропавшего как две капли воды. Видимо, это была какая-то особая порода.

Меньше всего они напоминали гамлетовских могильщиков.

Тем утром, когда телега уже отъехала, какой-то человек, держа на руках тело женщины, побежал следом, крича:

— Забыли! Машу забыли!

Голова женщины удобно устроилась у него на плече — как, видимо, лежала она в прежние, более счастливые времена. Одна рука мягко, безвольно обвивала его шею, другая болталась. Почерневшее лицо скрывали завитки волос.

Телега уже громыхала возле поворота, а человек все шел широкими, спотыкающимися шагами и взывал монотонно, безнадежно:

— Машу забыли!

Потом, видя, что могильщики скрылись, не слыша призывов остановиться, он замер на месте, опустился на мощатую мостовую и склонился лицом над телом жены. Так и просидел до следующего утра, когда их забрали уже обоих. Даже мертвые, они не размыкали объятий — так их и уложили на самое дно телеги, а поверх накидали еще целую кучу.

Некоторые больные приходили сами. Это были люди, которые надеялись, что их родные избегут заразы. Вероятно, подобные случаи уже бывали. У Харузина не появилось возможности проверить.

Он почти не видел ливонцев — они постоянно находились внутри, что-то варили, вскрывали нарывы, перевязывали раны — и вытаскивали своих пациентов одного за другим в помещение, куда складывали трупы.

Штрик был страшно бледен. Он сделался похож на опарыша, белого червя, живущего в навозе. Его лицо опухло, глаза заплыли, губы ввалились и посинели.

Иордан высох, как палка. Он почти ничего не ел и от голода потемнел, а глаза его светились в полумраке, как у дикого животного. Это странное свечение поначалу пугало Харузина, но потом он привык.

Сергей решил просто выполнять все, что ему прикажут, и не задавать вопросов. Так было легче.

Ему показывали сундук, где обнаружилось чье-то полотно. Непроданное. Больше его не востребует заказчик. Наверняка мертв и купец, и тот, для кого он привозил этот товар. Полотно надлежало разорвать на полосы. И Харузин резал добротную чистую ткань, зная, что к вечеру она уже пропитается гноем и кровью. Ему было все равно..

Порой он начинал испытывать любопытство: сколько еще он продержится? Неужели действительно не умрет?

По утрам, сразу после того, как отправляли мертвецов, Лавр выходил к нему с бутылкой святой воды и давал пить.

«Вот мы верим в Бога, — думал Харузин, послушно глотая эту странно чистую, сладкую на вкус воду, — надеемся на Его милость и мудрость. И в то же время пьем какую-то водицу и полагаем, будто она нас от чего-то спасет. Разве это не суеверие? „Лютеры“ считают нас едва ли не идолопоклонниками».

Он улучил минуту и спросил об этом Лавра.

Лаврентий тихо засмеялся.

— У нас, конечно, полно разных святынек, вроде воды или обрывков ризы какого-нибудь святого человека. Бедные «лютеры»! Толкуют Священное Писание в меру своего человеческого разумения — и полагают, будто этого довольно. Sola scripta. Только Писание. Одно только Писание. А этого, знаешь ли, мало.

— Почему? — спросил Харузин. — То есть, я с тобой согласен. Заранее согласен. Ты мне объясни — почему, ладно? Чтобы я не только чувствовал, но и понимал.

— Ладно, — сказал Лавр. — Что ты, в самом деле, оправдываешься? Дух Святой действует в материальном мире через материальные предметы. Через вещи. Через прикосновение. Ясно? Ты можешь соприкасаться со святыней, когда молишься, но часто необходимо бывает самое обыкновенное физическое прикосновение. Это как Причастие. В нас действует Бог. В нас действуют святые. Ты ведь знаешь, что пасхальное яйцо не портится. Простоит целый год в шкафу и останется свежим. Хочешь, мы с тобой следующую Пасху освятим яйца, а съедим их только через год?

Харузин сказал:

— Я это все знаю… но все равно в ум вместить не могу.

— Эту воду мы освящали на Крещение, — показал Лавр на пузырек. — А она до сих пор сладкая. Та, которую ты приносишь из Волхова, портится к вечеру, а эта свежая. Что скажешь?

Харузин вздохнул.

— Каждый год на Крещение Христос входит в воду, — сказал Лавр. — Веришь этому?

— Да, — сказал Харузин. — Это одна из тех вещей, в которые я верю.

— Обязан верить, да? — догадался Лавр. — Ладно… Агнец Божий берет на себя грехи мира. А где эти грехи находились — физически?

— Я не вполне тебя понимаю, — признал Харузин.

— Грехи мира находились в воде, — сказал Лавр. — Иоанн Креститель, когда крестил людей, вводил их в реку и там омывал их грехи водой. И в этой-то воде они и были. Понимаешь теперь? Чистый, у Которого никаких грехов не было и быть не могло, входит в воду, содержащую в себе все человеческие грехи. И берет их на Себя. Вот для чего нужно было Христу Крещение. И вода, в которую Он входит каждый год, — кристально чиста. Она омывает нас, когда мы ее потребляем. Ты должен этому верить, потому что это правда.

Харузин посмотрел на пузырек в пальцах Лавра, и ему показалось, что вода в прозрачном сосудике светится каким-то совершенно особенным чистейшим светом.

Еще одной заботой Харузина было ходить к Флору и забирать узлы с хлебом и другими припасами. У Флора были даже специи из Индии, купленные у англичан. Их он тоже отдавал, свято веря, что перец может оказать целебное действие.

За едой Харузин всегда ходил около полудня и всегда вооруженный, но это не спасло его от нападения: в один «прекрасный» день на него набросилось несколько человек и сильно избили палками, а еду отобрали.

Харузин пришел в себя только ближе к вечеру и еле дополз до «больницы».

После этого случая с ним всегда ходил Иордан. На двоих нападать пока не решались.

Проходя по вымершему кварталу, где глухо молчали все дома, Харузин как-то раз услышал слабый плач. Он остановился.

— Что там? — спросил Иордан.

— Показалось… — ответил Харузин, однако с места не двинулся, продолжая прислушиваться.

— Думаешь, там есть кто-то живой? — недоверчиво поинтересовался Иордан. — Здесь уже несколько дней никто не подавал признаков жизни. Смотри, все двери закрыты. Кто там может оказаться?

Однако звук повторился. Харузин подскочил, заслышав его:

— Слышишь?

— Действительно, — признал Иордан. Его длинное лицо страдальчески наморщилось. — Но я все равно не понимаю…

— Может быть, там разбойники, которые хотят заманить нас в ловушку? — сам у себя спросил Харузин.

— А какая разница, — фыркнул Иордан, — что в доме, что на улице — мы от них отобьемся.

Эльвэнильдо двинул бровью. Иордан расценил это как неверие в его силы.

— Сынок, — сказал старый ливонец, — мне вложили в пальцы оружие, когда мне исполнилось семь лет. С тех пор прошло еще сорок. Как ты думаешь, научился я хоть немного пользоваться этой железной штукой?

Он говорил с резким акцентом, и слово «штука» прозвучало совершенно по-немецки.

Харузин криво дернул плечом. Ему опять стало стыдно: на сей раз потому, что он побоялся заглядывать в пустой дом. По правде сказать, боялся он не разбойников, а привидений.

Но делать нечего, и вместе с ливонцем, который негромко выпевал на латыни «Те Deum laudamus» — «Тебя Бога славим» — Харузин подошел к чужому дому и оторвал от окна первую доску.

Из дома рванулся затхлый запах. Здесь разило смертью и разложением так чудовищно, что у обоих любопытствующих сдавило горло. Харузин мучительно закашлялся. Ливонец быстрым движением сорвал еще одну доску. Дернул раму, вырвал окно. И заглянул внутрь.

Поначалу они не видели ничего, но затем глаза привыкли к полумраку и различили несколько разлагающихся тел на полу и одно — на кровати. А рядом с трупом шевелился ребенок и тихонько скулил.

— Надо забрать его оттуда, — сказал Харузин решительно.

— Он все равно умрет, — заметил Иордан.

— Может быть, и нет, — отозвался Харузин. — Это ведь не нам с тобой решать, верно?

Иордан пожал плечами с деланным равнодушием. Он устал от страданий. Он хотел умереть на службе у Бога, как прожил всю свою жизнь, а это никак не получалось.

Бог упорно отвергал его жертву. Не это ли — случай получить желаемое?

— Оставайся здесь, — хмуро проговорил Иордан, — а я сейчас вернусь.

Он согнулся и полез в маленькое оконце.

Харузин сел на землю у стены, подставил лицо солнцу, прикрыл глаза. Ему хотелось оказаться где-нибудь совсем в другом месте. Потом он стал думать о своих больных, о Лавре, о ливонцах. И вдруг совершенно неожиданно для себя осознал: нет, не хочет ни в какое другое место! Он хочет находиться именно здесь. И здесь жить. И сделать так, чтобы другие жили здесь тоже.

— Здесь и сейчас, — пробормотал он. — Даже ливонцы. Даже они. Никакие они не враги, обычные потерянные люди. Вроде ремарковских солдат, если не хуже.

— Держи! — раздался голос Иордана.

Харузин вскочил, повернулся к окну. В отверстии, прорубленном в стене, моталась белесая головка. «Как будто роды принимаю, — подумал Харузин. — Впрочем, откуда мне это знать? Я в жизни не видел, как рождаются дети! Даже в кино».

Он протянул руки и подхватил ребенка под мышки. Дитя оказалось легким, точно перышко. Но ни сжигающей лихорадки, ни нарывов под мышками не оказалось. Чума, убившая всех его близких, этого ребенка не коснулась.

Харузин выволок его наружу, положил на землю. Следом выкарабкался и ливонец. Обтер об одежду руки, сказал:

— Сделаешь мне горячую воду, хорошо?

Харузин кивнул.

Он часто грел воду для того, чтобы мыть больных и тех, кто за ними ухаживал. Только это никогда не помогало. Или он думал, что не помогает, а на самом деле польза была?

Ребенок — мальчик лет шести — вздохнул и закашлялся. Свежий воздух удивил его, от избытка кислорода закружилась голова, и он, взмахнув было ресницами, опять закрыл глаза.

— Сними с него одежду, — приказал Иордан.

Сергей подчинился, стащил все, что было на ребенке, и бросил в дом.

— Дотащим голым, — предложил Иордан. — А там оденешь во что-нибудь свое. И знаешь что? Пусть живет пока снаружи.

— Ясно, внутрь я его не потащу, — сказал Харузин.

Он еще раз посмотрел на мальчика и вдруг ахнул.

— Что? — спросил Иордан недовольно.

— Смотри!

Под мышками у ребенка обнаружились еще не зажившие шрамы. И в паху — такие же.

— Он был болен, — сказал Харузин. — О Боже, всемогущий Боже, он был болен и поправился!

* * *

В тот день на поправку пошло еще трое, а через день улучшение заметили у десятка больных. Тихой, глубокой радости не было конца, хотя эпидемия продолжалась. Сейчас на город надвигалось самое неприятное время: получившие надежду люди начали искать виноватых в том бедствии, которое на них обрушилось. Оцепенение, вызванное неизбежностью смерти, спало, и хлынула, пузырясь, грязноватая накипь.

Иордан убил четверых за одну неделю. Он ненавидел мародеров — и особенно таких, которые норовят отобрать необходимое у живых вместо того, чтобы мирно обворовывать мертвых.

Поскольку сам ливонец походил на разбойника, ночной люд, промышлявший на улицах Новгорода и лазивший по брошенным домам, его не сторонился. Чтобы не выдавать себя выговором, Иордан предпочитал изображать глухонемого и в ответ на все попытки заговорить с ним только мычал — весьма убедительно. При этом он улыбался и кивал головой, поскольку увечные люди зачастую оказываются еще и немного слабоумными.

Однако силой ливонец отличался большой и мечом владел отменно, поэтому его никогда не прогоняли. Говорили при нем все, что в голову взбредало, а после приглашали в какой-нибудь лакомый дом, где, возможно, придется отбиваться от сторожей или хозяев.

Иордан узнал несколько домов, которые слыли брошенными и где сходились эти темные люди для разговоров и отдыха. Чужой быт выглядел здесь каким-то обезличенным, как будто никогда и не жили здесь другие люди, как будто не было у этого дома ни хозяина, ни хозяйки. Если бы Иордан видел советские жилища, он бы поразился тому, каким обезличенным и вместе с тем индивидуальным может быть жилье. Как научились люди вкладывать часть себя в самые обычные пластмассовые предметы, отштампованные на фабрике в огромных количествах. Далекие потомки здешних новгородцев и ливонцев научатся отдавать тепло души вещам, которые есть у всех.

Но нынешние новгородцы таким искусством не владели. Каждая вещь в их домах была неповторимой. И нужно было обладать особым душевным холодом, чтобы обезличить эти интерьеры.

Тем не менее мародерам и разбойникам это превосходно удалось. Полотенца с вышивкой валялись повсюду, заляпанные грязными пятнами, захватанные черными руками, засморканные. На кроватях сбились простыни и одеяла, из перин сыпался пух, он прилипал к покрывалам, пачкал полы. Здесь тоже была грязь. По кроватям ходили сапогами — как будто нарочно для того, чтобы растоптать ушедшую отсюда жизнь, испоганить все, что только можно.

Досталось и посуде. Некогда нарядная, расписанная от руки, она вся пооблуплялась, была обкусана, надрезана ножами.

Среди этого хлама жилось легче — можно было ни о чем не задумываться. И память умерших ушла из испачканного дома.

Иордан испытывал острую боль, когда пытался представить себе этих людей. У него, всю жизнь посвятившего ордену, никогда не было настоящего жилища. Обжитого, обогретого дыханием, теплого, со своим собственным неповторимым запахом. Конечно, он страстно любил орденские замки, особенно Феллин, и всегда возвращался туда как домой, к чему-то родному. Но все же это не было его домом в полном смысле этого слова. Чужое жилище, такое старинное, на протяжении многих лет сохраняемое кем-то с благоговением, представлялось ему почти священным местом, а разорение дома выглядело в его глазах осквернением святыни.

— Началось-то все с немца, — говорил один из разбойников. — Помните, приезжал дурак-фокусник, какую-то пакость за деньги в клетке показывал?

— Был такой, — припоминали собеседники. — Точно. Дурак дураком. Ножи глотал зачем-то. Народ глазел, а кое у кого потом кошельки срезали.

— А с чего ты взял, будто с немца того и началась беда?

Иордан замычал, размахивая руками. Рассказчик глянул на него мимоходом, но особенного значения полоумному не придал. Помычит и успокоится. Он хорошо к делу пристроен, а когда все закончится, вернутся приказные люди и государевы служащие в Новгород — тогда придется шайке расходиться. И от немого избавляться — больно глуп. Такие немые могут и проговориться где не надо. Помычит, руками помашет — и готово обвинение, потащат человека государевы люди и подвесят за одно ребро. Пропадет из-за полоумного.

А пока — пока он шайке еще нужен, и самое время его прикормить получше. Потому что дело предстоит. Забавное, кстати, дельце. И барыш сулит немалый, если не зевать и все сделать с толком.

— Ты ешь, ешь, немой, — сказал ему один из разбойников и подсунул Иордану под нос миску с густой мясной кашей. — Набивай брюхо. И заразы не бойся. К нам не пристанет. Мы от этого дела весьма заговоренные. Дьявол бережет своих детей.

Посмеялись.

— Ну так вот, про немца. Его ведь в колодце нашли. Он, видать, первым от чумы помер. К нам завез и сам же от собственной пакости отбросил копыта.

— Понятно, — кивали кругом.

— Вопрос: кто его, братцы, в колодец кинул? Зарыли бы без шума, а вещички сожгли. Так нет, его нарочно бросили в воду. Отравить Новгород захотели…

Дело прямо на глазах принимало воистину нешуточный оборот. За отравление колодцев полагалась в Российском государстве лютая казнь, но даже до этой лютой казни подозреваемые в подобном черном деле доживали редко: обычно разъяренная толпа сама врывалась к ним в дом и растаскивала в клочья не только самого отравителя, но и всех его домочадцев.

И жутко, и потешно, а главное — чувство справедливости, каждому человеку от природы присущее, удовлетворялось такой местью полностью и, сыто рыгая, откидывалось на подушки, отдыхать и переваривать повинную кровь.

Сейчас заговорят о главном, понял Иордан. Они где-то услышали сплетни об отравителях, реальных или мнимых.

Нужно будет предупредить своих. Потому что именно такие беспорядки имел в виду Флор, когда говорил своему брату о том, что Новгороду еще предстоят трудные времена и будет работа и у Флора.

Надвинулось твое времечко вплотную, Флор Олсуфьич. Нужно людей собирать и защищать тех, кого облыжно обвинят в отравлении колодца. А если повинны они — то лучше бы им дожить до государева суда. Тогда и законность соблюдена будет, и справедливость восторжествует. И восторжествует она праведным путем, придет из правой руки, а не из левой.

Иордан торопливо задвигал челюстями, жуя. Что ни говори, а эти разбойничьи трапезы шли ему впрок — он даже начал прибавлять в весе и больше не походил на иссохшую палку. Скорее — на такую палку, из коей скоро произрастет зеленый прутик.

И хоть нехорошо это, а пользовался Иордан награбленной едой…

— Ну так вот, — продолжал разбойник, — встречаю я вчера одну бабу поразительной красоты. Не нашенская, откуда-то пришлая, но хороша, чертовка, — необыкновенно. И податливая, что твое парное тесто. Я ее и так, и эдак за бока беру, а она только млеет и смеется… — На лице говорящего появилось мечтательное выражение, которое, впрочем, быстро исчезло. — Ну так вот, она между делом мне и говорит: «А ты знаешь, что люди труп в колодце нашли?» — «Как не знать, — говорю, — половина города об этом судачит». — «А я, — это она мне говорит, а сама так и ластится, ну чистая кошка! — А я знаю, кто этого дурака в колодец кинул».

— Не может быть! — ахнули кругом.

— Точно! Знает она.

— Это ты от бабьей ласки размяк, вот тебе и захотелось верить любой ерунде, которую она тебе наплетет.

— Нет, она умная. Точно говорю. Знает она. Это, говорит, Флор Олсуфьич, почтеннейший корабельщик и купец, сделал. Нарочно.

— Для какой выгоды? — не поверили разбойники.

— Я ее тоже, братцы, спрашиваю: «Для какой, — говорю, — выгоды Флор Олсуфьич станет такую пакость делать?»

— А она?

— А она говорит: «И это мне доподлинно известно. У него конкуренты здесь злые, а так он быстро всех под корень извел.» И заметьте, он ведь из города даже бежать не попытался! Другие хоть корабли выводили, да их в гавани потопили. А Флоровский корабль целехонек стоит.

— Точно она сказала, эта баба! — неожиданно вмешался еще один разбойник. — У Флора конкуренты были, да сплыли. А сам Флор — целехонек. Сидит взаперти и ни с кем одним воздухом не дышит. Он это сделал. Ему выгода огромная…

— Завтра об этом начнем на улицах говорить, — мечтательно произнес первый, тот, который повстречал «знающую бабу», — и поглядим, что будет. Флор — богатый человек. Его дом разграбить — все равно что у богатея на свадьбе побывать и подарок оттуда унести. Точно вам скажу, братцы. Ужасно богатый дом. Я бывал там разок с поручением…

Неожиданно Иордан увидел этого разбойника совсем другими глазами. «С поручением»! Мелкий посыльный из какой-нибудь лавки, ничтожная сошка, плюгавец… Прибегал, небось, ежился, передавал что-нибудь в свертке или в корзине, получал медяк и убегал, приседая от почтительности. И вот — превратился в солидного, уверенного в себе человека, в сильную личность. Как такое возможно? Неужели случается такое, чтобы подлость и чужие несчастья красили человека — подобно тому, как другого украшают добрая жизнь, сострадание к несчастным, смелость, проявленная в бою?

Оборотная сторона. У всего на свете есть оборотная красота. Даже человеческого достоинства.

«Существует же черная месса, — подумал Иордан, стараясь овладеть своим смятением и никак не выдать беспокойства. — Есть же люди, для которых служение высшей силе есть служение сатане, а не Богу! Разве Каин, заклавший своего брата, превративший жертвоприношение Богу в братоубийство, не оставил на земле потомства, если не телесного, то духовного? Семена зла прорастают каждую минуту, каждый час… А Ливонского ордена больше не существует!»

И Иордан, уронив голову на стол, громко заплакал.

Разбойники, к счастью, отнесли этот взрыв эмоций к обычному проявлению слабоумия.

* * *

— Не может быть! — вскрикнул Харузин. — Флор?! Как они могут обвинять его?

— У них есть желание, — хмуро отозвался Иордан. — Иногда этого оказывается довольно. Но кое-что мне показалось странным.

— Что именно? — не понял Харузин. — Что еще во всем этом бреде может показаться странным? Это ведь ерунда — от начала и до конца!

— Эта ерунда может иметь далеко идущие последствия, — напомнил Иордан.

Харузин насупился.

— «Реабилитирован посмертно», — пробормотал он. — Да, у нас такое запросто. Сперва расстреляют, — потом оправдают.

— Если расстреляют — а то ведь растерзают, — поправил Иордан, — да еще вместе с домочадцами. Нет, брат Сергий, меня другое беспокоит.

— Та «знающая баба», — вмешался Лавр, присутствовавший при этом разговоре. Он задумчиво поджал губы, пожевал ими — стариковская гримаса, у кого-то позаимствованная, — вздохнул. — Да, понимаю.

— А при чем тут какая-то баба? — удивился Сергей.

— Она всему голова и есть, — сказал Лавр. — И у меня лично сомнений не имеется в том, что это — наша старая подруга, Соледад Милагроса. Никуда она из Новгорода не уходила, здесь где-то прячется. Засела в какой-то норе и ждет своего часа. Чума — что, чума ей нипочем, она сама — чума. Это Соледад нарочно колодец отравила и выжидала — что будет. А когда случилось худшее, выждала еще немного и в самый удачный для себя момент натравила чернь на Флора.

— Не может быть! — усомнился Сергей. — Не такая же она дура… Ее же схватят и обвинят.

— Если схватят. Если обвинят. Если вообще останется, кому обвинять. Чернь не рассуждает, Сергий, и разговаривать с чернью бесполезно. Здесь очень много сейчас озлобленных людей.

Они проговорили всю ночь и в конце концов решили разделиться: Лавр останется со Штриком и больными, Харузин отправится к Флору — предупреждать о надвигающейся напасти, а Иордан постарается выследить ту самую поминаемую разбойниками «знающую бабу», выяснить, где скрывается Соледад Милагроса и как к ней подобраться.

Алебранд Штрик был совсем плох. Харузин видел, что ливонец почти не встает. Сперва приписывали это большой усталости, но дело оказалось куда хуже: Штрик был болен.

— Что с тобой? — спросил Харузин, усаживаясь рядом. — Воды хочешь?

— Очень, — шепнул Штрик пересохшими губами. — Что-то голова у меня болит… Кажется, Бог услышал мое желание.

— О чем ты? — сердито произнес Харузин. — Ты просто устал. Переутомился. Что неудивительно. Знаешь, у нас во время штурма Иерусалима на «Завоевании Рая»…

— Что? — не понял Штрик.

— Была такая игра — «Завоевание Рая», — сказал Харузин.

Штрик прикрыл глаза, как ребенок, которому рассказывают сказку на ночь. Улыбка появилась на его лице. Слабенькая, чуть мечтательная.

— Это была игра о крестовых походах. Ну, о «вооруженных паломничествах», — поправился он. — Крестовыми походами их позднее назвали. У вас они еще, кажется, такого наименования не носили. И ваши набеги на русские земли тоже как-то по-другому именовались.

— Миссия, — сказал Штрик. — Мы несли свет истинной веры.

— Ну вот, что-то в таком роде, — не стал спорить Харузин. — В общем, приехали в лес и возвели настоящие крепости. Они даже против реальных лучников бы устояли. Если отряд небольшой, конечно. Обычно у нас крепости были условные. Натянут нитки между деревьями, повесят бумажки с объявлениями: «Крепость такая-то, прочность стен — столько-то хитов». Это означает: для того, чтобы «взять крепость», то есть проникнуть за веревку, нужно столько-то раз ударить копьем определенной условной мощности… Долго объяснять.

Но на «Завоевании» стены стояли настоящие. Частокол из бревен. Высота — два человеческих роста. И штурмовали их шесть часов. А рядом раскинули огромную палатку госпитальеры. Рыцари Ордена Святого Иоанна. Теперь они, кажется, называются мальтийцами…

— Да, — сказал Штрик, шелохнув ресницами.

— Знаешь, кстати, Штрик, какая забавная вещь! Будет один русский царь, который сделается гроссмейстером мальтийского ордена! — вспомнил Сергей.

Глаза умирающего ливонца широко распахнулись, свет полыхнул из них. Харузин даже вздрогнул. Он должен был уже привыкнуть к этому странному свечению глаз — так бывает, если человек недоедает и болен, это один из признаков определенного «букета» болезнёй. Но обычно такой свет кажется призрачным и немного зловещим, а у Штрика он был радостным, торжествующим.

— Неужели это правда? — прошептал он. — Неужели и Россия примет латинскую веру?

— Только некоторые, — сказал Сергей. — Самое забавное, что тот царь — он остался в греческом исповедании. Он хотел соединить Церкви, мне кажется. Во всяком случае, он принял титул. К несчастью, он вскоре умер. Его убили.

— Я так и думал, — с горечью вздохнул Штрик и снова закрыл глаза. — Как его звали?

— Павел.

— Павел… Когда я уйду, я увижу Павла.

— Когда ты уйдешь, Штрик, ты еще его не увидишь — он ведь не родился на свет!

— У Бога нет времени, — сказал Штрик. — Я попрошу Его. Там, в ожидании всеобщего воскресения, у подножия Престола, — все. Все, кому дарована надежда когда-нибудь навечно остаться возле Господа…

— Ты так уверен, что Павел окажется там? — удивился Сергей. — У нас, в России, мнения разделились. Одни считают его чуть ли не агентом латинников. Другие — дураком, которого обманули ловкие мальтийцы.

— Да, они ловкачи, — согласился старый ливонец, — но славные рыцари и благочестивые люди.

— Есть такие, кто полагает, будто Павел — едва ли не святой. Они ходят к нему на могилу, в Петропавловский собор, и получают чудеса и исцеления.

— Боже, сколько чудес на свете! — вздохнул Штрик мечтательно. — Сколько всего я увижу!

Он угасал прямо на глазах. Харузин наклонился к нему, смочил пальцы в воде и провел по его сухим, как у ящерки векам.

— Спасибо, — шепнул Штрик. — Однако рассказывай дальше про штурм…

— Высота стен была в два человеческих роста, — повторил Харузин, — и крестоносцы бросались на них с копьями, они посылали стрелы в защитников, пытались забраться наверх и рубиться мечами. Иерусалим был занят тогда мусульманами, — добавил он для ясности, — а королева Иерусалимская бежала и призывала всех европейских владык выступить в защиту Гроба Господня… Наконец ворвались в штурмовой коридор, и там закипела ожесточенная битва. Многое происходило «по жизни», хотя настоящих увечий, конечно, никто не получал. Иногда бойцы спорили: куда попал удар деревянного меча. Эти споры бывают довольно злыми. Один утверждает: «Я тебя убил» А второй кричит: «Ничего подобного! Я жив! Ты меня по ребрам задел!» Доказать бывает невозможно. Случается, зовут «Ангела смерти» — так называемого мастера по боевке. Прилетает Ангел, и начинаются разборки в разгар сражения. Спорящие показывают, как они бились, уличают друг друга во лжи. А мастер должен их рассудить и либо оставить обоих в битве, либо забрать одного в «царство мертвых».

Был забавный случай, когда вот так же один боец утверждал, что убил другого, а тот возражал: «Ты мне по ноге попал».

И для убедительности тотчас снял штаны, а на ляжке у него — здоровенный синяк! Это не вызвало сомнений в его правоте ни у кого. И отправился «раненый» к госпитальерам.

А там, в палатке, лежали и стонали десятки раненых. Сестры-госпитальерки и рыцари ордена ходили от одного к другому, лечили их разными мазями и травами. В храме постоянно шли мессы.

Знаешь, какие у нас там были мессы! Служил человек, который знал латинскую службу наизусть. Настоящий католик. Он, по-моему, даже не играл толком — только служил и служил, дорвавшись до того, о чем мечтал. Было месс шестнадцать, не меньше, за два дня. Люди уезжали с игры, зная на память Pater Noster, столько раз его повторяли…

А возле стены госпитальерской палатки было кладбище. Маленькие крестики, связанные из палок, и к каждой прикреплена бумажка с именем павшего и кратким свидетельством о его подвиге. Это кладбище производило огромнейшее впечатление, люди ходили туда молиться — и получали настоящее утешение…

Сергей говорил и говорил, а человек, который слушал, постепенно уплывал в далекую страну, — туда, где множество крестов с описанием подвигов орденских братьев, где тишина и утешение… Постепенно кресты смазывались, превращались в человеческие фигуры, и вот уже проступают знакомые лица — десятки лиц, когда-то встреченных мимоходом в сражении или у походного костра, на братской трапезе в замке, на марше, просто на улице, когда задеваешь плечом прохожего и вдруг вздрагиваешь: брат!

— Брат! — громко проговорил Штрик.

Сергей замолчал. Затем наклонился к ливонцу и коснулся его шеи. Пульс молчал. Старый воин ушел к своим, и на его тонких губах осталась улыбка.

* * *

Известие Лавра о том, что некто в Новгороде затевает против него заговор, Флор встретил с полным доверием. Для начала он открыл ворота и впустил своего брата. Наталья, как всегда в таких случаях, стояла у окна своей горницы и смотрела на происходящее.

Больше всего она боялась за детей. Она испытывала смертельный ужас, от которого у нее немели руки, при одной только мысли о том, что может потерять ребенка. Кто угодно, только не она! Чей угодно малыш, только не ее! Гвэрлум даже не подозревала прежде о том, что материнские чувства могут оказаться такими сильными.

Ей представлялись весьма нелепыми те мамаши, которые вечно трясутся над своими драгоценными отпрысками.

Впрочем, неухоженные дети тоже выглядели в ее глазах ужасно. Бывают такие несчастные «тусовочные младенцы», которых зачинают по чистой случайности и производят на свет потому, что не было времени или денег сделать аборт. Ползает бедное дитя в грязной, заношенной одежке, диатез цветет на его щеках всеми цветами радуги, слюни тянутся до пола. Липкие ручки существа хватают все подряд, рвут фенечки, лазают в общую тарелку, поставленную тоже на пол — за неимением мебели. Время от времени мамаша вспоминает о своем недоразвитом потомстве и говорит, вынув изо рта папиросу: «Черт! Забыла ублюдка покормить!» — а все смеются.

Наталья обнаружила, что принадлежит к первому типу матерей. К тем, что дрожат от ужаса, если ребеночек выпустит из ноздри соплю. К тем, кто несется на зов по первому же вяку бесценного комочка плоти, по первому же взмаху крохотной ручки.

— Знаешь, Наташка, — сказал ей Вадим, опытный отец двух дочерей, — я тоже поначалу как-то стеснялся с ними нежничать. Мне все чудился голос моей бабушки. «Скушай конфетку, не соси пальчик, закутай горлышко»… А потом махнул на все рукой. Они же такие лапочки, такие забавные, ласковые…

С мальчиком Наталья еще как-то крепилась. Называла его «Иоанном», вообще играла в строгость, балуя как бы втайне от себя самой.

С дочкой она поистине «сорвалась с цепи». Сюсюкала над малышкой, давала ей ласковые прозвища, щекотала ее круглый животик, гладила пальцем щечки. Катерина радостно улыбалась беззубым ртом и с готовностью дрыгала конечностями. Это вызывало у Натальи волнообразные приступы восторга.

И из-за чумы потерять — это? Никогда! Наталья была готова зубами разорвать любого, кто чихнет в ее присутствии.

Вот когда она поняла — до самых печенок поняла! — откуда взялось обыкновение благословлять друг друга при чихании: «Будь здоров!» Конечно — будь! Ведь некоторые формы чумы (легочные, ecтественно) начинаются именно с чихания. Как тут не призвать благословение на голову чихающего, не помолиться за него — чтобы он все-таки оказался здоров…

Лавр, по счастью, не чихал. Вообще хоть и выглядел он озабоченным, но, кажется, известие принес неложное: болезнь отступает.

Флор повернулся в сторону окна и сделал Наталье жест — чтобы она присоединялась к братьям. Гвэрлум покачала головой, но Флор настаивал, и она подчинилась.

— Что? — спросила Наталья деверя, когда тот с улыбкой приветствовал ее. — Зачем вы меня вызвали? Хотите детей заразить?

— Я хочу, — сказал Флор, поскольку Лавр продолжал молчать, — чтобы ты забрала детей и ушла к Вадиму.

— Я не ослышалась?

— Ты должна находиться в доме Вершкова, у Настасьи, — повторил Флор. — И сделай это как можно быстрее, Наташа.

— Что происходит?

Флор вздохнул. Это было одним из неудобств жития с такой женщиной, как Наталья. По счастью, некогда у Флора не нашлось «доброжелателей», которые растолковали бы рисковому новгородцу: если взять за себя женщину, привыкшую к независимости и самостоятельности (к тому, что в натальином мире называлось «эмансипацией» и «равенством полов»), то хлопот потом не оберешься. Ей все придется объяснять и растолковывать, с ней даже придется спорить.

Впрочем, «забитые» и «бессловесные» женщины шестнадцатого столетия тоже были горазды проедать плешь своим мужчинам. Такая вполне могла загнать в гроб одним только нытьем.

Но все же замученный попреками муж мог такую супругу побить и принудить к молчанию.

А вот Наталью — только пальцем тронь! Останешься — без пальца и без Натальи. Уйдет ведь. Куда глаза глядят. И пропадет. Укоряй потом себя — да поздно будет.

В общем, Флор вздохнул и объяснил ей все как есть — подбирать более мягкие выражения было некогда:

— Соледад никуда из Новгорода не уходила. Она затаилась где-то здесь, выждала время и распустила слух о том, что в чуме повинен я.

— Как такое может быть? — изумилась Наталья. Она даже не удивилась известию о близком присутствии Соледад.

От этой испанской ведьмы можно ожидать чего угодно. Но как ей удалось свалить вину на Флора? Разве он — чернокнижник? Разве чуму можно «наслать»?

— Думаю, это она сбросила в колодец труп первого умершего от болезни, а от той воды заразились уже остальные… — сказал Лавр. — Распустить слухи о том, что это — работа Флора, ей ничего не стоило. У Флора имеются завистники.

— И поверили!.. — Наталья побледнела от негодования. — Как они могли? Флор все это время кормил голодающих, разорил все наши запасы — как зиму переживем, не знаю… — Она начала голосить на манер здешних женщин. Это искусство Наталья усвоила. Хорошо бы ей научиться тихости древнерусской красавицы… Но до идеала, как всегда далеко.

— Наташенька, — примирительно произнес Флор, — ну какая нам с тобой разница, почему люди так подумали. Их уже не убедить. Человек так устроен — ему необходимы виноватые. Выбрали на сей раз меня. Такова данность.

— «Данность»! Выражения какие усвоил! — фыркнула Наталья.

Флор взял ее за руку.

— Даже ты готова меня обвинять…

Она сердито выдернула руку.

— Не шути так! Я тебя ни в чем не обвиняю.

— Наталья, некогда разговаривать. Забирай детей и уходи, а мы будем готовиться отразить штурм.

— Знаешь, Флор, — сказала Наталья, — я просто ушам не верю! Неужели это действительно происходит? Не сон? Не ролевая игра? Ваше величество, вельми понеже убедите меня в том, что в словах ваших более есть правды, нежели заблуждений, дабы мгла моих сомнений чрезвычайным способом развеялась… э-э…

Витиеватая «ролевая» фраза, которую на ходу конструировала Наталья, заставила Флора невесело улыбнуться.

— Милая, торопись, — сказал он и отошел с Лавром в сторону, чтобы еще раз осмотреть ворота.

Гвэрлум вздохнула и ушла в комнаты — собрать необходимое и забрать детей.

Вершков встретил ее так, словно ждал.

— Жаль, телефонов сейчас нет, — сказала Наталья, входя к нему в дом и затворяя за собой дверь, — а то я сперва бы позвонила и предупредила, что приду.

— Почему ты с детьми? Гвэрлум, что случилось? Вы поссорились с Флором?

Вершков сильно сомневался в том, чтобы Наталья когда-нибудь всерьез решилась оставить Флора, но все-таки… Характер у нее не из легких, могла и вспылить, причем по пустячному поводу. После долгой «осады» от чумы всякого стоит ожидать. Нервы у всех на пределе.

— Ни с кем я не ссорилась, — устало бросила Наталья и подтолкнула сына вперед. — Беги, Ванька, поиграй там с девицами… Только сильно не шуми. Нет, Вадим, дело в другом.

Она быстро пересказала краткий разговор с Флором.

И добавила, предвидя возражения и сомнения:

— Флор убежден в том, что Лавр не ошибается. Они уже укрепляют дом. Не знаю, чем все закончится. Меня отослали… Видимо, чтобы не путалась под ногами.

— Ясно. — Вадим потянулся к стене и снял саблю. — Объяснишь Настасьюшке сама, ладно?

— Ты куда? — удивилась Наталья.

— К Флору твоему, куда еще…

— Стой! — Наталья повисла у него на локте. — А кто нас с Настасьей защитит, если Соледад натравит чернь на Глебовский дом?

— Я один вас всяко защитить не смогу, — сказал Вадим. — Так что молитесь, чтобы все закончилось возле дома Олсуфьичей. Понятно тебе? Пусти, женщина!

Он вырвался и ушел.

А Наталья осталась стоять с полуоткрытым ртом. На ролевых играх девушки-игроки часто оказывались в такой ситуации, когда женщине, вроде бы, и играть нечего: ну чем заниматься женщине на игре, например, по Столетней войне? Быть изнасилованной? Интриговать в замке против других женщин — поскольку все мужчины «ушли на фронт»? Но можно ведь переодеться юношей и уйти воевать, можно стать шпионкой, цыганкой, маркитанткой… Никто тебя не принудит к…гм! — нежелательным половым связям, потому что это все-таки игра. Там даже изнасилование моделируется, то есть изображается определенным способом: например, «насильник» должен сорвать с «жертвы» пояс или распустить ей волосы против ее воли.

В реальной жизни все, естественно, происходит по-другому. И у шпионки, цыганки, маркитантки куда более плачевная и куда менее интересная участь.

Поэтому — сиди, Гвэрлум, дома со своими цыплятами, с подругой и ее цыплятами, кудахтай (или кудахчи? странное слово!) — в общем, испускай звуки «ко-ко-ко» и молись Богу. Надейся на то, что все закончится у дома Олсуфьичей. Потому что глебовский дом защищать некому. И муж твой снял саблю со стены и отправился туда, где воюют.

— «Трубку свою на камине нашел и на работу ночную ушел, — проговорила Гвэрлум. — Слава тебе, безысходная боль, умер вчера сероглазый король!» Сплошная ахматовщина.

Девочка на ее руках спала и тихонько чмокала губами. Гвэрлум наклонилась и поцеловала теплый выпуклый лоб. На мгновение мать и ребенка окутала тишина — словно они погрузились в некий благодатный кокон, куда не проникает ни один луч постороннего света, где собственный свет — тихий, бесконечный.

Затем Гвэрлум выпрямилась и огляделась по сторонам. На лестнице уже слышались шаги Настасьи Глебовой-Вершковой.

— Наташа! — звал нежный голос.

Кроткая Настасья. Помоги ты мне, бедной, я вся себя истерзала!

* * *

Собрались все: Флор и Лавр, Иордан, Харузин и Вершков, который прибежал последним. Заложили ворота брусьями. Подготовили пищали, притащили все копья, какие нашли. Вооружились мечами, извлекли из сундуков кольчуги и две кирасы. Имелись булавы, которые по-русски назывались «кистенем» и Вадим сразу вспомнил «боевые правила» одной из игр, в которой он участвовал: «Кистень игровой, весом не более трех килограммов». Попытки сделать игровое оружие безопасным вынуждали ролевиков надевать мягкие наконечники на стрелы и ограничивать вес булав; однако «три килограмма» давали вполне реальный кистень, которым можно было нанести вполне реальное увечье. Счастье, что тогда все обошлось, — человек, вооруженный сим кистенем, обладал весьма развитым чувством юмора и бился аккуратно.

— Ну надо же, эта гадина уцелела! — молвил Вадим. Он много слышал о Соледад от своих товарищей, когда те вернулись из путешествия в Испанию и Англию.

— Ненадолго, — успокоил Флор.

Они затихли, слушая, как на улице поднимается шум. Издалека казалось, что шумит море, разбиваясь о причальную стену, однако затем звук сделался сильнее, и уже различимы были отдельные голоса. Кричали все наперебой, обвиняли «отравителей», угрожали смертью ему и всем его домочадцам. Трещал огонь, рвущийся с факелов под ветром.

— Боже, сколько их! — не выдержал Харузин. — Кажется, несметное полчище!

— Это ничего, — хмыкнул Флор. — Зато у нас ворота заперты.

— Сидим тут, как в мышеловке, — проворчал Иордан. Однако не сделал ни одного движения, которое выдавало бы его желание вскочить и бежать навстречу нападающим.

— Интересно, сколько мы продержимся, — заметил Флор. — Впрочем, я сильно надеюсь на то, что здравый смысл возьмет верх, когда мы уложим десяток наиболее горячих голов. У смутьянов всегда так: прибьешь нескольких — прочие сами разбегаются. Они ведь трусы и боятся собственной крови, а орут только до тех пор, пока чувствуют себя в безопасности.

Он приблизился к забору, ловко забрался на поперечный брус и выглянул поверх края забора.

— Нашел? — спросил Лавр, удобнее беря пищаль.

— Давай, — сказал Флор вместо ответа и протянул руку. Брат вложил оружие ему в пальцы. Флор прицелился как раз в тот момент, когда человек в низко надвинутой на глаза шапке орал:

— Сжечь отравителя!

Пуля попала ему в лицо, смяв его и испачкав неопрятными пятнами крови. Горлопан откинулся назад и рухнул на руки толпы. Люди расступились, уронив тело на землю, и отхлынули назад.

Но смятение среди бунтовщиков продолжалось недолго. Вскоре они снова начали клубиться, подзуживая себя выкриками:

— Смерть чуме!

— Убить его!

— Сжечь!

— Убийца! Отравитель!

— Не щадите ни женщин, ни детей! — прозвучал над толпой пронзительный женский голос.

Сидевшие в доме вздрогнули, как будто этот крик пробрал их до костей и начал рвать когтями их внутренности.

— Соледад! — вымолвил Харузин. — здесь!

— Почему ты думаешь, что она такая уж непобедимая? — спросил Вершков. — Обычная ведьма, как и все. Ведьмы, кстати, превосходно горят. Даже лучше, чем рукописи.

— Злой ты, — сказал ему Харузин. — Она на самом деле сильная колдунья. У нее есть какая-то неслыханная власть над людьми. Слышишь, как они ей повинуются?

Соледад больше не кричала — она завывала и пела, и толпа нестройным ревом завороженно вторила этому пению. Затем в ограду флоровского дома полетели стрелы и камни. Толстые доски гудели.

— Как долго мы сможем продержаться? — спросил Харузин.

— Часа два, — сказал Флор.

— Меньше, — возразил Иордан.

— Если они не утихомирятся, нам придется тяжело, — сказал Лавр. — Жаль, отсюда трудно убегать. С той стороны к нашему двору прилегает другой, но там, по-моему, уже собралась вторая толпа.

Иордан оскалил зубы.

— Умереть, сражаясь плечом к плечу с друзьями, — о чем еще можно мечтать? — выговорил он. — Бедный Штрик ждет меня!

— А мы разве друзья? — уточнил Харузин. Он все еще переживал смерть Штрика, но забыть о том, что ливонцы — враги, как-то не получалось.

— Давний, почтенный враг — какой друг лучше? — фыркнул Иордан. — По крайней мере, мы друг друга хорошо знаем.

Флор сощурился, глядя на ворота. Они уже начинали подрагивать.

— Нужно положить еще брус, — сказал он.

А сам подумал: «Жаль».

Жизнь начиналась так хорошо — неужели сейчас она оборвется? «Грех, наверное, так думать, — мелькнуло в мыслях у Флора. — В Небесном Отечестве должно быть гораздо лучше, чем в земном; но почему-то так хочется пожить пока на земле!»

И тут шум снаружи начал меняться. Далеко позади послышались новые выкрики, и теперь в них смешались ужас, отчаяние и торжество.

— Что там происходит? — удивился Иордан. Он как будто выглядел раздосадованным оттого, что ему не дают умереть по-человечески, то есть с оружием в руках. — Как будто кто-то напал на наших врагов с тыла! Но кто бы это мог быть?

Глава девятая. Неожиданное спасение

Покинув заколдованный замок, Севастьян Глебов и его люди очутились в совершенно новом лесу. Здесь росли густые ели и высокие, пышные папоротники. Мох под ногами был сухой и колючий. Слишком быстро болота сменились таким лесом. На пути в Ливонию Севастьян не помнил такой стремительной перемены в пейзаже. Возможно, впрочем, они просто пошли другим путем. И все-таки кое-что его настораживало.

— Здесь воздух другой, — высказался один из его спутников, словно догадавшись о сомнениях командира. — Странно пахнет. Кострами…

— С чего бы? — добавил другой. — Неужели мы вышли к какой-то армии?

— Нет, мы оставили боевые действия далеко позади, — твердо заявил Севастьян. И хотя он тоже ощущал непонятный запах дыма, которого здесь быть не должно, он решил про себя не поддерживать таких разговоров. Ни к чему хорошему подобные сомнения и опасения не приводят. Люди начинают нервничать, ведут себя странно. А если учесть, что глебовское воинство собрано с бору по сосенке и состоит преимущественно из бывших воров и грабителей, то такое настроение может вообще оказаться опасным.

Урсула, девушка-карлица, шла пешком, семеня возле своего защитника Ионы. Ее лошадка пропала в волшебном замке, и отыскать животное не удалось.

— Ничего страшного, — сказала Урсула, — пусть теперь моя лошадка послужит какой-нибудь другой девочке.

У нее осталось только одно платье, но она не жаловалась. Иона каждый день показывал ей какое-нибудь новое чудо.

Заросли папоротника, скрывавшего Урсулу с головой, показались ей волшебными.

— Как будто оказался внутри скомканных кружев, — говорила она. — Это удивительно!

Иона нарочно приседал на корточки рядом с ней, чтобы убедиться в точности сравнения — а заодно насладиться удивительным видом, который открывался сквозь узорные зеленые прорези.

— Она права, — заявил он, выныривая из папоротника. И сильно фыркнул носом. — Знаешь, Севастьянушка, — шепнул он на ухо своему крестному отцу, — а ведь действительно пахнет дымом костров.

— Мне почему-то кажется, что мы вдруг оказались очень далеко от того болота, где находились изначально, — тоже шепотом ответил ему Севастьян. — Этот замок — нехорошее место. Как будто кто-то надорвал ленту Божьего мира и перетер там волокна, вот и попадают люди не в свое время, не в свое пространство… Лучше бы держаться от таких подальше.

— Вот мы и оказались подальше, — напомнил Иона. — Знаешь что? Сдается мне, вон та дорога — очень знакомая мне…

— Все дороги похожи, — отмахнулся Севастьян.

— Не для того, кто ходит по ним всю жизнь, от рождения, — возразил Иона. — А уж сколько мы с Неделькой по окрестностям Новгорода хаживали! Столько ни один боярский сын под стол своей мамки не хаживал…

Севастьян Глебов посмотрел на своего оруженосца с деланной строгостью, но долго сердиться на Иону было невозможно. Тот улыбался хитро и весело.

— Знаешь, господин Глебов, сдается мне, мы совсем близко от Новгорода. И пахнет это дымом от печей…

— Очажный дым по-другому пахнет, — возразил Глебов. — Уж тебе ли не знать, если ты от рождения по дорогам ходишь… Очажный дым всегда теплый, к нему запах коровы примешивается и запах хлеба. А этот дым — промозглый, стылый, так пахнет костер, разведенный на обочине.

— Думаешь, где-то поблизости расположен военный лагерь? — спросил Иона. — Но какой? Кто воюет с русскими на русской земле? Даже в самые лютые времена татары до Новгорода не доходили!

— А если это шведы? — напомнил Севастьян. — Мы ведь ничего не знаем о том, что происходит с королем Эриком. Они с нашим государем не лучшие друзья, насколько помнится. Слухи ходили, помнишь? Вроде как из-за Эрика король Сигизмунд нашему царю Иоанну Васильевичу отказал в руке своей дочери.

— Царские дочери — не наше дело, — отмахнулся Иона. — А вот бы выяснить, почему вокруг Новгорода какая-то армия костры разложила…

— На разведку пойдешь? — спросил Севастьян. — Но вдруг это не Новгород? Вдруг у нас с тобой помрачение ума, и мы все еще в Ливонии? Вдруг нас вообще вынесло куда-нибудь в сторону Риги?

— Возле Риги нет таких елок, — отозвался Иона. — Такие елки только у нас растут. У них ветки — человек уляжется, они и не прогнутся. Наши елки человечьим мясом кормлены, молоком медведицы выпоены… Ты глянь на них! Рыхлая рижская матрона такую елку и рукой-то тронуть не посмеет, а наша красавица хвать! — и переломит веточку, просто чтобы комаров гонять.

— Песни слагать не пробовал? — осведомился у Ионы Севастьян.

— Какие песни? — не понял тот.

— Про елки и рижских матрон, — пояснил Глебов. — Прежде чем рассуждать о природе и землях, узнал бы лучше, где мы в самом деле находимся.

— Да я ведь узнал! — рассердился Иона. — Какой ты непонятливый, господин Глебов! Это Новгород.

— Да быть того не может! — ответил Севастьян. — Мне и верится, и не верится. Как будто я во сне иду…

Костры, которые так смутили Севастьяна и его небольшое воинство, жгли те самые стрельцы, что держали заставы на новгородских дорогах. Неведомая сила, которая «порвала ленту Божьего мира», по выражению Ионы, действительно вынесла людей Глебова к самому Новгороду, избавив их от дальнейших тягот долгого пути. Волею случая они миновали заставы, не заметив их и сами оставшись незамеченными. Ничего не зная ни о чуме в Новгороде, ни о преградах, что стояли перед путниками, желающими проникнуть туда, люди Глебова шли и шли, и горький запах дыма летел им вслед, а сладкий очажный дух уже встречал их издали.

Наконец блеснули на солнце купола, поднялась впереди зубчатая стена.

Воинство остановилось.

— Боже! — воскликнул Севастьян, стянул с головы шапку, комкая, прижал ее к груди, — и заплакал.

Заплакали, глядя на своего командира, и остальные, и слезы покатились по их клейменым, иссеченным шрамами лицам. Новгород! Они добрались до него!

Город удивил их. Народу на улицах почти не было, многие дома стояли заколоченными. Люди переглядывались, не понимая, куда их занесла судьба. Памятуя о настасьином муже и его товарищах, Севастьян не на шутку встревожился. «Уж не оказались ли мы в каком-нибудь другом веке? Что там Вадим Вершков рассказывал? Про Петербург какой-то… Про царя Петра, про царя Николая, которого потом бунтовщики убили… О царь Николай, тезка Николая Угодника, друг солдат истинных, помоги нам, если ты на самом деле будешь существовать! Где мы? Когда мы?»

По крайней мере, это опасение Севастьяна бы развеяно.

Вскоре они наткнулись на человека, который с трудом тащился по улице. Завидев солдат, он прижался к стене и выпучил глаза. Севастьян подошел к нему ближе. Прочие стояли у него за спиной, встревоженные не меньше своего командира.

— Здравствуй, Божий человек! — обратился Севастьян к прохожему.

— Кто здесь? — Тот заморгал, пытаясь разглядеть говорящего. — Кто ты такой?

Севастьян понял, что прохожий слеп.

— Ты меня не видишь? — спросил Глебов ласково.

— Я? Не вижу? — человек выглядел удивленным. Затем удивление сменилось страхом. — А ведь и вправду! Я не вижу! — Он затрясся всем телом и разрыдался. — Я ослеп! — Удар кулаком о стену. — Я ослеп! Проклятый Флор! Ослеп!

— Погоди, — остановил его Севастьян. — О каком Флоре ты говоришь?

— О Флоре Олсуфьиче, который наслал на Новгород чуму! Вот о каком! — плакал человек на улице.

— Не может этого быть, — сказал Севастьян.

— Может! — озлобленно вскрикнул человек.

— Расскажи мне по порядку, — попросил Глебов. — Я здесь человек новый, впервые обо всем этом слышу…

— По порядку? Никакого порядка тут нет и быть не может! Сплошной беспорядок! Флор Олсуфьич бросил в колодец немца, умершего от чумы. И весь Новгород едва не вымер… Флор-то заперся у себя дома. Но труп в колодце нашли — после этого и чума на убыль пошла и теперь почти закончилась, — а тут и Флора обличили. Я вышел, чтобы вместе с другими бежать к тому дому, где виновник прячется, и покарать его Божьей карой, от всего народа — пусть умрет…

— Но как получилось, что ты не знал о своей слепоте? — не верил Севастьян.

— Да так! Я думал — ночь на дворе… Вижу с трудом какие-то тени…

— Нет, на дворе ясный день, а ночь — у тебя на душе, — сказал Севастьян, — если ты мог поверить клеветникам.

Он повернулся к своим солдатам. Те стояли ни живы ни мертвы, услыхав о чуме.

— Гиблое место, — проговорил Харлап. — Бежать отсюда!

— Эти костры, эта армия, что стояла в лесу, — это царские стрельцы, которые преградили путь из города, чтобы чума не разбегалась по всей русской земле, — сказал Севастьян. — Вот что это такое было! Но если Господь привел нас в Новгород таким путем, какой избрал, — значит, есть у нас тут важное дело, ребята! И помяните мое слово: откажется от поручения — сами погибнем; а если послушаем Господа и сделаем то, ради чего сюда присланы, — останемся живы и в прибытке.

— Красно говоришь, господин Глебов, — покачал головой один из солдат по имени Ивашка. — А вот будет ли толк? Откуда тебе знать, что на уме у самого Господа Бога?

— Бог говорит с нами через зримые образы, — сказал Севастьян. — Мне монахи сказывали… Послушай меня и поверь. Я — твой командир, разве я хоть раз обманывал тебя? Разве водил тебя на смерть? Прятался за твоей спиной, чтобы самому выжить?

— Не было такого! — решительно вмешался другой солдат. — Это ты верно говоришь, Глебов!

— Поверьте мне и на этот раз, — убежденно продолжал Севастьян. — Идемте к дому Флора. Нужно разогнать толпу. Я еще не знаю, кто оклеветал братьев Олсуфьичей, просто знаю — от всей души знаю — что это ложь. Не могли они совершить ничего подлого. Не такие это люди. И вы, когда их узнаете, поймете меня.

Он взмахнул саблей, выхватив ее из ножен.

— За мной, ребята!

И они побежали — все, даже Иона с Урсулой на шее. Слепой прохожий повернул голову и долго вглядывался в их спины.

— Ничего не вижу, — пробормотал он, — Господи, я ослеп! Проклятая чума! Проклятый Флор!

* * *

На самом бегу врезались солдаты в толпу и начали разгонять ее, ударяя копьями и саблями, и плашмя, и режущим краем. Послышались выкрики, стоны, кто-то побежал, кто-то упал под ноги бегущим, и о тела начали спотыкаться неловкие. В тесноте улиц толпа принялась колыхаться, точно тесто, которое норовит подняться и выплеснуть за край горшка, в котором оно замешано.

Севастьяна удивило, когда он заметил в этой толпе и женщин. Простоволосые, растрепанные, с искаженными от ярости лицами, они размахивали кулаками не хуже мужчин. Одна или две были вооружены, и солдату пришлось ударить мегеру по голове, чтобы она не ткнула его ножом.

— Вперед! — кричал Севастьян. — Бейте их!

Сброд разбегался, а те, кто попадал под оружие, с криком пытались обороняться, но падали. Натиск должен быть стремительным, иначе толпа опомнится и сомнет небольшую группу бойцов. Ни разбирать, кого щадить, а кого разить, ни медлить, ни задумываться было некогда.

Иона действовал копьем, а Урсула вцепилась в его волосы и глядела по сторонам выпученными от ужаса глазами. Ей казалось, что все растопыренные руки, все орущие рты обращены именно к ней, и одно неловкое движение ее покровителя и друга — и она полетит прямо в эту многозубую пасть, где ее перемелют и сожрут.

Но шаг за шагом Иона продвигался вперед, и чужие люди отбегали в стороны, опасаясь попасть noд его оружие.

Урсула видела, как какой-то оборванец со злым, перекошенным лицом метнулся было к стене перед Ионой. Другие люди, также жаждавшие спасения для себя, оттолкнули его и швырнули прямо на копье Ионы. Оборванец летел, толкаемый со всех сторон. Он понимал, что в следующий миг острая сталь вонзится в его тело, но не мог сдержать натиска толпы. И обезумевшие в давке люди сами насадили его на копье. И оборванец умер, исходя криком злобы. Копье сделалось очень тяжелым, но Иона не мог избавиться от трупа. Он так и шагал, расталкивая мертвецом всех, кто оказывался у него на пути.

Наконец толпа развалилась. Улица, к счастью, стала шире, и Глебов со своими очутился прямо перед воротами.

— Олсуфьич, стреляй в них! — крикнул Севастьян. — Сейчас они побегут!

Ни слова не прозвучало в ответ, но один за другим из-за забора громыхнуло несколько выстрелов.

Толпа с утробным ревом подалась назад и хлынула по двум узким улочкам прочь от осажденного дома.

Севастьян махнул саблей:

— Ребята, бегите вдоль забора. Кого увидите — всех крошите, не разбирайте, не щадите никого!

Разделившись надвое, солдаты бросились выполнять приказание своего командира.

— Не открывай ворот, — крикнул Севастьян осажденному Флору.

— Глебов, это ты? — спросил Флор после короткого молчания.

— Конечно! — был ответ. — Что здесь происходит?

— Чума! — кратко отозвался Флор. И в свою очередь поинтересовался: — Сколько с тобой человек?

— Восемь! — сказал Глебов. — А кроме того, Иона и…

— И Урсула, — добавил Иона, видя, что Севастьян затрудняется, подбирая правильное слово, которым назвать карлицу.

— И Урсула, — повторил Севастьян.

— Севастьян, здесь должна быть женщина, ведьма, — подал голос Лавр. — Ее зовут Соледад Милагроса. Она странная. Цыганка или испанка, порченая маврами. Если увидите ее — рубите сразу, не задумывайтесь.

— Понял тебя, — отозвался Севастьян.

Но сколько он и его люди ни рыскали по окрестным дворам, никакой цыганки они не увидели.

* * *

Когда Соледад вернулась в пустой дом, где прятались они с Георгием, она не обнаружила там ничего. Ни своего любовника, ни золотых монет, некогда принадлежавших Киссельгаузену. Флакон из-под колдовского эликсира валялся пустой на полу — надобности в нем больше не было, поскольку болезнь отступила, а в крови обоих заговорщиков противоядия было достаточно, чтобы не бояться никаких хворей.

— Проклятье! — Соледад плюнула себе в подол. — Ты заплатишь за это!

Она повернулась лицом к мутному оконцу и начала тихо петь, мыча сквозь зубы. Постепенно это пение наполнило для нее весь мир, и в дрожащем тумане, которым заволокло ее глаза, появилось смутное, смазанное лицо Георгия Сабурова.

Это лицо подрагивало, искажаемое болью, и Соледад улыбалась, видя, как он страдает. Для нее не было значения — причиняет она ему настоящую боль или же эта боль настигнет его в будущем. Главное — она существовала в мире и предназначалась для определенного человека. Для человека, который заплачет и будет горько каяться в том, что посмел предать Соледад Милагросу.

Она звала своего отца дьявола и умоляла его стать свидетелем собственного унижения.

— Он отверг мою любовь! — плакала Соледад огромными ядовитыми слезами. — Он не захотел подчиняться мне! Он самочинно сорвал цепи, которые я на него наложила! Как покарать его? Не золота мне жаль! Мне нужна покорная мне душа! Как быть, отец мой, как мне быть?

Она замолчала на миг, словно прислушиваясь, и из глубины ее источенного червями сердца поднялся образ большой змеи. Соледад тихо засмеялась. Ну конечно! Как она раньше не догадалась!

Она опустилась на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, стала выпевать новое заклинание, которое привезла из Испании.

Давным-давно ее учитель, Фердинанд — конечно, это было не настоящее его имя; истинное имя «Фердинанда» могли знать только посвященные очень высокой степени, — увез Соледад в пустыню. Это были сухие, выжженные солнцем, бесплодные земли, на которых проливались только кровь и пот. Просоленные страданием земли. Колючий кустарник рос на них и его листья были покрыты белым налетом. Даже пыль, что оседала на губах, имела здесь горький вкус.

Земля под ногами звенела при каждом шаге, как натянутая струна, и Соледад слышала в ее пении голос обманутой любви, голос одиночества и страдания, голос страха перед смертью и жажды умереть, уйти в инобытие.

Это возбуждало Соледад.

Она была тогда почти девочкой, и все ее естество содрогалось при мысли о том, что она может принадлежать мужчине. Прямо сейчас, на этой горькой, черствой почве.

И Фердинанд не обманул ее. Постоянно изменяющийся его образ дразнил ее. То она видела своего наставника согбенным старцем, то он представал перед ней рослым чернокожим красавцем с лоснящимся лицом; то вдруг стремительно бледнел, тучнел, превращаясь в плотного, хорошо кормленного северянина с рыжими волосами…

Непрерывно искажающаяся рука протянулась к женщине, пальцы — то черные, то белые, то гладкие и сильные, то сморщенные и тощие, — ухватились за ее одежду и спустили рубашку так, что тело Соледад обнажилось до пояса. Злое солнце тотчас принялось кусать ее незащищенную кожу.

А Фердинанд оскалил белые зубы и повалил ее, подмяв под себя.

Острые колени мужчины раздвинули ее бедра, и боль пронзила Соледад насквозь, а вслед за тем пришло и наслаждение. Оба кричали, не боясь быть услышанными, и над голой землей, где нет эха, их голоса разлетались во все стороны.

Тогда Соледад Милагроса впервые в жизни увидела багровое лицо своего отца, ныряющее глубоко в черной бездне.

Когда Соледад очнулась, солнце по-прежнему светило над ней белым шаром. Кожа на спине женщины была сожжена до пузырей. Фердинанд сидел рядом, совершенно одетый, с широкополой соломенной шляпой на голове, и пил из бурдюка. Соледад потянулась за питьем и застонала: при малейшем движении иссохшая кожа лопалась, и по ней бежали струйки крови.

А вокруг ползало бесчисленное множество змей.

— Хочешь разговаривать с ними? — спросил Фердинанд, отводя руку с питьем в сторону. Соледад жадно смотрела на бурдюк, но молчала.

Змеи шипели и извивались, как будто боясь замереть на месте и сгореть на этой раскаленной почве.

— Встань на ноги! — приказал Фердинанд своей ученице. — Я хочу, чтобы ты танцевала и пела!

Соледад подумала, что наступит сейчас на одну из ядовитых гадин, что ползают внизу, и получит смертельный укус в лодыжку, но спорить с Фердинандом не посмела.

Она принялась плясать — так, как делала это иногда на площадях, когда собирала в подол монеты. И змеи обвивали ее ноги, ползли по ее бедрам, касались ее лона, но тотчас отдергивали головы, словно обжигаясь, и двигались дальше, к талии, к груди. Скоро вся Соледад была обвита змеями, их скользкие тела покрывали ее с головы до ног, так что она с трудом могла открыть глаза.

— Танцуй! — кричал откуда-то издалека Фердинанд и громко смеялся.

Наконец она принялась вращаться, и змеи полетели во все стороны, отрываясь от ее тела. Обессилев, Соледад повалилась наземь, в ноги своему учителю, и тот дал ей наконец воды.

— Ты поняла? — спросил он, посмеиваясь под шляпой. — Ты запомнила, как с ними разговаривать? Ты сможешь приказывать любой змее, нужно только, чтобы змея захотела понять тебя…

Соледад молчала. Тогда Фердинанд сдвинул соломенную шляпу на затылок, и женщина увидела знакомое багровое лицо с маленькими глазами, и в их зрачках, в бездне их черноты, тонуло ее собственное отражение.

* * *

На зов Соледад сперва никто не отзывался, но затем ее чуткий слух уловил тихое шуршание. Не переставая звать змею, Соледад улыбнулась. Та, о ком она думала, пришла и свилась огромными кольцами на пороге дома.

Соледад стала думать о человеке, который должен умереть в объятиях этой змеи и затем послужить ей пищей на несколько дней. Медленно, не спеша, ведьма отправляла образ этого человека в дремлющее сознание рептилии. Поначалу казалось, что змея ничего не осознает, но вот глаз моргнул, раз, другой, и Соледад увидела, что змея поняла, в чем отныне состоит ее предназначение. Неверный возлюбленный войдет в плоть змеи, станет частью ее силы, а затем растворится в ней без следа. Не будет больше человека по имени Георгий, глупого бродяги, который считает себя сыном Соломонии Сабуровой. А может быть, таковым и является…

Для Соледад все это не имело значения. Змея запомнила его. Она не перепутает его запах и его образ ни с каким другим. Она коснется его языком и поймет: это он. И тогда она обовьет его кольцами своего гибкого тела и сожмет объятия так, что кости человека хрустнут, и кровь выдавится из жил.

Все будет кончено.

Соледад оборвала пение. Помедлив немного, змея уползла.

— Вот и хорошо! — сказала ведьма сама себе. — Просто превосходно!

Она потянулась и зевнула, внезапно ощутив приступ лютого голода — такое иногда с ней случалось после удачного колдовства или долгих занятий любовью. Если Соледад сейчас не поест, она, кажется, умрет.

Оглянувшись, ведьма заметила мышь, пробегавшую вдоль стены. Одним мгновенным движением, неуловимым для человеческого глаза, Соледад бросилась на маленького грызуна, схватила его поперек живота и живьем сунула в рот. Хрустнуло под зубами горячее тельце, кровь потекла на язык ведьмы, и она заплакала от наслаждения.

* * *

Иону отправили к Вадиму — сообщить о том, что нападение толпы отбито и Севастьян Глебов вернулся в Новгород со своими людьми. Поскольку Урсула наотрез отказалась расставаться со своим покровителем и даже вцепилась в его штаны, то Иона взял ее с собой.

Внешность Урсулы поразила даже видавших виды Флора с Лавром. А уж их-то, казалось, ничем не проймешь. Услышав от Севастьяна женское имя, братья подумали было, что отряд прихватил по дороге какую-нибудь маркитантку или, на худой конец, крестьянку, согласившуюся кашеварить на солдат, — но увидеть карлицу, изнеженную, утонченную и получившую хорошее воспитание, — такого не ожидал никто.

Урсула сделала изящный книксен и, признавая во Флоре человека знатного (что не вполне соответствовало действительности), милостиво протянула ему руку для поцелуя. Ошеломленный Флор коснулся губами крошечной, покрытой цыпками ручки.

— Боже! — воскликнул Харузин. — Где вы нашли эту королеву?

— В Тарвасте, — сказал Севастьян. — Ты прав, эта дама — почти королева…

— Королева эльфов, — добавил Харузин потрясенно. — Настоящая!

Оказавшись в центре внимания почтительных, чисто одетых и вежливых мужчин, Урсула вела себя в точности так, как героиня одного из множества любимых ею романов: она любезно улыбалась всем сразу и никому в отдельности, подавала пальчики для поцелуя и милостиво наклоняла голову в легком поклончике.

Иордан подошел к девушке и присел перед ней на корточки. Рослый ливонец едва не клюнул ее носом. На мгновение она смешалась, но тут же взяла себя в руки.

— Тарваст? — повторил Иордан. — Ты из Тарваста?

— Именно, — сказала девушка.

— Что с ним?

— Этот город разрушен до основания русскими войсками, — сказала Урсула. — Там у меня осталось все… Мой дом, мои родители… Но потом я встретила этого благородного господина, — она указала на Севастьяна. — Теперь я — часть его отряда.

— Девочки не бывают частью боевого отряда, особенно состоящего из всякого сброда и беглых разбойников, — возразил было Иордан, но Урсула покачала перед его глазами тоненьким пальчиком.

— Вы сильно ошибаетесь! — заявила она, радостно улыбаясь. — Эти люди — моя семья. Вы ведь из Риги? Я по выговору поняла.

— Из Риги… — Иордан судорожно вздохнул. — Ордена больше нет.

— Но Рига стоит, — отозвалась Урсула. — И вы живы. И я тоже жива.

— В этом есть смысл, — отозвался Иордан.

— Ну, хватит, — Иона протолкался вперед и коснулся локтя Урсулы. Харузин, хорошо знакомый с «дивным народом» по ролевому прошлому, подумал было, что сейчас «королева эльфов» сердито отдернет руку и попросит своего служителя не мешать ее общению с благородными лордами, однако Урсула с готовность повернулась к Ионе и нырнула под его ладонь.

Иона взял ее на руки и ловко усадил себе на плечи. Было очевидно, что это они проделывают довольно часто.

— Пойду к Глебовой, — объявил Иона. — Заодно и мою даму у нее оставлю. Хватит ей с солдатней таскаться. Пусть пока отдохнет.

И ушел.

Харузин ошеломленно смотрел ему вслед. Иона очень изменился с тех пор, как они познакомились с ним — выкормышем скомороха Недельки, давно уже покойного. Когда-то это был чумазый, довольно поганенький мальчишка, трусливый и ленивый донельзя. Никто и предположить не мог, что из Ионы вырастет молодой мужчина, обладающий таким чувством собственного достоинства.

— Это все женщина, — отвечая на мысли Харузина, молвил Флор. — Без женщины мужчине таким не стать.

— Не обязательно, — возразил Харузин. И шепнул ему на ухо: — Это влияние Севастьяна.

Правы были, конечно, оба — и оба знали об этом.

Впрочем, метаморфозы иониной личности были наименее важной темой для раздумий. Куда серьезнее представлялось другое: отыскать Соледад и покончить с ней. Пока эта ведьма жива, она будет прятаться по новгородским трущобам и выискивать все новые и новые способы извести Флора и всех, кто ему дорог.

— Нужно заманить ее в ловушку, — предложил Флор. — Положить этой крысе кусок сыра полакомее, завести пружину потуже, а когда она сунется — хлоп! Пережать ей спину и утопить.

— Прекрасный план, — вздохнул Харузин. Осталось только сочинить, как сию метафору претворить в грубую реальность. У меня пока что на сей счет никаких идей не водится.

У хозяина дома появилась еще одна забота, неотложная: разместить и накормить глебовский отряд. Впрочем, русские воины всегда поражали своей неприхотливостью. Может быть, если бы не долгое влияние монголов, такого и не было бы, но из песни слова не выкинешь: немалое позаимствовано русскими у кочевников.

Во время похода воин регулярной армии имеет при себе толченое просо в мешочке длиною всего в две ладони и немного соленой свинины, а также соль (если повезет, то смешанная с перцем). В мешке брякают топор, трут и горшочек. И в любой местности такой человек будет сыт и доволен, даже если поблизости не водится никакой дичи, и невозможно добыть рыбу. Садится солдат на землю, разводит огонь, кладет в горшок ложку проса, льет воду, добавляет соли и варит. Тем и довольствуется. И важные бояре умеют сидеть на таком голодном пайке не хуже своих солдат. А если посчастливится найти дикий лук, так обходятся одним луком.

Однако Флор полагал, что людей после похода следует накормить все-таки получше. Из кладовых извлеклись последние запасы — мешок муки, полбочонка соленых огурцов да чеснок. Жаль, никакого мяса не нашлось.

Не дожидаясь возвращения жены, Флор сам замесил тесто и поставил подниматься, а Лавр тем временем вместе с солдатами носил свежее сено на конюшню и вынимал из сундуков одеяла.

Солдаты озирались по сторонам, оценивали дом, щурились.

Харузин негромко спросил у Севастьяна:

— Ты в них уверен?

Севастьян повернулся к Харузину, чуть удивленно приподнял бровь.

— О чем ты?

Сергей замялся, ответил смущенно:

— Ну, все-таки они у тебя злодеи…

— Боишься, что воровать станут? — понял Севастьян и пожал плечом. — Тебе-то что за забота?

— Не знаю…

— Вот и не заботься, — отрезал Севастьян.

Иона с Урсулой подбежал к дому Глебова и заколотил в ворота.

— Настасья! — кричал он. — Настасья! Севастьян вернулся! Открой мне, это я, Иона!

Спустя короткое время ворота отворились. Две женщины стояли во дворе, настороженно глядя на вошедших; одна сложила руки на поясе, другая стиснула в пальцах пистоль, привезенную из Англии. Дети шумели где-то в доме, возмущенные тем, что им не позволяют выйти.

Иона снял с плеч Урсулу, бережно поставил на землю, а сам, сияя, поклонился Настасье в ноги.

— Вернул я тебе брата, Настасья, — промолвил он. — Жив-здоров, невредим и скоро будет здесь!

Настасья ахнула, всхлипнула 6eз слез, бросилась поднимать Иону и прижимать его к себе.

— Жив! Здоров! — бормотала она. — Ты-то как сюда пробрался?

— А по улице, — объяснил Иона и повернулся к Наталье. — Беда миновала. Чернь разбежалась, кого-то саблями посекли, кого-то пулей уложили, а сейчас на улицах никого нет. Тихо, спокойно стало…

Урсула рассматривала женщин с интересом. За время своего путешествия с солдатами она почти не встречала женщин, поэтому эти новые для нее персоны вызвали у девушки особенный интерес. Ей все было любопытно: и как они одеты, и как держатся, и как разговаривают.

Наталья — черноватая, с узким «эльфийским» лицом, в русском платье — как в игровом «прикиде», словно переодетая нарочно, для какого-то представления, и в руке пистоль. Губу прикусила, глаза сузила — решительная и смелая.

Настасья Глебова — светлая, тихая, «царевна-лебедь», как ее называли иногда. От Настасьи хлебом пахнет.

Урсула с важным видом сделала книксен и застыла. Пораженная, Гвэрлум опустила пистоль, потом посмотрела на свою руку, как будто впервые заметила в ней нечто странное, чуть покраснела и сунула оружие Ионе.

— Тьфу, — выговорила Гвэрлум, — глупо получилось…

Иона понимающе кивнул, пистоль исчезла.

— Откуда эта Дюймовочка? — спросила Гвэрлум.

— Урсула, — сказал Иона. — Ее зовут Урсула. Королева эльфов, — добавил он, подумав немного.

Гвэрлум сильно вздрогнула. На несколько секунд она поверила в то, что сказанное Ионой полностью соответствует действительности. В конце концов, если существуют ведьмы, чудовища, призраки, волшебные предметы, — то почему бы не существовать и Волшебному Народцу, жителям Полых Холмов?

Но ведь Полые Холмы — не в России. Это Старая Англия, сказки Киплинга и старины Билла Шекспира.

Последняя мысль отрезвила Гвэрлум.

Она моргнула, и королева эльфов исчезла — на месте стояла девушка с врожденным уродством: маленьким горбом между лопаток и непомерно крохотным ростом.

Гвэрлум улыбнулась и протянула ей руку:

— Добро пожаловать, Урсула.

(«Боже, что я несу! — мелькнуло у нее в голове. — Как будто приветствую нового члена клуба Анонимных Алкоголиков!»)

Урсула настороженно посмотрела на нее, перевела взгляд на Настасью. Та приблизилась, наклонилась, ласково обняла девушку, как обняла бы свою дочь.

— Вот и хорошо, — молвил Иона, который все это время настороженно следил за происходящим: он боялся, что женщины не примут его подругу.

— Рассказывай, что там происходит, — попросила Наталья. — Мы тут уже все извелись.

— Говорю тебе, враг бежал позорно. Флор с друзьями как раз держал осаду… Точнее сказать, отражал штурм, — с важным видом изрек Иона, — а тут и появился господин Глебов со своим отрядом. Мы атаковали неприятеля с тыла, и толпа разбежалась. Никому не хотелось получить копье в живот или пулю в физиономию. Хотя некоторые именно сего и сподобились. Сейчас рассуждения идут: как выманить из логова злодейку Соледад и предать ее справедливой казни.

— Я иду домой, — объявила Наталья. И, повернувшись к Настасье, поклонилась ей церемонно: — Спасибо тебе за кров и хлеб, Настя.

Настасья улыбнулась — так весело, словно солнечные лучи брызнули между листьев.

А Урсулу ждало новое открытие: дети. Впервые в жизни она увидела маленьких детей. Две девочки заплясали вокруг карлицы, тиская ее волосы, хватая за руки, дергая за платье.

— Ты настоящая? Ты не кукла? Ты — взрослая? Гвэрлум говорит, что ты — взрослая! — лепетали они.

Мальчик Иван ходил вокруг и прикидывал, как лучше себя повести: то ли дернуть «Дюймовочку» за тонкую косичку, то ли поклониться ей, как принцессе. Мама рассказывала ему, насколько умела, разные сказки, и история Дюймовочки была ему известна. Правда, Гвэрлум излагала эту повесть не по книге, а по мультфильму, с неизбежными в таких случаях искажениями, но общий смысл сохранялся: девушка крохотного росточка, принадлежащая к совершенно особому народцу.

Наконец Иван решился завести с незнакомкой светскую беседу и вопросил:

— А ты правда была замужем за кротом?

Урсула, по счастью, не поняла смысла этого вопроса. Наталья, покраснев, схватила сына за руку:

— Прощайся с тетей Настей — и пойдем. Катюшку пора кормить, я хочу сделать это дома.

— Прощай, тетя Настя, — серьезно проговорил Иван.

— До свиданья, мой хорошенький, — засмеялась Настасья и поцеловала его теплую макушку.

Наталья зашагала к дому Флора. Она чувствовала себя значительной дамой, обремененной детьми. Тем, что когда-то она именовала «настоящая взрослая тетенька». «Неужели это — я? — думала она по дороге, поглядывая на мальчика, бежавшего впереди, и ощущая на руке тяжесть младенца. — Жаль, нет по пути сверкающих зеркальных витрин — я бы на себя полюбовалась.»

Иона с Урсулой на время задержался у Bepшковой-Глебовой: Настасья предложила девушке истопить баньку, а потом переодеться в чистое, благо платьица подходящего размера имелись. Иона в охотку рубил для баньки дрова и распевал во всю глотку:

Три танкиста, три веселых друга,
Экипаж машины боевой!
* * *

После исчезновения Георгия Соледад некоторое время скучала. Ей нравилось, когда рядом находится мужчина, полностью зависимый от ее прихотей и капризов. Властвовать над людьми, даже самыми ничтожными, оказалось приятным. В свое время Фердинанд предупреждал ее о такой опасности.

«Если ты научишься сдерживать свои порывы и будешь держать в узде желания, ты со временем обретешь власть над миром и происходящими в нем событиями. От твоего желания будут зависеть повеления монархов и хитросплетения политики. От мановения твоего пальца будут разрушать крепости. Военачальники станут развязывать войны, если тебе этого захочется, и королевы начнут предавать своих мужей, буде на то твоя воля, Соледад. Но сперва ты должна научиться презирать собственные желания. И самое опасное из них — повелевать ничтожествами. Это сладостно и в конце концов затягивает. Откажись! Никогда не подчиняй себе слабого человека без особой на то необходимости, а если уж ты сделала это — постарайся не получать удовольствия от его покорности».

Но Соледад не удержалась и пала. Да, она испытывала сладкое томление, когда видела, что может вить из мужчины веревки. Заставлять его совершать подлости, преступления, обычные глупости. Удовлетворять ее похоть и ласкать ее самолюбие.

Когда он сбежал, бросив ее, она поначалу думала, что удовлетворится обычной местью, натравив на бунтовщика огромную змею. Но чуть позже Соледад поняла: ей очень не хватает послушного человека. Того, что полностью бы зависел от ее власти. Причем зависел добровольно.

Теперь она ощущала голод.

Закутанная в темную шаль до самых глаз, она бродила по улицам, все время оказываясь неподалеку от пустого дома, где собирались грабители и мародеры. Ей следовало торопиться. Чума отступала. Скоро в городе восстановится порядок, в дома вернутся люди, а мародеры исчезнут, словно по волшебству, словно их никогда и не было.

И никто не угадает в бойком приказчике или смирном трактирном прислужнике человека, который в смутное время вламывался в чужие дома и, не страшась лютой смерти от заразы, брал дорогие вещи, пока их хозяева еще отходили в последней предсмертной судороге.

Иордан выследил ее во время таких одиноких блужданий и как бы невзначай попался ей навстречу. С ливонцем был один из Севастьяновых людей по имени Антон Вешка.

— Она, — шепнул Вешке ливонец.

Высокая женская фигура шла по узкой улице, размахивая просторной юбкой. Распущенные волосы волной падали ведьме на плечи. Лунный свет почти не проникал в ущелье улицы, но время от времени мелькало, выхваченное бледным лучом из темноты, круглое плечо, с которого сползала шаль.

— Она очень красива, — сказал Иордан. — Бойся ее!

Они быстро хлебнули из бутылки водки, и Антон прибавил шагу и нагнал Соледад.

— Красавица! — закричал Вешка, вне себя от страха, и окатил Соледад густым запахом свежевыпитого спиртного. — Ох, какая же красотка! Кто ты такая, а?

— Просто женщина, — сказала Соледад, смерив Вешку взглядом.

Она не выдержала и поморщилась. Властвовать над душой Георгия, душой богатой, раздираемой страстями, было по крайней мере приятно. Этот ничтожный пьяница, который настиг ее в переулке, не представлял вообще никакого интереса. Возможно, мелкий вор — на этом все заканчивалось. Его душонка, его жалкая жизнь — все равно что черствая корка после пышного пирога.

Соледад прищурила глаз.

— Уйди, — повелела она.

И, подняв руку, щелкнула пальцами.

То, что приметила Соледад, мгновением спустя увидел и Вешка. В небе, беззвучно размахивая крыльями, появилось странное существо, похожее на летучую мышь. Существо тихо парило в воздухе над головой Соледад, а затем, как будто повинуясь ее знаку, опустилось на голову Вешки.

Он отчаянно закричал, но было уже поздно: острый клюв мгновенно продолбил человеку череп. Фыркая и отплевываясь, тварь присосалась к мозгу человека. Соледад негромко засмеялась. Она боялась, что гарпия уже улетела из города, однако монстр не намеревался покидать место своей кормежки. Это существо не обладало развитым интеллектом и не понимало, что эпидемия, предоставлявшая ему столько сытой свежей пищи, уже заканчивается и скоро в Новгороде не останется легкой добычи. Придется охотиться — охотиться на людей, хитрых и сильных, владеющих луками и огнестрельным оружием.

Иордан видел, как некое чудище опустилось на Вешку, и заставил себя смотреть на происходящее. Ему пришлось до крови закусить губу, чтобы не вскрикнуть и не выдать себя. Спустя несколько минут чудище поднялось в воздух и бесшумно исчезло, а Соледад переступила через тело Вешки и спокойно зашагала дальше.

Иордан прокрался за ней следом.

Он сумел обогнать ее, двигаясь по боковым улочкам, и скоро она настигла его.

— Стой! — воскликнул Иордан, раскинув руки и как бы приглашая женщину в свои объятия. — Куда ты так торопишься?

— А я вовсе не тороплюсь, — возразила Соледад, рассматривая ливонца в ярком свете луны.

Здесь, на небольшой площади, возле заколоченной церковки, было почти светло. Серые тени ползли по земле и взбирались на беленую стену здания. Было очень тихо. Город, измученный страхами, болезнью и волнениями, спал — как отсыпается выздоравливающий после лихорадки человек.

Рослый, с резкими чертами лица ливонец вызвал у Соледад более приятные чувства, нежели его незадачливый приятель. Она даже улыбнулась ему.

— Что ты делаешь здесь, да еще ночью? — спросила женщина.

Иордан засмеялся.

— Можно подумать, это я — беспомощная женщина, которую по ночам подстерегают всевозможные опасности, а ты — храбрый мужчина с оружием на бедре, который может защитить прекрасную незнакомку!

— А если так оно и есть? — возразила Соледад.

— Ты не мужчина, — Иордан покачал головой. — Ты — одна из самых прекрасных женщин, которые мне когда-либо встречались.

— Одна из многих? — Соледад приблизилась к Иордану и оскалила зубы. — Будь осторожнее, когда говоришь о таких вещах, незнакомец!

— Я предельно осторожен, — заверил ее Иордан. — Я ведь плохо разбираюсь в женщинах, красавица. Обычно я не видел их лиц. Только белые ноги. Их лица бывали закрыты задранными юбками.

Соледад захохотала, пронзительно и безрадостно.

— Ты солдат! — сказала она. — Как я не поняла сразу! Но ты не русский. Русских наемников не бывает в самой России…

— Это верно, — согласился Иордан. — Я ливонец. Моего ордена больше нет, и мне больше нет надобности служить прежним идеалам…

— А они тебе надоели, эти идеалы? — спросила Соледад, прижимаясь к нему грудью.

Иордан с трудом удерживался от того, чтобы схватить женщину за горячие плечи, стиснуть ее груди пальцами, исторгнуть крик из ее сжатых губ.

— Да, — сказал он сдавленным голосом, — я больше не верю в моего прежнего Бога. Меня обманывали. Меня обманули! Ни замков, ни богатств, ни идеалов ордена больше нет. Повсюду бродят русские волки…

— Ты храбро говоришь, — заметила Соледад, увиваясь вокруг ливонца, — ведь ты в России. А вдруг я — из тех самых русских волков?

— В самом крайнем случае ты — волчица, — отозвался Иордан, запуская руку в распущенные волосы Соледад.

Их упругая шелковистость поразила его. Он чувствовал, как сети затягиваются, и он все глубже увязает в ловушке — он, который сам представлял собой ловушку для этой женщины. — Я не боюсь самок, к какому бы виду они ни принадлежали.

— О, — вымолвила Соледад, посмеиваясь. Храбрый мужчина. Жаль, что такой немолодой. Тебя ненадолго хватит.

— Ничего, рядом с тобой моя жизнь станет более долгой, — заверил ее Иордан.

— Вот как? — Она пристально посмотрела на него. — Ты думаешь, я поделюсь с тобой моим долголетием?

— Уверен, — он кивнул. — Как уверен в том, что и я могу кое-чем с тобой поделиться.

— Тем, что есть у каждого мужчины? — Она покачала головой. — Этого добра полно на любом перекрестке.

— Нет, я имею в виду куда более важные вещи, — ответил Иордан. — Я ведь был ливонским рыцарем, для нас то, что есть у всякого, не имеет цены. Мы любим неповторимое.

— Например? — Она коснулась его виска и покачала головой. — О, бедный ливонский рыцарь! Бедный рыцарь без ордена!

— Например, я знаю, что в Новгороде жил один человек — собственно, к нему я и приехал, — у которого водилась книга о говорящих травах, — отозвался Иордан, уклоняясь от цепких объятий Соледад. — Пусти, женщина. Я еще не согласился отдать ее тебе.

— Кто этот человек? — Соледад заглянула Иордану в глаза, и он медленно зажмурился, потому что иного способа избежать взгляда ведьмы у него не оставалось. — Скажи мне, кто этот человек?

— Я встречался с ним в Риге, — сказал Иордан. — Он продавал нам травы, от которых заживали раны. У него была книга, куда он записывал разные вещи… Он говорил, что эта книга не имеет конца. В ней всегда находятся пустые страницы, ждущие прикосновения пера. До него ею владели куда более могущественные люди — так он говорил.

— Ты видел эту книгу? — спросила Соледад властно.

Иордан кивнул, не в силах двигать губами. Соледад околдовывала его одним своим присутствием.

— А! — воскликнула она удовлетворенно. Ты ищешь этого человека?

Она чуть отодвинулась, чтобы лучше видеть его собеседника, — и вовремя: Иордан уже задыхался.

— Уже второй день, — сказал Иордан, с трудом переводя дух. — Я знаю, что он живет где-то поблизости.

— Но сейчас здесь, поблизости, не живет никто, — молвила Соледад. — Сейчас все здешние обитатели мертвы!

— Тем лучше, — отозвался ливонец, — нам проще будет входить в их дома и осматривать их вещи.

— Тот человек, о котором ты рассказывал, напомнила Соледад, — он был чернокнижник, не так ли?

— Нет, просто травник. И даже не столько травник, сколько хранитель той книги.

— А кто написал ту книгу, он не рассказывал?

— Рассказывал, и ты невнимательно слушала меня, жадная женщина. Каждый, кто владел ею, вписывал в нее новые строки… Все эти люди жили ради своей книги, ради нее искали чудес и описывали их. Мой прежний знакомец вынужден был изучить грамоту, чтобы оказаться достойным хранителем книги.

— Кем он был?

— Обычным воином. Прежний хранитель умер у него на руках и предупредил: если он не сможет владеть книгой, то книга сама уничтожит его.

— Теперь понимаю, — прошептала Соледад. — Книга почувствовала близость той, которая на самом деле сумеет использовать содержащиеся на ее страницах богатства. И не только использует, но и приумножит их. И поняв это, книга убила того, кому принадлежала лишь временно…

— Может быть, речь идет обо мне, — сказал Иордан.

Она посмотрела на него так, словно видела впервые.

— О тебе? Разве ты — хранитель этой книги?

— Может быть, — повторил Иордан и отступил на шаг.

Соледад протянула руки, взметнув бахромой шали, как крыльями:

— В таком случае, отдай ее мне! Ты — ничтожество по сравнению со мной! Я сумею сохранить сокровище!

— Да? — Иордан покачал головой. — А кто ты такая?

— Я — Соледад Милагроса, я знаю о книгах все, что только можно! Я приехала сюда из далеких стран в поисках крови моего врага. Когда у меня будет книга, я напишу в ней новые страницы кровью моих врагов. Поверь, я найду, что написать на этих страницах!

— Нет, — сказал Иордан.

— Не будь глупцом! — молвила Соледад. — Я сказала, а ты слышал. Повинуйся мне!

Иордан молча повернулся к ней спиной и зашагал прочь. Соледад побежала за ним.

Он улыбался. Она не видела его лица, иначе даже ей стало бы страшно.

В пустом доме горела лампа, и Иордан свернул туда. Он знал, кто зажег эту лампу. Соледад неслышно бежала за ним. В тусклом свете мелькнули лица разбойников, а в углу стояли рядом Флор и Севастьян Глебов с копьями наготове. Иона жался у самого входа, сжимая в руке нож.

У Иордана было несколько секунд, чтобы вбежать в комнату, кивнуть ожидающим людям и погасить лампу. Следом за ним, беззвучной тенью, точно летучая мышь, ворвалась Милагроса.

Безошибочным движением Иона разрезал веревку, и сеть опустилась на ведьму с потолка.

Она взмахнула руками, запутываясь, и громко, почти нестерпимо заскрежетала зубами. Соледад все еще не верила, что так легко попалась в ловушку, и намеревалась выбраться в первые же мгновения. Она шипела и рвала сеть когтями, но веревки были прочными и держали ее надежно.

— Хватай ее, братцы! — крикнул Севастьян. Не выпускайте!

Соледад повалили на пол и завернули, точно тюк, а затем прихватили сверху веревкой.

— Зажгите свет, — сказал Флор. — Нужно убедиться в том, что это действительно она.

— Проткнуть ее, Флор Олсуфьич, — возразил кто-то из Севастьяновых людей. — Больно уж жуткая тварь, эта ведьма. Нам с ней не совладать.

— Так уж и не совладать, — хмыкнул Флор.

Опять тускло затеплился свет. Соледад, лежа на полу, рассматривала людей, захвативших ее в ловушку. Она хотела запомнить каждого, чтобы потом отомстить — страшно отомстить. И в первую очередь — тому, ливонцу. Но тут она увидела Флора и радостно улыбнулась.

— Ты! — выдохнула она. — Ты сам попал мне в руки! Глупец…

— Я отдам тебя новгородцам, — ответил Флор. — Пусть увидят, кто стал причиной такого страшного несчастья… Пусть увидят человека, убившего их детей и жен!

— Глупый Флор, я ведь никого не убивала, — сказала Соледад. И принялась тихо петь.

Флор опрокинул на нее ведро с водой.

— Замолчи! — сказал он. — Твое колдовство здесь бессильно.

— Жаль, что она — не Бастинда, — сказал неожиданно Иона. — А то растаяла бы от воды.

— Это еще что? — нахмурился Севастьян.

Иона махнул рукой.

— Да это мне как-то Наталья Флорова рассказывала… Точнее, не мне, а Ванечке своему. Я просто рядом случился, вот и послушал. Смешная история. Про ведьму, которая растаяла от ведра воды.

Флор присел на корточки и заглянул Соледад в глаза.

— Видишь, я не боюсь тебя, — сказал он.

— Еще бы! — прошептала она. — Я лежу перед тобой связанная, а ты вооружен и окружен толпой соратников. С чего бы тебе меня бояться? Я — слабая женщина и в полной твоей власти.

Флор ощутил укол странного чувства. Не то сострадания, не то непонятной нежности к этой ведьме. Он качнул головой, понимая, что она начинает опутывать его своими чарами.

— Все равно я тебя не боюсь, — повторил он, щурясь. — Ни твоего голоса, ни твоих глаз.

— Флор! — крикнул Иордан. — Берегись!

Ливонцу хорошо было видно, как Соледад постепенно распространяет свою власть на людей, захвативших ее в плен.

Она выглядела такой маленькой, такой худенькой и хрупкой в своих путах. Хотелось броситься к ней, освободить, баюкать на коленях, защищать от бедствий, которые могут угрожать слабой женщине в жестоком мире…

— Берегись, Флор! — повторил Иордан. — Читай молитвы!

— Да воскреснет Бог, — начал было Флор и замолчал. Язык отказывался ворочаться и повторять знакомые слова.

Соледад засмеялась и забилась, стукаясь головой об пол.

— Отец мой! — позвала она, и Севастьяну вдруг почудилось, что он различает в темном углу комнаты какую-то жуткую, массивную и мрачную фигуру, сгусток тьмы.

— Да воскреснет Бог! — закричал Севастьян во всю глотку. — Расточатся врази Его!

Тень заколебалась. Щупальца потянулись к лежащей на полу Соледад.

— Спаси меня, отец! — кричала она.

Ее оскаленные зубы дико блестели на смуглом лице, и свет лампы играл на них.

— Бежим! — выдохнул Иордан. Он посмотрел на каждого из спутников Глебова и повторил, уже громче и увереннее: — Бежим отсюда! Скорее!

Один за другим они выскакивали из комнаты, а вослед им несся дикий, пронзительный хохот связанной ведьмы.

В переулке они отдышались. Флор молчал. Он весь был покрыт липкой испариной, его колотила дрожь, зубы постукивали, и Флор никак не мог совладать с собой. «Плохо дело, — думал он, — ей почти удалось околдовать меня. Она стала сильнее за то время, что мы не виделись. Как будто успела где-то насосаться темной, грязной силы… Но где? Каким образом?»

Севастьян сказал ливонцу:

— Ты храбрый человек, Иордан, если не побоялся оставаться с ней наедине.

— Я боялся, — возразил Иордан. — Выхода другого не было…

— А где Антон Вешка? — вспомнил вдруг кто-то из солдат. — С тобой был еще Вешка…

— Умер, — вымолвил Иордан. Он тяжело, медленно вздохнул. — Это случилось у меня на глазах… И может повториться в любую минуту! — вскрикнул он вдруг и поднял голову.

В небе что-то мелькнуло. Что-то темное и бесшумное, похожее на рваное одеяло, парящее на ветру.

Существо пролетело над головами людей, и они невольно пригнулись, пытаясь спастись от неведомого и жуткого. Гарпия навевала ужас одним только своим видом, а при мысли о том, что она может сотворить с человеком, делалось худо.

Соледад продолжала петь и звать на помощь. Неожиданно тварь опустилась на землю и оказалась совсем близко от людей, сбившихся в кучу возле стены дома. До них доносилось ее зловонное дыхание и слышно было, как щелкает острый, полный зубов клюв.

— Не двигайтесь, — выдохнул Иордан. Оно не столько голодно, сколько желает полакомиться.

Гарпия сделала несколько неловких шагов по земле. Она обнюхала следы и издала громкий, скрежещущий звук. Пение Соледад стихло — связанная женщина прислушивалась к происходящему снаружи. Но гарпия уже сделала свой выбор. По всей видимости, вооруженные мужчины привлекали ее куда меньше, чем беспомощная ведьма.

Тварь чувствовала запах железа. У нее уже доставало жизненного опыта, чтобы запомнить: такой запах означает опасность. Такой запах издают существа могущественные, существа с крепкими зубами, способными перегрызть гарпии горло, порвать ее крылья, переломать ее лапы. Однажды подобное существо сбило ее на лету и усадило в клетку, где железные прутья постоянно источали этот отвратительный запах.

Поэтому гарпия заковыляла прямо к раскрытой двери дома, где находилась Соледад.

Мужчины замерли в переулке, прислушиваясь к происходящему в доме.

— Если эти две дьяволицы снюхаются между собой, нам конец, — прошептал Иордан.

Севастьян молча покачал головой, а Флор обхватил голову руками. Иона вытянул шею, прислушиваясь.

— Интересно, что там делается, — пробормотал он.

— Тебе что, совсем не страшно? — не выдержал Иордан. Неунывающий глебовский оруженосец немного раздражал ливонца.

Иона пожал плечами.

— Я знаю, ради чего мы здесь, — ответил он. — Знаю, кто эта гарпия и кто — та женщина. Когда у тебя открыты глаза, страха почти нет.

Иордан еле слышно вздохнул. Когда-то и он был таким — боялся только той опасности, которой не видел. Годы изменили его, согнули, приблизили к земле; а гибель ордена окончательно сломила некогда твердый характер. Теперь Иордан боялся и той опасности, что была для него очевидна. И не в том дело, что он не хотел умирать, — напротив: ради достойной смерти они со Штриком пришли в зачумленный Новгород. Но умирать в когтях дьявольской твари Иордану не хотелось. Ему почему-то казалось — и от этого ощущения он никак не мог отделаться, — что люди, погибшие от слуг дьявола, оказываются прямо в аду, перед лицом того «отца», которого призывала Соледад. Одна только близость гарпии, в представлении Иордана, отгоняла любого светлого ангела.

И неожиданно, словно бы в ответ на все сомнения старого ливонца, он увидел в конце улицы свет. Завороженный этим светом, Иордан шагнул в ту сторону. Никто из его спутников этого не заметил — все были заняты поведением жуткой птицы.

С каждым иордановым шагом свет делался ярче. Ливонец положил уже метров десять между собой и своими спутниками, когда ему ясно стала различима высокая тонкая фигура, окруженная ясным сиянием. Иордану стало весело. Свет источал неземную радость, и Иордану захотелось погрузиться в нее.

Затем он приметил рядом с первой фигурой вторую и не без удивления узнал Штрика. Тот улыбался старому товарищу.

— Здравствуй, Штрик, — сказал Иордан. Я думал, ты умер.

— Смерти нет, — ответил Штрик. — Те люди поймали ведьму?

— Наверное, — отозвался Иордан. — Наш земной путь окончен. Какая нам разница, поймали ли новгородцы какую-то ведьму? Какое нам дело до ведьмы? Ордена больше нет…

— Но мы — есть, — промолвил Штрик.

И повернув голову, глянул на своего сияющего соседа. Во взгляде умершего ливонца сияла такая любовь, что Иордан вздрогнул: неожиданно он понял, откуда свет и кто тот второй, высокий и тонкий.

В тот же миг перед ним предстал ангел.

— Боишься, что мы не приближаемся к тому месту, где бродят слуги дьявола? — прозвучал тихий голос в уме Иордана. — Это не так! Не бойся за свою жизнь, бойся только за душу…

— Я и за душу не боюсь, — сказал Иордан вслух, — ведь ты рядом…

В этот миг все пропало. Иордан ощутил жгучий холод. Он стоял поодаль от своих товарищей, а из дома, где валялась, замотанная в сеть, Соледад, доносились пронзительные крики и хлопанье кожистых крыльев.

Иордан добежал к Севастьяну и его людям. Иона утратил свой бравый вид. Он зажимал ладонями уши и тряс головой, а потом вдруг повис у Севастьяна на локте и взмолился:

— Господин Глебов, отпустите меня! Можно, я пойду домой? У меня дел много!

— Иди, — позволил Глебов.

Иона припустил бежать по улице.

— Его отпустил, а мы, значит, здесь должны торчать и на все это глядеть? — упрекнул Глебова Харлап.

Севастьян устремил на него холодный взгляд, даже в темноте неприятный. Харлап поежился.

— Ты никак возражаешь мне? — осведомился Севастьян.

— Ну, я… — промямлил Харлап.

— Может быть, ты недоволен мной, Харлампий? — продолжал Глебов.

Крики Соледад делались все пронзительнее, от них чесалось все тело.

— Прости, господин Глебов, — проговорил покаянно Харлап. — Сам не знаю, что на меня нашло. Страшно как-то. Боязно и неприятно.

— А, — сказал Глебов. — Мне тоже.

— А его все-таки отпустил…

— Иона — человек особенный, — сказал Глебов. — Не такой, как ты или я. Я думал, тебе это понятно.

— Да понятно, понятно! — подал голос другой стрелец. — Не мытарь его, Севастьян. Он не со зла, просто с перепугу.

— Ладно, — махнул рукой Севастьян. — Я и сам боюсь… А где Иордан?

— Я здесь, — подал голос ливонец. — Отходил по надобности.

Соледад почти замолчала. Теперь она еле слышно попискивала, как мышь. Несколько минут солдаты вслушивались в ее голос, и вдруг один из них сказал:

— Да ведь это не ведьма, это гарпия скулит…

— Посмотрим, что там? — предложил Флор, стараясь сделать так, чтобы зубы у него не стучали слишком громко.

— Нет уж, с меня довольно! — возразил Иордан. — Давайте просто подожжем этот дом.

— И спалим половину Новгорода, — добавил Севастьян. — Отличное решение. Зажигайте факелы!

Вспыхнул факел, затем другой, из темноты выступили хмурые лица с глубокими провалами на месте глаз и ртов. Вместе со светом пришло облегчение, как будто с души сняли половину тяжести.

— Человек — тварь дневная, — проговорил Севастьян. — «Сотворил есть луну во времена, солнце позна запад свой. Положил еси тьму, и бысть нощь, в ней же пройдут вси зверие дубравние. Скимни рыкающии восхитити, и взыскати от Бога пищи себе. Возсия солнце, и собрашася, и в ложах своих лягут. Изыдет человек на дело свое, и на делание свое до вечера…» — прочитал он на память из Предначинательного псалма, где говорится о сотворении мира, и о зверях ночных, и о существах дневных, и о том, что каждое из них выходит на промысел свой либо под солнцем, либо под луной, в зависимости от предназначения.

Он с наслаждением произносил святые слова, чувствуя невероятную свободу. От этих слов делалось сладко на языке, а сердце пело от радости: ведьма не имела больше над ним своей власти!

С факелом в руке Севастьян Глебов первым нырнул в разоренный дом.

И замер в ужасе.

Гарпия неторопливо пировала, растаскивая клювом тело мертвой женщины. Время от времени птица наталкивалась на веревку и, сердито ворча, разгрызала ее клювом, чтобы не мешала трапезе. Убитая ударом в висок Соледад приподнималась и шевелилась, точно живая, под укусами.

Завидев свет факелов, гарпия недовольно заворчала, затопталась на месте, хлопнула крыльями и, разинув зубастый клюв, зашипела. Длинный синеватый язык высунулся из пасти и задрожал.

Севастьян ощутил приступ тошноты, однако у него хватило сил поднять руку с факелом и крикнуть своим солдатам:

— Стреляйте! Стреляйте, товарищи, бейте не думая!

Десяток копий пронесся по воздуху, и гарпия упала на бок, отброшенная от Соледад мощными толчками. Она еще билась на полу, сильно взмахивая крыльями, но последнее копье пригвоздило ее к стене. Исходя кровью и вереща тонким, совершенно не птичьим голосом, тварь подохла.

Кончено, — проговорил Флор упавшим голосом. — Господи! Мне не верится, что все позади.

* * *

Новгород медленно оправлялся после бедствия. Заставы сняли через месяц, но еще до того, как дороги, ведущие в город, были открыты, в самом Господине Великом Новгороде уже возобновилась обычная жизнь. Появились совсем другие люди — спокойные труженики, которые разбирали опустевшие дома и вычищали их. Пожаров опасались, поэтому костры жгли только на перекрестках, где не было опасности, что огонь перекинется на стены. Чума совершенно утратила свою силу. Если человек чувствовал теперь недомогание, то просто отлеживался пару дней и затем вставал с постели как ни в чем не бывало.

Неожиданно, пренебрегая опасностью, зашел в Новгород английский купец и сумел с огромной выгодой для себя продать зерно. Город запасался продуктами впрок, поскольку из-за чумы зима ожидалась голодная и неблагополучная. Англичанин уже вышел в море, когда обнаружил, что на борту у него находится пассажир, о котором прежде никто даже не подозревал.

Он спал в трюме, среди пустых бочек и связок меха, которые были куплены англичанами по чрезвычайно выгодной цене. Выглядел он уставшим и очень изголодавшимся, но никакого сострадания у моряков не вызвал — они не любили тех, кто самовольно пробирался на корабль, полагая, что такие люди в состоянии принести несчастье всему плаванию.

Разбуженный и грубо схваченный, человек этот не оказывал никакого сопротивления, когда его вытащили на палубу и бросили к ногам капитана — бравого мореплавателя по имени Джереми Тибс.

— Что тут у нас? — осведомился Тибс. Он благодушествовал, довольный результатами своего плавания. — Кто ты такой, а?

Человек пошевелился на палубе, с трудом встал и уставился на капитана. Незваный гость англичан был очень грязен, его всклокоченные волосы и борода торчали дыбом, глаза провалились, и скулы выступили так, что делалось неприятно.

— Мое имя Георгий, — хмуро выговорил он.

Они общались на смеси языков, известной всем, кто вел торговые дела и имел счастье разговаривать в порту с капитанами, матросами и торговцами.

— Георгий? Джордж? — повторил капитан. Откуда ты взялся? Говори!

— Только сумей меня понять, и я расскажу тебе все. Будь я проклят, если солгу! — ответил Георгий.

Англичанин хмыкнул. В плавании хороший рассказчик бывает незаменим. Он собирался зайти по пути в Лондон, еще в порты Ригу, Данциг и Росток. Рабочие руки тоже не помешают.

Поэтому «Джорджа» отвели в матросский кубрик, кое-как привели в порядок и представили капитану вторично.

— Я бежал из России, — сказал Георгий, — потому что у меня в этой стране очень злые враги. Я был с женщиной, которая возненавидела меня. Огромная змея преследовала меня, и я не знал покоя ни днем ни ночью. Я прятался от нее на крышах и в подвалах домов, но она неизменно находила меня, так что я никогда дважды не ночевал на одном и том же месте.

— Ты был в Новгороде, когда там безумствовала чума, — сказал капитан, выпуская кольца табачного дыма. Как многие его соотечественники, он пристрастился к заморскому зелью. — Расскажи, что там происходило. И как вышло, что ты уцелел.

— Чума, как и война, имеет особых избранников, — уклончиво отозвался Георгий. — Не всякий, кто оказывается на войне, погибает от сабли или пули. Не всякий в зачумленном городе непременно умирает от болезни. Ты мог в этом убедиться.

— О, — сказал англичанин, — ведь и Лондон помнит великую чуму! У нас об этом на память остались фарсы — Пляска Смерти… Ты слыхал о таком? Веселое представление. В общем хороводе танцуют богатый и бедный, мужчины и женщины, старики и дети, а возглавляет танец огромный скелет с косой… На праздниках иногда устраивают такие представления. Людям весело, потому что смерть — это единственное, что всех уравнивает. За исключением русской бани, разумеется, но далеко не всем так повезло — и в России побывать, и в бане нагишом поскакать… Церковь не слишком одобряет эти хороводы. В былые времена, говорят, заправил таких плясок, человека, изображающего скелет с косой, закапывали в землю живьем, вниз головой… Впрочем, теперь, в счастливое правление Елизаветы, никого за религию не преследуют.

— Да? — переспросил Георгий без особенного интереса. Его самого эти религиозные проблемы затрагивали мало.

Но для англичанина вопрос представлялся чрезвычайно серьезным.

— А как ты думал, русский? Когда у власти был добрый король Генрих, поначалу все сплошь были католиками, и страна процветала, как умела. Но затем Генрих спутался с этой шлюхой, с Анной Болейн. Нехорошо так говорить о почившей матери нынешней королевы, но… — Он вздохнул и поднял глаза к небу. — Королева Анна была протестанткой. Она отказывалась становиться королевской любовницей. Она выжидала. И в конце концов король отослал в монастырь свою добрую католическую супругу Екатерину Арагонскую и взял за себя протестантку Анну. А та не смогла подарить ему сына и в конце концов так замучила государя своей ревностью и разными требованиями, что он обвинил ее в неверности и отрубил ей голову.

— А разве Анна действительно была неверна Генриху? — полюбопытствовал Георгий. Эта история доходила до России, но в таких фантастических вариантах, что даже безродный и бездомный бродяга, никогда не читавший книг, не в силах был поверить ей. Рассказывали, например, будто у Анны обнаружились змеиные хвосты вместо ног, что у нее было шесть пальцев на руке, и она искусно скрывала это обстоятельство, пока однажды ее не вынудили разжать все шесть, когда подарили ей особенную лютню и долго хвалили игру королевы…

— Анна Болейн, разумеется, никогда не изменяла королю, — фыркнул капитан, — не так уж она была глупа, чтобы рисковать. Но она выкинула дважды, и оба раза выкинутые плоды были мальчиками. Генрих решил, что он проклят за то, что развелся с Екатериной. Впрочем, другие браки также не принесли ему желаемого наследника, о чем знает даже такой неотесанный олух, как ты.

— Я не… — начал было Георгий, но замолчал.

Англичанин засмеялся.

— И вот теперь у нас в семьях полное согласие, — сказал он. — Старшие сыновья все сплошь протестанты, а младшие — католики. На тот случай, если власть опять переменится. Потому что Мария Тюдор, добрая королева, казнила по всей Англии протестантов и отбирала у них поместья. Ждали, что Елизавета Тюдор поступит так же в отношении католиков, но Елизавета оказалась умнее своей благочестивой сестры. Она позволяет процветать и протестантам, и католикам, а себя объявила главой Церкви. Только я думаю, что самым важным для нашей королевы всегда будет благо Англии. Вот увидишь, она и Бога в этом убедит. У нее теперь со Всевышним очень короткие отношения, так что Он ее послушает.

Георгий в ответ рассказал историю Соломонии Сабуровой.

Англичанин выслушал его с интересом, однако под конец махнул рукой.

— Может, потомство Соломонии и живо. Бродит где-нибудь по свету, неприкаянное, как сам Каин, первоубийца, да только толку с этого никакого. Царь Иоанн сидит на своем престоле прочно.

Капитан проницательно посмотрел на своего пассажира и добавил:

— А если какой-нибудь Джордж и полагает, будто он сам и есть потомок этой несчастной монахини Соломонии, то ему следует как следует подумать, прежде чем предъявлять свои права на русский трон. Я знаю нрав царя Ивана. Об этом многие наши послы рассказывают. Суровый человек и очень боится за свою власть. Ты слышал об этом?

Георгий кивнул.

— Я благодарен тебе, капитан Тибс, за твою доброту. Если позволишь, я останусь у тебя на корабле.

— А работать ты умеешь? — спросил капитан, посмеиваясь. — Или только истории о королях и царицах рассказывать горазд?

— Поверь, капитан, я побывал на всяких работах, и самой неприятной из них было побираться по большим дорогам. Умел я и воровать, и подстерегать беспечных путников, чтобы ограбить их. Случалось мне наниматься к крестьянам во время сенокоса. Несколько раз мне поручали пасти коров, да только у меня вечно пропадали коровушки… То ли волк их уносил, то ли сами они терялись, а может, лихой человек угонял их и продавал в другом селе…

— Да, ты изрядный жулик, — согласился англичанин. — На моем корабле тебе придется туго. И если не хочешь отведать палки моего боцмана, работай на совесть!

— Выбора нет, — вздохнул Георгий. И отвесил капитану низкий поклон.

Тибс ухмыльнулся.

Однако вечером, когда английский капитан прохаживался по палубе своего весело бегущего корабля, его ждал неприятный сюрприз.

В воде он увидел странную извивающуюся полосу. В пене, кипящей за кормой корабля, мелькало что-то непонятное. Иногда оно отставало, иногда настигало корабль и начинало виться у бортов.

Оглянувшись по сторонам, Джереми Тибс подозвал одного из своих матросов.

— Вели новенькому, этому Джорджу, явиться сюда! — приказал он. — Немедленно! Если спит — разбудить! Если ест — отобрать миску!

Вскоре Георгий уже стоял рядом с капитаном. Он потягивался — он спал, и был безжалостно пробужден от блаженного забытья. Ни спорить с англичанами, ни вызывать их неудовольствие Георгию не хотелось, поэтому он безропотно прибежал на зов капитана.

— Взгляни, — Тибс указал на непонятную полосу, вьющуюся вокруг корабля. — Вряд ли это водоросли.

Георгий побледнел.

— Это она! — вымолвил он.

— Кто?

— Моя змея!

Англичанин хмыкнул, и Георгий вдруг понял, что тот не поверил ни единому слову из его рассказа. Счел новичка просто за краснобая, способного растопить любое сердце историями о королях и царицах, а также о колдуньях и чудовищах.

— Это змея, которую наслала на меня колдунья, — повторил Георгий с отчаянием, — я оскорбил ее.

— Змею? — насмешливо осведомился англичанин.

— Колдунью! Я отказался быть ее любовником, и она прокляла меня. Говорю тебе, это чистая правда.

— Где же теперь эта колдунья?

— Понятия не имею! Может быть, она уже умерла… У нее в Новгороде были сильные враги. Да что тебе рассказывать, ты же мне не веришь! Клянусь тебе, капитан, эта тварь ищет меня.

— В таком случае, я знаю, как от нее избавиться, — сообщил капитан, насмешливо щурясь.

Георгий побледнел и отшатнулся. Рукой ухватился за мачту, как будто это могло отдалить от него гибель.

— Не делай этого! Господин капитан, я буду служить тебе верой и правдой, только не отдавай меня в пасть дьяволу!

— А, так это дьявол? — хмыкнул капитан.

— Богом тебя заклинаю, не делай этого! — в ужасе, со слезами молил Георгий.

— А как же Иона во чреве китовом? — спросил капитан насмешливо. — Помнится, все напасти отстали от корабля, когда мудрые корабельщики выбросили за борт пророка Иону, который согрешил против всемогущего Бога…

Георгий повалился в ноги англичанину.

— Я глупый человек, обычный бродяга и вор, — пробормотал он, — но даже такой, как я, не заслуживает подобной смерти.

— Стало быть, ты больше не потомок царя Василия и царицы Соломонии, — удовлетворенно заметил англичанин.

— Нет! Я — безродный дурак! — кричал Георгий. — Сжалься, спаси меня!

— Ради безродного дурака, пожалуй, попробую, — фыркнул Джереми Тибс. — Потому как царевича работать не заставишь, а от дурака часто бывает ощутимая польза…

Повинуясь приказу капитана, на корму прибежали двое арбалетчиков. Змея теперь хорошо была различима. Она плыла медленно, без труда настигая корабль. Иногда она расслаблялась и чуть отставала, но всегда успевала сделать несколько извивов и нагнать судно, убежавшее вперед.

Тварь была так красива, что поневоле делалось жаль убивать ее. К арбалетным стрелам привязали бечевы, чтобы загарпунить чудище и по возможности втащить его на палубу. Принесли также копья. Следовало поразить животное, заставить его страдать, измотать — а затем уже пытаться поднять на борт. За змеиную шкуру такого размера и такой красоты, прикинул Тибс, можно выручить неплохие деньги.

Охота началась.

Змея как будто понимала, что теперь из преследователя сама сделалась добычей, но ей доставляло удовольствие дразнить людей, играть с ними.

Она то подплывала совсем близко, но как только арбалетную пружину взводили и готовились отпустить, ныряла под воду и погружалась на несколько метров. Затем ее плоская голова показывалась по другому борту, и охотники бежали туда.

— Уйдет! — с жаром размахивал руками боцман. — Уйдет, проклятая!

Георгий глядел на своих новых товарищей широко раскрытыми глазами. Они не понимали, какую опасность представляет собой эта тварь, иначе не вели бы себя, подобно мальчишкам, пытающимся поймать птиц в гнезде. Однако англичане не на шутку раззадорились.

Наконец они приготовились — залегли по всей корме с арбалетами и застыли с копьями. И когда змея в очередной раз поднялась, шевеля языком и водя над водной поверхностью плоской головой, как будто она не плыла, а лежала на ровном столе, — щелкнула арбалетная пружина. Первая стрела впилась рептилии в глаз.

Послышался оглушительный скрежет — это кричала, широко распахнув зубастую пасть, огромная змея.

От этого вопля у всех на палубе заложило уши, и даже невозмутимый Тибс вынул трубку изо рта и вложил в уши пальцы. Георгий скорчился у мачты, там, где сидел в ожидании, пока его враг будет поражен. Он изо всех сил стискивал голову ладонями. Ему казалось, что чудовищный звук разрывает ему барабанные перепонки, просверливает мозг, выдавливает глаза из орбит. И все время перед внутренним взором Георгия стояла Соледад Милагроса.

Она появлялась перед ним то обнаженная, со змеями, ползающими по всему ее телу, то одетая, закутанная в шаль, но бахрома этой богатой шали также начинала вдруг шевелиться, и Георгий с ужасом видел, что это маленькие змейки. Милагроса принималась танцевать и неожиданно падала, представая наполовину разложившейся, расклеванной и разорванной на куски, запутавшейся в сети, точно русалка. Смотреть на это было немыслимо, но сколько Георгий ни жмурился, видение не отставало.

Он думал, что сейчас умрет, но злая сила заставляла его жить и страдать.

Змея между тем получила еще одну стрелу, и теперь ее волокли за кораблем, точно большую мокрую веревку.

— Кидайте сеть! — приказал Тибс. — Не нужно копий — испортите шкуру.

Принесли и ловко метнули за борт сеть. Когда змею вытаскивали, она была еще жива, и Тибс собственноручно отрубил ей голову, которую затем пинком ловко вышвырнул за борт. Безголовое тело, опутанное сеткой, подскакивало и билось о доски еще несколько минут, и наконец долгая судорога пробежала по всему пестрому туловищу змеи. Рептилия замерла.

— Вот и все, — сообщил капитан.

Георгий отнял руки от лица и посмотрел на англичанина диким взором. Губы русского шевелились, но он не произносил ни звука.

— Братцы, не рехнулся ли он? — высказался боцман, подходя к Георгию поближе. — Надо было сразу бросить его за борт!

— Я не… — пролепетал Георгий. — Она?..

— Сдохла! — сказал капитан. — Ну что, наследник русского престола, ты доволен?

— Я не…

— Ну, ваше высочество, не стесняйтесь! — капитан шутовски раскланялся. Он был очень доволен.

— Пожалуйста, не надо… — Георгий всхлипнул, вскочил и убежал.

— Да нет, с ним все в порядке, — удовлетворенно проговорил капитан, проводив русского глазами. — Вполне приличный получится матрос. Только следите поначалу, чтобы он не воровал. От этой привычки трудно отделаться сразу.

Эпилог

Война за Ливонию продолжалась; хотя весь следующий после чумного год шла довольно вяло. Иоанн Васильевич опасался за свои южные границы, которые начал точить острыми зубами крымский хан, и потому многочисленные войска держал на юге. Сигизмунд, рассадив своих людей по крепостям Ливонии, мог располагать только небольшими отрядами. Велись малые сражения, и обе стороны не столько бились в поле как доблестные неприятели, сколько самым подлым образом грабили местность, по которой таскались взад-вперед с обозами.

Опять потекли мирные переговоры. Никому не хотелось терять людей в напрасных стычках. Литовские вельможи сыпали письма на головы митрополита Макария, маститого старца, только и мечтавшего, что уйти в затвор и предаваться там уединенной молитве; присылали длинные «депеши» московским боярам. Просили, чтобы те своим ходатайством уняли кровопролитие.

А царь Иван гневался, и новая царица Мария Темрюковна поддерживала в нем дурное настроение — на это черкесская красавица оказалась мастерицей.

Бояре отписывали своим «коллегам» в Польшу, что Иоанн согласится на мир только при том условии, если Сигизмунд не станет спорить с ним о Ливонии. Опять припомнили о Глинских и потревожили их тени. Разве забыли поляки, что самая Ливония принадлежит семье нынешнего государя русского?

Переговоры завязли так же, как завязли боевые действия, утонувшие в болотах и скудном грабеже.

Севастьян Глебов в этой войне не участвовал — сидел в Новгороде близ сестры и племянников, смотрел, как расцветает девушка Урсула, как Иона из беспризорного мальчишки превращается во взрослого мужчину, как матереет и мужает Вадим Вершков, по целым дням теперь фехтующий — то с самим Севастьяном, то с чучелом, на котором он оттачивал удар.

Севастьяну не было ни скучно, ни тоскливо. В это мирное для себя время он много слушал рассказов — и Харузина, и супруги Флоровской, и Вершкова. Те подолгу сиживали вечерами за воспоминаниями. О войне говорить Севастьян не любил — считал скучным. Устал он от войны и ничего не помнил о ней, кроме бесконечных потерь и долгих, тяжелых верст по болотам и лесам.

Приходили различные известия. Харлап, который уезжал было в армию, вернулся без левой руки, но живой, злой, очень голодный и весьма говорливый. Рассказывал, как шла война без Севастьяна.

— Послали меня в отряд к князю Юрию Репнину, воеводе московскому, — говорил Харлап между глотками сладкого меда, и на губах у него вздувалась пена, так жадно он пил и говорил, — а войско собралось огромное, необыкновенное. Полки собирались в Можайске. Сам государь отправился туда накануне Рождества, а с ним князь Владимир Андреевич, и казанские цари, которые нашему государю теперь подчинены, и верны, и крест ему целовали, и с ними войско русское и татарское. Бояр знатнейших во главе войска — двенадцать, ох какие важные! Какие шубы у них! Какие шапки! Рукава шитые, пояса с золотом, сапоги красные… Все в кольчугах и темляках… Как вспомню — в глазах рябит. Повезло мне, что я высокий, — повидал красоты!

Наталья улыбалась, подкладывала солдату каши с мясом, пирогов с капустой, подливала ему мед. Флор сидел, опустив щеку на кулак, представлял себе описываемое, вздыхал. Севастьян Глебов держался невозмутимо. Не хотел он больше воевать, и военные радости не вызывали в его сердце никакого отклика. А вот Вадим Вершков был сам не свой — как мальчишка. Того и гляди вскочит и побежит в атаку. «Ребятишкам хотелось под танки», как пел про таких, как он, Владимир Высоцкий.

Настасья Вершкова-Глебова при этом разговоре не присутствовала. Возилась с детьми наверху. А вот Урсула пришла. Завидев Харлапа, заплясала на месте, вскрикнула и бросилась к нему, как к родному, на шее у богатыря повисла, а потом все руку увечную ему гладила и улыбалась.

— Разве себя так ведут, Урсула? — сказала ей потом Гвэрлум немного укоризненно.

Девушка очень удивилась.

— Я неправильно поступила?

— Ты — образованная девушка, живешь в почтенном доме, выйдешь замуж за порядочного человека, — серьезно сказала Гвэрлум, — а бросаешься к солдату, к какому-то бывшему вору, обнимаешь его, целуешь в щеку, чуть не на коленях у него сидишь!

— Ну и что? — еще больше поразилась Урсула. — Он мой брат! Мы были в одном отряде! Мы через такое вместе прошли! Нет, дорогая Гвэрлум, — она низко присела перед Натальей и склонила голову, — ты прости меня, но своего брата я буду обнимать и целовать, хоть при всех, хоть наедине, хоть при собственном муже!

Сказав о муже, Урсула побагровела от смущения и выскочила вон.

— Тем же Рождеством, — рассказывал между тем солдат, — навстречу нашему царю Иоанну вышел Радзивилл, старый наш знакомец, и с ним множество литовцев и пушек не менее двухсот. Ах, какое сражение! Они шли от Минска. Радзивилл поклялся королю Сигизмунду, что спасет осажденный русскими Полоцк. А Сигизмунд сперва даже верить не хотел, что Иоанн на такое решился! Ну уж когда внешние укрепление Полоцка пали, тут поляки забеспокоились… Но сделать Радзивилл ничего не успел: в начале года Полоцк уже стал нашим. А начальник тамошнего гарнизона, какой-то Довойна, глупый поляк, своей глупостью оказал нам очень большую услугу.

Он впустил в Полоцк крестьян, которые истомились от голода и ломились под защиту крепостных стен. Хорошо. Положим, эти овцы туда вошли и начали там все поедать. Потому как овца — животное кроткое, но прожорливое; и о крестьянине можно сказать то же самое.

Поэтому через несколько дней Довойна передумал и селян кормить отказался, а попросту выгнал их обратно за стены. Не слишком умно! Царь Иоанн тотчас понял, какую выгоду можно извлечь из этого переменчивого великодушия. Он увидел, как толпа несчастных, голодных людей, лишенных крова, бежит в его расположение — как на верную смерть. Должно быть, эти бедняги надеялись, что русские сейчас их перебьют и избавят от лишних страданий. Иоанн принял к себе всех беженцев как братьев. Из благодарности они показали нам, где спрятан хлеб в глубоких ямах, а еще сумели передать в Полоцк горожанам, что русский царь — отец всем единоверным, то есть христианам греческого исповедания. Кто исповедует верно, того и царь наш помилует.

Полоцк — город великой святой Евфросинии, Чудной княжны, той, что умерла в Иерусалиме, когда Гроб Господень был еще в руках христиан. Ее и католики почитали, и армяне… Полочане поэтому русского царя любили куда больше, чем польского…

Пока раздумья тянулись и разговоры велись, наши ядра падали на Полоцк, стены его осыпались. Наконец Довойна решился и сдал Полоцк русским.

Иоанн обещал Довойне, что сохранит сдавшимся все их имение, сохранит им и личную свободу, и жизнь…

— Обманул? — спросил Севастьян Глебов хмуро.

— Точно! — воскликнул Харлап. — Обманул, как распоследний жид!

Сказанув такое, калека быстро огляделся по сторонам — не приметит ли у кого-нибудь из слушающих бегающих глазок. И покраснел, натолкнувшись на прямой взгляд Севастьяна.

— Изменился ты, брат, — выговорил Севастьян Глебов. — Не помню я, чтобы ты среди своих так пугался.

— Я уж забыл, каково это — среди своих находиться, — потупясь, сказал Харлап. — У нас теперь нужно осторожно выражаться, чтобы не случилось неприятности.

— Давай дальше про Полоцк, — велел Севастьян. — Интересно.

— Что тут интересного… — Харлап смутился окончательно, потупился, заговорил сбивчиво. — В общем, государь наш Иоанн Васильевич слова своего не сдержал. Взял государственную казну в Полоцке, забрал и собственность всех знатных и богатых полочан — дворян, купцов. Полоцк славился торговлей и ремеслами… Все пошло в карман русскому царю!

— Тебя это как будто не радует? — осведомился Флор.

Харлап криво пожал плечами.

— Вроде бы, радует. Все теперь наше… Только слишком много было слез и крови… У меня на глазах купчину зарубили с женой — жаль им было с лавкой своей расставаться. Я, говорит, жизнь положил, чтобы эту торговлю на ноги поставить… Ему: «Ах, жизнь? Ну так положи жизнь за то, чтобы эту торговлю обратно с ног сковырнуть!» И саблей его! Баба его выбежала — ее тоже… Собаку — и ту зачем-то зарубили. Чтобы не выла. Мне почему-то собаку больше всего жалко было, — добавил Харлап неловко. — Ну там совсем плохо сделалось, в Полоцке. В Москву погнали и воеводу глупого, и дворян, и купцов, чиновников королевских, шляхтичей сигизмундовых… Латинские церкви все разорили под корень, а жидов покрестили. Побросали их в реку Двину, кто не потоп и выбрался наружу — тех объявили православными христианами…

— Жидов тебе тоже жалко? — поинтересовалась Наталья.

Харлап посмотрел на нее. Он уже привык к тому, что у Флора и его близких заведено не так, как в прочих домах.

Если женщина хочет участвовать в разговоре, она приходит и задает свои вопросы. И попробуй окороти ее! Обзаведешься собственным домом и собственной хозяйкой — тогда и будешь «окорачивать»; а Наталье Флоровой, которую здесь иногда называют «Гвэрлум», изволь отвечать!

И Харлап сказал:

— Да, мне и жидов было жалко. Из-за жидовки одной и руки лишился. Вытаскивал ее из воды, застудил, а там еще рана… Гноиться стала, мне товарищ саблей отхватил, чтобы я совсем не помер.

— Ладно, — сказала Наталья и вздохнула. Грустно почему-то делалось от харлаповского повествования о том, как славно царь Иван разбил польское войско у города Полоцка.

А ликование на Москве поднялось великое. Царь Иоанн называет себя теперь Великим Князем Полоцким и несколько дней праздновал блестящее завоевание древнего княжества России. Государь повсюду отправил гонцов, приказывая, чтобы россияне воссылали благодарность Небу за свою новую славу. Старцу первосвятителю Макарию Иоанн написал в восторге: «Се ныне исполнилось пророчество дивного Петра Митрополита, сказавшего, что Москва вознесет руки на плеща врагов ее!»

Сигизмунд был в страхе. Многолюдный и хорошо укрепленный Полоцк считался главной твердыней Литвы. Этот город очень рано подчинился Ливонии и тем самым успел спастись от монгольского владычества, когда вся Россия подпала под татарское иго.

Московские воеводы двинулись к Вильне — обширному городу, расположенному между холмами при слиянии рек Вилии и Вильны. В Вильне, окруженной стеной, есть множество храмов и каменные здания; там имеются университет и епископская кафедра. Тамошняя торговля стоит на меде, воске, золе — всего этого там в изобилии. Эти продукты в большом количестве вывозятся от литовцев в Данциг, а оттуда — в Голландии. Литва доставляет в обилии смолу и строевой лес, а также — хлеб; а нуждается она в соли, которую покупает в Англии, либо в России.

Русские подошли к Вильне и Мстиславлю; Радзивилл бежал в Минск, назад, и позор поражения висел на его длинных усах, грозя оторвать гордую панскую голову и метнуть ее под ноги Сигизмунду. Сам польский король также был в смятении. Королевские вельможи быстро написали московским боярам, что послы Сигизмунда готовы ехать в Москву, если русские согласятся остановить военные действия. Государь Иоанн объявил перемирие на шесть месяцев, до лета. Он велел заново отстроить полоцкие укрепления и отслужить молебен в Полоцкой Софии; а затем передал город князю Петру Шуйскому и вернулся в Москву, где его ждали и радость, и горе.

Радость — рождение царевича Василия царицей Марией; а горе — смерть младенца спустя пять недель после появления на свет…

Калека Харлап отпросился в Новгород и уехал из войска с письмами и даже малым вознаграждением.

Рассказ о победе закончился на горестной ноте, и некоторое время все молчали, не зная, как и относиться к услышанному. Затем Флор вздохнул.

— Что ж, — молвил он, — еще одна зима позади, комет в небе больше не появлялось, а скоро откроется путь по морю — и будем ждать других новостей. Выберем, куда отправимся в новое плавание! Весь мир покамест лежит перед нами, и лет нам еще очень немного. Что бы ни случилось — нашей жизни у нас никто не отнимет.

* * *

— А я хочу в Лондон, на премьеру «Гамлета», — сказала Наталья мужу, когда они остались одни.

— Кто это — «Гамлет»?

— Я тебе говорила, был — точнее, уже есть, — такой актер и великий поэт, Вильям Шекспир. Он напишет множество прекрасных произведений… У нас в России их любили играть. Было несколько знаменитых фильмов, а спектаклей — без счета! Знаешь, Флорушка, вот мы как-то раз с Вадимом поспорили… Часто читаешь произведение какого-нибудь англоязычного писателя. Ну, какую-никакую фэнтези. Так там непременно об одном и том же говорится раз по пять. Во-первых, если книга — продолжение предыдущей, то в ней обязательно пересказывается содержание первого тома. На тот случай, если читатель не читал начало. Во-вторых, если героя книги посещает какая-нибудь мысль, даже самая грошовая, — ну, например, о том, что мужчине необходимо властвовать, а женской природе естественно подчиняться…

Флор захохотал, перебивая жену. Наташа покраснела:

— Что тебя так веселит?

— Мужчине необходимо властвовать? — переспросил Флор. — Женская природа подчиняется?

— А разве не так? Попы в церкви именно так и учат!

Наталья вдруг обиделась. Ну что это такое, в самом деле! Перебивают, да еще смеются над ней!

— Попы не так учат, ты хоть Лаврентия об этом спроси, Наташенька… У мужчины свой крест, своя работа, свое послушание в жизни, а у женщины — свое. Может быть, в ветхозаветные времена одни другим подчинялись, а Новый Завет на то и новый, что в нем муж и жена стоят плечом к плечу, каждый на своем участке… Я ведь не могу рожать детей. А ты не можешь таскать бревна по пять пудов весом. Так ведь от тебя этого и не требуется!

— Ну… — проворчала Наталья. — Я хотела быть смиренной.

— Смиренность — в том, чтобы быть собой, а не в том, чтобы прикидываться паинькой, — сказал Флор. — Не обижайся, родная, ты рассказывай про книжки. Что ты там подумала?

— А, англоязычная фэнтези. В общем, когда читаешь, то кажется, что написано для дебилов. Ну, для людей с дремучими мозгами. Совсем умственно отсталых. Даже так называемые «исторические романы» с фэнтезийным уклоном. Непременно Клеопатра по десять раз напомнит о том, что они с Цезарем мечтали основать великую империю, где сочетались бы все лучшие принципы Востока и Запада. Так сказать, реализовать мечту Александра Македонского. Понимаешь меня?

— Приблизительно.

— А в русской литературе такого нет, — продолжала Наталья увлеченно. — Ни у Пушкина, ни у основоположника социалистического реализма Максима Горького. Помянул один раз, что старушка сгорбленная — и все! Считается, что читатель в состоянии это запомнить. Сказал разок, что такой-то барин был неравнодушен к барыне такой-то — и баста. Не такой читатель идиот, чтобы позабыть столь важное обстоятельство.

— Я понял, понял, — осторожно, чтобы не обидеть Наталью, сказал Флор. — К чему ты это, Наташа?

— А вот к чему… Может быть, эти бесконечные повторения — вообще свойство английской литературы? У нас Шекспира, положим, переводят без всяких повторений, но кто знает, вдруг это просто произвол переводчика? Может, у Шекспира тоже по десять раз: Гамлет любит Офелию, но не доверяет ее отцу… Гамлет, конечно, любит Офелию, но не забудем же о том, что ее отцу он не доверяет… Итак, Офелию-то Гамлет любит, но что до ее отца, старого хрыча, — не доверял Гамлет старикану…

Флор засмеялся. Улыбнулась и Наталья.

— В общем, — заключила она, — коли уж так сложилась жизнь, что появилась у меня благая возможность побывать на премьере «Гамлета» и услышать все собственными ушами… Отвези меня в Лондон, Флорушка, а? А я тебе век благодарная буду!

— Хорошо, — сказал Флор, обнимая жену и ласково целуя ее куда-то за ухо. — Только ты, пава моя, припомни: когда этот твой Шекспир свои пьески марал?

— Ну… в шестнадцатом веке, — бойко ответила Наталья. — При Елизавете.

— Елизавета — на троне, но в каком году будет «Гамлет»? — серьезным тоном осведомился Флор.

Наталья ударила кулаками по постели и даже подпрыгнула от досады.

— Ты представляешь себе, Флор, — не помню! Ни одной даты в точности не помню! Ужас какой-то… Вроде бы, все будущее мне открыто, коль скоро я сама из двадцатого века, а толку от сего знания — ни малейшего. Сплошная досада!

— Не огорчайся, — Флор снова обнял ее и прижал к себе. — Так даже лучше. Что пользы было бы нам от твоего всезнайства? А так мы с тобой живем, как люди живут, о будущем ничего не знаем — как Господь даст, так и хорошо…

— Двое детей и неопределенность, — сказала Наталья. — Все как в обычной жизни.

* * *

А в детской сидел Иона. Мужающий, взрослеющий, мудреющий Иона. Иван Флорович, наследник Флоровского дома, возился на полу с игрушечными саблями. Маленькая Катерина сидела в свой кровати и точила яблоко новехонькими зубками.

Урсула тихонько возилась в соседней горенке, готовилась отойти ко сну. Иона благоговейно почитал свою подругу и всегда целовал ее в лоб на ночь, после чего уходил к детям, где и устраивался спать на полу, если его не выгоняли на конюшню, где у Севастьянова оруженосца тоже имелось гнездо. Верный себе, неделькин выкормыш постоянного обиталища не имел, кочевал по нескольким местам: то у Севастьяна Глебова заночует в доме, в прихожей хозяйской спальни, чтобы быть у господина под рукой; то у Флора ближе к лошадкам; а иной раз так и забудется в детской.

Сегодня Катерина сразу принималась реветь, стоило Ионе отойти к двери. Девочка непременно желала, чтобы он напевал ей колыбельную — ее особенную, лично катеринину колыбельную, которая не имела ни малейшего касательства до Ивана Флоровича, мужчины важного, семилетнего.

Ваня тоже считал эту песню исключительно катенькиной и никак на нее не реагировал. Который раз убеждался Иона в том, что человеку для нормальной жизни непременно нужно иметь что-нибудь свое. Хотя бы и песню.

И в десятый раз уже заводил Иона:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег на крутой…

Глоссарий

«Тебя Бога славим» — церковный гимн, сочиненный в IV в. св. Амвросием Медиоланским (Миланским), епископом, святым общего почитания, т. е. одинаково почитаемым и в западной Римско-католической церкви, и в восточной Православной. Амвросий, римский патриций, получивший великолепное «классическое» образование, написал гимн глубоко духовный и вместе с тем эстетически прекрасный.

Вошвы — вставки в одежду, украшенные самоцветами, бисером, мехом. Обычно очень дорогие и свидетельствовавшие о знатности и богатстве.

Желвь — опухоль.

Комкание — причащение.

Мариенгрош — серебряная монета, чеканившаяся в провинции Ганновер с начала XVI в. до 1700 года. По ценности равнялась 8 пфеннингам. В мариенталере считали 36 мариенгрошей, в рейхсталере — 50. Один мариенгрош составлял 1 копейку или 2 деньги.

Местничество — возникло на рубеже XV–XVI вв., сравнительно недавно. Оно состояло в том, что при назначении на военные и государственные должности решающее значение имело происхождение служилого человека. Учитывалась не абстрактная знатность, а службы предков и родственников. Если некогда один служилый человек был подчинен другому, то их дети, племянники, внуки всегда должны были находиться в таком же соотношении. Бояре и дворяне создавали длинные цепочки местнических «случаев»: если «А» был «меньше» моего отца, его племянник был равен «Б», его младший брат был меньше «В», а тот был меньше твоего отца… Поэтому было опасно пропустить «невместное» назначение: создавался плохой для всего рода прецедент, «поруха» роду. Хотя местничество и давало аристократии некоторые гарантии сохранения ее господствующего положения, оно выдвигало те роды, которые издавна и верно служили великим князьям московским. Однако решение местнических дел было очень сложным. Против одной цепочки «случаев» при желании выдвигалась другая. Перед каждым походом начинались затяжные споры.

Сабленица — новгородская монета, с изображением всадника с саблей. Копейка — московская монета с изображением всадника с копьем (Георгия Победоносца).

Соболий пупок — брюшко соболя, самая дорогая и ценная часть шкурки, из которой шили самые дорогие шубы.

Стужать — от слова «стыд»; «не стужайте» — «не позорьте».

Тафья — тюбетейка, восточный головной убор, вошел в моду после того, как была завоевана Иваном Грозным Казань и при русском дворе стали появляться знатные татары. Этот убор был в такой моде, что его даже не снимали при входе в церковь. Этот обычай был сурово осужден в особой главе «Стоглава», предписавшей, во-первых, всем, начиная с царя, князей и бояр, снимать в церкви шапки, а во-вторых, «чтобы тафьи… отныне и впредь на всех православнех христианех никогда же являлися». Но Церковь оказалась бессильной перед модой: Иван Грозный и его опричники входили в церковь в тафьях.

Тегиляй — кафтан с короткими рукавами и высоким стоячим воротником, простеганный крупными стежками.

Усови — внутреннее воспаление.

Харлапый — косолапый.

Хвинькать — хныкать, плакать.

Хвирябье — старая одежда, хлам, барахло.

Шалырник — бродяга; шалырничать — бродяжить.

Примечания

1

Об этих событиях рассказывается в романе Дарьи Иволгиной «Игра скомороха», СПб., «Северо-Запад Пресс», 2004 г.

(обратно)

2

Об этих событиях рассказывается в романе Дарьи Иволгиной «Новгородская ведьма», СПб., «Северо-Запад Пресс», 2004 г.

(обратно)

3

Об этих событиях рассказывается в романе Дарьи Иволгиной «Ядовитая боярыня», СПб., «Северо-Запад Пресс», 2005 г.

(обратно)

4

Об этих событиях рассказывается в романе Дарьи Иволгиной «Проклятая книга», СПб., «Северо-Запад Пресс», 2005 г.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая. Комета
  • Глава вторая. Царская женитьба
  • Глава третья. Бродячий фокусник
  • Глава четвертая. Лесное воинство
  • Глава пятая. Буря надвигается
  • Глава шестая. Замок в чаще
  • Глава седьмая. Мор в Новгороде
  • Глава восьмая. Ливонские рыцари
  • Глава девятая. Неожиданное спасение
  • Эпилог
  • Глоссарий