Карта Творца [Эмилио Кальдерон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эмилио Кальдерон Карта Творца

Посвящается Хосе Марии Уртадо де Мендосе, от которого я почерпнул обширные знания по архитектуре Испании времен фашизма; Марио Хесусу Бласко, рассказавшему мне о протестантском кладбище в Риме и о стиле «либерти». И конечно же, призраку Беатриче Ченчи, нашептавшему мне эту историю жаркой июньской ночью в кабинете Испанской академии в Риме.

Некоторым кажется, что именно они вершат историю, но, как показывает жизнь, в истории остаются совсем другие.

Вольфанг Риберман

ЧАСТЬ I

1

Когда в один из октябрьских дней 1952 года я прочел в газетах о страшной гибели принца Юнио Валерио Чимы Виварини — ему отрубили голову в далеком курортном местечке австрийских Альп у подножия горы Хохфайлер, я испытал облегчение и беспокойство одновременно. Облегчение — потому что только с его смертью закончилась для меня Вторая мировая война, хотя Европа вот уже несколько лет пыталась прийти в себя и вернуться к нормальной жизни. А тревогу вот почему: когда Юнио в последний раз разговаривал с Монтсе, моей женой, в марте 1950 года, он сообщил ей, что в случае, если он умрет насильственно, мы получим документы с его инструкциями. Монтсе поинтересовалась, о каких документах идет речь, но Юнио ограничился лишь коротким ответом: пока это тайна, открыть которую он не может «ради нашей же безопасности». Учитывая, что война закончилась уже более шести лет назад, а Юнио был ярым сторонником Третьего рейха, нам вовсе не хотелось быть втянутыми в его дела. Кончина Юнио, грозившая нам неприятностями, получила широчайшую огласку во всех средствах массовой информации — не только потому, что он был весьма неоднозначной фигурой, но и по другой причине: за несколько месяцев до его смерти еще один человек, некий господин Эммануэль Верба, погиб в том же самом месте точно при таких же обстоятельствах. А посему после того, как были убиты Юнио и господин Верба, снова ожила легенда, согласно которой нацисты спрятали в баварских Альпах огромные сокровища и их вполне достаточно для того, чтобы создать Четвертый рейх. Эти сокровища якобы охраняют члены элитного подразделения СС, верные приверженцы эзотерических воззрений рейхсфюрера Генриха Гиммлера.

Помимо Юнио и господина Вербы, здесь стоит также назвать имена альпинистов Гельмута Майера и Людвига Пихлера: их обезглавленные трупы нашли в той же местности. Газеты сообщали, что в одной из шахт Альтаусзее обнаружили подземную галерею, где находились произведения искусства, собранные со всей Европы: 6577 картин, 230 акварелей и рисунков, 954 гравюры и эскиза, 137 скульптур, 78 предметов мебели, 122 ковра и 1500 ящиков с книгами. Здесь были произведения братьев Ван-Эйк, Вермеера, Брейгеля, Рембрандта, Халса, Рубенса, Тициана, Тинторетто и других мастеров мирового искусства. Кроме того, в местечке Редль-Зиф один американский солдат случайно наткнулся на хранившиеся в амбарах сундуки с драгоценностями, золотом и шестьюстами миллионами фальшивых фунтов стерлингов, при помощи которых немцы рассчитывали задушить экономику Великобритании в случае, если бы война продлилась дольше. Соответствующий план операции, получившей название «Бернхард», разработал штурмбанфюрер СС Альфред Науйокс, и утвердил сам Гитлер. В июне 1944 года нацисты приготовили четыреста тысяч фальшивых купюр, которые предполагалось разбросать над английской территорией с самолетов. Это неизбежно вызвало бы девальвацию английской валюты и хаос в британской экономике. Осуществлению операции помешали неожиданные препятствия (в тот период войны руководство люфтваффе[1] не могло выделить на ее реализацию ни единого самолета, поскольку все они участвовали в боевых действиях по защите германского воздушного пространства), и деньги спрятали в Австрии. Там их след затерялся. Так что смерть Юнио и господина Вербы можно было трактовать как предупреждение тем, кто поддался искушению пуститься на поиски сокровищ нацистов.

Покончив с чтением прессы, я стал вспоминать события, случившиеся пятнадцать лет назад.

2

Все началось в конце сентября 1937 года, после того как дон Хосе Оларра, секретарь Испанской академии истории, археологии и изящных искусств в Риме, решил выставить на аукцион картину художника Морено Карбонеро, с тем чтобы получить средства для финансирования испанских националистов. Купил ее немецкий политик, проживавший в Милане.

Гражданская война в Испании шла уже целый год, и жить в городе с каждым месяцем становилось все труднее. Испанское посольство в Риме сразу же перешло на сторону восставших. Директор академии, назначенный Республикой, был немедленно уволен, и бразды правления перешли в руки секретаря. Путешествие из Рима в Испанию представлялось чрезвычайно трудным и опасным, а посему нам, четверым стажерам, продлили период обучения и продолжали выплачивать стипендии. Хосе Игнасио Эрвада, Хосе Муньос Мольеда и Энрике Перес Комендадор, которого сопровождала жена, Магдалена Леру, сочувствовали идеям националистов; я же не испытывал симпатии ни к одной из враждующих сторон. Первые месяцы войны мы провели в компании секретаря академии Оларры, его семьи и дворецкого — итальянца по имени Чезаре Фонтана.

Из-за отсутствия новостей из первых рук в конце 1936 года, воспользовавшись выгодным топографическим положением академии, стоявшей на горе Аурео, посольство решило установить телеграфную вышку на одной из террас: там двадцать четыре часа в сутки работали три инженера.

В начале следующего года в академию приехали три каталонских семьи, вынужденных бежать из Барселоны, — представители буржуазии, боявшиеся репрессий со стороны республиканских властей и орд анархистов. В результате в феврале 1937 года в Испанской академии в Риме жили пятнадцать человек: стажеры, прислуга, военные и «изгнанники» (этот термин применительно к каталонским беженцам использовал сам Оларра в своих отчетах испанскому посольству). Как и следовало ожидать, нехватка материальных средств становилась все более острой, и в конце зимы мы жили в холоде и голоде.

После того как секретарь Оларра нарушил инструкции, продав картину с аукциона, мы, сотрудники, опираясь на поддержку «изгнанников», решили пожертвовать несколькими ценностями, чтобы получить наличные деньги. Самому секретарю ввиду крайнего положения, в каком мы все оказались, пришлось закрыть глаза на происходящее. Сначала мы хотели продать всю мебель, но потом подумали о том, что деревом можно топить помещение, когда усилятся холода, и переключили свое внимание на книги. Если в академии и было что-то ценное — то это библиотека, где хранились раритеты времен ее основания — 1881 года — и даже более ранние, доставшиеся учреждению в наследство от монахов, живших в том же здании в XVI веке. Поскольку Магдалена Леру, жена Переса Комендадора, знала одну antica libreria[2] на виа делль Анима, мы решили взять кое-что из этого собрания и попытать счастья.

Выбрать книги поручили Монтсеррат, молодой «изгнаннице», которая, чтобы как-то скоротать время, занялась наведением порядка в библиотеке, хотя никто ее об этом не просил. Всегда в белой рубашке и широкой белой юбке, с платком того же цвета на голове, Монтсеррат скорее была похожа на медсестру, чем на библиотекаршу. А поведением она даже напоминала послушницу, поскольку говорила мало и осторожно, особенно если вокруг нее находились люди постарше. Спустя несколько недель Монтсе призналась мне, что ее внешность и манера вести себя — результат плана ее отца: он придумал все это, чтобы на нее не слишком обращали внимание. Но Монтсе выдавали красивые зеленые глаза, белая мраморная кожа, длинная, удивительно нежная шея, стройная фигура и размеренная, изящная походка. Такую красоту не в силах скрыть никакой маскарад, мужчины от нее теряют покой.

Перес Комендадор предложил тянуть жребий: кому пойти вместе с «изгнанницей» в книжную лавку, чтобы заключить сделку, на которую мы возлагали большие надежды.

— Выпало тебе, Хосе Мария, — произнес он.

Любая работа, нарушавшая наше рутинное существование — бесконечное, напряженное ожидание новостей из Испании по телеграфу, — была мне в радость, так что я не стал возражать. Кроме того, должен признать: Монтсе понравилась мне с первого дня — быть может, потому, что в ее красоте я видел для себя своего рода спасение, возможность отключиться от ужасов войны.

— Сколько просить? — Я вспомнил о своем полнейшем невежестве в коммерческих вопросах.

— Вдвое больше того, что тебе предложат. Так ты сможешь доторговаться до суммы, находящейся примерно посредине между той, какую ты просишь, и той, какую тебе предлагают, — посоветовал Перес Комендадор, которого семейная жизнь научила обращаться с деньгами.

Как влюбленный школьник, отправляющийся на прогулку в обществе своей возлюбленной, я вызвался тащить книги, а Монтсе указывала путь. Мы пошли по тенистому саду академии и оказались на виа Данте — через «запретную калитку», названную так потому, что полиция Муссолини распорядилась запереть ее. Кажется, чтобы помешать анархистам и женщинам легкого поведения, которые пользовались ею по ночам. А анархистами были не кто иные, как сами же стажеры академии, в большинстве своем художники и скульпторы, а «шлюхами» — их модели. Мы не стали ждать, пока приказ отменят, и продолжали пользоваться удобной калиткой, потому что другая выходила на лестницу Сан-Пьетро-ин-Монторио, по которой было очень тяжело подниматься и спускаться из-за ее крутизны.

Наконец мы оказались под открытым небом, и солнце напомнило нам, что на дворе стоит лето, знойное и влажное, каким оно всегда бывает в Риме. И только серые тучи над Албанскими холмами возвещали неизбежную близость осени. В своих белоснежных одеждах Монтсе казалась мне ангелом, но бедрами она покачивала, как самый настоящий демон. Думаю, именно эта деталь, вдруг показавшая мне, что все ее поведение в академии — не более чем продуманная маскировка, привлекла мое внимание. Я даже думаю, что любовь, которую я начал испытывать к ней позже, зародилась именно в те мгновения.

— Тебе удобно? — спросила она меня тоном, красноречиво свидетельствующим о том, что всю свою стыдливость она оставила в стенах академии.

— Да, не беспокойся.

— Эта мостовая просто ужасна, — сказала она, имея в виду брусчатку, покрывавшую почти все улицы в городе.

И тут я разглядел, что Монтсе надела туфельки на шпильках, словно отправлялась на танцы со своим кавалером.

— С такими каблуками можно ногу подвернуть, — заметил я.

— Мне показалось, что в них я выгляжу как-то серьезнее и официальнее, а мой отец всегда говорит, что при заключении сделки самое главное — серьезность и официальность.

«И в повседневной жизни тоже», — подумал я, вспоминая угрюмое и суровое выражение лица сеньора Фабрегаса, отца Монтсе, текстильного промышленника, чья фабрика в Сабаделе пострадала в результате событий в Барселоне. Он всегда носил с собой газетную вырезку — статью британского журналиста Джорджа Оруэлла, придерживавшегося левых взглядов, как и сторонники Народного фронта. Тот писал, что по приезде в Барселону чувствуешь себя словно на чужом континенте: кажется, будто класс богатых перестал существовать, исчезло обращение на «вы», а шляпа и галстук считаются атрибутами фашизма. Если сеньора Фабрегаса спрашивали о причинах его вынужденной эмиграции, он зачитывал вышеупомянутую статью. И чтобы помешать собеседнику обвинить Франко в нарушении действующего законодательства, показывал ему еще одну вырезку от 9 июня 1934 года, на сей раз из каталонской газеты «Ла насьо», проповедовавшей идеи независимости. Там он подчеркнул следующие строки: «Мы ни о чем не собирались договариваться с испанским государством, потому что цыганский душок оскорбляет нас». Потом сеньор Фабрегас добавлял:

— В этих словах — предсказание войны. Вот ответ на вопрос, почему Франко решил запретить ту партию: игроки были мошенниками и таили коварные намерения.

И теперь, вдали от родины, он занимался сбором средств для освобождения Каталонии от «большевистской анархии» — так он это называл.

— Тебе нравится Рим? — спросил я, чтобы как-то завязать разговор.

— Здешние здания нравятся мне больше, чем барселонские, но вот улицы там мне милее. В Риме они — как в Китае, но только с каменными домами. И какими домами! А тебе Рим нравится?

— Я хочу прожить здесь всю свою жизнь, — ответил я не раздумывая.

Эта идея родилась у меня в голове вот уже несколько месяцев назад, но озвучил я ее впервые.

— В качестве сотрудника академии? — спросила Монтсе.

— Нет, когда война закончится, с академией я тоже попрощаюсь. Я собираюсь открыть архитектурную мастерскую.

По забавному стечению обстоятельств Валье-Инклан, будучи директором академии, пригласил меня изучить современную архитектуру — чтобы понять, можно ли использовать ее на благо Республики. Но сам он умер в своей родной Галисии, а Республика вот-вот развалится, словно плохо построенное здание. Благодаря предмету, который я изучал, секретарь Оларра меня не подозревал, по крайней мере открыто этого не выражал, хотя в его обязанности входило и доносительство: ему было предписано сообщать посольству о лицах, чьи политические воззрения и поведение казались ему сомнительными.

— А почему ты не хочешь вернуться в Испанию? Мне вот не терпится снова увидеть Барселону. А если в Испании после войны и будет чего-то не хватать — так это архитекторов.

Монтсе была права. В случае если Франко выиграет войну, ему понадобятся специалисты, хорошо знающие фашистскую архитектуру. Но одно дело — что нужно Франко, и совсем другое — чего хочу я.

— У меня нет родных, так что в Испании меня никто не ждет, — признался я.

Монтсе посмотрела на меня внимательно, требуя подробностей.

— Мои родители умерли, бабушка с дедушкой — тоже. Я — единственный ребенок в семье.

— Наверное, у тебя есть какой-нибудь дядя, двоюродный брат… у всех есть двоюродные братья.

— Да, дядя и двоюродные братья у меня есть, но они живут в Сантандере, и я с ними никогда не поддерживал связи. Дядю и тетю видел пару раз в Мадриде: они приезжали, чтобы обсудить вопросы, связанные с наследством моих бабушки и дедушки. Но все запуталось, и отношения между ними и моими родителями испортились. Что же до двоюродных братьев — они для меня чужие…

— Для ребенка семья — это целая страна, в ней тоже попадаются предатели, — сказала Монтсе со вздохом.

Тут уже я посмотрел на нее с нескрываемым удивлением.

— Так говорит мой отец. Мой дядя Хайме — красный. Нам запрещено даже упоминать его имя, — добавила она.

— Но ты только что это сделала, — заметил я.

— Потому что я не хочу, чтобы мой отец и дядя превратились в Каина и Авеля.

Я хотел было уточнить, кому из них двоих она отводит роль Каина, но передумал, боясь начать спор, грозивший неизвестно чем окончиться. Если я чему и научился за последние месяцы — так это тому, что в военное время необдуманные слова часто приводят к непониманию и даже насилию.

— По сути, твой отец прав. Страны — как семьи. Если их члены объявляют друг другу войну, их волнует, чтобы соотношение сил было в их пользу, а на причиненный ущерб они не обращают внимания, — сказал я.

Мы пересекли Тибр по мосту Сикста, закрывая носы руками, чтобы не дышать тлетворным запахом, исходившим от воды. Река казалась гноившимся шрамом на лице города. Кто-то нарисовал в конце моста символ — секиру с пучком прутьев. В Древнем Риме это был знак консулов и ликторов; Муссолини утвердил его в качестве эмблемы своего движения.

На пьяцца Навона, возле фонтана Четырех рек работы Бернини, Монтсе вспомнила связанную с ним легенду.

— Говорят, что колоссы, символизирующие Нил и Рио-де-ла-Плата, отвернулись, чтобы не смотреть на церковь Сант-Аньезе-ин-Агоне, построенную Борромини: вражда между двумя художниками была общеизвестным фактом.

— Да, все рассказывают эту историю, но она не соответствует истине, — сказал я. — Бернини построил фонтан раньше, чем появилась церковь. Статуя, изображающая Нил, скрывает свое лицо, потому что в то время не знали, где река берет свое начало. Рим полон легенд, единственная их цель — возвеличить его еще больше. Как будто древний город сомневается в своей красоте и в легендах нашел для себя способ помолодеть.

В книжной лавке, маленьком, ветхом помещении, заставленном стеллажами со случайными старинными книгами и гравюрами со знаменитых «Vedute di Roma»[3] Пиранези, нас встретил мужчина лет пятидесяти, по виду сангвиник: круглое лицо, ярко-красные щеки, налитые кровью глаза навыкате, крючковатый нос и чувственные губы.

— Меня зовут Марчелло Тассо, — представился он. — Полагаю, вас прислала сеньора Перес Комендадор. Я вас ждал.

Мы заметили за прилавком деревянный столик с инкрустацией: на нем лежал раскрытый древний фолиант и какие-то металлические предметы, похожие на медицинские инструменты. Это зрелище нас так удивило, что синьор Тассо счел необходимым пояснить:

— Я не только покупаю и продаю книги, я и реставрирую их, возвращаю к жизни, — прибавил он. — Клиенты часто называют меня римским книжным доктором, и я горжусь этим. Я подумываю о том, чтобы открыть музей книг, с которыми плохо обращались, дабы показать, что наибольшую опасность для печатного издания представляют вовсе не насекомые, огонь, солнечный свет, сырость или время, а человек. Явление парадоксальное, учитывая, что человек сам творит книги. Все равно, что сказать: наибольшую опасность для человека представляет Господь, его Творец… Впрочем, иногда Бог жалеет человека не больше, чем тот жалеет книги… Однако нам будет удобнее говорить в моем кабинете. Прошу вас следовать за мной.

И прежде чем я успел хотя бы осознать, что происходит, синьор Тассо забрал у меня фолианты, которые я принес, — он, видимо, был уверен, что отныне они принадлежат ему.

Не знаю почему, но запах старой, съеденной молью бумаги, царивший в магазине, а также воодушевление его владельца внушили мне уверенность. Я словно вернулся в довоенное время, внезапно оказавшись в мире, где нет места политической конфронтации. Тем не менее, войдя в кабинет, я испытал ужас при виде гравюр, висевших на стенах. Это были «Carceri di invenzione» — «Фантазии на темы тюрем», шестнадцать офортов, созданных тем же самым Пиранези в 1762 году; автор изобразил на них причудливые, ирреальные галереи и лестницы, ведущие в подземный мир, — быть может, в ад. На одном из офортов я прочел слова историка Тита Ливия, относящиеся к Анку Марцию, построившему в Риме первую тюрьму: «Ad terrors increscentis audacie»[4].

— Вам нравятся «Тюрьмы» Пиранези? — спросил меня синьор Тассо, видя, что я не отрываю глаз от гравюр.

— Не очень. Они слишком мрачные, — ответил я.

— Да, верно. В «Тюрьмах», созданных Пиранези, изображено все то, что сковывает человека: страх и мука от сознания собственной смертности, огромность пространства, напоминающая нам о том, сколь мы сами малы, человек, превратившийся в Сизифа, осознающий, что его битва с жизнью заранее проиграна… Однако, пожалуйста, располагайтесь.

Поскольку оба кресла, предназначавшиеся для гостей, были заняты стопками пыльных книг, нам пришлось остаться стоять.

— Хотите чего-нибудь выпить? — предложил хозяин.

Мы с Монтсе отрицательно покачали головой, несмотря на то что у обоих пересохло в горле после утомительной дороги и от волнения.

— Ну, посмотрим, что вы мне принесли.

Синьор Тассо начал рассматривать товар — осторожно, но проворно, как человек, хорошо знавший, что именно держит в руках. Он бегло взглянул на обложки, на оглавления, проверил качество бумаги и состояние переплета каждого издания.

— Откуда вы взяли эту книгу? — поинтересовался он наконец, показывая на один из томов и при этом вопросительно подняв брови.

— Все они — из Испанской академии, — ответила Монтсе. Меня удивило, что она говорит по-итальянски очень правильно.

Синьор Тассо несколько секунд молчал, после чего произнес:

— Это очень ценная книга. Вы когда-нибудь слышали о Пьере Валериане?

Мы с Монтсе отрицательно покачали головами.

— Он был протонотарием папы Клемента VII. Он написал книгу под названием «Иероглифы, или Толкование священных букв египтян и других народов». В первый раз ее отпечатали в Базеле в 1556 году: в книге было пятьдесят восемь глав. Валериан стал одним из первых ученых, попытавшихся расшифровать смысл египетских иероглифов, опираясь на «звериные» символы и естественную историю. Ему, конечно же, пришлось нелегко, учитывая, что контрреформация была в самом разгаре.

— Ну и? — спросила Монтсе.

— Экземпляр, который вы мне принесли, относится к этому первому изданию 1556 года.

— Стало быть, он вас интересует, — сказал я, не сомневаясь в ответе.

Синьор Тассо изобразил на своем лице широкую улыбку, и меж зубов сверкнул язык ярко-алого цвета.

— Скажем так: у меня есть покупатель для этой книги, человек, готовый заплатить за нее определенную сумму.

— А как насчет остальных? — напомнил я, намереваясь довести сделку до логического конца.

— Остальные куплю у вас я сам. Сейчас, когда в Испании идет война, среди итальянских читателей возрос интерес к испанской литературе. Что же касается Валериана, приходите завтра в тот же час.

Получив деньги, мы забрали ценную книгу и собрались покинуть магазин.

— Будет лучше, если вы оставите книгу здесь, вместе с остальными. Я за ней пригляжу, — предложил синьор Тассо.

Я посмотрел на букиниста недоверчиво, но потом понял, что он прав. В конце концов, его лавка на следующий день останется на прежнем месте, как и все последние тридцать лет.

— Хорошо, но дайте мне расписку, что я оставил ее у вас. И обещайте, что в случае, если книгу похитят или ей будет нанесен какой-либо ущерб, пока она находится у вас, мы получим равноценную компенсацию.

Я и сам удивился такому своему коммерческому дарованию, особенно когда синьор Тассо взял перо и бумагу, чтобы исполнить мое требование.

— Назови мне свое имя.

— Хосе Мария Уртадо де Мендоса.

Когда мы с Монтсе вышли на улицу, нас распирало от гордости и радости. Наши карманы были полны денег, а на следующий день мы должны были получить еще больше. И не стоит забывать о тех книгах, что оставались в академии. Если нам повезет, мы всю зиму проживем в тепле и сытости. Ни один из нас даже представить себе не мог, насколько изменится наша жизнь уже завтра.

3

Мне не спалось, и около полуночи я встал с постели. Я решил подняться на террасу и узнать о последних новостях из Испании. Ясно, что эта информация предварительно проходила цензуру. Секретарь Оларра, выполнявший обязанности политического пропагандиста, рассказывал нам об успехах мятежных войск, безжалостно критикуя идеи республиканцев и осуждая поведение солдат, защищавших их. Он презрительно называл их «безликим сбродом».

Рубиньос, самый молодой из трех телеграфистов, нес вахту у аппарата, в наушниках, с закрытыми глазами. В правой руке он сжимал карандаш, в левой — маленький блокнотик, в который записывал сообщения, полученные с полуострова. По выражению его лица можно было подумать, что он дремлет и только секунды остались до глубокого сна.

— Есть новости? — поинтересовался я.

Рубиньос вскочил со стула, словно заяц, застигнутый охотником врасплох в своей норе. Его светлые волосы, тонкие и ломкие, ершились на макушке, а голубые глаза вращались в орбитах, словно пытаясь найти правильное положение, чтобы посмотреть на меня.

— Ничего особенного, господин стажер. Красные продолжают убивать монахов, заставляя их глотать распятия и четки. Одной монахине отрезали грудь и оставили ее труп на пляже в Сиджесе; в Мадриде священников бросают в клетки ко львам в зверинцах, как делали древние римляне с христианами…

Рубиньос был из тех молодых людей, что ни на минуту не закрывают рта и с удовольствием повторяют зловещие подробности — как будто жестокость противника помогала ему укрепиться в собственных убеждениях.

— Нет необходимости вдаваться в детали, Рубиньос.

— Хотите сигарету? — предложил он. — Измельченный итальянский табак. Он хуже, чем те дешевые папироски, что я курил в своей родной Галисии. Отец говорит: «Чтобы воевать, нужно иметь две руки, две ноги, яйца, хороший табак и хороший кофе. Если табак и кофе плохи, в войсках начинается деморализация».

Забавно: Рубиньос говорил так, будто фронт находился на том берегу Тибра, а не в двух тысячах километров от нас. В отличие от него я не мог принимать войну близко к сердцу.

— Спасибо, я не курю.

— А правда, что вы продали полдюжины книг и получили за них неплохой куш? — спросил он.

Горячее, влажное дыхание Рубиньоса, смешанное со сладковатым запахом сигареты, пахнуло мне в лицо и дошло до легких.

— Вроде того, — ответил я кратко.

— Мой отец говорит: «Самые ценные вещи на вид вовсе не кажутся таковыми. Книги, например».

Я вспомнил Монтсе. Представил себе, как она спит, пряча свою красоту под изношенным постельным бельем. Вероятно, тут она тоже не слушается своего отца. Быть может, во сне она высовывает из-под одеяла ноги или руки, и ткань очерчивает контуры ее груди. Мне вдруг страстно захотелось обнять ее и обладать ею. Меня даже потом прошибло, словно ее тело действительно коснулось моего. Это было всего лишь мгновение, но я очень смутился.

— Твой отец прав. Если люди будут больше читать, все в мире изменится, — заметил я.

Рубиньос посмотрел на меня с таким выражением, что стало ясно: он не знает, как следует понимать мои слова.

— А теперь мне нужно заниматься телеграфом, прошу меня простить, господин стажер, — сказал он.

Бесполезно было объяснять Рубиньосу, что положение стажера не имеет ничего общего с военными или академическими званиями. Тут он был столь же церемонным, как итальянцы, всех и каждого называющие «докторами», «инженерами», «профессорами» и даже «командорами» вне зависимости от реального титула.

Я подошел к перилам и стал любоваться Римом. Погруженный во мрак город спал мирным сном; лишь изредка издалека доносился случайный шум мотора или пробивался янтарный свет какого-нибудь фонаря. Когда мои глаза привыкли к темноте, я различил перед собой призрачный узор из многочисленных куполов и башен. Я стал по очереди перечислять их названия, справа налево — я поступал так всякий раз, поднимаясь на террасу: Сант-Алессио, Санта-Сабина, Санта-Мария-ин-Космедин, Палатинский холм, Сан-Джованни-ин-Латерано, памятник королю Виктору Эммануилу II, Иль-Джезу, Сант-Андреа-делла-Валле, Пантеон, Сант-Иво-алла-Сапиенца, Тринита-деи-Монти, Вилла Медичи и наконец собор Святого Петра. Нигде в Риме больше не было такого вида, как этот, открывавшийся с террасы Испанской академии. Сам Стендаль писал, что это исключительное место. Когда находишься здесь, возникает чувство, что смотришь на город с облака, пролетая над его жителями, зданиями, его историей. В ясные дни вдали, за четкими и величественными очертаниями столицы можно было разглядеть Албанские холмы и Кастель-Гандольфо, летнюю резиденцию пап. Купола блестели, отражая солнечные лучи, а черная брусчатка улиц окрашивалась в светлые, молочные тона. В грозу над городом сгущалась серая пелена низких туч; а иногда это были лишь клочки тумана, касавшиеся куполов и башен, и Рим тогда выглядел призрачным, ирреальным. Но следов воплощения мечты Муссолини о новом Риме, огромном и могущественном городе, с четкой планировкой и упорядоченной архитектурой, как во времена Августа, я так и не заметил. Дуче отдал архитекторам, градостроительным учреждениям и археологам приказ «освободить остов великого дуба (Рима) от всего, что его скрывает, от всего, что наросло на нем в века упадка». Да, исторический центр стал меньше после открытия виа деи Фори Империали, виа делла Консолационе, виа дель Театро Марчелло и корсо дель Ринашименто; шло полным ходом осуществление ряда проектов, таких как Дворец Ликторов и очистка пространства вокруг Мавзолея Августа, порученная архитектору Антонио Муньосу, но Риму еще пока многого не хватало, чтобы стать современным городом.

Я повернулся и собрался идти к себе в кабинет, но наткнулся на еще одну человеческую фигуру, и довольно внушительную — на секретаря Оларру, мрачного и высокого, словно кладбищенский кипарис. Он молчал и пристально смотрел на меня.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда понял, что я его заметил.

Оларра опасался всех, кто поднимался в телеграфную, подозревая их в шпионаже на Республику. Кроме того, с собеседником он говорил резко, чтобы запугать, поскольку в глубине души не доверял никому. Теперешний Оларра, бдительный защитник теорий фашизма, мало походил на Оларру, каким он был два с половиной года назад, того, что работал бок о бок с Валье-Инкланом, когда Республика была еще только красивым проектом, «любимым детищем испанцев», как назвал ее Сальвадор де Мадариага.

— Мне не спалось, — ответил я.

— Если человек плохо спит, значит, он в чем-нибудь виноват.

— Я ни в чем не виноват, — заверил его я.

— Значит, у тебя проблемы с совестью, — давил он.

Единственно возможным душевным состоянием Оларра считал показной оптимизм: только проявляя бьющее через край воодушевление, можно достичь цели — восстановить порядок и традиционную мораль Испании. Замкнутость и молчаливость им воспринимались как симптомы слабости, недостаточной веры в правое дело. Воинственный дух, проповедуемый Оларрой, всегда выглядел чрезмерным, словно этот преувеличенный энтузиазм превосходил по своей мощи сами идеи, которые он защищал. Да так оно и было. Оларра был сильнее своих идей.

— Да, есть одна проблема: жарко, — признался я.

— Завтра начнется осень, так что скоро пойдут дожди, и температура спадет. А главное: в этом году зимы не будет. Через три или четыре недели наступит весна. Франко продвигается по полуострову семимильными шагами. Астурия вот-вот падет, и когда это случится, северный фронт окажется в руках националистов. А без тяжелой и военной промышленности севера Республика проиграла. Следующий шаг — наступление на Мадрид, его осуществит армия Кейпо де Льяны. Полагаю, тебе уже пора как следует заняться работой, потому что скоро, очень скоро наш труд понадобится родине.

Иной раз я спрашивал себя, где он научился этим пустым, демагогическим разговорам, но мне достаточно было оглянуться, чтобы понять: Оларра — достойный сын своего времени. Стоило лишь окинуть взглядом вестибюли, коридоры и кабинеты, построенные в духе величественной архитектуры Муссолини, чтобы осознать: наполнить их способно лишь выспреннее красноречие на повышенных тонах.

— В любом случае, хоть зимы и не будет, полагаю, нужно продолжать продавать книги, чтобы было во что одеться, — заметил я. Итальянская пресса писала, что три сражения, развернувшиеся в окрестностях Мадрида, подорвали и истощили силы противников. — Кажется, испанские книги в Италии пользуются спросом.

— Это благодаря нашему крестовому походу. Да благословит Господь каудильо! Да благословит Господь дуче! А теперь ступай обратно в постель, а то еще дам напугаешь.

— А вы спать не будете? — спросил я.

— Мне спать? Разве это возможно? Я — капитан корабля, попавшего в шторм, так что спать — ни за что. Кроме того, мне еще предстоит перевести на испанский правила каталогизации Ватиканской библиотеки, которые современному читателю могут показаться совершеннейшей чепухой. Как будто у меня других хлопот мало!

Секретарь Оларра, получив в свое время диплом с отличием в школе библиотековедения, пытался систематизировать огромное собрание Ватиканской библиотеки. Этой работе он посвятил последние несколько лет, совершенно забросив систематизацию библиотеки академии. Впрочем, теперь Оларра мог рассчитывать на помощь Монтсе.

4

Монтсе отправилась в путь, не зная, что идет навстречу своей судьбе. Оказавшись на улице Данте, она снова превратилась во вчерашнюю дерзкую и влюбленную в жизнь девушку. Я заметил, что она сильно надушилась, и подумал: может быть, ради меня? Она с любопытством расспрашивала меня обо всем, и я старался не отставать от нее, интересовался подробностями ее жизни в Барселоне и планами на будущее. И вдруг она выпалила без предупреждения:

— Когда тебе заплатят, отдашь деньги мне, чтобы я их спрятала.

Увидев удивление на моем лице, она пояснила:

— Я специально надела пояс с внутренним карманом.

— Может, ты мне не доверяешь? — предположил я.

— Ну-ка, ответь мне: ты — художник или интеллигент?

У Монтсе было одно замечательное достоинство — она умела естественно и непринужденно приступить к любой теме, называя вещи своими именами, и при этом улыбка не сходила с ее лица. Слова не пугали ее, и это обстоятельство всегда давало ей преимущество над собеседником.

— К чему этот вопрос?

— Отвечай, — повторила она.

Я, конечно, никогда не подозревал, что мне придется решать столь неопределенную задачу.

— Художник, наверное, — произнес я с сомнением.

— Так вот, художники обычно очень беспечны, — заключила она.

— А что бы ты сказала мне, если бы я выбрал второй вариант? — поинтересовался я, подстрекаемый любопытством.

— То же самое. Интеллигенты тоже не умеют обращаться с деньгами.

Меня удивил ее апломб, ее уверенность в прочности уз, связывавших ее семью с миром предпринимательства. Возможно, она наслушалась подобных речей о разделении людей на категории в зависимости от того, какой деятельностью они занимаются, от своего отца.

— Боюсь, юные двадцатилетние представительницы каталонской буржуазии тоже в этом не слишком компетентны, — заметил я.

— Одиннадцатого января мне исполнится двадцать один; с восемнадцати я помогала отцу в работе. Я изучала стенографию, знакома с бухгалтерским учетом, умею заполнять бланки, необходимые для импорта или экспорта потребительских товаров, знаю, что такое дебет и кредит, и говорю на пяти языках — английском, французском, итальянском, каталонском и испанском.

Этот перечень лишил меня дара речи.

— В тридцать первом году, когда провозгласили Республику, мой отец, дядя Эрнесто и тетя Ольга решили испортить жизнь моему дяде Хайме, чье имя нам запрещено произносить, за то, что он примкнул к Народному фронту и ввязался в какие-то политические и финансовые махинации, — продолжала она. — После упорной битвы в суде, продолжавшейся более двух с половиной лет, им удалось вышвырнуть его из семейного бизнеса, в результате чего мой дядя разорился. Оказавшись в столь плачевном положении, он вынужден был продать часы, доставшиеся ему в наследство от деда, — чтобы жить на что-то. Через полчаса по завершении этой сделки два незнакомца сильно избили его и отобрали деньги — это случилось в трехстах метрах от ювелирного магазина. Он чуть не умер. Я единственная навещала его в больнице, тайно.

По тону, каким Монтсе рассказала эту историю, можно было подумать, что избиение заказали ее отец и дядя с тетей, а вовсе не ювелир, но я предпочел промолчать.

— Кажется, синьор Тассо не из этой породы людей, — заметил я.

— И все же на всякий случай, как только получишь деньги, передай их мне, и по возможности так, чтобы никто этого не видел.

У двери книжной лавки стояла машина марки «Итала» под регистрационным номером «SMOM-60», похожая на ту, что Валье-Инклан оставил возле Сан-Пьетро-ин-Монторио перед своим возвращением в Испанию. Шофер дремал за рулем, накрыв лицо форменной фуражкой. Кажется, это был служебный автомобиль.

— Наш покупатель? Если такая машина, должно быть, он — важная птица, — предположила Монтсе.

«Важная птица» оказалась высоким худощавым молодым человеком лет тридцати, смуглым, с правильными чертами лица, выдающимся раздвоенным подбородком, с живым и дерзким взглядом темных глаз и черными, блестящими, напомаженными волосами. На нем была черная рубашка и брюки голубино-серого цвета, какие носили итальянские фашисты, и пахло от него дорогим одеколоном.

— Позвольте познакомить вас с принцем Юнио Валерио Чимой Виварини. Он — известный палеограф и очень заинтересован в приобретении вашей книги, — произнес синьор Тассо.

То, что синьор Тассо представил принца как знаменитого палеографа, выглядело столь же странным, как если бы он назвал его процветающим владельцем скотобоен. На самом деле незнакомец казался не столько особой голубых кровей, сколько членом «принчипи», ударной силы, которую фашисты использовали для подавления забастовок и антифашистских манифестаций. Впрочем, он вполне смахивал и на bullo di quartiere, дворового хулигана, жестокого и задиристого персонажа римской комедии — такие славились тем, что были готовы потерять друга, но не упустить возможность как следует дать сдачи врагу.

— Piacere[5], — проговорил молодой человек, встав по стойке смирно и громко щелкнув каблуками на тевтонский манер.

Я в жизни не видел столь смехотворной сцены. Принц-палеограф, изображающий военное приветствие посреди букинистического магазина, полного старых, пыльных книг. Муссолини был прав, когда говорил, что «вся жизнь — поза».

— Piacere, — повторила Монтсе, снимая платок.

По ее тону я понял, что потерял ее, что в очаровании мне никогда не сравниться с этим персонажем, который явился сюда как будто прямиком из итальянской оперетты. Впрочем, я также знал, что ослепить человека шармом относительно просто. Истинная трудность состоит в том, чтобы поддерживать этот свет долгое время, не повредив при этом зрение существа, которое обольщают. А Юнио явно не принадлежал к числу мужчин, способных всерьез увлечься одной женщиной (у него было столько всевозможных дел, что не хватало постоянства, необходимого для прочных отношений). Прошли месяцы, даже годы, прежде чем мы смогли полностью понять характер Юнио — человека столь сложного, что ему удавалось казаться простым. Самый жестокий и самый добрый, самый нетерпимый и умеющий понимать, как никто другой, высокомерный и смиренный, сильный и уязвимый. Как и Монтсе, он постоянно притворялся, меняя маски в зависимости от того общества, в каком оказывался; в этом обманном мире ему даже приходилось пользоваться чужими именами. С сочувствием, к которому меня обязывает теперь знание трагических обстоятельств его смерти, я должен признать, что он стал жертвой своей эпохи. Безумец, родившийся в тот момент, когда Европа сошла с ума.

Надо сказать, что, хотя в первое мгновение Юнио и похитил у меня Монтсе, опасный и недоступный мир, окружавший нашего друга, постепенно возвращал ее мне. Я был связующим звеном между ней и Юнио, и она в конце концов остановила свой взгляд на мне и приняла меня. Мне лишь предстояло подождать. Однако это произошло не в одночасье: Монтсе вернулась ко мне не сразу, а как бы по частям — так море долго, беспорядочно выбрасывает на берег обломки кораблекрушения, повинуясь законам, известным лишь глубинным течениям.

— Эта книга стоит по меньшей мере семь тысяч лир, но я готов предложить вам пятнадцать, — сказал Юнио.

Смятение, вызванное в моей душе поведением Монтсе, усилилось, когда молодой принц назвал свою цену, словно бы подслушав совет Переса Комендадора о том, что следует запрашивать в два раза больше, чем тебе предлагают, с тем, чтобы потом доторговаться до средней суммы.

— Я не понимаю. Если книга стоит семь тысяч лир, то почему вы хотите заплатить пятнадцать? Это же абсурд.

Монтсе смерила меня свирепым, неодобрительным взглядом, вероятно, уверенная в том, что именно она стала причиной столь неумеренной щедрости.

— Скажем так: деньги для меня не проблема, — сказал он с некоторым самодовольством.

— Ну тогда почему бы вам не заплатить нам шестнадцать тысяч или, еще лучше, семнадцать? — поинтересовался я.

— Хорошо, я дам вам семнадцать тысяч, — согласился он.

На какую-то долю секунды мне показалось, что мы с ним соревнуемся с единственной целью — произвести впечатление друг на друга.

— Договорились, — произнес я.

— Вы забыли о комиссионных, — вмешался в разговор синьор Тассо, до сего момента державшийся в стороне.

— И сколько они составляют? — спросил принц, гораздо больше, чем я, сведущий в искусстве торговли.

— По тысяче лир от каждой из сторон.

— Вполне приемлемая сумма.

Потом они оба посмотрели на меня, ожидая, когда я скажу свое слово.

— Мне тоже, — выдавил я наконец.

Я думал, что победил Юнио и восстановил свое доброе имя в глазах Монтсе, не подозревая, что он покупает не только книгу, но и нас тоже. Однако все еще только начиналось, а мы были слишком наивны, чтобы понять, что происходит.

Я дождался, пока все отвернутся, и, воспользовавшись моментом, передал деньги Монтсе, как она просила. Впрочем, на самом деле я поступил так, чтобы испытать ее.

— Нет, пусть будут у тебя, — сказала она тихо.

— А если на нас нападут, как на твоего дядю Хайме? — напомнил я.

— Кто на нас нападет — принц со своим шофером? Ты думаешь, он — фашистский Робин Гуд?

В словах Монтсе прозвучало что-то большее, чем просто ирония. В ней пробудился к действию механизм, заставляющий человека доверять кому-то безоговорочно. Мне казалось несправедливым, что не я вызвал в ней такое доверие. Однако в ту пору Монтсе была слишком молода, а в Риме развенчанных принцев развелось как бродячих кошек. Бедствие, о котором мы узнали со временем.

5

Семнадцать тысяч лир произвели впечатление только на секретаря Оларру. Дважды сосчитав деньги, он воскликнул:

— Дуче предлагал пятнадцать тысяч лир в месяц Хосе Антонио Примо де Ривере на поддержку Испанской фаланги! А вам удалось продать книгу за семнадцать тысяч! Решительно, мир сошел с ума!

Остальные комментировали происшествие, в центре которого стояла донья Хулия, одна из «изгнанниц», всеми уважаемая за кулинарный талант. Похоже, во время сиесты эта милая дама повстречалась с призраком академии. Она, по обыкновению, прилегла ненадолго отдохнуть и вдруг почувствовала, что ее обнимают длинные прозрачные женские руки, тянущиеся изнутри матраса. Убедившись, что сила этого объятия мешает ей подняться с постели, она закрыла глаза и стала читать «Отче наш» — именно так следует поступать, оказавшись в подобной ситуации. Призрак исчез, и донья Хулияопрометью бросилась прочь из своей комнаты. Страх не покидал ее и теперь, когда она рассказывала о случившемся.

История о призраке не стала для нас новостью — напротив, она принадлежала к числу знаменитых легенд академии. Некоторые считали, что речь идет о блуждающем призраке Беатриче Ченчи, римской аристократки, казненной за убийство отца, который ее домогался. Ее тело похоронили в находившейся неподалеку церкви Сан-Пьетро-ин-Монторио. Ее отсеченная голова хранилась в серебряной урне, а потом исчезла оттуда, когда в 1798 году в Рим вошли французские войска, и это обстоятельство якобы разозлило призрак покойной; с тех пор он стал бродить по территории академии, требуя, чтобы ему вернули похищенное. Другие уверяли, что привидение — это дух одного из монахов, живших в здании, когда оно еще принадлежало францисканскому монастырю. Как бы там ни было, «изгнанникам» сообщили о существовании призрака, как только они приехали в Рим, после чего оставалось лишь ждать, пока это предупреждение сыграет с ними злую шутку.

Я больше часа выслушивал подробности случившегося и мнения всех собравшихся (нашлись и такие, кто предлагал пригласить в академию священника, чтобы он изгнал духа). После чего решил прогуляться в Трастевере[6], привести в порядок мысли. Меня охватило странное чувство тревоги и печали, и, хоть мне и трудно было это признать, в душе я знал, что оно связано с Монтсе. Была некая странность в ее образе мыслей, более взрослом, чем тот, что свойственен обычно девушкам ее возраста и даже чем мой собственный, а ведь я был на семь лет старше ее. Она хотела наслаждаться каждым мгновением так, словно оно последнее, и поэтому относилась очень требовательно к себе самой и к другим. Появление Юнио словно помогло мне понять, что, хотя он и станет когда-нибудь ее избранником, она никогда не будет принадлежать ему полностью. Такова была ее природа: свобода составляла неотъемлемую часть ее души, и ничто, даже самая сильная любовь, не сможет этого изменить. Поэтому Юнио оказался для меня не только соперником, но и тем пробным камнем, который позволил мне понять истинную сущность Монтсе. По правде говоря, наши с ней отношения без него не состоялись бы или по крайней мере сложились бы иначе. Возможно, у нас бы возникла временная связь, как это часто случается в юности, но я никогда не добился бы от нее, чтобы после окончания войны она осталась со мной в Риме, отказавшись от своей семьи. Однако, как я уже сказал, в тот момент мне хотелось бежать из академии, чтобы избавиться от своих страхов.

Я спустился по лестнице, связывающей Сан-Пьетро-ин-Монторио с виа Гоффредо Мамели. Потом пошел по виа Бертани, пересек пьяцца Сан-Козимато, двинулся дальше по виа Натале-дель-Гранде, свернул налево на Сан-Франческо-а-Рипа и, сам того не желая, вдруг оказался перед «Фронтони» — старым полуразвалившимся семейным кафе. Войдя, я заказал cappuccino freddo[7]. Хозяин, дон Энрико, в очередной раз поведал мне, что этот популярный вид кофе получил свое название из-за одежды монахов-капуцинов — коричневого и белого цветов. Несмотря на то что я уже около двух лет наведывался в его кафе, он все равно всякий раз, как я заказывал капуччино, рассказывал мне эту историю.

Я сидел уже минут сорок, погруженный в свои мысли, под пристальным взглядом дуче, смотревшего на меня с огромного пропагандистского плаката, пока наконец дон Энрико не оторвал меня от раздумий.

— Один синьор попросил меня вручить вам эту записку через пять минут после того, как он уйдет.

Я поднял голову, и меня вдруг поразило, что дон Энрико очень похож на Муссолини. Создавалось впечатление, что все итальянцы сговорились выглядеть так же, как их вождь, — уникальный мимический феномен, сравнимый разве с тем, что возникает у хозяина и его собаки[8].

— Какой синьор? — спросил я удивленно.

— Иностранец, как и вы.

— Постоянный клиент?

— Нет, он никогда не был здесь прежде. У него лицо… северянина, — добавил он, правой рукой рисуя в воздухе причудливые загогулины.

— Северянина?

— Ну, знаете, блондин, светлые глаза, веснушки. Если бы мы с вами находились сейчас на Сицилии, я бы сказал, что он — потомок норманнов, но, поскольку мы не там, я скажу, что он и есть норманн. А где живут норманны? На севере.

Убийственная логика дона Энрико лишила меня дара речи, и он воспользовался этим, чтобы вручить мне сложенную вчетверо записку. Я несколько секунд медлил, прежде чем прочесть ее. Вот что там говорилось:

Если вам нужна информация о «SMOM-60», встретимся завтра на протестантском кладбище в пять часов у могилы Джона Китса. Приходите вместе с девушкой.

Я бы принял сие послание за неудачную шутку, если бы в ней не упоминался номер машины Юнио — эта деталь с самого начала привлекла мое внимание.

Я понятия не имел, кто мог ее написать и по какой причине; однако становилось ясно, что кто-то еще знает о сделке, которую мы заключили с принцем. Но если это обстоятельство уже само по себе было удивительным, не менее поражало следующее: составивший записку незнакомец почему-то был уверен в том, что нам с Монтсе будет интересно узнать о тайнах Юнио, хотя я вовсе не собирался вступать с ним в какие бы то ни было отношения. Что нам с Монтсе за дело до того, кто такой этот жалкий принц и какие грехи за ним водятся? В общем, я решил, что все это — происки обойденного покупателя, вознамерившегося получить нашу книгу любой ценой.

Устало шагая по Трастевере, а потом по Монте-Аурео в сторону академии, я и не подозревал, что за мной следят и что в нашей жизни вот-вот случится неожиданный capovolgimento[9], который заставит нас поступить на тайную службу и начать следить за теми, кто следил за нами, заставит научиться взвешивать свои слова, и что такое положение дел продлится семь лет — до момента вступления союзников в Рим.

6

В академии все стояло вверх дном. Когда окончилась история с призраком, новость о семнадцати тысячах лир молниеносно облетела всех, спровоцировав своего рода митинг перед кабинетом секретаря Оларры; тому не оставалось ничего другого, как проститься с небольшой суммой, чтобы женщины могли купить мяса: ведь мы уже несколько недель обходились без него. Вопрос был поставлен на голосование, и в результате решили купить trippa[10], чтобы приготовить блюдо по-мадридски. Даже это невинное решение приобрело политическую окраску: данное национальное блюдо должно было символизировать незамедлительный переход испанской столицы в руки националистов.

— Вот уж попляшут красные, когда Франко войдет в Мадрид! — воскликнул сеньор Фабрегас, давно уже ставший среди обитателей академии вторым по старшинству после Оларры.

Монтсе я обнаружил в библиотеке. Она окончательно избавилась от своего монашеского платья и теперь собирала волосы под диадемой.

— Почему ты здесь, а не внизу, с другими женщинами? — спросил я.

— Потому что я не нахожусь в рабстве ни у одного из мужчин, — ответила она прямо. — Я просматриваю издания: может, найдется еще какая-нибудь книга о Египте или о чем-нибудь, имеющем отношение к палеографии.

— Чтобы продать принцу Чиме Виварини?

Я не сдержался и произнес эту фразу весьма недобрым тоном: ее упорство пробудило во мне ревность, раздражение и желание протестовать.

— Он заплатил нам семнадцать тысяч лир! Возможно, его заинтересуют и другие… экземпляры из наших фондов.

— Думаю, тебе следует прочесть это, — сказал я, протягивая ей записку.

Она просмотрела текст и спросила:

— Что это значит?

— Я не знаю. Я пил кофе в «Фронтони», и вдруг хозяин вручил мне этот листок по поручению незнакомца… северной внешности. Здесь указан номер машины твоего знакомого. Полагаю, автор письма не может смириться с тем, что принц купил Пьера Валериана, и теперь хочет поговорить с нами, чтобы мы аннулировали сделку.

Монтсе проигнорировала мою обмолвку, то есть то обстоятельство, что я приписывал ей определенные дружеские отношения с Юнио, не соответствующие действительности. Я же в тот момент считал, что они принадлежат друг другу, хоть и виделись всего один раз.

— Если все обстоит именно так, как ты говоришь, то почему тот человек не показался сам? Почему он не обратился к тебе прямо? И зачем звать нас на кладбище к какой-то определенной могиле?

— Не имею ни малейшего понятия. Полагаю, что кладбище большое и потому нужно договариваться о конкретном месте встречи. Может, таинственный незнакомец — англичанин, как Китс.

— «Приходи вместе с девушкой», — повторила она вслух.

— Как ты думаешь, что нам делать? — спросил я.

Теперь мне кажется, что предоставлять ей право решения было с моей стороны проявлением трусости, учитывая, какими последствиями для нас это обернулось, но в глубине души я хотел узнать, как далеко она готова зайти, если верны мои предположения относительно ее чувств к Юнио.

— Если отец узнает, что я ходила на протестантское кладбище, он меня убьет. Но с другой стороны, вдруг этот человек хочет сообщить нам что-то важное, — сказала она.

— А как нам выйти вместе, чтобы твой отец ничего не заподозрил? — поинтересовался я.

— Это очень легко, — ответила она, указывая мне на стопку книг.

— Не исключено, что мы сможем обмануть твоего отца, но сомневаюсь, что то же самое получится с Оларрой. У него приказ из посольства — следить за всеми. Кое-кто из моих знакомых студентов в Испании попал под следствие по его доносу. Некоторых из них наверняка посадят в тюрьму или даже расстреляют по его вине. Вероятно, он пошлет людей следить за нами до самого книжного магазина.

— В таком случае мы сначала пойдем в лавку синьора Тассо и только потом — на кладбище. Мы отдадим ему книги и скажем, что хотим снова встретиться с принцем и пригласить его к нам в академию, в библиотеку: а вдруг там есть еще какие-нибудь интересующие его издания. Оларра ничего не заподозрит, потому что у него не будет к тому оснований.

Меня удивили изворотливость Монтсе и ее упорное стремление добиться новой встречи с принцем.

Голос доньи Хулии, возвестивший, что ужин готов, положил конец нашему разговору.

Национальное блюдо вызвало за столом небывалое воодушевление. Пили за Франко, за Муссолини, за Гитлера и японского императора, за четырех всадников Апокалипсиса, явившихся, чтобы вызволить мир из лап коммунистического чудовища. Под конец вечера Оларра завел граммофон, и несколько пар закружились в танце под звуки военного марша; в их числе и дети — Мигелито и Марианита. Несмотря на то что зрелище это было довольно нелепое, я почувствовал вдруг такую тоску по родине, что на глаза даже навернулись слезы; плакать захотелось еще сильнее, когда Перес Комендадор и его жена, Магдалена Леру, объявили о своем намерении совершить длительное путешествие по Греции.

Я услышал, как сеньор Фабрегас сказал секретарю Оларре:

— Перес Комендадор просто пытается смыться. Не думаю, что сейчас подходящее время для поездок.

— Если в нашем доме и есть человек, в котором не приходится сомневаться, — то это Перес Комендадор. Он единственный, кто выступил против Валье-Инклана, когда тот решил превратить академию в гнездо анархистов и революционеров. Уверяю вас: пойти против дона Рамона, у которого характер хуже, чем у самого черта, — нелегкая задача. Кроме того, его поручителем является герцог дель Инфантадо, так что он может отправляться, куда ему вздумается. Не стоит забывать и вот о чем: отъезд пары Перес Комендадор означает, что нам теперь придется кормить на два рта меньше. Не забудьте об этом, — ответил ему секретарь Оларра.

— Я уеду отсюда только для того, чтобы убивать красных, — заключил сеньор Фабрегас.

— Вы уедете отсюда в тот день, когда кончится война. Если вы хотели убивать красных, вам нужно было остаться в Барселоне, — возразил Оларра.

Когда все разбрелись по своим комнатам, я снова поднялся на террасу. Рубиньос сидел в том же положении, что и прошлой ночью: он клевал носом, пытаясь побороть сон. Как только я вошел, раздался стук телеграфа.

— Чертов аппарат! — воскликнул Рубиньос, приходя в себя.

Несмотря на попытки держать военную осанку, похож он был не на солдата, а на школьника, не имеющего никаких способностей к воинскому делу.

Я отправился прямиком к перилам. На сей раз я не стал пересчитывать башни и купола, а сразу же отыскал взглядом пирамиду Гая Цестия, мавзолей, вокруг которого расположилось римское протестантское кладбище. Это здание в форме пирамиды велел построить претор и народный трибун, умерший в 12 году до н. э. Его имя и носит памятник. В эпоху романтизма, когда Порта-Сан-Паоло и Тестаччо[11] еще не входили в черту города, он являлся предметом вдохновения для поэтов и художников. Я хорошо знал окрестный район, тем более что перед пирамидой находилось новое здание почтамта работы архитекторов Адальберто Либеры и Де Ренци, выдающийся образец итальянской рационалистической архитектуры. Однако мне никогда прежде не доводилось бывать на протестантском кладбище.

Мелкий дождь, легкий прохладный ветерок и густой туман возвестили о наступлении осени, и город, казалось, таял у меня на глазах.

7

Рим встретил утро густым слоем листвы, источавшей аромат перезрелых фруктов. Создавалось впечатление, будто лето кончилось мгновенно — одной ночи хватило, чтобы изменить вид города, окрашенного теперь в охряные, коричневые и желтые цвета. Внезапная смена сезона навела меня на грустную мысль: в жизни все происходит не так, как мы ожидаем, а из-за нашей уверенности, что все события будут разворачиваться так, как мы того хотим, реальность застает нас врасплох. Именно так произошло с войной: она вызревала долгое время, и, однако, никто не смог ее предотвратить. Все думали, будто она еще очень далеко, никто не верил, что она действительно может начаться. Как и я был убежден, что до осени еще далеко.

Мы с Монтсе после завтрака поднялись в кабинет секретаря, чтобы рассказать ему о нашем желании пригласить покупателя знаменитой книги в академию. Я представил Юнио известным палеографом, а кроме того молодым чернорубашечником, принадлежащим к итальянской аристократии, и это значительно все упростило. Оларру всегда радовало общение с представителями фашистской партии. Думаю, в глубине души он страстно желал, чтобы кто-нибудь познакомил его с дуче, которым он безгранично восхищался.

— Как, ты говоришь, звали этого принца? — спросил секретарь.

— Юнио Валерио Чима Виварини, — ответил я.

Мы предоставили Оларре посмаковать это имя, насладиться им, словно изысканным кушаньем или напитком.

— Сейчас секретарь отправится к моему отцу с историей об итальянском принце, и руки у нас будут развязаны, — заметила Монтсе.

После обеда мы отправились в книжный магазин синьора Тассо с полудюжиной экземпляров «Дон Кихота» — именно столько мы нашли у себя на полках. Монтсе сияла: ведь это она придумала безупречный план, позволявший нам улизнуть на таинственную встречу на кладбище. Она снова увидит Юнио, как только он примет наше приглашение, а к тому времени она уже многое узнает о нем от незнакомца. Чего ей еще было желать? Что до меня, то я уже начал потихоньку смиряться с ролью статиста и ждал, пока все окончательно прояснится.

— Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Мне кажется, это потрясающая идея, я и сам с удовольствием пришел бы к вам, если это возможно, — ответил синьор Тассо, выслушав наше предложение.

Первая часть плана сработала на ура.

Потом мы на трамвае доехали до Тестаччо. Вагон тряхнуло, и Монтсе припала ко мне. Мне пришлось сдержаться, чтобы не превратить это случайное прикосновение в намеренное объятие, — я вовремя сообразил, что это не очень подходящий момент для проявлений любви. Мы сошли на остановке «Почта».

— Уродливое здание для уродливого мира, — буркнула Монтсе. Ей были чужды символы такого рода архитектуры.

Мы прошли по улице Гая Цестия вдоль стены кладбища и оказались перед запертой калиткой. На табличке значилось: «Cimitero acattolico di Testaccio. Per entrare basta suonare la campana»[12]. Попав внутрь, мы оказались в одном из самых красивых мест Рима. На обширной площади высились изысканные надгробия и монументальные мавзолеи, цвели азалии, гортензии, ирисы, олеандры и глицинии, разрослись кипарисы, оливковые, лавровые и гранатовые деревья. От этой красоты захватывало дух. Несколько месяцев спустя обстоятельства заставили меня проявить интерес к поэзии Китса и Шелли: я понял, о чем последний писал в своем «Адонисе», элегии, посвященной его другу Китсу: можно полюбить смерть, если знать, что тебя похоронят в столь прекрасном месте.

— Где могила Джона Китса? — поинтересовался я у сторожа.

— Могилы Перси Шелли и Августа Гете — впереди, Джона Китса — налево, Антонио Грамши — направо, — ответил тот механически.

Монтсе взяла меня под руку, подчеркнув таким образом почтение перед кладбищем, и мы пошли в указанном направлении. Внезапно участок с надгробиями сменился английским садом с тщательно подстриженной травой и толстоствольными вековыми деревьями. Могила, в которой покоился Китс, оказалась последней — она находилась у подножия пирамиды. На доске не было имени поэта, только эпитафия, гласившая:

Here Lies One Whose Name Was Writ in Water.

Монтсе говорила, что говорит по-английски, поэтому я спросил:

— Что это значит?

— «Здесь лежит тот, чье имя было написано водой», — перевела она. И добавила: — Поэтическая фраза.

— Это ведь могила поэта.

Через пять минут к нам подошел мужчина средних лет, идеально соответствовавший описанию дона Энрико: светло-зеленые глаза, блондин, молочно-белая кожа и усыпанное веснушками лицо.

— Я вижу, вы получили мое послание. Меня зовут Смит, Джон Смит, — произнес он по-итальянски с сильным английским акцентом.

— Это Монтсеррат Фабрегас, а мое имя — Хосе Мария Уртадо де Мендоса.

Мы пожали друг другу руки.

— Полагаю, вас интересует причина, по которой я попросил вас прийти сюда, но в нескольких словах ее трудно объяснить, так что, если позволите, я расскажу вам все по порядку.

Смит, или как его там звали на самом деле, умолк, ожидая нашего согласия.

— Продолжайте, — сказала Монтсе.

— Я разделю свою историю на три главы: они, хоть и разрознены во времени, тем не менее взаимосвязаны, и позже вы сами в этом убедитесь.

— Не выводите нас из терпения, говорите скорее, — попросил я.

— Это могила Джона Китса, одного из крупнейших английских поэтов, — начал он свое повествование. — А в соседней захоронены останки человека, заботившегося о нем до самой смерти, художника Джозефа Северна. Они приехали в Рим вместе в сентябре 1820 года. Северн отправился в это путешествие после того, как получил золотую медаль Королевской академии; Китс же устремился в Италию из-за благотворного климата, поскольку болел туберкулезом. Друзья — на самом деле они познакомились всего за три дня до того, как судно отчалило из Англии, — обосновались в небольшой квартире в доме номер двадцать шесть на пьяцца ди Спанья. Здоровье Китса не улучшалось, ему становилось все хуже, и в начале 1821 года Северну пришлось заняться поисками места, где можно будет похоронить приятеля. Вот оно, вы на него смотрите. Разумеется, в то время кладбище не было обнесено забором и за ним не ухаживали, а по травке между могилами бродили козы в сопровождении пастухов. Несмотря на это, здесь в изобилии росли маргаритки, нарциссы, гиацинты и лесные фиалки. Китс пришел в восторг от описания кладбища и уговорил товарища наведываться туда. Во время одной из таких «прогулок» Северн встретил пастуха. Завязалась благожелательная беседа. И пастух рассказал ему, что нашел в кофре у подножия пирамиды Гая Цестия странный документ — речь шла о египетском папирусе. Северн выкупил его у пастуха, чтобы отнести Китсу: ведь тот нуждался в развлечениях, дабы забыть о своей болезни. Китс с радостью принял подарок и сообщил об обстоятельствах, при коих папирус был обнаружен, своему врачу, доктору Кларку. Тот, в свою очередь, передал новость британскому консулу в Риме. Папирус Китса стали обсуждать в таких заведениях, как «Антико кафе греко», где собирались приехавшие из-за границы представители богемы и ученого мира. Весть о нем дошла до ватиканской курии. Китс считал, что в папирусе содержится ключ, благодаря которому можно найти в Египте сокровище фараона, или что-то в этом роде. К несчастью, поэт умер 23 февраля, в тот же год. Но дело на этом не кончилось. Вы следите за моим рассказом?

— Конечно.

— Для католической церкви Китс был протестантом; кроме того, в 1821 году считалось, что его болезнь может стать причиной эпидемии, а посему Ватикан приказал сжечь все, что находилось в его квартире: мебель, одежду, книги, бумаги и так далее. Мы считаем, что на самом деле они хотели завладеть папирусом, который подарил поэту Северн.

— Зачем? — спросила Монтсе.

— Потому что там находилась карта, так называемая Карта Творца.

— А что было в этой карте? — снова поинтересовалась Монтсе.

Смит несколько секунд помедлил, прежде чем ответить.

— Это зависит от того, во что верить. Говорят, эту карту начертал сам Господь, и она содержит ключ к пониманию мира со дня его сотворения.

— Ничего подобного на свете существовать не может, — возразил я.

— Лучше нам перейти ко второй главе, — сказал он, проигнорировав мое замечание. — Полагаю, вы задаетесь вопросом: как и когда карта попала к подножию пирамиды Гая Цестия. Вы слышали о Германике, римском военачальнике? Он являлся одним из главных исторических персонажей своей эпохи. Он был сыном Друза, брата императора Тиберия, и тот усыновил его после смерти отца. Однако Тиберий видел в Германике опасного соперника — ведь его обожали народ и армия. В семнадцатом году нашей эры император отправил его в Антиохию, якобы для усмирения парфян. Германик был не только солдатом, но и человеком глубоко чувствительным, он даже писал стихи. И он решил, не испрашивая на то позволения Тиберия, совершить путешествие в Египет. Он приехал в страну Нила весной девятнадцатого года и оставался там до осени. На протяжении этих шести месяцев Германик познакомился с представителями многочисленных сект, хранивших культурное наследие и мудрость древних египтян. Именно так ему удалось заполучить Карту Творца.

— А откуда эта карта оказалась у египтян? — поинтересовалась Монтсе.

— Карта попала в Египет во время персидского завоевания, пятью веками раньше. Случилось так, что по возвращении в Антиохию Германика отравил некий Пизон, исполнявший приказ Тиберия. Посему карта отправилась в Рим вместе с прочим имуществом военачальника. Нам неизвестно, почему кто-то решил ее спрятать, но обращает на себя внимание тот факт, что это сделали в пирамиде Гая Цестия.

— Следовательно, карта перекочевала из Персии в Египет, а от Германика перешла в руки неизвестного лица, спрятавшего ее у основания пирамиды Гая Цестия, потом ее нашел пастух и продал Северну, и наконец после смерти Джона Китса ее забрал Ватикан, — подвела итог Монтсе.

— Именно. Но остается еще третья глава, самая важная из всех, та, из-за которой вы находитесь здесь. В 1918 году немец Рудольф фон Зеботтендорф на основе Тевтонского ордена создал тайное общество «Туле» — организацию, объединявшую полдюжины националистических союзов. Название «Туле» было избрано в память об одноименной легендарной стране, представлявшей собой что-то вроде северной Атлантиды и послужившей предметом вдохновения для Рихарда Вагнера. Фон Зеботтендорф некоторое время жил в Каире, там он вступил в Мемфисскую ритуальную ложу и узнал о существовании Карты Творца. Год спустя еще один член «Туле», Антон Дрекслер, основал в Мюнхене Рабочую партию Германии — политическое ответвление «Туле». Адольф Гитлер присутствовал на одном из съездов партии и по окончании заседания вступил в ее ряды. Через несколько месяцев он возглавил организацию, и она стала называться «Национал-социалистическая рабочая партия Германии», то есть превратилась в известную нам сегодня нацистскую партию. Переход власти в руки Гитлера повлек за собой участие «Туле» в работе всех правящих органов. Целью «Туле» было заставить науку выявить качества, присущие арийской расе. И тут появляется ключевая фигура — Карл Хаусхоффер, профессор геополитики, востоковед и член «Туле», проповедовавший идею «крови и почвы», согласно которой превосходство одной расы над другой зависит от завоевания ею того, что он назвал Lebensraum — «жизненным пространством». То есть территория для нации — не только средство получения власти, но и сама власть. Для поддержки теорий Хаусхоффера «Туле» создала «Deutsche Ahnenerbe» — «Немецкое общество по изучению древней германской истории и наследия предков». Это было что-то вроде организации по исследованию истории древней культуры, состоявшей из лингвистического подразделения и отдела, занимавшегося содержанием и символикой народных традиций. Их задачей являлся поиск доказательств превосходства арийской расы и ее древнего права оккупировать приграничные территории. Вскоре идеи Хаусхоффера увлекли Германа Геринга, публично заявившего о намерении Германии установить контроль над Австрией и Чехословакией и о своем требовании к западным державам развязать ей руки для действий в Восточной Европе. Кроме того, нам известно, что число подразделений в «Аненербе» увеличилось: там стали заниматься германской археологией и эзотерикой. Нацисты убеждены, что в мире существует дюжина «священных предметов», способных предоставить своим обладателям неограниченную власть. Карта Творца входит в число этих якобы магических вещей.

— Вы хотите сказать, что нацисты охотятся за картой? — спросил я с сомнением.

— Отвечу вам фразой Джона Китса: «У фанатиков есть мечты, из которых они ткут рай для своей секты». Они хотят получить не только Карту Творца, но и Ковчег Завета, Святой Грааль и Священное Копье Лонгина. Нацисты верят в геомантию[13] и убеждены в существовании священной географии: они полагают, что ни одна страна не возникла в результате спонтанных действий и в основе всякого территориального разделения лежит некий общий план. Карта Творца поможет им раскрыть этот план.

— Не понимаю, каким образом, — сказала Монтсе.

— Видите ли, на протяжении истории горы часто считались местом обитания богов. Например, у греков эту роль выполнял Олимп, у древних евреев — Синай и Хорив, у тибетских буддистов — Канченджанга, у индусов — Меру и Кайлас. По убеждению геомантов, эти священные горы в действительности являются центрами сосредоточения энергии, передающими космическую силу по нескольким Линиям Закона, или Священным Линиям, протянувшимся во все концы земли. Храмы, монастыри и другие священные сооружения служат точками притяжения этих теллурических сил, способных оказывать решающее влияние на народный дух. А тот, кто подчинит себе народный дух, легко сумеет контролировать и политическую власть. Это объясняет огромный успех религий во всех уголках земного шара. На Карте Творца отражены все линии, по которым распределяется высшая энергия.

Идея о существовании карты с подобными свойствами показалась мне столь же абсурдной, сколь и наше присутствие на кладбище, поэтому я произнес:

— Я — архитектор и уверяю вас: никто еще не смог найти доказательства тому, что расположение зданий может оказывать влияние на психику их обитателей.

— Китайцы называют это «фэн-шуй», — заметил Смит.

— У всех предрассудков есть свое название. Кроме того, какое мы имеем отношение к рассказанной вами истории?

— Сочинение Пьера Валериана — единственная в мире книга, в одном из приложений которой говорится о Карте Творца. На самом деле издание 1556 года, в том виде, в каком оно известно нам на сегодняшний день, не совпадает с первой редакцией. Существовала более ранняя версия, появившаяся примерно в то же время, и ее изъяли из обращения именно из-за упоминания о существовании Карты Творца: ведь церковь ее не признает. Первое издание сожгли в Базеле. Но, как это часто происходит, не все его экземпляры были уничтожены. Считается, что три или четыре из них избежали костра, но никто не знает, где они находятся. Ваша книга принадлежит к их числу.

— И вы думаете, что принц Чима Виварини хочет продать ее нацистам, — предположил я.

Смит в первый раз улыбнулся:

— Я не думаю, я в этом уверен. Принц Чима Виварини — член общества «Туле» в Риме. Его отец — венецианец, но мать — австрийская аристократка из рода, находящегося в тесной связи с германским дворянством. Любопытно, что, несмотря на его происхождение, у него паспорт Суверенного военного ордена Мальты, самой маленькой страны в мире.

— Вы имеете в виду остров Мальту? — вмешалась в разговор Монтсе.

— Скажем так: рыцари Мальтийского ордена потеряли остров в первой трети прошлого века. И тогда они обосновались в Риме, создав тут независимое государство: его территория ограничивается Мальтийским дворцом, расположенным под номером 68 по виа Кондотти, и Виллой Мальта на Авентинском холме. Во дворце живет Великий Магистр и располагаются правительственные структуры, а на Авентинском холме находится приорат ордена. У ордена есть собственное правительство, независимый суд и двусторонние отношения со многими странами; он выдает собственные паспорта, выпускает марки и чеканит монету, как любое суверенное государство. Номерные знаки машин этой страны образованы буквами SMOM, что расшифровывается как «Sovrano Militare Ordine di Malta»[14].

Мы с Монтсе недоверчиво переглянулись.

— Вы говорите серьезно? — спросил я Смита.

— Мне тоже поначалу нелегко было это понять, но Рим — единственный город в мире, в котором находятся три разных государства: Королевство Италия, Ватикан и Мальтийский орден. Его члены принадлежат к высшей европейской знати, это политики и предприниматели, ярые католики. Самую влиятельную группу составляют Габсбурги, Гогенцоллерны и Люксембурги, самые древние германские аристократические роды, связанные со Священным престолом. Теоретически целью ордена является оказание гуманитарной помощи тем, кто в ней больше всего нуждается, — посредством клиник, больниц, госпиталей, а также содействие беженцам, но в действительности он служит мостом между политической и экономической властью, с одной стороны, и Ватиканом — с другой. Поэтому мы опасаемся, что «Туле» имеет в своем распоряжении доказательства существования Карты Творца и хочет забрать ее из Ватиканской библиотеки.

— Вы так и не пояснили, зачем рассказываете нам все это, — заметил я.

— Дело в том, что нам нужна ваша помощь, — заявил он.

— Какого рода помощь? — поинтересовался я.

— Я хочу, чтобы вы продолжали общаться с принцем Чимой Виварини и постарались бы узнать, каковы его планы.

Тот, кто не верит в совпадения, мог бы теперь получить подтверждение тому, что они действительно бывают. Монтсе, пригласив Юнио посетить нашу библиотеку, словно бы заранее предвидела предложение Смита. До сего момента понятие «шпионить» означало для меня подслушивать чужие разговоры, приложив ухо к двери; мне и в голову не приходило, что есть шпионаж другого рода. Я уже намеревался было отклонить просьбу Смита за двоих, но Монтсе опередила меня.

— Я сделаю это. Я ненавижу нацистов с тех пор, как они начали жечь книги в 1933 году, — произнесла она.

Я не сомневался в том, что Монтсе наш разговор казался увлекательным, как роман в жанре «ужасов»: когда читатель испытывает страх вместе с главными героями, но избавлен от его последствий.

— Мы даже не знаем, правду ли он говорит, он не предоставил нам ни одной убедительной причины, по которой нам следует согласиться, — заметил я.

— Вы правы, — признался Смит. — Но пока могу сообщить вам, что я представляю, скажем так, группу лиц, защищающих устои демократии в Европе, и жизни многих людей поставлены под угрозу.

— Я это сделаю, — повторила Монтсе упрямо.

Я был уверен, что слово «демократия» является табу в доме Фабрегасов и Монтсе даже не знает, что оно означает на самом деле, а посему, если она и собирается стать такой, как Мата Хари, то побуждают ее к этому соображения исключительно сентиментального свойства. В действительности, как я выяснил позже, за ее порывом скрывался акт бунтарства.

— Ты знаешь, какие неприятности нас ждут, если мы примем его предложение? Думаешь, это игра, но Смит ведь просит нас шпионить за человеком, который может оказаться… опасным, — я в очередной раз пытался переубедить ее.

— Ваш друг прав, — согласился Смит. — Не стану отрицать: определенный риск существует, однако, если вы будете действовать осторожно, его вероятность окажется довольно незначительной.

— Я это сделаю, — проговорила Монтсе в третий раз.

Я почувствовал себя так, как, наверное, Христос после того, как Петр троекратно отрекся от него. Я не понимал упорства Монтсе, и оно меня обижало. Ни она, ни я не принадлежали к тому миру, мы с ней были там посторонними.

— Хорошо, — промолвил Смит. — После встречи с принцем отправляйтесь в пиццерию «Поллароло», на виа Рипетта, рядом с пьяцца дель Пополо. Там вы спросите Марко и назовете ему свое кодовое имя — Либерти[15]. Он скажет вам, что лучшая пицца — «Маргарита». Вы попросите положить в нее базилик. Потом спокойно поедите, расплатитесь и явитесь сюда в пять часов вечера, как сегодня. Не записывайте ничего за принцем и ни с кем не разговаривайте. Даже с Хосе Марией.

Инструкции Смита говорили о том, что эта дурацкая игра идет уже всерьез, и я решил вмешаться.

— Я согласен, чтобы она увиделась с принцем и получила от него информацию, но идти с одного конца Рима на другой… И эти тайные имена и сведения… Все это кажется мне слишком опасным. Пусть она отправляется на встречу, а я останусь тут, с вами, и передам вам то, что она мне расскажет.

Я вынужден был признать, что и сам становлюсь шпионом по причинам исключительно сентиментального характера.

— Эта идея мне нравится. В таком случае вы сообщите Марко свое подпольное имя. Как вы хотите называться?

— Троицей.

Монтсе внимательно посмотрела на меня: ее больше удивило выбранное мною имя, чем мое решение участвовать в предприятии.

— Троица? — спросила она меня язвительно.

— Мое полное имя — Хосе Мария Хайме Тринидад[16], — признался я.

— В таком случае, Либерти, Троица, до скорой встречи, — попрощался с нами Смит.

Когда его фигура растворилась в сумерках, Монтсе взглянула на меня с улыбкой, словно ждала неодобрительных замечаний. Но вокруг нас начинала сгущаться ночная тьма, и я заботился лишь о том, как поскорее выбраться оттуда.

8

Юнио сообщил, что приедет в академию в половине пятого. За двадцать минут до наступления условленного часа секретарь Оларра, дворецкий Фонтана и представитель «изгнанников» сеньор Фабрегас учредили комитет по встрече, который чуть позже пополнили их супруги и мы с Монтсе. Обсудив, как следует обращаться к принцу, присутствующие пришли к выводу, что, поскольку он не является представителем королевского рода, лучше называть его просто «ваше превосходительство». Юнио появился в сопровождении букиниста Тассо и своего шофера Габора, оказавшегося молодым блондином богатырского сложения, венгром по происхождению. Оларра встретил принца возгласом:

— Ваше превосходительство! Верить! Подчиняться! Сражаться[17]!

На лице принца не дрогнул ни один мускул. Ему вполне подходил девиз, вышитый на его черной рубашке под эмблемой с изображением черепа и кинжала: «Chi se ne frega» — «Кому какое дело». Радости от столь экстравагантного приветствия он не выразил. Потом Оларра узнал одну из наград, висевших на груди Юнио.

— Эта награда… эта награда… — пробормотал секретарь, заикаясь, и не смог окончить фразы.

— Это крест Святого Фердинанда. Я сражался на стороне войск Кейпо де Льяно на малагском фронте, там меня ранили, — произнес Юнио.

— Герой! Герой! — кричал Оларра, словно видел перед собой не человека, а сущее чудо.

После обмена дежурными любезностями, среди которых не было недостатка в поцелуях руки и «римских приветствиях»[18], начался осмотр академии. Оларра, взявший на себя роль чичероне, рассказал Юнио о ее истории со дня основания до настоящего момента, а мне, поскольку я был архитектором, выпала честь показать ему часовню Браманте, несомненно, самую ценную часть академии. Должен признаться, я постарался воспользоваться ситуацией, чтобы привлечь внимание Монтсе и продемонстрировать ей свои обширные познания в архитектуре. Но мое ярое рвение быть полезным не вызвало всеобщего восхищения.

— В центре здания находится округлое помещение, воздвигнутое над открытой пропастью в скале, на которой, согласно христианским источникам, распяли святого Петра. Помещение, в свою очередь, окружает колоннада, образованная семнадцатью дорическими колоннами. Купол со светильником — самая выдающаяся архитектурная находка ансамбля, — изложил я.

— Хосе Мария, здесь же не университет, — упрекнул меня секретарь с недовольным выражением лица.

— Существует ли какая-нибудь особая причина, по которой здание возведено в форме круга? — спросил принц.

— Конечно, существует. Эта идея позаимствована от толосов — древнеримских храмов, в основании которых лежит круг: их строили не с практической целью, а чтобы увековечить память. В эпоху Возрождения круглое здание символизировало мир и одновременно — идеальное государство Платона.

— Очень интересно.

Потом Оларра снова взял инициативу в свои руки и подробно рассказал принцу о фресках в виде люнетов работы Помаранчо; они были расположены в нижней галерее внутреннего дворика, построенного в эпоху Возрождения, и представляли сцены из жизни святого Франциска.

— А теперь мне бы хотелось узнать о происхождении купленной мною книги. Уверяю вас, это истинный раритет, — произнес принц, давая понять, что осмотр здания окончен.

— Когда и как книга попала в академию — установить невозможно, но, вероятнее всего, она досталась нам в наследство от монастыря, — снова заговорил Оларра. — В первые годы существования Общества Иисуса, образованного в 1541 году, сюда приезжало много монахов, впоследствии присоединившихся к ордену, — таких как святой Франциск Ксаверий. Быть может, ее привез с собой какой-нибудь иезуит или францисканец. Кто знает? Мне стыдно в этом признаться, но до появления сеньориты Монтсеррат в библиотеке царил настоящий хаос. Так что даже я сам не подозревал, что в нашем распоряжении имеется такая книга. Если бы я знал о ее существовании и значении, то не позволил бы продать подобное сокровище.

— Монтсе всегда дружила с книгами, — вмешался в беседу сеньор Фабрегас. — Еще будучи маленькой, она предпочитала чтение играм с подружками. А если ее спрашивали, кем она хочет стать, когда вырастет, она отвечала: «Библиотекарем, чтобы прочесть все книги на свете».

— Папа, пожалуйста! — перебила Монтсе, и по голосу ее стало понятно, что ей неловко.

Именно в библиотеке Монтсе превратилась из второстепенного персонажа в главную героиню. С ее лица исчезли эмоции, и она начала рассказывать спокойно, ровным тоном, демонстрируя, что здесь — ее владения. Эта безупречная тактика одновременно привлекла внимание Юнио и доставила удовольствие ее отцу. Через пять минут сеньор Фабрегас взял меня под руку и сказал, что лучше оставить Монтсе наедине с гостями, дабы она могла без помех показать им библиотеку. И я понял, что он совсем не против, чтобы между его дочерью и принцем установились романтические отношения. Прежде чем уйти, я взглянул на них обоих и, несмотря на то что Монтсе по-прежнему выглядела спокойной, понял: между нею и Юнио происходит нечто важное. Да, насколько слаб человек! Ведь Монтсе знала, что под обликом сказочного принца могла таиться черная душа, и все равно поддалась чарам и оказалась неспособна отличить свои грезы от реальности. Я даже испугался, что она забудет об уговоре с господином Смитом, о своей роли Маты Хари. То же самое происходило и с Юнио: казалось, ему не важно, что Монтсе стоит ниже его на социальной лестнице, а внешность ее не слишком соответствует эстетическим канонам арийской расы. Впрочем, он тоже под них не подпадал. Но закон влечения между людьми и заключается в способности пренебречь любыми условностями, свидетельствуя о том, что, когда настает момент истины, идеология всегда отступает на второй план.

Между тем мое внимание привлек шофер принца, ожидавший хозяина во внутреннем дворике. С тех пор прошло много лет, но я по-прежнему вижу перед собой юного Габора, и он представляется мне воином Священного отряда фиванской армии: они сражались по двое и всегда были готовы отдать жизнь за товарища. Я слышал, что между ними существовала тесная эмоциональная связь и даже возникали гомосексуальные отношения. Не исключено, что именно такие чувства связывали Юнио и Габора. Мои подозрения на этот счет так и не подтвердились; не думаю, что Монтсе была со мной согласна (говорят, женщины обладают особым чутьем и способны понять, гетеросексуален мужчина или нет), однако привязанность Юнио к Габору выходила за рамки товарищества. Они были безгранично преданы друг другу и в нужный момент могли защитить свой союз. Если одному из них приходилось говорить о другом, он делал это очень осторожно и с благоговением, бдительно охраняя его интересы. Именно так и произошло в тот вечер, когда я попытался выудить у Габора информацию о принце. Он стал запинаться и разыгрывать из себя скромного шофера, который возит своего хозяина и ждет его в машине, пока тот занимается делами. Но это была деланная скромность; своим поведением он просто учтиво давал мне понять, что у меня нет права вмешиваться в дела, меня не касавшиеся.

Визит принца имел для нас два удачных результата. С одной стороны, и Юнио, и синьор Тассо выбрали несколько книг, за которые намеревались заплатить еще семнадцать тысяч лир; с другой стороны, принц пригласил Монтсе на обед в благодарность за ее помощь. Сеньор Фабрегас счел, что первое свидание не может состояться так быстро, однако Оларра напомнил ему: принц — герой Гражданской войны, а подобной заслугой не может похвастатьсяникто из обитателей академии, даже он сам. Не говоря уже о том, какие благоприятные последствия могут иметь для академии романтические отношения между Монтсе и принцем-чернорубашечником, имеющим связи в высших кругах фашистской аристократии. Должен признаться, я пытался попасть на этот обед любыми способами, но из-за синьора Тассо мне не хватило места в машине.

— «Итала» — пятиместный автомобиль, но это только на крайний случай. Некрасиво заставлять девушку сидеть между двумя кавалерами, — объяснил Габор.

Попрощавшись с компанией на площади перед Сан-Пьетро-ин-Монторио и подмигнув Монтсе, напоминая ей о наших дружеских отношениях и о порученной ей миссии, я отправился на террасу.

Рубиньос слушал радио Ватикана. Казалось, что его смущает то, что он слышит.

— Господин стажер, вы что-нибудь понимаете в церковных делах? — спросил он.

— В церковных делах никто ничего не понимает, — ответил я.

— Я именно так всегда и считал, но потом у меня возник вопрос: а подобает ли такой ход мыслей настоящему фашисту? Гильен говорит, что истинный фашист должен слепо верить приказам командира и церкви, потому что на войне главное — верить и подчиняться.

Рубиньос имел в виду своего непосредственного начальника, капрала Хосе Гильена, у которого в голове царил хаос.

— Может, ты не фашист? Ты никогда не думал об этом?

Рубиньос несколько секунд размышлял.

— А если я не фашист, то кто же я тогда?

— Все мы — лишь мелкие сошки перед лицом великой катастрофы, Рубиньос. Мы сейчас — никто, мы просто выживаем.

— Гильен тоже говорил мне, что индивидуализм — самая страшная чума нашего общества.

— У Гильена в голове ветер гуляет, он как попугай повторяет политические лозунги. Проблема нашего общества — не в форме государственного устройства, а в отсутствии правосудия и основных прав граждан.

— А вы самым настоящим красным заделались, господин стажер. Если Оларра вас услышит, он вам задаст. Ему доставит большое удовольствие расстрелять кого-нибудь в саду академии. Он прямо жаждет поднять бучу, чтобы на собственной шкуре почувствовать, что такое война.

— Оларра тоже мало что значит, — заметил я.

Рубиньос лукаво улыбнулся, давая понять, что согласен со мной.

— В конечном счете получается, что я не разбираюсь в церковных делах, потому что и в людях тоже не разбираюсь, — заключил он.

Рубиньос был прав: разбираться в людях — не так-то просто. По крайней мере пока они постоянно чем-то недовольны, пока к ним не вернется здравый смысл.

Я склонился над перилами и, как обычно, стал считать башни и купола, видневшиеся вдалеке, под фиолетовым небом. Но на самом деле я искал заведение, где обедали сейчас Монтсе и Юнио. Но разве это было возможно! Воображение рисовало мне то один ресторан, то другой; я представлял себе их лица, и все у меня внутри горело. Потом в одном из домов по виа Гоффредо Мамели кто-то фальшиво запел, и мое подсознание превратило этот хриплый вопль в нежную мелодию: «Ah! Com’e bello esser innamorati!»[19]

9

Монтсе вернулась к ужину. Я никогда не видел ее такой счастливой. Безграничное, почти детское счастье делало ее почти отрешенной, она словно витала в своих грезах. И говорила без умолку, и все время улыбалась. Она не ходила, а летала. Поначалу я объяснил ее эйфорию опасностью, которая часто вызывает восторг, когда минует, но потом понял: подобное состояние — результат ее сердечных переживаний. Я все время спрашивал себя: почему счастье так странно действует на людей? Испытывая его, мы как будто торопимся жить, спешим, хотя все должно быть наоборот. Быть может, все мы понимаем, насколько эфемерно счастье, им нельзя обладать всегда, и нужно смириться с этим и радоваться, если оно встретится нам на пути и согласится какое-то время идти рядом с нами. Ясно, что Монтсе столкнулась с ним в тот вечер и теперь, не зная, как с ним обращаться, подхлестывала его хлыстом по крупу, как коня, чтобы оно скакало быстрее. Для меня территория, на которую ступила Монтсе, была новой. Я испытывал странное чувство, нервничал и наконец тоже принял участие в безумной гонке за химерой.

— Ну, как все прошло? — спросил я.

Глаза ее блестели, как светлячки; как и у них, этот свет служил лишь одной единственной цели — привлекать самца.

— Просто замечательно, ведь Юнио — чудесный человек. Но я столько съела, что теперь мне стыдно, — ответила она.

Монтсе относилась к людям без предрассудков: она просто закрывала глаза и забывала об их прошлом, словно оно никогда не существовало. Однако мне показалось, что она перегибает палку, называя Юнио, тесно связанного с нацистами, «чудесным человеком».

— Полагаю, вы о чем-то разговаривали с принцем или ты в рот воды набрала?

— Ну разумеется, у нас было время о многом поговорить. Он рассказал мне, что добродетели фашизма — это упорство и труд, физическая и моральная стойкость, осмотрительность в словах и делах, безграничная верность присяге, а также уважение к традициям в совокупности с верой в завтрашний день. Он говорил, что свобода должна быть не целью, а средством, и, как любое средство, ее нужно контролировать и управлять ею, а в таком обществе, как итальянское, нужно сначала исполнить свой долг, а уж потом требовать права. Ты знал, что, по мнению Муссолини, юность — это Божье проклятие, от которого мы понемногу избавляемся?

— По правде говоря, мне мало что известно о Муссолини, — признался я. — Однако всякий раз, когда я вижу его хмурое мраморное изваяние, мне кажется, что передо мной уличный хулиган.

— Принц не во всем согласен с Муссолини. Юнио — фашист с собственными идеями. Он — современный человек и даже патриот. Он любит поэзию — Байрона и Леопарди, ему нравится абстрактная живопись. И у него нет девушки.

Если Монтсе хотела вывести меня из себя, ей это почти удалось.

Она помедлила несколько секунд и добавила:

— Мы успели побеседовать и об этой злополучной карте.

Ревность заставляла меня относиться с подозрением к любому предмету, который они обсуждали. Я воскликнул, не скрывая беспокойства:

— Ты говорила с ним о Карте Творца?

— А почему бы нет? Ведь именно об этом просил меня господин Смит.

— Да, Смит просил тебя об этом, но предполагалось, что эту тему поднимет сам Юнио, а не ты. Если ты проявила к ней слишком большой интерес, он может заподозрить что-то неладное и перестанет тебе доверять.

— Послушай, ведь это я нашла книгу и выбрала ее для продажи, а поэтому логично, что я ее пролистала — так почему бы мне не обсудить ее с человеком, ее купившим? Кроме того, я не стала называть карту тем термином, каким обозначил ее Смит. Я просто заметила, что в последней главе упоминается странная карта…

— И как отреагировал принц? — прервал я ее.

— Совершенно нормально. Не знаю, действительно ли она имеет огромную ценность, но Юнио, кажется, в это не верит. Он сказал, что речь идет о «классическом примере» легенды, согласно которой Бог собственноручно создал карту, где отображены средоточия мировой власти, ушедшие под воду материки, подземные города, где жили расы сверхчеловеков. Он также сообщил мне, что послал книгу Генриху Гиммлеру, рейхсфюреру СС, поскольку нацисты ищут доказательство того, что в золотой век боги, находясь среди людей, «тьмою туманной одевшись, обходят всю землю». Теперь он ждет инструкций из Германии.

— Что означает эта фраза?

— Это афоризм Гесиода, здесь имеется в виду миф об утраченном континенте, о земле, где боги жили вместе с людьми[20]. Кажется, нацисты убеждены в том, что являются наследниками одной из этих сказочных цивилизаций. Так что, по их мнению, в Ватикане хранится не только Карта Творца, но и тайная рукопись, повествующая об истории Атлантиды, «Туле», страны великих предков. Кажется, арийские народы были выведены из этой Атлантиды последним Богочеловеком после Всемирного потопа. Они обосновались в Европе и Азии, от пещеры Гоби до Гималаев. Там, на самой высокой земной вершине, они построили Солнечный Оракул и оттуда стали править планетой, возрождаясь в телах вождей народов, выживших после катастрофы.

Я не мог отрицать: Монтсе хорошо справилась со своей работой. Однако признавать это я не собирался.

— Стало быть, все беды нашего мира происходят по вине этих сверхсуществ. Достаточно лишь взглянуть на лица Гитлера и его приспешника Гиммлера, чтобы понять: они — кто угодно, только не представители высшей расы. Честно говоря, я не знаю, зачем Смит теряет время на столь странное дело и зачем вынуждает нас тратить наше. Карта способна изменить мир — это самая дурацкая идея, о которой я когда-либо слышал.

В то время я и представить себе не мог, насколько был прав, и однако же ошибался в одном аспекте, впоследствии оказавшемся очень важным: если карта, копье или чаша действительно не могут изменить историю, то это способен сделать фанатизм тех, кто дает себя обмануть апокалиптическими и мессианскими посланиями, связанными с этими предметами. Сейчас я ясно вижу, что нацисты разыскивали священные талисманы, чтобы оправдать ими свою бессовестность и жестокость. Как будто для того, чтобы приблизиться к Богу, нужно сначала заключить договор с дьяволом.

— Мне она кажется увлекательной.

— Тебе нравится принц, вот и все, — язвительно заметил я.

Монтсе наконец спрыгнула на землю со своего коня счастья.

— А для тебя это важно, — произнесла она.

Что я мог сказать? Она была права. Но момент, чтобы сделать ей признание, казался мне неподходящим. Я был сейчас в явно невыгодном положении.

— Думаю, нам лучше покончить с этим безумием, пока еще не слишком поздно. Ну какие мы шпионы! Завтра я встречусь со Смитом и сообщу ему, что мы передумали, — решительно сказал я.

— Полагаю, уже слишком поздно. Я договорилась встретиться с Юнио через два дня, — призналась она. — А теперь нам нужно разойтись, прежде чем мой отец заподозрит что-нибудь.

Что она имела в виду? Не хочет, чтобы ее отец думал, будто я пытаюсь вмешиваться в ее отношения с Юнио? Мне, разумеется, было все равно, создастся ли такое впечатление у сеньора Фабрегаса. Однако мне стало так плохо, что я думал только о том, как отплатить ей. Теперь, когда я вспоминаю о том дне с расстояния прожитых лет, мне кажется, что замечание Монтсе стало тогда решающим: я изменил свою позицию по отношению к войне, шедшей в Испании, и ситуации в Европе. Она заставила меня понять, что не принимает меня всерьез именно из-за моей склонности к соглашательству, что ей противна та нездоровая атмосфера, в которой я жил, стараясь держаться в стороне от мировых событий, думая, что достаточно закрыть глаза, чтобы проблемы исчезли сами собой. Хуже всего, что я нисколько не притворялся. Я просто был таким. Кто знает, может быть, при других обстоятельствах, в мирное время, мое поведение не имело бы такого значения, но пока Испания истекала кровью, требовались такие люди, как Юнио, Смит или даже секретарь Оларра, люди, у которых есть цель. Полутона и равнодушие ничего не стоили, нужно было принять чью-либо сторону, довести дело до конца и сполна испытать на себе последствия. В те времена это была единственная достойная жизненная позиция. В противном случае оставалось лишь смириться с окружающей жестокостью. Полагаю, именно тогда я и решил всерьез работать со Смитом — хотя бы потому, что, участвуя в его предприятии, не нужно было надевать военную форму, проявлять отвагу и выступать перед народными массами. Должен признать: фашистские лозунги никогда не привлекали меня, однако, если оставить в стороне вопросы идеологии, мой интерес к ним объяснялся духом индивидуализма и нежеланием стать одним из стада, поскольку я всегда испытывал неприязнь к человеческим толпам. Я не знал тогда одного: мое решение заставит меня вести себя гораздо смелее, чем я мог себе представить.

10

Монтсе не спустилась к завтраку. У нее начался кашель и болело горло. Я подумал, что принц, вполне вероятно, мог отравить ее во время обеда. Одним из тех ядов, которые невозможно обнаружить и которые убивают медленно, как любовь.

— Я сейчас приготовлю ей репчатого лука от кашля и несколько кружочков помидора — для горла, — предложила свою помощь донья Хулия.

— Лук и кружочки помидора? Ради Бога, донья Хулия, вы что, собираетесь лечить мою девочку салатом? — вмешалась мать Монтсе, женщина скромная, жившая в тени своего мужа.

— Уверяю вас, дорогая, нет лучшего средства от кашля, как разрезать луковицу пополам и положить ее на ночной столик. Испарения, которые она выделяет, творят чудеса. И то же самое происходит, если приложить кусочки помидора на горло: они исцеляют как по волшебству, — уверяла донья Хулия.

— Исцеляют как по волшебству? Не говорите глупостей, дорогая сеньора. Ваши снадобья — пощечина науке. Не забывайте, что, хотя обстоятельства, в коих мы оказались, и заставляют нас пренебречь этим фактом, здесь — академия, и в ней нет места предрассудкам, — напомнил секретарь Оларра.

— Вы думаете, что на свете есть что-нибудь более научное, чем матушка-природа? Я готова поспорить на что угодно: девочка к обеду поправится, — добавила донья Хулия, после чего взяла нож и сделала маленький надрез на подушечке своего пальца.

— Вы соображаете, что делаете? — упрекнул ее секретарь.

— Я покажу вам, в чем заключается истинная наука. Сделайте такой же надрез, как я, — ответила донья Хулия.

— Мне — разрезать палец? Донья Хулия, вы, очевидно, сошли с ума.

— Сделайте маленький надрез, а потом смажьте небольшим количеством спирта и йода; я же положу на ранку белый сахар. Завтра утром ваша ранка только-только начнет рубцеваться, а моя полностью заживет. Дайте мне сахар, донья Монтсеррат.

Мать Монтсе выполнила ее просьбу, и донья Хулия посыпала порез сахаром.

— Теперь я понимаю, почему вы единственная видите этот призрак, — сказал Оларра.

— Вчера она снова приходила в мою комнату во время сиесты. Она стояла, прислонившись к оконному косяку, и смотрела на меня, — подтвердила донья Хулия.

— Стало быть, у нее есть голова, — сделала вывод донья Монтсеррат.

— Как у вас и у меня. У нее каштановые волосы, огромные карие глаза, веки в голубоватых сосудах, а кожа бледная, почти прозрачная. Это очень красивая молодая женщина, — заявила донья Хулия.

— Именно так и описывали Беатриче Ченчи, поэтому ее отец и поступил с ней так, — заметила донья Монтсеррат.

— И поэтому она так поступила со своим отцом, — отрезала донья Хулия.

— Отец, изнасиловавший свою дочь, заслуживает кастрации, — заявила донья Монтсеррат.

— Смерти он заслуживает, смерти. Я пообещала призраку, что сегодня поставлю ей свечку в церкви Сан-Пьетро-ин-Монторио, а еще сделаю все возможное, чтобы выяснить, где находится голова. В сущности, бедняжка хочет только одного: чтобы ей вернули голову, и она могла упокоиться с миром.

— Я слышала, что череп забрал какой-то французский солдат, — заметила донья Монтсеррат.

— Его звали Жан Макюз. Но, как рассказала мне сама Беатриче, этот человек больше не знал покоя в жизни. Совершить такую ужасную кражу! Вы разве не знаете, как умер этот Жан Макюз?

— Понятия не имею, донья Хулия.

— Ему отрубили голову и положили ее в урну, принадлежавшую африканскому султану. Как говорится… все, взявшие меч, от меча и погибнут[21].

— Вы серьезно?

— Так сказал призрак Беатриче Ченчи, — торжественно произнесла донья Хулия.

Донья Монтсеррат дважды перекрестилась.

— О, прошу вас, дамы, не хватает только провозгласить: да здравствует смерть! — воскликнул секретарь Оларра.

— А девочка просто влюбилась в этого принца. У нее поднялась температура, но она не больна. Зато у нее потерянный взгляд, и она постоянно вздыхает, — заметил сеньор Фабрегас, возвращаясь к теме недомогания Монтсе.

— В этом девочка пошла в меня. Когда я влюбилась в своего мужа, то пролежала в постели два или три дня. При мысли о нем меня знобило, я просто теряла сознание, — произнесла донья Монтсеррат таким тоном, будто говорила о человеке, которого нет в комнате, словно герой этого рассказа и ее муж — не одно и то же лицо.

Я пытался переварить заявление сеньора Фабрегаса, как вдруг заметил, что он пристально смотрит на меня. Мне хватило одной минуты, чтобы прочесть в его глазах обращенное ко мне послание: «Парень, тебе придется довольствоваться объедками».

Сославшись на свое желание навестить больную, я отправился в комнату Монтсе. Там было холодно, как и во всей академии, и Монтсе дрожала, хотя и была укрыта несколькими одеялами и лежала на подушках из гусиного пуха. Плечи ее укутывал материнский платок, придававший ей выражение невинности и чистоты. Монтсе делала вид, что читает, но выглядела она усталой и неотрывно смотрела в какую-то точку на стене.

— Как ты себя чувствуешь? — поинтересовался я.

— Папа убежден, что война кончится через несколько недель; Юнио же говорит, что она продлится годы. Как ты думаешь, кто из них прав?

Слова Монтсе дали мне понять, что сеньор Фабрегас не ошибся в своем диагнозе: ее здоровье пошатнулось именно из-за любви. Я оставил свои прогнозы при себе.

— А тебе кого из них хотелось бы видеть победителем в этом споре? — ответил я вопросом на вопрос.

— Я хочу, чтобы война закончилась как можно скорее, завтра же, если это возможно, но в то же время не хочу уезжать из Рима, — призналась она.

— Совсем недавно ты говорила мне, что жаждешь вернуться в Барселону, — напомнил я ей.

— Недавно все было по-другому. Ты забыл, что мы теперь шпионы?

На самом деле Монтсе следовало сказать: «Ты забыл, что я теперь влюблена?»

— Как я мог об этом забыть? Однако я не могу забыть и то обстоятельство, что Мата Хари провалилась и ее расстреляли, обвинив в государственной измене. Я боюсь.

— Если я нравлюсь принцу, бояться нечего. А уж о том, чтобы ему понравиться, я позабочусь. Я говорила с отцом, и он согласен потратить немного денег на обновление моего гардероба. Доверься мне, все будет хорошо.

Слова Монтсе причинили мне острую боль. Я не собирался превращаться в ее конфидента и наперсника в тайном грехе, а именно такую роль она мне отводила.

— Ты не рассказывала отцу о нашем задании?

Я сделал особый акцент на притяжательном местоимении, прибегнув тем самым к единственному доступному мне на тот момент способу стать ей ближе.

— Успокойся, мой отец считает, что я хочу заманить принца в свои сети, и одобряет этот план.

— А ты чего хочешь?

— Если нам удастся спасти человечество, быть может, мы сможем спасти и принца, — рассудила она.

Монтсе не учитывала того обстоятельства, что собирается спасти человечество от принца и таких, как он, что именно с ними нам предстояло сражаться; однако я предпочел промолчать, чтобы не усугублять ситуацию.

— Да, быть может, ты сумеешь его спасти.

— Мама говорит, что женщина способна на все, даже на невозможное. Бывают хорошие и плохие фашисты, как в винограднике Господа, и Юнио принадлежит к первым. Он сам сказал мне, что благородство человека заключено не в его имени или титуле, а в сердце.

Мысль о том, что Монтсе считает Юнио добрым самаритянином, вывела меня из себя. Спустя годы, вспоминая подобные разговоры, мы сходились во мнении, что в то смутное время лишь мечты и освещали нашу жизнь. Я не могу упрекать Монтсе за ее поведение, потому что и сам ухватился за нее, как за спасение, ища в ней опору. У нас возникло ощущение, что жизнь шла своим чередом, следуя сюжету романа, в котором мы были главными героями, и что мы имели право действовать, как персонажи. Теперь, когда эта книга уже давно закрыта, а обложка начинает покрываться пылью забвения, я понимаю: мы стали жертвами своей эпохи и мира, где правили палачи.

11

Я пришел на протестантское кладбище на пять минут раньше, чем было условлено. Перед этим я побывал в пиццерии «Поллароло», назвал пароль официанту, съел пиццу «Маргарита» с базиликом и чувствовал себя полным идиотом. Поскольку записать то, что Монтсе рассказала мне накануне, я не мог, в трамвае от пьяцца дель Пополо до Тестаччо я ехал, пытаясь заучить услышанное, как школьник. Впрочем, вся информация сводилась к тому, что Юнио отослал книгу шефу СС Генриху Гиммлеру, который собирал доказательства превосходства арийской расы. О планах немцев похитить карту из Ватикана Юнио ничего не сказал Монтсе: то ли потому, что таковых не существовало, то ли потому, что принц не до конца доверял своей принцессе. В общем, не слишком много.

Кладбищенская калитка закрылась за моей спиной, и меня охватил озноб. Я чувствовал, что мне не хватает ловкости и хитрости для того, чтобы быть шпионом или даже просто связным. Грозящая опасность внушала мне сильнейший страх. Однако ради Монтсе я двинулся дальше.

Пройдя через ворота, отделявшие современную часть кладбища от старой, я разглядел нелепую фигуру Смита, сидевшего на деревянной скамейке напротив могилы Китса. Табличку с эпитафией установило здесь английское общество любителей поэзии. Я говорю нелепую, потому что он склонился на левую сторону, словно искал что-то на земле. Забавно: наше подсознание чутко реагирует на все необычное, а вот сознательное «я» слишком поздно понимает, что же на самом деле происходит. Как будто в подсознании сохранился животный инстинкт выживания, атрофировавшийся у сознательного «я» за долгие тысячелетия развития цивилизации. Скрытый инстинкт вдруг просыпается, и мы ощущаем близкую опасность. Тогда наши мышцы напрягаются, и разум готовится к сражению. В такие минуты мы способны на поступки, невозможные для нас в обычной ситуации. Знаю, это может показаться странным, но я еще издали ощутил, что Смит мертв, прежде чем остальные мои чувства зафиксировали случившееся. Смерть можно почуять в воздухе по характерному запаху — ее дух предшествует чувственному восприятию. Я подошел к нему, стараясь соблюдать величайшую осторожность, словно боялся потревожить его глубокий сон. Между бровями у него виднелось небольшое отверстие, из которого вытекала струйка крови. Она разделялась, стекая к уголкам глаз, откуда потом бежала вниз, словно слезы. Я несколько мгновений разглядывал его, силясь понять, осталось ли где-нибудь в этом теле дыхание жизни. Казалось, он рассматривает меня широко раскрытыми глазами с интересом, почти с жадностью, но в действительности это был пустой, отсутствующий взгляд покойника. Осознав наконец положение, в которое попал, я сообразил, что убийца Смита, возможно, находится рядом. Эта мысль поначалу парализовала меня, и я с большим трудом сумел приказать своим ногам двинуться по направлению к выходу. Калитка оказалась закрытой, и тревога моя от этого усилилась. Я вдруг почувствовал себя запертым в клетке животным. И, словно дикий зверь, я закричал, призывая на помощь сторожа. Тогда, словно армия оживших мертвецов, из-за надгробий начали выходить люди. Клянусь, в первое мгновение у меня закралось подозрение, что это гости из потустороннего мира, но по мере того, как они окружали меня, я понял, что вот-вот буду арестован членами наводящей ужас ОВРА — политической полиции Муссолини, в чьи обязанности входила борьба с врагами режима. Я упал на колени — не знаю, для того ли, чтобы просить о пощаде или чтобы молиться, думая, что настал мой смертный час, но тут кто-то надел мне на голову капюшон и стал связывать руки веревкой. Наконец меня отвели в машину и засунули в багажник.

— Постарайтесь не кричать и не шуметь, а не то… Это займет максимум семь-восемь минут, — произнес чей-то голос снаружи.

Я решил, что столько мне осталось жить — семь-восемь минут. Хотя, если в намерение этих людей входило убить меня, не имело смысла увозить меня с кладбища, разве что сначала они хотели применить пытки. Разумеется, я и не собирался оказывать сопротивления; напротив, я готов был рассказать им все, чтобы спасти свою жизнь. Потом мне подумалось, что Монтсе, возможно, постигла та же участь и мы с ней, вполне вероятно, встретимся в комнате для пыток. Мне хотелось, чтобы именно так и вышло, и не только потому, что мне казалось: окажись она рядом, гораздо проще будет объяснить нашим похитителям, что вся эта история — сущее недоразумение, а мы — всего лишь неразумные юнцы, но и по другой причине. Если нам суждено погибнуть, по крайней мере я еще раз увижу ее перед смертью.

Когда машина остановилась и багажник открыли, я не выдержал.

— Porca miseria![22] Этот тип обгадился! — воскликнул один из похитителей.

Меня стало мутить от вони.

— Успокойтесь! Мы ничего вам не сделаем! — пообещал тот, что разговаривал со мной в машине.

Я никогда прежде не попадал в столь унизительную ситуацию, так что на сей раз добровольно готов был умереть. Быть может, если повезет, у меня не выдержит сердце во время допроса.

— Я задыхаюсь, — пробормотал я.

— Найдите ему чистые брюки, — приказал человек, по всей видимости, руководивший операцией.

Потом меня потащили в какую-то комнату, развязали руки и сняли капюшон. Там я обнаружил чистые брюки, лохань с водой и мыло и привел себя в порядок.

Когда мои глаза снова привыкли к свету, я разглядел коренастого мужчину с лицом, испещренным тонкими морщинами, какие обычно бывают от солнца, с угольно-черными глазами и смуглым лицом — то был типичный итальянец-южанин.

— Значит, вы — Троица. Если бы вы пришли на кладбище на десять минут раньше, то сейчас были бы там же, где и Смит. Вы едва избежали его участи, — сказал незнакомец.

— Меня зовут Хосе Мария Уртадо де Мендоса, — поправил я его, решив не подтверждать ничего из сказанного им.

— Но ваша подпольная кличка — Тринидад. Успокойтесь, вас окружают друзья, — заверил мой собеседник.

— У вас странные представления о дружбе, — усмехнулся я.

— Нашей задачей было спасти вас, что мы и сделали.

— Спасти меня от кого?

— От тех, кто убил Смита.

— А кто эти люди? — поинтересовался я.

— ОВРА. Нацисты. Ватикан. Кто знает? — ответил он.

— Вы забыли принца Чиму Виварини.

Мой собеседник улыбнулся:

— Нет, уверяю вас, я не забыл принца Чиму Виварини.

— Кто вы такой? — спросил я.

— Скажем, меня зовут… Джон Смит.

— Смит мертв, — напомнил я ему.

— Здесь все мы носим имя… Джон Смит, — пояснил незнакомец, движением руки как будто указывая на своих товарищей, хотя те потихоньку покинули помещение.

— Тот Джон Смит по крайней мере был похож на Джона Смита, в то время как вы… — не удержался я.

— Внешность не имеет значения, важно одно: мы боремся за искоренение фашизма в Европе, — возразил он.

— По вашей форме я мог бы поклясться, что вы служите в тайной полиции Муссолини, — добавил я.

— Вы снова отталкиваетесь от внешности. Одеваясь так же, как твой враг, легче от него избавиться. Я же уже сказал вам: мы — друзья.

Кем бы они ни были, я все равно рассказал бы им то, что они хотели услышать.

— Что вам нужно от меня?

— Информацию, которую вы должны были сообщить Смиту.

— И вы меня отпустите?

— Никто вас не удерживает. Говорите — и можете уходить.

Оставалась вероятность, что, когда я выложу все, что знаю, этот новоявленный Смит пустит мне пулю в лоб. Но делать было нечего.

— Принц Чима Виварини отослал книгу Генриху Гиммлеру. И теперь ждет от него указаний. На данный момент никакого плана кражи Карты Творца у них не существует.

— Что-нибудь еще?

— Немцы также разыскивают рукопись об Атлантиде, в которой рассказывается о высшей расе людей. Это все.

— Видите, как просто? Теперь вы можете идти. Ах, чуть не забыл. Следующую встречу мы устроим иначе. Вы пойдете в пиццерию, и Марко укажет вам время и место явки. После сегодняшнего происшествия нужно будет усилить меры предосторожности. Передвигаясь на трамвае, время от времени выходите из него на остановках и садитесь на следующий; выбирайте кафе, где много народу и несколько дверей. Никогда не выходите через дверь, в которую вошли.

— Вы полагаете, после всего, что случилось, я по-прежнему намерен играть в шпионов?

— Не стоит воспринимать это как игру: речь идет о работе, которая впоследствии принесет пользу многим людям, — возразил он.

— Это всего лишь слова. Вы убиваете друг друга из-за дурацкой карты, из-за… предрассудка. Нет, это вы играете, — стал обвинять его я.

— Нам все равно, верят ли Гитлер с Гиммлером в эзотерические свойства этой «дурацкой» карты, как вы ее назвали; нас беспокоит тот факт, что, завладев ею, они используют ее как повод к наступлению на страны, граничащие с Германией. Опасна не карта, а теория жизненного пространства, идея о превосходстве Германии и о том, что ей нужны новые территории.

— Вы просите меня пожертвовать жизнью ради мертвеца? Если бы Смит по крайней мере был жив…

— Вы, очевидно, не понимаете, что поставлено на карту, — заметил Смит номер два.

— Демократия? Не смешите меня. Что сделала демократия для бедняков, кроме того, что дала им возможность голосовать и выбирать, какого рода бедность предпочесть? Да, я знаю, сейчас вы скажете мне, что демократия — наименьшее зло из всех систем правления, и я с вами соглашусь, однако сам я предпочитаю оставаться в стороне от происходящего.

Новоявленный Смит выслушал мою тираду, не переставая улыбаться. Мне показалось: я вижу в его глазах то же выражение, что и у Монтсе, когда она хотела сказать мне, что мне недостает идеалов, без которых жизнь становится невыносимой. Это был взгляд сочувствия, таким смотрят на неизлечимого больного.

— В таком случае сделайте это ради своей подруги, — предложил мой собеседник.

— Для нее происходящее — тоже не более чем игра. Она думает, что влюблена в принца, и она на что угодно готова ради его общества.

— Вы сами сказали: она влюблена и поэтому не откажется от своей задачи. Она пойдет до конца, ибо ни один влюбленный не бросает дела на полпути. И даже тогда, когда все плохо, влюбленному кажется, что перед ним открываются новые возможности. Нет, ваша подруга не отступит.

— Отступит, как только я расскажу ей, что Смита убили — вполне вероятно, по приказу принца, — произнес я с видом человека, показывающего противнику выигрышную карту.

— Вы уверены? Вы можете доказать, что приказ убить Смита исходил от принца Чимы Виварини? Так вы только настроите свою подругу против себя: ведь она подумает, будто вами движет ревность.

Неужели мои чувства к Монтсе столь очевидны, что даже незнакомец способен о них догадаться? Смит номер два был прав. Лучше ничего не говорить Монтсе. У меня нет никаких подтверждений тому, что Юнио имеет отношение к убийству Смита. Меня снова охватило то же чувство тревоги, которое я испытал, оказавшись запертым на кладбище.

— А если принц решит от нее избавиться? — предположил я.

— Он на это не пойдет: ведь полагая, что ваша подруга в курсе событий, он попытается использовать ее, чтобы вытянуть из нее информацию, или же, если это не удастся, снабдить ее ложными сведениями. Это довольно распространенная практика у шпионов.

— Шпионить за шпионами. А что будет, когда моя подруга перестанет быть полезной принцу?

— Мы отзовем ее, прежде чем это случится, обещаю вам. Мы умеем по определенным признакам вычислять, когда ситуация начинает ухудшаться. Мы же первые заинтересованы в том, чтобы никто не пострадал. Нам ни к чему привлекать внимание.

Новоявленный Смит излагал все это очень уверенно, однако мне его рот казался расщелиной, за которой открывается бездонная пропасть.

— Полагаю, по отношению к Смиту у вас были те же планы, однако его грохнули прямо у вас на глазах, — добавил я. — Откровенно говоря, ваши аргументы звучат для меня неубедительно.

— Смит — совсем другое дело. Нравятся вам мои аргументы или нет, но у вас есть лишь один путь — продолжать сотрудничать с нами; в противном случае вашей подруге придется взять на себя также и ваши обязанности. Вероятность того, что ее жизнь будет подвергаться опасности, увеличится.

— Хорошо, я буду с вами сотрудничать, но только я хочу, чтобы вы разработали план, как увезти нас из Рима, если дела пойдут действительно плохо.

В ту пору я еще не знал двух основных правил шпионской деятельности. Первое гласит: когда все хорошо, никто тебя не благодарит; и второе: когда дела идут наперекосяк, все делают вид, что с тобой не знакомы.

— Договорились. Мы вытащим вас из Рима, если ситуация осложнится, — согласился мой собеседник. — А сейчас один из моих людей снова наденет на вас капюшон и отправит в надежное место. Вам не следует знать, где вы были. Вы ведь понимаете, правда?

Я не стал отвечать. Мои возражения все равно ни к чему не приводили. Я позволил надеть на себя капюшон, и меня повторно запихнули в багажник. На какое-то мгновение мне снова захотелось, чтобы Монтсе оказалась со мной и стала свидетельницей этой сцены — потом можно было бы обвинить ее во всем.

Когда наконец меня отпустили, я понял, что нахожусь у ворот виллы Дориа-Памфили, на Яникульском холме, в пяти минутах ходьбы от академии. Поднявшись к фонтану Акуа-Паола, я огляделся и вдруг понял: окружавший меня римский пейзаж столь же мрачен, как и мое душевное состояние. И тогда я вспомнил о Смите: что бы он сейчас думал, если бы покойники могли анализировать причины собственной смерти? Продолжал бы он говорить: «Несмотря ни на что, дело того стоило»? И я, в свою очередь, спросил себя: а действительно ли дело того стоит?

12

Рубиньос, как всегда по вечерам, нес свою вахту и потихоньку курил. На сей раз он не спал; казалось, он погружен в глубокую задумчивость. Время от времени он пожимал плечами, словно не понимая того, о чем размышляет. Он казался несчастным идиотом, заброшенным судьбой на далекую террасу в чужой стране. Рубиньос был для меня воплощением подневольного человека; он не осознавал, что является пешкой, марионеткой в руках высшей силы, для которой человеческие создания ничего не значат. Иногда эта сверхъестественная сила именуется войной, ведущейся за мнимые ценности, иногда — природной катастрофой. Но жертвы всегда те же: такие люди, как Рубиньос. Когда я думаю о бомбардировках Дуранго, Герники и Мадрида, то представляю себе таких, как Рубиньос, лежащих среди обломков и развалин. Я не вижу там Оларру, сеньора Фабрегаса, принца Чиму Виварини или Смита — быть может, потому, что они принадлежат к числу тех, кто воспринимает свое рабство как доблесть.

— Есть новости из Испании? — спросил я.

Рубиньос раздавил папиросу подошвой ботинка и вскочил.

— Ах, это вы, господин стажер! Как вы меня напугали! Я подумал, что это секретарь Оларра! Нет никаких новостей, которые превзошли бы по важности то, что произошло сегодня днем в академии.

— А что такое?

— Случилось чудо. Донья Хулия вылечила сеньориту Монтсе при помощи луковицы и трех кружочков помидора. Секретарь Оларра долго вопил по этому поводу, но «изгнанники» истолковали это событие как Божий знак. Они говорят: если беззащитная женщина способна остановить течение болезни одной только луковицей и помидором — то что же сможет совершить Франко, применив пушки и самолеты, которые посылает ему Муссолини. Дуче сегодня объявил об этом по радио.

— Понятно.

— Сеньор Фабрегас целый день выкрикивал лозунги: «Пусть теперь дрожит история, потому что отныне ей придется лицом к лицу столкнуться с нашим каудильо!» или «За Испанию! Пусть тот, кто встанет на ее защиту, погибнет с честью, а предатель, покинувший ее, не найдет приюта даже на Святой земле — и не будет креста над его могилой, и руки доброго сына да не закроют ему глаза!». А потом, чтобы поблагодарить дуче за помощь, все они отправились на мессу.

Переведя дух, Рубиньос добавил:

— Вы знали, что от сахара раны лучше рубцуются, чем от йода?

— Да, Рубиньос, я имел удовольствие сегодня утром завтракать с доньей Хулией.

— Потому что, если донья Хулия права, завтра я натру себе задницу белым сахаром: этот геморрой меня убивает.

— Средства доньи Хулии отлично объясняются законами природы. Проблема в том, что мало кто действительно знает эти законы.

Рубиньос снова развалился на стуле, свернув новую папиросу.

— Мне кое-что неясно в вашем поведении, господин стажер. Вы позволите задать вам вопрос?

— Спрашивайте, Рубиньос, спрашивайте.

— Мне было бы интересно узнать, почему вы каждую ночь поднимаетесь на террасу и как дурак — простите мне это выражение, господин стажер, — любуетесь видами?

— Рубиньос, я поднимаюсь на террасу, потому что с нее открывается лучшая панорама в городе. А еще потому, что отсюда отлично виден Млечный Путь. Не говоря уже о том, какой тут воздух — ответил я, вдыхая вечернюю свежесть полной грудью.

— В том-то и проблема, господин стажер: вы действительно видите город, когда заглядываете через перила?

Над головой Рубиньоса медленно поднимались кольца белого дыма, они растворялись в воздухе не сразу и в те несколько секунд, что висели над ним, казались похожими на нимб.

— Ну конечно, я вижу город, Рубиньос, что же еще я могу видеть?

— Я не вижу Рима, господин стажер, — произнес радист.

— А что вы там видите, можно узнать?

— Галисию, господин стажер, я вижу свою родную Галисию. Башни собора Сантьяго-де-Кампостела, крепостные стены Луго, площадь Марии Питы, устье реки в Рибадео и остров Тоха. Заглядывая через перила, я как будто выхожу на балкон своего дома — и никакого Рима там нет.

— Рубиньос, так происходит потому, что вы смотрите вниз глазами, полными тоски. Уверяю вас, под нами находится Рим.

Я снова взглянул на город, утопающий в сумерках, и понял, что для человека, который не знает его так хорошо, как я, очертания его могут показаться чужими, незнакомыми. Ведь Рубиньос едва успел увидеть Рим днем и еще не привык к нему.

— А еще я чувствую запах моря и рыбы, — добавил он с грустью.

— Сколько вы уже в Риме?

— На прошлой неделе исполнилось десять месяцев.

— И сколько раз вы несли ночную вахту?

— Столько, что у меня уже режим сна сменился.

— Ну, в этом и состоит причина ваших видений.

— Вы так думаете?

— Человек, ведущий ночную жизнь, теряет ощущение реальности, потому что перестает видеть окружающее. Мир превращается в стену мрака, и нам остается лишь воображать его себе. А поскольку вы почти не помните этот город, так как редко покидаете стены академии, то и воскрешаете в своих фантазиях знакомые вам образы и запахи. Вы как бы проецируете фильм в темноте.

— Да, да, так и есть, я вижу фильм, — согласился Рубиньос и замер с открытым ртом от удивления.

В довершение сумятицы этой ночи, наполненной призраками, мне приснился Смит. Он стоял спиной ко мне у могилы Китса. И, словно молитву, повторял эпитафию, высеченную на доске: «Здесь лежит тот, чье имя было написано водой». Я тронул его за плечо, чтобы дать ему понять, что пришел. Он повернулся ко мне лицом, и я увидел, что у него нет рта, хотя я ясно слышал его голос. Затем Смит процитировал фрагмент стихотворения Китса[23]:

Мой дух, ты слаб. Занесена, как плеть,
Неотвратимость смерти над тобою.
В богоподобной схватке с немотою
Я слышу гул: ты должен умереть.
Орлу не вечно в синеву смотреть…
— Вы солгали мне: вы сказали, что никакой опасности нет, и вот теперь вы мертвы, — упрекнул я его.

— Все мы хотим быть не такими, какие мы есть, у всех внутри скрыта мятежная душа, поэтому жить — опасно, — ответил он.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

Смит улыбнулся мне так, что глаза его сузились, а щеки расплылись в стороны:

— Ответ на ваш вопрос — да, оно того стоило. А теперь не теряйте больше времени и возвращайтесь к своим делам.

Я проснулся испуганный, весь в поту, словно долго-долго бежал, пытаясь скрыться от настигающих меня образов.

13

Отношения Монтсе с принцем Чимой Виварини вызывали во мне тягостное чувство: в те дни их встречи стали особенно частыми. На протяжении последних нескольких недель Монтсе променяла шпионскую деятельность на звуковое кино, наряды, ужины при свечах и ночные прогулки по самому романтичному городу в мире. Так что мне оставалось лишь искать на ее лице следы происходящего. Удивительно, как много может сказать движение глаз или губ о состоянии души человека. Даже если он старается скрыть свои чувства. Именно так и поступала Монтсе: она стремилась не проявлять своей тревоги и волнения. Но иногда у нее дрожал подбородок, ноздри расширялись больше обычного или глаза блестели, словно драгоценные камни, — и я знал, как следует толковать эти знаки. Они были ярким свидетельством ее любви.

Я встречался с ней только за завтраком (благодаря содействию Юнио она стала ходить на курсы библиотечного дела в Палаццо Корсини, и это занятие отнимало у нее большую часть дня), и в это время она делилась с матерью и доньей Хулией новыми подробностями своих отношений с принцем. Она делала это безотчетно и ненамеренно: например, пересказывала сюжет фильма, который смотрела накануне вместе с Юнио. Я до сих пор помню названия некоторых из этих картин (обычно это были мелодрамы). Например, «Под Южным Крестом» режиссера Гвидо Бриньоне. Очевидно, Монтсе была погружена в схожие переживания: когда человек открывает достоинства нового мира, не обращая внимания на недостатки. Для нее свидания с принцем стали приобщением к взрослой жизни.

Потом разговор переключался на туалеты: какое платье Монтсе следует надеть вечером. Сеньор Фабрегас сдержал свое обещание, и гардероб его дочери пополнился новыми нарядами. К ним добавились костюмы и платья, которые другие обитательницы академии предоставляли в ее распоряжение. Столовая тут же тонула в море непостижимых для меня слов: басон, бейка, блонда, блузон, волан, вырез, вытачка, гофрированный, двойной рукав, кардиган, крючки, напуск — и так далее, до конца алфавита. Я использовал это время, чтобы по лицу Монтсе угадывать состояние ее души, потому что в такие моменты она расслаблялась, бдительность ее притуплялась.

Я стал искать убежища на террасе. Я поднимался туда за полчаса до наступления сумерек, когда свет tramonto[24] становился совсем слабым и покрывал город золотистой патиной, через мгновение сменявшейся радужным сиянием сначала коричневатого оттенка, а потом фиолетового. Умирающий день в агонизирующем городе. Мне нравилось смотреть, как Рим растворяется у меня на глазах, словно прекрасный сон, а когда очертания егостановились размытыми и призрачными, мои глаза начинали рисовать в окрестной мгле фантастические фигуры. В сумраке здания словно приходили в движение. Церкви будто плыли над окружавшими их оградами, пространство между башнями и куполами наполнялось мраком, громадная мраморная глыба памятника королю Виктору Эммануилу превращалась в саван грозного привидения, а храмы и развалины на Авентинском, Палатинском и Капитолийском холмах, днем гармонично возвышавшиеся над местностью, сливались с горизонтом, и начинало казаться, что он тоже высечен из камня. В такие мгновения мне представлялось, что истинная драма Рима — не в том, что он — Вечный Город, а именно в том, что он обречен существовать вечно. Такие писатели, как Кеведо, Стендаль, Золя или Рубен Дарио воспевали его упадок и пророчили его исчезновение, не учитывая того обстоятельства, что проклятие Рима — всегда, в том или ином виде, жить в огромном мире воспоминаний.

И вот однажды произошло событие, показавшее, что земля под ногами Монтсе не столь тверда, как ей казалось. Собственно, я даже пришел к выводу, что она совершенно не представляет себе, по какой именно земле ходит.

В один прекрасный день я обнаружил ее на террасе, на том месте, откуда я обычно любовался городом, в обществе Рубиньоса, который в довольно туманных выражениях пытался объяснить ей, как обращаться с биноклем.

— Чем вы тут занимаетесь? — спросил я.

— Сеньорита хочет найти какой-то корабль вон на той горе, господин стажер, — сказал Рубиньос.

— Я пытаюсь разглядеть Авентинский холм, но этот прибор ни на что не годен, — проговорила Монтсе, возвращая бинокль радисту.

— Расскажите ему про корабль, сеньорита, потому что если кто и знает, что именно в Риме можно отсюда увидеть, то это господин стажер, — произнес Рубиньос.

— Полагаю, это все глупости. Речь идет об истории, которую поведал мне Юнио.

— Что за история?

— Сегодня, угостив меня кофе, он предложил мне отправиться вместе с ним в резиденцию Мальтийского ордена, на пьяцца Кавальери-ди-Мальта. Кажется, ему нужно было передать какие-то документы, так как кавалеры ордена готовятся к какой-то поездке…

Пока все шло хорошо.

— И?

— Когда мы подошли к воротам, он попросил меня заглянуть в замочную скважину…

— …И ты увидела купол собора Святого Петра за аллеей кипарисов как на открытке, — предположил я.

— Откуда ты знаешь?

— В Риме каждый хоть раз да заглядывал в эту buco[25]. Автор ансамбля — Пиранези. Собственно говоря, это единственное произведение Пиранези-архитектора, и, если не ошибаюсь, его прах покоится в крипте церкви Санта-Мария-дель-Приорато, являющейся частью комплекса.

— Этот ансамбль открылся передо мной как единое целое, когда я туда посмотрела, — призналась Монтсе.

— В этом и состоял замысел Пиранези. Его целью было преодоление пространства, отделяющего Авентинский холм от собора Святого Петра, посредством оптического эффекта, чтобы у зрителя, заглянувшего в замочную скважину, создавалось впечатление, что купол находится прямо в конце сада, а не в нескольких километрах оттуда, — пояснил я.

Монтсе несколько секунд переваривала мои слова. А потом спросила:

— А что ты можешь рассказать мне о корабле?

— О каком корабле ты говоришь?

— Выходит, все в Риме смотрели в эту замочную скважину, но никто ничего не знает про корабль. В конце нашей прогулки Юнио убедил меня, что холм, на котором расположена резиденция Мальтийского ордена, в действительности представляет собой огромный корабль, готовый в любой момент отплыть в Святую землю. Поскольку я возразила ему, что это невозможно, он заставил меня пообещать, что, вернувшись в академию, я поднимусь на террасу, чтобы удостовериться в следующем: южный склон холма выглядит как гигантская буква «V», потому что это носовая часть корабля.

— Кораблю мало одной только носовой части, чтобы отправиться в плавание, — заметил я.

— Я знаю. Входные ворота на виллу являются дверью в корпус судна, сады, похожие на лабиринты, — это такелаж, парковая ограда — шканцы, а обелиски, украшающие площадь, — мачты.

— И ты поверила в эту сказку?

— Ну ясно, ты говоришь как истинный картезианец, — бросила она.

— А Юнио — продавец снов, — парировал я.

— Мне удалось разглядеть Авентинский холм, — перебил нас Рубиньос.

Монтсе довольно бесцеремонно выхватила у него бинокль.

— Невероятно, но вилла действительно напоминает корабль, — произнесла она.

— Дай посмотреть, — попросил я.

Взглянув через увеличительные линзы, я увидел лишь пару зданий на склоне Авентинского холма, деревья, изгороди и ухоженные цветники.

— Да, на корабль похоже, но сомневаюсь, что он готов сняться с якоря сегодня ночью. Можешь быть спокойна: принц уплывет на этом корабле не раньше, чем через десять тысяч лет, когда здешние места уйдут под воду, — насмешливо заметил я.

Наконец свое мнение высказал и Рубиньос:

— Мне это напоминает галисийскую приходскую церковь. У которой весьма щедрые пожертвования. Это я говорю из-за обилия мрамора.

Я стал подробно объяснять Монтсе, что в Риме бок о бок сосуществуют несколько городов: древний, средневековый, эпохи Возрождения, барочный, неоклассический, Рим Муссолини. Ко всему еще нужно добавить тот, что находится на поверхности, и тот, что под нею, под домами, а также Рим грехов и покаяния, богатый и бедный, живой и тот, что извлекли из-под земли, словно труп. Есть Рим ложной перспективы Палаццо Спада, фальшивого купола церкви Сант-Иньяцио-ди-Лойола, холма Тестаччо (сооруженного из груды осколков амфор для вина и масла), возвышавшегося у древних ворот города, пирамиды Гая Цестия, египетских обелисков, памятников, неуместных в столице христианского мира, наконец, обманный Рим Пиранези.

Мне показалось, что мои аргументы убедили Монтсе, как вдруг в разговор вмешался Рубиньос.

— Вот видите, я — не единственный, кто видит с этой террасы странные вещи, — заявил он. — А еще существует такое, чего увидеть невозможно, господин стажер. Я приведу вам один пример. Однажды я брел босиком по берегу моря в своей родной Галисии и вдруг почувствовал, будто что-то сильно укололо меня в подошву правой ноги. Я остановился, чтобы посмотреть, в чем дело, думая, что это кусок стекла, но ничего не нашел и, заинтригованный, так как боль становилась все сильнее и сильнее, решил раскопать песок в том месте. И я обнаружил там зарывшуюся рыбу. Есть такая разновидность трески — рыба-паук. Это существо прячется в песке во время отлива, у нее сильнодействующий яд в спинном и грудном плавниках. Так что на том пляже была зарыта рыба, и ее невозможно было увидеть. А вдруг то же самое происходит и с кораблем сеньориты?

Я вспомнил метафорический образ корабля, плывущего против течения, которым обычно пользовался секретарь Оларра, характеризуя общее положение дел в академии, и мне подумалось, что на самом деле нас самих несет по воле волн. И кто знает, может, именно такое впечатление создавалось у человека, рассматривающего в бинокль академию с Авентинского холма — корабль бороздит римское небо.

14

Три недели спустя Юнио пригласил Монтсе в Ватиканскую библиотеку. Я, опасаясь, что он может, воспользовавшись случаем, похитить Карту Творца, попросил взять меня с собой. К моему удивлению, Юнио не стал возражать; напротив, он даже прислал за нами машину.

Габор встретил нас такой самодовольной улыбкой, что мне показалось, что он в курсе всего произошедшего на протестантском кладбище и именно я вызываю у него насмешку. Мне даже подумалось: а не он ли стоит за убийством Смита? Да, теперь мне все стало ясно. Он с одинаковым усердием водит машину и убивает и, вероятно, проявит такое же усердие, если придется избить кого-нибудь или подвергнуть пыткам. В его обязанности входила вся грязная работа, в то время как принц, уклоняясь от ответственности, читал стихи Байрона, которые потом, демонстрируя изысканную чувствительность, нашептывал на ушко дамам за столиком модного кафе.

К спасенью душ и умерщвленью плоти,
Благую цель преследуя притом,
В наш век — вы сотни способов найдете.
— Принц ждет вас у входа в Ватиканскую библиотеку, — сообщил нам Габор.

Мы пересекли Яникульский холм, проехали через площадь Святого Петра, двинулись вдоль стен Льва IV и остановились перед воротами Святой Анны.

— Идите по этому переулку до виа ди Бельведере. Принц ждет вас там, — велел шофер.

И действительно, Юнио стоял у входа во Двор Бельведера рядом с человеком, на шее которого висело распятие. Они непринужденно беседовали, словно между ними существовали доверительные отношения. Я был уверен в том, что, встретившись взглядом с принцем, пойму, причастен ли он к убийству Смита — преступление всегда оставляет след, видимый окружающим. Однако, когда я наконец посмотрел ему в глаза, ничего особенного не произошло. Юнио казался таким же, как всегда. И тогда я понял, что смерть Смита слишком сильно подействовала на меня и все мои домыслы основываются главным образом на ревности, которую я испытываю к принцу.

— Монтсеррат, Хосе Мария, это падре Джордано Сансовино. Джордано, мои испанские друзья, — представил нас друг другу Юнио.

Церемонно пожав нам руки, священник проговорил:

— Мне жаль, что в вашей стране разворачиваются столь трагические события; они — как открытая рана на сердце католической церкви.

И перекрестился.

Это был человек с серьезным, печальным лицом. Глаза глубоко посажены, густые брови почти срослись. Он не носил сутаны, но одежда его все равно производила впечатление строгости. Когда я думаю о падре Сансовино, мне вспоминается следующее обстоятельство: по окончании нашего визита в библиотеку Юнио сообщил нам, что его друг принадлежит к ватиканской контрразведке, учрежденной кардиналом Мерри дель Валем по приказу папы Пия X в начале века, и что в свое время он служил в так называемом «Руссикуме» — учреждении, обучающем священников, которых потом тайно забрасывали в Советский Союз, чтобы они занимались там шпионажем. Принц сделал это признание с такой легкостью, будто секрет подобного рода был незначительным пустяком.

— Мы с Джордано учились вместе в Школе палеографии и дипломатии, учрежденной папой Львом XIII. Сейчас он — один из скрипторов библиотеки, так что он нам тут все покажет, — сказал Юнио.

— Но не более того. Я не хочу тратить день на обсуждение бессмысленных фантазий, — заявил священник.

— Я уже целый час стараюсь выведать у своего друга, где они хранят Карту Творца, ту карту, о которой говорится в книге, но он не признается, — улыбнулся Юнио.

Я до сих пор спрашиваю себя, чего пытался добиться принц, говоря столь откровенно и поставив в неловкое положение и собеседника, и самого себя. Иногда мне кажется, что его поведение было следствием эйфории, в которой в ту пору пребывали торжествующие сторонники итальянского фашизма. Государство Ватикан не зря обязано своим существованием фашистскому режиму. Так что теперь обитателям града Святого Петра приходилось поклоняться и Муссолини. Быть может, именно по этой причине Юнио и ему подобные ходили, распустив хвост, словно именно они являлись здесь настоящими хозяевами. Они чувствовали себя богами в собственных храмах, имеющими право собирать дань со Священного престола. Впрочем, злые языки утверждали, что, подписав в 1929 году Латеранский договор, по которому Ватикан признавался независимым государством, Муссолини на самом деле хотел, чтобы «черные тараканы» — так фашисты презрительно называли членов папской курии — находились под надзором.

— Я уже тысячу раз говорил тебе, что этой карты не существует, а если бы она и существовала и находилась здесь, ее даже не упомянули бы в каталоге, — возразил падре Сансовино.

— Быть может, из соображений секретности? — предположил Юнио, не обращая внимания на желание священника сменить тему.

— Ничего подобного. Просто в библиотеке насчитывается более полутора миллионов томов, сто пятьдесят тысяч манускриптов, столько же карт и шестьдесят тысяч старинных рукописных книг, распределенных примерно по тридцати архивным фондам. Из них нам известно содержание всего примерно пяти тысяч экземпляров, несмотря на то что мы занимаемся каталогизацией с 1902 года. Один человек может обработать не более десяти единиц в год. На чтение, сверку и систематизацию тратится очень много времени, так что пройдет еще целый век, прежде чем станет известно, что же в действительности скрыто в Ватиканской библиотеке. В сущности, у нас тут каждый год случаются находки: например, шестой том «Республики» Цицерона. Впрочем, я сильно сомневаюсь, что однажды здесь обнаружится карта, составленная… самим Господом Богом. Это было бы…

— Если Бог вручил Моисею скрижали с десятью заповедями, не понимаю, почему бы ему не сотворить карту мира, — заметил Юнио.

— Потому что ни в одном тексте не упоминается о существовании этой карты.

— Нет, упоминается — в первом издании Пьера Валериана говорится о ее существовании, а также в письмах художника Джозефа Северна и поэта Джона Китса.

— Уверяю тебя, я читал письма Джона Китса, и ни в одном из них нет ни слова о карте.

— Китс не знал, что попало ему в руки, и Северн тоже, поэтому после смерти поэта под предлогом того, что он скончался от заразной болезни, церковь, изъяв карту, сожгла те письма, в которых упоминалось о папирусе, купленном Северном на протестантском кладбище. Возможно, она находится в секретном архиве.

На какое-то мгновение мне показалось, что я слушаю Смита, а не Юнио.

— Все это досужие домыслы! Секретный архив создали для того, чтобы хранить там официальные документы, а не прятать что-либо.

— Все знают, что в секретном архиве есть свой секретный архив. Интересно, почему вы ни разу не рассекретили ни одного документа из тех, что там находятся?

— Может быть, это объясняется тем, что Ватикан существует как независимое государство всего восемь с половиной лет. Могут ли у восьмилетнего ребенка быть страшные тайны, в которых он не желает признаваться? Нет. Максимум легкие, невинные и простительные прегрешения.

Юнио оглушительно рассмеялся и возобновил свои нападки.

— Да, конечно, государство Ватикан создано недавно, однако церковь существует уже более тысячи девятисот лет, и ее способность к выживанию в значительной степени зависела от умения держать под контролем информацию, сопряженную с ее собственной деятельностью и деятельностью ее врагов. Тут Ватикан ничем не отличается от других стран. Именно поэтому ваше маленькое государство обладает огромными мрачными подвалами, которые позволяют вам прятать все то, что из соображений благопристойности и целесообразности не должно увидеть свет божий и явиться на суд человеческой совести. Если вы кого и напоминаете — то явно не невинное восьмилетнее дитя, а самого дьявола.

Приятельское обращение начинало сменяться ярко выраженным недоброжелательством.

— Иногда у меня создается впечатление, что ты — кто угодно, только не ученый. Впрочем, очевидно, что в произошедших с тобой переменах в значительной степени повинна политика. Ты отлично знаешь, что большинство документов, хранящихся в секретном архиве, попросту нельзя выносить на солнечный свет. Некоторые книги и пергаменты даже опасно открывать — они могут быть навсегда утрачены. Одно дело — рассекретить документ, и совсем другое — вынести его на солнечный свет. И совесть тут совершенно ни при чем.

— Именно поэтому ваши подвалы — подходящее место для хранения Карты Творца. Если ты мне не поможешь, я буду просить содействия у другого скриптора.

Услышав о намерении Юнио подкупить одного из библиотекарей, священник тем не менее остался спокоен и произнес учтиво:

— Нам лучше войти внутрь, иначе твои гости умрут от скуки.

— Мне эта тема кажется очень интересной, — заметила Монтсе.

— О, она ничто в сравнении с сокровищами, которые таятся за этими стенами. Следуйте за мной, — ответил священник.

Быть может, Юнио, Монтсе и даже падре Сансовино не были способны оценить это, но первым сокровищем библиотеки являлось само здание, созданное Доменико Фонтаной, архитектором, заложившим основы современного Рима. Мы поднялись по лестнице, отделявшей Двор Бельведера от Двора Шишки, и, пройдя по множеству коридоров и комнат ко Двору Попугая, попали во дворец папы Николая V — первое вместилище Ватиканской библиотеки. Он состоит из четырех разных по размеру помещений и поражает яркими фресками Мелоццо да Форли, Антоньяццо Романо, а также Доменико и Давида Гирландайо. Оттуда мы направились в вестибюль Сикстинского зала, где остановились и, прислонившись к стенам, стали любоваться превосходными инкрустированными пюпитрами работы Джованни Дольчи, архитектора, построившего Сикстинскую капеллу. Инкрустации изображали шкафы старинной библиотеки с приоткрытыми дверцами, за которыми виднелись книги, расположенные горизонтально, как во всех библиотеках того времени. Я с волнением подумал о том, что за этими столами сидели некогда художники первой величины, такие как Рафаэль и Браманте. Затем мы перешли в Сикстинский зал, занимавший огромную площадь — более шестидесяти метров в длину и пятнадцать в ширину. Несмотря на ярко выраженный маньеризм, обращало на себя внимание удивительно гармоничное сочетание архитектуры и отделки.

— В деревянных шкафах, которые стоят вдоль стен, изначально хранились рукописи, но во времена Павла Пятого, в начале девятнадцатого века, сочли, что лучше будет переместить документы в соседний зал. Именно тогда образовалось хранилище, известное во всем мире как секретный архив Ватикана, — пояснил падре Сансовино. — Разумеется, его учредили не для того, чтобы что-либо спрятать: просто в восемнадцатом веке наше собрание пополнилось новыми поступлениями — такими как Гейдельбергская Палатинская библиотека, материалы из собрания герцогов Урбинских и королевы Кристины Шведской — отсюда возникла необходимость в дополнительных площадях.

Мы проходили сквозь комнаты со сводами, расписанными фресками. Среди них оказалось и изображение важного события — перевозки египетского обелиска на площадь перед собором Святого Петра — операцией руководил сам Фонтана. За архитектором потом закрепилось прозвище Господин Обелиск. Наконец мы приблизились к читальным залам. В первом и самом большом, называемом в честь папы римского залом Льва XIII, проводившего в библиотеке работы по модернизации, находилась статуя понтифика. Помещение состояло из двух нефов, каждый в два этажа высотой; из окон одного виден был купол собора Святого Петра. Оттуда мы попали в библиотеку Чиконьяра — хранилище книг по искусству и старинных изданий, побывали в кабинете нумизматики и под конец оказались в зале рукописей, комнате средних размеров, наполовину заставленной столами с пюпитрами, — стены там сияли такой безупречной белизной, что создавалось впечатление, будто находишься в опрятной ремесленной мастерской. Человек десять ученых в перчатках, вооружившись лупами, внимательно изучали документы под пристальным взглядом скрипторов. Слышен был лишь шелест страниц. Когда их касались, поднималось небольшое облачко пыли, словно пыльца с крыльев огромной бабочки. Зал рукописей поражал царившими здесь покоем и красотой, но не меньший интерес вызывали сокровища, хранившиеся в недрах библиотеки. Не зря знающие люди называли это учреждение «Библиотекой библиотек» и считали его самым главным в мире хранилищем исторических документов. В этих стенах находился знаменитый «Ватиканский кодекс» — Библия, которую Константин разослал в основные храмы той эпохи после своего обращения в христианство на Никейском соборе 325 года; рукописи Микеланджело и Петрарки, Данте и Боккаччо, оригиналы произведений Цицерона, письма Лукреции Борджиа отцу, папе Александру VI, послания Генриха VIII Анне Болейн, тексты, вышедшие из-под пера императора Юстиниана и Мартина Лютера, документы на арабском, греческом, древнееврейском, латыни, персидском и так далее — список этот был неисчерпаем.

— Эти сокровища хранятся под замком, ключи к которому — осторожность, аккуратность и бережность. А сейчас я хочу показать вам двенадцать километров новых стальных стеллажей, которые недавно велел установить здесь его святейшество, — проговорил падре Сансовино.

— Двенадцать километров! — ахнула Монтсе.

— Добавьте к ним уже существующие тринадцать — итого получится двадцать пять, не считая тех, что находятся в тайном архиве. В общей сложности в Ватиканской библиотеке и тайном архиве насчитывается порядка пятидесяти километров стеллажей. И уверяю вас, нам по-прежнему не хватает места.

— Папа Пий Одиннадцатый был в душе скорее библиотекарем, чем монахом, — вмешался в беседу Юнио, — поэтому в один прекрасный день он послал десять священников, знавших библиотечное дело, в Вашингтон, чтобы они изучили там методы организации документов в Библиотеке конгресса США.

Я вспомнил, что секретарь Оларра переводит какую-то книгу о способах каталогизации Ватиканской библиотеки с языка Шекспира на испанский.

— Но только трогать ничего нельзя, — предупредил нас падре Сансовино.

Пока мы двигались по этому лабиринту стеллажей, доверху набитых книгами, у меня возникло ощущение, что мы углубляемся в таинственный и недобрый мир. Быть может, из-за темноты или недостатка свежего воздуха я снова испытал то же самое чувство, что охватило меня в катакомбах Каллиста, на Аппиевой дороге: все коридоры казались одинаковыми, полки, переходящие одна в другую в бесконечных нишах, выглядели точными копиями друг друга. Я подумал: как странно быть здесь, идти между падре Сансовино и принцем Чимой Виварини, который уже готовился возобновить атаку на священника по окончании экскурсии.

— В этом коридоре неинтересно! Здесь только книги! — протянул Юнио.

— Что же еще ты ожидал увидеть в библиотеке, если не книги? — удивился падре Сансовино.

— Тайны, Джордано, нам нужны тайны! — воскликнул принц.

— Сейчас я покажу вам нашу «больницу» — одно из самых важных помещений в библиотеке, — проговорил священник. — Не все знают, что, кроме грязи, небрежного обращения, микробов, насекомых и пагубных последствий более ранних реставраций, огромную угрозу для книг представляет влажность. Если она превышает пятьдесят пять процентов — это очень плохо; если температура падает ниже восемнадцати градусов или поднимается выше двадцати одного — тоже плохо. Так что напрашивается вывод, что самый страшный враг библиотеки — сама библиотека.

Мы рассматривали всевозможные краски и клеи, золотую фольгу и многочисленные инструменты, которыми специалисты пользуются, чтобы реставрировать книги. И вдруг принц сказал:

— Я готов предложить тебе за эту карту двести пятьдесят тысяч лир.

В первое мгновение я принял слова Юнио за очередную дерзкую насмешку, но тут же по выражению его лица понял, что он говорит серьезно и намерен испытать твердость скриптора.

— Кажется, от разреженного воздуха у тебя помутилось в голове, — ответил падре Сансовино.

— Ты прав, может, я действительно схожу с ума. Поднимаю ставку до полумиллиона.

Предложение принца действительно граничило с безумием.

— Ладно, Юнио, тебе удалось добиться своего. Мое терпение лопнуло. Давайте вернемся наверх, — покорно произнес священник.

— Пусть Монтсе и Хосе Мария будут свидетелями: я пытался уговорить тебя по-хорошему. Отныне ответственность за все, что произойдет, ляжет на тебя, — предупредил Юнио.

— Ты считаешь, она была бы меньше, если бы ты сумел «уговорить» меня, как ты это называешь, посредством денег? Этого никогда не будет.

— Ты, вероятно, не поверишь мне, но я хотел бы работать вместе с тобой в одной связке.

— Работать с тобой — все равно что работать на Муссолини или, хуже того, на его хозяина — Гитлера. Я подчиняюсь только его святейшеству, пастырю церкви Господа нашего Иисуса Христа.

— Я не прошу тебя отвернуться от Христа; но существует власть небесная, а есть другая, земная — она ближе и прозаичнее: людьми должна править твердая рука. Подумай о том, что творят коммунисты в России, и ты поймешь: Богу угрожает та же опасность, что и всей нашей цивилизации, ибо хотят уничтожить Его. Разве Пий Одиннадцатый не назвал коммунизм идеей, порочной по своей сути, поскольку она подрывает основы гуманистического, божественного, рационального и естественного понимания жизни, а для сохранения своего господства опирается на тиранию, жестокость, кнут и тюрьму?

— Да, верно, именно так и сказал понтифик; но, уверяю тебя, идея, лежащая в основе нацизма, не сильно отличается от той, которую ты описал. Нет, друг мой, вера и, следовательно, церковь находятся вне опасности в отличие от идеологии, потому что политика по сути своей — рискованное предприятие. Быть может, ты считаешь, что Третий рейх действительно простоит тысячу лет, как обещают его вожди? Будь уверен: в истории не существует вечной власти, кроме власти Господа, творца всякой власти. Вечность не принадлежит человеку. Это не только мои слова. Они были записаны давным-давно, и сама история проверила их истинность. Так что, боюсь, ты действуешь, поддавшись своего рода политической экзальтации, охватившей мир подобно моде. И когда твое состояние эйфории пройдет, тебя снова ослепит свет реальности.

— Быть может, ты и прав, но и церковь тоже не простоит следующую тысячу лет, если коммунистический режим опутает своими щупальцами Европу. Мое предложение остается в силе, — не уступал Юнио.

Вот так окончилось наше посещение Ватиканской библиотеки: неразрешимым спором Юнио и падре Сансовино. Однако не нужно было быть особо проницательным, чтобы понять: несмотря на значительные расхождения, эти два человека имеют много общего. Нечто подобное происходило между Юнио и Монтсе, а также между Монтсе и мной. Мы все нуждались друг в друге, все были звеньями одной цепи, хотя наши потребности и интересы различались. Как сказал поэт Гельдерлин: «Где опасность, там и спасение». И противоположности в конечном счете могут встретиться и даже составить тождество.

15

24 декабря по распоряжению секретаря Оларры мы все собрались в церкви Санта-Мария-де-Монтсеррат, расположенной на виа ди Монсеррато, на рождественскую мессу. Построенная рядом с приютом для паломников из Испании по приказу папы Александра VI, церковь с XVII века превратилась в духовный центр испанской колонии в Риме. Все религиозные праздники испанцы отмечали именно здесь. Лестница, ведущая в церковь, служила своего рода клубом, где недавно прибывшие из Испании рассказывали о последних событиях на Пиренеях, а тем, кто собирался на родину, здесь вручали письма, посылки и сувениры для родственников и друзей. Здесь же вы могли услышать всевозможные сплетни и стать невольным участником разных интриг.

— Как я рад видеть вас, принц! А почему вы стоите у дверей в такой холод? Входите вместе с нами, прошу вас, — приветствовал Юнио сеньор Фабрегас.

Ответ принца поразил всех:

— Благодарю вас, сеньор Фабрегас, но я жду короля.

— Итальянского? — поинтересовался сеньор Фабрегас недоверчиво, приходя в восторг от мысли, что сам король Виктор Эммануил III, возможно, посетит службу.

— Нет, вашего, короля Испании.

Сеньор Фабрегас не учел, что для дворянина короли не перестают оставаться таковыми, даже если им приходится спасаться бегством, как это случилось с Альфонсо XIII.

— В таком случае увидимся внутри. Я был бы счастлив пожать руку монарху, — добавил сеньор Фабрегас с заговорщицким видом.

Юнио рассказал Монтсе, что он присутствовал в церкви по приказу дуче, у которого дон Альфонсо XIII попросил помощи, чтобы вернуть трон. Несмотря на заявления Муссолини о том, что он поддерживает политическую деятельность фалангистов, ему хотелось сохранить хорошие отношения с испанским королевским домом — мало ли что может случиться в будущем? А для выполнения соответствующего поручения никто не подходил лучше, чем принц-чернорубашечник.

Через несколько минут после того, как церковь заполнилась прихожанами, появились король с королевой и двумя сыновьями в сопровождении журналиста Сесара Гонсалеса-Руано, который последовал за монархом в изгнание, чтобы писать о нем репортажи.

Служба в честь павших заняла больше времени, чем сама проповедь, так что мы почти всю мессу молились. Мы молились за семнадцать казненных епископов и за семерых, пропавших без вести, за пять тысяч восемьсот убитых монахов и шесть тысяч пятьсот погибших священников, и за десятки тысяч граждан. Однако никто не вспомнил о тех священниках, которых Франко велел казнить в Гипускоа и Бискайе за их националистические взгляды и жертвах с другой стороны. Оставалось помолиться за то, чтобы этот бывший король с восковым лицом, печальный, словно свеча, сидевший в первом ряду, вернул себе трон, отнятый у него всенародным голосованием. Альфонс XIII пребывал в подавленном состоянии духа. Там, на родине, единственными его занятиями были бридж и женщины. В карты он играл плохо, вызывая жалость у тех, кому приходилось его обыгрывать. Но с женщинами Альфонсу всегда везло: все сходились в том, что его величество — настоящий донжуан. Список его любовниц в Испании казался бесконечным. Однако после приезда в Рим положение коренным образом изменилось. Теперь ему приходилось общаться с дамами в гостиничном номере, где он жил; к тому же король страдал от дурного запаха изо рта, и недуг этот усилился от тягот изгнания, так что женщины начали терять интерес к его персоне. «Бурбон без женщин — лишь наполовину Бурбон» — это утверждение знали все, и короля сначала стали воспринимать как своего рода привидение, а потом и вовсе как существо, приносящее несчастье, — вплоть до того, что, произнося его имя, итальянцы одновременно стучали по дереву. Но Юнио отличался от своих connazionali[26]: он без колебаний сел рядом с королем, плечо к плечу, и даже протянул ему руку, чтобы тот мог опереться, когда становился на колени после причастия.

После службы я присоединился к соотечественникам, которые стояли у дверей церкви (среди них находилось семейство Фабрегас и секретарь Оларра), чтобы поздравить монарха с Рождеством. Я до сих пор помню, как дон Альфонсо сказал Сесару Гонсалесу-Руано, когда они оба вышли на улицу:

— Не понимаю, почему люди недовольны гостиницами. Они гораздо лучше королевских дворцов.

В тот день я слышал дона Альфонсо в первый и последний раз, но его слабый, как бы нездешний голос привел меня к мысли, что Хосе Мария Карретера, более известный как Отважный Рыцарь[27], был прав, написав в статье по поводу кочевой жизни короля: «…душой он упрямо и стремительно возвращается в прошлое, которое носит с собой…» С близкого расстояния лицо дона Альфонса действительно отражало все те эпитеты, какими наградили его журналисты и историки: король непримиримый, король парадоксальный, король-клятвопреступник, король-предатель, отвергнутый король, оклеветанный король, король-карлист и король-патриот. Не знаю, какое из этих определений наилучшим образом соответствовало его характеру и его поступкам, но ясно было одно: дон Альфонсо покинул родину под предлогом предотвращения кровопролития, хотя на самом деле он уехал из страны, потому что не мог рассчитывать на поддержку армии, необходимую ему именно для того, чтобы устроить кровопролитие и сохранить трон.

Спустя годы, когда Сесар Гонсалес-Руано написал: «Быть может, смерть наступает, когда постепенно утрачиваешь привычку жить», я был уверен, что он думал при этом об Альфонсе XIII, потому что уже тогда, в Рождество 1937 года, король утратил желание жить, вероятно, понимая, что ему предстоит умереть в гостиничном номере, каким бы комфортным он ему ни казался, и что его прах упокоится в той самой церкви, из которой он только что вышел. Так оно и случилось.

Однако в тот сочельник меня ждал еще один сюрприз. Я возвращался в академию по улице Гарибальди вместе с Рубиньосом, и он сообщил мне:

— Господин стажер, я возвращаюсь в Испанию.

— Ты добился разрешения вернуться домой? Это замечательная новость! Поздравляю! — воскликнул я.

— Я еду не домой, господин стажер, а на фронт. Добровольцем.

— Добровольцем? У меня есть в Испании один друг, который говорит, что добровольцем можно идти только в публичный дом.

— Вы были правы. Я не могу больше жить во мраке.

— Я никогда и ни в чем не был прав, Рубиньос. Кроме того, кто же теперь будет называть меня дураком, когда я, поднявшись на террасу и разинув рот, стану любоваться окрестным пейзажем?

— У меня в Барселоне есть двоюродный брат-священник. Его убили, вбив ему крест в челюсть.

— Сочувствую, Рубиньос.

— Я жалею, что так долго находился в этом городе монашек и надушенных франтов. Оларра утаивает информацию, чтобы предотвратить дипломатический скандал, но многих итальянцев, которых отправляют воевать в Испанию, приходится толкать вперед штыками, потому что, слыша свист пули, они пачкают штаны. Вы знаете, что произошло в Гвадалахаре? Я вам скажу, потому что Оларра этого не сделает. Итальянские войска были разгромлены и бежали в панике, так что в дело пришлось вступить военной полиции. В конце концов им удалось собрать десять тысяч итальянцев в концентрационном лагере в Пуэрто-де-Сантамария: три тысячи из них оказались дезертирами, а две тысячи признали негодными и отправили назад в Италию. А нас, тех, кто действительно готов проливать свою кровь за Испанию, заставляют загорать на римской террасе.

Рубиньос сплюнул на мостовую.

— Ты бы тоже наложил в штаны, если бы тебе пришлось сражаться за чужую страну. Ну хорошо, Рубиньос, если хочешь пострелять, иди, но только не говори потом, что это я вбил тебе в голову эту идею, потому что если с тобой что-нибудь произойдет, я…

— Не беспокойтесь, господин стажер, вы не вбивали мне в голову никаких идей. Я — человек действия, а не идей. Если вас это утешит, скажу вам, что вы тоже кажетесь мне надушенным итальянцем.

От пренебрежительного обращения Рубиньоса душа моя немного успокоилась.

— Чтобы вы поняли, что я не просто так жалуюсь, господин стажер, взгляните на порез, который я заработал сегодня днем у цирюльника, — продолжил он. — Я попросил этого типа постричь меня под ноль и как следует побрить — что-нибудь попроще. А он вместо этого стал натирать мне голову, мазать лицо кремом и пудрить до тошноты. В общем, я до такой степени разнервничался, что заработал порез на щеке.

— В Риме это называется fare bella figura, то есть внешне приукрасить. Римский цирюльник считает себя художником, он обязан делать своих клиентов красивыми, насколько это возможно.

— Если испанские брадобреи начнут fare bella figura, как вы говорите, все они отправятся прямиком в тюрьму за хулиганское поведение.

— А если окажется, что в Испании ты будешь скучать по Риму?

— Ни он по мне, ни я по нему. С этим городом у меня всегда были такие же отношения, как с Марисиньей, моей первой девушкой: смотреть, но не трогать. Нет, я не влюблен в Рим, так что не беспокойтесь за меня, господин стажер, — ответил Рубиньос.

— Когда ты уезжаешь? — поинтересовался я.

— Завтра днем сажусь на корабль в Остии. Судно идет в Малагу, там я поступлю в армию Кейпо.

— Понятно.

Остаток пути мы проделали молча, каждый был поглощен своими мыслями. На вершине холма Аурео порыв холодного западного ветра заставил меня задуматься о том ветре безумия, что веет над миром. Переведя дух, мы обнялись и пожелали друг другу удачи.

16

26 декабря Чезаре Фонтана, дворецкий академии, рассказал мне странную историю. Якобы Рубиньос оставил для меня книгу, которую следовало передать мне потихоньку (то есть так, чтобы секретарь Оларра не знал) и которую я должен вручить Монтсе, прочитав записку, лежащую между страниц, — книга принадлежала фондам библиотеки академии.

Человек с холодным, ничего не выражающим взглядом, хотя и довольно проворный в движениях, дворецкий обычно изъяснялся высокопарно и напыщенно, выучившись этому у Оларры. Он был глазами и ушами секретаря в прозаическом мире домашних дел и уже начал пользоваться своим положением. Он заведовал всем хозяйством, так что если кому-нибудь была необходима лишняя лампочка или стул для кабинета, приходилось вступать с Фонтаной в переговоры. В случае отказа идти на уступки следовало наказание: просьба зависала на длительный срок. Так что общение с дворецким превратилось в торговлю, в ходе которой каждая из сторон старалась получить для себя наибольшие преимущества.

— Что вы хотите в обмен на молчание? — спросил я его без обиняков.

— Поскольку речь идет о запрещенной книге, с вас десять лир, — ответил он.

— Вы хитрите, дон Чезаре. В академии нет запрещенных книг, по крайней мере насколько мне известно, — возразил я.

— Вы ошибаетесь. Многие из книг, находящихся в этом доме, принадлежат к временам республики, а в Испании сейчас запрещены республиканские издания, — заявил он.

— Франко пока что не выиграл войну, так что нет никаких запрещенных книг, — заметил я.

— Верно, но поскольку это учреждение стоит на стороне Испанской фаланги, все, что имеет отношение к республике, дурно пахнет. Я слышал от самого секретаря, что он собирается в один прекрасный день сжечь все книги красных.

Мне не хотелось дискутировать с дворецким, так что я поддался на шантаж и не стал ему больше возражать.

Запрещенная книга оказалась «Восстанием масс» дона Хосе Ортеги-и-Гассета. Я не мог не улыбнуться.

Какого черта хранил эту книгу Рубиньос, парень покладистый и, судя по всему, обделенный философским сознанием, оставалось неясным. Я решил, что это проделки Монтсе. И стал искать записку, о которой говорил дворецкий. Это была четвертушка листа, покрытая строками, написанными красивым, ровным почерком, — они походили на вереницы движущихся муравьев. Вот что гласило послание:

Господин стажер, прошу простить меня за слова, которые я сказал вам в ту ночь. Вы ни в чем не виноваты (я имею в виду свое решение) и даже не слишком пахнете одеколоном (хоть я и утверждал обратное). Я вот уже несколько месяцев пытаюсь навести порядок в голове, потому что иной раз не понимаю, почему делаю то, что делаю. Я пытался решить эту проблему, слушая радио Ватикана и беседуя с вами, но в моей душе продолжало жить беспокойство, словно солитер, питающийся тем, что едят другие. Не знаю, понятно ли я выражаюсь; впрочем, в данном случае важны дела, а не слова. Сеньорита Монтсе всегда казалась мне ангелом; я за всю свою жизнь не встречал такого хорошего человека, который бы столько знал о книгах. И я подумал: быть может, она сумеет мне помочь? Я изложил ей суть своих метаний, и она сказала, что меня мучат «экзистенциальные проблемы». Чтобы не выглядеть полным идиотом, я скрыл от нее, что понятия не имею, что такое «экзистенциальный»; признаюсь вам: я до сих пор пребываю на сей счет в неведении. Она дала мне книгу. Да, именно ее вы держите сейчас в руках. Как заверила меня сеньорита Монтсе, автор — выдающийся философ, сказавший: «Я есть я и мое окружение; если я не сохраню его, то не сохраню и себя». Мне кажется, что это означает, что все наши действия обусловлены миром, который нас окружает. Я не стану смеяться над философией, потому что ее смысл до меня не доходит, но думаю, зря господин философ написал целую книгу, чтобы сказать подобную глупость. Дело не в том, что я не согласен с его рассуждениями, а в том, что он пишет о вещах, известных любому младенцу с того дня, как он впервые увидит свет. Признаюсь, я не смог дочитать дальше третьей главы, но мне хватило и этого, чтобы прийти к определенным выводам. Первое: сеньора Ортегу-и-Гассета никто не понимает, как это случается со слишком умными людьми. Он так хорошо пишет по-испански, что кажется, будто это какой-то совсем другой язык. Второе: если мне не нравится моя теперешняя жизнь, то это из-за обстоятельств, которые меня окружают. Третье: чтобы я снова стал собой, обстоятельства должны измениться. И для того, чтобы добиться того, что изложено в этом, последнем пункте, я решил пойти на фронт.

Да здравствует Испания!

Солдат Рубиньос
Постскриптум: Позаботьтесь о сеньорите Монтсе, потому что, сдается мне, она тоже живет в неподходящих обстоятельствах. Тот корабль, что она видит на Авентинском холме, в один прекрасный день снимется с якоря.

Я разыскал Монтсе, чтобы исполнить поручение Рубиньоса, а заодно показать ей записку и попросить объяснений.

— Я порекомендовала ему эту книгу, потому что Ортега-и-Гассет — гуманист в мире, лишенном гуманизма; мне показалось, что Рубиньосу нужно человеческое тепло, понимание, — сказала она.

— Может, Ортега действительно таков, как ты говоришь, но Рубиньос — это пуля в ружье, нацеленном на этот лишенный гуманизма мир. Вероятно, тебе следовало порекомендовать ему почитать Библию, — заметил я.

— Он сказал мне, что каждый раз после разговора с тобой, когда он выглядывал за перила террасы, Рим представлялся ему вспоротым животом, из которого торчат кишки. Он сравнивал лабиринт улиц centra storico[28] с перепончатыми каналами этого сложенного в несколько раз кишечника, чьи пищеварительные соки понемногу переваривают здания, церкви и памятники. По его словам, воображаемое чрево скоро отрыгнет город и превратит его в руины, потому что все гнилое и разложившееся рано или поздно отторгается. Честно говоря, мне следовало посоветовать ему обратиться к психиатру.

— Любой, кто заглядывает через перила и смотрит на город ночью, может увидеть то, что не существует, — сказал я.

— Рим для него хуже тюрьмы, — заметила Монтсе.

— Надеюсь, для тебя он никогда таковым не станет.

— Почему он должен стать таким для меня?

— Потому что ты веришь в то, что на Авентинском холме стоит корабль, готовый сняться с якоря. Ты тоже начинаешь видеть миражи. Мы все видим вещи, которые существуют только для нас, и ни для кого больше. В этих видениях — корень того, что мы называем надеждой.

— В таком случае, будем надеяться, что Рубиньос поступил правильно.

Я знал, что принц Чима Виварини в то утро отправился в Венецию, чтобы провести несколько дней с семьей, а так как за последние недели я уступил противнику значительную часть территории, то и решилвоспользоваться случаем и пригласить Монтсе на ужин.

— В память о старых добрых временах, — подчеркнул я, видя, что она никак не решится.

— Хорошо, но только при условии, что потом ты проводишь меня в одно место. Не спрашивай зачем. Это секрет.

— Согласен.

Я выбрал ресторан Альфреда, один из самых знаменитых в городе. Монтсе не стала упрекать меня за браваду, может быть, потому, что уже привыкла ходить в подобные заведения с Юнио. Для начала мы заказали zuppa all’ortolana[29], а потом fettucine all’Alfredo[30], блюдо, чья слава уже пересекла Атлантику благодаря актерскому дуэту Дугласа Фэрбенкса и Мэри Пикфорд.

Я подождал, пока сливочное масло, которым были смазаны феттучине, растает вместе с ломтиками сыра, и тогда сказал:

— Мне очень не хватает наших встреч. Нам следует время от времени выбираться куда-нибудь перекусить.

— Юнио начнет ревновать, — ответила она.

— Это подстегнет его интерес к тебе, а чем больше привязанность, тем сильнее доверие. Если же ты завоюешь его доверие…

— Ты понимаешь ревность как человек, который никогда ее не испытывал, — перебила она меня. — Ревность рождает подозрения.

— А если я скажу тебе, что сгораю от ревности? Вот сейчас, в это мгновение, я испытываю ревность…

— Значит, то, что ты считаешь любовью, на самом деле не любовь, иначе ты бы знал, что ревность приводит к недоверию, а не наоборот.

Я едва сдержался, чтобы не сказать ей колкость.

Мы завершили обед профитролями и съели их молча.

Потом Монтсе, извинившись, встала и скрылась за дверью, по моим предположениям, ведшей на кухню. Она вернулась, улыбаясь, с большой сумкой.

— Что это? — спросил я удивленно.

— Объедки для кошек, — довольно ответила она.

— Каких еще кошек?

— Римских. Я иногда подкармливаю их.

Я пришел в смятение при мысли, что она, быть может, приняла мое приглашение только для того, чтобы получить объедки для уличных кошек.

— А когда ты обедаешь с Юнио, тоже собираешь объедки? — поинтересовался я.

— Нет, потому что ему я недостаточно доверяю. Пойдем, покормим кисок. Ты мне обещал.

Иногда мне кажется, что мы с Монтсе — те самые вежливые путешественники, решившие отправиться в дорогу вместе, о которых писал Стендаль: каждый из них, невзирая не неудобство, с готовностью жертвует для другого своими привычками, и в конце концов оказывается, что все путешествие было сплошным неудобством для обоих.

В Риме кошки жили во всех развалинах, превратившись в сущее бедствие для горожан, впрочем, довольно приятное. Монтсе решила отправиться на недавно построенную пьяцца Ларго-Торре-Арджентина, под которой обнаружили один из самых значительных археологических комплексов. В его лабиринтах обитало около сотни пегих, белых, черных, бурых, полосатых и рыжих кошек, независимо и беспечно бродивших среди полуразрушенных колонн и разбитых камней.

Когда мы добрались туда, пройдя из конца в конец виа дель Корсо, уже почти стемнело, и площадь превратилась в залитый мраком котлован. Ходила легенда, что живущие здесь кошки на самом деле духи древних римлян — преторов, квесторов, трибунов, представителей плебса. И эта идея не казалась мне такой уж сумасбродной, потому что в изящных силуэтах животных с горящими глазами было что-то потустороннее: создавалось впечатление, будто они в любой момент готовы раствориться в пространстве.

— Знаешь, почему мне нравятся кошки? — спросила Монтсе, вываливая объедки туда, где упал смертельно раненный Гай Юлий Цезарь.

— Нет.

— Потому что они не покоряются человеку, хотя их существование зависит от него. Они поняли: чтобы заслужить внимание и заботу людей, лучше всего жить, повернувшись к ним спиной.

— Редкая добродетель, — заметил я.

— Это называется свободой, — поправила она меня.

Мы с ней и представить себе не могли, что наступит день, когда римские кошки будут принесены в жертву ради спасения жителей города. Каждый раз, когда мы с Монтсе говорим об этом, она проявляет себя закоренелой идеалисткой, уверяя, что души кошек, которых римлянам пришлось съесть, чтобы не умереть от голода, передали народу стремление к свободе и силу духа, необходимую для того, чтобы сражаться с врагом.

17

В начале 1938 года произошло несколько важных событий. 11 января Монтсе исполнился двадцать один год; 31 января самолеты Франко бомбардировали Барселону; в результате сто пятьдесят три человека погибли, сто восемь были ранены. Это событие «изгнанники» восприняли с большой радостью; национальная армия отвоевала Тируэль, захваченный республиканскими войсками; наконец 14 марта, в день моего рождения, Гитлер объявил о присоединении Австрии к Третьему рейху, подтвердив тем самым худшие из опасений Смита. Но каким бы серьезным ни казалось это происшествие, гораздо более тревожным было случившееся через несколько недель, когда объявили о визите фюрера в Рим, назначенном на первую неделю мая.

А 2-го числа Чезаре Фонтана, дворецкий академии, объявил, что ко мне пришел посетитель. Им оказался падре Сансовино. Поначалу я объяснил себе его возбужденное состояние трудностями восхождения по лестницам улицы Гарибальди, но потом понял, что причина в ином. Не поздоровавшись, он спросил меня взволнованно:

— Вы знаете, где находится сейчас наш друг принц?

Насколько мне было известно, Юнио сообщил Монтсе, что на протяжении ближайших двух-трех недель они не смогут видеться, потому что его назначили в комитет по встрече фюрера. На самом деле, как мы узнали позже, Юнио понял, что обречен на неудачу, пребывая в этом «комитете». На его плечи легли переговоры с его святейшеством относительно встречи того с Гитлером и о возможности посещения фюрером музеев Ватикана. Пий XI ответил категорично: «Если Гитлер хочет попасть в Ватикан, ему придется публично просить прощения за преследования, которым подвергается католическая церковь в Германии». Гитлер этому требованию не уступил, так что в день его прибытия папа заявил, что ему печально видеть над Римом крест, не имеющий отношения к Христу (подразумевая свастику), и уехал в свою резиденцию в Кастель-Гандольфо, распорядившись предварительно, чтобы музеи Ватикана оставались закрытыми и чтобы «Оссерваторе романо» не публиковал ни единой строчки о визите германского рейхсканцлера. Вражда между Пием XI и фюрером длилась уже год, когда папа издал энциклику «Mit brennender Sorge», «С глубочайшей обеспокоенностью», в которой подчеркивал языческий характер нацизма и клеймил расизм, а Гитлер ответил ему арестом тысячи высокопоставленных немецких католиков, отправив триста из них в концентрационный лагерь в Дахау (в то время все еще верили, что это трудовой лагерь).

Ясно, что Гитлер не мог вернуться в Берлин с пустыми руками, так что Юнио приготовил ему приятный сюрприз, компенсировавший вызов, брошенный фюреру понтификом. И вопрос, заданный падре Сансовино, имел прямое отношение к этому сюрпризу.

— Полагаю, он сейчас занимается изготовлением нацистских знамен и закупкой канапе, которыми будет угощать Гитлера, — проговорил я с сарказмом.

— Проклятие! — воскликнул священник.

— Можно узнать, что случилось?

— Боюсь, Юнио исполнил свою угрозу и, хуже того, это стоило жизни человеку.

Я невольно подумал о Смите номер два, но падре Сансовино развеял мои заблуждения.

— Четыре часа назад нам сообщили о смерти одного из наших скрипторов неподалеку от antica libreria[31] синьора Тассо на виа делль Анима. В него выстрелили несколько раз.

Тут я вспомнил о Смите номер один.

— А какое отношение имеет принц к смерти скриптора?

В глубине души я надеялся, что падре Сансовино сообщит мне: свидетели видели, как Юнио нажимал на курок, но его ответ превзошел мои самые смелые предположения.

— Скриптор похитил Карту Творца, — признался он.

От изумления я потерял дар речи. Наморщив лоб, я ждал, что священник пояснит или опровергнет только что сказанное, но этого не происходило.

— Вы же говорили, будто подобной карты не существует!

На сей раз лоб наморщил падре Сансовино.

— В каком-то смысле так оно и есть. Можно сказать, что карта существует лишь отчасти.

— Что это значит?

— Церковь действительно изъяла египетский папирус из дома поэта Джона Китса после его смерти, и эксперты, изучавшие его, уверяли, что в нем содержится странная карта, согласно которой наша планета имеет форму шара. Кажется, там было и точное изображение Антарктиды, открытой лишь в девятнадцатом веке. Надписи к карте сделаны клинописью, так что, учитывая древность этого документа и то обстоятельство, что он отражает знания, весьма передовые для своей эпохи, эксперты начали называть ее «Картой Творца». Разумеется, они могли назвать ее и «Безымянной картой». Вопрос в том, что, хотя ее и окрестили этим именем, это не значит, что автором ее является Господь. К несчастью, побывав во многих руках, карта начала серьезно разрушаться. И если кто-нибудь сейчас развернет ее, единственное, чего ему удастся добиться — это уничтожить ее. Если карту открыть, информация, которую она содержит, будет потеряна, поэтому я и сказал, что она существует лишь отчасти.

— А что заставляет вас говорить с такой уверенностью, что карту создал не Бог? — спросил я.

— Существует несколько причин. Начать с того, что о ее существовании не упоминается ни в одном священном тексте. Но есть еще одно соображение, кажущееся нам весьма разумным: если бы Бог решил создать Карту Творца, он никогда бы не стал использовать для этого столь хрупкий материал, как папирус. Разве десять заповедей не были высечены на камне? Древние хетты и вавилоняне писали на глиняных табличках, гораздо более прочных, чем папирус, так что абсурдно полагать, будто Бог, учитывая его мудрость, словно неопытный ученик, мог совершить подобную ошибку.

Мне не стоило большого труда обнаружить в аргументах священника уязвимое место.

— Ваши аргументы не совсем логичны. Вы утверждаете, что карту так назвали в девятнадцатом веке, после того как ее похитили из дома только что скончавшегося Джона Китса; однако в книге Пьера Валериана уже говорится о Карте Творца — а он сочинил свой трактат на два с половиной века раньше, — возразил я.

— Верно, однако здесь нет никакого противоречия. Эксперты окрестили карту таким именем как раз потому, что знали о существовании книги Валериана. Однако Пьер Валериан всего лишь пересказывает старинную легенду. Он тоже никогда не видел карту собственными глазами.

Несколько секунд помолчав, он добавил:

— Со святынями все очень сложно, особенно когда нужно установить подлинность того или иного предмета. Ну вот, чтобы мы могли иметь представление. Священный престол засвидетельствовал существование более пятидесяти пальцев Иоанна Крестителя. Официально почитаются три препуция[32] Господа нашего Иисуса Христа в соборах в Антверпене, Хильдесхайме и Сантьяго-де-Компостела. Существует столько же пуповин младенца Иисуса — в Санта-Мария-дель-Пополо, в Сан-Мартино и в Шалоне. По миру разбросаны двести якобы подлинных монет, которые Иуда получил за свое предательство, кое-кто утверждает, что является обладателем черепа Лазаря, а в святая святых Ватикана даже хранятся чечевица и хлеб, оставшиеся после Тайной Вечери, не говоря уже о бутыли с последним вздохом святого Иосифа, которую ангел поместил в церковь, расположенную неподалеку от французского города Блуа. Учитывая, что у Господа нашего Иисуса могли быть только одна пуповина и только один препуций, сознавая, что Иоанн Креститель имел только две руки, то есть десять пальцев, и что Иуда получил за свое предательство тридцать сребреников, а не двести, мы неизбежно приходим к выводу, что у нас слишком много святынь, я бы даже сказал: чрезмерно. Так что все речи о карте, созданной Господом, это своего рода… boutade[33]

— Понимаю. Полагаю, теперь вы арестуете принца за убийство скриптора.

— Скорее его святейшество арестуют, чем принца Чиму Виварини. Готов поспорить на что угодно: в завтрашних газетах напишут, что нашего брата убили представители антифашистских и атеистических сил, которые хотят дестабилизировать режим Муссолини.

— Но полиция ведь не останется в стороне…

— Над полицией стоит полиция политическая, а ее контролируют такие люди, как принц, — перебил он. — Юнио хотел отплатить мне за удар, который я нанес его гордости несколько месяцев назад.

— Отплатить за удар?

— Разве он не рассказал вам, что я был шпионом на службе у Ватикана?

Я удивился, слыша от падре Сансовино подтверждение словам принца.

— Он сделал это сразу же после того, как мы вышли из библиотеки, — признался я.

— Ну, так он говорил правду. Я оставил эту службу совсем недавно. Я работал в «Содалитиум пианум», контрразведке Ватикана, подчиняющейся «Священному союзу». Моей задачей было обнаружение «крыс», и с Божьей помощью я поймал самых крупных. Примерно год назад мы заметили утечку информации из папской резиденции и потихоньку начали расследование, в ходе которого выявили предателя. Им оказался монсеньор Энрико Пуччи, завербованный Артуро Боккини, шефом фашистской полиции, еще в 1927 году. Подпольная кличка Пуччи, как мы узнали позже, была Агент 96. И тогда я разработал план, чтобы вывести Пуччи на чистую воду. Мы пустили в обращение подложный документ за подписью кардинала-секретаря Ватикана Пьетро Гаспарини, в котором сообщалось, что некий Роберто Джанилле является британским агентом и передает в Англию информацию касательно Королевства Италии и Государства Ватикан. Как только эта бумага попала в руки монсеньору Пуччи, он сообщил о ней шефу полиции Боккини, и тот без колебаний выдал предписание на поиски и арест синьора Джанилле. Как вы догадываетесь, никакого Джанилле не существовало, я сам его изобрел. Таким образом, удалось сорвать маску со всех агентов Пуччи. Разумеется, я себя тоже скомпрометировал, поэтому с тех пор занимаюсь другими делами. Однако я лишил фашистов информаторов в Ватикане, и поэтому мне отплатили сторицей, похитив Карту Творца прямо у меня из-под носа. Подкупом скриптора мне дают понять, что нет необходимости плести агентурную сеть, чтобы получить желаемое, а его убийством — что истинная власть находится в их руках.

— Звучит удручающе, — сказал я.

— Так оно и есть. За вендеттой Юнио стоит Муссолини. Дуче требует от папы подчиниться светскому государству, которое он представляет. Дуче признался в кругу своих ближайших приверженцев в намерении «поскрести бока» итальянцам и превратить их в антиклерикалов, если папа не переменит своего отношения к Гитлеру и к нему самому. Он уверен, что Ватикан — скопище безмозглых мумий, а религиозная вера немногого стоит, поскольку никто больше не верит в то, что Бог заботится о своих чадах. Да, времена нынче не те, и преступление против церкви теперь заслуживает одобрение государства.

— Значит, убийство скриптора останется безнаказанным.

— В лучшем случае, когда дипломатическая служба Ватикана потребует провести основательное расследование, они арестуют невиновного и взвалят ответственность за случившееся на него. Вы будете держать меня в курсе, если появятся новости о принце? Мне бы не хотелось терять Юнио из виду: мало ли что может еще случиться.

Тот факт, что падре Сансовино просил меня стать его информатором, заставил меня усомниться в его намерениях. Эти подозрения укрепились на следующий день, поскольку ни в одном средстве массовой информации, даже по радио Ватикана и в «Оссерваторе романо», не сообщалось об убийстве скриптора из Ватиканской библиотеки на виа делль Анима. Должен признать, это обстоятельство долго занимало мои мысли, и до самого октября мне не удалось выяснить, какими намерениями руководствовался падре Сансовино, сообщая мне эту новость, так и не получившую официального подтверждения.

18

Обставленный с величайшей помпезностью визит Гитлера в Рим можно кратко описать словами маленькой девочки, которая, увидев, что ее со всех сторон окружают свастики, воскликнула:

— Рим наполнился черными пауками!

И на самом деле такое чувство возникло у всех, у детей и взрослых: нам казалось, будто нас повсюду подкарауливают орды членистоногих в форме, мешающие нормальному течению повседневной жизни своим постоянным контролем и надзором. На протяжении недели город превратился в огромную сцену, украшенную знаменами, треножниками, фасциями, факелами, орлами и символами Древнего Рима; увеличилось количество аренариев — зданий, оборудованных трибунами (во многих случаях их нельзя было демонтировать), с которых Муссолини обращался к народу с речью. Устраивались демонстрации, парады, маневры, приемы и туристические поездки в честь германского рейхсканцлера. Даже фасады старых домов отмыли, чтобы у фюрера и его свиты возникло впечатление, будто они находятся в столице сверхдержавы. Как написал римский поэт Трилусса в своей эпиграмме:

Рим из травертинского мрамора,
Воссозданный из картона.
Приветствует маляра,
Своего нового хозяина.
Я решил рассказать Монтсе о своем разговоре с падре Сансовино. До сих пор не могу забыть, какое у нее было недоверчивое выражение лица, когда я сообщил ей, что Юнио исполнил свою угрозу, подкупил скриптора, а потом, как только завладел Картой Творца, приказал убрать его. Я решил, что новость произведет коренной поворот в ее сознании и она даже откажется от своей миссии — вытягивать из принца информацию. Так оно и было. Однако, увидев, как она удручена, я сам стал уговаривать ее продолжать работу, как будто наша жизнь теперь подчинялась высшим силам и нам надлежало отставить личные желания на второй план.

Монтсе и Юнио встретились две недели спустя в пивной Дрейера, в заведении, весьма популярном среди немецкой общины в Риме. Принц только что вернулся из вестфальского замка Вевельсбург, куда сопровождал рейхсфюрера Генриха Гиммлера; до Германии он доехал на поезде Гитлера. Юнио отвели к машине фюрера, чтобы он мог лично вручить ему Карту Творца. Он рассказал Монтсе, что первоначальная радость нацистских вождей сменилась разочарованием, когда они узнали, что карту нельзя развернуть, не причинив ей вреда. Тем не менее в надежде, что немецкие ученые найдут решение этой проблемы, Гиммлер заявил присутствующим: документ имеет огромное значение.

— Важно обладать атрибутом власти. Он — словно ключ, открывающий все двери мира, — сказал Гиммлер.

Гитлер приказал ему отвезти карту в замок Вевельсбург, церемониальную резиденцию СС.

Замок, расположенный в муниципальном округе Бюрен, снял в июле 1934 года лично Гиммлер и реставрировал его на средства министерства финансов: идея рейхсфюрера состояла в том, чтобы превратить Вевельсбург в гнездо рейха, как был Мариенбург у рыцарей Тевтонского ордена или Камелот у короля Артура. Перестройкой замка занимался маг Карл Мария Вилигут, утверждавший, что обладает «памятью предков», позволявшей ему знать о событиях, случившихся много тысяч лет назад (в 1924 году ему поставили диагноз: шизофрения, осложненная галлюцинациями, манией величия и паранойей, и заключили в психиатрическую лечебницу). Список приглашенных составлял лично Гиммлер, их всегда было не больше двенадцати, так как именно столько было апостолов, рыцарей Круглого стола и пэров Карла Великого, основателя Первого рейха. В центре огромной столовой (35 на 15 метров) стоял стол из цельного дуба с двенадцатью креслами, обитыми оленьей кожей — на каждом из них находилась серебряная табличка с именем офицера СС, которому надлежало там сидеть, и его гербом. В замке была комната памяти Фридриха Барбароссы — она была всегда заперта и предназначалась для Гитлера. Другие помещения были посвящены Оттону Великому, Генриху Льву, Фридриху II Штауфену, Филиппу Швабскому и другим выдающимся германским правителям. Под громадной столовой располагалась крипта с двенадцатью нишами — «Обитель мертвых»; в центре ее находилось углубление, где стоял каменный кубок, использовавшийся для погребальной требы. Двенадцать иерархов также имели свои собственные комнаты в замке. На втором этаже обосновался Верховный трибунал СС. В южном крыле разместились владения Гиммлера, в том числе зал с принадлежавшей рейхсфюреру коллекцией оружия и библиотека, насчитывавшая двенадцать тысяч томов. Внимание Юнио привлекло черное солнце, изображенное на полу колонного зала, символизирующее небольшую звезду, по легенде, заключенную в глубине земли. Согласно некоторым эзотерическим теориям, ядро ее пусто, и она освещает пространство для обитавших там высших цивилизаций. Гиммлер был убежден, что, как только удастся развернуть Карту Творца, нацисты откроют для себя дороги, ведущие в те отдаленные места. А как только они окажутся там, их власть над миром станет безграничной.

То обстоятельство, что Гиммлер верит в подобные бредни, а Юнио с готовностью поддерживает их, озадачило меня и испугало, потому что не составляло труда представить себе, до чего может дойти человек, полагающий, что земля внутри пуста. К несчастью, мои опасения подтвердились, когда Гиммлер стал ярым приверженцем так называемой «Endlösung», то есть «окончательного решения еврейского вопроса» — насильственного умерщвления, унесшего жизни миллионов евреев в Европе. Этот бредовый план мог созреть только в голове такого безумца, как он, убежденного в том, что в результате реинкарнации в нем возродился Генрих I Птицелов, основатель саксонской династии, живший в X веке и отвергнувший католическую веру с тем, чтобы поклоняться языческому богу Вотану.

Наконец они заговорили о Габоре. Монтсе спросила о причинах его отсутствия, Юнио с гордостью ответил, что его шофера за выдающиеся физические и генеалогические данные Гиммлер призвал к себе, чтобы он послужил делу создания высшей расы. Монтсе ничего не поняла, и принц объяснил, что Габор задействован в программе «Лебенсборн», цель которой — «произвести на свет» посредством селекции Herrenrasse — расу господ. Работа Габора состояла в том, чтобы оплодотворять специально отобранных юных ариек, дабы родились генетически совершенные существа.

Я прервал Монтсе лишь один раз — чтобы спросить, говорила ли она с Юнио об убийстве скриптора.

— Жизнь уже больше никогда не будет такой, как прежде, — ответила она.

Очевидно, она имела в виду свои отношения с принцем.

— Он говорит, что не причастен к этому трагическому происшествию, — продолжала Монтсе. — Он заявил, что в Риме полно антифашистских группировок, готовых выступить при любом удобном случае, а священник с карманами, полными денег, — легкая добыча; сам он, дескать, повинен лишь в подкупе. Тогда я заметила, что именно такой ответ с его стороны предсказал падре Сансовино.

— А он?

— Он стал убеждать меня, что падре Сансовино нельзя доверять. Разумеется, я попросила его пояснить сказанное.

— И?

Монтсе несколько мгновений молчала, потом наизусть воспроизвела ответ Юнио:

— «Человек, который хотя бы единожды был членом шпионской сети, уже никогда больше не говорит правду, всю правду. И знаешь почему? Потому что правда и ложь — две стороны одной монеты, и тот, кто занимается шпионажем, понимает, что стоят они одинаково», — сказал он мне.

— Значит, ему тоже нельзя доверять, — заметил я.

— Он даже снял с пальца фамильный перстень и надел ужасное серебряное кольцо с выгравированным на нем черепом. Этот подарок сделал ему Гиммлер, — продолжала она с нескрываемым презрением.

Годы спустя, когда Третий рейх потерпел крах, мы узнали, что это кольцо было талисманом у офицеров СС, в лоно которого принц был допущен в благодарность за оказанные услуги.

— Тот факт, что Юнио стал носить другое кольцо, еще не означает, что его поведение изменилось, — сказал я.

— Ты что, оправдываешь его? — удивилась она.

— Вовсе нет, я просто пытаюсь объяснить тебе, что Юнио остался таким же, каким был прежде, хоть и надел другое кольцо. Это тот же самый человек, понимаешь?

— Нет. Ни один человек, променявший фамильный перстень на кольцо с черепом, не может остаться прежним.

Монтсе не отдавала себе в этом отчета, но на самом деле изменилась она. Одного лишь кольца хватило, чтобы она перестала уважать человека, в которого, как ей казалось, была влюблена. Достаточно было посмотреть на выражение ее лица, чтобы понять: ее большие зеленые глаза снова стали видеть свет, и после того, как она освободилась от любовного оцепенения и обрела способность мыслить трезво, сердце ее сжалось и закрылось. Она неожиданно узнала законы взрослой жизни, которые учат нас, что, если нас обманули или предали, нужно в дальнейшем соблюдать осторожность.

— Думаю, я никогда больше не полюблю, — добавила она, словно в самом деле утратила способность чувствовать.

Я видел: гордость Монтсе уязвлена, и она злится на саму себя. Однако именно поэтому она не понимала, что жертва ее гнева — не Юнио, а я. Мое единственное преступление состояло в том, что я был в нее влюблен. Впрочем, согласно законам любви, подобные преступления караются равнодушием. Поэтому пройдут еще долгие месяцы, прежде чем Монтсе проявит ко мне интерес. И нам придется приложить усилия, чтобы найти точки соприкосновения: ведь страсть, которой я от нее ждал, причиняла ей такое же неудобство, как мне — недостаточная уступчивость с ее стороны. Собственно говоря, ее поведение в большинстве случаев напоминало мне поведение сомнамбулы, а не влюбленной женщины. Я пытался искать объяснение этому и, кажется, нашел его; долгие годы войны, словно хроническая болезнь, подорвали душевное здоровье Монтсе, ее способность дышать полной грудью, жить в полную силу.

— А ведь именно теперь тебе следует делать вид, что ты влюбилась еще сильнее, — заметил я.

— Влюбленные расстаются, когда один из них перестает привлекать другого, — возразила она.

В ее упрямом ответе звучали одновременно разочарование и грусть.

— А что я скажу Смиту — что тебе перестал нравиться принц?

— Скажи ему правду. Объясни ему, что мы имеем дело с безжалостным убийцей.

— Это Смиту уже известно.

Монтсе не знала, что Смит, о котором я говорил, стал одной из жертв Юнио (по крайней мере я так считал). Быть может, именно потому, что моя неприязнь к принцу вышла за пределы чисто личных отношений, мне казалось, что мы должны твердо стоять на наших позициях.

— Тебе ведь всегда не нравился во мне недостаток ответственности, но если ты сейчас решишь не видеться с принцем, то сама предашь свои идеалы. Если ты послушаешься голоса чувств, а не разума, то, может быть, причинишь вред множеству людей, — попытался я переубедить ее.

Я и сам понятия не имел, о ком конкретно говорю; думаю, я сказал это просто потому, что так принято. Но нельзя было позволять Юнио добиться своего. Теперь речь шла уже не о ревности, а о принципах.

— Я потеряла веру в любовь, — оправдывалась она.

— Значит, действуй без веры. Может, ты считаешь, что Юнио верит в любовь? Нет, ему и так есть чем заняться: заказывать убийства, совершать кражи, угождать нацистам.

— Ну хорошо, я постараюсь взять себя в руки, — согласилась она наконец.

В чем нельзя было отказать Монтсе — так это в оптимизме и веселом характере, и я понял, что она вскоре придет в себя и снова станет хозяйкой положения.

19

Я встретился со Смитом в Е-42, квартале, который Муссолини строил на юге Рима, чтобы разместить там Всемирную выставку, намеченную на 1941–1942 годы, — после войны он стал называться ЭУР[34]. В этом колоссальном проекте были задействованы лучшие архитекторы того времени. Джованни Гуэррини, Ла Падула и Романо спроектировали Дворец цивилизации и труда, впоследствии превратившийся в символ неудавшейся попытки воскресить былую славу Рима в середине XX века; Адальберто Либера занимался Дворцом конгрессов, а Миннуччи осуществлял работы по строительству Дворца администрации — ему суждено было стать невралогическим центром Е-42. Многие архитекторы участвовали в этом строительстве, и все они сознавали, что недостаточно будет воздвигнуть комплекс оригинальных зданий, способных удивить мир: дуче требовал от них воплотить в жизнь преимущество фашистской идеологии. Этот проект должен стать эффективным средством политической пропаганды. Всемирная выставка 1942 года не состоялась, но факт остается фактом: во времена фашистской диктатуры здания ЭУРа так никто и не занял. Так что возведенные строения очень верно отразили суть итальянского фашизма: внешняя монументальность и внутренняя пустота. Сегодня правительство опять заговорило о необходимости вдохнуть в проект новую жизнь, но ЭУР навсегда останется ярким примером феномена, известного как «архитектура власти», или «эфемерная архитектура».

Однако в то утро, в конце мая 1938 года, Е-42 был всего лишь малышом, который делал свои первые шаги, опираясь на руку государства. Экскаваторы ворочали тонны земли и складывали штабелями травертинский мрамор. Сотни рабочих, не жалея сил, изображали жизнелюбие и дисциплинированность, коих требовал от них режим, а толпы любопытствующих собирались там каждое утро и интересовались: не будут ли в этом «третьем Риме», столь далеко отстоящем во времени от первого (императорского) и в пространстве от второго (папского), строить дешевое жилье. Прохвосты, в чьи обязанности входила пропаганда режима, отвечали без колебаний:

— Здесь будут квартиры с видом на море.

И если люди относились к подобным заявлениям с недоверием и задавали новые вопросы, учитывая, что море находилось в десяти километрах от Е-42, плут пояснял:

— На все воля дуче, он может все. Пока что могу лишь сказать, что существует план, согласно которому Рим протянется до самого Тирренского моря. И в столице такой империи, как наша, должны быть квартиры с видом на море, — и указывал пальцем на парящих в небе чаек.

Дошло до того, что дуче велел поместить на фасаде Дворца администрации следующую фразу: «La terza Roma si dilaterà sopra altri colli lungo le rive del Fiume sacro sino alle spiagge del Tirreno» — «Третий Рим протянется на холмах вдоль берегов священной реки до пляжей Тирренского моря».

Скопление рабочих, поставщиков и зевак было столь огромным, что я счел Е-42 подходящим местом для встречи со Смитом номер два. Предполагалось, что после смерти Смита номер один я должен наведываться в пиццерию и ждать там инструкций от Марко, однако оказалось достаточно заикнуться о встрече, как мое предложение приняли.

Посреди площадки, заполненной строителями и зеваками, фигура Смита номер два ярко вырисовывалась на фоне голубого неба. Он походил на подрядчика в пальто из верблюжьей кожи и оглядывался по сторонам, как будто его интересовало то, что он видит. Подойдя ко мне, он подмигнул, словно ожидая, что я вручу ему конверт с деньгами, полученными в результате шантажа, или что-то в этом роде.

— Что происходит? — спросил я.

— Происходит многое. Что конкретно вы имеете в виду? — Он поднял лацканы пальто, словно защищаясь от несуществующего холода.

Лязганье бурильных машин и бетономешалок вдруг показалось мне отголоском войны, шедшей в Испании, хотя можно ли было сравнить этот шум со свистом пуль и грохотом пушек.

— Принц Чима Виварини передал Карту Творца немцам, — сказал я, сразу переходя к сути дела. — Он подкупил скриптора Ватиканской библиотеки, а потом приказал убить его. Это случилось второго мая, однако ни одно из средств массовой информации не сообщило о случившемся.

— А чего вы ждали, если на следующий день должен был приехать Гитлер?

— Как насчет «Оссерваторе романо» и радио Ватикана?

— Муссолини не позволил папе устроить еще один скандал во время визита Гитлера. Можно сказать, то обстоятельство, что Пий Одиннадцатый покинул Рим, дабы не встречаться с Гитлером, стало каплей, переполнившей чашу. Так что если его святейшество захочет заявить об этом дуче, он сделает это sottovoce[35], через своих нунциев.

В объяснениях Смита номер два была своя логика, и, хоть они не убедили меня до конца, я решил продолжить свой отчет.

— Кажется, немцы не смогли развернуть карту, потому что она сильно пострадала от времени. Гитлер приказал Гиммлеру отвезти ее в замок Вевельсбург, чтобы там ею занялись ученые. Рейхсфюрер, со своей стороны, считает, что, как только им удастся ознакомиться с содержанием карты, они получат ключи, которые позволят им попасть в центр земли и оттуда управлять миром.

На лице Смита номер два появилось неподдельное изумление.

— В центр земли? Какого черта понадобилось немцам в центре земли?

— А чему вы удивляетесь? Ведь это вы посвятили меня в суть сумасбродных идей рейхсфюрера. Гиммлер убежден в том, что наша планета внутри пуста и в сердцевине ее живет цивилизация высших людей. Карта Творца является для него средством добраться до них.

— Понятно.

— Боюсь, он верит не только в это, — продолжал я. — Он организовал сеть «предприятий по репродукции», где молодые арийцы и арийки создают «высшую расу». Для выполнения этой задачи Гиммлер нанял шофера принца, венгра Габора.

— «Лебенсборн» является частью доктрины Lebensraum[36], выдвинутой профессором Хаусхоффером, — объяснил мне Смит номер два. — То есть для занятия жизненного пространства необходима раса, соответствующая величию проекта, поэтому крайне важно, чтобы народ был способен к самовоспроизводству и рождению большого количества здоровых детей. Обучая детей в специальных воспитательных центрах, нацисты пытаются создать не столько высшую расу, сколько расу, верную самой себе. Для Гитлера народы, отказывающиеся сохранять расовую чистоту, одновременно отказываются и от своей духовной цельности. Он высказывал эту мысль уже в «Майн кампф», когда писал, что государство, которое в эпоху смешения рас будет работать со своими лучшими с расовой точки зрения представителями, однажды завоюет мировое господство.

— Следовательно, в Германии тоталитарный режим контролирует также и любовь, — заметил я.

— Они даже изучают способы борьбы с возрастными явлениями, которыми награждает нас природа, чтобы таким образом увеличить число детей.

— Очень похоже на ферму с курицами-несушками.

— Они также рекомендуют членам СС способствовать реинкарнации древних героев Германии, занимаясь сексом на старых кладбищах. Журнал СС «Дас шварце корпс» даже опубликовал список наиболее подходящих для этого некрополей, — закончил свой рассказ Смит номер два.

В ту пору никто из нас даже представить себе не мог, что после начала вторжения немцев в Европу одним из основных направлений проекта «Лебенсборн» станет похищение детей арийской внешности — красивых, здоровых, физически хорошо сложенных, блондинов или светло-русых, с голубыми глазами, без примеси еврейской крови — из оккупированных стран. После тщательных и изматывающих медицинских проверок их отправляли на воспитание в специальные центры или отдавали на усыновление в арийские семьи. В одной только Польше нацисты похитили или забрали у родителей двести тысяч детей, из которых лишь сорок тысяч смогли после войны вернуться домой. На Украине число таких детей составило несколько тысяч, как и в странах Прибалтики. В проекте «Лебенсборн» участвовали также дети из Чехословакии, Норвегии и Франции. Вся эта деятельность осуществлялась в рамках претенциозного плана, согласно которому следовало вернуть Третьему рейху тех, кто должен был к нему принадлежать на основании своей расы.

— Я хочу рассказать вам еще кое-что. Вы когда-нибудь слышали о падре Сансовино?

Смит отрицательно покачал головой и спросил:

— Кто это?

— Речь идет о скрипторе Ватиканской библиотеки. Он — друг принца Чимы Виварини. Кажется, он служил в контрразведке Ватикана. Он дал мне понять, что желает получать от меня информацию касательно деятельности принца.

— В самом деле? И как вы намерены поступить?

— Разумеется, я не собираюсь передавать ему никаких сведений.

— Поддерживать связь с Ватиканом — не такая уж плохая идея, — заметил Смит.

— Что вы хотите этим сказать?

— Все очень просто. Вы будете сообщать ему о деятельности принца, как и нам, а потом будете делиться с нами тем, что расскажет вам священник. Quid pro quo[37].

— А если падре Сансовино окажется русским агентом? Он ведь входил в «Руссикум», департамент «Священного союза», внедрявший шпионов в Россию. Может, он — двойной агент.

— Полагаю, есть лишь один способ это проверить. Вы пойдете с ним на контакт, а мы организуем за ним слежку. Если будут новости, мы вас известим.

Так я претворил в жизнь пословицу, согласно которой шпион всегда продается дважды, и даже трижды, если он — двойной агент. На этом пути меня ожидало немало проблем морального свойства, но больше всего трудностей возникало при попытке добраться до правды — и не только чужой, но и своей собственной.

20

Битва на Эбро держала всех нас в напряжении с конца июля до середины ноября 1938 года. Терраса превратилась в место встреч обитателей академии, несмотря на сопротивление Оларры, которому пришлось уступить и позволить «изгнанникам» постоянно дежурить у радиотелеграфа. Ведь от исхода сражения зависело будущее Испании. 25 июля, когда республиканская армия перешла Эбро и стала угрожать оборонительным позициям армии Франко, донья Хулия упала в обморок, как будто ополченцы Народного фронта переправились на берег Тибра и собирались атаковать академию. В общей сложности в операции приняли участие восемьдесят тысяч человек, а также восемьдесят артиллерийских батарей и русские военные самолеты Поликарпова, так называемые «мухи», или «курносые». Продвижение было столь стремительным, что в Ла-Фатарелье генерала национальной армии взяли в плен прямо в кальсонах, пока он мирно спал со своей женой; в Гандесе марокканский солдат утонул в бочке вина, где прятался от республиканских войск, а в одном из местечек Терра-Альты приходскому священнику пришлось прервать мессу и бежать сломя голову от надвигающихся отрядов красных. На следующий день занемогла донья Монтсеррат, услышав по радио рассказ диктора-националиста о республиканском генерале Листере: он представил его демоном с кожей, красной от выпивки, и острыми клыками, потому что каждое утро генерал завтракал блюдом, приготовленным из человеческого мяса; у него был хвост как у черта, отросший из-за похоти и распутства. Однако, хотя атака республиканцев увенчалась успехом, национальной армии удалось задержать их продвижение — были открыты шлюзы расположенных неподалеку водохранилищ, находившихся под контролем сил Франко. Моральный дух «изгнанников» поднялся стремительно, как воды Эбро, особенно когда в дело вступил полк рекетес[38] Девы Марии Монтсеррат, известный своей непобедимостью, о военных успехах которого слагали легенды. Как бы там ни было, начиная с 14 августа, когда Листер утратил контроль над Сьеррой-Магдаленой, удача стала поворачиваться лицом к армии Франко, и донья Хулия, донья Монтсеррат, а также остальные женщины постепенно вернулись к разговорам о призраке Беатриче Ченчи (по словам доньи Хулии, привидение несчастной дамы собиралось 11 сентября появиться на мосту Сант-Анджело: здесь в этот день ее обезглавили в 1599 году). Говорили о чудовищной жаре римского лета и на другие малозначительные темы.

16 августа, когда по радио повторяли донесения с фронта, принц присоединился к вечерней «сходке». Кажется, интерес его объяснялся тем, что в Терра-Альте, в дивизии Литторио, сражался его двоюродный брат. Юнио приходил к нам на протяжении следующих семи или восьми вечеров, а поскольку жара и влажность казались невыносимыми даже после наступления ночи, он приносил дамам мороженое, а кабальеро — limoncello[38] и лед. Габор колол его с необыкновенным проворством и силой, и холод, поднимавшийся от осколков, казалось, отражался в его холодных и наглых голубых глазах. Расправившись со льдом, он скромно удалялся, ожидая дальнейших приказаний своего хозяина.

Поразительная красота Монтсе нарушала серьезность наших собраний. Она уже приняла решение заставить принца страдать так же, как страдала она. Чтобы добиться своей цели, она старалась всячески привлекать внимание Юнио, подчеркивая свою женственность: она распускала волосы, делала правильный макияж, ходила на маникюр в салон красоты, носила декольтированные воздушные платья, украшенные драгоценными камнями и вышивкой, и туфли на шпильке, пользовалась духами, чей аромат мог соперничать с благоуханием летних ночей, — и при этом проявляла интерес к кому угодно, только не к Юнио. Если он обращался к ней, через пару минут она начинала зевать, словно разговор был ей невероятно скучен. Если принц предлагал угостить ее мороженым или лимонадом, она отказывалась от его услуг, а через мгновение поднималась и сама брала лакомство. В общем, она снова стала вести себя как благопристойная девочка, которую сеньор Фабрегас воспитал так, чтобы она обращала на себя как можно меньше внимания. Теперь она была полной противоположностью той Монтсе, которая слушала Юнио с восторгом влюбленной женщины, покорной воле своего возлюбленного. И чем сильнее Монтсе выражала свое равнодушие, тем больше перед ней заискивал принц. Он словно чувствовал себя виноватым, не зная при этом, в чем состоит его вина, и не смея спрашивать, так как сам вопрос подразумевал бы признание своего греха. Так что Юнио оставалось лишь смириться, изо всех сил проявляя заботу и понимание.

Я никогда больше не видел Юнио таким беззащитным. Он был совсем не похож на человека, способного подготовить убийство и тем более осуществить его. Он выглядел растерянно и неуверенно, вероятно, зная, что поведение Монтсе, со стороны казавшееся лишь капризом, имеет под собой вескую причину. Монтсе же этот опыт помог подняться еще на одну ступеньку по лестнице, ведущей от юности к зрелости. Она стала мудрее и недоверчивее, к ней пришел первый опыт освоения многоликого мира.

В один из таких вечеров сеньор Фабрегас отвел меня в сторону и спросил:

— Ты не знаешь, что за игру затеяла моя дочь? Она же все испортит. Нельзя вот так разбрасываться принцами.

— Она испытывает его твердость и силу его любви, сеньор Фабрегас. Монтсе считает, что в их отношениях наступил застой, и принцу пора сделать шаг вперед.

Мало чтодоставляло мне такое же удовольствие, как водить за нос сеньора Фабрегаса, тем более что я понимал: он меня недолюбливает именно из-за близкой дружбы с его дочерью.

— Женщина идет на риск только тогда, когда ожидает большого будущего от своих амурных дел, в этом она как коммерсант, только в юбке, — рассудил сеньор Фабрегас, в очередной раз демонстрируя свой деловой склад ума.

7 ноября войска националистов заняли Мору-де-Эбро, 13-го взяли Ла-Фатареллу, а 16-го началось отступление республиканской армии. Тем самым был положен конец битве на Эбро. За сто шестнадцать дней, на протяжении которых велось сражение, погибли более шестидесяти тысяч человек. Согласно статистическим данным, во многих случаях помогающим представить себе масштаб события, национальная армия за один только день произвела тринадцать тысяч шестьсот восемь пушечных выстрелов. Отсюда высказывание генерала Рохо, главнокомандующего республиканскими силами: «В битве за Эбро не было никакого военного искусства, одна только техника, направленная на то, чтобы раздавить противника».

— В этом году зимы не будет, друг мой Хосе Мария. Через три-четыре недели наступит весна, — возвестил секретарь Оларра. То же самое он говорил и в прошлом году.

На следующий день мы узнали о смерти Рубиньоса: он погиб в Рибаррохе неделей раньше. Кажется, противовоздушная батарея подбила самолет республиканцев, да так неудачно, что он взорвался над отрядами националистов и убил четырех солдат. Я вдруг изумился, что даже не знал его имени.

В ту ночь, выглянув за перила балкона, чтобы посмотреть на город, я увидел лишь плотную, непроницаемую темноту. И тогда я понял, что, как и Рубиньос, я видел с этой террасы всего лишь проекции моих снов.

21

Пока будущее войны в Испании решалось на Каталонском фронте, Гитлер продолжал претворять свои планы в жизнь. В сентябре 1938 года в Мюнхене прошла международная конференция, в ходе которой Франция и Англия признали аннексию Германией Судет в надежде на то, что этим ограничатся территориальные притязания Третьего рейха.

В начале октября Юнио пришлось снова срочно уехать в Вевельсбург. Как мы узнали после его возвращения, двое ученых, занимавшихся поисками способа развернуть Карту Творца, не причинив ей вреда, умерли, после того как вскрыли футляр и попытались применить к папирусу камеру Обскура. Вскрытие обнаружило, что они погибли от того, что вдохнули слишком большое количество бацилл антракса[39]. Первоначально Гиммлер и его люди думали, что, поскольку древние египтяне использовали яды натурального происхождения для расправы с врагами и для самоубийства, они могли отравить документ, чтобы он не попал в чужие руки. Однако поскольку ни Китс, ни художник Северн, имевшие дело с картой в первой трети XIX века, не пострадали, немцы отказались от этой гипотезы. Тогда подозрения пали на принца Чиму Виварини: его задержали в Вевельсбурге и обвинили в попытке покушения на жизнь фюрера и руководителей Третьего рейха. Юнио хватило пары фраз, чтобы опровергнуть эти инсинуации.

— Я сам предупредил вас о том, что карту нельзя разворачивать в присутствии фюрера. Если бы моей целью являлось покушение, достаточно было бы позволить кому-нибудь открыть ее — и все присутствующие вдохнули бы антракс, — заявил он.

Тем не менее ему пришлось пройти через двухнедельный карантин (так он это назвал), на протяжении которого его биография и поведение подверглись тщательному изучению. Его держали в заключении в одной из комнат Вевельсбурга, запретив ему общение с окружающим миром до окончания расследования. После того как с принца были сняты всяческие подозрения, Гиммлер пришел к выводу, что покушение являлось делом рук «Священного союза», секретных служб Ватикана. Пропитав Карту Творца токсичным веществом, они преследовали две цели: с одной стороны, пользоваться картой становилось невозможным, пусть и на время; с другой стороны, это был способ покончить с Гитлером или с Гиммлером, а может, и с обоими сразу. Так что скриптор, продавший карту Юнио, вероятнее всего, поступил так не потому, что прельстился деньгами, а потому, что выполнял приказ «Священного союза».

Этот досадный эпизод не изменил планы нацистов, и через несколько дней из Вены курсом на Нюрнберг отправился бронированный поезд, охраняемый гвардией СС, который увозил сокровища Габсбургов, в том числе один из символов власти, которым мечтали обладать как Гитлер, так и Гиммлер, — Священное Копье Лонгина.

Речь идет о железном предмете длиной тридцать сантиметров, с выемкой посредине и с углублением в лезвии, таким, что там мог поместиться гвоздь — по преданию, один из тех, которые были использованы при распятии Иисуса Христа, — он держался там на золотой нити. Кроме того, у основания, возле рукояти, находились две золотые инкрустации в виде креста. Согласно легенде, распространенной среди рыцарей Тевтонского ордена, именно этим копьем римский солдат Гай Кассий Лонгин пронзил Христа. Римляне по обычаю ломали осужденному кости ног и рук, чтобы ускорить наступление смерти, однако Лонгин, сжалившись, предпочел копье, и из раны обильно полилась кровь. Солдат и представить себе не мог, что таким образом исполнил ветхозаветное пророчество, согласно которому «Кость его да не сокрушится». Копью Лонгина с тех пор приписывали удивительные свойства. Считается, что Копье чудом обнаружили в Антиохии в 1098 году, когда крестоносцы с трудом держали оборону города, осажденного сарацинами. Несколько веков спустя Копье Лонгина служило талисманом Карлу Великому: оно путешествовало с ним во время сорока семи увенчавшихся победой военных кампаний. Согласно легенде, Карл Великий умер после того, как случайно уронил Копье на землю. Реликвией владел еще один король — Генрих Охотник, тот самый, чьей реинкарнацией считал себя Гиммлер. Копье послужило и Фридриху I Барбароссе: ему удалось завоевать Италию и отправить папу в изгнание. Как и Карл Великий, Барбаросса по неосторожности уронил священный предмет, переходя вброд реку на Сицилии, и вскоре после этого умер. Вот почему Гитлер так жаждал завладеть реликвией Габсбургов. Однако он так слепо верил в магические свойства этого предмета, что упустил из виду одну существенную деталь: копье Габсбургов не было единственным в своем роде. Помимо него существовали еще три Копья Лонгина: в Ватикане, Париже и Кракове — и все различного происхождения.

Обилие подробностей в рассказе принца, а также предупредительность и даже заискивание в его поведении привели Монтсе к выводу, что Юнио действительно пришлось туго в Вевельсбурге, и теперь ему нужно излить душу. Как будто печальный опыт, через который он прошел в Германии, заставил его понять, что жить гораздо легче, если чувствовать привязанность к другим людям, и теперь он хотел наверстать упущенное. По словам Монтсе, в его речи было еще что-то, искавшее себе выражение, силившееся выйти на поверхность, шедшее вразрез с истинной натурой Юнио (человека холодного и не склонного к сентиментальности), заставлявшее подозревать в нем противоречивый характер. Я пытался убедить Монтсе, что внезапная перемена в поведении Юнио никак не связана с поездкой в Германию или с тем, что жизнь его подвергалась опасности (впрочем, ни она, ни я не можем оценить этого в полной мере), а явилась следствием продуманной стратегии, направленной на то, чтобы вернуть ее доверие. Не думаю, что в психологии Юнио произошел перелом, скорее он его изображал. Юнио был болтлив (иной раз чрезмерно), но это не значит, что он открывал нам душу; напротив, внимательно проанализировав его слова, мы приходили к мысли, что он не хотел ни с кем вступать в слишком тесные отношения, потому что в действительности доверял только себе. Он укрывался за диалектикой, как другие прячутся за молчанием. Но это был лишь шум, способ продемонстрировать, насколько он уверен в себе и в идеях, которые защищает. За этим внезапным излиянием чувств крылось желание Юнио удержать при себе Монтсе в качестве собеседницы — быть может, потому, что он был в курсе нашей деятельности и хотел использовать нас в своих целях. К счастью для Монтсе, опасность того, что любовь сыграет с ней злую шутку, уже осталась позади, и теперь она вела себя более осторожно.

Как показали последовавшие вскоре события, тревога, которую испытывал Юнио по возвращении из Германии, оказалась совершенно обоснованной. Ночь с 9 на 10 ноября 1938 года осталась в истории как Kristallnacht, или «Хрустальная ночь»: именно тогда был устроен погром, приведший к разорению еврейских лавок и домов, к сожжению книг в синагогах, убийству двухсот человек и заключению тысяч людей в концлагеря. Однако «Хрустальная ночь» была лишь вершиной айсберга. В последующие дни министр Геринг издал три декрета, проливавших свет на позицию национал-социалистов по «еврейскому вопросу». Первый обязывал еврейскую общину уплатить миллиард марок в качестве компенсации, объявляя жертв насилия его творцами. Второй оставлял евреев за рамками экономической жизни Германии. Третий предписывал страховым компаниям передать всю сумму ущерба, причиненного во время недавних событий, государству, лишая евреев возможности получить возмещение убытков.

За завтраком 10 ноября секретарь Оларра рассказал нам о том, что произошло в Германии накануне ночью. Я до сих пор помню, какой вопрос задала донья Хулия и как ответил ей секретарь.

— А что такого сделали евреи, чтобы заслужить столь сильную неприязнь немцев?

— Они виноваты в том, что Германия потерпела поражение в Первой мировой войне; они придумали дикий капитализм Уолл-стрит и стали причиной его дальнейшего краха; они же стояли у истоков большевизма.

— Вы забываете еще об одном: именно евреи выдали Господа нашего Иисуса Христа римлянам, — вмешался в разговор сеньор Фабрегас.

— Вот видите, они повинны в распятии Христа.

Донья Хулия перекрестилась и произнесла:

— Да, если дело обстоит именно так, они действительно плохие.

— Все это глупости. Вы пытаетесь найти оправдание преступлениям нацистов, и это превращает вас в их сообщников, — возмутилась Монтсе.

Упрек дочери ошеломил сеньора Фабрегаса — он поймал неодобрительный взгляд секретаря Оларры.

— Что ты такое говоришь, девчонка?! Что ты знаешь о евреях?! Они — плохие люди, и точка. А теперь отправляйся в свою комнату, — приказал сеньор Фабрегас.

— Я совершеннолетняя и никуда уходить отсюда не собираюсь, — возразила Монтсе.

Подобный ответ разгневал отца, и он бросился к ней, чтобы залепить пощечину. Я инстинктивно метнулся к нему и успел схватить его за руку, прежде чем его ладонь коснулась лица Монтсе.

— Отпусти меня, болван! — зарычал сеньор Фабрегас.

— Учтите: если вы ее ударите, вам придется иметь дело со мной, — предупредил я.

Много лет спустя, когда мы уже жили вместе, Монтсе призналась мне: тот факт, что я за нее вступился, стал переломным моментом в ее отношении ко мне; она перестала воспринимать меня как безвольное, запуганное существо.

— Вы слышали? Вы слышали, сеньор Оларра? Он угрожает побить меня, — произнес сеньор Фабрегас, надеясь на сочувствие.

— Хватит, успокойтесь. Ты, Хосе Мария, отпусти сеньора Фабрегаса, а вы, сударь, не поднимайте руку на дочь. Давайте не будем ссориться.

Когда сеньору Фабрегасу удалось от меня освободиться, он набросился на меня с яростными упреками:

— Это ты виноват, мальчишка, ты вбил в голову моей дочери большевистские идеи. И все только потому, что тебе невыносимо видеть, как она встречается с принцем. Думаешь, я не замечаю, что у тебя слюнки текут, когда ты на нее смотришь? Я подам на тебя донос в посольство, заявлю, что ты коммунист. Я добьюсь, чтобы тебя депортировали в Испанию и расстреляли.

— Во всем виноват ты один, папа, — вступилась за меня Монтсе.

— Я? Ты, может, считаешь, что мы оказались здесь по моей вине? В нашем положении виноваты большевики, такие как твой друг.

— В том, что нам пришлось бежать из Барселоны, виноват Франко. Это он с оружием в руках пошел на Республику. И если сейчас ты хочешь меня ударить, — в этом тоже виноват Франко. Так что если ты намерен донести на Хосе Марию как на коммуниста, тебе придется донести и на меня.

От нового выпада Монтсе все присутствующие мгновенно разинули рты. Но я был уверен, что сеньор Фабрегас вскоре оправится и перейдет в наступление, еще более неистовое, чем прежде, и поэтому предложил Монтсе:

— Нам лучше уйти отсюда.

— Да, ступайте и хорошенько подумайте о том, что тут произошло. А тебя, Хосе Мария, я хочу по возвращении видеть в своем кабинете, — отреагировал Оларра.

Донья Монтсеррат изобразила обморок, благодаря чему нам удалось сбежать, и сеньор Фабрегас не пустился нас преследовать. Когда мы оказались на площади перед Сан-Пьетро-ин-Монторио, Монтсе сказала:

— Ты вел себя как настоящий рыцарь.

В Монтсе пробудилось чувство собственного достоинства — этот дар среди прочих люди обретают с возрастом. Еще я понял, что отныне она больше никогда и никому не позволит командовать ею, осознав, что каждый человек прежде всего имеет обязательства перед самим собой и должен отстаивать принципы, в которые верит, пусть даже инстинктивно и необдуманно.

— Итак, мое пребывание в академии подошло к концу, — резюмировал я.

— Мне жаль, что ты из-за меня попал в такой переплет.

— Это был вопрос времени.

— Что ты теперь будешь делать?

— У меня еще остались деньги после продажи квартиры, доставшейся мне от родителей, так что я сниму себе какое-нибудь жилье и найду работу.

— У меня есть для тебя одно предложение: мы попросим помощи у Юнио.

Хотя в первое мгновение ее слова прозвучали для меня словно гром среди ясного неба, потом по спокойному, ровному тону ее голоса я понял, что единственное, к чему она стремится, — найти выход из положения.

— Ты готова так поступить, зная, что на его руках — кровь?

— Я начинаю думать, что в наше время у всех на руках кровь. Ты ведь слышал, что думают мои родители и секретарь Оларра насчет евреев, и боюсь, они в этом не одиноки. Кроме того, война, наверное, скоро кончится, я вернусь в Барселону. А кто-нибудь должен поддерживать отношения с Юнио, чтобы сообщать Смиту полученные от него сведения.

Монтсе была права. Хоть я и старался не думать о ее отъезде, однажды она вернется в Барселону.

Мне вдруг захотелось, чтобы война никогда не кончалась. А когда мы пошли по направлению к Трастевере и здание академии скрылось за изгибом дороги, я на мгновение захотел, чтобы оно больше никогда не появлялось и даже исчезло бы, а следовательно, у нас обоих отпала бы необходимость возвращаться. И тогда, словно прочитав мои мысли, Монтсе взяла меня за руку и сказала:

— Мне часто кажется, что академия — как тюрьма, но если бы я в ней не побывала, то никогда бы не встретила тебя.

22

Мой последний разговор с секретарем Оларрой стал самым искренним из всех. Он сидел в кресле в своем кабинете, спиной к свету, а рядом с ним стоял граммофон, изрыгавший на полной громкости военный марш. Вероятно, волны этой адской музыки наполняли его жизненной силой, питали его душу. Оларра дождался, пока умолкнут последние звуки, а потом спросил:

— Ты успокоился, Хосе Мария?

— Думаю, да.

— Садись, пожалуйста.

Я выполнил его распоряжение, гадая, что будет дальше.

— То, что произошло сегодня, — весьма неприятное событие, особенно учитывая, что сеньор Фабрегас по-прежнему угрожает написать на тебя донос, — сообщил Оларра. — Разумеется, я сказал ему, что существует другое решение.

Я начинал чувствовать себя преступником, которому предлагают покончить жизнь самоубийством, чтобы избежать позорной казни, и, опередив секретаря, заявил:

— Не беспокойтесь, я уйду сегодня же.

— Полагаю, это наилучший выход, — согласился он. — Но прежде чем ты уйдешь, мне бы хотелось поговорить с тобой: такая необходимость назрела уже давно. Буду откровенен: ты никогда не нравился мне, Хосе Мария. Знаешь почему? Потому что ты всегда вел себя как человек безучастный. А в наше время нерешительность, полутона — самые неподобающие качества. Это обстоятельство так сильно беспокоило меня, что однажды я даже не поленился и расспросил твоих товарищей — да-да, Эрваду, Муньоса Мольеду, Переса Комендадора и прочих, — что они думают о тебе. Знаешь, как они мне ответили? Они сказали, будто ты — существо холодное, всегда держишься на расстоянии, без увлечений, без привязанностей, без страстей и, что хуже всего, тебя совершенно ничего не беспокоит. А может ли человек ни о чем не беспокоиться, когда его страна истекает кровью в междуусобной войне? Нет. Поэтому я еще больше заинтересовался тобой. Я попросил твоих товарищей прозондировать твои политические убеждения и попытаться выведать у тебя, за кого ты голосовал на последних выборах. Тут они тоже оказались единодушны. «Он абстенционист», — сказали они мне, после чего я стал всерьез тревожиться. На протяжении нескольких месяцев я внимательно прислушивался к твоим словам, наблюдал за твоими жестами, караулил твои шаги — и в результате пришел к тому же выводу, что и твои товарищи: что ты — абстенционист. И тогда у меня возник вопрос — я до сих пор не нашел на него ответа: являешься ли ты активным абстенционистом, то есть мятежником, или же это абстенционизм пассивный, обусловленный твоим безразличием. Тебе следует знать, что вне зависимости от того, к какой из этих групп ты принадлежишь, абстенционист — существо пустое, ненадежное и, как следствие, недостойное.

— Быть может, так оно и было, но я изменился, — сказал я.

— Ты имеешь в виду утреннее происшествие?

— Я имею в виду, что такие люди, как вы, превращают в героев трусов, подобных мне.

Оларра покачал головой, выражая свое несогласие.

— Ты — пример героя? Не смеши меня, — фыркнул он. — Ты действительно считаешь, что поднять руку и повысить голос на такого человека, как сеньор Фабрегас, — героический поступок? Быть может, он представляется таковым сеньорите Монтсеррат, но не мне.

— Для меня всегда было загадкой, почему вам так трудно признать, что существуют люди, не желающие принимать правила, которые навязывает им общество.

Произнеся эти слова, я тут же понял, что совершил ужасную ошибку и лучше было бы продолжать терпеливо молчать, вместо того чтобы снова злить Оларру.

— Как раз потому, что мы живем в обществе, мы и создали для себя нормы, регулирующие наше сосуществование в нем — так что тот, кто их не выполняет, изгоняется из общества, — ответил он. — Общественный инстинкт заложен в самой человеческой природе, поэтому нельзя представить себе индивидуума, способного жить отдельно от бесконечной цепи существ, в совокупности своей образующих человечество. Так сказал Ницше, и дуче постоянно это повторяет. Мир под лозунгом «Делай что хочешь» невозможен; единственный возможный мир — это мир под лозунгом «Делай, что должен». Нельзя понять общество, отгородившись от него. Впрочем, это тоже не твой случай. Мне известно, что ты родился в благополучной семье и не знал лишений; кроме того, ты получил блестящее образование в области архитектуры. Ты едва ли похож на человека, о котором можно сказать, что он живет вне общества. Кроме того, в тебе нет ничего особенного. Нет, твоя проблема заключена в твоем сознании. Твоя болезнь — бездеятельность, недостаток жизненной силы и энтузиазма. Твоя беда — фатализм, против которого есть лишь одно средство — воля. Тебе следует знать, Хосе Мария: лишь объединив волю всех людей, можно подготовить почву для развития нашего будущего.

Странно, но слова Оларры вовсе не вызывали у меня досады; напротив, меня поражало, с какой легкостью он находит всему разумное объяснение. Он был уверен — корнями эта уверенность уходит в политическую идеологию фашизма — в своей способности постичь неведомое при помощи одного лишь закона контрапозиции.

— Вы закончили?

— Еще кое-что, прежде чем ты уйдешь: оставь в покое девчонку Фабрегасов. Ее родители верят в то, что ваш вельможный друг страстно в нее влюблен. Меня так просто не проведешь, и я знаю, что если знатный итальянский принц и обращает внимание на дочь барселонских буржуа, как бы ни процветало дело ее отца в Сабаделе, то лишь для того, чтобы сорвать ее девственность, а потом — поминай, как звали. Предлагаю тебе следующую сделку: ты забудешь о дочери Фабрегасов, а я позабочусь о том, чтобы на тебя не донесли.

— Полагаю, вы не слишком обидитесь, если я не стану пожимать вам руку для закрепления соглашения.

Оларра поднял правую руку в знак согласия и в знак того, что принимает ничью, но потом нашел способ еще немного растянуть сцену, привнеся в нее театральность и торжественность.

— Желаю тебе удачи, Хосе Мария. Она тебе понадобится, — добавил он уже после того, как я встал, чтобы уйти.

Монтсе ждала меня, сидя на перилах галереи, у небольшого фонтана, от плеска которого тишина казалась еще более явственной. Она походила на одну из женских фигур на фресках Помаранчо, украшавших стенные люнеты, простых и наивных, почти примитивных.

— Ну что? — спросила она.

— Я ухожу.

— Я поговорила с Юнио. Он сказал, что уладит вопрос с работой.

— Пойду собирать чемоданы.

— Позволь мне помочь тебе. Это меньшее из того, что я могу сделать.

— Лучше, если нас не будут видеть вместе. Оларра заставил меня пообещать ему, что я больше не стану тебе докучать. Если я не сдержу своего слова, он отправит донос в посольство.

— Как только ты устроишься на новом месте, я тебя навещу. Мы станем видеться каждый день, тайно. И будем продолжать наше дело.

У меня не было никаких особых планов на будущее, я хотел лишь как можно быстрее покинуть академию, и еще мне не хотелось пользоваться ситуацией, а поэтому я не придал значения словам Монтсе. Увидимся ли мы еще или нет — покажет время.

В последний раз переступая порог академии, я не испытывал ностальгии; напротив, я поклялся, что больше никогда ноги моей здесь не будет. Все мои пожитки уместились в простых картонных чемоданах, между тем три года назад я приехал в Рим с тремя саквояжами и небольшим кофром. Когда же я успел распроститься с этими саквояжами и их содержимым? Но хуже всего было то, что в мире у меня теперь не осталось ничего, кроме этих чемоданов.

23

Только я двинулся в путь по улице Гарибальди, как услышал за спиной шум автомобильного мотора: приближаясь, он постепенно становился все тише, пока наконец не превратился в глухое рычание.

— Все действительно так серьезно? — произнес голос, показавшийся мне знакомым.

Это был Юнио. Он сидел на заднем сиденье «италы», опустив стекло, несмотря на зимний холод.

— Похоже, да, — ответил я лаконично.

— Дуче всегда говорит: «Molti nemici, molto onore»[40].

— Мои единственные враги — секретарь Оларра и сеньор Фабрегас.

— Хочешь, я поговорю с Оларрой?

— Нет, спасибо. Скажем так: у нас с ним диаметрально противоположные взгляды на жизнь. Мне уже давно следовало уйти.

— Ты должен был активнее сопротивляться неприятелю.

Мне начинало надоедать, что все вокруг пытаются дать оценку моему поведению. Кстати, я заметил, что он перешел на ты и решил последовать его примеру.

— Оставь меня в покое. Мне надоели проповеди.

— Садись. Я тебя подвезу.

— И куда ты хочешь меня подвезти?

— Глядя на эти чемоданы, полагаю, первым делом надо подыскать тебе ночлег. Я знаю одно подходящее место. Квартиру на другом берегу реки, на виа Джулия. Давай, залезай.

Не знаю, потому ли, что чувствовал себя слабым и напуганным, или просто от усталости, но я в конце концов согласился:

— Ладно.

Габор нажал на газ, и машина оказалась передо мной. Притормозив, он вышел и открыл багажник. Я знал, чем он занимался в последнее время, и мне показалось, что он улыбается как закоренелый развратник.

Густой аромат туалетной воды или одеколона, ощущавшийся внутри салона, напомнил мне выражение Рубиньоса: «надушенные итальянцы».

— Если тебе мешает запах одеколона, опусти стекло, — сказал принц. — Я часто им злоупотребляю. Иногда настолько, что и сам начинаю задыхаться. Один мой друг говорит, что я делаю так, потому что у меня совесть нечиста. И он прав. Даже такому человеку, как я, есть что скрывать.

У меня возникло искушение признаться, что я в курсе его преступных дел, и что для очистки совести ему нужно несколько литров одеколона, но сдержался.

— Выходит, мы сражаемся за одну и ту же женщину, и, как ни парадоксально, чтобы сохранить ее расположение, я вынужден тебе помогать. Это несправедливо, верно? — добавил он.

— Прикажи своему шоферу остановить машину! — разозлился я.

— Да ладно, не горячись. Это была всего лишь шутка! — и, взяв меня под руку, прошептал: — Montse prova grande affetto per te[41]. Она все время о тебе говорит.

На какое-то мгновение слова Юнио подействовали на меня как болеутоляющее средство, но моя душа тут же заныла снова.

— Глупости, — ответил я.

— Поверь мне. Дело в том, что ты всегда был рядом с ней. Вы столько времени прожили вместе… почти как брат с сестрой.

Я боялся, что он сейчас сообщит мне о своем намерении отказаться от Монтсе, чтобы не стоять между нами. Я не мог ему этого позволить и поэтому постарался сделать вид, что она не слишком меня интересует.

— Я даже не уверен, что она мне нравится. Кроме того, со мной она говорит только о тебе, — слукавил я.

Кажется, мой ответ понравился принцу, словно я разрешил какое-то его сомнение.

— Значит, она говорит о нас обоих, — заключил он.

— Похоже.

— Говорить — говорит, но одинаково ли она к нам относится? — спросил он, глядя в пол.

— Что ты имеешь в виду?

— Ни одна женщина не относится к двум мужчинам одинаково — разве в том случае, если ни один из них ее не интересует.

— Такая вероятность тоже существует, — признал я.

— Женщины — большая загадка, ты так не считаешь? Они руководствуются иными соображениями, чем мы. И хотя нам кажется, что мы с ними живем в одном и том же мире, это не так. Они презирают то, что ценим мы, и любят то, что мы неспособны любить. Для нас на первом месте стоит инстинкт, а они, прежде чем сделать шаг, думают о последствиях.

Слова Юнио звучали торжественно, словно его действительно волновала эта тема.

— Полагаю, ты прав.

— Знаешь, что мне больше всего нравится в Монтсе?

— Нет.

— Она, несмотря на то что прошла через войну и изгнание, знает жизнь только по книгам. Она продолжает верить книгам больше, чем собственному опыту, и оттого становится уязвимой. Она считает, что только книги могут принести пользу обществу. Например, она думает, что правосудие должно быть верно букве закона. Как будто это осуществимо. Монтсе — из тех, кто не понимает, почему существуют преступления, если они запрещены законом. Она плохо знает человеческую природу. Но она так очаровательна, прямо как сказочная принцесса. В наше время это такая редкость.

Слова Юнио о Монтсе заставили меня задуматься, и я замолчал. Ясно было, что Монтсе более дорога ему, чем могло показаться стороннему наблюдателю. По крайней мере об этом свидетельствовали его мечтательный взгляд и тоскливая улыбка. Я даже подумал: а вдруг это действительно его истинные чувства? Но тогда почему же несколько минут назад он пытался отдать ее мне?

— А теперь скажи: пока мы не найдем тебе работу в архитектурной мастерской, ты согласен заняться чем-нибудь другим?

— Да, если только речь идет о честном и благопристойном занятии.

— Разумеется, речь идет о честной работе. И простой к тому же. Подробности я сообщу тебе позже.

Свернув в переулок, машина начала трястись на выбоинах мостовой. Я посмотрел налево и увидел очертания академии, башни которой, казалось, висели в воздухе над Трастевере.

Мы проехали под мостом, соединявшим дворец Фарнезе с берегом Тибра, и тут Габор спросил:

— Какой номер дома по виа Джулия, принц?

— Восемьдесят пять, — ответил Юнио.

А потом, обернувшись ко мне, добавил:

— В этом доме жил Рафаэль Санти, по крайней мере так утверждает легенда. Его хозяйка — обедневшая римская аристократка. Она — друг нашей семьи. И сдает квартиры проверенным людям.

Должен признаться, я был удивлен. Если бы мне самому пришлось искать себе жилище, я тоже выбрал бы это скромное здание эпохи Возрождения. Каждый раз, отправляясь на прогулку, я неизменно приходил на эту красивую улицу: сначала останавливался у фонтана Маскероне, одного из самых прекрасных в Риме, и опускал руки в гранитный резервуар, держа их там до тех пор, пока пальцы не начинало сводить от ледяной воды; оттуда я шел к чугунной ограде, стоявшей позади дворца Фарнезе, и сквозь ее вязь рассматривал сад и внушительных размеров балкон. Потом проходил под мостом, соединявшим дворец с набережной Тибра, присаживался на минутку на так называемые «диваны» виа Джулия — каменные глыбы, относящиеся к комплексу дворца Правосудия, спроектированного Браманте для папы Юлия II (здание осталось незавершенным из-за смерти понтифика); потом двигался по прямой, до дворца Сакетти, и оканчивал свой маршрут у церкви Сан-Джованни-деи-Фьорентини.

Моя новая хозяйка оказалась весьма необычной дамой: высокой, долговязой, с глубокими черными глазами, выражение которых невозможно было понять, жестким характером и резким голосом, звучавшим так, словно у нее в горле был перекрыт какой-то клапан. Позже я узнал, что у нее легочная недостаточность — болезнь, как-то связанная с плеврой. Женщина представилась донной Джованной и сообщила мне, что в доме существует единственное правило: чтобы жильцы как можно меньше шумели — не только чтобы не мешать друг другу, но и потому, что хозяйка страдает от сильных мигреней и иногда «звук падающей на пол булавки способен убить меня».

— Хосе Мария будет вести себя тихо, как мертвец, — пообещал Юнио.

Я кивнул. На мгновение мне захотелось действительно умереть, сбежать из этого дома, из Рима, из мира.

— Я люблю жить одна, но не могу себе этого позволить из-за недостатка средств. Полагаю, принц уже рассказал вам о моем положении. Мне не очень нравится жить под одной крышей с чужими людьми: они бывают грязны и неряшливы, но я надеюсь, что вы постараетесь соблюдать чистоту с таким же рвением, с каким святой ищет мистического экстаза.

Услышав эту метафору, я лишился дара речи. И посмотрел на Юнио с немым вопросом в глазах: «Какого черта я здесь делаю?»

— Донна Джованна — женщина серьезная и любит порядок, но зато она не имеет привычки вмешиваться в жизнь своих постояльцев. Она даст тебе ключ — и ты сможешь входить и выходить, когда тебе вздумается, — добавил Юнио, пытаясь хоть чем-то реабилитировать характер хозяйки.

И наконец она добросовестно заполнила длинную анкету, предварительно осыпав меня градом вопросов.

— Этого требует полиция, — извинилась она.

Что до комнаты, она оказалась столь же своеобразной, как и хозяйка: дверь из отполированного стекла, пол посыпан тонким слоем опилок — служанка каждое утро выметала их и насыпала новые; в полдень та же служанка окуривала помещение лавандовым маслом, которое благоухало в спальне весь оставшийся день; простыни и полотенца пахли камфарой; стены покрывала какая-то старая переливчатая материя цвета серы. Железный остов кровати скрипел, словно тормоза поезда. Рядом стояла жаровня, а под кроватью — ночной горшок и мешок с мелким древесным углем. Постояльцы должны были самостоятельно выносить за собой горшок и менять уголь в жаровне. Кроме того, в комнате имелись кувшин и фарфоровый таз для умывания. Из единственного окна, выходившего в открытый внутренний дворик, был виден квадратик неба, освещаемый последними лучами уходящего дня.

— Ну как тебе? — спросил Юнио.

— Удручающе. Но с этим я как-нибудь справлюсь.

— А теперь поговорим о работе. Завтра ты отправишься в аптеку на корсо дель Ринашименто и спросишь аптекаря, дона Оресте, а потом скажешь ему, что пришел забрать заказ принца Чимы Виварини, и отнесешь то, что он тебе даст, на третий этаж дома двадцать три по виа деи Коронари. Ты не должен разговаривать с человеком, который откроет тебе дверь. Просто вручи ему в руки пакет. Пока что это все.

— Но это не работа! — удивился я.

— Нет, работа, учитывая, что ты получишь за нее деньги.

— Ты собираешься платить мне за то, что я буду курьером?

— Нет. Я заплачу тебе потому, что мне нужен надежный человек, чтобы доставить посылку.

Зная о том, что случилось с людьми, державшими в руках Карту Творца, я не хотел рисковать и спросил:

— Что в пакете?

— Это не важно.

— А если речь идет об опасном веществе и пакет упадет на пол? — возразил я.

— Тебе нечего бояться. Если пакет упадет, ты ничем не рискуешь. А теперь довольно вопросов.

Я подумал, что работать одновременно на Смита, падре Сансовино и принца — слишком рискованно. Особенно потому, что сотрудничать с Юнио — все равно что сотрудничать с нацистами, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но с другой стороны, разве это не возможность узнать о его планах из первых рук?

Наконец я разобрал свои чемоданы и стал развешивать одежду в шкафу. В ящике ночного столика я обнаружил старую Библию. Открыв ее наугад, я прочел строки, относящиеся к Исходу: «Не внимай пустому слуху, не давай руки твоей нечестивому, чтобы быть свидетелем неправды. Не следуй за большинством на зло и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды»[42]. Потом я ощутил легкое урчание в животе. И вспомнил, что ничего не ел сегодня, не считая завтрака.

24

На следующее утро я проснулся в том же состоянии, в каком ложился спать: мне было не по себе. Меня не оставляло ощущение, что я нахожусь не в Риме, а в каком-то чужом городе, и от этого мне становилось страшно. Ночью я помочился в горшок, чтобы не ходить в туалет, общий для всех постояльцев, и теперь мне предстояло его вынести. Мысль о том, что я предстану в пижаме перед незнакомыми людьми, меня тоже не слишком радовала, так что я долго выжидал, прежде чем выйти из комнаты.

Следуя совету Смита номер два, я отправился в Ватиканскую библиотеку навестить падре Сансовино. История с ядом не давала мне покоя, я боялся, что Юнио может отомстить. Падре Сансовино меня не принял. Он ограничился тем, что передал мне через одного из скрипторов записку, гласившую: «Увидимся сегодня днем, в четыре часа, в крипте собора Святой Цецилии. Если вы не сможете прийти, сообщите об этом подателю сей записки».

Поскольку остаток утра у меня был свободен, я решил выполнить поручение принца как можно раньше. Взяв курс на Борго, я перешел через Тибр по мосту Сант-Анджело, свернул налево, чтобы попасть на виа деи Коронари и добрался до дома номер 23, того самого, куда мне предстояло передать посылку, полученную в аптеке. Это было обычное здание, такое же, как и все, расположенные по соседству. Я продолжил путь и двинулся на корсо дель Ринашименто.

Аптека находилась напротив книжного магазина, так что я задержался, разглядывая витрину, прежде чем решился войти. Я сделал это для того, чтобы дождаться, пока в магазинчике не останется посетителей.

— Che cosa desidera?[43] — услужливо спросил помощник.

— Я ищу дона Оресте.

— Un attimo[44], — ответил он, не скрывая своего разочарования.

Он отправился в подсобное помещение. Через мгновение оттуда вышел мужчина средних лет, плотного телосложения, казавшийся скорее спортсменом, нежели аптекарем, несмотря на белоснежный халат.

— Вы меня звали?

— Я пришел забрать заказ принца Чимы Виварини, — сказал я.

— Я ждал вас, — проговорил он, доставая из кармана халата маленький пакет, размером не более пяти сантиметров в длину и двух с половиной в ширину, завернутый в упаковочную бумагу. — Вот.

— Это все?

— Положите в карман пиджака, — ответил он.

Когда я очутился на улице, у меня возникло искушение открыть сверток, но я сдержался, опасаясь, что мой поступок откроется. Потом я снова отправился на виа деи Коронари. Оказавшись перед домом, я на мгновение остановился, рассматривая его. Я хотел удостовериться, что мне не уготована ловушка. Устав ждать, пока что-нибудь произойдет, я вошел внутрь и с максимальной предосторожностью поднялся на третий этаж. Звонка не было, и я постучал в дверь костяшками пальцев. Ответа не последовало, и я снова постучал, на сей раз громче. Через минуту открылся глазок, через него я рассмотрел прозрачный женский глаз с накрашенными ресницами. Потом глазок закрылся, и дверь приоткрылась настолько, что женщина смогла просунуть в щель руку, в которую я вложил сверток. Рука уползла обратно, словно змея, и дверь захлопнулась. Тогда я услышал в квартире мужской голос, несколько раз повторивший одну и ту же фразу на иностранном языке, быть может, на немецком. Мне показалось, я разобрал слова «Mein Gott». На этом все кончилось.

Я некоторое время бесцельно бродил по пьяцца Навона и виа дель Говерно Веккьо, потом решил отправиться в кафе. Моя изначальная энергия уступила место какому-то оцепенению, и я долго сидел над чашкой капуччино, не притрагиваясь к нему. Я не понимал, что происходит, и не мог представить, что находилось в пакете, полученном мной в аптеке. Быть может, в том доме живет немец, по неизвестной причине вынужденный прятаться? Или речь идет о больном? И какое отношение ко всему этому имеет принц? Я решил при первой же возможности поделиться своими сомнениями как с Монтсе, так и со Смитом номер два.

Наконец я перекусил и отправился в Трастевере, держась берега реки, напоминавшей бурую веревку, которой кто-то пытался задушить город.

Прежде чем спуститься в крипту церкви Святой Цецилии, я остановился, разглядывая статую святой работы Стефано Мадерно. Это capolavoro[45] удивительной красоты; по традиции, мученица запечатлена в той позе, в какой ее нашел в могиле кардинал Сфрондати во времена правления папы Клемента VIII. При взгляде на нее наибольшее внимание привлекают руки с тремя вытянутыми вперед пальцами, символизирующими таинство святой неделимой Троицы. Я подумал, что благодаря войне в Испании и Гитлеру в Европе снова настало время мучеников.

Когда я наконец спустился по лестнице в крипту, то с удивлением обнаружил перед собой римский домус[46] 3 века до н. э., над которым во 2 веке н. э. надстроили инсулу[47]. На какое-то мгновение мне показалось, будто я попал на одну из гравюр Пиранези, висевших в кабинете синьора Тассо. Я пошел вперед по широкому коридору, который освещали небольшие слуховые окна, выходившие в церковь; по сторонам от него темнели помещения, источавшие затхлый и неприятный запах. В одном из них я разглядел семь резервуаров из необработанного кирпича, служивших для окрашивания тканей, и нишу с барельефом Минервы, богини-покровительницы дома; в другом находились пять римских саркофагов редкой красоты; в третьем были свалены колонны и остатки первоначального пола. Справа, во мраке, угадывались контуры котла, в котором святая на протяжении трех дней терпела муки, прежде чем ее обезглавили. В глубине коридора, под алтарем церкви, находилась комната, превосходившая размером остальные — неоготический стиль, полы в стиле Космати и дюжина нарядных колонн, где покоились урны с прахом святой Цецилии и ее супруга, святого Валериана. Я словно бы перепрыгнул с гравюры Пиранези в декорации к опере Рихарда Вагнера. На решетке, ограждавшей помещение, виднелась надпись: «Работа Дж. Б. Джовенале, по поручению кардинала Мариано Рамполлы-дель-Тиндаро. 1902 год».

Падре Сансовино опоздал и, как и в тот день, когда он явился в академию, интересуясь местонахождением Юнио, с трудом переводил дыхание.

— Простите, что заставил вас ждать, Хосе Мария, но, полагаю, за мной уже несколько дней следят, поэтому мне пришлось воспользоваться circolare rossa[48].

Священник имел в виду трамвай, ходивший в пригороде Рима. Я решил, что за падре Сансовино шпионят люди Смита, как мы и договаривались, и не придал этому ни малейшего значения.

— Ну как, есть новости о нашем друге? — спросил он, когда отдышался.

— Случилось нечто ужасное, — начал я. — Немецкие ученые, занимавшиеся поисками способа развернуть Карту Творца, мертвы. Кажется, папирус был отравлен микробами антракса.

Выражение лица падре Сансовино внезапно изменилось.

— Когда же мы, люди, поймем, что ответы на наши вопросы нельзя найти во мраке? Когда мы осознаем, что убийством не успокоим своих тревог? Когда же мы сообразим, что враг находится у нас внутри и что именно с самим собой нужно вести ожесточенную борьбу? Боже, пожалей нас! — Это был крик души опечаленного священника.

— Юнио считает, что за отравлением стоите вы, — добавил я.

— Принц ошибается, хотя сейчас это и не важно, — заметил падре Сансовино. — Вы помните скриптора, продавшего Карту Творца Юнио? У него в кармане нашли лист бумаги с изображением восьмиугольника, на каждой из сторон которого значилось имя Иисуса, с надписью: «Я готов принять боль и муку во имя Господа». Это девиз средневекового католического кружка, носившего название «Общество восьмиугольника». В него входили фанатики, готовые защищать католическую религию любой ценой, даже путем насилия, их всегда было восемь. Истоки этой секты следует искать в эпохе религиозных войн, шедших во Франции в конце шестнадцатого — начале семнадцатого века. Вы слышали о монахе по имени Равальяк?

— Нет, — ответил я.

— Он убил Генриха Четвертого Французского, несколько раз пронзив его кинжалом, 14 мая 1610 года. Равальяка всегда считали членом этой зловещей организации, на протяжении истории то появлявшейся, то исчезавшей, так что никто даже не мог убедительно доказать сам факт ее существования и определить, кто в нее входит. В последний раз эти сектанты подали признаки жизни в наполеоновскую эпоху. Разумеется, враги церкви всегда утверждали, что «Общество восьмиугольника» тесно связано со «Священным союзом». Но, уверяю вас, убитый скриптор не имел никакого отношения к шпионским службам Ватикана.

— Вы намекаете на то, что этот человек добровольно принес себя в жертву, зная, что после передачи карты его убьют?

— Да, скриптор, похитивший карту, действительно знал, что ему грозит.

— Стало быть, именно по этой причине «Оссерваторе романо» и радио Ватикана не сообщили о его смерти. Предать дело огласке значило бы признать существование в лонецеркви секты убийц, — размышлял я вслух.

— Мы хотели уничтожить зло на корню. Церковь ничто так не угнетало, как сознание, что ее именем прикрывается шайка убийц, хоть они и объявляли себя католиками. Позиция его святейшества по отношению к Гитлеру хорошо известна во всем мире, но это не значит, что папа желает или тем более потворствует осуществлению актов насилия, ставящих под угрозу жизнь немецкого канцлера.

Я не сказал этого падре Сансовино, но его речь навела меня на мысль о том, что тех, кто выступает от имени Господа, понять так же трудно, как и нацистов.

— И что же будет теперь?

— Теперь, когда мы знаем, что за продажей Карты Творца скрывался план совершения преступления, мы приложим все усилия к тому, чтобы сорвать маску с членов «Общества восьмиугольника».

— Проблема в том, что Юнио понятия не имеет о существовании этой шайки фанатиков и, как я уже говорил вам, считает организатором преступления вас. Может быть, он собирается отомстить.

— Я готов принять боль и муку во имя Господа, — ответил он твердо.

— Но ведь у преступной организации, о которой вы только что мне рассказали, такой же девиз, — сказал я, не скрывая недоумения.

— В определенный момент его можно применить к любому человеку, намеревающемуся стать мучеником. Священник всегда должен быть готов принести себя в жертву по примеру Господа нашего Иисуса Христа, — ответил он.

Именно тогда я понял, что он не случайно избрал для нашей встречи крипту собора Святой Цецилии: ведь святая жила и приняла муку в ее стенах. Пригласив меня туда, он хотел продемонстрировать мне, что за оружие церковь использует для борьбы со своими врагами: веру и упорство, хитрость и решимость. И уверенность в том, что мученики проливали свою кровь не напрасно.

* * *
Монтсе ждала меня у двери моего нового дома. Она быстрыми шагами расхаживала взад-вперед около подъезда, окоченев от холода, и, несмотря на это, излучала покой, которого мне так не хватало. На какое-то мгновение у меня возникло ощущение, что она движется по строго определенному маршруту, очерченному изломанными границами тени, отбрасываемой зданием. В луже у ее ног отражались последние отблески уходящего дня. Я спросил себя, когда это, интересно, успел пройти дождь и о чем я в этот момент думал, раз не заметил его.

— Почему ты не поднялась наверх? Почему ты не подождала меня внутри? — сказал я с упреком.

— Я пыталась, но твоя хозяйка сообщила, что постояльцам запрещается приглашать в гости женщин, и захлопнула дверь у меня перед носом.

— Эта ведьма еще хуже, чем секретарь Оларра, — посетовал я.

— Такого быть не может. Теперь Оларра мне не доверяет. Я вижу это по его стальным глазам. Мне пришлось устроить свидание с Юнио, чтобы он за мной не следил. Мы выпили кофе, а потом Габор привез меня сюда на машине. Через час он вернется за мной и отвезет обратно в академию. Боюсь, чтобы видеться с тобой, мне придется возобновить свои отношения с принцем.

Я вспомнил свой разговор с Юнио, когда он спросил меня, одинаково ли относится к нам Монтсе.

— Вижу, в академии ничего не изменилось.

— Донья Хулия говорит, что война закончится в апреле, а когда Оларра спросил ее, не скрывает ли она от нас тот факт, что работает на правительственные спецслужбы, эта замечательная дама сообщила, что ее источник информации — призрак Беатриче Ченчи, который, долгие годы блуждая по территории академии, наконец заинтересовался происходящим на нашей родине. Тогда Оларра решил дать ход этой шутке и поинтересовался у доньи Хулии, не передал ли ей призрак Беатриче Ченчи еще какие-нибудь важные новости. И она ответила: «Его святейшество умрет десятого февраля следующего года». Можешь себе представить, какой поднялся переполох? Некоторые даже стали делать ставки. А ты что по этому поводу думаешь?

— Ничего я не думаю, у меня и своих забот хватает, — буркнул я.

— Юнио сказал мне, что ты будешь работать на него, по крайней мере до тех пор, пока тебя не примут в архитектурную мастерскую.

— Он намерен использовать меня в качестве курьера. Сегодня утром он поручил мне забрать в аптеке посылку и отнести ее на виа деи Коронари. Он запретил мне задавать вопросы, но, кажется, в том доме живет немец: он был так рад, когда пакет оказался у него в руках. Он несколько раз произнес: «Mein Gott!»

— Может быть, это больной, возблагодаривший Бога за то, что получил лекарство.

— Я тоже так подумал, но болезнью, пусть даже опасной или смертельной, не объяснишь того факта, что доставить сверток не доверили посыльному аптеки. Да и секретность, с которой все это сопровождалось… Юнио уверяет, что для выполнения данной работы ему нужен был надежный человек, но именно это и странно: ведь если он кому и не доверяет, то именно мне.

— Может быть, он изменил мнение о тебе, — предположила Монтсе.

— Не думаю, ведь он продолжает считать, что ты слишком много обо мне говоришь.

— Так он тебе сказал?

— Не беспокойся, я ответил ему, что в моем присутствии ты говоришь только о нем.

Монтсе довольно улыбнулась:

— Вы — два спесивых идиота. Ты угостишь меня чем-нибудь горячим?

— Я думал, ты пила кофе с принцем.

— Так и есть, но я полчаса прождала тебя на холоде и просто обледенела.

— Хочешь, я схожу наверх и принесу тебе пальто?

— Лучше обними меня, — попросила она.

Прижимая ее к себе, я заметил, как ее тело дрожит от слабости и беззащитности, чего я не мог в ней даже заподозрить; мне показалось, что этот озноб объясняется не столько холодом, сколько ее напряженным состоянием. Тогда я прикоснулся к ее щеке. Мне стало ясно, что Монтсе решила предоставить инициативу мне. Я увлек ее в сторону, туда, где уже сгустились вечерние сумерки, и нашел губами ее губы. Это был страстный поцелуй; у нас пресеклось дыхание, и мы почувствовали себя совершенно раскованными. Думаю, что это испугало Монтсе. Она не любила терять контроль над своими поступками, способность управлять собой, потому что, по ее мнению, «проявления любви усыпляют сознание, позволяя реальности одержать над женщиной верх». Но может, наш поцелуй и не принадлежал реальности? Впрочем, я чувствовал себя так, словно только что выиграл великую битву.

— А сейчас мы можем сходить куда-нибудь и выпить кофе, — сказал я, дрожа не то от холода, не то от охватившего меня волнения.

И мысленно пожелал, чтобы где-нибудь здесь, в сгущавшейся темноте, постепенно заполнявшей собой углы и закоулки, находился принц Чима Виварини и наблюдал за этой сценой. Теперь я был совершенно уверен: Монтсе говорила о нас двоих, но целовала она меня.

25

Благодаря ежедневным посещениям Монтсе, я узнал, что радость «изгнанников», вызванная известиями из Испании, омрачилась из-за ухудшения слабого здоровья Пия XI. Четвертого февраля у него случился сердечный приступ, осложнившийся через пять дней почечной недостаточностью. Он умер утром 10 февраля. Исполнилось пророчество доньи Хулии. В тот же день Каталония сдалась на милость победителю.

В Риме царили подавленность и растерянность — не только из-за кончины его святейшества, но и потому, что выборы нового папы показали: крупнейшие европейские державы хотят посадить на престол Святого Петра своего человека. На протяжении двадцати дней всеобщее внимание было обращено на Ватикан. Даже деятельность принца Чимы Виварини отошла на второй план. Я еще раз встречался со Смитом в Е-42, но он даже не дал мне возможности рассказать о моей новой работе. Как и всех в Риме, его беспокоила ситуация с выборами нового понтифика, поскольку он слышал о намерении немцев выложить крупную сумму денег, чтобы гарантировать победу своего кандидата. Поэтому он просил меня попытаться подкупить падре Сансовино. Однако, когда мне удалось организовать встречу со священником, новым папой уже стал Эудженио Пачелли, на протяжении двенадцати лет занимавший пост нунция в Германии, бывший при Пие XI государственным секретарем.

Как рассказал мне позже падре Сансовино, в процессе выборов возникла масса досадных недоразумений, ставивших под сомнение беспристрастность кардиналов, имевших право голоса, а также компетентность спецслужб и посольств стран, заинтересованных в том, чтобы избранный кандидат соответствовал политическим идеалам и одних, и других. Американцы, англичане и французы считали подходящим кандидатом Пачелли, хотя члены французской курии отдавали предпочтение кардиналу Мальоне, парижскому нунцию, который исповедовал ярко выраженные антифашистские идеи. Выдвиженцами же Италии и Германии стали кардиналы Маурицио Фоссати из Турина и Элиа делла Коста из Флоренции. Ради избрания одного из них нацисты передали три миллиона марок в золотых слитках некому Тарасу Бородайкевичу, австрийцу украинского происхождения, являвшемуся агентом министерства по делам церкви, подчинявшегося разведке Третьего рейха. По словам Бородайкевича, учитывая связи в высших сферах римской курии, этой суммы хватит для того, чтобы заручиться поддержкой многих кардиналов. Однако конклав из шестидесяти двух кардиналов, обладавших правом голоса, с третьей попытки избрал папой кардинала Эудженио Пачелли. Это произошло в семнадцать часов двадцать пять минут 2 марта 1939 года.

Нацистские вожди немедленно потребовали от Бородайкевича возвращения золота в казну рейха. Однако к тому времени шпион уже перестал подавать признаки жизни. Лучше и не скажешь, поскольку его труп обнаружили спустя несколько дней: он висел на балке беседки в одном из центральных римских парков.

Тогда стали поговаривать, что Тараса Бородайкевича убили агенты СС, предварительно забрав у него золото. Впрочем, хождение имела и другая версия событий, согласно которой Бородайкевича казнил агент Ватикана по имени Николас Эсторци, человек высокого роста, смуглый, лет тридцати, уроженец Венеции. Поскольку итальянские спецслужбы донесли, что 26 февраля Тараса Бородайкевича видели на нескольких литейных заводах в окрестностях Рима в компании высокого, красивого, смуглого мужчины (Эсторци соответствовал этому описанию), было решено, что эти двое хотели расплавить немецкое золото, чтобы стереть с него печать Рейхсбанка. Потом обнаружили труп Бородайкевича, а Эсторци видели на литейном заводе в Мурано, в Венеции: там он мог переплавить немецкое золото и поставить на каждом новом слитке печать Ватикана. В конце концов сокровище оказалось в бронированной ячейке швейцарского банка. Неожиданно падре Сансовино подметил любопытное совпадение, взволновавшее меня до глубины души.

— Не нужно быть мудрецом, чтобы заметить, что между Николасом Эсторци и принцем Чимой Виварини существует поразительное сходство, — вдруг заявил он.

— Что вы хотите этим сказать?

— Эсторци примерно тридцать лет — как и нашему принцу, оба они венецианцы привлекательной наружности, высокие, смуглые, темноволосые.

— Вы намекаете на то, что Эсторци и принц Чима Виварини — одно и то же лицо?

— Я только обращаю ваше внимание на ряд совпадений.

— Если так, то принц — агент «Священного союза», и в таком случае, вы об этом знали, — рассудил я.

— А если мы имеем дело с беспринципным мошенником, который, выдавая себя за представителя «Священного союза», воспользовался доверчивостью нацистских лидеров, чтобы выманить у них три миллиона марок?

— Принц — богатый человек, — напомнил я.

— Ни один богатый человек не считает себя достаточно богатым.

Судьба этих трех миллионов марок в золотых слитках, которые нацисты заплатили за избрание нового папы, до сих пор неизвестна; зато мы знаем, что переход престола к кардиналу Пачелли смягчил противостояние между Ватиканом и Третьим рейхом: новый понтифик четыре дня спустя написал Гитлеру письмо, выразив в нем готовность к уступкам.

В тот же месяц Гитлер завершил операцию по захвату Чехословакии, оккупировав Богемию и Моравию, присоединил Мемельскую область и заявил о правах Германии на так называемый Польский коридор и Вольный город Данциг — территории, утраченные в результате Первой мировой войны, — тем самым наглядно демонстрируя, что политический курс на объединение в одном государстве всех этнических немцев Центральной Европы стал реальностью.

Между тем Юнио продолжал кипучую деятельность и каждый понедельник неизменно велел мне забирать такие же посылки в той же самой аптеке и относить их по прежнему адресу. Немец с виа деи Коронари больше не восклицал «Mein Gott», но я слышал, как он говорил на своем языке с женщиной, чей накрашенный глаз я всякий раз видел сквозь глазок и в чью извивающуюся, словно змея, руку вкладывал сверток.

Кстати, во время наших еженедельных встреч я пытался представить себе Юнио Николасом Эсторци, агентом «Священного союза», укравшим у нацистов три миллиона марок в золотых слитках, но тут же оставлял эту идею, поскольку в жестах и поступках он не проявлял ни малейшего волнения, оставаясь таким же, как и прежде, и на его черной рубашке по-прежнему красовался девиз, говорящий о том, как мало значения он придает смерти, если она будет доблестной. Нет, Юнио и Николас Эсторци — не одно лицо.

Монтсе тоже сдержала свое обещание и приходила ко мне, когда могла вырваться из академии. На протяжении двадцати дней, прошедших со смерти Пия XI до избрания его преемника, она носила строгий траур. Но иногда, не сдержавшись, я целовал ее. Но ни один поцелуй не мог сравниться с первым, и объятия уже не были столь страстными. Монтсе не сопротивлялась, она позволяла себя целовать, но мысли ее витали далеко-далеко. Она готовилась к возвращению в Барселону.

— Я ведь уже говорила тебе, что не собираюсь снова влюбляться, — оправдывалась она, видя мое отчаяние.

Однако за этой холодностью и безразличием таилась сильная боль, которую она испытывала из-за необходимости уезжать. Полагаю, в глубине души она восхищалась моим решением остаться и чувствовала, что, поступая иначе, предает саму себя — теперь, когда Рим стал символом ее взрослой жизни. Монтсе сознавала, что не только она изменилась навсегда. Барселона из-за войны тоже стала другой, и обе они — я употребляю множественное число, потому что города представляются мне живыми существами, — не узнают друг друга. И если Монтсе боялась встречи со своим прошлым, с улицами своего детства, на которых остался пепел войны, то объяснялось это тем, что часто в результате катарсиса мы понимаем, что перестали принадлежать какому-либо месту, ибо стали иными чувства, придающие нашей жизни смысл.

Кругом происходило столько важных событий, иной раз по нескольку в день, что я не обратил внимания на одно обстоятельство: после капитуляции Каталонии для победы в Гражданской войне войскам националистов оставалось лишь взять Мадрид. Это случилось 28 марта, о чем Франко сообщил 1 апреля в последнем донесении с поля боя. К тому моменту «изгнанники» уже упаковали свои вещи и ждали подходящего момента, чтобы отправиться в порт Чивитавеккья и сесть там на корабль до Барселоны.

Это были дни, полные тревоги, на каждом шагу нас подстерегала неуверенность в завтрашнем дне, тень упущенных возможностей следовала за нами по пятам, и при этом ни один из нас не осмеливался заговорить о предстоящем расставании. Мы предпочитали обманывать себя самих, что будет лучше, если момент прощания захватит нас обоих врасплох и у нас не останется времени для слез.

Как-то раз, апрельским утром, Монтсе передала мне через хозяйку, что ждет меня на улице, а когда я вышел, грустно сказала:

— Я уезжаю. Возвращаюсь в Барселону.

— Когда? — спросил я, все еще не веря в неизбежность расставания.

— Мы садимся на корабль сегодня вечером, в пять.

— Ты будешь мне писать?

— Это причинило бы нам страдания, — сказала она.

— Но если ты этого не сделаешь, я тоже буду страдать.

— Я знаю, но твоя тоска быстро пройдет: ведь время лечит. Ты забудешь меня; мы забудем друг друга.

— Но я люблю тебя! — воскликнул я и схватил ее за запястья — в напрасной попытке удержать.

— Отпусти меня, мне больно! — Она высвободила руку.

— Останься со мной, прошу тебя! — умолял я.

— Это невозможно. По крайней мере не теперь.

— Скажи: чего ты боишься?

— Я ничего не боюсь. За последнее время многое произошло, и мне надо привести в порядок мысли и чувства, а это я могу сделать только в Барселоне.

— Почему только в Барселоне?

— Потому что там мой дом, потому что у всех у нас есть прошлое, а война лишила меня моего.

— А что ты скажешь мне насчет будущего?

— Ничего. Никто не знает будущего.

Меня вдруг охватило чувство, что расстояние между нами увеличивается с каждой минутой, как будто корабль Монтсе уже отплыл от берега, а я остался в порту и, стоя на волнорезе, смотрю, как он уходит все дальше и дальше. Потом, поцеловав меня в щеку — поцелуй был влажным и холодным, словно прикосновение морского бриза, — она добавила:

— Мне бы хотелось, чтобы мы простились сейчас. Береги себя, Хосе Мария. Прощай.

Я опустил глаза, задохнувшись от отчаяния, а когда очнулся, ее уже не было рядом.

И тогда вдруг все резко переменились; я даже ощутил тошноту, словно это я плыл на корабле и у меня под ногами все качалось. А Монтсе уходила все дальше и дальше по виа Джулия. И я ничего не мог сделать, чтобы остановить ее. Наша разлука стала непоправимой. Мы двигались независимо друг от друга в противоположных направлениях. Если бы даже корабль пошел ко дну или она бросилась за борт, это все равно не соединило бы нас снова. Все было кончено.

В два часа дня, потрясенный этой новостью, я отправился на мост Сикста, откуда открывался ни с чем не сравнимый вид на академию. Монтсе в тот момент, вероятно, покидала здание, если уже не сделала этого. Оттуда, где я находился, невозможно было разглядеть, кто входит или выходит, но мне было все равно. Я лишь хотел пробудить воспоминания, связанные с этими стенами, прежде чем время превратит их в призрачные тени. Хотя в глубине души я все еще надеялся, что она передумает и вот-вот появится на другом конце моста. Я стоял неподвижно до тех пор, пока tramonto[49] не уступил место ночному мраку, упавшему на Рим, словно тяжелое покрывало. И тогда, признав свое поражение, я подумал, что уход Монтсе навсегда оставил меня один на один с призраками моего прошлого.

ЧАСТЬ II

1

С отъездом Монтсе я вновь стал возвращаться внутренне к тому, о чем я уже много раз размышлял прежде: например, что город — это прежде всего состояние души. Только после того, как она покинула меня, я понял, что на виа Джулия нет деревьев. Знаю, это может показаться мелочью, но, лишь почувствовав себя без нее незащищенной сиротой — ведь я уже считал наше расставание окончательным, — я обратил внимание на то, насколько голы бесконечные городские пейзажи. Как я уже сказал, на виа Джулия не было деревьев, но я не замечал этого, потому что, когда наша жизнь течет по нормальному руслу, нам кажется, что ненормальное является ее неотделимой частью. Однако достаточно простой перемены нашего душевного состояния, чтобы предметы и вещи, окружающие нас, перестали быть просто элементами декорации и тоже начали служить нам утешением. Я хочу сказать, что настоящая архитектура всегда является следствием какой-либо глобальной причины, и наше отношение к ней тоже имеет под собой причину, в данном случае — личную. Зрительное восприятие мира обусловлено особенностями нашего зрения, которое, в свою очередь, имеет глубинную связь с чувствами, так что любое эмоциональное переживание может изменить наше видение окружающего. Верно говорят, что города живые, что они дышат, но делают они это благодаря сердцам своих обитателей. Так я открыл для себя иной Рим, отличающийся от того, каким я знал его до сих пор. И именно так я открыл неизвестную мне прежде часть своей души. Как будто мое «эго», зеркало сознания, разбилось на тысячу кусочков.

В мае Германия и Италия подписали новый союзнический договор, а у меня состоялся разговор с Юнио, пробудивший меня от летаргического сна, в каком я пребывал вот уже несколько дней. Сообщив об окончании моей работы в качестве курьера, он рассказал, что ситуация в Германии осложнилась по вине ватиканского шпиона, которого не могут обнаружить тайные службы нацистов и который имеет отношение к отравлению Карты Творца; он хорошо владеет немецким, и его кодовое имя — Посланец. И добавил:

— Впрочем, нацисты считают, что его зовут Николас Эсторци. Они уверены, что он является членом древней католической секты убийц, копирующей организацию арабского происхождения, которые убивают ради достижения рая.

Кем бы там ни был Николас Эсторци, меня удивил тот факт, что Юнио упомянул криминальные группы, вышедшие из лона католической церкви.

Еще раз встретившись со Смитом номер два в Е-42, чтобы подробно изложить ему содержание своих бесед с принцем Чимой Виварини, а также назначив новое свидание с падре Сансовино в крипте церкви Святой Цецилии, я снова утратил интерес ко всему и даже стал подумывать о самоубийстве. Помню, на протяжении нескольких недель, пока Юнио безуспешно пытался найти мне работу в архитектурной мастерской, я читал биографии великих людей, по тем или иным причинам принявших решение уйти из жизни. Меня потрясла полная страданий и безысходности жизнь Эмилио Сальгари. Его сын Надир писал, что отец, не боявшийся тропических лесов и морских бурь, не смог выдержать прозаических нужд цивилизованной жизни, потому что бедность всегда была его самой верной спутницей, несмотря на то что книги Сальгари выходили большими тиражами. Однако больше всего меня поразила его трагическая смерть: он сделал себе харакири малайским крисом с изогнутым лезвием в далеком уголке Валь-Сан-Мартино, на отрогах туринских Альп, через шесть дней после того, как умерла его жена, актриса Аида Перуцци. В конце концов я решил, что примеру Сальгари следовать не стоит, тем более что Монтсе, насколько мне известно, была жива и здорова.

В начале июля меня навестил принц. Он сказал, что вид у меня «весьма больной», я «похудел, и глаза впали», как и уведомила его донна Джованна; он говорил, что мое здоровье беспокоит его — я действительно питался по большей части mozzarella di bufala[50] с pomodori pacchino[51], да еще немного макарон и кусочек-другой пекорино[52] с сицилийским кизилом, — и предложил мне отправиться вместе с ним в Белладжо, симпатичный маленький городок на озере Комо, в нескольких километрах от Милана и от швейцарской границы.

Мысль о том, чтобы провести часть лета в обществе Юнио, нисколько меня не привлекала, но после отъезда «изгнанников» и стажеров академии в Испанию он остался единственным, с кем я поддерживал более или менее постоянный контакт. Не стану анализировать, связывала ли нас с Юнио истинная дружба (иногда дружба может основываться на неприязни, подобно тому, как улыбка бывает презрительной), поскольку в ней всегда были свои взлеты и падения, однако сознание того, что этому человеку нельзя доверять, вопреки логике наполняло меня спокойствием и уверенностью. Я подозревал, что Юнио известно о моей деятельности, а поскольку, с моей точки зрения, все эти факторы положительно сказывались на наших взаимоотношениях, я принял его приглашение. Вероятно, после того, как я не смог сделать себе харакири малайским крисом, во мне поселилась надежда найти смерть рядом с принцем — то ли потому, что он прикажет меня убить, то ли потому, что я погибну вместе с ним от рук одного из его врагов, которых, как мне казалось, у него должно быть немало.

2

Мы доехали из Рима до Комо в комфортабельной carrozza[53] поезда, следовавшего в Лугано, и остановились в «Гранд-отель Сербеллони», старинной частной гостинице, построенной семейством Фриццони в 1852 году. Юнио и Габор заняли большие смежные комнаты (если память мне не изменяет, именно тогда я понял, какова сексуальная ориентация принца); я же обосновался в очень просторном и светлом люксе с видом на озеро в другом конце здания. Номер был обставлен французской мебелью, на окнах висели тяжелые бархатные шторы, на полу лежали старые персидские ковры; кроме того, помещение украшали chandeliers[54] из муранского хрусталя и фрески. Я никогда прежде не видел такой роскоши, и, разумеется, больше она в моей жизни не повторилась, так что воспоминание о тех днях можно сравнить с приятным сном, который по мере своего отдаления во времени все ярче врезается в память и вызывает все большую нежность.

Погода снова наладилась, воздух стал чистым, прозрачным и бездонным, словно воды озера, наполняя собой все уголки пространства; на придорожных клумбах распускались яркие цветы; в общем, жизнь моя пропиталась вялой негой, какую способны испытывать лишь мышцы, отдыхающие после больших физических усилий. Потому что мое существование в Риме после отъезда Монтсе действительно требовало больших усилий. Я даже стал завидовать сельским жителям, сдержанным, спокойным и не столь активным в проявлении своих политических взглядов, нежели итальянцы-горожане. Юнио обычно говорил: «Они ведут себя как настоящие швейцарцы».

Должен признать, в те дни мне стало казаться, что рай не земле существует.

Почти каждое утро мы ходили «на природу», по выражению Юнио, как будто она и без того нас не окружала. В ресторане отеля нам готовили корзину с провизией и бутылку prosecco[55], и Габор вез нас на машине к мысу Спартивенто, перешейку, разделявшему озеро на три рукава: правый — Лекко, левый — Комо — и среднюю северную часть. Оттуда открывался превосходный вид на горы, описанные Алессандро Манцони в романе «Обрученные», с грозными вершинами, покрытыми вечными снегами. Или же мы посещали расположенные в тамошних местах знаменитые виллы, чьи хозяева радушно принимали Юнио. Я до сих пор помню древние фамилии этих амфитрионов, чей домашний покой мы побеспокоили своим любопытством: Альдобрандини, Сфорца, Гонзага, Русполи, Боргезе и так далее. Однако чаще всего Габор садился за руль, и мы колесили по извилистым окрестным дорогам. А однажды утром мы сели на пристани Белладжо на traghetto[56] и отправились на «Виллу д’Эсте» — отель, не уступающий «Сербеллони». Байрон, Россини, Пуччини, Верди и Марк Твен значились в числе постояльцев этого легендарного заведения. Не говоря уже о королях, князьях и промышленных магнатах, превративших «Виллу д’Эсте» в своего рода витрину, место в которой обеспечивало ощущение морального превосходства от сознания того, что попал в число избранных среди избранных. Не знаю, говорил ли я об этом прежде, но Юнио принадлежал к числу тех, кто был бы рад дару вездесущности, чтобы иметь возможность находиться в двух местах одновременно. Эту тягу я всегда объяснял его живым, подвижным характером, находившимся в явном противоречии с ремеслом, коим он занимался. Но в этом был весь Юнио: человек двойственный, что-то вроде доктора Джекилла и мистера Хайда, головорез, испытывавший волнение при чтении стихов лорда Байрона.

Однако этим не ограничились открытия, сделанные мною в те дни. Однажды утром, когда мы завтракали на одной из террас «Сербеллони» с видом на озеро, Юнио стал рассказывать мне о своем детстве (он охарактеризовал его как «блудное» из-за многочисленных путешествий и частой смены местожительства), о семье (из-за денег слишком разобщенной, вследствие чего каждый делал, что хотел) и даже намекнул на то, какой путь ему пришлось проделать, чтобы стать тем, кем он стал. Он объяснил свою преданность делу фашизма и приверженность националистической доктрине Гитлера «семейными обязательствами», поскольку прочные узы связывали его род с руководящими классами обоих движений. Он назвал себя человеком умеренно религиозным, чуждым всякого экстремизма, потому что в жизни им движут прежде всего практические соображения. Юнио хотелось, чтобы светское государство переняло некоторые католические ценности, а церковь согласилась с рядом светских постулатов. Таких, например, как развод.

Как-то раз я спросил его, почему он избрал Белладжо, а не Венецию в качестве места для отдыха. Он ответил:

— Во-первых, потому, что моя мать, личность необычайно сильная, подчинила себе все в Венеции (затопив окрестности и устроив вторую лагуну), а во-вторых, потому, что в юности я снискал себе там дурную репутацию, а всякий уважающий себя благородный дворянин обязан беречь свою дурную репутацию. Если же мои сограждане увидят, во что я превратился, они в то же мгновение перестанут обо мне говорить и даже здороваться со мной. И будут правы.

Он помолчал и добавил:

— Венеция — единственный город в мире, куда не обязательно возвращаться постоянно, потому что приезжать в нее и мечтать о ней — абсолютно одно и то же. Не нужно даже засыпать, чтобы она начала вам сниться. Пойми меня правильно: говоря о снах, я имею в виду и кошмары тоже.

— Я Венецию совсем не знаю, — признался я.

— Правда? Мне казалось, ее знает весь мир. По крайней мере что все о ней слышали. Ты ведь миллион раз слышал, что Венеция — город влюбленных, однако я считаю иначе: это как раз город, не подходящий для влюбленных пар. Хочешь знать почему?

— Конечно.

— Потому что Венеция — лишь декорация. Она — как фальшивая любовь. Я поведаю тебе вкратце, что можно увидеть в Венеции: старинные дворцы с заброшенными чердаками, в которые могут попасть только их обитатели, похожие друг на друга как две капли воды, — и все это пахнет сыростью, пропитано тоской, а легион комаров каждую секунду напоминает нам, что город расположен в лагуне с затхлой водой. Гондолу можно воспринимать двояко: как черного лебедя или как плавучий гроб. Я сторонник второго толкования. О постоянных наводнениях, туманах и зимнем холоде я расскажу тебе в другой раз.

Однажды в жаркую и звездную ночь, после того как мы выпили бутылку тосканского вина с ароматом старой кожи и запахом бархата, две порции амаретто и несколько коктейлей на основе выдержанного рома и грушевого сока, он спросил:

— Она написала тебе?

Мы никогда не говорили с ним о Монтсе, с самого ее отъезда, но ясно было, что он может иметь в виду только ее одну.

— Мне — нет.

— Мне тоже, но, полагаю, это хороший знак, — заметил он.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Она написала бы только в том случае, если бы решила не возвращаться.

— Ты так думаешь?

— Да, я так думаю. Монтсе принадлежит нам.

Но я-то знал, что приручить Монтсе, представить, что она может кому-то принадлежать, пусть даже в навеянных алкоголем мечтах двух пьяниц, — это все равно что попытаться схватить одну из звезд, блестевших в ту ночь на ломбардском небе, и положить ее в карман.

3

В начале августа я стал работать в мастерской архитектора Бьяджо Рамадори. Этот человек не обладал архитектурным талантом, зато имел чутье, позволявшее ему заводить связи с нужными людьми. Благодаря этой способности налаживать контакт с представителями высших сфер власти Рамадори пообещали масштабный проект в Е-42. Однако 1 сентября 1939 года гитлеровские войска вступили в Польшу, после чего Франция и Англия вынуждены были объявить войну Германии. И то, что до сих пор являлось преимуществом и позволяло получать прибыль, теперь обернулось против архитектора Рамадори, поскольку ввиду возможного вступления Италии в вооруженный конфликт ему поручили спроектировать бункер для Дворца администрации. Эту работу ему предстояло осуществить под руководством Гаэтано Минуччи. Рамадори назвал поручение «пустячным делом» («принимая во внимание мой талант и услуги, оказанные мною режиму», — сказал он) и, чтобы уязвить Минуччи, который занимал пост главы архитектурного управления проектом, переложил всю работу на меня. Я так и не узнал об истинных причинах ссоры между Рамадори и Минуччи (полагаю, они были такими же, как у всех: ревность, зависть и высокомерие, позволяющее считать себя выше ближнего), но следствием ее стал поворот моей профессиональной карьеры на девяносто градусов: я стал работать на одного из лучших архитекторов того времени. Конечно, моя деятельность ограничивалась бункером Дворца администрации, но барабанная дробь войны звучала все громче и громче, сложилось так, что в мастерскую Минуччи заказы сыпались градом, а он, сосредоточившись главным образом на осуществлении проекта Е-42, поручал мне проектирование и разработку новых объектов.

Чтобы спроектировать бункер, нужно учитывать множество аспектов. Прежде всего бункер предназначен не для того, чтобы стать частью окружающего мира, а чтобы защищаться от него. Во-вторых, здесь мы имеем дело с архитектурой чрезвычайных ситуаций: она должна выстоять в момент катастрофы; поэтому такого рода здания обычно отличаются небольшими размерами и скромной отделкой. Внутренность бункера — не что иное, как залитая бетоном полость. Поэтому проект бункера, мягко говоря, это не голубая мечта архитектора.

Я стал тщательно изучать все существующие технологии защиты, применявшиеся в разных странах, начиная с войны четырнадцатого года, со знаменитой линии Мажино (лучшая из когда-либо воздвигавшихся линия укреплений; она насчитывала 108 основных оборонительных сооружений, разделенных расстоянием в 15 километров, множество менее крупных заградительных пунктов и более 100 километров крытых траншей и протянулась вдоль всей франко-германской границы, но в конечном счете себя не оправдала) до бельгийских стратегических сооружений, и пришел к выводу, что конструкция чешских бункеров действительно является новаторской. Традиционно бункеры всегда были ориентированы на линию вражеского наступления. Это значит, что артиллерия противника стреляла прямо по позициям, на которых располагались оборонные сооружения. Так вот, чешские инженеры решили эту проблему, обратив свои фортификации к врагу тылом. Преимущества очевидны: огонь неприятеля обрушивался на наименее уязвимую часть конструкции, в то время как оборона осуществлялась путем атаки на флаги, а не фронтальной. При таком размещении соседние бункеры защищали друг друга. Кроме того, все бункеры соединялись между собой телефонной линией, заложенной на большой глубине, и подземной сетью коридоров, служивших для переброски войск и доставки продовольствия и боеприпасов. Так что мне оставалось лишь последовать примеру чехов, улучшив некоторые детали.

Юнио воспользовался моей внезапной «славой» и порекомендовал меня компании «Хохтиф», главному конструкторскому предприятию Германии, с одним из руководителей которого я встретился в римском «Гранд-отеле». Договора мы не заключили, но тем не менее условились в ближайшем будущем работать вместе. Что и произошло, начиная с 1943 года.

Моя новая должность очень устроила Смита номер два, которому я, кроме информации, полученной от принца, начал поставлять также сведения, связанные с моей работой архитектора. Этот качественный скачок в моей шпионской «карьере» наполнил меня гордостью и даже заставил понять, что тайная служба может оказаться почетным ремеслом. Смит, который всегда был честен со мной, оценивая степень риска в выполняемом мною задании, предупредил, что с того момента, как я вручу ему первый чертеж, жизнь моя подвергнется серьезной опасности в том случае, если меня раскроют. Но на тот момент я уже принял для себя решение, что не стану поворачиваться спиной к новой войне, поскольку в ней на карте стояла уже не судьба маленькой страны, а будущее всего мира.

Полагаю, поступая таким образом, я пытался найти способ забыться. С одной стороны, вокруг меня росла пустота: каждый раз, просыпаясь утром, я обнаруживал, что какая-то часть мира исчезла. На самом деле исчезал не мир, а мой интерес к нему. С другой стороны, моя жизнь в последнее время так сильно изменилась, что теперь я испытывал угрызения совести из-за того, что не участвовал в Гражданской войне в Испании, и это чувство заставляло меня не прятаться от только что начавшейся. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, у меня возникает впечатление, что своим поведением я все же искал смерти, потому что у меня не хватало мужества оборвать жизнь собственными силами. Должен признать, работа архитектора очень помогла мне преодолеть это душевное смятение; как только у меня появились регулярные доходы, я начал подыскивать себе жилье подальше от донны Джованны и ее маний. Парадоксально: собираясь умереть, я занимался поисками нового дома, то есть вел себя весьма нелогично. То, насколько серьезно я относился к проблеме жилья, показывало, что мой упадок духа объяснялся не потерей интереса к жизни, а утратой всего, что меня в ней привлекало. Отъезд Монтсе стал здесь решающим моментом, и мысли о ее отсутствии постепенно превращались в привычку, которая, повторяясь изо дня в день, в конце концов воздвигла стену между мной и окружающим миром. Так что, когда я решил переехать на другую квартиру, я страдал своего рода аутизмом и утратил всяческую связь с реальностью. Мне приходилось рисовать один бункер за другим, чтобы прийти в себя. И я понял, что мои занятия приносят пользу и что, если я стану работать по двенадцать-тринадцать часов в сутки, жизнь моя обретет смысл. И я работал по тринадцать часов, а спал по восемь, так что оставалось только три свободных часа, которые приходилось чем-то заполнять. Именно тогда я и принялся искать дом. Обойдя больше двадцати квартир, я решил снять мансарду с террасой по виа деи Риари, тихой улочки, начинавшейся от виа делла Лунгара и тянувшейся до самых склонов Яникульского холма. С террасы открывался прекрасный вид на Трастевере и на Палаццо Фарнезе — прямо напротив, на том берегу Тибра. Вскоре, как и во время своего пребывания в академии, я стал считать купола и башни, попадавшие в мое поле зрения: Иль-Джезу, Сан-Карло-аи-Каттинари, Сант-Андреа-делла-Валле и Кьеза-Нуова.

В этом доме я живу вместе с Монтсе. Думаю, настал момент рассказать о том, как она ко мне вернулась.

4

Война сожрала 1940 год с той же жадностью, с какой Германия заглатывала другие страны. Несмотря на советы итальянской политической верхушки и самого короля присоединиться к Германии, в первые месяцы года Муссолини колебался. Нежелание дуче вступать в войну объяснялось тем, что он знал, насколько ограничены возможности итальянской армии, хотя служба пропаганды и заявляла о ней всему миру как об одной из самых воинственных и подготовленных. Наконец, убедившись в неизбежности поражения Франции, он объявил ей и Великобритании войну: скорее из страха, что Италию наводнят немецкие войска в случае, если он не предпримет этого шага, чем вследствие уверенности в победе своих солдат на поле боя. Было 10 июня 1940 года, а в то время ни один здравомыслящий итальянец не сомневался в том, что Германия победит.

Однако неспособность итальянцев подчинить себе юг Франции, несмотря на то что немцы разгромили действовавшие там армейские части, предопределила судьбу дальнейшего участия войск Муссолини в вооруженном конфликте. Армия, возглавляемая герцогом Савойским, окружившим себя графами, герцогами, маркизами и верховными фашистскими иерархами, еле-еле продвигалась вперед по французской земле. Всего за несколько недель сражений было убито шестьсот человек и две тысячи ранено. Подписание перемирия положило конец военным действиям. Однако, несмотря на то что победительницей считалась Италия, условия мирного договора диктовала Германия, потому что именно она нанесла поражение французским войскам. Муссолини потребовал себе Корсику, Авиньон, Баланс, Лион, Тунис, Касабланку и еще ряд территорий меньшего значения. Гитлер, мотивируя свое поведение тем, что не следует унижать Францию, тем более теперь, когда он планирует использовать ее как плацдарм для нападения на Англию, позволил Италии создать демилитаризованную зону на узкой полоске протяженностью в пятьдесят километров на итало-французской границе и еще одну — на границе Ливии и Туниса.

После неудач итальянской армии сначала в британском Египте, а позже в Греции немцам пришлось прийти им на помощь, и это обстоятельство окончательно подорвало веру большинства итальянцев в своих солдат и в своего дуче.

Хотя Юнио не осмеливался выражать разочарование открыто, в начале октября 1940 года он стал активно контактировать с СС. 15 октября он снова отправился в Вевельсбург, где его ожидал Гиммлер. Кажется, он намеревался в свите Гитлера двинуться в Андайю, где у фюрера была запланирована встреча с Франко, чтобы потом сопроводить рейхсфюрера в его дальнейшем путешествии в Мадрид и Барселону. Позже Юнио рассказал мне одну из историй, которые так нравилось слушать Смиту номер два. Речь шла о катарской легенде, согласно которой Чаша Христа находилась в замке Монсегюр, на юге Франции, попав туда незадолго до падения крепости в 1244 году. Однако Монсегюр высился на фундаменте из цельного камня, и это навело ученых, мечтавших обнаружить Святой Грааль, на мысль, что он хранится в одной из пещер монастыря Монтсеррат, по другую сторону франко-испанской границы. Так что Гиммлер принял решение ехать в Монтсеррат, чтобы осмотреть тайные подземелья барселонского монастыря. Кроме Юнио, в экспедицию Гиммлера входили еще двадцать человек; среди прочих — Гюнтер Алькен, редактор журнала «Дас шварце корпс», начальник штаба генерал Карл Вольф и странный персонаж по имени Отто Ран. Я говорю — странный, потому что Ран был экспертом по средневековой литературе и истории катаров, автором книги «Крестовый поход на Грааль» и еще одной весьма любопытной работы — «Трон Люцифера», одного из любимых произведений Гиммлера, в переплете из хромовой кожи, распространявшегося среди двух тысяч высших офицеров СС. Но у Рана, дослужившегося до высокого чина в генеральном штабе Гиммлера, была одна проблема: бабушку его звали Клара Гамбургер, а прадеда — Лео Кучер. Типичные для Европы еврейские фамилии, но вследствие этого его решили «уничтожить», чтобы он продолжал оказывать услуги СС под другим именем.

Таким образом Отто Ран превратился в Рудольфа Рана. Я обращаю особое внимание на этого персонажа, потому что в последние месяцы оккупации его назначат германским послом в Риме.

Помню, когда я спросил Юнио, намерен ли он разыскивать Монтсе, он ответил:

— Нет, я буду искать Святой Грааль. Но если я встречу ее, то скажу, как сильно ты по ней скучаешь.

— Ты сделаешь это для меня?

— Обещаю тебе.

И, поразмыслив несколько секунд, добавил:

— Думаю, в мире все было бы гораздо проще, если бывместо того, чтобы искать Грааль или другие реликвии, люди довольствовались бы поисками любви. Тебе не кажется?

— Что ты имеешь в виду?

— Ничего особенного. Просто иногда мы гоняемся за призраком, отвергая то, что находится у нас под рукой. Как будто простого, естественного недостаточно для того, чтобы заполнить мир желаний или, лучше сказать, чтобы наполнить человеческую потребность в желании. Но думаю, так было всегда, иначе не существовало бы такого количества мифов и богов. Гитлер считает, что нашел решение этой проблемы, предложив миру свою концепцию богочеловека, высшего существа, в котором заключены все вопросы и все ответы.


Однажды ветреным и непогожим ноябрьским днем, когда я впал в глубокую тоску, Юнио постучал в дверь моего дома. Он только что вернулся из поездки в Барселону и принес мне новости о «нашей подруге», как он ее назвал. Вид у него был торжествующий; мне показалось, он говорит о Монтсе как человек, выполнивший висевший у него над душой долг перед прошлым или искупивший грех.

— Грааль определенно спрятан не в Монтсеррат, зато я встретился с нашей подругой, — сказал он.

— Ты ее видел? Где?

— Сначала налей мне чего-нибудь.

— Могу предложить миндальный ликер. Другого алкоголя у меня нет.

— «Аверну»?

— «Аверну».

— Хорошо. Я встретил ее в отеле «Ритц». По чистой случайности, потому что именно там остановились люди из сопровождения Гиммлера.

— Быть может, это вовсе не случайность, — предположил я. — Вероятно, о приезде Гиммлера в Барселону сообщали в местных газетах, а Монтсе известно о твоих тесных отношениях с рейхсфюрером, так что она могла прийти в отель «Ритц» в надежде встретить тебя.

— Возможно. Как бы там ни было, я не мог покинуть отель, потому что из номера Гиммлера исчез портфель с документами, и все мы искали пропажу. Видел бы ты, какая суматоха там поднялась.

Когда Юнио рассказывал мне эту историю, я и представить себе не мог, что за вышеупомянутой кражей стояла Монтсе. И тем более что через две недели я сам буду держать в руках портфель рейхсфюрера.

— Монтсе спрашивала меня о тебе, и я рассказал ей, что ты теперь работаешь архитектором в мастерской Минуччи, а также описал ей твой новый дом. Она была очень довольна, услышав, что у тебя все хорошо. И попросила у меня твой адрес, чтобы написать письмо.

— А как она? Чем занимается? — поинтересовался я.

— Она порвала отношения с отцом и больше не живет со своей семьей. Раз в месяц она встречается в отеле «Ритц» со своей матерью, и донья Монтсеррат вручает ей небольшую сумму денег, чтобы она могла достойно существовать до тех пор, пока не найдет хорошо оплачиваемую работу. Живет она в пансионе и работает переводчицей в издательстве. Я попытался уговорить ее вернуться в Рим. Сказал, что здесь ей будет лучше, надежнее, чем в Барселоне, несмотря на войну. И вручил ей конверт с деньгами и пропуск для беспрепятственного проезда в Италию. Она обещала подумать.

Этот разговор с Юнио встревожил меня и в то же время вселил надежду — я ведь привык считать, что больше никогда не получу известий от Монтсе. Собственно говоря, я уже не знал, в нее ли влюблен или в воспоминание о ней. До сих пор я полагал, что Монтсе, живя в Барселоне, не испытывает никаких трудностей и лишений, и вот рассказ Юнио убедил меня в обратном. Если бы это было в моих силах, я бросился бы ей на помощь, но у меня был контракт с мастерской Минуччи. Я даже представить себе не мог, что в этот самый момент Монтсе в барселонском порту ждала посадки на корабль, который отправлялся в Рим.

5

Я не понимал, зачем понадобился Монтсе мой адрес (ведь она говорила, что лучше нам не писать друг другу), пока однажды холодным, дождливым декабрьским утром она не появилась у меня на пороге. Когда я увидел ее в дверной глазок, мне показалось, что она только что вынырнула из воды: волосы ее намокли, по лицу текли дождевые капли. Она не была накрашена и куталась от холода в старое шерстяное пальто, красноречиво свидетельствовавшее о том, в какой суровой бедности она живет. Несмотря на это, красота ее нисколько не поблекла. Лицо сохраняло ровное выражение, большие зеленые глаза блестели, в них читалось спокойствие и здравомыслие. Заглянув в них, чувствуешь себя моряком, после долгого и утомительного плавания заметившим на горизонте луч света, исходящий от маяка, который приведет его в порт. Да, такие глаза вселяли уверенность.

— Монтсе! Как я рад! — воскликнул я.

Она не поцеловала меня, а коснулась моих губ тонкими пальцами.

— Подожди, я вся мокрая, — объяснила она.

Я много раз представлял себе нашу встречу, но эта принесла мне полное разочарование. На какой-то момент мне даже показалось, что передо мной стоит незнакомка. Она взглядом попросила у меня что-нибудь теплое, чтобы согреться.

— Проходи, снимай пальто. Я поищу полотенце.

— Можно мне пожить у тебя, пока я не найду себе квартиру? — спросила она.

Она задала этот вопрос не для того, чтобы оценить свои возможности, а чтобы испытать меня, проверить. Она тоже хотела убедиться, остался ли я прежним.

— Конечно! Считай, что это твой дом.

Вытирая волосы и лицо, она осмотрела комнату и направилась прямо на террасу: тучи висели так низко, что казалось, будто их края вот-вот коснутся пола.

— Значит, вот где ты теперь обитаешь. Мне нравится, — сказала она.

— Здесь еще многое надо сделать. Я даже не успел обставить ее.

Действительно, я так жестко распределил свое время, что не осталось ни минуты на обустройство и прочие пустяки — я боялся, что в свободные часы меня снова охватит уныние.

— Юнио сообщил мне, что ты работаешь архитектором и проектируешь бункеры для итальянского министерства обороны.

— А мне он сказал, что ты занимаешься переводами в издательстве.

— Я ушла оттуда. Там мало платили, и книги были неинтересные. Я решила эмигрировать из Испании.

Монтсе произнесла это с такой естественностью, что сам собой напрашивался вывод: она не понимает, что говорит.

— Эмигрировать?

— Я навсегда порвала со своей семьей, — добавила она.

— Ты ненавидишь своего отца, я понимаю.

— Речь идет о более серьезных вещах. Помнишь, я как-то раз рассказывала тебе о моем дяде Хайме?

— Да, помню эту историю, — подтвердил я.

— Вернувшись в Барселону, я решила узнать, что с ним стало. Больше года я считала его мертвым, а четыре месяца назад нашла адресованное отцу письмо, подписанное полковником Антонио Вальехо Наджерой, начальником военно-психиатрической службы Франко. В послании он рассуждал о психофизических корнях марксизма и упоминал о пациенте, в чьем состоянии не наблюдалось никаких улучшений ввиду «политико-коммунистического фанатизма субъекта». Заинтригованная содержанием письма, я решила выяснить, кто такой этот полковник. Я узнала это несколько дней спустя, увидев в витрине книжного магазина на пасео де Грасиа книгу под названием «Сумасшествие и война. Психопатология испанской войны», изданную в Вальядолиде в 1939 году; автор — доктор Антонио Вальехо Наджера. Не стану утомлять тебя подробностями; вкратце: в работе говорилось о глубинной связи между марксизмом и умственной неполноценностью и высказывалась мысль о необходимости с детства изолировать марксистов от общества, чтобы оградить его от опасных психопатов. И тогда я начала догадываться, кто этот пациент. Я стала донимать расспросами свою мать и добилась от нее правды: мой дядя Хайме по-прежнему жив; по окончании войны его арестовали, и под предлогом необходимости спасти его от него же самого мой отец «вручил» его психиатру Вальехо Наджере, чтобы тот испытал на нем свое искусство и попробовал выкорчевать из него «красный ген», разрушивший его душу. Кажется, «лечение» проводится в концентрационном лагере в Миранде-де-Эбро, который курирует гестапо, заинтересованное в результатах экспериментов, проводимых доктором Вальехо Наджерой над своими пациентами. И насколько мне известно, мой дядя находится там.

— Ужасная история, — согласился я.

— Поэтому я решила отомстить.

— Отомстить?

— Как только я узнала, что Гиммлер собирается приехать в Барселону и остановиться в «Ритце», у меня появился план. Двадцать лет назад, когда мой дядя Хайме стал жить отдельно, он взял с собой горничную, которую уступила ему моя бабушка. Эта женщина, Анна-Мария, любила его как сына, хотя злые языки говорили, будто между ними существуют более тесные отношения. После того как мой дядя по идейным соображениям перестал поддерживать отношения со своими братьями и с деньгами у него стало действительно туго, Анна-Мария устроилась ключницей в отель «Ритц» и работает там до сих пор. Так что я пошла к ней и рассказала ей, что мой дядя жив и что его используют в качестве подопытного кролика. Потом я попросила у нее копию ключа от номера Гиммлера и униформу горничной: я предполагала, что среди документов, которые он носит в своем портфеле, вероятно, есть и бумаги, касающиеся экспериментов, проводимых доктором Вальехо Наджерой в Миранде-де-Эбро и других концентрационных лагерях. Я сообщила ей о своем плане: выкрасть документы, а потом опубликовать их в международной прессе, чтобы нейтралитет, которого так желает Франко, оказался под угрозой, если он не положит конец подобной медицинской практике. Анна-Мария сумела достать мне то, о чем я просила, и выбрала подходящее время для осуществления моего замысла, так что войти в номер Гиммлера и выйти из него оказалось легче легкого.

— Но ты ведь не знала, что за документы находились в портфеле Гиммлера, — заметил я.

— Верно. А поскольку я не умею читать по-немецки, то продолжаю пребывать в неведении. Но наверняка это важные документы. Поэтому я подумала, что будет лучше, если они окажутся в руках Смита.

И с этими словами Монтсе достала из своего чемодана черный кожаный портфель.

— Ты приехала из Барселоны в Рим с портфелем Гиммлера в чемодане? — ахнул я, не веря собственным глазам.

— Я спрятала его среди нижнего белья. Кроме того, Юнио дал мне пропуск — на случай, если я однажды захочу вернуться в Рим. Это было нетрудно.

Я оторопел от такой храбрости. Она сама разработала план, осуществила кражу (можно сказать, хитроумную для человека, не сведущего в таких делах), а потом хладнокровно переправилась на другой берег Средиземного моря, спрятав добычу в нижнем белье. Поступок, достойный восхищения!

— Ты настоящая Мата Хари.

— То, что случилось с моим дядей, открыло мне глаза. Я решила сражаться с фашизмом любыми способами, — заявила она.

— А почему ты не можешь заниматься этим в Барселоне?

— Потому что у Франко в Испании все под контролем. А вот если Гитлер и Муссолини проиграют войну в Европе, у Франко не будет союзников, он окажется в изоляции… Ты продолжаешь видеться со Смитом?

— Да. Раз в три или четыре недели.

— Окажешь мне услугу? Передашь ему документы?

Я схватил портфель и положил его в шкаф, даже не взглянув на содержимое.

— Завтра утром я постараюсь договориться с ним о встрече, — пообещал я.

— Слава Богу. Во время плавания я постоянно думала о том, что ты… мог измениться.

— Я действительно изменился, уверяю тебя. Я передаю Смиту чертежи бункеров, которые проектирую. Он утверждает, что за это меня могут обвинить в государственной измене.

Я впервые обсуждал эту тему с посторонним человеком, и у меня возникло ощущение, что я говорю о ком-то другом, тем более что изменником я себя вовсе не чувствовал. Я просто поступал по совести и не видел в своих поступках ничего плохого, а только пользу, которую они принесут моей душе.

— Это значит, что тебя могут расстрелять, — заметила Монтсе.

Даже Смит не осмеливался вот так, напрямую, высказать подобную мысль.

— А как ты думаешь, что сделают с тобой, если история с портфелем Гиммлера откроется?

— Значит, нас расстреляют вместе. Это будет зловещая шутка судьбы.

Меня встревожило, что она с такой легкостью говорит о столь серьезном деле.

— Вопрос в том, умрем ли мы гордо, с сознанием выполненного долга. Полагаю, именно это утешение остается у приговоренного к смертной казни. Мысль о смерти не пугает меня, но я не могу себе представить, как и когда умру. Меня не интересуют детали, и, конечно же, я не знаю, как поведу себя перед расстрелом. Я думаю, что моя храбрость пока абстрактна, и мне бы не хотелось подвергать ее испытанию.

— У меня все наоборот. Я могу вообразить себя перед расстрелом: я посмотрю на своих палачей, высоко подняв голову; но я не люблю думать о смерти или, лучше сказать, о ее истинном значении. Иногда мне хочется умереть — так было, когда я узнала правду о дяде, но мне кажется, это просто проявление свойственной любому человеку эмпатии, сопереживания с теми, кто страдает. Подобное желание умереть дает силы продолжать жить, чтобы бороться с несправедливостью.

Ночь наступила почти неожиданно, и я вдруг сообразил, что в доме всего одна спальня, с одной-единственной кроватью, так что кому-то из нас придется спать на диване.

Но когда пришла пора укладываться, она велела мне лечь в постель и погасить свет, а сама переоделась в ванной и устроилась подле меня с такой естественностью, будто уже лет десять спала рядом. Кажется, я никогда больше не испытывал такого ужаса, как в ту ночь; легкие мои сжались, мышцы от напряжения одеревенели, как у трупа. В каком-то смысле я чувствовал себя гитарой в руках настройщика. Все, решительно все, случившееся той ночью, произошло по воле Монтсе, и это определило наши дальнейшие отношения. Я никогда не обсуждал этого с нею, но всякий раз в минуты близости у меня возникает странное и неловкое ощущение, будто она находится где-то далеко, в мире, куда мне нет доступа. Быть может, другой мужчина вел бы себя иначе, но моя гордыня не позволяет мне жаловаться, потому что, в сущности, я согласен довольствоваться той частью Монтсе, которая принадлежит мне. Я никогда не требовал от нее верности, в том числе и потому, что не знаю, как обсуждать с ней этот вопрос. Меня даже не волнует то обстоятельство, что она могла изменять мне, потому что я слишком хорошо знаю ее и понимаю: ее любовнику, как и мне, она отдаст лишь часть себя, ибо она никогда и никому не будет принадлежать полностью.

В ту ночь не произошло ничего необычного, и однако, она навсегда закрепила наш союз. Монтсе одарила меня близостью и радостью, оттого что мы вместе завтракаем, сидя на террасе нашего дома и глядя на утопающий в густой листве Яникульский холм, обедаем и ужинаем, пока мир вокруг нас непоправимо истекает кровью. Оглядываясь назад, я думаю, что, несмотря на разницу в характерах, мы оба сохранили в душе оптимизм — качество по тем временам столь же редкое, как мясо или импортные товары. Яркое подтверждение моих слов — мы поженились через несколько недель, наперекор войне. Мы могли бы отложить свадьбу до тех пор, пока не окончится война, но наш поступок придал нам уверенности в себе, укрепил нас в мысли, что мы можем управлять обстоятельствами, а не подчиняться им. Собственно говоря, я продолжаю считать оптимизм одной из основ наших отношений. Можно сказать, что он приносит нам пожизненную ренту.

6

Любовь к Монтсе помогла мне смириться с тем фактом, что у нас никогда не будет детей. Помню, когда мы заговорили о свадьбе, она попросила меня, прежде чем принимать решение, выслушать ее.

— Это самый печальный эпизод в моей жизни, — добавила она.

А потом с удивительным спокойствием рассказала мне историю о том, как неопытная и влюбчивая девушка потеряла голову из-за молодого человека на несколько лет старшее ее, чья привлекательная внешность, идеалы и огромный жизненный опыт ослепили ее. Она оказалась в интересном положении, но знала, что дни ее любовника в этой стране сочтены, поскольку он был иностранцем. Если она оставит ребенка, это обернется бесчестием для нее и для ее семьи. Не говоря уже о том, что это могло скомпрометировать молодого человека, занимавшегося чрезвычайно важной работой, имевшей государственное значение. Последовать за любимым в его страну она не могла, поэтому решила ничего ему не говорить и сделать аборт. Для этого и прибегла к помощи своего дяди, сторонника либеральных идей. Он знал врачей, способных решить подобную проблему. К несчастью, после операции Монтсе лишилась возможности в дальнейшем иметь детей, и она решила, что это наказание, которому подвергает ее Господь за ее поступок. Прошло три года, прежде чем она сумела оправиться, и все равно время от времени ее начинали мучить угрызения совести — эта болезнь стала для нее хронической.

— Поэтому я так благодарна моему дяде Хайме, и поэтому же у меня никогда не будет детей, — заключила свой рассказ Монтсе.

Даже нападение Германии на Польшу и Францию не удивило меня так сильно, как это признание. Признаться, я думал, что Монтсе — девственница. Однако после того как она закончила свое повествование, я сказал:

— Мне все равно. После войны мир наполнится детьми-сиротами, и если мы захотим стать родителями, то всегда сможем усыновить кого-нибудь.

— Ты не понимаешь, да? Я никогда не смогу никого усыновить. Каждый раз, глядя в лицо этому ребенку, я буду вспоминать того, другого, которого я добровольно вырвала из своего чрева. Нет, я не хочу детей.

Я много раз испытывал искушение попросить ее рассказать мне о том молодом человеке, которому она отдала всю свою страсть, но так и не осмелился этого сделать. В сущности, если бы в ее жизни не было того юноши, мне бы тоже не было в ней места. И если я иногда чувствовал к нему ревность или даже ненавидел его, это была неопределенная ревность и неосознанная ненависть. Так что я научился принимать достоинства Монтсе и не обращать внимания на ее недостатки. Я где-то читал, что в любом браке у людей возникает желание обмануть партнера, утаив от него какую-нибудь свою слабость, потому что невыносимо жить с человеком, который в курсе всех твоих маленьких недостатков. Поэтому многие супружеские союзы и терпят неудачу. Совокупность этих недостатков перевешивает в конечном счете любой позитивный аспект совместного существования. Я целиком и полностью подписываюсь под этими словами и сам стараюсь игнорировать слабости Монтсе; впрочем, несмотря на это, я не уверен, что наш брак можно назвать счастливым.

Церемонию венчания провел падре Сансовино, в роли свидетелей выступили Юнио и кое-кто из моих коллег по мастерской. Мы решили обвенчаться только лишь из тех соображений, что гражданская процедура сыграла бы на руку фашистскому государству. Со вступлением Италии в войну усилилось противостояние между государством и церковью. И хотя новый папа пытался, словно канатоходец, сохранять равновесие в отношениях с вовлеченными в конфликт державами (позже, по прошествии нескольких месяцев, он превратится из эквилибриста в марионетку в руках нацистов), часть церковников перестала закрывать глаза на происходящее и обвинила Муссолини в потворстве жестокостям, которые немцы творят на завоеванных территориях. Перед началом церемонии, пока ее участники беседовали между собой, я пересказал падре Сансовино все то, что сообщил мне Юнио о поездке Гиммлера в Монтсеррат.

— Я в курсе путешествия рейхсфюрера в Барселону. Но реликвия находится в Валенсии, и это общеизвестно, — ответил он.

— А как же тогда быть со всеми этими легендами, приписываемыми катарам? — спросил я.

— Это всего лишь легенды, не более того. Признаваемый церковью Грааль объявился в Уэске накануне арабского завоевания Пиренейского полуострова. В 713 году епископ Уэска, некий Аудаберт, покинул епископский престол, прихватив с собой Грааль, который потом спрятал в пещере горы Пано. В том самом месте впоследствии построили монастырь Сан-Хуан-де-ла-Пенья. Документ, датированный 14 декабря 1134 года, подтверждает, что Чаша Христа хранилась в вышеупомянутой обители. В другом документе, от 29 сентября 1399 года, сообщается, что реликвия была отдана в дар королю Мартину Первому Арагонскому. Грааль отправился сначала во дворец Альхаферия в Сарагосе, а потом в часовню Святой Агаты, в Барселону. Там он находился до самой смерти Мартина Арагонского. Потом, в царствование Альфонса Великодушного, Грааль перевезли в кафедральный собор Валенсии. С 1437 года он находится там. Такова официальная история, и, как видите, катары в ней не фигурируют.

— Что же тогда искал Гиммлер в Монтсеррат?

— Этого я не знаю, однако мне известно, что он даже не пожелал посетить собор. В результате святые отцы Монтсеррат отказались принять его. За торжественный прием рейхсфюрера отвечал падре Риполь, он говорит по-немецки. По словам этого священника, Гиммлера интересовал не монастырь, а его окрестности; он заявил, что именно там возникла альбигойская ересь, с которой у нацизма так много общего.

— Я не знаю, в чем смысл этой ереси, — признался я.

— Катары, также известные в миру как «добрые люди», не верили в то, что Иисус умер, попав в руки римлян, и поэтому отвергали крест. Они признавали священной книгой только Евангелие от Иоанна, носили длинные черные туники и странствовали по землям Лангедока — всегда в паре, — оказывая помощь нуждающимся. Их совершенно не привлекали материальные блага, и вскоре их приняли все слои общества, испытывавшие потребность в какой-нибудь освободительной идеологии. Но потом это движение распространилось за границами Франции и обосновалось в Германии, Италии и Испании. И тогда Рим решил вмешаться. Учитывая, что эти «добрые люди» считали Люцифера — они называли его Лусбелом, — благодетелем человечества, папе Иннокентию III было очень просто организовать против них крестовый поход. И тогда началось жестокое преследование этого движения, унесшее жизни тысяч человек; тогда же возникла легенда, согласно которой катарам, прежде чем их истребили, удалось спасти несметные сокровища, в том числе и Грааль. Не знаю, что общего Гиммлер нашел у нацистов с катарами. Разве что признаваемый церковью Грааль и тот, что ищет рейхсфюрер, — не одно и то же.

— Что вы имеете в виду?

— В некоторых древних языческих легендах утверждается, что Грааль — это не чаша с Тайной вечери, а священный камень, способный проводить небесную энергию. Поэт Вольфрам фон Эшенбах в своем «Парцифале» говорит, что Грааль — это «камень особой породы». Другие называли его «одухотворенным камнем» или «электрическим камнем». Существует теория, согласно которой речь идет о нейтральной энергии, которую охраняют ангелы, известные под именем «Наблюдателей», поскольку они не участвовали в противостоянии между Богом и дьяволом. Фон Эшенбах, в чьем произведении рассказывается о событиях, случившихся во время крестового похода против катаров, писал об этих ангелах:

Когда небеса сотрясало войною
Меж Господом Богом и сатаною,
Сей камень ангелы сберегли
Для лучших, избранных чад земли[57].
— Значит, Гиммлер искал в Монтсеррат не Чашу Христову, а источник энергии.

— Возможно. Нейтральной энергии, которую можно использовать как во благо, так и во зло. Не говоря уже о том, что в битве этих двух начал Гиммлер играет ту же роль, что и черный маг, старый рыцарь Грааля Клингсор.

— Полагаю, теперь рейхсфюрер надеется найти точное местонахождение камня на Карте Творца.

— Не исключено. Хотя, честно говоря, я вижу в этой истории множество противоречий.

— Каких же?

— Катары отказывались обладать материальными благами, тот, кто принимал их веру, должен был даже отказываться от своего имущества. Кроме того, они не поклонялись иконам. Так что идея о том, что они обладали каким-то сокровищем и делали все возможное, чтобы его спрятать, — попросту абсурд, потому что такое поведение идет вразрез с их принципами. Боюсь, Гиммлер просто помешался на всем этом.

— Понимаю.

Некоторый свет на происходящее пролил Смит, когда перевел документы из портфеля рейхсфюрера. Чертежи, которые видела Монтсе, действительно имели отношение к подземельям Монтсеррат, хотя там также находились проекты бункеров, возводимых армией Франко в Ла-Линеа-де-ла-Консепсьон. В общей сложности речь шла о четырехстах девяноста восьми бетонных укреплениях, которые, как говорилось в комментарии внизу страницы, будет использовать немецкая армия, чтобы захватить Гибралтар. От этой операции под кодовым названием «Феликс» Гитлер откажется после встречи с Франко в Андайе. Кроме чертежей, в портфеле Гиммлера содержались документы, касавшиеся сотрудничества между политической полицией Франко и СС. А еще был странный отчет, в котором упоминалось о существовании тринадцати подземных городов в Андах. Тринадцать городов из камня, озаренные искусственным светом и соединенные между собой туннелями, со столицей в Акакоре, находившемся на плоскогорье за рекой Пурус, на границе между Бразилией и Перу. В этом подземном царстве, построенном по приказу Великих Магистров несколько тысяч лет назад, работал завод, занимавшийся размягчением камня. А этой технологией нацисты мечтали завладеть любой ценой. Рейхсфюрер считал, что, осуществив свои цели, сможет пошатнуть основы мироздания.

Сейчас, размышляя обо всех минувших событиях, я понимаю, что смог пережить их благодаря Монтсе. Судьба словно в компенсацию за будущие страдания дала мне ее. Не знаю, как бы я смог в одиночестве вынести необходимость работать на нацистов. Смит номер два относился к этим теориям очень серьезно, мне же они казались напрасной тратой времени, потому что, пока мы разбирали названия каких-то легендарных городов на Амазонке, немецкая военная машина продолжала свое неумолимое наступление. Да, для меня охота за Картой Творца, Священным Копьем Лонгина или за Святым Граалем не имела никакого смысла, и я был сторонником действий более решительных, направленных на то, чтобы остановить движение немецких бронетанковых войск. Я бы без колебаний бомбил мною же спроектированные бункеры, о расположении которых я сообщил Смиту номер два. Я даже злился на него за его пассивное поведение, но он всякий раз успокаивал меня и просил быть терпеливым: ведь армия союзников сумеет использовать предоставленные мною сведения в нужный момент.

То же самое происходило и с Юнио. Я осуждал его не только за криминальные дела, но и за то, что он попал под власть предрассудков. Поначалу я думал, что это у него в характере, но со временем пришел к выводу, что его тяга к эзотерике — не более чем каприз, одна из нелепых прихотей, которые могут позволить себе богатые люди. Не считая увлечения палеографией и политикой, Юнио никогда нигде не работал. Он даже не участвовал в делах семьи: ведь ими занимался целый легион адвокатов, брокеров, маклеров и бухгалтеров. Вероятно, именно так и должен вести себя принц, который может похвастаться дружбой с итальянским королем.

Как и во всех нас, война проявила все лучшее и худшее в Юнио. И когда из-за слабости итальянской армии окончательно рухнула его вера в фашистское движение, он стал искать убежища в эзотерике с неистовством алкоголика, путающего свое опьянение с реальностью. Когда мы виделись, он почти всегда начинал рассказывать об очередном сумасбродном поручении Гиммлера: найти Молот Вотана, установить место, где живет Владыка Мира, добыть Жезл Власти и так далее. Помню, например, историю, которую он поведал нам за ужином в ресторане «Нино», на виа Боргоньона. По словам Юнио, рейхсфюрер дал ему ответственное задание: организовать экспедицию в Центральную Америку ради поиска так называемого «черепа судьбы». По словам принца, в 1924 году путешественник Фредрик Митчелл-Хеджес обнаружил на Юкатане, в развалинах архитектурного ансамбля цивилизации майя череп из горного хрусталя и окрестил его «Лубаантун» (что означает «Город упавших столбов»). Сей необычный предмет весил пятнадцать килограммов и был выполнен из цельного куска, а совершенство огранки, точность деталей (хорошо прорисованная челюсть) и твердость (семь из десяти по шкале Мооса) делали его поистине уникальным. Поскольку эксперты утверждали, что его могли высечь и отшлифовать лишь алмазом или корундом и, предположительно, вручную, получалось, что мастера затратили на его изготовление более трехсот лет. Но это еще не все: кекчи, тамошние аборигены, утверждали, что существует тринадцать подобных черепов: они принадлежали жрецам и традиционно использовались для магических обрядов, так как являлись источником силы, способной лечить и убивать. Митчелл-Хеджес не сомневался: найденные им руины и череп относятся к наследию потерянного материка Атлантиды.

— Вот видите, как говорил Рильке, наш мир — театральный занавес, за которым прячутся глубинные тайны.

Юнио воспринимал подобные поручения всерьез, я же видел в его увлеченности попытку скрыться от реальности. И небезосновательно: ведь крах итальянского фашизма с каждым днем становился все очевиднее, а люди испытывали разочарование, ужаснувшись напрасными жертвами. Все уже понимали, что нить натянута слишком сильно, и за высокомерным и воинственным взглядом дуче, некогда символизировавшим твердость и уверенность в выборе пути, который должен был привести нацию к вершинам славы, скрывается одно лишь упрямство.

7

1941-й и 1942 годы принесли с собой тяготы и лишения. Обещанная Гитлером экономическая помощь так и не пришла, и условия жизни итальянцев стали невыносимыми. Количество ходивших в обращении денег утроилось, производство упало до уровня тридцати пяти процентов от исходного, а мечта о величии, о которой Муссолини так много говорил в предвоенные месяцы, обернулась кошмаром.

И только Рим во время войны словно превратился в остров: будучи колыбелью нашей цивилизации, он избежал бомбардировок союзников, пожелавших сохранить его культурные ценности. Именно поэтому в город, как и следовало ожидать, стекались сотни тысяч беженцев со всей Италии: они ютились в домах, на лестницах и в подъездах, и в результате дефицит продовольствия увеличился.

Между тем я продолжал оснащать север и юг страны бункерами, а Монтсе устроилась библиотекарем в Палаццо Корсини, находившийся неподалеку от нашего дома. Она получала всего несколько сотен лир, но эта работа позволила ей реализовать свое давнее призвание.

В середине 1942 года мне снова довелось путешествовать в обществе Юнио — на сей раз чисто по профессиональным причинам. Судя по всему, воюющие державы боялись наступления союзнических войск с юга, с Сицилии, и поэтому потребовали проверки (и в случае необходимости усиления) оборонных сооружений на Пантеллерии, маленьком острове, принадлежавшем Италии и расположенном примерно в семидесяти километрах от мыса Мустафа, относящегося к побережью Туниса, и в ста — от сицилийского мыса Гранитола. Пантеллерия не зря считалась воротами на Сицилию, а та играла эту же роль для всего Апеннинского полуострова. Перед войной на острове воздвигли укрепления по проекту архитектора Нерви, и, оценив увиденное, я мог лишь констатировать, что больше, чем уже сделано, сделать невозможно.

Поскольку на острове негде было остановиться, нам пришлось поселиться в даммузо — типичном для тамошних мест домике с элементами арабского стиля, поразившем меня своей простотой и тем, как хорошо он защищал от летнего зноя. Каждый вечер после работы мы отправлялись на вездеходе до Кала-Трамонтина любоваться закатом; море здесь выглядело красивее, чем на всем остальном острове, a maestrale[58] из Африки завивал у наших ног маленькие вихри. Я никогда не видел моря, так похожего на небо. И неба, похожего на море.

Как и на озере Комо, Юнио стал более открытым. Помню, однажды вечером, когда мы ужинали при свечах (в ночные часы на Пантеллерии запрещалось включать электрический свет из-за возможных бомбардировок союзников), он рассказал мне, что СС за убийство партизанами Рейнхарда Гейдриха (бывшего шефа гестапо, назначенного Гитлером заместителем протектора Богемии и Моравии) истребило более миллиона трехсот тысяч чехов. Тот факт, что виновных обнаружили в Праге и они покончили с собой, когда немецкие солдаты приперли их к стенке, ничего не изменил. Гиммлер приказал казнить все население деревни Лидице. А когда я спросил Юнио, почему рейхсфюрер велел расправиться именно с жителями этой деревни, а не какой-либо другой, он ответил:

— Потому что их обвинили в укрывательстве членов движения сопротивления, убивших Гейдриха. Гиммлер распорядился расстрелять всех мужчин старше десяти лет, выслать женщин в концентрационный лагерь Равенсбрюк, а детей отправить в Берлин, чтобы там из них отобрали достойных представителей для дальнейшей германизации. Потом бригада из заключенных-евреев выкопала ямы для погребения мертвых, дома в деревне сожгли, землю заровняли, и Лидице полностью исчезла с карты.

Не так давно я прочел в итальянской газете, освещавшей трагедию в Лидице, что лишь сорок три женщины вернулись домой живыми после войны, а из девяноста восьми детей, отправленных в Германию, только одиннадцать сочли пригодными для германизации и отдали на усыновление в семьи офицеров СС. После войны нашлись еще восемнадцать. Остальные погибли в газовых камерах концлагеря Челмно.

Было видно, что Юнио потрясен случившимся. Он вышел из даммузо и под усыпанным звездами небом произнес, имея в виду Гиммлера:

— Правила ведения наземной войны, принятые на Гаагской конференции в 1907 году, предусматривают наказание лишь для тех, кто осуществляет насилие против оккупационных сил. Этот человек совершенно безумен. И разумеется, Германия не выиграет войны убийством мирных жителей.

В первый и последний раз Юнио открыто осудил действия немцев. Я воспользовался этим моментом слабости и спросил его, верны ли ходившие по Риму слухи о том, что евреев со всей Европы свозят в концентрационные лагеря, чтобы там уничтожить. Ответ Юнио был красноречив:

— Вскоре Европа превратится в огромный концлагерь и в гигантское кладбище.

Во время этой поездки наши приятельские отношения окрепли. То, что я отдал свой талант архитектора итальянской армии, в глазах принца превращало меня в ее часть. Не знаю, подозревал ли он на тот момент о моих шпионских делах, но он ни разу этого не показал. Я уже говорил, что Юнио был человеком практичным, и в середине 1942 года он не сомневался: война окончится поражением Италии и в конечном счете разгромом фашизма. Собственно, наша поездка уже показала, что Италия побеждена еще до боевых действий на ее территории. Не говоря о нищете, в которой погряз весь юг страны из-за опустошительного воздействия войны, пожиравшей мир, подобно злокачественной опухоли, итальянский народ потерял веру в своих лидеров.

Крах Муссолини был уже вопросом времени, и к февралю 1943 года его положение оказалось действительно шатким. Заместитель министра иностранных дел Бастианини выступал за разрыв всяческих отношений с Гитлером и установление мира с союзниками. Месяцем позже начались манифестации на миланском заводе ФИАТ: рабочие объявили забастовку. Они требовали выплаты компенсаций жертвам бомбардировок. Забастовка распространилась и на другие предприятия Северной Италии, социально-политическая обстановка в стране стала невыносимой. Но худшее было впереди.


18 июля 1943 года выдался одним из самых жарких в то лето дней, и Юнио заглянул к нам домой, чтобы пригласить нас на пляж в Санта-Севере. Он захватил с собой корзину с вином и бутербродами, гамаки, складные стулья, полотенца и, конечно же, приехал на машине с шофером. Мы не смогли отказаться.

День прошел очень приятно. Мы купались, загорали и закусывали под ветвями раскидистой сосны, в тени которой собралось несколько семейств, выбравшихся из города ради нескольких часов отдыха. Глядя на то, как мы лежим в гамаках или сидим на складных стульях в праздности, позволяя летаргическому времени медленно скользить по нашим телам, словно капли пота, можно было подумать, что Рим — мирный город и его жителей не коснулась война, бушевавшая в других европейских столицах. После завтрака Монтсе снова превратилась в Афродиту и долго плескалась, а потом надела рубашку из сендаля[59] и отправилась бродить по пляжу, собирая морские раковины. Даже Габор воспользовался всеобщим состоянием расслабленности, разделся и выполнил несколько гимнастических упражнений — дети были в восторге от его рельефной мускулатуры. Мы с Юнио не вылезали из-под гигантского зонтика, которым стала для нас сосна, и любовались изумрудным морем, омывавшим берег, вдыхая влажный воздух, пахнущий солью. Ни один из нас даже не подозревал, что это было затишье перед бурей и что судьба города вот-вот изменится навсегда.

На следующий день примерно в четверть двенадцатого утра завыли сирены, предупреждавшие о появлении вражеских самолетов — такое случалось часто, но обычно они обходили Рим стороной, и мы считали, что беспокоиться не о чем. Однако в тот день бомбардировщики американских ВВС не собирались пролетать мимо, и на город градом посыпались бомбы, земля задрожала, все загорелось. Погибли полторы тысячи и были ранены шесть тысяч человек; десять тысяч домов оказались разрушенными, сорок тысяч жителей лишились крова. Больше всего пострадали кварталы Пренестино, Тибуртино, Тусколано и Сан-Лоренцо; вода, газ и электричество пропали на несколько недель. Рим превратился из cittá perta в cittá olpita[60].

В тот же день Муссолини встретился с Гитлером в нескольких сотнях километров от Рима, в Фельтре. Главный вопрос обсуждения — неспособность Италии продолжать войну на стороне Германии. Во время совещания Муссолини получил известие о бомбардировках Рима, однако он не смог предъявить Гитлеру свои требования, сказался больным и замолчал.

Наутро на одном из зданий, пострадавших от авиации союзников, появилась надпись: «Meio l’americani su’lla capoccia che Mussolini tra i coioni» — «Лучше американцы над головой, чем Муссолини в заднице»[61].

Король Виктор Эммануил III, опираясь на поддержку Большого фашистского совета, предложил свергнуть Муссолини, разорвать договор с Германией и начать мирные переговоры с союзниками.

Всего за несколько часов Рим превратился из столицы итальянского фашизма в столицу мирового антифашистского движения. И когда ночью по радио передали сообщение об отставке Муссолини, город вдруг весь осветился и люди высыпали на улицы с криками «Долой Муссолини!», «Да здравствует Гарибальди!». Повсюду загорелись костры, на которых жгли предметы и символы, имевшие хоть какое-то отношение к фашизму; толпа даже подожгла редакцию газеты «Тевере», одной из тех, что поддерживали режим. Огромная толпа собралась на пьяцца Венеция, и столько же — в соборе Святого Петра, дабы возблагодарить Бога и помолиться о мире.

Должен признать, мы с Монтсе тоже вышли на улицу, чтобы порадоваться падению Муссолини.

Армия союзников вот-вот готова была пересечь Мессинский пролив, и немцы не могли позволить Италии капитулировать. Гитлер приказал дать отпор наступлению, построив вокруг Рима оборонные сооружения, а его войска вошли в столицу.

10 и 11 сентября шли бои между защищавшими Рим итальянцами (это были гражданские и солдаты распущенной армии) и немецкими войсками. Немцам удалось захватить город и установить над ним контроль.

Вечером немцы развесили на улицах прокламации, гласившие:

Главнокомандующий германскими войсками на юге приказывает:

Вверенная мне территория Италии объявляется зоной военных действий. На всей ее протяженности действуют немецкие военные законы.

Совершивших преступления против представителей немецких вооруженных сил будут судить по немецким военным законам.

Забастовки запрещаются; их участники подлежат суду военного трибунала.

Организаторы забастовок, саботажники и вольные стрелки предстанут перед судом в ускоренном порядке и будут казнены.

Принято решение поддерживать закон и порядок в стране и оказывать всестороннюю помощь действующим итальянским властям ради блага нации.

Итальянские рабочие, добровольно явившиеся на принудительные работы, получат вознаграждение в соответствии с немецкими стандартами заработной платы.

Итальянские министры и представители судебной власти остаются на своих местах.

Железнодорожное сообщение, коммуникации и почта начинают функционировать немедленно.

До будущих распоряжений запрещается частная переписка. Телефонные разговоры, которые надлежит сократить до минимума, будут строжайшим образом прослушиваться.

Власть и гражданские организации несут передо мной ответственность за соблюдение общественного порядка. Им разрешается продолжать свою деятельность только при условии тесного сотрудничества с немецкими властями и в согласии с мерами, принимаемыми немецким командованием ради предотвращения актов саботажа и пассивного сопротивления.

Рим, 11 сентября 1943 года
Фельдмаршал Кессельринг.
В ту ночь Гитлер обратился к итальянцам по радио из генерального штаба в Растенбурге, в Восточной Пруссии. Он выразил радость по случаю оккупации Рима и заверил всех, что Италия дорого заплатит за измену и свержение «своего самого выдающегося сына», имея в виду дуче.

Уже через день Отто Скорцени вызволил Муссолини из заточения на лыжной станции Гран-Сассо; после чего дуче велели возглавить Социальную Республику Италии со столицей в Сало, городке, располагавшемся недалеко от реки Одер и озера Гарда и являвшемся бастионом нацистов.


Наибольшую выгоду от этих перемен получил майор Герберт Капплер — это он обнаружил местонахождение Муссолини, за что и был награжден Железным крестом и званием подполковника, а также его молодой лейтенант Эрих Прибке, получивший капитана. Позже Капплер стал оберштурмбанфюрером СС и доверенным лицом Гиммлера в Риме. В тот же день рейхсфюрер позвонил Юнио, чтобы попросить его помочь Капплеру в столь сложном деле.

Первый приказ, полученный Капплером от Гиммлера, состоял в следующем: задержать и выслать из столицы всех евреев. Однако, поскольку Капплер хорошо знал реалии итальянской жизни, он решил, что подобные меры могут принести оккупационным войскам больше неудобств, чем пользы, не говоря уже о том, что он не располагал достаточными для осуществления операции средствами. Поэтому он решил предупредить еврейскую общину через Юнио и немецкого посла перед папским престолом Эрнста фон Вайцзакера. Учитывая, что обстановка вгороде стабилизировалась и немецкие войска, находившиеся в городе, вели себя мирно, лидеры еврейской общины в Риме сочли увещевания принца Чимы Виварини и фон Вайцзакера чрезмерным преувеличением. Они не послушали и своего раввина Израэля Дзолли, поверившего в безумный план нацистов и предлагавшего закрыть синагоги, забрать денежные средства из банков и укрыть членов общины в частных домах и христианских монастырях. Тем временем, пока Капплер отстаивал необходимость использовать римских евреев, чтобы получить от них информацию о «международном еврейском заговоре», Гиммлер продолжал требовать «окончательного решения». Капплер, встретившись с маршалом Кессельрингом в штабе вермахта во Фраскати, изменил тактику и потребовал от еврейской общины предоставить ему пятьдесят килограммов золота в течение двадцати четырех часов, если они хотят избежать массовой депортации. Этим Капплер и Кессельринг пытались спасти римских евреев и использовать их в качестве дешевой рабочей силы, как это произошло в Тунисе. Капплер поместил золото в сейф и отправил его в Берлин, генералу Кальтенбруннеру, чтобы эти деньги могли пополнить скудные фонды разведслужбы СС, но в ответ Гиммлер направил к нему капитана Теодора Даннекера — человека, руководившего облавами на евреев в Париже. Смысл был ясен: Капплер и прочие высокопоставленные представители германской верхушки в Риме избрали для себя ошибочную линию поведения, поставив под вопрос приказы верховного командования, а это недопустимо. Даннекер появился в Риме во главе отряда подразделения войск СС «Мертвая голова», состоявшего из сорока пяти человек: офицеров, унтер-офицеров и солдат. Встретившись с Капплером, он потребовал у него подкрепления и список римских евреев. Рейд назначили на утро 16 октября. Осень выдалась необыкновенно жаркой, но в этот день шел проливной дождь. Только лишь в одном гетто схватили более тысячи евреев: их отвезли на грузовиках к военному училищу, расположенному на берегу Тибра, всего в пятистах метрах от Ватикана. Арестованных ждал концентрационный лагерь Аушвиц. Когда Пий XII узнал об этом, он отдал распоряжение открыть ворота городских монастырей, чтобы там могли укрыться евреи, которых еще не успели арестовать.

Описанные выше события произвели на жителей города удручающее впечатление, через несколько часов переросшее в негодование. Как и боялся Капплер, прямое нападение на еврейскую общину в Риме подняло дух сопротивления у остальной части населения, и с того момента усилились саботаж и атаки на оккупантов.

Помню, как Монтсе наутро после арестов принесла экземпляр подпольной газеты «Италия либера», и один из заголовков гласил: «Немцы целый день перемещались по Риму, хватая итальянцев, чтобы отправить их в свои северные крематории».

Благодаря дружбе Юнио с полковником Ойгеном Доллманном, осуществлявшим связь между СС и итальянскими фашистами, меня пригласили разрабатывать сооружения оборонных линий, которые должны были остановить продвижение войск союзников.

Мне пришлось пройти лишь один тест на пригодность — обед с Юнио и Доллманном. За столом полковник много говорил о красоте итальянских женщин, о ста способах приготовления лангустов, о том, как ему нравится tartufo nero[62] (ел он блины со сметаной и черной икрой) и о прочих банальностях его рафинированного сибаритского вкуса. Единственным его замечанием, касавшимся политики, стала похвала маршалу Кессельрингу, осуществлявшему высшую военную власть в Италии. Доллманн рассказал нам, что Кессельринга интересовало его мнение, какой будет реакция римлян, если город окажется оккупирован немецкой армией.

— Я сказал ему, что римлянам на протяжении истории всегда нравилось подниматься, не важно, по утрам ли или против врага, и данный случай не станет исключением. Я заверил его в том, что они будут сложа руки выжидать, кому достанется город — британцам и американцам или немцам. И я не ошибся в своем прогнозе, ведь именно так они и поступили.

Доллманн забыл о шестистах с лишним римлянах, пожертвовавших жизнью, чтобы помешать немцам захватить город.

Потом он в первый раз за все время обратился непосредственно ко мне:

— Принц говорит, что вы молодой и блестящий архитектор. Если вы согласитесь работать на нас, я позволю вам вести переписку с супругой, несмотря на запрет, — произнес он.

Полагаю, за этим разрешением стоял Юнио. Я все время спрашиваю себя: почему он всегда обращался с нами так хорошо, даже тогда, когда уже наверняка знал о нашей шпионской деятельности. И в голову мне приходит одно-единственное объяснение: он по-прежнему был влюблен в Монтсе.

— Могу ли я отказаться делать то, о чем вы меня просите? — спросил я, чтобы подразнить Доллманна.

— Разумеется, можете, но тогда мне придется отправить вас на принудительные работы, — ответил он с нескрываемым цинизмом.

А потом, залпом допив вино, ухмыльнулся, добавив шутливо:

— Вы знаете, что Кессельринга называют «улыбчивым Альбертом»? Так вот, улыбка сошла с его лица, а терпение его лопнуло. Для строительства укреплений на южном фронте требовалось шестьдесят тысяч человек, и шестнадцать тысяч четыреста из них должен был предоставить Рим, однако явились лишь триста пятьдесят добровольцев. Альберт так рассвирепел, что увеличил цифру до двадцати пяти тысяч, а поскольку они по-прежнему не спешили являться, распорядился хватать их прямо в домах, в трамваях и автобусах.

— Я сегодня утром стал свидетелем одного из таких рейдов. Я сел на трамвай на площади Колизея, а через пять минут в вагон вошли представители СС и велели нам покинуть его. Проверив документы у всех мужчин, они задержали четверых, — заметил Юнио.

— Вы знаете, какую шутку придумал генерал Штахель с этими облавами? Он сказал: «Половина жителей Рима прячется в домах другой половины». Римляне-мужчины словно под землю провалились. Однако им следовало учесть вот что: если они долго не будут появляться в своих домах, их место у очага займем мы, немцы — вы знаете, что я имею в виду…

И Доллманн оглушительно расхохотался.

Наконец в ресторан вошли Марио — итальянский шофер Доллманна — и Куно — его немецкая овчарка, принявшая объедки со свойственным собакам благородством.

Недавно опубликовали словесный портрет Доллманна, составленный в июне-августе 1945 года: там о нем говорится, как о человеке необычайного ума и удивительной для немца жизнерадостности. Якобы, несмотря на свое тщеславие и беспринципность, он был таким благоразумным и таким гедонистом, что, вероятно, не совершал жестоких поступков.

Мне неизвестно, какие преступления приписывают Доллманну, но при взгляде на него создавалось впечатление, что национал-социализм интересует его не как идеология, а как средство для достижения определенных целей, по большей части сводившихся к роскошной и легкомысленной жизни в комфортабельной квартире на виа Кондотти. Со строго политической точки зрения я не знаю другого немецкого офицера, столь далекого от нацистской этики: ведь еще прежде, чем окончился обед, я получил должность, не отвечая при этом ни на какие вопросы. Сейчас мне кажется, что наша встреча послужила Доллманну предлогом для того, чтобы закатить банкет в компании своего друга принца. Ему достаточно было рекомендации от Юнио, потому что его совершенно не интересовало, кто я такой.


Не помню, чтобы я так много и так тяжело работал за всю свою жизнь: проект нужно было закончить как можно скорее, и при этом предстояло возвести сооружения на огромном расстоянии с различной топографией (от крутых уступов Ла-Маинарде до пологих склонов гор Аурунчи). Не нужно забывать, что на тот момент союзники уже высадились в Салерно и теснили немецкую Десятую армию на север, за реку Волтурно, протекавшую всего в сорока километрах от наших позиций. Черчилль намеревался превратить итальянский сапог в ахиллесову пяту немцев, пробив здесь брешь, которая заставит Гитлера отвлечь силы с восточного и западного фронтов. Но Кессельринг был крепкий орешек и умелый военный и оказал врагу такое сопротивление, какого тот не ожидал.

Линия Густава — так называлось главное оборонное сооружение германской армии — начиналась в горах Абруццо, одна из ее осей шла по Монте-Кассино, а потом тянулась вдоль рек Гарильяно и Рапидо к морю. Всего за несколько дней под ледяным дождем, в нещадном холоде мы должны были построить укрепления, включавшие башни спрятанных под землей танков, бункеры, казематы с реактивными минометами, пушки калибра восемьдесят восемь миллиметров, — не считая того, что нам предстояло очистить местность от растительности и заминировать поля.

Когда мне не нужно было обходить позиции с одного конца в другой, чтобы надзирать за процессом, я работал в монастыре, построенном Браманте для аббатства Монте-Кассино. Этот памятник архитектуры, относящийся к 1595 году, напомнил мне о днях, проведенных в Испанской академии. С балкона, выходящего на запад, открывался потрясающий вид на долину Лири. Даже сейчас, закрывая глаза, я могу представить себе аббатство Монте-Кассино целым и невредимым, до того, как бомбы, сброшенные самолетами союзников, разнесли его на куски, а долина Лири превратилась в кладбище для польских солдат.

Однако я находил время, чтобы писать Монтсе. Это задание дал мне Смит номер два, узнав о разрешении Доллманна: через нее он получал от меня сведения с фронта (собственно, Монтсе просто передавала мои письма Марко, официанту пиццерии «Поллароло»). Мы использовали крайне простой метод шифровки: писали несколько фраз, внешне совершенно невинных, но на самом деле имевших важное значение. Например, я сообщал: «Из аббатства открывается потрясающий вид» — и это означало, что немецких войск поблизости не наблюдается. Если же я писал: «Скучаю по твоим объятиям», — стало быть, немецкие войска занимают позиции в окрестных деревнях. Преимущество такой кодировки заключается в том, что не нужно таскать с собой тетрадь с шифром, рискуя быть обнаруженным, — достаточно просто выучить ключевые фразы наизусть.

Хотя письма проходили цензуру у германских военных властей, им не удалось перехватить ни одно из посланий.

Когда я закончил работу в Монте-Кассино, меня отвезли на линию Рейнхарда, расположенную в нескольких километрах от линии Густава, а потом на линию Зенгер-Ригеля, известную также как линия Гитлера: она соединяла Понтекорво, Акино и Пьедимонте-Сан-Джермано. Существовал еще один массив укреплений, ближе к столице, но в его возведении я не участвовал, так как в те дни меня неожиданно вызвали в Берлин.

Получив это известие, я испытал такой шок, что у меня пресеклось дыхание. Учитывая, что по всей Италии многократно увеличилось число депортированных, равно как и количество причин, по которым теперь отправляли на расстрел или в концлагерь, я опасался худшего.

Через пять часов я уже находился в доме номер 155 по виа Тассо, в штабе гестапо в Риме, в обществе Юнио, полковника Доллманна и капитана СС, человека по имени Эрнст, в чью обязанность входило сопровождать меня в Германию. Похоже, настало время поработать на строительную компанию «Хохтиф».

Эрнст был на целую пядь выше Габора, и волосы у него были несколько светлее — казалось, он явился на свет прямиком из лаборатории Гиммлера. И могу поклясться, что я никогда еще не встречал человека, столь усердного в своей работе. Если я говорил Эрнсту, что мне надо в ванную, Эрнст вместе со мной шел к ее двери и оставался там до тех пор, пока я не выходил. Во время перелета, который мы совершили на скромном «юнкерсе-52», рассчитанном на пятнадцать пассажиров, он признался мне, что участвовал в Einsatzgruppen[63] — боевых отрядах, занимавшихся уничтожением евреев и цыган в Восточной Европе. Однако он не смог стрелять в беззащитных людей, в женщин и детей. И его отправили в Рим — климат города считался подходящим для лечения душевных расстройств. Теперь, по прошествии года, он чувствовал, что к нему вернулись силы, и готов был отправиться домой и продолжать бороться с врагом, пусть даже из-за письменного стола в кабинете. А когда я спросил его, чем он занимался до войны, он ответил:

— Я продавал сосиски. У меня была мясная лавка в Дрездене.

Благодаря тому, что мне позволили забрать из дома кое-какие вещи, я смог попрощаться с Монтсе.

— Меня посылают по делам в Германию. Внизу ждет немецкий офицер, так что у меня мало времени на объяснения. Если захочешь связаться со мной — поговори с Юнио. Он сумеет это устроить.

Мы обнялись — как мне показалось, в последний раз, — и она сообщила мне:

— Падре Сансовино мертв. Он покончил с собой.

У меня внутри все сжалось.

— Это невозможно. Священникам запрещено самоубийство.

— Кажется, Сансовино обнаружил, что падре Роберт Либерт, личный помощник папы, — немецкий шпион. Так что Капплер велел арестовать его, как только тот ступит на римскую землю. Юнио рассказал мне, что Сансовино, видя приближающихся к нему гестаповцев, проглотил капсулу с цианистым калием, которую носил с собой.

— Он попадет в ад. Все мы попадем в ад, — пробормотал я, не в силах скрыть охватившую меня ярость.

Потом я взял бумагу и карандаш и нарисовал несколько чертежей, указав места, где были размещены оборонные сооружения немцев, и добавив кое-какие комментарии (топографические координаты и прочее), облегчающие обнаружение объектов.

— Договорись о свидании со Смитом и передай ему эти чертежи, — попросил я. — Самое надежное место для встречи — крипта Святой Цецилии. Но будь осторожна, убедись, что за тобой нет слежки. Если тебя схватят, мы оба погибли.

— Не беспокойся, я буду осторожна.

— Еще вот что: Смит, который будет ждать тебя там, — не тот Смит, с каким ты познакомилась на протестантском кладбище. Смит номер один уже давно умер, но у меня все не было подходящего случая, чтобы рассказать тебе правду.

— Сейчас правда уже не имеет никакого значения, тебе не кажется?

Пока я спускался вниз по лестнице на улицу, меня охватило чувство, будто я спускаюсь в ад.

8

Когда самолет приземлился в аэропорту Темпльхофер, мое внимание привлекло несколько обстоятельств. Во-первых, хорошая сохранность построек. Во-вторых, упрощенная процедура прохождения таможни; похоже, что все прибывавшие в Германию подвергались проверке и досмотру заранее (я, например, не только приехал по приглашению главной строительной компании страны, но и вез с собой подписанную Доллманном сопроводительную записку, в которой сообщалось о том, какой вклад я внес в возведение оборонительных сооружений на юге Италии). В-третьих, царившая здесь атмосфера спокойствия — как будто война являлась событием второстепенной важности. Наконец после короткой беседы в кабинете гестапо мне вручили талоны на питание на целую неделю, и шофер отвез нас в центр города.

Берлин подходил для намерения Гитлера оставить память о себе «в документах из камня». Он привлек к работе одного из самых выдающихся архитекторов Германии — Альберта Шпеера. Ему было поручено превратить провинциальный Берлин в новую столицу, затмевающую по красоте и величию Париж и Вену. Завершение реконструкции планировалось на 1950 год. Предполагалось строительство проспекта, по ширине превосходящего Елисейские Поля, большой арки высотой в восемьдесят метров и что-то вроде дворца съездов, увенчанного куполом в диаметре двести пятьдесят метров. Все сооружения планировалось возводить из камня, учитывая, что они должны были простоять тысячу лет, как и Третий рейх. Тем временем Шпеер занимался строительством новой канцелярии — монументального здания колоссальных размеров, которое собирался завершить в течение года.

Помню, при виде помпезной резиденции правительства на Вильгельмштрассе мне сразу вспомнилась фраза философа Артура Меллера Ван дер Брука: «Монументальность производит то же впечатление, что и великие войны, народные восстания или рождение нации: она освобождает, консолидирует, диктует свою волю и вершит судьбы».

От этой величественной архитектуры действительно захватывало дух, она заставляла человека чувствовать себя маленьким, поражала и пугала. Стиль отличали горизонтальность линий и симметрия, он казался одновременно напыщенным и неоригинальным. Однако, как и в случае с другими произведениями фашистской архитектуры, за этими невыразительными зданиями, похожими на крепости, на самом деле крылась огромная пустота.

Я заметил также, что сады превратили в огороды, на которых росла картошка и прочие овощи.

Осенью 1943 года Берлин уже был столицей побежденной страны, несмотря на то что пропаганда утверждала обратное. Собственно, сам факт моего присутствия здесь подтверждал эту мысль. Мои услуги потребовались компании «Хохтиф» для того, чтобы я помог им превратить город в огромное противовоздушное укрытие, а ведь подобная цель явно шла вразрез с «Германией» Альберта Шпеера.

Несмотря на многочисленные меры по борьбе с несогласными внутри страны (например, заградительные отряды, которые наблюдали за каждым домом), людей, которые не разделяли нацистские идеи, становилось все больше. Как сказал один борец с режимом, страна вела в ту пору двойную жизнь и бок о бок с Германией свастики, военной формы, марширующих колонн тайно существовала еще одна — она присутствовала везде, и вполне ощутимо. Германия походила в то время на ретушированную картину: если аккуратно и терпеливо снять верхний слой, под ним обнаруживается совершенно другая картина, возможно, пострадавшая от ретуши или реставрации, но настоящая, красивая и гармоничная.

С тех пор прошло девять лет, но в ушах у меня до сих пор звучит сигнал тревоги, оповещавший о появлении вражеской авиации, и бесконечный страшный свист бомб. Начиная с середины ноября бомбардировки Берлина усилились. Сначала их осуществляли ВВС Британии, они всегда летали по ночам. Позже берлинское небо стали бороздить летучие крепости американцев, предпочитавших сбрасывать смертоносный груз днем. В результате город превратился в огромный кратер, а многие улицы стали похожи на шрамы. Две трети зданий были разрушены или пострадали. Все, кто мог, покинули город.

Но те, кто уйти не смог, вынуждены были проводить дни и ночи на какой-нибудь станции метро — надо сказать, нам, иностранцам, запрещалось находиться в противовоздушных убежищах, предназначенных исключительно для представителей арийской расы.

Однажды ночью, когда я ждал окончания бомбежки в одном из туннелей станции «Нидершеневайде», ко мне подошел офицер СС, испанец по происхождению. Его звали Мигель Эскерра. Выяснилось, что он сражался в рядах Голубой дивизии и решил остаться в Германии после того, как ее распустили. Теперь он состоял на службе в германской разведке, и нацисты поручили ему вербовать всех испанцев, какие ему попадутся, в испанское подразделение СС. Он рассказал мне, что ему уже удалось набрать более сотни — это были рабочие, отправленные Франко на фабрики по производству вооружения и потерявшие свои рабочие места, потому что предприятия были разрушены во время бомбардировок.

— Ну, что скажешь? Ты запишешься? — спросил он.

— Я работаю в качестве архитектора на компанию «Хохтиф», — стал отказываться я.

— Не обязательно сейчас; позже, когда дела пойдут хуже.

В этот момент в нескольких метрах от нас разорвалась бомба, и на голову нам посыпалась штукатурка.

— Чертов Мясник Харрис! Как близко упала! — крикнул Эскерра.

Так называли в Берлине маршала британских ВВС, сэра Артура Харриса. Харрис заслужил это прозвище, потому что именно он издал приказ о замене взрывных бомб на зажигательные.

— Я живу в Риме, там меня ждет семья, — сказал я, когда под землей снова стало спокойно.

— При теперешнем положении дел ты, вероятно, не сможешь уехать из Берлина.

Если что и тревожило меня в то время, не считая бомбежек, смерти или ранения, — так это мысль о том, что мне придется остаться в Берлине до конца войны.

— Если я не смогу вернуться в Рим, значит, Германия проиграла войну, — заметил я; это было утверждение, а не вопрос.

— Если что, ты найдешь меня в бараках завода «Моторенбау». Это недалеко отсюда.

Разумеется, меня чрезвычайно удивило то обстоятельство, что на станциях, таких как «Нидершеневайде», «Фридрихштрассе» или «Анхальтер», полно людей вроде Мигеля Эскерры: латышей, эстонцев, французов, грузин, турок, индусов и даже англичан, готовых отдать жизнь за Третий рейх.

Я снова встретил Эскерру во время сильнейших бомбежек с 22 по 26 ноября. С ним пришел один из его подчиненных — человек с блуждающим взглядом и нервным тиком (у него дергалось веко), некто Либорио, чьей единственной заботой были поиски еды. Если память мне не изменяет, 26 ноября, услышав, что от бомб союзников взорвался и загорелся берлинский зоопарк, этот человек сказал:

— Если мы поторопимся, то, вероятно, найдем там мертвого крокодила или гуся. Будет чем живот набить. Может, они даже уже поджарились. Это единственная польза от чертовых зажигательных бомб: благодаря им мы получили готовое жаркое.

— Вам нравится гусятина, архитектор? — спросил меня Эскерра.

— Спасибо, я уже поел.

— Ах да, ведь вы, жители Унтер-ден-Линден и Александерплац, обедаете каждый день, не так ли?

— Обычный паек, как у всех. Капуста, картошка…

— Вы ошибаетесь, в Берлине теперь едят далеко не все. И если дело пойдет так и дальше, скоро мы начнем жрать друг друга, — заметил Эскерра.

Мне ничего не оставалось, как пригласить их на ужин в ресторан «Штеклер», на Курфюрстендамме. Из отпущенных мне по талонам продуктов я потратил сто двадцать пять граммов мяса, столько же картофеля и тридцать граммов хлеба, не считая резиновых пирогов, за которые нам не пришлось ничего платить. Эти пироги были изобретением фирмы «И. Г. Фарбен», выпускавшей также яйца, сливочное масло и прочие витаминизированные продукты путем переработки некоторых минералов. Позже я узнал, что «И. Г. Фарбен» являлся крупнейшим в мире химическим консорциумом и в своем филиале в Леверкузене производил газ «Циклон-Б», при помощи которого в концлагерях умерщвляли миллионы евреев, цыган и гомосексуалистов.

Насытившись, Эскерра пригласил меня в клуб Гумбольдта, где немецкие власти намеревались устроить прием в честь живущих в Берлине иностранцев в последнее воскресенье перед Рождеством.

— Там будут еда и танцы, несмотря на запрет. По крайней мере в прошлом году нам разрешили петь и танцевать, — добавил Либорио.

Я отказался, сославшись на то, что буду ужинать с руководством фирмы «Хохтиф».

Потом мы говорили о том, что русские, вероятно, дойдут до Берлина, и о том, как сильно боится этого население.

— Нога Ивана, — так некоторые называют русских, — никогда не ступит на улицы нашего города, потому что у фюрера есть туз в рукаве: тайное оружие, смертоносное оружие, которое изменит ход войны, — заявил Либорио.

И тогда Эскерра, показывая, что он тут главный, потянул своего товарища за рукав и указал на табличку, висевшую на стене заведения: «Осторожно. Враг подслушивает».

Когда мы вышли из ресторана, город тонул в густых, плотных сумерках, которые, казалось, можно было потрогать рукой, тем более что с наступлением темноты берлинцы опускали на окна занавески из черной бумаги, герметично закрывавшие все щели, чтобы свет не проникал наружу.

Однажды, когда я шел по улице, с неба вдруг стали падать бомбы. Я плохо знал город и не смог быстро найти вход в метро, поэтому пришлось искать укрытия в подъезде. Там я наткнулся на маленькую женщину восточного типа: она лежала на полу, закрывая голову руками. Рядом с ней валялся Luftschutzkoffer, чемоданчик, который всем полагалось непременно носить с собой на случай бомбежки: там находились документы, продовольственные карточки и кое-что из еды и одежды. Быть может, это была служанка, которой, как и мне, запрещалось входить в противовоздушные убежища. Через две минуты крышу здания пробила бомба, и сверху, через лестницу, градом посыпалось стекло и строительный мусор. За ним последовала лавина воды и песка — не то из чьей-то ванной комнаты, не то из тех ящиков с водой и песком, что жильцы держали у двери. Потом на расстоянии шестидесяти или семидесяти метров от того места, где мы находились, посреди улицы упала еще одна бомба, образовав огромный кратер. Когда третья бомба разрушила фасад здания напротив, я понял, что нам нужно как можно скорее уходить оттуда. Но я не знал, куда нам деваться. Я жестом велел женщине следовать за мной, но страх парализовал ее. Она меня не видела. И не могла двинуться с места. Тогда я поднял ее на руки и побежал к кратеру. Очередная бомба попала в наше здание, и оно рухнуло. Мы чудом избежали смерти. Грохот бомб и орудий противовоздушной обороны стал невыносимым, и женщина прижалась ко мне, свернувшись в клубок, подобно тому, как закрывается цветок с наступлением ночи. Так мы просидели полчаса, обнявшись, боясь выглянуть наружу, туда, где нас караулила смерть. Мы не обменялись ни словом, но оба знали, о чем думает другой — каждое мгновение, с разрывом каждой новой бомбы. Невозможно объяснить, что чувствуешь в такие минуты, но у меня никогда и ни с кем не возникало больше такой сильной и тесной связи.

Когда бомбежка прекратилась, я высунул голову из кратера, чтобы посмотреть, что творится на улице. И увидел прямо перед собой немецких солдат: они сновали под снегом, напоминая копошащихся муравьев, строя баррикады из вещмешков и устанавливая тяжелое вооружение. Другая группа в спешном порядке гасила зажигательные бомбы, похожие на блестящие золотые слитки, шипевшие на земле, вызывая многочисленные пожары. Существовал лишь один способ борьбы с ними: засыпать их песком. Потом я взглянул на небо: к нему поднимались сотни столбов дыма, пыли и огня. Я вспомнил чье-то изречение, что войны ведутся ради сохранения того, что мы любим, и подумал: за только что пережитым мною могла стоять лишь презренная душонка, неспособная испытать даже каплю любви. Я обернулся, ища глазами женщину, но она уже исчезла.

Бомбежки британских ВВС стали эффективнее после того, как англичане обнаружили, что немецкие батареи противовоздушной обороны ориентируются по коротковолновому передатчику: контактируя с металлической обшивкой самолетов, волны находили источник сигнала, указывая точное местонахождение противника. Чтобы обмануть эту систему, пилоты ВВС разбрасывали над городом пластинки фольги, поглощавшие волны. Так что иногда после ужасной бомбардировки на наши головы лился дождь из кусочков фольги.

Еще я помню, как в компании представителей руководства «Хохтифа» побывал в кабинете Альберта Шпеера, в ту пору министра вооружений и амуниции Третьего рейха. Я знаю, что на Нюрнбергском процессе Шпеера приговорили к двадцати годам тюрьмы за преступления против человечества и военные преступления, но, познакомившись с ним, я увидел перед собой унылого, растерянного человека, только что получившего известие об уничтожении военно-воздушной базы в Пеенемюнде, одного из наиболее важных испытательных ракетных центров немецкой армии.

В ходе нашей встречи шла речь о строительстве нового бункера для фюрера, помимо уже существовавшего противовоздушного убежища в саду старой канцелярии. Более чем очевидный симптом того, что нацисты и сами сознавали свое близкое поражение.

Я никогда не видел всех чертежей этого проекта, но у меня была возможность взглянуть на некоторые из них, более того, со мной даже консультировались по поводу отдельных технических аспектов сооружения. Таким образом, я понял, что речь идет о бункере в пятнадцать метров глубиной, состоящем из двух этажей, каждый размером примерно двадцать на одиннадцать метров, соединяющемся с бункером 1936 года лестницей, снабженном аварийным выходом и конической вентиляционной башенкой, выполнявшей также и защитную функцию. Толщина стен составляла два с половиной метра, а крыши из железобетона и стали — около трех с половиной метров.

Но особенно в кабинете Шпеера мое внимание привлек макет «Германии», на котором весь город группировался вокруг креста, образованного двумя огромными проспектами: один из них шел с севера на юг, а другой с запада на восток, и от них концентрическими кругами отходили улицы и бульвары, словно густая паутина пятидесяти километров в диаметре. Просторные улицы (некоторые достигали ста двадцати метров в ширину и семи километров в длину) символизировали собой завоевание Lebensraum — жизненного пространства. В центре этого воображаемого города располагался Большой Зал, самое мощное здание из всех, проекты которых я когда-либо видел, высотой двести девяносто метров, весом в девять миллионов тонн, способное вместить примерно сто пятьдесят — сто восемьдесят тысяч человек.

Собственно говоря, всякому, кто захочет изучить войну в ее эволюции, достаточно будет лишь бросить взгляд на архитектурные труды Шпеера, вначале проектировавшего утопический город колоссальных масштабов, а под конец занимавшегося чертежами крепостей, вроде той, что построена в Рице, — речь идет о гигантском подземном убежище, на строительство которого ушло двести семьдесят тысяч кубометров бетона и стали и сто километров труб. Да, в 1944 году Третий рейх ушел глубоко под землю, обреченный на прозябание в туннелях. В каком-то смысле мечта Гиммлера найти подземный мир реализовалась, и, продлись война еще какое-то время, я уверен, нацисты продолжали бы раскапывать недра земли до тех пор, пока не добрались бы до самого ада.

Выбраться из Берлина оказалось нелегкой задачей, поскольку для этого требовалась виза полиции, а она выдавалась лишь так называемым Ausgebombte, то есть жертвам бомбежек. Поэтому мне опять пришлось прибегнуть к помощи Юнио, а тот обратился к полковнику Доллманну.

Когда самолет взлетел и описал параболу в берлинском небе, я взглянул вниз, на город, покоящийся на своих собственных развалинах. За четыре долгих месяца — именно столько продлилось мое заключение здесь — я неоднократно видел страшные разрушения, нанесенные бомбежками, но в тот момент, с высоты, я впервые в жизни увидел город, агонизирующий в окружении заснеженных полей, похожих на саваны.

9

Я вернулся в Рим в середине февраля 1944 года, и, хотя город по-прежнему стоял невредимый, иллюзии его жителей полностью развеялись. С одной стороны, Четырнадцатая немецкая армия поспешно явилась на помощь Кессельрингу с севера Италии, и в результате высадка союзнических войск на побережье Анцио и Неттуно застопорилась. Разочарование римлян от известия, что союзники запаздывают с освобождением города, хотя и находятся так близко, лаконично выражала анонимная надпись, появившаяся в Трастевере: «Американцы, сопротивляйтесь! Мы скоро вас освободим!» В довершение всего союзники все чаще бомбили город, так что ясные, безветренные дни стали именовать «una giornata da В-17», то есть «днями В-17» — так называлась одна из американских летучих крепостей. Жители начали умирать от голода — по крайней мере те, которые не желали принимать «германизацию», а таких было подавляющее большинство. Начались инфекционные заболевания, а вода была лишь в кварталах, занятых немцами. Парашютисты вермахта денно и нощно патрулировали границу, отделявшую Ватикан от оккупированного германскими войсками Рима. Участились рейды по отлову тех, кого потом отправляли на рабских условиях работать на рейх. Кессельринг приказал покончить с сопротивлением, и телефонные линии постоянно обрывались, а разговоры прослушивались. Беседовать по телефону в церкви считалось преступлением. Помощь «беженцам» каралась смертью. То же самое происходило с теми, кто отваживался сесть на велосипед: у немцев был приказ стрелять, не задавая вопросов. В общем, Рим превратился в пограничный город, как написал Эцио Бачино, стоящий на ничейной земле, расположенной между двумя враждующими армиями. Подозрительность, контрабанда, террор, запуганность и пресмыкательство — такими словами можно охарактеризовать жизнь в городе во время немецкой оккупации. Герберт Капплер и его заместитель капитан Эрик Прибке лично занялись допросами мятежников, а штаб гестапо на виа Тассо превратился в ад, где применяли самые замысловатые и жестокие пытки. По слухам, которые вскоре распространились по городу, Капплер и Прибке использовали бронзовые кастеты, дубинки с шипами, хлысты, паяльные лампы, иголки под ногти и даже делали мятежникам специальные инъекции, чтобы добыть показания. А итальянские фашисты учредили особый отдел полиции, известный как банда Коха. Его главой стал итальянец Пьетро Кох, требовавший называть себя «доктором». Отец его был немцем, а сам он специализировался на охоте за партизанами. Под штаб организации шеф полиции Тамбурини выделил ему пансион под названием «Ольтремаре» на виа Принчипе Амадео, около вокзала Термини. Банда Коха применяла еще более изощренные пытки, чем немцы: заключенных избивали железными прутьями и деревянными палками, дробили кости, вбивали острые предметы в виски, вырывали ногти и зубы, набивали им рот золой или лобковыми волосами. Позже, в конце апреля, Коху и его людям стало тесно в «Ольтремаре» (пансион занимал всего один этаж, и соседи жаловались на шум), и они реквизировали особняк Яккарино, красивый дом в тосканском стиле на виа Романья. О банде Коха ходило множество зловещих анекдотов. Поговаривали, что среди ее членов находился монах-бенедиктинец по прозвищу Эпаминонда — его обязанностью являлось играть на фортепиано Шуберта, пока пытали заключенных, чтобы снаружи здания не было слышно криков. По другую сторону баррикад действовали подпольные коммунистические, социалистические и монархические организации, к которым следовало добавить также тайные службы участвовавших в войне держав. Если раньше я сказал, что Рим превратился из cittá aperta в cittá colpita, то теперь он стал cittá esplosiva[64] и был готов рвануть в любой момент.

Меня самого дважды задерживало СС, когда я ехал трамваем на работу. В обоих случаях мне удавалось уклониться от принудительных работ благодаря услугам, оказанным мною рейху. Но я не подозревал, что моя судьба вскоре круто изменится.

Однажды вечером, вернувшись с работы, я застал у нас дома Юнио. Выражение его лица было серьезным и суровым, а фашистская форма показывала, что пришел он по делу. Монтсе сидела рядом с ним и выглядела расстроенной. Едва я появился в гостиной, она вскочила. И тогда Юнио произнес:

— Задержан глава незаконной организации под названием «Смит». Среди документов, изъятых в его доме, обнаружили чертежи линий немецких укреплений. Почерк на этих бумагах совпадает с твоим. Капплер сегодня ночью подпишет приказ о твоем аресте. Я сказал Монтсе, что тебе лучше на время спрятаться.

Я давно уже знал, что появление этой темы в нашем разговоре — вопрос времени, так что даже не стал отпираться.

— Полагаю, рано или поздно это должно было произойти, — сказал я вместо признания.

— В Риме с каждым днем все труднее хранить тайны. Немцы всерьез занялись подпольными организациями. Они хотят любой ценой подавить сопротивление, — заметил Юнио.

— Что стало со Смитом? — поинтересовался я.

— Он не выжил после допроса в гестапо. Но он не назвал твоего имени. Как я уже сказал, немцы вышли на тебя другим способом.

Тот факт, что Смит не назвал нацистам и имени Монтсе, успокоил меня.

— Где ты предлагаешь мне спрятаться?

— Помнишь квартиру на виа деи Коронари? Там ты будешь в безопасности, пока обстановка не нормализуется.

— Этого не случится до тех пор, пока немцы не уйдут из Рима, тебе это известно так же хорошо, как и мне.

— Тебе придется набраться терпения.

— Я терпелив, но наивностью не грешу. Теперь ответь мне на один вопрос: зачем ты мне помогаешь?

— Потому что мне не важно, что ты там мог натворить. Сейчас уже все не важно. Мы все ошибались, в большей или меньшей степени. Кроме того, есть еще Монтсе, — признался Юнио.

— Действительно, есть еще Монтсе. Я не хочу оставлять ее одну. Если немцы не найдут меня, вероятно, они возьмутся за нее.

— Я смогу ее защитить. Со мной она будет в безопасности.

Именно такого поворота событий я и стремился избежать любой ценой. Я не хотел оставлять ее с ним. Я больше не хотел быть ему обязанным. Своей работой я обязан Юнио; если нам нужно мясо или лекарства, их достает он… Его влияние на нашу жизнь и так уже чрезмерно.

— Мне кажется, ты не понимаешь: я давно хочу защищать ее сам.

Мы говорили о Монтсе так, словно ее не было в комнате, в то время как она внимательно следила за нашим разговором.

— Боюсь, в твоем положении это невозможно, — возразил Юнио.

— Ты можешь оставить нас наедине на несколько минут? Нам с Хосе Марией нужно поговорить, — вмешалась в наш спор Монтсе.

— Хорошо. Я приехал один, без Габора. Буду ждать внизу, в машине.

— Спасибо.

Когда дверь за Юнио закрылась, я произнес:

— Я не хочу подвергать тебя опасности. И расставаться с тобой не хочу.

— Боюсь, уже слишком поздно, — сказала она ровным голосом.

В это мгновение я понял, что в какой-то момент, пока меня не было, колдовство нашего брака разрушилось.

— Что ты хочешь этим сказать?

Монтсе подошла к одному из книжных шкафов, стоявших в гостиной, достала оттуда книгу, полистала ее и протянула мне лист с печатным текстом, озаглавленный: «Правила партизанской борьбы». Я наугад прочел один параграф, в котором советовалось начинать с самых простых действий, например рассыпать шипы на дорогах, по которым чаще всего ездит техника противника, или натягивать тросы над шоссе, чтобы «отпиливать» головы водителям и пассажирам вражеских мотоциклов.

— Что это такое, черт возьми? — удивился я.

— Я кое с кем познакомилась… — произнесла она с запинкой.

— С кем? — настаивал я.

— С членами Сопротивления из патриотических боевых отрядов, — призналась Монтсе.

— То есть с убийцами. То, что они предлагают, не слишком отличается от действий немцев.

— Разумеется, отличается! — возмутилась она. — Они сражаются за правое дело.

— Отрезая головы?

И в подтверждение своих слов я помахал листовкой, которую она мне вручила.

— Это необходимо, — тихо произнесла она.

— Я до сих пор помню, как ты отреагировала, когда твой отец и секретарь Оларра оправдывали убийство евреев в «Хрустальную ночь».

— Обстоятельства разные, — стала оправдываться она. — Я пообещала им свою помощь, и ничто не заставит меня изменить свое решение.

— Ты также обещала быть рядом со мной в бедах и радостях, — напомнил я.

Я чувствовал, что наши отношения могут кардинальным образом испортиться, но не осмеливался делать столь далеко идущие выводы. Я привык мириться с недостатками Монтсе, а она — с моими. Худшим из моих пороков, несомненно, была ревность. Это властное чувство сжимало мне сердце и превращало меня в человека одержимого и одновременно в неудачника.

— Мое решение никак не связано с нашим браком.

— С чем же оно тогда связано?

— Со мной, Хосе Мария, с моей совестью.

Я начинал ощущать себя негодяем, пытающимся шантажировать порядочного человека, завоевав его доверие.

— И сейчас твоя совесть велит тебе покинуть меня, чтобы убивать немцев.

— Ты чудовищно несправедлив! Я просто считаю, что ты выбрал неудачный момент, чтобы просить меня исполнять роль примерной жены.

В самом деле, после долгих месяцев, проведенных мною сначала на линии Густава, а потом в Берлине, мне хотелось именно этого — чтобы она была мне женой. Однако в то время Монтсе, как и многих римлян, увлек ветер сопротивления. О какой уж тут спокойной семейной жизни можно было говорить. Конечно, мы жили в оккупированном городе, но именно поэтому нам не помешала бы лишняя капля любви и тепла. Я понимаю, когда с неба падают бомбы, любовь — слишком уязвимое убежище. Любовь — чувство слишком хрупкое, и война, как правило, наносит ей непоправимый ущерб, но в случае с Монтсе все зашло слишком далеко.

— Можно поинтересоваться, где ты познакомилась с этими людьми?

— Ты действительно хочешь знать?

Я кивнул.

— Они приходили за тобой.

— За мной?

— Они хотели убить тебя. Считали тебя коллаборационистом, думали, что мы предатели. Мне пришлось рассказать им правду. Я сообщила им о Смите и о твоих планах. И теперь все мы сражаемся с общим врагом.

Я хотел было спросить ее, кто такие «все мы», но потом решил оставить риторику в стороне и заставить ее понять, что борьба, о которой она говорит, сопряжена со множеством опасностей.

— Ведь Юнио уже сказал тебе: Смит погиб в гестапо. Видит Бог, я не прощу себе, если с тобой случится то же, что и с ним.

Но моя речь не произвела на нее никакого впечатления.

— Если я сейчас буду прятаться, мне придется прожить остаток жизни с сознанием того, что я струсила.

— Мы уже сделали достаточно. Если бы это было не так, немцы не охотились бы за мной.

— Война идет на улицах Рима, и я не буду прятаться, — твердо произнесла она.

После наших споров власть, которую Монтсе имела надо мной, часто становилась сильнее. Причина тут довольно проста: большинство таких дискуссий возникало из-за моих возражений.

— Тебе дали какое-нибудь поручение? — поинтересовался я.

— Завтра мне предстоит забрать ящик с шипами из скобяной лавки в Трастевере, а потом я должна буду распространять подпольные материалы.

Мало что так досаждало немцам, как эти шипы — изобретение Рима времен цезарей, подхваченное партизанами: они исключительно эффективно протыкали шины автомобилей германской армии.

— Твои друзья сообщили, что тебя расстреляют, если поймают с этими шипами?

— Я знаю. Приходится рисковать. Разбрасывать шипы и распространять листовки, призывающие к восстанию, — это часть моего обучения. По окончании подготовки мне поручена более важная миссия, — призналась Монтсе.

— Что за миссия?

Монтсе несколько секунд молчала, прежде чем ответить:

— Я должна убить Юнио.

На какое-то мгновение я подумал, что она шутит, но напряжение на ее лице заставило меня понять: она говорит серьезно.

— И ты намерена это сделать? — ужаснулся я.

— Именно об этом мы с ним разговаривали, когда ты пришел. Я посоветовала ему уехать из Рима, потому что это может сделать кто-нибудь еще из наших товарищей.

Похоже, Монтсе как следует освоила тактику партизан. С каждым днем сопротивление становилось все более отчаянным.

— И что сказал Юнио?

— Он просил меня не беспокоиться за его безопасность: дескать, он знает, каксебя защитить; кроме того, он пообещал спасти тебе жизнь, если я поклянусь ему, что не буду ничего замышлять против него.

— И ты, конечно, согласилась.

— Разумеется.

— Значит, ты сохранила ему жизнь в обмен на мою.

— Что-то вроде того.

— Я пойду собирать чемодан.

— Вещи, которые пропали… я их пожертвовала, — добавила она.

— Ты пожертвовала мою одежду?

— Только ту, что не была тебе нужна.

— Можно узнать кому?

— Беженцам, евреям, которым приходится прятаться в доме друзей, солдатам, дезертировавшим из итальянской армии и отказывающимся подчиняться приказам немецких военных властей. Всем нуждающимся.

— Монтсе, я тебя не узнаю.

— Быть может, ты считал, что я буду сидеть сложа руки, пока ты рискуешь жизнью в Берлине? Я вовсе не была уверена в том, что увижу тебя снова. Мне нужно было обрести смысл в жизни.

— Твоя жизнь и так уже имела смысл.

— Жизнь не может иметь смысл, если миришься с самой жестокой из всех диктатур, какие человечество когда-либо знало, — торжественно заявила она.

Что я мог возразить? Никто не может бороться с фанатизмом, а Монтсе перестала быть идеалисткой и превратилась в фанатика. Теперь она была гораздо более холодной и расчетливой, чем я привык считать. Быть может, в этом и состоит разница между идеализмом и фанатизмом. Идеалист — человек страстный и пылкий; фанатик же холоден и беспощаден, он пытается любой ценой навязать окружающим свои идеи, пусть даже ценой собственной жизни. Мне оставалось только проверить, готова ли Монтсе зайти так далеко.

10

Я сел в машину Юнио, пытаясь держаться с достоинством, словно разговора, только что состоявшегося у нас с Монтсе, не было и в помине. Я не хотел его сочувствия и, разумеется, не намеревался благодарить его за спасение. Однако спустя мгновение, оказавшись с ним наедине впервые за долгое время, я передумал. Мне слишком о многом хотелось с ним поговорить и слишком много сомнений разрешить с его помощью.

— Все в порядке? — поинтересовался он.

— Более или менее. Можно задать тебе вопрос?

— Конечно.

— Ты бы предложил мне свою помощь, если бы не Монтсе?

Юнио внимательно посмотрел на меня, после чего ответил с непроницаемой улыбкой на лице:

— Ну разумеется. Я всегда хорошо к тебе относился.

Тут я вдруг заметил, что он ведет машину неуверенно, словно не знает, что делать с педалями, рулем и коробкой передач.

— А Габор?

— Я дал ему выходной. Скажем так: ему незачем быть в курсе всех дел.

— Твоей измены Третьему рейху?

— Это не измена.

— В таком случае что же это?

— Немного человечности. Немного здравого смысла на фоне всеобщего безумия. Человеческая жизнь всегда должна цениться выше идеологии, ты согласен?

Мне захотелось спросить его, когда и по какому поводу он изменил свое мировоззрение.

— Кроме того, позволив Капплеру пытать тебя, а потом расстрелять, я бы до конца жизни винил себя в твоей смерти, — добавил он.

— Зато ты мог бы утешить вдову, — заметил я.

Юнио воспринял мой очередной выпад с поистине рыцарской выдержкой. Впрочем, он всегда оставался дворянином и рыцарем, сколько бы ни рядился в фашиста.

— Монтсе — сильная женщина, она всегда была такой. Ни одному мужчине не придется «утешать» ее, если она овдовеет. Ты же… Достаточно лишь посмотреть на тебя.

— Что я?

— Ты будешь плохим вдовцом. Станешь пить, или что-нибудь в этом роде.

— Возможно, я даже покончу с собой, — предположил я.

— Нет, самоубийство не для тебя.

— Почему ты так уверен?

— Потому что, покончив с собой, ты лишишься удовольствия чувствовать себя виноватым. Смерть означала бы прекращение страдания, а без Монтсе единственным смыслом твоей жизни станет именно это — смаковать собственное горе, падать в бездну отчаяния, подниматься и снова падать, раз за разом, вечно. Многим людям известен лишь один способ выносить существование — получать удовольствие от своих собственных горестей.

У Палаццо Браски принца устрашающими жестами и пронзительными голосами поприветствовала компания фашистов.

— Да здравствуют принцы Юнио Валерио Чима Виварини и Юнио Валерио Боргезе! — прокричал самый юный из собравшихся.

Принц Боргезе был руководителем Десятой флотилии MAC, подразделения итальянской армии, всегда, даже в самые трудные времена, сохранявшего лояльность к Муссолини и немцам.

— Зато эти получают удовольствие, заставляя страдать ближнего, — продолжал Юнио, вяло отвечая на приветствие.

— Они встречают тебя как героя и сравнивают со вторым принцем, которого зовут так же, как тебя.

— Тот, кто сегодня заискивает перед тобой, завтра может тебя расстрелять. Уверяю тебя, в тот день, когда мне придется спасаться бегством, я не стану делать это в обществе подобных типов. Я даже Габору не позволю себя сопровождать.

— Я думал, вы друзья.

— Нет, мы просто товарищи по оружию. Габор — та цена, которую мне пришлось заплатить за возможность пользоваться доверием нацистов. Его обязанность — следить за мной (хотя сам он считает, что я об этом не знаю), а я за это поручаю ему всю грязную работу. Создается впечатление, что я его выдрессировал, но это лишь видимость. Когда его сделали осеменителем, я надеялся, что избавился от него раз и навсегда. Но его сперма оказалась не столь драгоценной, как думали немцы и он сам, так что его снова отправили ко мне. Он вернулся, поджав хвост, лучше и не скажешь. Просто все эти годы я скрывал свою неприязнь к нему. Нет, я собираюсь бежать один, поэтому и решил наконец научиться водить машину.

Интонация голоса Юнио была столь же странной, как и его слова. Он как будто повторял заученный наизусть план поведения на тот случай, когда дела пойдут плохо.

— И куда ты намерен бежать?

— Пока не знаю, но, вероятно, в какой-нибудь далекий уголок Африки или Азии. Важно найти место, где ни я не буду понимать местных жителей, ни они меня. И пока я там буду жить, я не собираюсь учить их язык или обычаи, потому что ищу именно уединения. Я презираю созданный нами мир, даже теперь, когда мы его разрушили.

Еще одна компания фашистов подняла руки в приветственном жесте, завидев нашу машину.

— Porci, corogne fasciste![65] — воскликнул я.

— Если тебе легче, когда ты кричишь, кричи, но постарайся, чтобы никто из этих бесноватых тебя не услышал, потому что в противном случае даже я не смогу им помешать повесить тебя на фонаре. А если с тобой что-нибудь произойдет, уверяю тебя, Монтсе исполнит свою угрозу.

— О чем ты подумал, когда она рассказала тебе, что ей приказано тебя убить?

— Ни о чем, но на душе у меня стало тяжело. Когда первое ощущение прошло — вот тогда я кое о чем подумал.

— О чем именно?

— О том, что если уж суждено умереть, то лучшего человека, чем она, который бы нажал на курок, не найти. Ведь не все равно, стреляет в тебя ангел или дьявол, ты не согласен? А потом мне пришло в голову, что я не знаю человека отважнее ее. И наконец я вспомнил о тебе… и почувствовал огромную зависть: ведь твоя жена подарила мне жизнь, чтобы я в обмен спас твою, — полагаю, это доказательство ее любви к тебе.

— Почему же тогда она не хочет спрятаться вместе со мной, пока все не успокоится?

— Именно потому, что она отважная женщина.

И тогда я вдруг обратился к нему с необычной просьбой.

— Я хочу, чтобы ты мне кое-что пообещал, — сказал я.

— Ты о чем?

— Если Монтсе схватят… Мне бы не хотелось, чтобы она страдала, пусть у нее будет легкая смерть…

Юнио взглянул на меня с нескрываемым удивлением:

— Ты предлагаешь мне убить ее в случае, если она попадет в руки к немцам?

— Ты — единственный из всех моих знакомых, кто сможет с ней видеться, если ее арестуют. Я не хочу, чтобы этот зверь Капплер к ней прикасался. Мне невыносима мысль о том, что последним ее воспоминанием может стать паяльник, сжигающий ей подошвы.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты снова перевязываешь рану прежде, чем она появилась. В действительности тебя заботит не то, что может произойти, а страдания, которые причинила бы тебе ее смерть, — с осуждением произнес он.

— Все гораздо проще, — сказал я.

— Разве? Давай-ка вспомним наше положение. Монтсе подарила мне жизнь, чтобы я взамен спас твою, а теперь, когда оба мы в безопасности, у тебя появились такие мысли. Боюсь, это совсем не просто.

— Забудь.

— Разумеется, я забуду об этом разговоре, и, надеюсь, ты ради своего же блага сделаешь то же самое. Тебе придется некоторое время провести взаперти, одному, и не думаю, что ты сможешь долго там продержаться, если будешь думать о подобном.

— Кто-нибудь сможет ко мне приходить?

— Тебе будут приносить еду раз в неделю.

— Это будет какой-то определенный человек?

— Да, конкретный человек. Нужно соблюдать меры предосторожности.

— А Монтсе не может стать этим человеком? Мы были четыре месяца в разлуке — и, быть может, пройдет еще столько же, прежде чем союзники возьмут город.

— Меня самого удивляет, что они этого до сих пор не сделали, — признался он. — Хорошо, я постараюсь, чтобы еду тебе приносила Монтсе.

— Благодарю.

— Тебе не за что меня благодарить, я поступаю так, заботясь о своем будущем. Приказ о твоем задержании за подписью Капплера откроет тебе множество дверей, когда власть в городе сменится, и то же самое ждет Монтсе, ведь она теперь «работает» на Сопротивление. Если меня арестуют при попытке к бегству, я надеюсь, что вы за меня заступитесь.

— Должен ли я знать еще что-нибудь?

— В доме есть радио и кое-какие книги. Читай и отдыхай. Ставни держи закрытыми, а если тебе вдруг по какой-то причине придется их открыть, постарайся не высовываться из окна. И конечно же, никому не открывай дверь — только надежным людям. Если позвонит кто-то, кого ты не знаешь, осторожно загляни в глазок и дождись, пока этот человек произнесет пароль: «Casalinga»[66]. Как только будут новости, я дам тебе знать. Чуть не забыл: в бардачке лежит связка ключей. Возьми их.

Остаток пути мы ехали в молчании.

Добравшись до пункта назначения, мы крепко и долго жали друг другу руки. В тот момент я и представить себе не мог, что больше мы никогда не увидимся.

Ступив на тротуар, я почувствовал, что меня мутит. Прямо перед входом в дом номер 23 по виа деи Коронари меня стошнило. Потом я торопливо поднялся по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек, чтобы меня никто не заметил.

11

Если бы мне предложили описать время, проведенное мною в заключении, в нескольких словах, я бы сказал, что март стал тревожным месяцем, полным драматических событий, а апрель и май просто голодными. Мое положение было частью общего положения дел. Рим играл роль военного трофея, который союзники желали заполучить, а немцы — удержать любой ценой. Жертвой происходящего стал народ: на их глазах бомбардировки союзников уничтожали запасы продовольствия вне зависимости от того, кто их поставлял — Красный Крест или сам Ватикан. Союзники рассуждали так: если в Риме голод — значит, его жители поднимутся против оккупантов. Немцы же считали, что голод и бомбардировки создают у населения отрицательный образ союзников. Поэтому как одни, так и другие брали город измором; а когда продуктов осталось всего на несколько дней, нацисты снова организовали рейды за рабской рабочей силой. Причем они руководствовались и другим соображением: отправляя задержанных на север Италии или в Германию, они избавлялись от тысяч голодных ртов.

Но движение Сопротивления продолжало действовать. Монтсе была в его рядах. Во время моего вынужденного заключения больше всего меня беспокоило то, что я не знаю, где и с кем она находится и подвергается ли ее жизнь опасности. В довершение этой пытки я обнаружил, что продуктов хватит на неделю. Стало быть, именно столько мне предстоит ждать первого посещения Монтсе.

Мне показалось, она похудела — быть может, потому, что она надела мой старый плащ, висевший на ней как на вешалке. Она принесла с собой целую сумку еды.

— Немцы явились за тобой в ту же ночь, как только ты ушел. Ты чудом не попался, — произнесла она, целуя меня.

Я подумал, что, если меня схватят, единственное имя, какое я смогу назвать нацистам, — это ее имя, потому что Смит и падре Сансовино мертвы.

— Они сильно тебе докучали? — спросил я.

— Я сказала им, что не видела тебя с тех пор, как ты уехал в Германию, и притворилась, что ты меня больше не волнуешь. Потом я показала им, что в доме даже нет мужской одежды. Поскольку со мной был Юнио, они ограничились тем, что записали мои показания.

— Понятно.

— Юнио сообщил мне, что Капплер назначил за твою голову солидную сумму и что Кох обещал поймать тебя во что бы то ни стало.

— И во сколько меня оценил Капплер?

— В миллион лир.

— Значит, Кох примется за свою работу всерьез. Откуда ты достала всю эту еду?

— Юнио знаком с corsaro della fame.

Именно так, «пиратами голода», называли тех, кто продавал еду на черном рынке.

Под продуктами я обнаружил пистолет и ручную гранату.

— А оружие зачем? — спросил я, не скрывая удивления.

— Я хочу, чтобы ты его взял, вдруг понадобится, — ответила она.

— Я в жизни ни в кого не стрелял! И сейчас, разумеется, тоже не намерен этого делать! — возразил я.

Монтсе проигнорировала мои возражения.

— Обращаться с пистолетом очень просто, — начала она объяснять. — Сначала снимаешь с предохранителя, потом целишься так, чтобы рука не дрожала, а потом нажимаешь на курок. А с гранатой еще легче, хотя с ней надо быть осторожным. Нужно только потянуть за кольцо, а после бросить ее. Если кто-нибудь попытается прорваться в квартиру, ты кинешь ее во входную дверь, а сам убежишь в ванную комнату, запрешься на ключ и залезешь в ванну. На все про все у тебя пятнадцать секунд. Граната уложит всех, кто будет за дверью. Немедленно выйдешь из квартиры и поднимешься на крышу. Оттуда ты сможешь перепрыгнуть на соседнее здание. На улицу не беги, потому что обычно кто-то караулит выход из здания.

— Этому научили тебя твои новые друзья? — проговорил я ошеломленно.

— Я лишь изложила тебе теорию. Стрелять мне пока не приходилось. Мне поручили собирать информацию о германских войсках. Ее мне предоставляет Юнио — добровольно. Я изложила ситуацию своим товарищам, и они поняли, что Юнио нам полезней живым, чем мертвым. Так что мы с ним вместе ходим на ужины и праздники, которые немцы устраивают в отеле «Флора» или в «Эксельсиоре». Вчера мы сидели за одним столом с Эрихом Прибке. С ним была актриса Лаура Нуччи.

Я представил себе, как Монтсе в вечернем платье идет по мягким коврам роскошных отелей на виа Венето под руку с Юнио, и ощутил в животе горькую и гулкую пустоту.

— А Прибке — он не спрашивал тебя обо мне?

— Юнио представил меня как сеньориту Фабрегас.

— Значит, ты теперь не замужем.

— Временно. Это часть плана. Все должно выглядеть так, будто он за мной ухаживает.

— Юнио слишком проворен. Теперь он хочет выслужиться, чтобы оградить себя от преследования союзников, когда они освободят город. Он на днях признался мне в этом. Однако я и пальцем ради него не пошевелю, если будет такая возможность.

Во мне говорила злоба затворника.

— Разумеется, Юнио придется заплатить за совершенные им преступления, но это не помешает трибуналу быть объективным и учесть помощь, которую он оказывает Сопротивлению. Быть может, удастся добиться смягчения приговора, — заметила Монтсе.

— Значит, так и окончится эта история: «Убийца добился смягчения приговора, и они жили долго и счастливо»?

— Ты опять об одном и том же! Может, стоило увезти тебя из Рима в горы? Там бы ты успокоился.

— Я не хочу, чтобы ты обращалась со мной как с чахоточным больным. Я всего лишь несчастный узник.

— Ты беженец, а это значит, что тебе повезло. Узники сидят в тюрьме Реджина-Коэли, в подвалах на виа Тассо и в пансионе Ольтремаре. И многих из них пытают, прежде чем расстрелять.

— Ну, раз мне повезло, мне бы хотелось, чтобы сегодня ночью мне повезло еще больше и ты осталась со мной, — брякнул я.

— Извини, но мне приказано не задерживаться в этой квартире больше, чем потребует необходимость.

— А это сколько? Минуту, час, два, три? Сколько?

— Во всяком случае, не целую ночь. Первое правило — не привлекать внимания соседей. У немцев повсюду агенты.

— У тебя свидание с Юнио?

— Мы ужинаем с немцами в «Эксельсиоре». Там будет присутствовать генерал Мельцер.

— Ух ты, сам король Рима! — присвистнул я презрительно.

Генерал-лейтенант Курт Мельцер, заменив генерала Штахеля на посту верховного военного коменданта города, обосновался в роскошном люксе отеля «Эксельсиор» и объявил себя «королем Рима». Хотя в действительности был просто драчливым и нахальным алкоголиком.

— Я приду на следующей неделе, принесу тебе еды. Береги себя.

Когда мы обнялись на прощание, я заметил, что в кармане плаща у нее лежит какой-то большой и тяжелый предмет.

— Что у тебя там?

— Пистолет, такой же, как у тебя, — проговорила она беспечно. — Для самозащиты, если потребуется.

— Не забудь оставить его дома сегодня вечером. Мне бы не хотелось, чтобы его нашли немцы и расстреляли тебя на рассвете вместе с принцем. Я бы не вынес такой романтики. — Я неуклюже попытался разрядить обстановку.

— Не беспокойся: если меня когда-нибудь и расстреляют, я сделаю все от меня зависящее, чтобы ты оказался рядом со мной, — ответила она.

* * *
В ту ночь мне приснилось, будто меня схватила банда Коха и привезла в пансион Яккарино. Там меня ждал «доктор» Кох, молодой человек двадцати пяти с небольшим лет, внешне чем-то похожий на Юнио.

— Значит, это ты стоишь миллион лир, — произнес он. — Капплер очень, очень разочарован твоим поведением. Я же возразил ему, что верю в твое раскаяние и в твою готовность рассказать нам все, что тебе известно об организации, на которую ты работаешь. Я прав?

И прежде чем я успел раскрыть рот, он ударил меня железным прутом по почкам, да так, что я согнулся пополам. Потом он начал бить меня ногами с необычайной жестокостью и бил до тех пор, пока я не упал.

— Знаешь, что мне нужно, чтобы твой язык развязался? — продолжал он. — Выяснить, какой у тебя болевой порог. А чтобы добраться до него, у меня есть уйма времени. Так что продолжительность и интенсивность процедуры зависит от тебя. Что скажешь?

Но говорить мне что-то мешало, хоть я и намеревался это сделать. Я хотел прокричать этому козлу в лицо, чтобы он убирался ко всем чертям. Но голосовые связки меня не слушались. Как будто горло у меня вдруг сжалось. Мое молчание вывело Коха из терпения, и он приказал своим людям привязать мои ноги и руки к деревянному стулу. Потом наградил меня электрическими разрядами в область гениталий. Все это делалось под аккомпанемент фортепиано — играли Шуберта. Затем меня опять стали избивать. И тогда я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, один из агентов клещами раскрывал мне рот, а сам Кох запихивал туда лобковые волосы, которые осторожно брал щипцами с фарфорового блюда.

Меня затошнило.

— Тебе противно? А странно: ведь это волосы с лобка твоей жены. Мы вырвали их у нее зубами, а потом изнасиловали. Ты мне не веришь, да? Ты думаешь, я неспособен на подобное…

С этими словами Кох открыл дверь в смежную комнату, и я увидел там Монтсе: она висела на потолочной балке. Казалось, она мертва или без сознания, а лобок ее действительно был весь исцарапан и кровоточил.

Это кошмарное зрелище вернуло мне голос.

Испустив глухой и жалобный вопль ярости и боли, я проснулся.


Поскольку мне нельзя было открывать ставни, я потерял счет времени и ощущение реальности. А так как время и пространство меня больше не ограничивали, в душе моей поселились тоска и отчаяние. Иногда у меня возникало ощущение, что я впал в спячку и живу в подземном мире, где единственный возможный вид деятельности — это бездействие. Казалось, все дороги для меня закрыты, как тот дом, в котором я находился.

Чтобы не волноваться сверх меры, слушая о происходившем в городе по радио, я решил не включать его, а заняться чтением. Книги, упомянутые Юнио, оказались полным собранием сочинений Эмилио Сальгари. Так что вскоре я, с пистолетом в одной руке и с гранатой в другой, принялся за чтение романов самоубийцы Сальгари. Полагаю, мне удалось выжить благодаря простому, жизнеутверждающему стилю его произведений, ничего общего не имевшему с тем представлением, какое у меня о нем сложилось. Это открытие занимало меня несколько дней: создавалось впечатление, что его биография и его произведения принадлежали разным людям, между ними как будто не хватало какого-то фрагмента. И это открытие помогло мне лучше понять Монтсе. Иногда люди, повинуясь требованию своего века (мы, несомненно, жили в эпоху, которую можно охарактеризовать как необыкновенную), были вынуждены совершать из ряда вон выходящие поступки, ничего общего не имеющие с их повседневной жизнью. Однако это не значит, что люди изменились к худшему или навсегда покончили со своим прошлым. Да, человек мог какое-то время вести двойную жизнь, а потом вернуться к нормальному существованию — под воздействием обстоятельств. Сейчас я думаю, что в моих рассуждениях не хватало ясности, но тогда я был в состоянии глубочайшей подавленности, почти на грани сумасшествия, потому что непросто жить днем, словно ночью. Это пагубно сказывается на душевном здоровье.

Я пробовал заниматься гимнастикой, потому что боялся, что от длительной неподвижности мои мышцы совсем ослабнут. Даже у заключенных есть двор, где они могут размять ноги. А мне нельзя было шуметь — я превратился в призрачную фигуру.

Когда книги были прочитаны, пришлось включить радио, чтобы послушать посторонние голоса, а не те, что шли из моего сознания.

Был полдень 25 марта, третья неделя моего заточения подходила к концу. Поймав радио Рима, я услышал сообщение, переданное накануне ночью германским верховным командованием:

«Вечером 23 марта 1944 года преступные элементы бросили бомбы в немецкую колонну полиции, проходившую по виа Разелла. В результате этого нападения погибли тридцать два германских полицейских, многие были ранены.

Злодейское покушение осуществили коммунисты-бадольянцы[67]. Ведется расследование с целью узнать, вызван ли этот преступный акт подстрекательством англичан и американцев.

Германское командование намерено пресечь деятельность этих бандитов и безумцев. Никто не может безнаказанно подрывать вновь установленное итало-германское сотрудничество. Поэтому германское командование приказывает за убийство одного немца расстреливать десять коммунистов-бадольянцев. Приказ был приведен в исполнение».

Это означало, что уже казнили триста двадцать «коммунистов-бадольянцев», то есть партизан-коммунистов и монархистов, поскольку Бадольо был главой последнего монархического правительства, до того как однажды ночью покинул Рим вместе с королем, оставляя город в руках немцев. Получалось, что каждая из группировок потеряла по сто шестьдесят человек. Монтсе работала на ГАП[68], которые были связаны с объявленной вне закона Коммунистической партией, и вероятность того, что ее могли расстрелять, сводила меня с ума.

Живя в совершенном одиночестве, я не знал, что информация, передаваемая немцами, сильно отличалась от реальности. Мое отчаяние дошло до такой степени, что я был готов покинуть свое убежище и броситься на улицу в поисках новостей. Однако я взял себя в руки и рассудил, что, если бы с Монтсе что-нибудь случилось, Юнио сообщил бы мне об этом.

Сама Монтсе рассказала мне на следующий день, что покушение на виа Разелла осуществили члены ГАП: они собрали бомбу большой мощности, положили ее в украденную у дворника тележку и оставили ее на пути следования 11 роты третьего батальона СС «Больцано». Его штаб-квартира находилась на Виминале, в бывшем помещении итальянского министерства внутренних дел, но рота каждый день маршировала через centra storico[69] на строевые занятия у моста Мильвио, а потом возвращалась обратно. В довершение ко всему солдаты шли строем и пели песню «Hupf, mein maedel» — что-то вроде «Прыгай, девчоночка моя». Большое количество солдат, пение и пунктуальность сделали из роты легкую мишень.

На этот раз немцы не стали пренебрегать высоким числом потерь, как они делали прежде, а решили преподать своим врагам серьезный урок. Впрочем, могло бы быть и хуже.

Гитлер потребовал за каждого немца, ставшего жертвой ужасного преступления, уничтожения тридцати пяти итальянцев. Кажется, Кессельринг снизил эту цифру до десяти за одного, поскольку боялся народного восстания. Разработкой и исполнением операции «Todeskandidaten» — «Кандидаты на смерть» — руководил непосредственно Капплер; он собирался казнить всех заключенных, уже приговоренных к смерти, и тех, кого подобный приговор неминуемо ожидал в будущем, но вскоре осознал, что их недостаточно, и попросил помощи у банды Коха и у questore della polizia[70], карьериста и негодяя Пьетро Карузо. В конце концов, посовещавшись, они составили список, включавший членов Сопротивления, евреев, рабочих, простых заключенных и даже одного священника. Местом для казни выбрали Ардеатинские пещеры, расположенные между катакомбами Каллиста и Домитиллы. Я хорошо знал это место — там добывался песок, использовавшийся для изготовления цемента. Оно представляло собой гигантскую пещеру со множеством галерей и переходов. Как я уже сказал, все верили, что информация о числе жертв в прессе достоверна, однако, когда Рим освободили, и пещеры (сегодня их называют Ардеатинские рвы) снова прочесали, там обнаружили триста тридцать пять трупов. Говорили, что один из немецких солдат 11 роты, пострадавший во время нападения на виа Разелла, умер во время подготовки карательной акции и Капплер без колебаний добавил в список еще десять имен. Еще пятерых казнили по ошибке. Просто кто-то — Кох, Карузо или сам Капплер — плохо считал. А так как эти несчастные стали невольными свидетелями расправы, их тоже решили казнить. Триста тридцать пять жертв отвели внутрь пещеры, где каждый должен был получить пулю в затылок. Но многие солдаты решили для храбрости напиться. В результате некоторым приговоренным просто отстрелили головы. Капплер велел заложить вход в пещеру динамитом. Однако что-то он не учел, и через несколько дней по всей округе распространилось страшное зловоние. Окрестные жители стали протестовать и задавать вопросы, ставившие власти в неловкое положение. В ответ Капплер велел превратить вход в пещеры в свалку, чтобы смрад от гниющего мусора перекрывал запах разлагающихся трупов.

Но Рим продолжал жить и после этих ужасных событий. После покушения на виа Разелла немцы урезали ежедневную норму хлеба, полагавшуюся жителям, до ста граммов и усилили борьбу с Сопротивлением. ГАП оказались обезглавлены — в ряды этих групп затесался предатель, и многим их членам в течение нескольких недель пришлось исчезнуть.

Монтсе не оставалось ничего другого, как искать убежища в квартире, где прятался я.

Когда она вошла, лицо ее было искажено, волосы растрепаны, глаза тревожно блестели, дышала она с трудом, прерывисто. Я предположил, что на улице с ней что-то случилось. И тогда, прежде чем я успел поинтересоваться, в чем дело, она сказала:

— Я хочу попросить у тебя прощения.

— За что? — удивился я.

— За то, что не была тебе хорошей женой, такой, какую ты заслуживаешь.

— Почему ты так говоришь?

Монтсе бросилась ко мне в объятия, словно стремясь спрятаться, а потом призналась:

— Я все испортила. Я только что убила человека.

Я изо всех сил обнял ее, прижал к себе — и наткнулся на пистолет. Его рукоятка была еще теплой.

— Успокойся. Я уверен, ты защищалась, — я искал любых аргументов, чтобы только утешить ее. — Все будет хорошо.

Вдруг она сама стала объяснять случившееся:

— Все произошло так быстро… Я спешила сюда, и около Палаццо Браски ко мне обратился молодой фашист. Я была погружена в свои мысли и старалась пройти незамеченной, а юноша объяснялся на диалекте — возможно, сицилийском. Так что я не обратила на него особенного внимания. И тогда он пошел за мной, продолжая говорить. Сначала его слова казались мне любезными, но по мере того как он безуспешно пытался привлечь мое внимание, настроение его переменилось, он начал гримасничать, тон его стал неприятным. Потом он попросил меня остановиться и показать ему документы. Не знаю, хотел ли он только попугать меня или действительно разозлился, но я занервничала. Я подумала, что, если отдам ему документы, он начнет меня обыскивать. Я почему-то была уверена в том, что единственное, чего хотел этот молодой человек, — полапать меня. Так что я схватила пистолет, повернулась и, не проронив ни слова, два раза выстрелила в него в упор. У него расширились глаза, а когда он осознал, что произошло — две пули застряли у него в животе, — то закричал: «La puttana mi ha sparato! La puttana mi ha ucciso!»[71] И тогда я бросилась бежать.

Я понял, что Монтсе убила этого юнца из страха. В установившейся благодаря немцам обстановке террора страх стал столь же законной причиной для убийства, как и любая другая.

— Быть может, ему удалось выжить. Может, он только ранен, — предположил я.

— Ты думаешь?

— Многие выживают после таких ранений.

Я ничего не знал о пулевых ранениях, но был уверен, что Монтсе, как только пройдет напряжение, рухнет на пол. Я предусмотрительно взял с собой две бутылки амаретто и заставил ее выпить несколько рюмок подряд. Спустя полчаса речь ее стала тягучей и несвязной, и суровость исчезла с лица, сначала под действием усталости, а потом сонливости.

Я последовал ее примеру — не из сочувствия к ее страданию, а по иной причине: я считал, что она сама навлекла беду на свою голову. Если расхаживать по улице с оружием, это может кончиться только трагедией. Подобные мысли в адрес Монтсе заставляли меня чувствовать себя так, будто я предаю нашу с ней общность, наш брак. Кроме того, я боялся, что это событие в будущем скажется на ее психике, — в общем, я решил заглушить все эти мысли алкоголем.

На следующее утро Монтсе вела себя так, будто ничего не произошло. Должен признать, это обстоятельство глубоко разочаровало меня, потому что подтверждало: случившиеся с ней перемены оказались гораздо серьезнее, чем я мог себе представить. Я ждал от нее покаянных речей — быть может, достаточно было одной-единственной фразы, выражающей сострадание к жертве, — но Монтсе ничего не сказала, она лишь приложила руку к ключице, и этот жест словно останавливал дальнейшие расспросы. Потом, услышав из уст полковника Стивенса, диктора ВВС, о новых атаках Сопротивления в районе Квадрато, недалеко от виа Тусколана, Монтсе, покраснев от гордости, сказала:

— Наши товарищи в зоне восемь нанесли новый удар. Быть может, мне нужно было присоединиться к ним. Я слышала, что немцы не осмеливаются появляться в Квадрато. Решение спрятаться здесь было ошибкой: ведь я нахожусь всего в шаге от Палаццо Браски, а фашисты, вероятно, удвоили охрану.

— Быть может, — только и сказал я.

Эти слова положили конец эпизоду, который, явись его главным героем я, оставил бы на мне отпечаток на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, я уверен: след от него остался в каком-то уголке совести Монтсе, хоть она этого и не показывает. В ходе сотен наших с нею разговоров, касавшихся войны и возникших уже после того, как она осталась в прошлом, данный случай ни разу не фигурировал. Даже если в них участвовали те, кто входил в ГАП, ее товарищи. Но одна деталь укрепила меня в моих подозрениях. Насколько я понял, Монтсе стреляла в молодого человека на пьяцца ди Паскино, и она никогда не ходила туда. Она также старается держаться подальше от пьяцца ди Сан-Панталео, где расположен Паллаццо Браски.

1 апреля началась «хлебная война». А несколькими днями позже толпа голодных женщин и детей осадила булочную, поставлявшую хлеб офицерам СС, в районе Остиенсе. Нацисты арестовали десять женщин, отвели их на мост Ферро, столкнули в воду и расстреляли из автоматов.

Прошло еще два месяца до полного освобождения города, однако у меня не сохранилось четких воспоминаний (и тем более эмоционально окрашенных) о том, как все происходило. Зато я помню о зверствах, которые совершили немцы, прежде чем уйти. Быть может, именно из-за того, что они были уже совершенно бесполезны: goumiers[72] французского маршала Жюэна прорвали линию Густава. Это стало началом конца. В тот день легенда, по которой маршал Кессельринг считался непобедимым воином, была развенчана. Ночью на обрывистых кручах провинции Фрозиноне для немцев таяла мечта о Риме. До сих пор многие спрашивают: почему германские войска не взорвали город, отступая, как они сделали это с Неаполем. Некоторые уверены, что они поступили так ради блага человечества. На мой взгляд, это означало бы убить мечту о возможности снова завоевать Рим.

Когда я наконец открыл настежь окна, моим глазам стало больно от света.

В почтовом ящике мы нашли записку от принца Чимы Виварини. В ней говорилось:

Я бегу с варварами на север. Прощайте навсегда. Юнио.

Забавно, как устроен человеческий мозг: после трех месяцев заключения во время первой прогулки по освобожденному городу я заметил лишь одну перемену: кошки, некогда наводнявшие улицы, исчезли. «Ни одной кошки, ни одного принца», — подумал я.

12

После войны я открыл архитектурную мастерскую, спроектировал десятки домов, которые построили на руинах, оставленных бомбардировками союзников, и правительство пожаловало мне итальянское гражданство в благодарность за заслуги во время немецкой оккупации. Как и предсказывал Юнио, подписанный Кессельрингом ордер на арест открыл передо мной множество дверей. Чертежи немецких оборонных сооружений обнаружились среди документов, изъятых в штаб-квартире гестапо на виа Тассо, и теперь их вместе со многими другими «памятниками» времен войны хотят показать на какой-то выставке, посвященной «оружию движения Сопротивления».

С Монтсе все вышло еще интереснее. Ее имя появилось в прессе, говорилось, что ее боевая кличка — Либерти. В парикмахерской и продуктовом магазине с ней обращались как с народной героиней. Сразу же по окончании войны она вступила в Коммунистическую партию Италии, ей, как и мне, предоставили итальянское гражданство, и она стала работать библиотекарем.

18 сентября 1944 года состоялся суд над questore[73] Пьетро Карузо: его обвиняли в том, что он передал пятьдесят заключенных из тюрьмы Реджина-Коэли Капплеру, чтобы пополнить ими список казненных в Ардеатинских рвах. Охваченная яростью толпа ворвалась в зал заседаний, требуя мщения, но, поскольку Карузо еще не привели, они накинулись на Донато Карету, начальника тюрьмы Реджина-Коэли во время оккупации и главного свидетеля обвинения: его забили до смерти. Через два дня Карузо приговорили к расстрелу; приговор был приведен в исполнение на следующий день в форте Баветта.

20 апреля 1945 года Муссолини распустил свое марионеточное правительство и попытался бежать в Швецию. Через неделю в Массо его захватили партизаны и на следующий день расстреляли в Джулино-ди-Меццегра. Несколько часов спустя под улюлюканье толпы его тело и труп его любовницы, Клары Петаччи, повесили вниз головой на фонарных столбах на пьяцца Лоретто в Милане.

Гитлер принял решение покончить с собой в берлинском бункере, велев кремировать тело. Он видел фотографии Муссолини, висевшего на столбе, как коровья туша, и его приводила в ужас вероятность такого же конца.

В тот момент, когда Гитлер сводил счеты с жизнью, полковник Уильям Хорн входил в бронированную комнату в Нюрнберге, где нацисты оставили на хранение сокровища Габсбургов, чтобы забрать Священное Копье Лонгина и объявить его собственностью Соединенных Штатов Америки.

4 июня 1945 года, в первую годовщину освобождения Рима, Пьетро Коха судили за преступления против итальянского народа. Его признали виновным и приговорили к смерти. За несколько часов до расстрела с четками на голове, которые прислал ему папа Пий XII, — он не хотел прикасаться к ним руками, потому что они были испачканы кровью его жертв, — он покаялся перед Господом в своих грехах.

— Родина проклинает меня, и правильно; суд отправил меня на смерть и поступил верно; папа простил меня и сделал еще лучше. Если бы я всегда следовал его примеру — примеру прощения и доброты, вы не находились бы здесь, теряя время, и я не стоял бы здесь, ожидая смерти, — сказал он перед казнью.

В ноябре 1946 года в Риме состоялся процесс над генералами Эберхардом фон Макензеном и Куртом Мельцером, но их судил не итальянский трибунал, а британский, поскольку на них как на военнопленных распространялись международные правовые нормы. Обоих приговорили к расстрелу. Однако приговор так и не привели в исполнение.

Следующим на скамью подсудимых попал фельдмаршал Кессельринг — его, как и его предшественников, приговорили к смерти. Но потом приговор смягчили, и недавно он вышел на свободу. Это решение вызвало многочисленные демонстрации протеста.

Герберта Капплера судил итальянский трибунал в мае 1948 года. Его признали виновным в массовом убийстве в Ардеатинских рвах и приговорили к ergastolo[74], максимальному наказанию по новой итальянской Конституции. В настоящее время он отбывает наказание в тюрьме Гаэты.

Что касается Ойгена Доллманна, он после ареста признался, что во время войны был шпионом Управления Стратегических Служб США[75], и в 1949 году опубликовал книгу «Рим при нацистах» в миланском издательстве «Лонганези». Я ее еще не читал. После всего случившегося что мог сообщить Доллманн, чего я сам не знал?

Понемногу стали затягиваться полученные в войну раны. Город возвращался к своей былой торжествующей жизнерадостности, римляне постепенно преодолевали тягостное уныние и начинали смотреть в будущее. Именно тогда возродился прежний проект ЭУР, и я активно в нем участвую.

В марте 1950 года Монтсе поехала на конгресс по библиотечной каталогизации, состоявшийся в городе Комо. Разумеется, в программу поездки входило посещения так называемого треугольника Ларио, образованного собственно Комо и соседними поселениями — Лекко и Белладжо. Побродив по возвышающимся над озером улицам этого маленького городка, группа библиотекарей отправилась выпить чего-нибудь прохладительного на террасе отеля «Сербеллони». И там, за столиком с видом на озеро, Монтсе узнала Юнио.

По возвращении она рассказала мне, что он очень изменился. На нем был элегантный костюм принца Уэльского, он поправился, на макушке наметилась лысина. Он попросил называть себя господином Варбургом — кажется, это фамилия его матери. Он сказал, что живет в Лугано, в Швейцарии, и занимается продажей недвижимости. Он говорил, что часто вспоминает обо мне, потому что не хватает архитекторов, чтобы заново отстроить города Германии и других стран Европы; он не исключал возможности того, что когда-нибудь мы с ним будем работать вместе. Юнио казался воплощением благополучия — он как будто одаривал весь мир торжествующей улыбкой. Однако посреди разговора он вдруг сделал необычное замечание:

— Несмотря ни на что, моей жизни угрожает серьезная опасность.

И когда Монтсе спросила его, что он имеет в виду, он ответил:

— Если я расскажу тебе, ты тоже подвергнешься риску. Хотя, возможно, ваша помощь понадобится позже, когда я уже умру. Тогда мое место придется занять тебе. Больше некому.

День выдался солнечный — погода была идеальной для того времени года, а красота пейзажа — ни с чем не сравнимой, так что Монтсе подумала, что Юнио шутит, пытаясь воскресить прежние времена. Кроме того, за ним даже не числилось никаких долгов перед итальянским правосудием, которые могли бы его беспокоить. Благодаря своим связям он не сел на скамью подсудимых (итальянское правосудие таинственным образом оказалось неспособно восстановить маршрут его передвижений и тем более предъявить доказательства, достаточные для того, чтобы в чем-либо его обвинить), хотя взамен ему пришлось скрываться, он лишился родины. А сейчас он мог позволить себе жизнь без особых потрясений.

— То, о чем ты говоришь, давно осталось в прошлом, Юнио, — сказала Монтсе.

— Максимилиан. Зови меня Максимилиан. Если ты думаешь, что сейчас все снова так, как было до войны, ты ошибаешься. Или, лучше сказать, именно так оно и есть. Ничего не изменилось. Все точно так же, как до вторжения в Польшу, и данная ситуация снова приведет нас к катастрофе, — ответил Юнио.

Монтсе подумала, что он бредит, но время поджимало, и она не могла углубляться в детали. Настала пора прощаться, поскольку в программе значилось посещение парка азалий и рододендронов на расположенной неподалеку вилле Мельци-д-Эриль. И тогда Юнио, расцеловав Монтсе в обе щеки, прошептал ей на ухо:

— Если со мной что-нибудь случится, ты, вероятно, получишь некоторые документы. В таком случае прошу тебя прочитать их и поступить так, как подскажет тебе совесть.

Несомненно, это был очень странный разговор. Я даже решил, что Юнио сошел с ума, что он не смог пережить переход от войны к мирным временам — точно так же, как многие подростки отказываются принимать взрослое состояние. Я представил его, превратившегося в добропорядочного буржуа, и мне стало его жалко, ибо это был явный симптом того, что его мир рухнул. Европа древних родов уступила место Европе великих предприятий, и чтобы стать частью новой элиты, приходилось отстегнуть воротничок рубашки и засучить рукава по самый локоть. Война не только стерла с лица земли города, поселки, деревни и пашни, она также покончила с определенным образом жизни. И в этой новой обстановке Юнио уже перестал быть сыном своего времени.

ЧАСТЬ III

1

Дорогой Хосе Мария!


Когда ты будешь читать это письмо, я уже умру. Увы, мои слова покажутся тебе слишком невыразительными и практичными, но у меня мало времени, а я очень многое должен тебе объяснить. Полагаю, лучше мне перейти прямо к сути.

Все началось в 1922 году, когда граф Рихард Коуденхове-Калерги попытался продвинуть идею создания панъевропейского государства на съезде, где присутствовали дветысячи делегатов (может, это неточное число, но не меньше, во всяком случае). Австрийский аристократ потребовал объединения всех государств Западной Европы, предупреждая присутствующих о большевистской угрозе. Проект панъевропейского союза финансировался венециано-германской семьей Варбург, к которой принадлежала моя мать. Макс Варбург, наследник германской ветви семьи, вручил Коуденхове-Варбургу шестьдесят тысяч марок золотом, необходимых для реализации идеи. Интеллектуальными символами движения стали Иммануил Кант, Наполеон Бонапарт, Джузеппе Манцини и Фридрих Ницше. Но панъевропеизм Коуденхове-Калерги стремился лишь к власти над миром финансов и в конечном счете к политическому господству. Тяжелый экономический кризис 1929 года и приход к власти Муссолини, а затем и Гитлера превратили движение в мировой фашизм, чьей целью являлось создание феодального европейского государства.

Мой отец сразу же воспротивился этому движению, хоть ему и пришлось действовать очень осторожно. Скажем так: он наладил связи с влиятельными людьми в Англии и Франции, которые выступали против панъевропеизма после прихода к власти Муссолини и Гитлера. Разумеется, встать в оппозицию панъевропеизму после экономического кризиса 1929 года было все равно что противостоять фашизму и нацизму. Таким образом, мой отец оказался вовлеченным в тайную организацию «Смит». Я в то время был юн и только спустя несколько лет понял, что творится вокруг меня, поскольку моя мать, как истинная Варбург, позволила сиренам нацизма загипнотизировать себя. Великая Германия должна была стать центром новой Европы, чья твердость и решимость помешает продвижению большевистских орд на остальную часть континента. Зато мой отец всегда считал, что лучший вариант развития событий в Европе заключался в том, чтобы Германия вовсе не поднимала головы после случившегося в Первую мировую войну.

В таком ключе и развивались события; салоны семейного palazzo[76] наполнились высокопоставленными гостями, принадлежавшими к нацистской партии, которых радушно принимала моя мать и за которыми мой отец шпионил, выведывая у них информацию. В их доме бывали Альфред Розенберг, Карл Хаусхоффер, Рудольф Гесс, Экарт Дитрих и Рудольф фон Зеботтендорф (его настоящее имя Адам Глауэр). Последний все время говорил о Каире, городе, где он прожил долгое время, установив контакт с исламскими мистическими движениями и с учением дервишей мевлеви. Он даже стал членом мемфисской масонской ложи и там впервые услышал о Карте Творца. Под влиянием эзотеризма он и основал в 1918 году общество «Туле».

В то время мой отец владел поместьем в семидесяти километрах от Венеции — озерный край, место, идеальное для утиной охоты. Поверь мне: одно только воспоминание об имении воскрешает во мне самые счастливые образы моего детства (шелест тростника, касающегося бортов лодки, хлопанье крыльев испуганных уток, радужный блеск воды, ослепляющей, завораживающей, запах весны, безмятежное спокойствие лета, звон мошкары и так далее), ведь отец обычно брал меня с собой. Там к нам присоединялись другие охотники, друзья моего родителя, члены организации, о которой уже рассказал тебе. Именно таким невинным способом я и познакомился с этими людьми и впервые услышал о Зеботтендорфе и его карте.

Мне хотелось бы отметить в оправдание отца и в свое собственное, что у людей нашего круга работать всегда считалось зазорным, потому что в трудовом мире правят беспринципные карьеристы. Такие люди, как мы, обязаны заниматься деятельностью, приносящей пользу обществу и, как следствие, оправдывающей наше привилегированное положение. Посему истинной миссией представителей нашего класса является филантропия: мы либо собираем произведения искусства, чтобы они потом перешли в собственность всего человечества, либо финансируем строительство университетов или санаториев. Но дело в том, что, когда наступил момент решить, какому именно из этих видов деятельности мой отец посвятит свою жизнь, он предпочел заняться шпионажем, дабы внести, таким образом, свою лепту в жизнь общества. Ты ведь можешь вообразить себе, как много значит наследственность в таких семьях, как наша. Поэтому мне не оставалось ничего иного, как пойти по стопам отца и продолжать исполнять обязательства, взятые им на себя. Учитывая мое происхождение, связи и то обстоятельство, что я знаю несколько языков, было бы непростительно не использовать мой «талант». Впрочем, мое повествование, кажется, становится слишком циничным, а ведь мне еще надо рассказать тебе о многих важных вещах.

После того как я занял место своего отца в этой тайной организации, мне не стоило труда играть роль убежденного фашиста и восторженного последователя Гитлера. Благодаря тесным контактам, которые моя мать поддерживала с некоторыми выдающимися нацистскими лидерами, я познакомился с Генрихом Гиммлером. Он был человеком очень замкнутым и допускал к себе только особо приближенных людей — нескольких офицеров СС, живших вместе с ним в замке Вевельсбург. Несомненно, слабым местом рейхсфюрера являлись его эзотерические пристрастия — честно говоря, мне всегда казалось, что они граничат с абсурдом. Однако именно из-за их абсурдности они открывали неограниченное поле деятельности перед тем, кто готов был ими воспользоваться. В конце концов, что такое предрассудок, как не разновидность веры? Да, Гиммлер был в своем роде всего лишь верующим человеком, ожидавшим чуда, так что именно его мы ему и предоставили, взамен получив возможность попасть в самое сердце Третьего рейха.

Как я уже сказал, от своего отца я слышал легенду о Карте Творца, и с того самого момента мы сосредоточили свои усилия на разработке плана, направленного на обнаружение вышеупомянутого документа, который, разумеется, я должен буду преподнести Гиммлеру, чтобы заслужить его доверие.

Чтобы осуществить столь масштабный проект, требовалось проделать филигранную работу, если можно применить подобное выражение, поскольку в нем было задействовано много людей. Кроме того, от меня требовались определенные познания в весьма необычных областях, таких как палеография, библиотечное дело, реставрация культурных ценностей и фальсификация. Поэтому мы установили контакт с бюро по оккультизму британской разведки Ми-5, созданным специально для того, чтобы отслеживать изыскания нацистов в области оккультизма, чьим консультантом по эзотерике был сэр Алистер Кроули. Описать такого человека, как Кроули, совсем не просто. Достаточно сказать, что мать называла его Зверем Апокалипсиса за его сходство с упоминавшимися в «Откровении» чудовищами. Я за всю свою жизнь не знал другого такого жулика, так презиравшего окружающих. При всем при том его советы нам очень помогли. Он убедил британские власти использовать символ победы, виктории, который потом популяризировал Черчилль и который, кажется, является древним магическим символом разрушения, пришедшим из египетской культуры. Он предложил распространять на немецкой территории памфлеты с фальсифицированными сведениями по оккультизму и даже велел отпечатать откровения Нострадамуса, предсказывавшие поражение Германии в войне, — все это с целью деморализации врага.

Найти на мировом букинистическом рынке экземпляр книги Пьера Валериана «Иероглифы, или толкование священных букв египтян и других народов» оказалось нелегко. Потом мы отправили экземпляр в Англию, где умелый фальсификатор вставил в текст небольшое приложение с упоминанием о Карте Творца. Разумеется, нам также пришлось создать «настоящую» карту, по описанию соответствующую той, о которой говорится в труде Пьера Валериана. Для выполнения этой работы, как и в предыдущем случае, понадобилось участие многочисленных ученых, от экспертов в геомантии до специалистов по клинописи. Следующим шагом была правдоподобная легенда о карте. И ее придумали. Ну, ты уже знаешь: Персия, Египет, Германик, пирамида Гая Цестия и Джон Китс. Однако нам не хватало «места хранения» карты — такого, чтобы ни фон Зеботтендорф, ни Гиммлер не усомнились бы в ее подлинности. Разумеется, лучше всего для этой цели подходила Ватиканская библиотека.

Я являюсь гражданином Мальты и благодаря этому изучал палеографию в Ватиканской школе, где, как тебе известно, познакомился с падре Джордано Сансовино. Ты также знаешь — ведь я как-то обмолвился тебе об этом, — что Сансовино являлся членом «Священного союза», тайной службы Государства Ватикан. Однако нерешительность Пия XII по отношению к нацистам не устраивала падре Сансовино, так что его нетрудно было убедить присоединиться к нашей организации. Именно так нам удалось поместить Карту Творца в Ватиканскую библиотеку, ожидая подходящего момента, чтобы вручить ее Гиммлеру.

Боюсь, сейчас мне снова придется сделать скачок во времени. В 1934 году весь мир зависел от Испании — ее правительство, казалось, начинало утрачивать контроль над ситуацией. Вероятность вооруженного конфликта увеличивалась с каждым днем, и нам пришлось вплотную заняться твоей страной. Как сказал кто-то: «Испания была проблемой, а Европа — решением».

В результате в начале 1934 года я отправился в Барселону. Там меня ждал человек, завербованный нашей организацией. Его звали Хайме Фабрегас. Да, благодаря сеньору Фабрегасу я познакомился с его племянницей Монтсеррат, красивой восемнадцатилетней девушкой, чей идеализм ограничился тем, что заставил ее пренебречь интересами семьи в судебном процессе против ее любимого дядюшки. Я влюбился в Монтсе с первого взгляда, и с ней произошло то же самое. Необходимость признаться в этом тебе до сих пор вгоняет меня в краску. То, что происходило на протяжении нескольких месяцев моего пребывания в Барселоне, не имеет отношения к делу. Скажу только, Монтсе приобрела привычки и чувство ответственности, свойственные взрослой женщине, научилась отличать добро от зла. Полагаю, если мне и есть чем гордиться, то именно тем, что я научил ее брать на себя обязательства и выполнять их. Это великое достоинство, которое помогает человеку пренебречь личными чувствами ради более высоких целей. Надо сказать, Монтсе поняла, что сила нашей любви зиждется на твердости наших убеждений и верности долгу и что предать эти принципы значило бы навсегда похоронить любовь. Постепенно наша любовь стала угасать — сначала из-за разделявшего нас расстояния, потом — из-за гражданских обязательств, которые каждый из нас взял на себя.

Однако перенесемся снова в Рим, в зиму 1937 года. Судьбе было угодно, чтобы семья Фабрегас нашла себе убежище в Испанской академии изящных искусств, а Монтсе получила должность библиотекаря в этом учреждении. Вот тогда у нас появилась возможность запустить план «Карта Творца». У нас были карта, книга и библиотекарь. Ей-то и предстояло обнаружить труд Валериана на полках старого хранилища, когда обитатели академии испытывали экономическую нужду из-за войны в Испании. Нам не хватало только букиниста, готового сотрудничать с нами ради осуществления первой части плана, — но и он не замедлил явиться.

Пьер Валериан покинул стены академии и попал ко мне в руки через синьора Тассо, а оказавшись у меня, книга и сведения о существовании Карты Творца достигли Гиммлера — как и было задумано.

Ради реализации второго шага нам требовалось разработать надежный механизм связи между различными членами организации. Чтобы информация, полученная мной, попадала к «Смиту», не вызывая подозрений. И тогда мы подумали о тебе. Знаю, душа твоя сейчас уязвлена, ты ошеломлен и полон ярости, но поверь мне: того, чтобы ты оставался в стороне от происходящего, требовали соображения о твоей безопасности. Скажем так: организация, подобная нашей, должна действовать как подводная лодка с водонепроницаемыми отсеками, так, чтобы в случае затопления одного из них все судно не пошло ко дну. Здесь очень простое уравнение: если ты не знал, в какую организацию я вхожу, риск, что ты меня выдашь, сводился к нулю. Кроме того, необходимо было, чтобы ты поверил в существование карты, слышал разговоры о ней и даже стал свидетелем дискуссии о ее подлинности. Все это делалось ради того, чтобы, если немцы схватят тебя и подвергнут пытке, твои слова показались бы им правдоподобными.

Несмотря на то что мы приняли все меры предосторожности, в нашей работе было много провалов, как, например, со Смитом, падре Сансовино или скриптором Ватиканской библиотеки, якобы продавшим мне Карту Творца, которого я приказал убрать. Габор взял на себя грязную работу, да простит меня Господь. Назовем это необходимой жертвой, хотя квалифицировать смерть человека подобным эвфемизмом — отвратительно, с какой стороны ни посмотри. Разумеется, скриптор с самого начала знал, что за судьба его ожидает. Кажется, я как-то рассказывал тебе о тайных организациях, действующих внутри церкви, оставаясь при этом как бы в стороне от нее. Падре Сансовино было поручено собрать их воедино и дать им поручение. Так на сцене появились «Убийцы» и «Общество Восьмиугольника», чье сотрудничество оказалось для нас неоценимым. Истинные воины, храбрые солдаты и мученики — ими двигала непоколебимая вера в религию. Уверяю тебя, вера часто является лучшей союзницей организаций, подобных нашей.

Однако пойдем дальше. Так как Карта Творца была явной подделкой, нам пришлось разработать механизм, благодаря которому немцы, заполучив этот документ, не смогли бы воспользоваться им, не причинив ему непоправимого вреда. Тогда нам пришло в голову подвергнуть карту химической обработке, в результате которой все рисунки на ней и текст стирались при контакте с воздухом, а еще заразить бумагу бациллой антракса.

Целью этого предприятия было покушение на Гитлера или на Гиммлера при условии, что они окажутся в радиусе действия антракса, но когда в вагоне фюрера меня окружали представители нацистской верхушки, у меня не хватило духу развернуть карту. Я думал о своей жизни, а не о тех, кого мог спасти своим поступком. Я уже упоминал о храбрых агентах секретных организаций Ватикана. Они бы не колебались ни минуты и пожертвовали бы собой, чтобы освободить мир от Гитлера, Гиммлера или любого другого нацистского руководителя. Да, Хосе Мария, я испугался, и я до сих пор спрашиваю себя: в моих ли силах было изменить ход истории? Однако, к сожалению, рядом со мной не оказалось Николаса Эсторци или еще кого-нибудь из организации «Убийцы». Помнишь, я как-то упомянул имя Эсторци, шпиона, известного немцам под кличкой Связной? Мы познакомились в Венеции, и благодаря его участию в операции «Тарас Бородайкевич» нам удалось завладеть капиталом в размере трех миллионов марок в золотых слитках, с помощью которых нацисты хотели повлиять на результаты выборов нового папы. На эти деньги мы купили несколько объектов недвижимости, в том числе пресловутый дом номер 23 по виа деи Коронари — мы сотрудничали с Delegazione Assistenza Emigranti Ebrei[77], организацией, помогавшей евреям-эмигрантам, которым удалось укрыться от нацистов. Мы и прежде занимались этим — за свой счет. Полагаю, ты не забыл первую работу, которую я тебе поручил. Вещество, доставленное тобой из аптеки дона Оресте в квартиру на виа деи Коронари, было морфием, а предназначалось оно старому раввину из Гамбурга, страдавшему тяжелым заболеванием желудка. Да, храбрость Эсторци не имела себе равных. Я не знаю, что с ним стало. Однако мне еще слишком много надо тебе рассказать, а время поджимает.

По мере того, как крепли союзники, план «Карта Творца» приходилось приспосабливать к новым условиям войны. Речь шла уже не только о том, чтобы из первых рук узнать о военной стратегии нацистов, а о том, чтобы выяснить, каковы их планы на будущее. А за их разработку отвечал, разумеется, Генрих Гиммлер.

После разгрома немцев на Восточном фронте в войне наступил решительный перелом. В ответ рейхсфюрер создал тайную организацию, которая должна была укрыть в надежном месте высшее руководство нацистов и их сокровища. Для этого были подготовлены пути к бегству и учреждено множество торговых компаний в таких странах, как Испания (где уже действовал консорциум «Софиндус»), Аргентина (там было от трехсот до четырехсот предприятий), Чили и Парагвай. В 1944 году Гиммлер отправил тайных агентов в Мадрид, поручив им разработать маршрут, который позволит спасти разгромленных нацистов. Первая дорога спасения должна была пролегать между Берлином и Барселоной; для этого немцы собирались воспользоваться рейсом «Люфтганзы» между двумя городами. Год спустя, в марте 1945-го, агент внешней разведки СС Карлос Фулднер (аргентинец по рождению, но сын немецких эмигрантов) приземлился в Мадриде на самолете, на борту которого находились ценные картины и большая сумма наличных денег. Похоже, он собирался организовать торговлю произведениями искусства, но за этой ширмой скрывалась организация, занимавшаяся переброской высокопоставленных нацистов в Испанию.

Когда поражение Третьего рейха стало свершившимся фактом, союзники запустили в ход операцию «Safe Haven» («Надежная гавань»). Они гарантировали использование сокровищ нацистов для восстановления экономики Европы и в качестве компенсации союзникам, а также возвращение законным владельцам собственности, конфискованной немцами. Кроме того, они должны были помешать высокопоставленным нацистам скрыться в нейтральных странах, чтобы они не смогли воспользоваться денежными средствами для организации Четвертого рейха. В первые месяцы после войны операция «Safe Haven» принесла некоторые плоды, но в конце 1946 года таможенный контроль ослабился. Именно тогда многие нацистские руководители, прятавшиеся под вымышленными именами, воспользовались открывшейся возможностью, чтобы, покинув свое убежище, найти приют в Южной Америке. Так появились «Крысиный путь», соединявший Германию с Южной Америкой через Италию; путь «Б-Б» — из немецкого города Бремен в итальянский порт Бари; «Ватиканский коридор», который координировал священник Крунослав Драганович (не зря же говорят, что все дороги ведут в Рим) и «Северный путь к бегству» — из Копенгагена в Бильбао или в Сан-Себастьян.

В 1947 году правительство Перона при посредничестве Аргентинской делегации европейской иммиграции разработало план по спасению нацистов, которые могли оказаться полезными для развития страны с точки зрения своей интеллектуальной или научной значимости. Руководство проектом поручили шпиону Рейнхарду Коопсу и австрийскому епископу Алоису Худелю, духовному лидеру немецкой колонии в Риме. Коопс опирался на помощь аргентинского консульства в Генуе, а Худель — на поддержку многочисленных католических организаций (одним из главных центров по приему нацистов в Риме стал францисканский монастырь виа Сичилия). Разрешения на въезд выдавались миграционной службой в Буэнос-Айресе, а паспорта — Международным Красным Крестом (его миссия состояла в том, чтобы обеспечить документами беженцев, которые лишились их во время войны). Этим путем сумел скрыться, например, Клаус Барбье, Лионский Мясник: он сел в Генуе на корабль до Буэнос-Айреса и, оказавшись в безопасности, двинулся дальше, в Боливию. Кроме того, я выяснил, что Мартин Борман, всемогущий личный секретарь Гитлера, заочно приговоренный к смерти Нюрнбергским трибуналом, сумел добраться до Испании с фальшивыми документами, предоставленными ему Ватиканом, а оттуда разведчик гестапо Алькасар де Веласко перевез его на подводной лодке в Аргентину. То же самое случилось с Йозефом Менгелем, Ангелом Смерти концентрационных лагерей Аушвиц-Биркенау. Проработав три года ветеринаром на баварской ферме, он пересек австрийско-итальянскую границу, добрался до Больцано, где получил от Ватикана поддельные документы, и через Испанию перебрался на корабле в Южную Америку. Подобную же историю я могу рассказать об Адольфе Эйхмане, одном из идеологов «окончательного решения еврейского вопроса»: сделав себе пластическую операцию, он с 1950 года живет в Аргентине под именем Риккардо Клемента. Но список на этом не кончается. Эрих Прибке, один из инициаторов расстрела в Ардеатинских рвах, сбежал из лагеря военнопленных в Римини и нашел убежище в южноамериканском городе Барилоче. При этом он воспользовался помощью Римской католической ассоциации, при посредничестве которой аргентинские власти приняли паспорт, выданный ему Международным Красным Крестом. Прибке вместе с семьей перебрался в Америку из Генуи на трансатлантическом лайнере «Сан-Джорджо». Некоторое время он проработал официантом, а теперь владеет сосисочной. Рейнхард Спитци, помощник министра иностранных дел фон Риббентропа, живет в Аргентине с 1948 года. В том же году в Аргентину приехал генерал СС Рудольф фон Авенслебен. Поверь мне, десяткам тысяч нацистов удалось избежать правосудия благодаря «Ватиканскому коридору» и другим подобным путям спасения.

Когда закончилась война, союзники столкнулись с двумя острыми проблемами. Первая — необходимость преследования нацистов. Вторая — распространение в Европе коммунизма, превратившегося в такую же страшную угрозу, какой в свое время был Третий рейх. По крайней мере так решило правительство Соединенных Штатов. Поэтому отдел «Х-2» управления стратегических служб (с 1947 года — ЦРУ) занялся локализацией нацистских агентов, разбросанных по миру после разгрома Германии. Этих агентов, известных как stay-behind[78], то есть тех, что находились в тылу врага, искали не для того, чтобы арестовать или расстрелять, а дабы использовать их в возможной новой войне — на сей раз с коммунистами. Первым помог отделу принц Юнио Валерио Боргезе, командир десятой флотилии MAC, эскадронов смерти Муссолини: он без колебаний раскрыл имена своих агентов ради их спасения. Его примеру последовал Рене Бурже, генеральный секретарь французской коллаборационистской полиции, рассекретив имена немцев, относившихся к французскому stay-behind. После капитуляции к активной службе вернулся также шеф тайной разведки немецкой армии на Восточном фронте Рейнхард Гелен. В его организацию входили офицеры разведки СС, такие как Альфред Зайс, Эмиль Аусбург, Клаус Барби, Отто фон Большвинг и Отто Скорцени, освободивший Муссолини. Многих агентов отправили в Южную Америку в «запас» — до того момента, пока они «пригодятся». Их внедрение стало возможно благодаря Ватикану.

Потом последовали и другие операции, такие как «Скрепка», когда вербовали нацистских ученых, специалистов по аэронавтике, биологическому и химическому оружию и ядерным исследованиям для работы в Соединенных Штатах. Во многих случаях военные документы этих ученых подделывались, чтобы снять с них все обвинения перед международным трибуналом, вершившим правосудие на территории Германии после войны.

Так что, потратив на поиски опасных нацистских преступников годы своей жизни, я выяснил, что многие из них работают на своих преследователей и живут под покровительством тех правительств, которые против них сражались. Что может быть циничнее? Я спрашиваю себя: что стало с Московской декларацией 1943 года, где Сталин, Рузвельт и Черчилль торжественно заявляли, что военные преступники не избегнут правосудия, потому что их будут преследовать до самого края земли и возвращать на место преступления, чтобы их судили те, против кого они его совершили? Все это оказалось великой ложью. Европа обвинила Германию, немцы — нацистов, те — Гитлера, а он — мертв…

Проблема в том, что сейчас я даже не могу заручиться поддержкой организации «Смит»: ведь ее члены одобряют новую форму «ведения международных отношений». Так что я остался один. Да, Хосе Мария, я оказался в тупике. Я зашел слишком далеко и боюсь, это может стоить мне жизни. Вчера, пока меня не было, какой-то человек спрашивал обо мне у администратора отеля. Владелец заведения, венгр, вот уже пятнадцать лет живущий в здешних краях, сказал мне, что незнакомец говорил по-немецки с венгерским акцентом. Разумеется, я сразу подумал о Габоре, которого не видел с тех пор, как мы бежали из Рима. Боюсь, что он — один из тех самых убийц, работающих теперь на союзные державы. Поэтому я хочу попросить тебя о последнем одолжении. Я хочу, чтобы ты вручил это письмо Монтсе. Она — единственная, кому я могу доверять. Она знает, что делать с этой информацией.

Думаю, нам пора прощаться.

Еще раз прости меня.

Крепко обнимаю.

Инсбрук, 18 октября 1952 года.
Смит.

2

Не знаю, сколько времени мне понадобилось на то, чтобы осознать прочитанное, — этот длительный и тревожный период можно сравнить с путешествием через океан в шторм. Я изо всех сил пытался ухватиться за борт, но каждое слово сбивало меня с ног, как огромная, мощная волна. Фраза за фразой, строка за строкой, страница за страницей, — и вот я уже кубарем катился по палубе. Когда наконец мне удалось восстановить равновесие, голова моя готова была расколоться от эмоционального потрясения, щеки горели от унижения, колени дрожали, контуры окружающих предметов сливались. Лишь отдельные проблески, вспышки света время от времени возникали перед моими глазами, являя мне образы прошлого, подтверждавшие слова Юнио. Вот Монтсе и Юнио в лавке синьора Тассо — делают вид, что не знакомы. Вот Смит номер один дает Монтсе кодовое имя Либерти, а меня просит самостоятельно подобрать себе псевдоним — это значит, что Либерти уже существовало до нашей встречи. Монтсе рассказывает мне грустную историю о своем дяде Хайме, о своем аборте и о страстном романе с «молодым иностранцем» — на самом деле им оказался Юнио. Падре Сансовино просит меня сообщать ему о деятельности принца, Смит уговаривает следить за священником, а на самом деле оба использовали меня как связного. Я вспомнил, как сжалась от горя Монтсе, когда прочитала в газетах известие о смерти Юнио. Я понял ее страдание, ее надрывный плач, который потрясал душу. В своем ослеплении я тогда истолковал его как простое выражение печали.

Я просил, чтобы огромная волна навсегда унесла меня с палубы. Но все произошло наоборот. Буря утихла, и я вдруг увидел перед собой удаляющуюся линию горизонта, постепенно ставшую недостижимой. В то же мгновение я уже знал, что впереди меня ждут долгие годы плавания, в которых я не найду мира. Когда все успокоилось, я ощутил полное изнеможение и пустоту.

И тогда я вдруг понял, что уже давно ждал этой бури. В действительности в письме говорилось о том, о чем я подсознательно всегда подозревал, но сердце отказывалось соглашаться с разумом. Такой отказ имел под собой сугубо практические соображения: ведь в конечном счете единственное, что действительно имело для меня значение, — это женитьба на любимой женщине вне зависимости от того, разделяла она мое чувство или нет.

Десять лет назад это письмо Юнио уничтожило бы меня, но теперь все изменилось. Я узнал, что жертва рождает любовь. Я хотел пожертвовать собой, чтобы спасти наши отношения. Подобно Юнио и Монтсе я тоже имел право действовать ради блага других.

Несколько секунд я размышлял над тем, как поступить с письмом, а потом рассудил, что будет лучше не отдавать его Монтсе. Разумеется, я принял такое решение не потому, что сведения, сообщенные Юнио, казались мне маловажными, а из любви. Теперь я знал, что мои отношения с Монтсе построены на великой лжи, а, следовательно, правда может их уничтожить. А я не мог подвергать Монтсе такому испытанию. Я боялся, что она уйдет от меня, когда ей станет известно, что я в курсе их обмана. Так что лучше было оставить все так, как есть, сделать вид, что я ни о чем не подозреваю, и ждать, пока рана в моем сердце зарубцуется в результате моего смирения.

Утвердившись в своем решении уничтожить письмо, я вышел на террасу, нашел пустой горшок, положил листы внутрь и поджег их спичкой. Через две минуты письмо Юнио превратилось в угольно-черный комок бумаги, столь хрупкий, что достаточно было легкого дуновения ветерка, чтобы он рассыпался в прах. Покончив с этим, я ощутил на груди и под коленями холодные капли пота, словно только что совершил большое мышечное усилие.

Потом я сел и стал ждать Монтсе, делая вид, что ничего не произошло. Я включил радио и стал очень внимательно слушать новости: сообщалось, как заново отстраивают страну и что осень в этом году будет холоднее обыкновенного.

Я предполагал, что письмо оставило заметный след на моем лице, но, кажется, его разрушительное влияние оказалось более глубоким, потому что Монтсе, едва войдя, сказала:

— На тебе лица нет.

— Я плохо себя почувствовал после завтрака. Полчаса назад меня стошнило, — солгал я.

— Хочешь, я сварю тебе рис? Или яблоко почищу? — предложила она.

— Нет, спасибо, я лучше поголодаю.

— У тебя впали веки, как будто ты плакал, — заметила она.

Не исключено, что я плакал, сам того не осознавая. Впрочем, покраснение глаз могло объясняться и тем, что я слишком долго держал их открытыми, не моргая, застыв от удивления, сам себе не веря.

— Это от тошноты. Но теперь мне уже лучше.

Я пошел в туалет освежиться и, посмотрев в зеркало, увидел на своем лице скорее напряжение, чем горе.

— Тебе не кажется, что пахнет чем-то паленым? — спросила Монтсе, когда я вернулся.

На какой-то момент мне показалось, будто она пытается загнать меня в угол, словно мои объяснения ее не убедили. Я даже подумал, что она ждала этого письма и заранее знала его содержание.

— Я сжег на террасе кое-какие бумаги, — ответил я.

— Сжег бумаги? Какие?

— Старые бумаги.

— Я уверена, что это не те письма, которые я писала тебе из Барселоны, — пошутила она.

Я воспользовался этой ремаркой, чтобы перевести разговор в удобное мне русло. Я намеревался дать ей понять, что мне известно больше, чем я показываю, но при этом не выдать себя.

— Нет, это были письма, которые я написал тебе и не отправил, потому что не знал твоего адреса.

— Не верю ни единому слову. Ты никогда не говорил мне об этих письмах. Кроме того, ты мог узнать мой адрес в академии.

— Скажем так: это были письма, обращенные к тебе, но предназначались они для меня. Я писал их не для того, чтобы отправлять.

— И что в них было? — поинтересовалась она.

— Слова, за которые мне теперь стыдно. Поэтому я их и сжег.

— Ты никогда не стыдился выражать свою любовь — ни публично, ни в интимной обстановке. Это качество мне всегда нравилось в тебе.

— Я стыжусь не своих чувств, а своего прошлого, — возразил я.

— Ты стыдишься прошлого?

— Да. Перечитав эти письма, я понял, как был малодушен. Я всегда лишь фиксировал события, но не умел видеть в них истинного смысла. Мое прошлое было слишком правильным, если можно так выразиться.

— И это тебя беспокоит?

— Учитывая, что мир — неправильный, да. Многие люди мною пользовались.

— Это завуалированный упрек?

Нет, я ничего такого не имел в виду. Я просто хотел успокоить раненую гордость.

— Ты какой-то странный, — добавила она.

— Я просто устал.

И это была правда. Боль истощила мои силы.


6 января мы решили отметить Богоявление. Этот праздник совпал в Италии с Днем доброй колдуньи Бефаны. Бефана ходит в поношенной одежде, носит стоптанные башмаки и летает на метле — на ней она может с большой скоростью перемещаться по воздуху, приземляясь на крышах домов и проникая внутрь через каминные трубы, чтобы оставить подарки детям. В Риме центром этого праздника становится пьяцца Навона — там в этот день собираются все: от бродячих торговцев до уличных музыкантов.

Сильный дождь, шедший всю ночь, прекратился с первыми лучами солнца, и теперь сырость пробирала до костей, еще больше, чем холод. С Яникульского холма доносился пронзительный запах опавших листьев, которые лежали на влажной земле. Грязные воды Тибра стремительно неслись прочь, с оглушительным грохотом ударяясь о волноломы острова Тиберина, похожего на лодку, потерпевшую крушение. Улицы были пусты, и от этого острее чувствовалось одиночество. Мы с Монтсе шли молча, держась за руки, словно находились в незнакомой местности, стараясь запомнить все оттенки зимы. Например, чересчур скользкую sanpietrino[79] или карниз, с которого свисали огромные сосульки. Мы пересекли пьяцца Форнезе и Кампо-дей-Фьори, а когда добрались до Палаццо Фарнези, Монтсе, по обыкновению, повела меня к пьяцца Навона в обход.

Когда мы оказались на площади, все вдруг преобразилось: холод сменился человеческим теплом, одиночество превратилось в толпу, тишина — в звуки флейт и волынок.

Людское море внезапно затопило нас и оттащило к группе пастухов из Абруции, под музыкальный аккомпанемент которых Бефана пугала детей гримасами и ужимками:

— Se qualcuno è stato disubbidiente, troverà carbone, cevere, cipolle e aglio![80] — кричала она.

Но все малыши оказались послушными и за это получили шоколадки и карамельки. Момент вручения подарков был кульминацией праздника, повторявшейся для каждой новой группы детей. Давно я не видел счастья так близко, и мне взгрустнулось.

Катастрофа была неминуемой. С того момента, как я получил письмо Юнио, наши отношения постепенно шли ко дну, и теперь я уже даже не пытался вычерпать воду. И когда мы покинем наш корабль — это просто вопрос времени. Впрочем, может быть, и существовал какой-то способ спасти нас. Но мы его не нашли. Или, лучше сказать, я не нашел. Я предпочел возвести между нами стену молчания.

Однако, несмотря на то что я не выдал ни одной подробности моей тайны, душа моя была по-прежнему омрачена. Я целыми днями ходил подавленный, а длительные беседы с Монтсе преумножали мою горечь до такой степени, что у меня пропал аппетит. То, что я отказывался от еды и что настроение мое стало переменчивым, тревожило Монтсе, и она заняла позицию обороны. Так что, можно сказать, мы оба все время были начеку.

Я много раз готов был рассказать ей правду, потому что, пока я хранил эту тайну, во мне росло ощущение, что прошлое более живо, чем когда-либо, но не находил в себе мужества, чтобы сделать этот шаг. Когда наставал подходящий момент, сердце начинало учащенно биться в груди, легкие сжимались и слова замирали на губах.

Мы стали пробираться сквозь беспрестанно движущуюся толпу в поисках лотка, где продавались каштаны. Купив кулек, мы спрятались в подъезде, чтобы полакомиться, укрывшись от холода и чужих глаз. Потом на улице едва обменялись парой слов, как это с нами часто случалось в последнее время. Однако среди оглушительного праздничного шума в нас росло ощущение невысказанности. И тогда мое подсознание приняло решение за меня. Я как будто со стороны услышал, как произношу:

— Бумаги, которые я сжег, на самом деле были письмом от Юнио. Я все знаю.

Монтсе посмотрела на меня с глубоким презрением:

— Ты ничего не знаешь.

И тут же устремилась прочь.

Я бросился за ней сквозь толпу.

— Может быть, я знаю не все, но достаточно, — добавил я.

— Ты так думаешь? Даже если бы я рассказала тебе все с самого начала, ты не понял бы меня.

— Возможно, но по крайней мере я знал бы, какова была или продолжает быть моя роль во всей этой лжи. Вероятно, если ты кое-что объяснишь мне, у меня станет гораздо легче на душе.

— Ты действительно считаешь, что дело только во лжи? Разумеется, я совершила много грехов, даже убила человека, но самой большой ошибкой моей жизни было то, что я любила одновременно двоих. Разве это все не объясняет?

Мы как будто танцевали румбу без музыки и, уж конечно, без лирики, — это был танец, отражавший грустные обстоятельства наших отношений — разделенной надвое любви, расколотой на части жизни.

Прохожих становилось все больше, и вот уже очертания лиц и фигур окружавших нас людей слились в единую массу. Я боялся потерять Монтсе, продолжавшую решительно пробираться по этому человеческому лабиринту, поэтому я положил ладони ей на плечи и попытался увлечь ее в сторону, туда, где было не так многолюдно.

— Давай уйдем отсюда. Поговорим в более спокойном месте.

— Не трогай меня.

— Я не понимаю одну вещь. Если письмо было написано для того, чтобы сообщить тебе всю эту информацию о нацистах, то почему Юнио адресовал его мне?

— Я не знаю! Но уверяю тебя, план состоял в другом. Это письмо мне следовало отдать руководству Итальянской коммунистической партии. Юнио обещал мне, что не станет впутывать тебя в эту историю.

— Значит, ваша встреча в Белладжо не была случайной.

— Мы воспользовались конгрессом библиотекарей в Комо, чтобы увидеться. Юнио хотел рассказать мне о своих последних находках. Собственно, я не солгала тебе, когда сказала, что он собирался послать мне важную информацию, полагая, что жизни его угрожает опасность.

— Однако, когда настал момент истины, он отправил письмо мне. Как будто в последнее мгновение захотел очистить свою совесть, — заметил я.

— В Белладжо он сказал мне, что боится, что мы никогда больше не увидимся, — «Смит» сжимает кольцо вокруг него. И тогда я подумала, что он имеет право знать о случившемся в Барселоне.

— Ты имеешь в виду свою беременность и аборт?

Монтсе не ответила. Она продолжала бесцельно брести сквозь толпу.

— Это объясняет реакцию Юнио, тебе не кажется? Отправляя мне письмо, он хотел тебе отомстить, — заметил я.

— Тебе не следовало сжигать письмо. Ты все испортил. Ты все испортил! — закричала она.

Я собирался защищаться от ее обвинений, но вдруг прямо перед нами раздался грохот, от которого толпа в страхе рассеялась. А потом Монтсе неожиданно обернулась и упала мне на руки всем телом. Сначала мне показалось, что она сделала это внезапное движение в попытке помириться, но затем я понял, что ноги ее не слушаются и тело оседает.

— Что с тобой? Тебе плохо? — шептал я, поддерживая ее.

И тогда она потрясенно воскликнула:

— Габор! Он в меня выстрелил!

Она захрипела, грудь ее напряглась, и я заметил в самом центре струйку крови. Я попытался закрыть рану ладонью и почувствовал, что сердце ее бьется все тише и тише.

Я стал постепенно опускаться на колени, чтобы тело ее не рухнуло на мостовую, и при этом снова взглянул на окружавших нас людей. Вдруг передо мной возникло знакомое лицо: холодные голубые глаза и охотничья шапка с завязками. Этот человек улыбнулся мне — то было всего лишь мгновение — вытянул руку и снова выстрелил.

3

Врачи не смогли спасти Монтсе; а со мной особых проблем не возникло. Пуля попала в шею, вызвав многочисленные разрывы в мышцах и тканях, но она чудом не зацепила ни одной артерии. Но из-за повреждения голосовых связок я почти три месяца не мог говорить. Мое вынужденное молчание доставило полиции большие неудобства: ей пришлось удовлетвориться письменными показаниями. Я сообщил им все, что мне было известно о Габоре и его отношениях с принцем Чимой Виварини. Упомянул и о письме Юнио — впрочем, не думаю, чтоб это им помогло. В конце концов, я не запомнил многих имен и подробностей. Или лучше сказать, единственное, что четко врезалось в мою память, — это детали, относившиеся к нашим отношениям с Монтсе.

Я спросил врача, где находится тело моей жены, и он сообщил, что два дня назад его поместили в морг и провели вскрытие, после чего по итальянским законам его предстояло похоронить. Поскольку я был в тяжелом состоянии в первые сорок восемь часов, решение о месте захоронения Монтсе пришлось принимать ее товарищам по Коммунистической партии. Они избрали римское протестантское кладбище, место рядом с могилой Антонио Грамши. Их решение показалось мне верным.

Сегодня мне наконец удалось побывать на могиле Монтсе. Здесь у меня возникло странное чувство — нечто среднее между виной и стыдом. Но я не смог проронить ни единой слезинки. На плите не было ее имени — лежали только венки от различных общественных и частных организаций. И создавалось впечатление, что это какая-то безымянная и заброшенная могила. Я долго размышлял, а потом велел выгравировать на ней следующую надпись:

Либерти

1917–1953.

Потом я сел на скамейку напротив могил Джона Китса и его друга, художника Северна. На деревьях висели сосульки, похожие на слезы, а землю покрывал тонкий саван снега. Я почувствовал, как холодный январский воздух окутывает мое тело, и обратил внимание на снежные холмики, образовавшиеся над некоторыми могилами и придававшие им романтический вид. Печаль в моей душе вдруг уступила место странному чувству умиротворенности. Теперь я не сомневаюсь в том, что смерть несет с собой некую свободу. Без нее в жизни не было бы симметрии, равновесия. Я подумал, что Габор, быть может, снова попытается меня убить. Вполне возможно, что он следит за мной и готов появиться в любой момент. Если это случится, я не стану сопротивляться, чтобы облегчить ему работу. Так что мне остается только ждать. Но разве не так я поступал все это время? Мой взгляд снова остановился на могиле Китса. И тогда внутри меня зазвучал голос Монтсе, когда в тот далекий день она прочла мне эпитафию поэта:

Здесь лежит тот, чье имя было написано водой.

ОТ АВТОРА

«Карта Творца» — плод фантазии. Собственно говоря, заглавие романа происходит от названия таинственной каменной плиты, возраст которой не установлен: она находится в Даше, в Башкирии, и нарекли ее так потому, что на ней видны следы карты с изображением Уральских гор. Я превратил камень в папирус, появившийся якобы в другом регионе планеты. Я также изменил время и пространство: события, описанные в романе, происходят в Риме при правлении Муссолини. Следовательно, Карты Творца никогда не существовало.

Тем не менее многие из персонажей книги реальны. Например, дон Хосе Оларра — его образ я писал, опираясь на документы министерства иностранных дел Испании и на работу Хуана-Марии Монтихано «Испанская академия в Риме», в которой рассказывается об истории этого учреждения со дня основания. Обвинение его в доносительстве также основано на вышеупомянутых документах. Таким образом, я постарался — по возможности — сохранять верность исторической правде, воспроизводя реальные события и ситуации. Разумеется, непросто говорить о столь сложном историческом периоде, который включает в себя Гражданскую войну в Испании, а потом и Вторую мировую. Я пользовался многочисленными научными трудами, политическими хрониками и историческими эссе. Среди прочих мне хотелось бы назвать работу «Сто последних дней Берлина» Антонио Ансуатеги (Antonio Ansuátegui, «Los cien últimos dias de Berlino»), студента факультета дорожного строительства Технического университета в Шарлоттенбурге. Ценность этой книгисостоит в том, что сеньор Ансуатеги приехал в Берлин в 1943 году, когда Вторая мировая война находилась в своем апогее. Благодаря его свидетельству я смог составить более точное представление о жизни германской столицы осенью 1943 года и зимой 1944-го, когда вступила в действие авиация союзников. К сожалению, книга не значится в библиотечных каталогах (последнее издание вышло в 1973 году в Мексике), и, насколько мне известно, существуют всего три ее экземпляра в Национальной библиотеке в Мадриде. Еще одна книга, послужившая мне пособием, — это эссе Роберта Катца «Битва за Рим: нацисты, союзники, партизаны и папа (сентябрь 1943 — июнь 1944 гг.)» (Robert Katz, «The Battle for Rome: the Germans, the Allies, the Partisans and the Pope, September 1943 — June 1944»). Эта строго научная и в то же время увлекательная книга повествует о немецкой оккупации итальянской столицы и о попытках союзников освободить ее от ига нацистов. Образы полковника СС Ойгена Доллманна и Пьетро Коха (и тот, и другой — реальные люди) не появились бы в моем романе в нынешнем виде без их характеристик и комментариев о них в книге господина Катца. Мне также хотелось бы упомянуть замечательное исследование Эрика Фраттини «Священный союз: пять веков ватиканского шпионажа» (Eric Frattini, «La Santa Alianza: cinco siglos del espionaje vaticano»). He прочитав его, я не смог бы понять позицию папы Пия XII по отношению к нацистам и к еврейскому вопросу, а также роль «Священного союза», то есть секретных служб Ватикана, в довоенных, военных и послевоенных событиях. Благодаря этой работе я смог включить в свой роман таких противоречивых и загадочных персонажей, как Николас Эсторци и Тарас Бородайкевич, двух знаменитых шпионов, действовавших в Риме накануне Второй мировой войны. В шпионском романе — а моя книга претендует на этот жанр — необходимы герои, чье поведение и биография вызывают сомнения.

В середине шестидесятых годов прошлого века стало известно, что Мартин Борман, личный секретарь Адольфа Гитлера, погиб при попытке к бегству из бункера фюрера. Это подтвердил анализ неизвестного черепа — ученые и прежде полагали, что он принадлежит кому-то из нацистской верхушки. В романе же, напротив, утверждается, что Борману удалось сбежать и укрыться в Южной Америке. Многие знаменитые нацисты (не только немецкие, но также и хорватские, венгерские и представители других национальностей) укрылись после войны в Испании, Аргентине, Парагвае и Боливии.

В заключение мне хотелось бы высказать свою благодарность Испанской академии в Риме, принявшую меня на стажировку в 2004 году, потому что именно в ее старинных стенах родилась и вызрела эта история.

Примечания

1

ВВС Германии. — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

2

Старую книжную лавку (ит).

(обратно)

3

Виды Рима (ит.).

(обратно)

4

«В устрашение все возраставшей дерзости» (лат.). Цитата из книги Тита Ливия «История Рима от основания города» (I, 33).

(обратно)

5

Очень приятно (ит).

(обратно)

6

Римский квартал, расположенный на правом берегу Тибра. Буквально с итальянского — «на том берегу Тибра».

(обратно)

7

Холодный капуччино (ит).

(обратно)

8

Хозяева и их собаки часто с возрастом становятся похожими друг на друга.

(обратно)

9

Резкий поворот (ит).

(обратно)

10

Рубец (ит).

(обратно)

11

Районы Рима.

(обратно)

12

«Протестантское кладбище Тестаччо. Чтобы войти, достаточно позвонить в колокол» (ит.).

(обратно)

13

Гадание по земле.

(обратно)

14

Суверенный военный орден Мальты (ит.).

(обратно)

15

Слово «liberty» по-английски означает «свобода».

(обратно)

16

«Trinidad» по-испански означает «троица».

(обратно)

17

Лозунг итальянских фашистов.

(обратно)

18

Имеется в виду фашистское приветствие в виде поднятой вверх руки.

(обратно)

19

«Ах, как прекрасно быть влюбленным!» (ит.).

(обратно)

20

На самом деле у Гесиода эта фраза относится не к богам, а к умершим предкам из «золотого поколения», которые якобы продолжают находиться среди людей и наблюдать за их поступками.

(обратно)

21

Евангелие от Матфея, 26:52.

(обратно)

22

Вот черт! (ит.).

(обратно)

23

Перевод А. Парина.

(обратно)

24

Заката (ит.).

(обратно)

25

Замочную скважину (ит.).

(обратно)

26

Соотечественников (ит.).

(обратно)

27

Популярный испанский журналист первой половины XX века.

(обратно)

28

Исторического центра (ит.).

(обратно)

29

Суп огородника (ит.).

(обратно)

30

Феттучине Альфреда (ит., феттучине — сорт макаронных изделий).

(обратно)

31

Старой букинистической лавки (ит.).

(обратно)

32

Крайняя плоть.

(обратно)

33

Шутка, издевка (фр.).

(обратно)

34

По-итальянски EUR — аббревиатура от Esposizione Universale Romana, т. е. Римская всемирная выставка.

(обратно)

35

Вполголоса (ит.).

(обратно)

36

Жизненное пространство (нем.).

(обратно)

37

Услуга за услугу (лат.).

(обратно)

38

Добровольное карлистское ополчение, во время Гражданской войны сражалось на стороне Франко.

(обратно)

39

Возбудитель сибирской язвы.

(обратно)

40

Чем больше врагов, тем больше чести (ит.).

(обратно)

41

Монтсе испытывает к тебе сильную привязанность (ит.).

(обратно)

42

Исход, 23:1, 23:2.

(обратно)

43

Что вам угодно? (ит.).

(обратно)

44

Минуточку (ит.).

(обратно)

45

Шедевр (ит.).

(обратно)

46

Древнеримский особняк на одну семью.

(обратно)

47

Многоквартирный дом в Древнем Риме.

(обратно)

48

Красной кольцевой линией (ит.).

(обратно)

49

Закат (ит.).

(обратно)

50

Сыр «Моццарелла» из молока буйволицы (ит.).

(обратно)

51

Маленькие помидоры, типа черри (ит.).

(обратно)

52

Овечий сыр.

(обратно)

53

Вагоне (ит.).

(обратно)

54

Люстры (фр.).

(обратно)

55

Сорт белого вина (ит.).

(обратно)

56

Паром (ит.).

(обратно)

57

Вольфрам фон Эшенбах. Парцифаль. Перевод Л. Гинзбурга.

(обратно)

58

Мистраль (ит.).

(обратно)

59

Тонкая шелковая или льняная ткань.

(обратно)

60

Из открытого города в пострадавший город (ит.).

(обратно)

61

Оригинальная фраза нецензурна и написана с орфографическими ошибками.

(обратно)

62

Черный трюфель (ит.).

(обратно)

63

Рабочие группы, добровольческие отряды (нем.).

(обратно)

64

Взрывоопасный город (ит.).

(обратно)

65

Свиньи, фашистские сволочи! (ит.).

(обратно)

66

Домохозяйка (ит.).

(обратно)

67

Пьетро Бадольо после свержения Муссолини в 1943 году стал премьер-министром Италии, вел переговоры с союзниками, объявил о безоговорочной капитуляции Италии и объявил войну Германии.

(обратно)

68

Группы патриотического сопротивления.

(обратно)

69

Исторический центр (ит.).

(обратно)

70

Комиссара полиции (ит.).

(обратно)

71

«Эта шлюха в меня выстрелила! Эта шлюха меня убила!» (ит.).

(обратно)

72

Марокканские солдаты, воевавшие в составе французской армии (фр.).

(обратно)

73

Комиссаром (ит.).

(обратно)

74

Пожизненному тюремному заключению (ит.).

(обратно)

75

Первая разведывательная организация США, на базе которой впоследствии было создано ЦРУ.

(обратно)

76

Дворца, особняка (ит.).

(обратно)

77

Делегация помощи евреям-эмигрантам (ит.).

(обратно)

78

Дословно: остававшиеся позади (англ.).

(обратно)

79

Брусчатку (ит.).

(обратно)

80

Тот из вас, кто не слушался, получит уголь, золу, лук и чеснок! (ит.).

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ I
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  • ЧАСТЬ II
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • ЧАСТЬ III
  •   1
  •   2
  •   3
  • ОТ АВТОРА
  • *** Примечания ***