Шони [Григол Самсонович Чиковани] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Григол Самсонович Чиковани Шони
Тагу
Послов сопровождал Кешан Чиладзе. Они торопились: выйдя утром из Потийской гавани, не сделали ни одного привала. Шли густым, вековым лесом; высокие, могучие кроны, образуя сплошной свод, скрывали от людей солнце. Потеряв счет времени, послы опасались, что ночь застигнет их в чаще. От зноя, казалось, закипало болото, со всех сторон подступавшее к путникам, В мрачном молчании леса было слышно, как булькает и клокочет трясина, из которой то и дело выскакивали на дорогу огромные пучеглазые жабы. От омерзения, смешанного со страхом, у послов перекашивались лица. Их было двое, они несли к Дадиани послание султана Мурада. Люди одишского правителя — мтавара никогда не вели турецких послов в его резиденцию прямой дорогой и старательно обходили населенные места, поля, сады, виноградники. Если послы высаживались в гавани Поти или Кулеви, им приходилось преодолевать на своем пути лесные заросли и топкие болота. Если шли из Анаклии, то их вели по опасным, узким тропам, по самому краю обрывов и скал; на реках проводники обходили броды и переправляли послов через бурлящие водовороты. Ночлег им устраивали в грязных пастушеских хижинах, где дым очага выжигал глаза, потчевали их черствым мчади и вяленой козлятиной. Ложем им служила охапка сена, подушкой — обрубок дерева. Словом, прежде чем послы добирались до Дадиани, они проклинали свою судьбу, приведшую их в Одиши. Таким способом Дадиани хотел обмануть могущественного султана, отбить у него охоту владеть будто бы нищим, обездоленным, полуголодным княжеством Одиши. Приближенные Дадиани, которым он поручал встречать иностранных послов и курьеров, брали с собой опытных проводников, знакомых с каждой тропкой, с каждой извилиной дороги. На этот раз проводниками были пастухи Кешана Чиладзе, Тагу Зарандиа и его семнадцатилетний сын Вагуриа Сквери. Сквери[1] юношу прозвали потому, что своим стройным станом, точеной шеей и большими глазами с длинными ресницами он действительно походил на козулю. К тому же, как и все мегрельские пастухи, которых на каждом шагу подстерегала опасность, он всегда держался настороже. Вагуриа Сквери был одет в домотканые из серой шерсти штаны и рубаху, из которых давно вырос: штаны едва доходили ему до колен, а рукава рубахи до локтей. Он был необут, простоволос, подпоясан грубой веревкой. Землю, по которой ступали путники, устилал сплошной покров из перегнившей листвы и моха, росшие вокруг болота кусты и колючки сплелись между собой, образуя труднопроходимые заросли; бук, ольха, тополь и липа цеплялись друг за друга ветвями. То тут, то там сквозь густую зелень леса пробивались мощные столбы солнечного света, щедро золотя листву и чахлую болотную поросль. Порой сияющее золото лучей пересекала тень вспугнутой лани, пролетевшей утки, выпорхнувшей из кустов лесной курочки… Вагуриа Сквери быстро и безошибочно угадывал, где под покровом гнилой листвы и моха скрывалась твердая, сухая земля, а где — коварное, бездонное болото, поджидающее свою жертву. И отец и сын, перегоняя с места на место княжеский скот, вдоль и поперек исходили гористую часть Одиши и равнины ее прибрежной полосы. Не было таких горных рек и стремнин, через которые им не приходилось переправляться. Собираясь в поход или задумав какое-либо иное опасное дело, Кешан Чиладзе всегда призывал к себе Тагу Зарандиа. Кешана восхищало невозмутимое спокойствие Тагу перед лицом любой опасности и даже самой смерти, его способность терпеливо переносить телесные страдания. Поручая ему сопровождать турецких послов, Кешан твердо был уверен, что никто другой не сможет провести их через Коратскую чащобу. Но Кешан не знал одного: Тагу Зарандиа уже не был прежним Тагу. Зрение его потеряло свою остроту, и сердце начало сдавать, и задору стало куда меньше. Правда, он, как и прежде, добросовестно пас тучные стада своего господина, но теперь он не чувствовал всю полноту жизни, особенно после утрат двух своих детей. Единственной радостью, единственным утешением его скорбного сердца был Вагуриа. Когда Тагу передали приказание немедленно явиться к Кешану, он обрадовался, что князь вспомнил о нем, но и огорчился, считая себя уже непригодным для важных дел. Узнав, что ему поручают быть проводником турецких послов, он без колебания решил сопровождать их: даже на смертном одре не отказался бы Тагу от такого поручения, ведь с турками у него были давние счеты. Скрыв от князя, что время и тяжелые утраты ослабили его тело и дух, Тагу решил взять с собой сына. Зной все прибывал, становилось трудно дышать. Шли гуськом: впереди, по непроторенной дороге, шагал Сквери, за ним Тагу и Кешан Чиладзе, далее послы, а замыкали шествие слуги. Дорога осталась далеко в стороне, но, подумав, что ночь застанет их в лесу, Сквери решил вновь выйти на дорогу. — Сквери! — Услышав тихий, предостерегающий голос отца, он тотчас же воротился на прежний путь. Между ними было условлено, что, пока отец не подаст ему знака, он не должен выводить послов на дорогу: Тагу хотел помучить турок, довести их до изнеможения. И хотя Вагуриа своим безошибочным чутьем понимал, что скоро потеряет направление, он все же повиновался отцу. Спускались сумерки. Лес притих, слышно было лишь надсадное дыхание утомленных путников, звуки всплывающих на болоте и лопающихся пузырей, неумолчный комариный звон. Лучи солнца, пробившиеся сквозь зеленый лесной свод, постепенно редели, бледнели, разноцветная поверхность болота переливалась в сумеречном свете, как змеиная кожа. Все ощущали, что творится что-то неладное, что проводники сбились с пути. Послов охватило подозрение: как могли люди мтавара заблудиться на собственной земле? Они украдкой наблюдали за поведением проводников, и подозрение их вскоре рассеялось: те сами были растеряны и взволнованы не меньше послов… Тагу уже жалел, что помешал сыну вернуться на дорогу. Вагуриа рассудил правильно, а его, Тагу, ослепила злоба против неверных. Теперь же оставалось одно: идти вперед. Если они и не выберутся на дорогу, то, быть может, повстречают пастухов, которые выведут их из болота. Между тем идти стало труднее. Почва под ногами делалась все более зыбкой, воздух, насыщенный болотными испарениями, стеснял дыхание, комары облепили измученных путников, лезли в глаза, в нос, в уши, за воротник, под шапку. Шли уже наугад, по нескольку раз обходя тот же куст, то же дерево, ту же тропку; земля под ногами изгибалась, качалась, липла к подошвам, утяжеляя шаг. Утомленные, ожесточенные, пришедшие в отчаяние путники с трудом волочили ноги. Один только Вагуриа Сквери не терял бодрости и спокойствия. Его уверенная поступь, высоко поднятая голова, ясная улыбка вселяли в путников надежду. Но сам Вагуриа видел, что люди выбились из сил. Чтобы подбодрить их, он запел песню. Это была любимая песня его сестры Цау, он запевал ее в трудные минуты своей жизни. В голосе Вагуриа звучала вечно юная сила жизни и смутная печаль, понятная только Тагу. Эта песня перенесла его в прошлое. Пасхальная ночь. На балконе дома он свежует подвешенного козленка. Только сегодня с зимних пастбищ спустился Тагу, где он пас господское стадо. Вся семья в сборе, и в доме царит радость. На столе — крашеные яйца. Блестят глаза у Вагуриа и Куджи. Цау щиплет кур на балконе. Сегодня она необычайно счастлива: вернулся домой отец. Она крутится по дому, как волчок, и все успевает сделать: постирать и починить отцу белье, умыть его, причесать, почистить одежду. Ведь сколько времени был он вдали от близких без ухода, как соскучился по семье, по жене и детям! Цау не дает отцу и пальцем пошевелить, перехватывает любое дело у него из рук… Едва только Тагу освежевал козленка, как Цау уже ставит перед ним котел. — Принеси и воду, дочурка! Цау хватает кувшин и, пританцовывая, бежит к колодцу. На бегу она напевает, радуясь и яркой луне над головой, и цветению сливовых деревьев, и своим шестнадцати годам. Как колокольчики звенит ее голос:
Синту
1
Синту видела сквозь щелку в двери, как Чонти на балконе снял с гвоздя саблю и копье, вышел во двор и быстро зашагал по тропинке. Девушка так смотрела, будто хотела остановить его, но он не оглянулся. И вот Синту стоит, опершись голым плечом о косяк двери, и задумчиво глядит вслед Чонти… «Зря ты сердишься на меня, дорогой! Не виновата я. Не могла же я запретить господину смотреть на меня! Он господин, а я его раба… Какая сила сковала меня? Почему отпустила я Чонти, не побежала за ним? Но я знаю его: стоит ему переступить через порог, как он перестанет сердиться… Да, я знаю его сердце — стоит ему переступить через порог, и он тут же забудет обо всем!..» Смотрит Синту на дорогу, по которой ушел Чонти. Далеко-далеко убегает она и пропадает в знойном мареве. Щурит Синту свои большие глаза, и снова видится ей Чонти. На нем короткая, ладно пригнанная чоха и мягкие сапоги. Через плечо перекинута сложенная вдвое бурка, за поясом — сабля и широкий меч, в руке на весу — копье. Все дальше и дальше уходит он своим упругим, размеренным шагом. Обширный двор перед господским дворцом пуст. Дрожит и тускло мерцает отяжелевший от зноя воздух. И хотя Чонти давно уже скрылся, из глубины амбара, из винного погреба, из пекарни и конюшни, из виноградника и огорода смотрят на тропу десятки глаз: выдержит ли Синту? Когда девушка показалась в темном прозоре открытой двери, все взоры тотчас же обратились к ней. «Я должна была догнать его! Я же ни в чем перед ним не виновата: разве закажешь господину глядеть на меня, на то он и господин! Я должна нагнать Чонти! Сбор воинов назначен возле шатра Арзакана…» Девушка перешагнула через высокий порог, подол платья поднялся к колену и вновь скользнул вниз. Синту идет по двору. Люди следят за ней. Вот она поравнялась с дворцом, который высится посреди пустынного двора, гордо вздымая вверх крытую сверкающей черепицей кровлю. Синту бросила быстрый взгляд туда, где в густой тени ореховых деревьев находилось окно Сесирква Липартиани, ее господина. Тяжелый занавес закрывал окно, Сесирква еще ранним утром отправился к месту сбора воинов. И Чонти ушел туда, он всегда сопровождает господина в походах. Если бы не десятки следящих за нею глаз… Ну и пусть смотрят, пусть думают о ней, что угодно!.. Синту уже бежит, она изо всех сил спешит к шатру Арзакана. Юноши, увидев ее, восхищенно переглянулись, мужчины подкрутили усы, старики заулыбались, а женщины с завистью вздохнули.2
К полудню зной усилился. Небо дышало жаром, как раскаленная сковородка. Синту выбежала на пологий берег Техуры и с разбегу остановилась. Речка была полна лошадей, они понуро стояли в воде. На другом берегу, в лощине, вокруг шатра Арзакана лежали вповалку обессилевшие от зноя воины. «И Чонти там, — перед ее глазами возникло сердитое лицо Чонти. — Я всего только улыбнулась господину! А что мне было делать? Я же раба его, а он господин мой!» Синту, не раздумывая, кинулась в воду. Обычно холодная Техура была насквозь, до самого дна, прогрета солнцем. Выйдя на другой берег. Синту побежала к возвышающемуся шатру Арзакана. Ее босые ноги оставляли влажные следы на раскаленной, пересохшей от зноя земле. Воины, видимо, заметили девушку, один из них приподнялся и стал глядеть в ее сторону, прикрывая рукою глаза от солнца. Синту тотчас же узнала Чонти и остановилась… А вослед Синту, не видевший сейчас ничего, кроме вставшего ей навстречу Чонти, мчался от реки табун взбесившихся от жары лошадей. И тотчас же, словно по чьему-то неведомому знаку, стремительно выбрались на берег и помчались за ними стоявшие в Техуре кони. Какое-то безумие гнало их вперед, и они плотным табуном неслись прямо на Синту. Взметенная тысячами копыт, поднялась и повисла в воздухе тяжелой завесой туча пыли. Казалось, спастись от надвигающейся беды было невозможно. На миг Синту оглянулась и побежала. С угрожающей быстротой настигал ее топот копыт — звук преследующей ее смерти. Все ближе и ближе… Вдруг чья-то сильная рука подхватила девушку с земли и подняла на коня. — Синту, — услышала она. — Сумасшедшая!.. — Думаешь, я струсила! — Она рассмеялась так, словно ничего не случилось, словно он только что не спас ее от смерти. Девушка посмотрела на него, и глаза ее засветились. — Чертовка! — Ты больше не сердишься на меня, правда? — Синту обхватила руками его шею. — Если бы кони затоптали меня, на кого бы ты тогда сердился? Не было бы с тобой Синту… — Замолчи! Бешено мчавшийся табун настиг их, захлестнул, увлек за собой. Чонти сильно натянул одной рукой повод, удерживая своего коня в повиновении, а другой обнимал стан Синту. — Ну, скажи, на кого бы ты тогда сердился, Чонти? — повторила девушка. — Ну, перестань же хмуриться, слышишь! Не то… — Она огляделась: вокруг лавина обезумевших коней… — …не то я уйду от тебя — не удержишь! Синту ухватилась за гриву бежавшей рядом вороной кобылы и птицей взлетела ей на спину. — Синту! — крикнул Чонти. — Синту ничего не боится! — Девушка повернулась к нему, глаза ее сверкнули. — Ничего и никого, кроме тебя… Синту знала, как трудно вывести Чонти из равновесия, и потому, бывало, не раз она одним прыжком вскакивала на дикого, необъезженного коня и, прильнув к его гриве, отдавалась буйному бегу. А потом ухватится руками за ветвь дерева и повиснет на ней, раскачиваясь и с улыбкой глядя, как летит дальше конь уже без седока. Или же спрыгнет на скаку с коня, перекувырнется раза два по земле и усядется, довольная… Чонти обычно спокойно наблюдал за всем этим. Он был из тех людей, мужественных и суровых, которые прячут свои чувства от чужих глаз, говорят мало и сдержанно, а больше молчат, горячи и вспыльчивы, но умеют сдерживать себя. И девушка, так и не добившись, чтобы на лице Чонти появился страх за нее, растерянность или волнение, нередко убегала куда-нибудь, где ее не могла видеть ни одна живая душа, и в слезах отводила душу. То же странное чувство отчаянного озорства владело девушкой и сейчас. Она крепко вцепилась в гриву кобылы; длинные косы Синту развевались по ветру, босые ноги сжимали конские бока. Пригнувшись к шее вороной, Синту, казалось, не замечала мчавшихся рядом коней, этой вздыбленной лоснящейся лавины, не слышала их храпа и фырканья. Она хотела лишь одного — уйти от Чонти. Но сделать это теперь было не так просто. Неожиданно часть табуна свернула в сторону, вторая — в другую. Только кони Синту и Чонти мчались вперед. — Не догонишь! — крикнула Синту, торжествуя. Эх, если бы ей удалось смутить спокойствие Чонти! Она летела не оглядываясь, подгоняла свою кабардинку-трехлетку, высокую, тонконогую, горячую и злую. «Сбросит, непременно сбросит!» — говорил себе Чонти. Поняв, что не сможет догнать Синту, он направил коня наперерез ей. Пыль, поднятая табуном, скрыла долину, встала до самого неба, в десяти шагах ничего не было видно. Чонти потерял Синту из виду и скакал наугад. Внезапно в перестуке копыт послышался новый звук, чем-то неуловимо отличимый от других. Чонти тотчас же догадался: это иноходец его господина!.. И когда кобыла вынесла Синту из-за завесы пыли, две руки одновременно с двух сторон схватили гриву вороной. Ринулась вперед кабардинка, взвилась на дыбы, но напрасно: сильные руки держали ее. Тогда она злобно заржала, остановилась. Разгоряченная скачкой, Синту удивленно оглядывала своих спасителей. Сесирква Липартиани и Чонти, словно литые, сидели в седлах по обе стороны от нее. Они тяжело дышали, повернув к девушке взволнованные, раскрасневшиеся лица. Смущение связывало их незримыми узами и даже придавало им неуловимое сходство. Для Синту они были схожи сейчас, несмотря на то, что на одном были богатые доспехи и драгоценное оружие, а другого облегала заношенная чоха, через плечо висела простая сабля, на поясе — кинжал без насечки и украшений. Синту настороженно смотрела на них. Ни один не отпускал гриву. По обычаю, Чонти должен был спешиться, как подобает крепостному, и поклониться. Но на этот раз он видел перед собой не господина, а просто молодого парня, которому приглянулась его Синту. Сесирква и Чонти были молочными братьями. С колыбели росли они вместе, проводили друг с другом целые дни, месяцы, годы. До поры возмужания они словно не знали, что один из них был господином, а другой его слугой. Но время шло, и друзьям пришлось, наконец, почувствовать разницу в положении. Отныне на людях они соблюдали все, что закон и обычаи предписал в отношениях между господином и слугой. Но стоило им остаться вдвоем, как они пять становились просто друзьями. Чонти, не знавший страха или нерешительности, был сейчас смущен и растерян. А что, если Сесирква прикажет ему отпустить гриву вороной и уйти? Выполнить волю господина? Синту поняла, что происходит, и тотчас же к ней пришло решение. Она чуть сжала колени и крикнула что-то на ухо вороной. Та рванулась и понеслась стрелой, едва не выбросив из седел Сесирква и Чонти. Оба молча глядели вслед девушке, пока она не скрылась в туче пыли, все еще висевшей в воздухе. Наконец Сесирква прервал неловкое молчание. — Как только взойдет луна, мы выступим в поход, — сказал он Чонти и направил коня туда, где поджидала его свита. Сесирква возвращался от мегрельского владетельного князя Дадиани, когда увидел бешено скачущего вороного коня и узнал в девушке Синту. Может быть, она не может справиться с лошадью? Не раздумывая, бросился Сесирква на помощь. Свита ждала, что произойдет!.. Когда Сесирква повернул коня, люди вздохнули с облегчением, — беда прошла мимо Чонти.3
Турки вторглись в Гурию. В порты Поти, Кулеви и Анаклию проникло несколько десятков турецких кораблей с войсками. К Дадиани прибыли посланцы с требованием сдаться без боя. В ответ на турецкий ультиматум Дадиани снарядил во вражеский стан своих послов, поручив им отвлечь врага длительными переговорами. А в это время поднялся народ Одиши, готовился в поход на врага. К месту сбора со всех сторон шли воины — пешие и на конях, арбы с оружием и продовольствием, кони для воинов, вьючный скот. Турки задумали атаковать Дадиани с двух сторон. Один отряд, выйдя из Анаклии, должен был перейти Ингури, захватить Зугдиди и оттуда направиться в горную Мегрелию, взять Цаленджиха, Чхороцку, Хибула и в Сенаки соединиться с идущими из Поти войсками Саххил-Аллы и Махмуд-Гассана. Об этих планах турок рассказали лазутчики Дадиани. В ответ одишцы выработали свой план. Сесирква Липартиани поручено было заманить отряд Махмуд-Гассана в болотистый Коратский лес, обойти его со стороны моря и неожиданно напасть с тыла. Зажатого в кольцо врага надо было сломить и уничтожить до того, как на помощь ему подоспеют главные силы, возглавляемые Саххил-Аллой. После разгрома Махмуд-Гассана Липартиани пройдет в сторону Чаладиди и соединится там с войском Гуриели, чтобы вместе перехватить на полпути двигающихся из Поти османов и повести отвлекающий бой, пока не подойдет вспомогательный отряд Телемака Чиквани. Согласно этому плану, наиболее тяжелый бой ожидался под Кулеви, с Махмуд-Гассаном. Но Одишский владетель надеялся на Сесирква Липартиани, который, несмотря на свою молодость, имел уже немалый боевой опыт. Сесирква проявил себя как находчивый и умный военачальник, умеющий внезапным ударом ошеломить и уничтожить врага. Хотя у Липартиани было вдвое меньше сил, чем у Махмуд-Гассана, Дадиани не сомневался в успехе Сесирква и потому сам направился к Анаклии.4
Было за полночь. Полная луна кроваво-красным пятном светилась на небе. Неширокая просека пролегла в густом лесу. Листья ольхи и бука, пожухлые от зноя, тускло блестели под лунным светом. Лес замер. Тишину нарушил дробный перестук множества копыт, резкий скрип аробных колес. Войско Сесирква Липартиани двигалось к Корати… Впереди с небольшим отрядом ехал сам Липартиани. За ним по узкой лесной дороге растянулись пешие и конные воины, а в самом конце медленно следовал обоз: гнали стада коров и другой домашний скот, везли птицу, надсадно поскрипывали арбы, тяжело груженные мукой, вином, посудой, коврами, сложенными палатками. Словом, в обозе имелось все для того, чтобы воины на привале могли отдохнуть и восстановить силы для предстоящих боев, развлечься и повеселиться. Одишцы славятся своим хлебосольством и гостеприимством, они и в походе старались соблюсти стародавние обычаи. Бойцы прихватили с собой самые красивые одежды, облачились в лучшие доспехи, вооружились дорогим оружием. В Грузии издавна было принято обряжаться перед боем во все лучшее — на зависть и устрашение врагам, на радость друзьям-соотечественникам. Чонти, отстав от свиты Липартиани и ведя под уздцы своего коня, шел за последней арбой. Прижимаясь плечом к его плечу, шла Синту. Порой отставший всадник или пастух рысью проносился мимо них, и тогда Синту отстранялась от юноши, отступала на один шаг, а потом снова приникала к его плечу. Они молчали. В лесной тиши гулко разносилось то приглушенное мычание коровы, то блеяние овцы, то шумное, испуганное трепыхание птичьих крыл. — Мы зашли далеко, — нарушил молчание Чонти, — тебе пора возвращаться, Синту. — Ты за меня не бойся, никто меня не похитит, — с тоской отозвалась Синту. — Обними меня. — Я могу не вернуться, Синту… Девушка остановилась, обняла плечи Чонти, прижалась к нему. — Ты должен вернуться, Чонти, я буду ждать тебя… Я знаю, не возьмет тебя турецкая сабля! — Я вернусь, обязательно вернусь, Синту! Прогоним турок с нашей земли, и я снова буду с тобой! Синту стояла, покорно опустив голову. Две слезинки сбежали по ее щекам. — Я вернусь, Синту… — тихо повторил Чонти, затем решительно тряхнул головой, взялся за луку и одним прыжком вскочил в седло. Конь рванулся с места, и раскидистая крона старой ольхи тотчас же скрыла из глаз Синту всадника. Синту продолжала стоять на месте, прислушиваясь к удаляющемуся стуку копыт. Лес снова погрузился в молчание. В воздухе запахло перегоревшей листвой. Потом над верхушками деревьев пронесся вихрь. Заскрипели качнувшиеся стволы. Девушка подняла голову: над лесом нескончаемой чередой плыли темные, переполненные влагой бурдюки туч.5
Всю ночь под проливным дождем двигалось войско Сесирква Липартиани. Огненные жгуты молний то и дело полосовали небесный свод, опустившийся, казалось, до самой земли. Затвердевшая от многодневного зноя почва не принимала влагу: заполнились водой трещины, заструились потоки в канавах, вода покрыла дороги, нивы, дворы. Липартиани распорядился остановить до времени обоз. Боевые отряды, несмотря на распутицу, продолжали стремительно продвигаться вперед: надо было перейти Хобисцкали и Кулеви до того, как полноводные реки выйдут из берегов. — Если на море высокая волна — удача нам обеспечена, — проговорил Сесирква, обращаясь к ехавшим братьям Тудзбая. — Так и будет, — сказал старший Тудзбая. — Корабли повыбрасывает на берег, — подтвердил младший. Молния беглым светом осветила их лица, задубевшие от солнца и соленых морских ветров. Большие глаза глядели из-под густых, мокрых от дождя бровей открыто и смело. Липартиани с довольной улыбкой оглядел их ладные фигуры: на низкорослых колхидских лошадках братья казались в прорезаемой молниями тьме сказочными богатырями. Они вдоль и поперек избороздили и наше море, и турецкое, изучили чужеземные берега наведывались туда запросто, как к себе домой. Однажды они выкрали из султанского дворца самого важного из визирей и доставили его в замок Дадиани. Стоило турецкому султану только помыслить о походе в Колхиду, как братья Тудзбая доносили о его планах своему повелителю… Именно благодаря им смог владетельный князь заблаговременно принять меры предосторожности, — разослал небольшие отряды по всему побережью, приказав им укрыться в прибрежных чащах и укромных лощинах, и стал собирать войско. Правители Гурии и Имеретии, введенные в заблуждение ошибочными донесениями своих лазутчиков, не поддержали Дадиани. Они говорили: султан, мол, увяз в неурядицах и распрях на Балканах и в арабских странах, и ему теперь не до похода в Грузию. И если бы не братья Тудзбая, кто знает, как обернулось бы дело. Передовые конные разъезды Липартиани подъехали к берегу Хобисцкали. Казалось, что в кромешной тьме, окутавшей все вокруг, нечего было и думать о переправе. Но Чонти и братья Тудзбая сделали невозможное: отыскали во тьме брод через реку. Послушные кони, испытанные в походах и битвах, переправились на тот берег по глубокой воде. Отряд продолжал свой стремительный рейд. Дождь не прекращался, молнии с треском распарывали низко нависшее полотнище неба. Наступило утро, но лучи света не смогли пробиться сквозь плотные толщи туч. Тьма не желала сдаваться, ночь не уступала дню. Старший Тудзбая повернулся к Липартиани. — Слышишь, как гудит море? Липартиани прислушался. Действительно, сквозь равномерный шум дождя и грохот грома можно уже было различить отдаленный глухой гул морского припоя. Он начинался вкрадчивым шорохом, затем нарастал, крепчая, будто море в мощном усилии пыталось покинуть свое извечное ложе.6
Море бушевало, оно выкатывалось на берег громадными, как горы, валами. Насквозь промокшие, измученные турецкие воины стояли по щиколотку в воде. Чернели в полутьме выброшенные на берег корабли с оружием и продовольствием. Турки отошли от линии прибоя ровно настолько, чтобы волны не смыли их в море. Лишний шаг вперед таил в себе опасность. Их поглотили бы болотные топи, залитые водой. Наконец забрезжил рассвет. Вокруг земля была сплошь покрыта мутной кипящей водой, взбаламучиваемой потоками дождя, низвергавшимися с неба. Промокший с головы до ног, усталый и злой, сидел Махмуд-Гассан в своем шатре. Полотнища и ковры не могли защитить его от воды. А перед глазами была все та же леденящая душу картина: войско, стоящее по колено в клокочущей воде. Одни воины понуро опирались на копья, другие, уже не в силах стоять на ногах, уселись прямо в воду. Были и такие, которые навзничь лежали в воде с широко раскинутыми руками. Махмуд-Гассан велел созвать в свой шатер сотников и отдал им приказ: поднять всех на ноги и заставить двигаться, чтобы не закоченели, и еще передать людям, что аллах скоро прекратит этот дождь и отдаст победу в руки правоверных. Однако не успел Махмуд-Гассан договорить последних слов, как в палатку, запыхавшись, вбежал дозорный и, низко склонившись перед своим повелителем, доложил: конные отряды одишцев во главе с Сесирква Липартиани с трех сторон приближаются к турецкому лагерю, их появления надо ждать с минуты на минуту. Не может быть! Как могли всадники переплыть вышедшие из берегов Кулеви и Хобисцкали! Турецкий предводитель поднялся и стремительно вышел из шатра. В окружении десятка османских воинов навстречу ему ехали три всадника — посланцы Сесирква Липартиани. Посредине — Уча Пагава, воин и дипломат, умный и многоопытный дворянин, которого за его маленький рост называли «Коротышкой», по обе стороны от него — братья Тудзбая. Оставив своих коней возле шатра, грузины медленно, с достоинством спешились. Коротышка Уча склонил голову перед Махмуд-Гассаном, поздоровался, как того требовал обычай, и передал устно, что повелел Сесирква Липартиани: вы, мол, окружены со всех сторон, обречены на истребление. Уча свободно говорил по-турецки, голос его звучал сдержанно и вежливо, но Махмуд-Гассан почувствовал насмешку, скрытую в его словах. С трудом владея собой, турецкий военачальник проговорил: — Только хвастун и глупец мог предложить мне сдаться без боя.7
Недаром на родине Махмуд-Гассана звали «морским львом». Во многих морских сражениях и набегах на чужие берега прославил он свое имя. Правда, еще никогда не приходилось ему высаживаться на колхидской земле, но он был наслышан о неукротимой отваге одищцев и их необычайной боевой тактике. В одних странах полководцы прибегают к хитрому построению своих войск, чтобы сбить противника с толку, и до последнего момента берегут резервы; в других излюбленным маневром является скрытый обход с флангов и внезапный удар по неприятельскому расположению. И только одишцы не прибегали в бою к хитростям и маневрам. Едва завидев врага, они стремительным галопом шли на сближение с ним, крича и потрясая длинными копьями. Затем копья летели в неприятеля, а одишцы, обнажив сабли и кинжалы, бросались на врага так яростно, что их напор трудно было сдержать. Они всегда действовали прямо, решительно, открыто. Турки готовились к сражению. Возле палатки Махмуд-Гассана выстроились сигнальщики. Они подняли к небу свои длинные, в человеческий рост, трубы, прозвучал резкий, будоражащий боевой сигнал. Нервной глухой дрожью забили промокшие турецкие барабаны. Но гул морского прибоя приглушал все звуки, и они словно уходили в вязкий прибрежный песок… Никто не знал, каковы были силы одишцев, с какой стороны подступят они. А ведь измученным турецким воинам предстояло сдержать натиск одишской конницы, стремительной и неудержимой, как горный поток. Перед турками были две возможности: либо сдаться противнику, либо сражаться с отчаянием обреченных, пока останется в живых хоть один человек. Махмуд-Гассан знал это, как знал и то, что теперь самое главное не допустить, чтобы его люди поняли создавшееся положение. Махмуд выхватил из ножен саблю и направился туда, откуда, по его предположению, должен был появиться Сесирква Липартиани. Коренастый и широкоплечий, Махмуд, наклонившись вперед и пригнув голову, шагал по воде, навстречу еще не видимому врагу. Ветер бросал ему в лицо пригоршни дождя, хлестал по глазам, не давал дышать. Но он шел, как бы олицетворяя собой мужество отчаяния. Турки, следуя за своим предводителем, развернулись в боевой порядок. Разом стихли барабаны, смолкли визгливые трубы. И вот из-за дождевой стены показались ряды одишских всадников; они приближались, обхватывая турок с трех сторон. Возгласы начальников одишского и турецкого войск, пронзительные крики воинов, ржание коней, звон оружия — все слилось в оглушительный шум, который перекрыл даже грохот морских волн, обрушивающихся на берег. Резкие порывы ветра подхватывали звуки битвы и, стократ усилив, бросали в лицо османам. Вихрь хлестал потоками дождя, застилал бойцам глаза, мешал разглядеть противника. От этого все происходящее казалось еще непонятнее и страшнее. Чонти, как и в других сражениях, скакал рядом с Сесирква Липартиани, чтобы уберечь его от малейшей опасности. Он не отводил от него глаз, словно сердце подсказывало, что смерть подстерегает Сесирква. Ряды одишских всадников с разгону врезались в турецкое войско, начался рукопашный бой. В сумятице Чонти сразу же потерял Сесирква. Липартиани пробивался сквозь строй турков. Наконец он увидел Махмуд-Гассана. Тот стоял, крепко упираясь в землю короткими сильными ногами, кривые ятаганы, зажатые в его руках, молниями мелькали в воздухе. Радость загорелась в груди Липартиани. Он давно прослышал о ратных подвигах Махмуд-Гассана и мечтал о встрече с ним. И вот она, эта встреча! Сесирква хотел было спешиться, чтобы на равных правах биться с Махмудом, но не успел соскочить с коня: его вороной иноходец споткнулся и упал на передние ноги. Сесирква попытался встать, но двое янычар вонзили в него копья. Махмуд-Гассан вспрыгнул сзади на коня Сесирква. Громкий крик заставил его обернуться: это был Чонти. Он на всем скаку перегнулся с коня, подхватил Махмуд-Гассана и перекинул через седло. Обезумевший конь понесся к морю… Воины-одишцы окружили раненого Сесирква Липартиани. Он успел увидеть, как Махмуд-Гассан, изловчившись, снизу ударил Чонти коротким кинжалом. В тот же миг огромный белопенный вал накрыл с головой обоих… Жажда отомстить за раны Сесирква придала одишцам новые силы. С яростью бросались они на врага. Туркам некуда было податься: с одной стороны темной стеной стоял лес, где спасшихся от уничтожения османов ждала болотная топь, с другой — бушующее море. Коротышка Уча и братья Тудзбая бились в первых рядах, и казалось, что у каждого из них выросло по сто рук. Немногие оставшиеся в живых турки разбежались кто куда. Липартиани уложили на носилки, придворный лекарь-итальянец осторожно перевязал ему раны. Коротышка Уча велел протрубить сигнал, чтобы собрать бойцов. Поручив небольшому отряду изловить разбежавшихся врагов, Уча без промедления двинулся навстречу Сахил-Али, высадившемуся в Поти.8
Весть о ранении Сесирква Липартиани разнеслась по Одиши. Люди спешили к его дворцу. Тут были мужчины и женщины, старики и дети; они шли с приношениями, вознося к небу мольбы о выздоровлении своего повелителя. Широкое поле перед дворцовой оградой заполнилось людьми. Долго не приходил в сознание Сесирква. Он лежал перед открытым окном, и все же ему не хватало воздуха; он задыхался, метался в бреду, выкрикивал невнятные слова. Приближенные разобрали лишь несколько раз повторенное имя Синту и Чонти. Лекарь велел привести Синту и приказал ей неотлучно находиться у постели Сесирква. Если господин еще раз назовет ее имя, пусть она тотчас же откликнется, заговорит с ним, спросит, что угодно ему. Лекарь рассчитывал, что голос Синту выведет больного из забытья. А Сесирква пылал в жару, и никакими средствами не удалось унять лихорадку. Синту стирала пот с его лба, овевала разгоряченное лицо, смачивала розовой водой пересохшие губы. И все время думала о Чонти. Она знала, что немало воинов из отряда Сесирква погибло в бою, но никто ничего не мог сказать ей о судьбе Чонти. «Чонти не вернется, пока не убьет последнего турка», — подсказывало ей сердце. Девушка со страхом смотрела наСесирква: недвижимый и обескровленный, он казался ей сильным и несгибаемым. «И Чонти такой, меч турка не убьет его», — упрямо повторяла она. С тревогой вглядывалась Синту в лицо Сесирква: может быть, хоть в бреду скажет он что-нибудь о Чонти. И часто думала: хотя бы к возвращению Чонти выздоровел господин. А уж она не пожалеет для этого сил. — Чон-ти! — дрогнули однажды губы Сесирква. Синту упала перед ним на колени. — Он не вернулся, господин! — Она взяла больного за руку — Я Синту, это я, Синту! — В голосе девушки звучали робкая мольба, ожидание, надежда. Отворилась дверь, и вошли лекари — итальянец француз и перс. Безмолвно встали они у ложа больного. Сесирква медленно поднял отяжелевшие, безжизненные, бледные веки, но глаза его ничего не видели и не выражали. «Говори!» — знаком приказал итальянец. — Господин, ты слышишь меня? — Девушка крепко прижала к своей груди его руку. Сесирква чуть повернул лицо в ее сторону. — Я — Синту, господин! Турки разбиты, Дадиани победил. Липартиани все так же смотрел в лицо девушки ничего не выражающим взглядом. — И Чонти скоро вернется, господин… Во взгляде больного мелькнула искорка сознания, он словно пытался вспомнить что-то. Наконец потрескавшимися от жара губами он повторил вслед за девушкой: — Чон-ти… — Да, да, Чонти! — Синту еле сдержала крик радости: наконец-то Сесирква заговорил. Липартиани, не отрывая глаз от лица Синту, мучительно напрягся. — Чонти… Его убил… Махмуд-Гассан, — произнес он тихо, но внятно. Синту отбросила от себя руку господина и вскочила на ноги. «Нет, нет!» — шептала она, отступая к двери. На пороге она обернулась, с ненавистью взглянула на Сесирква и вышла из комнаты. Синту миновала двор, отворила калитку и побежала по тропинке. Люди удивленно провожали ее взглядом. Никто не решился остановить ее, спросить, что за горе поразило ее. Добежав до старой ольхи, Синту остановилась. «Здесь простились они, здесь встретит она Чонти. Он вернется, вернется!..»9
С утренней зари и до вечерней сидела Синту, глядела на дорогу. Не откликалась, не слушала утешений. Она была наедине со своим горем. Смотрела на дорогу и ждала. В сумерках уходила в лес. Забывалась недолгим сном в заброшенной пастушьей хижине. А на рассвете, едва только можно было разглядеть путника на дороге, — она уж опять сидела под старой ольхой. Давно вернулись домой оставшиеся в живых. Раны стали рубцами. Медленно возвращался к жизни Сесирква. Как только к нему вернулось сознание, он сразу спросил о Синту. Огорчился, забеспокоился, приказал сахлт-ухуцеси[3] привести ее во дворец, показать лучшим лекарям, приставить к ней прислужниц для ухода. Но Синту отказалась выполнить волю господина: она не могла простить ему слов о гибели Чонти. Неужто не знал он, что Чонти не мог погибнуть от турецкой сабли! Уже и осень отступала перед зимой, а надежда ни на миг не оставляла Синту. Стоило показаться издали на дороге путнику, как девушка тотчас же вставала с земли и затаив дыхание ждала его приближения. Но путники проходили мимо. «Опять не Чонти! Почему же ты медлишь?! Ведь я жду тебя!» Теперь Синту стала расспрашивать каждого прохожего, не видел ли он ее Чонти, не слыхал ли случайно о нем. Если же путник шел в ту сторону, куда ушел Чонти, она говорила: — Если встретишь Чонти, обязательно скажи ему что я жду его, что истомилась в ожидании… Говорят, время лечит горе. Но Синту, видимо, ничто не могло излечить. Дни шли за днями, а боль в ее душе не притуплялась. Липартиани пытался спасти девушку, его посланцы уговаривали ее вернуться, но она лишь молча качала головой. Решил было Сесирква силой вернуть ее во дворец, но лекари отсоветовали. Уже второй месяц, как Сесирква Липартиани встал с постели, но он все не решался пойти туда, где под старой ольхой Синту ждала своего Чонти. По повелению Сесирква хлебопек Иванэ Тудзбая должен был за ботиться о Синту. Братья Тудзбая погибли в Чаладидской битве вместе с Уча Пагава. Потому и поручил Сесирква старому Иванэ заботу о Синту: пекарь любил девушку, как родную дочь, и забота о ней смягчила его горе. По утрам, когда Синту сидела под старой ольхой и хибарка ее пустовала, Иванэ приносил еду, прибирал в комнате и разжигал очаг. Возвращаясь, подходил к девушке, усаживался возле нее на узловатое корневище ольхи, доставал свою прокуренную трубку и, набивая ее, ласково говорил: — Вот и мои мальчики задержались. Люди говорят, в лесах еще остались турки, не всех еще выловили… И хотя на грузинской земле давно уже не оставалось ни одного турецкого янычара, Синту верила тому, что говорил Иванэ. Однажды старик пришел, как обычно, к Синту. Еще издали заметил он, что дверь хибарки приотворена. Это показалось старому хлебопеку дурным знаком. Он слез с коня и, перекинув хурджин через плечо, шагнул к хижине. В открытую дверь он увидел Синту. Девушка лежала, скорчившись, словно от холода. Иванэ вбежал в комнату и склонился над ней. — Это ты, дедушка Иванэ! — слабо улыбнулась Синту. — Знаешь, сегодня вернется Чонти! — Она попыталась приподняться, но не смогла. — Не вставай, Синту, не надо… — Сегодня вернется Чонти, — повторила Синту, умоляюще глядя на старика. — Помоги мне, дедушка, ведь я должна его встретить, а у меня колет в боку. Но это ничего — ты только помоги мне встать, а уж я пойду сама! — Губы Синту были тронуты синевой, руки бессильно лежали вдоль тела. — Знаешь, дедушка Иванэ, он приходил сюда каждую ночь. Едва темнело и нельзя было преследовать турок, он шел ко мне. Вчера всю ночь он был здесь. А уходя, сказал: завтра приду насовсем… Помоги же мне, дедушка, я должна встретить его там… Она уперлась рукой в бревенчатую стену хижины, приподнялась, обхватила шею Иванэ. — Скорее, скорее… Он вот-вот придет! — Поешь немного, дочка, а потом мы вместе пойдем. Синту не слушала его. — Почему так темно стало, дедушка? Солнце стояло над лесом. Но Синту не видела его. Словно во сне, шла она к старой ольхе. — Отчего у меня так колет в боку, дедушка?.. Может, Чонти уже пришел и ждет меня? Пойдем скорее, дедушка… Они подошли к ольхе. — Нет, он не пришел еще, — произнесла она горестно. — Помоги мне сесть… Иванэ помог ей сесть, она привычно прислонилась спиной к стволу. Ее знобило, губы ее дрожали. — Он скоро придет, мой Чонти… — Да, да, он скоро придет, — подтвердил Иванэ, скинул с плеч бурку и укутал в нее Синту. — Теперь мне хорошо. Синту откинула голову, закрыла глаза. Лицо ее было спокойно, на щеках чуть приметно проступили два розовых пятна. — Чонти! — вдруг встрепенулась Синту. — Я слышу — это стук копыт его коня! Слышишь, дедушка, как он скачет?.. А господин сказал, что его убили турки!.. — Да, дочка, это Чонти, — сказал Иванэ. — Это топот его коня. Иванэ видел, что последние силы покидают Синту. Он медленно пятился к тому месту, где ждал его конь. Что делать? Скорее ехать во дворец, за лекарем? Или ей не поможешь уже? Синту отдаст богу душу раньше, чем он приведет врача. Он нерешительно стоял перед конем. Наконец вскочил в седло и поскакал во дворец. Но было уже поздно. Синту не нужна уже помощь лекаря.10
После сражения под Кулеви Сесирква Липартиани не брал в руки оружия: старые раны не позволяли ему даже сесть на коня. Но когда враг подступал к границам Одиши, сам Дадиани посещал его, советовался с ним. В дни празднеств и торжеств сажал он Сесирква рядом с собой. И это было не только знаком уважения — Дадиани любил его, как брата. Сесирква женился, обзавелся детьми. По его повелению, Синту похоронили не в дворцовой ограде и не на кладбище, а под старой ольхой, лицом к дороге, откуда должен был прийти Чонти…Прошло двадцать лет. Однажды утром Сесирква Липартиани, сидя на балконе своего дворца, наблюдал, как его старший сын Александр упражнялся во владении саблей. Сесирква готовил сына к походу: царь Картли и Кахети Теймураз собрался выступить против шаха-Аббаса. Молодой царь избрал удачное время: между Ираном и Турцией шла война. На помощь войскам Картли и Кахети должны были прийти Имерети и Мегрелия, чтобы объединенными силами изгнать кизилбашей из Грузии. Липартиани смотрел с балкона на Александра и вспоминал свою молодость. Юноша ловко владел оружием и сейчас теснил своего противника, испытанного воина-карачаевца. Тот отступал, уклоняясь от быстрой сабли Александра. Мужчины, обступив их полукругом, с интересом следили за поединком. Тут были абхазцы, имеретины, кахетинцы, лезгины, чеченцы — лучшие воины, собранные из разных краев, чтобы обучить Александра сабельному бою и метанию копья, стрельбе из лука и владению кинжалом. Теперь они внимательно следили за каждым движением своего ученика. Высок и широкоплеч был молодой господин, чоха плотно облегала его стройный стан. Нежное, не успевшее огрубеть под солнцем лицо, яркие голубые глаза и русый вихор, упрямо спадавший на лоб, придавали его облику мужественную доброту и привлекательность. В его годы таким был и Сесирква Липартиани; Александр продолжал его жизнь, его дело. Отец защищал Одиши от турецкого нашествия, а сын собирался теперь к царю Теймуразу, чтобы принять участие в походе за освобождение Грузии от персов… Липартиани заметил вдруг, что к людям, наблюдавшим за поединком, быстро подошел незнакомец, одетый в богатую турецкую одежду, с кривым ятаганом за поясом. «Кто это! — удивился Сесирква. — На купца он не похож…» Как раз в это мгновение карачаевец неожиданным выпадом выбил саблю из рук Александра. Разгоряченный юноша ринулся, чтобы поднять свое оружие, но незнакомец опередил его. — На этот прием отвечают вот так, сынок, — проговорил он негромко и взмахнул саблей: — Держись, карачаевец! С лязгом скрестились сабли, раз, другой, и вот уже сабля карачаевца упала на землю. Незнакомец поднял ее и протянул противнику. Потом обернулся к Александру, но увидел перед собой взволнованного Сесирква. — Чонти! Чонти опустил голову и преклонил колено перед своим господином.
11
Недолго рассказывал Чонти… Турки втащили его, раненого, на свой корабль, привезли в Стамбул и продали в неволю. Опытный глаз работорговца на стамбульском базаре разглядел в изнуренном рабе прекрасного воина. Чонти не знал в его доме недостатка ни в чем: ни в лекарях, ни в уходе, ни в пище. Вскоре он пришел в себя, окреп и тогда торговец, вместе с другими ценными подарками, преподнес его в дар султану. Затем Чонти попал к знаменитому турецкому военачальнику, и начались наезды, походы, битвы. Пришла к Чонти слава, а слава принесла с собой и богатство. Но ни богатство, ни почет не могли заглушить тоски по родине. День и ночь мечтал Чонти о возвращении домой, но миновало целых двадцать лет, прежде чем представился случай осуществить давно задуманное. Воспользовавшись ирано-турецкой войной, он убежал в Армению, оттуда перешел в Кахети, в Картли, заехал к царю Теймуразу, передал ему важные сведения о турецком войске, и вот он здесь, в Одиши… Чонти рассказал невеселую повесть своей жизни так, словно пережил все это не он, а кто-то другой. Его думы были заняты одним — он хотел узнать о судьбе Синту. Сесирква проводил его на могилу. Долго стояли они под старой ольхой. Лес безмолвствовал. Только где-то в зарослях кричали дрозды да на дороге поскрипывала арба… По этой дороге прошел сегодня утром Чонти. Мог ли он подумать, что тут похоронена Синту?! «Я вернулся, не смогла погубить меня турецкая сабля, Синту!»Через неделю Чонти вместе с Александром Липартиани уехал в Кахети.
Шони
1
Девушка стояла на краю канавы… В одной руке у нее был кувшинчик, заткнутый кукурузными листьями, в другой — увязанный в платок полдник. — Не надо, — сказал парень. Он стоял в канаве, опершись на черенок лопаты. На его лице, разгоряченном от солнца и тяжелой работы, сверкал пот. — Мне и своей еды хватает. — По-мегрельски он говорил плохо, а когда сердился — так и того хуже. Из-под челки волос, упавших на лоб девушки, ласково глядели на парня большие голубые глаза. — Нет, не хватает, шони,[4] — сказала она упрямо и присела на землю, выброшенную из канавы. — Хозяйским хлебом не насытишься. — Отцепись ты от меня, девчонка! — Вместо угрозы в голосе парня невольно прозвучала мольба. — И за что только наказал меня бог! Зачем нанялся я к этому Катран-батони![5] — Ты жалеешь об этом, шони? — Девушка окинула его грустным взглядом. — Не надо было мне наниматься к Катран-батони… — Вот что, шони, я немножко посижу с тобой. — Тряхнув головой, Циру отбросила назад волосы, улыбнулась парню, и на ее загорелом лице блеснули белые зубы. — Ты только не сердись, шони, я побуду с тобой совсем немножко. — Она развязала платок: в тыквенный лист была завернута горячая кукурузная каша-гоми с вплавленным в нее сыром. Сняла крышку с горшочка, до краю полного фасоли. — Это я сама заправила фасоль, шони. — Я потому и не хочу, что ты сама заправила, — ворчливо отозвался парень. — Теперь-то ты уйдешь, наконец? — Не уйду. — Циру, обхватив руками ноги, уперлась подбородком в колени. На лоб ее снова упала прядь волос. Сван отвернулся от девушки, заправил за пояс подол архалука[6] и стал копать, загоняя лопату в землю по самый черенок и высоко подбрасывая комья. — Чего ты надрываешься, шони, — сказала Циру, — отдохнул бы… Парень бросил лопату, вылез из канавы и пошел прочь. Перескочив через забор, он вошел в виноградник. Взгляд Циру всегда манил его, звал к себе. Когда она глядела на парня, он, как зачарованный, лишался воли. Даже сейчас, шагая по винограднику, ощущал он за спиной силу ее взгляда… Циру, действительно, не отрывала глаз от парня, но теперь они были затуманены печалью. А когда сильная, рослая фигура свана скрылась за лозами, на ресницах девушки повисла слеза, и она уже ничего не видела перед собой. Все слилось воедино: и виноградник, и тополя, выстроившиеся вдоль забора, и курятники, и конюшни, и марани Катран-батони, и земля, и небо. Долго сидела она так, не опасаясь, что кто-нибудь увидит ее здесь, безразличная к тому, что скажет о ней молва. — Что мне с тобой делать, шони! — прошептала она в отчаянии и закрыла лицо руками.2
Невесту для Гау — так звали юного свана — выбрали, когда он был еще в материнской утробе. Конечно, обе матери могли родить девочек или мальчиков, но вышло так, что надежды родителей сбылись: сперва появился на свет Гау, а затем Мзиса. Отец Гау, Тависав Чартолани, навестил отца новорожденной и принес ему в подарок дробовик. — Бекмурза, если твоя Мзиса по своей или чужой воле выйдет за другого, то я и ты… — Тависав положил широкую, как лопата, ладонь на рукоять кинжала. Бекмурза был из зажиточного рода, и Тависав, как бедняк, хотел иметь невестку из его семьи. Бекмураза был ему другом и спустя год привел будущему жениху положенный обычаем накданвири[7] — упряжку быков. Тависав, в свою очередь, одарил будущую невестку на смотринах. Теперь уже никакая сила не могла разлучить помолвленных. Гау и Мзиса росли вместе. Вместе пасли скот, носили дрова из лесу, косили траву, ходили на мельницу. При переходе через реку Гау брал девушку на руки, она несмело обнимала его за шею, приближала свое разгоряченное лицо к его лицу. Но юношу это ничуть не трогало. Мзиса трепетала в его сильных руках, но ее юное тело было всего лишь тяжелой ношей. Мзиса понимала, что для Гау она была только другом, но она не открывала Гау причину своей печали. Впрочем, юноша и сам догадался, что Мзиса любит его… Подошло время венчания, и Гау, по обычаю, должен был принести в дар невесте начвлаши[8] — две упряжки быков и одну корову. Тависав посоветовал сыну отправиться на заработки — так поступали все бедняки-сваны. Забросив за спину мешок и накинув бурку, взяв в руки лопату, они шли либо в Рачу и Лечхуми, либо в Имеретию и Гурию, но чаще всего в Одиши. И Гау решил пойти в Одиши. Посреди лета Гау собрался в дорогу, чтобы к осени заработать деньги на покупку скота. Мзиса ждала его на краю села, в руках у нее был мешок с припасами. Они пошли рядом. Мзиса в душе молилась за Гау святому Георгию — покровителю путешественников. Наконец после долгого молчания юноша сказал: — Мзиса, передай Сохре, чтобы он не продавал быков. — Передам, Гау. — Я ему задатка не давал. — Знаю, Гау. — Скажи, мол, через два месяца вернется Гау. — Скажу, Гау. — Пусть Сохре подождет меня два месяца. — Да, Сохре подождет два месяца. Они шли по тропинке вдоль высокого берега Ингири. В ущелье глухо рокотала река. Мзиса снова помолилась за Гау святому Георгию. — Я и Сохре сошлись в цене… Скажи ему, чтобы он не продавал быков. — Не продаст Сохре быков. — Пусть и корову не продает. — Чтоб волки съели ту корову, Гау, — сердито сказала Мзиса. — И тех быков. Внизу по-прежнему глухо ревел Ингири. Мзиса остановилась, остановился и Гау. — Гау, — сказала Мзиса, — может быть, не нужно никакого начвлаши? Но Гау как будто не слушал Мзису, он смотрел на реку. — Может быть, не надо начвлаши? — повторила Мзиса. — А отец вернет накданвири, Гау… Гау удивленно взглянул на девушку. — Не нужны тебе больше ни быки, ни корова, слышишь, Гау! Считай себя свободным… Только бы ты был счастлив! Мзиса повернулась и пошла в деревню. Гау стоял пораженный. «Считай себя свободным, Гау», — слышался ему в шуме Ингири покорный голос Мзисы…3
Вместе с пятью другими сванами Гау целую неделю тщетно искал работу. Взятые из дому припасы были съедены, денег и лишних вещей у них не было, а шестерых таких здоровяков никто даром кормить бы не стал. Они решили разойтись, и Гау ходил теперь от дома к дому один. Просить он не хочет ни еды, ни жилья, потуже затянул пояс, питался дикими вишнями и тутой, спал под деревом, укрывшись буркой. Однажды, изнуренный жарой и голодом, он забрел в горную деревню Лакади. Отдохнув на чьем-то поле, он вышел к заводи, огороженной колючим кустарником, и вдруг остановился как вкопанный… Навстречу ему шла юная девушка, только что вышедшая из реки. Ее тело, цвета зрелой нивы, блестело от воды, длинные мокрые волосы стлались по плечам и упругой груди. Высокая, гибкая, она горделиво несла свою красоту. Гау она увидела, когда их разделяло несколько шагов. Ужаснувшись, девушка с трудом удержалась от вскрика, но, взглянув на удивленно-восторженное лицо свана, невольно улыбнулась. А Гау показалось, что вместе с ней улыбнулись небо, земля, сверкающая под солнцем вода, вся окрестность. Но уже в следующее мгновение она повернулась, в несколько прыжков достигла речки, и до Гау донесся громкий всплеск. — Откуда ты взялся здесь, шони? — Из воды показалось смеющееся лицо девушки, ее голубые лучистые глаза смотрели на Гау смело и прямо. — Что ты на меня уставился, шони? — Она разразилась смехом. — Уходи! Уходи! А то я закричу! Гау повернулся и пошел. Ноги плохо повиновались, ему хотелось еще хоть раз взглянуть на девушку. — Уходи, уходи, шони, а то я, правда, закричу! Что-то в ее голосе заставило Гау остановиться. — Правда закричу, так и знай, шони! — смеялась девушка, хлопая руками по воде. Не решаясь повернуться, не в силах слышать более ее голоса, не то призывного, не то насмешливого, Гау сорвался с места и побежал прочь. Уж не привидение ли это? Уж не померещилась ли ему эта девушка от голода, зноя, усталости?.. А девушка все не выходила из воды, ей казалось, что сван еще там, на берегу. Потеряв, наконец, терпение, она окликнула его. В ответ — молчание. Тогда она робко двинулась к берегу, прикрывая руками грудь. Когда вода была ей по пояс, она внимательно оглядела берег, убедилась, что сван ушел, быстро добежала до куста, схватила платье, висевшее на нем, и натянула его на себя. Отжав волосы, она взмахом головы красиво разбросала их по плечам. Сейчас, оттененное ярким, кизилового цвета платьем, лицо ее казалось еще более загорелым, глаза более глубокими и лучистыми. «Откуда только этот медведь забрел сюда? — думала она о сване, идя кукурузным полем. — Заблудился он, что ли?» Это было то самое кукурузное поле, откуда Гау попал к заводи. Девушка полола там кукурузу и перед полдником всегда купалась в реке. Она выбрала этот уголок, потому что туда не только человек, но и скот никогда не забредал… Село пряталось между высоких холмов, отсюда узким потоком выбегала река, русло которой затем постепенно расширялось Холмы, покрытые фруктовыми деревьями, виноградниками, посевами ржи и кукурузы, были окрашены сейчас, в близости заката, в нежно-розовый цвет. Обычно с наступлением сумерек село оживлялось — возвращавшаяся с работы молодежь с веселым говором, смехом и песнями уходила в узкие улочки и переулки. Дома и плетеные хижины, весь день как бы дремавшие, пробуждались ото сна. Юноши и девушки спешили умыться и поужинать, чтобы поскорее встретиться друг с другом. Затем снова воцарялась тишина: ведь любви не нужны ни слова, ни песни — ничего, кроме сердечной близости. После битвы в Кулеви с Махмуд-Гассаном в селе долго не слышно было ни песен, ни смеха. По возвращении с работы девушки уже не спешили к избранникам своего сердца: ни один юноша не вернулся назад из Кулеви. Застывшим в горе девичьим сердцам было теперь не до пенья, не до веселья, и за последние два года Циру была в селе едва ли не первой девушкой, прервавшей работу по велению сердца… Циру, идущей по сельской улочке, казалось, будто все девушки спешат сейчас домой. Она и сама не знала, ради чего так торопится, но в поле остаться она не могла: в ее ушах неотступно звучала та полузабытая песня, какой сердца призывают друг друга. Она почему-то решила, что шони ждет ее дома. Мысль эта так сильно овладела ею, что она невольно ускорила шаг. А когда вбежала во двор, у нее чуть не подкосились ноги: под платаном, за покрытым столом, спиной к дому, сидел сван и с аппетитом ел. — Что это за человек, мама? — спросила девушка у матери. Та сидела у порога и лущила кукурузу. — Это шони, детка, он ищет работу. Просил пустить его на ночь, а когда я взглянула на него, сразу поняла, что дело не в ночлеге, он просто очень голоден… — Как же ты пустила в дом чужого человека? — намеренно громко сказала девушка. Гау положил обратно поднесенный ко рту кусок. — Как же я могла отказать ему, дочка? Ведь даже врагу, если он голоден, уделяют кусок! Девушка стояла с мотыгой на плече, не отводя глаз от матери. Кажется, никогда еще она так не любила ее. Но на свана она не решалась взглянуть. Впрочем, он и так крепко запомнился ей: выше среднего роста, широкий в плечах, ладно скроенные чоха и архалук, сдвинутая на затылок серая войлочная шапка, упрямый лоб, густые брови, большие глаза, устремленные на нее, Циру, с восторженным удивлением. — Ой, какой он смешной! — внезапно воскликнула девушка и расхохоталась. — Кто смешной, девочка? — От неожиданности мать даже перестала лущить кукурузу. — Да он… — Кто он, дочка? — Да он же, мама! Если бы ты только видела, как он смотрел на меня! — Отбросив мотыгу, Циру вбежала в дом и со смехом бросилась на тахту. — Как он смотрел, какие у него были глаза! — воскликнула она сквозь приступ неудержимого смеха. — Циру, дочка, — встала над ней испуганная мать. — Что это случилось с тобой? Кто смотрел на тебя, кто был смешной? Циру вскочила с тахты, схватила мать за талию и закружила ее по комнате. — Ой, ты тоже смешная, мама! И я смешная, самая смешная, глупая, сумасшедшая!.. — Пусти меня, дочка, у меня кружится голова! С ума сошла моя дочь! — Верно, мама, я сошла с ума! — В открытую дверь девушка глянула на Гау, тот по-прежнему сидел спиной к дому, и она с трудом удержалась, чтоб не броситься к нему. — Что мне делать, мама, скажи… со мной такое творится! — Отпустив мать, Циру выбежала из комнаты и, перескочив через забор, помчалась по дороге. Мать с тревогой следила за ней, пока она не вскрылась за дальними деревьями. А Циру все бежала, не зная, куда и зачем. Перед глазами ее стоял сван. Она бежала все быстрее и быстрее, боясь, как бы образ его не растворился в сгущавшихся сумерках. Колени у нее подгибались, она почувствовала слабость во всем теле и в изнеможении опустилась на траву. Легла на спину. Высоко в небе, над самой ее головой сияла полная луна. И на бледном серебристом диске луны Циру увидела огромное лицо. Широко раскрытые глаза… Горящие, взволнованные, такие же, как там, у реки… Циру не выдержала их взгляда, прикрыла глаза рукой. И все же, сквозь пальцы, глядела на лунный лик. — Шони… шони… — шептала она. — Как зовут тебя, парень? — Сердце ее неистово билось, и она прижала к груди руку. Но разве можно успокоить сердце! Она вскочила и опять побежала, шепча про себя с неизъяснимым чувством все то же слово: шони, шони, шони… «Кто он такой, этот шони?! Я не знаю его, и он не знает меня. Что свело меня с ума? Да разве это имеет значение, кто он такой? Шони… шони… шони…» Она бежала по деревенской улочке. А с серебряного лика луны глядел на нее сван. «Шони! Шони!» — улыбалась ему Циру. Остановилась Циру у калитки дома, стоявшего в конце проселка, и только сейчас поняла, что именно сюда она и стремилась. Хотя хозяева уже спали, девушка, переводя дыхание, негромко позвала: — Пуцу! Вскоре дверь заскрипела, на балкон вышла женщина и пристально вгляделась в темноту. — Это я, Циру… Пуцу в одной рубашке направилась к калитке. — Что ты, Циру? Что-нибудь случилось? — Скажи, Пуцу, когда ты в первый раз увидела своего Гуджу, он не показался тебе смешным? Пуцу так поразил этот странный вопрос, да еще среди ночи, что она не сразу нашлась, что ответить. — О чем ты спрашиваешь меня, Циру, дорогая? Зачем ему было быть смешным? — А какой же он был? — Какой? Самый хороший, лучший из всех… — Красивое, молодое лицо Пуцу озарилось улыбкой. — Так почему же… шони такой смешной? — О каком шони ты говоришь, Циру? — Ну, а потом? — допытывалась Циру, не отвечая. — Что с тобой было потом?.. — Понравился он мне… — А что еще было? Ну, понравился… А потом что? А потом ты убежала? — Что ты, Циру, зачем мне было убегать! — Но тебе не было смешно? — А что в этом смешного? — Значит, ты не убежала и не смеялась? А мне вот смешно. — И Циру опять безудержно расхохоталась. — Перестань, Циру, — прижала ее к сердцу Пуцу. — Ты просто влюблена. — Ой, правда! — воскликнула Циру. — Скажи мне, Пуцу, а когда Гуджу посмотрел на тебя, что с ним сделалось? — Я ему тоже понравилась. — А как ты узнала об этом? — Он смутился и не мог выдержать моего взгляда… — А что еще было с ним? — Лицо у него покраснело, как бурак… — Ой, и с ним так было, Пуцу! — С кем? Скажи, наконец, с кем, Циру? — Да с шони, с шони…4
Гау лежал под платаном на бурке, подушкой ему служил свернутый мешок. Несмотря на усталость, он не мог уснуть: все мерещился ему образ девушки. Тщетно закрывал он глаза, ворочался с боку на бок, сон упорно не шел к нему. Мог ли он думать, что в это время, скрывшись за платаном, над ним стоит сама Циру и не сводит с него глаз… «Что это так тревожит его?» — спрашивала она себя, трепеща от страха, что сван услышит, как бьется ее сердце. И вдруг Гау поднял голову и присел. — Чего ты хочешь от меня, девушка? — сказал он как бы про себя, и в голосе его слышалось отчаяние. — Пожалей меня! — О, шони! — невольно отозвалась Циру. Гау вскочил со своего ложа, и оба они, испуганные и трепещущие, оказались друг против друга. Циру опомнилась первой. — Не смотри на меня так, шони, а то я закричу… — сказала она тем же лукавым тоном, что и при первой их встрече. — Боже, какой ты смешной, шони, и лицо у тебя красное, как бурак!.. Циру громко рассмеялась, тряхнула волосами, откинув их назад, убежала и тенью скользнула в дом.5
Утром Циру и ее мать с удивлением обнаружили, что старый, поломанный забор вокруг двора приведен в полный порядок, а сван, стоя под платаном на одном колене, точит мотыгу Циру. Мать и дочь переглянулись. — Смотри-ка на этого шони, — улыбнулась мать. — Уж не собирается ли он к нам в женихи! Между тем сван, окончив точить, тронул пальцем острие мотыги, приставил ее к стволу платана, перекинул за спину мешок и бурку и направился к женщинам. — Я ждал, пока ты встанешь, мать, — сказал он, обращаясь к хозяйке и не глядя на Циру. — Хотел поблагодарить тебя. — Это тебя надо благодарить, сынок, да будет благословенна твоя рука! Пусть будут счастливы твои родители за то, что вырастили такого хорошего сына. Обожди, сынок, я накормлю тебя. — Не надо, мать, я не ем по утрам. — Он, наверное, заодно съедает завтрак и полдник, — улыбнулась Циру. — Так ведь, шони? Она смотрела на Гау, но он опустил глаза. — Оставайся с миром, мать… И Гау повернулся было, чтобы уйти. — Мама, — будто между прочим сказала Циру, — по-моему этот шони ищет работу. А Катран-батони нужно канаву выкопать… — Как это я забыла, чтоб мне сквозь землю провалиться! — воскликнула хозяйка. — И виноградник нужно огородить Катран-батони! Это вон там, сынок, в конце проселка!.. У него работы месяца на два хватит. Правда, он немного прижимист, этот Катран-батони, смотри, чтобы он не надул тебя при расчете!.. Гау так был погружен в мысли о Циру, что не расслышал слов хозяйки. Ничего не ответив ей, он повернулся и пошел к воротам, даже не взглянув на Циру.6
Остро наточенная мотыга то и дело врезалась в корни кукурузы. «Договорился ли шони с Катран-батони?» Подрезанная под корень кукуруза глухо валилась на землю. «И зачем только пошла я в поле! Может, он не договорился с Катран-батони и ушел…» Циру бросила полоть и безотчетно направилась к реке. Гау стоял на том же месте, где они в первый раз повстречались, и глядел на воду. — Шони! — тихо окликнула Циру. Гау не оглянулся. — Шони! — крикнула она снова. Он стоял не шевелясь, глядел на реку. «Может, он думает, что я в реке, как и тогда?» — Шони! «С ума я сошла! Зачем ему приходить сюда сейчас? Конечно, я не в своем уме!» — Шони! — громко прошептала она, подходя к нему вплотную и протягивая руки, — видение исчезло. «Ой, какая я глупая!» — рассмеялась Циру. Ей было радостно, что она ни на миг не расстается с Гау. Циру решила пойти к Катран-батони: а вдруг Гау не договорился с ним и ушел из села? Вот показались дом, двор, виноградник Катран-батони. Сван стоял у разобранного забора и затачивал колья. Он был в одном архалуке с расстегнутыми застежками. Гау поднял голову и увидел Циру. Девушка приближалась к нему какой-то нежной, изящной и вместе с тем непринужденной походкой. Она ступала уверенно и твердо. Длинные, обнаженные руки были свободно опущены вдоль бедер. Сейчас, после купанья, она ощущала в себе преизбыток юной силы. — Здравствуй, шони! — Здравствуй! — Меня зовут Циру, шони. — А меня Гау. — Гау? Сван кивнул головой. — Га-у, — повторила Циру. — Ци-ру, — повторил сван. — Сошедшая с небес. Хорошее имя. — Сошедшая с небес, — рассмеялась Циру. — Никому, кроме тебя, не нравится мое имя, Гау. — Она лукаво глядела на свана из-под упавших на лоб волос. — А я уже подумала, что ты не договорился с Катран-батони… — Договорился. — Он очень скупой, Катран-батони. — Я бы и за полцены пошел к нему работать… — Почему, Гау? — Циру глядела на него и радовалась, что он не выдерживает ее взгляда. — Почему ты работал бы за полцены, Гау? — Не знаю… — Ничего-то ты не знаешь, Гау. — Ничего не знаю… — повторил Гау. Он сразу понял, что сказал глупость, и еще больше смутился. — Какой ты смешной, право!.. А знаешь, ты так наточил мотыгу, что она режет, как бритва. — Мотыга должна быть острой… — А я из-за нее всю кукурузу порубила, это ты виноват… — Да, я виноват… Им обоим страстно хотелось открыть сердце друг другу, но они не решались. — Гау, — сказала после долгого молчания Циру, — Катран-батони очень скупой, смотри, чтобы он не заморил тебя голодом. — Как собака от хромоты не помрет, так и Гау от голода. — Какой ты смешной, Гау! — Знаю, что смешной… — А надолго ты нанялся к Катран-батони, Гау? — На полтора месяца. — Это очень мало, Гау… Полтора месяца пройдут быстро. Гау промолчал. — До свидания, Гау. — Уже уходишь? — А что мне делать? Ему хотелось сказать: побудь еще немножко со мной. Впрочем, Циру и так догадалась: она повернулась, собираясь уходить, но смотрела на дорогу и не уходила. — Утром я по этой дороге хожу в поле, Гау, а вечером по ней возвращаюсь… Это была неправда: на самом деле она ходила другой дорогой, более короткой. — Хорошая дорога, — сказал Гау. — Хорошая? — рассмеялась Циру. — Чем же она хорошая? Рассмеялся и Гау, и смех его был чем-то похож на смех Циру. Они оба ощутили это и не удивились. — Я и другой дорогой тоже хожу в поле. — И та дорога хорошая… — Но теперь я буду ходить только по этой дороге, ладно? До свидания, Гау. — До свидания, Циру!..7
Гау, не отрывая глаз, глядел вслед уходящей девушке. Тени тополей полосами лежали на дороге, и на Циру падали то лучи солнца, то тени деревьев. Она шла легко, чуть колыхая станом, словно скользя над землей. Это впечатление еще усиливалось от быстрой смены света и тени, игравших на ее платье. Но вот Циру скрылась за поворотом, и Гау почудилось, что и дорога, и весь мир вокруг сразу угасли, обесцветились. И тогда он увидел медленно бредущую к нему Мзису. Она шла издавна знакомой ему походкой женщины, сломленной тяжелым трудом. Как всегда печальная и покорная, она подошла и остановилась, в глазах ее не было ни укора, ни жалобы… Чтобы не глядеть на Мзису, не сравнивать ее мысленно с Циру, Гау яростно принялся за работу. Щепки от кольев отлетали на добрую сажень. Уже спустились сумерки, а Гау все тесал и тесал колья. Батраки Катран-батони, глядя на него, дивились: это какой-то дьявол, а не работник! Закончив наконец работу, он не стал ни умываться, ни есть. Тут же, в винограднике, расстелил под орехом бурку и сразу уснул, едва опустив голову… Спал Гау беспокойно: то являлась ему Циру, то Мзиса. Не взошла еще рассветная звезда, как он проснулся и сразу же взялся за топор. Но работа не давалась ему. «Черт плюнул мне на руки!» — сердился Гау, хотя и понимал, что дело тут не в черте.Медленно приближался рассвет. Вот хрипло, словно простуженным голосом, запел старый петух Катран-батони. Ему ответил соседний, тому — другой, и пошла по всей деревне петушиная перекличка. Прокукарекал петух на самой околице, и тогда снова запел петух Катран-батони, петушиному пению не было конца. Гау заслушался. Вдруг он увидел идущую по дороге Циру. Она шла быстро, с мотыгой на плече: — Здравствуй, Гау! — окликнула она его издали. — Что подняло тебя в такую рань? — А тебя, Циру? — Дело, Гау, — серьезно ответила девушка. — Я в семье один работник, а поле не ждет. — Да, дело ждать не любит… — Что же, не буду отрывать тебя от дела… — Уходишь? — печально отозвался Гау. — А что же мне делать, Гау? — Не знаю… — Займись делом, Гау, — отрезала Циру. — Я вернусь опять этой дорогой. Гау хотел было сказать, что он не отведет глаз от дороги, но Циру вдруг заслонила Мзиса, и слова застыли у него на устах. — Ты что же, не хочешь, чтобы я вернулась по этой дороге? — донесся до него издалека голос Циру. — Ты не слышишь меня, Гау? Гау в самом деле как бы вдруг оглох и онемел. Он и не заметил, как удалилась Циру и ее место заняла молчаливая, покорная Мзиса. Уж лучше бы она рассердилась, укоряла бы его, попрекала… И тут в его памяти с необычной живостью возникла картина далекого детства… К их соседу приехал в гости ушгульский родственник Джансуг Хергиани. За спиной гостя сидела на коне девочка лет десяти-двенадцати. Джансуг еше не сошел с коня, когда девочка, как бесенок, спрыгнула на землю, дала пинка привязанному к столбу козленку, ухватила за хвост перепуганную кошку и забросила ее на крышу сарая, пихнула ногой щенка, разогнала испуганно закудахтавших кур. Пока Джансуг слезал с коня, она уже переполошила весь двор. — Дали! — рассердился он на дочь. — Веди себя прилично, ты ведь умная девочка! — Я ум в дороге оставила, — усмехнулась девчонка и ткнула пальцем в повешенное для просушки сито. Гау, не сводя глаз с Дали, выгонял в это время из хлева коров и коз, а та, как ураган, крутилась в крохотном, величиной с бурку, дворике. Во все глаза глядела на нее и Мзиса: она только что выгнала своих коров со двора и ожидала Гау. Пораженные поведением маленькой гостьи, Гау и Мзиса то и дело удивленно переглядывались. Дали заметила это, подлетела к Мзисе, больно ущипнула ее, сунула руку в ее сумку, вытащила сыр, откусила, сплюнула и бросила остаток щенку, забившемуся в страхе в угол двора. — Я тоже пойду с вами! — сказала она Гау тоном приказа. — А мы тебя не возьмем, — зло посмотрел на нее Гау. Ему не нравилась эта девчонка: волосы ежиком, красное лицо, растопыренные руки, мелкие зубы и серые, отчаянные глаза. — А я все-таки пойду, — сказала Дали вызывающе, — назло этому червяку! — сверкнула она глазами на Мзису. …Когда Дали взбежала на вершину горы, девочки и мальчики, пасшие скот, играли в шапки. Запыхавшаяся, взмокшая от быстрого бега, она остановилась неподалеку от них. В это время Гау, заложив за спину руки и стоя на одной ноге, медленно, не сгибая колени, склонился к земле, чтобы ухватить шапку зубами. — Подумаешь, большое дело! — воскликнула Дали и толкнула Гау. Гау упал и стукнулся лбом о большой камень. Дали даже не взглянула на него. Она сама встала около шапки, заложила за спину руки, отставила ногу и уже готова была нагнуться, когда Мзиса вне себя от гнева ступила на шапку. — Эй, ты, — крикнула Мзиса, — сейчас же убирайся отсюда! — Посмотрите-ка на эту свиную вошь, — с усмешкой отозвалась Дали. — Убирайся, или я раскатаю тебя, как войлок для бурки! Девочки набросились друг на друга и покатились по земле. Они били, царапали, щипали одна другую, как хищные птицы. Мзиса явно одолевала, и потому ребята не вмешивались в их драку. Внезапно Дали схватила в руку камень и снизу ударила Мзису в лицо. — Получай! — Она вскочила и дала Мзисе пинка. Все в молчании ждали, что сделает Гау. И хотя Гау совсем ошалел от сильного ушиба о камень, он все же поднялся и подошел к Дали. На лице его была такая ярость, что даже эта отчаянная девчонка в страхе застыла, не отрывая глаз от его сжатых кулаков, каждый из которых казался ей сейчас величиной с кузнечный молот. В этот момент между ними встала Мзиса с окровавленным, распухшим лицом, взяла Гау за руки и заставила его разжать кулаки. — Гау… — произнесла она с трудом, ее рот был в крови. — Мы помиримся… — Она повернулась к Дали. — Ведь помиримся?.. Воспоминание исчезло, но Мзиса по-прежнему стояла перед Гау. Он решил забыть о Циру, думать только о Мзисе и работать, работать, чтобы поскорее вернуться домой. И тут ему невольно вспомнилось: «Не нужны тебе больше ни быки, ни корова, слышишь, Гау… Считай себя свободным… Только бы ты был счастлив!..» Нет, нет, он будет думать только о Мзисе и работать. И когда Циру пришло время возвращаться, он вошел в виноградник и спрятался там. «Не покажусь ей ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, а потом у меня это пройдет». Он уселся на землю и стал скручивать цигарку. Вокруг стрекотали кузнечики, засевшие в нагретой солнцем траве. Гау стукнул рукой по земле, чтобы напугать их. На мгновение они примолкли, а затем застрекотали еще громче. Гау казалось, что вся деревня, весь виноградник стрекочат, верещат, насмехаясь над тем, что он спрятался. И вдруг он увидел сквозь виноградные листья обнаженные голени девушки и подол ее платья. Это была Циру. Она стояла на дороге и глядела через забор. — Гау! — послышался ее голос. Не получая ответа, она подошла вплотную к забору и заглянула в виноградник. — Гау! Она смотрела на топор и пояс с кинжалом, оставленные Гау. В это время на дороге послышался звук чьих-то шагов. Циру повернулась и быстро ушла. Оставшись один, Гау понял, что без Циру для него нет и не будет жизни. Ему стало безразлично все, что связывало его с Мзисой, он не колебался больше, не пытался отгонять мысли о Циру. Так провел он несколько дней, то прячась от Циру и снова возвращаясь мыслью к Мзисе, то сам идя навстречу Циру, не в силах ждать ее прихода. Циру угадывала эту странную двойственность в его поведении, она настораживала ее, лишала покоя… Каждая встреча с Циру напоминала Гау о его долге перед Мзисой, и однажды он резко сказал девушке, что больше не придет к той заводи на реке, где они каждый вечер встречались. Циру не удивилась: она как будто ждала этого. Гау, действительно, не пришел ни на следующий день, ни на третий, и Циру, не имея никакого повода навестить его на работе, принесла ему полдник. А Гау убежал от нее… Циру долго сидела одна, не сводя глаз с виноградника. Потом завернула в платок полдник и ушла домой. Когда Гау вышел из виноградника, где он хоронился от Циру, девушки уже не было на месте. Он и сам не мог сказать, как случилось, что он направился к домику Циру. Дверь в ее комнату была полуоткрыта, и в освещенной солнцем половине он сразу же увидел Циру. Она стояла на коленях на застланной ковром тахте лицом к иконе и молилась. Ее печальное, залитое слезами лицо показалось Гау еще прекраснее, чем всегда. И как только повернулся у него язык сказать ей: уходи! А Циру, обратившись к иконе, шептала: — Если бы ты хоть немного любил меня, Гау… Мне и этого достаточно… Мне достаточно и того, что я люблю тебя… Позволь мне это, и я больше ничего не хочу от тебя, Гау… Скажи ему, святая Мария, пусть он позволит мне любить его… Больше я ни о чем тебя не прошу, пусть он только позволит любить его, пресвятая Мария… Гау хотел войти и сказать Циру, что он был не в своем уме, когда убежал от нее, но на пороге встала Мзиса с окровавленным, распухшим лицом, собращенным на него взглядом, полным мольбы. …Измученный внутренней борьбой и работой, Гау лежал на бурке под платаном и спал мертвым сном. Циру, хоронясь за стволом платана, долго смотрела на его озаренное луной лицо. Затем подошла и присела у его изголовья. Ее колени коснулись лица Гау, но он не пошевелился. Циру осторожно тронула рукой его руку, веки Гау затрепетали. — Это я, Гау, — тихо проговорила девушка нежным, печальным голосом. Гау открыл глаза, присел, взглянул на измученное, заплаканное лицо. — Почему ты нанялся к Катран-батони, Гау? — Я не должен был наниматься… — Но почему ты нанялся? — Не знаю… — Ничего ты не знаешь, Гау… — Она держала в своей руке его тяжелую, грубую, мозолистую руку. — Пойдем туда, к реке. Они поднялись с земли, вышли со двора в переулок, исполосованный вперемежку лунным светом и тенями тополей. Шли медленно, прижавшись друг к другу. Вот и река, она бесшумно несла свои волны. Ночь была на исходе, на травах и на песке сверкала роса. Они сели на небольшой бугор, по-прежнему соприкасаясь плечами. — Гау… мы одни, совсем одни… посмотри на меня, Гау. Циру обеими руками взяла руку Гау, она льнула к нему всем своим существом, но перед его взором опять стояла Мзиса, и он не отвечал, не мог ответить на порыв Циру. — О Гау, милый… — Девушка положила руки ему на плечи и с неожиданной силой повернула к себе. Луна вышла из-за туч и бледным светом озарила ее лицо. Гау как бы впервые увидел нежную печаль ее глаз, ее опавшие щеки. Перед ним была беспомощная, покорная, примирившаяся с судьбой женщина. — Циру! Циру не ответила: может, и она видела Мзису, смотревшую на них с молчаливым укором. Гау встал, за ним поднялась и Циру. — Теперь ты уйдешь, Гау. Он смотрел на нее широко раскрытыми глазами, чтобы навсегда запомнить ее лицо. — Поцелуй меня на прощание, Гау. Гау не сводил с Циру глаз. — Шони! Гау медленно двинулся к реке. На песке оставались тяжелые, глубокие следы. Гау вошел в воду. Она достигaла ему до груди. Когда он вышел на тот берег, вода струйками стекала с него. И на том берегу в песке оставались тяжелые, глубокие следы. Мзиса подошла к нему, и они пошли дальше рядом — плечом к плечу. Циру стояла и смотрела. На Гау ничего не было, кроме мокрого архалука, — ни чохи, ни пояса с кинжалом, ни бурки. И лопаты, с которой он пришел сюда, в Лакади, тоже не было при нем. Позади остался пологий песчаный берег — Гау начал подниматься в гору. Он не оглядывался назад — там, на берегу, стояла Циру. Циру стояла и смотрела неподвижными, пустыми глазами. Смотрела, как Гау поднимался в гору — медленным, тяжелым шагом. Где-то в глубине ее души вырастала глухая, давящая боль. Глаза Циру заволакивало туманом. «Что с тобой будет? — спрашивал Циру внутренний голос, но сознание ее молчало. — Что же будет теперь с тобой, Циру?..» Гау медленно поднимался все выше в гору. Луна уже не сияла над рекой. Померкла, потемнела сверкающая поверхность воды. «Что с тобой будет?» Вот Циру вошла в реку. Вода достигала ей до груди. Река была темная и холодная. Циру вышла на тот берег. Шатаясь, брела она по песку, и за ней тянулись мокрые следы. «Что с тобой будет, Циру?» Колени подгибались. «Что с тобой будет?» Она опустилась на песок. В небе гасли звезды — одна за другой. Занималась заря. Циру сидела, подогнув колени, опираясь рукой на холодный песок, и не сводила глаз с удаляющейся фигуры Гау. Медленно, тяжело поднимался он в гору. В розовом свете зари его фигура казалась неправдоподобно большой и какой-то расплывчатой. Циру вспомнились отец и брат. Этой же дорогой ушли они на войну в Кулеви — и не вернулись обратно. На этом берегу стояли тогда Циру и ее мать. Так же медленно, как сейчас Гау, поднимались в гору отец и брат. «Что с нами будет?» — дрожащими губами шептала тогда мать. Гау неотвратимо уходил все дальше и дальше. И отец, и брат так же неотвратимо уходили все дальше и дальше. За горой небо окрашивалось в алый цвет. На фоне алеющего неба четко вырисовывалась фигура Гау. …Медленно поднимались в гору отец и брат. Циру и ее мать не сводили с них взгляда. Отец и брат не вернулись с войны… Все ярче разгоралась заря. И чернее казалась гора на алеющем небе, и черная фигура уходящего Гау еще резче выделялась в красных лучах зари. «Что с тобой будет, Циру?» Гау приближается в вершине горы. «Он не обернется!» Вот он совсем близок к вершине. Пламенем охвачен небосвод. «Что с тобой будет, Циру?» Гау стоит на вершине горы. Там, на вершине, долго стояли отец и брат. Потому что внизу, на берегу реки, стояли мать и Циру. Потом отец и брат повернулись к ним спиной и начали спускаться вниз по склону. Циру и ее мать остались одни. Гау тоже долго стоит на вершине горы. Циру стремительно встала. Если Гау повернется, он увидит Циру! Циру приподнялась на цыпочки. Если Гау повернется, он увидит Циру! — Шони! Долго стоит Гау на вершине. — Шони!! Но не обернулся Гау. Он начал спускаться вниз по склону. «Что с тобой будет, Циру!» Вот уж только до пояса виден из-за горы Гау. Отец и брат тоже так скрывались за горой. И не вернулись обратно. Циру и мать остались одни. Только плечи и голова Гау видны из-за горы. Потому что Циру не в силах более стоять на цыпочках. Вот уж только голова Гау видна Циру. «Что будет с тобой?» Циру не видит больше Гау. Потому что Циру упала на колени. Не вернулись отец и брат. И Гау не вернется никогда. Циру осталась одна в целом свете.
Последние комментарии
1 час 46 минут назад
10 часов 39 минут назад
1 день 3 часов назад
1 день 4 часов назад
1 день 4 часов назад
1 день 4 часов назад