Амариллис день и ночь [Рассел Конуэлл Хобан] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Рассел Хобан Амариллис день и ночь

Посвящается Лиз Колдер[1]

БЛАГОДАРНОСТИ
Автор многим обязан книгам «Лабиринты» У.Г. Мэтьюза,[2] «Прогулка по изнанке» Нельсона Олгрена,[3] «Афоризмы» Георга Кристофа Лихтенберга[4] и «Советы друга» Энтони Роббинса.[5]


Благодарю Адама Лоусона, моего водителя и спутника в исследовательских поездках по Восточному Сассексу и Оксфордширу; Грэма Коллинза, владельца отеля «Берлинг Гэп» в Восточном Сассексе, за сведения о погоде на 31 декабря 1993-го и 1 января 1994 года; владельцев фермы «Троя» в Оксфордшире за разрешение посетить их лабиринт; а также Роджера Лэйда из театра «Ангелочек» за дозволение взглянуть за кулисами на марионеток, игравших в спектакле «Спящая красавица».


Я глубоко признателен Марте Флеминг, продемонстрировавшей мне свою выставку «Атомизм и анимизм» в Музее наук в июне 1999 года и познакомившей меня с Аланом Беннетом, изготовителем бутылок Клейна. Перед Аланом я в огромном долгу – не только за содержательную беседу и время, которое он мне уделил, но и за великодушное разрешение домыслить и включить в книгу его разговор с Питером Диггсом.


Сердечно благодарю Роберта Эллиса: обсудив с ним проблему бутылки Клейна, я сумел наконец собраться с мыслями и приступить к работе над этой книгой.

Особую признательность за ценные замечания по рукописи и моральную поддержку я хотел бы выразить Доминику Пауэру, прочитавшему немало черновых набросков и вариантов. И наконец, хочу сказать спасибо всем нашим друзьям из «Иль-Форнелло» на Саутгемптон-роуд, которые много лет подряд снисходительно терпели чтение моих рукописей за длинными-предлинными обедами. Вот их имена в той последовательности, в какой они появлялись за нашим столом: Маноло, Бруно, Хулиано, Пако, Хезус, Карлос, Рино, Марио, Хезус Диас, Мария, Луиджи и, наконец, Альдо, приходивший уже поздно вечером.

Рассел Хобан

Лондон, 22 февраля 2000 г.

Однажды я, Чжуан Чжоу, увидел себя во сне бабочкой – счастливой бабочкой, которая… вовсе не знала, что она – Чжуан Чжоу. Внезапно я проснулся и увидел, что я – Чжуан Чжоу. И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он – бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она – Чжуан Чжоу.

«Чжуан-цзы»[6]
Есть в Галааде бальзам[7] -

Ранам любым заживленье,

Есть в Галааде бальзам -

Грешной душе исцеленье.

Афроамериканский спиричуэл
Никогда не садись играть в карты с тем, кого зовут Док. Никогда не обедай под вывеской «У мамочки». Никогда не спи с женщиной, у которой неприятностей больше, чем у тебя.

Нельсон Олгрен. «Прогулка по изнанке»[8]

1. Первый раз

Сначала, в первый раз, я увидел ее во сне – ярком, красочном; воздух звенел от напряжения, и все казалось увеличенным и замедленным.

Горели фонари, хотя еще не стемнело. Она стояла на автобусной остановке. «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ» – значилось на вывеске, но никакой такой кислятиной и не пахло, ни тебе монахов, ни Галаада. Только невзрачные дома в теплых тонах, то ли чуть покосившиеся, то ли нарисованные на холсте. Она дожидалась автобуса; за ней толпились в очереди какие-то смутные силуэты.

Поначалу она стояла спиной ко мне и обернулась, когда я подошел ближе. У нее оказались длинные соломенные волосы и голубые глаза. Очень худая и бледная; тонкие черты лица, впалые щеки. Белая футболка с рисунком – нотный стан и ноты какой-то мелодии; линялые джинсы, белые парусиновые туфли. Она взглянула на меня и вскинула сжатый кулак, словно теннисист, только что урвавший непростое очко на Уимблдоне. Губы ее сложились в беззвучное: «Есть!»

Приближался автобус. Без номера, только с указанием конечного пункта: «ФИННИС-ОМИС». Никогда о таком месте не слыхал. В автобусе – высоком и хрупком, склеенном из бамбука и рисовой бумаги, из желтых, оранжевых и розовых листов, – горели свечи. Он светился изнутри, как японский фонарик, и был куда выше обычного даблдекера – я задрал голову, но крыши так и не увидел.

Не сводя с меня глаз, она поднялась на ступеньку автобуса и поманила меня за собой. Судорога страха пронзила меня от самых ступней; я отпрянул и проснулся, проклиная себя за трусость. Я попытался вернуться в этот сон, но не сумел, и с тех пор меня уже не отпускало чувство утраты. Я перерыл весь справочник в поисках чего-нибудь «бальзамического», но ничего не нашел.

2. Пустоты

«Чувство утраты пронизывает полотна Питера Диггса, – писал критик Сесил Беркли о моей последней выставке в галерее Фэншо. – Приглушенные краски, неустойчивые композиции. Персонажи словно медлят на грани исчезновения, а неожиданные пустоты заставляют задуматься, что же ушло и что, или кто, приходит ему на смену».

Но ведь такова и сама жизнь, по-моему? А те, кто задумывается о пустотах, обычно пишут картины, сочиняют книги или музыку. На свете полным-полно талантливых людей, которым никогда не стать художниками, писателями или композиторами: талант в них есть, но пустот, где рождается искусство, – нету.

3. Второй раз

Тот сон вцепился в меня так крепко, что можно было прокручивать его в голове вновь и вновь, как видеопленку: автобусная остановка в летних сумерках, огни фонарей против еще светлого неба – то самое время суток, от которого у меня всегда щемит сердце.

Вывеска с надписью «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ»: буквы четкие, ясные; они мелькали перед глазами, как вагоны отбывающего поезда, но само слово не менялось. И дома, на вид будто ненастоящие, и автобусная остановка, на которой стояла она, эта худощавая женщина, светловолосая, голубоглазая, бледная, совершенно незнакомая, но словно подглядывающая за мной из тайных закоулков памяти. Раньше я ее никогда не видел ни наяву, ни во сне.

Снова и снова она вскидывала сжатый кулак и беззвучно повторяла: «Есть!» Она хотела, чтобы я поехал с ней. Почему? И этот автобус: «ФИННИС-ОМИС», бамбук и листы рисовой бумаги, желтой, розовой, оранжевой, подсвеченной изнутри свечами, точно в японском фонарике. Как он сиял против неба, совсем еще светлого! И снова ее взгляд, уже со ступеньки автобуса, и эта судорога страха, заставившая меня отпрянуть. И снова это чувство утраты. Чего же она хотела? И как теперь отыскать ее?

Она исчезла; оставила меня одного лицом к лицу с этим мгновением настоящего – не просто мигом, отмеренным стрелкой часов, нет, с палимпсестом всех мгновений, что ему предшествовали. Со всей несметностью картин и звуков, шепотов, слов, вздымающихся слой за слоем сквозь толщу лет от самого первого «сейчас» до последнего, новорожденного; и всеми незабытыми ли, позабытыми, но живущими в каждом миге и посейчас провалами сна, и явью, и грезами.

Я, что называется, фигуративный художник, а проще говоря – умею рисовать, и рисую вещи узнаваемые: людей, чудовищ, полночь, крышки люков, почтовые ящики… да что угодно. Мир, как мы его знаем, – всего лишь выставка картин, сложенных корой головного мозга из данных органов чувств. Есть ли что-то еще, кроме этого никто не знает. Вермеер прислушивался к пульсу мироздания и одно за другим запечатлевал чудом остановленные мгновения, утверждающие бытие реальности. А все-таки если есть в театре реальности служебный вход, я, пожалуй, задержался бы у этой двери – посмотреть, что будет после спектакля.

Как ни занимала меня девушка из сна, приходилось все же уделять внимание и миру яви. По вторникам и четвергам я читаю курс «Идеи и образы» в Королевском колледже искусств. Завтра предстоял рабочий день, и надо было запастись материалом для лекции. Бывает, неизведанные образы сами пробиваются ко мне намеками; в сознании вспыхивают проблески, чуть ли не воспоминания чего-то полузримого, и я пытаюсь отыскать это – сам не понимая толком, что же именно. Давненько я не бывал в Музее наук, так что, подумалось, не худо бы туда сегодня заглянуть, только попозже. Миссис Квин приходит наводить порядок по понедельникам во второй половине дня, вот тогда и отправлюсь, чтобы ей глаза не мозолить.

А до тех пор я решил поработать над картиной, к которой приступил пару недель назад, – «Манящая чаровница», название я позаимствовал из рассказа Оливера Аньенза.[9] Фигура женщины в плаще повторялась на картине семь раз: на переднем плане она была обращена лицом к зрителю; затем, отступая вглубь чередой частично перекрывающих друг друга собственных подобий, постепенно отворачивалась и наконец оказывалась стоящей на краю утеса над морем, спиной к зрителю, с развевающимися на ветру светлыми волосами. При взгляде на эту картину меня всякий раз, как в том сне, пронзала судорога страха, словно и сам я стою там, над обрывом, и вот-вот сделаю шаг за край. Да, неуютные обычно образы на моих картинах. Мне и самому по большей части неуютно.

Лицо ее было еще призрачным, непрописанным, но меня поразило, до чего же она похожа на ту женщину из сна. Прежде чем взяться за работу, я всегда тонирую холст легкой цветной размывкой на скипидаре. Предполагая, что это полотно пойдет в довольно холодных тонах, я сделал теплый подмалевок, смешав два кадмия – желтый темный с оранжевым. Но по мере работы колорит стал теплеть, так что теперь я оставлял подмалевок просвечивать и подбирал к нему другие теплые тона. Приятно, когда полотно начинает постигать собственную суть и жить своей жизнью. В холодном и строгом северном свете, лившемся сквозь окна и световой люк в потолке, картина обращалась в свой собственный настоящий миг.

После ланча, еще малость ошалевший от странного сна и утренней работы, я направился к станции подземки «Фулем-бродвей». Там как в самолетном ангаре: свет и тьма всякий раз переплетаются между собой по-новому, и звуки, тишина и отголоски ведут нескончаемую игру, хотя с приближением поезда рельсы визжат всегда одно и то же: «Йит-тис! Йит-тис!» В тот день весь ангар, казалось, ждал, затаив дыхание: что же дальше? Высокие медные ворота были распахнуты, и лишь полотнище солнечного света занавешивало вход. На платформе восточного направления поодиночке и группами стояли люди, ждали, опершись на колонны или присев на лавки. Читали книги и газеты. Ели, пили, сорили на пол. Болтали по телефону, шептались между собой. Поглядывали поверх путей на платформу западного направления, где, поглядывая на них поверх путей, стояли, подпирали колонны, сидели на лавках, читали, ели, пили, сорили, болтали и шептались другие люди. Там и сям копошились голуби. «И мы, и мы», – курлыкали они.

«Йит-тис! Йит-тис!» – завизжали рельсы. Пасть туннеля разверзлась, брызнули огни. Поезд надвигался и рос, рос, рос. «ТАУЭР-ХИЛЛ» – вопила надпись у него на носу. «Тыыии!» – свистнул поезд. Разомкнул свои двери и слизнул меня с платформы вместе с прочими устремленными к востоку душами. И кто только не скрывался за наполнившими его вагоны лицами, нацеленными туда, на восток. Громыхая, дребезжа и раскачиваясь, поезд низвергся во тьму, бубня без умолку свои предупреждения и пророчества и бормоча сам над собой, будто старая бабка или древний океан. Во тьме настоящее разжало когти, а прошлое, заворочавшись во сне, обратилось ко мне лицом и шепнуло имя.

4. Безыменной здесь

– Ленор, – сказал я в тот далекий, давний день. – С таким именем из Эдгара По каково приходится бедной девушке?

– Безыменной здесь с тех пор,[10] – сказала она. – На самом деле в именах толку мало. Попробуй повтори какое-нибудь название раз десять-двадцать, и сам увидишь: оно рассыплется и исчезнет, а вещь, которая им называлась, так и останется стоять без ничего – нагой и непостижимой. Иногда до меня доходит, что вообще все непостижимо, все на свете. Черный – это цвет, тишина – это музыка. Доска – это такое место для прогулок. – Она обожала выражаться загадочно, или на худой конец, многозначительно при всяком удобном случае. Не знаю, гуляла ли она сама по доске, но посмотреть, как она прогуливается, очень даже стоило, особенно сзади.

– Что мне в тебе больше всего нравится, – сообщила она мне, – так это то, что ты сделаешь меня несчастной.

– Как это может нравиться? – спросил я.

– Мы с тобой еще не занимались любовью, но, когда я буду чувствовать тебя в себе, я каждый раз буду чувствовать и тот день, когда ты меня бросишь. А значит, будет на что рассчитывать.

– А ты что, хочешь на это рассчитывать?

– Да. Жизнь – это же, в общем-то, одни сплошные разочарования. Люди все время врут, навсегда у них обычно длится месяц или около того, и ничего не выходит так, как было обещано. А потому, когда можно надеяться, что какая-то история кончится именно так, как я рассчитываю, это меня возбуждает. Для меня это такое удовольствие! Настоящий праздник.

– Наверно, ты очень несчастна, Ленор.

– Пыталась я быть счастливой, да ничего не выходит. Не хочешь поцеловать меня? Может, мне и полегчает.

5. Новое, странное

На станции «Саут-Кенсингтон» я восстал из глубин и вознесся в верхний мир на эскалаторе. Прошел под сводами аркады, миновал очередь на остановке 14-го автобуса, перебежал дорогу, увертываясь от машин, и двинулся по Экзибишн-роуд, где изнемогали на жаре хот-доги и мягкое мороженое и пустые коляски томились в тоске по своим чадам. Помешанное на подробностях солнце увлеченно перебирало каждую морщинку и пору, каждый усик и прыщик на лицах туристов, поглощающих кока-колу и минералку, кофе и чай, хот-доги и мягкое мороженое, выхлопные газы и культуру.

Принялось солнце и за меня, когда шаги мои слились с шагами поколений – детей, их мам и пап, учителей и прочих, вплоть до тяжкой поступи римских легионов, марширующих со своими штандартами и центурионами по Экзибишн-роуд к Музею Виктории и Альберта и Музею естественной истории и наук, скорей-скорей к динозаврам и вулканам, индийской бронзе, Уильяму Моррису[11] и паровозам. Я не просто готовился к тому, что пустоты во мне вот-вот заполнятся чудесами, – я смутно что-то предвкушал, на что-то втайне надеялся, как будто этот душный воздух так и кишел возможностями.

А вот и Музей наук, увенчанный флагами и могучий знаниями. С облегчением я ступил в его прохладную тень. За прилавком музейного магазинчика в окружении диковин и школьниц стоял юноша продавец и запускал снова и снова крошечный самолетик, раз за разом возвращавшийся прямо в руку. Я прошел через турникет и направился к выставке Марты Флеминг[12] «Анимизм и атомизм». Иллюстрируя идеи своих статей и книг, она расположила по-новому, неожиданно и вызывающе, разные экспонаты из других коллекций музея.

Поглядывая в сопроводительную брошюру, я переходил от стенда к стенду. Я покачивал головой над моделью невольничьего судна, оказавшейся рядом с моделью «Мейфлауэра»;[13] долго стоял в задумчивости над коробкой пастельных мелков Лапуант[14] – на каждом была наклейка с каким-нибудь словом, возможно из снов; погружался в размышления о метафизической подоплеке камеры-обскуры Джошуа Рейнольдса;[15] смотрел как зачарованный на мчащихся без движения лошадей на диске майбриджевского зоопраксиноскопа[16] и воображал, как в полночь диск начинает вращаться, раскручиваясь быстрей и быстрей, пока все эти неподвижные лошади не сольются в одного полночного скакуна, мчащегося по кругу сквозь часы темноты со своим безгласным наездником.

Еще попалась на глаза прекрасная модель шестнадцати дюймов в длину, из слоновой кости, – нагая женщина, простертая навзничь, словно изнуренная любовью. Тело ее было вскрыто; одни органы оставались внутри, другие лежали рядом, снаружи. Было в этой модели что-то не просто медицинское. Словно целая команда крохотных костяных анатомов и философов собралась раз и навсегда разрешить тайну женщины. И вот они ее вскрыли, и залезли ей внутрь, и повытаскивали из нее то да се, и сказали «Ага!» и «Ого!», и покивали глубокомысленно – а тайна так и осталась тайной. Ясно было, что резчик отлично это понимал. Может, эту Фигурку и вырезала женщина? Я представил себе, как она улыбалась за работой.

Время от времени меня захлестывали волны школьников и прочих экскурсантов; волоча за собой целый шлейф звуков и отзвуков и отголосков тишины, я переходил с этажа на этаж, блуждал меж столетий, культур и континентов, пока наконец не застыл на островке безмолвия в море голосов и шагов, перед стендом со всевозможными бутылками Клейна – сверкающим сонмищем изнанок и оболочек, непостижимых моему разумению. Я ощутил какую-то докучливую повторяемость, почувствовал, как нечто беспрестанно проходит и проходит сквозь самое себя.

Чувство это, конечно же, исходило от бутылок Клейна, которые я и прежде рассматривал не раз на картинках в интернете. Вот какое определение бутылки Клейна дает энциклопедия «Британника»:

«Топологическое пространство, названное в честь немецкого математика Феликса Клейна, полученное совмещением двух концов цилиндрической поверхности, изогнутой в направлении, противоположном необходимому для получения тора. Без самопересечений такая поверхность не может быть построена в трехмерном евклидовом пространстве, но обладает интересными свойствами – односторонностью, подобно ленте Мебиуса (см.), и замкнутостью, хотя, в отличие от тора или сферы, не имеет «изнанки»; будучи разрезана вдоль, дает две ленты Мебиуса».

Я и сам не понимал этого определения. Бутылки Клейна были для меня загадкой. Загадки я вообще люблю, но именно в этой, похоже, таилась какая-то метафора, что мне и не нравилось. Если эти бутылки имеют что сказать мне, так пускай не виляют, а возьмут и скажут прямо в глаза.

В интернете тьма-тьмущая сайтов, посвященных бутылке Клейна, – и с рисунками, и с анимацией. Вот картинка с одного из них:



«Встроить бутылку Клейна в трехмерное пространство нельзя, но погрузить ее туда можно», – говорилось на этом сайте. Мне это понравилось. А на другом было сказано: «В трехмерном пространстве бутылка Клейна непременно должна где-то проходить сквозь саму себя». Здорово!

Невозможность построить бутылку Клейна в трехмерном евклидовом пространстве не помешала некоторым прикипеть душой к этой странной штуковине. Вариации на тему бутылки Клейна, красующиеся на стенде, изготовил стеклодув Алан Беннет. Я попытался представить, как он проходит губами все эти затейливые изгибы, – и не смог. Я перевел взгляд на табличку:

Серия стеклянных бутылок Клейна. Алан Беннет.
Эти бутылки Клейна изготовил для музея в 1996 г. стеклодув Алан Беннет Беннета интересовала связь между бутылкой Клейна и лентой Мебиуса, односторонней поверхностью, представленной на стенде № 17. Он старался строить такие бутылки Клейна, из которых при разрезании получались бы ленты Мебиуса, перекрученные несколько раз. Обнаружилось, что достаточно свернуть горлышко спиралью, чтобы при разрезании выходили ленты Мебиуса, перекрученные соответствующее число раз. Разрез бутылки Клейна по определенным линиям дает многократно перекрученные ленты Мебиуса. Как ни удивительно, Беннет также нашел способ преобразовать бутылку Клейна в одну ленту Мебиуса.

Далее следовали описания всех двадцати девяти бутылок, бесстыдно щеголявших своими метафизическими кишками перед всяким встречным. Рассматривать их меня никто не заставлял, так что я попросту взял и отвернулся. Но это не помогло – я чувствовал их затылком, словно за спиной у меня стоял ящик с кобрами.

Я опять уставился на них и вновь увидел свое отражение – и целиком в стеклянной крышке стенда, и по кусочкам в стенках Клейновых бутылок. И тут рядом с моим лицом появилось другое. Я развернулся. Она стояла передо мной, все в той же футболке, джинсах и парусиновых туфлях, и смотрела на меня задумчиво. Наяву она оказалась красивее и вовсе не такой тощей, как мне помнилось. Ее сновиденный облик вполне мог бы выйти из-под кисти Эдварда Мунка[17] не в самый веселый денек, но въяве это была совсем другая женщина. Волосы темнее, чем во сне; бледность не изможденная, а как у прерафаэлитских нимф на полотнах Джона Уильяма Уотерхауза;[18] и сложена так же изящно; и такое же точеное личико, как у них, и большие невинные глаза, глядящие грустно и покаянно, словно она понимает, сколько от нее может быть неприятностей, но сожалеет об этом всей душой. Поразительно, как это получалось, что при всем несходстве с образом из сна не узнать ее было невозможно.

Она сняла с плеча и шмякнула на пол тяжелую сумку.

– Ну вот, – сказала она, – вот и мы.

– Это вы! – воскликнул я. – Я видел вас во сне!

– А я – вас, но почему вы не сели в автобус?

– Не знаю, – соврал я. – Просто не сразу решился, а потом вдруг проснулся.

– Неправда, – возразила она без нажима, чистым голосом, нежным и благозвучным, как у персонажа из постановки Джейн Остин на «Би-би-си». – Чего вы испугались?

– А вы, я вижу, очень прямолинейны.

– Вы же американец. Я думала, американцам нравится прямота.

– Ничего я не испугался.

– Опять неправда. Я вас чем-то отпугнула?

– О господи, – вздохнул я. – Вы, я вижу, если уж вцепитесь, так мертвой хваткой.

– А зачем вообще вцепляться, если собираешься отпустить? Ну так что же? Я, значит, сама чем-то вас отпугнула?

– Ничего подобного! – возмутился я. Сказать, чтобы она от меня отстала, я не мог, слишком она была красива – Говорю же, я просто проснулся, потому и не сел в автобус.

– Ладно, как хотите. – Она разглядывала меня, словно игрок, оценивающий лошадь перед скачками. – Но мне нужно, чтобы вы побыли со мной подольше. Чтобы не просыпались так скоро.

– Не просыпался так скоро? Ну и ну! О таком меня еще никто не просил. Хотите, чтобы я побыл с вами подольше во сне? Ничего не понимаю. Не понимаю, как вам удалось пробраться в мой сон. Наяву-то я вас ни разу не видел.

– Это был мой сон, а не ваш. Я настроилась на вас и затащила в свой сон. Правда, я не была уверена, что установила связь, пока вы не объявились на «Бальзамической».

– На «Бальзамической»? Звучит так, будто вы это место неплохо знаете.

– Даже слишком.

– Значит, вы часто дожидаетесь там этого автобуса на Финнис-Омис?

Она скрестила руки на груди и обхватила себя за плечи, словно ей вдруг стало холодно.

– Чаще, чем хотелось бы, – проговорила она, глядя сквозь меня.

– Значит, вы затащили меня в свой сон, потому что одной вам было скучно? Хотелось общества? Так, что ли?

– Не хотелось ехать в том автобусе одной.

– Почему?

Я уже ездила в нем одна, и мне не понравилось.

– Не понравилось? Что именно?

По-прежнему избегая моего взгляда, она сказала:

– Хватит пока что, ладно? Отвечать на все эти вопросы – все равно что раздеваться в холодной комнате.

– Ладно. Тогда, может, расскажете, как вам удалось на меня настроиться, установить связь?

– Вы много времени тратите на поиски того, чего здесь нет?

– Я много времени трачу на поиски того, что здесь есть. Это моя работа.

– В смысле?

– Я художник, но какое отношение это имеет к настройке?

Она закрыла глаза и еще крепче обхватила себя за плечи.

– А вот я трачу на поиски того, чего здесь нет, очень много времени.

Теперь она стояла ко мне вполоборота. Округлость ее щеки словно молила сжалиться, не судить слишком строго.

– Как я на вас настроилась? Я три ночи подряд дожидалась во сне этого автобуса, хотя садиться в него совсем не хотела, и перспектива провести за этим занятием еще одну ночь была не из приятных. Но вчера вечером я проходила по «Саут-Кенсингтон» и увидела вас на платформе Дистрикт-лайн западного направления. Вы читали Лавкрафта,[19] в том же издании, что и у меня, – вот я и подумала: попытка не пытка. Взяла и настроилась на вас. Вы что-нибудь почувствовали?

Я попытался вспомнить. Странных ощущений, странных мыслей у меня всегда предостаточно. Может, и было там, на платформе, какое-то мгновение, когда на меня ни с того ни с сего вдруг нахлынула ужасная печаль. Но такое со мной часто случается.

– Точно сказать не могу, – ответил я. – Каким же образом вы настроились?

– Ну, просто направила на вас свои мысли.

– Значит, просто направили на меня свои мысли и установили связь, а потом втянули в свой сон. На такое, знаете ли, не каждый способен.

– До сих это обычно не шло мне на пользу.

– И часто вы такое проделываете?

– Я что, похожа на шлюху?

– Да что же вы так сразу обижаетесь! Если я и ляпнул не то, уж не обессудьте – для меня это все внове и очень странно.

– Новое и странное может оказаться куда лучше старого и привычного.

Я хмыкнул и покачал головой – это, мол, еще как посмотреть.

– Говорите, вы три ночи подряд ждали во сне этого автобуса? И при том что даже не хотели в него садиться? Так зачем было ждать? Вас что, заставляли?

Она взглянула на меня раздраженно, разве что ногой не топнула.

– Этот сон всегда начинается на автобусной остановке. Помните, какие там места вокруг? Уйти пешком оттуда некуда, все слишком ненастоящее. – Ее передернуло. – И такси там не поймаешь, и машину не застопишь – по этой дороге вообще больше ничего не ездит.

– Должно быть, за этим что-то кроется?

Она вдруг замкнулась, словно ушла в себя.

– Что еще вам нужно знать?

– Больше, чем вы рассказываете.

– Можно я не буду выкладывать все разом?

– Все и не требуется. Мне просто нужно узнать побольше о вас и об этом автобусе.

Она метнула на меня взгляд исподлобья, довольно-таки неприязненный.

– Обо мне, значит. И об автобусе. Что ж, пожалуйста. Как только начинается этот сон, я оказываюсь на этой автобусной остановке и застреваю. Если автобус подъезжает, я уже не могу не сесть в него: выбора нет. Я не хочу в него садиться, но приходится. Так уж устроен этот сон. Ну что, довольны?

– Не сердитесь. Вы же хотите, чтобы я поехал с вами на этом автобусе? Ну так и не удивляйтесь, что я хочу разузнать побольше.

– О господи, неужели так трудно просто побыть со мной рядом? Я что, стала такой уродиной?

– Вы красавица, и, должно быть, просто неотразимая, когда не сердитесь, и я был бы счастлив составить вам компанию, но почему вы выбрали меня? У вас ведь наверняка есть родные или друзья. Почему вы не обратитесь к ним?

– Нет таких родных и друзей, которых я могла бы привести в этот сон.

– Но меня-то привели!

– Послушайте, если для вас это все чересчур, так и скажите. Найду кого-нибудь другого.

– Нет-нет, не чересчур… просто у меня ум за разум заходит. Только не обижайтесь, пожалуйста, но вы… вы, часом, не вампир, а?

– Я что, похожа на вампира?

– Вы похожи на прерафаэлитскую нимфу, но одно другому не мешает.

– Ну что ж, пить вашу кровь я не намерена… если именно это вас беспокоит. – Она отвернулась от стенда. – Не люблю бутылки Клейна, – сказала она. – От них начинает казаться, что все бессмысленно.

– Однако же вы пришли сюда, к этим бутылкам. Вы что, заранее знали, что найдете меня здесь?

– Предполагала. Ну ладно, мне пора. – Она подняла сумку и перекинула ремень через плечо.

– А кофе не желаете?

– Можно. – По губам ее скользнула улыбка.

Я взял у нее сумку, а она тотчас подхватила меня под руку, как старого знакомца. Ну и чудеса. Мы вышли из музея и направились по Экзибишн-роуд обратно, к метро. Она даже двигалась по-прерафаэлитски, будто на ней не футболка с джинсами, а какие-то мифологические одеяния, мало что скрывающие. Давненько мне не доводилось идти с женщиной под руку; грудь ее касалась моего локтя, и я бы не отказался шагать вот так рядом с ней весь день до вечера и дальше, хоть до самой «Бальзамической». Она казалась такой беззащитной, пока молчала. Когда она поворачивалась взглянуть на что-нибудь, я вновь замечал эту округлость щеки и задыхался от желания защитить и оберечь ее. Защитить – от чего? Перед глазами мелькнуло на миг лицо Ленор, и я отвернулся. Интересно, а эта чем добывает себе на кусок хлеба?

– Я преподаю по классу фортепиано, – сообщила она, не дожидаясь вопроса.

– Это у вас Шопен на футболке?

– Мазурка номер сорок пять, ля-минор.

– Моя любимая.

– Правда?

– Правда.

– Играете на чем-нибудь?

– Нет, просто недавно слушал ее на диске.

– В чьем исполнении?

– Идил Бирет[20] – она вносит в эту вещь танец и тени.

– А ну-ка напойте! – Она прикрыла ладонью нотный стан на футболке.

– Могли бы и не прятать – я все равно не разбираюсь в нотах.

– Напойте. Или насвистите.

Я насвистел, докуда смог, а когда умолк, она проворчала: «Все мимо нот», – но кивнула, и по выражению ее лица я понял, что прошел испытание.

– У меня есть эта запись, – сказала она так, словно только что прослушала ее по-настоящему. – А почему сорок пятая – ваша любимая?

– Она словно призрак самой себя, словно живет сразу и в прошлом, и в настоящем.

– Сочится сквозь себя бальзамом.

– Что вы сказали?

– Проходит.

– Сквозь себя саму?

– Ммм…

Коляски и туристы, мягкое мороженое и хот-доги наплывали и откатывали волнами. Сгустился вечер, серый и душный, но рядом с ней свет и воздух преображались, как будто камера, отснявшая тот сон, запечатлевала сейчас и нашу прогулку. У самого метро мы завернули в кафе «Гринфилдз», где были «сандвичи на любой вкус», как явствовало из вывески, и столики на открытом воздухе, под навесом. Моя спутница заняла столик, я зашел внутрь и взял нам по чашечке кофе, а потом мы сидели и смотрели друг на друга, покуда мир с супругой и чадами тек мимо нас, потрясая фотокамерами, картами и бутылками минералки и оглашая улицу разноязыким гомоном. Вот прошагал мужчина в шортах и сетчатой майке, напевая в мобильник: «I love you, I love you, I love you…»

– Питер Диггс, – представился я, протягивая руку.

– Амариллис. – Чуть склонив голову набок и рассеяно пожимая мне руку, она следила за моей реакцией.

«Амариллиде кудри не трепал…»[21] – припомнил я, но решил все-таки не цитировать ей Мильтона, а сказал лишь:

– Подходящее имя. Не каждая женщина смогла бы такое носить.

Она кивнула, точно я выдержал очередную проверку. Я почувствовал себя актером на пробах и вынужден был напомнить себе, что не я все это затеял.

– А фамилия? – спросил я.

Она отдернула руку, будто готова была выскочить из-за столика, но тут же успокоилась.

– Еще не время, – сказала она, смахивая несуществующие крошки со столешницы. – Вы верите в призраков?

– Только не в тех, которых вечно пытается сфотографировать эта паранормальная публика.

– В каких же?

– В тех, что обитают в сознании, незримо для прочих. И повторяют то, что они когда-то говорили и делали, снова и снова.

– Почему?

– Может, потому, что им не удалось сразу сделать это правильно.

– А что, вы многое не сумели сделать правильно сразу?

– Да. А вы? Верите в призраков?

– Я бы не верила, да вот они, похоже, верят в меня. – Она старалась не смотреть мне в лицо, как, впрочем, и на протяжении всей беседы. – Давайте о чем-нибудь другом поговорим.

– Давайте. Вам никогда не приходило в голову, что люди состоят по большей части из прошлого? Каждый новый миг мгновенно становится прошлым, и все мгновения будущего рано или поздно постигнет та же участь. Не так уж много остается на долю «сейчас».

– Хм-мм… – пробормотала она и покачала головой, то ли просто так, то ли с сочувствием.

– Куда вас повез вчера этот Финнис-Омисский автобус? – спросил я.

– Не знаю. Я поднималась по ступенькам, пока не проснулась.

– От страха?

– Нет, просто захотелось в туалет. Ну, я, пожалуй, пойду.

– Вы торопитесь?

– Мне нужно все обдумать. А то я вечно суюсь в воду, не зная броду. А потом жалею. – Она привстала и потянулась за сумкой.

– И сейчас жалеете?

– Пока нет, – ответила она уже на ходу. – Только не идите за мной.

– Я не знаю вашей фамилии. Вы не дали мне ни телефона, ни адреса. Как же я вас найду теперь?

– Может, на «Бальзамической»? – бросила она через плечо, исчезая в воротах станции.

6. Отель «Медный»

«Может, на „Бальзамической“?» – сказала она. Что это означало? Она опять собиралась затащить меня в свой сон? Или проверяла, смогу ли я приснить ее себе? Точно! Я нутром чуял: это очередная задачка на экзамене. Ей надо было, чтобы я увидел ее во сне; видимо, она хотела взяться за дело не со своей стороны, а с моей. Но чего она все-таки добивалась? Ясно, что это имело отношение скорее к миру сонных грез, чем к тому, где мы живем и работаем въяве. Иначе все было бы слишком банально, по-моему. Может, она просто меня использовала? Ну так и что с того?

Амариллис во плоти была совсем другой, чем Амариллис во сне. В ее, кстати сказать, сновидении, – значит, вот какой она сама себе виделась: худой и бледной, с соломенными волосами, почти что призраком настоящей Амариллис, шедшей со мною под руку по Экзибишн-роуд. Перед глазами снова мелькнуло ее лицо вполоборота, округлость щеки. Сколько раз я твердил своим студентам, что идея – неотъемлемая принадлежность образа!

Завтра предстояли занятия, и следовало бы собраться с мыслями, но я не мог думать ни о чем, кроме Амариллис. Мне и самому не хотелось кататься в этом японском фонаре-переростке, но как иначе увидеться с ней еще раз, я не представлял. Так что я влил в себя большой виски и зарядил плеер «Затмением» Такемицу для сякухати и бивы.[22] Музыка жуткая, потусторонняя, но даже она казалась бескрылой и грузной в сравнении с этой фосфоресцирующей рисовой бумагой, этими желтыми, розовыми, оранжевыми листами, пронизанными светом. Маршрут этого автобуса пролегал в каком-то другом измерении – попасть туда наяву я не мог. Но чем усердней я вызывал в памяти остановку под вывеской «Бальзамическая», тем явственнее казалось, что она такая же всамделишная и прочная, как любая другая автобусная остановка, – просто находится в другом мире, проникнуть в который можно только во сне. Я раскинул руки, словно раздвигая отгораживающие ее от меня занавески, но ничего не вышло.

Часы, оставшиеся до отхода ко сну, протекли совершенно впустую – в смысле, для работы бесполезно. Я выпил еще, заказал пиццу на дом, посмотрел на видео «Двойную жизнь Вероники».[23] Потом начал бояться, что Амариллис чего доброго погибнет в мире снов или застрянет там навсегда. Наконец в два часа ночи как в тумане потащился в постель. Пробормотал: «Бальзамическая», – уронил голову на подушку и провалялся без сна где-то до полпятого. А потом мне приснилось, что я еду в лифте отеля «Медный». Само здание было медное, и лифт тоже, и все остальное. Со мной были и другие пассажиры – ничего особенного, люди как люди. Лифт шел вверх, так что я дождался, пока все выйдут, а потом нажал кнопку вестибюля. Из-за медной стойки на меня уставилась наглая рыжая девица:

– Чего явился?

– Не оставляли мне ключ?

– От каковских?

– Сама от себя. Амариллис. Такая, на нимфу Уотер-хауза смахивает.

– Тебе? – Она прикрыла рот рукой и затряслась от хохота. И тут я проснулся.

– Что смешного? – обиделся я. Но отель «Медный» уже исчез, и рыжая девка тоже. Значит, ничего не вышло. А что если я так и не увижу Амариллис во сне, да и вообще нигде больше? Не беда, одернул я себя. Как знать? Может, автобус на Финнис-Омис проходит и мимо отеля «Медный».

7. Венеция?

И вот наступило завтра – вторник, день занятий. В прошлый раз я попытался чуток расшевелить своих учеников. «Принесите мне такое, чего вы еще никогда не собирались рисовать», – велел им я. Они и принесли: кто воспоминания детства, по большей части скверные, кто чудищ в духе Босха и Гигера,[24] а одна девушка, до мозга костей христианка, выдала сцену распятия. В целом образы (не считая нескольких откровенно эротических) были неприятные, но ничуть не удивительные: обычный хлам из чуланов подсознания, обычные потайные предсказуемости. Я старался сказать что-нибудь интересное, но мысли мои блуждали слишком далеко и замечания получались еще скучнее всех этих картин и рисунков.

Напоследок я подошел взглянуть на работу одного из студентов постарше – самоуглубленного субъекта лет под сорок, редактора с какой-то киностудии. Он был смуглый брюнет с бледно-голубыми глазами, вечно небритый и пропахший табаком. Звали его Рон Гастингс, а на рисунке его был изображен пастелью рогатый дьявол в пижаме, разукрашенной желтыми, оранжевыми и розовыми прямоугольниками. Из пижамы торчал крокодилий хвост, да и в остальном дьявол был хоть куда, на папочку ребенка Розмари очень даже тянул.[25]

– Пижамка занятная, – заметил я.

– Он явился мне во сне, – сообщил Гастингс. – А пижама будто подсвечивалась изнутри.

– Сказал что-нибудь?

– Нет, только рассмеялся, и я сразу проснулся.

– Ну и правильно сделали.

Знаете, как бывает, когда тянешься за чем-нибудь на верхнюю полку и вдруг тебе на голову валится весь шкаф? Вот так я себя и почувствовал. Но кое-как выкарабкался из-под обвала, отполз на четвереньках подальше и даже толкнул речь про образы сновидений и исследования в сфере подсознательного. Студенты включились в обсуждение, и я посоветовал им держать у постели бумагу и ручку: спросонья, мол, проще припомнить, что снилось. Только один-два ученика заинтересовались достаточно живо. Все лелеяли свои проекты, и времени на развлечения не было.

Так я дотянул до вечера и двинулся домой с накрепко засевшими в голове Роном Гастингсом и его дьяволом. Ну почему в жизни все так сложно устроено? – удручался я. Все свои тридцать четыре года я только и делал, что убеждался в этой нехитрой истине, и рассчитывать, что кто-нибудь ее все-таки опровергнет, не приходилось. Откуда же Гастингс выудил эти желто-оранжево-розовые пятна, да еще светящиеся? Неужто подглядел? Или его тоже занесло на Бальзамическую? Может, у него с Амариллис что-то было? Я представил их вместе… ох, напрасно. И тут мне припомнился фильм «Видение»,[26] в котором Деннис Куэйд умел входить в чужие сны и распоряжаться там как у себя дома. Куэйд играл главную роль, но у него был злодей соперник, наделенный той же способностью, и миром дело не кончилось. Уж не готовится ли Гастингс в злодеи по мою душу? Как ни крути, а этот его пятнистый дьявол был незваным гостем, и привечать его я не собирался. А может, это все-таки совпадение? Нет, вряд ли.

Я глотнул виски, заказал в китайском ресторанчике ужин на дом, посмотрел «Исчезновение»,[27] полистал на сон грядущий «Смерть в Ла-Фениче»,[28] улегся, поворочался, заснул и во сне очутился в Венеции. Небо было свинцовое, вонь стояла ужасная, площадь Сан-Марко задыхалась от туристов и голубей. Как-то не верилось, что Финнис-Омисский автобус ходит до Венеции, но я все равно надеялся найти Амариллис. Я искал ее во всех кафе и на каждом мосту, в каждой проплывающей гондоле и вапоретто.[29] Но ее и след простыл, так что оставалось только обратиться в квестуру.

Расспрашивая дорогу по итальянскому разговорнику и не понимая почти ничего из ответов, я петлял destra и sinistra[30] по темным улочкам и перебирался по бессчетным мостам. Тягостные, сомнительные запахи намекали на такое, о чем лучше было не задумываться. Потом внезапно пахнуло мелом и классной доской из школьного детства. Однажды мы с друзьями пробрались в школу летом, во время каникул. Какое гулкое было эхо! И лучи солнца блуждали как неприкаянные. Кажется, кто-то идет за мной по пятам? Я стал оглядываться чуть не на каждом шагу, но так и не понял, то ли мне это чудилось, то ли и вправду кто-то успевал всякий раз юркнуть за угол или в подворотню. «На черта мне это сдалось! – сказал я. – В жизни и без того проблем хватает». Бронзовые мавры[31] надменно отбили очередной час, я не знал который.

В конце концов я разыскал квестуру и был препровожден в кабинет комиссара Брунетти.[32]

– Простите, что отнимаю у вас время, – сказал я. – Понимаю, вы человек занятой…

– Вы зрите в корень, – ответил он на чистейшем английском. – Вы, не я. Чем могу помочь?

– Зрю?…

– Чем могу помочь? – повторил он.

– По-моему, за мной кто-то следит. – И я описал ему Гастингса. – Ничего о таком не слыхали?

– А что, этот человек – он местный или иностранец?

– Англичанин.

– Турист?

– Он здесь, как я, с визитом.

– А что, этот человек – он угрожал вам? Запугивал?

– Да нет, в общем. Просто у меня на его счет дурные предчувствия.

– Ах, дурные предчувствия! На сегодняшний день по Венеции разгуливает миллион с лишним туристов, и у меня дурные предчувствия вызывает почти каждый. Но что тут попишешь? Даже когда я сам зрю в самый корень, все равно ничего нельзя сделать, пока они не совершат преступление по-настоящему. Был бы счастлив пролить бальзам на ваши раны, но увы… – Он пожал плечами, беспомощно развел руками, и я проснулся.

– Стойте! – воскликнул я. – Я забыл спросить про женщину, похожую на нимфу Уотерхауза! Ее зовут Амариллис, у нее голубые глаза!.. – Нет, слишком поздно.

Второй сон подряд без Амариллис. Опять я сплоховал.

8. Старуха, как черная кошка

Третья попытка не принесла ничего, кроме чувства опустошенности и старухи, корчившей из себя черную кошку. Она мне и раньше снилась, раз сто; на вид сущая ведьма из сказки братьев Гримм, та, что послала солдата в дупло за огнивом.[33] Черная кошка из нее получалась курам на смех, но ей нравилось выгибаться по-кошачьи и говорить, как она себе воображала, на кошачий манер. И маскарада-то было всего ничего – обтрепанное черное пончо да черное сомбреро, но она в него верила. Она сидела на ступеньках какой-то хибары у безлюдной дороги, прорезавшей сосновый лес.

– Сколько лет прошло? – мурлыкнула она. – Сьемь?

– Семь, вы хотите сказать?

– Говорю, как считаю нужным, – отрезала она. – Весь извращался, да?

– Я ищу Амариллис. Вы ее не видели?

– А с ней бы ты соснул?

– Может, и так.

– Да ведь боисся, ммм…

– Не без того.

– А у меня нашлось бы, где тебе голову приклонить, сам знаешь.

– Еще не время, – сказал я.

– Ну, как угодно. Не забывай только, что есть в Галааде бум-бам.

– Бальзам, вы хотите сказать?

Старуха сплюнула, распахнула дверь своей хибары и скрылась внутри, а я проснулся.

9. У каждого своя

В девяносто третьем, когда я пришел преподавать в Королевскийколледж искусств, Ленор доучивалась там последний год. Я занял должность скоропостижно скончавшегося Джулиана Уэбба и первый день провел за разглядыванием портфолио и попытками связать в памяти лица с фамилиями из списка. Под моей опекой оказались двенадцать аспирантов: семь женщин, пятеро мужчин, почти все уже взрослые, за двадцать. И работы у них были далеко не ученические (бесталанные студенты просто не проходят отбор), хоть и не все одинаково интересные и оригинальные, что, впрочем, тоже вполне естественно. Невзирая на то, что изобразительное искусство вступило в «эпоху постмастерства», все они умели рисовать, и меня это порадовало несказанно. Конечно, глобальное потепление от этого не прекратится и воздух чище не станет, но мне по крайней мере полегчало на душе.

Насколько мне известно, дурнушек отборочная комиссия не отвергает, все-таки не конкурс красоты. Но как-то так само собой получается, что после двадцати художницы расцветают, и все мои семь были просто загляденье. Как мужчина я не мог не обращать на это внимания, а как ценитель зрительных образов – просто блаженствовал.

Ленор, по-моему, запросто могла бы податься и в актрисы. Ее эффектное лицо так и притягивало взгляд. Волосы у нее были длинные, черные, с густой челкой, брови черные и властные, и одевалась она себе под стать: черные джинсы – застегнуть их можно было только лежа, черный леотард и черные мотоциклетные ботинки. Ей без видимых усилий, и куда лучше, чем большинству окружающих, удавалось присутствовать здесь, так что я то и дело на нее поглядывал, переходя от студента к студенту и от портфолио к портфолио.

Дойдя наконец и до Ленор, я спросил, над чем она работает.

– Учусь видеть, – сказала она.

– И что же вам удалось увидеть за последнее время? – спросил я.

В ящике ее стола лежали четыре блокнота в твердых переплетах. Она вручила мне верхний, желтый, с номером «21» на обложке. Я раскрыл его – страницы пестрели заметками и зарисовками. Почерк бисерный, изящный, почти каллиграфический.

– Взгляните на вчерашнюю страницу, – сказала она. Я перелистал блокнот и прочел:

Двадцать семь человек в этом вагоне, и у каждого внутри своя смерть. Эти смерти – как звери.

Дальше шли зарисовки сидящих бок о бок людей. Пассажиров подземки, очевидно. Рисунки замечательные: острый глаз, твердая рука. Под рисунками была еще подпись:

У этого смерть – как собачонка, что лает без умолку; у того – затаившийся под водой крокодил, одни глаза видны. У третьего – бурая крыса, все суетится, вынюхивает, шевелит носом. У каждого своя, и все разные.

Она с вызовом вскинула на меня глаза:

– А ваша?

Я растерялся.

– Моя смерть? – переспросил я. – Ну, вам виднее.

– Сова, я думаю. Выжидает случая броситься на мышку.

– Вот, значит, кем вы меня видите? Мышкой?

– А вы сами как себе видитесь?

– По большей части никак. А ваша смерть – кто?

– Моя – ворон.

– Неудивительно, с таким-то имечком!

Но я и вправду увидел этого ворона – черное пятно в сером высоком небе, увидел, как он захлопал крыльями и сжался в точку, исчезая вдали. А после занятий мы с Ленор отправились в кафе «Гринфилдз» на Экзибишн-роуд.

Стоял прохладный октябрь, мое любимое время года, когда всякий раз кажется, что пора начать все сначала, попытать счастья, перестать осторожничать. Мы сидели под навесом, мир с супругой и чадами тек мимо нас, и было мне чудо как хорошо. Я уже сказал, что Ленор была эффектная. Кое-кто назвал бы ее даже красивой, но меня от подобных определений удерживал какой-то оттенок жестокости в складке ее губ и линии подбородка; а впрочем, миловидной она была по любым меркам. Надо признать, своим сравнением с мышью она меня уела.

– Что ж, – сказал я, – денек для этого неплохой, как по-твоему?

– Для чего – этого?

– Да хоть для чего.

– Ну, понятно. Сегодня ты сидишь тут со мной, а потом будешь сидеть с кем-то другим, и тоже будет неплохой для этого денек.

– Может, и ты будешь сидеть тут с кем-то другим. Но от этого сегодняшний день хуже не станет. Знаешь, когда начинается что-то новое, взять и ни за что ни про что его обхаять – это не по мне.

Она пожала плечами и уставилась куда-то на средний план. Вот тут я и спросил, каково живется бедной девушке с таким именем из Эдгара По, а она сказала, что я сделаю ее несчастной. Когда же она спросила, не хочу ли я ее поцеловать – ей, дескать, от этого полегчает, – я чуть не воочию увидел, как она обвивается вокруг своего вопроса, точно змий на древе. Обвилась бы и вокруг меня, не сиди мы за столиком в «Гринфилдз».

– Да, – ответил я, обхватив ее лицо ладонями, – да, я хочу поцеловать тебя, и пусть тебе полегчает.

– Отлично, – сказала она. – Тогда можно приступать.

И мы поцеловались немного, а потом, храня на губах вкус поцелуев, спустились в метро на «Саут-Кенсингтон» и по Дистрикт-лайн доехали до «Бэронз-Корт». «М-м-м-м-м? – подначивал меня поезд, то набирая, то замедляя ход. – М-м-м-м-м?»

– Сам знаю, – сказал я.

Жила Ленор на третьем этаже; дом поминутно содрогался от проносящихся внизу поездов. По каким только лестницам я не поднимался за свою жизнь, то с робкой надеждой, то без тени сомнения, а после спускался обратно – и в прямом смысле слова, и в романтическом, подчас очень скоро, а подчас и не торопясь; но бедра у Ленор были роковые, и я понял, что мимолетной интрижкой дело не кончится.

Дверь в ее квартиру тоже оказалась черной. Помигали и ожили лампы дневного света, розовые и голубые, но лишь оттенявшие новую черноту, что воззрилась на нас со стен бывшей гостиной, а ныне студии без окон, пропахшей красками и льняным маслом, даммарой, скипидаром и холстами. Никакой мебели, только мольберт со скамеечкой и засохшей палитрой, банки с кисточками, всевозможные пузырьки и перепачканная краской скомканная тряпка. И незаконченное полотно на подрамнике – темный фон, и какой-то смутный призрак движется по дорожкам дернового лабиринта.

– Не смотри на это, – сказала она. – Это еще не случилось.

Потом я заметил и другие холсты, но все они стояли лицом к стенам. Два-три портфолио и несколько узорных подушек на полу, пара картонных коробок с книгами и дисками для CD. Ленор выбрала какой-то диск, скрылась в спальне и вернулась под очень современные звуки кларнета, скрипки и фортепиано, явно складывавшиеся во что-то пресерьезное, без дураков. Я ухитрился не заскрежетать зубами – только стиснул их покрепче.

– Он сочинил это в силезском концлагере «Шталаг VII», в Герлице, – сообщила Ленор.

– Кто – он?

– Мессиан.[34] Это «Квартет на конец времени». По мотивам 10-й главы Апокалипсиса.

И она стала читать из своих записок:

И видел я другого Ангела сильного, сходящего с неба, облеченного облаком; над головою его была радуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные…

Продолжалось это довольно долго, и, пока она бубнила, я успел как следует рассмотреть стены студии. Они чуть не сплошь были расписаны фиолетовым по черному, рисунками в стиле «Капричос» Гойи, но по содержанию ближе к босховскому «Саду наслаждений». Оттуда Ленор позаимствовала расколотые яйца на ножках и заполнила их сценами собственного изобретения. Не стану утверждать, что они не поддаются описанию, – просто описывать их не желаю. Красовались на стенах и другие твари – то причудливые гибриды разрозненных человеческих органов, то более традиционные зверолюди с головами, торчащими из зада или черт его знает откуда.

Часть стены напротив входа в квартиру, куда еще не успел расползтись этот Сад чего-ни-попадя, была отведена под две увеличенные репродукции одной из «Тюрем» Пиранези[35] – седьмого листа, который в моем альбоме именовался «Тюрьмой с деревянными галереями и разводным мостом». Размером эти копии были где-то 24 х 36 дюймов. Слева висела первая стадия, справа – законченный офорт.

В таком увеличении гравюры буквально подавляли тяжеловесностью камня и невозможностью выбраться из лабиринта мостов, галерей и лестниц, ошеломляюще грузных и запутанных, – взгляд тщетно скользил снизу вверх в поисках выхода. Разведенный подъемный Мост, бросавшийся в глаза в первую очередь, вырастал откуда-то из теней, клубившихся у левого края гравюры, а справа терялся в нагромождении колонн.

– Дай угадаю, – сказал я. – Ты любишь Пиранези, потому что считаешь, что жизнь – тюрьма?

– Это само собой, – пожала плечами Ленор. – Ты лучше взгляни на первую стадию.

Я ее и раньше видел не раз в своем альбоме: на первой стадии тюрьма казалась такой легкой и воздушной, совершенно невесомой, несмотря на всю эту каменную кладку, канаты и огромную лебедку в левом нижнем углу, на все эти башни и мосты в проеме гигантской арки.

– Смотри вон туда, – указала она. – На винтовую лестницу слева, вот эту, вокруг башни. На первой стадии он наметил ступени до самой вершины.

– Ну и что?

– А теперь посмотри на окончательный вариант. Он стер ступени в том месте, где лестница делает первый поворот. Теперь этот пролет обрывается какой-то мохнатой тенью и просто перекручивается там петлей, как выжатое полотенце.

– Но второй пролет никуда не делся, – возразил я.

– Ясное дело, но теперь туда не попасть.

– Да что ты такое говоришь, Ленор?!

– Ничего я не говорю. Просто думаю об этой лестнице.

И мы немного подумали о ней вместе, пока мои руки неторопливо блуждали там и сям. Потом Ленор забыла про Пиранези, уставилась на меня плотоядно, ухватила за ширинку на манер «привет, дружище, будем знакомы» и потянула в спальню, где стены тоже были черные с фиолетовой росписью, но картинки – поинтимнее, а персонажи – разнообразнее, чем в гостиной.

– Попробуем выбраться из этой петли, – пробормотала она. – Вдруг получится?

* * *
И мы выбрались из этой петли несколько раз, не помешали ни музыка, ни тряска и грохот Дистрикт-лайн; бесстыдно раскинувшаяся на всю комнату кровать так и подстрекала к сумасбродствам, да и мы сами хотели произвести друг на друга впечатление.

На маленькой индийской тумбочке у кровати стопкой лежали «Полное собрание стихотворений Эмили Дикинсон[36]», «И Цзин»,[37] «Мост короля Людовика Святого» Торнтона Уайлдера[38] и «Сказки дядюшки Римуса» Джоэля Чандлера Харриса[39] тысяча девятьсот семнадцатого года издания, с иллюстрациями А.Б. Фроста.[40] Мы с Ленор лежали в обнимку и сообща торжествовали победу в тепле утоленной страсти, я перелистывал «Дядюшку Римуса», и тут она спросила:

– Почитаешь мне вслух?

– Запросто, – сказал я. – Что именно?

– Про Смоляное Чучелко, – попросила Ленор. – Ты американец, у тебя хорошо получится.

– С удовольствием, – сказал я. Сквозь окно в спальню долетал шум оживившейся к вечеру улицы. Отдернув занавески, я полюбовался октябрьскими сумерками и золотыми окошками соседних домов. Потом вернулся в постель, включил лампу в стиле тиффани,[41] поудобнее устроил голову Ленор у себя на плече, раскрыл книжку на седьмой странице и начал читать:


– Что же, Лис никогда-никогда не поймал Кролика? А, дядюшка Римус?

– Было и так, дружок, чуть-чуть не поймал. Помнишь, как Братец Кролик надул его с укропом?

Вот вскоре после этого пошел Братец Лис гулять, набрал смолы и слепил из нее человечка – Смоляное Чучелко.

Взял он это Чучелко и посадил у большой дороги, а сам спрятался под куст. Только спрятался, глядь – идет по дороге вприскочку Кролик: скок-поскок, скок-поскок…

Когда я дочитал до конца, до того, как Братец Кролик подбил Братца Лиса бросить его в терновый кустки улизнул с бессмертным возгласом: «Терновый куст – мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст – мой дом родной!» – Ленор хихикнула и заметила:

– Отличная политическая аллегория, а?

– Братец Лис и Братец Кролик? Политическая аллегория?

– Ну, ясное дело: Братец Лис – белый угнетатель, Братец Кролик – черные рабы, а Смоляное Чучелко – стереотип, который им навязывали. А терновый куст – это всякие напасти, к которым они с детства привыкли и умеют преодолевать.

– Да уж, – усмехнулся я, – век живи – век учись.

– Главное – правильно выбрать учителя, – уточнила Ленор.

10. Кстати, об автобусах

В среду, после того сна со старухой, строившей из себя черную кошку, больше всего на свете я хотел разыскать Амариллис. Я понимал, что не стоит слишком усердствовать, но все равно отправился бы на поиски, если бы еще за пару недель не договорился пообедать в этот день с Шеймусом Фланнери. Он преподает в Национальной киношколе, так что мы с ним подолгу болтаем о кино да и обо всякой всячине. Встречаемся раз в месяц, непременно в «Иль-Форнелло», что на Саутгемптон-роу, близ Рассел-сквер. Кухня там итальянская, но официанты все больше испанцы, между собой только по-испански говорят, хотя под настроение могут пару слов связать и на итальянском. Хулиано и Пако, которые нас обслуживают чаще других, произвели Шеймуса в Professore – наверно, за лысину. А я, как младший, удостоился у них звания Dottore.

Обычно мы всегда заказываем одно и то же: Шеймус – лазанью, я – пиццу «Делла Каза». Но, прежде чем сделать заказ, долго сверяем часы над полупинтами светлого – выясняем, какие перемены постигли каждого из нас за прошедший месяц.

– Что ты думаешь насчет автобусов? – спросил Шеймус.

– В каком смысле – автобусы? Как средство передвижения или как символ?

– Как разумные существа.

– Объясни толком.

– Ну, помнишь разумный океан в «Солярисе», он еще отзывался на мысли и воспоминания и воплощал их в реальность?

– Да.

– Так вот, один мой студент пишет сценарий о том, как лондонские автобусы отзываются на мысли и чувства человека на автобусной остановке.

– Ну что ж, можно и так объяснить их поведение. Гипотеза не хуже прочих, – буркнул я.

– Вряд ли такой фильм когда-нибудь снимут, – продолжал Шеймус, – но интересна сама идея взаимодействия между автобусами и людьми. Признаться, я и сам иногда чувствовал, что тут дело нечисто. Вот недавно и беднягу Гарольда Клейна[42] четырнадцатый автобус задавил.

Старина Гарольд Клейн, историк искусств, погибший на семьдесят третьем году жизни, был наш общий приятель.

– У Гарольда насчет четырнадцатого автобуса всегда пунктик был, – заметил я. – Не удивлюсь, если окажется, что в какой-то момент он просто решил, что с него хватит, шагнул на мостовую и дал четырнадцатому себя прикончить.

– Знаешь, что он говорил? Будто все красные четырнадцатые день ото дня меняют оттенок ему под настроение, – сообщил Шеймус.

– Кстати, об автобусах, – перебил я. – Как тебе многоэтажный автобус, склеенный из бамбука и рисовой бумаги?

– На слух – смотрится занятно.

Я пересказал Шеймусу сон, где впервые увидел Амариллис.

– Говоришь, она хотела, чтобы ты поехал с ней?

– Да, она поманила меня за собой.

– Ах, поманила! Знаем мы этих манящих чаровниц, спасибо Аньензу.

– Вот-вот, «Манящая чаровница». Я как раз пишу такую картину.

– Но ты за ней не пошел?

– Нет, я вдруг испугался, сам не знаю чего.

Кружки опустели. Мы заказали еще по полпинты и обычный обед. Шеймус задумчиво поглаживал лысину, переваривая мой рассказ.

– Знаешь, я тоже не знаю почему, – заявил он вдруг, – но ты, по-моему, мудро поступил, что не пошел.

– Наверное. Я, во всяком случае, не жалею. – Не обмолвившись больше ни словом об Амариллис, я сменил тему и припомнил «Мост короля Людовика Святого». – Только что перечитал его в четвертый раз, – сказал я Шеймусу. – Удивительная книга, с каждым разом в ней открывается что-то новое. Помнишь, как Перикола и дядя Пио «изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого-то Небесного Театра, куда раньше их ушел Кальдерон»? Какой волнующий образ: люди, посвятившие себя невозможному.

– Ну, на том и свет стоит, – заметил Шеймус, и мы уткнулись в свои лазанью и пиццу. А я все думал, уж не замахнулся ли я сам на невозможное с этой Амариллис.

Потом мы отправились в «Верджин» на Оксфорд-стрит и накупили кучу видео, среди прочего и фильмы, которые у нас уже были записаны с телевизора, – не устояли перед красивыми коробочками. Распрощавшись с Шеймусом на Тоттнем-Корт-роуд уже в сумерках, я по-прежнему стремился душой на поиски Амариллис, но решил, что утро вечера мудренее, двинулся домой и завалился спать. И приснилось мне, будто стою я на пустынном пляже, и смотрю на море, и слушаю, как пересыпается галька в волнах растущего прилива. Так приятно, так покойно.

11. Вот так умница Господь Бог

В четверг утром я взглянул на свою «Манящую чаровницу», ту самую недописанную картину с женщиной, что мало-помалу отворачивается от зрителя и приближается к краю пропасти. Чего только я не передумал о краях пропастей. Бывают они обычные, из земли и камня, бывают и другого свойства – вроде тех обрывов, к которым время от времени приводит жизнь. Впрочем, одно другому не мешает. Я посмотрел-посмотрел, взял мастихин, соскоблил все начисто, прошелся по холсту наскипидаренной тряпицей и сделал другой подмалевок – начну все заново.

В рассказе Оливера Аньенза прелестное привидение морочит голову одному писателю и в конце концов сводит его с ума. Та манящая чаровница требовала многого, но всегда оставалась призрачной, неуловимой – ничего общего с этим плотским существом, вышедшим из-под моей кисти. А ведь я всего-то и хотел, что создать образ красоты, вечно манящей, но недостижимой, сотворить лицо, которое будет неотвязно преследовать всякого, кто увидит его хоть раз. Только и всего – а завлечь зрителя за край утеса у меня и в мыслях не было.

Как раз таким ореолом недостижимости была окутана Амариллис. По-моему, завладеть каким-то человеком вообще невозможно, но с Амариллис это было еще очевидней, чем с любой из женщин, которых я знал. Эту-то неовладеваемость я и хотел изобразить. И чем больше я об этом раздумывал, тем нелепей казалась попытка передать ее в каком-то сюжете. Просто портрет с того лица, что преследовало меня теперь наяву и во сне, – вот что надо написать на самом деле. Согласится ли она мне позировать? Остынь, одернул я себя. Не гони лошадей. Н-да, обычно собственные советы мне не указ.

Я провел занятия, обойдясь на этот раз без приключений, и решил, что пора все-таки разыскать ее. Она сказала, что дает уроки… интересно, кончился ли у нее рабочий день? Может, я найду ее на том же месте? Памятных мест пока набралось только два – Музей наук и кафе «Гринфилдз». Я закрыл глаза и дал ее образу медленно проступить перед мысленным взором, как в лотке для проявки фотографий. И вот все лишнее растаяло, и я увидел ее лицо вполоборота, эту прелестную округлость щеки, укрытую тенью навеса перед кафе «Гринфилдз».

И сошел я в мир подземный, всей душою стремясь к Эвридике,[43] что выведет меня из тьмы на свет. Странно: я и не понимал, какой беспросветной была моя жизнь до встречи с Амариллис. И вышел я на «Саут-Кенсингтон», к солнцу, туристам и прочей всячине. Протолкался сквозь очередь на автобусной остановке, перебежал дорогу перед носом у машин, прищурился, выискивая ее взглядом, и увидел – за тем же столиком, за которым мы сидели третьего дня. И вот ее лицо предстало мне крупным планом, и я поразился, сколько же в нем еще такого, чего я не замечал до сих пор, – какое оно сложное в своей красоте, сколько в нем нюансов, не различимых с первого взгляда. Вот, наверное, почему Уотерхауз рисовал так много лиц, похожих одно на другое и притом совершенно разных. Сегодня на ней была футболка с надписью:

Вот так умница Господь Бог, что прорезал у кошки две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее глаза.

Георг Кристоф Лихтенберг[44]

– Я когда-то даже подчеркнул это в моем пингвиновском Лихтенберге,[45] – сказал я. – Но там по-другому: «Он удивлялся тому, что у кошки прорезаны две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее находятся глаза».

– У меня лучше, – возразила она. – Где ты пропадал последние три ночи?

– Отель «Медный», Венеция и старая хибарка невесть где, – перечислил я. – Старался найти тебя, но не получилось.

Амариллис смерила меня скептическим взглядом. Действительно, если вдуматься, не так уж я и старался. Во снах мне явно не хватало настойчивости.

– Прости, пожалуйста. А ты все эти три ночи так и ездила на автобусе?

Она кивнула.

– Пришлось лягнуть нескольких человек в лицо, – сказала она, – но я выкрутилась, и каждый раз удавалось проснуться до Финнис-Омиса.

– А что там такое?

– Не знаю. Ни разу там не была.

– Почему же тогда ты его боишься?

– Я и не говорила, что боюсь. У тебя что, никогда не бывало дурных предчувствий насчет незнакомых мест?

– Бывало, наверное. Обидно, что у меня ничего не вышло с этими снами. Ну, может, на четвертый раз получится.

Но Амариллис мои неудачи не обескуражили.

– Намерения у тебя самые лучшие, вот что главное. Другое дело, что своими силами ты, похоже, не справишься. Я уже вижу.

– А тебе попадались такие, кто это умел?

– Нет, но я надеялась, что ты окажешься достаточно чудным.

– А ты сама всегда это умела?

– Нет, у меня все началось в тринадцать, с первыми месячными. Я настроилась на своего учителя английского и затащила его в любовную сценку, совершенно непристойную. На следующий день он не знал, куда глаза девать.

– И часто ты с тех пор такое проделывала?

– Пожалуйста, Питер, давай пока не будем выкладывать друг другу все как на духу, а? Лучше будем раскрываться понемногу, как водяные лилии.

Ей было всего двадцать восемь, как я узнал потом, но иногда рядом с ней я чувствовал себя мальчишкой, внимающим опытной наставнице.

Я принес нам кофе; прихлебывая из своей чашки, Амариллис рассеянно смотрела сквозь меня и, должно быть, обдумывала какие-то варианты. Наконец она сказала:

– Если я приду к тебе на ночь, найдется для меня место, кроме твоей постели?

Я чуть не схватился за сердце. Провести с ней ночь под одной крышей!

– Ты можешь спать в кровати, а я – на диване.

– Нет, лучше наоборот. Твоя задача труднее моей, так что тебе нужно устроиться поудобнее.

– Ты хочешь помочь мне втащить тебя в мой сон?

– Вот именно.

– Тогда имей в виду, что на диване я засыпаю быстрее и сплю крепче. Люблю там вздремнуть – это же против правил.

– Ладно, так и быть.

Я поставил правую руку на стол, словно приглашая Амариллис померяться силами. Она сделала то же, и наши пальцы переплелись. Все застыло стоп-кадром; мы сидели без звука, не шевелясь. Немного погодя я предложил выпить, мы поднялись и двинулись на Олд-Бромптон-роуд. Держась за руки и предвкушая, как мы будем спать порознь и вместе смотреть один и тот же сон.

12. Утесы и пропасти

Бар «Зетланд-Армз» был старожилом уже в те далекие времена, когда прохожие на улицах еще не переговаривались по мобильникам. Медная табличка на створке его двойных дверей предупреждала просто и доходчиво:

В МОКРОЙ И ГРЯЗНОЙ ОДЕЖДЕ ВХОД ЗАПРЕЩЕН
Покончив с этой неприятной обязанностью, бар гостеприимно распахивал двери и вел в уютную прохладу, к неярким светильникам и клубам табачного дыма, теням и полутеням, а от столика, за который мы уселись, – и к свету дня, льющемуся сквозь темную и стройную, в стиле ар-нуво, деревянную арку над входом и дверные стекла, изгибающиеся двускатными сводами. Цветочные арабески портьер, алые с золотом и зеленью, притязали на родство с Уильямом Моррисом;[46] ковер наверняка был наслышан о килимах.[47] Гравированные зеркала и пляшущие цветные огоньки разнообразили задний план, а континуо[48] скромно притопывавшего и подвывавшего музыкального ящика вплеталось в тихий гул голосов. Одни фигуры чернели силуэтами, другие были словно проработаны кьяроскуро;[49] подчас из тьмы на свет выныривала чья-то рука или полупрофиль. Старые часы, когда-то вытиктакивавшие свои «спаси-бо» редингской пивоварне, теперь лишь снисходительно смотрели вниз со стены, невесть сколько лет тому назад застыв на полуночи.

Единственный свободный столик нашелся по соседству с гладко выбритым стариком. Первым делом я приметил его нос, сломанный явно не однажды. На старике были брюки в тонкую полоску на подтяжках, белая рубашка без воротника с короткими рукавами и начищенные до блеска черные ботинки. Подтяжки были красные, на пуговицах. На обоих предплечьях красовались татуировки – за мамочку и за «Юнион Джек».[50] Старик потягивал пиво, а у ног его храпела дряхлая бультерьерша. Под носом у нее стояла пустая фарфоровая плошка.

– Знакомьтесь, это Квини, – представил ее старик. – Здесь родилась, здесь и выросла. Вкалывала всю жизнь за троих.

– Чем занималась? – спросил я.

– Смотрела. Ждала.

– Чего?

– Пока дела пойдут на лад.

– Да, работенка та еще.

Квини тихонько рыкнула во сне.

– Совсем измучилась, бедная, – вздохнул старик. – Чертовы яппи!

И уткнулся в кружку.

– Горького? – предложил я.

– А то. В самый раз по жизни нашей тяжкой.

– Какого именно?

– «Джона Смита», и для Квини.

– А ты что будешь? – спросил я Амариллис.

– То же, что и ты.

Я заказал старику пинту горького и большой виски и пинту для Квини, а нам с Амариллис – по пинте и по большому виски.

– Спасибо, – кивнул старик. – По какому случаю?

– Дама пьет со мной в первый раз.

– Мои поздравления! – Старик отсалютовал нам кружкой. – Дай бог не в последний. Если Господь хотел, чтобы люди ходили трезвые, так зачем тогда сотворил солод и хмель? – Он перелил пинту Квини в плошку, псина встрепенулась на знакомый звук, вздохнула и заработала языком. – А вы, кажись, не из яппи, – дружелюбно добавил ее хозяин.

– Не настолько я молод, да и карьеры вроде не делаю.

– За это и выпьем, – заключил старик и опять поднял кружку. Квини прекратила лакать и рыкнула.

Амариллис сидела в задумчивости.

– За встречу во сне! – сказал я.

Она улыбнулась, заглотнула разом половину виски, уткнулась в стакан и расплакалась.

– В чем дело? – спросил я. – Что стряслось?

Амариллис утерла глаза, высморкалась, допила виски, приложилась к пиву и потянулась за моей рукой.

– Вечно я все порчу, – заявила она.

– Что – все?

Она широко взмахнула свободной рукой, словно попытавшись обхватить ползала.

– Все, чего ни коснусь.

– А поподробнее?

– Не сразу. Думаешь, почему я тебе ничего не сказала – ни своей фамилии, ни телефона, ни адреса? Думаешь, почему я тебе почти ничего о себе не рассказываю? Я просто боюсь того, во что мы можем ввязаться. Я уже пыталась найти людей, которые смогли бы жить со мной в обеих жизнях, но ничего не вышло. Может, с тобой и получится, но я ужасно боюсь, что опять все испорчу, если стану торопить события, а ездить на том автобусе без тебя я не хочу. Знаешь, от чего жуть берет? Я вот думаю, а вдруг жизнь во сне – настоящая, а эта, которая здесь, – только чтоб убить время от сна до сна. Ты со мной?

– Амариллис, я люблю тебя! – Нет, я не собирался этого говорить, да вот вырвалось. Я ведь и правда был в нее влюблен, еще с той первой встречи на «Бальзамической».

– Ох, Питер! – Она схватила мою руку и поцеловала. – Не надо, не влюбляйся в меня пока… а может, и вообще не надо. Если это случится слишком быстро, то и окончится слишком скоро. И будет очень больно. Пойми, ты ходишь по краю пропасти и непременно сорвешься, как только…

– Что?

– Как только увидишь, какая я на самом деле.

– А какая ты на самом деле?

– Совершенно ненадежная. Может быть, как и ты. Некоторые люди просто не могут не влюбляться, и ты, по-моему, из таких. И я тоже, но потом влюбленность пройдет, и, если я разлюблю раньше, для тебя это будет тяжело.

– Я тебя не разлюблю, Амариллис.

– Будешь любить во веки веков?

Я вспомнил Ленор и не нашелся, что ответить.

Амариллис взглянула мне в лицо:

– Ты уже обещал любить кого-то во веки веков?

– Да, но то было другое.

– Другое – в каком смысле?

– Во всех, Амариллис. Слишком долго объяснять. Пожалуйста, не надо меня допрашивать… Ты же можешь сама понять, что я чувствую! Можешь почувствовать!

– По-моему, ты чувствуешь то же, что и я. Я люблю влюбляться, но не знаю, что такое любовь. Она вроде фейерверка – вспыхнет и озарит все небо, а не успеешь глазом моргнуть, как уже снова темно, и ничего не осталось, только запах пороха. А что потом – не знаю, ни разу не дождалась. А ты?

– То, что со мной было раньше, – это совсем не то, что сейчас.

– А что сейчас?

– Сейчас я люблю тебя. Ты не похожа ни на кого из тех, кого я знал раньше. Ты совсем другая, и я от этого сам стал другим. Хочешь – верь, хочешь – не верь, но я все равно ничего не могу с собой поделать. Так что и пытаться не стоит: будем идти дальше, пока идется. А шагну за край – туда, значит, мне и дорога.

– А кто-нибудь уже шагнул вот так за край из-за тебя?

– По-моему, ты сама предложила раскрываться понемногу, как водяные лилии.

– Все равно ты уже ответил. Люди сплошь и рядом такое друг с другом вытворяют. «Если ты меня поцелуешь, я превращусь в прекрасного принца», – сказал лягушонок. «Спасибо, – сказала принцесса, – но пусть лучше у меня будет говорящий лягушонок».

– Ну вот, а ты мне и подпрыгнуть толком не даешь.

– И как же мы скоротаем время до сеанса грез?

– Погоди, – спохватился я. – Надо дозаправиться.

Я поднялся и двинулся было за добавкой, но старик сосед уже тащил к нашему столику поднос с двумя пинтами и двумя большими виски.

– За вас и за юную даму! – объявил он, усевшись на свое место и приподняв стакан.

– И за вас с Квини! – подхватил я, и мы с Амариллис тоже подняли стаканы. Я заметил, что себе он добавки не взял, и забеспокоился: уж не вынудил ли я его сроим угощением на благородный жест не по средствам?

– Я настроилась на тебя не подумав, – гнула свое Амариллис. – Мне просто необходимо было установить связь хоть с кем-нибудь. А насчет тебя у меня возникло хорошее предчувствие, вот я тебя и выбрала. И вот пожалуйста – ты по горло увяз в моих чудесах.

– В одиночку в таком деле особо не начудишь, Амариллис, нужны двое. Лично я ни о чем не жалею. А ты жалеешь, что связалась со мной?

– Если честно – нет.

– Ну вот, – улыбнулся я. – Видишь, как все просто. И чего, спрашивается, было огород городить?

– Какие вы, американцы, все-таки… прямолинейные!

– А вот теперь подумаем, как скоротать время. Можно перекусить и ко мне, там засядем за видео, а там, глядишь, и спать пора придет. А можно и сразу ко мне: закажем ужин на дом и успеем посмотреть целых два фильма. Или, может, сделаю с тебя пару набросков, если позволишь.

– Набросков? Для чего?

– Для твоего портрета.

Неплохая мысль… Может, если ты посмотришь на меня подольше, перестанешь наконец видеть эту прерафаэлитскую нимфу. Пойдем к тебе, закажем пиццу, сделаем наброски и посмотрим кино, а там, глядишь, придет пора в постель и за работу.

Пока мы доканчивали свое пиво, старик поднялся и забрал у Квини плошку. Псина заворчала и проснулась.

– Отведу-ка я ее домой, пока она еще лапы передвигает, – сказал старик. – Приятно было с вами познакомиться. Удачи!

– И вам! – откликнулись мы в один голос. Квини встала и, пошатываясь, побрела за хозяином из полумрака навстречу невозмутимому солнцу. Проследив за ними взглядом, я подумал: едва ли дома их кто-то ждет.

13. Как славно

Первым делом Амариллис пожелала видеть мою студию. Она обошла ее всю кругом, точно кошка, обнюхивающая новое жилье. И, глядя на нее, я вдруг и сам с новой остротой ощутил все запахи этой комнаты, где я не только работал, но и, в общем-то, жил: скипидар и льняное масло; даммаровая смола; холсты; гипсовая грунтовка; фанера; свежая древесина подрамников; засохшие на палитре краски; затхлые подушки того самого дивана, где я любил вздремнуть; остатки виски в немытых стаканах; заплесневевшие чашки из-под кофе; застоявшийся смрад долгих часов одиночества.

Амариллис отворила балконную дверь, вышла на балкон и внимательно оглядела всю улицу, но не высмотрела ничего, кроме строителей, возившихся на лесах двумя этажами ниже. Там визжали дрели и Мик Джаггер завывал по «Кэпитол-радио» нездешним голосом что-то про свою неудовлетворенность. Амариллис кинула оценивающий взгляд на небо; я не удивился бы, окажись у нее при себе завязанный узелками платок – вызывать ветер.

Она вернулась, стащила полотна со стеллажа и принялась придирчиво рассматривать одно за другим. Вообще-то я в меру самонадеян, но, глядя на свои работы ее глазами, вдруг усомнился: так ли уж я хорош?

– На твоих картинах так много тьмы, – сказала она.

– Тьмы вообще много.

А она уже читала записки, которые я писал себе на память и пришпиливал к пробковой доске. Там же еще висела пара чернильных набросков к старой версии «Манящей чаровницы», которую я уничтожил утром.

– Она движется к краю пропасти? – спросила Амариллис.

– Так было на холсте. Теперь он снова чист.

– Почему же ты ее стер?

– Потому что это было неправильно.

– Что неправильно? Что она шла к обрыву?

– Женщина была не та.

– А какая будет та?

– Увижу ее – узнаю. – Предзакатный свет ложился на ее лицо позолотой колдовских чар и чуть слышной музыки. – Сядь вон туда, Амариллис, на ту скамеечку, и дай я тебя нарисую.

И она села на скамеечку, а я приколол к доске несколько больших листов плотной бумаги, поставил доску на подрамник, взял сангину и приступил к делу. Амариллис смотрела на меня, а я смотрел на нее и чувствовал, что как никогда понимаю Джона Уильяма Уотерхауза. Зря она думала, что я перестану видеть в ней прерафаэлитскую нимфу. Эти нимфы Уотерхауза, эти его сирены, все эти скорбные девы из мифов и легенд, все до единой были манящими чаровницами; очарование их красоты, их тоска и печаль манили зрителя за собой – и он шел покорно, не спрашивая куда. «Иди за нами, – шептали эти чарующие лица, эти жгучие, томные взоры. – Иди за нами, в самое сердце тайны».

И все эти нимфы, и сирены, и скорбные девы проступали и исчезали одна за другой в лице Амариллис, а временами нет-нет да и проглядывало то бледное, худое, измученное лицо, что привиделось мне в ее сновидении. Я забрасывал эскиз за эскизом, ни одному не пытаясь придать завершенность, но торопясь ухватить в каждом то, что упустил в предыдущем. Карандаш поскрипывал и постукивал о бумагу, ведомый, казалось, не моей рукой, а тем, что открывалось взгляду, – и рисовал сам по себе, уверенно и безупречно, оставалось лишь слегка его придерживать. Через каждые двадцать минут она пять минут отдыхала, а потом я брался за карандаш снова.

Стараясь вобрать ее облик глазами и вложить в рисунки, я вдруг осознал, что поддаюсь мечте о той единственной, которая окажется всем, чего я только мог пожелать, и утолит всю страсть и тоску, и на веки вечные станет мне прекрасной спутницей и возлюбленной. Да вот только веки вечные – не для нас, смертных, и не нам спорить с бегом времени. «О Галуппи, Бальтазаро, ах какая мука!»[51] – повторял я про себя, пытаясь припомнить стихотворение Браунинга. Но так ничего и не вспомнил, кроме еще одной строчки: «Вышло время поцелуям – что с душою сталось?» Мало-помалу сгустились сумерки, но и полумрак еще успел открыть мне много нового, пока наконец я не иссяк с последними лучами солнца.

Амариллис включила свет и подошла взглянуть на рисунки. Их набралось двенадцать, и каждый она внимательно изучила. Она наклонилась ко мне, я вдохнул запах ее волос и закрыл глаза. Непостижимо – от нее пахло деревенским детством. Я поцеловал ее в макушку.

– Ты… – сказала она. Положила ладонь мне на затылок, привлекла меня к себе и наградила долгим поцелуем. Губы ее на вкус были как согретая солнцем лесная земляника, как синее небо и воздушные змеи в вышине далеких, давних лет. Я надеялся, что это приветственный поцелуй, а не прощальный; с ней никогда нельзя было знать что-то наверняка. – Хочу есть, – сказала она.

И мы заказали пиццу. Прикатил разносчик на мотороллере, и я вдруг пожалел его всей душой: у него ведь нет Амариллис. Я дал ему на чай два фунта, а он только уставился на меня настороженно – хмурая физиономия мира, равнодушного к моему счастью.

После сеанса рисования во рту пересохло, да и что такое пепперони без кьянти? На счастье, у меня оказалось несколько бутылок в запасе. Мы уплетали пиццу, пили вино и думали оба, что вечер складывается чудесно. Я даже припомнить не мог, когда в последний раз рисовал так хорошо и так прекрасно себя чувствовал. И все гадал, доведется ли еще когда-нибудь так здорово рисовать и чувствовать себя так замечательно. Да, от счастья порой становится не по себе – будто поймал младенца, которого кто-то выкинул из окна.

После пиццы мы перебрались в гостиную смотреть кино. Амариллис перерыла все полки, обдумала и отвергла кучу кассет и наконец остановилась на «Дурной славе».[52]

– Вот что я хочу, – объявила она. – Каждый раз, как ее смотрю, все боюсь, что они так и не выкрутятся.

– Я этот фильм смотрел сто раз, – сказал я, – и до сих пор им всегда все удавалось; в конце концов, такси всегда наготове – а это совсем не то, что дожидаться автобуса.

Она прильнула ко мне, но тут же отстранилась.

– Я больше ни на что не могу твердо рассчитывать, – покачала она головой. – Ингрид Бергман там была такая прелестная, а потом взяла и умерла от рака.

– Кэри Грант тоже умер, и Клод Рейнс, да и сам Хичкок тоже, – заметил я. – Этот фильм вообще почти сплошь из мертвецов, но ведь сколько в нем жизни!

– Да, одни привидения, – подхватила Амариллис, – но, когда я смотрю этот фильм, иногда кажется, будто он реальней меня самой.

– Чувство собственной нереальности – часть реальности.

И я обнял ее, легонько, одной рукой. Была еще бутылка граппы, и мы ее почали – надо же было прополоскать горло после жирной пиццы, а потом уселись на диван и устроились перед экраном.

– С самого начала все было против нее, – сказала Амариллис. – Но она же не виновата, что ее отец был нацистом, а она была на стороне Штатов и американское правительство использовало ее как шпионку. Вот они, отцы!

– У тебя что, с отцом проблемы?

– А Кэри Грант? – продолжала она вместо ответа. – Почему он держался так холодно, когда невооруженным глазом видно, что она готова была в него влюбиться с первого взгляда? Она была такая беззащитная!

Кьянти и граппа и запах волос Амариллис навевали на меня дремоту и умиротворение.

– А меня вот занимало, как они перебираются от сцены к сцене, – сказал я. – Ни тебе поездки в аэропорт, ни очереди на регистрацию. Хлоп – и они уже в самолете, смотрят в окошко, а за окошком – Рио. Показали сверху какой-то проспект, хлоп – и они уже в ресторане. Только представь себе, какая экономия времени и сил! неудивительно, что они так лихо управляются со всеми опасностями.

– Как раз того, что происходило в промежутках, по-моему, и не хватает. – Амариллис уютно устроилась в кольце моей руки и придвинулась поближе. – Может быть, по дороге в аэропорт их руки соприкоснулись, а мы так этого и не узнаем. А может, они встретились взглядом, в котором прочли все, что им предстоит; ни слова, только один судьбоносный взгляд, из-за которого она и решила, что останется с ним, что бы ни случилось.

Несмотря на все предыдущие просмотры, мы оба вздохнули спокойно не раньше, чем Кэри Грант и Ингрид Бергман[53] сели в такси и оно понесло их в безопасность. Клод Рейнс нам обоим нравился, и его было жаль, но что бедняге оставалось, как не разыграть роль, назначенную ему Беном Хехтом? Такая уж незадача, что он якшался с нацистами и до финальных титров дотянет навряд ли.

К тому времени натикало уже без четверти два, и мы оба подозревали, что, закрыв глаза, уснем довольно быстро.

– Погоди, – спохватилась Амариллис. – Пока не легли, хочу посмотреть на луну.

– А разве сегодня есть луна?

– Должна быть. Я ее чувствую, какая она полная и круглая и смотрит на нас сверху вниз. С балкона ее видно?

– Ну, зависит от того, восходит она или садится.

Я двинулся следом за Амариллис в студию, и мы вместе вышли на балкон. И в самом деле, по бледному небу плыла низко над пустырем полная луна, такая яркая и ясная, что еще чуть-чуть, и я различил бы кратеры. Я тоже почувствовал ее, ощутил ее токи, тягу растущего прилива.

– Есть! – воскликнула Амариллис, шлепнув ладонью по перилам, и мы спустились обратно в комнату.

– Можно я возьму твою зубную щетку? – попросила она.

– Буду только рад.

У меня имелись и новые зубные щетки про запас, но я не желал упускать ни малейшего проявления интимности. Потом я дал ей футболку – вместо ночной сорочки.

– А на ней ничего не сказано, – огорчилась Амариллис.

– Может, ей будет что порассказать нам завтра утром, – утешил я ее и тут сообразил, что забыл перестелить постель. Я полез было за свежими простынями, но Амариллис меня удержала.

– Лучше так, – сказала она. – Твой запах поможет мне войти в твой сон. Иди готовься, а потом я покажу тебе, с какого боку за это взяться.

Когда я постелил себе на диване в студии, Амариллис пришла и села рядом со мной. Мы были в одних футболках и панталонах; ее левая нога касалась моей правой.

– Наверное, будет проще, если ты воспользуешься какой-нибудь штуковиной, чтобы лучше сосредоточиться, – сказала она.

– Это какой?

Волоски на ее ноге золотились в свете лампы.

– Знаешь, как сделать ленту Мебиуса?

– Да.

– Сделай. Не слишком большую, с ползунком.

Я собрал, все что нужно, потом опять сел на диван и поставил правую ногу на место. Отрезал от листа желтой бумаги формата A4[54] полоску толщиной где-то в четверть дюйма. Надел на нее бумажный ползунок – такую скользящую петельку и пометил его красным крестом. Потом перекрутил длинную полоску, склеил концы, и лента Мебиуса с ползунком была готова.



– Отлично, – кивнула Амариллис. – Это переключатель для мозгов: остановит обычную суету-хлопоту и расчистит место для чего-то нового. Теперь я пойду к себе в постель, а ты ложись здесь. Смотри на ленту Мебиуса, води ползунок по кругу и мысленно двигайся сам вместе с ним. И при этом все время представляй себе меня, чтобы я втянулась в твой сон. Ничего такого особенного не надо, просто плыви вслед за ползунком, и все. Идет?

– Идет.

– У тебя получится. В тебе это есть, я чувствую. – И она подбодрила меня поцелуем – судьбоносным на все сто. – Увидимся во сне, – шепнула она.

– А что если один из нас заснет, а другой – еще нет?

– Если мы настроимся как следует, такого не случится.Положись на меня – уж чего-чего, а чудить я умею.

С тем она меня и оставила. Я принялся водить ползунком по ленте Мебиуса, вызывая в воображении лицо Амариллис. И вот я опять увидел ее вполоборота, увидел эту прелестную округлость щеки и, легонько придерживая ее перед мысленным взором, продолжал неотрывно следить глазами за красным крестиком ползунка. Я все водил и водил им по перекрученной петле и, не теряя из виду профиля Амариллис, смотрел, как поворачивается то одной, то другой стороной скользящий по ленте ползунок. Раз петля. Два петля. Три петля. Я закрыл глаза, и с каждым оборотом ползунка лицо ее проступало все ясней и ясней.

– Амариллис! – сказал я вслух. – «Бальзамическая»! Финнис-Омис!

Вдруг я почувствовал, что вот-вот отключусь, – но удержался. Голова моя внезапно… раздалась вширь, по-другому никак и не скажешь. Беспредельные просторы распахнулись со всех сторон. А затем она раздалась в длину: бесконечная даль протянулась передо мной, сжимаясь в точку на пределе, и такая же исчезающая в невидимой точке бесконечность простерлась позади. Желудок ринулся невесть куда, и я вслед за ним понесся на американских горках, то ухая в пропасть, то взмывая ввысь по нескончаемой петле, выворачиваясь наизнанку и пронизывая насквозь себя самого и всю составлявшую меня несметность: лица, позабытые давным-давно, голоса, которых мне больше никогда не услышать, вздохи любви и стоны досады, улицы ночи и дня под фонарями и лунами, в дожде и в тоске. Наконец меня вынесло обратно на широкий простор, и всё более или менее утихомирилось, так что я смог доплестись до ванной и дать желудку волю.

Обратно я вернулся совершенно измотанный, заснул и сразу очутился в Финнис-Омисском автобусе. Я поднимался по винтовой лесенке на второй этаж следом за Амариллис. Теперь она была в одной футболке, без панталон.

Она обернулась и улыбнулась мне сверху вниз:

– Ну, как тебе зазор?

– Просто здорово! Лучше не бывает. Но откуда такие словечки? Ты что, шотландка?

– Не торопись с выводами. А насчет зазоров, знаешь, не стоит произносить это слово на букву «с».

– На букву «с»? – Я, признаться, слушал ее вполуха.

– Ну, ты знаешь. Это то, где мы сейчас. Ну, что происходит, когда отрубаешься, а потом начинаются эти самые… быстрые движения глаз.

– А-а-а, ты имеешь в виду…

– Лучше не произносить это слово, а то тебе слишком быстро отсюда вытолкнет. Давай называть это зазором. Так ведь оно на самом деле и есть. Щелка, в которую подсматриваешь и видишь то да се. Понятно?

– Зазор – это еще и просвет.

– Ну да, и сквозь него видны всякие штуки. Короче, ты молодец. Ты все-таки попал в зазор и меня затащил. Но почему ты так долго возился? Трудно было?

– Проще простого. В следующий раз, думаю, быстрее получится.

– Вот билет, держи. Я, наверное, должна тебе сказать, что амариллис – это еще и род растений, к которому принадлежит белладонна.

– Это что – предостережение?

– А что, тебя это пугает?

– Нет. Если запахнет жареным, я всегда успею выскочить.

– Вижу, ты долго продержишься. Хорошо.

Тем временем мы уже поднялись куда выше обычного второго этажа: казалось, винтовая лестница в этой башне из бамбука и бумаги так никогда и не кончится. Автобус бесшумно катил вперед, мы все поднимались и поднимались, а бумага колыхалась на ветру, и наши тени вздымались и опадали в мерцающем свете свечей, раскачивающихся в бамбуковой люстре. От свечей и бамбука веяло Рождеством. До чего он все-таки хрупкий, этот автобус! Того и гляди перевернется и сгорит.

– Кто это там за тобой? – спросила Амариллис.

Я обернулся и увидел Гастингса – он пытался заглянуть из-за моей спины под футболку Амариллис. Я уперся ногой в его запрокинутое лицо и толкнул. Гастингс кубарем полетел вниз – с таким невероятным грохотом, что я невольно поглядел ему вслед и обнаружил, что, падая, он сшиб с лестницы еще человек пять. Громыхало довольно долго, но наконец снова стало тихо.

– Молодец, Питер, не теряешься, – похвалила меня Амариллис.

– Спасибо, но, когда я спихнул этого типа, он прихватил с собой еще нескольких. Надеюсь, они не ушиблись.

– Так им и надо. Раз они сюда попали, значит, не без умысла. Добра от них не жди.

– Откуда ты знаешь?

– Из опыта. Я этим маршрутом уже ездила.

– А этот, который шел прямо за мной? Он что тут делал?

– Эй, не забывай, чей это зазор. Избавиться от панталон – это твоя идея, и Гастингс – тоже.

– Ага, значит, вы с ним знакомы?

– Встречались несколько раз.

– Интересно, а почему ты его не выбрала в спутники. Или он исчерпал свою зазорливость и пришлось переключиться на меня?

– По-моему, автобус останавливается, – объявила Амариллис. – Отличный из тебя вышел зазорник! У меня так ни разу не получалось. Давай-ка сойдем, пока можно.

И мы двинулись обратно, вниз по лестнице. Амариллис держалась за мое плечо, и волны тепла от ее ладони пронизывали меня насквозь.

Мы вышли из автобуса в туманную мглу, темно было хоть глаз выколи, но я все-таки различил невдалеке громадину отеля «Медный». Больше не было ничего – только отель «Медный», сияющий в темноте, как маяк. Швейцар, эдакий пруссак с бычьей шеей, смахивал на Эриха фон Штрогейма.[55] При виде Амариллис он приподнял свою медную каску и пожелал доброго вечера, а меня словно не заметил. Амариллис поздоровалась с ним и двинулась к стойке. «Номер триста восемнадцать», – сказала она. Рыжая девица молча вручила ей ключ.

– Ты здесь часто бываешь? – спросил я.

Амариллис обернулась ко мне. В глазах у нее стояли слезы.

– Пожалуйста, Питер, – прошептала она чуть слышно, – не обижай меня.

Несколько бесплатных статистов дожидались лифта вместе с нами, и среди них затесался мой дядя Стенли Диггс, с которым я не виделся с детства. Вид у него был, как у мужа, ускользнувшего из-под жениной опеки. Интересно, подумал я, а где же тетя Флоренс? На легкомысленный наряд Амариллис никто не обращал внимания. Мы смотрели, как движется вниз индикатор лифта; потом двери открылись и выпустили еще нескольких статистов и с ними – Ленор, одетую во что-то черное и обтягивающее. Она посмотрела прямо сквозь меня и прошла мимо, не проронив ни слова. Я глазам своим не поверил. А следом за ней вышла та старуха, выряженная черной кошкой. Она подняла правую руку, согнула большой и указательный пальцы колечком, поднесла к глазу и посмотрела на меня в дырочку, потом покачала головой и двинулась дальше.

– Что это еще за вечер воспоминаний? – растерялся я.

– Что? – переспросила Амариллис.

– Ничего, это я так, сам с собой.

– Ты, кажется, где-то очень далеко отсюда, – сказала она, – а мне нужно, чтобы ты был со мной. – Она взяла меня за руку, прильнула ко мне. – Понимаю, тебе это все кажется странным, но скажи, мы с тобой здесь вместе?

Я пытался сосредоточиться на ее словах, но мысленно все возвращался к дяде Стенли и к Ленор со старухой. Они-то что делают в отеле «Медный»? Я искоса взглянул на дядю Стенли, но он старательно избегал встречаться со мной глазами.

– Ну так как? – спросила Амариллис.

– Что – как?

– Мы с тобой здесь вместе?

– Где – здесь, Амариллис? Куда мы попали?

– Какая разница? Тебе что, всегда надо точно знать, что происходит?

Я на секунду задумался, всем телом вбирая ее тепло.

– Пожалуй, не обязательно. А насчет этого – да, мы с тобой здесь вместе.

«Интересно, а кто еще здесь вместе с нами?» – мелькнуло у меня в голове.

– Как это славно, Питер!

Ее лицо приблизилось к моему, и я вдруг заметил, что изможденной бледности и худобы, поразивших меня в том первом сновидении, как не бывало: теперь Амариллис была точно такая же, как в этом, как его… незазоре.

– Что славно? – спросил я.

– То, что есть. – И она зажала мне рот поцелуем, отчаянным, как мольба о спасении. Вкус ее губ был все тот же: согретая солнцем земляника, синее небо, воздушные змеи из далекого детства.

Мы вышли из лифта на третьем этаже, и дядя Стенли тоже. Он по-прежнему меня не узнавал, а впрочем, оно и неудивительно: когда мы с ним виделись в последний раз, я еще бегал в коротких штанишках. Он прошел за нами по коридору и остановился у триста семнадцатого номера, по соседству с нашим.

В триста восемнадцатом на окнах висели медно-рыжие шторы, а подушки кресел и покрывало на кровати были пронизаны медными нитями. Даже телевизор был медный, а на медных стенах красовались в медных рамах эстампы, изображавшие медные ключи, замки, дверные ручки и прочую медную дребедень. Голая, наглая медь сияла отовсюду, бесстыдно выставляясь напоказ. И кровать была медная, но матрас – настоящий. Амариллис пару раз подпрыгнула на нем и спросила:

– Посмотри, под нашей дверью никто не стоит?

Я открыл дверь и выглянул в коридор. Никого не было, но дверь триста семнадцатого щелкнула, закрываясь изнутри. Когда я обернулся, Амариллис уже снимала футболку. Как я мельком подметил еще в автобусе, под одеждой у нее скрывалось куда больше, чем казалось на сторонний взгляд. Скинув и свои тряпки, я заметил какую-то надпись на футболке Амариллис, брошенной на пол комком.

– Что там написано? – спросил я.

– «Извращения, да», – пробормотала она в ответ, приникая ко мне всем телом. Сквозь медную стену из триста семнадцатого доносились смешки и ритмичные стоны матраса.

14. Стрела памяти

Стрела Времени, говорят, – штука однонаправленная. По крайней мере, я так, и не нашел способа развернуть ее в обратную сторону, чтобы исправить свои поступки и их последствия. Но стрела Памяти, как стрелка компаса, поднесенного слишком близко к магниту, вертится во все стороны. А на улицах Бывшего магнитов больше, чем выбоин. Сожалениями зовутся одни; другие – Стыдом, Сумасбродством, Скорбью; выбор у меня богатый. Конечно, попадаются среди этих магнитов и Удовольствие, и даже Счастье, но на них стрела Памяти куда реже замедляет свой бег.

Это вам предостережение: читая мою повесть, имейте в виду, что я – вовсе не безучастный сочинитель, хладнокровно выстраивающий сюжет; нет, ничуть не бывало. Я увяз в этих чудесах не то что по горло – по самые уши и просто рассказываю обо всем как умею. Люди не раскрываются друг перед другом сразу, как только завяжут знакомство; вот так же и я храню кое-что про запас, кое о чем умалчиваю… короче, не ждите, что я с ходу возьму и выложу вам всю подноготную. Нравится – оставайтесь, буду только рад; не нравится – идите себе с Богом. Или с чем еще вы там ходите.

Под утесами мыса Бичи-Хэд,[56] далеко-далеко внизу, расстилалось море, рябое и серое, такое неповоротливое издали, точно вязкая овсянка, колышущаяся мелкой ленивой зыбью у подножья скал. Рассветное солнце, озаряя равнодушным блеском слоисто-кучевое опахало облаков, до приторного кротких, являло глазу лишь пустоту своего бесцветного диска. Полосатый красно-белый маячок смахивал на рождественскую хлопушку – тоже мне предупредительный знак морякам, кто же примет такое всерьез? «Да ты только глянь на меня! – так и кричал он. – Смотри, какой я крошечный, совсем игрушечный. Что проку от меня в этой вязкой овсянке моря, на высотах этих меловых скал?»

Вывеска на шесте рядом с телефонной будкой гласила:

Самаритяне
К ВАШИМ УСЛУГАМ
ДЕНЬ И НОЧЬ
Телефон: 735555 или 0345 909090
На ней сидели в задумчивости несколько ворон. Казалось, сейчас так и грянут: «Эй, Джек, вдарь джайв»,[57] – однако промолчали, не удостоив меня даже взглядом, и полетели прочь.

– Не вороны, – заверил я Ленор. – Вороны.

В будке висела табличка с номером и адресом таксофона:

01323 721807
Бичи-Хэд, Истберн,
Восточный Суссекс. BN20 7YA
На полочке под аппаратом лежала стопка брошюр Энтони Роббинса,[58] все одинаковые: «Советы друга: как быстро и без хлопот взять жизнь в свои руки». Полистав одну, я наткнулся на словарик, который «поможет вам превратить старые и скучные слова в новые и захватывающие». Вместо «интересно» рекомендовалось говорить «потрясающе», вместо «бодрый» – «энергичный», вместо «хорошо» – «великолепно». Я вернулся к началу. Первый урок назывался «Я В ОТЧАЯНИИ… КАК ЭТО ПОПРАВИТЬ?». Второй – «НЕУДАЧ НЕ БЫВАЕТ». На форзаце книгу наперебой расхваливали Тед Дэнсон, Кристаурия Уэлланд Аконг[59] и Арнольд Шварценеггер. Там же была вклеена подписанная от руки открыточка:

Если ты жив, значит, ты кому-то нужен.

С Рождеством!

Друг

– Если я жива, это значит, что я еще не сдохла, – сказала Ленор. – Только и всего. Но вовсе не факт, что я кому-то нужна.

– Ты нужна мне.

– Ну да, но ведь не это же не дает мне сдохнуть. А все эти толпы таких, как мы, все эти лишние миллиарды и триллионы? Ты что, думаешь, каждый из нас и вправду кому-то нужен?

– Сильно сомневаюсь.

Мы шагали по мокрой траве к обрыву; впереди, выплескивая бурные восторги, бежала рыжая собачонка, а чуть поодаль предостерегающе залаял черный лабрадор. Шел первый день нового года, тысяча девятьсот девяносто четвертого. Погода стояла теплая; недавно еще моросил дождик, но теперь прояснилось и утро сияло тем особенным светом, какой бывает только в Новый год после бессонной ночи, – светом неизведанных стран.

Выехали мы с Ленор от меня в шесть пятнадцать. Было холодно; было темно; ночь мерцала мраком, а белая луна, три дня как перевалившая за полнолуние, напоминала: «Такова твоя жизнь». «Ситроен-2СУ», щеголявший лазурной окраской не первой свежести, никак не сочетался в моих представлениях со своей надменной владелицей: радиатор подтекал, клапана и поршни надрывались на последнем издыхании, сцепление разболталось, да и вся колымага тарахтела и тряслась, протестуя против превратностей своего несчастливого жребия. Ленор вела так, будто орудовала мачете, прорубая дорогу в джунглях. Я был штурманом; я работал с атласом и фонариком; я был влюблен; казалось, нет ничего невозможного; я мог бы отыскать все что угодно от края до края земли; а еще я запасся термосом чаю и сандвичами с сыром и ветчиной.

На дороге к мосту Уорнсворт не было ни души; все фонари вели в будущее. Перед въездом на мост сверкала шафраном и багрянцем заправочная станция «Шелл», точно святилище у врат Ночи. На выезде вспыхнуло кружево дальних огней, как ночной Лос-Анджелес в триллерах.

Вырулив на шоссе А-214, ведущее к Кройдону, мы проехали через Тутинг-Бек. Было шесть двадцать пять утра, и в рождественском уборе городок казался давным-давно обезлюдевшим, словно «Мария Целеста».[60] Жители крепко спали в своих домах или лежали без сна, занимались любовью или дожевывали остатки вчерашнего вечера, а мы катили себе сквозь ночь навстречу новому дню. И на каждом повороте ряды фонарей открывали новую перспективу, сходясь в одной точке, исчезающей в дальней дали. А каждая точка, которую проезжали мы сами, была такой же точкой исчезновения для того, кто едет сейчас откуда-то издалека по встречной полосе.

– У тебя не бывает такого чувства, будто ты все время исчезаешь и появляешься вновь? – спросил я Ленор.

– Я все время исчезаю. Но появляюсь ли? Не уверена. В новогоднюю ночь мне иногда кажется, что вот придет новый год и прикроет меня еще каким-нибудь «я», и под ним будет незаметно, что я исчезла.

– Новым «я»?

– Да нет, разве я на что претендую? Сойдет и подержанное… два-три аккуратных владельца… Хоть какое.

Жизнь то и дело застает меня врасплох. То, что другие принимают как должное, меня почему-то удивляет. Мчась навстречу этой вечно отступающей точке, я вдруг поразился, до чего же хрупок весь наш рукотворный мирок – дома и магазины, дороги и фонари, поезда и станции, самолеты и аэропорты. Мне представилась гигантская нога, опускающаяся на все это с высоты. Хряп. Кинорежиссерам такое на каждом шагу мерещится, только к ногам они додумывают целых чудовищ.

– Эй! – окликнула Ленор. – Мистер Штурман!

– Что?

– Проезжаем Тутинг-Бек. Что дальше?

– Митчем, а потом Кройдон.

Мультипликационной стрелкой на телекарте мы врезались в Кройдон, где нас приветствовал серебряный четырехмоторный самолет перед озаренным прожекторами зданием аэропорта в стиле арт-деко. «КАССА» – значилось над входом, а рядом – «БРАЧНАЯ ЦЕРЕМОНИЯ».

– Брачная церемония? – удивился я. – Что, прямо сейчас?

– Это вампирская свадьба, – объяснила Ленор. – Им надо успеть до рассвета.

До сих пор не могу забыть эту вампирскую свадьбу в Кройдоне: так и вижу счастливых новобрачных, вгрызающихся друг дружке в горло, и толпу перепившихся (хм!) гостей, и вампирят, отплясывающих вперемешку со взрослыми «Трансильванскую польку». Те вампирские детки теперь, наверное, тоже совсем взрослые.

Мы миновали Перли, затем – Кенли, Уайтлиф и Катерхем, и выбрались на А-22. Где-то здесь, кажется, на выезде из Катерхема, попался неосвещенный участок.

– Темные дороги мне всегда казались роковыми, – заметила Ленор.

– В каком смысле?

– Не знаю… Просто когда едешь по ним, неведомое становится зримым.

Промелькнули и остались позади Годстон и Ист-Гринстед, а небо просветлело и окрасилось нежнейшей лазурью. «Общая амнистия, – возглашали небеса. – Все грехи прощены Tabula rasa[61]».

«Я снова молод, – тарахтел «Ситроен-2CV». – Я все могу! Подумаешь, Бичи-Хэд! Да это ж рукой подать!»

– Эти вампиры… хотела бы я знать, что останется от их брачной церемонии через год, – проворчала Ленор.

– Полагаю, они будут выяснять это постепенно, – отозвался я. – Ночь за ночью. Смотри-ка, утренняя звезда!

И мы потянулись друг к другу отметить это поцелуем.

– Ну как, я делаю тебя несчастной?

– Инкубационный период еще не прошел, – возразила Ленор. – Правда жизни наступит позже. Мы до нее еще не доехали.

Помню деревья, чернеющие на фоне дивного неба, бледно-лазурного, как у Эдмунда Дюлака.[62] Увидев такое небо, поверишь и в ковры-самолеты, и в лампы с джиннами, и даже в новехонький, с иголочки, новый год. Многие образы врезались в память, да только сообразить, в каком они шли порядке, непросто… Вот вороны с той самаритянской вывески на Бичи-Хэд – они частенько вспоминаются.

Пока мы проезжали Истборн, слева от дороги вспыхнула сквозь облака розовоперстая заря во всей своей античной прелести, а справа неохотно уплывали со сцены зыбкие клочья предрассветных сумерек – сегодняшних и всех, что им предшествовали от начала времен. В просветах крылатыми статистами парили чайки.

А потом мы поднимались на скалу, и небесные просторы распахивались вокруг нас, а там, внизу, открывалось море, да-да, оно самое, хотя на поверку – всего лишь серое, плоское, однообразное Вот-оно-какое-я-есть. Машину мы оставили у гостиницы, посреди запущенного парка, смахивающего на заповедник. ОТДЫХ ДЛЯ ВСЕЙ СЕМЬИ, полный пансион. СТОЛОВАЯ, часы работы 11:30–22:00.

Но у нас были сандвичи и термос с чаем, так что мы двинулись прямиком на мыс с видом на меловые утесы, на тот игрушечный маячок и разделявшую их узкую полоску берега, серую и призрачную, как пристанище келпи.[63] Далеко-далеко внизу расстилалось море, рябое и серое, такое неповоротливое издали, точно вязкая овсянка, колышущаяся мелкой ленивой зыбью у подножия скал. Веселая рыжая собачонка все так же резвилась у обрыва, а поодаль все так же заливался предостерегающим лаем черный лабрадор. Добежав до края лужайки, рыжая дворняга бодро подпрыгнула и ринулась вперед. Мы вздрогнули и отвернулись, но ничего ей не сделалось. Миг – и она уже неслась обратно с задорным тявканьем, убеждая нас, что и этот край – еще не роковая черта.

Было это шесть лет назад, и теперь при мысли о том рассвете память подсовывает мне вампирскую свадьбу и вязкую овсянку моря, да в придачу это сборище задумчивых ворон.

15. Отныне и докуда впредь?

– И что с нами теперь, Питер? – спросила Амариллис, сидя нагишом на кровати в номере отеля «Медный».

Какой жалобный голосок. Нет, до чего же она переменчива: то самоуверенная соблазнительница, то растерянное дитя. Обхватив себя руками, она сидела на смятых медно-рыжих простынях, в золотистом сиянии медных светильников. Я смотрел на ее бока, по-детски худенькие, такие трогательные. Внизу живота у нее была татуировка – синий значок инь-ян.

– В каком смысле? – попытался уточнить я.

– Ты со мной? Я больше не хочу оставаться одна.

Это зазор, думал я. А что она скажет в реальной жизни? И так ли реальна по сравнению с этим реальная жизнь?

– Ты теперь не одна, – сказал я.

– Почему? Потому что ты со мной переспал?

– Мы с тобой переспали потому, что ты настроилась на меня, а я – на тебя, и теперь мы…

Стоп, одернул я себя. Осторожней.

– Мы – что, Питер?

– Теперь мы вместе.

– Надолго?

Она казалась такой маленькой, такой прелестной и беззащитной.

– Отныне и впредь, – пообещал я.

– Отныне и докуда впредь?

И когда она сказала это, я вдруг увидел темную дорогу, пустынную, убегающую далеко вдаль под вечерним небом. Темную дорогу и сосны, высящиеся с обеих сторон. Что это там мелькнуло – уж не кошка ли? Дряхлая черная кошка, только преогромная.

– Докуда бы ни было, – сказал я.

– Ты серьезно? А тебе не кажется, что это чистое безумие? Ты ведь на самом деле совсем меня не знаешь.

– Да, я серьезно. Я все понимаю – да, это безумие, да, я совсем тебя не знаю. Но тем не менее.

– А тебе можно доверять? Не так-то просто в такое поверить.

– Доверься мне, я не подведу.

Слова сами слетали с языка, как я ни старался удержать их.

– Я ведь на самом деле тоже совсем тебя не знаю. Даже когда настроишься, нельзя ничего знать наверняка. Может, ты не так одинок, как я. Может, у тебя уже кто-то есть.

– У меня нет никого, кроме тебя, Амариллис.

– Но все случилось так быстро, – прошептала она так тихо, словно не хотела, чтобы я расслышал.

– Ну, вообще-то все и происходит быстрее обычного во…

– Стой, Питер! Не говори этого слова!

– … во сне, – сказал я и проснулся. – Никого, Амариллис. Только ты одна.

16. По полочкам

Я взглянул на часы, увидел 03:42 и словно с крыши небоскреба рухнул. Реальность! Голова кругом идет. Этот зазор, из которого я только что выскочил, казался реальней всего, что было между мной и Амариллис въяве. Но, с другой стороны… Я до сих пор пытаюсь подобрать для себя хорошее определение реальности – просто удобное рабочее определение, не надо мне ничего такого философско-метафизического. Ясно, например, что на ровное поле она не похожа: наоборот, сплошные ямы да овраги и, куда ни ткнешься, всюду частная собственность за заборами. Но самое главное, сейчас она – одно, а не успеешь глазом моргнуть – уже совсем другое. Амариллис (тут я закрыл глаза, чтобы вернуть ее) дала мне в этом зазоре то, что для нее было реальностью в те мгновения настоящего. Пусть она таила в себе неизвестность, пусть по-прежнему была загадкой – неважно. Ее вкус остался у меня на губах, в моей памяти.

Интересно, она тоже проснулась? Мне захотелось взглянуть на нее, неважно, спящую или нет. Я спустился к спальне и в нерешительности остановился перед закрытой дверью. А вдруг она и впрямь проснулась и хочет побыть наедине с воспоминаниями о нашем зазоре? Я вернулся в студию, сел за стол и отодвинул из-под рук клавиатуру компьютера. Настало время составить список, разложить все по полочкам, и не хотелось упускать подсказок, которые невольно может выдать рука на письме. Я взял лист желтой бумаги формата A4 и черный фломастер и вывел заголовок: «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ».

* ЗАЗОР 1. Очередь на автобусной остановке «Бальзамическая». Амариллис смотрит на меня и садится в автобус с надписью «Финнис-Омис». Я просыпаюсь. Кто были те люди в очереди?

* ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА В РЕАЛЬНОЙ ЖИЗНИ. Музей наук, у стенда с бутылками Клейна. Мы пьем кофе на Экзибишн-роуд. На прощание я спрашиваю, где теперь смогу ее найти. «Может, на "Бальзамической"?» – отвечает она.

* ВОПРОС. Существует ли «Бальзамическая» по-прежнему в мире зазоров даже тогда, когда никому не зазорится?

* ЗАЗОР 2. Отель «Медный». Девица за стойкой смеется надо мной.

* ЗАЗОР 3. Венеция. Комиссар Брунетти ничем не может мне помочь.

* ЗАЗОР 4. Хижина в сосновом лесу. «В Галааде есть бум-бам», – сообщает мне старуха, притворяющаяся черной кошкой.

* ЗАЗОР 5. Винтовая лестница в Финнис-Омисском автобусе. Амариллис без панталон, и я смотрю на нее снизу вверх. Сшибаю с лестницы Гастингса и других. Остановка у отеля «Медный». Мы занимаемся любовью в 318-м номере. Надпись на футболке: «Извращения, да». Амариллис беспокоится по поводу наших отношений. Я произношу слово на букву «с» и просыпаюсь. Зачем я произнес это слово?

* БУТЫЛКИ КЛЕЙНА. Метафорическая связь? (Написать слово «Клейна» почему-то оказалось трудно: буквы выходили корявые и никак не хотели сцепляться между собой.)

* ВОПРОС. Она сказала, что Гастингс в автобусе – это моя идея. Может, и так, но то, что она говорила, когда мы это обсуждали, – от нее это исходило или от меня? Наверное, когда я сам устраиваю зазор, то задаю только место действия и ситуацию, но развитие событий зависит от того, кто и что еще присутствует в этом зазоре.

* ГАСТИНГС. Вероятно, они с Амариллис были любовниками. Меня это волнует? Похоже, нет. Интересно, кто еще у нее был до того, как мы… Или до сих пор есть.

* ВОПРОС. Амариллис спит в моей постели. Когда она проснется, продолжим ли мы с того места, на котором оборвался зазор, или все вернется на круги своя, как было до зазора?

Я пошел проверить, не проснулась ли она. В моей постели ее не было. Не было ее ни в студии, ни на балконе. Ни в ванной, ни на кухне. Нигде во всем доме. Ночь прошла, день настал; по туннелям подземки бежали поезда, а деревья на пустыре покачивались в утренней прохладе, что вот-вот сменится жарой. Птицы щебетали, как итальянские забастовщики: по всем правилам, но без малейшего энтузиазма. То самое время суток, когда всякий раз кажется, что вокруг не реальность, а одни декорации: только наподдай ногой – и все развалится к черту.

17. Прошлой ночью

Она даже записки не оставила, не сообщила, где и когда мы опять встретимся. Нет, ну какая все-таки вредина! Что ей стоило хоть пару слов черкнуть – разве я многого прошу?

Вот и снова четверг, а чего бы я только ни дал, чтобы не ходить на занятия: страшно было представить, с чем на сей раз объявится Гастингс.

– Соберись, – велел я своему отражению в зеркале. И собрался, и пошел.

Я просил их зарисовать какие-нибудь образы из зазоров, но лишь у нескольких нашлось, что показать мне. Одни заявили, что зазоров у них не бывает (совершенная чушь – зазоры бывают у всех!), другие – что ничего не помнят. А Гастингс вообще не пришел. Из тех пятерых, что все-таки справились с заданием, нечто любопытное принесла только Синди Аккерман: большой лист бумаги, исчерканный каракулями, среди которых попадались занятные чертежи – не то чтобы бутылки Клейна, но что-то вроде.

– И что бы это значило? – поинтересовался я.

– Точно не знаю, – сказала она. – Сон был как мультфильм, и все об одном: как будто что-то все время проходит сквозь самое себя. Вот и все.

Я вгляделся в ее каракули и разобрал пару строк:

И там и тут сейчас и здесь она и я и нет и да тогда теперь и там и тут и был и был и нет и был…

От этих слов желудок у меня взбрыкнул, как на карусели.

– А вы не заходили недавно в Музей наук? – спросил я.

– Нет, а что?

– То, что вы принесли, похоже на то, что вы могли видеть там на одной выставке.

– Нет, я там уже много лет не бывала. А надо бы заглянуть на самом деле… Наверно, хорошее место для поиска идей.

– И новых друзей, – вставила из-за соседнего столика Кирсти Уиттл.

Аккерман вспыхнула, но промолчала. Эта высокая, статная брюнетка была воинствующей феминисткой и марксисткой, из тех, что вечно против чего-нибудь протестуют и ходят с плакатами. Меня не отпускало чувство, что она могла бы рассказать и побольше о своих чертежах и каракулях. Казалось, они как-то связаны с Амариллис… Понимаю, это уже смахивает на паранойю, но что поделаешь? Все мы не без изъяна.

Пока я беседовал с Аккерман, дверь открылась и вошел Рон Гастингс – на костылях, с загипсованной левой ногой. Лицо ему будто отдавили.

– Что с вами? – спросил я.

– Упал со стремянки.

– Когда?

– Прошлой ночью.

– Часа в три?

– Да, где-то так.

– Странно. Что можно делать на стремянке в такое время…

– А что тут странного? Ну, вернулся домой не в лучшей форме. Оказалось, забыл ключи. Рядом нашлась стремянка – строители оставили. Полез к себе на второй этаж, ну и не дополз малость. Послушайте, может, вам записку от мамочки принести?

– Простите, не хотел совать нос в ваши дела…

– А вы где были вчера в три часа ночи, Питер?

– В зазоре. Спал, в общем.

По-моему, он взглянул на меня как-то странно. Не знаю – может, почудилось?

– Надеюсь, хоть вам что-нибудь приятное снилось.

– А вас кошмары мучили?

– Да нет. Так, ерунда всякая. Не помню.

Он сел на свое место и начал что-то записывать в блокнот, а я тихонько отошел.

Больше я не стал ни к кому приставать с образами зазоров; все вернулись к своим проектам, а я погрузился в молчание – ну что тут было сказать?

18. Прогулки по доске

Каких усилий мне стоило не рвануть на поиски Амариллис в обеденный перерыв! Но хоть с грехом пополам, а до конца занятий я дотерпел. Где же ее искать? В котором из мест, где мы побывали с ней наяву? И надо иметь в виду, что не торчит же она там постоянно: какое-то время у нее уходит на работу, на уроки музыки… В том, что Амариллис тоже хочет со мной увидеться, я не сомневался. Но понимал, что она будет действовать по-своему. С какой бы готовностью она ни объявляла себя чудачкой, в ее безумствах была четкая система: отказываясь назначать мне время и место очередного свидания, она всякий раз проверяла, настроен ли я на нее по-прежнему.

Лицо ее, как всегда, явилось мне вполоборота. Должно быть, она опасается, что после вчерашнего зазора я стану предъявлять на нее свои права. С этой мыслью я направился туда, где мы впервые встретились вне зазоров: в Музей наук, на выставку бутылок Клейна. И приготовился ждать, как когда-то четырнадцатилетним мальчишкой ждал в городской библиотеке, надеясь хоть мельком взглянуть на одну девчонку, заговорить с которой никак не хватало храбрости. Легкие чуть не лопались от воздуха, и приходилось все время выдыхать.

В тоскливом незазоре этих послеполуденных часов четверга никто, кроме меня, не хотел любоваться бутылками Клейна, так что они были в полном моем распоряжении, рисунки Синди Аккерман… будто намек, что в этих изгибах и петлях сверкающего стекла таится нечто подвижное. Как и в прошлый раз, я отвернулся от бутылок, но по-прежнему чувствовал их спиной. Вдобавок всплыли в памяти эти ее каракули – смутно, не столько текстом, сколько тем же тошнотворным ощущением.

Так я прождал с полчаса, и наконец в зал вбежала запыхавшаяся Амариллис.

– Раньше никак не могла, – выдохнула она. – Это все моя уимблдонская ученица. Пытается играть Скарлатти.[64] Ничего у нее не выходит, но лишних минут десять каждый раз непременно выкачает, а то и больше.

Она уронила сумку и бросилась в мои объятия. Я не знал, где увижу ее в следующий раз, и увижу ли вообще; не знал о ней ничего, кроме имени. Но я обнял ее так, словно надеялся одной только силой запечатлеть себя в ней навсегда.

– У тебя все получилось! – сказала она. – Ты втянул меня в свой зазор.

И снова меня поцеловала.

– Ты помнишь, что там было? – пробормотал я, уткнувшись ей в шею.

– Автобус, отель «Медный» и триста восемнадцатый номер? Да. Питер, я помню все. Я больше не одинока.

Я так растрогался, что чуть не заплакал. Все осыпал ее поцелуями и никак не мог остановиться.

Но в конце концов отодвинулся дюйма на два и спросил:

– Значит, я прошел испытание?

– Ты о чем, Питер?

– Я сам устроил зазор и втянул тебя.

– Да, конечно. Но это было не испытание.

– Ты же хотела, чтобы я втянул тебя в свой зазор, а не просто гостил в твоих.

– Я хотела, чтобы между нами установилась двусторонняя связь, вот и все, – увильнула она от ответа.

«ПРОГУЛКИ ПО ДОСКЕ», – гласила на сей раз ее футболка. Интересно, помнит ли она футболку из вчерашнего зазора? Не будем это обсуждать, решил я. И переспросил:

– «Прогулки по доске»?

– Это из песни Тома Уэйтса,[65] – пояснила она:

У него в сапоге козырная заточка,
Все били по стенке, он шагал налегке
И прошел – не споткнулся до самой до точки,
Как его повели прогуляться по доске.
– Отлично знаю эту песню, – кивнул я. – А ты что, гуляешь по доске?

– Мне просто нравится, как это звучит. Будто выходишь из этого мира куда-то еще. В четвертое измерение.

«Доска – это такое место для прогулок», – однажды сказала Ленор. Давным-давно, в прошлом. Но внезапно вся эта сцена с Амариллис показалась просто моментальным кадром из будущего, до которого мы еще не добрались. Вроде того горящего мотоцикла в «Беспечном ездоке».[66] Что-то лисье мелькнуло во взгляде Амариллис, и по выражению ее лица я понял, что эта футболка – часть какой-то шутки не для всех, в которую я не посвящен. Ее слова о четвертом измерении задели меня за живое.

– А заточка в сапоге? – спросил я.

– Нет-нет, Питер, никакой заточки. Никаких сюрприза – Она глядела на меня испытующе. – Ты вроде как сам не свой. Что случилось?

– Ничего. А ты-то сама, Амариллис, спотыкаешься? Бывает?

– С кем не бывает. – Она накрыла мою руку ладонью, и ее лицо опять оказалось совсем близко. – Может, расскажешь, что тебя беспокоит?

– Ничего меня не беспокоит. Ты знаешь такую Синди Аккерман?

– Из Королевского колледжа искусств?

– Именно.

– Она берет у меня уроки музыки. А что?

Пропасть разверзлась у меня под ногами, и я шагнул в нее очертя голову.

– А помимо уроков вы с ней встречаетесь?

– Иногда. Не понимаю, к чему ты клонишь?

– Там разберемся. Ты сказала, что несколько раз встречалась с Роном Гастингсом. Ты спала с ним?

– Что это еще за допрос? Я что, пыталась корчить из себя невинность? Не твое собачье дело, с кем я спала до тебя!

Ну и глубоко же оказалось в этой пропасти. Ну и темно. И полным-полно вонючих испарений, вредных для здоровья. Так что я вдохнул поглубже и продолжал падать.

– Нет, это мое собачье дело, если мы с тобой собираемся быть вместе отныне и впредь. Или, по-твоему, меня не должно беспокоить, что отзвуки наших зазоров перехватывают посторонние?

Амариллис смерила меня странным взглядом:

– Ты это о чем?

– Рон Гастингс и Синда Аккерман занимаются у меня в колледже искусств. Во вторник Гастингс показал мне дьявола в пижаме с желтыми, оранжевыми и розовыми пятнами. Светящимися. Во вчерашнем зазоре я дал ему ногой в морду и столкнул с лестницы. Сегодня он явился избитый – нога в гипсе, вся рожа в синяках. А Синда Аккерман притащила целый лист, изрисованный бутылками Клейна. Ну и как по-твоему, откуда это все берется?

Амариллис уставилась на меня – уже совсем не по-лисьи, а испуганно, как тогда, на автобусной остановке, в самом первом зазоре. «Не хочу больше оставаться одна» – так и говорила она всем своим видом. Я вновь будто ощутил ее наготу, запах кожи.

– Мы с тобой правда вместе? Отныне и впредь? – спросила она тихонько, жалобно.

Я вдруг заметил, как не похоже освещение в Музее наук на свет медных ламп в триста восемнадцатом номере. И все эти застекленные стенды с карточками, объясняющими, что внутри…

– Надеюсь, – сказал я. – Но тут не место для разговоров. Хочешь кофе?

– Лучше чего-нибудь покрепче.

И мы снова двинули в «Зетланд-Армз». Всю дорогу Амариллис цеплялась за мою руку и прижималась ко мне как только могла. Ну что ж, подумал я. Мне ведь и вправду не нравится, когда все слишком просто, так ведь?

На сей раз Квини и ее хозяина не было. Но в остальном ничего не изменилось: все тот же тихий гул голосов, все те же старинные часы из редингской пивоварни, застывшие на своей персональной полуночи.

– Питер, – попросила она, – пожалуйста, поговори со мной.

– Ты не просто настраиваешься на людей! – выпалил я. – То, что с ними происходит в твоих зазорах, на самом деле сбывается! Когда я в зазоре пнул Рона Гастингса, он упал с лестницы и в незазоре!

– Это сделал ты.

– Только потому, что ты была со мной.

Амариллис кивнула и молча уткнулась в свой стакан.

– Ничего не могу с этим поделать, – созналась она наконец. – Если в зазоре я кого-нибудь ударю, он проснется с синяком.

– А то и с чем похуже, если ты по-настоящему рассердишься?

– Значит, не надо меня сердить, – пожала она плечами.

– Постараюсь. Но все-таки, что понадобилось Гастингсу в том автобусе? Кроме твоего голого зада?

– Я тебе еще в зазоре сказала: ты сам решил, что без панталон будет лучше. И Гастингса ты сам приволок.

– Ладно, не буду больше выспрашивать, что между вами было в прошлом. Но сейчас он для тебя что-то значит?

– Нет.

– Меня не интересует, сколько их было до меня, но я должен быть уверен, что сейчас никого больше нет. Только ты и я.

– Никого и нет. Я даже не уверена, что там, в автобусе, был именно Гастингс.

– А кто же еще?

– Я не всегда могу все объяснить, Питер. Как, по-твоему, это нормально?

– Да вроде. – Я потянулся к ее руке. – По крайней мере, сейчас, когда я к тебе прикасаюсь, это не зазор.

– Не зазор, – подтвердила она, разглядывая наши опустевшие стаканы.

Я пошел за добавкой, а когда вернулся, мне вдруг почудилось, что между нами – широкая река и брода что-то не видно. И все-таки, насколько реальна была прошлая ночь?

– У тебя есть татуировка на животе? – спросил я.

Амариллис кивнула.

– Покажи.

Она задрала футболку, расстегнула джинсы и оттянула резинку панталон. Так и есть – тот самый значок инь-ян, синий, на белой коже.

– Пойдем ко мне, – сказал я.

– Не надо, Питер! Прошу тебя, еще не время.

– Еще? Но ведь ты у меня уже побывала.

– Не в том смысле, как ты думаешь.

– Господи! Мы уже видели друг друга голыми! Мы были так близки, как только возможно физически! Так за чем же дело стало?

– Я стесняюсь.

– Стесняешься?! Ну и ну. И это говорит Амариллис из отеля «Медный»?

– Не забывай, это был твой зазор. Кстати, как насчет той футболки?

– Какой еще футболки?

– С надписью «Извращения да». То, чем мы занимались, извращениями никто бы не назвал. Эту футболку ты придумал, вот и объясни, что она означает.

– Это такая шутка не для всех, условное выражение. В другой раз объясню. Ты все твердишь, будто все, что происходило в отеле «Медный», – это мой зазор. Хочешь сказать, что ты просто разыгрывала роль, которую я тебе отвел? Что ты сама ко всему этому не имеешь никакого отношения?

– Ничего подобного. Как только события приняли такой оборот, я не меньше твоего захотела, чтобы все это случилось. Но то было в отеле «Медный». А у тебя дома я еще не готова. Потерпи еще немножко, ладно?

– Ладно, вернусь домой – приму холодный душ. Я знаю, что это был мой зазор, а не твой, потому что ты не хочешь оказаться одна в этом автобусе. Ты говорила, будто не знаешь, что это за Финнис-Омис такой. Но, по-моему, ты все знаешь. Что там, Амариллис?

Она опять ушла от ответа и, сжав мою руку, взглянула на меня мечтательно, чуть приоткрыв губы.

– Питер… ты не мог бы кое-что для меня сделать?

– Что?

– Устроить для меня один зазор.

– Какой, Амариллис?

Она проглотила остаток виски и уставилась на пустой стакан.

– Сейчас скажу, подожди. Сначала надо минуточку посидеть спокойно.

Я опять двинулся за добавкой. Надо же, сколько спиртного мы умудрялись вливать в себя между зазорами.

19. Память тисса

Случается порой, что я иду куда-то и что-то вижу, но далеко не сразу понимав, что это было. Теперь-то, полистав книжки о деревьях, я знаю, что за дерево властвовало над тем лабиринтом. Тис. Тисы – растения двудомные, бывают мужского и женского пола, а живут они сотни лет, если не тысячи. То был тис-мужчина – на черешках его листьев виднелись крохотные шишечки, вроде желудей; старец-тис – ствол его был изборожден морщинами, а первые ветви высились футах в десяти над землей. На солнце ствол сверкал рыжиной, а в трещинах отливал багрянцем. Крона была сдвинута набекрень, словно полоскавшийся на ветру колпак волшебника. Царственное дерево, повелительное, поистине древо силы.

– Не нравлюсь я ему, – заявила Ленор. – Ну что ж, господин Старый Пень, это ваша проблема.

– Во-первых, – возразил я, – откуда тебе знать, что это не госпожа, а во-вторых, с чего ты взяла, что ему не нравишься?

Тогда я еще понятия не имел, какого он пола, не говоря уже о породе.

– Не валяй дурака, – огрызнулась Ленор. – Бывают вещи, которые просто знаешь, и все тут.

Ну да, конечно, я и сам чувствовал, как это древнее дерево, вздымавшееся над северным краем лабиринта, переговаривается с остролистами у южного края, которые я даже сумел опознать по острым листьям. Остролисты тоже двудомные, и я не преминул предположить, что перед нами – дамы не первой молодости, уж никак не юные вертихвостки.

Тисы часто попадаются на церковных кладбищах, потому что, как сказано в лучшей из моей библиотеки книге о деревьях, 1842 года издания, церкви строили на местах друидских святилищ. Очевидно, друиды были с тисами не разлей вода, хотя дерево это сплошь ядовитое, опасное и для людей, и для животных. Большие луки английских стрелков при Азенкуре[67] были из тиса – видимо, континентального, не английского, но все-таки тиса, и, напитанные мощью его ядровой древесины и оболони, стрелы англичан пробивали французские доспехи вместе с рыцарями и лошадьми с трехсот ярдов. Лучники-йомены и принесли Генриху V победу на том грязном поле, а заодно отправили на свалку истории идеал джентльменской войны. Так что тис – дерево серьезное, и господин Старый Пень хоть и не бряцал оружием, но таил в себе луки духа и поразил меня не на шутку.

Лабиринт был дерновый, пятьдесят семь на пятьдесят футов. Заблудиться в нем было невозможно: ни стенок, ни живых изгородей – все на виду.



Табличка гласила:

ДЕРНОВЫЕ ЛАБИРИНТЫ ТАКОГО ТИПА ВОСХОДЯТ К ЭПОХЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ. В АНГЛИИ ВСТРЕЧАЮТСЯ ПОВСЕМЕСТНО. В НЕКОТОРЫХ ФРАНЦУЗСКИХ СОБОРАХ СОХРАНИЛИСЬ СХОЖИЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ: КАЮЩИЕСЯ, ВЕРОЯТНО, ОПОЛЗАЛИ ЛАБИРИНТ НА КОЛЕНЯХ, ПОВТОРЯЯ МОЛИТВЫ.

УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА ОТНЕСТИСЬ К ЭТОМУ ПАМЯТНИКУ СТАРИНЫ С УВАЖЕНИЕМ.
Мы стояли и разглядывали этот памятник старины, а он – нас. Жилось ему тихо-спокойно за плотной изгородью кустов, защищавших его от дороги.

– Разуйся и сними носки, – велела Ленор и сама стала разуваться.

– Зачем?

– Затем, чтобы между ним и твоими ногами не былоничего лишнего.

Дерновые дорожки были шириной примерно с фут. Разделяли их низенькие насыпи из гравия песочного цвета, вроде того, что кладут в аквариумы. Лабиринт такой формы именуется «Троя»; простейшая его разновидность, так называемый пастуший лабиринт, встречается от Шотландии до Кносса в самых разных местах, друг с другом не связанных. При взгляде вдоль оси, соединявшей остролисты с деревом-старцем, дерновые дорожки расходились, как круги по воде, от точки входа.

Всего неделя прошла с той поездки на Бичи-Хэд. Мы ступили босиком на холодную мокрую траву. Ленор разрумянилась. На сей раз она была в длинной черной юбке, черном пальто и черной шерстяной шапочке; длинные черные волосы струились из-под шапочки и черного шарфа. Глядя на ее розовое личико в этом черном обрамлении, я подумал: того и гляди расстанется с мыслью, что я сделаю ее несчастной.

– А лабиринт-то не маленький, – заметила она. – Ну что, ты готов?

– К чему именно, Ленор?

– Посмотри внимательно. Тебе, наверное, кажется, что достаточно просто пройти по спирали – и окажешься в центре. А вот как бы не так! Видишь, как она уложена: один виток – в одну сторону, другой – в другую. Рассчитываешь с каждым поворотом приближаться к центру, а на самом деле раз за разом оказываешься все там же, где уже побывал, и вот только так, проходя сквозь себя самого, мало-помалу и ввиваешься внутрь. Только имей в виду: это не игра, не прогулка забавы ради. Мы ведь пойдем по земле, и она почувствует наши намерения. И если мы вместе пройдем всю дорожку до самого центра с намерением ввиться друг в друга, то это будет уже навсегда. Ну как, хочешь?

– А раньше ты когда-нибудь такое проделывала?

– Нет. Я здесь впервые и ни с каким другим лабиринтом этого не пробовала. Просто я в таких вещах понимаю. Ну так как, хочешь?

– Да, – сказал я.

Я уже упоминал, что бедра у Ленор были роковые. Но если бы только бедра! И манера выражаться, и все ее повадки были роковые и непререкаемые.

Вот так мы это и сделали. Она – впереди, я – по следам ее босых ног, мы петляли туда-сюда под огромным, стремительно меняющимся небом в духе Виллема ван де Велде,[68] где недоставало только корабля с зарифленными парусами на фоне громоздящихся валов. Я вспомнил незаконченную картину, стоявшую у Ленор на подрамнике, – ту, с одинокой фигуркой. Почему не с нами обоими? Вновь и вновь мы пересекали эту ось сообщения между остролистами и старцем-деревом тогда еще неизвестной мне породы, и всякий раз я чувствовал, как они отзываются на наше присутствие. Спрашивать Ленор, чувствует ли и она что-нибудь, я не стал. Придержал это про себя. Да и она, разумеется, кое-что про себя придерживала. Никто ведь не рассказывает о себе все до конца. Между дерновыми дорожками лежала палая листва, почти черная, – лохмотья, ошметки года, отошедшего в прошлое навсегда. Так, в отрешенном молчании, мы то приближались к центру, то отдалялись, проходя одни и те же, но мало-помалу сжимавшиеся витки, пока наконец не оказались в самой сердцевине. Тут мы остановились, повернувшись друг к другу лицом.

– На веки вечные, – объявила Ленор, да так, чтобы сразу было понятно: слово хоть, в общем-то, и одно, а повторено дважды.

– На веки вечные, – подтвердил я, недоумевая, кто это меня тянет за язык.

И мы скрепили клятву поцелуем – как положено, вековечным.

– А если мы пройдем обратно по своим следам, то что? Все размотается? – спросил я.

– Мы не пойдем обратно. Мы сделаем вот как… – И она зашагала от центра к выходу по прямой, а я двинулся следом.

– По доске? – съехидничал я.

– По прямой, – сказала Ленор.

Мы обулись и в последний раз окинули взглядом лабиринт, но тот уже от нас отвернулся. Мы провозились дольше, чем думали: сгущались сумерки, остро пахнуло землей. Из полутьмы донесся дальний вскрик ворон, еле слышный. Где-то залаяла собака, а по ту сторону дороги уже горели окошки фермы «Троя».

Интересно, это вся жизнь такая странная или только я один? Ну вот, думал я, вот и конец начала. А рассудок твердил: уж не начало ли конца?

– Жалеешь? – спросила Ленор.

– Нет, – сказал я. – Ну что ты!

– Врешь. Ну и ладно. Все равно это – из тех вещей, что я не могла не сделать.

Приехали мы туда потому, что Ленор захотела привезти меня в какое-то особое место, но не сказала заранее, куда именно. Поэтому я захватил с собой камеру, благодаря чему и могу теперь сообразить, где же мы побывали. А еще Ленор отломила от старца хвойную веточку, по которой я и опознал его со всей определенностью. Ей, видно, и в голову не пришло, что он может обидеться. Она к этому дереву прикоснулась; я – нет. Я, конечно, помешан на идеях и образах, но его я не тронул. Иногда, глядя на себя в зеркало по утрам или просыпаясь посреди ночи, я об этом задумываюсь.

Там, где дорога Ардли-Сомертон пересекается с шоссе В430, стоит нормандская церковь с остроконечной башенкой и двускатной крышей. Построена она из котсволдского известняка, и, заглянув в певзнеровский «Справочник по архитектуре Оксфордшира», я заключил, что это церковь Сент-Мэри. Росли ли там на кладбище тисы? Точно не знаю. Я иду по жизни, не всегда понимая, что вижу. Ферма «Троя», в чьих владениях находится лабиринт, который мы прошли, сложена из того же котсволдского камня. Роскошные постройки и пристройки явно пережили не одно поколение. Хотел бы я знать, каково это – быть владельцем древнего лабиринта?

По дороге из Лондона на М40 было скучно и серо – грузовики с прицепами да мчащиеся навстречу мили, и только небо в духе ван де Велде как-то развлекало глаз. На обратном пути желтые фонари открыли точку исчезновения, и мы исчезали в ней миг за мигом.

Но лабиринт и прогулка по нему не исчезли. Я сказал Ленор, что готов к этому, что хочу этого, а после – что ни о чем не жалею. Но впоследствии я часто ловил себя на том, что качаю головой и вопрошаю, подчас и вслух, если рядом никого не было: «Зачем же я это сделал?»

20. Темная дорога

Вернувшись к столику (и уже, как я отметил, слегка пошатываясь) и не обнаружив Амариллис, я подумал: ну вот и все на сегодня. Когда же я увижу ее снова? В зазоре? Но тут она появилась, и у меня наконец получилось выдохнуть.

– В туалет ходила, – объяснила она. – А ты думал, я совсем ушла?

– Мне бы и в голову не пришло, что ты можешь оставить меня допивать это все в одиночку.

Я не успел уловить, как все вокруг стихло и замерло, но теперь заметил, как зал оживает вновь и все возвращается на места – светильники и цветные огоньки, силуэты, движущиеся и неподвижные, и музыка, и голоса, и дым. Случалось ли такое и прежде? Мы сели, подняли стаканы виски, выпили, поставили стаканы и уставились друг на друга.

– Ты обещала что-то сказать, – напомнил я.

– Что?

– Ты собиралась объяснить, какой зазор я должен для тебя устроить.

– Ну да. – Она отхлебнула пива, потерла щеки, провела рукой по волосам. – Не так-то это просто, потому что я запуталась между зазорами и незазором и кое в чем память меня подводит. Но, с другой стороны, что плохого в ложных воспоминаниях, если никому от них никакого вреда, а тебе – хорошо?

– Ну да, пожалуй.

– Слишком уж многое в жизни устроено так, словно едешь по темной дороге и только то и видишь, что ухватят лучи от фар.

– Но если ехать вперед, – возразил я, – то будешь знать, что осталось позади, в темноте.

– Не мог бы ты сделать для меня один зазор?…

– Конечно, Амариллис, но какой?

– Зазор с видом на одну темную дорогу в Америке…

– В Америке? А точнее?

– Точно не знаю. Может, Мэн, может Массачусетс. Ты бывал в тех местах?

– Да.

– Совершенно пустынная дорога, невесть куда и невесть откуда. Помню только сосенный лес по обе стороны.

Тис встал у меня перед глазами; «Йит-тис» – взвизгнули в ушах рельсы Дистрикт-лайн. Надвигался поезд, мчась по кругу, возвращаясь.

– Что? – встрепенулась Амариллис.

– Извини. Ты сказала – «сосенный лес».

– По-моему, в тех краях так и говорят. Ну вот, по обе стороны – сосенный лес. А на обочине – маленькая бензозаправочная станция, белая, с красной крышей и красным куполком. И маленькая вывеска с красной крылатой лошадкой. На вывеске надпись – «МОБИЛГАЗ», а подвешена она сбоку на высоком фонарном столбе. Рядом три красных насоса с белыми светящимися шарами наверху, тоже с крылатыми лошадками. Вечер, летний вечер, небо еще светлое. Фонарь над вывеской освещает ветви ближних сосен. Такой неподвижный летний вечер, такая пустынная дорога, от машины до машины – целая вечность, у насоса стоял человек, и из-за него все казалось еще пустынней. Он был в жилете и при галстуке. В белой рубашке. – По щекам Амариллис покатились слезы.

– Ты что плачешь, Амариллис?

– Эти светящиеся шары, и фонарь над вывеской, и небо совсем еще светлое…

– Амариллис! То, что ты описала, – это картина Эдварда Хоппера.[69] Называется «Бензин».

– Ну, знаешь, я же не виновата, что он нарисовал эту дорогу и заправочную станцию! Я была там с родителями на каникулах, лет в пять или шесть, а может, в семь, и у меня это прямо стоит перед глазами.

– Ладно, попробую сделать зазор с Эдвардом Хоппером. А есть на этой дороге что-нибудь еще, что не попало в картину?

– Ну почему ты называешь это картиной?

– Ничего не попишешь, это и есть картина, и очень известная. Ты, должно быть, видела репродукцию, и она у тебя превратилась в ложное воспоминание. Тебе сколько лет?

– Двадцать восемь.

– Так, сейчас у нас девяносто девятый год. Значит, ты родилась в семьдесят первом. Допустим, в Мэне или Массачусетсе ты побывала в семь лет – это получается семьдесят восьмой. Едва ли к тому времени такие насосы еще оставались в Америке. Да хоть бы и в Тибете. Ты ведь наверняка видела репродукции картин Хоппера?

– Не помню, – буркнула она сердито.

– Не могу представить, чтобы человек, который играет Шопена, не знал Эдварда Хоппера!

– Знаешь ты кто? – сказала она. – Коб от снультуры, вот кто. Сноб. От культуры.

– Точно! А я и не догадывался. Но все-таки, что там дальше по этой дороге? Если она вообще хоть куда-то ведет.

– Давай все по порядку. Ты сначала выведи меня на эту дорогу, а уж там мы пойдем и посмотрим, что дальше.

– Если это будет мой зазор, очень может статься, что дальше кустов мы не дойдем.

– Значит, вот я для тебя кто? Кукла, чтобы развлекаться в зазорах?

– Ты для меня много кто, не только это. Попробуй только скажи, что я не подкатывался к тебе в незазоре. Но незазорной куклой для меня ты, кажется, быть не хочешь.

– Я думала, ты не такой.

– Какой это не такой? Конечно, я не такой, как лошадь или там крокодил. Но в некоторых отношениях я точно такой же, как все мужчины.

– Не смей говорить со мной об отношениях, – изрекла она с невыразимым достоинством. – Вопрос в другом. Ты устроишь мне зазор с этой дорогой или нет?

– Конечно, да. И все-таки я не понимаю, Амариллис, почему ты не отправишься туда сама? Твои воспоминания… они же такие зрякие, язкие… я хочу сказать, зримые. То есть яркие. Так почему бы тебе не…

– А тебе бы только выспрашивать да выпытывать. Ну сколько раз повторять: если я сама устраиваю зазор, я попадаю опять на ту автобусную остановку, а я туда не хочу. Ясно? Или у тебя и с этим проблемы?

– Никаких проблем, дорогая. Ваша прихоть для меня закон. На медных скрижалях. Бр-р-р-р… На каменной доске.

– То-то. Договорились, значит. Увидимся в твоем зазоре, если дашь себе труд постараться.

– Значит, опять ко мне?

– По-моему, ты теперь и сам управишься. Давай только догримся, когда пойдем спать, ладно?

– Как-как ты сказала – догримся?

– Не-ечаво все повтрять за мной. Два часа – пойдет? Два ноль-ноль, значит.

– Во, и праильно. Давай провожу тебя домой. Ты, наверно, подустала, разволновалась что-то.

– Спасибо тебе, – сказала она прочувствованно. – Вижу, ты настоящий друг. Но если б ты поймал мне такси, я б лучше так. Прости пожалста, от меня одно беспокойство.

– От тебя? Беспокойство? Да ничего подобного!

Мы поцеловались, пообнимались немного, я поймал такси, усадил ее и отправил. Какой адрес она назвала водителю, я не расслышал. И ее фамилии я так и не знал до сих пор.

21. Женщины-птицы

«Кто они – женщины-птицы Питера Диггса? – писал в «Гардиан» критик-искусствовед Литтон Туми. – Сирены или гарпии? То соблазнительные, то домовитые, то ужасающие, то комичные, то омерзительные… Определенно, они умеют петь, как явствует из скандальных сцен в пабах, где – как, впрочем, и везде, – они предстают с обнаженной грудью. Демонстрируют они и другие части тела – устремляясь от зрителя прочь. Делая покупки в супермаркете, они держатся скромно, несмотря на частичную наготу. В других ситуациях они выставляют напоказ грозные когти и ведут себя неопрятно. Мизансцены этих картин в известной мере близки к хаммеровской готике,[70] но стиль, настроение и общий характер напоминают символистов, в особенности Редона и Кнопфа[71]».

Туми имел в виду мою выставку в галерее Фэншо 1994 года, получившую, в общем, неплохой отклик в прессе и распродавшуюся, к моему удивлению, на ура. Прежде мне не удавалось продать больше двух-трех картин за выставку. Отыскав тему, из которой можно слепить что-то интересное, я обычно не сразу с ней расстаюсь; так было с «Дон Кихотом», так было и с «Неистовым Роландом». Если бы я нарисовал шесть версий Анжелики, спасаемой доблестным Руджеро[72] от морского чудовища, наверное, продались бы все шесть, но в то время я еще не осознал коммерческий потенциал рабства и скотства.

У Ленор насчет моих женщин-птиц было свое мнение.

– Христа ради! – возмутилась она. – Если ты боишься женщин, так почему сразу не объявишь себя гомиком? К чему эта возня с гарпиями?

– Любой мужчина в здравом уме боится женщин, – возразил я. – Ты просто завидуешь. У тебя ведь нет своей галереи, да и, наверное, не будет никогда: ты же ничем не занимаешься, кроме своих блокнотов. Хоть бы одну картину дописала.

– Знаешь, какая между нами разница, зануда ты несчастный? Я учусь видеть, а ты учишься продавать. Все на продажу – как с этими птицебабами.

– Ничего подобного. Я исследую тему, которая того заслуживает, а ты вцепилась в свои образы и боишься, как бы их кто не увидел. Вдруг кому-то не понравится? Вдруг кто-то скажет, что ты не настолько хороша, как тебе нужно? А кстати, ту картину с человечком в лабиринте ты довела до ума?

– Да я и не думала ее дописывать, ты, тупица! Для него прогулка так и не кончилась.

– Ага, он все гуляет, а ты все болтаешь языком. Да только кому нужны эти разговорчики, кроме тебя самой?

– Отлично. Ты от меня больше ни звука не услышишь. Нет, только один – как я захлопну за собой твою дверь. Цацкайся дальше со своими гарпиями – я ухожу.

– На веки вечные?

Вместо ответа громыхнула входная дверь.

Но это был еще не конец: на следующий день Ленор мне позвонила, и я повел ее обедать в «Синего слона». Зеленая листва, тихий плеск фонтана и влажность, как в дождевом лесу, подействовали на нас обоих успокоительно. То, что нас разделяло, готово было извергнуться в любой момент, как спящий вулкан. Правда, в тот раз дело обошлось лишь тоненькой струйкой лавы, но сомнений больше не было: этот горный склон – не самое удачное место для пикников.

22. Амариллис без прикрас

Я хотел, чтобы Амариллис была со мной, но ее не было. Я поднялся в студию и уставился на пустой холст, покрытый только теплой размывкой. Потом стал перебирать эскизы, пытаясь отыскать в них ее истинную сущность, без прикрас. Облик ее чем-то смущал меня и в зазорах, и в незазоре: я доверял своим чувствам, знал, что это не галлюцинация, и все-таки невозможно было отделаться от ощущения, что я просто ее вообразил. Со всеми этими непредсказуемыми уходами и появлениями она словно напрочь была лишена той материальной плотности, которой обладают люди, находящиеся именно там, где рассчитываешь их найти, и всегда вовремя.

До сих пор я размышлял лишь о том, чего хочу сам, а о том, чего может хотеть она, кроме спасения от одиночества, даже и не задумывался. А вдруг я ей совсем не нужен, вдруг я – просто средство для достижения какой-то цели, мне неведомой? И вдруг я сам тоже использую ее ради чего-то, о чем и не догадываюсь?

Темнело; я включил лампы дневного света с цветокоррекцией и начал прорабатывать ее лицо в холодных тонах. Я вспоминал, как она выглядела в самом первом зазоре – в ее зазоре, где она была такой измученной и худой. Несмотря на всю ее самоуверенность, подчас даже надменность, я чувствовал, что эта худышка с соломенными волосами на самом деле такова, какой себя представляет: испуганная, полная сомнений, стремящаяся к чему-то такому, чего ей вовек не найти. Это-то истинное лицо и пыталось пробиться сквозь неотразимые чары прерафаэлитской нимфы.

Писалось не хуже, чем накануне удавалось рисовать, то есть куда лучше обычного. В лице, что обретало жизнь на поверхности холста, было все: и движение к краю обрыва, и чудная нездешность, так ясно проглядывающая сквозь туманный покров красоты. Я искал эту настоящую Амариллис так самозабвенно, что потерялся сам: остановившись наконец и очистив палитру и кисти» я уже не мог разобрать, где проходит разделяющая нас граница. «Идея – неотъемлемая принадлежность образа». Сколько раз я повторял эти слова? Сколько раз я городил этот вздор? Образ Амариллис теперь запечатлелся во мне неизгладимо, но какая в ней скрыта идея? Вот она, чаровница, вечно манящая – но куда? И, опять-таки, какая идея скрыта во мне самом? Да полно, так уж ли я хочу это знать…

Как же скоро странное превращается в обыденное! Я был влюблен в женщину, которая отвечала мне взаимностью лишь тогда, когда оба мы спали. Зазор, незазор… А где же реальность? Я вышел на балкон и взглянул на запад. Луна, только накануне миновавшая полнолуние, безмятежно сквозила в обрывках туч. Быть может, Амариллис тоже смотрела на нее в эту минуту. На часах было без двадцати пяти два.

23. Мэн. Или Массачусетс…

Я занялся лентой Мебиуса и, следя за ползунком, огибающим петлю вновь и вновь, удерживал перед мысленным взором изящный, нежный живот Амариллис, украшенный значком инь-ян. Вскоре голова моя раздалась вширь, а затем и вдоль, но на сей раз сошло без тошноты.

Я провалился в зазор и очутился у хопперовской станции «Мобилгаз», на той самой пустынной дороге, летним вечером, в тишине, сотканной из стрекотания сверчков. Было очень свежо, даже прохладно. Вывеска «Мобилгаза» чуть поскрипывала, раскачиваясь на ветру. В лиловом, еще светлеющем небе мелькали летучие мыши. Я подбросил камешек – одна метнулась следом. Одиночество, подумал я, – вот оно, исконное, без прикрас, состояние человека. А прочее – лишь приправа.

Человек у насосов расставлял бочки с бензином штабелями.

– Медленно нынче вечереет, – заметил я.

– Медленно, – отозвался он, – как всегда. А я, видишь, застрял тут: и рад бы в рай, да грехи не пускают.

– А выговор-то у вас английский.

– Эй, дружище, это твой зазор. Вот научишься говорить, как в Мэне или Массачусетсе, глядишь, и я заговорю как положено. Дошло?

– Слушай, приятель, я же, как ты. Американец.

– Что-то не верится. Откуда ты?

– Родился в Пенсильвании.

– А теперь-то откуда?

– Из Лондона.

– Лондон? Английский?

– Да.

– Вот черт.

– Ты что это?

– Дочка у меня ездила в Лондон на экскурсию. Повели их в музей и показали неприбранную постель: простыни грязные, мятые, тампон использованный валяется и резинка. В музее! И это они называют искусством, а?

– Лучше не думай об этом, – посоветовал я. – Думай об Эдварде Хоппере.

– Да я только ради него и торчу в этой дыре! Больше тут никто не останавливается.

Я сочувственно покачал головой:

– А холодновато тут вечерами, да?

– Тоже мне, пожалел! Прямо бальзам на душу пролил! Замерз – так включи обогреватель.

Он покончил с бочками и скрылся из виду.

На дороге замерцало бледное пятно – футболка Амариллис. Она приближалась, и вот я уже смог разглядеть слова:

Мир есть что угодно, что имеет место.[73]

– Это что, Витгенштейн? – осведомился я.

– Нечего меня спрашивать. Это твой зазор, мистер Снультуркоб. – Она поцеловала меня очень основательно, а потом взяла мою руку и засунула себе в джинсы, под панталоны. – К северу и к югу от моей татуировки – все твое, – выдохнула она мне в ухо. – И к востоку, и к западу. И все, что выше, и все, что ниже. Потому что ты – как раз такой зазорник, какой мне и нужен. На тебя и вправду можно положиться.

– Ты уверена, что не просто озвучиваешь мои желания? В смысле, это ведь мой зазор, понимаешь?

– Перестань психовать и поцелуй меня.

Я так и сделал.

– В твоих зазорах я себя чувствую гораздо свободнее, – призналась она, пробираясь рукой мне под рубашку.

– Ничего не имею против.

– Только давай сначала немного пройдемся. Чувствуешь, как сосной пахнет?

– Прямо как оттиснулось в памяти…

– Что?

– Ничего. Это я так, сам с собой…

Мы взялись за руки и зашагали вдоль дороги. Небо мало-помалу темнело; сверчки все верещали; вскрикнула птица; где-то вдалеке ухала сова. Машин не было – ничего на этой темной дороге не было, кроме сосен и сверчков, совы и той другой птицы да вечернего ветра, вот и все. Никаких моих дневных тревог и забот. Ну разве что парочка.

– Я эту дорогу с детства помню, – заговорила Амариллис. – Я будто прохожу сквозь самое себя в то время, когда все вокруг казалось таким огромным, а будущему ни конца ни края. А тебе не кажется, что ты в этом зазоре реальнее, чем наяву?

– Может быть.

– Тебе эта дорога не нравится. Я вижу.

– Да нет, ничего. Нормально.

– А нравится тебе просто гулять со мной вот так – и больше ничего?

– Мне нравится с тобой гулять, мне нравится с тобой разговаривать. Мне с тобой все нравится, Амариллис.

Даже просто находиться рядом с нею было так чуднó, что оставалось только смириться и чувствовать себя как дома.

Она опять поцеловала меня, и мы остановились ненадолго, сжав друг друга в объятиях. А несколько минут спустя дорога повернула и мотель «Сосны» подмигнул зеленой неоновой вывеской: «СВОБОДНЫЕ НОМЕРА».

– А с другой стороны, – пожала плечами Амариллис, – почему бы и нет?

Мотелишко был, по правде сказать, захудалый, но ведь нам ничего и не требовалось, кроме кровати. Я распахнул затянутую сеткой дверь, и мы вошли в приемную. Длинная, облепленная мухами клейкая лента свисала с потолка. На стене под плакатом с надписью «ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ» красовался портрет преподобного Коттона Мазера.[74] А рядом – календарь со «Смолвильского склада арматуры и стройматериалов». За 1929 год. С репродукцией «Бензина» Эдварда Хоппера.

Хозяйкой заведения оказалась дама в духе американской готики: стянутые в узел серебристые волосы, очки в стальной оправе, выцветшее ситцевое платье, черная брошь и необоримый запах камфары. Она читала потрепанную семейную библию, здоровенную, кило три, не меньше, в переплете тисненой кожи и с медной застежкой. Заложив страницу ленточкой, она уставилась на нас пронзительными глазами-бусинками и чопорно изрекла:

– Псалом сто тридцать шестой: «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе».

Амариллис залилась слезами:

– Ох, Питер, милый, – пробормотала она, судорожно всхлипывая, уткнувшись мне в шею, – я ведь и вправду вспомнила Сион! Таких зазоров, как у тебя, ни у кого никогда не получалось!

Вот она и призналась наконец, что я не первый. Я ни минуты не рассчитывал, что она окажется неопытной в сексе, но мысль о том, что она уже гостила в чужих зазорах, наводила на подозрения: уж не окончится ли эта темная дорога самым обычным тупиком? Я обнял Амариллис и погладил ее по голове и ничего не сказал.

– Будьте так любезны, прервитесь и зарегистрируйтесь сначала, – потребовала миссис Готика. – А уж до чего вы там дойдете и докатитесь у себя в номере, меня не касается. Срок до полудня.

Мы записались как мистер и миссис Питер Диггс. Я уплатил аванс обнаружившимися в кармане американскими деньгами, и миссис Готика вручила мне ключ от одного из облупленных дощатых домиков, выстроившихся вдоль ограды. Рядом стоял автомат с кока-колой и еще один – со льдом, но больше никаких удобств я не заметил. И матрас, подумал я, наверняка будет сырой.

В номере все оказалось как положено. Затхлая духота. Ни телефона, ни телевизора. Голая лампочка под потолком подкрашивала тьму бледно-желтым. И один-единственный жалкий ночник у кровати с лампочкой на сорок ватт. Я приподнял шенильное покрывало и белье и пощупал матрас: сырой, так и есть. Амариллис села на кровать, явно не в настроении для любви.

Я ожидал, что на стене будет очередной религиозный лозунг, но – вот так сюрприз! – увидел репродукцию райдеровского «Морского пейзажа в лунном свете».[75] Впрочем, это же мой зазор, так чего удивляться? Интересно, а когда мы шли по этой темной дороге, луна была? Нет, кажется.

Я постоял перед картиной, рассматривая кренящееся суденышко и смутные очертания фигурки, съежившейся под мачтой. Шторм миновал, но кораблик все еще несется по воле ветра и волн в свете полной луны. Парус полощется на ветру, и стоит ли кто у руля – не разобрать. А что если нет, если руль сорвало, – как же тогда суденышку удержаться на плаву? Пара темных облаков, словно заблудшие души, плывут по отмытому дочиста небу в лунном сиянии. Этот человечек, скорчившийся у мачты, – суждено ли ему вернуться домой?

– Я знаю Хоппера, – объявила Амариллис. – И Райдера знаю. Я училась в Королевском колледже искусств, но ушла за год до того, как ты туда устроился. Там я и познакомилась с Роном Гастингсом и Синди Аккерман.

– С тобой не соскучишься, – сказал я. – Каждый раз узнаёшь что-то новенькое.

– Да и с тобой. Зачем ты назазорил эту грязную дыру? Ты что, пытаешься таким образом что-то сказать?

– Ты же знаешь, что я могу только попасть в зазор, а дальше ничем не управляю. Я не сам придумал этот медный отель. И здесь я почти ничего не придумываю. А вот пропустить стаканчик не отказался бы.

– Да и я бы не прочь. Но ты, похоже, забыл снабдить эти апартаменты мини-баром.

– Да и пабов по дороге не попадалось. Может, у них в окрестностях Смолвиля вообще такого добра не водится. Может, тут еще сухой закон действует.

– В Америке их называют салунами, – заметила Амариллис. – Может, стоило сразу забросить нас поближе к городку.

– Я просто выполнял твои указания. Ты просила хопперовский «Мобилгаз»? Ты его получила. А об остальном, уж извини, не позаботился. Может, кто-то из твоих бывших справился бы лучше.

Она взглянула на меня с укоризной, не столько даже сердито, сколько расстроенно.

– Это просто свинство с твоей стороны – попрекать меня тем, что осталось в прошлом. Я открылась перед тобой, и вот чем ты мне платишь? Сам-то ты о своем прошлом ничего не рассказывал, но если ты ни с кем до меня не встречался в зазорах, это еще ни о чем не говорит. Ты просто не умел, вот и все.

– Амариллис, – вздохнул я. – Насколько проще бы нам было, если бы мы жили как все. Спали бы по ночам в одной кровати, я гулял бы в своих зазорах, а ты – в своих. Ох, ну только не плачь. – Она и впрямь выглядела так, будто вот-вот расплачется.

– Черт побери, Питер, сколько раз тебе повторять: если я попадаю в зазор одна, то опять оказываюсь в этом гадком автобусе, а я туда не хочу! Понимаешь?

– Ну ладно. Но, может, объяснишь тогда, что мы делаем в этой глухомани?

Амариллис встала, подошла и устало склонила голову мне на плечо, и тут я опять почувствовал, как отчаянно она во мне нуждается.

– Я просто хотела побыть здесь с тобой, – пропищала она жалобно. – Я думала, ты тоже хочешь побыть здесь со мной.

– Хочу, – кивнул я, заключая ее в объятия. – Но я не понимаю: ты хотела попасть только на эту темную дорогу? Или она все-таки куда-то ведет?

– Я плачу, когда вспоминаю о Сионе, – проговорила она все тем же жалобным голоском. – Может, ты снимешь трубку?

– Здесь нет телефона, – сказал я. – Это почтальон.

Я проснулся и пошел открывать дверь. Почтальон вручил мне «Носферату» и «Чудовище из черной лагуны»,[76] которые я заказывал через Amazon.com.[77]

24. Ущелье Борго

То взмывая, то ниспадая, голос Моны Шпегеле сплетал тускло-шелковую паутину причитаний под шум дождя, барабанившего в окна студии. Барбара Строцци писала своего «L'Eraclito Amoroso»[78] в Венеции семнадцатого века, ноту за нотой выписывая туманные очертания любовной тоски для сопрано, виолы да гамба, басовой лютни, клавесина и дождевых струй. Барбара Строцци[79] без плеера и электричества, работавшая, быть может, при свечах, а может, при свете дождя.

Чего этой картине не хватало, понял я теперь, так это большей глубины, дальнего плана: гор и лунного света, чьих-то глаз, сверкающих в темноте, и курящихся над ними туманов. Холст восемнадцать на двадцать четыре был слишком маленький. Я отставил его, натянул новое полотно – двадцать четыре на тридцать два, тонировал его кадмием красным и ализарином темно-красным и начал все сызнова, сделав лицо Амариллис покрупнее и вписывая его легчайшими, призрачными мазками. Темные громады гор, да-да, против неба, бледно-лилового, озаренного полной луной, холодной и неумолимой. Огромный замок в развалинах, высоко на вершине. Трансильванское ущелье Борго оживало под моей кистью – сумрачная дорога, прорезающая свой полночный путь через Карпаты к замку.[80]

Ее лицо давалось уже без труда, но образ так и не желал раскрыться и явить затаившуюся в нем идею. Я по-прежнему смотрел на нее со стороны и, в сущности, так и не видел ничего глубже прерафаэлитской нимфы, а той хоть и было по-своему вполне достаточно, но все же, по сравнению с Амариллис целиком, слишком мало; было еще и другое лицо, сильней и сумрачней того. Предстояло еще поработать вокруг рта, потрудиться над глазами, тонко подчеркнуть то одну, то другую деталь, – и только тогда на холсте проступит наконец ее потаенная сущность, уловить которую с одного взгляда просто нельзя.

На беду или нет, я был влюблен в нее, но мне надоело делить свою жизнь между зазорами и незазором: я хотел быть с нею как все нормальные люди – с фамилиями, номерами телефонов и адресами, с местом и временем встреч в мире яви. Я задумался о том, до какой степени я все же причастен к обстановке наших зазоров, и мотель «Сосны» с его сырыми матрасами и сорокаваттными лампочками вдруг показался мне подозрительным. Мне по-прежнему хотелось видеть Амариллис, но сегодня я был слегка не в духе и, вопреки обыкновению, не бросился ее разыскивать.

Дождь все шел и шел, навевая дрему, и я мало-помалу впадал в оцепенение; рука работала словно сама по себе, пока я витал между сном и явью. К середине дня я решил передохнуть и прилег прямо в студии, на диване. Я не собирался искать Амариллис в зазорах – просто хотел вздремнуть, сколько получится, до новой встречи. Но не успел я и глаз сомкнуть, как очутился в Карпатах, в ущелье Борго. Темные тучи мчались по небу, то перерезая, то затмевая на мгновение лик полной луны; в порыве ветра до меня донесся волчий вой.

Я заметался в поисках убежища, предчувствуя, как волки сейчас набросятся на меня со спины, но тут послышался перестук копыт и загрохотали колеса. Из-за поворота вынырнула четверка великолепных угольно-черных жеребцов, запряженных в коляску. Держала поводья Амариллис – в плаще и сапогах, в широкополой шляпе.

– Залезай! – крикнула она, осаживая лошадей.

Я забрался в коляску. Верх ее был опущен – начинался дождь. Волосы Амариллис развевались, выбившись из-под шляпы.

– Куда едем? – спросил я.

– Обратно в «Сосны».

Я едва расслышал ее – ветер относил слова в сторону. Она тряхнула поводьями, гикнула, понукая лошадей, и мы понеслись из ущелья вон, прочь от горных вершин и ветра и волчьего воя, сквозь курящиеся туманы и вновь по темной дороге, мимо сосен, сверчков и уханья совы, туда, где все так же светила туманными фонарями хопперовская станция «Мобилгаз». Человек в белой рубашке опять расставлял бочки с бензином штабелями.

Выбираясь из коляски, Амариллис швырнула ему поводья; он распряг и увел лошадей. Дальше мы двинулись пешком, и когда я взглянул на Амариллис, она уже опять была в джинсах и футболке. Я прочел надпись:

Никогда не садись играть в карты с тем, кого зовут Док. Никогда не обедай под вывеской «У мамочки». Никогда не спи с женщиной, у которой неприятностей больше, чем у тебя.

Нельсон Олгрен. «Прогулка по изнанке»
Амариллис оттянула футболку двумя пальцами и посмотрела, что там написано.

– Вот именно, – сказала она, словно отвечая на вопрос, который я сам не заметил, как задал.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я не читала Нельсона Олгрена.

– И что?

– Ты сам придумал эту футболку и меня в нее нарядил.

Какое-то время мы шли в молчании, слушая сверчков.

– Запуталась я, – сказала наконец Амариллис. – Что-то не так с этими зазорами.

– Что? Расскажи, я слушаю.

Между тем мы уже подошли к мотелю «Сосны», разыскали наш домик, и Амариллис отперла дверь – ключ оказался у нее в кармане.

– Вот я и дома, дорогой! – Она склонила голову набок и посмотрела на меня вопросительно.

– Что?! – удивился я.

– Тихая гавань, – сказала она. – Наше любовное гнездышко.

Я промолчал.

– Когда мы сюда добрались, я была о тебе хорошего мнения, – продолжала Амариллис. – Но если ты обо мне тоже был хорошего мнения, не понимаю, почему ты запихнул меня в этот притон? Это значит, что на самом деле я тебе не нравлюсь? Или тебе вообще все это кажется сомнительным? Или что?

– Я люблю тебя, Амариллис. Я говорил тебе это и наяву, и в зазорах, и это правда. Но я тоже запутался. Этот мотель просто выскочил из каких-то закоулков подсознания, куда я и заглядывать не собирался. Честно говоря, я не совсем понимаю, что с нами происходит.

– Я просто хотела прийти сюда вместе с тобой, – сказала Амариллис, – потому что дальше по этой дороге есть место, куда я собиралась тебя привести, но еще не совсем была готова к этому. Знаешь, что это за место?

…Черный бархат, серебряная надпись…

– Не уверен, – покачал я головой.

– А по-моему, ты все знаешь. Вот только не уверена, куда мы потом отсюда направимся. – Дождь накрапывал все сильнее, и вот уже настоящий ливень забарабанил в стекло. Крыша в нескольких местах протекала. Я подставил корзину для мусора под самую большую щель; на остальные пришлось плюнуть. К счастью, над кроватью потолок был цел. – Ну, по крайней мере от дождя укрылись, – заметила она. – Худо-бедно.

– Прости меня за этот мотель, Амариллис. У меня и вправду в голове черт знает что творится, но я люблю тебя.

– В таком случае, – и она распахнула мне объятия, – попробуем высушить матрас своими телами. Вдруг получится?

И действительно получилось; по крайней мере, удалось забыть о сырости. Потом мы молча лежали в обнимку, но наконец Амариллис сказала:

– Насчет этого другого места, куда я хотела пойти… У меня такое чувство, что ты его знаешь, но тебе туда не хочется. Я права?

– Сейчас объясню, в чем проблема, – начал я, и тут зазвенел звонок.

– Лучше открой дверь.

– В этой лачуге нет дверного звонка, – возразил я.

– Тем больше оснований встать и открыть. Может, это и вправду что-то срочное.

– Например?

– Например, я – только что из-под дождя.

– А! – сказал я. – Тогда ладно.

И проснулся, и пошел открывать ей дверь.

25. Миска черешен

Она была в желтом плаще, и вода стекала ручьями с него и с широких полей зеленой холщовой шляпы, промокшей насквозь. Парусиновые туфли тоже промокли, и, пока мы целовались на пороге, натекла целая лужа.

– Ты действительно только что была со мной в «Соснах»? – спросил я.

– А ты что, уже забыл? – сладко улыбнулась она, проходя в коридор и оставляя за собой лужицы поменьше.

– Ни в коем случае. Но если ты была со мной в зазоре, ты тоже должна была спать.

– Я и спала. В метро, по дороге от Набережной.

– Но я проснулся от твоего звонка, а перед этим, в «Соснах», ты меня только что заставила встать и открыть дверь. А ведь ты должна была в этот момент уже свернуть сюда с Фулем-бродвей.

– В зазорах такое бывает: ты услышал звонок, а в зазоре задним числом увидел то, что предшествовало этом звуку.

– Все равно странно… Как это сознание может такое вытворять?

– Сознание – самая странная штука на свете.

– Да уж. А знаешь, я ведь не собирался возвращаться в «Сосны», просто хотел вздремнуть немного. И вовсе не пытался затащить тебя в зазор.

– Кто его знает, может, на самом деле и пытался – неосознанно. Ну да ладно. Надеюсь, ты не обиделся, что я вмешалась.

Я поцеловал ее.

– Я просто закрыл глаза и думал об Англии.

– Вот и молодчина. А у меня неблизкий путь за плечами – из самого Мэна, а то и Массачусетса. Горло бы промочить, а?

– Ерша, как обычно?

– Ерша? Это что такое?

– Сначала виски, а потом пиво для догона.

– Давай, только чтоб не слишком далеко гоняться.

– Не вопрос! В этом доме темное подают и порциями поменьше.

Амариллис развешала мокрую одежду и прошла за мной на кухню, где я взял две банки «Джона Смита», стаканы и поднос.

Оттуда мы двинулись в гостиную – за виски. Я налил два больших гленфиддиха, и мы сдвинули стаканы.

– За тебя, детка, – сказал я.

– И за тебя.

Виски проскользнул как по маслу, и мы тотчас навели лоск «Джоном Смитом», но обстановка не разрядилась. Очередная футболка гласила:

Жизнь – это просто

миска черешен.

Улыбнись,

не гляди так строго:

Загадок в жизни

без того слишком много.

Лью Браун и Рэй Хендерсон[81]

– Спасибо за доверие, – сказал я.

– Я всегда доверяюсь – в свое время.

– А почему ты на сегодня выбрала именно эту футболку?

– У меня футболки разложены по трем ящикам: случайные, утешительные и для размышлений.

– А какие для размышлений?

– В основном без надписей.

– А эта из какого ящика?

– Из случайного. В нем, кстати, больше всего футболок.

– Вот, значит, из какого ящика ты меня вытащила тем вечером в метро, на «Саут-Кенсингтон»!

– Нет, ты появился не случайно. Ты будто всем своим видом кричал: «Найди меня!» Вот я тебя и нашла.

– Решила, что я потерялся?

– Может, ты сам так решил.

– Теперь я уже не чувствую себя потерянным. А ты?

– Не больше обычного.

И мы за это выпили, но слишком далеко гоняться не стали. Дождь занавесил окна, укрывая нас от всего мира.

– Кстати, о футболках, Питер… Те, которые на мне оказываются в твоих зазорах, – они из каких ящиков?

– Из тех же, где сидят отель «Медный» и мотель «Сосны».

– Больших-пребольших, глубоких-преглубоких?

– Поглубже некоторых, наверное; но помельче прочих.

– А помнишь, что было написано на футболке, которую я сняла в «Медном»?

– Еще бы не помнить!

– Ты тогда сказал, что «Извращения, да» – это какое-то условное выражение. Что для тебя означают эти слова?

Я, конечно, был влюблен в Амариллис, надо того, чтобы выложить друг другу все о себе как на духу, мы еще не дошли – она сама даже фамилии своей до сих пор не сказала. Раздумывая, как же ей ответить, я вернулся в мыслях к тому времени, что на экране моей памяти светилось расплывчатым, не в фокусе, но огромным, ярким пятном.

26. Извращения

Было мне года четыре или пять, точно сказать не могу, а случилось все это или в Мэне, или в Массачусетсе. Я потом так и не вытянул из дяди Стенли и тети Флоренс никаких подробностей. Мы ехали на машине – путешествовали. Каждое утро мама садилась впереди, рядом с папой, а я – на заднем сиденье, со Стенли и Флоренс, между Стенли и дверцей. И каждый раз в этом стареньком «Шевроле» меня укачивало: вонь бензина и обивки в сочетании с сигарами и одеколоном дяди Стенли в конце концов доводили до того, что приходилось останавливаться и выпускать меня на свежий воздух. Там меня выворачивало, после чего я уже садился на переднее сиденье, а мама перебиралась назад. Впереди укачивало не так сильно, но сразу меня туда не пускали: каждый раз всё надеялись, что я смогу взять себя в руки и перебороть тошноту.

Помню красный закат и такое безлюдье, будто настал конец света. «Есть в Галааде бальзам», – пела женщина по радио. Темная дорога прорезала сосновый лес. Сувенирная лавчонка стояла у дороги. Там была банка с леденцами из шандры.[82] Папа купил мне леденцов. Там была черная бархатная подушечка с надписью серебряной краской: «С тобой-то я сосну вдохну бальзам целебный». И такой крепкий шел от этой подушечки сосенный дух – словно ты уже там, в этих темных лесах вечного покоя Иисусова. А серебряная краска пахла по-своему. Была там черная кошка, что мурлыкала и терлась о мои ноги. И смотрела на меня большими зелеными глазами – так, словно могла бы и заговорить по-человечьи, но не станет. «Хочет, чтобы ее запомнили, – сказала старуха хозяйка. – Ее зовут Джозефина. Ей снятся сны». Она была во всем черном, эта старуха. Я хотел себе сосенную подушечку, но мы туда так и не вернулись.

Тем вечером мама и папа ужасно поругались: они кричали друг на друга и размахивали руками, но я так и не понял, из-за чего. Все, что запомнилось, – как мама плакала, а папа повторял: «И это после стольких-то лет!» Потом они оставили меня в мотеле со Стенли и Флоренс, а сами уехали. Мы что-то смотрели по телевизору, кажется, «Я люблю Люси».[83] Мама с папой больше не вернулись: они попали в аварию и погибли. Стенли сказал: «Смерть – это вроде улицы в «монополии»: в любой момент можешь очутиться там без предупреждения». Слова запали в память, а вот где он это сказал – не припомню.

Той ночью меня уложили спать в одной комнате со Стенли и Флоренс. Я был слишком маленький и ничего не соображал, но теперь понимаю, что они, верно, напились в стельку, потому что вели себя так, словно меня там не было. Пока они раздевались и укладывались, я притворился спящим, и так я в первый раз увидел голую женщину. Когда они легли, Стенли сказал тете Флоренс: «Хочешь извращений, да? Я тебе покажу извращения». Не знаю точно, чем они там занимались, но Флоренс все повторяла: «Нет, нет!» – а после плакала.

Хоронили маму и папу дома, в закрытых гробах. Было много лилий, помню, какой от них стоял запах. Незнакомая женщина пела «Есть в Галааде бальзам», и мне казалось, будто эта песня и унылый красный закат настигли меня оттуда, с темной дороги, из сосновых лесов. Вот я написал это, и в голове вдруг мелькнуло: должно быть, каждому вручают при рождении такой ларчик с образами, мелодиями, словами и еще всякими разными штуками, что будут возникать у нас на пути вновь и вновь, до конца наших дней.

УСтенли и Флоренс своих детей не было, так что после похорон я жил у них в Коннектикуте, а потом они отдали меня в пансион. Флоренс обращалась со мной хорошо. У Стенли дурно пахло изо рта, и весь дом провонял его сигарами. Мне страшно хотелось узнать побольше про извращения, и я при всяком удобном случае подглядывал за дядей и тетей в спальне через замочную скважину. Как-то Стенли поймал меня и отлупил ремнем; я стал осторожнее, но разысканий не прекратил.

То, что мне удалось подсмотреть, казалось чистой воды извращением, но более искушенные однокашники позже растолковали мне, что Стенли и Флоренс занимались самым обычным делом, какое бывает между мужчиной и женщиной. Вспоминая, что я видел и слышал, все эти вскрики и сопение и тяжкие труды, я умирал от любопытства и просто дождаться не мог, когда же мир по ту сторону замочной скважины распахнется и передо мной.

А то, что я написал сейчас насчет ларчика с образами, музыкой и словами и так далее, – знаю я, откуда это взялось: я просто вспомнил дядины ящички из-под сигар. Стенли держал в них болты, винты и гайки и прочую столярную мелочевку, и у меня тоже было несколько таких ящичков, в которых я хранил стеклянные шарики, веревочки и разные свои мальчишеские сокровища.

В мире, должно быть, полным-полно таких сигарных ящичков с обрывками человеческих жизней – фотографиями и открытками отовсюду на свете и письмами на всех языках; и где они только не сыщутся, и в монгольских юртах, и в бедуинских палатках посреди Сахары, и в индейских хижинах на Амазонке. Стенли, по-моему, курил «короны», но это может быть и ложное воспоминание. А изображенную на крышке сцену моя память, наверное, собрала из нескольких разных картин: великолепный мир пирамид и пальм, синеющие вдали небеса, парящий воздушный шар, мчащиеся поезда, рушащиеся колонны и вертящиеся жернова коммерции и индустрии, и надо всем этим – прекрасная богиня крышки сигарного ящичка. Подчас, когда находит блажь, я задаюсь вопросом: а бывают ли у сигарных ящичков зазоры и уж не сцена ли, изображенная на крышке, им зазорится?

Сигарных ящичков у меня больше нет, но где-то в памяти они по-прежнему живы; и, вызывая один наугад из времен моей жизни в доме Стенли и Флоренс, я открываю его и вижу верхний из нескольких слоев этой капсулы времени: сломанный перочинный нож с перламутровой ручкой, открытку из Хрустальной пещеры, рулон пистонов от игрушечного пистолета, несколько монет с головой индейца и серебряный доллар, два «агатика»[84] и стеклянный шарик, сувенирную шариковую ручку, в которой крошечный Кинг-Конг карабкается на вершину Эмпайр-стейт-билдинг,[85] моток пахучей бечевки, которая называлась просмоленной пенькой, и школьную фотографию Клары Уилсон.

На этом маленьком черно-белом снимке того года, когда нам с ней было по девять, не различить и следа настоящей девятилетней Клары, какой я запомнил ее на старом пустом сеновале, в лучах солнца, пробивающихся сквозь щели дощатых стен, среди пылинок, пляшущих мотыльками в каждом луче. Теплое лето, ленивый гул цикад. Вижу ее как сейчас: ее глаза, голубые и ясные, легкую улыбку и вокруг светлой головки – солнечный ореол. Она была из Милуоки, гостила у соседей. Она привезла с собой дальнюю даль и волшебство, и я, уж не помню, как я к этому подвел, да и удосужился ли вообще подвести, но сказал ей, что, мол, если ты мне покажешь, я тебе тоже покажу, и она сказала: да. Оно до сих пор со мной, это ее милостивейшее «да», в сигарном ящичке моих воспоминаний.

27. Манящая иная

– Ты что, заснул? – скликнула меня Амариллис.

– Что?

– Я спросила, что для тебя значат эти слова – «Извращения да», а ты словно впал в прострацию. Что стряслось?

– Ничего. А это… да так, детское словечко; мой дядя однажды что-то такое брякнул, а я и решил, что все, чем мужчина и женщина занимаются в постели, – это извращения.

– Уж эти мне детства, – вздохнула она. – И у кого их только не было. – Она откинулась на спинку дивана и скрестила руки на груди. – Люблю дождь. Может, посидим немного молча? Выпьем еще и просто побудем вместе, послушаем дождь.

– Как скажешь, Амариллис.

И мы так и сделали: она устроилась на диване, поджав под себя босые ноги, я уселся напротив, в кресле со скамеечкой. Мы пили в молчании и слушали дождь, а я мысленно раздевал ее. Я представлял нас вместе наяву, обнаженными перед камином, но для камина было слишком жарко. Стаканы опустели; я наполнил их вновь.

– Что-то меня от дождя в сон клонит, – заявила Амариллис. – Может, поставишь музыку?

– Сейчас, только давай поднимемся в студию. Хочу сравнить тебя с картиной.

– А ты ее уже закончил?

– Нет, еще в процессе, но хочу оценить, чего она будет стоить, когда вы окажетесь рядом.

Дождь заливал студию дивным светом, стучался в стекла приглушенными барабанами времени. Я извлек из плеера диск Барбары Строцци и поставил «Искусство фуги» в записи «Музыка Антиква Кельн» – казалось, для такого дня оно лучше подходит. В оркестровой версии оно живописнее, чем в клавишных, и многоцветье инструментальных голосов, словно бинты Человека-Невидимки, выявляет то, чего не различить напрямую.

Но только лишь голоса взмыли ввысь и канули в глубину, надвигаясь и отступая и пронзая себя насквозь, Амариллис отставила стакан и зажала уши.

– Выключи эту ужасную клейнобутылочную музыку! – потребовала она. – А не то меня стошнит.

– Извини!

Я убрал Баха и поставил Барбару Строцци обратно – разумеется, она куда лучше сочеталась с картиной! И что это мне взбрело в голову сменить диск?

– Да, – кивнула Амариллис, когда голос Моны Шпегеле смешался со светом дождя. – Это ближе к делу.

Пока я возился у полки с дисками, картина выскользнула из поля зрения, и как Амариллис подошла к холсту, я не заметил, но услышал воцарившуюся вслед за тем тишину. А обернувшись, увидел лишь заднюю сторону подрамника, но за ним – лицо Амариллис, бледное как смерть.

– Амариллис! – воскликнул я. – Что с тобой?

Она бросилась из студии – в ванную; я примчался следом и придерживал ей волосы, пока ее рвало над унитазом. Потом она подошла к раковине, прополоскала рот, умылась.

– Ну как ты? – спросил я.

– Нормально. Перехватила с ершами, надо на воздух.

– Дождь еще идет.

– И хорошо. Дождь – это славно. Освежает. – Она спустилась по лестнице, быстро, хоть и нетвердой походкой; обулась, надела плащ и шляпу, перебросила сумку через плечо, а заметив, что я тоже взялся за плащ, торопливо проговорила: – Не надо такси, надо пройтись. Я сама. Не ходи за мной. – И побрела, пошатываясь, в дождь.

Я вернулся в студию, обошел подрамник и встал перед картиной. Ни туманов, ни лунного света. Ни Карпат, ни ущелья Борго, ни замка в развалинах. Ни Амариллис. На картине было светло как днем, и в свете дня – Ленор, вся в черном, бледная, с длинными черными волосами, разметавшимися на ветру. Она стояла на краю обрыва, позади расстилалось море. Вскинув правую руку, она манила меня за собой. Сложились ли ее губы в беззвучное «Есть!»? Тут мой слух учудил такое, чего еще не случалось, – он точно замкнулся, унося на мгновение и музыку, и шум дождя. Потом они вернулись, а с ними и тишина, что оставила за собой Амариллис.

28. И что теперь?

Что я – бодрствовал или блуждал в зазоре? Правой рукой я ущипнул себя за левую, та казалась плотной и реальной на ощупь, но что с того? У меня и в зазорах все части тела на ощупь реальные. Я потянулся к телефону и набрал 1-2-3. «Начало третьего сигнала соответствует шести часам тринадцати минутам тридцати секундам», – раздался из трубки благовоспитанный женский голос. Бип, бип, бип. Я повесил трубку. Голос звучал натянуто и утомленно, словно у той женщины не было на меня ни секунды времени. Куда пропал мужчина из фирмы «Аккурист», всегда сообщавший время по «Аккуристу» таким уверенным, мужественным тоном? С ним-то сразу становилось ясно, где ты находишься; его голос был точно высокий дом, светящий несметными окнами. «Доверься мне, – говорил он и ночью, и днем, во всякий час, тесный и одинокий, – мир никуда не делся». Но это была просто запись, и даже если бы мир на самом деле провалился в тартарары, голос по 1-2-3, вероятно, продолжал бы звучать точно так же.

Я спустился вниз. Лужи, оставшиеся от Амариллис, никуда не делись. Я открыл дверь, вышел под дождь, промок. Это ничего не доказывало. Может, я проходил сквозь самого себя? Или уже прошел и вынырнул по ту сторону? Я вернулся в студию. Ленор была там: все так же стояла на краю обрыва, и море все так же расстилалось у нее за спиной. Я потрогал картину – на пальце осталась краска.

– Не зазор, – заключил я. Затем хлопнул в ладоши, ощутил, как они соприкоснулись, прислушался к звуку. Что я, рисовал во сне, что ли, как лунатик? Да-а, это что-то новенькое. Я отвернулся от картины, потом снова взглянул. Ленор никуда не делась.

Почему Амариллис убежала так неожиданно? Наверняка она знала Ленор. А вот знала ли о нас с Ленор – это вопрос. Она ушла из колледжа искусств за год до того, как пришел я, – это значит, в девяносто втором, – но связей со знакомыми по колледжу, видимо, не порвала. Да, жизнь все явственней напоминала бутылку Клейна.

Я снова снял трубку и набрал номер железнодорожной справочной.

29. Формы

Смирившись до поры со всем, какой бы реальности оно ни принадлежало, и принимая все за чистую монету – а что еще оставалось? – в 13:01 следующего дня я сел в поезд до Флитвика. Я ехал повидаться с Аланом Беннетом, изготовителем бутылок Клейна.

Поезда линии «Темзлинк» отбывают не от обычных платформ вокзала Кингс-Кросс, а из параллельного мира, куда можно попасть только со станции метро «Кингс-Кросс» по бесконечному коридору и эскалатору сомнительной подлинности. Но я все-таки отважился на эту экспедицию и преуспел; купил билет и получил указание пройти на платформу Б. Трудно было поверить, что передо мной настоящая станция железной дороги: казалось, какой-то владелец двух-трех поездов попросту захватил этот участок, а расписание утрамбовал так, чтобы время прибытия и отбытия совпадало с цифрами на официальных табло.

Точно по расписанию прибыл и мой поезд, набитый скорее пустотами, чем пассажирами. Впустил меня и понес из Лондона прочь так поспешно, будто даже не разбирал дороги, и я даже испугался, что он и мимо Флитвика проскочит как ошпаренный. Но вот одна за другой потянулись промежуточные станции, словно подозреваемые, выстроившиеся в очередь на опознание, – Сент-Олбанс, Харпенден, Льютон, Лигрейв, Харлингтон, – и у каждой поезд сбавлял ход и немного медлил, прежде чем ринуться дальше. Когда показалась вывеска «ФЛИТВИК», я сошел, поднялся по ступеням, пересек мостик, спустился по ступеням и, миновав макет вокзала в натуральную величину, добрался до условленного места, где Алан Беннет уже дожидался меня в красном автомобильчике.

Вспоминая упаднические выверты всей этой Клейновой стеклотары, я ожидал встречи с кем-то вроде Бэзила Рэтбоуна или Питера Кушинга.[86] Тут я не промахнулся: Беннет сошел бы если не за Кушинга, то уж точно за его младшего братца, способного управиться не только с любым вампиром, но и с самой фантастической поверхностью. Был он среднего роста, худощавый седеющий блондин в очках. Под высоким куполом лба как будто тихо роились всевозможные вариации на тему пресловутой бутылки и прочие чудеса топологии. Видимо, это поддерживало в нем бодрость духа и придавало такую живость и легкость, что я наконец осознал, до чего же темно и тяжко на душе у меня самого.

Мы ехали через Флитвик, обмениваясь обычными между хозяином и новоприбывшим гостем репликами; Беннет показывал пивные и прочие достопримечательности, поясняя, когда и как здесь появилось то да се, но я его почти не слушал, а все размышлял: неужто жизнь и вправду как бутылка Клейна? Встретимся ли мы с Амариллис еще хоть раз, чтобы вместе пройти сквозь себя самих в этой точке встречи? А что если бутылка разобьется – можно ли будет и без нее проходить сквозь себя по-прежнему?

Жил Беннет на современной улице, застроенной одинаковыми домиками из желтого кирпича. Его жена, Вирджиния, оказалась неунывающей хохотушкой из тех, что запросто имеют дело с бутылками Клейна и лентами Мебиуса, не запутываясь в петле. Она угостила меня чашечкой чаю, а тем временем приветственно застучала хвостом и подошла познакомиться собака – кинг-чарлз-спаниель по кличке Эмбер.

– Спасибо, – поблагодарил Алан, когда я вручил ему бутылку гленфиддиха. – К виски я и вправду неравнодушен.

– Это хорошо, – сказал я, – потому что я и вправду хочу воззвать к лучшей стороне вашей души. Я надеюсь, что вы поможете мне разобраться с моей клейнобутылочной проблемой.

– Что за проблема?

– Эти бутылки меня беспокоят.

– Каким образом?

– Мне кажется, что я в одной сижу, если можно так выразиться.

– Хотите найти выход?

– Не знаю; я запутался. Вам никогда не приходило в голову, что жизнь похожа на бутылку Клейна?

– Нет, не припомню такого. Феликс Клейн описывал свою бутылку как «замкнутую одностороннюю поверхность, не имеющую границ». Если посадить на такую поверхность муравья, он никогда не упадет за край, в каком бы направлении ни пополз: краев попросту нет. Разве, по-вашему, это похоже на жизнь?

Я задумался о границах и краях в своей жизни; пожалуй, их только становится все больше и больше. Я поморщился, почесал в затылке и признал:

– Не особенно.

Алан явно озадачился.

– Не думаю, что смогу чем-то помочь, – сказал он, потирая лоб, – но давайте хотя бы покажу вам свою мастерскую. Посмотрите, чем я занимаюсь, а там, глядишь, вас и осенит.

Я допил чай, и мы поднялись из-за стола. Вирджиния кивнула с одобрением:

– Алану идеи приходят в любое время дня и ночи, – подтвердила она. – Так что как знать?…

Эмбер ободряюще улыбнулся и показал хвостом, что все будет в полном порядке, если и не прямо сейчас, то уж в свое время – всенепременно. Жилось ему не в пример лучше, чем Квини, так что он был оптимист.

Я двинулся вслед за Аланом в мастерскую: та оказалась прямо рядом с домом и в прошлом служила гаражом. Бывало, вот так же поднимались гости и в мою студию, ожидая чего-то из ряда вон выходящего, надеясь, быть может, увидеть моими глазами то, чего не смогли уловить своими.

Переступив порог этой мастерской, я с первого же взгляда распознал одну из тех волшебных пещер, что встречаются повсюду, где только сыщется какой-нибудь энтузиаст, посвятивший себя алхимии или вечному двигателю, эзотерике часовых механизмов, эффектам анаморфизма или строительству кораблей в бутылках… короче говоря, любому виду деятельности из тех, что не упоминаются в телефонных справочниках.

Я увидел большой токарный станок и еще один, поменьше; огоньки трех газовых горелок, терпеливо трепыхались, дожидаясь своего часа. На полках и скамьях громоздились жестянки, бутылки, коробки и всевозможные атрибуты стеклодувного ремесла. Кое-где красовались и готовые изделия – не клейнообразные. Бросилось в глаза слово «ХАОС», составленное из стеклянных трубок, в которых беспорядочно всплывали и кружили какие-то синие пузырьки. Рядом стоял стеклянный фонтанчик по образцу того, что изобрел в древности Герон Александрийский.[87]

– А вы, похоже, этим давненько занимаетесь, – заметил я.

– Я посвятил стеклодувной науке сорок лет. – гордо объявил Алан. – Бросил школу в пятнадцать, пошел учеником в одну местную стеклодувную компанию, а уже через пару лет проектировал всю их продукцию. Там и проработал до пенсии. Ушел в девяносто пятом, открыл свое дело и с тех пор тружусь на себя.

– А за бутылки Клейна как принялись?

– Кто-то показал мне одну, когда я еще в учениках ходил. Я попытался изготовить такую же – непростая, знаете ли, штука, – и влип: с тех пор больше ни о чем и думать не мог, года, наверно, до девяностого. Где-то я вычитал, что Феликс Клейн говорил: если его бутылку разрезать по правильной линии, то получатся две ленты Мебиуса, перекрученные один раз. Вот я и задумался: если простейшая бутылка Клейна дает в разрезе две ленты Мебиуса, перекрученные один раз, то из какой формы получатся две ленты, перекрученные три раза или, скажем, пять? Вот так и началась моя коллекция. И только дойдя до модели номер четырнадцать, я сообразил, что достаточно разрезать бутылку Клейна поперек, точно по средней линии, – и уже получатся две ленты Мебиуса. Раньше я и не догадывался. В том-то вся и загвоздка: если б я знал заранее, то модели с первой по четырнадцатую так бы никогда и не появились. А ведь ими-то как раз и заинтересовались математики: это же исследовательский проект, проведенный сугубо на практике, безо всякой опоры на теорию. Я просто рассматривал разные формы и подбирал подходящую, а затем воспроизводил ее в стекле – и они ее получали в свое распоряжение на веки вечные.

Я задумался: а есть ли у меня в жизни что-нибудь на веки вечные? Амариллис? Едва ли.

– Я рассматривал вашу выставку в Музее наук, – сказал я, – и она меня просто с толку сбила. Голова кругом идет от всех этих выкрутасов.

– Если я покажу их вам все по очереди, будет легче, – пообещал Алан.

Он извлек откуда-то черный чемоданчик вроде тех, с какими ходят коммивояжеры, распаковал и наконец водрузил на ближайшее свободное место простейшую бутылку Клейна. На нее я уже насмотрелся на разных интернет-сайтах под всеми углами, и на обычных картинках, и в анимации. Приятная, в общем-то, штуковина – необычная, но как будто безобидная.

Это была модель номер один. За ней последовали другие, все более и более причудливые, и каждую очередную модель Алан ставил рядом с предыдущей для сравнения: их сверкающего полку все прибывало не только числом, но и сложностью. И сам Алан мало-помалу входил в раж, голос его приобретал все больше властной звучности, глаза разгорались все ярче, и, казалось, он даже стал выше ростом. Я смотрел и слушал очень внимательно: я ведь души не чаю в идеях и образах и в каждом образе ищу идею, а в идее – образ, не важно, в каком порядке. Разглядывая модели одну за другой, я пытался (безуспешно) проследить усилием мысли все изгибы. Некоторые сосуды меня заинтриговали, но только модель номер пятнадцать отозвалась чем-то знакомым.



– В этой пять отверстий, – сообщил он.

– Проходит сквозь саму себя пять раз, – уточнил я.

– Вот именно.

Эта модель походила на пивную кружку, горлышко которой, сужаясь в трубку, уходило внутрь сосуда и пронзало стенку. Затем, закручиваясь спиралью, трубка снова погружалась внутрь, проходила сквозь саму себя и сквозь стенку сосуда, затем делала еще один такой виток и, наконец, замыкалась внутри всей этой конструкции. Точь-в-точь как у нас с Амариллис: сосуд двух наших «я», из которого они то выходят во внешний мир, то возвращаются обратно, пять раз проходя точку встречи. Так мне подумалось, и, казалось, в этих словах заключено что-то важное, но что именно – я толком не понимал.

– Ну как, пригодилось вам что-нибудь? – спросил Алан. – В смысле вашей проблемы?

– Не знаю. Вы создаете произведения искусства, а искусство – это ведь не средство для решения проблем.

На самом деле мне не хотелось больше ни о чем говорить. Хотелось остаться одному и спокойно подумать о модели номер пятнадцать – но при этом не лишиться возможности ее разглядывать.

– Честно говоря, – возразил Алан, поразмыслив секунду-другую, – пока я все это выдувал, я вовсе не считал их произведениями искусства. До четырнадцатой модели я просто пытался угадать, где же надо делать разрез, чтобы получились две ленты Мебиуса с одной петлей. А пятнадцатый номер появился только потому, что он естественным образом следовал за четырнадцатым. Ну и так далее.

Он продемонстрировал мне и остальные бутылки, но меня теперь интересовал только номер пятнадцатый, и в конце концов я уговорил Алана продать его. Я вдруг почувствовал, что именно этот экземпляр хочет стать моим другом. Может, ему хотелось разглядывать меня не меньше, чем мне – его. Я уже отделался и от вопросов, и от надежд на ответы. Тайны – вот единственное, что приносит истинное удовлетворение; и только что одна из них согласилась поселиться у меня.

Перед тем как отвезти меня на вокзал, Алан показал мне в углу двора каменную статую, которую когда-то сам изваял. Плотненький, коренастый человечек лежал на боку, поджав ноги и одной рукой прикрывая голову. Не просто каменное изваяние человека – нет, настоящий каменный человечек, погруженный в сон и странствующий в зазорах камня.

– Как вы это назвали? – спросил я.

– «Пробуждение», – ответил Алан.

30. Сувенир

В поезде на обратном пути я поставил рюкзак себе на колени, нащупал бутылку Клейна номер пятнадцать и так и ехал, задумчиво ее поглаживая. Трубка ее изгибалась под моими пальцами вновь и вновь, раз за разом пронизывая себя насквозь. Она меня утешала; я чувствовал, что часть ее сокровенной тайны проникает через пальцы и в меня. Да, сказал я себе, вот именно так и устроены наши «я» – мое и Амариллис.

Потом я заснул и очутился на той самой дороге, ведущей сквозь сосновый лес к хибарке, у которой я в последний раз беседовал со старухой, притворявшейся черной кошкой. Теперь над дверью висела вывеска – «СУВЕНИРЫ».

Я толкнул дверь и вошел. Колокольчика, чтобы оповестить хозяйку о моем появлении, не оказалось, а запах внутри стоял такой, будто лачугу только что подняли со дна морского. Сквозь опущенные жалюзи единственного окошка пробивалась тускло-зеленая мгла, в которой я и различил старуху. В неизменных своих черном пончо и черном сомбреро, она сидела в кресле-качалке, равномерно поскрипывавшей, как метроном.

– Я знала, что ты вернешься, – сказала она. – А ну-ка поцелуй свою старую черную кошечку, да покрепче!

– Куда торопиться… – пробормотал я, попятившись. Разило от нее так, что свалилась бы здоровая лошадь.

– Шандровые леденцы – хорошо от кашля, – заметила старуха.

Банка с ними стояла на старом бочонке, рядом с застекленным ящичком, в котором, сквозь грязное стекло, я разглядел черную бархатную подушечку, надписанную серебряной краской:

С тобой-то я сосну вдохну бальзам целебный.

И больше в этой лачуге не было ничего.

– Вот он, сувенир, – объявила старуха. – Память ушедших времен. Чем тебе не место, где голову приклонить? – И внезапно изменившимся голосом добавила: – Внимание-внимание! Состав прибывает на станцию «Кингс-Кросс». Выходя из вагонов, пожалуйста, не забывайте свои вещи.

Тут я заплакал и проснулся, но даже проснувшись, никак не мог успокоиться. Какая-то женщина тронула меня за плечо. Немолодая, с участливой улыбкой.

– Что с вами?

– Ничего, – помотал я головой. – Просто я прохожу сквозь самого себя.

Она кивнула сочувственно.

– Понимаю, как это тяжело, но вы справитесь. Все у вас получится. Возьмите это, в подарок…

И она буквально втиснула мне в руку книжицу – «Советы друга».

– Спасибо, – сказал я. – Вы настоящая самаритянка.

– И не забывайте, – крикнула она мне вслед уже с подножки вагона, – если вы живы, значит, вы кому-то нужны!

31. Морской порт

Амариллис как сквозь землю провалилась с тех пор, как обнаружила на моей картине Ленор и сбежала в дождь. Ясно было, что это зрелище ужасно ее огорчило и расстроило, но как теперь быть, я не понимал – в голове творился сумбур. Я снял картину с подрамника и поставил лицом к стене. «Что же делать с Амариллис?» – спрашивал я себя вновь и вновь, но ответа не было.

Я уже рассказал о четырех зазорах, в которых побывал без нее: отель «Медный», Венеция, старуха-кошка и пустынный пляж. Эти четыре оставили довольно сильное впечатление, но другие зазоры без Амариллис были, в общем-то, скучные. Правда, она и в них нередко появлялась в немых ролях – то покажется где-то вдалеке на краткий миг, то мелькнет портретом на стене или заголовком в газете. Но все это были малобюджетные постановки – один-два эпизода, три-четыре действующих лица. Совсем не то, что зазоры-блокбастеры с Амариллис в главной женской роли: яркие, насыщенные, красочные, они охватывали всю полноту ощущений и казались куда реальней, чем сама реальная жизнь.

Пришло воскресенье. А в субботу ночью я опять попал в один из этих малобюджетных зазоров, но на сей раз – особый. Краски были совсем тусклые, и все ограничилось одной-единственной коротенькой сценкой. Передо мной лежал раскрытый альбом Клода Лоррена,[88] раскрытый на репродукции под названием «Морской порт». Моя рука поднесла увеличительное стекло к странице, и я увидел, что две фигурки на берегу – это мы с Амариллис. Послеполуденный свет на картине сменился рассветным, и я проснулся с улыбкой.

Теперь я не сомневался, что поход в Национальную галерею непременно изменит что-то к лучшему. Я закрыл глаза и увидел смутные очертания кораблей в золотистой дымке, так что после завтрака, недолго думая, доехал по линии Тауэр-Хилл до Набережной, а там пересел на Северную ветку до Чаринг-Кросса. Под землей мне так и лезли в голову всякие мысли, слова и картинки, роившиеся в головах других пассажиров. Все это жужжание, мелькание и гул раздражали донельзя, но ничего не попишешь – таков уж этот мир.

Вынырнув на поверхность со станции «Чаринг-Кросс», я перешел через дорогу, миновал Святого Мартина-в-поле, отверг заманчивые авансы Центра копирования рисунков по меди и, кивнув Нельсону, взиравшему вниз со своей колонны, взбежал по ступеням Национальной галереи. Протолкался сквозь толпу на крыльце, влился в толпу, наводнявшую интерьер, и стал прокладывать дорогу к залу номер пятнадцать.

По пути я помедлил у волшебного ящика ван Хогстратена[89] в зале номер семнадцать. Я время от времени проведываю этот ящик и заглядываю внутрь – любуюсь собачкой, сидящей в комнате миниатюрного голландского дома; заглядывать в щелки мне вообще нравится, а тут еще и приятно лишний раз убедиться, что крошечный мирок за этой щелкой по-прежнему цел и невредим. Голландские художники семнадцатого века обожали обманки,[90] пространственные иллюзии и перспективу; волшебными ящиками увлекались многие мастера, и сама идея искаженного изображения, создающего иллюзию подлинной, без искажений, реальности, греет мне душу.

В пятнадцатом зале было два Лоррена: «Морской порт с отплытием святой Урсулы» и «Пейзаж с бракосочетанием Исаака и Ревекки». Тут я вспомнил легенду о святой Урсуле и слегка отвлекся от самой картины: Урсула пустилась в паломничество с одиннадцатью кораблями, и на каждый из них взошло по тысяче невинных дев. Маленьких девочек среди них не было, и я невольно задумался: это сколько же квадратных миль пришлось прочесать, чтобы собрать одиннадцать тысяч взрослых девственниц, пусть даже дело было в эпоху всеобщего благочестия. Картина была очень милая, но без той золотистой дымки, которую я искал. Бракосочетание Исаака и Ревекки казалось слишком малолюдным и пресным для еврейской свадьбы, но дышало счастливой безмятежностью. Пейзаж с дальней горой и акведуком, с водяной мельницей и плотиной и сверкающей водой на среднем плане, обрамленный на переднем плане деревьями, радовал глаз, а плотина и водяная мельница, я подозревал, символизировали могущество Господа, вращающего все жернова и побудившего в свое время Ревекку попытать счастья с незнакомым чужестранцем Исааком и спуститься к нему со спины верблюда желанной невестой.

В поисках туманных кораблей и золотистой дымки я перешел в девятнадцатый зал, к другим Лорренам. Тут, у «Пейзажа с Психеей перед дворцом Купидона», я наткнулся на кучу детей в зеленых куртках, полукругом обступивших молодую учительницу. Детишки, на вид почти все не старше десяти, слушали, разинув рты, рассказ учительницы, щедро расцвеченный жестами, гримасами и столькими курсивами, что хватило бы потопить линкор: «Психея ни разу не видела своего мужа, он приходил к ней только под покровом ночи, а уходил до рассвета (тут кое-кто из детей обменялся многозначительными взглядами). Сестры ей напомнили, что Дельфийский оракул предрек, будто она выйдет замуж за чудовище».

На одном дыхании, но ни разу не задохнувшись, учительница поведала далее своим подопечным, как Психея запаслась ножом и светильником, ибо хотела взглянуть хоть однажды на своего спящего супруга, прежде чем прикончить его во сне. Тот оказался вовсе не чудовищем, а прекрасным крылатым божеством, но горячее масло из светильника капнуло ему на кожу, Купидон проснулся, расправил крылья и улетел в окно. Учительницу это огорчило не меньше, чем саму Психею, и я, воспользовавшись паузой, двинулся дальше на поиски моря и кораблей. Давненько я не вспоминал историю Купидона и Психеи, и чем-то она меня смутно встревожила, хотя вообразить себя ни в той, ни в другой роли я не мог.

Очередная марина предстала моему взору: отливная волна уносила прочь от берега царицу Савскую, но день стоял ясный. А вот следующий «Морской порт» был какой надо – с той самой золотистой дымкой; пришвартованный у берега корабль в закатном свете гаснущего дня, и еще один, стоящий поодаль на якоре. Еще дальше – высокий маяк. На переднем плане слева – большой палаццо с широкими ступенями полукругом, спускающимися к пристани. За ним – другие величавые постройки и еще корабли, виднеющиеся в проеме арки. Люди на берегу, застывшие в театральных позах, точно оперный хор перед выходом солистов. Короче говоря, один из тех воображаемых лорреновских портов, что годятся и для собраний, и для свадеб, и для прибытия и отплытия героев, святых или августейших особ. Эскиз к этому «Порту», который я видел в какой-то своей книге, ничего такого особенного не выражал, но от завершенной картины исходило впечатление, будто она чего-то ждет и в то же время со всем на свете прощается. Амариллис стояла перед ней. На спине ее футболки было написано:

Самое худшее бьет без промаха.

Я узнал реплику из фильма «Мужчины, женщины: руководство по эксплуатации».[91] Амариллис обернулась мне навстречу, и спереди на футболке оказалась другая надпись:

Гляди в последний раз на все, что любишь,
Во всякий час…
Уолтер де ла Мар. «Прощание»[92]

– Случайная? – спросил я.

Она взглянула на меня, покачала головой и тяжело вздохнула:

– Утешительная.

Я тихонько угукнул – мол, отлично понимаю, каково это.

– И что ты об этом думаешь? – указала она на Лоррена.

– Ну, эта картина словно чего-то ждет и в то же время со всем на свете прощается.

– Совсем как ты?

– Почти. И ты?

– Почти.

Она не сводила с меня глаз, но, казалось, за моим плечом ей по-прежнему чудится Ленор, стоящая на краю обрыва. А лицо самой Амариллис казалось отражением в темной воде пруда: любое мое слово может обернуться камешком, что разобьет его на сотню зыбких осколков.

– На самом деле, – уточнил я на всякий случай, – я все-таки скорее жду чего-то, чем со всем на свете прощаюсь.

– В каждом «здравствуй» таится прощание с тем, что ему предшествовало. Ты бы так не сказал?

– Сказал бы, наверное. Может, выпьем кофе?

– Сегодня я себя как-то странно чувствую и хочу продолжать это сама по себе. Я пошла.

– Ладно, увидимся.

– Да-да, – бросила она на ходу.

Я зашел в бар выпить кофе, потом спустился к выходу и задержался у заключенного в плексиглас макета Трафальгарской площади и Национальной галереи со всеми окрестностями. «ВХОД БЕСПЛАТНЫЙ, – шла надпись по низу плексигласового ящика. – ПОЖЕРТВУЙТЕ, СКОЛЬКО МОЖЕТЕ, ЧТОБЫ НАМ И В БУДУЩЕМ НЕ ПРИШЛОСЬ ВЗИМАТЬ ЗА НЕГО ПЛАТУ». Я вызвал в памяти лицо Амариллис и взгляд, которым она одарила меня на прощание. «Пожалуйста…» – шепнул я и бросил пятифунтовую бумажку в щель для пожертвований.

Жмурясь на солнце, я вышел на Трафальгарскую площадь и угодил в самую гущу голубей, вспархивавших и плескавших крыльями со всех сторон, точно напрасные мысли. «Нет ничего, – орали голуби. – Все, что есть, – все здесь, а больше ничего не бывает». Один уселся мне на плечо, другой – на согнутый локоть. Из фургончика торговали «КОРМОМ ДЛЯ ГОЛУБЕЙ», и туристы там и сям строили из себя святых Францисков; женщины визжали под напором птиц, а их мужья и кавалеры, дочери и сыновья, братья, сестры, дяди и тети, кузены, друзья и просто прохожие увлеченно их щелкали – кто маленькими любительскими камерами, кто профессиональными, побольше, а кто и камкордерами. «Вот оно как все на самом деле», – сообщали друг другу камеры. «ОСМАТРИВАЙТЕ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ! – громогласно напоминали проползавшие мимо автобусы. – ЭТО ОФИЦИАЛЬНАЯ ЭКСКУРСИЯ ПО ОСМОТРУ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТЕЙ! ЛЮБУЙТЕСЬ И ПРИМЕЧАЙТЕ!»

Мальчишки взбирались на головы бронзовых львов и съезжали, как с горки, по спинам, улюлюкая и гикая. Продавцы хот-догов насыщали воздух запахом той единственной улицы, что тянется везде и повсюду. Ярко раскрашенные фургончики предлагали «МЯГКОЕ МОРОЖЕНОЕ» и «ХОЛОДНЫЕ НАПИТКИ». Лотки пестрели временными тату и повязками для волос, пластмассовой бижутерией и моментальными портретами, открытками, журналами и всевозможными фетишами по сходной цене. Дикие утки крейсировали в фонтанах совсем по-домашнему, не обращая внимания на бронзовых русалок, русалов и русалят. Струи фонтанов толчками возносились ввысь и опадали, чтобы снова взвиться и снова обрушиться в бассейн, а западный ветерок обдавал водяной пылью прохожих у восточной кромки.

Воздух кишел разноязыким гомоном, как саранчой, и все же ничто на Трафальгарской площади не могло соперничать с голубями: они перелетали и перепархивали с места на место, вышагивали, подпрыгивали и гадили среди святых Францисков, что подпрыгивали, визжали и перепархивали с места на место среди них под невозмутимым взором призрака победы, все еще цеплявшегося высоко над площадью за плечо Нельсона. Я чувствовал себя как в сцене из фильма, где влюбленный в отчаянии пытается протолкаться сквозь суматошную толпу, но дама его сердца уже исчезает из виду и потеряна на веки вечные. Уборщики в ядовито-зеленых куртках слонялись со своими метлами и совками по краю площади, и не пытаясь пробраться поглубже.

Ее тут не было. Да полно, разве я на что надеялся? Может, мне только и надо было, что угодить в самую гущу голубей? Не знаю. Амариллис всего лишь хотела побыть одна, так с какой стати мне чувствовать себя тем отчаявшимся влюбленным в суматошной толпе? Что-то мне никак не удавалось угнездиться в общепризнанном пространстве-времени. Уж не выпал ли я из реальности в кое-что не столь комфортное? Картинка перед моими глазами вдруг запрыгала и стала таять, точно кадр, застрявший в кинопроекторе.

Я прикрыл глаза руками, потом отнял ладони. Картинка восстановилась. Передо мной стояла женщина, немолодая, с участливой улыбкой. Неужели та самая, что всучила мне «Советы друга»? Или у них целая секта?

– Все это реально, – заверила она. – Даже если мы все закроем глаза, это все никуда не денется.

– Я читал об одном племени… – сказал я. – По-моему, где-то в Южной Америке… Так вот, они там видят один и тот же зазор.

– Что-что?

– Ну, понимаете, закроют глаза – и каждый видит то же, что и другие.

– Во сне?

– Ну да. Он у них одинаковый.

– И так каждую ночь?

– Не знаю, может, и реже. Этот зазор – их предание, предание о том племени. Вроде как толкование к тому, как они живут.

– А почему вы так странно говорите – «зазор»?

– Не выговариваю ту букву.

– Может, это и есть реальность.

– Что?

– Их сон. Может, реальность – это сон, а они просто умеют его смотреть.

Я снова закрыл глаза. А когда открыл, ее уже не было. Нет, это другая женщина, не из поезда; та бы ни за что не сказала, что реальность – это сон.

32. Комедия дель арте

Джони Митчелл пела,[93] что совсем не знала любви: только иллюзии любви – вот и все, что приходит ей на память. Так что я, очевидно, не единственный, кому довелось усвоить этот урок. А если два человека лелеют одну и ту же иллюзию, то она для них остается реальностью, пока не рассеется, так ведь? Трудно понять, где заканчивается любовь и начинается нечто иное; ничуть не легче и отличить любовь от того, что ею не является. Георг Гроддек[94] утверждал так: если мужчина может зайти в туалет, откуда только что вышла его возлюбленная, и запах не вызовет у него отвращения, значит, это любовь. Мы с Ленор прошли этот тест в самом начале. А запахи и вправду штука важная. До сих пор помню запахи того январского вечера, когда мы прошли лабиринт-«Трою» и я поцеловал ее: запах земли после дождя, запах ее холодного лица, ее волос и черного шерстяного шарфа. Запахи любви.

Ленор курила, поначалу не так уж много, но со временем все больше и больше. В ее присутствии в доме всегда было дымно, а в запахе и вкусе ее кожи чувствовался привкус табака, но я не обращал внимания. Многое менялось, но в постели она оставалась по-прежнему хороша, а временами мы, бывало, только там и общались друг с другом. Приятно было смотреть на нее раздетую: великолепная у нее была спина, длинная, мускулистая, а изгиб поясницы такой, что ради него на что только глаза не закроешь. С Ленор я написал некоторые из лучших своих ню; мне нравилось вычерчивать на бумаге эту ее змеистость, и подчас я называл ее Ламией, хоть она этого прозвища и не любила.

Насчет курения… Курила она «Мальборо» – в мягкой упаковке, не в твердой. Вскрывая очередную пачку, она дергала ленточку, скреплявшую целлофановую обертку, затем срывала кусочек фольги, прикрывавший первые шесть сигарет. Некоторые курильщики на этом этапе переворачивают пачку и постукивают по донышку указательным пальцем другой руки, пока одна из сигарет не выскочит; другое дело Ленор – она держала пачку, не переворачивая, левой рукой, а большим пальцем правой давала под донышко свирепого тычка. Я каждый раз кривился, чуть ли не ожидая, что эти «Мальборо» завопят от боли.

Наш разговор о женщинах-птицах я уже пересказывал. Случился он через несколько месяцев после того, как я предложил Ленор перебраться ко мне, а она отказалась. Теперь, задним числом, я понимаю, что очень скоро мы бы друг от друга на стенку полезли, но тогда-то ее отказ меня поразил и заставил признать: да, из наших отношений ушло нечто важное. «Ну, хватит ходить вокруг да около», – говорят люди, когда хотят пропустить все приготовления и перейти сразу к сути дела; но, быть может, в любовных делах самая суть как раз и состоит в приготовлениях – в том взаимоуважительном понимании, что не стоит портить удовольствие спешкой. А мы с Ленор не стали ходить вокруг да около – и неизбежно что-то упустили. «Важно то, как ты входишь в комнату», – сказала мне как-то одна женщина, и чем дальше, тем лучше я сознаю, до чего она была права.

Мы с Ленор прошли лабиринт и объявили, что отныне мы вместе на веки вечные, в январе девяносто третьего, но уже к концу лета наша связь все меньше и меньше походила на любовь. Теперь Ленор редко показывала мне свои блокноты, а ведь когда мы только сблизились, она чуть не каждый день подсовывала мне очередные заметки и наброски и, несмотря на все разглагольствования о том, как она «учится видеть», гордилась своими эскизами и записками чуть не по-детски и жаждала моей похвалы. Рисунки ее были превосходны, словесные наблюдения остры и точны, и мне удавалось говорить именно то, что ей хотелось услышать, время от времени вставляя и полезные замечания.

Мы занимались тем же, чем и все влюбленные парочки: ходили на концерты, в оперу и в кино, выпивали в барах, обедали в ресторанах, готовили друг другу всякие вкусности, посещали Национальную галерею и другие музеи, подолгу прогуливались у реки. Ленор любила Мессиана, Лигети, Булеза, Бертуистла[95] («У меня нет времени на композиторов, которые только и хотят, что доставить удовольствие, – заявляла она. – Ну, разве что Антониу Карлос Жобим[96] сойдет, да и то под настроение»), «Тоску»[97] («Как это здорово, когда она вонзает кинжал в Скарпию, вот это я понимаю, характер! Как ему не терпелось ее проткнуть, а она все-таки успела первой!»), «Исчезновение» («Женщин постоянно хоронят заживо, так или иначе. Он это сделал, когда впервые упустил ее из виду: он перестал ее видеть, перестал воспринимать ее, и это стало началом конца для них обоих»), бар «Зетланд-Армз» («А все-таки нечестно: раз тут подают Джона Смита горького, должна быть и Покахонтас сладкая»[98]), «Синего слона» («А в Бангкоке, наверно, вот так же толпятся у входа в какой-нибудь „Королевский гамбургер“»), грибной суп (ее приготовления), шницель по-венски (моего), тираннозавра («Если бы он мог взобраться на Эмпайр-стейт-билдинг, его бы тоже сняли в кино»), Веласкеса[99] («А кто лучше выглядит сзади – она или я?») и электростанцию Бэттерси[100] («Почему ее поставили вверх тормашками?»).

Когда именно все начало меняться, сказать трудно; по-моему, примерно тогда же, когда мы разругались из-за этих женщин-птиц. Вскоре после того Ленор сообщила, что работает над циклом в духе комедии дель арте.[101] «Только в современных нарядах, – уточнила она. – Комедия, которую мы наблюдаем изо дня в день». В следующий же мой визит она продемонстрировала первую картину из цикла.

– Панталоне, – пояснила она. – Глупый старикашка, вечно волочится за молоденькими.

На картине оказался я сам, только какой-то хитрющий, с лукавыми глазками, в обычных моих джинсах и водолазке, но с традиционной козлиной бородкой и пышными усами торчком; короче, подкатись такой тип к вашей дочке, вы бы точно не обрадовались. Поза была содрана прямо у Калло,[102] и этот мой двойник плотоядно косился на девушку в туго обтягивающих джинсах, склонившуюся над портфолио. Имейте в виду, что дело было в девяносто четвертом, когда мне исполнилось только двадцать восемь, а Ленор – двадцать два.

– Я что, кажусь тебе старикашкой?

– Не по возрасту, нет, просто по стилю, если ты понимаешь, о чем я: учитель, осуществляющий droit du seigneur[103] с самой лакомой студенткой.

– Вроде тебя.

– Ну да.

– Насколько я помню, это ты сделала первый шаг. Могу процитировать твой гамбит дословно: «Что мне в тебе больше всего нравится, – сказала ты, – так это то, что ты сделаешь меня несчастной».

– Мне тогда было очень плохо. Я порвала с человеком, с которым прожила два года, и только-только начинала понимать, как оно все бывает. Похоже, время доказало, насколько я была права, тебе не кажется?

Но это былослишком уж высокопарно и слишком уж лично, так что я не схватил наживку, а только спросил:

– Еще что-нибудь есть из этой серии? Арлекин, например?

– Я над ним работаю, – замялась она.

И показала автопортрет в облегающем трико Арлекина и с прикрытым полумаской лицом.

– Это ты, – заметил я. – И вовсе не в современном наряде.

– Арлекин – вневременная идея. И вообще, я его еще переделаю.

Это было в августе. Колледж закрылся на каникулы, и времени у нас обоих стало побольше, но виделись мы все реже и реже. Ленор возилась со своей комедией дель арте, а я лелеял задумки картин с привидениями. Если попросите своих знакомых назвать какую-нибудь картину с привидениями, девять из десяти вспомнят ту вещицу Фюсли[104] с мерзким коротышкой, усевшимся женщине на грудь. Определенно перспективы в этом жанре еще велики, и я не без удовольствия взвешивал свои шансы.

В сентябре мы вернулись к обычному осеннему распорядку и однажды вечером сели смотреть у меня по видео «Мужчины, женщины: руководство по эксплуатации».[105] Главный герой, Бенуа Бланк, – адвокат, женатый мужчина лет под сорок. Заядлый бабник, он живет под девизом, что «подходящая женщина – это много женщин», и как только одна надоест, тут же заводит новую. У него проблемы с желудком, и в один прекрасный день он решает обследоваться. И попадает в когти некоей доктор Нитес, одной из бывших своих пассий, которую бросил, когда та еще училась на врача. На самом деле он здоров, но она подменяет результаты анализов, говорит, что у него опухоль, и посылает Бенуа на химиотерапию, после которой от цветущего волокиты остается бледная тень.

Ленор полагала, что Бенуа Бланк получил по заслугам.

– Он вроде индейского охотника за скальпами, – сказала она. – Только охотился за дырками, вот и вся разница. Все мужчины такие.

– Что, и я?

– А по-твоему, ты особенный?

– А по-твоему, ты для меня кто? Очередная дырка в коллекции, так, что ли?

– Ну, может, и нет. Ты ведь боишься женщин – по твоим картинкам с гарпиями сразу видать. Может, я для тебя – ручная гарпия, и со мной ты себя чувствуешь крутым мужиком.

– А ты со мной, похоже, не так уж и счастлива.

– Надо же, какой ты чуткий!

– Когда ты сказала, что я сделаю тебя несчастной, что это было? Самосбывающееся пророчество? Тебе не кажется, что ты сама довела до того, чтобы оно сбылось?

– Я так сказала, потому что знала – все так и будет.

– А когда мы с тобой проходили лабиринт, ты совсем по-другому говорила.

– Ara, a сколько месяцев мы с тех пор провели вместе? Девять, что ли?

– Хочешь сказать, эти девять месяцев были ошибкой?

– Господи, ты прямо как адвокат. Все треплешься и треплешься, хоть бы на минуту заткнулся. Знаешь, мне надо отдохнуть от твоей болтовни, а то прямо дышать нечем.

– Отличная идея! Вот и ступай куда-нибудь и дыши там в свое удовольствие. Может, со временем и полегчает, лет так через десять.

– Ты это о нас с тобой?…

– Ну, больше никого я в этой комнате не вижу, а ты?

– Ясно. – Она повернулась ко мне спиной, сдернула трусики и задрала юбку. – Полюбуйся напоследок. Больше не увидишь.

– Н-да, похоже, задний ход ты уже не дашь.

И она ушла. А на следующий день приехала на Бичи-Хэд и спрыгнула.

33. Воскрешая в памяти

Воскрешая в памяти Ленор, я, очевидно, вспоминаю лишь иллюзию любви, не больше, но что-то меня в этом смущает. Как же так: в январе я поклялся в вечной любви, а уже в сентябре рад был расквитаться со всей этой историей? Правда, не я же первый сказал «на веки вечные», когда мы проходили лабиринт. Разумный человек на моем месте исключил бы этот пункт из договора; чем, интересно, я тогда думал – головой или чем?

И все же нет, не все так просто. Загвоздка в том, что мне всегда нужно было переживать влюбленность, первый ее расцвет, первый пыл увлечения. А стоило ему угаснуть – и я уже рвался дальше. Я еще не упоминал, но ведь до Ленор были другие: Аманда, Софи, Джиллиан, Кэтрин, Дельфина, Сара… целая череда, уходящая куда-то в туманы отрочества. Штука в том, что и в девяносто четвертом я все еще оставался мальчишкой.

И вот еще что: если бы я вел себя по-другому, она бы не покончила с собой. Да, конечно, она находила в несчастье какое-то извращенное удовольствие, и вообще уживаться с ней было нелегко, но если бы она откалывала свои обычные номера с другим мужчиной, получше меня, то, скорее всего, была бы жива до сих пор. У некоторых отношения строятся так, что один человек – вроде ключика, а другой – вроде замкá, сегодня так, а завтра – наоборот, и так по очереди; но порой случается, что оба они как ключи или оба – как замки, и тогда уж ничего не поделаешь. И все-таки что-то да можно было поделать, не будь я таким эгоистом, не стремись я брать в любви побольше, а отдавать поменьше. Никаких причин уходить из жизни у нее не было, и в ее смерти я винил только себя.

34. Друзья, которых с нами нет

После Национальной галереи и Трафальгарской площади я двинулся без особых на то причин в «Зетланд-Армз», и Амариллис оказалась там. При виде меня она улыбнулась, подняла руки – мол, сдаюсь, что уж с тобой поделаешь, и поманила меня к своему столику.

– Извини, – сказал я. – Я тебя не нарочно нашел.

– А если бы и нарочно – все равно, ничего страшного. Раз уж случилось, значит, так тому и быть.

– Чем-то все это похоже на бутылку Клейна номер пятнадцать.

– Это которая?

Я достал свое сокровище из рюкзака и протянул Амариллис:

– На, подержи.

Эта бутылка уже стала для меня фетишем: казалось, в ней таятся мистические узы, соединяющие меня с Амариллис.

– Лучше не надо, – отказалась она, отводя глаза. Наши мысли и недомолвки скользили среди этих разноцветных огоньков и светильников, теней и клубов дыма, музыки и голосов, как в лабиринте, то приближаясь, то отдаляясь от центра, наматывая петлю за петлей между виски, крепким, как тис, и горьким, как остролист, пивом.

– Чего ты боишься? – спросил я.

– Всего.

Она смотрела куда-то вдаль, задумчиво водя большим и средним пальцами вверх-вниз по стакану.

– Почему ты не смотришь мне в глаза?

– Потому что я всего боюсь. Жаль, что Квини сегодня нет.

– А что так?

– Она мне помогала верить в этот мир.

Из-за соседнего столика к нам наклонился молодой человек в рубашке в синюю полоску, с белым воротничком и при галстуке, демонстрирующем преуспеяние.

– Извините, что подслушивал, но вы часом не о той старой бультерьерше говорите, что бывала здесь с Фредом Скоггинсом?

– По всей вероятности, – кивнул я.

– Они больше не придут. Собака издохла, а Скоггинс сунул голову в петлю и отпихнул табурет.

Амариллис залилась слезами.

– Прошу прощения, – извинился наш осведомитель. – Вы что, были друзьями?

– Да, – сказал я. – Спасибо за живописный отчет.

– Прошу прощения, – повторил он. – Оставлю вас наедине. – И перебрался за дальний столик.

Амариллис выкопала из сумки скомканный платок и высморкалась.

– На самом деле он не был нам другом, – заметила она.

– По сравнению с этим типом – был. Знаешь, можно ведь прекрасно прожить и не веря в этот мир. Только смотри в оба, когда переходишь дорогу, ну и все такое прочее.

– Ах, как замечательно! – хмыкнула она. – Спасибо огромное, это решает все мои проблемы. До чего же приятно слушать, как ты городишь всякую чушь.

– Кстати, о проблемах, – начал я. – Понятно, что мотель «Сосны» был не люкс, но, когда ты пришла из-под дождя, мы, кажется, неплохо поладили. А потом ты увидела картину, вскочила и была такова.

– Живот прихватило, – пожала плечами Амариллис. – Я и до того неважно себя чувствовала, а в студии все эти запахи, понимаешь…

– Понимаю. Бывает такое от запахов.

– Я думала, на подрамнике будет мой портрет. Что с ним?

– Давай-ка я сначала принесу тебе добавки. Да и себе возьму.

Нелегкое это дело – прокручивать в голове предстоящую исповедь. Так что несколько минут передышки, пока бармен наполнял стаканы, пришлись очень кстати.

Я вернулся за столик и поднял стакан.

– За тебя? – спросил я.

– За друзей, которых с нами нет, – сказала Амариллис. Мы сдвинули стаканы, и наши взгляды тоже встретились. – Так что там с картиной? – напомнила она.

– Понимаешь, странное дело… Твой портрет, кажется, превратился в то, что ты увидела на подрамнике.

– Как это «превратился»?

– Ну, я, понятное дело, сам его написал, но как это произошло – ума не приложу. Я не был ни пьян, ни под кайфом, но, видно, ни в чем не отдавал себе отчета.

Объяснение не из лучших, но спорить она не стала.

– Ты хорошо знал Ленор?

– Более-менее. А ты?

– И я. Но, по-моему, Ленор никто не знал настолько хорошо, чтобы дать ей то, что ей было нужно.

– И что бы это могло быть? Есть гипотезы?

Амариллис покачала головой. Мы взглянули друг на друга и опустили глаза, выпили и отодвинулись бочком от этой скользкой темы.

Амариллис посмотрела на часы.

– Я иду в театр «Ангелочек» на «Спящую красавицу», – сообщила она. – Взяла два билета – на всякий случай. Хочешь со мной?

– Конечно. Спектакль, кажется, в нашем духе.

– Занятная сказка, – улыбнулась Амариллис. – Я о ней столько думала… Пыталась представить, что же видела принцесса во сне все эти годы. Может, ей снилось, что она и дальше живет как ни в чем не бывало? А ведь даже мухи в том замке погрузились в сон, и высоченная терновая изгородь разрослась и отгородила его от всего мира. В детстве я так и не посмотрела ни одного спектакля по этой сказке. Хочу наверстать.

Мы допили и двинулись на «Саут-Кенсингтон». Поезд Пиккадилли-лайн громыхал и бубнил себе под нос, пока в Найтсбридже не вошла тоненькая девушка с длинными темными волосами и аккордеоном. Она была в джинсах и футболке с надписью: «О Галуппи, Балътазаро…»

– Что скажешь? – спросил я Амариллис.

– Думаю, она ждет, пока появится кто-то подходящий и закончит цитату. Как по-твоему, что она сыграет?

– Скарлатти, наверно. А может, Солера.[106]

Вагон был почти пустой; девушка уселась на свободное место между дверьми, расчехлила инструмент, раскрыла рот и запела что-то из «Plaisirs d'amour»,[107] аккомпанируя себе на аккордеоне. Тени и огни фонарей мелькали в ее кисло-сладком голосе. Все в вагоне умолкли и стали слушать. Мы огляделись – не появится ли сборщик денег, но никого больше не было. Девушка допела, проиграла последний куплет еще раз без слов, закрыла инструмент, улыбнулась и сошла на «Гайд-Парк-Корнер».

35. Лесной дух[108]

Театр «Ангелочек» рассчитан на сотню зрителей, и свободных мест оставалось раз-два и обчелся. Зал заполняли чистенькие, аккуратненькие дети при нескольких взрослых, очевидно, сопровождавших и своих, и чужих отпрысков за компанию. Представление еще не началось, но сцена была на виду: король и королева восседали в тронном зале. Слева высилась башня – все три этажа просматривались в разрезе насквозь, как интерьер кукольного домика.

Появились кукловоды и под гром аплодисментов заняли свои места на мостике. Перегородка доходила им только до пояса, так что руки и лица были отчетливо видны. Аккомпаниаторша села за спинет.

Как только огни в зале погасли и действие началось, Амариллис тотчас же влезла в шкуру марионеток.[109]

– Чьи-то руки там, наверху, дергают их за веревочки, – зашептала она мне на ухо. – Чьи-то рты там, наверху, произносят их реплики. Какая ужасная жизнь!

– Они же не живые, Амариллис! – шепнул я в ответ. – Просто деревянные куклы.

– Я понимаю, но ведь они же – сама сказка! В них она оживает. А между представлениями они висят на крючках в темноте, безмолвные, бездвижные. Тебе бы понравилось?!

– Не особенно, – согласился я, и мы стали смотреть, что будет дальше.

Сказка между тем продолжалась своим неспешным чередом. Публика подобралась внимательная и отзывчивая; все дружно рассмеялись, когда в королевскую ванную прискакала лягушка и сообщила, что наконец-то, после стольких бездетных лет, у королевы будет ребеночек. И вот принцесса родилась, и на праздничный пир пригласили всех фей королевства – всех, кроме одной, потому что для нее в королевском хозяйстве не хватило серебряной тарелки.

Приглашенные феи выглядели совсем несолидно – какие-то крохотульки в прозрачных светленьких платьицах. Зато колдунья, которой не хватило тарелки, сразу внушала уважение: ростом втрое выше своих товарок, она блистала красно-фиолетовым нарядом, а на макушке у нее торчали витые рога, целых три штуки.

Обнаружив, что ей не отвели места за столом, трехрогая фея рассвирепела не на шутку и предрекла, что в пятнадцатый свой день рождения принцесса уколет пальчик веретеном и умрет. Но остальным феям с грехом пополам удалось смягчить приговор: принцесса не умрет, а только погрузится в беспробудный сон на сто лет, и вместе с нею уснут все обитатели замка – все-все, даже мухи.

Когда на выручку принцессе явился по стопам многих неудачников прекрасный принц, навстречу ему выскочил лесной дух, эдакий зеленый сатир, и попытался сбить его с толку. Сначала сам прикинулся принцессой, а когда номер не прошел, принялся доказывать принцу, что тот просто-напросто спит. «Нет, не сплю!» – возразил принц. «Нет, спишь, – стоял на своем лесной дух. – Тебе просто снится, что ты не спишь». Рогатый, козлоногий и длиннохвостый, лесной дух хоть и звался лесным, но держался вполне по-городски и не скрывал, какое удовольствие доставляет ему эта перепалка. Красные глаза его горели огнем, и была в нем какая-то потайная тьма совсем не из детской пьесы; в общем, он один здесь казался настоящей личностью, не в пример другим марионеткам.

Но от принца так легко было не отделаться, и пришлось лесному духу убраться восвояси. Терновая изгородь расступилась, и принц поднялся на башню, в спальню принцессы. И когда он поцеловал ее, она открыла глаза и сказала: «Мне снилось, что я – принцесса».

«Как тебе снилось, так оно на самом деле и было», – заверил ее принц, и дело быстро кончилось свадьбой. Свет в зале зажегся, и родители или кто там был in loco parentis[110] повели детей по домам.

– А я так и не смогла отвлечься, все смотрела на эти руки, пляшущие над ними в темноте, – призналась Амариллис. – И на лица… видно было, как у них шевелятся губы, когда куклы говорили.

– Тебе надо выпить, – сказал я. – Сразу полегчает.

И мы двинулись напрямик через кладбище при Сент-Мэри, перешли дорогу и завернули в «Голову короля». Этот паб-театр освещался еще и прожекторами в придачу к обычным лампам, но не очень яркими; к тому же светло-коричневое дерево отделки, гладко отполированное, сочное, плотно подогнанное, прекрасно поглощало свет, так что обстановка получалась интимная. Музыки не было, только тихий гул разговоров. За окнами через Ислингтон неспешно шествовал воскресный вечер.

– И чего только с ней не приключалось в зазорах за эти сто лет! – воскликнула Амариллис, усевшись напротив меня за столик.

– В зазорах с ней все было точно так, как было на самом деле, – возразил я.

– Как будто она спит и блуждает в зазорах? – уточнила Амариллис.

– Вот-вот, – кивнул я, – блуждает. Как в лесу.

И пошел к стойке за выпивкой.

– А лесной дух мне, кстати, больше всего понравился, – сообщила Амариллис, когда я вернулся. – Остальные были просто деревянные актеры, а в этого дух деревьев вселился по-настоящему, еще когда его только вырезали. Как у него глаза горели, ты заметил? И в лице у него, как в лесу, были тьма и ужас, даже когда он дурака валял с этим принцем. А ведь мир и есть темный лес, и все мы в нем блуждаем без дороги, тебе не кажется?

Я перегнулся через столик и поцеловал ее.

– Это что значит? – удивилась она.

– Мы с тобой возьмемся за руки, Амариллис, и пойдем через этот лес вместе, – сказал я. – И, может статься, отыщем выход. Или построим себе хижину и там и останемся, в самом сердце леса.

– А на той темной дороге, где мы гуляли в зазоре, хижина и вправду была. Наяву. Маленькая такая сувенирная лавчонка. Мы в нее заглянули, когда проезжали там… ну, когда я была маленькая. Тогда, казалось, все такое уютное было, славное… Мне купили леденцов из шандры и черную бархатную подушечку с серебряной надписью: «С тобой-то я сосну вдохну бальзам целебный»… – «Бойссяам», растянула она на американский манер. – Ох, как мне нравилось спать на этой подушечке! Замечательно она пахла…

– Где же она теперь?

– В прошлом. Прошли мои хорошие времена и ее с собой прихватили.

Внезапно лицо ее стало таким, каким, наверное, было лет в двенадцать-тринадцать. «Ой!» – вырвалось у меня. Я быстро огляделся – не заметил ли кто еще. Нет, вроде…

– Что такое? – встрепенулась Амариллис.

– Ничего. Значит, говоришь, хорошие времена, прошли?

– Ну да. Отец нас бросил, и все пошло наперекосяк. Я иногда видела его в зазорах – в обычных, простых. Он меня обнимал, начинал говорить что-то, но я каждый раз просыпалась, так и не расслышав. А потом со мной кое-что случилось… это я уже рассказывала. Ну, как мне стукнуло тринадцать и я затащила в зазор своего учителя английского. Я ведь была невзрачная пигалица, кожа да кости. Парни меня вовсе не замечали, пока я не начала и с ними вытворять то же самое, даже еще почище. И тут уж они все стали ко мне приглядываться! Откуда им было знать, что я сама их затаскиваю? Они думали, во мне есть что-то особенное, что не дает им покоя. И если кто отваживался попытать со мной счастья в незазоре – получал такое, о чем и в зазорах мечтать не смел. Стоило мне положить на кого-то глаз – и он в два счета становился моим, а другим девчонкам оставалось только голову ломать, что же это такое творится. Вот так-то, а ты говоришь – прерафаэлитская нимфа!

– Амариллис! Зачем ты мне все это рассказываешь?

– Проверяю, смогу ли сделать так, чтобы ты меня разлюбил.

– И зачем тебе это понадобилось?

– Потому что влюбляться можно хоть тысячу раз, а толку чуть. Я сама тысячу раз влюблялась. Влюблюсь – и разлюблю, влюблюсь – и разлюблю, а что в итоге? Ровным счетом ничего. Пора бы хоть к чему-то прийти. Пусто у меня за душой…

Я пошел за виски и пивом и за кисло-соленым хрустящим картофелем. Стоял, дожидаясь заказа, и прислушивался к беседе двоих посетителей, сидевших рядом за стойкой.

– Спросили, сколько мне лет, – рассказывал один. – Я говорю: «Играю сорокалетних». Ну, чтоб в самый раз для этой роли. А они: «Мы вам позвоним». И так взглянули, что я сразу понял: не будет никакого звонка, и надеяться нечего.

– А я подумываю ресторанчик открыть, – отвечал другой. – Вот только пекарей подыскать надо.

По ту сторону улицы горкой взбитых сливок высился шпиль церкви Сент-Мэри; катили автобусы; Ислингтон разыгрывал воскресный вечер как по нотам, и я вознес ему мысленную хвалу: если бы каждый делал, что ему положено, в должное время, в мире стало бы куда безопаснее.

Когда я вернулся за столик, Амариллис залпом проглотила виски, точно лимонад, и надолго припала к пиву.

– Моя мать снова вышла замуж, – продолжила она наконец. – Кто-то написал такую книжку – «Шестьдесят четыре драматических сюжета». Не знаю, есть ли там сюжет с матерью, дочкой-подростком и отчимом, только и мечтающим, как затащить дочку в постель.

– У Набокова точно есть.[111]

– Его звали Найджел. Он вечно ковырял в носу, а потом облизывал палец. Рано или поздно каждый понимает, что дальше ехать некуда. Я ушла из дому, и с тех пор мы с матерью больше не виделись. Я не трахалась со всеми без разбору, но по-прежнему не могла не влюбляться, а разница тут, похоже, невелика. Ну вот, я не рассказала тебе всего, но рассказала больше, чем кому бы то ни было за всю свою жизнь.

– Может, хватит говорить о любви? – предложил я. – Может, лучше подумаем о том, чтобы остаться вместе?

Амариллис потянулась ко мне и сжала мою руку.

– Отныне и впредь, как ты тогда сказал?

– Я и сейчас так говорю.

– А я все думаю о той лавчонке, где мне купили подушечку. До сих пор помню, как она пахла.

– Почему же ты ее не взяла с собой?

– Я распрощалась с детством, а она была его частичкой.

– И теперь ты хочешь вернуться в ту сувенирную лавочку, где ты ее впервые увидела, потому что там тебе было хорошо?

– Да, но ты туда не хочешь, так ведь?

– Так.

– Значит, ты там тоже побывал?

– Да, или в каком-то похожем месте, но, видимо, задолго до тебя. Кто там торговал сувенирами?

– Девушка лет восемнадцати. А еще там была старуха, вся в черном. Она сидела в кресле-качалке с котенком на руках.

– Черным?

– Да. Думаешь, это то же самое место?

– Похоже.

– А почему тебе туда не хочется?

Я объяснил.

Амариллис посмотрела на меня задумчиво.

– Понимаю, каково тебе, – сказала она.

– Езда на машине, красный закат и женщина, поющая по радио, старуха в сувенирной лавке, черная кошка и та подушечка – все это для меня связалось с гибелью родителей.

Она кивнула.

– С другой стороны, – добавил я, – если ты хочешь туда заглянуть, я не прочь составить тебе компанию. Надо только все это обдумать как следует.

Из «Головы короля» мы двинулись по Аппер-стрит к станции «Энгл». По дороге задержались у Ислингтонской лужайки и статуи сэра Хью Миддлтона.[112]

– Странное дело, – заметила Амариллис. – Какого мужчину ни изваяют в дублете и панталонах, ноги у него – просто загляденье. Не может этого быть! Я уйму мужских ног перевидала, которые в панталонах при дублете выглядели бы чудовищно. По-моему, скульпторы иногда малость приукрашивают.

– А то как же, – ухмыльнулся я. – Художники всегда врут.

На станции «Энгл» к платформам Нотернлайн ведут два эскалатора. Первый – наверное, самый длинный в Лондоне. Амариллис стояла передо мной, на ступеньку ниже, а я смотрел поверх ее головы на продольные балки светло-зеленого сводчатого потолка и ряды фонарей, стремящиеся вниз, к невидимой отсюда точке исчезновения. И вспоминал точки исчезновения тех ночных дорог, по которым мы когда-то мчались вместе с Ленор. Точки исчезновения окружают нас со всех сторон, куда ни глянь, – таковы уж свойства перспективы; просто мы их не замечаем, пока на глаза не попадутся две параллельные прямые, сходящиеся где-то в дальней дали. Как в этой песне «Шрикбэк»:[113] «Скоро, скоро мы с тобой будем вместе – все тропы сходятся на вершине».

На станции «Кингс-Кросс» мы перешли на Пиккадилли-лайн, доехали до «Эрлз-Корт» и там наконец пересели на уимблдонский поезд – до «Фулем-бродвей» и домой. Всю дорогу – и в трех разных поездах, и на эскалаторах между ними – мы молча держались за руки, обустраиваясь поуютнее в домике невысказанного, в этом милом, славном, пока еще не изведанном местечке.

И у меня дома Амариллис впервые почувствовала себя как дома. До сих пор в незазорах вокруг ее замка всегда была терновая изгородь – то высокая, то пониже, но без нее не обходилось никак. А сейчас ограда, похоже, исчезла, и я поспешил на кухню за выпивкой, чтобы удержать все как есть.

– Вот оно как, – произнес я, поднимая стакан.

– Что – оно? – удивилась Амариллис.

– Не знаю. Там, откуда я родом, некоторые так говорят или говорили когда-то. Может, это просто значит «вот как мы это делаем».

– Делаем что?

– Ну, выпиваем, наверно.

– И все?

– А что ты еще предлагаешь?

– Мммм-хммм-хммм, – сказала она. – Вот оно как.

И мы сдвинули стаканы. Амариллис сбросила туфли и уселась на диване, поджав ноги. Стараясь угнездиться поудобнее, она все потягивалась, извивалась томно и поглядывала на меня так, как до сих пор бывало лишь в зазорах.

Знаю, что я и так уже слишком часто вспоминал картины Джона Уильяма Уотерхауза; но, по-моему, я был несправедлив, отказывая его женским образам в индивидуальности и глубине. Все его девы прекрасны, но каждая – по-своему; все нежны и прелестны, но в каждой есть и тайна, и тьма, и могучая чувственность; любая из них способна завести мужчину туда, откуда он уже не вернется.

– Как-то мне сегодня так… почти как в зазоре… – проговорила Амариллис.

Я обхватил ладонями ее босые ступни, и меня будто током пронзило.

– Помнишь, что я тебе сказала там, на темной дороге? – спросила она.

– Напомни, пожалуйста, – сказал я, осыпая эти босые ножки поцелуями.

– К северу и к югу от моей татуировки – все твое, – прошептала она. (Я не говорил, какой чарующий был у нее шепот?) – И к востоку, и к западу. И все, что выше, и все, что ниже. А знаешь, почему?

– Скажи.

– Потому что я люблю тебя.

Она это сказала! Сказала это в незазоре! То же самое, наверное, испытали братья Райт в Китти-Хоук,[114] когда их хрупкий аппаратик впервые, пусть лишь на краткие мгновения, но все же оторвался от земли.

36. Музыкальная интерлюдия

Сюда подошло бы аллегретто из бетховенской «Седьмой».

37. Ничего, бывает

– Ничего, бывает, – сказала Амариллис. – Не бери в голову.

– Тебе легко говорить, – вздохнул я. – Я, конечно, ценю твое великодушие, но ты и представить себе не можешь, каково мне. Передо мной женщина, которую я люблю, самая прекрасная на свете. Я мечтал об этой женщине, о тебе, – мечтал с той самой ночи, как впервые увидел тебя в зазоре. Я занимался с тобой любовью в зазорах… и вот ты наконец со мной в реальной жизни – а я сплоховал.

Амариллис обхватила мое лицо ладонями и поцеловала меня.

– На самом деле это даже лестно. Для тебя было так важно не сплоховать, что ты переволновался. Но ничего страшного. Не получилось сейчас – получится в другой раз, так что прекрати терзаться и давай просто отдохнем вместе.

В который раз я почувствовал себя юнцом, внимающим опытной наставнице. Амариллис склонила голову мне на грудь и крепко сжала меня в объятиях, и всех моих забот как не бывало.

– Так хорошо?

– Чудесно, Амариллис.

– Вот и давай полежим так немножко. Рассказать тебе сказку?

– Да-да, расскажи мне сказку. Амариллис.

– Я расскажу тебе одну очень смешную сказку. Ее сложили там, откуда ты родом. Ты читал «Дядюшку Римуса»?

– Да. Какую сказку?

– Про Братца Кролика, Братца Лиса и Смоляное Чучелко. Тебе она нравится?

– Одна из моих любимых. Интересно, а ты ее откуда знаешь?

– Мне ее как-то читали вслух.

– Здесь, в Англии?

– Да. Ну что, рассказывать?

– Давай, – сказал я. И стал слушать, прижавшись лицом к ее груди и вбирая каждое движение голоса.

– Итак, – начала она, – как ты, должно быть, помнишь, Братец Кролик долго водил Братца Лиса за нос и каждый раз выходил сухим из воды. Но в конце концов Братец Лис придумал-таки, как ему перехитрить Братца Кролика… – Тут она перешла на негритянский диалект и продолжала как по писаному: – »Вот вскоре после этого пошел Братец Лис гулять, набрал смолы и слепил из нее человечка – Смоляное Чучелко…»

И досказала все до конца без запинки, вплоть до победного Кроликова возгласа: «Терновый куст – мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст – мой дом родной!» И каждое слово произнесла точно так же, как я, когда в последний раз читал эту сказку вслух.

– Здорово! – похвалил я. – Где ты научилась такому выговору?

– Просто повторяю так, как мне читали. Ты что, уже засыпаешь?

– Немножко.

– Может, тогда вздремнем, а ты устроишь зазор? Забросишь нас на эту темную дорогу, только чуть подальше «Сосен»?

– К сувенирной лавке?

– Питер…

– Что?

– Всякие плохие места, которые остались в прошлом… Если в них не возвращаться, как ты думаешь, они придут к тебе сами?

– Наверно. А что, с тобой такое бывало?

– Пока нет, но, боюсь, вот-вот случится.

– А место очень плохое?

– Очень. Потому-то я и хочу в ту сувенирную лавочку. Там было так хорошо, так уютно.

– Хочешь собраться с силами?

– Да, именно. Знаешь, хорошие места из детства – это как доброе волшебство. Там и вправду становишься сильнее… А что, для тебя эта сувенирная лавочка – опасное место? Или просто наводит грусть?

– Да, скорее уж так. Ничего опасного. Если там ты сможешь набраться сил – что ж, давай туда и отправимся.

Амариллис обняла меня:

– Ты настоящий друг, Питер! У меня никогда не было настоящего друга.

– Теперь есть, Амариллис, – заверил я и поцеловал ее. – Ну что, вперед?

– Погоди. Ручка и бумага есть?

Я дал ей бумагу и ручку.

– Меня зовут Амариллис Файф, – сказала она, записывая. – Я живу на Бофорт-стрит. Вот мой адрес. Вот телефон. На этот раз можно лечь вместе.

– Ты сама устроишь зазор? Или мне начать?

– Лучше ты, мне так спокойнее.

Пока мы укладывались, у меня и в мыслях не было ничего, кроме предстоящего зазора. Но, обретя ее адрес, телефон и фамилию, я неожиданно воодушевился, все сложилось один к одному, и любовь из зазора переметнулась в реальность, так что сон сморил нас не сразу.

38. Финнис-Омис

И снова мы очутились на темной дороге. Где-то позади остался мотель «Сосны», впереди ждала сувенирная лавка. Воздух трепетал, как живой, овевая лицо прохладой; я дышал глубоко, всей грудью вбирая сосновую свежесть. Полная луна плыла по небу, белая и безмятежная, как богиня, увенчанная жемчужным облаком.

– Вокруг нас – сфера ночи, – сказала Амариллис, – со всеми оттенками тьмы, а мы – внутри. И тот лесной дух, может быть, шагает с нами в ногу среди сосен.

Голос ее был темен, как ночь. Уханье совы, стрекотание сверчков – я чувствовал эти звуки почти что на вкус. И дорога под ногами отдавалась барабанной дробью.

Амариллис положила мою руку себе на талию и прижалась ко мне.

– Наш первый раз в реальной жизни… – проговорила она. – Не хуже было, чем в зазорах?

– Еще лучше, – заверил я и поцеловал ее. – О таком мне и в зазорах не мечталось.

– Я всегда в себе сомневаюсь, Питер. То, что у нас было… Это по-другому было, чем с другими женщинами?

– Да, совсем по-другому. Ты не похожа ни на кого из тех, кого я знал раньше, и я сам стал другим с тех пор, как встретил тебя.

– Другим – это как?

Я задумался, подбирая слово.

– Теперь я живу как будто поперек всего привычного.

– Ну, я тоже всегда поперек всего жила, но это еще не все. Бывало и другое. Надеюсь, теперь я тоже совсем другая.

Вдруг я услышал наши слова точно со стороны и занервничал: такое люди говорят за секунду до того, как их самолет врежется в гору. Я стиснул Амариллис в объятиях и снова поцеловал ее, а потом отстранился и прочел надпись на ее футболке:

«С тяжелым сердцем мы послали им вдогонку троекратное «ура» и вслепую, точно судьба, пустились в пустынную Атлантику».

Герман Мелвилл. «Моби Дик»[115]

– Что там? – спросила Амариллис.

Я сказал ей.

– Это что – из ящика «Опасения и сомнения»? – Она глядела мне прямо в лицо.

– Ты на этой дороге не единственная, кто в себе сомневается.

– Ты боишься?

– Да.

– Чего?

– Потерять тебя.

– Каким это образом, интересно, ты можешь меня потерять?

– Не знаю. По-моему, я боюсь тебя потерять только потому, что не потерять тебя – для меня самое важное на свете.

– А по-моему, невелика была бы потеря.

– Ты сама не понимаешь, чтó ты для меня значишь, Амариллис!

– А чтó я для тебя значу?

Свет вспыхнул в отдалении – желто-розово-оранжевый, как японский фонарик. Я его сюда не звал; усилием воли я попытался убрать его, но он все приближался.

– Амариллис, – сказал я. – Я знаю, что ты о себе не слишком высокого мнения; я и сам не слишком высокого мнения о себе. Но если мы с тобой, при всех наших недостатках, будем друг другу верны…

Амариллис вдруг задохнулась, будто ее ударили в живот.

– Питер! – воскликнула она. – Ты знаешь, что я люблю тебя. Но раз уж наступил момент истины, я должна сказать, что единственное, чего мне не удавалось никогда, – это хранить верность.

– Мне тоже, но раз уж у нас с тобой все оказалось по-иному, чем с другими, может, и в этом отношении все выйдет иначе.

Амариллис вцепилась мне в руку.

– Помнишь, Питер, – прошептала она, – там, в отеле «Медный», ты сказал, что мы будем вместе отныне и докуда бы то ни было.

– Помню.

– А как ты думаешь, это будет докуда?

– Да выбрось ты из головы все эти «докуда», Амариллис! Мы с тобой будем вместе отныне и всегда, до бесконечности, – успел проговорить я, прежде чем Финнис-Омисский автобус навис у нас над головами, – но в сувенирную лавку мы сегодня, кажется, не попадем.

Амариллис уставилась на автобус, не веря своим глазам. Лицо ее исказилось от гнева; такой рассерженной я ее еще никогда не видел.

– Это же твой зазор, Питер! Ты должен был меня охранять! А теперь нам обоим крышка.

– Я не нарочно, – сказал я. – Да и вообще, это же не конец света! Последняя поездка на этом автобусе, если ты помнишь, закончилась приятным вечером в отеле «Медный».

– Ты не понимаешь. Это совсем другое дело… теперь все очень серьезно… На этот раз мы ведь не дожидались его на остановке. Он сам меня выследил, а тебе не достало силы его отогнать. – Амариллис покачала головой и вздохнула. – Ну да ладно, это не твоя вина… рано или поздно он бы все равно до меня добрался.

– Он за мной, – возразил я, – а не за тобой.

И попытался оттащить Амариллис от автобуса. Но мы уже были внутри, и она поднималась по лестнице. Я оглянулся на двери – дверей не было.

– Это всего лишь бумага, – заявил я и пнул изо всех сил.

Бумага прогнулась, как резина, но не прорвалась.

– Как же так? – изумился я. – Это ведь мой зазор, а я ничего не могу с ним поделать!

Амариллис обернулась и взглянула на меня сверху вниз.

– Это больше не твой зазор, – сказала она. – Это что-то такое, что таилось в нас обоих, дожидаясь удобного случая. Когда ты забросил нас на эту дорогу, оно вырвалось на волю и настигло нас. А все из-за того, что мне захотелось в эту треклятую сувенирную лавку!

Мы все карабкались и карабкались вверх по лестнице, и вдруг она кончилась. Ряды пустых сидений тянулись вдоль стенок автобуса. Окон не было – куда мы едем, не понять. Мы сели и тут же почувствовали, как смыкается вокруг нас западня зазора. Автобус рванул, набирая ход; пламя свечей в бамбуковой люстре всколыхнулось, тени заплясали на стенах.

– А в прошлый раз тоже окон не было?

– Нет. Но какая разница? Мы ведь с тобой оба знаем, куда идет этот автобус. А, Питер?

– В Финнис-Омис.

– Пора назвать вещи своими именами. Не Финнис-Омис, нет, – Бичи-Хэд, где Ленор прыгнула с обрыва. Я не знала, что до меня с ней был ты, пока не увидела ту картину.

– А я не знал, что после меня была ты, пока ты не рассказала мне сказку про Смоляное Чучелко.

– Почему ты сказал, что этот автобус приехал за тобой, Питер?

– Потому что я убил Ленор.

– Нет, не ты!

– Нет, я. Когда она пришла ко мне в последний раз, мы уже стояли на краю пропасти, но мне не хватило ума понять. Я столкнул ее – так же верно, как если бы поехал с ней на Бичи-Хэд и сделал это своими руками. И вот теперь автобус идет к той самой пропасти, а ты тут ни при чем.

– Еще как при чем. Это не ты, Питер… это я убила Ленор! Я попыталась порвать с ней, но она никак не отставала. Названивала по телефону, приходила, закатывала ужасные сцены. И вот однажды ночью я оказалась вместе с ней в зазоре на Бичи-Хэд… Я не собиралась ее втягивать – просто так получилось. Над морем сияла полная луна, дул холодный ветер. Ленор стояла на краю обрыва и дрожала. «Не получилось у меня быть счастливой, – сказала она, – и несчастной стать тоже не вышло». И вдруг на том месте, где она стояла, не стало ничего. А на следующее утро, в незазоре, ее тело нашли внизу, под скалой.

– Амариллис, – вздохнул я, – откуда тебе знать, что ты сама это сделала? Может, это был просто вещий зазор.

– Нет. И вообще, мне не впервой было убивать в зазоре. Через несколько месяцев после того, как я ушла из дому, я затащила в зазор своего отчима и заколола его кухонным ножом, а наутро обнаружилось, что ночью он умер от сердечного приступа. И еще двое умерли до Ленор. А Рон Гастингс и Синди Аккерман до сих пор живы только потому, что они не пытались меня удержать. Видишь, Питер, я и впрямь смертоносна, как белладонна.

– Ну и что ж теперь делать? Значит, я влюблен в смертоносную белладонну. Пойми, наконец, Амариллис, мне не важно, чем ты занималась прежде. И ехать в Финнис-Омис мне что-то не хочется, так что приготовься: я сейчас скажу это слово на букву «с». ЭТО ВСЕГО ЛИШЬ СОН!

И – ничего. Огоньки свечей трепетали, бумажные стены колыхались на ветру, автобус все так же уверенно мчался вперед, к конечной станции. Амариллис коснулась моего лица:

– Я же тебе говорила, этот зазор теперь живет сам по себе. У нас мало времени. От меня одни неприятности, Питер… Мне все время нужно было влюбляться, и каждый раз я разочаровывалась раньше, чем те, другие. Пока я не встретила тебя, я меняла партнеров как перчатки, мужчин и женщин, без разбора, кто попадется под руку. Ты только представь себе, что будет, если я и тебя разлюблю! Сознательно я никогда не причиню тебе вреда, но кто знает, что может случиться в зазоре?!

Я задумался было об этом, но тут услышал собственный голос:

– Если ты меня разлюбишь, мне все равно, что случится потом.

И это была чистая правда, как ни странно.

– Я не верю в постоянство, Питер, – сказала она тихо, но как-то неубедительно.

Отвернувшись, она прикрыла глаза рукой и погрузилась в задумчивость.

Огоньки свечей трепетали, бумажные стены колыхались на ветру, автобус мчался вперед в облаке тишины. Что за нелепость, думал я, – умереть в зазоре! Автобус домчит нас до Бичи-Хэд и рухнет с обрыва, а в понедельник утром миссис Квин найдет нас мертвыми, и никто никогда не узнает, что случилось на самом деле.

Думай, велел я себе. Если этот зазор вырвался на волю из нас обоих, значит, где-то в глубине души мы знаем, чтó в нем возможно, а чтó – нет. Амариллис думает, что ей делать. А что делать мне? Автобус завихлял, не замедляя хода.

– Мы уже почти на краю, Питер, – сказала Амариллис. – Мы проходим сквозь самих себя.

Я словно онемел. Желудок скрутился в узел, и все ночи и дни, голоса и лица, имена и слова, все обещания и обманы былых любовей хлынули наружу неудержимой рвотой. Прошлое вздыбилось и обрушилось на меня муками стыда, корчами сожалений. Зачем, к чему было это все, что не удержать больше никакими силами? Что я отдал, что получил? Стало ли хоть кому-нибудь лучше от знакомства со мной?

С Амариллис творилось то же самое: извергая всю себя из беспомощно раскрытого рта в потоке всхлипов и слов, она уже не замечала, как автобус, раскачиваясь и подпрыгивая, неотвратимо несся к обрыву.

– Амариллис! – выдохнул я.

– Что?

– Если бы нам удалось…

– Что, Питер?

– Если бы нам удалось все это изменить…

– Нет, Питер. – Внезапно она успокоилась, лицо ее осветилось любовью. – Для меня уже слишком поздно. Но не для тебя…

Она вскочила и бросилась по лестнице вниз; я не отставал. Оказавшись на повороте рядом с люстрой, Амариллис выхватила свечу из подсвечника и швырнула в бумажную стенку. Я промчался ниже, и в тот же миг бумага вспыхнула пламенем, оранжевым, розовым, желтым, а Амариллис уперлась мне в спину ногой и пнула что было сил – сквозь огонь, наружу.

– Прощай, Питер! – воскликнула она, но я ухватил ее за лодыжку и потянул за собой, и оба мы рухнули на землю у самого обрыва, глядя, как проносится мимо нас, за край, полыхающий автобус. Пламя потускнело в лучах зари – над сумрачно поблескивающим морем поднималось солнце, – и мы проснулись на полу, среди скомканных простыней.

Амариллис – из тех женщин, что по утрам выглядят превосходно. А этим утром она была так прекрасна, что прямо дух захватывало: такой я ее еще никогда не видел.

– Скажи правду, – спросила она, – мы умерли?

– Не думаю. Что бы ты хотела на завтрак?

– Может, ерша? – предложила она застенчиво. Вот так женщина!

Примечания

1

Лиз Колдер (Calder, p. 1939) – английский издатель, одна из основателей крупного лондонского издательства «Блум-сбери», в котором с 1998 г. публикуются книги Р. Хобана.

(обратно)

2

W.H.Matthews. Mazes and Labyrinths. Longmans, Green & Co, 1922.

(обратно)

3

Nelson Algren. A Walk on the Wild Side. Rebel Inc., an imprint of Canongate Books Ltd.

(обратно)

4

Georg Christoph Lichtenberg. Aphorisms. Penguin, 1990.

(обратно)

5

Anthony Robbins. Notes from a Friend. Fireside, 1995.

(обратно)

6

Эпиграф из «Чжуан-изы», в пер. В. Малявина.

(обратно)

7

«Есть в Галааде бальзам…» – строка восходит к Библии, Иер. 8:22: «Разве нет бальзама в Галааде?»

(обратно)

8

Нельсон Олгрен (Algren, 1909–1981) – американский писатель, автор романов и рассказов, изображающих нравы чикагского «дна», трущоб и притонов. Действие проникнутого черным юмором романа «Прогулка по изнанке» («A Walk on the Wild Side», 1956) разворачивается во Французском квартале Чикаго во времена Великой депрессии; по словам самого автора, эта книга «наводит на мысль, что заблудшие люди иногда поднимаются по человеческим меркам гораздо выше тех, кто за всю свою жизнь ни разу не сбился с пути истинного».

(обратно)

9

Оливер Аньенз (Onions, 1873–1961), английский писатель, мастер готической прозы; «Манящая чаровница» («The Beckoning Fair One», 1911) – классический образец психологического «рассказа о привидениях».

(обратно)

10

«Безыменной здесь с тех пор…» – цитата из стихотворения «Ворон» Э. По, в пер. М. Зенкевича.

(обратно)

11

Уильям Моррис – Уильям Моррис (Morris, 1834–1896), английский художник, писатель, теоретик искусства; создавал изысканные орнаменты для тканей, обоев и ковров.

(обратно)

12

Марта Флеминг (Fleming, p. 1958) – канадская художница, ныне живущая в Англии, историк искусства, автор ряда книг и статей, посвященных исследованию общности между методологией научного и художественного творчества. Организованная ею выставка «Анимизм и атомизм» состоялась в лондонском Музее естественной истории и наук в 1999 г.

(обратно)

13

«Мейфлауэр» – английский галеон, в 1620 г. доставивший из Старого Света к берегам Америки 102 пассажира, которые основали первую колонию английских поселенцев («отцов-пилигримов»).

(обратно)

14

Лапуант (Lapointe), Лайн (р. 1957) – канадская художница и историк искусств; на протяжении 15 лет сотрудничала с Мартой Флеминг; участвовала в организации выставки «Анимизм и атомизм».

(обратно)

15

Рейнольдс (Reynolds), Джошуа (1723–1792) – английский художник и теоретик искусства. Камера-обскура – предшественницафотокамеры: темная комната с малым отверстием в одной из стен, через которое свет проникает внутрь, что позволяет получить изображения наружных предметов в проекции на плоскость; была популярна среди художников XVII–XVIII вв.; предполагают, что Джошуа Рейнольдс также использовал ее для создания некоторых полотен.

(обратно)

16

Майбридж (Muybridge), Идвирд (1830–1904), английский фотограф, разработавший систему фиксирования последовательности движений человека и животного при помощи серии фотографий, снятых через определенные интервалы времени. Изобрел специальный аппарат, названный им «зоопраксиноскоп», в котором один за другим достаточно быстро проектировались отдельные снимки и таким образом возникала иллюзия движения.

(обратно)

17

Эдвард Мунк (Munch, 1863–1944), норвежский художник, один из основоположников экспрессионизма.

(обратно)

18

Джон Уильям Уотерлтауз (Waterhouse, 1849–1917), английский художник-прерафаэлит, создатель романтических полотен на сюжеты из античной мифологии.

(обратно)

19

Лавкрафт (Lovecraft), Говард Филипс (1890–1937), американский писатель, один из основоположников жанра «ужасов». Образы, созданные Лавкрафтом, фигурируют в некоторых других романах Р. Хобана.

(обратно)

20

Идил Бирет (Biret, p. 1941), выдающаяся турецкая пианистка. Аудиозаписи всех мазурок выполнила в 1990 г.

(обратно)

21

«Амариллиде кудри не трепал…» – цитата из элегии Дж. Мильтона «Люсидас» (1637); приведена в пер. Ю. Корнеева.

(обратно)

22

Такемицу, Тору (1930–1996), японский композитор, автор произведений для симфонического оркестра, хора, камерных ансамблей, для струнных инструментов, традиционных японских инструментов и т. д. Сякухати – продольная бамбуковая флейта, отличающаяся мягким густым тембром и дающая особый звуковой эффект в виде шороха, шелеста. Бива – японский музыкальный инструмент лютневого семейства.

(обратно)

23

«Двойная жизнь Вероники» (1991) – фильм польского кинорежиссера Кшиштофа Кесьлевского, повествующий о судьбе двух сестер-близнецов, которые не знают о существовании друг руга.

(обратно)

24

Гигер (Giger), Ханс Руди (р. 1940), швейцарский художник, мастер жанра «ужасов».

(обратно)

25

Подразумевается дьявол – персонаж фильма Р. Поланского (1968) или одноименного мистического триллера А. Левина «Ребенок Розмари» (новеллизация, 1969).

(обратно)

26

«Видение» («Dreamscape», 1984, США) – фильм Дж. Рубина. Главный герой, ясновидящий, привлекается специалистом по парапсихологии для того, чтобы проникнуть в кошмары президента США и попробовать изменить их ход. Некая военная организация преследует другие цели – убить президента, воздействуя на него во сне.

(обратно)

27

«Исчезновение» («Vanishing», 1988, Нидерланды; римейк 1993, США) – фильм Дж. Слайзера. В центре сюжета – таинственное исчезновение молодой женщины, которая становится жертвой садистского психологического эксперимента.

(обратно)

28

«Смерть в Ла-Фениче» (1992) – популярный детективный роман итальянской писательницы Донны Леон (р. 1942); действие происходит в Венеции.

(обратно)

29

Banopemmo – венецианский речной трамвайчик.

(обратно)

30

Destra и sinistra – направо и налево (итал.).

(обратно)

31

Бронзовые мавры – скульптурная группа конца XV в. на крыше венецианской Часовой башни, две бронзовые фигуры, ежечасно отбивающие время, ударяя молотами по колоколу. Названы «маврами» из-за потемневшей бронзы.

(обратно)

32

Комиссар Брунетти – герой романа «Смерть в Ла-Фениче» и ряда других произведений Донны Леон.

(обратно)

33

В сказке братьев Гримм «Синяя свечка» ведьма посылает солдата в дупло не за огнивом, как в сказке Г.Х. Андерсена со сходным сюжетом, а за волшебной синей свечкой.

(обратно)

34

Мессиан (Messiaen), Оливье (1908–1992) – французский композитор, органист, музыкальный критик. Многие его произведения связаны с теологической и мистической тематикой. »Квартет на конец времени» был сочинен в концлагере «Шталаг VII» и впервые исполнен там же 15 января 1941 г.

(обратно)

35

Пиранези (Piranesi), Джованни Баттиста (1720–1778) – итальянский художник, гравер и архитектор. Упомянутая здесь гравюра входит в серию «Фантастические композиции тюрем», впервые изданную в 1745 г. и переизданную в 1760 г. с 16 переработанными композициями под названием «Тюрьмы, сочиненные Джованни Баттиста Пиранези, венецианским архитектором».

(обратно)

36

Эмили Дикинсон (Dickinson, 1830–1886) – американская лирическая поэтесса.

(обратно)

37

«И Цзин» – каноническая китайская «Книга Перемен», использовавшаяся в гадательной практике.

(обратно)

38

«Мост короля Людовика Святого» (1927) – повесть американского писателя Торнтона Уайлдера (Wilder, 1897–1975).

(обратно)

39

Джоэль Чандлер Харрис (Harris, 1848–1908) – американский писатель, прославился сборниками «Сказок дядюшки Римуса» (1881–1905), созданными на основе народных африканских сказок и афроамериканского фольклора; цитаты далее в пер. М. Гершензона.

(обратно)

40

Фрост (Frost), Артур Бердетт (1851–1928) – американский художник-иллюстратор и карикатурист, дальний родственник поэта Роберта Фроста. Его знаменитые иллюстрации к «Сказкам дядюшки Римуса» отличаются реалистичностью и чрезвычайной точностью в деталях.

(обратно)

41

Лампа в стиле тиффани – лампа из радужного стекла.

(обратно)

42

Гарольд Клейн – главный герой романа Р. Хобана «Грот Анжелики» (1999).

(обратно)

43

Древнегреческий миф об Орфее и Эвридике со всевозможными его вариациями – одна из излюбленных тем Р. Хобана, появляющаяся в большинстве его романов.

(обратно)

44

Георг Кристоф Лихтенберг (Lichtenberg, 1742–1799), немецкий писатель-сатирик, критик, ученый-физик, мастер афоризма.

(обратно)

45

Имеется в виду книга английского издательства «Пингвин-букс», выпускающего серии классики в мягкой обложке.

(обратно)

46

Уильям Моррис (Morris, 1834–1896), английский художник, писатель, теоретик искусства; создавал изысканные орнаменты для тканей, обоев и ковров.

(обратно)

47

Килим (тюрк. – перс.) – шерстяной безворсовый двусторонний ковер ручной работы.

(обратно)

48

Континуо (бассо-континуо, итал. «непрерывный бас») – нижний голос с присоединенной к нему гармонией, записанной в нотах под его звуками цифровыми обозначениями. Появился в конце XVI в.; в XVII–XVIII вв. умение владеть им считалось обязательным для всякого музыканта.

(обратно)

49

Кьяроскуро (ит. chiaroscuro – «светотень») – особая манера распределения света и тени в живописи, популярная в XVI–XVII вв., использовалась для передачи атмосферных эффектов, создания иллюзии пространства и трехмерного объема.

(обратно)

50

«Юнион Джек» – государственный флаг Великобритании.

(обратно)

51

«О Галуппи, Бальтазаро, ах какая мука…» – начальная строка стихотворения английского поэта Роберта Браунинга (Browning, 1812–1889) «Токката Галуппи». Бальтазар Галуппи (Galuppi, 1706–1784) – итальянский композитор; в стихотворении Браунинга описывается, скорее, некая воображаемая музыка, нежели одна из трех известных токкат Галуппи.

(обратно)

52

«Дурная слава» («Notorious», 1946, США) – фильм англо-американского режиссера Альфреда Хичкока (1899–1980) по сценарию Бена Хехта.

(обратно)

53

Ингрид Бергман (Bergman, 1915–1982) – шведская актриса, в фильме «Дурная слава» исполнила роль дочери умершего нациста, согласившейся работать на американскую разведку, но вынужденной для этого выйти замуж за соратника своего отца. Роль ее мужа, одного из главарей нацистского подполья в Аргентине, исполнил англо-американский Клод Рейнс (Rains, 1889–1967). Американский актер Кэри Грант (Grant, наст, имя Арчибальд Лич, 1904–1986) сыграл роль возлюбленного главной героини.

(обратно)

54

Листы желтой бумаги формата A4 – устойчивый мотив в произведениях Р. Хобана, ассоциирующийся с непредсказуемой стихией творчества

(обратно)

55

Эрих фон Штрогейм (Stroheim, 1885–1957) – американский кинорежиссер, актер, сценарист. Снимался в фильмах «Великая иллюзия», «Сансет-бульвар» и др.

(обратно)

56

Бичи-Хэд – мыс в Восточном Сассексе, на побережье Ла-Манша. Его меловые утесы поднимаются на 150 м над уровнем моря.

(обратно)

57

«Эй, Джек, вдарь джайв» («Hit that jive, Jack») – композиция из репертуара афро-американского джазового пианиста Нэта Кинга Коула (Cole, наст, имя Натаниэл Адамс Коулз, 1919–1965).

(обратно)

58

Энтони Роббинс – см. прим. 5; книга вышла в рус. пер.: Роббинс Э. Советы друга: 11 уроков по достижению успеха. М.: «Попурри», 2003.

(обратно)

59

Тед Дэнсон (Danson, p. 1947) – популярный американский киноактер. Кристаурия Уэлланд Аконг – американская писательница, автор книг о духовном целительстве.

(обратно)

60

«Мария Целеста» – американская бригантина, в 1872 г. найденная в открытом море полностью обезлюдевшей; загадка исчезновения ее экипажа так и не разрешилась.

(обратно)

61

Tabuia rasa – «чистая доска» (лат.)

(обратно)

62

Эдмунд Дюлак (Dulac, 1882–1953), английский художник французского происхождения, мастер книжной иллюстрации; проиллюстрировал, среди прочего, сказки «Тысячи и одной ночи» и стихотворения Эдгара По.

(обратно)

63

Келпи – в шотландском фольклоре злой водяной дух в облике лошади, топящий корабли и людей.

(обратно)

64

Скарлатти (Scarlatti), Доменико (1686–1757) – итальянский композитор и клавесинист, создатель виртуозного стиля игры на клавесине.

(обратно)

65

Том Уэйтс (Waits, наст, имя Томас Алан Уэйтс, р. 1956) – американский музыкант, певец, композитор, киноактер. «Прогулки по доске» («Walking Spanish») – песня о приговоренном к смертной казни из альбома 1985 г. «Псы дождя». Любопытно, что первым спектаклем, в котором были использованы песни Уэйтса, стала постановка в 1980 г. пьесы афро-американского драматурга Лэндфорда Уилсона «Есть в Галааде бальзам» (1965)

(обратно)

66

«Беспечный ездок» («Easy rider», 1969, США) – культовый фильм американского режиссера Денниса Хоппера, романтизировавший «беспечную жизнь» байкеров.

(обратно)

67

Битва при Азенкуре состоялась в ходе Столетней войны 25 октября 1415 г. близ селения Азенкур южнее г. Кале (Франция). Войско Генриха V Английского, более 2/3 которого составляли лучники, разгромило превосходящее по численности французское войско.

(обратно)

68

Биллем ван де Велде (Velde, 1633–1707) – нидерландский живописец, мастер морского пейзажа.

(обратно)

69

Эдвард Хоппер (Hopper, 1882–1967) – американский художник и гравер. Картину «Бензин», в точности описанную здесь, создал в 1940 г.

(обратно)

70

Хаммеровская готика – готика в духе фильмов британской киностудии «Хаммер», ориентированных на традиционные сюжеты и классическую викторианскую эстетику.

(обратно)

71

Редон (Redon), Одилон (1840–1916) – французский художник-символист; добивался слияния реальности и мистической фантазии. Кнопф (Khnopff), Фернанд (1858–1921) – бельгийский художник-символист; разрабатывал мотивы одиночества и зловещей таинственности.

(обратно)

72

Анжелика и Руджеро – восточная принцесса и принявший христианство сарацинский рыцарь, герои рыцарской поэмы Л. Ариосто «Неистовый Роланд» (1516).

(обратно)

73

«Мир есть что угодно, что имеет место» – искаженная цитата (правильно: «Мир есть все то, что имеет место») из «Логико-философского трактата» (1921) австрийского философа и логика Людвига Витгенштейна (Wittgenstein, 1889–1951).

(обратно)

74

Коттон Мазер (Mather, 1663–1728) – американский писатель и богослов, идеолог и историк американского пуританства.

(обратно)

75

«Морской пейзаж в лунном свете» – картина американского художника-символиста Альберта Пинкема Райдера (Ryder, 1847–1917), страстного почитателя поэзии Эдгара По.

(обратно)

76

«Носферату» («Nosferatu, Phantom der Nacht», 1979, ФРГ – Франция) – фильм немецкого режиссера Вернера Херцога, одна из лучших экранизаций романа Брэма Стокера «Дракула». «Чудовище из черной лагуны» («Creature from the Black Lagoon», 1954, США) – фильм американского режиссера Джека Арнольда о таинственном чудовище, обитающем в дебрях Амазонки.

(обратно)

77

Amazon.com – популярный интернет-магазин, торгующий книгами, аудио– и видеопродукцией.

(обратно)

78

«L'Eraclito Amoroso» (итал.) – «Влюбленный Гераклит».

(обратно)

79

Барбара Строцци (Strozzi, 1619–1677) – итальянская певица и композитор, стояла у истоков жанра кантаты.

(обратно)

80

Здесь и далее в этой главе воссоздается атмосфера знаменитого романа «Дракула» (1897) ирландского писателя Брэма Стокера (Stoker, 1847–1912).

(обратно)

81

Рэй Хендерсон (Henderson, 1896–1970) – американский композитор, автор популярных песен, с 1922 г. сотрудничавший с Лью Брауном – автором текстов; цитируется песня 1931 г. «Жизнь – это просто миска черешен».

(обратно)

82

Шандра – лекарственное растение семейства губоцветных; используется в народной медицине как средство от кашля и желудочных болей.

(обратно)

83

«Я люблю Люси» – популярный американский телесериал.

(обратно)

84

«Агатики» – стеклянные, глиняные, каменные и т. п. шарики для детских игр.

(обратно)

85

Образ из заключительного эпизода фильма «Кинг-Конг» («King Kong», 1933, США) американских режиссеров Мериана Купера, Эрнста Шодсака.

(обратно)

86

Бэзил Рэтбоун (Rathbone, 1892–1967) – англоамериканский киноактер; Питер Куилинг (Cushing, 1913–1994) – английский актер, сыгравший, среди прочего, роль доктора Ван Хельсинга в фильме «Дракула» 1958 г. Оба актера исполняли роль Шерлока Холмса в фильмах по рассказам А. Конан Дойла.

(обратно)

87

Герон Александрийский (I в. н. э.) – древнегреческий ученый и изобретатель, занимался геометрией, механикой, гидростатикой, оптикой. В числе его многочисленных изобретений – фонтан, состоящий из двух емкостей, соединенных трубками.

(обратно)

88

Клод Лоррен (Lorraine, наст. фам. Желле, 1600–1682) – французский художник, один из создателей классического пейзажа.

(обратно)

89

Хогстратен (Hoostraten), Самуэл ван (1627–1678) – голландский художник, стремился к иллюзионистическому воссозданию реальных предметов и пространства в технике живописи. Изготовлял так называемые волшебные ящики – коробки с нарисованным внутри на стенках интерьером голландского дома, с его укромными уголками, альковами и анфиладами комнат, видимых в дверные проемы. Один из таких ящиков находится в Лондонской национальной галерее.

(обратно)

90

Обманка (фр. trompe-l'oeil) – иллюзорное воспроизведение живописными, графическими или скульптурными средствами реальных предметов или фигур, вызывающих эффект присутствия подлинной натуры, а не изображения.

(обратно)

91

«Мужчины, женщины: руководство по эксплуатации» (1996, Франция) – фильм французского режиссера Клода Лелюша.

(обратно)

92

Уолтер де ла Map (de la Mare, 1873–1956) – английский поэт.

(обратно)

93

Джони Митчелл (Mitchell, наст. имя. Роберта Джоан Андерсон, р. 1943) – канадская певица, композитор, гитаристка, пианистка.

(обратно)

94

Георг Гроддек (Groddek, 1866–1934) – немецкий врач, психотерапевт, один из основателей психосоматической медицины.

(обратно)

95

Лигети (Ligeti), Дьердь (р. 1923) – венгерский композитор-авангардист. Булез (Boulez), Пьер (р. 1925) – французский композитор, один из лидеров европейского композиторского авангарда в 50 – 60-е гг. Бертуистл (Birtwistle), Харрисон (р. 1934) – английский композитор-авангардист; в начале 90-х гг. Р. Хобану довелось сотрудничать с ним как автору либретто к его опере «Вторая миссис Конг».

(обратно)

96

Антониу Карлос Жобим (Jobim, 1927–1994) – бразильский композитор, основоположник стиля боссановы.

(обратно)

97

«Тоска» (1899) – опера итальянского композитора Джакомо Пуччини (Puccini, 1858–1924). Главная героиня оперы, Флория Тоска, закалывает кинжалом негодяя Скарпию, домогающегося ее любви.

(обратно)

98

Игра слов; «Джон Смит» – марка пива; Джон Смит и Покахонтас – герои предания об основателях американской колонии Виргиния. Согласно легенде, капитан Джон Смит (1579–1631) был спасен из индейского плена дочерью вождя Покахонтас.

(обратно)

99

Веласкес (Velaskez), Диего (1599–1660) – испанский живописец; здесь, по-видимому, имеется в виду его знаменитая картина «Венера перед зеркалом» (1650), хранящаяся в Лондонской национальной галерее. На этом полотне полулежащая спиной к зрителю обнаженная богиня смотрится в зеркало, которое держит перед ней Амур.

(обратно)

100

Бэттерси – лондонская тепловая электростанция, славящаяся изысканной футуристической конструкцией.

(обратно)

101

Комедия дель арте (итал. commedia dell arte) – итальянская комедия-импровизация, с постоянными персонажами (Панталоне, Доктор, Капитан и др.), переходившими из спектакля в спектакль; была популярна в Италии в 1560–1760 гг.

(обратно)

102

Калло (Callot), Жак (1592 или 1593–1635) – французский гравер и рисовальщик; персонажи комедии дель арте принадлежали к числу его излюбленных образов.

(обратно)

103

Droit du seigneur – «право первой ночи» (фр.)

(обратно)

104

Фюсли (Füssli, Fuseli), Иоганн Генрих (1741–1825) – швейцарский художник-романтик; имеется в виду его картина «Кошмар» (1781).

(обратно)

105

Автор допускает анахронизм: описываемые в романе события происходят в 1993 г., а фильм К. Лелюша был снят в 1996 г.

(обратно)

106

Солер (Soler), Антонио (1729–1783) – испанский композитор, органист.

(обратно)

107

«Plaisirs d'amour» («Любовные услады», 1998) – сольный альбом композитора и исполнителя Рене Обри (Aubry, p. 1956).

(обратно)

108

Лесной дух. В этой главе описана постановка сказки «Спящая красавица» в лондонском кукольном театре «Ангелочек»; инсценировка – Грегори Моттон (Motton), режиссер – Кристофер Лейт (Leith). В спектакле задействованы марионетки выдающегося мастера-кукольника Джона Райта (Wright); в качестве музыкального сопровождения использована музыка из балета П.И. Чайковского «Спящая красавица».

(обратно)

109

«…Амариллис тотчас влезла в шкуру марионеток» – оживающая марионетка – один из излюбленных мотивов в творчестве Р. Хобана.

(обратно)

110

In loco parentis – «вместо родителей» (лат.).

(обратно)

111

Подразумевается роман В. Набокова «Лолита».

(обратно)

112

Хью Миддлтон (Myddelton, 1560–1631) – лондонский коммерсант, олдермен, член парламента в 1603–1628 гг. Организовал и финансировал ряд работ по благоустройству города, в т. ч. строительство системы водоснабжения.

(обратно)

113

«Шрикбэк» («Shriekback») – английская группа 80-х гг., основанная гитаристом и вокалистом Дэйвом Алленом (Allen). Строка из песни «Все тропы сходятся на вершине» («Everything that rises must converge») – также название знаменитого рассказа американской писательницы Фланнери О'Коннор (O'Connor, 1925–1964), изображающего трагедию отчуждения между близкими людьми и запоздалого прозрения.

(обратно)

114

Китти-Хоук – городок в Северной Каролине (США), где братья Орвилл и Уилбер Райт 17 декабря 1903 г. осуществили первый в истории человечества пилотируемый полет на моторном аэроплане «Флайер-1». Дальность первого полета, в котором пилотом был Орвилл, составила 37 м, а длительность 12 с.

(обратно)

115

Цитата из романа Германа Мелвилла (Melville, 1819–1891) «Моби Дик» (1851), в пер. И. Бернштейн.

(обратно)

Оглавление

  • 1. Первый раз
  • 2. Пустоты
  • 3. Второй раз
  • 4. Безыменной здесь
  • 5. Новое, странное
  • 6. Отель «Медный»
  • 7. Венеция?
  • 8. Старуха, как черная кошка
  • 9. У каждого своя
  • 10. Кстати, об автобусах
  • 11. Вот так умница Господь Бог
  • 12. Утесы и пропасти
  • 13. Как славно
  • 14. Стрела памяти
  • 15. Отныне и докуда впредь?
  • 16. По полочкам
  • 17. Прошлой ночью
  • 18. Прогулки по доске
  • 19. Память тисса
  • 20. Темная дорога
  • 21. Женщины-птицы
  • 22. Амариллис без прикрас
  • 23. Мэн. Или Массачусетс…
  • 24. Ущелье Борго
  • 25. Миска черешен
  • 26. Извращения
  • 27. Манящая иная
  • 28. И что теперь?
  • 29. Формы
  • 30. Сувенир
  • 31. Морской порт
  • 32. Комедия дель арте
  • 33. Воскрешая в памяти
  • 34. Друзья, которых с нами нет
  • 35. Лесной дух[108]
  • 36. Музыкальная интерлюдия
  • 37. Ничего, бывает
  • 38. Финнис-Омис
  • *** Примечания ***