Михалыч и черт [Александр Владимирович Уваров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Уваров МИХАЛЫЧ И ЧЕРТ

Михалыч и черт

1.
Михалыч был простой алкаш.

Ходил он всегда в грязном, засаленном, продранном в нескольких местах свитере.

Брюки тоже всегда были одни и те же — заплёванные остатками похмельных тошнот, тёмные, но уже без определённого цвета, густо и щедро посыпанные пылью, с бахромой растрёпанных нитей, распущенных по самому низу.

Имени Михалыча никто толком не знал, да и сам он, наверное, его уже и не помнил. Так все и обходилисьне то отчеством, не то просто прозвищем.

Михалыч подрабатывал где придётся, в основном у торговых палаток. На постоянную работу его не брали. И правду сказать — кому нужен алкаш?

Никому не нужен. Ещё украдёт что-нибудь и пропьёт. Или разобьёт. Или потеряет.

Следи тут за ним…

Но мусор, к примеру, на помойку относить позволяли. И ящики пустые относить со склада или из палатки так же разрешали.

Что грязное и не бьётся — то всегда доверяли.

Таков был Михалыч.

Чёрт же был дух древний и мистический.

Звали его так: Анемподист Навратасклар Аверхоер. И ещё сто сорок девять древнейших и тайных имён, кои и составляли его полное мистическое имя.

И услышав столь мудрёное имя, можно было подумать, будто чёрт этот состоит в высшей адской иерархии и у самого Люцифера на приёмах бывает. Или, скажем, у Асмодея на балах.

Но нет, ничего подобного.

Ранг у этого чёрта был совсем невысокий. Так себе ранг. Проще сказать: мелочь адская, бесперспективная.

Так (или почти так) и в личном деле у него было записано. Бесперспективный, дескать. И всё тут.

И потому был чёрт чем-то отдалённо похож на Михалыча.

И так же возился в основном с мусором. С человеческим мусором.

Ну, понятно, с каким: бродяги там всякие, асоциальные элементы… Работягами простыми, с заводов, тоже занимался.

Другим чертям, рангом повыше, работу, конечно, поинтересней давали. Министров соблазнять, президентам всяким там разным адюльтеры устраивать. Тоже, конечно, не сахар служба, но народ поприличней и даже иногда одеколоном дорогим пахнет. А не носками там, к примеру, всякими старыми.

Да и бюджет на соблазнение соответствующий выделяли. Банкеты разные с икрой или, скажем, бабу какую привести… Руководство адское операции финансирует, а вместо отчёта ему — шиш с маслом от подчинённых.

Лапами разводят, хвостом виляют и глаза при этом у каждого — такие честные, такие ясные.

«Нету, дескать, квитанций. И счетов нету никаких. И вообще никаких бумажек не осталось. Да, признаю: жрал министр и пил как лошадь. И сауну заказывали. И девки на квартире вроде были… Или на даче уже…Плохо помню, работа у меня тяжёлая… Да, я за всё платил. Так он же сам плакался, что от зарплаты до зарплаты у своего водителя занимает. Так и говорил. А «Ролекс» ему на день рождения подарили…Так и сказал. Конечно, жалко его. И официанту тоже я платил, чтобы он его превосходительство в душе отмочил, прежде чем к супруге евонной везти. Нельзя же… У меня работа деликатная, я и сам понимаю. А квитанций нету… И чеков никаких не выписывали…»

Не нету — и нету.

Операция проведена, объект обработан, деньги израсходованы. И точка.

Весело жили черти. Те, что с министрами.

У Анемподиста, конечно, таких радостей не было.

Под работягу много ли спишешь?

Ну, бутылку пива. Ну, три. Ну, в крайнем случае — десять.

Ну, хорошо, ящик водки можно списать. Но не больше.

Официально в адской канцелярии принцип минимальных затрат действует. Выделяют только то, что необходимо для соблазнения. И не более. Сумеешь бюджет обосновать — получай сумму и расписывайся.

Но кто же поверит, что для соблазнения и организации духовной погибели какого-нибудь мужичонки с городской окраины его непременно на «Мерседесе» надо было возить или, скажем, девок из салона нанимать и тайский массаж ему устраивать?

Никто не поверит.

Скучные дела у Анемподиста были.

Но, верно, вы и не поверите, что за дела эти скучные Анемподист взялся по своей собственной воле.

В институте был он лучшим выпускником и вправе был сам выбирать направление своей работы.

Мог бы даже в элитную спецгруппу попасть. Ту, что творческую интеллигенцию курирует. Да и к президенту какому-нибудь его бы с большим удовольствием пристроили бы.

Но была у Анемподиста Мечта.

Именно так. Мечта с большой буквы.

Великая мечта о Великом Соблазнении.

Теорию соблазнения, одну из труднейших институтских дисциплин, знал Анемподист назубок.

В учебниках всё было досконально объяснено и разложено по полочкам. Изучение объекта, сбор материала, обработка, проверка связей, круг общения, интересы, пороки, слабые места, предварительный зондаж, создание благоприятной ситуации, выход на объект, проведение операции, контроль объект, отчёт. Дезавуирование. Нейтрализация. И точка.

Всё расписано. Всё проверено многовековым опытом.

У Анемподиста же натура была творческая.

И от всей этой рутины его тошнило.

И была у него своя собственная теория.

И теория эта гласила, что не важен ни социальный статус объекта соблазнения, ни его возраст. Не важны ни полномочия и ни перспективы роста.

Считал Анемподист, что не должно соблазнение преследовать утилитарные цели.

Полагал он, что соблазнению надо вернуть его исходное мистическое начало. Что должно соблазнение раскрывать самые потаённые уголки сознания соблазняемого и увеличивать силу Ада не укреплением мирской власти, а созданием великой, вечной, нерасторжимой связи жителей преисподней с сознанием всех, всех, всех смертных, кои населяют земную обитель.

И главным, по замыслу Анемподиста, во всём этом процессе должно было стать желание соблазняемого.

Особое желание. Желание Необычных, Неведомых и Противоестественных вещей.

Не порочных, извращённых наслаждений. О, нет, адские мастера соблазнений, безусловно, преуспели в подобных рода вещах, но сколь глупо и нерационально израсходовали они при этом духовную энергию своих подопечных, не увеличив при этом ни мощь преисподней, ни энергию тёмного мира. И нисколько не поколебав трон Небесного Царя.

Впрочем, задумывался иногда Анемподист и над такими крамольными вопросами: а хотели ли собратья его и вправду поколебать тот самый Трон? И не фикция ли эта самая борьба Света и Тьмы? Не спектакль ли это для детей, простодушных и наивных? Не специально ли пускают по неверному, тупиковому пути энергию и усилия рядовых бойцов Ада? Не на потеху ли Небесному Царю сжигают понапрасну в топках пороков жизни своих подопечных его собратья-соблазнители?

Никому он мыслей своих не высказывал. И сам гнал прочь, и сам боялся их.

Но о своей теории соблазнения рассказывал охотно.

Но над ним, как правило, смеялись.

А его институтский преподаватель, бывало, ему говорил: «Вы, Анемподист, создаёте трудности на пустом месте. Чтобы душу скушать — её деликатесами духовными откармливать необязательно. У вас клиентов и без подобных ухищрений будет много, так что рекомендую вам брать не качеством, а количеством. Тем более что качественный материал во все времена был редок, а сейчас — в особенности. Так что гоните вал, друг мой, и за вашу карьеру я буду спокоен.»

«Не буду я кушать никого» думал Анемподист, выслушивая подобные речи. «Резервуар… Бездонный резервуар духовной энергии на месте обезьяньего стада. Вот оно — Соблазнение. Вот она — подлинная сила преисподней».

И закончил он институт. И выбрал себе такое направление, от которого любой чёрт бежал, как от ладана.

И завяз навеки в бюрократическом болоте адской канцелярии.

2.
Михалыч и сам не понял, как он вызвал чёрта.

Наверное, он просто до него допился.

Так бывает иногда. На определённой стадии даже самое банальное употребление алкоголя может превратиться в магический ритуал.

И откроются тогда двери в неведомое, и иное солнце позолотит нежно лучами своими изумлённые лица обитателей земного мира, заглянувших случайно в эту Великую Бесконечность.

А там, по другую сторону двери, возле самого порога, сжавшись, спрятавшись и притаившись, будут ждать, с надеждой и нетерпением, ангелы, монстры, призраки, лярвы, души умерших и души ещё не рождённых существ, и ещё великое множество созданий, которые всегда были и будут бесконечно благодарны каждому, кто сумел открыть эту дверь.

Золотист и печален отблеск солнца, освещающего их бесконечный и странный мир.

Грустны их взгляды. Скучно им.

Но как же рады они поиграть с каждым, переступившим порог!

Как они ждут гостей! С каким нетерпением!

И вот, в тот довольно уже поздний час, Михалыч, сам того не ведая, проделал ритуал вызова нечистой силы.

И он был принят.

Дверь отворилась тихо, без скрипа.

Дежурный чёрт зафиксировал вызов и Анемподист, измотанный до крайности бестолковыми своими командировками, отметившись в журнале канцелярии соблазнений, проклял в очередной раз несчастную свою судьбу и переступил порог, явившись вызвавшему ему Михалычу во своём потрёпанном адском наряде.

И дверь закрылась, всё так же тихо.

Явился чёрт грустным, уставшим и злым. Как чёрт.

Поздоровался, протянув вялую лапу, поросшую густыми чёрными волосами (и которую допившийся до ритуала Михалыч так и не пожал) и сел рядом с вызвавшим его объектом грядущего соблазнения на покосившийся и жалобно скрипящий ящик из-под фруктов (ящики эти, во множестве валявшиеся на пустыре возле небольшого импровизированного рынка у метро использовал Михалыч как мебель, и, в зависимости от того, как они были расставлены и положены, заменяли стол, стул, а подчас и кровать).

Темнело. Над ещё не остывшим асфальтом потянуло лёгким, прохладным ветерком.

Был ранний июнь. Чудесный, тихий вечер.

На дальней, заброшенной площадке, возле самого крайнего ряда торговых палаток, там, где Михалыч совершил свой магический ритуал, было тихо и пусто. Ветер сметал пыль и перекатывал желтоватые окурки.

Минут пять сидели они в полном молчании и без движения.

Потом Михалыч, медленно вращая остекленевшими глазами, задвигался, согнулся с кряхтением, скребнул несколько раз ногтями асфальт и подобрал подброшенный ему ветром «бычок». Достал коробок. Сломав три спички, с четвёртой закурил.

В вечернее небо медленно поплыли серые кольца кислого, едкого дыма.

Чёрт поморщился, звонко щёлкнул длинными, узловатыми пальцами и поднёс Михалычу открытую пачку сигарет.

Михалыч, нисколько не удивляясь и не задавая вопросов, вытащил пригоршню; сминая сигареты, сунул их куда-то под грязный свитер и продолжал дымить окурком.

— Анемподист, — представился чёрт.

— Иди ты… — равнодушно, без злобы и раздражения, и с интонацией совершенно неопределённой ответил Михалыч.

И ещё примерно минуту пытался объяснить, куда именно его собеседнику следовало бы пойти. Но речь свою закончить так и не смог, пустил слюну изо рта и замолк.

— В соответствии с проведённым вами ритуалом и правилами обители Тьмы прибыл для соблазнения, — с отвращением к самому себе и своей работе произнёс Анемподист положенную для таких случаев фразу и подумал при этом: «Смилуйся Люцифер! Для кого я всё это говорю?»

И оглядел он место, в которое прибыл.

Место было самым обычным. Много раз он видел такие места.

Город на исходе дня.

Солнце садилось за крыши вытянувшихся в ряд домов-девятиэтажек.

Длинная оранжево-красная полоса протянулась по небу.

Вечерний мир был суетен и неспокоен. Словно капризный ребёнок, он играл, метался, носился, кричал и капризничал — и вовсе не хотел засыпать.

«Как же шумны люди» думал Анемподист, прислушиваясь к пьяным перебранкам, долетавшим до него из двора, скрытого сплошным рядом покрытых серебристым пухом тополей. «И как же они однообразны!»

Очень долго, минут двадцать, просидели Михалыч и чёрт в полном молчании.

«Надо бы предложить чего-нибудь» решил наконец верный своему служебному долгу Анемподист и опять щёлкнул пальцами.

И тут же в его руках появилась прохладная, чуть запотевшая и уже открытая бутылка пива. В этот тёплый летний вечер смотрелась она столь соблазнительно и капли так заманчиво сбегали вниз по тёмному стеклу, что, не будь Анемподист чёртом, а, допустим, простым смертным, он бы, пожалуй, и сам бы продал кусочек души своей за пару хороших глотков.

Михалыч же, у которого организм вечно был пересохший и охваченный неугасимым пламенем («предвестником адского» как сказал бы проповедник из воскресной телепередачи) и тем паче ни торговаться, ни вопросов никаких задавать не стал, а лишь прохрипев что-то, протянул руку, выхватил бутылку у Анемподиста и припал к ней, блаженно зажмурившись.

Сделав несколько глотков, Михалыч ощутил вдруг какое-то странное, неведомое ему ранее чувство. Мутный, желтоватый туман, затопивший его сознание, стал вдруг рассеиваться и исчезать.

Дыхание сделалось лёгким и ровным. Едва ощутимый холодок прошёл по всему телу. Руки почти перестали дрожать и язык задвигался во рту легко и гибко.

Михалыч удивился и даже попытался задуматься.

Откровенно говоря, было это для него не так уж и просто. Мысли всегда казались ему разноцветными лёгкими бусинками, раскатившимися по разным углам большой, плохо освещённой комнаты. Разыскать и собрать их всегда было трудно, но и собранные, они проскакивали сквозь пальцы и вновь прыгали по полу, раскатываясь в разные стороны.

Сейчас же Михалыч почувствовал, что мысли-бусины эти, словно бы под воздействием какой-то чудесной силы, стали сами прыгать ему в руки одна за другой.

И первая мысль была такой: «Хреновина какая-то творится…»

Михалыч с подозрением взглянул на этикетку (мало ли чего подсунут), но разобрать и прочесть ничего не смог. Буквы на этикетке были изогнутые, растянутые и искривлённые одновременно.

Вкус же у напитка был явно пивной и Михалыч решил, что это, должно быть, импортное пиво (это была вторая мысль) и, возможно, туда какая-нибудь дурь примешана (это была уже третья мысль).

И, призадумавшись ещё раз, понял вдруг Михалыч, что на площадке он не один.

Рядом с ним, раскачиваясь на монотонно скрипящем деревянном ящике, сидел странного вида мужик с голыми волосатыми ногами, которые заканчивались какими-то странными перепончатыми лапами с длинными когтями. Руки у незнакомца тоже были странные, очень длинные, тёмные, с бледно-зелёными пятнами.

Правда, бродяжничая всю свою сознательную жизнь и околачиваясь возле ларьков, палаток, пивнушек и забегаловок, Михалыч насмотрелся всякого и потому нисколько не удивился и не испугался.

Но, сообразив, что столь странное пиво подсунул ему именно этот мужик, решил Михалыч вопрос прояснить.

— Ты чего мне за херню такую дал? — полюбопытствовал Михалыч.

И, с самой добродушной своей иронией, добавил:

— Нассал что ль туда для крепости?

И съёжился при этом на всякий случай, ожидая, что незнакомец двинет ему в челюсть, не оценив всей тонкости его юмора.

Незнакомец же, обнажив в улыбке длинные тёмно-жёлтые клыки («рожа у него — страшней моей» подумал Михалыч), начертил в воздухе какой-то замысловатый знак и тут же выхватил, неизвестно откуда, вторую такую же бутылку.

— «Инферно Брюэри и Компания», — нараспев произнёс незнакомец. — Сварено в преисподней, одобрено к применению во всех сферах мироздания…

И, подумав, добавил:

— Кроме, разве что, рая…

И странно захихикал.

«Ёбн. тый» подумал Михалыч.

И задал второй вопрос:

— Ты кто?

— Чёрт, — просто и ясно ответил незнакомец. — Явился для совместного распития спиртных напитков и последующего соблазнения.

«Допился» с обречённостью и равнодушием к своей судьбе подумал Михалыч. «А, может, не я, а он допился?»

И тут Михалыч вздрогнул, словно обдало его холодом.

«Соблазнения… Пидор он, что ли?»

И взглянул на незнакомца теперь уже с подозрением.

С таким уродом трахаться ему не хотелось. По крайней мере, за одно только пиво…

— И откуда ты, хер волосатый, взялся тут? — уже с вызовом спросил Михалыч (на всякий случай, правда, опять сжавшись и даже приготовившись быстро, с первого же удара, хлопнуться на землю и отключиться до лучших времён).

— Из Ада, — всё так же просто и коротко пояснил Анемподист. — Явился в серую сферу мироздания по основному каналу перемещения в связи с поступившим вызовом. В настоящее время прохожу службу соблазнителем сорок шестого разряда, наград и благодарностей не имею, время выслуги — пятьдесят четыре года. Зовут Анемподист. Что заказывать будем?

— Ёб тыть, — произнёс Михалыч, пытаясь осознать услышанное. — А, может, того… Ещё за пивом сгоняешь?

И, почти демонстративно поставив пустую бутылку на асфальт, резко пнул её. Та, жалобно зазвенев, откатилась к самому краю площадки.

«Тоже ведь ритуал» подумал Анемподист. «А некоторые ещё и об землю бьют».

И проделал то же со своей.

— А, может, не будем на мелочи размениваться? — спросил Анемподист и, опять щёлкнув пальцами и вычертив замысловатый знак (при этих его действиях Михалыч уже заметно оживился и даже начал слегка подпрыгивать) достал прямо из воздуха что-то светлое, на пиво явно не похожее, но столь же знакомое и родное.

— «Гжелки», холодненькой? — и Анемподист с ухватками профессионального официанта выставил прямо на асфальт две неизвестно откуда взявшихся рюмки.

«А с реквизитом я переборщил» подумал Анемподист. «Этот засранец и из пластикового стаканчика упился бы за милую душу. Если он рюмку разобьёт — мне её до Страшного Суда бухгалтерия не спишет».

Но заниматься дематериализацией ему уже не хотелось и для не искушённого в бонтонах и комильфо Михалыча скромная вечерняя выпивка обрела вдруг черты великосветского раута (ещё бы, с такой то посудой и обхождением).

После пятого «ну, будем!» Михалыч уже обнимал мохнатого друга за плечи и демонстрировал полную готовность к соблазнению.

— Нет, ну ты сам пойми, — ораторствовал Михалыч, — ведь, б…ь, ни одна сука даже в подъезд не пускает. А чё у них там? Дворец что ли? Да раз…би их душу! Там же зассано всё! Сами в говне живут! Все в говне живут, а мне — гуляй, дескать!

— А у тебя что, с квартирой проблемы? — спросил Анемподист. — Нету?

— Почему нету? Была! — с гордостью ответил Михалыч. — В Коломне, на сто первом километре. Слышал по такие? Как с «химии» откинулся…

«Криминальный пролетариат» отметил про себя Анемподист. «Классический случай. Ну что ж, попробуем вариант со сканированием мозга.»

— …И с бабой той вместе выпили, — вдруг с середины начал рассказывать какую-то историю Михалыч. — Баба то ослепла, её и в больницу… А потом и вообще того… А я то оклемался. Пил то меньше, да и поздоровей её буду. Поздоровей буду, говорю. У самого то тоже и с глазами, и с сердцем… Да и вся жизнь такая, е…ь её!

— Хочешь, здоровым сделаю? — предложил Анемподист. — Как в молодости. Хочешь?

— Я те так скажу, — тоном античного мудреца ответствовал Михалыч, — здоровья должно быть ровно столько, чтобы на выпивку хватало. А всё, что больше — всё равно пропьёшь. Ну, будем!

— А, может, и на что другое здоровье пригодится? — выпив, вновь вернулся к той же теме Анемподист. — Для баб, например?

— Да не стоит у меня на этих бля. ей, — отмахнулся Михалыч.

— А если встанет? — упорствовал Анемподист.

— Не пиз. и, мужик, — закрыл тему Михалыч. — Я уж говна с ними наелся. Я пацаном был — у меня кореш один по малолетке на такой-то херне залетел…То ли он чего, то ли она кричала…Так на зоне и вскрылся…Я, когда откинулся, подумал — к еб. не матери. Вот с той бабой, е. ть ту Люсю… Да не, она не Люся, её Катькой вроде звали…

— Михалыч, закрой еб. льник! — раздался вдруг строгий начальственный голос.

Михалыч тут же осёкся и испуганно затих.

В ярком сете голой лампочки, в проёме настежь открытой двери одной из палаток, примыкавших вплотную к площадке, опираясь мускулистой лапой о дверной косяк, стоял в полурасстёгнутой рубахе сонный продавец Костя (он же, по совместительству и охранник этой палатки).

— Покемарить не даёшь, козёл, — продолжал Костя. — Чего распизд. лся на ночь глядя? По еб. льнику захотел?! Чего молчишь?! Я тебя спрашиваю!

— Да я вот… с человеком, — промычал Михалыч.

— Ты чё разводишь, говно?! — начал заводиться Костя. — С каким ещё, на х. й, человеком?

Он и в самом деле видел только пустую, полутёмную в наступивших сумерках площадку и болтающего с собой оборванного старика, размахивающего руками и раскачивающегося на скрипучем ящике.

Анемподист не любил свидетелей и всегда видим был только тем, кого он являлся соблазнять.

И никто более видеть его не мог.

«Заткнись и спать» мысленно скомандовал Анемподист.

Костя тут же заткнулся и пошёл спать, с грохотом захлопнув дверь.

— А теперь, Спиноза Цицеронович, ближе к теме, — решительно пресёк горестные и путанные рассказы Михалыча Анемподист. — Я уже сказал, что по мелочам размениваться мы не будем…

— И хлопнем, и добавим, — закивал и запрыгал Михалыч.

И хлопнул, и добавил.

— И приступим мы с тобою, друг мой любезный, к Великому Соблазнению, — не давая себя сбить с мысли, продолжал Анемподист. — Я тебе ничего предлагать не буду. И ты мне ничего не заказывай. А поступим мы следующим образом. Закрой глаза и представь что-нибудь необычное. Странное. То, что снилось когда-нибудь или привиделось. Любую вещь, любой предмет. Только должно это быть что-то очень, очень Необычное.

«Да такое, чтобы весь мир божий и всё это воинство небесное содрогнулось» мысленно добавил Анемподист.

И вслух продолжил:

— И, представив это, возжелай. Пожелай иметь это сейчас, здесь, прямо в этом дерьме, в этом вонючем, зассанном, засранном, залюбленном Христом мире! Пожелай, чтобы Это было. И пусть это будет первое, что придёт тебе в голову. Пусть даже не один образ, пусть много. Я это сделаю! Я клянусь — ты получишь Это!

— Чего надо то? — почти шёпотом спросил Михалыч, каким-то особенным чутьём сообразив, что собутыльник его учудит сейчас такое, что либо он, Михалыч, будет сыт и пьян до конца дней своих, либо закончит дни эти в очередных мордовских лагерях.

— Закрой глаза! — скомандовал Анемподист.

Михалыч послушно закрыл.

«Режим сканирования активизирован» услышал Анемподист доклад дежурного чёрта. «Анализаторы сознания и подсознания включены. Блокировка памяти отключена. Режим экстремальной материализации инициализирован. Статус — полная готовность.»

«Принято» по телепатической связи ответил Анемподист. «Ну, чёрная команда, не подведи!»

— А теперь представляй, — скомандовал Анемподист и, прошептав заклинание, поднял руки чёрными ладонями к небу.

С тёмного неба, на котором уже проступили первые звёзды, ударила вдруг в притихшую землю слепящая бело-голубая молния.

И молния эта не исчезла сразу, а застыла, замерла на долю секунды, на бесконечно долгое мгновение, наполненное каким-то неземным, потусторонним, непередаваемым ужасом.

И потом она погасла. Исчезла.

И раздался тяжёлый, гулкий удар грома.

Асфальт на площадке раскололся, осколки веером разлетелись в стороны, осыпав крыши и стены всех окрестных киосков, палаток, ларьков и маленького магазина с пыльными витринами и гордой надписью «Super Market» над входом.

Из образовавшейся в асфальте трещины ввысь взметнулась тугая струя Великого, Невиданного, Необычайного Фонтана, в струях которого в самых невообразимых пропорциях и сочетаниях смешались все мыслимые и немыслимые водки, вина, самогоны, настойки, наливки, бормотухи; все виды пива, портвейна и спиртовых смесей, а также клей, эфир, новокаин, моча, фекалии, вода грязных подвальных луж, ржавые струйки казённых душей, слюна плевков, холодные дожди, немножко слёз и даже, кажется, литров десять растерянной годами крови.

И под зловонными струями этого чудовищного фонтана по площадке с визгом заметалось какое-то жуткое существо, волосатое, четырёхрукое, всё покрытое ягодицами, непрестанно дрожавшими и сжимавшимися.

— Ну, бляха муха, — резюмировал ошарашенный Михалыч. — И это что, я, что ли, сделал?

— Кто это? — с брезгливостью спросил Анемподист, показав пальцем на мокрого монстра, прыгавшего вокруг фонтана.

— Да вроде…Васька-пидор, любовь моя, — ответствовал Михалыч, скромно потупив глаза. — Я его чёй-то таким представил…

— Чего гремит? Гроза, что ли? — в дверном проёме снова возник проснувшийся Костя.

И, увидев материализовавшуюся любовь Михалыча, дико заорал, быстро-быстро крестясь обеими руками то на православный, то на католический манер.

Анемподист закрыл ладонями лицо и зашипел, давясь самыми древними, самыми длинными и самыми изощрёнными ругательствами.

Потом опустил ладони и решительно заявил:

— Ну всё, спектакль окончен!

И тут же исчез фонтан, исчез монстр Вася.

Мгновенно затянулась трещина в асфальте, и разлетевшиеся осколки вновь вернулись на свои места.

И только зловонные лужи Анемподист убрать так и не смог. Их материализация была проведена исключительно удачно.

Получив очередной приказ спать, Костя рухнул прямо у порога, с поднятой в крестном знамении рукой.

— Да, хреновый из тебя мятежник, — с нескрываемым презрением заявил Анемподист. — Не переустройство мироздания с тобой надо устраивать, а кошмар трёхкопеечный. Хоть бы ты слона зелёного вообразил или собачку розовую. Вот посмеялись бы тогда…

Михалыч хлопал глазами и непрерывно ощупывал на себе мокрую одежду, словно объяснение всех происходящих чудес завалялось где-то в кармане или запало за подкладку.

— Ладно, — подвёл итог Анемподист, — пойдём отдыхать.

И по телепатической связи добавил:

«Объект отдыхает. Всем системам отбой».

3.
На ночлег устроились в ближайшем парке.

За их спинами моргали сонные, однообразно-жёлтые светофоры, выгнулась усталой дугой длинная эстакада, по которой время от времени пролетали с гулом, грохотом или просто шелестом поздние машины.

Наполненные вечерней влагой кусты у края дороги чуть заметно раскачивались под лёгким ночным ветерком, словно пытались сбросить со своих листьев и веток осевшую на них за день пыль.

По одной из тропинок они зашли вглубь парка (уже в самом конце пути ноги у Михалыча стали подкашиваться и Анемподист потащил его на себе, и поздние прохожие, гулявшие в тот час по парку, испуганно шарахались от плывущего в воздухе скособоченного тела). Потом добрались до одной из скамеек, стоявших по периметру небольшой, уютной поляны с большим, раскидистым дубом посередине, и рухнули на эту скамейку почти одновременно.

Михалыч, сражённый и подавленный событиями прошедшего вечера, объяснить или хотя бы частично осознать которые его одурманенный мозг был совершенно не в состоянии, почти сразу же заснул.

Чёрт же, которому ни уставать, ни спать было не положено по законам мироздания, углубился в горестные размышления.

Время от времени по инфернальной связи он подключался в адской базе данных, просматривал протокол сканирования, делал выписки в блокнот, мычал, потряхивая при этом широкими, перепончатыми ушами и грустнел всё больше и больше.

Минула полночь.

Луна осветила поляну и трава стала серебристо-серой. Свет стекал по ветвям и дуб посреди поляны казался залитым каким-то слепящим жидким металлом, покрывшим тонким слоем каждый лист, каждую ветку, все прихотливые изгибы ствола, кору и даже толстые, узловатые корни, выступавшие из земли.

И вдруг Анемподисту почудилось, что свет луна стал как будто усиливаться, нарастать. И стал он при этом не просто ярким, а ослепительным, резким, прожигающим всё, что попадалось ему на пути.

У Анемподиста стало вдруг тревожно и тоскливо на душе (хотя какая у чёрта может быть душа? просто стало вдруг тоскливо и тревожно).

И понял он, что не видение это и не кажется ему ничего, а так обстоит всё на самом деле. И свет этот ослепительный не предвещает ему ничего хорошего.

Свечение, достигнув апогея, стало ярким до нестерпимости. Трава, листья, ветки чуть заметно задрожали и Анемподист почувствовал вибрацию, прошедшую сквозь всё его тело.

Потом вибрация стихла и с чёрного ночного неба сорвались две звезды. Звёзды летели по замысловатой, изогнутой и закрученной траектории и, слетая всё ниже и ниже, быстро увеличивались в размерах.

И, уже долетев до самой поляны, превратились они в два ярко-белых шара, которые с чуть слышным гудением описали круг и остановились прямо напротив скамейки.

Анемподист, догадавшись, что за визитёры пожаловали к нему в столь поздний час, встал и, соблюдая все необходимые церемонии, учтиво поклонился.

Потревоженный во сне Михалыч закрыл ладонью глаза и, пробормотав: «на хер, суки мусорные, всё равно карманы пустые», перевернулся на другой бок и опять заснул.

Шары вытянулись по вертикали и превратились в две светящихся белых фигуры в длинных, искрящихся плащах.

— Приветствую достопочтенного архангела Михаила и почтенного архангела Рафаила, — произнёс Анемподист с интонацией опытного и вышколенного надлежащим образом чиновника. — Позволю себе спросить: по какой причине посетили столь высокие гости мир сей и прибыли ко мне, скромному служителю Тьмы?

— Заглохни, падла, — сказал один из светящихся и, подлетев, встал сбоку от скамейки.

Второй светящийся (лицо которого походило на лицо человека пожилого, чуть уставшего, с чуть заметными на фоне свечения складками и с грустными, немного миндалевидными глазами) также подлетел к скамейке и присел на неё рядом с Михалычем.

— Твой клиент? — спросил он Анемподиста и кивнул на Михалыча.

— Мой, — ответил Анемподист.

— Ты, дорогой, Рафаила извини, — сказал Михаил и, поманив пальцем Анемподиста, доверительным тоном сказал:

— Он с покойниками дело имеет, с живыми работать не может. Грубоват он, для живых то, нетактичен… Да ты садись, не стесняйся. У нас визит неофициальный, так что давай запросто, без церемоний.

Не решаясь приблизится к столь знатной персоне и резонно полагая, что добром этот визит для него не закончится, Анемподист скромненько присел на самый край скамейки и начал усиленно изучать когти на длинных своих лапах.

После короткого молчания Михаил вдруг захохотал, подпрыгивая и похлопывая себя по коленкам.

— Ну, ты, чёрный, и выдал! — отсмеявшись, сказал Михаил. — Ну ты сегодня спектакль и устроил! Ну ты наших то, белопёрых, напугал! Честно тебе скажу — напряглись они сильно. Как видишь, даже до меня дошло, доложили оперативно.

И, неожиданно перейдя на шёпот, спросил Анемподиста:

— Не удивлён моим визитом?

— Удивлён до крайности, — честно признался Анемподист. — Даже высокородные бесы тысячелетия живут и вашу милость не видят, а тут простой чёрт, простой, незаметный можно сказать, работник Тьмы… И такая встреча!

— А ведь заслужил, чёртов сын! — весело воскликнул Михаил и хлопнул Анемподиста по плечу. — Ей-богу, заслужил! Такую дрянь сотворил, засранец, что после Страшного Суда тебе не просто в геенне париться, а в персональной серной ванне с дополнительным подогревом. Нет, это дело отметить надо! Рафаильчик, организуй…

Второй светящийся (тип с длинной, очень мрачной физиономией, слегка смахивавшей на лошадиную морду) кивнул и вытянул руки вперёд.

Тут же на его ладонях появилось два золотых кубка с дымящейся и пенящейся жидкостью.

Затем Рафаил, почтительно склонившись, передал один кубок Михаилу и второй, брезгливо отвернувшись, Анемподисту.

— Нектар, питие райское, — тоном радушного хозяина сказал Михаил. — Не откажешься, я надеюсь?

«Попробовал бы я» подумал Анемполист. «Вы ж тогда меня, сволочи, так отделаете, что никакие грязевые ванны не помогут».

И, зажмурившись, осушил кубок одним длинным глотком. И с ужасом почувствовал, как нектар, словно кислота, шипит, булькает и пенится у него в желудке, выжигая его изнутри.

«Всё, язва» обречённо подумал Анемподист и открыл глаза.

Михаил с кривой, откровенно издевательской ухмылкой смотрел на Анемподиста и не спеша, мелкими глотками, отпивал нектар из своего кубка.

— Ну-с, — сказал наконец архангел (решив, что чёрт уже достаточно отдышался), — я тебе кое-что поясню. Как ты, наверное, догадываешься, есть во Вселенной вещи, к которым наша контора никак не может быть равнодушной. Есть вещи, которые мы считаем злом, то есть всё то, что угрожает сложившейся системе власти, сложившемуся порядку мироздания, и, в конечном счёте, нашей власти и всей системе нашего правления. Базовый элемент зла — грех, то есть стремление, сознательное или неосознанное, освободиться из-под нашей власти. Ну это, я думаю, ты и сам хорошо знаешь, в школе ещё проходил. Проходил или занятия прогуливал?

Анемподист (окончательно сообразивший, к чему дело клонится) кивнул в знак согласия и тихо сказал: «Проходил… помню».

— И вот сегодня, дружок, — продолжал Михаил, — ты сотворил такое, что по нашей классификации проходит по графе «Грех с большой буквы «Г». Ты думаешь, чертёнок, мы твой план не раскрыли? ты думаешь, мы его не поняли?

— Мы давно за тобой следили, с самых первых твоих шагов на твоём чертовском поприще. И всю опасность твоих экспериментов поняли сразу. С чего бы это лучшего выпускника на обработку всяких отбросов кинули? И без того люмпенов в вашем ведомстве хватает. Мы уж и призадумались было… А чёрные, оказывается, вот чего удумали. С грязью всякой поиграть решили, использовать всю их больную фантазию, весь бред, все кошмары этого отребья, всю их боль и тоску от неудавшейся, не сложившейся жизни, их смертельную обиду на этот мир, нами, между прочим, управляемый мир, использовать весь этот комок грязи, комплексов, ненависти для борьбы с нами! Прямо таки бунт маргиналов какой-то! Хитро придумали, ничего не скажешь…

— Это моя личная инициатива, — тихо, но твёрдо сказал Анемподист. — Цель моих экспериментов по материализации желаний…

— Ты, парень, кончай туфту нести! — оборвал его Михаил. — Наша резидентура и аналитики тоже недаром нектар хлебают и амброзией закусывают. Ты зачем сканирование проводил? Зачем блокировку отключал? Нечего мне сказки о своих экспериментах рассказывать, чай, не попу во сне явился! То, что ты сотворил сегодня вечером — это уже не материализация желаний. Это по другому называется. Это — дестабилизация мироздания на макроуровне. На начальной стадии такие штуки локализовать не так уж трудно. Ну а если какой мудила в большем масштабе всё это повторит? Или вглубь, на молекулярный уровень полезет? И если ему попадётся не какой-нибудь болван спившийся, какой-нибудь другой маргинал, с более осмысленными страхами, с большей болью и более осознанными кошмарами? Если сегодня всё это фарсом закончилось, то в следующий раз и до трагедии дело дойдёт. Выездную сессию Страшного Суда открывать придётся. Чего, красавец, молчишь?

— Осмысливаю, — коротко ответил Анемподист.

И, обернувшись к Рафаилу, протянул ему кубок:

— На, возьми, родимый. Вкусная водичка, благодарствую.

Рафаил резко ударил Анемподиста по ладони. От боли Анемподист разжал пальцы, кубок упал на землю и исчез, рассыпавшись на сотни оранжевых искр.

— Спасибо, дорогой, — сказал Анемподист, сжимая и разжимая пальцы, чтобы утихомирить боль, — только чаевых тебе не будет. Хреновый из тебя официант.

— Не доводи, паскуда, — зашипел Рафаил и многозначительно поводил кулаком у Анемподиста перед глазами.

— Ну, что, осмыслил, остроумец? — спросил Михаил (кубок которого также исчез, но несколько иным способом — растворившись прямо у него в руках). — Вот и Рафаил уже терпение теряет…

— Чего предлагает? — хмуро спросил Анемподист.

— Прекратить все эксперименты! — приказным тоном заявил Михаил. — Немедленно прекратить! Убирайся в Ад, возьми отпуск… Скажешь, что люмпены утомили. А если хочешь подружиться с нами — передай нам материалы по всем своим делам, где ты проводил подобные же эксперименты. И, поверь мне, это очень, очень благоприятно отразится на твоей судьбе и дальнейшей служебной карьере. Если есть идеи по цене — скажи сразу. Мы рассмотрим.

— Бочку нектара и нательный крестик, — предложил Анемподист. — Такая цена устраивает?

— Не понял, — сказал Михаил. — Отказываешься, что ли?

— Не могу я принять ваше предложение, господа хорошие, — ответил Анемподист. — Я ведь с этим клиентом не просто так работаю. Ритуал был…

— Как Ритуал?! Какой?! — подпрыгнул от неожиданности Михаил. — Когда?! Где?! Кто провёл?!!

— Он, — и Анемподист показа пальцем на беззаботно спящего Михалыча. — Спецвызов, отмечен в журнале. Можете сами поверить. Так что до окончания соблазнения я его покинуть не могу. Не имею права. Вы наши порядки сами знаете: один вызов — одна душа. Плюс отчёт.

— Вот ведь козёл сраный! — в ярости бросил Михаил и, изогнувшись, пнул пяткой Михалыча в задницу.

Михалыч замычал спросонья и задрыгал ногами.

— Значит так, дорогой, — вставая, сказал Михаил. — Визит окончен, мы уходим. Но наше предложение, с определёнными корректировками, остаётся в силе. Если хочешь жить тихо и спокойно, и не в приюте для чертей-инвалидов — быстро заканчивай это соблазнение и уходи на дно. И в будущем — без подобных фокусов. А если хочешь иметь жизнь не просто спокойную, а ещё и счастливую — подумай над второй частью нашего предложения.

И, уже отрываясь от земли, добавил:

— Рафаил, забери у него нектар. Недостоин!

И, снова превратившись в светящийся шар, в одно мгновение взлетел и исчез в чёрном, усеянном звёздами небе.

Рафаил, размахнувшись, сильно и резко ударил Анемподиста в живот.

Вскрикнув, Анемподист упал со скамейки и замер, скрючившись от боли.

От удара нектар подскочил вверх, огненной струёй прошёл обратным ходом по пищеводу, влился в рот и, наконец, смешанный с чёрной кровью и слюной, вязкой струёй стёк на землю.

— А от себя я добавлю, — поглаживая кулак, сказал Рафаил, — что от меня ты, сука, точно пощады не дождёшься. И если ты, мразь, в ближайшее время не затихнешь — я тебе лично башку оторву. А я ведь не с каждым чёртом лично занимаюсь. Так что оцени сам, на что ты нарываешься. Я тебя, гадину, в святой воде утоплю!

И, сказав всё это, Рафаил также превратился в шар. И улетел вслед за Михаилом.

Анемподист, отдышавшись, с трудом разогнулся и медленно поднялся. Голова кружилась, внутри всё горело и туман плыл перед глазами.

Безжалостный архангельский свет исчез. И лунный свет также начал меркнуть и исчезать.

Ночь уходила. Небо на востоке светлело.

Анемподист стоял у скамейки и смотрел на Михалыча неотрывно.

Черти не устают. Не спят. Но и им бывает плохо на исходе бессонной ночи.

Ах, если бы и в самом деле была душа, хоть частица её — как бы на ней было муторно.

Впервые бессмертие его показалось ему не просто тоскливой обузой (такое бывало у него и раньше). Новое, особое чувство охватило его.

Почувствовал он себя зверем, ослабленным и затравленным, которому набросили на шею аркан и, потянув, сдавили её и, сдавив, потащили на натянутой верёвке вперёд. Не видно — куда. Шея пряма и не гнётся в охвате страшного аркана. Но самое жуткое — предчувствие. Вполне определённое предчувствие большой, бездонной ямы, в которую и свалят его непременно, вдоволь потаскав на верёвке.

«Что у вас там происходит?» услышал Анемподист по телепатической связи голос дежурного чёрта. «Полночи связи нет. Какая ситуация?»

«Хреновая» ответил Анемподист. «Нападение архангелов».

«Нужна эвакуация?» спросил дежурный чёрт. «Или прикрытие?»

«Пока ничего» ответил Анемподист. «Ещё сутки на окончание операции. Потом я вернусь».

4.
Лёгкий утренний туман бледной дымкой окутал парк.

Михалыч в своих вымокших от вчерашнего фонтана лохмотьях от рассветной прохлады замёрз и потому, против обыкновения, проснулся рано.

Зайдя за скамейку, долго и вдумчиво мочился, периодически бросая взгляд на Анемподиста, словно пытаясь вспомнить, где он видел этого типа и что от него можно ожидать.

Потом Михалыч нащупал где-то под свитером комок расползшихся, мокрых сигарет, долго разглядывал его и, наконец, хрипящим голосом произнёс:

— Ить ётся?

Анемподист щёлкнул пальцами (при этом лицо у Михалыча просветлело, как будто он вспомнил что-то очень, очень приятное и чрезвычайно для него важное) и протянул Михалычу пачку сигарет и зажигалку.

— Зажигалку себе оставь, — сказал Анемподист.

Анемподист был, вообще то, вежливый чёрт и всегда и со всеми здоровался. Особенно по утрам. Но после всего произошедшего и после всех своих переживаний он был так зол на себя, Михалыча, архангелов, руководство и свою работу, что готов был в духе худших средневековых агитгравюр из «Молота ведьм» изрыгать серный дым, богохульные проклятия и просто откровенную матерщину.

Но он был всё-таки вежливый и воспитанный чёрт. Поэтому просто молчал и не здоровался.

Михалыч закурил, закашлялся и, снова обойдя скамейку, сел рядом с Анемподистом.

— А я ведь тебя вспомнил, — сказал Михалыч посвежевшим голосом. — Это ты вчера фонтан у палаток устроил? Ну и въ. бут тебе за это, если узнают…

— Уже въ. бали, — ответил Анемподист. — И знал бы ты, кто именно… Ну, коли вспомнил, пошли.

— Куда это? — несколько оживился Михалыч, вспомнив, видимо, и вчерашнее угощение.

— Дальше соблазняться, — ответил Анемподист.

И подумал:

«Спектакль… Давай доигрывать».

5.
До полудня они бестолково бродили по городу.

Михалыч похмелился (на этот раз, из осторожности, Анемподист дал ему денег на опохмел, чтобы архангелы потом не донесли своему руководству, что он, якобы, отключает у соблазняемых блокировку сознания с помощью всяких инфернальных настоек).

Похмелившись же, Михалыч стал скучен и зануден до крайности.

Он ныл всё время и нёс что-то совершенно невнятное. Взгляд его вновь стал пустым и бессмысленным. Рот его совершенно размяк и время от времени густая слюна свисала с уголка губ.

Только один раз Михалыч оживился и стал хмуриться, морщить лоб и шептать что-то вполголоса.

Это случилось тогда, когда они проходили мимо той самой, заставленной пустыми ящиками, пропылившейся площадки возле палаток, где накануне вечером и явили Михалыч с Анемподистом своё диавольское чудо.

Вонь на той площадке стояла чрезвычайная, лужи ещё не высохли.

Охранник и продавец в одном лице Костя, всё в той же расстёгнутой до пупа рубахе, виновато понурив голову, стоял возле вверенной его заботам палатки и, изредка всхлипывая, докладывал диспозицию местному боссу, Семёну Петровичу Сидорову, по кличке Сидор.

Сидор Костю слушал плохо, всё время вставлял матерные замечания, а иногда и вообще заглушал его речь зверинымрыком и воплями.

— Так, Семён Петрович… Трубу, видать, прорвало…Или канализация какая…

— Какая на х. й канализация?!! Тут товара на сорок кусков! Да ящики в чулане!

— Я смотрел… Я тут ночевал, как договорились…

— Мне тебя на счётчик поставить? Ты платить будешь, сука вонючая?!

— Да смотрел я…А тут фонтан…И чмо какое-то волосатое по площадке бегает. Я сознание то и потерял…Может, рвануло что?

— А дверь почему открыта?! Я тебе бабки за пизд. больство твоё плачу или за работу?!

— Да я смотрел…Как договаривались…

Слушая этот диалог, Михалыч начал вдруг загадочно подмигивать и весело ухмыляться.

Анемподист же, как и прежде невидимый для всех, кроме Михалыча, подхватил своего клиента под локоток и потащил подальше от этого места.

«Да, полный провал» подумал Анемподист. «Пора, пожалуй, и возвращаться. Соблазнение, по сути дела, уже состоялось. Я клиенту представился, он моими услугами воспользовался. Задание ему никакое не поручишь, а просто так на него водку переводить — так я и так уже все лимиты перебрал. А душа его и так не сегодня — завтра нам на голову свалится. Да и если у него душа? Может, я вообще полной бестолковщиной занимаюсь».

Так легко всё заканчивалось.

Без рассуждений о смысле бытия, без сомнений, без рефлексии.

Это просто работа. Ненужная? Да как сказать.

Любая работа нужна и полезна, если даёт право на пенсию. Скромную, но гарантированную пенсию старого, заслуженного чёрта.

Ещё пара небольших услуги прощай, глупый, нелепый человечек в грязном свитере и потёртых штанах.

Ты, пожалуй, и не почувствуешь смерти. Для тебя ничего не изменится. По прибытии в преисподнюю душа твоя получит всё ту же одежду, которую ты, казалось, оставил уже в этом мире. И снова будешь ты бродить по тем же улицам, сидеть по вечерам на тех же скрипучих ящиках, пить всё то же дешёвое пиво из пластиковых бутылок. И тот же, только адский Костя будет гонять тебя прочь от палаток.

И всё те же бессмысленные и бесконечные сны будут видится тебе по ночам.

Таков порядок. Железный, несокрушимый, установленный от начала времён и до самого их окончания. Порядок — это воля архангелов и их кулаки. Это границы, установленные для тебя, человечек, это твоя судьба, это колесо, вращающееся над большой зловонной лужей, колесо, к которому ты намертво прикручен стальной проволокой, которую никогда уже не сможешь разорвать.

И даже когда тело твоё сгниёт на этом колесе — бессмертная душа твоя всё также будет крутиться, окунаясь время от времени в вязкую, хлюпающую грязь, и каждый момент погружения будет новым твоим пробуждением, который на подъёме сменится сном.

Кто-то скажет (нет, не ты, человечек, у тебя и других забот хватает) что спектакль этот грустен. Что вид миллиардов колёс, полуутопленных в грязи и однообразно вращающихся на протяжении вот уже множества тысячелетий — зрелище скучное, убогое и постановка сего действа недостойна была бы Высшего Разума.

Но кто сказал вам, что Господь — великий режиссёр?

Или просто хороший?

Или хоть немного талантливый?

Возможно, Он гениальный конструктор. Великий инженер. Выдающийся механик.

Но театральные постановки — это не по Его части.

Его пьеса — замкнутый цикл.

А, может, просто тестовый прогон хорошо отлаженной машины.

И после миллиарда тестовых циклов машину выключат. И поставят в ангар. И накроют тентом. Навсегда.

«И чего я лезу в чужие игры?» подумал Анемподист. «Я ведь, пожалуй, и сам вращаюсь вместе со всеми. Разве только колесо моё вращается гораздо медленнее».

— Ну что, Михалыч, — сказал, хлопнув клиента по плечу, Анемподист. — Ещё одно желание, на посошок, так сказать. И расстаёмся друзьями. Как тут у вас, на Земле, говорят: «До встречи в Аду!».

Михалыч вдруг замер и с явным подозрением посмотрел на Анемподиста неожиданно прояснившимися глазами.

— Да ты, что, и вправду чёрт? — спросил он вдруг.

— Ну ты даёшь, родной! — искренне удивился Анемподист. — Я же тебе ещё вчера представился. И водку ты мою пил. И даже чудо мы с тобой сотворить успели. Не знаю, правда, кто теперь палатки будет отмывать.

Михалыч призадумался.

— Слушай, браток, а ты и впрямь что-нибудь этакое сотворить можешь? Ну, такое…Но только такое, чтоб…

«Нет уж, только не фонтан» подумал Анемподист. «Архангелы тогда меня точно насмерть забьют. И в Ад по частям отправят. Портвейна тебе дешёвого и сушек на дорогу. Больше ты, засранец, ничего от меня не дождешься».

Михалыч соображал столь усиленно, что, казалось, голова его вот-вот задымиться.

А потом махнул вдруг рукой и как-то сник.

— Нет, не выйдет ничего…И бабки отымут… Не шпана, так менты… Да и куда я теперь? Поздно уже…

— Как поздно? — спросил Анемподист. — Полдень только. Можно сказать, весь день ещё впереди.

— А жизнь? — сказал Михалыч.

«Вот тебе и раз» подумал Анемподист. «Такого, честно говоря, я не ожидал».

— Жизни то у меня сколько осталось? Вот если б ты, гад, мне лет тридцать назад встретился…А то ведь вас, чертей, не дозовёшься. Опаздываете вечно.

— А я то тут при чём? — коллегиально обидевшись, заявил Анемподист. — Есть определённый порядок работы, ритуалы, отработанные технологии. Есть правила, за нарушение которых…

«Можно и по морде получить» мысленно закончил фразу Анемподист, но вслух это договаривать не стал.

— Слушай, — оживился Михалыч, — ты же мне вчера трепал про чудеса какие-то. Ну ты, типа, задумай, а я подсуечусь… Вот, блин, время нашёл предлагать! Да я же вчера никакой был.

— Да ты и сегодня никакой, — парировал Анемподист. — А Великие Чудеса и Озарения только в таком состоянии и можно вообразить. Вы, люди, в трезвом виде однообразны до зевоты и все желания ваши штампованные можно предсказать на сто ходов вперёд. Сплошная физиология и никакого полёта мысли.

«Да, полетали вчера» подумал Анемподист, но и этого вслух не сказал.

Но Михалыч его как будто и не слушал.

Мысль, возникшая в эту минуту в голове его, не отпускала его и не давала уже покоя.

— А если это…я тебя чудо попрошу сотворить? — спросил Михалыч.

Анемподист почувствовал, как неприятный холодок прошёл по его животу.

«Вот ведь она, удача» подумал Анемподист. «Но странно — никакой радости я не чувствую. Страх только один. А, может, ну их в рай, этих архангелов? Если на них оглядываться — так и будешь всю жизнь на побегушках, мелким бесом прыгать. Может, это и есть успех?»

— Ну-с, и какое чудо мы желаем? — спросил Анемподист тоном великосветского соблазнителя. — Сами придумаем или из списка выбирать будем? Звёзды с неба? Карету к подъезду?

— … Можно… ну, с начала, — опустив голову, как то особенно тихо и робко сказал Михалыч.

— Чего с начала? — переспросил Анемподист, утративший от всех прошлых неудач свою инфернальную проницательность.

— Ну эту…жизнь…с начала, — ещё более тихим голосом попросил Михалыч.

«Так» быстро прикинул Анемподист «восстановление тканей, временной сдвиг, коррекция памяти. Дорого обойдётся! Ох, взгреют меня за это, взгреют».

— Слушай, — сказал Анемподист Михалычу, — сделать это можно было бы. Хотя, честно говоря, это не совсем то, на что я рассчитывал… и о чём просил.

«А, может, попробовать? Просто так — бесполезно, но если совместить… Но расходы…И для чего? Крутить его колесо снова? Мне же не оправдаться за это. Я же просто чиновник, мелкий чиновник…»

— Ты понимаешь, это даже и не чудо никакое, — продолжал Анемподист. — Многие, очень многие из моего департамента уже проделывали подобное, и много раз. Ну, сам понимаешь — вечная молодость, регенерация тканей, второй шанс. Но, видишь ли, не только твой, но и наш потусторонний мир устроен таким образом, что подобные затраты (а такие процедуры стоят довольно дорого) должны быть оправданны. Когда речь идёт о личностях, чей потенциал был бы весьма полезен для моей конторы… Ну тогда, пожалуй…

— Ты только пойми меня правильно, — перейдя на тон доброй няни, продолжал Анемподист, — дело не в социальном положении, доходах, властных полномочиях и тому подобных вещах. Хотя, честно говоря, и это всё учитывается. Но не всегда. Поверь, мы иногда умеем и в грязи жемчужины находить. Дело тут в другом.

— Понимаешь ли, в глазах архангелов и иных Стражей Света (как они себя называют) мы, черти, грешны и грех наш смертный. Он состоит в том, что мы пытаемся создать свой собственный мир, стать сотворцами Создателя. Но разве это грех? Разве тот, кто создал нас сам не вложил в нас этот вечный, никогда не утихающий огонь разума, стремления к познанию истины, стремления к творчеству? И разве мы, пребывающие в смертном грехе, не часть созданного Богом мира? Ну скажи, разве не прекрасен трёхлетний малыш, в первый раз в жизни берущий в руки цветные мелки и рисующий кусочек своего, одного ему видимого и ведомого мира, на клочке пыльного асфальта? И если некто высший, Судья, Творец, Бог или Судьба, дал ему эту благодать, то как же нам, бессмертным духам, удержаться от соблазна стать творцами и преобразователями Вселенной?

— Понимаешь, Михалыч, — продолжал Анемподист, — ты не можешь быть нам союзником ни в этом мире, ни в том. Уж очень ты слаб, друг. Жизнь твоя — это путь слабости. Это конформизм, это сдача всех своих позиций. Это сплошное падение, падение по инерции, в одурманенном, безумном состоянии.

— Конечно, мы оказываем некоторые услуги и людям, явным образом преступившим законы вашего мира, которые, в большинстве своём, идут по тому же пути, что и ты. Их жизнь — сплошная горизонтальная линия, в ней нет ни единого выхода на вертикаль. Они не видят и не способны увидеть ничего, кроме источника пищи или источника опасности. Только два типа раздражителя. Они, по сути дела, ведут животное существование. Но у некоторых из них есть, по крайней мере, отрицательная воля, воля к деградации, и хватает сил не только на уничтожение себя, но и на уничтожение той части Вселенной, с которой они соприкасаются. Мы можем их использовать хотя бы как бактерии, уничтожающие трупную ткань.

— А ты? Всего, что ты мог добиться — ты уже добился. Свою жизнь уничтожил, тело сгноил, душу продал. Так чего же тебе ещё? По сути дела, ты давно уже наши никто, ты понимаешь, никто не позволит мне дать тебе больше того, что ты уже заслужил.

— Ну, верну я тебе молодость. И дальше что? Да ничего! Начнётся новый круг, всё пойдёт по прежнему и лет через пятьдесят мы встретимся с тобой вновь. И что мне предложить тебе тогда? Ещё один круг? Поверь мне, Михалыч, после смерти ты получишь ещё сотни и сотни таких кругов. В нашей конторе тебе выдадут их щедро и без пересчёта. И абсолютно бесплатно. Если хочешь — получишь и вечную молодость. Но поверь мне, страданий и она не облегчит.

— Боюсь, мне не открыть тебе ту спасительную дверку, что привела бы тебя к спасению. Ты не видишь её. И не увидишь никогда.

Вздохнув, Анемподист закончил:

— Такие, друг, дела.

— Облом, короче, — хмуро кивнул Михалыч. — Как же, понимаю. Отчего же не понимать. На этих, на олигархов сраных силы бережёте. Им бабы, бабки, молодость. Не дурак, понимаю…Где уж мне…

— Михалыч, поверь, — и Анемподист приложил когтистую пятерню к груди, — им то от нас не так уж много достаётся. Ну, используем иногда, по мелочам. И расходы, конечно, несём. Но это — дешёвый расходный материал. Они нам нужны только в этом мире. У многих из них и души то нет. Честное слово! Но только ты этого никому не говори, это наша служебная тайна. И никаких чудес им, поверь, мы не предлагаем. А ведь тебе я вчера…Честное слово, на тебя я больше потратился, чем мои коллеги на многих иных клиентов, рангом повыше! Я тебе вчера Чудо предлагал! Настоящее!

— Ты мне вчера что предлагал?! Здоровье ведь предлагал?! — с непонятно откуда взявшейся злостью закричал Михалыч. — Ты думаешь, коли пьяный так и не помнит ничего? Пьяный?! Я всё помню! Ты предлагал! Кинул…сука. Чудо… На хрен мне чудо твоё? Ты мне лучше жизнь дай! Всю вот эту поганую, хоть с начала… или с середины. Вот это всё дерьмо из башки вынь…Вот это то, что помню…Холодрыга…в рванье. И по пересылкам. Ты думаешь, жизнь просто так била то, по макушке? По макушке то самой? Ты думаешь так зубы то терял? За кой хер терял то?! Мотался…в подъездах ночевал. В сортирах, бывало, грелся. Семьи, думаешь, не было? Таким, дескать, Михалыч и родился? Пиздоб. лом таким, чмошником? Вот так на свет вылез — и пошёл бродить. Чудо для тебя придумывать. Новую жизнь творить, еб. ть её! Вы там чё, развлекаетесь что ли? Да у нас таких муд. ков и без вас хватает! Тоже всё выдумывают… Чудесники! Я для тебя кто? Кто?! Видал я таких мастеров, мозги говн. м заливать! Сказку придумают — а ты уши развешивай, слушай. Эти твои… чудеса. Это как выпить дать, а похмелиться — хер тебе!

— В раю бы тебя похмелили! — закричал в ответ задетый за живое Анемподист. — Не я вас, людей, создавал! И ко мне — никаких претензий! Понятно? Никаких! Надоели вы мне все! Здоровые, больные, умные, тупые — все надоели! Бестолковое, бессмысленное месиво тел, барахтающихся в навозе! Смесь эгоизма и ничтожных амбиций! Да предложи я Чудо любому из вас — получится всё тот же фонтан, разве что у одного польётся водка, у другого — нефть, а у кого, возможно, и кровь. Господь жесток, ревнив и мелочен, но он хотя бы смог сотворить мыслящий кусочек материи. А сможет ли хоть кто-нибудь из вас, хоть кто-нибудь, представить и силой мысли своей оживить говорящий цветок? Ведь когда-то наши предки предложили вам стать богами. А что предпочли вы? Трусливое бегство из рая! И превратили Творение в бессмыслицу, и сделали бессмысленной и нашу жизнь. Всё, надоел ты мне! Надоел!

Михалыч молчал.

Он сник и обмяк, словно из него вынули все внутренности.

Глаза Михалыча снова стали безжизненными, руки повисли вдоль туловища, лицо потемнело и покрылось глубокими складками.

Молчание его было долгим.

Потом Михалыч повернулся и, шаркая по земле рассохшимися подошвами, побрёл прочь.

Ноги его не сгибались.

Казалось, в суставы его были вбиты длинные штыри, металлические стержни. И тело держалось лишь на этих незримых стержнях и только они не давали ему упасть.

«Ну вот, ещё одна галочка в журнале» подумал Анемподист. «И ещё один камень на сердце. Надгробный. Бестолковый старик. Испорченная кукла господня. Каменные скрижали, которые исписаны бессмысленными, грязными ругательствами. Каменные… Камень».

И в этот момент взгляд его упал на отколовшийся от края дороги большой кусок бордюрного камня.

— Эй, Михалыч! — крикнул Анемподист.

Но тот продолжал идти и на крик не обернулся.

— Михалыч, я тебя спасу! — продолжал кричать ему вслед Анемподист. — Я придумал! Правда! Есть один способ! Есть!

И, схватив камень, Анемподист подбежал к Михалычу.

От резкого удара по затылку Михалыч подался вперёд, высоко взмахнув руками.

Второй удар, более сильный, пришёлся в висок.

Не было слышно хруста костей. Они раскололись легко, словно тонкое чайное блюдце. Брызнула кровь. Чуть слышно вскрикнув, Михалыч упал на асфальт.

Ноги его дёргались с полминуты. Полусжатые, сведённые судорогой пальцы скребнули пыль. Он застонал, коротко и тяжело, словно всё ещё не хотел отпускать от себя так внезапно уходящую жизнь.

Потом затих.

Анемподист медленно опустил руку. И отпустил камень. Камень упал с глухим стуком, отпечатав на сером асфальте тёмное пятно.

Михалыч лежал лицом вниз. Из разбитого затылка и виска тонкими струйками медленно сочилась кровь, собираясь в лужицы.

«Ты теперь мученик, Михалыч» подумал Анемподист. «По всем канонам мученик. Убиенный нечистой силой. И все ритуалы с договорами отменяются. Тебе теперь рай положен, засранец ты этакий. С колеса тебя и там не снимут, но вращаться будет куда веселей. Так что кланяйся там Михаилу, привет ему от меня передавай. Эх, кто бы мне дал отдохнуть! Бессмертие моё, мать его!..»

Перебор лимитов.
Серия неудач.
Увольнение.
И шуршат бумаги в архиве.
Да нет, это пока что листья шуршат.
Ветер, лёгкий ветер чуть заметно раскачивает ветви.
«В рай» шепчут листья.
И вот кто-то уже летит в чёрной пустоте, обдирая о звёзды земную кожу.
Тело чешется, клочья висят по бокам.
И вот ужё новая кожа лучисто светится под быстро сползающей плёнкой.
Тело заснуло и душа улетела прочь.
Тело стало холодным и неуютным.
Открылась форточка.
Скрипнули петли, хлопнула дверь подъезда.
— Слышь, Нинке-то скажи, — крикнула старушка своей соседке, перебегая через двор, — чего там творится-то. Этот бомж-то, что у магазина побирался… Пристукнул его кто, что ли. Валяется там, в крови весь. Страх! И не дышит вроде… Скажи Нике своей, пусть милицию вызывает. Господи, из дома скоро не выйдешь! Развелось их тут, хулиганья то, наркоманов этих!
— Нинка! Чего говорю! Звони быстро! Да брось ты кастрюлю, сама домою! Кто, кто…Соседка сказала! Звони давай!

Форточка закрылась.

«Пора мне домой» подумал Анемподист.

«Домой» шепнули в ответ ему листья.

Он поднял ладони к небу и медленно, почти по слогам произнёс заклинание.

Привычный ритуал возвращения показался ему необычайно долгим.

Закончив его, Анемподист отправился в путь.

И, уже почти растворившись в воздухе, услышал вдруг протяжный вой архангельских труб.

И во двор, захлебнувшись сиреной, важно покачивая линялыми бортами, въехал старый милицейский «уазик».

Захлопали двери.

Жизнь потянулась вновь.


Раз пошел гулять вампир…

К вечеру кладбище опустело.

Докрошив куличи и яички, ушли старушки с могил.

Посидев и погрустив положенное время за оградами, выпив и закусив, побросав бумажные розы на проволочных стебельках на покосившиеся и просевшие после зимы холмы и бугорки, поскребав землю лопатой и подавив её в нужных местах каблуком, пустив положенную слезу и спешно затерев её, ушли с кладбища и все прочие посетители.

На ту Пасху набралось их не слишком много.

Видно, сказалась не по апрельски холодная погода.

С самого утра с неба сыпал мелкий, льдистый, колючий снежок, резкими порывами задувал морозный ветер; земля, слегка уже оттаявшая при первых весенних оттепелях, стала вновь покрываться ледяною коркой и лужи на присыпанных гравием дорожках, лужи, покрывшиеся было зябкой рябью, замерзали, застывали, замирали в зимней недвижимости.

Лёгкий хруст под ногами. Вновь вернулся иней.

Ветви верб с пушистыми «ёжиками», взъерошенными ветром, раскачивались из стороны в сторону и, тяжелея под налипшим снегом, клонились вниз.

Старый вампир Семён Петрович Безруков шёл по самой дальней от главного входа, пустынной уже в этот час аллее и зорко высматривал трофеи, кои лежали на надгробьях и могильных холмиках.

День Пасхи, для живых — день поминовения усопших родственников (языческий обычай, прости Господи!) и узаконенной древней традицией пьянки на местах их захоронений, для вампиров этого средненького пошиба районного кладбища был днём большого, халявного пира.

В руках Семён Петрович держал прочный, вместительный пластиковый пакет, в который собирал разную снедь (а то и выпивку), оставленную в тот день на могилах.

По правилу, принятому на том кладбище, дозволялось вампирам кормиться лишь на своём участке, за пределы кладбища не заходить, кровушкой лакомиться — лишь нападая на бомжей окрестных (во избежании скандалов за этим правилом и менты местные, и администраторы кладбища следили бдительно и в случае чего — карали жестоко, если, конечно, не удавалось откупаться)

Добычи в тот день было не слишком много. После двухчасового хождения по участкам в сумке у Семёна Петровича набралась кучка искрошенных куличей (за дурную привычку крошить полезный продукт Семён Петрович ненавидел живых лютой ненавистью), пяток крашенных яиц, пара целлофановых пакетов с творожной пасхой, свёрнутые вчетверо газеты (их можно было использовать и вместо скатерти) и самая большая драгоценность из всего найденного — початая, но лишь слегка пригубленная бутылка водки.

«Вот ведь душевный человек на поминки то приходил» думал Семён Петрович, заботливо и нежно поглаживая бутылку, проступавшую узким горлышком сквозь целлофан. «Открыть то открыл — да вот и не выпил. Грустил, видно, сильно. Чувства сильные испытывал! А вот ведь говорят, что, дескать, люди все сухие стали, чёрствые. О себе только думают. Переживать разучились. А вот ведь найдётся иногда такой человек, добрый, сопереживающий — и вот сразу как то теплее на душе становится, светлее как то…»

С настроением таким, хоть отчасти и лирическим, но в то же время и противоречивым (хоть бутылкой и разжился, но набрал то всё равно мало), и направился Семён Петрович к выходу с кладбища.

Конечно, не к главному выходу. Там в любое время суток народу было много (а что ж вы хотите, метро то рядом, да и вообще — место оживлённое), и фонарей там хватало и жилые дома стояли довольно близко. Появление в столь людном месте пожилого вампира в драном, измазанном грязью пиджаке и мятой, почти истлевшей уже рубашке с бурыми, застарелыми кровавыми пятнами могло бы весьма печально кончится. Для самого вампира, конечно. Мужики с ближайшего цветочного рынка забили бы его арматурой ещё до приезда милиции. Или же местные бомжи (знавшие прекрасно о данном вампирам от властей разрешении нападать на местных бродяг, рискнувших в позднее время забрести на кладбище) обязательно использовали бы подходящий момент и постарались бы отыграться за все прошлые обиды, и толпой озверевшей навалились бы на такого неосторожного кровососа, и били бы его, долго, жестоко и безжалостно.

Нет, старый, опытный вампир Семён Петрович Безруков, прекрасно знавший все правила и установления этого кладбищенского мира, пошёл туда, куда и следовало идти здешнему вампиру — к дальнему выходу, что вёл не на оживлённую улицу, а к заброшенному, безлюдному пустырю, куда свозили местные могильщики весь мусор, собираемый ими на кладбище.

Там, в неглубоком овраге с пологими, уступчатыми склонами, вплотную примыкавшему к двухметровому бетонному забору, отделявшему пустырь от дальнего угла кладбища, время от времени (и, как правило, по вечерам или глубокой ночью) собирались местные вампиры. Зажигали костёр (и кто это придумал, будто вампиры огня боятся?), делились друг с другом нехитрой снедью, выпивали, пели разудалые песни, рассказывали матерные анекдоты и небылицы о своих вампирских подвигах, а то и, вовсе раззадорившись, пускались в пляс.

Пасха же, день сытный, хлебный да пьяный, был и вовсе у местной кровососной братии днём особым. В такой день собирались обязательно все, и к огоньку подтягивались со всех уголков кладбища, и, бывало, даже и с других кладбищ гости подходили (что уж вообще редкость большая — тяжело ведь вампиру, пусть даже и глубокой ночью, через город то пробираться).

Так что чем ближе подходил Семён Петрович к заветной ржавой калитке с гнутыми прутьями, тем настроение у него становилось всё лучше и лучше. И день сегодняшний не казался ему уже таким скудным на подарки и бедным на радости.

Семён Петрович вампир был компанейский, любил пообщаться с собратьями своими, поругать (порядка ради и традиции) житьё тоскливое, погостное, опрокинуть стаканчик-другой, вспомнить деньки весёлые, да и потанцевать иногда мог, коленца выделать, под настроение то хорошее.

Жалко, редко дни такие выпадали. Всё больше по другому жизнь складывалась — дни тянулись длинные, однообразные, всё больше серые да чёрные. Серые — это осенью и вот такой вот холодной, пакостной весной. Чёрные — это зимой, тогда и темнеет рано, да и днём на кладбище полумрак какой-то.

Можно, конечно, сказать, что для вампира такая погода самая подходящая. Для прогулок, например. Солнечные лучи не досаждают. Но по старой своей, человечьей ещё привычке любил Семён Петрович на свет яркий, солнечный глядеть. Не гулять, конечно, при нём. Таких прогулок кожа то вампирская не выдержала бы. А просто спрятаться где-нибудь в тени и смотреть, поглядывать.

Вот такие дни только летом и выпадали. Да и то не всегда.

А почему не всегда?

Да потому что сторожа да могильщики, да прочие костоломы да придурки местные кладбищенские гоняли братию его в дневное время безжалостно.

Едва завидев — сразу руки в бока делали да орали матерно. Могли и камнем зашвырнуть. А то ловили — и шутки ради прямо на свет вытаскивали. Орёт кровосос, волдырями покрывается — а они гогочут да пинают страдальца. А то и к дереву с утра привяжут где-нибудь в укромном месте — и до обеда, а то и до вечера оставят.

За прошлый то год уж троих кровососов таким манером изничтожили.

Всё больше летом таким образом безобразничали.

Зимой, особенно в холода, шпана эта на кладбище не появлялась. Холода они не любили, всё больше в подсобке пьянствовали. Вылезали разве только на похороны да на халтуру какую (ну там, могилку поправить, крест подновить, подкрасить, памятник кому в бетон вделать). Понятно, зимой то, на холоде, пикники на лужайке не устроишь. Если ты живой. А вампирам да прочим мертвецам (да, не только вампирам в могиле не лежится, бывает, что и прочие мертвецы, не кровососного ремесла, по дорожкам кладбищенским шляются, да только они и вовсе забитые, никак за себя постоять не могут) холод не помеха, они его уже и не чувствуют. Им в такие дни спокойно гулять можно. Да и прохожие редко попадаются.

А то вот, скажем, нарвёшься на какую-нибудь дамочку истеричную, которая мужа своего покойного проведать пришла — она ж ведь с непривычки такой визг поднимет. Они же ведь, дамочки, слабонервные до невозможности. И успокоить её — и не пытайся. Прошлой то зимой вампир один, Аникеев его фамилия, на дуру такую нарвался. Она — орать. Он ей: «Тише, дескать, дура. Помер я, дескать, давно. У меня в теперешнем состоянии и на Мерлин Монро х. й не встанет, не то, что на мурло то такое. И кусать честных граждан нам законом запрещено. Цыть, дура!»

Вежливо ведь, популярно, понятно объяснил. А та — ещё пуще орать принялась.

Ну, Агееву то тогда пацаны местные, что на кладбище работают, рёбра здорово намяли. И действительно, ведь если всех клиентов распугают, да о кладбище слухи всякие пойдут — клиентов может здорово поубавиться. Всем, кто с кладбища кормится — прямой убыток.

Но, несмотря на относительную безопасность зимнего времени и опасность летнего, Семён Петрович лето всё таки любил, а зиму — ненавидел.

Сильны всё таки человечьи то привычки.

И в летние деньки, даже в солнечные, особенно для кожи его опасные, любил он, присев где-нибудь под деревце тенистое, смотреть издалека на похороны какие-нибудь красивые.

Не то, чтобы он смерти чужой радовался. Вовсе нет! Знал ведь Семён Петрович, что далеко не каждая смерть в рай ведёт. Или в ад.

И даже отдых даёт далеко не каждая. Бывает и такая смерть, что лишь краткая передышка, переход от одной суеты муторной к другой.

Но нравилось ему просто смотреть на шествия торжественные. И чтобы цветов было много. Чтоб музыка играла, красивая и печальная. Чтоб гроб с крышкой резной. Плывёт, плавно на плечах покачиваясь.

А за ним — люди идут. О делах своих земных, суетных рассуждают. Кого куда назначили, кого когда на повышение могут двинуть, или на место, что покойник при жизни занимал, продвинуть.

А если, скажем, женщину какую хоронят — так ещё и сплетен от подруг её можно наслушаться.

Похороны, красивые да многолюдные, иную передачу телевизионную заменить могут. Тем более, что сторожа к себе в подсобку телевизор посмотреть разве что за поллитру пустят. А здесь — красиво, натурально и бесплатно.

А вечерком на свежую могилу можно сходить.

Если выберется из неё кто — с новеньким или новенькой познакомиться. Может, сосед интересный попадётся.

Вот в позапрошлом году на его участке директора крупной строительной фирмы похоронили. Так Высшие Силы судом своим в вампирской должности его воскресили. Так он, воскреснув, вечерами в овраге, у костра, столько всего интересного про руководство городское наговорил… Томов на десять уголовного дела бы хватило! Или на роман какой…

Так и говорил: «Эх, мужики! Считай, что не помер я, а разорился вчистую. Денег у меня нет, собственности никакой нет. Бомжую на кладбище, от каждого мента шарахаюсь. А при жизни то ко мне другое отношение было! И ментов этих я по линейке строил! Эх, приплыл я, мужики… И про жизнь свою прошлую не рассказать теперь никому. Нет веры моим словам. Ни дома, ни в церкви, ни в прокуратуре, ни в суде. А ведь столько б я понарассказывал!..»

Да, интересный может сосед попасться.

А если и не вылезет никто — тоже не беда.

На могилах свежих иногда и полезные вещи попадаются.

Вроде весточки из другого мира: свечки обгоревшие, зажигалки (а костёр чем разводить? то то же…), платки носовые (ну и что? отстирать можно, с водопроводом на кладбище особых проблем нет), а о, к примеру, и вовсе что-нибудь необычное — журнал свежий, авиабилет (да, неиспользованный), а один раз даже калькулятор вполне приличный попался.

Калькулятор Семён Петрович подарил старшему вампиру кладбища, Лебедеву Ивану Сергеевичу, кровососу рассудительному и уважаемому. Размыслив при том резонно, что поскольку уж Ивану Сергеевичу приходится за всех остальных страдальцев кладбищенских, инфернальных с властями договариваться и за то отдуваться, то и калькулятор ему нужнее будет.

А что ж вы думали? И вампирам за место под солнцем платить приходиться. Хоть солнечных лучей прямых они и не переносят…

Да, и деньги зарабатывали. Разными, конечно, способами. Бывало и в могилах копались. Но это уж дело рискованное (на родственников покойничка нарвёшься в неудачное время — быстро кол в грудь загонят, и пикнуть не успеешь). Да и думать надо крепко — в какую могилу можно залезать, а за какую и всё кладбище могут раком поставить, не разбирая, кто тут помер уже, а кому это ещё предстоит.

Но зубки золотые, выдранные из покойницкой пасти, вполне могли и труд, и опасности, сопутствующие гробокопательскому ремеслу, вполне окупить.

А там уж наступала пора Ивану Сергеевичу на калькуляторе щёлкать да поблажки разные для вампирской братии выторговывать.

«Да, вот вроде и не живём мы вовсе» думал Семён Петрович «а жизнь наша при том весьма трудная. Парадокс? Ещё какой».

Вот что труднее всего осмыслить: то, что со смертью заботы и проблемы не кончаются. Их даже не становиться меньше.

Эх, мысли грустные… Шаги размеренные, ледок хрустит и снежная каша к подошвам липнет.

Холоден апрель, холоден.

И вдруг шум борьбы и крики донеслись до слуха Семёна Петровича, отвлекли его от грустных мыслей.

Был бы жив Семён Петрович — непременно бы сердце у него встрепенулось и забилось бы, часто-часто застучало бы. Заколотилось бы.

Но мёртв он был, и мёртвое сердце так и осталось недвижимым.

Но сознание… Живо же оно!

И понял Семён Петрович, осознал — звуки те знакомые очень. Много раз слышанные! Самые сладкие для слуха вампирского! Звуки удачной охоты!

На бег перешёл Семён Петрович, пакет в руках у него замотался из стороны в сторону.

На звуки побежал.

На бугорок взлетел, поскользнулся, съехал вниз, пальцами землю влажную и холодящую обдирая. Вновь на бугорок махнул (до чего ж тяжело с пакетом то бежать!) и там уже увидел…

В низинке, в месте глухом, что располагалось между крайней аллеей и забором, там, где кусты и низкие деревца плотным переплетением своим образовали лабиринт со сложными и прихотливыми изгибами, в месте том, и в летние дни сыром и тёмном (а сейчас то и подавно), в таком вот месте: матрас грязный, землёй перемазанный, в бурых и коричневых пятнах; сумка безразмерная, клетчатая, «челночная», в клочья разодранная; рюкзак рыжий, затёртый; бутылки (пустые, вроде) и стаканы пластиковые, смятые; пожелтевшие газеты; тряпьё да объедки какие-то…

И всё это разбросано в стороны, раскидано, размётано. Матрас отлетел и углом завернулся, рюкзак пинком отброшен, бутылки в землю втоптаны.

И посреди бардака этого двое, сцепившись, по земле катаются. С матом, воем и хрипом.

Одного из них Семён Петрович сразу узнал.

Старожил местный, Кошелев Дмитрий Иванович, кровосос, что известен был хваткою своею жёсткой и характером гордым, самолюбивым и суровым. Правила жизни кладбищенской соблюдал он строго, но унижения, коими полна жизнь простого вампира, смиренно сносить Дмитрий Иванович не желал, за что и был неоднократно бит как могильщиками местными, так и охранниками кладбища. Побираться и с могил кормиться он не любил и долю вампирскую, положенную ему по всем законам и установлениям, держал цепко. За норов сложный и скандальный и дирекция кладбища сильно его невзлюбила и потому пользовался Дмитрий Иванович заслуженной репутацией первого кандидата на остро отточенный осиновый кол (такая вот мера наказания была у дирекции для особо отмороженных и несговорчивых кровососов).

Второй же был неизвестный Семёну Петровичу мужичок, вида самого бомжеватого: штаны засранные (и на расстоянии запах говна чувствовался), пиджак заблёванный, явно с чужого плеча (рукавами его, не по размеру длинными, хлопал мужик, по земле перекатываясь, словно длинными, но здорово ощипанными крыльями).

Ручищами своим жилистыми охватил Дмитрий Иванович мужичонку за грудь, сжал стальной хваткой и в шею норовил вцепиться. Мужичонка же визжал, вертелся юлой, брыкался и непрестанно крутил и мотал головой.

Понял всё Семён Петрович, догадался. Кошелев лежбище бомжа местного отыскал, в засаду сел, а потом и хозяина лежбища выследил.

Стоянок таких бомжовых по кладбищу много было раскидано, в основном вот по ложбинкам и низинкам таким диким и прочим местам безлюдным.

Бомж — добыча законная и излюбленное вампирское лакомство. И правила местные охоту на бомжей вполне позволялина кладбище это вроде уборки мусора считалось. А для вампиров бомжи — конкуренты, так же норовили с могил кормиться. Да ещё и цветы воровали. А могли и порезать кого сдуру и докажи потом, что это не вампирских рук дело, а вовсе даже человеческих.

Вот только выследить шпану эту бездомную трудновато было.

Они же знали, кто на них охотится и на кладбище после наступления темноты старались не задерживаться, да и днём в потаённых местах отсиживались. И ночёвки свои постоянно меняли.

Но этот то мужичонка, видно, несколько дней на одном месте проторчал. Осел, освоился, капитально лежбище себе обустроил. Вишь, даже матрас себе откуда то притащил, аристократ хренов.

И на том попался. Выследил его Дмитрий Иванович, накрыл прямо тёпленьким.

И теперь орал и визжал мужичонка, смерть чуя, и рукавами мокрыми и грязными махал и по земле хлёстко хлопал.

— Прав не имеете! Суки кровососные! Мертвяки блядские! Жаловаться буду! Караул! Милиция!!! Убивают!!!

— Вечер добрый, Дмитрий Иваныч, — негромко и даже как-то неуверенно поздоровался Семён Петрович и мелкими шажками, боясь оступиться на глинистом склоне, спустился с пригорка в низину.

При этом язык его против воли облизывал губы, руки стали слегка подрагивать и в глазах появился зеленоватый огонёк.

— Кому добрый… кому последний, — прохрипел Дмитрий Иванович и клацнул зубами возле самой шеи мужичонки.

Потом, глаза скосив (но жертву не отпуская), глянул вбок — и узнал старого знакомого своего, Семёна Петровича Безрукова.

— А, это ты, Петрович… А я уж… тут вот… кровцой решил побаловаться…

— Нет законов таких!! — пуще прежнего заорал мужичонка и, ладонь из рукава длинного выпростав, схватился за выступавший из земли корень дерева, резким рывком попытавшись высвободиться из стальных объятий Кошелева.

Но корень был влажный и скользкий, да и всей массой своею Дмитрий Иванович бомжа к земле придавил, так что рука у того с корня спасительного соскользнула.

— Нет, ты посмотри, сволочь какая! — с искренним негодованием воскликнул Дмитрий Иванович. — Законов, видите ли, нет! А голодным три дня ходить — есть такие законы?! Я что, из-за прав твоих, от голода, что ли, подыхать должен?! Собак с помойки гонять?! Гад какой, эгоист паршивый!!

— Помочь может, Дмитрий Иваныч? — с искренним участием спросил Семён Петрович.

— Ни хрена, Петрович… Справлюсь!

И, извернувшись, прихватил таки Дмитрий Иванович бомжа зубами, в шею вцепился.

Длинной, тёмной струёю резко брызнула кровь; капли крупные, в темноте чёрные, хлестнули по ветвям (и качнулись ветки, словно от раннего, слишком раннего для холодной весны тёплого дождя), прожигая иней на мёрзлой прошлогодней траве, протекли до самой земли, но её растопить уже не смогли (слишком уж холодна была земля).

Бомж захлюпал прокушенным горлом, забулькал, давясь собственной кровью; тело его выгнулось дугой и ноги забились, задёргались так сильно, что башмаки стоптанные слетели с них и, отброшенные ударом, откатились куда-то прочь.

«Вот это и называется: копыта отбросить» подумал Семён Петрович.

А сам, на землю тихонько ступая, подобрался ещё ближе.

Дмитрий Иванович прицелился (теперь уж без спешки), вцепился в горло жертве своей, глубоко запустив клыки. Мясо рванул, сплюнул тёмный кусок плоти на землю — и кровь не хлестнула уже, а ровно и спокойно, широкой струёй потекла — с горла продранного на пиджачок замызганный и дальше вниз.

— Ой, Дмитрий Иваныч, продукт то… Продукт то ценный не переводи! — не выдержав зрелища такого, гастрономически соблазнительного, застонал Семён Петрович.

— Знаю, не учи, — буркнул Дмитрий Иванович (и действительно — уж кого-кого, а его то учить не надо было).

И, припав к горлу затихшего уже мужичонки, с наслаждением (хлюпнув даже) сделал длинный глоток.

Потом назад чуть откинулся, как гурман истинный и знаток вампирской кухни, остаток кровушки через горло мелкими глотками процеживая, и вновь надолго к ране рваной припал.

У Семёна Петровича ноги ослабли тут, ватными стали. Отбросил он пакет свой (эх, куличи крошёные, до вас ли сейчас?) и рядом присел, к пиршеству поближе.

Руками по пиджачку да рубашке бомжовой провёл, ткань отжимая, и ладони и пальцы стал облизывать — кровь пьянила солоноватая, вкусна была.

Дмитрий Иванович, отпив своё досыта, блаженно откинулся, спиной к дереву привалился.

Сквозь жидкие ночные облака, по небу расползшиеся, свет луны, слабый, бледно-голубой, вниз прошёл, осветил низину, уголок заброшенный — и в свете этом лицо у Кошелева стало вдруг белым, мучным, с потёками чёрными вокруг рта, а в тёмных провалах глаз (что скорее уж глазницами казались) то ли от света лунного обманчивого, то ли от энергии особой внутренней, что от крови выпитой рождается, загорелись ровно и грозно ярко-зелёные огоньки.

— Приложись, Петрович, — тоном радушного и щедрого хозяина предложил Дмитрий Иванович и тело бомжово к Семёну Петровичу откинул.

Бомж-мертвяк, голову на грудь уронив, замер на мгновение в позе сидячей и, вперёд подавшись, перевалился, прямо к Безрукову на руки.

Семён Петрович, кивнув благодарно, к шее припал, остатки крови допивая.

И, в свою очередь насытившись, так же блаженно назад откинулся и тело жертвы, холодное уже, от себя отбросил.

Труп о землю затылком стукнулся — и застыл, замер, рот в неслышном никому крике открыв и глаза, в лунном свете блеснувшие, выкатив.

«Хорошо то как» подумал Семён Петрович «тихо, спокойно, сытно. Много ли мертвяку для счастья то надо? Только чтоб люди хорошие иногда встречались… полнокровные, так сказать. Вот и существование станет тогда полнокровным и содержательным… да сытным…»

Посидев немного в полном молчании (лишь чувствуя, как кровь свежая по телу тёплым потоком идёт), решил Семён Петрович с другом хлебосольным о жизни поговорить (да и то — случай такой не часто выпадает, вампиры не так уж часто друг с другом то встречаются, всё больше поодиночке маются).

— А что, Дмитрий Иванович, — сказал Семён Петрович, — а п. зды нам не дадут власти местные за ужин то наш? На Пасху ведь… разговелись? На праздники то всякие… не приветствуется.

Дмитрий Иванович рукой махнул (не паникуй, дескать).

— Ничего, Петрович… За бомжа ничего не будет. Я его долго выслеживал… Он, срань такая, алкашей у метро обворовывал. Да пацанов на лежбище своё таскать пытался.

— Это как это? — переспросил Семён Петрович и даже привстал слегка от удивления.

— Да так, — ответил Дмитрий Иванович (и в голосе его, сытом и довольном, нотки особой гордости мелькнули). — Пацаны тут в колодце канализационном обжились. Колодец рядом с тем выходом, что на улицу к домам новым ведёт. Там колодец, коллектор рядом. Ходы широкие, место тёплое. Я и смотрю — пацаны там стайками бегают. А мудак это за ними послеживает. И вроде подходит, говорит им что-то, тянет вроде куда… Я сразу понял — сюда приманивает, на матрас свой обосранный… Ну, думаю, тянуть нечего. Кончать его надо. Опять таки, и праздник надо отметить. Христос воскрес, как говорится, и нам велел после смерти жить… Вот мы и живём, как можем…

— Да уж, живём… — согласился Семён Петрович, губы облизывая. — Существуем, так сказать, милостью божьей. Только человеку право дано… А зверям каким — ни-ни…

Ох любил Семён Петрович резонёрствовать, на сытый желудок в особенности.

Но у Дмитрия Ивановича не тот характер был, чтобы рассуждения такие спокойно выслушивать.

— Глупость ты говоришь, Петрович, — сердито прервал он своего собеседника. — Какая ещё милость божья? Где ты её видел?! По еб. льнику что ль три раза на день получать?! Да на х. й мне упала такая милость? Проще всё, Петрович. Проще и грубее всё в этом мире устроено. Просто пали мы с тобой, Петрович, после смерти. Пали, так сказать, на более низкий уровень бытия. Не навечно, я надеюсь. На время только. Закончится это всё когда-нибудь.

— Это как это? — спросил Семён Петрович (разговор такой умственный, а не просто сытая болтовня, захватывал его всё больше и больше).

— Да так это! Вот скажи: одна смерть у нас уже была?

— Да была, вроде…

Семён Петрович, в смущении от широты поднимаемой в разговоре проблемы, ответил даже с каким-то сомнением.

— Не вроде, а была, — поправил строго Дмитрий Иванович и продолжил. — А коли одна смерть у нас уже была, но при всём при том мы с тобой не в земле холодной лежим недвижимо, как вроде бы мертвецам полагается, а скорее даже наоборот, весьма активно живём и в настоящий момент валяемся тут под деревьями и перевариваем честно добытую кровь…

— Да, чуть не забыл! — и Семён Петрович по лбу себя хлопнул. — За угощение спасибо, Дмитрий Иванович.

— Не за что, Петрович, — тоном уже более благодушным ответствовал Кошелев, и продолжил. — Так вот, уж поскольку мы тут лежим, а не в земле, то и логично было бы предположить, что смерть является вовсе не тем, за чтомы принимали её, когда были людьми.

— Ну да… Я так и думал, — согласился Семён Петрович. — Переход из одного состояния в другое и, так сказать, возмещение… или, вроде, возмездие…

— Опять х. йню городить изволишь, Петрович, — снова прервал начавшееся было морализаторство Дмитрий Иванович. — Вот ты кем при жизни был?

— Да я уж говорил вроде… Сначала конструктором в бюро, потом на стоянке сторожем, — ответил Семён Петрович. — Потом на рынке дворником… а там уж простудился, заболел и помер. Да чего про меня спрашивать то, Иваныч? И так всё известно.

— Вот, — удовлетворённо отметил Дмитрий Иванович. — Зацепило тебя, задело. Бестолковые мы люди и жизнь у нас бестолковая. Пустая от начала до конца. Я вот — пенсионер военный, да майора в своё время дослужился, а там и под сокращение попал. Пенсия — гроши, здоровья никакого. Тоже быстро окачурился. Сердце прихватило — и копец. Ну и кем мы стали с тобой после смерти? Глистами какими-то, прости господи, или пиявками. А то и побирушками кладбищенскими. И за что это, интересно, нам возмездие такое дано? И кто его придумал? Может, господь какой по милости своей? Дескать, маялся ты, Иваныч, при жизни, так и после смерти майся! А за что это мне, интересно? У меня за тридцать лет службы — ни одного взыскания. Ни одного! У меня батальон распизд. ев был — так ни одного крупного ЧП не было. Ну, самоволки то были, конечно, да и без драк не обходилось. Куда ж без этого. Но в петлю у меня никто не прыгал! Меня бы и на полк двинули, да там…

И Дмитрий Иванович махнул рукой, не желая разговаривать о вещах по его мнению очевидных, но оттого ещё более обидных и несправедливых.

Однако и Безруков позиции свои (особенно после трапезы столь сытной) просто так сдавать не хотел.

— Вот ты, Иваныч, мужик, конечно, принципиальный, правильный. Однако и не доволен ты при этом всем на свете, а это ведь уже неправильно. Неверно по сути своей. Я вот раньше, когда в конструкторском бюро работал, на «ящике» своём, тоже всё время думал: «Жизнь тоскливая у меня, однообразная. В восемь утра — у кульмана, в полдень — обед, в пять — домой. Устал, как собака, а дома — тоже не шибко отдохнёшь. И уроки у детей проверяй…»

— Так у тебя дети были? — оживился Дмитрий Иванович.

— А как же, — голосом даже слегка обиженным ответил Семён Петрович. — Двое пацанов, как положено. Всё было, и семья, и дом, и дети. Да что дети, я уж и внуков почти дождался. Если бы старший мой, охламон, со свадьбой не затянул, я бы может, и внука бы успел на руках то подержать. Или внучку. А теперь вот…

— А на могилу то приходят к тебе? Дети твои приходят? — спросил Дмитрий Иванович. — Ведь ты же здесь похоронен, на этом кладбище. Так ведь?

— Так, — ответил Семён Петрович и понурился. — Здесь, конечно. Да не приходит никто почему то. Я могилу то свою сам подновляю. Ну, травку там сниму, крест поправлю. Не знаю, забот, наверное, много, у моих то. Жена, наверное, к родственникам поехала. У неё сестра в Саратове, ей с сестрой то полегче будет… Я, когда болел, так ей и говорил: «Как меня не станет — езжай к сестре. Не у детей же на шее сидеть. А там хоть помогут тебе…» А дети…

— Так чего ты про «ящик» то свой говорил? — прервал его Кошелев, почувствовав, видно, что голос у Семёна Петровича начал подрагивать и сбиваться.

— Да, думал то всё, — вновь оживился Безруков, вернувшись к давним своим рассуждениям. — Перемены, дескать, нужны. Поменять её надо, жизнь то эту. Сломать рутину эту к чёртовой матери. Ну вот, настал момент — действительно поломалось всё, и действительно к чёртовой матери. И много ль радости от этого получилось? Кому хорошо то от этого стало? Может, кому и стало, да только не мне… Я вот теперь по другому уже думаю. Жизнь, досмертная или послесмертная, это ведь как поток. Поток, которым мы не управляем. И даже если кому то кажется, что он научился этим потоком управлять — это значит только, что утонул он уже по самую макушку, нахлебался воды и видения свои сумасшедшие принимает теперь за чистую правду. Всех, и правящих и управляемых, и больших и маленьких, и высоких и низких — всех одна вода несёт, и, что самое интересное, в одном направлении. И мы, кровососы, и те, живые, все барахтаемся в одном потоке. И любое желание перемен бессмысленно, Иваныч. Бесполезно. Вода то везде одна и та же, берега только по бокам мелькают. Но на берег нам не вылезти. Может быть потому, что вне этой воды мы и жить не в состоянии. Может, мы на самом деле рыбы какие? А, Иваныч? И не всё ли нам равно, возле какого берега барахтаться. Вот поймают нас, кровососов, да кол нам в грудь то всадят. Или на костре спалят. Окончим мы существование своё вампирское. И кем возродимся? Может, опять людьми. Ты — со взвода начнёшь, я — опять к кульману. Хотя, говорят, теперь уже на компьютерах больше… А, может, крысами какими будем жить. Но, будь я даже и крысой помойной, и тогда бы я жизни радовался. Этой, теперешней. А не переменам каким-то, которые все — ложь и самообман.

— Про боженьку вспоминаешь, а в рай не веришь? — ехидно осведомился Дмитрий Иванович. — Про рай ты что-то не вспоминаешь. Странно даже как-то. И сколько раз ты умирать собираешься? И существованием своим наслаждаться долго ли думаешь?

— А разве вампиров в рай пускают? — искренне удивился Семён Петрович. — Мы ж вроде… эти… как их… нечистая сила. Отродье сатанинское.

— Ну и гад ты, Петрович, — обиделся Дмитрий Иванович. — Я вот тебя угощаю, от всей души, можно сказать. А ты меня, офицера, тридцать лет в войсках прослужившего беззаветно, и отродьем сатанинским называешь. Ты за языком то хоть следи!

— Так ведь нас и так кровососами все называют, — примирительным тоном сказал Семён Петрович.

— Кровососом меня и при жизни называли, — сурово ответствовал Дмитрий Иванович. — Особенно когда я в наряд кого ставил или плац драить заставлял. Но я дело своё делал, как полагается. И сейчас делаю. Мне по должности положено шеи драть — я это делаю. Раньше у меня погоны были, теперь — клыки. Но я своей должности и тогда соответствовал, и сейчас соответствую. Видно, и в нынешнем моём положении устав какой-то есть, только вот никто его до меня не довёл. Сам я, своим умом, положение своё осознал и линию свою веду неуклонно и вести буду и впредь. А по поводу философии твоей отвечу я тебе просто и доходчиво. За образцово выполненное задание положено поощрение. Положено! Хочет командир или не хочет, живот у него болит или нога левая подгибаетсяа должен он найти возможность подчинённых поощрить, если они приказ чётко и правильно выполнили. И если мир устроен правильно (а будь он неправильно устроен — не протянул бы долго так), то и в целом, в мировом масштабе система такая действовать должна! Судя по тому, что положение наше хреновое — жизнью своей земной поощрение мы не заслужили. Стало быть, задание своё выполнили хреново и с должности нас вообще сняли к ёб. ной матери. Может, и правильно сделали, трудно мне судить. Я своё дело всегда старался выполнять от точки до точки, без поблажек и халтуры. Может, правда, дело я не то делал. Но тут уж ничего сказать не могу — не соизволил боженька в чёткой и ясной форме задание до меня довести. Может, решил, что сам домыслю. Я вот, видно, не домыслил. За то и повторно лямку теперь тяну, в должности только понижен. Ну да мне не впервой. У меня и хуже ситуации были… Ну а если, скажем, я своё нынешнее положение правильно понимаю и действую согласно обстановке — так неужели и не поощрят меня? Если и богов никаких нет, и ни ангелов с архангелами — так может, просто закономерность есть такая, что всякого, кто путь свой правильно осознал, непременно поощрить надо. А ведь есть такая закономерность, есть! А тебя, Петрович, послушать, так весь мир — это прям кусок говна какой-то в потоке жизни. Плавает, бултыхается… Наслаждается, одним словом. Да с такой философией ты ещё лет триста с могил крошки свои подворовывать будешь. И наслаждаться.

— Поощрение, говоришь? — призадумался Семён Петрович. — Может, и вампирам рай положен? А? Вампирский рай?

— Ладно, — Кошелев решительно встал и пошёл к откосу, отряхивая с пиджака комки глины, пожухлые листья и куски плотно, лежалого, потемневшего снега. — Давай, вставай. Наши, небось, костёр уж разожгли. Гудят вовсю. Так и водку всю без нас выпьют…

И, уже отойдя в сторону, с горькой усмешкой добавил:

— Вот, додумался… Вампирский рай…

И пошёл прочь, головой покачивая.

Семён Петрович поднялся с трудом, покачиваясь и кряхтя (и желудок непривычно полон, да и спину отлежал, а был бы жив — и радикулит прихватил бы от земли холодной), взял пакет свой (хоть и сыт, а доля общая) и пошёл вслед за ним.

Менялось небо.

Переменчива погода и весна капризна.

Прояснилось небо ненадолго, словно для того только, чтобы осветить трапезу их кровавую, и снова набежали тучи — и мелкий дождь моросящий вперемешку со снежинками колючими начал посыпать дорожки, кусты и поляны, прошлогодними листьями укрытые.

На полянах и других открытых местах таял снег, не держался. Развозило землю киселём, разводило водой.

А дорожки, плотно утоптанные, белели, на черном выделяясь — снег ложился на них мягко, но держался, не тая.

И под россыпью снега с дождём проступали тропинки в заброшенном, на лес похожем уголке кладбища, словно на снимке проявленном проступали из темноты.

— Ох, когда ж эта зима кончится, — вздохнул Семён Петрович, с шажками своими быстрыми, но мелкими с трудом поспевая за широко, размашисто идущим приятелем своим.

Дмитрий Иванович шаг замедлил и, вперёд показывая, сказал:

— Зато не заблудимся. Больше снега — в лесу светлее. А если ещё и луна выйдет — и без фонаря всё как на ладони будет… Э, да вроде и пришли уже. Глянь, Петрович, не калитка там впереди? Вроде забор за кустами проступает… и… Ну точно, калитка там. А ну, быстрее пошли!

Пригляделся Семён Петрович — и впрямь прошли они уже остаток пути, вышли по тропинке к самому забору и уж почти прямо в него упёрлись.

И калитка впереди видна, та самая, заброшенная.

Металлическая, из прутьев сваренная, была она когда-то покрашена щедро, толстым слоем чёрной краски и на мощные петли, намертво к металлической основе приваренными, плотно насажена. Даже, говорят, петли эти когда-то маслом машинным были смазаны.

Но годы прошли, и немало прошло их, и сошла краска с калитки этой, петли проржавели и перекосило их — и сама калитка перекосилась вся, и край дверцы в землю упёрся, а потом и вошёл в неё, словно врос.

Ни закрыть, ни открыть калитку было уже нельзя, да и не ухаживал за ней уже никто — так что проход этот открыт был всегда.

Да только и он совсем уж безопасным не считался.

Знал Семён Петрович, как и другие вампиры со стажем да с опытом жизни кладбищенской, что сторожа да могильщики некоторые (из особо хитрожопых) любили именно в этом месте засады устраивать, дабы кровососа какого неосторожного на харч раскрутить.

Не всегда это, конечно, было и не во всякий день (место всё таки глухое, отдалённое, и не каждый тащиться сюда согласиться), но всё же — небезопасно было и тут ходить.

— Иваныч, может — через забор лучше? — предложил осторожный Безруков. — Тут овраг то прямо за забором начинается. Махнём — и мы там. А? А то ведь, сам знаешь, тут по разному бывает…

— Да не дрейфь ты, Петрович! — досадливо отмахнулся Кошелев и, смахнув с рукавов налипший снег, решительно пошёл к калитке. — Чисто тут. Сам, что ли, не видишь? Что мы, и дома у себя прятаться должны? Да не дождутся, суки! Вот ведь, чёрт, снег то липнет… Холодный я, вот он и не тает… Был бы жив — таял бы и стекал… Вот ведь херня то какая…

«И чего чёрта поминает?» подумал неодобрительно Семён Петрович. «Накличет ещё…»

Поведение Дмитрия Ивановича казалось ему совершенно безрассудным (впрочем, Дмитрий Иванович и в иных ситуациях вёл себя подобным же образом, от опасности не уклоняясь, и даже напротив, словно бы даже специально её выискивая), и пошёл он вслед за ним лишь из чувства долга и чувства вампирской солидарности, хоть и благоразумие его шаг подобный не одобряло и весьма громко роптало, напоминая, что никакая солидарность никого ещё от неприятностей на спасала.

Дмитрий Иванович прошёл калитку и почти уже был по другую сторону забора, как из кустов, что росли возле самой тропинки, с улыбкой широкой, открытой и весьма самодовольной, выбрался сторож.

Одет он был в коричневую куртку из плащевой ткани, с подкладкой на искусственном меху, толстую, но кургузую. Молния на ней была полурасстёгнута и задралась куртка при этом так, что самый низ её, скособочившись, стягивал живот где-то на уровне пупа. Куртка эта, дешёвая, нелепая, но надутая и вздёрнутая, словно флаг болталась она на тонкой фигуре сторожа.

Он широко развёл руки в стороны, словно бы желая обнять столь искренне и нежно любимую им кровососную братию и, сделав пару шагов, остановился аккурат посреди тропинки, преграждая путь Семёну Петровичу.

Потом (заметно покачнувшись) сложил руки на груди и голосом громким, но нетвёрдым, обернувшись вслед прошедшему вперёд Кошелеву, крикнул:

— Эй ты там!.. Куда пошёл?! А ну назад! Назад, еб. ть вашу маму!

Дмитрий Иванович остановился резко, словно налетев с ходу на какое-то невидимое ограждение, потом столь же резко развернулся и подошёл к сторожу, выступая при этом медленно и чётко, будто даже печатая шаг.

Оглядел его, проводя взглядом с головы и до ног, словно бы оценивая мысленно значимость столь необычной фигуры и её место в общей системе мироздания.

Потом Дмитрий Иванович оскалил клыки и самым радушным образом улыбнулся.

— Это ты мне кричал, х. есос сопливый? — протяжно и даже как-то ласково спросил он сторожа.

Семён Петрович, сообразив, что то самое несчастье, которого он так опасался, прямо сейчас на его глазах и начнёт происходить и опасения его начнут сбываться с самой неприятной полнотой и пунктуальностью, подошёл в сторожу вплотную и голосом самым задушевным (на который только мог быть спосбен вампир его стажа и положения) произнёс:

— Мил человек, чего тормозишь то? На праздник мы идём, никого не трогаем. И пустые мы. Чего взять то с нас? Чего злой такой? Замёрз, небось?..

— Это ты кого х. есосом обозвал?! — ещё сильнее качнувшись и уже с явной угрозой переспросил сторож.

— Тебя, кого ж ещё, — словно бы даже удивляясь непонятливости сторожа, охотно пояснил Дмитрий Иванович. — А ты на кого подумал?

И, принюхавшись, добавил:

— Да ты, сопливый, и наклюкался к тому же! Работничек хренов!

— Да это ж Колька, он на восточной аллее дежурит! — воскликнул Семён Петрович (в глубине души действительно порадовавшись, что вспомнил таки имя вредного сопляка, что устроился на работу сторожем недели три назад, но успел уже надоесть местной инфернальной братии своими затяжными запоями и сверхъестественным нюхом на поживу).

— Кому Колька, кому Николай Фёдорович, — важно заметил сторож. — А для мудаков, вроде вас, вообще царь и бог. И высшее начальство. Так чё ты мне сказал, я не понял?

— Оглох, в кустах сидючи, начальник? — с явной издёвкой спросил Дмитрий Иванович. — У меня такие начальники сортиры до дембеля пидорасили. Щенок ты, Николай Фёдорович!

— Так, понял, — резюмировал сторож, как будто и впрямь уяснив для себя всю сокровенную сущность Кошелева и потому враз потеряв к нему интерес. — Ну, ступай тогда, отец. С тобой завтра поговорят… Хорошие люди с тобой поговорят… Давай, родной, уёб. вай.

— Слышь, Иваныч, — поспешно заговорил Семён Петрович, — ты и впрямь… иди, что ли… Ты ж быстро ходишь — не успеваю я за тобой. Чего ты вправду… Не зли ты парня, продрог он…

— Ты, Петрович, в иных ситуациях прямо как говно себя ведёшь, — усмехнувшись, сказал Кошелев.

И, развернувшись, пошёл прочь.

Уходя же, добавил:

— Ладно, козёл… И с людьми твоими…

Сторож поманил пальцем Семёна Петровича и, дождавшись, когда тот подошёл вплотную к нему, притянул его полусогнутым пальцем за ворот рубахи и задушевным голосом сказал:

— Вот из-за таких то гоношистых всю ваши братию и гнобят… И гнобить будут! По уму ведь жить надо, правда?

— Святая правда, — искренне согласился Семён Петрович. — Понимать друг-друга надо, сочувствовать…

— А вот это не п. зди, — важно заметил сторож. — Так я тебе и поверил, что ты мне сочувствуешь. Ну ка, добрый ты мой, пакет то показывай!

«Эх, с Иванычем надо было уходить» подумал Семён Петрович. «Теперь уж точно обчистит. Зря я Иваныча разозлил, с ним надо было уходить».

И, вздохнув обречённо, раскрыл пакет.

Сторож с деловитым видом достал откуда-то из внутреннего кармана ручной фонарик и лучом узким и резким посветил вниз, поводя неспешно и ощупывая внутренности пакета.

Словно прошитые рентгеном, мелькнули тени и контуры крошёных куличей, яиц, пакета с пасхой творожной и, самое страшное, выхватил луч безжалостный и початую бутылку водки.

— Ну вот, — совсем уже добродушно сказал сторож, — не зря мок сегодня, не зря. Ну, доставай, батя, поллитру то. На могиле небось сп. здил? Эх, мародёры вы, кровососы, кол вам в сраку! Мародёры!

— Да мужикам несу, — вяло попытался было возражать Семён Петрович, — не надо бы уж так… А? Да и немного тут…

Сторож, вскинув фонарь, луч слепящий в глаза Петровичу направил, словно врезал наотмашь этим лучом.

— И ты в. ёбываться будешь, как дружок твой? — спросил он и в голосе его послышалось Семёну Петровичу грозное шипение. — Его завтра уроют — и ты туда же захотел?

— Да я… — продолжил было Семён Петрович.

— Головка от х. я! — оборвал его сторож.

И тут же, приглядевшись, воскликнул:

— Еттит твою! Да ты ж в кровище весь! Да… точно… Потёки кругом! И, небось, у другана твоего та же х. йня творится. Так или нет? Так! Жалко, на рассмотрел я его. Но ничего, завтра его по ниточке осмотрят. По косточке!

И, заводясь, закричал:

— Кого завалили, суки?! Говори! Быстро!!

— Бомжа, бомжа, — поспешно сказал Семён Петрович и, сунув руку в пакет, вытащил бутылку, — клянусь, бомжа местного. Хошь, прям сейчас тело покажу. Коля, правду ведь говорю!

И, протягивая сторожу бутылку, добавил:

— Пропустил бы ты меня? Заждались меня уж… Охота тебе из-за бомжа крик то поднимать?

Сторож зубами вытащил пластиковую пробку, которой была заткнута бутылка, принюхался, взболтнул её — и отпил длинным глотком, далеко запрокинув голову.

Вытер губы тыльной стороной ладони, подумал, взвешивая лишь одному ему известные обстоятельства и, наконец, сказал:

— П..здуй. Свободен…

Потом, качнувшись пуще прежнего, снова полез в кусты.

Семён Петрович, в чувствах растрёпанных и в печали великой, покинул пределы кладбища и вышел в чистое поле.

Поле, честно говоря, чистым не было. Разве что привычки ради можно было так сказать, потому только, что принято поля называть чистыми. Возможно, когда то они и были чисты.

Но то поле было классическим пустырём городской окраины, со всеми сопутствующими подобным местам атрибутами: ямами и оврагами, часть из которых заполнена была мутной, коричневой и грязно-жёлтой водой, часть — мусором, а часть — просто зияла в земле, как и подобает зиять заброшенным провалам. Были, кроме того, кучи пёстрого мусора, который в полном беспорядке раскидывался ветром по бескрайним пустынным просторам. Были склоны бугров и невысоких холмов, сплошь поросшие непроходимым бурьяном и чертополохом, верхушки которого торчали всю зиму даже из-под самых высоких снегов (к весне же стебли становились хрупкими и ломкими и крошились при малейшем нажатии, отчего продиравшийся сквозь них путник слышал лишь беспрерывный хруст и треск вокруг себя). Были там и мачты ЛЭП, что виднелись вдали, где-то на другом конце поля. И бегущие огни машин, что непрерывным потоком шли по трассе, что и отделяла пустырь от начинавшихся прямо за трассой пригородных посёлков.

Автотрасса проходила очень далеко от стен кладбища, даже дальше, чем линии ЛЭП, и потому была она для местной вампирской братии видимой границей всей их Вселенной, окоёмом мироздания.

Знали они, конечно, что и за трассой есть какая-то жизнь и огоньки машин бегут не просто так, и не только лишь для того, чтобы границу их Вселенной как то явственно обозначить, а едут они к цели своей, конечному пункту, и что у иных он близко к кладбищу расположен, а у кого-то и очень даже далеко, так далеко, что и представить бывает трудно. И память жизни земной в вампирах жила, особенно в тех, кто недавно к жизни кладбищенской приобщился.

Знали, конечно, но относились ко всему этому с полнейшим равнодушием, ибо весь мир, что на кладбище и пустыре не вмещался был для них полнейшей абстракцией, и даже будь он не объективной реальностью, а лишь задником огромной сцены, картинкой, на холсте нарисованной, или даже просто бредом и галлюцинацией — и тогда бы в жизни их едва ли что-нибудь изменилось, разве что спокойней и размеренней текло бы их существование при том условии, что границы их мира и впрямь совпадают с границами мира общего.

Но делился мир благами своими с кладбищем скупо, лишь приносил смерть в разноцветных и разнокалиберных деревянных ящиках, вместилище плоти, которая либо гнить будет (коли повезёт), а то и (если не повезёт) воскреснет всеми презираемым кровососом, которого родственники не допускают даже к собственным его поминкам.

Остальные же блага приходилось вампирам таскать тайком, воровать, выклянчивать и лишь изредка — брать силой, как и подобает хищной нечисти.

Последнее — это о крови, конечно, речь. Кровь не своруешь…

Тропинка до оврага петляла, огибая холмы. В поле не удаляясь, шёл Семён Петрович вдоль забора, шагах в десяти от него, до места сходки праздничной добираясь.

Сколько же мыслей на таком вот пустыре в голову приходят, хоть бы даже и в мёртвую!

Незлобивый вампир был Семён Петрович, оттого гнев на вороватого Кольку и досада от промашки своей скоро его оставили, лишь жалел он, что на общий стол не много выложит.

Но и грусть эта отступала и стихала постепенно, заглушаемая течением мыслей философских и не по вампирски глубоких.

«А вот, к примеру, если и оборотни на свете существуют?» думал Семён Петрович, балансируя на влажной и скользкой тропинке и мелкими шажками продвигаясь вперёд. «Ведь они то с любого кладбища уходить могут. И по городу гулять. Среди людей. Даже родственников навещать. Хотя, наверное, родственникам лучше бы и не попадаться. Эти точно милицию вызовут. Перепугаются, допустим, или за наследство своё схватятся. Нет, если уж умер — общаться надо с посторонними людьми. Так спокойней… Но вот что интересно — оборотням, значит, можно, а вампирам — нельзя. Мы то никак не вылезем. Вот Иваныч во всякие силы высшие не верит, хотя тоже логику в существовании своём отыскать пытается. Но если сил никаких нет — то кто же судил нас так? И раньше жизнь по разному складывалась, а после смерти — и подавно. Но раньше понятней было — есть привилегии у кого то, есть у кого то обязанности, есть система, пусть нелепая, несправедливая, бестолковая подчас, но система. И логика у системы этой есть. А теперь что? Я мороза не чувствую и спать могу в сугробе — это привилегия? Болезней у меня нет — это привилегия? А вот то, что не существую я официально и потому никто я и ничто для людей — это наказание? А вечность моя — это наказание или привилегия? А вот если в аду бы я был… Там то как? Так же как здесь или по другому? А может…»

И Семён Петрович даже приостановился на мгновение, поражённый догадкой.

«А может, я уже в аду? Может, это мне только кажется, что я в том же городе сейчас нахожусь, в котором и жил? Может, ад страшен настолько, что сознание моё, не в силах сразу приспособиться к сверхъестественному ужасу потустороннего мира и ни в состоянии воспринять его, ибо аналогий нет для адекватного восприятия того места, где, возможно, ни один предмет и близко не напоминает предметы мира земного, вот так, постепенно, пошагово, и приспосабливается к новому существованию? И существование моё с каждым днём становится всё хуже и невыносимей не просто так, по случайному стечению обстоятельств, а лишь потому, что глаза мои всё более и более привыкают к тьме инфернального мира и видят в этой тьме всё лучше и лучше, и чувства мои лгут мне всё меньше и меньше и разум мой не цепляется уже за привычные ему образы? И вот так проснусь я однажды, а вокруг меня — пламя адское… А, может, я с самого рождения вот так прозреваю? От одного существования к другому? А вот если минус на плюс в рассуждениях моих поменять — то ведь и другая картина получиться может. Ведь так же и в рай идти я мог бы. Постепенно. А, может, и нет ничего такого… Просто я странствую. Из квартиры — на кладбище, оттуда — на болото какое-нибудь или в лес. Хотя… Кочевье какое-то получается бесконечное. Лучше бы определённое что-то. А совсем хорошо — взять и помереть. По настоящему… Ох ты, огоньки замелькали! Пришёл, что ли?»

И действительно, после очередного зигзага вывела тропинка Семёна Петровича прямо к оврагу, где по склонам горело штук пять костров (один большой, центральный, остальные — поменьше) возле которых сидели во множестве вампиры здешнего кладбища.

Горели костры ярко, весело, пламенем высоким и пляшущим. И доносились уже из оврага и песни разудалые, и крики весёлые, и взвизги бабьи, и смех громкий, что перекатывался от костра к костру и, круг пройдя по оврагу и почти затихнув уже, с новой силой вспыхивал и разносился эхом гулким по округе.

«Вовсю гуляют уже» подумал Семён Петрович и досаду лёгкую почувствовал. «А я пустой вот да и опоздал. Нехорошо, совсем нехорошо получается…»

— О, Петрович дошёл! — закричал радостно кто-то у костра крайнего и, поднявшись, пошёл навстречу Семёну Петровичу.

Когда же подошёл он ближе, узнал Семён Петрович вампира Саннеева, что через ряд от его участка обитал. Сосед почти.

— Ну, Петрович, тебя тут Кошелев обыскался! — радостно восклицал Санеев. — Говорил: «Как бы тюфяка моего не обчистили!» Это про тебя он говорил… Искать даже хотел, да мы удержали. Нечего по пою всем разбредаться. Так ведь? Чего там со сторожем у вас вышло? Нас он не подловил уже, запоздал. А вас, стало быть, за жопу то взял?

— Да вот, — неопределённо сказал Семён Петрович и выразительно потряс полупустым пакетом.

— А вываливай, — закричали у костра. — Не мнись, Петрович, у нас добра много!

С чувством некоторого стыда выложил Семён Петрович скудные свои трофеи на брезент, разложенный возле костра. И с надеждой подумал, что, пожалуй, никто уж и не глянет на общую кучу, где и затеряются его скромный взнос.

Так и получилось, да не совсем.

Гуляли все уже, конечно, вовсю, и подсчётами никто не занимался.

Да Санеев только глянул оценивающе и сказал:

— А выпивкой не разжился, Петрович? у нас уж скоро запасы к концу подойдут.

— Разжился, — вздохнул Петрович. — Да не донёс. Колька, гадёныш, выследил…

— Да ты отдал ему чего?! — раздался вдруг у него за спиной голос Кошелева.

Семён Петрович обернулся.

Кошелев, как видно, стоял совсем рядом, прямо у него за спиной, и последнюю фразу расслышал очень хорошо.

— Ну тебя, Петрович, как ребёнка маленького оставлять, — укоризненно сказал Дмитрий Иванович. — На сопляка какого-то повёлся? Кого испугался то? Да что ты, ей-богу!

— Да чего там, — слабо стал оправдываться Семён Петрович. — Попросил человек… Да и мы тоже хороши… В крови ходим, неприлично даже.

— Какая такая кровь? — с искренним удивлением спросил Кошелев, забыв уже, видно, про загубленного бомжа.

— Не помнишь уже? — переспросил Семён Петрович. — Бомжа то мы..

— И этот засранец заметил?! Кровь заметил, что ли? — воскликнул Кошелев.

— И чего?! Угрожал, шантажировал? Так, Петрович?

— Да не то, чтобы…

Семён Петрович понял, что ещё немного — и Кошелев серьёзно заведётся.

«Ох, не подумал, не подумал… Как бы он теперь и впрямь разбираться не полез. Втравлю ведь его в историю. Да, лишнего сболтнул, лишнего…»

И прикидывать уж стал, как бы из истории этой выпутаться.

Но тут, словно выручая его из ситуации неловкой, от крайнего костра баба к нему подошла, вгляделась — и руками радостно всплеснула:

— Ну, пропащий, пришёл таки! А я то всё боялась — прихватят тебя сторожа по дороге. Ты ж сроду, Петрович, не отболтаешься. Хоть и в годах мужик, а всё как мальчик, доверчивый.

И за рукав его потянула, к костру поближе. Там уж двигаться начали, место для него освобождая.

Узнал бабу Петрович, сразу узнал.

Катька — сосалка, вампирша по всему кладбищу известная и характером своим беспутным и весёлым, и загулами своими необыкновенными.

Вела себя Катька и впрямь так, будто и не на кладбище она вовсе, а на вечеринке на какой, или даже на пьянке бесшабашной. Водку доставала всегда, в любое время года, в любое время суток. Даже в самые солнечные и безоблачные дни совершенно безбоязненно разгуливала по кладбищу (хотя в тень, конечно, пряталась, если солнечные лучи совсем близко к ней подбирались).

Говорили даже, что её сторожа иногда водкой угощают. Но те, конечно, баб к себе водили, для развлечения и общения интимного, да чтобы ночь скоротать.

Но с чего им вампиршу приманивать? Тело у неё… Сами понимаете — у иной бомжихи красивей и свежее, не о говоря уж о соплячках, что возле пивнушек отираются и за портвейн в ближайших кустах тайский массаж делают по русской технологии. И зубы у Катьки во рту — самые что ни на есть вампирские. Не для развлечений рот то такой придуман, это и самый тупой да невзыскательный мужик поймёт.

Руками, конечно… Могла бы, да разве это кому понравится?

Так что или просто слухи то были беспричинные, или просто так угощали её, за характер лёгкий и весёлый.

А вот среди вампиров она и впрямь спросом пользовалась.

С одной стороны — органы да части тела, особенно если их иногда кровушкой свежей снабжать, действуют, и не хуже, чем у живых. А что вы думали? Ходить можно, говорить можно, даже думать можно — а как дело до баб, так вроде и нельзя? И до баб можно, и племя вампирское тут живым мало в чём уступит.

Другой вопрос — какая ж баба живая на кладбище пойдёт, да с вампиров.

Только такая же вампирша. Ну в крайнем случае — извращенка какая, да такие на том кладбище никому и никогда не встречались.

Так что Катька на что угодно могла бы пожаловаться, но только не на отсутствие мужского внимания.

Да она ни на что и не жаловалась.

Лёгкая да весёлая, то на одном месте кладбища была, то на другом, участка постоянного не держалась. Бывало — прямо посреди дня напивалась да песни орала, рот зубастый разевая.

Не раз людей на кладбище распугивала, ненароком в пьяном виде из кустов вываливаясь.

Иной раз и до скандалов доходило. У одного посетителя вроде даже и инфаркт случился, от такой то неожиданности.

Да и за Катьку боялись — выйдет спьяну на солнцепёк, да и сгорит к чёртовой матери.

Уж и предупреждали её, и отговаривали, и уговаривали глупости свои бросить — да всё напрасно.

Семён Петрович поначалу поведение Катькино осуждал. Не явно, конечно, явно никого не осуждал и никому с советами своими не лез. Но в глубине души хулиганство подобное и беспутство не одобрял категорически.

И только потом, и то случайно, узнал он, что попала Катька на кладбище при обстоятельствах весьма печальных.

Катька, мать-одиночка, воспитывала двух детей, дочку (та вроде постарше была) и сына (тот, говорят, совсем маленький был, года три от роду).

В город приехала она из какого-то глухого места, чуть ли не из деревни, и на родину свою малую возвращаться не хотела категорически.

В городе закончила училище (где под самый конец обучения и дочку прижила, вроде даже от преподавателя), получила почётную и очень нужную профессию маляра — и моталась с тех пор с одной стройки на другую.

Потом и сын у неё родился.

В общежитиях, конечно, с детьми было трудно, да и хозяйство с такой жизнью всё никак не налаживалось. С личной жизнью… Тут и рассказывать нечего, круг общения известный. Такие же, в основном, горемыки, как и она. Только и отличие, что мужики пьют больше. И сами приткнутся нигде не могут. Какая семья с ними? Никакая.

Вот так Катька и жила, до поры до времени.

Но однажды (дело, вроде, осенью было) в доме одном стены красила. Дом под сдачу уже шёл, так что дёргал их прораб, торопил. Сдавать надо было дом побыстрее, с отделкой заканчивать.

Сквозняки в доме, понятно, те ещё были. И холод. Шесть часов на холоде — и свалилась Катька.

Температура, кашель.

На работу выйти не могла уже. В первый день болезни до магазина только дошла (молока купить для каши), и всё — свалилась окончательно.

Лечения, понятно, никакого. Денег в обрез, на лекарства не хватит. Без прописки и страховки, да с температурой такой по поликлиникам не походишь и врача в общагу такую лимитную не вызовешь.

Совсем плохо Катьке и стала, лежит уже недвижно почти.

Вот тут она за детей и испугалась. За дочку в особенности. Дочку то и раньше в общаге мужики тискать пытались, да мать отбивала всё. Или на себя мужиков брала. А в такой ситуации, понятно, не отбила б уже.

Подозвала Катька дочь, рукой на сумку показала:

«Деньги там, в сумке. Бери их давай, Саньку хватай — и чеши отсюда, из общаги этой. До Григорьевского… На вокзал, билет на электричку возмёшь, до Голутвина. Там попутку какую… Помнишь, как летом к бабушке ездили?»

«Помню» дочка кивнула. «Не лето сейчас вроде, мам».

«Не болтай» Катька сказала. «Слушай внимательно. Вещи тёплые бери, сумку собери. Кашу в кастрюле доешьте… Апельсин там, на окне… В дорогу».

«А ты как, мам?»

«А мамка в больницу поедет… Бабушке привет передавайте… Скажите: мамка велела у неё жить. Я то потом к вам… приеду… Бабушку слушайтесь… тяжело ей… с вами то двумя… Собирайся, Лен, не стой…»

Собрались дети кое-как, уехали.

Вовремя уехали. Мужики то как раз в Катькину комнату шастать начали.

Баба одинокая да больная — пожива лёгкая. Когда в постели Катьку трахают, когда и из постели вытаскивали. Втроём, впятером… Бывало, и к себе затаскивали, так что она чуть и не ползком возвращалась.

Вещи, конечно, у неё из комнаты потаскали почти все, да и пьянки у неё устраивать повадились. Накурят, бутылок набросают…

Тяжело Катьке, кашель мучает. Задыхается…

«Ничё, Кать» мужики смеются. «Полечим тебя сейчас!»

Полечили…

Недели через две после отъезда детей померла Катька. Отмучилась.

Так и не узнала — добрались дети до бабушки или нет.

Телефон, конечно, в деревне есть. В магазине местном. Если продавщицу попросить — можно позвонить. Только в общаге телефона нет. И друзей у Катьки в городе не было с телефонами. С городскими Катька так и не сошлась близко.

Ну, там уж «скорую» вызвали, а те труп Катькин и увезли.

Комнату, так сказать, освободили.

Документы в морге оформили, труп положенное время подержали — и на кладбище свезли. Там как раз участок новый прирезали, так что для Катьки место нашлось.

Копнули землю экскаватором, потом закопали Катьку, потом столб с табличкой номерной поставили.

А там Катька и воскресла, вампиршей местной.

«Хоть теперь то я прописку постоянную получила» шутила Катька, о жизни своей прежней рассказывая.

А через год участок её почти уже освоен оказался.

Деревья там посадили. Цветы.

Жаль только — столб её номерной подгнил и упал.

И могила с землёй сравнялась.

Вровень.

А так — ничего у неё уже дела пошли. За доброту её, да в шутку больше, сосалкой её прозвали. Так что, и впрямь прижилась…

Вспомнил всё это Семён Петрович, к костру садясь, и даже взгрустнул чуток.

Да только всем уж не до грусти было.

Где Катька — там всегда весело.

И как она только умудрялась марку то так держать, при бедах то её?

Вот уж мужики подвинулись, место освобождая. Кружок образовался. Земля утоптанная.

Баян откуда то достали. Вампир один, что чуть в отдалении сидел, в тени (так что и лица его не разглядеть), совсем молодой вроде парень (так, по крайней мере, Семёну Петровичу показалось), меха растянул.

Музыка разлилась, сначала плавно и неторопливо (вступление вроде), а потом — быстро вдруг пошла, заливисто, словно с места сорвалась и понеслась, понеслась без удержу, без остановки.

А там и Катька-сосалка в круг влетела, пританцовывая.

Пальцы в рот, присвистнула. Ох, дело будет!

И запела частушки вампирские:

Эх, куснула милого
За яйцо за правое,
Чтоб не спал в могиле он
С посторонней бабою!
И хор вампирский, подпевая да подхватывая, грянул:
Эх, штоп!
Твою мать!
Со своею надо спать!
А Катька без остановок следующую даёт:
Засосала раз живца
По число по первое.
Думала — пойдёт кровца,
Оказалось — сперма!
И хор ей в ответ:
Эх, штоп!
Твою мать!
Будем кровушку сосать!
А тут и мужской голос из хора выбился:
Раз пошёл гулять вампир
Вдоль да по погосту,
Х..ем пр. ебав до дыр
Гробовую доску!
И хор — в ответ:
Эх, штоп!
Твою мать!
В рот могильщиков еб. ть!
И — в круг, к Катьке поближе, мужик один выскочил. Танец, с вывертами. Даже с присвистом.

Показалось на миг Семёну Петровичу, будто нет уже у Катьки бледности её вампирской. Вроде даже раскраснелась она от танца.

Глупость это, конечно. Иллюзия. С чего краснеть то ей? В ней и кровь то уже давно не течёт. Чужая разве только, по пищеводу, да и то — редко.

А вот клыки у танцоров в свете костра поблёскивают. Это уже не иллюзия. Это уже взаправду.

И грозно, вроде, поблёскивают уже.

И как будто доля вампирская — не проклятье уже, не самое низкое да подлое место дано им во Вселенной.

Доля та, как будто, почётная, и клыки их — не позорное клеймо гнусной нежити, а оружие. Опасное. Всесокрушающее. Всераздирающее.

И баянист как будто настроение такое уловил.

Сменился темп у музыки. По другому он заиграл. Медленно, торжественно даже.

Катька с мужиком тем остановились, танцевать перестали.

Нет у вампиров одышки, но кажется, будто дышат они оба глубоко и тяжело.

Или взволнованно?

И голоса, тихие поначалу, а потом всё более и более слышные песню запели.

Торжественную. Вампирский марш.

Всё громче, громче, громче.

И вот уже по всему оврагу, у всех костров подхватили — единым хором.

Прощай, родной погост,
Иду я в крематорий.
И больно мне до слёз,
И горло давит горе.
Прощай, родимый крест.
Прощай… Не будем плакать!
Вампиром я воскрес,
Умру я вурдалаком!
И словно эхом, от одного склона оврага до другого, ещё раз прокатилось, сурово и мужественно:

Вампиром я воскрес,

Умру я вурдалаком!

— Эх, не твари мы всё ж дрожащие, — услышал Семён Петрович голос Кошелева. — Не твари, особенно когда вместе соберёмся.

— Да уж, — ответил Санеев, скептически. — Попоём вот так, раза три в году. Пар выпустим да разойдёмся. Не так ли, Дмитрий Иванович?

Не ответил Кошелев. Промолчал.

А с другой стороны — разве тут чего возразишь?

И в прошлом году так же пели. И в позапрошлом.

Один раз вроде даже морды сторожам бить порывались.

Это года три назад было.

До рукопашной, понятно, дело не дошло. Народ то пуганый и битый неоднократно.

А если б дошло? Сколько б от колов потом спаслось? Немногие.

— Не наш это мир, не наш, — сказал Санеев. — И кто нас тут держит только? И какого хрена так долго?

— Чего бурчишь то? — спросила его Катька, к костру подсаживаясь. — Всё не весёлый, Санеев?

— Не люблю, Катя, ложного веселья, — ответил Санеев. — Чего мы тут распелись? То гимны, то частушки… Нас ведь тут за дурачков держат. Специально ведь погулять дают, а потом опять пригнуть. К самой земле. Так ведь?

— Может и так, — ответила Катька. — Ты знаешь, так думать… Ведь и помереть захочется, а потом…

— Ангелом воскреснешь, — досказал за неё Санеев. — С крыльями белыми. Тебя то, Катя, за что Христос мучает? Мало у тебя распятий было, в прежней жизни?

— Всё смысл ищете? — и Дмитрий Иванович голос подал. — Что ты, что Безруков. Да нет тут никакого смысла. Я сколько раз вам говорил — нет никакого бога. Нет твоего Христа!

— Подожди, Иваныч, — возразил Санеев. — Вот ты говоришь всем подряд, что срок надо отбыть. Или выслужить, я уж точно не помню. А кто этот срок даёт? Кто выслугу учитывает?

— Он мне уж объяснил, — подал голос Семён Петрович. — Закономерность есть какая то. Так он мне и сказал.

— Ну тогда, Дмитрий Иванович, у тебя нестыковка выходит, — сказал Санеев. — Смысла нет, а закономерность есть.

— Философы вы хреновы, — завёлся Дмитрий Иванович. — Я вам совсем просто скажу: закономерность в том, что я сам для себя определяю, справедливо ко мне судьба или нет. Должен я такую судьбу принимать или нет. Принял — живу. Не принял…

— Ох, скучно ж с вами, — Катька рукой махнула. — Опять шарманку завели. Бог да судьба, принял — не принял… Водочки б лучше приняли да меня угостили. Вот сорвусь я от вас да к детям поеду, в деревню. В лесу, может, поживу… Хоть издали на них посмотрю… Чем с вами тут…

— Многие так, Катя, говорят, — грустно Санеев ей ответил. — Да не уходит что-то никто. Мы с тобой — вроде сказочных персонажей. Гномов или троллей. Да что-то чудес сказочных в нашей жизни не происходит. Ну что, и впрямь выпьем?

— Наливай, — решительно рукой рубанул Кошелев.

А потом добавил, неожиданно:

— Мы вот, когда живые были, всё в книжках читали: вампиры — это нечистая сила. Вроде чертей. А где она, эта нечистая сила? Кто тут её видел? Ну ведь несправедливо это, мужики! Ладно, ангелов мы тут не наблюдаем, но чертей то..

— И ещё раз типун тебе на язык! — заявил Семён Петрович. — Ты, иваныч, кликал, кликал — и докликался. Поллитру уже потеряли. Чего ты по чертям соскучился?

— Договор, небось, подписать решил, — усмехнувшись, сказал Санеев, разливая водку по пластиковым и бумажным стаканчикам.

— Какой ещё договор? — спросила Катька, с явным интересом.

— Известно, какой, — ответил Санеев. — С дьяволом договор. Послужить, что ли захотел, Иваныч? Да на хер мы кому нужны! Отработанный материал… Ну, дамы и мужики, вздрогнули!

Подняли все стаканчики свои. Выпили, не чокаясь.

Не принято на кладбище чокаться.

— Ну договор то — хрен с ним, — сказал Дмитрий Иванович после минутной паузы. — А в глазёнки то я заглянул бы. Всё равно кому — богу или чёрту.

— Зачем? — спросил Семён Петрович.

— Просто заглянул бы, — ответил Кошелев. — Мне интересно — мой взгляд эти суки выдержат?

— Твой взгляд, Иваныч, ни одна сука не выдержит, — с уверенностью сказал Санеев, разливая по новой.

— И чего вы к богу топривязались? — с недовольством и даже обидой в голосе сказала Катька. — Может, он вам жизнь по новой дал. Этого мало разве? Живите да радуйтесь. Всё вы недовольны… Может, нам всем другая жизнь и не нужна…

— Не созрели, что ли? — Санеев улыбнулся. — Нет, Катя, созрели и перезрели. Возможно, прав Кошелев. Нет бога, нет чертей, нет никаких сложных вопросов. А мы все — просто сложный и наукой не изученный природный феномен.

— Паноптикум, что ли? — спросил Семён Петрович, и от слова этого стало ему противно и тошно.

Тошноту эту водкой запил.

— Может, и так, — выпив так же, согласился Санеев. — Со стороны посмотреть — паноптикум. Кунсткамера. Или цирк. А в овраге если сидишь — всё это видится обычной пьянкой. Ну что, хищники ощипанные, а споём ка мы…

— Милиция!! — крик вдруг донёсся со стороны кладбища.

Вроде кто-то прямо возле забора стоял и кричал.

— Менты сюда идут! Человек десять!

Всполошились все. С мест повскакивали.

Некоторые (и Кошелев в их числе) по склонам наверх полезли.

А до верха добравшись, увидели — по тропинке, в цепочку вытянувшись, люди идут. Фонариками светят.

Голос. Низкий, с хрипами. Да это ж рация! Переговоры ведут? Зачем?

Серьёзные ребята пожаловали.

Ближе подходят. В свете фонариков бронежилеты замелькали. Стволы автоматные.

Спустился вниз Кошелев.

— Интересные дела, мужики, — сказал он. — Похоже, и впрямь человек десять. Вооружены, в бронежилетах.

— Не из-за бомжа ли, Иваныч? — с опаской спросил Семён Петрович.

— Да на хер он кому нужен! — отмахнулся Кошелев и даже на землю сплюнул.

— Так, спокойно только, — раздался голос Лебедева Ивана Сергеевича. — Разговаривать я буду. Вы все тихо сидите. По кострам разойдитесь и сидите тихо! И вы там, наверху, спускайтесь быстро! Быстро вниз все и по кострам расселись!

Те, кто наверх поднялся — сразу вниз понеслись. Да так, что и земля мёрзлая у них из под ног комками полетела.

И вовремя.

По краю оврага фонарики замелькали.

Со всех сторон замелькали.

Понятно стало — окружили их. Сразу в кольцо взяли.

Вот это уж точно — необычное дело. Никогда ещё менты их не обкладывали. Ни к чему вроде было, и так обо всём спокойно договаривались.

Шаги послышались. Топот.

Со стороны тропинки лучи замелькали.

И точно. Трое в о враг спустились по тропинке.

Двое — милиционеры. И впрямь — в бронежилетах и с автоматами. А третий…

Третий — Колька! Сторож.

Он то чего припёрся, жук навозный? Нахватал мало, что ли?

— Здесь они, здесь! — радостно закричал Колька и пальцем стал на всех показывать.

Как будто в первый раз в жизни увидел. Чудак прямо, ей-богу!

Милиционеры поближе подошли. Фонарик выключили.

И действительно — и так костры хорошо всё освещали.

Милиционеров Семён Петрович сразу узнал. Да и другие вампиры сразу узнали. Местные милиционеры, всем хорошо известные.

Главный из них — лейтенант Бубенцов, с ним — старший сержант Прохоров.

Местные — с одной стороны хорошо. Лучше, чем совсем чужие. С другой стороны — какого чёрта их принесло? Сроду ведь в овраг этот не ходили.

— Ну здорово, кровососы, — сказал Бубенцов.

Негромко сказал. Без крика. Но голос его прозвучал недобро, угрожающе.

Семён Петрович поёжился даже.

— Здравия желаем, лейтенант, — ответил Лебедев. — Рады, что к огоньку пожаловали… Не случилось ли чего? Может, помочь надо?

— Может, и надо, — тем же тоном Бубенцов ответил. — А чего случилось — тебе лучше знать. Шалить суки твои кровососные начали. Вести себя стали не по правилам. А ты чего, не знаешь, что под носом у тебя творится?

— Не в курсе, — сказал Лебедев. — Объясни, будь добр.

— Сейчас объясню, — и Бубенцов осматривать стал тех вампиров, что к нему ближе сидели, в лица их вглядываться. — Егорыча завалили говнюки твои… Вот, свидетеля привели… Опознание сейчас проводить будем..

— Мои? Егорыча?! — искренне удивился и возмутился даже Лебедев. — да что ты, лейтенант. Кровососы тут, но не психи же собрались! Не самоубийцы! Да когда мы кого тут трогали?! Бомжей разве только, да и то редко. Ты же сам всё не хуже нас знаешь!

«Егорыча! Егорыча завалили!» шёпот тревожный по кострам понёсся.

Климёнок, Пётр Егорович.

Директор кладбища. Царь местный. Бог.

Бог мира их малого, заоградного, зазаборного.

Как богу и положено, редко когда в мире своём появлялся он.

Снисходил, так сказать. Из вампиров — по пальцам одной руки пересчитать, кто его больше трёх раз видел. Хоть многие из кровососов годами по аллеям да участкам мыкаются.

Семён Петрович бога этого только один раз видел. Прошлой осенью.

Со свитой тот по к сорок второму участку шёл.

Знал Семён Петрович, что с сорокового по пятьдесят пятый участок — места блатные. Большие участки, зеленью аккуратно обсажены. Вход — с центральной аллеи, но не сразу, а ещё мимо живой ограды пройти надо. Из кустов, кубом стриженных.

Семён Петрович близко подойти, конечно, не решился.

Наоборот, глянул только мельком (высокий мужик, дородный, усы, волосы тёмные с единой, пальто дорогое, длинное, чёрное такое, полы развеваются… подходящий бог, солидный) — и ушёл Семён Петрович от греха подальше.

А вот теперь… Покусился кто-то на бога то этого. «Завалили…»

Да кто б из вампиров решился на такое?

Это живому есть где отсидеться. А вампиру где?

Это же самоубийство для вампира. Ему же не сбежать, не скрыться.

Да и мысль одна, что бог этот… в пальто своём… где-то на кладбище…на земле прямо… под дождём вперемешку со снегом…в крови, может даже…в луже крови.

От одной только мысли, что убили Егорыча и подозрение пало… Да что там подозрение, уверенность у ментов, что вампиры это сделали… И трясти их будут сейчас по крупному…

От мыслей таких Семёну Петровичу стало плохо. Показалось ему на мгновение, будто и не апрель сейчас холодный и не ночь тёмная. Показалось ему, что лето сейчас, июль, полдень с солнцем палящим. И стоит он, Безруков Семён Петрович прямо посреди широкой поляны, на самом солнцепёке. А солнце, не жёлтое уже, белое. Над головой у него. Белая смерть вампирская. И далеко до края поляны… Влево далеко. И вправо далеко. И прямо. И назад. Не добежать. Даже если быстро. Не добраться. И грудь что-то давит. Острое. Тяжелое. Кол обточенный?

Белое… Смерть белая…

Да нет, не смерть пока.

Менты опять фонарики свои включили.

«Встать! Быстрее! Рожу не опускай! Колян, смотри давай. Этот? Сесть! теперь ты давай!..»

Идут менты, фонариками светят. И сверху, с краёв оврага, тоже лучи вниз бьют. Лица вампирские высвечивают.

Встают вампиры. От света жмурятся. Опять садятся.

Кого прошли — те не радуются. Знают — если не найдут менты виновных… или тех, кто виновным покажется, то по новой пойдут.

Пока пару-тройку кровососов подходящих не выберут.

Колька-сторож рядом крутится… Стой-ка!

Не крутится, не крутится он. Колька то и опознаёт.

Свидетель он, что ли? Что за ерунда?

— Да чего там, командир, — это Лебедева голос. — Сами вопрос бы решили… Разобрались бы. Если наш — к утру найдём, не позже. Точно говорю.

Лебедев сзади идёт. Говорит непрерывно.

Отговорить пытается.

Да не та сейчас ситуация. Не та. С ментов самих за Егорыча шкуру снимут. Так что просто так они не уйдут. Может, другая группа бомжей так же шерстит? Тоже по своему задницу прикрывает. Так что прихватят кого-то, обязательно прихватят.

«Колька… Свидетеля выискали… На ногах еле стоит. Этот козёл и на маму родную сейчас покажет» шепчет кто-то.

Санеев, что ли? Он, вроде.

— Чей голос там? — Бубенцов прикрикнул. — Доп. здитесь у меня! Следующий! Встать!

— Баб тоже досматриваешь, начальник? — спросила Катька. — А, может, некрофила какого поищешь? Меня вон щупал один, на прошлой неделе… Мало извращенцев тут гуляет? Чего на нас то сразу думать?

— Катька, я же просил молчать всех! — Лебедев крикнул. — Чего разболталась? Чего умничаешь? Работают люди, не отвлекай.

Луч фонарика к костру прыгнул. Осветил их всех. Всех, кто возле костра сидит.

Лица в луче замелькали. Тени, контуры…

— Катька, говоришь? — спросил Бубенцов. — Надо будет, и Катек ваших досмотрим… и Манек с Таньками…

И к их костру пошёл.

— Колян, сюда давай. И там, сверху! Сюда подсвети! Здесь сейчас посмотрим!

На таком расстоянии Бубенцова хорошо видно.

Рассмотреть можно даже.

Да только у Семёна Петровича взгляд рассеянный какой-то стал. Расплылось всё вокруг. Пятна пошли, туман какой-то.

Лицо у Бубенцова… Гримаса только какая-то. Бесится что ли? Рот дёргается?

Отсвет в бубенцовских глазах. Фонарик отсвечивает. Белый, ледяной отсвет.

От костра то другой был бы. Весёлый. Оранжевый.

А это — белый.

Плохо Семёну Петровичу от такого белого света. Страшно.

Капли… Слюной, что ли, брызгает?

Или дождь пошёл?

Дождь, дождь. Капли часто пошли. Потеплело, похоже. Скоро и снег окончательно стает. Трава расти начнёт. Зарастёт всё травой. Молодой, мягкой.

— Да тут осмотрел вроде всех…

— Молчи, бля! Ты, козёл, своих не выгораживай. Если я сюда пришёл — значит, знал. Знал, куда идти. Встать! Быстро!

Луч теперь уже медленно ползёт. На каждом лице подолгу задерживается.

Знает Бубенцов, что не приятно вампирам обхождение такое. И без фонаря, в принципе, обойтись мог бы. А вот светит. Власть показывает. Силу.

А чего показывает? И так все всё понимают.

Власть… Над нежитью? Над мертвецами ходячими? Неужели и такая власть сладка бывает?

— Встать!

Это уже до Семёна Петровича лучик добрался.

Встал он. Улыбнуться попытался. Да вспомнил вовремя, что не просто зубы — клыки у него во рту, и улыбку вампирскую в иное время и за оскал угрожающий принять можно. Не стал улыбаться. Стоял. Глядел прямо, но без вызова. Как и положено на таком вот опознании.

— Он! — Колька заорал торжествующе. — Точно он! Узнал! На рубаху смотри! Лейтенант, на рубаху смотри!

Чего орёт? Спятил? Или перепил, у вороту своих в кустах сидючи?

— Сюда свети! Серёга, подсвети сверху! Кровь тут! Свежая! Вот бл. ди то, а!

Какая кровь? Ах ты, чёрт! Бомж!

Ствол автоматный Семёну Петровичу прямо в лицо упёрся. Понял Семён Петрович — первый он, кто влип сейчас по крупному. Оправдываться надо. И поскорее.

— Лейтенант, я же объяснил Кольке. У ворот ещё объяснил… Бомжа завалили… Труп могу пока..

— Ни х. я, лейтенант, — Колька радостный, старается. — Он, бля, мне сказал, что с Егорычем встречался. Я сразу вспомнил.

— Чего ты, мудак, вспомнил? — Бубенцов морду колькину ладонью сгрёб и мотать начал из стороны в сторону. — Х. ле ты у ворот дежуришь? Х. ле ты на своём месте не стоишь? У вас, мудаков, директоров режут, а мы тут п. здюли огребать должны? По помойкам ползать?

Отпихнул Кольку. И вновь — к Семёну Петровичу.

— На землю! Мордой на землю! Руки за спину! Быстро, пидор кровосоный!

— Да я..

— Быстро!

Удар. Ещё один. В пах, по коленям, снова в пах.

Потом стволом по зубам. Клык сбили…

Упал Семён Петрович, к земле прижался (пусть хоть по бокам бьют, не по животу хоть, не по паху). Болевая чувствительность у вампиров не такая, как у живых. Пониже будет. Но боль, к несчастью, и они чувствуют.

Наручники щёлкнули. Сталь вокруг кистей сжалась.

Круг… Поляна… Не добежать…

— Командир, да бомжа они… На свежатину…

— Катька, сука, молчи! Молчи! — мечется Лебедев, дёргается. — Разберёмся… Разберёмся…

А чего разбираться? Кто его теперь вообще слушать станет?

— Слышь, Бубенцов! Чего разошлись то? Точно, бомжа мы завалили. Я завалил. Петрович позже подошёл. Правду он говорит. Мы Егорыча и в глаза не видели.

Это… Точно, Иваныч, как обычно, на рожон полез. Голос подал. Не стал отсиживаться, не стал.

— Второй! — Колька пуще прежнего обрадовался. — И этот в крови. Свети сюда! Это тоже в крови!

— Ты не командуй тут, мудила! — Бубенцов его осёк. — Серёга, вправо посвети… Не сюда! На третьего с краю свети! Да, на этого!

И к Кошелеву кинулся.

— Точно, и этот в крови! Прохоров, наручники сюда! Быстро кидай!

Удар! Чего это? Фуражка слетела? Кто кого ударил то? Неужто Иваныч…

— Трое вниз! Лейтенанта бьют! — заорал Прохоров.

Щёлкнуло что-то. Выстрелы!

Очередь землю прошила, комки земляные подлетели и Семёну Петровичу на волосы посыпались.

Шум. Топот сапог. Потасовка.

Вновь удар. Ещё один. А потом — градом удары посыпались.

— Бл. ди мусорные! Берёте кого попало! Суки, у вас полгорода так перережут!

— Мужики, в сторону, в сторону отойдите! — Лебедев братию кровососную отводит, от греха подальше.

— Наручники! Вали!.. Не добивай пока! Потом разберёмся! Покажем…

— Чего?

— Глебу кровь покажем! К машине их обоих тащи!

Подняли Семёна Петровича. За руки подхватили. Потащили.

Мельком увидел он: Кошелев волокут так же, руки заломаны, голова на грудь упала, болтается.

— Не укусил он кого? — Бубенцов спрашивает.

— А чё, лейтенант, заразные говорят, кровососы то? Так сам начнёшь по ночам ходить…

— На бомжей охотится!

— Не, Катек местных трахать!

Смеются.

И волокут. Наверх. Из оврага.

— Ладно, п. здоболы. осмотритесь потом. Если рана какая — сразу к врачу. Эти мудаки падаль всякую жрут, столбняк ещё схватите. Слышь ты, кровосос главный! Своих до утра в овраге держи, никого не выпускай! Утром придём, разговор продолжим. Уйдёт кто — всем врежу по полной программе! Всем подарки будут, от меня лично!

Тропинка. Вьётся всё так же.

Повернул Семён Петрович голову, назад посмотрел.

Овраг за спиной остался. Отблески костров.

А там, дальше, на самой границе Вселенной — мачты ЛЭП. Чуть видны в пелене дождя и темноте ночной. И ещё дальше — огни бегут. Один за другим.

Жаль, не дошёл туда ни разу. Не посмотрел.

Там, за трассой… Что там? Дома сразу начинаются? А, может, ещё одно поле. А если сразу дома — вдруг в окна можно заглянуть? Хоть издали…

Рывками тащат, неровно. По ногам бьют. Эх, дураки! Отпустить могли бы. Семён Петрович и сам бы пошёл. Куда ему бежать то? Да ещё и в наручниках.

Вот и калитка.

Сколько раз так проходил. Туда и сюда.

А сейчас что? Похоже, только сюда.

Не будут больше с ними разговаривать. Не будут слушать. Не будут.

Решили уже всё — и что делать с ними, и как оформить их.

Поворот. Ещё один.

По рации что-то говорят… Машины надо подогнать… Мешки… Какие ещё мешки?

Впереди — опять свет. Поярче, чем от фонарей.

Фонари. Ветки мелькают. По лицу бьют.

По аллее уже идут. Центральной? Точно.

Быстро вышли.

Понял Семён Петрович — прямо к главному входу их волокут. Да, вот уже и площадка близко.

Днём цветами на ней торгуют и венки продают. Старушки стоят. И молодые женщины стоят.

Люди ходят, приценяются.

Говор стоит, а иногда — и гомон даже. Самое шумное место на кладбище, площадка то эта.

Семён Петрович любил где-нибудь рядом с этим местом посидеть. Подобраться как можно ближе. Посмотреть, разговоры чужие послушать. Бывало, и новости какие таким вот образом узнавал. Да и вообще, интересно тут было.

Но это ведь днём. А сейчас, посреди ночи, пустынно тут было.

Только милиционеры у входа.

И отсветы мелькают… Сигнализация, вроде? Ах да, маячки проблесковые, милицейские. Машины вплотную, видно, к входу подогнали.

— Здорово, мужики. Улов тащите?

— Старшой заловил… В овраге там…

— Кровососы, что ли? Ну, бляха-муха!

— Стой здесь, — Бубенцов скомандовал.

И, по рации:

— Мешки сюда! И Глеба там позовите. Пусть сюда подойдёт.

Глеб… Что за Глеб такой?

Вспомнить попытался Семён Петрович. А ведь знакомое имя то. Ведь слышал раньше. Точно слышал! Но где?

— Суки мусор… — Кошелев промычал.

— Может, на кол их, командир?

— Тихо всем! Глеба ждём!

Безрукова и Кошелева на асфальт кинули. Прямо посреди площадки.

Менты в сторону отошли. Закурили вроде. Глеба своего ждут.

Не услышал Семён Петрович, да и Кошелев не услышал, как лейтенант Бубенцов, отойдя подальше, Прохорова к себе поманил.

— Значит так… Сейчас Глебу покажем. Потом Колька расскажет, как всё было. Пока шли, я ему коротко всё объяснил. Решим с Глебом, как дело закрывать. Колька протокол подпишет… За этих — бомжара какой-нибудь нарисует… Потом — кровососов в мешки, и в крематорий быстро. Спалим их — и считай, что решили вопрос.

— А преступник где тогда? — спросил Прохоров. — Как тогда объяснять то будем, куда преступник делся? И стрельбу могли слышать.

— Овраг — место глухое.

— Так и стреляли очередью.

— Ладно, хер с ним, — сказал Бубенцов. — Кровососов по любому показывать никому нельзя. Глебу только. По кладбищу пошуруйте. Замочите там бомжа какого-нибудь. Скажем — сопротивление при аресте. Кольке объясним, как показания подправить… Этих — по любому в печку. И тех мудаков, в овраге, тоже поучить надо… Чтобы молчали и тихо себя вели… Погонять их, вломить… Может, на кол парочку… Таньки, Маньки…

Не слышал всего этого Семён Петрович.

Лежал он на асфальте. Мок себе тихо под мелким дождём. Смотрел в небо.

Всё думал: тучи сейчас высоко ли? Долго ли каплям вниз лететь?

А за этими тучами… Ещё выше…

Вот чёрт, опять фонари свои включили!

Менты склонились над вампирами. Снова в лица фонариками своими светят.

— Глеб! Вот красавцы то эти!

Ещё один над ними склонился. В лица вглядывается.

Кто этот Глеб то? Чего его ждали?

— В овраге их взяли. Со шпаной своей отсиживались. Думали, не доберёмся до них.

Луч слепит. Трудно разглядеть Глеба этого.

Но на пару секунд буквально фонарик отвернули…

Глеб! Вспомнил Семён Петрович.

Осень. Ветер. Мужик дородный, представительный, в длинном чёрном пальто (дорогое оно, наверное) по дорожке идёт. Свита за ним поспешает.

Мужик то на один участок покажет. То на другой. Говорит что-то. Медленно, внушительно говорит. Слушают его внимательно. Кивают.

Вот поближе подошли. Отдельные фразы долетать стали до Семёна Петровича.

— И здесь вот… Фундамент под надгробие… Там полтонны будет, как минимум… Бетон не пойдёт, там гранит нужен… Здесь траву убрать… Выровнять… Глеб, тебе под личный контроль!

Глеб! Егорыч именно этого мужика Глебом называл. Тот прямо за его спиной шёл. Тоже головой кивал.

Заместитель, что ли? А теперь кто? Уж не директор ли новый, без двух минут? Смотрит на них. Разглядывает.

— Одного узнаю, — Глеб сказал. — Точно, из вампиров он. Выёб. вался много, мне на него постоянно жаловались. Довыб. вался, видно… Они, значит?

— Точно, они, — Бубенцов кивнул. — Их Колька опознал. И кровь на них свежая. И ещё пара человек их опознали… из местных…

— Из местных… — Глеб лишь рукой махнул. — а то я местных не знаю. Ладно, чего с ними делать будете? Не в КПЗ же держать?

— С этими решим. До утра решим, точно тебе говорю. А дело… Найдём, как закрыть.

— Ну ладно, мужики, — сказал Глеб. — Кровь, допустим, я видел. Свидетели у вас тоже, я думаю, найдутся. Но закрывать всё аккуратно. Без хвостов.

— О чём речь! — Бубенцов даже слегка обиделся.

Глеб отошёл. Мобильный достал. Звонить куда собрался, что ли?

Дальнейшего не увидел уже Семён Петрович.

Развернули мешки чёрные, полиэтиленовые. Зажужжала застёжка-«молния».

Подхватили вампиров менты.

Кинули в мешки.

Сомкнулись края мешков, застёжкой схваченные.

Мир исчез.

И раньше он маленьким был. А теперь и вовсе крошечным стал. И очень, очень тёмным.

Похоже, в машину их бросили. Пол ровный. Ментовская машина? Или автобус-труповоз? А что, могли ментам с кладбища выделить.

Тронулись с места. Поехали. Повезли их куда-то.

Голоса долетают. И в мешке их слышно.

— Далеко тут?

— Да не… Объехать только… Здесь налево… В объезд… Тут прямо… Ещё налево — и к воротам сразу…

Трясёт. Пол прыгает.

Недалеко ехать, стало быть. В объезд.

А что тут недалеко то? Морг, например. А ещё? От морга недалеко…

Дёрнулся в мешке Семён Петрович, от догадки своей. Господи, неужели туда их везут?

Остановились. Водитель разговаривает с кем-то. Вроде, объясняет что-то.

Звонить должны были… Срочно… Сейчас вызовут… Готово всё… Что у них там готово?

Опять поехали. Пол снова качнулся. Ворота, кажется, проехали.

Опять встали. Водитель двигатель заглушил.

Дверь хлопнула. Вышел, что ли?

Сзади шум. Ещё одна машина подъехала. Менты, что ли, за ними вслед ехали?

Трудно понять, догадаться если только. По звукам.

— Петрович… А Петрович… Здесь ты? — это Кошелева голос.

— Помолчал бы, Дмитрий Иванович, — Безруков сказал укоризненно. — И тут тебе всё неймётся… Ты уже и так накликал себе.

— Да вышли вроде все, Петрович… Слышь, я дорогу то узнаю. В морг нас, что ли, привезли Петрович?

— Морг у другого поворота. В крематорий нас, похоже, доставили, Дмитрий Иваныч. Не иначе.

— Жечь будут? Или как?

— Да уж не знаю. Мне не докладывали…

Полежали они в молчании ещё минуты две.

— Петрович, — Кошелев опять голос подал, — а мне эти суки клыки выбили. Напрочь. Стволом в рот врезали… и сапогами ещё потом добавили. Хреново мне как-то, Петрович.

— А мне что, хорошо разве? — Семён Петрович ответил сердито. — Помолчи уж. Неугомонный ты какой-то прям, ей-богу!

— Петрович!..

— Да чего тебе?

— А о чём ты сейчас думаешь то, в мешке своём?

Помедлил с ответом Семён Петрович. Думал он… И вправду, подумалось ему…

— О жизни будущей думаю.

— А что, Петрович, эта, полагаешь, кончается уже? А, может, наручники снять попробуем? И врезать им напоследок, гадам этим. А?

— Не получится, Дмитрий Иванович. Это только в сказках кровососы сильные такие. Не пули их не берут, ни оковы не останавливают. А в жизни…

— А чего ты о жизни то новой думаешь? Где мы опять воскреснем? Может, получше какое кладбище найдётся… А, может, я командиром полка воскресну… Как полагаешь, Петрович, могу я командиром полка воскреснуть?

— Пиратом тебе надо воскреснуть, Иваныч… Или гангстером каким… А в новой жизни… Я ведь думаю, если сожгут нас — так уж точно по прежнему не будет. Не получится просто по прежнему.

Опять шум. Прислушался Семён Петрович.

Подходит кто-то. Двери открывают. Схватили их, тащат.

На землю бросили.

За «молнию» тянут. Мешок приоткрыли.

Лишь на мгновение свет мутный увидел Семён Петрович, с непривычки зажмурившись, и — зубы ломая и выворачивая, лом ему в рот вошёл, до горла почти.

И тут же — по голове удар. Ещё один.

Поплыло всё вокруг… Тьма опять… Мешок опять застёгивают… Сознание теряя, услышал Семён Петрович вскрик рядом чей-то. Кошелева?

Снова подхватили их, тащат.

— Слышь, мешки не открывать!

— Чего там, начальнички?! Чего спешка такая?

— Не болтай, мужик. Спецоперация. Понял? Меньше вопросов — спокойней спишь.

— Понял… Как не понять… Сорганизуем всё, как договаривались…

Тащат.

Маленький мир, тёмный. Качается. Боль.

Кончится… Скоро и это кончится.

А там? Рай.

Ведь наверняка же рай.

Вампирский рай.

И, то ли в озарении каком-то, то ли в бреду и тумане от боли страшной, увидел вдруг Семён Петрович рай… сад неувядающий… Эдем вампирский.

Будто идёт он по саду этому. А вокруг — реки текут кровавые, фонтаны крови струи свои вверх взметнули. Бьют фонтаны, словно кровь из аорты разорванной хлещет, пульсируя.

Красный свет вокруг… мягкий… тёплый. Не жжёт совсем, не больно. Красное солнце в дымке. Тихое, вампирской.

Деревья растут вокруг. Нет, не деревья — шеи то вытянулись. Огромные. Длинные. Плоть напрягшаяся, вены вздутые.

Ах, охотник, нежить несчастная! Приложись, приголубь… Отдохни… Испей…

— Наручники надо снять! Тормози, бля!

— А раньше о чём думал?! Газ уже пошёл, поздно уже… Слышь, заслонку там…

Ах, тихо как! Озёра волною красной плещут.

Ангелы кровь из чаш льют, песни поют, гимны торжественные.

Осанна! Благ ты и справедлив, бог крови и отдыха!

Бог, рай сотворивший!

Рай любви. Нежности. И тепла.

А ведь и правда.

Тепло в раю то как! Жарко даже!

Горячо то как, Господи!..

Легенда о Красной Шапочке или Теория шапкозакидательства

Был дивный весенний расстрел.

В. Суворов
(версия всем известных событий, изложенная в свете теории, разработанной Виктором Суворовым и описанной им в романах «Выбор», «Контроль», «Ледокол», «Последняя республика», «Очищение» и т. д.)
Рассвет яркий, солнечный.

Воздух свежий, смолою пахнет.

Пьянит воздух. Дышать полной грудью хочется. Песни петь. Социализм строить.

Но строга мать и серьёзна. Не до шуток теперь, не до песенок.

На важное задание дочку отправляет.

Ох, вернётся ли…

— Значит так, доченька. Карта у тебя в планшете. Оружие я тебе выдала. Пирожки в корзине. Схема маршрута — на карте. Двигаешься строго на север, до старого дуба, оттуда на северо-запад два километра по лесной тропинке, доходишь до моста, от моста ещё километр на северо-северо-запад…

— Знаю, мамаша, — отозвалась Красная Шапочка и бросила докуренную папиросу за окно.

— Знаешь — не знаешь, а маршрут повторяй и в голове прокручивай, — строго мать ей ответила. — В нашем деле дилетанты долго не живут. Сама понимать должна.! Самый опасный участок — лес. Возможные места появления волка отмечены на карте. При встрече использовать табельное оружие, в критической ситуации сигнал — красная ракета…

Всплакнув, мама продолжила:

— … Я тогда снова пирожки печь начну…

— … И другую дочку пошлёшь? — съязвила Красная Шапочка. — А если не успею из ракетницы отстреляться?

— Успеешь, — обнадёжила мама. — И до тебя люди по лесу ходили. И успевали! Один даже записку успел написать: «Вижу волка. Прошу считать меня коммунистом».

— Класс! — восхитилась Красная Шапочка. — И его в партию приняли?

— Посмертно, — сказала мама, и вновь смахнула набежавшую слезу. — Ну, доченька, повтори пароль напоследок.

— Какой ещё «последок»? — хмыкнула Красная Шапочка. — Я, может, мамаша, тебя ещё схороню.

— Повторяй, не выпендривайся! — стукнула мама кулаком по столу.

— Ну, пароль у нас такой… «Бабуля, я тебе пирожков принесла».

— Отзыв?

— «Шляются тут всякие!»

— Молодец, доченька. Если с охотниками встретишься — спецпропуск показывай. Белый шёлковый платок и метка у него в левом нижнем углу. Крестик зелёный вышит. Только быстро показывай, а то изрешетят на фиг — и останется бабуля наша без пирожков…

— Да ладно каркать, мамаша. Пора мне.

Встала Красная Шапочка. Карту в планшет засунула. Кобуру с маузером на ремне кожаном через плечо повесила, обоймы запасные — во внутренний карман.

Ракетницу — в другой карман.

Взяла корзину с пирожками, салфеточкой аккуратно прикрытыми.

Шапочку свою знаменитую поправила.

Вздохнула — и пошла к двери, шаг печатая.

— Ну, дочка, — мама ей вслед сказала, — ты у меня девочка взрослая, сознательная, пролетарского происхождения. Не зря тебя Красной Шапочкой зовут. Верю, что справишься. Благослови тебя Маркс!

— Служу Советскому Союзу! — ответила Красная Шапочка.

И вышла.

. . .

Долго готовился Серый Волк к этой встрече.

Много месяцев маршруты курьеров отслеживал, на карте отмечал.

Пунктир — маршрут, зелёный кружок — безопасное место перехвата, синий кружок — можно перехватить, но тут уже охотники близко.

Красным заштриховано — тут уж точно охотники ходят. Туда вообще лучше не соваться.

Не мог Серый Волк одного понять — куда именно курьеры идут. Конечную точку не мог вычислить. Они же, хитрые, следы путают. Прямо не ходят, петляют.

И догадался Серый Волк — главная пожива не курьер. Главная — тот, к кому он идёт.

Серый Волк другим волкам не чета. Не первый год на оперативной работе.

У Волка в логове — образцовая канцелярия. Все фотографии курьеров кнопками к стенам приколоты. Под каждой фотографией — краткая характеристика. Отдельная, на каждого курьера.

«Труслива. Ходит с оружием. Носит варенье в банках. Скрытна. В случае опасности — кричит, стреляет, лезет на дерево».

«Глупа. Ходит без оружия. Носит пирожки в корзине. Примета — шапка ярко-красного цвета. Любит петь. Невежественна, необразованна. Очень этим гордится».

«Пьёт. Ходит с оружием, но патроны всё время теряет. Носит алкогольные напитки в большой холщовой сумке. Любит спать в лесу. Перемещения хаотические, цель маршрута не установлена. Недержание мочи. Копролалия».

И ещё десятки таких характеристик.

И под каждой фотографией — номер. Со ссылкой на личное дело.

Всё выверено, систематизировано.

Всё отработано до мелочей.

И решил Серый Волк — пора.

. . .

Ветка хрустнула.

Чутьё не обманешь.

Поняла Красная Шапочка — близко он, близко подобрался.

Значит, решающая фаза операции наступила.

И решила Красная Шапочка — пора.

. . .

Серый Волк её на повороте лесной тропинки засёк. Потом она за кустами скрылась. Быстро скрылась, как будто спряталась.

Но Волк недаром все маршруты на карту нанёс.

Знал он, где перехватить.

Место вычислил.

И рывком, обходя курьера, туда кинулся.

Увидел он её мельком, но шапочку цвета красного разглядеть успел.

Понял — добыча лёгкая. Сразу характеристику вспомнил.

Но решил — курьера не брать.

Раскрутить, разговорить её надо.

Цель вычислить, информацию получить.

А взять успеем. Никуда не денется.

. . .

Красная Шапочка сообразила быстро, а сработала ещё быстрее.

Маузер сняла, в кусты выкинула.

Ракетницу — туда же.

Платок — спецпропуск в планшет положила. Карту из планшета вынула и в корзину положила, с пирожками вместе.

А сам планшет — в те же кусты.

Сама по тропинке — за поворот зашла.

На пенёк села.

Волка ждёт.

. . .

Еще раз ветка — хрусть.

А тут и волк появился. Собственной персоной.

Как и положено — серый, с голодным взглядом.

Дышит тяжело. Устал, бедняга.

— Здравствуй, девочка, — сказал, отдышавшись. — А я вот тут гуляю — смотрю, ребёнок брошенный. Без присмотра, понимаете ли, без защиты всякой. Я уж испугался.

— А чего бояться, дяденька? — спросила Красная Шапочка, округлив глаза.

— Да мало ли, — ответил Волк. — Лес глухой, тёмный. Вдруг волк встретится… Тьфу, о чём это я! Вдруг человек какой встретится с ружьём.

— Товарищ Ленин сказал: «Не надо бояться человека с ружьём!» — заявила Красная Шапочка.

И салфетку на корзине, будто невзначай, поправила.

— Ленин сказал? — недоверчиво переспросил Волк. — А ты сама-то Ленина видела?

— В гробу, — ответила Красная Шапочка.

И, подумав, добавила:

— Дважды.

«Чудо — ребёнок» подумал Волк. «Прямо сожрёшь такую — и садись мемуары писать. О работе с передовой молодёжью».

— А куда путь держишь, девочка? — с деланным безразличием осведомился Волк.

— Да у тебя, серый, мозги совсем заклинило! — ответила Красная Шапочка. — Сам, что ли, догадаться не можешь? Идёт девочка одна по лесу, пирожки у неё в корзинке. И родственников у этой девочки — только мать да бабушка. Идёт она от мамы. Ну, и куда несёт пирожки эта девочка?

— Ленину на могилку? — предположил Волк.

— Идиот! — взорвалась Красная Шапочка. — Бабушке я их несу! Ба — буш — ке! Кормить дуру старую, от маразма не долеченную!

«Заботливая девочка» подумал Серый Волк. «А уж добрая то какая».

— А не заблудишься? — с нескрываемой заботой спросил Волк. — А то, если надо, провожу…

— Не надо! — отрезала Красная Шапочка. — У меня карта есть.

— Да ну?! — поразился Волк. — Ну и грамотная нынче молодёжь пошла. А посмотреть дашь? Сроду карт не видел, ей-богу…

— Смотри, — махнула рукой Красная Шапочка и достала карту из корзинки.

Развернул Волк карту, в чтение углубился.

— Гм… н-да… Интересно, интересно… А что это, девочка, у тебя тут крестиками такими занятными обозначено?

— Грибные места, дяденька, — с ясными глазками заявила Красная Шапочка.

— А почему именно крестиками? — удивился Волк.

— А потому что там грибов ни фига нету, — ответила Красная Шапочка.

— Да? Любопытно, — задумчиво сказал Серый Волк и протянул ей карту обратно. — На, девочка. Смотри, не потеряй. А то заблудишься ещё. Хорошая карта, и так понятно всё нарисовано. А ждёт тебя бабушка то?

— Ещё как ждёт! — радостно закивала головой Красная Шапочка. — Я как к избушке подбегу, как постучу в дверь! Как крикну: «Бабуля, я тебе пирожков принесла!» А она как ответит: «Шляются тут всякие!» Легко запомнить, правда?

— Правда, — согласился Волк. — Да, о старших надо заботиться, пирожки им носить почаще… Ну, заболтался я с тобой девочка. Пора мне, дела ждут. Прощевай!

— Пока, дяденька, — ответила Красная Шапочка. — Удачи тебе! Береги себя! Смотри, охотникам не попадись!

«Типун тебе на язык, дура» подумал Серый Волк.

И рванул через лес. Напрямик. По одному ему ведомым тропам.

«Только бы добежал, Серый, только бы ты добежал» с трепетом и надеждой подумала Красная Шапочка.

И, развернувшись, пошла обратно.

За маузером, пропуском, планшетом и ракетницей.

. . .

Стук в дверь

Короткий, но громкий.

Требовательный.

Так любящая внучка стучит, если бабушку надо из постели поднять.

Подошла бабушка к двери.

Замерла. Прислушалась.

За дверью — дыхание тяжёлое, кто-то слюну шумно сглатывает.

«Запыхалась, внученька» подумала бабушка. «Проголодалась, родимая».

— Бабуля, я тебе пирожков принесла, — гаркнул за дверью бас грозный.

— Шляются тут всякие! — радостно ответила бабуля и распахнула дверь

Опа! Волк!

В ступор бабуля впала, только глазками хлопает.

Важен Волк, серьёзен.

Дело ответственное, суеты не терпит.

— Значит так, бабушка, — сказал Волк тихо, но внушительно. — Рассмотрели мы тут с товарищами ваше поведение. Линию вашу политическую обсудили. И пришли к выводу: неправильная у вас, бабушка, линия. Вредительская. Внучку опять таки эксплуатируете, ребёнка одного по лесу гоняете. Буржуазный эгоизм проявляете. Так что, постановили, бабушка, вас съесть!

— Очень правильное и своевременное решение, — заявила бабушка.

И, назад отпрыгнув, кинулась к шкафу.

Запрыгнула в него. И дверцу за собой захлопнула.

Бросился Волк за ней, дверцу рванул — не идёт. Изнутри закрылась, ведьма старая.

Не иначе, как заранее в шкафу внутренний замок оборудовала.

Шкаф крепкий, из толстых досок сбит. Сразу не расколешь.

«Ничего» подумал Волк. «Девчонка не скоро подойдёт. Да и не помеха она гастрономическим-то радостям. Скорее добавка. Посижу, подожду… А там и решу: сначала шкаф ломать, а потом девчонку есть, или наоборот».

— Бабушка, — сказал Волк, — тебе там не темно? Не страшно?

— Ничего, ничего, касатик, — ответила бабушка. — Я привычная. Лишь бы у тебя всё было хорошо.

— Да у меня-то всё в порядке, — успокоил её Волк.

Потом сел на стул. Достал трубку. Вынул из картонной коробки папиросу «Герцеговина Флор». Разломил её, медленно и аккуратно набил трубку душистым табаком.

Чиркнул спичкой. Закурил, колечки фигурные выпуская.

— Слышь, бабка, — обратился к шкафу Волк. — А внучка-то дура у тебя.

— Дура, родимый, ох дура! — охотно согласилась бабушка. — Я ей так, бывало, и говорю: «Ой, дура ты, девка, ой дура! И в кого ты такая дура уродилась! Да я тебя, дура!..»

— Ну ладно, довольно! — прервал бабушкину исповедь Волк. — Не надо так грубо о детях. Они — наше будущее. А для тебя, между прочим, ещё и прошлое.

— Ты с другой стороны к проблеме подойди, — продолжал Волк. — У внучки твоей неправильное воспитание…

— Материнское, — вставила бабушка.

— А мать у неё кто? — спросил Волк весьма ядовито. — Твоя же дочь. Ты её и воспитывала. А она свою дочь воспитала. Наивной и доверчивой. Как может победить девочка у которой такие родители? Вот ты, например, какие советы ей давала?

— А такие давала, — с готовностью ответила бабушка. — Если, дескать, человек тебе какой в лесу встретится — то ты его стороной обходи. И не верь ему никогда и ни в чём. Людям верить нельзя! А вот если волка в лесу встретишь — верь ему сразу и без всяких сомнений. Волкам верить можно! Волка в лесу встретить — это к большой удаче…

— Ну и конец тебе настал через такие советы, — резюмировал Волк и сделал последнюю, самую глубокую затяжку. — Знал я, бабка, одного охотника. И у охотника этого своя теория была. Теория шапкозакидательства. Если, дескать, и ружьё у тебя плохое и патроны — дрянь откровенная, или, скажем, ружья вообще нет — то это всё не беда. Это всё связано с качеством охотничьего оснащения, а качество нужно только тому, у кого недостаёт количества. А вот если, скажем, при всём при этом у тебя шапок много — то их количество свободно компенсирует недостаток всего остального. Ты тогда на охоте элементарно можешь любого зверя шапками закидать. А когда зверю при этом плохо станет — тут мы жирную черту подводим и смело заявляем, что качество перешло в количество.

Волк встал и, вытряхивая пепел, постучал трубкой об угол шкафа.

— Плохая это теория, бабка. Вредительская. Сожрал я этого охотника.

— Очень правильное и своевременное решение, — отозвалась бабушка из глубин своего убежища.

— Вот и внучка у тебя, как видно, из той же породы, — задумчиво заметил Волк.

И сказал, деликатно постучав в дверцу:

— Выходила бы ты, что ли, старая? А то шкаф подпалю, жаркое из тебя сделаю… Ты о такой старости мечтала? Выходи — больно не будет. У меня опыт, квалификация… А народ песни о тебе слагать будет. Может даже, бюст поставят.

— Зачем мне эти почести на старости лет? — заскромничала бабушка. — Может, о внучке что-нибудь споём? Геройская ведь девочка растёт…

И тут — в дверь постучали. Трижды. Медленно, отчётливо. И даже, как будто, с какой-то тайной, невысказанной надеждой.

— Ой, внученька пришла! — радостно запела бабушка. — Легка на помине, красавица! Пирожков принесла!

— Без глупостей, — отрезал Волк. — Операцию я провожу лично, так что сиди и не рыпайся. Посидишь тихо — на час дольше проживёшь… Пока я твою внучку буду переваривать.

— Приятного аппетита! — любезно пожелала бабушка и затихла, замерла.

— Бабуля, я тебе пирожков принесла, — донёсся из-за двери голосок Красной Шапочки.

«Пароль… Пароль вспоминай» зашептал Волк и несколько раз звонко хлопнул себя по лбу.

— Катись… Нет, не то! Пошла ты!.. Не то, не то…

И морда Волка внезапно просветлела.

— Шляются тут всякие!

И открыл дверь.

— Здравствуй, вну…

Опа! В живот Волку упёрся ствол маузера.

— Тихо, Серый, — сказала Красная Шапочка. — Лапы вверх, три шага назад.

Ошарашенный Волк покорно поднял лапы вверх и отступил в глубину комнаты.

— Где бабуля? — спросила Красная Шапочка. И голос у неё от волнения чуть дрогнул.

— Здесь я, здесь, внученька, — подала голос бабушка. — Стреляй его, милая! Не тяни — пирожки остынут.

«Вот бездарь!» подумала Красная Шапочка в крайнем раздражении. «Ничего ему доверить нельзя!»

И сказала голосом нежным:

— Выходи, бабуля. Я его на прицеле держу.

— Пристрелишь — выйду, — заявила бабуля и вновь затихла.

«Хитрая, стерва» подумала Красная Шапочка и пальцем Волка подманила.

— Чего? — шепнул Волк, сообразив, что дело тут нечисто.

— Значит так, Серый, — зашептала в ответ ему в ухо Красная Шапочка. — План у нас с тобой будет следующий. Я стреляю в потолок. Старуха выходит…

Бам!

Окно разлетелось вдребезги, осколки внутрь комнаты посыпались.

В долю мгновения голова у Волка вздулась словно шар — и лопнула, обдав Красную Шапочку тёплыми ошмётками мозга и колкими обломками костей.

«Всё, финиш» подумала Красная Шапочка.

И, повернувшись к шкафу, крикнула:

— Выходи, бабуля! Отмучился кобель наш лесной. Выходи, охотников встречать будем.

. . .

Красная Шапочка высунула платок из-за двери, уголком с меткой.

Махнула пару раз.

Затем вышла, ноги от горя и усталости подволакивая.

Села на ступеньку. Вынула папиросу, закурила.

Зашевелись кусты и на поляну перед домом вышел охотник.

На голове у него была будёновка с крупной алой звездой.

В руках он держал противотанковое ружьё, переделанное в охотничье. С большим оптическим прицелом.

— Здорово, Шапка, — сказал охотник.

— Здорово, — отозвалась Красная Шапочка.

— Кранты волку?

— Кранты. Отбегался.

Помолчал охотник. Потом спросил:

— Шкуру-то дашь?

— Отвали, — отбрила его Красная Шапочка. — Башку зверю снёс, садист, а теперь ещё шкуру требует. Иди отсель, ты своё дело сделал.

Хотел было охотник правоту свою доказать.

Поспорить хотел.

Но заметил маузер у девочки. И пальчик у неё заметил, что курок, будто невзначай, поглаживает.

Сообразил — у него ружьё мощное, но однозарядное. Пока он перезаряжать будет — девчонка решето из него сделает.

Вздохнул горько охотник. Отошёл обратно в кусты.

И исчез.

«А трубку у Волка забрать надо» решила Красная Шапочка. «Ни к чему она ему теперь».

. . .

— Спокойной ночи, матушка.

— Спокойной ночи, Красная Шапочка.

Матушка в халат запахнулась. Вечера холодные стали. Хоть камин в гостиной и горит, но в дальних комнатах и холод и сырость донимают.

Взяла свечку матушка. Наверх поднялась, дверку скрипучую за собой прикрыла.

Красная Шапочка окурок в камин бросила и растянулась блаженно на безголовой шкуре волчьей, у камина широко расстеленной.

Хорошо так, тепло.

И думается легко. И мысли такие ясные становятся. И текут рекой непрерывной, чистой, незамутнённой.

Дрова потрескивают. Искорки вверх взлетают. Пламя лижет кирпичный свод, в горло трубы заглядывает.

Отблески на стенах багровые.

Революционные.

«Какой план накрылся!» думает Красная Шапочка. «Сколько времени на подготовку ушло. Сколько же времени за Волком следить пришлось. Привычки его изучать, маршруты отслеживать. Логово раза четыре пришлось обыскивать. Все его досье скопировать. Столько разных вариантов действий отработать пришлось! И впустую всё, впустую. Выследил Серого кретин в будёновке — и амба. Всё сорвал! Обломал всё к чёртовой матери. И пироги теперь снова бабке таскай. И бабка какая-то подозрительная стала. Коситься начала. Того и гляди завещание перепишет. Кому тогда домик достанется? Нет, спешить надо, спешить! Дожимать надо бабулю, и немедленно. Может, в лес старуху заманить, грибы собирать? И на охотников её вывести… На охоте всякое случается, да и люди разные попадаются. Вот этот, к примеру, с будёновкой… Очень, очень ценный кадр. При хорошей постановке работы… Да, завтра же надо по лесу прогуляться, рекогносцировку сделать. И над картой поработать».

Красная Шапочка встала.

Зевнула устало.

На кресло перебралась. В плед закуталась. На ощупь нашла на ночномстолике трубку трофейную Ладонью по ней провела. Теперь так всегда делала, перед сном.

И, уже засыпая, подумала:

«Массам нужны не факты. Массам мифы нужны. Отмазки. Тогда и про труп спрашивать не будут. Так что надо будет заранее сказочку для детей придумать… Хорошую, добрую сказочку… О трусливой, глупенькой девочке, которая совершенно, ну просто совершенно не была готова к встрече с Серым Волком».

Рассказы:

Александр Уваров

Некрофильское счастье

История эта произошла не в мире. А в таком, знаете ли, маленьком мирке…

Да там и жителей то почти нет. Так, трое… Нет, вру. Четверо.

Точно, четверо! Он, она, мамаша её (ох, характерец у неё! впрочем, и хуже бывает…), да ещё и сынок их приёмный. Ну, то есть, его сынок и её…

Впрочем, начну рассказывать по порядку. А то ещё запутаюсь окончательно.

Когда такие истории пересказываешь — запутаться очень легко.

Это вот если история какая-нибудь незамысловатая и вполне обычная, и в правдивости её ни один слушатель (или, скажем, читатель), даже самый недоверчивый, сомневаться не будет, то и пересказывать её одно сплошное удовольствие.

Знай себе рассказывай… Только прибавляй время от времени: «А дело то было в таком то году… ну тогда ещё лето такое жаркое было… леса прямо все посохли… ну, вы же помните, правда?»

А прибавлять для чего? Ну, это чтобы и самых малых сомнений не оставалось в том, что история эта и впрямь самая что ни на есть правдивая и такая гладкая и ровная, что и зацепиться за неё негде.

В общем, слушай да поддакивай.

И истории такие происходят в большом мире. Я бы даже сказал, в Мире с большой буквы «М».

А вот эта история произошла в маленьком мире. Соответственно, и писать его следует с маленькой буквы «м» (кстати, обратите внимание, какая это маленькая и беззащитная буква… особенно по сравнению со своей большой, рослой, внушительного вида соседкой… ну той, что чуть выше написана).

Истории, случающиеся в этом мире, подчас весьма запутаны (я потому и предупредил, что в этом деле запутаться — ну просто раз плюнуть), невероятны, неправдоподобны…

И рассказывать их подчас тяжело до крайности.

И тут уж никакого слушателя, даже самого доверчивого, не убедишь в правдивости рассказа.

«Э, брат» скажет слушатель (даже самый доверчивый). «Да ты, поди, врёшь всё… Разве такое бывает? Или бывало когда? Не припомню что-то… Вот в прошлом году… Ну, тогда лето ещё жаркое было… Вот тогда точно… В Тибете йогов откопали… шерстью обросли… оттаяли… мясо из рук рвут…оголодали, видно. Да об этом ещё в газетах писали! Точно, точно!»

Да разве с этим поспоришь? В большом Мире только такие вот правдивые истории и происходят. И о них пишут в газетах. Очевидцы пишут, должно быть.

А в малом мире нет очевидцев, которые могли бы подтвердить правдивость рассказа. Потому что мир уж больно маленький.

Ни один очевидец, будь он даже самого маленького роста, в этом мире просто не помещается.

Но, честное слово, имеет мир этот свой запас историй.

Итак…

У каждого человека есть маленький личный мирок. С личной маленькой Вселенной (это ничего, что я это слово с большой буквы написал? я ведь с приземлённых позиций, человеческих, так сказать… с таких позиций даже маленькая личная Вселенная кажется огромной и необъятной). С маленькой личной Солнечной системой, аккурат в самом центре которой светит маленькое личное Солнце (периодически выбрасывающее в окружающее пространство маленькие, очень личные, но огненные (и при том весьма опасные) протуберанцы).

Природа этого мира — это природа человеческая. Слабая, неуравновешенная… Без гармонии и порядка…

В этом мире некоторые звёзды, например, гаснут просто так… От скуки.

Представляете?

Планеты, конечно, там тоже есть. Летают они кое как, орбиты их искривлены и растянуты… Внешне, в большинстве своём, они скучны и безжизненны.

И покрыты толстым слоем пыли.

Некоторые планеты давно застыли недвижно, никуда не летят и даже уже не вращаются. И потому поросли паутиной и она свисает с них длинной, серой бахромой. Словно борода от старости выросла у этих планет.

Любое уважающее себя светило в большой Мире плюнуло бы с отвращением, едва завидев подобную загаженную планету.

А в маленькой Солнце ничего… Греет, как может…

Может, потому греет, не брезгуя, что знает тайну маленьких этих миров.

Ведь хоронит та пыль… Боже, что она подчас хоронит!

Да вот, кстати. С похорон мой рассказ и начнётся…

Героя моего зовут Иван Петрович.

Фамилию говорить не буду, он просил не называть.

Жил он в маленьком мире. Совершенно одиноко.

Большой Мир он не любил — его там часто обижали (сейчас не любит ещё больше, а почему — сами потом поймёте).

В большом Мире он работал ветеринаром. Лечил коров.

Каждый будний день Иван Петрович вставал в пять утра, умывался, брился, завтракал (как правило, яичницу себе делал и заваривал дешёвый, давным-давно купленный ещё в городе чай, щедро сдобренный самолично собранными в лесу душистыми травами) и уходил потом на ферму.

Возвращался к обеду, примерно к полудню. После обеда снова на работу уходил. И работал часов до трёх.

И опять домой возвращался.

А потом уж — по разному бывало.

Когда вызовут, если скотине какой занеможется. А если всё нормально — так чего лишний раз ходить?

Как правило, спал Иван Петрович часов с трёх-четырёх и до десяти часов вечера.

По вечерам… Об этом потом расскажу.

Жил Иван Петрович одиноко. В маленьком домишке, на отшибе села, что выделил ему когда-то колхоз в далёкие теперь уже времена, когда был Иван Петрович молодым специалистом-ветеринаром, завидным женихом (ещё бы! не пьёт ведь, представить только!) и вообще — личностью видной и незаурядной.

Ветеринар в колхозе был один (да и сейчас он один и есть). Талантом Господь Ивана Петровича не обидел, и в профессии своей был он на высоте.

В холодные зимы, скажем, телят буквально с того света вытаскивал.

А на ферме их, бывало, морозили… Ой, да чего вспоминать!

Так что был Иван Петрович на самом высоком счету.

Бабы местные в те времена непрестанно судачили — когда он женится, да на ком.

И в самом деле — дом есть, участок тоже имеется, профессия, можно сказать, самая что ни на есть интеллигентная…

Какой следующий шаг?

Правильно.

«Горько!»

А вот и ничего подобного!

Не женился Иван Петрович. Так и не женился.

Потому что живых женщин Иван Петрович не любил. Они были из большого Мира.

И в маленьком мире ну никак они не помещались.

То ли большие были… То ли просто маленького мира не видели, потому и лезли в него не глядя, да так, что не только планеты, но и звёзды маленькой Вселенной испуганно от них шарахались.

А женщины того не замечали. Ведь они сами были большим Миром, и творили его так же, как и он когда то сотворил их.

Потому и не любил их Иван Петрович. Боялся. Ненавидел даже.

Потому так и не женился.

За замкнутость, трезвость и любовь к одиночеству на селе Ивана Петровича в конце-концов сильно невзлюбили. Один раз побили даже.

После чего и мужиков Иван Петрович возненавидел. Лютой ненавистью.

Ни с кем Иван Петрович не общался. Разве только по работе, на ферме…

Итак, вечерами…

Вечерами сидел он в домишке своём, совсем один.

Сидел за столом, у плотно завешенного окна (не хотел Иван Петрович, чтобы кто-нибудь с улицы в дом его заглядывал), при свете настольной лампы вырезал из бумаги и склеивал разные забавные фигурки.

Кенгуру (что видел он по телевизору, я въяве не видел никогда, потому объёмными они у него никогда не получались, плоскими только), коров (которых складывал он из листов толстой обёрточной бумаги с соблюдением всех необходимых пропорций и раскрашивал потом чёрным грифельным стержнем, так что бурёнки получались у него почти как живые, только роста, конечно, небольшого), гусей и кур (с этими он особо не мудрил, поскольку никакого уважения к домашней птице не испытывал), а также (из самой чистой и белой, альбомной бумаги) красавцев-лебедей с длинными, сухо шуршащими шеями.

Коровы паслись на столе, бродили где-то между подставкой для карандашей и кипой прошлогодних газет (Иван Петрович к краю стола их не подпускал, боялся, что упадут да и потеряются потом).

Лебеди плавали по большому куску синего стекла, что возле самого окна. Это был пруд.

Когда на улице шёл дождь, Иван Петрович прятал лебедей в верхний ящик стола. Он считал, что плавать в дождливую погоду совершенно незачем.

Гуси и куры бродили где попало и часто терялись. Но по этому поводу Иван Петрович нисколько не огорчался.

Небольшое стадо кенгуру паслось прямо под лампой (и на виду они были, да и полагал Иван Петрович, что под лампой им будет теплее, почти как в родной их Австралии).

Но особенно Иван Петрович любил вырезать из разноцветной бумаги разноцветных человечков.

У каждого человечка был свой пол (миниатюрные гениталии Иван Петрович грубоватыми пальцами своими сложить так и не смог, потому просто их подрисовывал шариковой ручкой на подходящих для того местах). И был свой характер. И своя судьба.

Характер, как правило, зависел от цвета бумаги. Жёлтые были весёлые. Красные — деловые, энергичные (но сними ухо востро держать надо было!). Белые — строгие, серьёзные, шуток не понимали (их Иван Петрович старался держать подальше от жёлтых). Чёрные — плуты и проказники, и очень в прятки любили играть (ещё бы, с таким то цветом да в тёмной комнате!), но ребята были добрые и отзывчивые.

Из розовой и голубой бумаги Иван Петрович вырезал и складывал замужних дам (розовые дамы ходили гулять в Австралию и смотрели там на кенгуру, а голубые любили сидеть у пруда и кормить проплывавших мимо лебедей).

Из зелёной бумаги складывал Иван Петрович девиц на выданье. Гуляли они с жёлтыми человечками. Но замуж выскакивали за белых (а одна девка отчаянная и за красного замуж вышла, да только из-за командировок почти его и не видела). Ивана Петровича практицизм такой огорчал, но в личную жизнь человечков он никогда не вмешивался.

А когда вечер заканчивался и ходики на стене первый час ночи показывали — вставал Иван Петрович, одевался, брал лопату, в мешковину завёрнутую, моток верёвки, фонарь, скатку ткани прорезиненной — и уходил из дома.

Он шёл в гараж. Заводил старенькие, лет восемь назад купленные «Жигули», и, не включая фар, ощупью почти выбирался на дорогу.

Объезжая село, выбирал он всегда грунтовую просёлочную дорогу (крюк, конечно, приличный, но так ему было спокойней). И только отъехав километра на три от дома, включал он фары и переходил на третью скорость (а по просёлку больше и не дашь).

Ехал он долго, минут сорок. А то и больше.

Это всё оттого зависело, где именно кладбище расположено…

При чём тут кладбище? А я разве вам ничего не сказал? Нет?

Ах да, правильно! Забыл совсем. Самое главное забыл!

Дело в том, что был Иван Петрович некрофил. Ну это термин такой. Так людей называют, которые к мертвецам неравнодушны.

Чего, чего… Трахают они их, вот чего!

Нет, не маньяк он был, Иван то Петрович. Никакой не маньяк.

И не циник вовсе. Чего вы так на него?

Оправдываю? Да нет же, объясняю просто.

Дело в том, что Иван Петрович сделал однажды открытие. По крайней мере, он так полагал, что сделал открытие. Исключительно путём рассуждений.

Думал Иван Петрович, что люди после смерти своей не в рай какой-нибудь переселяются и не в ад сходят. Остаются они просто один на один с маленьким своим миром. Потому что большой Мир уходит от них. Бросает их на кладбище и уходит.

И лежат они, одни одинёшеньки, на этом самом кладбище. И маленькие солнца их светят тускло над их могилами, словно сомневаясь даже — греть ли кого теперь или просто зашипеть да и погаснуть к едрене матери. И планеты их, рассевшись рядами на тёсаных лапах крестов, ёжатся от подступающего холода вечернего и, глядя на холмики окрестные (свежие, с сырыми глинистыми боками, и старые уже, ветром иссушенные и травой поросшие) всё приговаривают: «Вот, дескать… Доигрались… Допрыгались…»

И ездил на кладбище Иван Петрович не просто кого-нибудь из могилы выкопать. Он словно на свидание ездил к тем, кто, подобно ему, время коротал в одиночестве… Разве только без бумаги, без клея, без лампы настольной. Без кенгуру, лебедей и разноцветных человечков.

У кладбищ деревенских редко когда забор бывает. Так, ограда, в лучшем случае. А то и просто место неогороженное. Хорошо ещё, если деревья или кусты какие-нибудь высажены. А одно кладбище Иван Петрович видел — вообще в чистом поле, на бугорке.

Подъезжал к кладбищу Иван Петрович, глушил двигатель. Вынимал инструмент свой из багажника и шёл на свидание, с дамой новой знакомиться…

Да нет, правду говорю! Честное слово, так оно и было.

Когда Иван Петрович женщину какую откапывал (а он всегда знал, куда идти надо, к какой могиле; он едва ли не на всех похоронах присутствовал, венки иногда даже помогал нести, ленты на них поправлял… на поминки, правда, никогда не ходил, не хотелось ему с родственниками слишком близко знакомиться), то всегда и непременно он ей представлялся.

Так и говорил: «Здравствуйте и простите великодушно за беспокойство… Зовут меня Иван Петрович. Работаю я ветеринаром. Коров лечу. И телят тоже. И бык один есть. Остальных зарезали уже. Но бык не болеет совсем. Я его и не лечу. Так, осматриваю иногда… Живу один. Холостой. Характер у меня спокойный, тихий… Дом свой, хозяйство небольшое… Машина есть, старая уже правда. Заводится через раз… С запчастями беда просто — в деревне ж не достанешь… А в город ехать — одного бензину уйдёт… Не пью совсем, не курю тоже… Совсем… Готовить особо то и не умею, да и прибраться в доме всё не получается… Ну, в общем… Позвольте вас завернуть… Ну и в гости пригласить…»

Нет, вы только пошлостей каких не подумайте, не воображайте себе невесть что.

Никаких вольностей Иван Петрович себе не позволял.

Женщин он этих домой к себе иногда привозил, было такое. И заносил их, в ткань прорезиненную завёрнутых, через заднее крыльцо (чтоб не увидел кто).

Но вёл себя вполне даже прилично.

За стол их усаживал. Чаем их угощал… Ну, то есть, чашку перед ними ставил… Но не пили они, конечно, но гостя же в любом случае угостить надо, а гостью в особенности.

О жизни своей им рассказывал. На одиночество жаловался. О любви с ними беседовал, о семейных проблемах. Как, дескать, семью хорошо иметь… Но только чтобы жена мужа своего понимала… И чтобы жили они единой душою… Тихо да счастливо…

Иногда только Иван Петрович гостью робко по руке поглаживал. Да и тоотдёргивал сразу испуганно. А то обидится ещё или скажет чего грубое.

Но женщины грубостей ему не говорили. Вроде даже, довольны были, что составил он им компанию.

О потом (как правило, на следующую ночь) Иван Петрович их назад отвозил.

Часам к трём — четырём утра возвращался и спать ложился.

А через час — два вставал. На работу шёл.

До трёх дня работал. Потом до десяти отсыпался.

А потом снова вечер наступал…

Нет, на кладбище он не каждую ночь ездил. Этак умаешься лопатой то махать!

Да и машину жалко. Раз плюнуть её растрясти по грунтовкам то, в глубинке этой.

Но похороны старался не пропускать и на погосты ездил регулярно.

И вот однажды хоронили женщину одну.

Людмилой Сергеевной её звали. Молодая ещё баба совсем, тридцать только исполнилось.

От инфаркта умерла. Муж покойной на похоронах рассказывал, что последние полгода боли у неё тянущие были. То ли в лёгких отдавалось, то ли в боку где-то. Врач в районной больнице осматривал её раза три, да так и не понял ничего. Всё думал, бронхит хронический. Да только хрипов почему-то не слышал. Но диагноз свой не менял. А у неё, оказывается, сердце прихватывало… Но это уж потом выяснили, когда всерьёз уж прихватило. В больницу увезли её, а на следующий день уже родным передали (на почту позвонили, у неё то в доме телефона не было), чтобы забирали… Отмучилась, в общем.

Иван Петрович на гроб открытый глянул… Прямо чуть у самого с сердцем беда не приключилась от чувства такого сильного, что враз проснулось в нём. Такое чувство было, что захотелось ему вдруг на колени перед гробом пасть, да к ладони её прикоснуться. И погладить. Нежно, бережно…

И такой хрупкой показалась она ему, беззащитной такой.

И вроде не померла она даже — муж её бросил. И родственники все от неё отвернулись.

И из дома её выгнали. На кладбище отнесли.

Не выдержал Иван Петрович… В ту же ночь за ней и поехал.

Привёз её домой. Как положено, за стол усадил.

По такому случаю, особому, отборный, душистый чай заварил. С малиновым листом.

О жизни своей рассказывать ей начал. О работе своей (в тот день как раз корова одна телилась, да телёнок тяжело шёл, так что и намучился с ней Иван Петрович, но и рассказ его зато в тот день яркий получился, запоминающийся, даже с какими-то героическими нотками).

А уж час спустя, совсем уж разговорившись, стал Иван Петрович ей на соседей своих жаловаться («… не здороваются даже… хоть за калитку не ходи…»). А потом (подумать только!) стал ей и про зверей, птиц да человечков своих рассказывать.

Ей он первой про увлечение своё подробно всё рассказал. Никому до этого не говорил (одной только знакомой признался однажды, что хорошо умеет из бумаги фигурки разные складывать, и в доказательство того пруд с лебедями ей показал).

Про Австралию он ей рассказал («… и ехать никуда не надо! прямо тут вот, на дому, так сказать…»), про пруд с лебедями. Про кур и гусей.

А потом человечков своих решил показать.

Взял в руки одного, жёлтого. Любимца своего.

Ближе к ней поднёс, чтобы рассмотреть она смогла.

Улыбнулся ей человечек. Рукой махнул. Поприветствовал.

А она… Взяла да и в ответ ему тоже улыбнулась!

Не то, чтобы удивился Иван Петрович… Нет, обалдел просто. Замер недвижно, в лицо гостьи своей вглядываясь. Нет, не привык он к подобному то поведению, прежние то дамы тихо сидели да рассказы его слушали.

А лицо у неё и впрямь на глазах соками жизненными наливаться стало. Губы из белёсых розовыми стали и даже припухли как будто немного, словно бы кровь к ним прилилась. Кожа размякла и из голубовато-белой стала цвета топлёного масла, желтоватая. И пятна трупные исчезать стали прямо на глазах.

Красивая стала, глаз не оторвать.

— Это же это… — Иван Петрович пробормотал (даже и не зная, что сказать). — Чудо что ли?..

Читал он когда-то книги о мудрецах-некромантах, что мертвецов умели воскрешать. И твёрдо знал, что антинаучное это занятие. И вообще — дело пустое. Смерть — явление необратимое. Это тебе не телят да поросят откачивать. Да и мёртвого телёнка к жизни не вернёшь. А здесь — человек…

— Вы это гражданка как это?… — решился наконец спросить Иван Петрович. — Это как это можно то?

— Будто и не рады вовсе? — гостья его спросила и снова при том улыбнулась. — Сами в гости пригласили, час уж с лишним о жизни своей рассказываете. А как улыбнёшься вам в ответ да поговорить захочешь — так сразу глаза круглые делаются. Эх, мужики, мужики!.. Только себя слушать и умеете, никакого с вами общения не получается. Чайку может ещё подольёте, мой то остыл уже весь?

Подлил ей чаю горячего Иван Петрович, но в себя придти так всё и не может.

Нет, удивительно это всё таки!

— Нет, это конечно здорово очень… Но уж больно, Людмила Сергеевна, явление это необычное. Прямо на сказку какую-то похоже. Это же вы… Воскресли, получается?

— А от любви всегда воскресают, — спокойно так ответила Людмила Сергеевна, чай прихлёбывая. — Вот только мёртвых пожалеть да полюбить никто не догадывается. Оттого и воскреснуть они не могут. Лежат себе в печали, гниют потихоньку… Я вот день только один полежала — и то выть хочется…

— Это вы, пожалуйста, не надо, — забеспокоился Иван Петрович. — Я мужчина холостой, одинокий. Вся деревня знает, что я один живу. Ежели у меня кто выть станет, да ещё и женским голосом… Такие тут слухи пойдут.

— Ну это вы, Иван Петрович, напрасно, — гостья ответила. — Это я так, фигурально выражаясь говорю, что выть хочется…

«Надо же, выражаться ещё умеет» подумалось отчего то Ивану Петровичу. «Да ещё и фигурально… А женщина вроде интеллигентная».

— …А на самом деле тоска просто смертная. А вы вот меня не бросили…

— Людмила Сергеевна, а вы имя моё откуда знаете? — спросил её вдруг Иван Петрович. — Неужели… на том свете?..

— Да вы же сами мне представились, когда из могилы выкапывали! — в удивлении воскликнула Людмила Сергеевна. — Что ж вы всё забываете то! Или от волнения это у вас, Иван Петрович?

— Действительно, действительно… — Иван Петрович и впрямь из головы это совершенно выпустил.

— А то свет… Нет его, наверное, — сказала Людмила Сергеевна. — Скучно просто и всё. Лежишь, жизнь свою вспоминаешь… Так хочется, чтобы пришёл кто, поговорил… Вы уж меня не бросайте, Иван Петрович! Не хочу я обратно!

— Это как это — «не бросайте»? — забеспокоился Иван Петрович. — У меня, сами видите, дом маленький. Жилплощади, можно сказать, никакой, да и от колхоза улучшений не предвидится. Хозяйства своего нету почти, зарплата так себе, да и ту ещё дождаться надо. Колхоз загнётся, фермеров в округе — от силы два-три хозяйства, и у них, небось, и зоотехники, и ветеринары свои имеются… Нет, я не против, конечно… Но сами подумайте, мы ж это… Как жить то будем?

— Так, значит?! — спросила Людмила Сергеевна и голос её показался Ивану Петровичу каким-то даже угрожающим. — Как женщину беспокоить, из могилы выкапывать — так это жилплощадь позволяет? И истории ей разные рассказывать — это тоже мы умеем?! Замужнюю женщину в дом себе заманили значит, семью, можно сказать, разбили, а теперь — убирайся вон, значит?! Доживай, стало быть, в одиночестве?!! Подлец вы, Иван Петрович, вот что я вам скажу!! Совести у вас нет, у гада-а-а!!..

И в голос завыла, заплакала.

— Да что ж это! — заметался Иван Петрович по дому, время от времени подбегая к окнам и плотнее задергивая занавески. — Да это ж такая история приключиться может!.. Это ж безобразие такое!.. Подсудное ведь дело будет!.. Ой, да успокойтесь вы, Людмила Сергеевна! Я ведь тоже того… фигурально выразился!

— Не успокоюсь! — отвечала со слезами Людмила Сергеевна, не розовея уже даже, а краснея от бурных чувств. — Пускай тебя, гада, милиция заберёт! Гробокопатель хренов! Обманщик ты подлый!.. Что мне теперь, на улице ночевать? Или к мужу тридцать вёрст пешком топать?!!

«Да он это… от радости такой нечаянной инфаркт ещё получит» подумал Иван Петрович. «А, может, и впрямь?.. Пожить, попробовать?.. Не выгонять же, в самом деле…»

— Вы это… ты не реви, в общем, — сказал он, голосом робким и неуверенным (хотя и переходя уже на «ты»). — Ну ладно… Нравишься мне, правда… Оставайся тогда… место есть. Проживём как-нибудь.

Всхлипы прекратились так резко, что наступившая тишина буквально ударила его по ушам.

Людмила Сергеевна вытерла тыльной стороной ладони глаза и взглянула подозрительно на Ивана Петровича (не подвох ли какой?).

— Передумали, стало быть? И надолго ли у себя оставляете, позвольте спросить?

— А насовсем, — уже уверенно и беспечно ответил Иван Петрович. — я человек одинокий. Вам вот тоже идти некуда. Так что… Живите у меня, чего там. Одному ведь тоже… тяжело иногда бывает. И это… мы ж на «ты» вроде называть друг друга стали?

— И правда, — согласилась Людмила Сергеевна. — А к чайку, что ж? Нет у вас ничего? Приготовить, небось, некому?

А к рассвету уже ближе, когда с подругой своей (или супругой уже?) Иван Петрович спать укладывался (нет, вы опять чего не подумайте… это она настояла, чтобы вместе лечь), увидел он прямо над своей головой огромный жёлтый светящийся шар. Шар гудел и потрескивал, словно был под сильным напряжением.

«А почему это другие бабы не воскресали?» спросил у шара Иван Петрович.

«Да не любил их ты вовсе» шар ему ответил. «Чувств глубоких не было. Так, баловство одно холостяцкое…»

— Чего бормочешь то? — спросила Людмила Сергеевна, платье снимая.

«Спокойной ночи вам» сказал шар.

И погас.

Вот так и зажили они вдвоём.

Хоть дом его и на отшибе стоял, но узнали, конечно, люди, что в доме у Петровича баба какая-то живёт. Первые бабы, конечно, языки чесать начали. Кто она, дескать, да откуда появилась.

Знать её толком и не знал никто на селе (из другого района она была и тут, по счастью, знакомых у неё не было), поэтому версий разных напридумывали множество.

Но с расспросами к Ивану Петровичу никто особо не приставал.

Изучили уже за долгие годы Ивана Петровича, знали, что ничего у него не выведаешь.

Мужики, правда, на бутылку у него сшибить попытались (по случаю окончания холостяцкой жизни), но и это у них не выгорело. Никогда на бутылку не давал Иван Петрович, и в этот раз не дал. Плюнули мужики, поматерились и отстали.

Людмила Сергеевна дома, как правило, сидела, света солнечного побаиваясь (всё таки смерть то для неё даром не прошла). Гулять выходила по ночам. Так что ни с кем на селе она и не общалась.

Платья ей новые Иван Петрович покупал. И за продуктами ходил.

А дома уж она хозяйничала.

Вот пожили они так недели две и тут завила Людмила Сергеевна, что мамашу её надо бы в гости пригласить.

— А где мамаша живёт? — спросил Иван Петрович (прикидывая, не придётся ли на машине за ней ехать да бензин ещё тратить).

— Да не живёт нигде пока, — ответила Людмила Сергеевна. — В могиле мама моя, месяц уже как…

— Да ты что говоришь то такое! — возмутился Иван Петрович. — Это, Людмил, глупости какие-то, честное слово! Это какой же мужик в здравом уме тёщу свою из могилы выкапывать станет?! Туда — ещё куда ни шло… Но оттуда — это же дурость форменная! Да и месяц уже прошёл, сама сказала… Она ж провоняла уже небось. И где жить то ей?!

— Ты что такое про маму мою говоришь?! — возмутилась Людмила Сергеевна и поварёшкой о тарелку хлопнула. — Это ты сам тут провонял! Носки три дня не стираны! Как на ночь снимешь — так дышать нельзя! И маму мою грязью после этого поливаешь?! Места тебе жалко для пожилой то женщины? Объест она тебя, что ли? Я вот не ем почти ничего, тебе только всё отдаю! А ты, вместо благодарности, подлостью мне такой отвечаешь?!

— Да я…

— Эгоист! Совсем о семье не думаешь! Мама одна сейчас мучается, а ему и дела нет!

— Да, может, она уснула уже… Чего будить то?

— Бери лопату, выкапывай! Кому говорю!

Делать нечего.

В ту же ночь взял Иван Петрович инструмент свой, на кладбище поехал.

Выкопал мамашу её (скелет, конечно, уже был в сорочке какой-то истлевшей, оборванной), в багажник загрузил, домой привёз.

Пока Иван Петрович вокруг ходил да водой прыскал — скелет недвижно лежал.

«Может, не оживёт уже?» Иван Петрович с надеждой думал.

Да только Людмила Сергеевна с прогулки ночной вернулась да к костям поближе подошла — ожил скелет да и запрыгал от радости.

— Людочка! Дочка! Похорошела то как! Ой, смотри-ка! Румяная прямо! Я уж соскучилась по тебе! Сколько ж не виделись то мы, а?! Ой, а ты переехала, что ли, куда? Дом то не твой вроде?

— У мужа своего живу теперь, — ответила Людмила Сергеевна.

И добавила:

— Нового… Так что познакомься с ним, мам. Иван Петрович. Ветеринаром работает.

Подошёл скелет к Ивану Петровичу да провалами своими чёрными в глаза ему пристально и заглянул.

— Новый, говоришь? От старого ушла, стало быть? Ну, девка, сама думай… Тебе жить… Иван Петрович зовут? А меня Антонина Макаровна…

— Приятно… очень, — выдавил Иван Петрович, с трудом сдерживаясь, чтобы нос не зажать (запашок от тёщи тот ещё шёл).

Пошла тёща по дому, застучала суставами.

— Да, домишко то маленький, конечно… И прибрать его не мешает… Мусор тут… Бумага какая-то резаная… А здесь чего?.. Смотри-ка! И чего ж ты ему бельё то не постираешь? Где, где… Вон, в ящик свалено! Ох, бесхозяйственная ты, Людка, сколько раз тебе говорила! Ну, ладно… Поживу у вас, так и быть. Помогу хоть убраться.

«Сама бы ты… убиралась отсюда» подумал Иван Петрович, но вслух ничего не сказал.

Вот так и втроём они зажили.

Тёщу Иван Петрович, понятное дело, вообще старался из дома не выпускать. Да она особо и не рвалась (может, боялась, что обратно её уже и не пустят).

Всё ходила, ворчала. Порядок наводила. Подметала да полы мыла непрестанно. Иван Петрович не знал, куда от швабры от её деться.

Фигурки да зверюшек своих с трудом ему удалось спасти. В ящик он их убрал. По выходным их только вынимал. На столе раскладывал. Глядел на них. Кенгуру на выпас гонял. Истории слушал, что человечки ему рассказывали.

— Зерна бы курам насыпал лучше, — тёща ворчала.

— Не дёргай его, мам, — говорила Людмила Сергеевна. — Пусть играет… Как маленький, ей-богу…

Да, с маленьким ещё одна история вышла.

Через месяц у Людмилы другой бзик начался.

— Ребёнка хочу, — заявила она.

Тут Иван Петрович на табуретке закачался (совсем ему плохо стало).

— Это как это? Какого ещё ребёнку? Беременна ты, что ли?

— Нет, — грустно Людмила Сергеевна ответила. — Сама то я родить теперь, наверно, не смогу. А вот приёмного… Поискал бы ты, Петрович?

— Я? Зы… мы… гы-ж, — зашипел и захрипел Иван Петрович, слова от возмущения не в состоянии вымолвить. — Это чтобы я?! Ещё и сопляка какого сюда тащил?! Тоже из могилы, стало быть?!! Хорошо придумали! Очень хорошо!!

Ну, что тут можно сказать…

Дня три он продержался. Людмила Сергеевна и маму свою подключила (та дура на старости лет тоже о внучатах затосковала).

В общем, не выдержал он. Сломался.

Поехал на кладбище, дитё себе выкапывать.

Искал долго, почти неделю. Все кладбища окрестные объездил.

Нашёл, наконец, мальчишку одного («Это хорошо, что пацан» думал Иван Петрович. «С тремя то бабами я бы вообще свихнулся…»)

Выкопал. Домой привёз.

Как Людмила Сергеевна взяла его на руки — ожил мальчишка. Глазками захлопал.

Чужих людей увидел — и в рёв кинулся.

— Да что ж ты плачешь то? — говорила ему Людмила Сергеевна, по голове гладя и в макушку целуя. — Вон гляди, гляди… Папка твой стоит! Смотри, папка какой смешной, в земле весь! А вон бабушка… Смотри, смотри! В тазу возится, бельё папке стирает.

«Ну всё, пошло дело…» обречённо подумал Иван Петрович, но вслух ничего не сказал.

Только проходя мимо тёщи (да и то, только чтобы злость сорвать), заметил ей весьма ядовито:

— Вы, мамаша, когда бельё стирает, не отжимайте его, пожалуйста. А то пятна потом на нём остаются.

Ничего тёща на то не ответила. Только рубашку мокрую встряхнула, Ивана Петровича обрызгав.

Так вот вчетвером и зажили.

Мальчишка дичился, конечно, первое время. В углу сидел, бегал от всех.

А потом привык. Признал родителей. Людмилу Сергеевну мамой стал называть. Ивана Петровича — папой.

Имя своё сказал (через неделю только). Петя его имя было, оказывается.

Скромно, конечно, жили и тихо. Но заметил Иван Петрович, что денег ему стало хронически не хватать. Семья, конечно, затрат больших требует.

Жене платья покупай, теще тоже кости прикрыть надо. И пацану одежонка нужна (он хоть и тоже по улице не бегал и с другими мальчишками, понятно, не играл, возле дома с игрушками возился, что из обрезков деревянных Иван Петрович ему сколотил, но рукава да штаны на коленях и возле дома рвать умудрялся).

Думал Иван Петрович, как семью обеспечить. Долго думал, как бы денег заработать.

И придумал, наконец.

Дождался как то вечера и сыну то говорит:

— А пойдём, Петь… Погуляем, что ли?

И жене сказал:

— Я хоть лес ребёнку покажу. А то сидит все дни дома, не видит ничего. Часа через два вернёмся.

Когда они вдвоём на двор вышли, сказал Иван Петрович:

— Мы с тобой, Петь, на машине поездим немного. На шоссе поедем. Папка вещь одну придумал…

— Это какую же? — Петя его спросил.

— Потом объясню… Ты только мамке не говори. А тебе мороженое будет… И самолёт я тебе куплю.

— А танк?

— И танк… И парашютиста… Такого, знаешь… Из рогатки запускать…

Завёл он машину.

Поехали.

Выехали на шоссе.

Иван Петрович машину в сторону отогнал, за деревьями спрятал.

Потом вывел сына на дорогу и говорит:

— Мы, Петь, так поступим… Здесь место светлое, фонарями освещено. Но в то же время ночь сейчас, так что света особого нет. Как машина какая поедет (только чтобы не очень быстрая) — мы с тобой дорогу начнём переходить. Причём близко от неё, прямо перед ней. Как она тормознёт пере нами — ты на землю падай и лежи, будто мёртвый…

— Да я и есть мёртвый, — Петя ему отвечает.

— … Нет, ты лежи так, будто ты и не оживал никогда. А дальше я уж за дело возьмусь.

В общем, так и поступили они.

Первые две машины прозевали (опята ещё необходимого не было), зато с третьей всё как по маслу пошло.

Прямо перед капотом побежали, шофёр еле успел по тормозам дать.

Петя на дорогу упал, и захрипел ещё так натурально.

А Иван Петрович как начал над ним голосить.

— Ой, сыночек! Что ж это творится то, а?! Да за что же это мне? На кого ж ты папку то бросил?! За что же сбила тебя машина то эта проклятая, номер такой-то, регистрация Московской области! Да мне же и хоронить то тебя не на что! Да как же я один то теперь буду!..

Обработал шофёра на славу Иван Петрович. И откуда талант в нём такой взялся?

Шофёр глядит — и впрямь пацан мёртвый лежит и даже остыть уже успел. Побелел весь (Петя то в могиле неделю почти провёл, так что цвет у кожи его самый подходящий для такого случая был, особенно, если в свете фонаря глядеть).

Сначала судом пригрозил Иван Петрович. Потом вроде (на бедность жалуясь) согласился на месте деньгами взять. И даже потом расписку написать, что сын погиб по собственной неосторожности и претензий к водителю у него нет.

Шофёр на радостях, что дело можно так просто закрыть все деньги наличные выгреб и даже канистру с бензином Ивану Петровичу отдал, лишь только то намекнул, что цены на топливо быстро растут, не угонишься.

А когда уехал шофёр, сказал Иван Петрович:

— Вставай, Петька. Пять тыщ нам с тобой перепало! Понравилось?

— Спрашиваешь, — ответил Петя, с асфальта поднимаясь. — Только ты, папк, с иномарками поосторожней…

И как в воду смотрел!

Ещё одну машину они опять прозевали (Иван Петрович канистру относил да в багажник прятал).

А следующую тормознули…

Иномарка! Роскошная, чёрная. С тонированными стёклами.

Ну, Иван Петрович старую песню начал.

— Ой, сыночек! И сбила тебя проклятущая эта машина, номер такой-то, московской регистрации! На что ж мне хоронить то тебя!

Водитель (мужик серьёзный, в тёмной, солидном костюме) из машины вышел.

На Петю посмотрел. Пульс ему пощупал.

И молчит, главное.

— Ой, как же мне жить то теперь! — пуще прежнего завёлся Иван Петрович. — Унесла тебя от меня машина номер такой-то, московской регистрации!..

— Да, мёртвый пацан… — сказал водитель.

И огляделся по сторонам.

— А ты, стало быть, и номер успел запомнить?

И руку за пазуху сунул.

— Бежим, папка! — Петька заорал и подпрыгнул даже. — У него там кобура под пиджаком!

Водила от неожиданности отшатнулся даже. На капот машины упал, глазами только хлопает.

А Иван Петрович с Петей как припустились!

За деревья забежали, в машину прыгнули.

Только услышали — выстрел им вслед хлопнул.

Ох, как быстро с места рванул Иван Петрович! Машина заскрипела аж вся!

Прямо через поле поехал, на кочки не глядя. На грунтовку выбрался — и домой.

— Хватит, — говорит он. — Хватит, Петя, нетрудовыми доходами заниматься. Заработали уже, ладно… А ты откуда про иномарки знаешь?

— Так меня же иномарка сбила, — Петя ему отвечает. — Когда я умер. И уехала… Гад, правда, папк? А катер мне купишь? На батарейках?

— Гад, — согласился Иван Петрович.

И добавил:

— Куплю. Только мамке ни-ни! Ни слова!

А дальше жили они спокойно уже.

Иван Петрович промысел ночной забросил. На работу ходил, да отсыпался днём.

Да только зашла как-то днём к нему соседка, Алевтина Николаевна. Давно она, видно, за домом его наблюдала и приращенье семейства заметила.

Если с бабой ей ещё понятно всё было (ну, нашёл… бывает и такое), то с пацаном, что по ночам возле дома бегает ей ничего не было понятно.

Откуда ребёнок то взялся? Баба то, вроде, у него недавно появилась. И не беременная она была. И не рожала. Чужой? Усыновил, что ли?

Бобыль-бобылём, а дитё, стало быть, усыновил? И это в таком то возрасте?

Интересно ей стало.

Зайти она решила. Заглянуть, вроде. С бабой его поговорить, выведать побольше.

Очень уж её любопытство мучило!

Вот и зашла.

Иван Петрович, на беду свою, на работе был. Людмила Сергеевна и Петька спали. Отсыпались.

Одна тёща, чёрт неугомонный, шкаф протереть надумала. От пыли. Запылился, дескать. На табуретку залезла, в шкаф голову засунула. Водит тряпкой да под нос гадости себе всякие бурчит, зятя вспоминая.

Зашла Алевтина Николаевна.

Поздоровалась.

— Здравствуйте, — говорит. — А я вот… по соседски… проведать пришла. А то люди новые — как же не познакомиться! А вы откуда бу…

Тут Антонина Макаровна голову из шкафа высунула да на голос то и обернулась.

Алевтина к двери отпрыгнула, затылком о косяк ударившись.

— Я-ай! — заорала она.

И сознание потеряла.

— Приходят тут без спросу, — тёща заворчала. — Да орут ещё! Прямо припадочная какая-то… Пойду в «скорую» звонить… А то помрёт ещё тут…

— Мам, ты куда? — спросила её проснувшаяся от крика Людмила Сергеевна. — Куда на улицу то? День ещё!

Но тёща своенравная уже и дверью хлопнула.

Платок только набросила и вокруг головы плотно обернула, от солнца защищаясь.

На почту пошла (от зятя слышала, что телефон там должен быть).

Но не дошла до почты. Возле магазина уже гвалт поднялся.

Ребятишки глазастые её увидели, гвалт подняли.

Женщины визжат. Мужики орут чего-то, кулаками машут.

Один только алкаш местный ей обрадовался.

Заглянул ей под платок да воскликнул радостно:

— Здорово, костлявая! Неужто за мной пришла? А ну и забирай ты меня отсюда к едрене фене! За. бало тута всё!

А там уж в тёщу и камни полетели, бутылки пустые.

Ребятишки орут:

— Мертвяк! Мертвяк ходит!

Тёща обратно домой кинулась.

Да поздно уже было. За ней и не погнались хоть, но толпа возле магазина собираться стала. Шум нарастал. И кричал уже кто-то:

— Это у Петровича в доме зараза эта живёт! Он их по ночам выпускает! Может, они ещё и кровь тайком пьют!

Забежала в дом Антонина Макаровна, а соседки нет уже.

— А где эта, припадочная?

— Ушла уже, — Людмила Сергеевна ей отвечает. — Очнулась было, в себя стала приходить… Да тут Петьку нашего и увидела. В дверь и кинулась.

— Дура — она дура и есть, — резюмировала Антонина Макаровна.

— Чего там такое? — спросила Людмила Сергеевна. — Шум вроде какой?

— Да это… — начала было тёща.

Да тут камень в окно влетел.

— Не ты ль, мамаша, народ взбаламутила?! — спросила Людмила Сергеевна. — Куда ж ты бегала? Да днём ещё?!

— На почту… Звонить… Ой, забыла я!

Ещё одно окно разлетелось со звоном, осколки на стол посыпались.

— Вещи хватай, какие успеешь! — закричала Людмила Сергеевна. — Через запасную дверь уходим! Там, в кладовке!

И, Петьку в охапку схватив, бежать кинулась.

Тёща, тряпки какие-то наскоро похватав, за ней вслед побежала.

Мужик один, за угол дома заглянув, тёщу убегавшую увидел. Да камень ей вслед и бросил.

Отскочил камень от черепа её. Обматерила тёща мужика того. Обернувшись, погрозила ему кулаком костлявым.

Дальше побежала.

А мужик, от греха подальше, снова за угол спрятался.

Когда через два часа Иван Петрович вернулся домой — разгром там полный уже был. И народ, на счастье его, разойтись уже успел.

Одна Алевтина у забора стояла и, Ивана Петровича увидев, вздрогнула и в кустах спряталась.

— Слышь, соседка… Что было тут? — спросил ошарашенный погромом Иван Петрович.

— Сбёгли, сбёгли стервы твои костлявые! — заорала из кустов Алевтина, пятясь задом к своему крыльцу. — Все сбёгли!

Ничего не ответил ей Иван Петрович.

Вздохнул тяжело.

В машину сел (что не разбили и не сожгли по счастливой случайности), завёл её.

И уехал.

Навсегда уехал из села.

Я встретил его недели через две после этой истории.

Дело было вечером, уже перед самым закатом солнца.

Он отдыхал, полулёжа на заднем сиденье машины. Смотрел в потолок и время от времени барабанил пальцами по лампе освещения салона.

И рассказывал…

Честно говоря, не знаю, почему он рассказал мне эту историю. В благодарность ли за бензин, что я ним поделился (он жаловался, что деньги на исходе, а ездить приходится много), или просто захотелось вдруг ему выговориться.

Или просто почувствовал он, что сразу поверю я ему. Не требуя никаких доказательств. Ничуть не смущаясь кажущимся неправдоподобием его рассказа.

Просто поверю. Потому, что так может быть. Вполне.

— И как же теперь? — спросил я его.

— А что теперь… В машине вот живу, — ответил он. — По кладбищам езжу, по пустырям всяким. Вот фигурки, конечно, жалко… Бросил, не взял с собой… Вот так всё и езжу. Ищу их… Семью свою ищу. Ведь должны же они где-то быть. Правда? Ведь не могли же они снова… умереть?

— Не могли, — согласился я. — Ты ищи их. Обязательно ищи. Они тебя подождут, обязательно…Во поспи немного, и поезжай…

Я повернулся. Пошёл к своей машине.

И, обернувшись буквально на миг, увидел вдруг, что над головой Ивана Петровича висит яркий, жёлтый, сияющий шар.

Размышления одинокого зайца о вреде насилия над природой

В норе моей пахнет землёй и сыростью.

Здесь темно. Не слишком уютно, но вполне безопасно.

Охотничий сезон начался неделю назад.

Сейчас самое опасное время.

О, я уже успел изучить нрав своих врагов!

Первую неделю охотники пьют. В это время они совершенно безопасны. Можно прыгать у них перед самым носом или даже тыкаться мордой в их сапоги.

В этот момент они просто не верят в реальность моего существования. Я для них — мираж, фантом, бред их отравленного алкоголем воображения. Возможно, в это время они вообще перестают верить в то, что в мире этом (не то, что в ближайшем лесу) существуют какие-то зайцы.

Возможно, они считают, что просто собрались для того, чтобы в приятной дружеской компании отметить наступление осени, начало листопада, появление первого инея на зелёной ещё траве, пролёт первых стай…

Ой, вот это уже не надо!

Это уже наводит на размышления. Это уже прямо намёк какой-то!

Но, впрочем, уже в первый день охотники достигают состояния столь благостного и размягчённого, что никаких намёков не понимают и вообще — совершенно неспособны поддерживать разговоры наотвлечённые темы.

Беседы их текут всё более вяло и заторможено, а голоса становятся тихими и невнятными. Биологический их ритм словно синхронизируется с ритмом засыпающей природы и идиллия эта прерывается лишь изредка, выкриками вроде:

«Федька ж гад! Говорил ему — водки больше бери! А он — «пивом догоним»… Тьфу, козёл!»

Но фразы эти звучат всё реже и реже.

Враги мои засыпают.

Для меня это время передышки.

Я в который раз провожу рекогносцировку на местности, проверяю пути отступления, отрабатываю различные варианты по запутыванию следа.

Хвала матушке природе! Враги мои с годами почему-то так и не набираются опыта и потому даже шаблонные приёмы оказываются подчас весьма эффективными.

Собаки могли бы представлять для меня серьёзную угрозу, но и они, разъевшись за дни непрерывного застолья, должного рвения, по счастью, не проявляют, любезно предоставляя мне возможность оторваться от них на безопасное расстояние.

Но всё таки вторая неделя — самая опасная.

Охотники полны ещё сил. Свежий, влажный воздух осеннего леса гонит хмель у них из голов. Азарт гонит их вперёд, веселье кровавого их праздника наполняет их особой, воистину демонической энергией.

И мне приходится убегать.

Убегать от того насилия, что приносят они в лес в патронташах, рюкзаках и сумках своих.

От того духа (или смрада?) смерти, что распространяют они окрест, едва вступят в пределы лесной моей родины.

И боюсь я… Особенно страшно мне осознавать, что мир однажды может перевернуться вдруг — и закачаюсь я, подвешенный за лапы, вниз головой, на крюке в охотничьей сторожке. И грязный пол, сбитый из неструганных досок, будет там, где раньше было небо — прямо над моими вытянувшимися в агонии ушами.

И капли крови застынут у меня на морде. И глаза станут пустыми и стеклянными…

Нет, но по какому праву!

По какому праву я, мыслящее длинноухое существо, отдан на заклание существам столь примитивным и безнравственным?

Или соврал мне старик Кант? И нет никакого нравственного закона внутри меня?

Ведь существуй этот закон и в самом деле — мог бы тогда я, существо, подчиняющееся действию этого закона и потому высшее, стать жертвой существ, закону этому не подчиняющихся, и потому низших?

Или… Эволюция морально-этическая никоим образом не связана с эволюцией биологической?

Если критерий эволюционной успешности вида — адаптированность к условиям внешней среды, в конечном счёте выживание и расширение ареала обитания, то, следовательно, именно эти ужасные существа являются биологически более успешным видом, ибо они выживают меня с моей территории, а не я их, и они убивают меня (и собратьев моих), а не я их…

Да и мог бы я убить их, следуя всё тому же нравственному закону?

Нет, не могу. Убийство аморально.

Но продуктивно! Ибо способствует выживанию вида.

А отказ от убийства — высокоморален. Но контрпродуктивен, ибо способствует уничтожению моего вида, и, в конечному итоге, моему собственному уничтожению.

Но является ли мораль инструментом адаптации? Или лишь… Призраком? Самообманом? Прикрытием моего же собственного страха?

Я не могу убить человека, потому что физически не способен это сделать. Не приспособлен, так сказать, от природы.

И вот, находясь в состоянии стресса от встречи с грозной и неодолимой опасностью, от которой я могу защищаться лишь пассивно (то есть попросту бегством), запускаю я подсознательно защитный механизм, именуемый «моралью».

И задача «морали» этой чрезвычайно проста — путём нарочито запутанных и невразумительных объяснений и туманных определений не только примирить меня с окружающей действительностью (то есть, проще говоря, смягчить последствия стресса), но и повысить мою же собственную самооценку, загипнотизировав меня тезисом о каком-то моём «моральном превосходстве» над противником.

Но если «мораль» — мираж, то и «превосходство» моё — это мираж, созданный миражом.

Ведь если бы я бежал, не осознавая своего «морального превосходства», то, пожалуй, делал бы это куда быстрее!

Но кто вообще способен мне объяснить, почему я, одинокий заяц, дрожащий в своей норе, всё ещё продолжаю думать не только лишь о своей судьбе (финал которой вполне для меня уже ясен), но и о судьбах иных живых существ, чью судьба столь же печальна и незавидна?

Но ведь подумать только, какой странный порядок создала природа!

Определённый вид животных выживает и даже достигает процветания в основном благодаря своей способности чинить масштабное и неограниченное насилие над природой, так сказать, неограниченный биотеррор. Но именно благодаря этой же способности подрывает он основы своего же собственного существования и механизм адаптации становится механизмом разрушения.

Но не в этом ли судьба моя?

Не для того ли рождён я, чтобы остановить действие разрушающего этого механизма, пусть даже и ценой жизни своей?

Как?

Я стану частью его…

Да, да!

Исчезнет заяц — появится зайчатина. Исчезнет зайчатина — появится жаркое. Исчезнет жаркое — и внутри этих двуногих чудовищ воскресшая сущность моя подавит природную их агрессию и нравственный закон, что внутри меня, будет и внутри охотников.

И станут они существами моральными.

И слёзы стекут по щекам их.

И откроется им истина.

И станут взоры их светлыми и чистыми.

Да, только став частью машины разрушения, только подпитав её кровью своей и соединившись с ней плотью своей — можно изменить сущность её, остановив гибельное её движение.

Пора…

Начинается вторая неделя.

Эх, и удивится же кто-то из этих болванов, увидев морду мою, вылезшую из кустов прямо на метке прицела!

Глициновый котенок

День был дождливый. Сырой и серый.

Тучи с самого утра всё росли и росли, толстели, надувались тяжёлой дождевою влагой. Их обвислые, бесформенные брюха всё больше чернели, словно от болезни какой. И, казалось, ещё немного — и настоль потяжелеют тучи, что тёмной массой своей прижмутся к земле и поползут водяными монстрами, обдирая бока свои о столбы, ограды, фонари, деревья.

К полудню и вовсе стало темно и тоскливо. Словно полночь вне времени наступила. И до ночи не хотела уже уходить.

Антон Максимыч болел. Поздней весной, на исходе холодного мая, успел он в который уже раз промочить ноги — и старая знакомая, ангина, вновь заявилась к нему (ночью пришла, любит она по ночам приходить), показала ему вспухший, белый свой язык, заявив хвастливо:

«А тебе я и покрасивше сделаю!»

И слово своё сдержала.

Утром горло стало багровым и болело так, словно содрали с него всю тонкую, слизистую плёнку. А язык…

Ну, красивше — не красивше, а и впрямь стал он белый и толстый.

С утра сходив в районную больницу и оформив бюллетень, решил Антон Максимыч болеть тихо и образцово.

Прополоскал горло раствором марганцовки (после этой процедуры раковина в ванной приобрела светло-розовый оттенок). Укутал шею старым шарфом.

И сел смотреть телевизор.

Но с самого утра, как назло, передавали какие-то бесконечные, ужасно занудные репортажи об официальном визите очень важного зарубежного гостя. Гость этот вроде обещал похлопотать о предоставлении России не то очередного кредита, не то отсрочки по старым долгам, и журналисты старались так, будто рассчитывали, что и им чего с этого дела обломится.

Посмотрев протокольную эту чушь часа два, Антон Максимыч ругнулся привычно («Развалили, гады, страну, а теперь с кошёлкой по миру ходим!») и присел к окну.

Минут пять смотрел он на тёмно-серое небо и тоска одолевала его всё больше и больше.

Наконец, махнув рукой, подошёл он к холодильнику и достал оттуда початую бутылку «Столичной».

Поставив её на стол, он добросовестно выждал полчаса (пока водка нагреется), ибо даже в тоске своей нарушать больничный режим и употреблять холодные напитки он был не намерен.

Потом одел свитер и тренировочные штаны, решительно взял бутылку за горлышко и вышел из квартиры.

Поднявшись на этаж вверх, подошёл он к двери, оббитой коричневым дерматином, с неровными разноцветными заплатами, наклеенными по разным углам, и решительно в дверь эту постучал.

Звонок у соседа не работал, потому приходилась всем гостям его приходилось стучать кулаком по двери, но слой ваты, щедро набитой под дерматин, глушил звук ударов, оттого открывал сосед на сразу, а стук на пятый, а то и шестой-седьмой.

Вот и на этот раз пришлось Антону Максимычу изрядно отбить кулак, прежде чем сосед услышал его стук.

Дверь он открыл широко и беззаботно.

Словно заранее был уверен, что в гости к нему может придти только хороший, ну в крайнем случае — очень хороший человек.

— О! Сосед пожаловал! Заходи, Антон Максимыч!

— Здорово, Фёдор, — ответил Антон Максимыч, заходя в квартиру. — Не боишься открывать-то так?

— А чего боятся? — простодушно ответил Фёдор. — Чего у меня брать-то? Телевизор вон — картинка мельтешит. Одежду я уж давно не покупаю. Холодильник — «ЗиЛ» ещё, лет уж пятнадцать ему. Чего брать? Крупу с подоконника? Это богатые пускай боятся, а мне чего… Да ты хрипишь вроде, а?

— Прихватило, — махнул рукой Антон Максимыч.

Другой же рукой прижимал он всё это время к груди заветную бутылку.

— Один ты? — спросил он Фёдора осторожно.

— Не, с дитём сижу, — ответил Фёдор. — Ты ж знаешь, он у нас в ясли не ходит. Это… синдром у него… А, забыл, блин! Названий напридумывают — хрен запомнишь. Жена на работе, вечером в аптеку побежит… А я вот сижу…

— Ты чего, так и не устроился? — спросил Антон Максимыч, проходя на кухню.

— А где устроишься? — ответил Фёдор. — Ну так, разгружаю иногда… Вон, у нас тут склад рядом оптовый… Да тоже, козлы эти, из охраны, гоняют… Ну, в магазине иногда… Жена вот зарабатывает, живём пока… А ты чего спросил то? Принёс, что ль, чего?

— Нюх прямо у тебя, — сказал Антон Максимыч и поставил нагретую уже бутылку на стол. — Не веришь — с девятого мая храню. Две недели уже. Ты извини, я тут погрел её… Горло ж у меня…

— Две недели? — искренне удивился Фёдор. — Ну, воля у тебя…

По коридору, подволакивая ноги, прошлёпал малыш.

Пальцы обеих рук он держал во рту, глазёнки его недвижно смотрели в одну точку. Шёл неровно, постоянно оступался и даже покачивался.

В том месте, где коридор поворачивал к кухне, он остановился и замер недвижно.

— Нефёд, — позвал Фёдор.

Малыш стоял не шелохнувшись. Взгляд его, всё такой же стеклянный и недвижный, нисколько не изменился. Он словно и не слышал голос отца.

С края его рта на ворот рубашонки в грязно-бурых пятнах стекла прозрачная, липкая слюна.

— Вот так и ходит весь день, — пояснил Фёдор (словно бы Антон Максимыч видел сына его в первый раз). — Или встанет — и стоит чуть не час. И хоть что делай… Хоть перед носом щёлкай, хоть чего. Глаз да глаз за ним… Ничего сам не может. А ведь три года уже.

Антон Максимыч вздохнул сочувственно и достал из хорошо знакомого ему шкафчика два стеклянных стакана.

— Да я не надолго… Хлопнем да я пойду… Лечишь его чем?

— А чего? Ты и не мешаешь вовсе, — добродушно отозвался Фёдор. — Лечим… То говорят — йод нужен, то витамины какие. Глицин вон ему купили, несколько упаковок. А там — пятьдесят таблеток в каждой. Шутка ли? Пацану столько давать. Во я и…

В кухню, словно учуяв застолье, с распушённым хвостом влетел бело-рыжий котёнок.

— Тимоха это, — пояснил Фёдор. — Тоже вот… лечит. Нефёд с ним одним и играет. За хвост схватит и давай таскать. Тот когтями в ковёр, да шипеть! Прям самому смотреть умора! Э, только у меня с закусью… Каша там на плите…

— Давно институт то накрыли? — спросил Антон Максимыч, накладывая остывшую и загустевшую уже кашу в две глубоких тарелки.

— Месяца два уже… Присаживайся, Антон Максимыч. Табуретку вон возьми.

Чокнувшись, выпили.

После водки каша казалась уже хоть и холодной, но вовсе уже не такой противной.

— А я вот, — заглатывая очередной комок, сказал Фёдор, — химию эту коту даю… Чего пацана то травить? Все мозги ему химией этой забили уже…

— Этому что ли? — спросил Антон Максимыч, пальцем показывая на Тимоху. — Рыжему этому? Витамины, что ли?

— Всё даю, понемногу, — ответил Фёдор. — И глицин тоже… Слушай, а может кот с него поумнеть? А? Этот… мозг развиться?

— Да ну! — ответил Антон Максимыч. — В жизнь не поверю!

— А ты смотри, — не сдавался Фёдор, — глаза у него какие умные. Эй, Тимоха, иди ка сюда!

Голодный Тимоха подскочил к Фёдору, забрался ему на коленки и мордочкой провёл по колючему фёдорову подбородку.

— Ну, вишь? Всё понимает!

— Жрать он хочет, — сказал Антон Иванович. — Какой там ум! Ты так и черепаху какую умной объявишь, если она за тобой ползать будет… Ну, чё? Ещё разок?

— Давай, — согласился Фёдор.

И, подцепив кончиком пальца комок каши, поднёс ко рту котёнка.

Тимоха сглотнул его жадно и быстро, тщательно облизав потом и палец.

— А жрёт то как! — восхитился Фёдор. — Ну прямо ничего не оставляет! А? Скажи ведь?

И выпил.

— Это не ум, — вновь не согласился Антон Максимыч, хотя голос его звучал не так уж уверенно, как прежде. — Ты чего думаешь? Таблетками накормил, так и из кота человека сделать можно?

— Рыжие — все умные, — заявил Фёдор. — Вот возьмём, к примеру…

— Ты мне про него не говори! — стукнул кулаком по столу Антон Максимыч. — Нашёл тоже, про кого рассказывать… Ты в прошлый раз про него говорил — тебе мужики у подъезда чуть рожу не набили.

— Иван Грозный тоже рыжий был, — привёл Фёдор другой пример.

— На кол сажал, — парировал поднаторевший в чтении исторических романов Антон Максимыч.

— По делу… небось, — сказал Фёдор, но настаивать на реабилитации Грозного не стал.

Котёнок, не дождавшись нового угощения, спрыгнул с фёдоровых колен и, подбежав к недвижно стоящему малышу, стал тереться об его ноги.

— Вот, — пояснил Фёдор. — Это он играться хочет… Эх, умный кот! Зря ты со мной не согласен, Антон Максимыч…

Допили бутылку они часа через три.

К тому времени дождь усилился и с земли стал подниматься молочно-белый туман.

Малыш заснул прямо в коридоре, привалившись к дверному косяку.

Фёдор рассказывал страшные байки о мутантах, которых выводили ещё в советское время в секретных военных лабораториях и почти приручили уже было, да вот пришли демократы к власти и перестали деньги на корм выделять. Оттого мутанты охрану сожрали — и бродят теперь по городской канализации, питаясь бомжами и метростроевцами.

— Фигня это всё, — не верил Антон Максимыч, и в пьяном виде не утеряв привычный свой скептицизм.

— В газетах писали! — кричал Фёдор и в порыве чувств стучал об стол кулаком.

А умный, но в конец оголодавший котёнок, сидел у окна и считал сбегавшие по стеклу капли.

«Одна… две… три… Так страшно открыть однажды глаза и узнать, что живёшь ты в таком ужасном месте, где не хватает даже вчерашней каши… и где коты наказаны разумом… как и люди… пять… шесть… И зачем мне всё это надо?.. семь… восемь…Чего орут?.. девять… Я кот… и будь оно всё проклято!»

И, мяукнув, спрыгнул с подоконника.

Он знал, что в следующий раз кашу сварят только к ужину.

Квартира

В такие дни Москва особенно отвратительна.

Тёмно-серые тучи; мелкий, холодный дождь.

Грязь, бесконечная грязь повсюду. Окурки, обрывки газет, рваные картонные коробки, смятые пластиковые бутылки.

Грусть без конца и день без надежд.

Небо кажется уставшим и тяжёлым. В такой день противно быть небом.

Не хочется высоты. Не хочется быть домом для ангелов. Старым, обшарпанным, от начала времён не знавшим ремонта домом для ангелов.

Тяжело быть тёмным и облачным.

Водянка замучила.

Беден красками такой день.

Серое, чёрное, белое, коричневое.

Вот, пожалуй, и всё…

Длинный автобус-«гармошка» с тяжёлым гулом вошёл в долгий, затяжной поворот.

Плеснула из лужи ледяная каша. Брызги наотмашь хлестнули по борту автобуса.

Дождь, отброшенный ветром, скользнул назад, длинными, размазанными струйками отчаянно цепляясь за стекло.

«Март… Серая, долгая весна в этом году» подумал Дмитрий. «Тяжело в такую погоду работать».

Эту квартиру он заприметил давно.

Молчаливая, безжизненная, она выделялась своими слепыми окнами на сияющем огнями в долгие стылые вечера типовом многоквартирном доме.

Три чёрных провала. Череп с тремя глазами.

Один глаз смотрит в прошлое.

Второй — в настоящее.

Третий — в будущее.

Зашипели тормоза, двери открылись медленно и важно. Пахнуло горелой соляркой.

Дмитрий вышел.

Мысленно прочертив маршрут от остановки до дома, он повернулся, обошёл перевёрнутую и распотрошённую урну, и направился к тому месту, где в разрыве между двух девятиэтажных коробок краешком виднелся дом.

Тот самый дом.

Дмитрий обрабатывал квартиры медленно, но наверняка.

Этой он занялся ещё в конце февраля.

Завершалась вторая неделя.

Он ничего не знал о людях, живущих в этой квартире. И вообще, казалось, что она нежилая.

Но о самой квартире он знал теперь многое. Почти всё.

С крыш близлежащих домов он подолгу рассматривал её в бинокль.

Вычислил точный адрес. Нашёл по справочнику номер телефона.

Первые несколько раз он названивал осторожно. Один раз утром, один днём, один вечером и один — глубокой ночью (и при этом трубку он держал у уха минуты три). Потом, осмелев, названивал через каждые два часа.

Трубку никто не брал.

В бинокль никакого движения в квартире не было заметно. Свет никто не включал, шторы не двигал и внутри комнат не перемещался.

Пару раз он поднимался на пятый этаж (где находилась квартира). Звонил. Ему никто не отвечал. Дверь не открывали. Никто ни о чём не спрашивал.

В тишине дневного, вымершего дома он прислушивался — не стоит ли кто с другой стороны двери. Присматривался — не блеснёт ли в дверном глазке включённый в прихожей свет. Не прошелестят ли чьи-нибудь тапочки по полу, не скрипнет ли дверь…

Но было тихо. Только время от времени гудел в шахте лифт и шелестела, пробегая по трубам, вода.

Квартира была мертва.

Выжидать далее не было смысла. Прошло уже много времени. Если хозяева уехали в отпуск — они могли вернуться в любой момент. Или позвонить кому-нибудь из друзей и попросить проверить квартиру. Или даже пожить в ней.

Временно. До возвращения хозяев.

И кто знает, что ещё может случиться.

В свой предпоследний визит Дмитрий тщательно осмотрел дверь и дверной косяк. Подсветил себе ручным фонариком.

Определил тип замка. Проверил наличие сигнализации.

Ни проводов, ни «жучков», ни датчиков, ни особых, скрытых запоров и блокировок он не заметил. Похоже, их и не было.

Правда, по горькому опыту он знал, что далеко не каждую сигнализацию мож-но обнаружить при таком осмотре.

Но решил рискнуть.

В общем то, риск был не слишком велик. Расположение комнат он знал теперь достаточно хорошо и маршрут движения по квартире наметил и распланировал во всех деталях.

На всё посещение он отводил минут пять, не больше, с учётом возможных непредвиденных задержек. А если всё пройдёт по плану — минуты две-три.

Даже в самом худшем случае этого времени хватило бы для того, чтобы разминуться (хотя бы на полторы-две минуты) с нарядом милиции. Если вдруг у них на пульте и сработает та самая, скрытая, не обнаруженная им и очень хитрая сигнализация.

Перед тем как войти в дом, он позвонил из уличного таксофона.

Молчание.

И на этот раз трубку никто не взял.

Тогда он вошёл в дом.

Поднялся на пятый этаж (по счастью, в лифте он был один).

Подошёл к двери. Позвонил.

В ответ — всё то же молчание.

Из соседних квартир так же не доносилось ни звука.

Только откуда-то сверху долетали комканные, приглушенные стенами обрывки мелодии.

Концерт. Радиопередача. Но где-то далеко. Через этаж.

Дмитрий посмотрел на часы.

Семь минут первого. Двенадцать часов двенадцать минут — выход. И ни минутой позже.

«Двенадцать и двенадцать» подумал Дмитрий. «Везёт».

Вынул отмычки (одну из которых изготовил только вчера, специально под этот замок).

Он любил работу ювелирную, математически выверенную и терпеть не мог дилетантов, высаживающих двери и выбивающих стёкла.

Впрочем, и попадались эти идиоты довольно быстро.

От силы — на пятой краже.

А он — за три года только один раз, да и то — на той самой проклятой скрытой сигнализации и собственной нерасторопности.

Впрочем, и тогда удалось проблему решить. Уговорить хозяев стать добрее и не злиться. Не бесплатно, конечно. Но и искусство подкупа — это тоже составная часть его ремесла.

Впрочем, дай ему бог Меркурий (покровитель торговцев и воров), чтобы до подкупа хозяев дело не дошло.

А для этого главное — быстрота и точность действий.

Щёлкнул замок. Дверь открылась.

Дмитрий быстро зашёл в квартиру и аккуратно закрыл дверь за собой (но не на замок, чтобы в случае чего быстро выскочить).

Он прошёл в гостиную, на ходу вынимая из-за пазухи тугим рулоном скрученную чёрную кожаную сумку. Большая, исключительно прочная и неброская — идеальная помощница квартирного вора.

Первой в сумку попала магнитола. Потом, после беглого осмотра серванта, па-ра колец (на вид золотые), несколько медальонов, брошек, несколько кулонов (вроде, не дешёвка), моток жемчужный бус и подарочный набор перьевых ручек. Потом туда же отправился наскоро обмотанный сдёрнутой со стола скатертью (это чтобы не бился при ходьбе и не царапался) видеомагнитофон.

Прошло полторы минуты.

Дмитрий открывал шкафы и разбрасывал одежду по комнате. Искал главную добычу — деньги. Осмотрел шкаф с одеждой (он знал — многие прячут и там), письменный стол, до упора выдвинув при этом ящики. Но ни вписьменном столе, ни в шкафу денег не было.

Оставив сумку в комнате, он прошёлся по квартире, осматривая её на ходу.

Телефонный аппарат ему понравился (бесшнуровой) и Дмитрий, отсоединив кабель от розетки, положил его в сумку.

Прошло две минуты.

Время подходило к концу.

Пора было уходить.

Но какое-то странное, неосознанное чувство говорило ему, что в этом месте можно найти кое-что поинтересней, чем весь этот стандартный набор дешёвых колец и ларёчного жемчуга, много раз виденный им и в других квартирах.

Среди вещей, в беспорядке разбросанных по полу, среди плащей, рубашек, маек, брюк, смятых картонных коробок, разнообразных бумажек, пуговиц, ниток, стеклянных бус (брезгливо отбракованных) мелькнул уголок необычной, бледно-жёлтой бумаги, видом своим отдалённо похожей на древний, выцветший пергамент. Бумага эта покрыта была густым узором замысловато изогнутых разноцветных линий, причудливо искривлённых фигур и странных, никогда им ранее не виданных символов.

Дмитрий нагнулся и поднял её и понёс к глаза, чтобы рассмотреть получше (он и сам не мог понять, почему вдруг привлекла его внимание эта бумага… а ведь привлекла, словно разом схватив взгляд, опутав узорными своими линиями).

Сквозь причудливо выписанные буквы непонятно какого алфавита (должно быть, уж очень древнего, ничего подобного Дмитрий раньше не встречал) в косом луче, упавшем от окна, явственно проступила вдруг вереница кириллицей выписанных слов, маленькие тёмные буковки которых словно цеплялись друг за друга крохотными ручками.

«Мы не умираем. Мы становимся пищей…» прочитал Дмитрий.

«Кулинария, что ли?» подумал Дмитрий. «Или некрофилия? Хуйня какая-то…»

И отбросил листок.

«Однако, денег, как видно, нет» решил Дмитрий. «Или запрятаны они уж очень хорошо. А время вышло. Всё, убираться пора».

Он подхватил тяжёлую, раздувшуюся сумку и кинулся к двери.

Схватил ручку двери и потянул её вниз.

Ручка не повернулась. Ни на миллиметр.

Он слегка подёргал её и снова потянул.

Потянул сильнее. Потом уже начал дёргать.

Потом надавил, навалившись всем телом.

Ручка не двигалась.

«Что-то не так… Ерунда полная… Заклинило? Я же замок не закрывал. Да и замок обычный. Или здесь защёлка какая-то хитрая?»

Он несколько раз провернул ручку замка. Снова подёргал дверь.

Тщетно.

Похоже было на то, словно весь запорный механизм этой двери залит был каким-то мгновенно схватывающимся клеем.

«Да и хрен с тобой» решил Дмитрий. «Разберу замок».

Из внутреннего кармана куртки достал он небольшой пенал с инструментами и, подобрав подходящую насадку для отвёртки, попытался отвернуть винты крепления замка.

Но всё тот же невидимый клей, казалось, схватил и их. Они не проворачивались даже на долю миллиметра.

После нескольких минут таких усилий отвёртка стала скользить, обрывая края пазов.

«Нет, ну полная хуйня» подумал Дмитрий, складывая инструменты и убирая пенал в карман.

Тогда он решил (по возможности спокойно) обдумать варианты спасения.

«Через окно — дохлый номер. Пятый этаж, подоконники мокрые да и обмёрзли, наверное. Балкона здесь нет. Связать простыни и на них спуститься? Ну да, на виду у всего двора. Если старушка какая засечёт — сразу ментов вызовет. Да и порваться эти простыни могут… С параличом и в «мусорке»— хреновый вариант. Нет, вот ведь попался!»

Ещё через пару минут он решил, что единственно возможный вариант бегства — это резким ударом выбить дверь (благо, косяк деревянный) и быстро выбежать из дома.

«Грохоту будет, конечно… Всполошу всех. Хотя, соседям, наверное, на это наплевать. Не к ним же я пришёл. А если даже кто и сообразит ментов вызвать — по любому минут пять у меня будет. В арку метнуться — и дворами. А чего, реально…»

Дмитрий снял сумку и поставил её на пол.

Отошёл назад, готовясь к разбегу.

Втянул голову в плечи, сжал руки у груди, выставил правое плечо вперёд — и кинулся…

Удар!

На мгновение Дмитрий потерял слух (лишь слышал, или, вернее, чувствовал стук своего сердца) и весёлые, разноцветные точки поплыли у него перед глазами.

«Чего это я?.. Как это?.. Дверь…»

Дверь продолжала стоять, недвижно и неприступно.

Словно сделана она была не из дерева, а из стали. Или толстой гранитной плиты.

«Но это же хуйня!.. хуйня!.. хуйня!.. хуйня!..» неслось непрерывным потоком у него в голове.

Этого не могло быть! Этого просто не могло быть!

Нет таких дверей, нет таких замков, нет таких сигнализаций!

Ничего подобного в действительности не бывает! И быть не может!

Совершенно ошалев, Дмитрий бил по двери ногами, долбил с размаху кулаком.

Потом снова вынул инструменты и попытался разбить, расколоть или хотя бы расковырять косяк и выбить из него язычок замка («Но какой же, на хрен, язычок!» громко шептал Дмитрий. «Я же замок то не закрывал!»).

Но и это было бесполезно.

Но к удивление его, ни на двери, ни на поверхности дверного косяка, ни на замке, ни на ручке, ни где либо ещё не оставалось даже царапин от его нажимов и ударов, хотя при этом пазы на крепёжных винтах по попытках их отвернуть срезались удивительно легко, металл словно плавился под отвёрткой.

Наплевав на все свои прежние рассуждения, Дмитрий попытался разбить окно.

Но брошенная в стекло тяжёлая кастрюля отскочила так, словно стекло это было бронированное или, по крайней мере, армированное и сантиметра три толщиной.

Дмитрий осмотрел окно и оконную раму и (уже почти безо всякого удивления) убедился в том, что стекло на вид — самое обыкновенное.

И уж совсем не удивился он тому, что ручки на окнах не поворачиваются и окна не открываются.

Ещё около получаса (хотя, по правде сказать, не смотрел он уже на часы) ходил Дмитрий по этой странной, ненормальной квартире, ставшей вдруг для него ловушкой.

Всё произошедшее с ним не поддавалось никакому осмыслению, это было уже за гранью всякого, даже самого больного разума.

Пространство быта, обитель рутины и серости, вывернулось вдруг наизнанку и, сохраняя (словно успокоительную приманку) прежнюю форму, обрело вдруг новую, фантастическую, враждебную сущность.

Ловушка! Ловушка!

После очередной серии ударов по двери и окнам Дмитрий остановился и в отчаянии простонал:

— Дверь деревянная! Окна обычные! Сигнализации нет! На волю хочу!! Мудак… Мудак последний!!

И от звуков своего же собственного голоса стало ему тошно и противно.

И, наконец, его охватила полная апатия.

Апатия эта постепенно наполнила его изнутри, как наполняет стакан густая, вязкая жидкость, которая лишь чуть заметно подрагивает, когда стакан потрясут, и снова замирает в стеклянной недвижности.

Иногда, время от времени, его ещё сотрясали запоздалые приступы активной деятельности.

Тогда он снова начинал метаться, подпрыгивать и дёргать за все ручки и выступы, которые попадались ему по пути.

Но потом апатия и безразличие вновь брали своё.

И третья их сестра, сонливость, пришла в свой черёд.

И уже уставший и опустошённый до предела, Дмитрий в каком-то приступе самого наплевательского отношения к своей судьбе вынул из сумки своей украденный радиотелефон и снова подключил его к розетке.

«Вызову службу спасения» решил он. «Скажу — дверь заклинило… А они мне: «Какого хуя?!» А я им: «А хуй знает!» Ну запомнят, конечно… Опознают при случае… Да и хрен с ним! Хозяев дожидаться — точно срок намотать. Рискну!»

Он долго копался среди разбросанных по всей квартире книг, газет, журналов и справочников.

После минут пятнадцати такого поиска нашёл он довольно свежий (прошлогодний) телефонный справочник.

С трудом перелистав страницы разбитыми в кровь, распухшими как варёные сардельки пальцами, нашёл Дмитрий телефон службы спасения.

Снял трубку.

Набрал номер, морщась от боли и дуя на кончики пальцев после каждого нажатия на кнопку.

И (странное дело!) Дмитрий нисколько уже не удивился, когда на другом конце линии ровный и безжизненно спокойный женский голос произнёс: «Плоть нельзя держать взаперти. Ваша работа окончена. Пожалуйста, отключите телефон».

«Пиздец» подумал Дмитрий и замер с трубкой у уха, нарушив тем самым распоряжение этой странной женщины с механическим голосом.

Щелчок. Короткие гудки в трубке сменила тишина. Тишина, которая воистину была для Дмитрия гробовой.

Тишина зарытого в землю гроба.

Дмитрий попытался набрать номер ещё раз.

Потом набирал первые попавшиеся номера, выбирая их наугад из справочника. Потом просто беспорядочно давил на кнопки.

Тишина. Словно после первого звонка кто-то наказал его за непослушание, оборвав или обрезав кабель.

Он положил трубку на аппарат.

«Господи» подумал Дмитрий «как же выть то хочется!»

Он услышал как по подоконнику стучат капли. Быстро, но монотонно.

На одной, до бесконечности затянувшейся ноте.

«Это не дождь» подумал Дмитрий в лёгкой, но уже обступившей его со всех сторон дремоте. «Снег на крыше тает… Март…»

Дмитрий подошёл к сумке. Медленно, с трудом вынул из неё ворох украденных вещей и бросил их на пол посреди комнаты.

— На подавись! — закричал Дмитрий. — Подавись, сволочь! Жри!

И, прыгнув на этот ворох, начал бешено топтать его ногами.

— Видеомагнитофон?! Хрен посмотришь! Кулончики?! Хуй поносишь!!

Потом он стучал в стену кулаком, бросал в окно всё, что попадалось ему под руку.

Иногда, не заботясь уже более о скрытности, начинал он орать и стучать по батарее.

— Хозяева?! Срок?! Нет тут хозяев! Я тут хозяин!

Квартира, раз ухватив, крепко держала его капканьей хваткой. Даже звуки, казалось, не в состоянии покинуть это заколдованное место и вынуждены с тем же отчаянием биться о стены и стёкла и затихать, словно смирившись перед этой незримой, но неодолимой преградой.

Окончательно утратив силы, на ватных, подгибающихся ногах, Дмитрий снова подошёл к двери.

— Выпусти, сволочь! — с угрозой сказал он. — Я тебе всё отдал. Слышишь? Нет у меня ничего! Ничего нет! Выпусти, а то я всё тут разнесу! Открывай, сука подлая!!

Но и этот выкрик замер. И вновь наступила тишина.

«Всё, пойду в спальню» решил Дмитрий. «Устал я уже от всей этой чертовщины. Прямо полтергейст какой-то… Пускай хозяин приходит… пусть хоть кто-нибудь придёт… Деньги отдам… Надо — ещё займу… Может, договоримся… А не договоримся — и ладно. Да только ведь… Ведь не придёт… никто… сюда».

За окнами уже темнело.

Дмитрий посмотрел на часы.

Половина шестого.

«Пять с лишним часов я тут бьюсь» подумал Дмитрий.

И с горькой иронией добавил: «Вместо пяти минут».

Кровать была односпальная, но довольно широкая.

И он не лёг, а упал на неё. И почти сразу же заснул.

Он лежал на спине, широко раскинув руки и запрокинув голову.

Минут через десять он захрапел.

Спал он на удивление (для своего положения) спокойно.

Не вздрагивая, не ворочаясь. Без судорожных всхлипов и невнятного бормотания.

Вид у него был очень усталого, но ни о чём не беспокоящегося, спокойно отдыхающего человека.

И странно: похоже было на то, что сработавший капкан решил вдруг все его проблемы, дал ему ответы на все его вопросы… Или, вернее, сделал так, что никакие проблемы и вопросы у него уже не возникали и не могли уже когда-либо возникнуть.

Он спал.

Капли за окном стучали всё чаще и чаще.

Сумерки сменились темнотой.

В квартире было три комнаты и кухня. Четыре окна. Одна дверь. Балкона не было.

Три окна выходили на одну сторону дома (ту, что обращена была к отходившей от проспекта улице), а четвёртое (окно спальни) смотрело прямо во внутренний, замкнутый домами двор.

Странная, странная планировка. Три комнаты, без балкона…


То ли сон это густел туманом, потянувшим по стенам, дымкой заполнившим спальню, то ли морок сонный сжался, уплотнился столь сильно, что и виден стал наяву…

Там, за окном, покачивались на ветру огоньки фонарей.

Ветер тянул протяжную, заунывную песню. Оборвав её на середине, словно от накатившей пьяной ночной удали, хватал он капли, летевшие с карнизов и резко, резко, с размаху бросал их в окна, как будто недоволен был тем, что не обращает никто внимание на его песни.

Время шло.

Минуло пять часов. Пять часов глубокого сна.

И вот, когда вечер стал уже поздним, Дмитрий проснулся.

Проснулся резко, словно от неожиданного, хлёсткого удара.

Открыл глаза. Оглушённый и ошарашенный, долго не мог понять, что это за место, как он тут оказался и что вообще он здесь делает.

И по мере того, как отступившая на время сна память возвращалась к нему, беспечность, вызванная крайней усталостью и полным упадком сил, вновь уступала место страху и беспокойству.

Сердце заколотилось вдруг часто и тревожно.

По мере того, как события прошедших суток, словно запись, последовательно считанная с прерывисто тянущейся ленты, постепенно восстановились одно за другим; по мере того, как осматривал он всё более проясняющимся взором захватившее его в плен жилище (по крайней мере ту его часть, где он в данный момент находился) — смутное беспокойство, общее ощущение абсолютной ненормальности сложившейся ситуации стало сменяться ощущением странного сдвига, смещения пространства, в котором он находился в данный момент, относительно того пространства, в котором застал его сон.

Ему показалось, что в квартире что-то не так.

Что-то явно изменилось, пока он спал.

Похоже было на то, что спальня, а то и вся квартира сместилась вдруг в пространстве на миллиметр, или даже доли миллиметра относительно того положения, в котором находилась она несколько часов назад, но сознание Павла, сознание человека, который в квартире этой находился, осталось в прежней точке, не изменив своих координат и в результате оказалось смещённым относительно нового положения квартиры.

И каждый предмет теперь зримо и явно двоился, будучи при том и самим собой, и призраком самого себя. Словно два пространства, равные друг другу и с абсолютно идентичным набором точек, образующих предметы пространства, и с абсолютно идентичным набором взаимодействий между предметами, образующими явления пространства, совмещены были одно с другим, но с некоторым сдвигом координат. И смещение это порождало призрачность обоих этих пространств, и нельзя уже было сказать, какая точка пространства первична и реальна, а какая — вторична и является лишь отражением точки пространства реальности.

Дмитрий, покачиваясь и периодически потряхивая головой, встал с кровати.

Его мутило и тошнота подкатывала к горлу, словно отходил он сейчас от тяжёлого похмелья, что часами не отпускает страдальцев, вновь и вновь сжимая и выворачивая желудок длинными рвотными спазмами.

«Отравился я, что ли? Не ел, вроде… С утра. Воздух тут… Чем же я дышу? Может, дурь тут какая?»

Глянув же на пол спальни, увидел Дмитрий, что странностей в квартире побольше будет, чем показалось ему поначалу.

Над полом, на высоте сантиметров десяти, стоял голубоватый, слабо светящийся туман.

Он не клубился, не поднимался волнами, не исчезал и не уплотнялся.

Он стоял на полом ровно и абсолютно недвижно, никак не реагируя ни на сквозняк, тянувший холодком по ногам, ни на движения и шаги.

Потом, наклонившись, осторожно потрогал туман рукой, провёл ладонью пару раз по его поверхности.

И не ощутил ничего.

Абсолютно ничего.

Словно это был не туман, а только призрак тумана.

«А вот интересно… пиздец вот так выглядит? А вот, скажем, шизофрения?»

Но на эти вопросы с уверенностью ответить Дмитрий не смог.

«Нет, пожалуй, я всё-таки отравился…»

Медленно, с опаской переступая, словно бледно-голубая субстанция эта, что стояла над полом, способна была взорваться или вспыхнуть от любого неосторожного движения, пошёл Дмитрий к выходу из спальни.

«А может» озарило Павла уже возле самой двери «тут наркоманы какие живут? Наварили дури какой… а я надышался? И туман этот…»

Ноги во время сна распухли и ныли, сдавленные когда-то влажными, а теперь ссохшимися от долгого пребывания в тёплом помещении ботинками.

«Ну не кислота же в самом деле этот туман» подумал Дмитрий. «Может, без обуви походить? В носках? А потом тапочки какие-нибудь найду».

Дмитрий, схватившись за дверной косяк и балансируя поочерёдно то на одной, то на другой ноге, стащил ботинки. После всех его попыток расшевелить туман, Дмитрий был уверен, что загадочная эта субстанция абсолютно безопасна, и ходить, погружаясь в неё по самую щиколотку, можно и в одних носках.

По крайней мере, в столь странной квартире не имело особого смысла проявлять чрезмерную осторожность.

Дмитрий ничуть не удивился бы, если бы и пыль в воздухе поменяла свой цвет, став, к примеру, ярко-розовой. И засветилась бы вдруг или же заклубиласьв воздухе полупрозрачным, но ясно различимым облаком.

Но с пылью пока ничего подобного, чудесного, не происходило.

А вот с комнатой…

Когда Дмитрий вышел из спальни, когда он включил свет и оглядел гостиную, ожидая увидеть ту прежнюю картину хаоса, разгрома и беспорядка, что оставил он днём, перед тем, как заснуть, то увидел, что…

Комната была тщательно убрана!

И ему показалось… Странно, но это было действительно так.

Пол был подметён (или пропылесосен), а потом, похоже, ещё и тщательно вы-мыт.

Ни единой соринки. Ни единой брошенной бумажки.

Все вещи аккуратно разложены и расставлены по своим местам.

Тёмный, даже ни вид влажный ещё паркет. Чуть заметный, едва ощутимый запах влажных паркетных досок.

Влагой, тёплой, тёмной влагой пропитано дерево.

Недавно…

«Хозяева, что ли были?» Дмитрий вполне отдавал себе отчёт, что рассуждает как полный идиот, но не проснувшийся ещё мозг напрочь отказывался работать в таких ненормальных условиях.

«Надо же… Всё вымыли, всё убрали… И меня не разбудили».

Ещё минуты две Дмитрий рассуждал о добрых, тактичных и трудолюбивых хозяевах, для которых покой гостя, пусть даже и непрошеного, это нечто святое и нерушимое…

Потом хлопнул себя по лбу.

«Нет, здесь чушь какая-то! Дверь бы открывали… Шаги, движение в комнате… Я бы услышал. И проснулся. Обязательно бы проснулся! Так кто ж тут был? Ведь кто-то же был! Вещи же сами по себе не прыгают! И туман ещё этот…»

Дмитрий оглянулся назад.

Голубоватый отсвет расходился по потолку и по стенам спальни.

Туман не пропал. Он даже как будто ещё более сгустился и поднялся ещё выше.

Предчувствие уходящего одиночества, беспокойство, предваряющее появление чего-то нового… или, вернее, кого-то (мысли спросонья всё ещё путались), какого-то существа… чего-то разумного, движущегося, уже пришедшего сюда извне и лишь ждущего подходящего момента для того, чтобы возникнуть, появиться, образоваться, тёмным сгустком выплыть из густеющего воздуха — предчувствие это охватило его, сначала лишь неясным, смутным волнением, а потом и холодной, знобящей дрожью.

«Здесь кто-то есть».

Кто-то есть. Или будет. Нет, есть!

Был с самого начала!

Возможно, даже ждал его…

«Нет! Бред! Чепуха!»

Ждал? Как он мог ждать?

«Он? Почему он? О ком я вообще думаю?»

Дмитрий вышел в коридор и, нащупав в полумраке выключатель, зажёг свет.

«Но ведь кто-то же убрал комнату! И не ушёл. Наверняка не ушёл. Он здесь, он ещё здесь…»

Дмитрий не мог понять, отчего же он так уверен в присутствии этого «некто» (или «неких») в квартире. Но ему казалось… Да нет же, он был уверен — кто-то ждал его пробуждения. Терпеливо, тихо, без единого звука.

И теперь…

Щёлкнул выключатель на кухне — и на приоткрытой двери ванной свет резко вычертил тень, смутную, угловатую, неясную, словно плывущую в воздухе.

Дмитрий сделал шаг вперёд — и очертания тени стали ярче, контрастней.

Она качнулась, словно от набежавшего ветра и послышался (ясно, отчётливо) шорох (как будто кто-то переступил осторожно с ноги на ногу).

На кухне кто-то был.

«Интересно, это он…»

Дмитрий сделал ещё один шаг. Он и сам не мог понять, испуган ли он появлением этого «некто» (а то, что загадочный «некто» наконец-то появился — сомне-ний у Дмитрия не было) или же просто взволнован… а то и обрадован…

Нет, понять совершенно было невозможно — чувства и мысли смешались, перепутались, переплелись колючими, спутанными нитями в клубок, узлами схватывая друг друга. Не отделить, не развязать, не распутать…

Не понять. Не сообразить.

Слова, понятия, движения, звуки, мысли и тени их, скользнувшие по краю сознания, образы, картинки, возникающие в кажущейся пустоте и темноте в пространстве за закрытыми глазами; синие, оранжевые, зелёные, огненно-красно-жёлтые круги, вспышки; драконы снов, откусившие кусок луны; собаки, уплы-вающие в небо; рыбы, глотающие песок; сковорода, взлетающая в прожаренный, звенящий воздух; ночь, ночь, ночь — всё вместе, вместе.

Дмитрий сделал ещё один шаг.

Морок, туман… Он потёр лоб, несколько раз резко тряхнул головой, словно пытаясь вырваться из затянувшегося сна.

Ещёшаг.

— Вечер…

Дмитрий остановился.

«Он здесь… Здесь…»

— Вечер добрый, Дмитрий…

«Мне бы…»

Да, сейчас бы удивиться. Сделать круглые глаза. Быть может, даже вскрикнуть от испуга.

«А откуда вы знаете моё имя?!»

Ну, скажем, незнакомец выйдет из кухни. Это будет мужчина средних лет с усталым, серым от долгого сидения в кабинетах лицом. Под глазами — тонкая сеть морщин. А глаза — серые, под цвет сегодняшнего неба. Пустые, безразличные. Двумя пятнами оконной замазки на лице.

На мужчине будет милицейская форма. Помятая, собранная в складки.

И он скажет: «Вы и паспорт на дело берёте? Очень удобно! Не надо тратить время и личность устанавливать. Ну, что, выспались? Теперь…»

— Ужинать пора, Дмитрий. Кстати, паспорт ваш совершенно нам без надобности. К чему нам паспорт то ваш?

Незнакомец не вышел, а, скорее, выкатился в коридор — и Дмитрий совершенно остолбенел от удивления.

Квартира, похоже, в самом конце долгого и переполненного самыми странными событиями дня, решила поразить его самым небывалым в его жизни зрелищем.

Видом гнома.

Самого настоящего гнома.

Нет, Дмитрий, конечно, точно не знал как выглядят гномы. Когда-то давно, очень давно, в детстве он читал о них в книгах (впрочем, сказку о Белоснежке терпеть не мог, считая слишком уж сентиментальной и откровенно сопливой), ну и, конечно, разглядывал иллюстрации… Гномы были на одно лицо — седобородые (впрочем, при этом без усов), низкорослые человечки в ярких, разноцветных куртках с крупными, яркими, металлическими пуговицами; в длинноносых башмаках и в смешных островерхих шапках с помпонами или бубенчиками (вроде бы, шапки эти на самом деле назывались колпаками… да вспомни теперь эти сказки и что там и как называлось…).

Человечек, стоявший в коридоре, ростом был с того самого, среднесказочного гнома (Дмитрию — ниже пояса, карлик, настоящий карлик…). Просто поразительно, почему Дмитрий не определил сразу его рост по тени на двери ванной (хотя, в его состоянии, пожалуй, не слишком удивительно… да и по падавшей наискосок тени трудно что-то определить).

Человечек был горбат и горб его поднимался над плечами выше головы, словно надвигаясь на неё со спины. Казалось, большой, уродливый, остроконечный горб этот придавливает человечка к полу, весом и размерами своими превосходя все остальные части тела и подавляя их безобразным своим величием, несоизмеримо большим для такого маленького куска плоти.

Как будто опустившаяся, ушедшая под тяжестью горба вниз голова оказалась у человечка где-то на уровне груди, ниже плеч. Грудь же совершенно срослась с животом, отчего короткие ножки начинались чуть ниже морщинистого, выступающего вперёд подбородка (сантиметрах в десяти, не больше).

Одет человечек был в ярко-малиновый кафтан с золотыми застёжками (ну, может, и не золотыми… покрашенными под золото… но блестели, даже под тусклой лампой в коридоре, так, что глазам было больно). На локти были наши-ты коричневые кожаные заплаты с неровно обрезанными краями.

На ногах у него обтягивающие брюки чёрного атласа (отчего толстые, короткие ноги походили на два обрубленных, кривых полена).

На голове… Нет, не колпак. Красная вязаная шапочка с тремя пушистыми, подлетающими при каждом движении вверх, синими помпонами на длинных шёлковых нитях, покрытых полосками всех цветов послегрозовой июльской радуги.

Забавная, в чём-то сказочная, но совершенно немыслимая для уважающего себя гнома шапочка, из-под которой (так резко контрастируя с аляпистой, беспечной красотой, с ярмарочным буйством красок) выбивались спутанные, липкие даже на видкосмы бледно-серых волос, в которых седина как будто смешалась с мелкой, многолетней, всепроникающей пылью (казалось, что липкие, немытые свои волосы карлик специально прикрыл таким легкомысленно-ярким нарядом).

Шапочку эту карлик ловким движением стянул с головы (помпоны синими огоньками полетели в воздух и тут же упали вниз, повиснув на радужных нитях) и, низко поклонившись, церемонно отвёл в сторону.

«Ну прямо как в этом… как его… Версале!» подумал Дмитрий.

— Приветствую вас, Дмитрий Петрович, в скромном нашем жилище!

«А мне что говорить надо?» призадумался Дмитрий, совершенно не представляя, как надо общаться с загадочными (быть может, даже сказочными) карлика-ми, и надо ли сними общаться вообще. «Может, сказать, что меня злая мачеха из дома выгнала и я вот к ним в квартиру нечаянно забрался? Дескать, холодно было, погреться зашёл… Или вот, скажем… Да нет, бред какой-то в голову лезет! Что же говорить то?»

Человечек, не разгибаясь, застыл всё в поклоне, словно не желал поднимать головы, не дождавшись положенного ответа (горб при этом выступил далеко вперёд, словно съехав на затылок).

— Ну это… Здравствуйте, — выдавил, наконец, Дмитрий. — Я тут… поспал немного. Мне бы домой пойти.

Карлик поднял голову, надел шапку и лукаво подмигнул ему.

— А у нас, поди, плохо вам, Дмитрий Петрович?

«Чего несёт, зараза горбатая?!» с внезапно нахлынувшим раздражением подумал Дмитрий. «Ему какое дело — плохо или хорошо? Выпускай немедленно!»

— В гостях, как говорится… — Дмитрий вздохнул. — В общем, домой мне пора.

— Куда это? — карлик помахал Дмитрию рукой, явно приглашаю пройти на кух-ню. — Из общежития вас выгнали… то есть, простите, выписали. Вычеркнули, так сказать, из списков.

«Имя знает… отчество знает… про общежитие знает…» Дмитрия это уже нисколько не удивляло, он просто повторял про себя, словно перечислял, эти свидетельства необычной информированности загадочного незнакомца.

— А с курса, интересно, с какого… С третьего? — переспросил карлик.

Дмитрий кивнул.

— С третьего курса отчислили, — с некоторым даже удовольствие произнёс карлик. — А почему, интересно?

«Неинтересно» прошептал Дмитрий.

— За банальнейшее воровство! — торжественно заявил карлик и показал пальцем куда-то в сторону потолка. — Есть высшая справедливость?

— Нет, — ответил Дмитрий.

— Есть! — возразил карлик. — Прошу к ужину!

«Да он чего…»

Стол был накрыт к гурманскому, долгому чаепитию.

Старомодный, фарфоровый чайник накрыт был аккуратно сложенной клетчатой салфеткой. Посредине стола стояла плетёная ваза с горкой масляно-жёлтого, ароматного печенья. Слева от неё, чуть ближе к краю стола, стояли две тарелки с ровно выложенными пирамидами бутербродов (слой прозрачных кусочков хлеба, накрытых тонко порезанной ветчиной, чередовался с хлебными квадратиками, укрытыми длинными овалами продольно порезанной копчёной колбасы с кружками свежих огурцов).

Хлебница со свежими булочками, две фарфоровые чашки с блюдцами, две розетки с вареньем и стеклянная ваза, доверху набитая шоколадными конфетами в глянцевых, многоцветных фантиках, — всё это, торжественно и чинно, в особом, тщательно продуманной порядке, расставлено было по столу, как будто хозяин (этот ли карлик или кто-то другой) заранее подготовился к приёму дорого, дол-гожданного гостя.

— Присаживайтесь, — и карлик протянул руку, показывая на заранее отодвинутый стул.

«Интересно» подумал Дмитрий «допустим, на кухне было темно… Свет то он не включал! Точно, когда я в коридор из комнаты вышел — на кухне было темно. Это потом он выключателем щёлкнул. Так что же получается, он всё это на столе в темноте расставлял? Или расставил, а потом свет выключил? И ждал, когда я проснусь?»

— Да вы садитесь, не стесняйтесь. Для вас же всё готовил…

— Для меня? — удивлённо переспросил Дмитрий.

«Вот номер! Первый раз залезаю в квартиру, где меня с такой радостью встречают. Да и вообще, в первый раз залезаю в такую странную, ненормальную квартиру…»

— Да, представьте себе, для вас.

Он присели за стол (карлик при этом смог забрать на стул только с третьего раза, забавно подпрыгнув и схватившись за спинку стула скрюченными, но, судя по всему, довольно цепкими пальцами).

— Мне, знаете ли, стол кажется великоватым, — словно оправдываясь, заметил карлик. — Не дотянусь. Так что вы уж сами себе наливайте. Да и мне можете, если не затруднит.

«Он же до стола не достаёт!» догадался Дмитрий. «Как же я сразу это не понял! Он же под стол может зайти, едва нагнув голову. Как же он накрывал тогда? На стул вставал? Да и это ему сложно. Или это не он?..»

Дмитрий наполнил чаем две чашки и одну протянул карлику.

— Весьма, знаете ли, признателен. Мерси, я бы так сказал…

Карлик с громко, со всхлипом, отхлебнул чай и блаженно зажмурился.

— Благодать неземная… Да вы тоже попробуйте, Дмитрий Петрович. Не ждите, горячей не будет.

«А я, может, и не хочу горячей…» подумал Дмитрий.

И вдруг иная, более тревожная мысль пронзила его:

«Да один ли он тут?! Может, здесь ещё какой-нибудь уродец прячется? Или десяток таких вот уродцев?»

Карлик, прикрыв глаза, смотрел на лампу и, причмокивая, глоток за глотком, без перерыва, отпивал чай.

«Ишь, дорвался» с нарастающей неприязнью думал Дмитрий. «Еле дождался, пока я проснусь. Хоть бы рассказал чего-нибудь. Что, скажем, это за квартира. И туман здесь откуда. И как он сам здесь очутился. И как, в конце концов, выбраться отсюда».

— А никак, — ровным голосом, как бы между прочим, заметил карлик.

Дмитрий вздрогнул.

«Он же мысли читает!! Блин, точно! Он же ещё про паспорт сказал!.. А я не проснулся, видать… Не понял сразу то… Гад! А я про него!..»

— А про меня никто ничего хорошего никогда не думал, — всё тем же спокойным и совершенно безразличным голосом заметил карлик. — Даже мамаша родная, бывало, прижмёт меня к груди… ну, я маленький тогда был, ещё меньше, чем сейчас. Так вот, прижмёт она меня к груди, гладит даже вроде, а сама то думает: «И в кого ты, урод, вышел такой? Папа у тебя великан, самим королём за силу и благородство отмечен. Мама — фея небесная, добрейшей и чистой души…» ну это, замечу, она сама о себе так думала, у меня то на этот счёт завсегда своё мнение было. Так вот, думала она «…добрейшей души волшебница, что голубые дожди золотым небесным лугам дарит. А папа твой молнии куёт в горной пещере, чтобы благодатные грозы на земле прошли да её, бедную, от нечисти избавили. А ты то в кого такой, карлик мерзкий?» Это, она, прошу заметить, про меня так говорила, мамаша моя предобрая, фея чистой души. Про младенца так она говорила. Думала, то есть. Ну, да мне всё равно — говорила или думала. Я всё слышу, всё…

«Псих» подумал Дмитрий. «Ой, извините!»

— Ничего, ничего, — миролюбиво заметил карлик. — Конфетку мне передайте, Дмитрий Петрович. Если не затруднит.

— Отчего же, — ошарашеноответил Дмитрий. — Нисколько. Не затруднит. Из-вольте. Не беспокойтесь.

«Охуеть можно!»

— Можно, — согласился карлик. — Вы вот изволили выразиться в том смысле, что я не совсем нормален…

— Да я… Это вовсе не то…

— А я вас понимаю, — сказал карлик, разворачивая конфету. — Ой, шоколад да с вафлями! Чудо! Я и у Локи такого не ел! Нет, конечно, есть свои радости и в этом мире. Тут Локи не прав, когда говорит, что это форменное издевательство: хорошего специалиста на четыре века в дежурные Белой сферы записывать. Дескать, в Оранжевом кубе легче было бы. Это ведь ещё как посмотреть! Вы согласны?

— А как же, — с готовностью согласился Дмитрий (окончательно отказавшись от попыток что-либо понять). — В Белой то сфере… оно тоже… иногда…

— Так вот, — продолжал карлик, — вы ведь не первый, кто психом меня называет. Первым, а точнее, первой именно мамаша моя и была. Фея чистой души, доб-рейшая волшебница, покойная ныне, царствие ей не скажу какое…

«Покойная… Намекает, что ли?» с некоторой опаской подумал Дмитрий. «Ой, чего это я опять думаю?!»

— От старости померла, — твёрдо и наставительно заметил карлик. — Так всем и передайте, Дмитрий Петрович, от старости померла мамаша моя. Слаба стала, плоха совсем. Дождь начала делать, споткнулась на небесном то лугу (а луга на небесах скользкие, больно уж трава там влажная), головой то ударилась — да и померла. Так всем и говорите.

— Кому — всем? — уточнил Дмитрий. — Мне отсюда что-то не выбраться никак, а здесь, кроме вас, и нет больше никого…

— Ну, это только так кажется, — заметил карлик, снова потянувшись к чашке. — Не всех заметили пока, Дмитрий Петрович. Оно и не удивительно. Квартира то большая, комнат пятьсот. Сразу всех и не заметишь.

«Каких пятьсот?! Ерунда, тут три комнаты… Всех? Тут ещё кто-то есть? Точно, я ведь знал… Нет, не знал. Чувствовал, чувствовал это!»

Дмитрий уже не опасался того, что карлик прочтёт его мысли. Впрочем, и удивление и полное замешательство скрыть было невозможно.

«Господи… куда же меня занесло то?! Куда?!»

— По порядку, — сказал карлик. — Всё по порядку. Что вам положено знать — уз-наете. Я что не положено — того и знать не надо. Ни к чему. В том, как говорится, скорби много, а толку мало. Так что не дерзайте лишнего узнать. Несварение будет…

— Несварение? — переспросил Дмитрий.

— Слишком много вот здесь, — и карлик постучал пальцем по лбу. — У многих потом несварение будет. Некоторые блевать даже начинают, не к столу будь сказано. Слишком многое внутри… распирает… Тарелочку с бутербродами подвиньте, пожалуйста. Премного благодарен.

Если бы квартира была не такой необычной, если бы карлик не мог читать его мысли, если бы был он сейчас на свободе, а не в загадочной, так глупо прихлопнувшей его ловушке — с какой радостью и облегчением послал бы Дмитрий болтливого и, похоже, безумного этого карлика куда подальше (возможно, даже дальше, чем на хуй) и забыл бы через минуту о самом его существовании и о всех сказанных им словах, но теперь, в таком вот совершенно ненормальном положении…

— Да нет уж, вы слушайте, — с лёгким нажимом в голосе произнёс карлик. — Вот не любопытны вы и мысли ваши земным горизонтом ограничены. По горизонтали вы ходите, головы не поднимая, оттого много не видите. А если и увидите что случайно — не замечаете. Хорошо ли это, Дмитрий Петрович? Я понимаю — удобно, спокойно. Но хорошо ли?

Дмитрий пожал плечами.

— Хорошо! — воскликнул карлик. — Для вас — так просто замечательно. Именно так и надо жить. Лично вам. А по другому нельзя. Несварение будет.

«Заладил он» подумал уже безо всякого стеснения Дмитрий «с несварением своим. Далось оно ему!»

— А потому как, — пояснил карлик, — что пища — основа всего. Мирового, так сказать, порядка. А что есть пища?

Карлик откусил край от бутерброда, прожевал, и, с трудом проглотив непомерно большой для его глотки кусок, ответил:

— Всё!

— Так уж и всё? — с несколько наигранной иронией заметил Дмитрий.

— Всё! — подтвердил карлик. — Всё, без остатка. Всё, что вы видите, слышите, осязаете, всё это есть пища.

— И мусор на улице? — с некоторой иронией спросил Дмитрий (впрочем, спорить с этим странным карликом ему вовсе не хотелось… так, позлить немного, уж очень сильно успел ему карлик этот поднадоесть с загадочными и явно безумными своими речами про фею доброй души, кузнеца небесных молний, разноцветные сферы, непонятные дежурства и какого-то загадочного Локи, у которого хорошими конфетами, судя по всему, не разживёшься).

— А ведь это как посмотреть, — спокойно заметил карлик. — И это тоже кто-то кушает, уж вы мне поверьте. И камни, и воду, и землю, и море, и Солнце — всё можно съесть. И когда-нибудь это съедят. Это я вам точно говорю!

Карлик неожиданно ударил кулаком по столу (так что чашки с жалобным звоном подлетели в воздух и капли чая упали на скатерть).

Дмитрий вздрогнул (он совершенно не ожидал от забавного старичка таких резких, если не сказать — опасных, движений).

— Съедят! — выкрикнул карлик с неожиданно нахлынувшей злобой.

Потом, посидев минуту в молчании, успокоился, и продолжил:

— Для того всё в мире творится, для того и создаётся. Одно питает другое. Круговорот энергии. А материя…

Карлик вдруг хихикнул и почесал в затылке, словно подивившись лукавости собственной мысли.

— …Да её и нет вовсе, материи вашей!

И, не сдерживаясь уже, прыснул со смеху.

— Как это — нету? — удивлённо переспросил Дмитрий.

Не то, чтобы ему так уж было жалко эту самую материю или от её отсутствия жизнь его могла бы стать хуже (нет, хуже бы она, конечно, стала, ведь коли нет материи — так что тогда и воровать?.. да только коли её уже нет, а воровать пока получается — так вроде этои терпимо… в общем, чушь какая-то!). Только вот очень уж не понравилась ему уверенность карлика, с которой он глупые свои речи произносил, а в особенности — противный этот смешок.

— А вот так! — утирая пролившиеся от смеха слёзы и слегка отдышавшись, заявил карлик. — Съели уже всю, съели без остатка!

— А я тогда где живу? — не спросил даже, а скорее возразил Дмитрий. — Чего-то не сходится… Ведь живу же я! И все тут живут…

— Где? — с искренним удивлением спросил карлик.

— Там, — сказал Дмитрий и махнул рукой в сторону окна. — Там, на улице. Ходят же там, дышат…

— Воздух вот тоже едят, — внезапно погрустнев, заметил карлик.

— На автобусах ездят, — продолжал приводить доводы Дмитрий. — Детей рожа-ют…

Он подумал, чтобы ещё можно было добавить, и, не придумав более весомого аргумента, закончил:

— …На машинах ездят! Вот, я прямо сейчас звук слышал — машина проехала. Может, и её нет?

И, очень довольный безупречно выстроенной системой доказательств (а в особенности тем, что так легко разоблачил бестолковую ложь безумного этого карлика), потянулся за бледно-розовым, изумительно ароматным кусочком ветчины.

— Для вас — нет, — отрезал карлик, спрыгивая со стула.

— Как? — от такого ответа Дмитрий замер и рука его недвижно повисла в воздухе.

— А вот так, — сказал карлик, отодвигая свой стул к стене. — Вы, Дмитрий Петрович, думаете, что от мира отрезаны. Жалеете, небось, думаете, как бы улизнуть отсюда. Думаете, верно ведь?

Карлик подмигнул ему и показал язык.

«Гад… Издевается! Нет, здесь до гроба сидеть буду!»

— Ага, — согласился Дмитрий (и рука его, так и не дотянувшись до ветчины, бессильно хлопнулась на стол рядом с тарелкой).

— Вы на вещи по другому смотрите, — наставительно заметил карлик. — Истинная природа вещей только из окна этой квартиры и видится. Вот, скажем, вы из окна прохожего увидели. Что это значит?

— Что? — Дмитрий уже и не пытался строить догадки, поняв, что любой его ответ почти наверняка будет неверен.

— Ничего! — карлик щёлкнул пальцами. — Пшик! Есть он или нет его? Тайна, вовек неразгаданная! Как вы проверите, есть он или нет его?

— Так это… окликну? — предположил Дмитрий.

— Окна заперты, — возразил карлик.

— Ну, на улицы выйду… Или не получится?

В голосе Дмитрия послышались слабые нотки прорвавшейся из самых затаённых глубин души слабой, но очень живучей надежды.

— А дверь то закрыта! — с гадкой улыбкой заметил карлик. — Жизнь ваша здесь, внутри. И только здесь эта самая жизнь и есть, потому что только то, что внутри квартиры — истинно. А за её пределами — видения, миражи, иллюзии. Ложь, творимая демонами! И чем дольше вы будете находиться вне квартиры (если вас когда-нибудь обманом отсюда и выманят), тем видения эти будут всё более и более устрашающими, зловещими, мрачными. И так будет продолжаться до тех пор, пока вы не поймёте, что этот мир иллюзий — лишь преддверие преисподней…

Карлик задумался на мгновение и, улыбнувшись, спросил:

— Страшно?

— Нисколько, — ответил Дмитрий. — Я там родился.

— Тоже мне, нашли, чем хвастаться, — ворчливо произнёс карлик. — Прохожий за окном есть пища, но давно съеденная. Так что лично для вас его нет.

— А если бы я был за окном? — упорствовал Дмитрий.

— Тогда вы были бы прохожим, — несколько двусмысленно, с некоторым даже намёком ответил карлик.

Дмитрий вздохнул и отодвинулся от стола.

— Да вы ж не кушали ничего! — всплеснул руками карлик. — Вы на меня то не смотрите! Я то сыт уже. Пока на кухне крутишься, готовишь — сам всего и напробуешься…

«Готовил? Может, ты и на стол накрывал?»

Дмитрий никак не мог ни остановить, ни взять под контроль поток своих мыслей, хоть и понимал теперь, что карлик слышит их (или читает? или просто видит лишь ему ведомые и понятные образы?) так, словно это слова, произнесённые вслух (или написанные на ему лишь видимом пергаменте… а то и воздухе огненными буквами).

Но, с другой стороны, Дмитрий решило, что предпринимать какие-то сверху-силия для того, чтобы скрыть внутренний голос свой и сказанные им слова от карлика было ни к чему. Скрывают ведь для того, чтобы не обидеть. Или произвести благоприятное впечатление. Или усыпить бдительность. Или…

«Не нужно. Кто он такой, в конце концов?!»

— Я то? — карлик даже в воздух подпрыгнул, словно эта мысль Дмитрия как-то особенно его задела. — Я ваше имя знаю. И отчество даже. А вы вот гостеприимством пользуетесь, хлеб-соль кушаете… То есть, конечно, пока не кушаете, что, на мой взгляд, весьма странно, ибо без обеда вы сегодня, а силы подкрепить не помешало бы. Но вот за столом вы со мной сидите и даже спорить изволите, а именем моим до сей поры не поинтересовались. Я, понятно, персона не такая уж важная и чинами высокими не отмечен, однако же замечу, что в вашей жизни роль я сейчас играю немаловажную, и если в каких других обстоятельствах вы мной пренебречь и могли бы с самой чистой совестью и даже без каких-либо последствий, то в данных условиях подобное нелюбопытство и некоторое, я бы даже сказал, равнодушие ваше не только в вашу пользу не свидетельствует, но и положения вашего нисколько не облегчает, а я бы даже сказал наоборот.

Карлик перевёл дух и повторил:

— Да, наоборот! Наоборот, я бы сказал… Хотя сказал именно так, а не наобо-рот.

«Я это… Ни хрена себе загнул!»

— Я это… — промычал Дмитрий (от ворчливого и монотонного голоса карлика с редкими вкрапления неожиданных истеричных взвизгов голова у Дмитрия, и так толком не отошедшая от тяжёлого, дневного сна, загудела чугунным, надтреснутым, гулким колоколом и острыми спицами закололо в висках). — Это… Не проснулся, видно… Не ожидал…

— Меня встретить не ожидали? — уточнил карлик. — А кого встретить ожидали? Милиционеров с наручниками?

«Чего привязался то?»

— Ну, вас не ожидал, — уточнил Дмитрий. — Встретить… Не ожидал… Смеша-лось всё в голове, до сих пор соображаю плохо… Вот. Прошу прощения, конеч-но.

— Игнатий я, — гордо заявил карлик (при этом он выставил правую ногу вперёд и правую руку торжественно поднял вверх). — Слышал обо мне?

— Нет, — честно признался Дмитрий. — Редкое имя, мне раньше не попадалось.

— Эх, и дикие ж тут места, — горестно вздохнул карлик, опуская руку. — Нравы простые, варварские. Население…

Игнатий замолчал и посмотрел на Дмитрия каким-то тусклым, безжизненным, печально-равнодушным взглядом.

И только теперь Дмитрий заметил, что глаза у него… почти сплошные зрачки! Но не чёрные, а грифельно-серые и как будто покрытые слегка отсвечивающей под лучами кухонной лампы прозрачной, но плотной плёнкой.

«Боже мой! Ебать твою!..»

Глаза эти не поразили даже, а напугали Дмитрия. Не странный наряд карлика, не путанные, безумные его речи, не поведение его (мало ли какие чудаки на свете живут!), а именно глаза, именно эти глаза!

Только сейчас, окончательно очнувшись от дремотного морока, холодным страхом согнав душную его пелену, понял Дмитрий окончательно и отчётливо, что не человек (пусть даже чрезвычайно низкорослый и довольно уродливый… и с необычайными экстрасенсорными способностями), не человек стоит сейчас перед ним, не с человеком сидел он за одним столом, не с человеком вёл он затянувшийся и путанный разговор, не человек читал и читает мысли его, не человек смотрит сейчас прямо ему в глаза, а…

Существо. Никогда ранее им (и, быть может, никем из людей) не виданное. Существо, которое может быть странным и забавным только на вид, а внутри может таить такое, что…

— Испугались, Дмитрий Петрович? — насмешливо спросил карлик. — А всё почему? Потому что к словам моим не прислушивались. Не вполуха даже слуша-ли, а и четверти не подставляли. И не кушали при том. Даже чаю пока не попили. Отчего так? Оттого, что, как привыкли время терять, так его терять и продолжаете. Даже здесь, в лучшем из жилищ. Да, лучшем. Для вас. А вот хорошо ли это, временем так разбрасываться? Нехорошо. Знали бы вы, сколько его у вас осталось…

— Сколько? — хриплым голосом спросил Дмитрий (губы его неожиданно пересохли).

— А хрен его знает, — Игнатий развёл руками. — Тут не я решаю, а вы.

— Я? — удивился Дмитрий.

— Вы, — подтвердил Игнатий. — Как решите, что с Клоциусом встретиться пора — так и встретитесь. Он то ни на минуту не запоздает, уж будьте уверены. Так всё от вас зависит, всё от вас…

— С Клоциусом? — переспросил Дмитрий, чувствуя, что голова его начинает потихоньку распухать. — Кто это? Зачем встречаться?

— Вот, — медленно, с расстановкой (словно констатируя лично ему очень приятный факт) произнёс Игнатий. — Не готовы. Пока. Зачем встречаться? А это вы сами скажете. Это вам лучше известно. Как только к встрече будете готовы — так сами всё себе и скажете. Я то что… Я то так, по чаепитиям больше.

Карлик вздохнул.

— Душно здесь. Проветрить надо…

И, не успел Дмитрий и слова вымолвить в ответ, как карлик взмахнул руками — и подлетел в воздух, зависнув метрах в двух от пола.

— Ни х-х!.. — только и смог выдавить Дмитрий.

Он, казалось бы, видел сегодня достаточно для того, чтобы и самый крепкий ум поехал слегка на сторону. Но такого откровенно волшебного безобразия!

Нет, так нельзя. Это же не средневековый замок, не пещера колдуна, не дворец феи…

Феи! Что он там о фее говорил? Неужели и впрямь его матушка — фея?

Да нет же, это бред какой-то.

«Хорошо» подумал Дмитрий. «Скажем, я и вправду надышался чем-то. И вот сплю теперь, сплю… А если он ещё и превратиться в кого-нибудь? В ящерицу, например. Или в комара. Хотя, какой там комар. Март ведь, не сезон… Что я несу, какой сезон! Что я несу! Что у меня с головой?! С мозгами то у меня что?!»

— Вы, верно, выспались уже, и ко сну вас часа три ещё не потянет, как минимум, я так думаю, — тихо, еле слышно пробормотал Игнатий, покачиваясь под потолком диковинным воздушным шаром. — А я вот…

Он, подгребая воздух руками, подплыл к форточке и, повернув ручку…

«Да здесь окна не открываются!» мысленно воскликнул Дмитрий. «Я же пытался уже!»

…открыл форточку.

— Отчего же, — спокойно возразил Игнатий. — Как видите, очень даже открываются. Я вот, к примеру, открыл. Прямо на ваших глазах. Если у вас открыть не получилось, так и вовсе не значит, что не открываются. Может, вы просто не умеете. Не знаете, как правильно открывать.

«Издевается» подумал Дмитрий. «Как их правильно открывать? В воздух, что ли, подлетать?»

— Очень может быть, — ответил карлик, медленно опускаясь на пол. — Вполне так может и оказаться, что всенепременно надо в воздух подлетать. Так что напрасно думаете, будто я издеваюсь. Я, может, именно что подсказку хочу дать, а не поиздеваться над вами. Незачем дурное то про меня думать.

«Да пошёл ты».

Дмитрий почувствовал вдруг, что сильно ослабел, да так, что стул качнулся вдруг, словно от набежавшей волны, и пелена, прежняя, сонная, дневная стала густеющей завесью затягивать взгляд.

«Он так быстро меня замотал… замотал… Что же это за тварь такая? Что же за тварь?»

— Я то спать пойду, — бормотал карлик, копошась возле стола (Дмитрий не мог толком рассмотреть и понять, что он там делает… похоже было, что подбирает что-то с пола… или наоборот, бросает на пол… в общем, совершенно непонятно). — Мне отдохнуть надо. А вы тут сидите, кушайте, пейте. Время у вас есть. До рассвета уж точно никто не побеспокоит.

«До рассвета?» мысленно переспросил его Дмитрий. «А потом?»

— А потом — утро будет. Утром то, может, и придёт кто. Так всегда бывает. Ночью, скажем, никого, а утром кто-нибудь да приходит. Тут, главное, к завтраку не опоздать. А то ведь и такое бывает, что гость голодным остаётся. Это уже никуда не годится. Гость — он сытым должен быть. Я вот всегда неловко себя чувствую, если гость голодный. Голод — это ведь…

Карлик вдруг замолчал на мгновение и, повернувшись к Дмитрию и уставившись на него неподвижными кругами огромных свих зрачков, закончил:

— Голод — это грех. Самый большой грех на свете. На этом и на всех прочих.

«Ну я то безгрешен. Есть что-то совсем не хочется. Хотя чаю, пожалуй, вы-пью… Ну и что, что он остыл?»

И ещё Дмитрий подумал, что интересно было бы этой ночью не спать, а просто прилечь на кровать и наблюдать. Смотреть за тем, что происходит в загадочной этой квартире, в которой, по словам карлика Игнатия, целых пятьсот комнат (из которых, правда, никак больше трёх разглядеть не удаётся).

А что, если притвориться спящим? Только притвориться. Прикрыть глаза, оставив только узкие щёлки — и смотреть. Смотреть. Наблюдать.

Ещё в детстве (давно, давно это было) слышал он, что всё самое интересное происходит тогда, когда мы спим.

Мы закрываем глаза, и ночь, услышав размеренное сопение наше, открывает двери лунного своего дома, выпуская на короткую полночную прогулку странные, призрачные, причудливые создания, которые рассеются бесследно не только от самых слабых солнечных лучей, но даже и от мимолётного, едва брошен-ного на них взгляда.

Ночь любит их. Эти слабые, прозрачные, тихо плывущие на землёй существа — любимые дети её. И если убить их любопытным и неурочным взглядом своим — как жестока может быть месть ночи!

В детстве он знал — надо спать. Надо закрывать глаза. Опасно ночью держать их открытыми.

Но теперь… Что тут опасно, что нет — кто знает? Кто может сказать, есть ли у ночи власть над этой квартирой? И есть ли тут вообще ночь?

«Не буду спать».

Надо только притвориться.

Только прикрыть глаза.

Надо только понять, откуда появился этот карлик.

Откуда он возник. Как он пробрался сюда. И тогда, быть может…

— Я окно оставлю, — предупредил его Игнатий. — Проветрить надо кухню. Воздух здесь… Душно. Дышать тяжело.

Странно. С улицы потянуло прогретым, сухим, жарким воздухом. Словно и не март был (там, за окном), а середина июля.

Дмитрий потянул воздух ноздрями (совеем по собачьи), надеясь (не слишком сильно, конечно) хотя бы по обрывкам залетевших запахов определить, с чего это вдруг так поменялось всё там, на улице.

И послышался ему (или почудился только) тонкий, сладковатый, разбавленный ночным ветром аромат луговых цветов.

«Бог ты мой» мелькнула у него шальная мысль. «А ведь форточка то открыта! А если закричать?»

— А если… — прошептал, явно передразнивая его, Игнатий. — И не вздумайте! Налетят тогда… Не прогонишь потом…

— Кто? — спросил его Дмитрий.

— Узнаете, коли крикните, — загадочно ответил Игнатий. — Сами потом все щели закрывать будете. Да их потом не выгонишь… Нет, не выгонишь. Всю ночь уснуть не дадут.

«Комары, что ли?» подумал Дмитрий и сам удивился тому, какие же глупые, странные и совершенно бессвязные мысли лезут ему в голову.

Потом, подозрительно глянув на карлика, подумал другое:

«Врёт, небось. Отговорить хочет. А если…»

— Воля ваша, — просопел карлик. — А я вот пойду, постели подготовлю. Вам то в спальне, конечно. А я уж так, по походному. Я то на дежурстве здесь, мне особых то удобств не полагается. Да уж привычный, обойдусь. Вы заканчивайте, доедайте тут всё… Пойду я.

«Воздух тёплый» Дмитрий отчего-то поверил карлику (видно, смутило его спокойствие и даже какое-то усталое равнодушие… и воздух, необычный, не тот, не тот…). «Там не улица! Там не город!»

Дмитрий встал. Подошёл к окну.

Всё тот же город, дома с бледно-медовыми окнами; всё тот же двор с потем-невшим снегом и устало осевшими под затяжным весенним дождём сугробами; всё та же дорога у дома, сплошь заставленная припаркованными машинами, похожими на выброшенных вечерними, длинными, медленными волнами на берег-обочину разноцветных рыб с мокрыми, лоснящимися от воды, покатыми спинами.

Всё то же. Всё то.

«То» прошептал Дмитрий и протянул руку к форточке. «То. Там, снаружи. Только тепло как-то. Но, может, кажется всё это? Только кажется? А может…»

У Дмитрия пересохло в горле от внезапно возникшей, такой простой, всё объясняющей догадки.

«Может, он гипнотизёр? Может, он с самого начала был в квартире, следил за мной, ходил по пятам да прыскал в кулачок? Может, он просто внушил мне, что я не могу выйти из квартиры, не могу открыть дверь, не могу позвонить, не могу позвать на помощь? А на самом деле я просто собрал вещички, а потом под его гипнозом распсиховался, разбросал всё, орать начал… Или даже не орал, а просто думал, что ору, в дверь колочусь, замок разобрать пытаюсь. А на самом деле просто стоял на месте да мычал, как идиот последний. А потом спать лёг. А он вещички то собрал, да, хихикая, ждал, пока я проснусь. А теперь ещё и с форточкой этой дурачится. И меня дурачит. Может, он специально меня тут держит для чего то. А для чего? Поиздеваться? Развлечься?!»

И злость, злость на гнусного этого карлика охватила Дмитрия.

Нет тут ничего! Ни сфер, ни пространств каких-то разноцветных, ни волшебников, ни закрытых дверей.

Только бред, сон, морок. Всё внутри, всё только внутри.

«Да и карлика нет!» решил Дмитрий.

Да, нет его!

Нет!

Это он только внушил ему, будто он карлик, летающий по воздуху. А на самом деле это мужик самого обычного роста и вида, и ходит он не в разноцветном сказочном костюме, а в потёртой синей пижаме с пятнами от чая на груди и в старых тренировочных штанах с пузырями на коленках, и летать он вовсе не умеет, а только притворяется да картинки всякие безумные в голове у него, Дмитрия, рисует, а зовут…

«А зовут его Иван Семёныч» решил отчего-то Дмитрий. «И работает он ночным сторожем…»

— Сторожем, — подтвердил карлик, и из соседней комнаты услышав мысли его. — И ещё завхозом, по вашему говоря…

«Молчи!» крикнул самому себе Дмитрий.

Он и мысли читать не умеет!

«Это я сам. Сам ему всё подсказываю. Думаю, что думаю, а на самом деле и не думаю. То есть, думаю, но говорю… Да, вслух произношу. Я сам все свои мысли произношу вслух, а он, гад, всё слышит. И глумится, глумится, глумится!!»

Дмитрий, встав на цыпочки, вытянул руку (занемевшую уже) и высунул наружу ладонь.

Дьявольщина! Обман какой-то!

И снаружи воздух был тёплый. И запах этот цветочный и самого окна, усилившись, стал тяжёлым, навязчивым, приторным.

— Эй! — крикнул Дмитрий. — А я здесь!

Тишина. Ни единого звука. Даже ветер стих и капли перестали стучать по карнизу.

Ночь затихла, затаилась, словно прислушиваясь к его голосу.

— Вызовите милицию!! — уже не сдерживаясь, заорал изо всех сил Дмитрий. — Я квартиру обворовал! Сейчас и другие пойду обворовывать!!!

Тишина.

— Суки! — продолжал кричать Дмитрий. — Бляди!! Зовите милицию! Воруют! Меня поймали! Меня с карликом заперли! Его Игнатий зовут, он по воздуху летает! Мудаки! Пидоры глухие!! Помогите! Насилуют!

Дмитрий замолк и прислушался.

Тишина. Даже звуки проезжавший вдали машин и голоса прохожих не долетали теперь до окна.

«Всё равно буду орать» решил Дмитрий. «Всю ночь. Пока не надоем. И уж тогда…»

И вдруг темнота за окном взорвалась звенящими, резкими, бессвязными, рвущими душу воплями (словно крики его разбудили (быть может, и освободили от держащих их привязей и оков) неведомо где спрятавшихся безумцев, ответивших на безумный же его крик).

— Что это? — ошарашено прошептал Дмитрий, отступая от окна и закрывая ладонями уши.

Вопли, нарастая, слились вдруг в надсадный, и, казалось, взлетающий к самому небу, крик:

— Ос-ге-е-е-е!!! Э-е-е-е!!!

«Пресвятая матерь!» Дмитрий испуганно перекрестился. «Не могу… Не выдержу! Уши, уши мои!.. Да что же там?!»

— Ладно, — услышал он за спиной усталый и совершенно спокойный голос Игнатия. — Закрывайте форточку, Дмитрий Петрович. Эти заразы теперь до утра не угомонятся. А то ещё и в окно полезут, коли увидят, что оно открыто. Дурной тут у вас мир, дурной… Закрывайте, иначе их не успокоишь.

— Кого — их? — спросил Дмитрий, боязливо протянув руку и подталкивая форточку (едва коснувшись кончиками пальцев деревянной, набухшей от воды рамы).

— Их? — Игнатий вздохнул. — Мармедонов. Вот ведь заразы горластые!

«Марме…»

Дмитрий (уже безо всякого удивления) увидел, как оконная ручка повернулась сама собой и прямоугольникфорточки прижался, словно приклеился к раме, вновь наглухо запечатывая квартиру.

Крик затих.

И капли снова глухой дробью застучали по жестяному выступу карниза. И голоса, далёкие, приглушённые расстоянием и двойными стёклами голоса, простые, тысячу раз уже слышанные голоса поздних прохожих донеслись, долетели с улицы.

Словно из другого мира.

«Из другого. Другого?»

— Всё-таки я… пожалуй… поем немного.

— Хорошо, — согласился Игнатий.

Дмитрий заснул поздно.

Часа в три ночи.

В ту ночь ему снился сон.

Длинный, затянутый до безобразия, словно гриппозный кошмар, бессвязный, комканый, лоскутами рвущийся, умирающий и в кружении сплетающихся обрывков снова возрождающийся сон.

Сон, пропитанный кислый запахом больной испарины. Склеенный липкой слюной, с уголка рта сползающей на подушку. Спутанный волосяными прядями. Пряхами-мойрами сплетённый, и под ножницами — разрыв, узел за узлом, тянется, тянется. Тянет, темнотою, по горло залитый — и единым движением, волна к горлу, волна на вдох.

Не дышать. Там, внутри, рёбра так тесно сплетаются. Нет места для лишнего вдоха. Для сердца — и то нет.

Снились ему гномы в чёрных остроконечных колпаках. Гномы с длинными, огненно-красными бородами. Сверкающими глазами-изумрудами (может, и вправду камни в глазницы им вставили?).

Гномы летали по воздуху, проносились прямо у него над головой и бархатные чёрные, золотыми нитями расшитые туфли их едва не задевали его волосы.

Наряды гномов (длиннополые, бесформенные — то ли плащи, то ли мантии), тёмно-синие, усыпанные белыми, вспыхивающими, переливающимися звёзда-ми, широкими крыльями распластались по воздуху, сплетаясь друг с другом в томительно-долгом кружении.

Гномы тянули к нему руки. Пальцы их, длинные, узловатые, словно судорогой скрюченные и изломанные, тряслись и дёргались непрестанно, царапая плотный, тяжёлый воздух.

Они раскрывали рты, губы растягивались и дрожали, как будто они кричали что-то, но крик их не был слышен.

И это молчание, эта тишина в тёмных кругах судорогой сведённых ртов была особенно страшной.

Если бы хоть один звук, пусть такой же резкий и давящий, как и тот, что услышал он вечером на кухне, если бы хоть какая-то волна, какое-то движение воздуха дошло до него — не так колотилось бы сердце, и не таким бы тяжёлым было дыхание.

И полёт этот, беззвучный и нескончаемый, тёмной воронкой тянул его за собой, затягивал, завораживал, болотной хваткой держал взгляд в самом центре очерченного звёздными плащами круга.

«Я пойду за тобой» прошептал Дмитрий. «Только ответь. Я пойду за тобой».

Он боялся этой тишины и боялся того, что она может закончиться, прерваться пока ещё неведомым ему, но таким же пугающим видением.

Он уже знал, что в этой квартире, где четыреста девяносто семь невидимых ему комнат, не только за каждым углом, стеной, дверью, но и за каждым движе-нием, шагом и даже звуком может таиться прорвавшаяся, пробравшаяся или просто пришедшая из потусторонних, подземных или надмирных пространств явь, которая в земном его сознании отразится лишающим разума, губительным видением.

Не двигаться. Не говорить. Не дышать.

Отчего-то именно теперь, этой ночью, в этом сне увидел он ту узкую, ненадёжную, над топкой бездной проложенную тропинку, гать из хлипких досочек, что может привести (если только выдержит шаги его) к спасению.

Покой.

Здесь нужны закрытые глаза. Можно глядеть только внутрь.

Если только одна темнота, которая спасает. Та темнота, что внутри.

«Мне не одолеть их».

Не разоблачить их обман. Не разгадать их фокусы. Не пересчитать их.

Слишком много. Слишком много комнат.

Если только удастся закрыть глаза.

Он проснулся поздно.

День был солнечный. Лучи прошли сквозь тонкую щель между занавесками и пылинки серебрились в ярком полуденном свете.

Дмитрий вздохнул и потёр виски.

Посмотрел вверх, потом по сторонам.

Сон исчез без следа. Впрочем, разве в какой-нибудь спальне найдётся обрывок чьего-нибудь ушедшего сна?

Разве только на минуту после пробуждения задержится сон, зацепится краем за солнечную сеть — и скользнёт, отрываясь, и упадёт в глубины тёмной, ночной воды.

«Но здесь же всё не так. Я думаю, что это сон. Но, может, здесь сон начинается тогда, когда открываешь глаза. А когда закрываешь…»

Дмитрий и сам не мог понять, отчего такие мысли приходят ему в голову.

Разум его, успокоенный долгой, привычной, кажущейся вечной и неизменной, такой понятной и измеряемой реальностью и неожиданно отключённый от повторяющихся (и повторяемостью своей гипнотизирующих) картинок земного бытия — вынужден был теперь сам рисовать картины иной, непривычной и непонятной жизни или дорисовывать привычные и хоть отчасти понятные фрагменты в тех картинах, что показывали ему загадочные владельцы захватившей его в плен квартиры.

«Я могу понять. Не всё. Что-то. Например, понятен воздух. Им можно дышать. Понятна пища. Её можно есть. Понятен Игнатий. С можно разговаривать и даже думать, что разговариваешь и при этом всё равно разговаривать. Можно понять сон. Мне уже снились кошмары. Не такие, конечно. Попроще. Кусочек какого-нибудь чудища, что днём спит под кроватью, а ночью прогуляться и развеяться, припугнуть кого-нибудь. Лапа, мелькнувшая в воздухе. Хвост с кисточкой на кончике. Когти, царапающие простыню. Но такое… Да это карлик. Карлик! И вопли за окном. Я испугался. Просто испугался. Меня запутали и заморочили блядские эти кошмары!»

Дмитрий зевнул и откинул одеяло.

«Всё, спокойно. Спокойно! Нечего тут…»

Возможно, этот Игнатий и ночью внушал ему всякий бред. Да только и гипнотизёры не всесильны.

«Он устанет. Выдохнется. Он сам захочет спать. Наверное, как раз теперь он спит и не держит меня за голову. Потому я так хорошо себя чувствую и мысли текут плавно, спокойно. Я думаю, а не разглядывая всяких уродов. Его власть надо мной ослабла. А то и… Вообще исчезла!»

Его нет!

«Дрыхнешь, скотина?!»

Нет его!

И тумана нет!

Теперь всё не так. Не так, как было в прошлое пробуждение.

Дмитрий бодро вскочил и быстро, пока ноги не остыли от тянущего по полу зябкого сквозняка, натянул носки и надел брюки.

Ботинки, что изрядно натёрли ему ноги за вчерашний суматошный день, он задвинул подальше под кровать.

Пол чистый. Пока можно и вносках походить.

«А то и тапочки найду. Позаимствую у хозяев. Я же вор, в конце концов. Чего свою обувь занашивать?»

И Дмитрий усмехнулся, приятно удивившись такой простой, привычной и здравой мысли, возникшей наконец в прояснившемся его сознании.

«Вот так, ребята. Я во всяких переделках был. Я сам кому хочешь голову заморочу. Со мной так просто не совладать…»

Он открыл дверь и вошёл в комнату.

«…Я и сам таким засранцам сказки рассказывал… Ой! Ни хуя себе!»

В комнате, за накрытым к завтраку столом, сидели карлики и чинно, не спеша, в абсолютной тишине пили чай из расписных фарфоровых чашек.

Их было трое. Вернее, двое карликов и одна карлица.

По виду — явно родственники Игнатия.

Горбатые, с низко, на самую грудь опущенными головами, в разноцветных нарядах и всё в тех же вязанных шапочках с пушистыми помпонами.

У карликов мужеского пола бороды были ещё длинней, чем у Игнатия и свисали почти до самого пола (хоть сидели они на высоких стульях и ноги их сантиметров на сорок не доставали до пола).

Карлица же (старушка с лицом маленьким, морщинистым, словно из серого, измятого в мелкую складку пергамента) была, как и подобает старушкам (пусть даже родом не из земного мира) без бороды, но зато с длинными, закрученными в колечки волосками, что росли у неё на остром, сплошь усеянном родинками подбородке.

«Хороша компания» подумал Дмитрий, переводя дыхание. «Тоже, небось, гипнотизёры? Мысли читают, на кухне дежурят. Ну, ну…»

— Доброго утречка, — сказал один из карликов, глянув мельком на Дмитрия.

— Здравствуйте, — ответил Дмирий.

Старушка покосилась на него и глаза у неё блеснули коротко и как-то недобро.

— Какое утро? — проворчал второй карлик. — День уже, полвторого.

— Ага, — согласилась старушка. — Уж ждём, когда проснётесь. Ждём, ждём…

— Хлебать даже стесняемся, — проворчал первый карлик. — Чтобы не разбудить.

— Я вот обожглась пару раз, — пожаловалась старушка и потянулась за чайником.

— Не лезь, Феклиста! — строго сказал сидевший рядом с ней карлик и хлопнул её по руке. — Не твоя очередь!

Старушка зашипела в ответ, но руку всё же убрала.

«Идиоты» решил отчего-то Дмитрий и пошёл в туалет.

Едва он повернулся спиной к карликам, как услышал звонкий шлепок.

Старушка взвизгнула.

— Это тебе в науку, — пробормотал кто-то из карликов. — Взяли в приличный дом — так и веди себя…

Окончания фразы Дмитрий не расслышал.

«Эти попроще будут» подумал он.

В туалете было светло и покойно. Встреча с новыми обитателями квартиры ничуть не испортила ему настроение и всё те же мысли, лёгкие, светлые, чистые быстрыми утренними птицами проносились у него в голове (жаль только, что поймать хоть одну из них и чуть неспешней обдумать не было никакой возможности).

«А если, к примеру, мне скандал какой учудить… посуду там разбить или обхамить кого… выгонят тогда?.. а если нет?.. а что будет… снаружи то там не так просто всё, не так просто… чего это они меняются всё время: то Игнатий этот, то вот новые теперь… а сколько всего их?.. а давай я их про гномов спрошу…»

Вода забурлила, запенилась, сливаясь в унитаз.

«Да они, пожалуй, и сами гномы!»

Дмитрий улыбнулся, довольный собственным остроумием.

Во время умывания он время от времени смотрел в зеркало и показывал себе язык.

«Гномы! Уродцы!»

Он захихикал и ткнул в своё отражение пальцем, угодив прямо в глаз.

«Во тебе! Это чтобы не смотрел на них, не смотрел!»

— Твари! — зашипел Дмитрий и неожиданно сорвался, затрясся в накатившем волною неудержимом, отрывистом смехе.

— Запутали?! — Дмитрий не выговаривал, а выплёвывал слова вперемешку со стекающей с подбородка мыльной пеной. — Одолели, засранцы?! Не в жисть! Ни за что! Не…

Смех нарастал, всё сильнее схватывая спазмами его грудь.

И на резком выдохе, всхлипнул, Дмитрий затих. Покачнулся, схватившись за край раковины.

«Боже ж ты мой!» подумал он. «Это что-то не то. Чего я смеюсь то? Что тут смешного?»

Они не ушли. Бред не закончился с пробуждением. Ему так и не удалось вырваться из-под их власти.

Так почему так радостно на душе?

«Кого это — «их»? Чьей власти?»

Он не мог ответить на этот вопрос. Каждый шаг уводил его в глубины этой бесконечной квартиры. Каждый шаг всё дальше уводил его от выхода.

Ни один его вопрос не оставался без ответа. Ответы были повсюду.

Но он или не видел их, или, увидев, не мог понять.

«Кто знает, какого размера здесь комнаты?»

Быть может, он и одной то комнаты пока не видел? Быть может, он вообще не в состоянии хоть что-то здесь увидеть.

«Почему мне так легко, спокойно и радостно? Откуда пришла эта тревожная, больная свобода? Кто подарил её мне и с какой целью?»

Здесь нельзя спрятаться даже во сне. Каждый его сон будет новой комнатой в этой квартире.

Он заблудится. Быть может, уже заблудился.

Дмитрий отдышался и, сорвав с вешалки полотенце, приложил его к лицу.

Ткань показалась ему очень тёплой, даже горячей, словно полотенце подогрели, подгадав время его утреннего туалета.

«Странно…»

Как будто какой-то узор проступал сквозь махровые нити.

Он развернул полотенце и, рассмотрев его, увидел, что на красном фоне плотными стежками белой шёлковой нити было вышито:

МОЁ ТЕЛО-МОЁСПАСЕНИЕ. БОГИ ВСЕГДА ЧИСТЫ.

«Глупость» подумал Дмитрий и швырнул полотенце на пол.

И с наслаждением вытер о него ноги.

«Чисты, говорите? Боги?! Нечего мне всякую белиберду подбрасывать! Нечего! Меня на такое не купишь! Не купишь! Нет!»

Он понял, кому принадлежал его смех.

«Может, я теперь бог? Я же чистый. Даже ноги вытер».

Эта мысль так же показалась ему забавной, но смеяться он уже не стал.

«Дудки!»

Дмитрий вернулся в комнату и, оглядев карликов (взгляд он постарался сделать максимально наглым, презрительным и высокомерным), присел к столу.

— Ну что, карлы недоразвитые, угощать будете? — спросил Дмитрий тоном хозяина, недовольно своими нерасторопными слугами. — Что чаем то всё время поите? Водочки жалко небось? Могли бы, кстати, и котлет пожарить.

Карлики переглянулись, спрыгнули со стульев и, словно отрепетировав встречу заранее, дружно склонились в поклоне.

— Разрешите представиться? — почтительно прошептал один из них.

— Валяй, — милостиво согласился Дмитрий.

— Твои повелители и хозяева твоей судьбы, — всё так же почтительно продолжал карлик. — Я — Иеремий.

Карлик, не разгибаясь, совал с головы шапочку и, махнув ею пару раз, снова надел.

— А это…

Он показал на стоявшего рядом боязливо моргавшего уродца.

— Владыка твоей жизни Мефодий.

Мефодий проделал со своей шапочкой те же манипуляции.

— А она, тварь недостойная…

Старушка свою шапочку снимать не стала, но, подпрыгнув, изобразила что-то вроде книксена.

— Феклиста, мама твоя…

— Очень приятно, — начал было Дмитрий, но поперхнувшись, осёкся и грозно зарычал:

— Какие владыки?! Какая, на хрен, мама? Травы, что ли, в чай намешали?! Или обкурились до опупения?! Ты чего несёшь то?!!

Карлики распрямили спины и, взявшись за руки, поклонились, едва не стукнувшись лбами об пол.

Потом так же дружно (нет, репетировали, не иначе!) запрыгнули обратно на стулья.

И снова потянулись к блюдцам и чашкам.

— Нет, я не понял! — продолжал упорствовать в гневе Дмитрий. — Не понял! Я вам тут кто?

— Тварь, — просто и коротко ответил Иеремий и с хрустом откусил кусочек сахара. — Люблю вприкуску…

— А по морде? — предложил Дмитрий.

— Горячее в обед подадут, — заметил как бы между прочим Мефодий. — Раньше не получится. Горячее остыть должно. Ему так положено.

— Мудаки! — заявил Дмитрий и затих в тягостном раздумье.

«Кланяются и наглеют. Точно обкуренные… Или загипнотизированные?»

И Дмитрий уже не грозно, а лукаво глянул на троицу.

— А Игнатий где, отцы святые и матушка? — с издёвкой спросил он карликов. — Куда Игнатия подевали, повелители мои ебанутые?

Иеремий пожал плечами.

— Он нам не докладывается. Мы ему не ровня. Рылом не вышли.

— Это потому что вы козлы, — злорадно заявил Дмитрий. — Козлы вы, владыки небесные!

— Может, и так, — согласился Мефодий. — А тебе то что?

Дмитрий вздохнул, потёр лоб и, словно решив что-то окончательно и бесповоротно, махнул рукой.

«Их не прошибёшь. Эти любого психа переплюнут. Ну их, нечего с ними говорить».

Есть не хотелось. Так странно начавшийся, совершенно беспутный и бестолковый этот разговор совершенно отбил аппетит.

И было очень, очень обидно слышать такие наглые (или даже высокомерные) слова от этих уродцев.

«Да что они возомнили?!»

Обида переросла в раздражение.

«Да что, я с гадами этими церемониться буду? Если я и впрямь выйти захочу — неужто они меня удержат? Ни за что! Одной левой их!..»

На миг представилась ему сцена невероятная, но вместе с тем уморительная: он, рыча и размахивая кулаками, прокладывает себе путь к входной двери, а карлики (растрёпанные, непременно растрёпанные и потерявшие в пылу борьбы свои вязаные шапочки — именно так ему это представлялось) с писком, хрипом и проклятия пытаются преградить ему путь, кусаются, бьют его в живот туго сжатыми кулачками, пытаются, подпрыгнув, повиснуть у него на руках.

А он идёт, медленно, но неуклонно продвигаясь…

Дмитрий не выдержал и фыркнул, едва успев прикрыть рот ладонью (так развеселила его дурацкая это сценка, мелькнувшая на минуту в его сознании).

«Э, нет» прервал он свои фантазии и снова было расходящийся смех. «Я то знаю, отчего смешки эти появляются и почему глупость такая мне в голову лезет. Это только кажется, будто я смеюсь. А на самом то деле, если хорошенько разобраться, это вы, друзья ситные, мне чушь всякую в голову запихиваете, да сами и смеётесь. А получается, будто я смеюсь. А вы тут только чай, вроде как, пьёте. Нет, ребята, нет! Вчера мне Игнатий ваш мозги вконец запластилинил, а теперь вы вот взялись? Не выйдет. Есть не хочу — и не буду. Может, вы в чай чего мешаете? Наркоту, например. Или таблетки. И ведь есть вашим фокусам объяснение, есть! Не просто так ведь вы меня тут держите».

Дмитрий, нарочито грозно сдвинув брови, посмотрел на Иеремия и спросил его:

— Ты тут старший?

— Нет, — коротко ответил Иеремий и, зажав зубами ржаной сухарик, с хрустом перекусил его.

Дмитрий подождал немного, но, как видно, в отличие от Игнатия этот карлик особой разговорчивостью не отличался и развёрнутых ответов явно избегал.

— Ты не увиливай! — прикрикнул на него Дмитрий и стукнул пальцем по краю стола. — Кто тут начальник у вас? Отвечай!

— Господин Клоциус, — так же коротко и просто ответил Иеремий и уголком скатерти вытер бороду от осыпавшихся крошек.

«Вот как» удивился Дмитрий. «Второй раз это имя слышу. Игнатий вчера тоже что-то про этого господина говорил. Дескать, как захочу, так встречусь… Интересно, а что надо, чтобы захотеть? Это как-то показать надо или объяснить? Ведь если встретиться с этим Кло… как там его? Клопиусом? Клоц… В общем, если с ним встретиться, то, пожалуй, хоть что-то разъясниться. Надо думать, без его ведома меня бы тут не держали. Значит, и на воля только он меня отпустит. Точно, Игнатий на это намекал! Дескать, я сам себя держу… Точно, сам себя! Надо о встрече просить. Чего ж я раньше не попросил? Вчера ж ещё мог, балда! Игнатий по положению тут явно выше этих стручков наглых, он бы быстро всё организовал».

Дмитрий и сам не мог толком объяснить себе, отчего он решил, будто Игнатий и в самом деле по положению своему выше этих карликов (по виду то он ничем от них не отличался, а слова Иеремии ничего не доказывали… да и что он сказал? «не ровня»… ерунда это всё, если разобраться, но хоть Игнатия они знают, стало быть, одна это компания, одна… хоть в этом есть определённость!).

— Так, — словно подводя итог разговору, решительно сказал Дмитрий и встал из-за стола. — Понятно. Всё с вами понятно.

— Это хорошо, — заметил Мефодий.

— Молчать! — крикнул Дмитрий. — Не перебивать меня! С вами я вообще разговаривать не буду! Уяснили?

Карлики мужеского пола на крик его не обратили ни малейшего внимания, но Феклиста (Дмитрий с тайной радостью отметил это обстоятельство) ужасно испугалась, ойкнула и, скатившись со стула, залезла под стол, потянув вниз скатерть и едва не сбросив свою чашку на пол (её, уже на самом краю, успел перехватить Иеремий и, укоризненно покачав головой, передвинул на середину стола).

— Требую встречи с господином Клоциусом! — торжественным тоном провозгласил Дмитрий.

В глубине души он надеялся, что после этих слов карликпобегут куда-то, размахивая руками и причитая, засуетятся, занервничают. А там и откроется в какой-нибудь трёхсотой или четырёхсотой комнате дверь и появится…

Ничего подобного!

Карлики преспокойно продолжали сидеть и даже взглянули на Дмитрия.

— Вот вы как страшим то подчиняетесь, — язвительно прошипел Дмитрий. — Их просят встречу устроить, по важному делу, между прочим, а они…

Еле слышно скрипнула дверь у него за спиной. Дмитрий обернулся и увидел Игнатия.

Игнатий обошёл стол, остановился и, подняв голову, с доброй и сострадательной улыбкой посмотрел на Дмитрия.

Потом так же молча повернулся, вздохнул и, шаркая по полу расписными бархатными туфлями, вышел из комнаты.

— Пока не получится, — подал голос Иеремий.

— Не получится, — согласился Мефодий.

— Как это? — удивился Дмитрий. — Как не получится?! Занят он, что ли?

— Нет, отчего же, — возразил Иеремий. — Свободен. И готов принять. Ждёт, можно сказать, с нетерпением.

— Так какого хре!.. — начал было Дмитрий.

— Да вы вот не хотите, — пресёк его возмущённый возглас Иеремий.

— Ни малейшего желания, — согласился Мефодий.

— Чушь! — заявил Дмитрий. — Чепуха! Я же сам о встрече просил. Только что просил! Забыли? Память отшибло?!

— Это только кажется, — сказал Иеремий. — Так бывает. Кажется, что хочешь с кем-то встретиться, а на самом деле и не хочешь. Как то внушил самому себе, что есть желание, а на самом то деле этого желания нет. Есть только желание, чтобы это желание появилось. Но этого мало.

— Совершенно недостаточно, — подтвердил Мефодий и развёл руками (дескать, извини, но этого совсем, совсем недостаточно… мало этого, в общем).

«Нет, определённо им по морде пора дать!» всё с тем же прежним раздражением, но уже как-то устало подумал Дмитрий. «Иначе ничего не выйдет. Иак и будут вечно чушь всякую нести…»

Он заметил, что от слова «вечно» стало не по себе и холодная игла коротко кольнула сердце.

«Уроды…»

— Вот к примеру, вы… — начал было Иеремий.

— Ты это, — прервал его Дмитрий, — ту уж определись. А то сначала на «ты» и хамишь ещё, теперь вот на «вы» перешёл… Ты мне господин или кто?

Дмитрий немного успокоился и голос его зазвучал саркастически, с прежними нотками лёгкого издевательства.

— А если господин, чего выкаешь? Ты уж тыкай, повелитель.

— Это мне решать, — торжественно заявил Иеремий.

«Всё, тебе первому пиздюлей навешаю!» решил Дмитрий.

— Вот вы, поди, господина Клоциуса и не знаете?

И Иеремий посмотрел на Дмитрия лукаво и насмешливо.

Дмитрий промолчал.

«Нечего с ними откровенничать».

— Не знаете, — ответил за него Иеремий. — Не знаете, кто он такой. Не знаете, что ему нужно. Даже не знаете, что вам нужно от него и для чего вам с ним встречаться. А встретиться, прошу заметить, хотите. То есть, вроде как хотите. Потому что вам так кажется. А на самом деле, полагаю, вовсе и не хотите. Скорее всего, вы боитесь этой встречи. Избегаете её. А нас пытаетесь убедить, будто стремитесь к ней. Нехорошо, Дмитрий Петрович, стариков обманывать. Нехорошо! И господин Клоциус может обидеться. Он не любит неискренних лю-дей.

«Да срать на него!» решил Дмитрий, но от следующей мысли минутное это беспечное спокойствие вмиг улетучилось.

«Блин, они же знают, как меня зовут! Я то точно им не представлялся. И отче-ство знают… А, ну да, его же Игнатий знает. Он им, наверное, и сказал. Стоп, нет! Они же говорят, что его не видели. Хотя, может только сегодня не видели, а вчера видели? Или просто врут? А если…»

Дмитрий отступил к стене, словно старался быть теперь подальше от карликов.

«…Если и они мысли читают? В голове копаются? Во ведь навязались, сволочи!»

— Клоциус… А мне Игнатий говорил… — пробормотал Дмитрий. — Может, вы не знаете? Мне Игнатий точно говорил, что, дескать, стоит попросить только… Где он?!

И Дмитрий, метнувшись, выскочил в коридор. Потом на кухню. Осмотрел комнаты (оставшиеся две, других он так и не заметил). Заглянул в ванную и туалет.

Везде было пусто. Игнатий снова исчез, исчез бес следа.

«Вот они как мгновенно то пропадают» растерянно подумал Дмитрий.

Кровь прилила к вискам, в голове зашумело. Мысли стали похожи на маленькие цветные шарики, прыгающие беспокойно и лопающиеся во взбаламученном бульоне.

Внезапно возникшее пёстрое мельтешение их совершенно сбивало с толку, так что и взгляд у Дмитрия стал вдруг бессмысленным, прыгающим и мутным.

«Нет… нет его… а был… только что… они и там… он…»

— Где?! — закричал Дмитрий и ударил кулаком в стену.

Слышно было, как Феклиста, так и не покинувшая своё убежище под столом, взвизгнула и заскребла ногтями по полу.

— Потеряли кого? — сочувственно осведомился Иеремий.

— Потерял, — подтвердил Мефодий. — Как пить дать, потерял.

Дмитрий вернулся в комнату и, тяжело дыша, опустился на пол, прислонившись спиной к шкафу.

— Не пойму, — прошептал он. — Как вы это делаете? Где эти комнаты ваши, в которых вы прячетесь?

— Кто прячется? — удивлённо спросил Иеремий.

— Мы, — объяснил ему Мефодий.

— А мы прячемся? — Иеремий пожал плечами. — Совсем плохо, бедняге…

— Уж вы так судьбой моей распоряжаетесь! — зло бросил ему Дмитрий.

И снова ударил кулаком по стене.

— Где Игнатий ваш? Куда подевался?

— С утра же не было, — спокойно заметил Иеремий. — Мы же говорили — он нам…

— Не врать! — закричал Дмитрий. — С ума меня свести хотите? Я давно заметил, вчера ещё…

— Вчера — не давно, — осторожно заметил Мефодий, косясь испуганно в сторону Дмитрия.

— …Вы меня специально путаете!

Дмитрий вскочил и быстро, широкими шагами, подошёл к столу.

Рот его был растянут и перекошен, губы блестели от брызнувшей на выкрике слюну. Глаза побелели и стали неживыми, словно готовые треснуть и разлететься колкими обломками шарики белёсого гипса.

— Сука!

Дмитрий схватил Иеремия («болтаешь всё время?! доболтался, гад!») за плечи и резко встряхнул его, словно собираясь рывком подбросить вверх, под самый потолок.

— Где?!

— Кто? — всё тем же спокойным голосом осведомился Иеремий.

— Игнатий! Он только что здесь был. На меня смотрел! Смотрел! А потом ушёл… Почему ушёл?!

— Так ведь не было его здесь, — ответил Иеремий.

— Ой, да поналетели тута злые разбойники! — затянула из-под стола Феклиста.

— Молчать!

«Что же это со мной?» подумал Дмитрий. «Что? Точно, безумный стал… То сижу спокойно, то бегать начинаю… Смеюсь, кричу. Скоро плакать начну…»

— А ты поплачь, — медленно, с какой-то непонятной, но явной угрозой сказал Иеремий.

И глаза его, до того бесцветные, безжизненные, словно вырезанные из мутной, песком потёртой слюды, вспыхнули багровыми, с кровавым отсветом, огоньками.

— Поплачь…

В голосе его не было ни прежнего невозмутимого спокойствия, ни скрытой иронии, ни выводящей из себя назидательности.

Было… Торжество! Восторг от быстрой, легко одержанной победы. Тщательно скрываемая, но всё-таки прорвавшаяся, выдавшая себя радость.

Он смотрел на Дмитрия с дерзким веселием охотника, загнавшего добычу в ловушку. И губы карлика, подрагивая, тянулись в ядовитой, ехидной усмешке.

— Что? — испуганно переспросил Дмитрий и одёрнул руки (на миг ему показалось, что Иеремий, по крысиному ощерив рот, вцепится ему в палец и сдавит его, перекусывая, острыми своими зубами… нет, зубов он видел, но был почему-то был уверен, что они острые, непременно острые и прочные, словно сталь…).

— Что такое?! Чего… чего лыбишься то?

— Поплачь, — повторил Иеремий и показал Дмитрию язык (тонкий и чёрный, словно у гадюки, разве что не раздвоенный на конце… да мог бы быть и раздвоенным, едва ли бы Дмитрий тому удивился, разве что испугался бы ещё сильнее).

— Поплачь.

— Что ты заладил? Что?!

Дмитрий уже не с раздражением, а с испугом смотрел на карликов.

— Жизнь, она ведь… — Мефодий вздохнул и, взяв нож, начал медленно, размеренными движениями, намазывать масло на хлеб. — Она ведь штука такая. То смеёшься, то плачешь. А жизнь то — она проходит. Так вот, за смехом да плачами. Вот, вроде и вещи какие-то удивительные происходят. Интересные даже. Мир странным становится. Меняется вроде… Или не меняется вовсе? Может, и не меняется. Вроде замечаешь того, чего раньше не замечал. Скажем, приходит кто-то, а потом выясняется, что никто и не приходил. Ищешь, а искать и нечего. А ты это заметил. А что заметил? Ничего. Потому что ничего и не было. И всё плачешь. Или злишься. Всё вокруг тебя новое, странное такое… А смысл в том какой? Может, и никакого? Так, посмеяться немного. Да поплакать. А то ведь как без этого? Никак.

Он протянул бутерброд Дмитрию.

— Скушай, раб несчастный.

А потом голосом заботливым итихим спросил:

— Тебя за что из института выгнали?

— Чего? Я то… Меня…

— За воровство! — донёсся из-под стола радостный возглас Феклисты. — Беспутный сынок то у меня!

Разоблачение это совершенно добило Дмитрия. Он не знал, что ответить (да и что мог сказать он неожиданно усыновившей его и явно безумной старухе, которая, тем не менее, была так хорошо осведомлена о его путаной и нечистой жизни) и только смотрел растеряно на глумящихся над ним карликов.

— Вещи у сокурсников воровал, — продолжала разоблачать его Феклиста. — К декану в сейф залез… Сор вот не хотели из избы выносить… Отчислили потихоньку. Повезло сыночку моему! Повезло! А то сидеть бы, сидеть бы в узили-ще. Уж как я рада за него, как рада! Ведь выпутался, кормилец, выпутался. Да к мамке то и пришёл. Проведать, стало быть. Вот ведь у меня сыночек какой!

«Мою маму…»

Губы у Дмитрия побелели от страха и волнения.

— Мою маму, — тихо сказал он, — зовут Антонина Петровна. Она под Москвой… недалеко от Москвы… в Подольске. Она живёт там. Я на прошлой неделе у неё был. И не смей…

— Не скушал бутерброд то, — заметил Мефодий и, вздохнув, положил хлеб на стол. — Всё тебе чудится что-то. Всё кажется.

— Мама — не кажется, — тихо, но твёрдо сказал Дмитрий. — Не кажется… Не та, что под столом сидит. Не эта…

— А ещё врал всё время, — добавила Феклиста.

— Сука! — крикнул Дмитрий, сдёргивая рывком скатерть.

Тарелки, чашки, ваза с конфетами, серебристый поднос — всё, смешавшись звоном и дребезгом, полетело вниз, усыпая пол осколками и пёстрой мешаниной так неожиданного прерванного чаепития.

— Я знаю…

Феклиста, всхлипнув, выбралась из-под стола и на четвереньках поползла к шкафу. Схватившись за приоткрывшуюся дверцу, попыталась встать.

Да не смогла, и так замерла, полусогнутой, жалкой, всхлипывающей.

— Ирод, — прошипела она. — Мамку тоже обманывал. Говорил, что стипендию получает, а сам не получал. Кофту вот купил… Дескать, теперь у него повышенная стипендия. Как у отличника. Батя то спился, денег домой, почитай, года три не носит. На, дескать, мама, тебе кофту… Давно ли было? А? Почитай, месяца два прошло. А вроде как вчера…

— Я знаю точно, — сказал Дмитрий, — ты — не мама. Вы — не люди. Мрази вы!

— Это вот… — хотел было возразить Иеремий.

— Мрази! Вы чего тут сидите? Я знаю, что вы тут делаете! Знаю! Раскусил я вас, уродцы недоделанные. Я сразу заподозрил, да только сам догадке этой верить не хотел. Больно страшно было… Страшно было признать. Всё смешками отделываетесь. Насмехаетесь. А я понял! Всё понял!

— Что понял? — настороженно спросил Мефодий.

— Пауки вы! — заявил Дмитрий. — И не квартира это — паутина. Вы — пауки, которые людьми прикинулись. Заманили, затянули… Я вот бьюсь теперь в паутине вашей. Слабею. А вырваться не могу. А вы сидите тут, чаёк пьёте. Ждёте, пока я совсем ослабею. А потом? Потом что?

— Кто тебя сюда заманивал? — голос у Иеремия стал вдруг наглым и появился в нём тон высокомерно-повелительный, словно и впрямь вспомнил Иеремий о том, что он — повелитель судьбы и владыка жизни беспомощного своего гостя, а не согбенный, немощный карлик в шутовском наряде. — Кто затягивал? Очнись, тупица!

— Что?! — отбросив в сторону скатерть, Дмитрий сжал кулаки и подошёл к Иеремию.

— Изжарю, — прошипел Иеремий, в ярости брызнув слюной себе на бороду. — Заживо! На медленном огне! Назад, тварь!

— Его потушить лучше, — зажмурившись в гастрономическом блаженстве, протянул Мефодий.

И, оценивающе оглядев Дмитрия, повторил:

— Потушить! На всё том же медленном огне. И немножко соуса. И воды чуть-чуть. Так, чтобы только покрыть слегка. А господин Клоциус…

Иеремий, развернувшись, влепил Мефодию пощёчину.

— Заткнись!

От хлёсткого звука Дмитрий замер. Остановился, словно наткнувшись на неожиданно появившуюся перед ним невидимую, но непреодолимую преграду.

— Может, сразу разденешься да на поднос залезешь? — издевательски спросил его Иеремий. — Ты форточку вчера на кухне открывал?

Дмитрий молчал.

— Открывал, — ответил за него Иеремий. — Голоса, крики — слышал?

Дмитрий молчал.

— Слышал.

— Мармедоны! — торжественно провозгласил Мефодий, подняв вверх руку и указав пальцем на потолок. — Голодные!

— Голодные, — согласился Иеремий. — А почему?

Дмитрий молчал.

— Потому, — продолжил Иеремий, — что они там. Снаружи. А мы здесь. Внутри. Потому им ничего не достаётся. Ни кусочка! Вот они и воют от голода. Годами, веками. Тысячелетиями! Идти хочешь, раб неразумный? Уйти? Вырваться? А куда? Идти-то тебе некуда. Думаешь, там, вне квартиры — у тебя кто-нибудь есть? Хоть один родственник, хоть один друг, хоть кто-то, помнящий о тебе? Нет! Нет никого! Только голодные и безжалостные твари. Они равнодушны к твоей душе, к твоим чувствам, всему тому, что наполняет тебя изнутри. Им нужна только твоя оболочка. Они сожрут её! Сожрут — и следа не останется. Даже следы твои изгрызут. Даже тень твою обглодают. Здесь твоё спасение! Здесь твой дом!

— И люди тут хорошие, — добавил Мефодий. — Добрые…

— Мы — твоя семья! — торжественно закончил Иеремий. — Это твой дом!

«Охренел» подумал Дмитрий. «Бред, бред и… снова бред. С ними бесполезно…»

— Да что же вы хотите от меня? — едва не застонав от накатившего отчаяния, спросил он. — Освободиться я от вас и так не могу. Сбежать не могу. Сопротивляться устал. Чушь вашу слушать — сил нет. Кто вы?

Карлики не ответили ему. Лица их оставались недвижными, застывшими, словно маски серого, в глубоких бороздках гипса.

Даже Феклиста затихла, перестала всхлипывать и причитать.

Они ждали чего-то. Ждали.

«Они хотят услышать мой ответ» догадался Дмитрий. «Я должен понять… Или не должен?»

Он почувствовал, что устал. Устал смертельно, до полного, абсолютного безразличия к собственной участи. До нежелания думать. Ощущать что-либо. Ходить. Разговаривать. Пытаться хоть что-то понять. Дышать…

«Дышать? Не слишком ли?»

И махнул рукой. Нет, увидел внутренним, мысленным взором — безнадёжный взмах ослабевшей, вялой, безжизненной руки.

Сломленной веткой ветер взмахнул.

Безнадёжно.

«Да ну их…»

— Всё, пойду от вас подале…

— Куда? — осведомился Иеремий.

— Да так, — неопределённо ответил Дмитрий. — Так… А хоть бы опять в спальню… Там тоже вот, гномы какие-то… Летали надо мной, всю ночь летали… Сон какой-то или, может, и наяву это было… Не могу я с вами больше. Делайте что хотите… Не могу.

Он не закрывал дверь в спальню.

Она сама с лёгким скрипом закрылась у него за спиной. То ли от сквозняка, то ли слегка подтолкнул её кто-то из незримых обитателей бесконечной этой квартиры.

Дмитрий успел услышать обрывок фразы, долетевший из комнаты:

«Гномы, говорит… Ишь, прознали уже… Налетели, стервятники, на свеженькое… Обжоры… Красный куб… и в наше пространство лезут, дармоеды…»

«Надо же» подумал Дмитрий. «Они не только при мне чушь какую-то несут. Они и друг другу сказки рассказывают… Только зачем? Или всё-таки… На са-мом деле здесь бывают гости? Гости…»

Он не лёг. Упал на кровать.

И понял, что встать теперь сможет разве что один или два раза. Не больше.

На большее просто не хватит сил.

И ещё, всё с тем же непреходящим, не отпускающим душу безразличием понял, что не сможет, ни при каких обстоятельствах не сможет съесть ни кусочка (даже самого малого) из той пищи, что предлагают ему уже второй день подряд карлики.

Он ведь и сейчас, и за ужином так ничего и не съел.

«А они понимают, знают, что мне их пища не подходит. Но предлагают почему-то… Издеваются, гады».

И повторил, засыпая:

«Гады!»

Заснул.

Во сне он был маленьким и робким.

Прятал руки за спину. Слюною пускал пузыри. Они лопались и брызги летели на подбородок.

В темноте его сна кто-то прятался и дразнил его, больно дёргая за уши.

Кто-то из жителей здешних мест.

Холодными, влажными, цепкими пальцами.

Отбегал, приближался. Будто прицелившись, выбрав момент — вцеплялся в мочку уха, резко тянул на себя. И тут же отпускал.

И бежал прочь. И снова подходил, подбирался ближе, ближе…

А потом затих, затаился.

Как будто испугался, что поймают, схватят его за руку и тогда…

«Вот бы света немного» подумал Дмитрий. «Мне бы увидеть тебя. Хоть на миг. Тебя или тень твою».

Шаги дробным стуком, частым. Прочь.

Он сбежал. Испугался.

«И ты мысли читать умеешь?»

Дмитрий улыбнулся. И показал язык.

«Боишься?»

Где-то далеко, в самом дальнем уголке его сна кто-то (быть может, всё тот же незримый, тайком пробравшийся в его сон обитатель квартиры) вздохнул тяжело (или, быть может, застонал?), заворочался, по-хозяйски устраиваясь в его сне, и забормотал что-то невнятное, так что и разобрать ничего было нельзя.

«Вот ведь наглость!» с досадой подумал Дмитрий. «Ко мне в сон залез, меня же за уши оттаскал, а теперь где-то здесь и спать устроился! Зараза! Ничего, я вот проснусь — тебя найду. Найду…»

И наугад погрозил в темноту пальцем.

— Вставай!

Ночь ещё не успела пройти; затянулась, задержалась, зацепилась сумеречно-серым краем за крыши домов; длинными пальцами тяжёлых предрассветных туч заскользила, срываясь, по изморозно-влажным их изломам.

Катилась, скатывалась, падала в белую пропасть подступавшего дня.

Прилипнув к окнам, каплями чертила узоры, словно силилась напоследок если не сказать, не крикнуть — так хотя бы написать что-то очень, очень важное, что так и не успела сказать в отведённую ей для жизни пору.

И видно, и ей не хватило времени, чтобы…

— Вставай же ты!

Кто-то тряс Дмитрия за плечо, грубо и настойчиво.

Существо, прикорнувшее было в его сне, вскинулось испуганно, заверещало истошно спросонья — и убежало прочь, от греха подальше.

— Да что там? — замычал Дмитрий, отмахиваясь от этого назойливого кошмара.

Кошмар отступил и, вздохнув, представился:

— Дима, я это. Иеремий.

— Господи, — вздохнул Дмитрий, приподнимая голову.

Он протёр глаза и в сумраке комнаты и впрямь разглядел неясную, словно туманом подёрнутую фигуру.

И впрямь это был Иеремий.

— Что ж ты навязался то на мою голову, — проворчал Дмитрий.

Что-то странное было в облике карлика.

Шапочка куда-то исчезла и густые седые волосы были всклокочены так, что стояли едва ли не дыбом.

Одет Иеремий был в чёрный шёлковый халат. Длинный, совсем не по низкому его росту. Распахнутые полы халаты тёмными крыльями разлетались в стороны и потому временами похож был Иеремий на встревоженную, суматошно прыгающую птицу с широко разбросанными, вороньим блеском отсверкивающими крыльями.

— Вставай, — задыхаясь, словно от волнения или быстрого бега, сказал Иеремий. — Хватит спать-то. Горе у нас!

— Чего? — Дмитрий вскочил и, прыгая по холодному полу, кинулся к двери. — Что там? В квартире что-то?

— Э! — и Иеремий махнул рукой. — Осиротел ты, Дима.

Дмитрий замер, пытаясь осознать услышанное.

— Как это? — спросил, наконец, он. — От мамы новости? Или… отец?

— Да с отцом-то в порядке всё…

Иеремий вытер скатившуюся по щеке слезу.

— Мамка твоя померла.

— Как?!

Дмитрий, поражённый этой страшной вестью, качнулся и схватился за дверной косяк.

— Как?! Как узнали? Откуда? Да что ты несёшь, гад! Откуда тебе про маму мою знать?!

— А чего не знать? — искренне удивился Иеремий. — Я её давно знаю. Почитай, лет двести…

«Что несёт?» лихорадочно думал Дмитрий. «Что он опять несёт?! Зачем он пришёл? Чёрт, он же опять врёт! Врёт! Они, видно, с другого краю заходят…»

— Говори же! — прикрикнул он на затихшего было Иеремия.

— Феклиста… — Иеремий махнул рукой в сторону гостиной. — Матушка твоя горемычная… Померла!

И карлик горько заплакал.

— Слава тебе господи! — и Дмитрий облегчённо перекрестился. — Я то и впрямь спросонья дурость твою за чистую монету принял. Думал, и взаправду мамка моя померла. А ты вон с чем пришёл… Да что ревёшь-то, убогий? Не мамка она мне! Понял? Сколько раз тебе говорить, что я её только сегодня увидел. В первый раз в жизни. И хорошо, что в последний.

— Ой, не надо! — заголосил карлик. — Не надо так! Она же мамка тебе, родная кровинушка! Родила тебя, купала, пеленала…

— Идиот, — прошипел Дмитрий и обессилено опустился на кровать. — Я и так еле хожу, так ты мне и выспаться не даёшь с глупостями своими. Поднял чуть свет…

Утирая потоком льющиеся слёзы, карлик подошёл ближе и, всхлипнув, присел рядом с Дмитрием.

Минуты две они сидели молча.

Потом карлик осторожно тронул Дмитрия за плечо и тихо спросил:

— На похороны-то пойдёшь?

— Это как это? — удивился Дмитрий. — Я бы с радостью… То есть, конечно, с самыми что ни на есть соболезнованиями… И там, со слезами даже… Но меня из квартиры не выпускают. Вы же, небось, и не выпускаете. А за окном голодные… марме… В общем, твари какие-то. И мне, вроде, с господином Кло…

— А никуда ходить и не надо, — прервал его Иеремий. — Всё здесь.

— Чего здесь? — не понял Дмитрий.

— Похороны, — ответил Иеремий.

«Ни хрена ж себе!» и Дмитрий едва не присвистнул от крайнего изумления, чуть было не нарушив трагическую торжественность момента.

— Не может быть!

— Может, — спокойно и твёрдо сказал Иеремий. — Прямо здесь. В квартире.

— Прощание? — попытался вывести разговор в более разумное русло Дмитрий (хоть и знал уже по опыту, что при общении с карликами такие попытки ни к чему хорошему не приводят).

— И прощание, — согласно кивнул Иеремий, — и похороны…

— Где?

— Сказал же, здесь. Прямо здесь. В квартире.

«Нет, что-то совсем херовое они задумали!»

— Невозможно! — решительно заявил Дмитрий. — Вы там хоть пятьсот, хоть тысячу комнат напридумывайте, хоть какие пространства насотворите и хоть какую чушь мне тут рассказывайте, но прямо в доме, в квартире человека похоронить нельзя! Невозможно!

«Да это и не человек вовсе!» одёрнул Дмитрий сам себя.

И засомневался.

А вдруг и впрямь возможно?

Ведь эти твари на многое способны. На многое.

— Это почему это? — Иеремий как будто был даже обижен неверием Дмитрия. — Испокон веков именно так и хороним. И ничего, получается. Очень торжественно, красиво. Трогательно даже. Родственники завсегда довольны остаются.

— Где ж вы могилу копаете? — с иронией спросил Дмитрий. — Прямо в полу?

— А вот пойдём, — Иеремий встал и поманил за собой Дмитрия. — Посмотришь. Заодно и с мамкой попрощаешься…

«Любопытно» подумал Дмитрий. «Очень любопытно. Прямо не знаешь, что от них ожидать. И в самом деле… Пойти, что ли?»

— Хорошо, — сказал он. — Пойдём. Пойдём с мамкой этой… прощаться…

В комнате горели свечи.

Они расставлены были повсюду: на столе, на шкафу, на полках серванта, на стульях и даже на полу.

От сквозняка свет их был неровен. Язычки их пламени подрагивали. Потрескивал воск.

Тени прыгали по стенам в такт движениям пламени.

Тяжёлый запах воска плыл по комнате.

К удивлению Дмитрия, похороны были для столь ограниченного в пространстве места весьма многолюдны (конечно, едва ли те существа были люди, но собралось их немало… с десяток вроде, не меньше).

Карлики (с седыми бородами до пояса и ниже) и карлицы (с узкими, далеко выступающими, трясущимися от еле сдерживаемого плача подбородками), в длинных и широких шёлковых халатах (таких же, как и у Иеремия) ровной шеренгой выстроились у выдвинутого на самый центр комнаты стола.

На столе стояло огромное серебряное блюдо с наваленным на него высокой и бесформенной горой винегретом.

Рядом с блюдом сидела большая, мохнатая крыса и, грозно посвёркивая глазами, тщательно, с причмокиванием, вылизывала себе хвост.

— Ты с ней осторожней, — шепнул Иеремий, показывая пальцем на крысу. — Это Эуфимия, любимица господина Клоциуса. Она такая знатная, такая важная… Ни с кем знаться не хочет, даже сама с собой не разговаривает. Вот такая важная!

«А крысы разве разговаривают?» удивился Дмитрий.

И тут же решил ничему больше не удивляться.

Здесь все явно не в себе. И он теперь с ними заодно — тоже не в себе. И крыса не в себе. Так что, может она и впрямь умеет разговаривать.

Но ни с кем не разговаривает. Потому что презирает.

Завидев Дмитрия, Эуфимия пискнула и, спрыгнув со стола, забилась в угол.

— Уважает, — почтительно прошептал Иеремий.

«Вона, смотри… пришёл…» зашушукались карлики и карлицы, многозначи-тельно переглядываясь и украдкой кивая на Дмитрия. «Сынок её… Проститься… Почтение, стало быть, оказывает…»

— И впрямь, — сказал Иеремий и легонько подтолкнул Дмитрия, — пойди, простись с мамкой.

— Да я, конечно, завсегда… — забормотал Дмитрий, удивлённо оглядываясь, — да только где?..

— Что? — уточнил Иеремий.

— Тело где?

— А, это вот…

Иеремий подошёл к столу и поманил Дмитрия.

— Подойди, не бойся.

«А чего бояться?» подумал Дмитрий и смело шагнул к столу.

— Ладони сложи, — скомандовал Иеремий.

— Как это?

— Вот так.

Иеремий показал.

— Корабликом. Или лодочкой. Одну к другой, только плотно.

Дмитрий послушно сложил.

— Теперь протяни ладони вперёд. Так, хорошо… Ещё ближе. Да, правильно.

Иеремий запустил руку в винегрет и, зачерпнув горсть, высыпал её Дмитрию в сложенные ладони.

— И чего теперь? — Дмитрий усмехнулся («во даёт! хоть бы ложку дал…»). — Есть это, что ли?

— Погоди, погоди… — озабоченно бормотал Иеремий, копаясь в винегретной горке, словно выискивая там что-то. — Погоди пока… Успеешь. Без тебя не начнём… А, вот!

Он докинул Дмитрию небольшую добавку…

«Тьфу! Ну и запах у этой стряпни!» с отвращением подумал Дмитрий.

…И тут тошнота тугим комком подкатила к горлу.

В неверном, плывущем свете свечей ясно, отчётливо увидел он скрюченную в предсмертной судороге кисть руки, торчащей прямо из разворошенного, раскиданного Иеремием винегрета.

— Блядь! — Дмитрий взвизгнул и отшвырнул склизкое месиво прочь, угодив прямо в халат Иеремию. — Мудаки! Заразы!

Иеремий смотрел на него недоумённо и с некоторой обидой.

— Ты чего это? Такой момент торжественный…

— Вот оно!.. — кричал Дмитрий, пятясь и показывая пальцем на блюдо. — Вот оно, тело! Вот оно!

— Оно, — спокойно подтвердил Иеремий, стряхивая с халата прилипшие куски мелко порезанной свёклы. — А как же! Какие ж похороны без тела…

И карлики с карлицами заголосили, завыли протяжно, жалобно:

Вот помру я, помру,

Похоронят меня

В винегрете прокисшем, вчерашнем!..

— Ёбнулись! — кричал Дмитрий, пятясь к выходу. — Трупоеды!

Голова закружилась, огоньки свечей расплылись в бледно-жёлтые пятна и ед-кая, жидкая рвота полилась у него изо рта.

Испуганная Эуфимия с писком заметалась вдоль стены.

— Эх, сынок, — укоризненно сказал Иеремий. — Не о том мечтала мамка твоя.

— Бл-л-л-л-ля! — замычал Дмитрий, тряся головой.

«Любит мамку» зашептала одна из карлиц, взмахивая руками. «Прямо убивается весь…»

Дмитрий, качаясь, побрёл по коридору в сторону ванной, стараясь держать замаранные ладони как можно дальше от лица.

Локтём нажав на выключатель, зажёг в ванной свет.

Зажав зубами кран, повернул его, открывая воду.

И новая порция рвоты плеснула в бегущую по краю ванной струю.

«Нет, не выдержу» обречённо думал Дмитрий, отмывая ладони. «Не выдержу… С ума сойду. Точно сойду!»

Красный свекольный сок казался ему кровью.

Из комнаты доносилось чавканье и весёлый смех.

— Сыну кусок оставьте! — кричал Иеремий. — Нечего по второму разу лапы тянуть!

Желудок тянуло спазмой. Казалось, он вот-вот вывернется перчаткой наизнанку.

— Не могу! — простонал Дмитрий.

Ноги его подкосились.

Он упал, ударившись виском о край ванной.

И потерял сознание.

В тот день Дмитрий уже не проснулся — очнулся.

И почему-то сразу решил, что этот день — последний.

Там, за окном, неведомо уже в каком мире был, похоже, июль или август. Деревья качали лениво в полдневном мареве серой, присыпанной пылью, усталой уже листвой. Облака (белые, будто из крошки мела выложенные на синей доске неба) смазанными, нечёткими, тонкими штрихами прочерченными краями сцепившись друг за друга, недвижным узором застыли над изломанными линиями домов.

Город гудел сонно и нехотя, тяжёлой, бетонной тушей перевалив за середину дня, подбираясь к давно желанной прохладе близкого уже вечера.

Дмитрий, раскинув в сторону руки и ноги, звездою лежал посреди комнаты. Пустой комнаты, в которой не было уже ни гномов, ни карликов, ни иных обитателей странной этой квартиры.

Ни стола, ни стульев так же не было.

Исчезло блюдо с почившей Феклистой…

Почившей?

Да не обман ли то был? Не морок жуткий, насмешки ради наведённый на него злобными карликами?

Быть может, и всё остальное — тоже лишь сон. Долгий сон, длившийся…

«Сколько ж я здесь лежу?» подумал Дмитрий.

Он повернул голову и застонал от прилившей ко лбу огненной, резко ударившей волны (словно череп наполнен был разогретым, плеснувшим через край бульоном).

Голова болела нестерпимо, кровь стучала в висках.

Взгляд расплывался и темнел. Зрачки дрожали и прыгали в сумасшедшей, неудержимой скачке.

Жёлтый узор на коричневых обоях расплывался, круги и сплетающиеся линии двоились, мутнели, сливались и расходились вновь. Казалось, что чья-то невидимая руканепрерывно, сбиваясь и путаясь, словно пытаясь вспомнить какие-то очень важные и нужные слова, лихорадочно пишет на стенах вырванные больной памятью куски из древних текстов грозных, великих, но пока ещё никем до конца не прочитанных и не разгаданных пророчеств. И тот, кто пишет это, сам не в силах данное ему откровение, слово за словом, узор за узором, наносит на истёртый, коричневый лист фразу… и не может закончить её, не зная или не помня продолжения… и, бросив на середине, спиралью исчёркивает её от первой буквы до последней и пишет снова, и пишет, и пишет… но не может вспомнить, не может понять, для чего вообще всё это надо писать, но помнит, что читал, видел или только слышал он краем уха что-то очень, очень важное, что непременно надо записать, записать, пока не забыл окончательно… и пишет, и пишет, и пишет.

И слова падают друг на друга, и слова зачёркивают друг друга.

И боль в голове не утихает.

«Лето» подумал Дмитрий. «Вот так весна прошла… А я не видел. А, может, и не прошла. Это ведь не у меня весна, а у них. У этих… вечно голодных… мар-ме…»

Дмитрий медленно, точно отмеряя движения, встал, бережно неся вскипаю-щую при каждом наклоне и покачивании голову.

Ещё раз оглядевшись, окончательно убедился в том, что комната абсолютно пуста.

«Хозяева съехали» прошептал он и усмехнулся. «Вот так, ничем поживиться не удалось. Всё с собой утащили, демоны проклятые. И меня тоже… унесли».

Плохо ещё соображая, почти автоматический (просто задыхаясь от комнатной духоты) подошёл он к окну, открыл его… и оно открылось. Легко, одним лишь поворотом ручки.

Не просто открылось — распахнулось, широко, всем проёмом впуская медовым летним солнцем пропитанный воздух.

Дмитрий зажмурился, ожидая… Да чего угодно — визга, смеха, рёва, голодных воплей.

Нет, ничего этого не было. Всё тот же, привычный когда-то шум машин, шелест листьев, смех детей, игравших в дворовой песочнице под самым его окном.

Вцепившись пальцами в подоконник, Дмитрий перегнулся и крикнул:

— Эй!

А сам поразился тому, насколько же у него теперь хриплый, низкий и слабый голос. Крик получился тихим, едва слышным. Не крик — хрипение больше.

«Ну вот» подумал Дмитрий, глядя на неспешно прогуливавшуюся под окном старушку, на ходу бросавшую крошки суетливо вспархивающим при каждом движении её рук голубям. «Меня тут чуть не сгубили твари какие-то, а эта вот… да и они все… живут. Живут ведь, как будто и не случилось ничего».

— Эй, мать! — крикнул Дмитрий, собравшись с силами.

Старушка подняла голову. Сощурила глаза, вглядываясь в окна… и Дмитрий в ужасе отшатнулся.

На миг показалось ему, будто эта старушка похожа…

«Да нет, чушь! Не может быть! Нервы, голова не в порядке…»

…на усопшую и съеденную Феклисту.

Дмитрий испуганно перекрестился и выглянул снова.

Старушка куда-то исчезла.

«Опять, что ли, начинается?» с некоторой обречённостью подумал Дмитрий, но тут же успокоился, убедившись в том, что кроме подозрительной старушки никто больше не исчезал и все предметы в мире остались («пока!») на своих местах.

Дети, по счастью, всё так же играли в песочнице.

— Эй! — ещё раз крикнул Дмитрий.

И со страхом подумал, что ведь и дети могут теперь исчезнуть куда-нибудь от его крика.

Но дети не исчезли.

Они просто замолчали и замерли, глядя на него любопытными своими глазён-ками.

— Эй, малышня! — позвал их Дмитрий. — Помоги, а?!

Карапуз в синих шортах выбрался не спеша из песочницы и подошёл ближе к дому.

— …го, дядя? — спросил он, запрокинув голову и козырьком поднеся ладонь к лбу.

— А скажи, пацан, — прокашлявшись, обратился к нему Дмитрий, — день сегодня какой?

— Тёплый, — подумав, ответил малыш.

И добавил:

— Искупался бы ты, что ли. Страшный ты больно, меня мамка такими пугает.

И, довольный ответом, повернулся и степенным шагом возвратился в песочницу.

«Купаться…»

Дмитрий сглотнул густую слюну.

«Купаются вот уже… Точно, июль или август. Ладно, месяц… А год то какой? Сколько же я тут пробыл?»

Дмитрий потёр распухшие виски и, пошатываясь, побрёл в коридор. К выходу.

«Если окно открылось…»

Загадывать он боялся. Всё-таки квартира могла ещё сохранить (и наверняка сохранила) волшебную свою силу.

«…то, может, и дверь откроется?»

Он твёрдо решил, что из квартиры надо выбраться до ночи. Иначе здесь может начаться такое…

Что именно может начаться — Дмитрий и сам толком не знал. Но был уверен, что загадочные существа, прячущиеся в четырёхстах девяносто семи невиди-мых комнатах в такой сонный, жаркий и такой обыкновенный полдень морок и страх наводить на него не посмеют, а вот ночью…

«А почему ночью? Привык, видно, что всё необычное ночью происходит… Карлики-то, вон, и утром тогда появились…»

Но не было, не было ничего пугающего или необычного в пустой комнате с открытым нараспашку окном. Комнате, до отказа уже наполненной звуками этого, его, земного, никакому колдовству неподвластного мира.

И уже в коридоре, у самой двери, обратил он внимание на стенной шкаф. Старый, сбитый из реек и обтянутый дешёвой клеёнкой шкаф. Створки дверей, закрытые щеколдой.

«Этого, вроде, не было тут…»

Дмитрий вспомнил, что пришёл он в куртке. Тёплой, зимней куртке. Там ещё, во внутреннем кармане, инструменты… И сумка ещё была. Большая сумка, куда он складывал…

«Куда всё это делось?»

Куда?

«Гномы с собой утащили? Выходит, не я их грабанул, а они меня…»

Грустно усмехнувшись, Дмитрий подошёл к шкафу, отодвинул щеколду…

«Может, сюда что сложили?»

…открыл двери.

И, захрипев сдавленно (на крик не было уже сил) отпрыгнул к стене.

В шкафу, пиджаком надетый на вешалку, покачиваясь среди пропитанных нафталином шуб, пальто и плащей, висел маленький лысый человечек с серым, боязливо дёргающимся, перекошенным, морщинистым лицом.

Ноги человечка не доставали до пола и дёргались в воздухе, отчего показался он в первый миг внезапно ожившим висельником с грустным от тяжкой доли лицом.

И только приглядевшись, убедился Дмитрий, что подвешен человечек, по счастью, не за шею, а только лишь одет вместе с потёртым серым пиджаком своим на вешалку, и вешалку эту отчего-то пристроили гнутым из толстой проволоки крюком прямо на поперечную перекладину шкафа.

Человечек дружелюбно помахал Дмитрию рукой (отчего закачался на вешалке чуть сильнее прежнего).

— Здравствуйте, Дмитрий! Разрешите представиться…

— Как вы мне надоели! — простонал Дмитрий.

— Я Дормидоний.

— Ты сволочь! — закричал Дмитрий. — Ты с ними заодно! Заодно! Ты тоже мою мамку в винегрете хоронил!

Дмитрий кинулся к двери.

— Тебя сожрут, — спокойно и уверенно бросил ему вслед Дормидоний.

Дмитрий замер. Потом повернулся и снова подошёл к шкафу.

— Ну-ка, повтори, — с угрозой произнёс он.

— И повторю, — с готовностью откликнулся человечек. — Тебя сожрут, Дима.

— Мне что-то подобное говорили уже, — сказал Дмитрий. — И про тех голодных, что снаружи. И про похороны какие-то. И про Кло… Клоциуса какого-то. Говорили! Только я этого наслушался досыта. Только разговорами этими и питался! Хватит! Хватит мозги мне!..

— Сожрут, — улыбнувшись, повторил человечек. — Почти сожрали уже. Ты спросишь, откуда я это знаю?

«Не спрошу!»

— Знаю, — человечек развёл руками. — Всё очень просто. Меня тоже съели. Только было это давно. Много, много лет назад. Я теперь здесь живу…

— В шкафу?

— А когда как, — Дормидоний хихикнул и потёр нос. — Когда в шкафу, когда на Луне…

Дмитрий затравленный, мутнеющим от вновь подступавшего безумия взглядом косился в сторону двери.

— Бежать хочешь? — спросил человечек. — Беги, дорогой, беги. От тебя объедки одни остались. Куда им бежать-то? А знаешь, почему тебя съедят?

Дмитрий, прикрыв глаза и стараясь не слушать затягивающие его в глубину квартиры слова, на ощупь, шаг за шагом двигался к двери.

— А сожрут тебя потому, что ты сам этого хочешь! Думаешь, мало таких ловушек в вашем мире понаставлено? Много, ой как много! Квартиры, чуланы, комнаты, подвалы, даже целые дома! Везде капканы, ловушки, сети! Открытые, молчаливые до времени, гостеприимные. Ждут, ждут терпеливо. Думаешь, есть в мире грех? Нет его! Думаешь, есть в мире наказание? Нет его! Есть только радость и любовь. И вечная жизнь! Каждый твой шаг в сторону с гиблой болотной тропы ведёт тебя к спасению. К бессмертию! Крадёшь — и спасаешься. Убиваешь — и спасаешься. Прыгаешь в яму — и летишь… А куда? В небо? В небо!! В синий, глубокий желудок, что…

Дмитрий нащупал ручку замка, повернул её. Щелчок — и дверь открылась.

— …что сам выбирает себе достойную пищу. Ты размягчён, отварен, приправлен специями.

— Люди! — заорал Дмитрий.

— Посолен, поперчен, полит соусом. Так было всегда! От самого начала жизни твоей. Неужели ты не чувствовал, не понимал этого? Разве не искал ты для своего тела подходящих зубов, что сладко вопьются…

— Помогите, — прошептал Дмитрий.

— …в тебя? Ты нашёл наилучшие зубы. Куда ещё идти тебе? Куда бежать? Давай, иди! Ты свободен! А что потом? Опять начинать всё сначала? Всё забыть, объявить бредом, сумасшествием — и снова вернуться в ту же квартиру, разве только в каком-нибудь другом доме? У тебя хватит сил на это? У тебя хватит сил на то, чтобы начать всё сначала?!

Дмитрий с ужасом почувствовал, что не может и шагу сделать за пределы за пределы лишь обманчиво открывшей ему дверь квартиры. Ноги восстали против него. Будто обоженный, окунувшийся в кислотный желудочный сок, незрячий и бессильный, стоял он у порога — и не смел перешагнуть его.

— Вынырнувший из желудка считается рвотой! — провозгласил торжественно человечек. — Ты хочешь до конца дней своих оставаться всего лишь рвотой? Куском изрыгнутой плоти? Это жалкая участь! Страшна участь всех, отказавшихся от бессмертия. По гроб в блевотине, по гроб!..

— А-а-а-яй! — пронзительно и протяжно завопил Дмитрий и, размахивая руками, кинулся в комнату.

«Выскочу!» стучало у него в голове.

Скок! Скок! Скок!

Он подбежал к открытому окну и…

Облака потемнели, словно сквозь мел проступила мелкая грифельная крошка.

…броском…

— Мы не умираем! — крикнул ему в спину человечек. — Мы становимся…

…выпрыгнул.

Пищей!

Становимся…

Двор стал расти, раскидываясь вширь, изгибаться чашей с кругом поднимающимися краями.

Удар!

Ноги с хрустом подломились. Боль рассыпалась белыми искрами. Огнём лиз-нула голени.

Дмитрий упал, выставив вперёд локти.

Будто током пробило руки.

Красные капли веером брызнули на асфальт.

Дмитрий лежал. Неподвижно. Долго приходя в сознание.

«Странно… странно… странно…»

Чьи-то шаги, мелкие, частые.

Кто-то подошёл к нему. Встал рядом, но не слишком близко. Словно боялся приблизиться.

— Дядь…

Дмитрий с трудом поднял голову.

«Странно… Я ещё жив…»

Кровь густеющей лужей медленно растекалась по асфальту.

«Пятый этаж..»

— Дядь, это ты сейчас с окна сиганул?

Малыш, тот самый, в синих шортах (теперь уже и с пластмассовой лопаткой в руках) стоял рядом с ним и смотрел на него с удивлением и восхищением.

— Я тоже так могу, — сказал малыш. — Только так высоко боюсь пока. А со второго могу! Если из простыней парашют делать. Катька говорит, что кошку на зонте спускала. Да зонт — это для малышни. По серьёзному с простынями надо, мы с Колькой уже пробовали. А ты во как, без всего! Мне баба Маша…

— Извини, пацан, — прошептал Дмитрий, выплёвывая разбитые зубы, — мне идти… надо… домой…

— Может, в больницу позвонить? — не отставал малыш. — Во крови сколько натекло уже! Дворник заругается… Я с велосипеда упал — мне ноги бинтовали. Знаешь, как больно?

Дмитрий, подтягиваясь разбитыми руками, цепляясь пальцами за асфальт, пополз к двери подъезда. Сломанные ноги вымокшими тряпками волочились за ним, чертя на асфальте две тёмных полосы.

Взобравшись по короткой подъездной лестнице, он подполз к лифту.

Вцепившись в угол стены, подтянулся и нажал на кнопку вызова лифта.

— Кровищи тут!.. — долетело с улицы. — «Скорую» вызывайте! Наркоман, небось, от Люськи Филоновой сиганул! В прошлом году они мебель из окон кидали, теперь вон сами полетели!..

Лифт поднял его на пятый этаж.

Дверь квартиры всё так же было открыта. Его ждали.

Он заполз квартиру и замер в прихожей.

Дверь закрылась за ним. Щёлкнул замок.

— Молодой человек!

Кто-то позвал его из комнаты.

— Молодой человек, не тяните. Ресурсы организма не беспредельны, уж поверьте мне. Кровью изойдёте, а мертвечину у нас только по низшему разряду подают. Карликам да убогим. С ними вечной жизни я вам не гарантирую!

Повинуясь этому зову, Дмитрий пополз в комнату.

Комната за короткое время изменилась до неузнаваемости.

Стены вместо жёлто-коричневых обоев затянуты были тёмно-зелёным бархатом. Вдоль стен расставлены были старомодные книжные шкафы красного дерева, на гнутых коротких ножках, украшенные причудливой рельефной резьбой.

Сквозь стёкла просвечивали золочёные корешки книг. Книги на полках стояли ровными, аккуратно расставленными рядами.

Окно (и когда его успели закрыть?) занавешено было тяжёлыми, табачного цвета шторами, волнами спадавшими к полу.

На полу же посреди комнаты разложен был пушистый персидский ковёр с коричнево-красным рисунком сплетающихся стеблями цветов.

По ковру этому ползти было особенно больно. Ворс цеплялся за одежду. Зажатый пальцами ковёр собирался в складки, скользил по полу.

В тинном сумраке комнаты, у самого окна, пятном проступило что-то… Какой-то предмет, большой, угловатый…

Дмитрий увидел стол. Чёрный, массивный стол из точёного, шлифованного, лакированного, узором сквозь лак проступавшего дерева.

За столом сидел пожилой мужчина в чёрном, с золотыми пуговицами сюртуке. Высокий стоячий ворот плотно охватывал шею мужчины и, казалось, поэтому голова его была слегка запрокинута назад, и вид у него был несколько заносчивый и высокомерный.

Мужчина смотрел на Дмитрия колючим, холодным, недвижным взглядом, лишь изредка едва наклоняя голову, поблёскивая плотно посаженным на нос пенсне.

Длинными, сухими, узкими пальцами мужчина постукивал по столу, словно подчёркивал ненавязчиво своё нетерпение.

— Ну? — спросил он. — Почему мы тянем время?

Дмитрий закашлял в ответ, выплюнув сгусток крови прямо на ковёр.

— Я — господин Клоциус, — представился мужчина. — Слышали обо мне?

Дмитрий кивнул.

— Раздевайтесь! — коротко приказал господин Клоциус. — У вас одежда в пыли. Ни к чему портить трапезу уличной пылью.

И господин Клоциус указательным пальцем постучал по большому серебристому блюду, что лежало на столе перед ним.

Дмитрий, повернувшись на бок, расстегнул брюки и, застонав (медленно, ползком продвигаясь вперёд), стянул их.

И только тут заметил, что, всё это время он ходил (а потом и ползал) босым.

«И к лучшему» подумал Дмитрий. «Как бы теперь ботинки то снимать?»

Пуговицы на потемневшей от крови рубашке он расстёгивал долго, одну за другой. Пальцы саднило и каждое движение пронзало короткой и острой болью.

Раздевшись догола, он подполз к столу. Схватился за край, подтянулся. Вскрикнув, перелез через край стола и лёг на блюдо. И спиной ощутил сладостный, умиротворяющий холод металла.

— Молодой человек, — строго сказал ему господин Клоциус, — возможно, вас не предупредили, и, если это так, то виновные будут соответствующим образом наказаны…

В коридоре кто-то пискнул и опрометью бросился в сторону кухни, громко шлёпая подошвами по полу.

— …но я люблю начинать свою трапезу с филейных частей. Так что убедитель-но попросил бы вас повернуться на живот. Полагаю, даже в вашем положении это не столь уж затруднительно.

Дмитрий, схватившись за край блюда, перевернулся на живот, шлепком разбрызгав натёкшую с него лужицу крови.

Он закрыл глаза.

Он лежал в полусне, спокойном и безмятежном, и всё прежнее, всё бывшее с ним до того уходило прочь, капля за каплей стекая в заботливо подставленные холодные, врачующие все прежние раны, успокаивающие боль, серебряные ладони.

Сознание уходило от него. Куда-то далеко, высоко, в синий желудок неба. И феи дождей и весенних лугов звали его, манили к себе…

Он уже не чувствовал, как вилка с длинными зубцами вонзилась ему в ягодицу и острый нож разрезал его расслабленную плоть, отделяя от неё сочный, подрагивающий на кончике вилки кусок с ровными, прямыми краями.


Тузик


Тузик был простой дворовой собакой.

Дворняжкой.

Дворняжкой он был с самого рождения.

Родился во дворе (а точнее, у стены сарая, под навес которого спряталась от проливного дождя его мама, большепузая лохматая Динка).

Там же он рос. И жил, переходя с одного двора на другой, пока по редкой для себя удаче на одном из них не закрепился.

Вернее, его оттуда почему-то не прогнали.

Конуры у него не было. Обитал он под крыльцом, куда забирался через дыру, появившуюся когда-то на месте двух оторванных досок.

Под крыльцом же Тузик прятал и самые большие свои сокровища — четыре тёмных обгрызенных кости с колкими, хрустящими краями. Мяса на костях, конечно, уже не сохранилось, но (по расчётам Тузика) грызть их можно было ещё очень, очень долго.

Миски Тузик не имел. Воду пил из луж (два раза в жизни — из-под крана, к которому крепили обычно шланг для полива огорода, и ещё один раз — из-под колонки, что стояла возле коровника).

Сам Тузик был вполне под стать несладкой этой жизни.

Шерсть у него была грязно-серого, с желтоватым оттенком, цвета; плотная и жёсткая, спутавшаяся больным колтуном, с налипшим там и сям комками высохшей грязи, с целыми гроздями свисавшего с боков и поджатого брюха прошлогоднего репейника.

Дворняжке положено глаза иметь большие, умные и печальные.

Глаза у Тузика были глупые и маленькие.

Глупые — оттого, что умные глаза в той деревне, где коротал затянувшуюся жизнь свою Тузик, очень не любили и за слишком умное выражение глаз запросто могли дать сапогом по брюху.

Маленькие — оттого, что большие глаза выглядели слишком уж независимо и вызывающе. За это тоже могли побить.

А ещё светился в его глазах огонёк нарочитой, неискренней, вымученной радости, что выдавливают обычно из себя существа не раз жизнью битые и униженные, и потому безумно боящиеся обратить лишний раз на себя внимание ближних страданием и неустроенностью судьбы (что, понятно, всегда провоцирует на безнаказанную жестокость), и использующие фальшивый огонёк этот лишь как маскировку печальной своей беззащитности.

И лаял Тузик то подчёркнуто радостно (при виде хозяина, которого он, кстати, совсем не любил и очень, очень боялся), то чрезмерно агрессивно (при виде чужака, слишком близко подошедшего к калитке или невзначай упавшего под забор), то притворно подобострастно (это когда под забор или возле крыльца падал сам не в меру упившийся хозяин… тут надо было показать, что верный пёс службу, конечно несёт… но и о субординации не забывает). Ну, в общем, лаял он всегда фальшиво.

Кормили Тузика редко. Можно сказать, что и никогда.

Еду он добывал сам. Воровал и выпрашивал.

Воровал, конечно, редко (за воровство били даже сильнее, чем за умные глаза). Выпрашивал часто, но толку от этого было куда меньше, чем от воровства.

Другой герой этой истории, Волк, жил в лесу.

Шерсть у него была серая (как и у Тузика), но без желтизны и куда чище. Волк любил чистоту и постоянно (и очень тщательно) себя вылизывал.

Жил Волк в норе, одиноко и замкнуто. Ни волчицы, ни волчат у него не было. Вернее, когда-то они были, но в очередной охотничий сезон стаю волчью плотно обложили охотники (в тот чёрный для Волка день даже пара вертолётов кружила над лесом, отслеживая отчаянные броски стаи из сжимавшегося смертного круга и исправно направляя егерей на участки, где рвались серые из ловушки). Уйти тогда удалось одному только Волку.

С тех пор и стали звать его Волком. С большой буквы.

Потому что других волков в лесу больше не было.

Говорили, правда, будто ещё пара серых осталась в живых. Вернее, их оставили в живых.

Чтобы продать в зоопарк.

Правда то или нет — Волк не знал. Но ему хотелось верить, что это неправда. Он бы предпочёл гибель от пули. Для себя и для любого из своей стаи. Даже… для своих волчат.

Зоопарк страшен. Он обрекает на жизнь даже тогда, когда жизни этой уже не хочешь. Зоопарк страшен — глупый смех людей, протянутые пальцы, огрызки яблок сквозь решётку, табличка (говорят, там написано, что волк опасен и к потому к клетке нельзя подходить слишком близко), мясо в холоде, что не вырвал охотой ты из бока на бегу, а получил на стальном поддоне отмеренной порцией. Неволя, судорогой сводящая лапы. Пустота неведомой, бессмысленной, украденной жизни.

Волчата не умели быстро бегать. Они погибли.

С тех пор Волк возненавидел людей самой лютой ненавистью, на которую только был способен. А ненавидеть Волк умел. Потому что ещё раньше он умел любить.

И ещё Волк возненавидел собак.

Он помнил, что в тот день именно они выследили стаю. И гнали её на выстрелы, подманивая охотников, отмечая лаем своим каждый бросок волков.

И первым смертным кольцом были собачьи стаи. И только вторым — егеря.

Утащить собаку со двора стало с тех пор для Волка делом особенно радостным (если вообще не единственной радостью, оставшейся в его жизни).

Семерых собак загрыз Волк. Семь собачьих черепов выложил он в ровный ряд в своём логове.

Восьмым оказался Тузик.

Тузика Волк стащил во вторник, в три часа по полудни, прямо со двора (благо двор стоял на окраине деревни).

Как раз накануне Тузика здорово побил хозяин. Что особенно обидно — пострадал Тузик совершенно невинно. Ну то есть абсолютно был он ни при чём.

Хозяин его, тракторист Пётр Васильевич, распахал в тот день огород у дачников, за что и получил заслуженную поллитровку. Выпил он её всю один, справедливо рассудив, что коли работал он один (не считая трактора, которому водка совсем ни к чему, ему и солярки хватает), то и делиться с кем то вовсе даже необязательно.

Докончив же бутылку (а последнее Пётр Васильевич допивал уже на скамейке у самого дома, так что по счастью далеко ползти не пришлось), решил он отоспаться в тихом месте, подальше от супруги своей, Лидии Ивановны.

И не нашёл места лучше, чем тузиков дом под крыльцом, куда и полез, кряхтя и икая, прямо через дыру шириной в две оторванных доски.

И это ведь при том, что и Тузику то там места мало было.

Тузик, в темноте да спросонья, цапнул Петра Васильевича за нос (а попробуй тут хозяина узнать… лезет кто-то, руками в бок пихает… где тут разберёшься?).

После чего был вытащен за хвост из-под крыльца и зверски избит.

Остаток ночи Пётр Васильевич и Тузик провели в разных местах.

Тузик — за домом, возле сараев. Пётр Васильевич — под крыльцом (ноги, правда, там так и не поместились, остались снаружи).

Лидия Ивановна мужа в дом тащить не стала.

Тузик на следующий день чувствовал себя виноватым. И потому прятался от хозяина на огороде, на задах.

Там в три часа по полудни его стащил Волк.

Пока Волк нёс его по лесу, Тузик устало и несколько отстранённо думал о своей будущей участи (то, что огромный серый зверь несёт его в лес на новое место службы Тузик, конечно, не наделся… в лесу дворняжек не держат, ни к чему они там… это Тузик знал очень хорошо). Тузик и сам был удивлён охватившей его странной апатии (будто смотрел он на себя, болтающегося мохнатым мешком в волчьей пасти со стороны, не испытывая ни жалости к себе, ни страха за свою жизнь), и даже какому-то непонятному чувству облегчения и зародившемуся в душе его совсем уже неясному чувству свободы, которого он отродясь до того не испытывал.

Будто эта внезапная и совсем им не ожидаемая перемена судьбы, последняя и окончательная, именно окончательностью своей решила сразу все проблемы в собачьей его жизни и тем самым, пусть напоследок, но подарила ему возможность хоть на час или даже на считанные минуты быть не забитым дворовым псом, а…

«Куском мяса?» подумал Тузик.

И продолжал удивляться тому, что даже после такой мысли ничуть не расстроился.

«В конце концов» думал Тузик, подлетая в такт прыжкам Волка и уворачивая морду от хлеставших его веток «всё это должно было когда-то кончится. Да и доски под крыльцо хозяин мог набить… Куда мне тогда?»

Тузик никогда не считал себя бессмертным. Просто смерти своей он никогда не придавал особого значения. Да и терять ему…

«А кости?!» вспомнил вдруг Тузик.

И тут ему впервые стало себя жалко. И захотелось заплакать.

Волк принёс его в нору. И там отпустил.

Бежать Тузику было уже поздно.

Тузик забился в самый дальний угол волчьего логова и затих там, внимательно поглядывая на Волка поблёскивавшими в жидком свете, едва пробивавшемся в глубь норы, впервые в жизни поумневшими глазами.

Волк же, устало дыша, прилёг у самого входа и стал медленно и обстоятельно глодать собачий череп (один из тех семи).

«Вот скоро и мой так глодать будет» подумал Тузик «как я когда-то кости глодал…»

Мысль о припрятанных костях всё навязчивей преследовала Тузика. Ему стало обидно от осознания того, что кости эти переживут его… и непременно достанутся кому-то другому… а хоть бы этому гаду Климу с конефермы (Клим, пёс старый и злой, с густой чёрной шерстью и длинными жёлтыми клыками, часто гонял Тузика по деревне и потому один бас его, густой и резкий, часто вгонял Тузика в тоску и беспокойство).

«А он заслужил?» со вспыхнувшим вдруг раздражением подумал Тузик «заслужил кости-то эти?!»

Череп хрустнул под клыками Волка (Волк увлёкся и сжал челюсти слишком уж сильно).

Тузик вздрогнул и вскочил, резко выпрямив лапы.

— За меня отомстят! — заявил Тузик с отчаянной смелостью простившегося с жизнью труса.

— Кто? — искренне удивился Волк и даже на мгновение перестал глодать тёмную черепную кость.

«Действительно, кто?» подумал Тузик.

И вынужден был признать, что его исчезновение, пожалуй, никто даже и не заметит.

— За тобой придут! — продолжал, тем не менее, наглеть Тузик. — Тебя выследят! Участь твоя будет ужасна! Нас в деревне много! Всех не перетаскаешь!..

— Да мне всех и не надо, — флегматично заметил Волк, отодвигая череп на место. — Так, на обед бы только хватало…

Тузик, возбуждаясь от собственных криков и жгучей обиды на пропащую свою жизнь, окончательно разошёлся и жёстко завил:

— Сдавайся!

— Чего? — несколько ошарашено спросил Волк. — Чего ты сказал? А ну-ка повтори!

— Тебе прощение будет, — тихо сказал пришедший в себя Тузик и поджал на всякий случай хвост.

«Вот он какой… конец» подумал Тузик, глядя на приближающегося к нему Волка.

— Ты это серьёзно? — спросил Волк и пристально посмотрел на Тузика.

Взгляд его был внимательный и холодный.

«Что вы, что вы…» подумал Тузик.

А вслух сказал:

— А как же! Непременно прощение будет. Я вот, если что, завсегда прощение прошу…

— И помогает? — с явной уже издёвкой спросил Волк.

— Конечно! — убеждённо заявил Тузик.

«Никогда» подумал он при этом, вспомнив, что скулёж его хозяина обычно только раздражал.

— Ну, ну… — ответил Волк с явным недоверием. — А у кого мне прощения просить? У тебя что ли, шавка дворовая?

— А хоть бы… — начал было Тузик, но тут же осёкся, решив, что слишком наглеть ни к чему. — Ну это… У кого там… Ну, кого обидел, у того и просить.

— Им это уже ни к чему, — сказал Волк, мордой показав на ряд черепов. — Они меня уже простили.

— А может… хозяева по ним плачут, — выкрутился Тузик и с наигранной укоризной посмотрел на Волка. — Или щенки там…

«Молчал бы про щенков то» с усталой печалью подумал Волк, вспомнив шесть тёплых комочков, что забивались на ночь к нему под брюхо. «Ваша порода собачья, подлая, сроду про щенков не вспоминает… А тут вспомнил, кобелина безродная…»

— У меня то хозяин знаешь какой?! — с воодушевлением начал было врать Тузик. — Да лучше его!..

— Тебя зовут то как? — прервал его речь Волк.

— Тузик, — с угодливой готовностью ответил пёс, решив, что, коли у еды имя обычно не спрашивают, то и есть его Волк прямо сейчас не станет.

— Тузик, ты сам то в белиберду эту веришь? — прямо спросил его Волк.

— В какую это? — с притворным удивлением спросил Тузик, поняв, что глупая игра его не слишком то на Волка и подействовала.

— Ну, в прощение это… Доброту хозяйскую… Веришь?

— Надо же во что-то верить, — философски заметил Тузик и всхлипнул. — Как же без веры то жить? Тяжело без веры то. Невыносимо даже. Вот так больно станет тебе… или грустно. Ляжешь у крыльца, глаза поднимешь, посмотришь на дверь. И думаешь: «Ведь не может быть, чтобы хозяин не подумал обо мне. Не вспомнил хоть раз. Хоть на минутку не вспомнил. Ведь ради чего…Чего ради то…»

И Тузик, не выдержав, разревелся.

— Ты, небось, думаешь, легко там, в деревне, живётся то? На всём готовом, под крылышком хозяйским… В конуре… с миской… Так, да? А у меня конуры даже нет! Живу где придётся и жрать не дают! Будто чужой я им. А ведь родное то место, родился там. Вырос. Служил как мог. Верен был крыльцу своему! Деревне своей! Ничего у меня другого нет, и жизни другой нет. И там жизни нет. Бьют, унижают все… А что я вам сделал, что?!!

Тузик взвизгнул и зашёлся в истеричном плаче.

«Тьфу, сволочь» с отвращением подумал Волк и отвернулся от ревущего Тузика. «Псих какой-то истеричный… Бешеный, что ли?»

И тут, будто угадав мысль Волка, Тузик пустил долгую, пенную слюну и захрипел.

— Гад! — выдавил Тузик в перерыве между хрипами. — Палач!

— Дурак ты, — ответил Волк и прилёг, закрыв глаза.

Теперь ему не то, что есть — даже смотреть на Тузика не хотелось.

«Бывают же такие» подумал Волк. «И откуда у них это берётся? От людей, наверно, переняли…»

Он знал, что люди, попав к волкам, часто плачут, жалуются на тяжёлую жизнь и просят за всё прощения.

Эта отвратительная предсмертная истерика называется «покаяние».

Волк знал, что по другому это называется — «страх».

Страх.

Липкий, холодный, с сладковато-кислой слюною и судорогой сведённым горлом.

С криком.

Согнутой спиною.

Он никогда не ел таких людей.

От них тошнило.

И ещё он думал, что страх этот куда хуже разорванного клыками горла.

И люди и псы их не заслужили избавления от него.

«Живите, живите…» подумал Волк. «Живите… Со мной, без меня. Не лучше и не хуже. Вам от самих себя покоя не будет. Собаки…»

Волк в ту ночь спал плохо.

Всю ночь Тузик плакал, выл и рычал.

— Жри меня! — вскрикивал он и Волк вздрагивал во сне. — Рви меня на куски! Ты увидишь как умеют умирать дворняги! Врагу не сдаётся… Ты думаешь, жизнь мне дорога?.. Сдалась она мне!.. А хозяин… И били меня… А жратвы то там… Доски того гляди набьют… А зимой… Последнее отберут… Собаки кругом… Ой, не могу больше, не могу! Убей меня, я сам не свой!

«Вот сволочь!» с раздражением думал Волк, переворачиваясь с боку на бок. «Уснуть ведь не даст. И как его люди терпят?»

Под утро Тузик затих.

Волк проснулся с рассветом.

Он выбрался из норы и долго смотрел на деревья, недвижно стоявшие в розовом, тихом, ровном, печальном свете.

Роса холодком с травы стекала на лапы.

Лёгкий туман серебристый плыл над поляной, таял в светлеющем утреннем воздухе.

Свет из розового стал торжественно-золотистым.

Словно печаль проходила и морок ночной отступал.

И Волку показалось на миг, будто там, далеко, какой-то неведомый, никогда им не видимый и не знаемый, но добрый и всеведущий волчий бог подарил ему этот рассвет как утешение. И память о навеки ушедших волчатах.

И решил Волк, что в нору эту он больше не вернётся.

Никогда.

Тузик проснулся поздно.

Ближе к полудню.

Волка в норе не было.

У входа в нору лежала записка.

ПРОЩАЙ, ДВОРНЯГА. БЕГИ В ДЕРЕВНЮ.

ХОЗЯИН, ВЕРНО, СОСКУЧИЛСЯ.

И чуть ниже было приписано.

СВОЛОЧЬ ТЫ, ТУЗИК. И ЖРАТЬ ТЕБЯ ПРОТИВНО.

«Это я то сволочь?» с обидой подумал Тузик. «Чего я ему сделал то?»

Возвращался Тузик в деревню по ближней просеке, стараясь не забираться в чащу.

Возвращаться в родной двор ему было отчего-то страшно. И чувствовал он себя виноватым перед хозяином.

«Зря я его за нос то цапнул» думал Тузик, искоса поглядывая на шевелящиеся под ветром кусты. «Надо бы прощения попросить…»



Оглавление

  • Михалыч и черт
  • Раз пошел гулять вампир…
  • Легенда о Красной Шапочке или Теория шапкозакидательства
  • Некрофильское счастье
  • Размышления одинокого зайца о вреде насилия над природой
  • Глициновый котенок
  • Квартира
  • Тузик