Исполнитель [Ольга Викторовна Онойко] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ольга Онойко Исполнитель

Памяти Никки.

— Каша! — с отвращением сказала она, наморщив нос. Нос был курносый, с черной родинкой над кончиком. Все казалось, что это она промахнулась карандашом для глаз, и тянулась рука — стереть. — Ка-аша!

— Чирей, — отозвался он равнодушно, шаря по полке в поисках чайного пакетика.

— Я это не буду!

Под курносым носом дымилась банка растворимой картошки. Сидела девица не по-людски: прижав локти к бокам и наклонив голову к самой банке, точно собиралась лакать по-кошачьи. Дешевый карандаш, щедро размазанный по векам, расплывался и сыпался. Вытаращенные глаза девицы дико поблескивали из черных облаков.

— Ну чаю попей. С печеньем.

— Я есть! хочу! У тебя почему нечего совсем?! Каша!

— Говорить учил меня мастер старый Йода, Хлора и Фтора.

— Дурацкий Кашка! — она зафыркала, подняла длиннопалую худую руку и оттолкнула банку. Желтое пюре, похожее на растворимую пластмассу, потекло по столу. Пальцы девицы легли на стол, побарабанили. Локоть ее оставался прижатым к боку.

Киляев вздохнул.

Терпеливо вытер он стол от картошки, выбросил изгаженную тряпку в мусорное ведро. Налил чаю, развязал узел на пакете с печеньем. Сел на табурет напротив девицы.

— Тирь, — безнадежно сказал он. — Ну чего ты, в самом деле?

— Я чего? Ты чего!

— Зачем ты сбежала?

— Хочу и сбежала. И не сбежала. Я гуляла.

— Гулёна.

— Мямля.

Она и печенье брала не по-людски: вытягивала над пакетом растопыренные пальцы и сгребала сухие пластинки в горсть, нещадно ломая их и кроша в хлебный песок. Потом запихивала в рот то, что оставалось в кулаке. А еще она чавкала ужасно и чай изо рта проливала. Киляев честно пытался ее хоть как-то воспитывать, но Тиррей в ответ на каждое осторожное замечание принималась крутить носом и заявляла, что «будет тогда спать». Это в лучшем случае. В худшем она начинала злиться, а злилась Тирь как дикий зверь — страшно. С зубами, ногтями и воплями такими, что однажды соседи вызвали милицию, решив, что безобидный с виду Киляев на самом деле маньяк и у себя на квартире кого-то насилует.

— Ка-а-а-аша! — гнусаво протянула Тирь, глядя в чашку. Она, когда пила, не поднимала чашку со стола, а наклонялась к ней, и глаза ее сошлись к самому носу.

— А ты Чирей, — жалко сказал Аркадий. — На заднице.

Ужасно это было, просто невыносимо. Она делала что хотела, она уходила из дома на недели, она отказывалась работать, Киляева вызывали забирать ее из обезьянника, грязную, исцарапанную, и даже задерганные службой менты его жалели. То ли бить ее надо, чтоб понимала? Но она же дикая совсем, безмозглая тварюшка, что с нее взять… жалко. И к тому же она, вообще говоря, еще сама Аркашу отлупит, потому как злей и отчаянней.

Хоть плачь.

— Из-за тебя концерт пришлось отменить, — сказал Киляев. — Поэтому денег мало.

Он хотел сказать это громко и строго, чтобы Тиррей пригнулась, засверкала настороженными глазами из-под сбившихся в колтуны волос, начала гладить себя по плечам красивыми пальцами: она всегда так делала, когда понимала за собой вину.

Строго — не получилось.

Но Тирь все равно пригнулась.

— У, — сказала она. — А еще когда?

— Концерт?

— Угу.

— Не знаю, — очень спокойно ответил Каша. — В «Дилайте» сказали, что больше не зовут. Групп много. Таких, у которых ничего не срывается.

— И чего?

— Не знаю. Может, будем еще куда-нибудь пробоваться. Только поначалу денег вряд ли дадут. А может, и просто не возьмут. Мы же две недели не занимались. И вообще с июля черт-те как работали. Правда, Тирь?

Теперь она пригнулась так, что прядь грязных волос с челки влезла в чай. И ничего не сказала, даже не гукнула.

— Может, мне все-таки другую работу искать? — серьезно и доверительно спросил у нее Киляев.

Тиррей вздохнула — робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.

— Аркашика, — протянула шепотом. — Ты ничего, я это. Я — ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.

— Ага, — устало ответил он. — Я понял… Ну что, может, позанимаемся?

— Ну, — сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.

Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь — иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло — то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и