Соперницы (fb2)


Настройки текста:



Нагаи Кафу СОПЕРНИЦЫ

1 АНТРАКТ

Фойе Императорского театра было настолько заполнено гулявшими в антракте людьми, что порой даже возникала толчея. Одну гейшу, которая только-только начала подниматься по главной лестнице, чуть не сбил с ног спускавшийся сверху господин. Эти двое обменялись взглядами и удивленно воскликнули:

— Ой, господин Ёсиока!

— Ба, это ты!

— Что нынче поделываете?

— Так ты все это время была гейшей?

— Только с конца прошлого года… Опять начала выходить к гостям…

— Вот как… Давненько мы не виделись.

— Я после того ровно семь лет не работала.

— Да? Неужели прошло уже семь лет…

Прозвенел звонок, возвестивший конец антракта.

На некоторое время фойе пришло в еще большее волнение, поскольку каждый из гулявших спешил раньше других занять свое место в зале. Гейша воспользовалась тем, что теперь она не привлекала людских взоров, и, немного приблизившись к мужчине, подняла глаза и заглянула ему в лицо:

— А вы ничуть не изменились.

— Да неужели! Зато ты — помолодела на удивление.

— Вы шутите, в мои-то годы!

— Говорю же! Совсем не меняешься…

Ёсиока с неподдельным удивлением рассматривал женщину. В уме он подсчитал годы, и получалось, что если ей было семнадцать или восемнадцать в пору её первого появления в гостиных в качестве гейши и если тому миновало семь лет, то теперь ей должно было быть около двадцати пяти. Однако она, казалось, ничуть не переменилась с тех пор, как перешла из учениц в разряд самостоятельных гейш. Среднего роста и комплекции, с ясным взглядом и прежними ямочками на пухлых щеках, да еще с этим неровным зубиком с правой стороны, который становился виден, когда она смеялась, — она все еще не утратила детского выражения.

— Позвольте как-нибудь навестить вас, чтобы побеседовать без спешки.

— А какое у тебя теперь имя? То же, что раньше?

— Нет, теперь я зовусь Комаё.

— Вот оно что! Приглашу тебя, и очень скоро.

— Окажите честь!

Со сцены уже доносился стук деревянных трещоток. Комаё мелкими шажками засеменила направо по коридору к своему месту. Ёсиока точно так же поспешил налево, в противоположную сторону, однако неожиданно он остановился, как будто бы что-то вспомнив, и обернулся. В фойе слонялись без дела молоденькие театральные служительницы и киоскерши, но Комаё нигде не было видно. Ёсиока присел на первую попавшуюся скамью, закурил сигарету и невольно погрузился в воспоминания семилетней и восьмилетней давности.

После того как в двадцать шесть лет он закончил университет и еще два года проучился за границей, он вот уже семь лет усердно трудился на благо компании на своем нынешнем месте и сам чувствовал: сделано все, что было в его силах. Занимаясь акциями, он сколотил и свой собственный капитал, у него появилось определенное положение в обществе. К тому же, если вспомнить, то и повеселился он за эти годы неплохо, да и выпил столько, что лишь по счастью не испортил здоровья. Все это время он действительно был тем деловым человеком, каким с апломбом себя подавал, и за прошедшие годы ни разу не имел повода или свободной минуты, чтобы оглянуться назад. Однако сегодня вечером, случайно встретив эту женщину — первую гейшу, с которой он познакомился в студенческие годы, — Ёсиока, сам не зная почему, вдруг обратился мыслями к далекому прошлому.

Ему, наивному юнцу, гейши казались в то время восхитительными существами. Если гейша с ним заговаривала, он трепетал от неподдельного восторга. Теперь он не мог бы испытать того по-детски чистого чувства, даже если бы и захотел. Смутно улавливая доносившиеся со сцены звуки сямисэна, который сопровождал действие, он невольно вспомнил тот день, когда впервые явился в Симбаси развлекаться с гейшами, и это воспоминание так его умилило, что губы тронула улыбка. Ведь теперь, привычно предаваясь наслаждениям, он был меркантильно расчетлив в каждой мелочи — до такой степени, что открыть это посторонним было бы стыдно, да и сам он ощущал от этого странную неловкость. Умело манипулировать людьми даже в этой сфере жизни! Как отвратительно это мелочное торгашество, которого он и сам прежде за собой не замечал! Он как будто бы впервые увидел свое истинное лицо.

Да, все было именно так. Хотя еще не минуло и десяти лет со времени его поступления на службу в компанию, он уже занимал ответственный пост коммерческого директора. Но именно потому, что генеральный директор и высшее руководство признавали его редкие дарования, среди коллег и подчиненных он не был особенно популярен.

Вот уже три года он содержал гейшу по имени Рикидзи, у которой было в Симбаси свое заведение под названием «Минатоя». Однако он не был обычным доверчивым патроном, которого гейша водит за нос. Ёсиока отлично знал, что Рикидзи некрасива, — собственные глаза его не обманывали. Красотой эта женщина не обладала, зато ремеслом гейши владела безупречно. Где бы Рикидзи ни демонстрировала свое искусство, её везде неизменно величали «старшей сестрицей» и высоко ценили её таланты. Ёсиоке же, ради того чтобы ладить с людьми и успешно вести дела, по разным соображениям было удобно иметь «своих» гейш для банкетов и прочих мероприятий, а во избежание лишних трат он сделал вид, что влюблен в Рикидзи, чем и завоевал её.

Была еще одна женщина, которую Ёсиока содержал в качестве любовницы. Она жила в квартале Хаматё и была хозяйкой великолепно отделанного чайного дома «Мурасаки». Прежде она служила подавальщицей в одном из ресторанчиков квартала Дайти, и Ёсиока в пьяном угаре дал волю рукам, не став исключением из множества мужчин, которые, пресытившись гейшами, взваливают на себя гораздо более неприятный груз обязательств. Когда он проснулся и увидел служанку из чайного дома, то горько раскаялся, а женщина извлекла для себя пользу из его опасений, что об интрижке со служанкой узнают в мире гейш, с которыми он постоянно встречался на банкетах. Взяв с неёобещание сохранить все в тайне, чтобы дурно пахнущие слухи не просочились и впредь, он дал ей денег, чтобы она могла начать свое собственное дело как хозяйка дома свиданий. На счастье, дела в «Мурасаки» пошли хорошо, и каждый вечер гостей было столько, что не хватало комнат. Увидев это, Ёсиока посчитал неразумным оставаться в стороне от того, во что вложил немалую сумму. Он заглянул в заведение раз-другой, чтобы выпить, и возобновил тайную связь с хозяйкой. Это была высокая пышная белотелая особа, которой в этом году исполнилось тридцать лет. По сравнению с обычными, не принадлежащими к миру развлечений женщинами в ней был, конечно, и некоторый лоск, но важнее другое — в ней была та ни с чем не сравнимая грубая чувственность, какой не встретишь в гейшах. Свойственная служанке из веселого квартала смелость в речах и манерах всякий раз, когда Ёсиока напивался пьян, возбуждала в нем отнюдь не душевное, а исключительно плотское влечение. Вот потому-то он сначала горько раскаялся в том, что завязал отношения с этой женщиной, но потом сошелся с ней снова. После того как подернувшиеся золой уголья запылали с новой силой, связь эта стала больше напоминать тяжкие нерасторжимые оковы.

По сравнению с нынешними его любовными отношениями, в обоих случаях запутанными, простое безыскусное чувство, которое неожиданно возникло между ним и Комаё, когда ей было восемнадцать, а ему двадцать пять, вспоминалось Ёсиоке с тем возвышенным сердечным волнением, какое бывает от хорошей пьесы или романа. Он ощущал не только красоту и искренность тех отношений, но и их неправдоподобную исключительность.

— Так вот вы где! А я и там, и тут вас разыскивал…

Ёсиоку окликнул маленький толстый человечек в европейском костюме. Похоже, что он выпил изрядное количество виски в буфете на втором этаже театра — его круглое, как у бога Эбису, лицо было абсолютно красным, а на кончике носа выступили капельки пота.

— Уже звонили!

— Откуда?

— Оттуда же, что и всегда. — Удостоверившись, что поблизости никого нет, маленький толстый человек присел к Ёсиоке. — Похоже, что в последнее время вы совсем не показываетесь в «Минатоя»?

— К телефону позвали тебя?

— Да! Я было возгордился… Кто бы это, думаю… Но оказалось все то же, что всегда. Мне даже немного жаль себя стало! — Толстяк засмеялся.

— Послушай, а ведь Рикидзи, видимо, знает, что сегодня вечером мы здесь…

— Наверняка ей дал знать об этом кто-то из знакомых гейш, пришедших сегодня на спектакль. Она просила, чтобы на обратном пути вы непременно заглянули, хотя бы ненадолго.

— Эда, приятель, со мной сегодня произошел занятный случай. — Ёсиока протянул Эде сигару с золотым ободком и оглянулся вокруг. — Пойдем-ка в ресторан!

— Опять что-то в квартале Хаматё?

— Нет, это уже в прошлом. Нынче у меня роман!

— Да ну? Что такое?

— Говорю же, история из тех, про какие пишут в книгах.

— Вот как! Это становится интересно! — Эда, согласно кивая, спешил вслед за Ёсиокой по коридору в большой ресторан на подземном этаже.

— Ты будешь виски, как всегда?

— Нет, пиво. Нынче вечером меня уже немного шатает. Я предпочту пиво. Валиться с ног пока не время! Ха-ха-ха!

От смеха все тело Эды сотрясалось, а лицо собралось в морщинки, платком он утирал пот со лба. По его виду и манере говорить было понятно, что он состоит при Ёсиоке в роли шута. Волнистые тонкие волосы у него на голове уже заметно поредели, но он не казался много старше Ёсиоки. В компании, которой Ёсиока так уверенно управлял, он служил одним из биржевых маклеров, и, будь то банкет или прием на свежем воздухе, он всегда отвечал за встречу гостей, поэтому в мире «ив и цветов», где обитают гейши, известен был не меньше «господина коммерческого директора» Ёсиоки. Эда из компании N. славился как весельчак и любитель сакэ. Само собою повелось, что не только гейши, но даже и служанки держались с ним фамильярно, а порой отпускали обидные шуточки, впрочем, Эда никогда на них не сердился. Когда женщины дурачили его или высмеивали, он нарочно подлаживался под их тон и допускал такое обращение, словно ни в грош себя не ставил. Однако же поговаривали, что дома у него трое детей и старшая дочь уже почти на выданье.

Держа в одной руке принесенную официантом бутылку пива, Эда, словно желая поскорее услышать, что за новая история приключилась с Ёсиокой, с нажимом произнес:

— Ну, неужели вы меня снова обскакали, завязав новый роман? Ха-ха-ха!

— Признаться, я на это как раз и надеюсь.

— Ого! Грехов становится все больше!

— Эда, дружище, шутки в сторону. У меня такое чувство, будто сегодня вечером я впервые потерял голову из-за женщины.

После этих слов Ёсиока оглянулся, нет ли поблизости людей, — в просторном ресторанном зале лишь несколько официантов разговаривали в углу о чем-то своем. Ни единого посетителя не было видно, и в сиянии электрических люстр, которое отражали белоснежные скатерти, стоявшие на столах букеты заморских цветов казались еще более яркими и пестрыми.

— Дорогой мой Эда, это разговор серьезный, правда.

— Ха, не сомневаюсь! Я замер в ожидании…

— Нет уж, оставь. Вечно твои шуточки… с тобой трудно говорить всерьез! По правде говоря, дело вот какое… Только что я случайно столкнулся на лестнице…

— Гм…

— Это женщина, которую я знал, когда еще учился…

— Так она из хорошей семьи! Вы хотите сказать, что теперь она чья-то жена, и…

— Ты слишком спешишь. Она не обычная женщина. Это гейша.

— Ах, гейша? Вас послушать, так раненько же вы начали практиковаться…

— Ну, в моей жизни это была самая первая гейша, тогда я еще только вступал на путь удовольствий. Ее имя тогда было Комадзо. Да, около года, наверное, мы с ней весело проводили время… А пока все это продолжалось, я закончил университет, потом сразу уехал за границу. Будь уверен, мы расстались подобающим образом, все между собой уладив…

— Так-так. — Эда без малейшего стеснения попыхивал сигарой, полученной от Ёсиоки.

— Видишь ли, она говорит, что после семилетнего перерыва снова стала гейшей в Симбаси. И теперь её имя Комаё.

— Комаё… Откуда она?

— Мне она сказала только имя, поэтому я ничего не знаю: стала ли она владелицей собственного заведения или же она на контракте…

— Если разузнать потихоньку на стороне, все это быстро выяснится.

— Во всяком случае, должна быть какая-то причина тому, что спустя семь лет она снова стала гейшей. И кто до сих пор оказывал ей покровительство? Откровенно говоря, это я тоже хотел бы выяснить.

— Похоже, требуется детальное расследование.

— Ничего не поделаешь. В таких делах с самого начала важна ясность. Ведь сколько мы уже знаем историй, когда человек по неведению сближается с женщиной своего друга и в результате навлекает на себя его ненависть.

— Ну, если ваш роман развивается столь стремительно, мне тоже не след сидеть сложа руки. По крайней мере, позвольте хоть одним глазком взглянуть на неё. Где она сидит? В ложе?

— Я только что встретил её в фойе — не знаю, где она сидит.

— На обратном пути вы ведь, верно, зайдете куда-нибудь? Я буду вас сопровождать, и тогда уж дайте мне не спеша за ней понаблюдать и вынести свое суждение.

— Да уж, прошу тебя, сделай милость.

— Стало быть, ваша Рикидзи в конце концов оказалась вместе с покинутыми Гио и Гинё?[1] Бедная! Ха-ха-ха!

— О чем ты говоришь?! Вот уж это меня не тревожит. Как тебе хорошо известно, я немало для неё сделал. Даже если я и порву с ней, у неё теперь есть свои покровители в чайных домах, на неё работают четыре или пять гейш… Она ни в чем не будет знать нужды.

Из коридора явились какие-то люди, которые громко и без стеснения говорили о своем. Ёсиока, заметив их, оборвал разговор на полуслове. А на сцене, должно быть, шла битва — слышны были отголоски частой дроби колотушек по деревянной доске.

— Официант, принесите счет. — Ёсиока поднялся со стула.

2 ПРЕДМЕТ РОСКОШИ

— Добрый вечер, пожалуйте, просим… — Хозяйка чайного дома «Хамадзаки» на коленях, припав ладонями к полу, приветствовала гостей у входа в гостиную. — Откуда сегодня пожаловали к нам?

— Меня зазвали в Императорский театр. Ради господина Фудзиты смотрел спектакль с актрисами,[2] — отвечал Ёсиока, стягивавший с себя хакама.[3] — Актрисы дорого обходятся своим покровителям. Ведь нужно обеспечить им публику, верно?

— Да уж, с гейшами нет таких хлопот. — Хозяйка переместилась поближе к низкому столику палисандрового дерева. — Эда-сан, вам ведь очень жарко, наверное? Может быть, изволите переодеться?

— Как ни жарко, а сегодня буду терпеть. Не по нраву мне эти халаты, как их, юката,[4] что ли… Наденешь — и чувствуешь себя героем пьесы «Исэ-ондо»,[5] одним из тех, кого зарезали…

— В отношении внешности и манер вы весьма щепетильны, не так ли?

— Хозяюшка, по правде говоря, хочу я вас кое о чем попросить…

— Извольте, о чем идет речь?

— Вот и славно. С вашего позволения, сегодня я выступаю в роли хозяина. Только вот гейш я попрошу позвать не тех, что всегда, это можно?

— Слушаюсь. И кому же позвонить?

— Дело вот в чем… Мы не будем нынче приглашать Рикидзи.

— Ой! Отчего же? Да вы… — Хозяйка изумленно уставилась на Ёсиоку, но он только усмехался и попыхивал сигарой.

Служанка принесла сакэ и закуски. Эда быстренько осушил стопочку и предложил выпить хозяйке:

— Очень вас прошу поскорее позвать гейшу по имени Комаё. Да, именно так, Комаё.

— Госпожа Комаё? — Хозяйка вопросительно взглянула на служанку.

— Она из новеньких. Красивая.

— А-а, кажется, она из дома госпожи Дзю… Да? — По лицу служанки ясно было, что догадка озарила её только что.

— Вот как, из дома госпожи Дзюкити… — Хозяйка опустила рюмку с таким видом, будто и она наконец вникла в суть дела. — У нас ведь она до сих пор не бывала?

— Нет, приходила. Вот и позавчера вечером заглянула ненадолго, чтобы поприветствовать наших гостей, не припоминаете? Да-да, она зашла на банкет господина Тиёмацу…

— А-а, верно… Круглолицая, миниатюрная такая. С годами начинаешь всех путать!..

— Ну что ж, кого еще позовем? Дзюкити вот давно не приглашали. — Эда обернулся к Ёсиоке. — Лучше, наверное, позвать гейш из одного дома?

— Попросим так и сделать, — отозвался тот.

— Слушаюсь. — Служанка составила на поднос чашки и чайник и поднялась с места.

Хозяйка протянула господину Эду осушенную стопку.

— И все-таки я не могу понять, что происходит.

— Ха-ха-ха! Разумеется, это трудно понять. Потому что вся история заварилась только нынче вечером. Откровенно говоря, я и сам в недоумении. Ха-ха-ха. С нетерпением жду, что она ответит. Уж не знаю — придет? Не придет?

— Да что это вы? И я-то с вами совсем голову потеряла, словно лисы заморочили!

— Ничего-ничего, не волнуйтесь, подождите немного, и вы увидите — дальше станет еще интереснее.

— Госпожа Комаё в театре. Скоро пожалует сюда, — сообщила служанка, вернувшись в гостиную.

— Ха-ха-ха, — невольно разразился смехом Эда.

— Ах! Так ведь и напугать недолго!

— Ладно уж, ладно. Но что же остальные гейши?

— Сказали, что для Дзюкити и остальных тотчас заглянуть затруднительно. Как прикажете поступить?

— Ну, тогда… — Эда посмотрел в сторону Ёсиоки. — Может быть, попросим их прийти когда смогут?

На этот раз хозяйка сама отправилась договариваться по телефону, оставив с гостями служанку.

— Кажется, все складывается как нельзя лучше. Если Комаё будет одна, то и разговор пойдет гладко.

— О-Тё, выпей рюмочку. — Ёсиока налил служанке сакэ. — Не знаешь ли ты… У Комаё сейчас есть кто-нибудь?

— Она очень хорошая гейша, — служанка умело уклонялась от ответа, — говорят, что прежде она уже работала в здешних местах.

— Ха-ха-ха! — Эда снова громко расхохотался.

— Да что же вас сегодня так насмешило, Эда-сан?

— То-то и есть, что все это очень забавно, от смеха не удержаться. Ты разве не знаешь?… Ведь Комаё была моей гейшей! Да, семь лет назад. Когда она в прежнюю пору работала в здешних местах, о нас много судачили!

— Да неужели? Хи-хи-хи…

— Кто-то, кажется, смеется? И напрасно, это даже неучтиво.

— Совершеннейшая правда. Я готов подтвердить. Некоторое время у них с господином Эдой были самые горячие отношения, потом по каким-то причинам они расстались. А сегодня вечером впервые встретятся опять спустя семь лет, — вмешался в разговор Ёсиока.

— О-о, вот оно как… Коль скоро все это правда, встреча будет не из легких.

— Что значит «коль скоро это правда…»? Недоверчивая ты какая-то, О-Тё… В те годы лысины у меня не было. Я был более поджарым, стройным был… Хотел бы я, чтобы ты на меня посмотрела тогда!

Как раз в это время в коридоре наконец послышался звук шагов:

— Мне сюда?

Эда встрепенулся и нарочито выпрямил спину.

В дверях показалась Комаё. Волосы её были уложены в прическу цубуси, к ажурному серебряному гребешку были заколки из зеленого нефрита. Выходное однослойное кимоно хитое — из тафты. Словно бы опасаясь, что кокетливый наряд в модном вкусе подчеркнет её годы, она нарочно выпустила наружу богато вышитый воротничок нижнего кимоно и надела пояс, изготовленный из старинного полотна с набивкой кага юдзэн. Пояс был на подкладке черного атласа и подвязан лентой из жатого шелка тиримэн бледно-голубого цвета, а в качестве застежки — крупная жемчужина и шнур цвета густого китайского селадона.

— Давеча… — начала было она в качестве приветствия, но, заметив присутствие Эды, нового для неё лица, слегка переменила тон: — Добрый вечер.

— Вы все это время были в театре? — Эда мгновенно наполнил для неё рюмку.

— Да. А вы тоже были там?

— По правде говоря, мы еще в театре хотели пригласить вас, но не знали, где вы сидите, — произнося это, Эда как ни в чем не бывало разглядывал Комаё, принимая во внимание абсолютно все, от деталей туалета до манеры держаться с гостями. Самому ему не было в этом никакой корысти, но поскольку господин Эда любил невинное и шумное веселье в местах, подобных нынешнему, то этим вечером он решил ради Ёсиоки побыть сторонним наблюдателем и вынести суждение о достоинствах гейши по имени Комаё. Ему было известно, что среди тех, кого называют общим именем «гейши из Симбаси», существуют ранги от самого верхнего и до самого нижнего и слишком дешевая гейша, будь она даже подругой юных дней, может нанести урон репутации господина Ёсиоки. Понимая, что Ёсиока, каким он был в студенческие годы, совсем не тот человек, которого под этим именем знают сегодня в деловых кругах, Эда искренне вошел в роль заботливой старой тетушки и, чтобы сыграть её достойно, напиваться счел недопустимым, по крайней мере в этот вечер.

Для самого Ёсиоки ситуация была еще более щекотливой. Состоит ли Комаё в своем нынешнем заведении на контракте, или она независима и лишь числится там для виду? А может быть, она имеет покровителя и работает для собственного удовольствия? Он считал, что обо всем этом не следует спрашивать напрямик, и решился делать предположения, исходя из собственных наблюдений человека, каждодневно имеющего дело с гейшами: сопоставлять мельчайшие детали в её поведении с гостями, манере одеваться и прочих подобных вещах.

Комаё вежливо ополоснула осушенную рюмку и вернула ее Эде, затем принялась разливать сакэ, а сама в это время, исходя из профессионального опыта, попыталась определить, насколько это было возможно, характер отношений между пригласившим ее сегодня господином Эдой и Ёсиокой. Она решила вести себя еще более осмотрительно, чем всегда, и завязала ни к чему не обязывающую светскую беседу.

— Кажется, погода становится слишком жаркой даже для того, чтобы бывать в театре.

— Комаё, — неожиданно обратился к ней Ёсиока очень проникновенным тоном, — сколько тебе лет?

— Мне… Не хотелось бы о моем возрасте… А вам сколько уже, Ёсиока-сан?

— Мне почти сорок.

— Не может быть! — Комаё по-детски наклонила голову набок и стала считать, загибая пальцы и рассуждая вслух: — Мне тогда было семнадцать… да. И после этого прошло…

— Ай-яй! При людях! — заметил ей господин Эда.

— Ах, простите пожалуйста…

— «Тогда», «после этого» — о чем это вы, собственно, о каком таком времени идет речь?

Комаё рассмеялась, демонстрируя свой обворожительный зубик.

— Ёсиока-сан, а ведь вы наверняка еще не перевалили середину жизненного пути!

— Сегодня вечером давай поговорим о личных делах лишь одного из нас.

— О ваших?

— Да нет, о твоих. Сколько еще времени ты выходила к гостям после того, как я уехал за границу?

— Сколько… — Комаё раздумывала, подняв взгляд к потолку и поигрывая веером. — Еще года два люди были снисходительны к моим скромным талантам.

— Вот как, значит, как раз до моего возвращения в Японию.

В душе Ёсиока очень желал спросить, кто же именно купил ей тогда свободу, однако выговорить это он не решился и с невозмутимым видом заметил:

— Верно, лучше быть гейшей, чем просто женщиной?

— Я снова начала выходить в свет не потому, что хотела этого, просто не оставалось ничего другого, кроме как опять взяться за свое ремесло.

— А до того ты была чьей-то женой или у тебя был покровитель?

Комаё медленно осушила рюмку, поставила её и продолжала молча сидеть без движения, затем она, как будто бы решилась:

— Что толку скрывать… — она придвинулась к мужчине немного ближе, — некоторое время я была законной супругой одного человека. Вы как раз отбыли за границу, и, по правде говоря, я тогда немного приуныла. Это правда, — усмехнулась она, — я ничуть не кривлю душой. Ну, вот… И как раз в это время появился один молодой человек, сын толстосума из провинции, он приехал в Токио учиться. Этот человек пообещал заботиться обо мне — с его-то помощью я и ушла из гейш.

— Вот оно что…

— Тогда я еще была у него на содержании. Но со временем он стал уговаривать меня, чтобы я непременно поехала с ним в его родную провинцию. Он обещал, если поеду, по-настоящему взять меня в жены. Мне этого совсем не хотелось, но ведь навечно молодой не останешься, а если есть возможность выйти замуж… Так вот я рассуждала, что было, надо признать, весьма наивно.

— И куда же вы поехали, что это была за провинция?

— О, оттуда все края кажутся дальними. Это те места, где промышляют лосося.

— Ниигата?

— Нет. Не угадали. Ближе к Хоккайдо. Та провинция называется Акита, там холодно-прехолодно. Вот уж отвратительное место, никогда его не забуду. Я вытерпела там три года.

— А потом стало наконец невмоготу?

— По-вашему, может, и так выходит. Но на самом деле умер мой муж. А когда это случилось… ведь я, по сути дела, была всего лишь гейша. Его родители пребывали в добром здравии, к тому же у него было двое младших братьев. Ни так ни сяк одна я там оставаться не могла…

— Ну да. Понятно. Выпей, переведи дух.

— Благодарю, — Комаё приняла из рук Эды наполненную рюмку. — Теперь вы знаете мои обстоятельства, прошу вашего снисхождения.

— А что остальные гейши? Или они уже не придут?

— Еще нет одиннадцати. — Эда достал часы и взглянул на них, а потом проводил глазами фигуру удаляющейся Комаё, которая как раз поднялась, потому что её позвали к телефону. Понизив голос, он сказал: — Очень хороша! Роскошь, редкость!

— Ха-ха-ха…

— Даже лучше, если бы никто не пришел. Однако же и мне пора исчезнуть.

— Ну, так далеко дело не зашло. Я ни в коем случае не намерен ограничиться лишь одним сегодняшним вечером.

— И все-таки раз уж я взялся помочь… Возможно, она чувствует то же, что и вы. Смущать людей грех.

Эда разом осушил две стоявшие на столе рюмки и без стеснения достал из портсигара Ёсиоки сигару. Чиркая на ходу спичкой, он поднялся с места.

3 ОГОНЕК-ТРАВА

Ответив на телефонный звонок хакоя, своей распорядительницы, Комаё собиралась уже вернуться к гостям, но её окликнула из конторки хозяйка заведения:

— Э, Кома-тян, можно тебя на секунду?

Хотя Комаё ответила сладчайшим голоском, она постаралась взять инициативу в свои руки:

— Хозяюшка, так на этом мне можно откланяться?

— Ну, сначала лучше спросить гостей… Хозяйке заведения тоже опыта было не занимать, попыхивая трубочкой, она не допускающим сомнений тоном заявила:

— Не на всю ночь, он никогда не остается ночевать.

Комаё оказалась в ловушке — надо было что-то ответить. Разумеется, поскольку речь шла о Ёсиоке, которого она знала издавна, у нее не было причин отказываться. Коль скоро это был господин Ёсиока, Комаё совершенно не испытывала неловкости. Беспокоило её только то, что, согласившись на близкие отношения с мужчиной в первый же вечер после долгой разлуки с ним, она слишком низко падет в глазах людей из чайного дома. Комаё чувствовала себя так, будто бы она все еще молоденькая девчонка и по-прежнему целиком зависит от других.

По правде говоря, до этого момента Комаё не задумывалась о том, какого рода намерения были у Ёсиоки. Но если уж, случайно встретившись с ней в театре после стольких лет, господин Ёсиока отнесся к ней с теплотой и так любезно пригласил в чайный дом, то разве не мог бы он — ведь он знал Комаё не первый день — не посвящать в свои планы хозяйку, а прямо ей, с глазу на глаз, подать какой-то знак, как-то намекнуть? «Насколько мне было бы проще сохранить лицо!» — думала Комаё, и понемногу её охватывала досада.

— Ну что же, хозяюшка, когда время истечет, позвольте мне откланяться, — сухо произнесла она и поднялась обратно в гостиную на втором этаже.

Яркий электрический светильник озарял лишь грязные тарелки и рюмки на низком столике палисандрового дерева — ни Ёсиоки, ни Эды нигде не было видно. Они, должно быть, вышли в туалетную комнату, решила Комаё. Сама не зная почему, она вдруг остро ощутила свое одиночество, и это чувство удивило и напугало её, почти что привело в отчаяние. Она уселась под светильником, и весь её вид говорил: «Оставить бы все это!» Потом наконец руки Комаё по привычке нащупали за поясом оби маленькое зеркальце, она пригладила волосы на висках и, протирая лицо напудренной салфеткой, в прострации устремила взгляд на зеркальную поверхность, невольно отдавшись привычным мыслям, которые изо дня в день отзывались болью в сердце.

То не были терзания страстной любви. Хотя, вероятно, более глубокие размышления показали бы, что и любовь тоже явилась причиной её мук, сама Комаё твердо верила, что её страдания не столь легкомысленного сорта. То, что повергало Комаё в тяжкие думы, касалось её собственного будущего. В этом году ей исполнилось двадцать шесть, и раз так, то дальше с каждым годом её возраст будет все более явным. Если о будущем не позаботиться теперь… Эти мысли несли с собой тревогу и безотчетный страх. В четырнадцать лет она поступила учиться на гейшу, в шестнадцать её объявили «разливающей сакэ», то есть «новенькой», а в канун двадцатилетия её выкупили. Когда ей было двадцать два года, патрон увез её в далекую провинцию Акита, а через три года он умер, и Комаё осталась одна. До этого дня она жила, не зная ничего о мире, о людских сердцах, не понимая глубоко даже самое себя. Если бы она захотела, то могла бы, наверное, и дальше жить в Акита, в семье своего мужа, даже после его смерти. Но для этого ей пришлось бы смириться с отказом от своей собственной жизни, причем вдвое более решительным, чем если бы она стала монахиней. Даже если она и смогла бы провести остаток дней в семье провинциальных богачей, совсем одна среди людей во всем ей чуждых, не такое это было место, чтобы городская женщина когда-нибудь наконец свыклась с ним. Когда к Комаё стали приходить мысли о том, что лучше уж смерть, чем такая жизнь, она больше не раздумывала и сбежала в Токио.

Как только она вышла из поезда на вокзале Уэно, тут же оказалась перед проблемой — где бы преклонить голову? С родными связь была оборвана много лет назад, и, кроме дома в Симбаси, в котором она поселилась, когда поступила ученицей к гейшам, в целом Токио не было для неё приюта на случай крайней нужды. Впервые со дня своего появления на свет Комаё всей душой ощутила печаль и тоску женского одиночества, и глубоко-глубоко в её душе утвердилось чувство, что отныне её путь всегда будет одинок — и в жизни, и в смерти. Если теперь она явится в дом, где когда-то жила в качестве воспитанницы и ученицы, то, разумеется, получит там и кров, и поддержку на будущее. Но из-за упрямой женской гордости Комаё досадно было показаться в своем отчаянном положении там, откуда она семь лет назад ушла с таким блеском. Она бы скорее умерла, чем пошла в тот дом… — необъяснима женская логика!

Только лишь Комаё села в направляющийся к району Симбаси трамвай и погрузилась в свои думы, как рядом чей-то женский голос окликнул её прежним именем, Комадзо. Удивленно обернувшись, она увидела служанку О-Таки из чайного дома, в котором когда-то её патрон из Акита имел обыкновение назначать ей встречи. По рассказам О-Таки, для неё годы терпения и труда обернулись не только дурным, но и хорошим, и на исходе прошлого года она открыла собственное новое заведение на юге квартала Симбаси. Счастье, что она зазвала к себе Комаё, и та смогла некоторое время спокойно пожить в доме О-Таки, а потом устроилась в теперешнее свое заведение. Нынешний её дом назывался «Китайский мискант» и принадлежал уже немолодой гейше Дзюкити, а Комаё выходила оттуда на встречи и банкеты с условием отчисления половины заработка.

Неожиданно где-то совсем рядом раздался голосок юной гейши:

— Ах нет! Ну что вы… Отпустите же…

Одновременно грохнул хриплый мужской хохот — гостей, видимо, было несколько.

Удивленная Комаё выглянула посмотреть, что происходит.

— Вы опять за свое! Дзёхэй! Нет, ну, в самом деле… — Гости снова засмеялись, а за ними развязно захихикала и сама женщина. Голоса доносились со второго этажа соседнего чайного дома, он стоял буквально окно в окно с тем, где находилась сейчас Комаё, лишь крошечный садик в три цубо[6] разделял здания.

«До чего же надоело быть гейшей!» — вдруг подумала Комаё. Ведь избрав эту долю, ты уже ничего не можешь изменить, что бы с тобой ни происходило… Взять даже её случай: она побыла некоторое время хозяйкой дома, её почитала многочисленная прислуга — и вот теперь… Ей захотелось расплакаться.

Как раз в эту минуту из коридора впопыхах вбежала служанка:

— Ах, вот вы где, госпожа Комаё, — она принялась убирать посуду со стола, — он ждет вас в дальней гостиной, во флигеле.

— Хорошо.

Комаё вдруг ощутила в груди какой-то ком, к лицу прилила краска. И все же, молча поднявшись с места, она подхватила подол кимоно и, пока спускалась со второго этажа, настроилась на совершенно иной лад. От недавнего уныния не осталось и следа — с её ремеслом хандрить не позволительно. Погрузившись мыслями в привычные заботы гейши о том, что надо бы поскорее найти гостя, отношения с которым дадут добрые всходы, она шла по извилистой галерее, пока в самом конце коридора не уперлась в дверь из древесины криптомерии. За дверью была кухня с дощатым полом, а дальше еще комнатка, площадью не больше трех цубо. Ее в свою очередь отделяла от внутренних покоев раздвижная перегородка, которая сейчас была полностью распахнута, однако увидеть убранство спальни мешала установленная уже у изголовья двустворчатая ширма. Видно было только, что из дыры, безжалостно проверченной в отделанном тростниковой соломкой потолке, свисает электрический светильник, а из-за ширмы поднимается сигарный дым.

Комаё чувствовала себя так, будто бы она внезапно опять вернулась в ту пору семилетней давности, когда она целиком зависела от своих хозяев. Уже прошло полгода после того, как Комаё снова объявила себя гейшей, однако все это время, зная себе цену, она вежливо уклонялась от предложений, которые ей делали в том или ином чайном доме, и надеялась поймать какую-нибудь птицу высокого полета. Поэтому на самом-то деле до сегодняшнего вечера ей ни разу еще не доводилось прислуживать гостю за ширмами.

По правде говоря, Комаё собиралась укрыться за ширмой во внутренних покоях, а потом подать голос или как-то иначе привлечь внимание Ёсиоки. Но раз уж он оказался там раньше, то теперь было бы неловко просто молча войти в комнату. Раздумывая о том, как же ей поступить, она застыла на месте, но тут он, к счастью, услышал, что в помещении кто-то есть:

— Это ты, О-Тё?

Воспользовавшись тем, что он окликнул по имени служанку, Комаё отодвинула ширму и присела рядом:

— Чего-нибудь изволите?

Ёсиока был уже в банном халате и с сигарой во рту сидел на постели, скрестив ноги. Он повернулся к ней и усмехнулся:

— Ах это ты…

Комаё почувствовала, что лицо снова вспыхнуло и что в груди не хватает воздуха, однако она продолжала молча сидеть возле изголовья, опустив глаза.

— Ну, как ты? Времени-то сколько прошло… — Ёсиока осторожно положил руку ей на плечо.

Чтобы сгладить неловкость положения, Комаё пыталась нащупать в рукаве матерчатый портсигар и бормотала:

— Странно как, да? Когда все уже осталось так далеко позади… Вдруг, неожиданно, каким-то чудом…

Ёсиока из-за плеча женщины пристально разглядывал её профиль, в голосе его появились теплые нотки:

— Комаё, ты сегодня не торопишься? Сможешь побыть подольше?

Комаё, не давая определенного ответа, с улыбкой посматривала на Ёсиоку снизу вверх — она как раз в это время пыталась зубами развязать шнурок мешочка, который служил ей портсигаром.

— А ваши домашние разве не будут волноваться?

Ёсиока взял Комаё за руку.

— Дома не обращают на это внимания. Да и я теперь не могу пускаться в такие загулы, как во времена студенчества. Вот когда было настоящее веселье!..

— Это правда. Где только вы не бывали тогда, как только не развлекались! А что, если бы вы теперь, как в былое время, пропали на несколько дней? — Комаё наконец-то закурила папиросу и взглянула в лицо Ёсиоке. — Тогда уж ваша супруга рассердилась бы наверняка!

— Ах, ты о жене! Она уже устала возмущаться моим развратным поведением и больше об этом и речи не заводит.

— Ну, может быть, кто-то из гейш рассердился бы… — Комаё, видимо, уже преодолела смущение и, полулежа на боку, облокотилась на край постели. — Если кто-то из них заикнется об этом — что ж, я найду, что сказать в ответ! Вы не против?

— Ты о чем?

— Ведь со мной у вас старая дружба, не то что с другими гейшами. Правда же?

— Да уж, мы с тобой больше десяти лет знакомы… — Ёсиока рассмеялся.

— Что-то у меня сегодня голова разболелась… Душно было в театре, разморило, наверное… — С этими словами Комаё вытащила из-за широкого пояса оби кончик шнура, которым крепится бант на спине, и принялась его развязывать. — Больно-то как! — охнула она вдруг.

— Что с тобой?

— Никак не развязать. Потому что я слишком туго затягиваю. Ой-ой-ой, больно! Вон и пальцы покраснели. — Она показала мужчине руки. — Я люблю, чтобы пояс плотно сидел. Если не затяну так, что дышать нельзя, — чувствую себя не в своей тарелке.

Прижав подбородок к груди, Комаё сосредоточенно пыталась развязать узел на шнуре, но он, по-видимому, никак не поддавался.

— Ну, что там? Покажи-ка… — Ёсиока на коленях подполз к ней.

— Твердый такой, тугой… — Комаё предоставила мужчине развязывать шнур, а сама один за другим стала вынимать из-за пояса различные предметы: пакетик туалетных салфеток, записную книжку, зеркальце, футляр с зубочистками…

— И правда, какой жесткий шнур! Тебя можно только пожалеть…

Комаё глубоко вдохнула, расправила плечи и проворно встала на ноги. Шнурок с застежкой, которым закрепляют пояс оби, со стуком упал к её ногам. Не обращая на него внимания, Комаё отвернулась к стене и стала разматывать пояс.

Ёсиока не спускал глаз с Комаё, с того, как туго перехватывавший её тело от самой груди длинный пояс из шелка хабутаэ виток за витком разматывался и кольцами ложился к ногам, на стелющийся по полу подол кимоно. Комаё, которой семь лет назад было не больше двадцати, но которая и тогда казалась развитой не по летам и привычной к тому, что ей докучали сводни, за эти годы пережила многое. Теперь ей около двадцати шести — вершина женственности, и можно думать, что тело её стало вдвое прекраснее, чем прежде… Стоило искушенному женолюбу Ёсиоке представить себе, какой же она стала теперь в сравнении с той, прежней Комаё, как его охватило жгучее любопытство, и сердце застучало громче, чем при первой их встрече наедине. Казалось, он никогда не дождется, что этот нескончаемый пояс будет размотан.

Освободившись наконец от пояса, Комаё повернулась кругом, встала лицом к Ёсиоке, и её одежды сами соскользнули с изящных плеч под тяжестью подола. В лучах электрической лампы сверкнуло белизной нижнее кимоно, по-летнему из шелка тиримэн, с набивным узором «огонек-трава в потоке воды», сделанным краской индиго. Аккуратно прокрашенные ярко-зеленые листочки с бледно-голубыми капельками росы на них в здешних местах служили торговой маркой магазина «Эриэн», и в обычном случае Ёсиока не преминул бы отпустить галантное замечание о качестве и смертельной дороговизне этого исподнего одеяния. Однако теперь ему было не до того, и, если бы руки его могли до неё дотянуться, он страстно и безрассудно желал бы лишь одного — привлечь её к себе… Комаё же как будто ничего не замечала: продолжая оставаться на ногах, она спокойно наступила пяткой на сброшенное кимоно, чтобы отодвинуть его в сторону. И тут она обнаружила лежавший рядом женский купальный халат, который до сих пор не попадался ей на глаза.

— Оказывается, есть, что надеть после ванны! — с воодушевлением воскликнула Комаё.

Глядя на неё, всякий посочувствовал бы женской тревоге о предмете гордости, драгоценном исподнем, — как бы оно не пропиталось потом!

— Вот видишь, весьма кстати… — На самом деле Ёсиока был уже в некоторой панике, опасаясь, что все эти хлопоты опять потребуют времени.

Комаё уже взялась за кончик крепового кушака нижнего кимоно, чтобы его размотать, и теперь она быстренько от него освободилась и сбросила свое длинное нижнее кимоно с узором «огонек-трава». Женщина стояла лицом к Ёсиоке в одной лишь набедренной повязке — под лампой её белая как снег кожа излучала сияние. Не помня себя, Ёсиока вцепился в руку Комаё, которую она протянула, нагнувшись за купальным халатом, и резко привлек женщину к себе.

— Да что с вами… — От неожиданности Комаё пошатнулась, и её округлое крепкое тело как нарочно опустилось точно на грудь мужчины, прямо в его объятия. Он сгреб и слегка придавил её, шепча в ухо:

— Комаё! Семь лет прошло…

— Больно слышать от вас только это! Что ж, кто я по сравнению с вами… — Женщина решила, что большего от него ожидать не приходится и, смущаясь своей неприкрытой наготы, поскорее смежила веки.

Оба не произнесли больше ни слова. Словно от крепкого вина, лицо мужчины горело, на руках и шее все ярче проступали вены. Женщина была в полузабытьи, её шея покоилась на локте мужчины, лицо было запрокинуто, и только непрестанно вздрагивал валик прически итёгаэси. Грудь её была обнажена, и, по мере того как женщину охватывало возбуждение, соски набухали и поднимались, а плотно сжатый рот сам собою нежно приоткрывался, так что из-за ряда красивых зубов показывался кончик языка, — чарующая картина, для которой едва ли подберешь слова.

Мужчина медленно приблизил свое лицо и осторожно коснулся её рта губами. До этого момента он был абсолютно неподвижен, хотя рука, которой он поддерживал голову женщины, онемела настолько, что ему хотелось убрать её. Теперь его губы блуждали от рта женщины к её соскам, мочкам ушей, сомкнутым векам, шее, поочередно осыпая поцелуями самые гладкие и нежные места безукоризненно мягкого тела.

С каждым поцелуем дыхание женщины становилось сбивчивее, и мужчина ощущал на своем плече теплое дуновение, исходящее из её приоткрытого рта и ноздрей. Наконец с томным вздохом она оттолкнулась ступней, чтобы повернуться на бок, и обвила мужчину руками, покоившимися до этих пор на татами. Горячее дыхание участилось, она застонала, и объятия её сомкнулись так крепко, словно в них были вложены все силы.

Со стуком упал гребень. Этот звук заставил Комаё приоткрыть глаза, и она наконец заметила, что в комнате светло.

— Что же вы! Лампа! Потушите же… — Голос её дрожал.

Страстные мужские поцелуи наполовину заглушили эти слова. Теперь уже женщину мучил не столько стыд наготы, сколько подступавшее удушье. Кажется, она умоляла его о пощаде. Ёсиока тихо выпустил её из рук и уложил на постель, прикрыв холщовым стеганым халатом, но лампу не погасил и теперь. Он намерен был до последней складочки рассмотреть и нагое тело, и лицо, и гримасы женщины, мечущейся в постели и обмирающей в ожидании, когда радость пронзит тело, — и все это благодаря его, Ёсиоки, мужскому могуществу. Он всегда желал видеть все воочию, наблюдать пристально и без спешки — будь то наиболее острые мгновения из его собственного чувственного опыта или же самые неестественные сцены на картинках мастеров эротического жанра.

4 ПРИВЕТНЫЕ ОГНИ

Цветочный рынок на Гиндзе, всю ночь собиравший толпы народа, вчера уже кончился.[7] Сегодня, как только сгустились сумерки, из боковых улочек, где рядами тянулись дома гейш, стали слышны голоса уличных торговцев: «Конопляные черенки! Для приветных огней!»[8] Как раз в это же время — вероятно, что-то случилось — зазвенели колокольчики мальчишек-газетчиков, выбегавших из здания типографской конторы на центральной улице с криками: «Экстренный выпуск! Экстренный выпуск!» Из раздвижных решетчатых дверей там и тут слышалось, как бьют кремнем по железу, высекая искру «на счастье» для гейш, отправляющихся в колясках рикш по гостиным и салонам. Вся эта сутолока летнего вечера в городском квартале начала озаряться холодным сиянием молодой луны и вечерней звезды.

Из дома гейш «Китайский мискант» вышел старик.

— Что еще за экстренный выпуск, неужели самолет опять разбился? — Он в недоумении задрал голову к небу, и в это время из-за спины его послышался чарующий голосок гейши-ученицы:

— Хозяин, вы уже зажигаете приветный огонь?

— Да. — Старик все еще смотрел вверх, заложив руки за спину, потом пробормотал, словно сам себе: — Ведь Бон — праздник мертвых, а на небе в этом году молодой месяц…

— Хозяин, а это к чему, если в праздник Бон выйдет молодой месяц? — Будущая гейша Ханако дула в резиновую свистульку, которая была у неё во рту, и уж ей-то речи старика казались совсем странными.

— В комнате под божницей лежит то, что я купил для встречи душ. Ты ведь послушная девочка — будь добра, принеси.

— Хозяин, я сама вам костер разведу!

— Ну, неси, только осторожно. Смотри подставку не разбей.

— Не беспокойтесь! — на бегу ответила девочка Ханако, счастливая оттого, что сможет не таясь забавляться с огнем.

Она стремглав вынесла на обочину дороги глиняную подставку для приветного огня.

— Хозяин, уже можно? Я зажигаю!

— Ты вот что… Смотри, чтобы разом не загорелось! Это опасно. Ты потихонечку…

Не успел он это произнести, как прилетевший с главной улицы ветерок высоко раздул пламя, которое озарило алым отблеском густо напудренные щеки Ханако. Старик, сидя на корточках, сложил руки в молитве:

— Наму Амидабуцу! Наму Амидабуцу!

— Хозяин, гляньте-ка, и у сестрицы Тиёкити, и напротив — везде-везде зажгли огни! Красиво как, правда?

Окутанный дымом костров, зажженных в каждом доме по случаю праздника встречи душ, этот квартал, который, казалось, уже вошел в новую эпоху электричества и телефонов, явил несвойственную ему атмосферу теплоты и уюта. Старик из «Китайского мисканта», пригнувшись к самой земле, без остановки повторял слова молитвы, пока наконец не поднялся, потирая обеими руками поясницу. Годы его наверняка давно уже перевалили шестой десяток. Он был в застиранном и ветхом на вид летнем кимоно, подхваченном кушаком из черного атласа, — видно, перелицевали женский пояс оби. Хотя поясница старика пока еще не согнулась, на торчавшие из кимоно тощие руки и ноги было больно смотреть — казалось, что это одни лишь кости. Голова его была безупречно лысой, щеки ввалились, и цветущими на этом лице выглядели только белоснежные брови, которые густо нависали над веками, напоминая по форме кисти для каллиграфии. Однако взгляд его даже в старости был ясен, а гордая линия рта и красиво вылепленный нос заставляли усомниться в том, что этот человек всегда был владельцем дома гейш.

— Хозяин, посмотрите, сюда идет сэнсэй из Нэгиси!

— Где, который? — Старик прекратил поливать водой остатки догоревшего костра. — Верно говорят, у молодых глаза быстрые!

— Ну, как вы, все по-прежнему? — Большими шагами переступая через лужи на тротуаре, к дому приближался газетный беллетрист Кураяма Нансо, именно его ученица гейш Ханако назвала «сэнсэем из Нэгиси».

Кураяма еще издалека увидел старика и, приветствуя его, слегка приложил руку к соломенной шляпе. «Сэнсэю» было лет сорок, и, в белом полотняном кимоно, с накинутым поверх хаори из однотонного светлого шелка, в белых носках таби и сандалиях на кожаной подошве, он не похож был ни на служащего, ни на торговца, ни даже на свободного художника, если уж кому-то пришло в голову это предположение. Уже много лет он неустанно писал для столичных газет романы и одновременно сочинял время от времени пьесы для театра Кабуки. Писал он и баллады дзёрури для сказителей-декламаторов. А еще публиковал театральные рецензии. Все это сделало его имя широко известным публике.

— Входите, сэнсэй! — Старик открыл раздвижную дверь, но литератор продолжал стоять, глядя на окутавший переулки дым от поминальных костров.

— Теперь только в дни весеннего равноденствия и в праздник Бон здесь все выглядит как встарь. Сколько же лет прошло, как не стало вашего Сё-сана?

— Вы про Сёхати? Нынче шестой год.

— Шестой… Быстро время летит. Стало быть, на будущий год уже седьмая годовщина, верно?

— Да. Старик ли, молодой ли — зачем жил? Ничего нет непостижимее жизни человеческой.

— Нынче вошло в обычай проводить вечера памяти актеров… Как вы на это смотрите? Раз уж на будущий год будет у Сё-сана седьмая годовщина… С вами еще никто об этом не заговаривал?

— Не без того. Если уж начистоту, толковали со мной об этом и прежде, в третью годовщину, да только я подумал, что уж слишком большая честь для нашего бедного мальчика — пусть будет как есть…

— Тут вы глубоко ошибаетесь. Как это «слишком большая честь»? Прекрасного артиста мы потеряли…

— Поживи он еще лет пять… А так — всего лишь мальчик… Как бы ни был человек одарен, если умер в двадцать три или двадцать четыре года, он так навсегда и остается начинающим, которому лишь предстояло постичь мастерство. Его смерть — потеря для близких, кто любил его, ну и для его поклонников. Так ведь все они были к нему пристрастны… Воспользоваться этим и в третью ли, в седьмую ли годовщину смерти, устроить пышный вечер его памяти, словно он был величайший артист эпохи, — не значит ли это требовать от судьбы слишком многого?

— Узнаю ваш характер. По-вашему, может, и так выходит. Но раз сами его зрители по искреннему побуждению заводят этот разговор, то, стало быть, вам не придется обременять кого-то хлопотами. Так, может быть, лучше предоставить людям самим все решать?

— Да, верно — к добру ли, к худу ли, но в этом следует положиться на публику. А старику вроде меня лучше, пожалуй, не вмешиваться.

Старик проводил литератора в комнату не просторнее четырех с половиной дзё. Это была самая лучшая гостиная из всех тесных помещений дома «Китайский мискант». Старик и гейша Дзюкити, которая фактически была его женой, вот уже много лет проводили в этой комнате и дни, и ночи, здесь же стоял буддийский алтарь. За небольшим, в два цубо, внутренним двориком, в котором, однако, имелся даже каменный садовый фонарь, расположена была приемная в шесть дзё, гейши всякий раз миновали её, направляясь к себе. Сквозь плетеную камышовую дверь, ведущую на террасу приемной, виднелись зарешеченные уличные окна, выходящие на улицу, и входная дверь. Из проулка, отделявшего дом от соседнего двухэтажного, все время тянуло прохладным осенним ветерком, отчего колокольчик на стрехе постоянно звенел.

— У нас, как всегда, беспорядок, но может быть, вы захотите снять хаори? Прошу вас…

— Нет, ничего. Здесь приятно обдувает ветерком.

Помахивая веером так, что щелкали пластинки, Кураяма с интересом оглядывался по сторонам. В это время вошла гейша Комаё с подносом для курительных принадлежностей и сладостями. Комаё уже не раз и не два встречалась с Кураямой, причем не только здесь. Ей случалось наливать ему сакэ на банкетах и пирушках, да и в театре она частенько с ним виделась на спектаклях или во время выступлений гейш, поэтому держалась как со старым знакомым:

— Приятно видеть вас, сэнсэй!

— Ладно-ладно. В прошлый раз на концерте твое выступление удалось на славу. Верно, есть помощник? С тебя причитается!

— Неужели? Как я рада! Если уж у такой, как я, есть повод вас попотчевать, угощу, чем только пожелаете.

— Сказать ли? Если при хозяине можно, то скажу. Ха-ха-ха!

— Ну что же, коль у вас есть что поведать — извольте. Особенных грехов за собой не знаю… Хи-хи-хи!

Весело смеясь, она поднялась на ноги, и тут из прихожей донесся звонкий голосок гейши-ученицы Ханако:

— Госпожа Комаё! Вам приглашение!

— Хорошо. Господин учитель, прошу, будьте как дома…

Комаё тихо поднялась и вышла из гостиной. Кураяма, чуть слышно постучав по пепельнице, выбил трубку.

— Всегда-то у вас оживленно. Сколько их сейчас в доме?

— Сейчас трое больших и двое маленьких, поэтому довольно шумно.

— Ваш дом даже в Симбаси один из самых старых, верно? С какого года эры Мэйдзи он существует?

— Да, дом старый. Не забуду ни за что тот день, когда впервые явился сюда развлечься, потому что было это в разгар войны в юго-западных княжествах.[9] Тогда еще мать моей Дзюкити была в добром здравии и тоже выходила к гостям вместе с дочкой… Да, все в мире изменилось. Если уж говорить о Симбаси, то квартал тогда казался захолустьем вроде нынешнего Яманотэ, а самые лучшие гейши были, конечно, в Янагибаси. Потом шли те, что в Санъябори, в Ёситё, в квартале Сукия (это в Ситая) — вот в таком примерно порядке и шли. А в лапшевнях Акасака, говорят, до последнего времени гейши, которые являлись в комнаты на втором этаже, готовы были улечься с гостями даже за чаевые в два кана. Все дивились, ну и ходили туда — на такое диво посмотреть.

Кураяма слушал старика с видимым интересом, временами поддакивал, а потом незаметно вынул из рукава блокнотик и приготовился записывать. Кураяма считал, что, как литератор, он обязан сохранить на бумаге рассказы стариков, дабы сберечь для будущих поколений память об ушедшем мире. Поэтому, появляясь в Симбаси, он непременно каждый раз заглядывал в «Китайский мискант». Для целей, которые ставил перед собой Кураяма, хозяин «Китайского мисканта» был самым что ни на есть подходящим человеком. Для старика же не было другого такого собеседника, как Кураяма-сэнсэй. Едва ли кто-то еще, кроме Кураямы, стал бы без устали внимать его брюзжанию и похвальбе. Вот поэтому, стоило литератору на какое-то время исчезнуть из виду, старик начинал волноваться — не стряслось ли чего с почтенным сэнсэем?

Имя старика было Китани Тёдзиро, он был наследником худородного сёгунского вассала хатамото и родился в первый год эры Каэй[10] в квартале Хондзё, недалеко от Кинсибори. Рассказывали, что в юности он был красавец, вылитый актер Сансё Восьмой. Если бы мир оставался прежним, он прожил бы жизнь, подобную жизни героев любовных повестей ниндзёбон. Но как раз в то время, когда ему стукнуло двадцать, правлению сегунов пришел конец, и он остался без родового рисового пайка. После этого он перепробовал все занятия, какие могли бы дать пропитание потомку самураев, но не преуспел, и в конце концов — угораздило же — в ход пошло его артистическое дарование. Тёдзиро решил зарабатывать на жизнь, выступая с устными рассказами, которые с ранних лет любил и знал. На счастье, его покойный отец близок был с известным в свое время исполнителем повестей о воинских подвигах по имени Итидзан, к нему он и поступил в учение, выйдя на подмостки под именем Годзан. Благодаря природному дару рассказчика и незаурядному мужскому обаянию, он сразу стал пользоваться успехом. Тогда-то и увидела его на вечере, устроенном её собственным покровителем, юная Дзюкити, дочь хозяйки дома гейш «Китайский мискант» в Симбаси. Сразу влюбившись в него, она баловала его и всячески одаривала и в конце концов открыто сделала хозяином семейного заведения.

У Тёдзиро и Дзюкити родились двое сыновей. Старшему, Сёхати, старик хотел дать образование, сделать большим человеком, чтобы вернуть роду своих предков былую славу. Однако, рожденный на циновках дома гейш, Сёхати уже в начальной школе стал проявлять интерес и склонность к лицедейству. Отец крепко его за это бранил, даже трепку не раз задавал — вот до чего доходило. В конце концов не осталось иного выхода, как позволить сыну добиться успеха хотя бы на том поприще, где это было возможно. Когда мальчику исполнилось двенадцать, отец попросил актера Итикаву Дансю взять его в обучение. Сёхати получил сценическое имя Итикава Райсити, а после кончины Дансю в двадцать лет стал лицензированным исполнителем, причем столь успешным, что другие актеры ему завидовали. Однако внезапная простуда, вызвавшая воспаление легких, трагически оборвала его жизнь.

Как раз в это время младший брат Сёхати, по имени Такидзиро, — он почти уже закончил среднюю школу — попал под подозрение во время полицейской облавы на неблагополучных подростков, устроенной по всем кварталам. Получив предупреждение от властей, он был тут же отчислен из школы.

То одно, то другое — старик совсем потерял интерес к жизни, а тут еще у него случился спор с собратьями по цеху, такими же сказителями. Сердитый на всех и вся, старик вспылил, и дело кончилось тем, что он вернул свою лицензию.

Поскольку сказитель Годзан не по рождению унаследовал профессию артиста, речи его порой бывали строптивы, и коллеги его недолюбливали. Сам он в глубине души смирился с бесплодностью человеческой жизни и не настроен был относиться серьезно ни к себе, ни к окружающему миру, однако былая гордыня и причуды проявлялись помимо его воли.

Пока жив был его учитель Итидзан, Годзана приглашали время от времени на банкеты и вечера, и однажды на торжестве в честь новоселья некоего быстро разбогатевшего господина он затронул щекотливую для хозяина тему, увлекся, и красноречие довело его до провала. С тех пор он стал говорить, что выступления на банкетах не для него — требуют слишком большой осмотрительности, и потому на все приглашения частных лиц он неизменно отвечал отказом, а выступал лишь на подмостках общедоступных концертных площадок. Ведь если рассказчик не чувствует себя на сцене свободно, так, как ему самому нравится, то и другим не интересно, — считал Годзан. Если кто-то хочет послушать рассказчика Годзана, то будь он хоть аристократ, хоть иной почтенный господин — милости просим в концертный зал. Ни перед людьми благородными, ни перед простыми ремесленниками Годзан не лебезил и не подлаживался и в этом был похож на рассказчика былых времен Весельчака Сидокэна.[11] С возрастом Годзан все чаще бранил своих слушателей, от чего они только больше смеялись. Ну а слава Годзана росла и росла, и у него в зале собиралось достаточно слушателей даже в феврале и в августе, когда люди обычно не ходят на концерты рассказчиков.

Кураяма Нансо как раз и подружился со стариком благодаря тому, что долгое время был постоянным посетителем его выступлений.

— А вы не собираетесь снова выйти на сцену? Я ведь больше не хожу слушать рассказчиков после того, как вы оставили подмостки.

— Какое там! Теперь все это уже ни к чему. Мир так переменился… Разве есть у людей время, чтобы неспешно внимать речам рассказчиков?

— Да уж, не потому ли нынешняя публика ничего не желает знать, кроме кино?

— Ни сказители баллад, ни рассказчики-комики уже не нужны.

— Разве только они! С театром то же самое. И если подумать, тому есть причина. Теперь зрелища служат не для того, чтобы любоваться красотой и наслаждаться мастерством актеров. Люди хотят много всего увидеть и услышать, притом быстро и дешево и желательно в одном месте, а это возможно лишь в кино.

— Совершенно верно. Как и говорит сэнсэй, у сегодняшней публики нет желания не спеша наблюдать за мастерством актеров, вслушиваться в манеру рассказчиков. Не потому ли, хотя концертные площадки пустеют, истории сказителей, напечатанные в книгах, отлично продаются? Мне так совсем не по душе актерское мастерство на граммофонной пластинке и устный сказ на страницах книжки. Знаете ли, сэнсэй, наше искусство, да и любое искусство вообще, рождается тогда, когда исполнитель забудет обо всем, увлечется… Это настроение само собою передается и зрителям. И тогда зрители тоже обо всем забывают и в порыве чувств целиком отдаются зрелищу. Вот это и есть чудо искусства. Без единения чувств меж теми, кто на сцене, и теми, кто в зале, искусства не будет. Разве не так?

В разгар того, как выживший из ума артист и старомодный писатель, смачивая горло остывшим горьким чаем, обращали друг к другу жаркие тирады, раздался голос:

— Милости просим!

Хозяйка дома «Китайский мискант» гейша Дзюкити приоткрыла плетеную тростниковую дверь и заглянула в комнату.

Это была низенькая, раздавшаяся вширь плотная старушка. Однако в её облике не было ничего общего с теми наглыми, безобразно жирными хозяйками ресторанов и чайных домов, которые в лицо не устают льстить, а стоит отвернуться — сразу начинают злословить. В её довольной физиономии с круглыми глазками и обвисшими полными щечками любой разглядел бы душу добрую и открытую.

Она, видимо, только что вернулась с банкета, поскольку на ней было кимоно тонкого шелка с рисунком «акулья чешуя» и шелковый же пояс оби из узорчатого атласа. В её манере одеваться, да и во всем её облике, был отпечаток какой-то редкой по нынешним временам основательности, она выглядела скорее не гейшей из квартала Симбаси, а учительницей музыки в стиле кото или иттю. Дзюкити и на самом деле была такой спокойной и уравновешенной, какой казалась на вид. О ней никогда никто не сказал дурного слова, ни старые гейши её же лет, ни самоуверенная молодежь. Всякая гейша в возрасте Дзюкити была в квартале весьма уважаема, их величали большими старшими сестрицами. Однако о деятельности влиятельных персон своего поколения Дзюкити ни единого раза не отозвалась ни похвалой, ни осуждением, полностью полагаясь на решения активисток профсоюза. Вот поэтому сверстницы считали госпожу Дзюкити человеком, умеющим обходить острые углы. С другой стороны, госпожу Дзюкити ценили и те гейши, которые считали себя обиженными, поскольку при всем желании не могли повлиять на решения профсоюза, и независимые гейши среднего возраста, работающие самостоятельно. Все считали, что нет человека бескорыстнее и чище Дзюкити, и временами кое-кто даже пенял на то, что она не высказывает открыто своего мнения. Однако она не считала нужным в свои годы принимать на плечи бремя профсоюзных забот и руководить такими затеями, как подготовка концертов гейш, и не хотела использовать власть и влияние, чтобы раздуть славу девушек своего дома.

Если бы её старший сын Сёхати жил и здравствовал, если бы он стал большим артистом… Или если бы её второй сын Такидзиро отучился, как положено, в школе, подавал какие-то надежды на будущее… Тогда она бы в порошок себя стерла, чтобы зарабатывать и копить. Но один сын умер, а другой стал повесой — из-за отца его не принимали в родном доме, все равно что лишили семьи и наследства. Поэтому Для Дзюкити довольно было и того, чтобы, оставшись вдвоем, они с мужем смогли спокойно дожить остаток отпущенных лет. К тому же её заведение, существовавшее с момента основания квартала Симбаси, всегда процветало, даже гейши из других домов просили взять их под покровительство. Она и сама еще выходила к гостям, поэтому заработков вполне хватало на жизнь, ведь клиенты у заведения были солидные, они оказывали её дому честь много лет. Но сколько бы Дзюкити ни запрещала себе думать об этом, все равно и теперь все её мысли были, конечно же, о сыновьях.

Дзюкити тихо опустилась на колени перед семейным алтарем и помолилась Будде, потом загасила лампадку, закрыла алтарные створки и вернулась в прихожую в шесть дзё, где принимали посетителей. Уже переодетая в простое кимоно в белую крапинку, она только-только завела о чем-то разговор с распорядительницей по имени Хамэ, как показался писатель Нансо в сопровождении старика Годзана, гость уже уходил.

— Вот как, уже возвращаетесь? Сэнсэй, что же вы не посидели подольше?

— Спасибо. Скоро опять побеспокою вас визитом.

— Ну вот, а я собиралась в кои-то веки репетировать с вами песню «Амигаса»…

— Ха-ха-ха! В таком случае я тем более не могу задерживаться! Ленился в последнее время, не упражнялся… Если встретите учительницу, передайте, пожалуйста, привет от меня.

— Ну, раз так, тогда до скорой встречи.

Дзюкити вместе со стариком вернулась в свою комнату в глубине дома и закурила. Сделав одну затяжку, она со значительным видом обратилась к мужу:

— Послушай-ка, Комаё сейчас на втором этаже?

— Только что ушла.

— Я ведь совсем ничего не знала… Как уж у них там вышло, но… Помнишь, она с недавних пор стала бывать в чайном доме госпожи Хамадзаки? Так вот, говорят, что её туда приглашает патрон госпожи Рикидзи!

— Уф-ф! Да неужели? — Старик принялся полировать тряпочкой папиросницу из сушеной мандариновой кожицы.

— А ведь дня три назад мы были вместе с госпожой Рикидзи на банкете. Я еще удивилась тогда, какие странные вещи она говорит, но особенного внимания этому не придала. А сегодня вечером мне все подробно рассказал один гость, и тут только я сообразила: ах вот в чем дело!

— Стало быть, хоть по виду и не скажешь, а Комаё то себе на уме!

— Но как неприятно, если думают, что я свела их и при этом делаю невинное лицо…

— Что уж теперь, не вмешивайся. Оставь все как есть. Если бы она советовалась с тобой до того, как это случилось… А теперь уж дело сделано без твоего ведома, не изменишь! Да, девчонки нынче все себе на уме. Я не только об этой говорю, все они теперь знать не знают, что такое долг, потому и смелые такие, все им нипочем.

— Вот это правда. Сегодня вечером я чего только не наслушалась: говорят, этот патрон уже обещал выкупить её. Якобы он готов взять на себя все заботы о ней, но Комаё пока не дала определенного ответа.

— Ее ведь в последнее время стали много приглашать, может быть, она размечталась о чем-то и вовсе небывалом.

— Теперь, когда она так хорошо стала зарабатывать, для нашего дома лучшего и желать нельзя, но ведь никто не может вечно оставаться молодым… Раз есть человек, который говорит, что позаботится о ней, то надо его выслушать, это и ей на пользу.

— А откуда взялся этот патрон? Что за человек? Из благородных?

— Это патрон госпожи Рикидзи.

— Да, я понял, потому и спрашиваю — что он за человек?

— Но постой-ка, разве ты не знаешь? Он из этой, как бишь её, страховой, что ли, компании… Ему тридцать семь или тридцать восемь, еще даже нет сорока. Господин с усиками — великолепный мужчина, весьма достойный.

— Значит, стоящего человека нашла! Но не зря ведь ей нравится её ремесло и она не хочет его бросать. Если патрон — интересный мужчина, да еще на стороне завести пылкую связь с актером, скажем с Китиэмоном, или хоть с этим, шестым в династии… Тут уж у неё будет, как говорится, в обеих руках по цветку! Ха-ха-ха!

— Ну есть ли на свете более беспечный человек, чем ты! — Дзюкити, посмотрев на мужа с таким отчаянием, словно у неё не было сил даже рассердиться, громко стукнула трубкой по пепельнице.

В это время в прихожей настойчиво зазвонил телефон.

— Да что же это, никого нет? — Дзюкити озабоченно поднялась с места.

5 ДНЕВНЫЕ ГРЕЗЫ

В конце августа (такого засушливого, что шумели даже о возможном прекращении на время подачи воды) однажды на склоне дня неожиданно хлынул ливень, который продолжался всю ночь и еще полдня. Когда он прекратился, произошла резкая смена погоды. Осень яснее ясного заявила о себе внезапно посвежевшим цветом небес и ивовой листвы, а также несущимся по вечерним улицам эхом деревянных сандалий и звонков рикш; из уличных ящиков для мусора все громче гудели докучливые осенние сверчки.

Комаё с Ёсиокой собирались поехать отдохнуть в Хаконэ или в Сюдзэндзи, но, поскольку появились сообщения, что из-за того самого ливня поврежденной оказалась не только железнодорожная линия Токайдо, но и Тохоку, Комаё уговорила Ёсиоку остановиться в «Трех веснах» в Моригасаки. Это была не гостиница для обычных постояльцев, а вилла солидного и влиятельного в районе Симбаси чайного дома «Тайгэцу», расположенного в квартале Коби-китё. Поначалу хозяйка дома «Тайгэцу», пресыщенная успехом своего заведения, выстроила виллу для собственного отдыха и душевной услады. Но, поскольку она была из породы тех, кого никогда не отпустит врожденная алчность, ей стало жаль, что прекрасная, просторная вилла большее время оставалась пустой. Она поручила чайный дом в Коби-китё заботам приемной дочери и опытной прислуги, а на вилле устроила нечто вроде филиала, и благодаря посредничеству постоянных клиентов, а также гейш сдавала виллу для любовных свиданий. Поскольку в отличие от гостиницы постояльцев здесь было мало, они чувствовали себя так, словно арендовали частную резиденцию, и от души были щедры на чаевые. В свою очередь, каждая гейша надеялась, что, если она приведет на виллу хотя бы еще одного гостя, повысится её репутация в глазах влиятельного в Симбаси заведения «Тайгэцу». Некоторые из гейш даже покупали на свои деньги гостинцы и, возвратившись в Токио, являлись с ними в конторку дома свиданий «Тайгэцу» в Коби-китё, гордо заявляя:

— Премного обязана вам за вчерашний вечер на вилле…

Похоже, что и Комаё не без умысла порекомендовала Ёсиоке виллу «Три весны».

Когда ушла служанка, собиравшая со стола посуду после завтрака, было уже больше десяти часов. Небо ранней осени было подернуто тонким слоем облаков, но, даже когда набегающий легкими волнами ветерок вдруг стряхивал росу с растущих у края веранды кустиков хаги, это не смущало хора насекомых, они продолжали, как и ночью, свой тихий неумолчный звон.

Комаё, зажав губами сигарету «Сикисима», растянулась на животе и рассматривала принесенную служанкой газету «Мияко». Зевнув, она подняла наконец голову и деланно изрекла:

— Хорошо, правда? Тишина…

Отрешенный взгляд Ёсиоки, который с сигарой в зубах привалился на бок, опершись о локоть, уже давно устремлен был только на женщину. Теперь он медленно поднялся и уселся как следует.

— То, что я предлагаю тебе, будет для тебя только благом. Хватит, не пора ли оставить ремесло гейши?

Комаё молчала, только обратила к нему сияющее, смеющееся лицо.

— Комаё, почему все-таки ты не хочешь это бросить? Ты боишься довериться мне?

— Не то чтобы боюсь, но…

— Так и есть. Разве это не значит, что ты мне не веришь?

— Но ведь ничего не выйдет. У вас и так есть гейша Рикидзи и еще хозяйка заведения «Мурасаки» в Хаматё… Может быть, некоторое время мне и будет очень хорошо, но вскоре все непременно разладится.

— Но разве я по существу не расстался уже с Рикидзи? Ведь вчера вечером я столько тебе об этом говорил, и ты опять? А в Хаматё я с самого начала не имел никаких обязательств. Ну, если тебя это так смущает, тогда разговор окончен.

В ответ на его резкий решительный тон, она вдруг, словно младенец, ищущий материнские сосцы, потянулась к нему, прильнула и, разворошив полы его ночного кимоно, уткнулась лицом в голую мужскую грудь. Произнося слова немного в нос, она замурлыкала:

— Сразу рассердились… Ну, пожалуйста, не надо спешить…

Ёсиока чувствовал, как от прикосновения её прохладных волос и горячего лба по груди побежали мурашки, а передающаяся коленям тяжесть и тепло женского тела — он все еще сидел скрестив ноги — постепенно проникали до самой глубины его естества. Это острое переживание неожиданно затопило его каким-то опьяняющим счастьем, и, заставив себя разлепить тяжелые от вчерашнего бессонья веки, он вновь окинул восхищенным взглядом примостившуюся на его коленях полураздетую Комаё. Ему показалось, что большего счастья он не узнает никогда и что он хотел бы обнять и держать в своих руках не только тело, но и душу, и все-все, что составляет существование этой женщины.

Ёсиока не мог надивиться самому себе. Для него было совершенно непостижимо то, что эта женщина, которую он легко когда-то покинул, уезжая за границу, теперь стала настолько занимать его чувства. В начале нынешнего лета, в тот вечер, когда он случайно встретил её в Императорском театре и пригласил в чайный дом «Хамадзаки» в Цукидзи, ему всего лишь хотелось вспомнить свои студенческие годы, в этом и был весь интерес. Одним словом, это была прихоть на один вечер, но вечер следовал за вечером, и, сам того не сознавая, он стал одержим желанием обладать ею всецело, чтобы Комаё принадлежала лишь ему.

Это было удивительно для него самого. И ни в коем случае не входило в его планы… Он сознавал это, но каждый раз, глядя в лицо Комаё, чувствовал, что сердце его уже не свободно в привычном ему смысле — это его изумляло. До сих пор он как только мог наслаждался жизнью, но таких странных переживаний не испытывал еще ни разу.

Со студенческих лет Ёсиока был большим педантом, его считали сухарем, чуждым эмоций, говорили, что к людям он относится с пренебрежением. Отправлялся ли он с товарищами поесть гречневой лапши, или это была дорогая говядина сукияки, он ненавидел, чтобы кто-то платил за него, но так же ненавидел и сам платить за других. Его подход был таков: каждый вносит свою долю строго по счету. Как раз в это время он начал покупать услуги гейш, и здесь у него также были твердые принципы. Он считал, что, если подавлять стихийную плотскую страсть, можно навлечь на себя позор, попавшись в сети, расставленные дилетанткой, какой-нибудь гостиничной служанкой. Уж лучше действовать без ошибки, наверняка, покупая женщину за деньги, как это заведено. Ему казалось, что, с гарантией покупая любовь женщины, в которой уверен, он сможет к тому же избавиться от гнета страстей и со свежими силами всякий раз добиваться на экзаменах высших баллов, — иными словами, он сумеет разом получить и наслаждение, и пользу. Для него, так называемого современного молодого человека, авторитет конфуцианского учения, которое правило сердцами людей прежних эпох, совершенно померк. Ради достижения своих целей он не хотел, да и не мог раздумывать о средствах, он всегда стремился к победе. В том не было его вины — то было веяние времени.

Каждый месяц Ёсиока тщательно планировал свой бюджет, вплоть до того, что прикидывал, сколько раз он будет встречаться с женщиной и в какую сумму это станет. Если он не превышал намеченных трат, то без сожаления отдавал женщине и остаток выделенной суммы, зато в случае перерасхода, сколько бы писем с просьбами о встрече он ни получал, сколь близкими ни были бы отношения, он твердо отказывался от свиданий.

Разумеется, так же поступал он и после того, как вышел в большую жизнь. До недавних пор он покровительствовал гейше Рикидзи из дома «Минатоя», но двигала им отнюдь не плотская страсть или сердечная привязанность, а то, что следовало бы назвать честолюбием современного джентльмена. Рикидзи в мире гейш пользовалась уважением, здесь по сей день при случае вспоминали, что в прежние годы у нее был роман с князем Ито Сюмпо.[12] С тех самых пор Рикидзи держалась так, словно в одно мгновение превратилась в благородную даму. Она вдруг начала брать уроки чайной церемонии, игры на старинном музыкальном инструменте кото и даже каллиграфии. Ёсиока же в последнее время приобрел известность в качестве молодого коммерческого директора крупной компании. Ему пришлось бы нести одни и те же расходы, независимо от утонченности гейши, взятой им под патронаж, или от степени близости отношений. А раз так — отчего было не попробовать поразить людей? Пусть бы газета «Мияко» написала про его роман! Вот для этого он пустился ухаживать за гейшей Рикидзи без особенной надежды на успех. Подействовало ли его мужское обаяние или то, что он легко расставался с деньгами, но так или иначе, вопреки молве о недоступности Рикидзи, она неожиданно сдалась. Однако, будучи тремя годами старше Ёсиоки, она выглядела безупречно, лишь когда в кимоно с гербами и белым воротником выходила к гостям. А в будничной обстановке, когда она была без грима, мелкие морщинки у глаз и потемневшие веки, широкий лоб и слишком большой рот выдавали в ней просто женщину средних лет с дурным нравом.

Ёсиока в отношениях с Рикидзи с самого начала почему-то оказался на вторых ролях и не мог вести себя непринужденно, хоть и считался её патроном. Порой он не мог удержаться от мысли, что его дурачат, держат за какого-то юнца. А иногда ему мечталось о женщине более молодой, страстной, полностью отдающей себя во власть мужчины. Словом, не зря он никак не мог порвать с дешево доставшейся ему бывшей служанкой, а ныне хозяйкой дома свиданий «Мурасаки» в Хаматё.

Когда же он случайно встретил вновь Комаё, с которой был близок в студенческие годы, то отношения с ней складывались именно так, как ему хотелось, и он чувствовал себя совершенно естественно. Поскольку они были знакомы давно, с ней не нужно было думать, что говорить и что делать. К тому же она была в расцвете зрелой женской красоты, привлекательна, и появление с ней на людях не могло нанести урона его репутации. Ёсиока решил выкупить Комаё, сделать своей содержанкой и, построив в Камакура виллу — в последнее время это стало его мечтой, — поселить её там и наезжать по выходным, чтобы отдохнуть и развлечься.

Ёсиока был уверен, что, когда он скажет: «Я возведу для тебя виллу, устрою пышный праздник по случаю твоего ухода из гейш и торжественно приму тебя под свое покровительство», — Комаё согласится сразу и не раздумывая. К его удивлению, определенного ответа она не дала, и он был взбешен так, словно его оскорбили. Более того, он впал в отчаяние, как будто потерял самое дорогое. Почему же все-таки она не хочет его слушать? Он решил попробовать уяснить себе её женскую логику, и если препятствие серьезно, то у него, в конце концов, тоже есть мужская гордость — тогда он окончательно с ней порвет. Но несмотря на такое решение, когда он смотрел на неё, какой она была сегодня здесь, перед глазами: с обворожительно растрепавшейся прической марумагэ — совсем не как у гейши, в кимоно, небрежно запахнутом и подхваченном тонким пояском, — он чувствовал, что все еще лелеет мысль о том, чтобы она принадлежала ему и жила на вилле.

Ёсиока и правда не мог устоять — хороша, до чего же хороша была эта её прическа марумагэ. Уже четвертый или пятый раз Комаё приходила к нему на свидание, запросто уложив волосы в узел марумагэ и подобрав полы кимоно выше обычного, — она говорила, что навещала кого-то в больнице. В этом облике она совсем не похожа была на гейш, с их волочащимися полами кимоно, с их традиционными прическами цубуси или итёгаэси. Он увидел её в новом свете, и чем-то она напомнила ему актрису Каваи, играющую в современных постановках. В ней было нечто совсем особенное, свежее, неизведанное им ни с Рикидзи, гейшей до кончиков ногтей, ни с хозяйкой дома «Мурасаки», грузной и временами до отвращения неприбранной женщиной. С тех пор, как к нему пришло это чувство новизны, он вдруг захотел, чтобы Комаё была с ним всегда именно такой, какой она была теперь, именно в этом облике. Подавить это желание ему с каждой встречей становилось все труднее.

Все это лето Ёсиока работал, зато теперь, в начале осени, взял неделю, чтобы спокойно отдохнуть; он горел желанием в этот раз непременно одержать над ней верх и уговорить. Он счел, что для этой цели вилла «Три весны» подходит гораздо лучше, чем курорты на горячих источниках Хаконэ или Сюдзэндзи, поскольку на вилле они с Комаё будут наедине, поставлены лицом к лицу и ничто не сможет отвлечь или помешать. Однако уже на третье утро из Токио позвонил Эда — что-то там случилось в связи с продажей акций, и Ёсиоке непременно понадобилось на время съездить в город. К вечеру, однако, пусть и поздно, он собирался вернуться. Условившись, что Комаё позовет на это время для компании хотя бы знакомых гейш и будет его ждать, он уехал, а предварительно договорился о визите Ханаскэ из дома Дзюкити и еще одной гейши из чужого заведения, Тиёмацу.

Когда Комаё одна вернулась в комнату, она обессилено опустилась на татами и разрыдалась, уткнувшись лицом в пол. Нервы её были на пределе, она и сама не понимала, что с ней. Все эти два дня и две ночи, как бы ни хотелось ей убежать от его неотступных уговоров и надоедливых увещеваний, бежать было некуда, и больше она уже не в силах была заботиться о его чувствах и настроении. Она слишком устала, голова раскалывалась от боли. Стоило подумать о том, что её ждет, останься она здесь еще на два или три дня, как вилла «Три весны», выбранная по её же рекомендации, показалась ей сущей тюрьмой.

Откуда-то послышалось петушиное пение. Для Комаё оно прозвучало внезапным напоминанием о провинции, и в душе сразу поднялось все то, что она когда-то испытала в далекой глубинке, в провинции Акита: горечь, тоска, страх. Вслед за петухами закричали вороны. У края террасы тихонько и неумолчно звенели насекомые. Комаё почувствовала, что больше она не в состоянии это выносить. Казалось, еще немного она пробудет здесь, в этой спячке, и уже никогда не сможет вернуться обратно в Симбаси. И почему ей чудилось, что в Симбаси так уютно и безопасно? Но только Комаё вдруг решила бежать из этого дома. Она уже ничего больше не соображала и, не зная дороги никуда, кроме туалета, выскочила в коридор как была, подпоясанная лишь узким пояском.

В коридоре она нежданно столкнулась с красивым молодым человеком в банном кимоно и с круглым веером в руке. Молодой человек удивился еще более самой Комаё, поскольку, кажется, считал, что находится в доме один, и обходил комнату за комнатой, как подрядчик на строительстве. Ему было двадцать семь или двадцать восемь лет, и по подведенным тушью выбритым бровям, короткой стрижке гобугари, а также среднему росту и телосложению в нем сразу можно было угадать актера. Это был Сэгава Исси, известный актер театра Кабуки, исполняющий женские роли.

— Ах, неужели это вы, братец!

— Комаё-сан! Ну и шуточки! Так и напугать можно! — Исси, словно желая сдержать сердцебиение, приложил руку к груди и издал громкий вздох — мол, наконец-то успокоился.

Когда в ранней юности Комаё была гейшей-ученицей в Симбаси, она знала Исси по общим урокам танца у наставницы Ханаяги. В то время Исси был всего лишь юнцом и проходил азы обучения ремеслу. Возобновив свою карьеру, Комаё этой весной навестила его гримерную во время представления гейш Симбаси в здании театра Кабуки. За то время, что они не виделись, он стал уже опытным и известным актером, большинство гейш величали его старшим братцем.

Комаё, которая в отчаянии кинулась из дома не разбирая дороги, в одном лишь спальном кимоно, при виде Исси внезапно пережила тот же прилив родственных чувств, какой бывает в чужих краях от неожиданной встречи с земляком. Охватившее её здесь одиночество показалось вдруг не таким уж страшным, и сердце вновь обрело опору. От избытка чувств она чуть не бросилась к нему на грудь:

— Простите, братец, что так вас напугала!

— У меня все еще сердце колотится, правда. Вот, попробуй дотронься… — Исси непринужденно взял руку Комаё и приложил к своей груди.

Лицо Комаё мгновенно вспыхнуло:

— Прошу вас, извините меня…

— Ладно. Сейчас поквитаемся.

— Но, братец, разве я не попросила прощения? Братец и сам виноват. Молча здесь затаился…

Братец пристально смотрел на растрепавшиеся пряди ее волос, на сбившиеся полы кимоно и, не отпуская руки Комаё, рассказывал, что в честь окончания театрального сезона в «Мэйдзидза» он с несколькими актерами сговорился поиграть здесь в цветочные карты, только вот отчего-то никто больше пока не явился.

— Приятного вам вечера, братец!

— Ты это о чем?

— Как о чем? Интересно, с кем вы здесь. С вас угощение, когда вернемся в Токио.

— А ты-то сама! Уж прости меня, ты тут потихоньку от всех уединилась с кем-то, а я помешал…

Комаё стало вдруг очень горько, и она уцепилась за рукав Исси, который на этом собирался её оставить:

— Мне так плохо! Братец, пожалейте меня, пожалуйста!

— Но ты ведь останешься на ночь… Увидимся потом.

— Никого здесь нет, правда! Меня бросили совсем одну…

— Вот как? Значит, только ты и я, вдвоем… Хозяйка ведь уехала по каким-то делам на побережье.

— Да? И хозяйки нет?

Когда она представила себе, что вокруг никого нет, просторный дом показался ей вдруг еще безмолвнее. В залитом последними жаркими летними лучами саду, видневшемуся из окна коридора, не только в пределах ограды, но и за ней, на улице, не слышно было никаких звуков, кроме пения цикад и звона мошкары.

Некоторое время двое стояли молча, глядя в лицо друг другу.

— Как здесь тихо…

— Да, верно. Тишина…

— Кома-тян, а что бы ты делала, если бы я оказался разбойником? Просить о пощаде было бы напрасно…

— Что вы, братец, страх-то какой! — Комаё крепко вцепилась в Исси.

Когда такси доставило на виллу двух приглашенных Ёсиокой гейш, те застали Комаё спящей в таком неприглядном виде, словно она и впрямь побывала в руках разбойников.

— Ну и ну… — Переглянувшись, гейши невольно залились краской.

6 ГЕРБ «ЮИВАТА»[13]

Ёсиока вернулся на виллу «Три весны», когда солнце было еще высоко, он привез с собой господина Эду, толстого любителя сакэ. Эда должен был в тот же день вернуться в Токио последней электричкой, но Комаё силой его удержала, сказав, что все они могут улечься в одной комнате, как сардинки. К полуночи она обошла даже такого, как Эда, беспрерывно подставляя свой стакан для виски, и в конце концов там же на месте рухнула. Через некоторое время её затошнило, пришлось всем вокруг неё хлопотать, а весь следующий день она провела, прикладывая к голове лед. В результате её патрон Ёсиока сдался и решил спешно ретироваться с виллы.

С самого начала недомогание Комаё было наполовину театром. Она намеревалась вернуться домой и тут же, не медля, отправиться в храм Инари в Синдзюку, куда она постоянно ходила на поклонение, чтобы попытать у богов, не выйдет ли беды, если она теперь оставит свое ремесло, положившись на заботы господина Ёсиоки. Она попросит, чтобы гадатель хорошенько проверил, не придется ли ей потом, после недолгого счастья, как и в прошлый раз, встретиться с горем. А потом она посоветуется со своей хозяйкой, гейшей Дзюкити, а также с хозяйкой чайного дома «Хамадзаки» и тогда уже даст ответ патрону — такой у Комаё был план.

Вернувшись, Комаё подправила прическу, сходила в баню и уселась перед зеркалом, но тут послышался голос торопливо взбегавшей по ступенькам ученицы Ханако:

— Сестрица Комаё, у вас приглашение!

— Вот некстати! Неужели опять из дома свиданий «Хамадзаки»?

Комаё подумала, что это Ёсиока, который несколько ранее вернулся с виллы «Три весны» на автомобиле. Вероятно, не заходя домой, он сразу отправился в чайный дом в Цукидзи и оттуда послал за ней. Но в ответ она услышала:

— Нет, это из дома «Гисюн».

— «Гисюн»? Странно, что оттуда. Уж не ошибка ли? — Хотя Комаё в сомнении качнула головой, у неё вырвался вздох облегчения.

Но всё же она попросила отказать гостю под предлогом, что ей нездоровится и она отдыхает, ведь в чайном доме «Гисюн» она еще ни разу ни с кем не встречалась, и к тому же у неё не были уложены волосы. Последовал еще один звонок, её просили непременно прийти без всяких церемоний, хотя бы ненадолго. На вопрос, кто приглашает, ответили, что старый друг, и, поскольку Комаё не смогла догадаться, кто бы это мог быть, грубо отказывать ей показалось неудобным. Нехотя, все еще сомневаясь и побаиваясь, она велела рикше отвезти её к одному из больших и малых увеселительных заведений, выстроившихся вдоль узкой улицы за Министерством торговли и сельского хозяйства.

На плетеных воротах была вывеска с каллиграфической надписью в стиле школы Сага: «Дом Гисюн». Ей сразу указали путь на второй этаж, и когда она с замиранием сердца поднялась по лестнице, то, поскольку время было дневное и на окнах были подняты тростниковые жалюзи, еще из коридора можно было увидеть единственного гостя, который сидел прислонившись к опорному столбу возле парадной ниши и перебирал струны сямисэна. Она уже не раздумывая могла сказать, кто это был, — актер Сэгава, с которым у неё на вилле «Три весны» неожиданно вышла любовная встреча.

— Ой! — Некоторое время Комаё так и стояла, не в силах войти, она чувствовала и радость, и смущение, и несказанное удивление.

Позавчера, средь бела дня, в коридоре обезлюдевшей виллы ей всего лишь пригрезился счастливый сон. Тогда она не ведала, чей порыв был первым, не помнила, что делала она и что он с ней делал. Только он ведь актер, которому с избытком хватает поклонниц, — по обыкновению, шутка на том должна была и закончиться… Ну что же, пусть это была всего лишь мимолетная встреча, шалость, все равно для неё, гейши, такая встреча — словно лучший дар богов. Она и представить себе не могла, что не пройдет трех дней, как Сэгава по всем правилам пригласит её в чайный дом и к тому же сохранит это в тайне от людей — жест, полный искреннего чувства! Комаё была растрогана до слез и растеряла все слова.

А братец, как будто бы нарочно, наигрывал пьесу коута «Изнемогаю в ожидании». Не выпуская из рук музыкального инструмента, он повернулся к Комаё:

— Сядь сюда, здесь прохладнее.

— Хорошо. Спасибо, — чуть слышно ответила она. Словно девушка, которую привели на смотрины к жениху, она не смела поднять глаза.

Сэгава, заметив это, очень обрадовался. И вместе с тем его разбирало страшное любопытство. Он никак не думал, что Комаё такая наивная и строгая гейша. Даже исходя из её возраста — лет двадцать пять или двадцать четыре — не могла она до сих пор не сойтись близко хотя бы с одним или двумя актерами. Он пригласил её потому, что позавчера на вилле то, что началось при свете дня как шутка, неожиданно обернулось другим… Он сознавал, что не годится делать вид, будто ничего не было. При этом он отчасти руководствовался чувством вины, а отчасти желанием не уронить честь всей актерской братии. Он был уверен, что, явившись на встречу с ним, Комаё посмотрит ему в лицо и сразу скажет что-нибудь вроде:

— А ты, братец, хорош…

Однако же вид Комаё не имел ничего общего с тем, что он мог предполагать. Она так смущалась, что это льстило его мужскому самолюбию, он был безмерно счастлив. Если единственная его шалость принесла такие плоды, то что же будет дальше, когда он продолжит в том же духе?

Движимый отчасти любопытством, Сэгава поддался настроению, и теперь он уже не мог удержаться, чтобы не пустить в ход все секретные приемы, которыми успел овладеть, имея в любви немалый опыт. Комаё чувствовала себя так, словно она спит и во сне видит еще один сон. В конце концов ей даже почудилось, что её заморочили лисицы, она ни рта не могла раскрыть, ни рукой пошевелить, всю её пронизывало лишь чувство счастья и благодарности.

После этого Сэгава тщательнейшим образом привел себя в порядок и уселся у окна соседней комнаты, где тянуло прохладным ветерком. Судя по доносившемуся издали мерному стуку деревянной колотушки ночного сторожа, было уже больше десяти часов.

— Кома-тян, налей-ка чашечку чая.

— Он уже остыл. Я схожу за свежим. — Она проворно вскочила на ноги, но он удержал её руку:

— Не ходи, не нужно. Придет служанка… Зачем она нам, верно?

— Верно. — Не вынимая руки, она мигом опустилась на пол и удобно примостилась возле него. — У меня тоже нестерпимо сушит горло, кажется, не так много и выпила…

— Кома-тян, ты мне обещаешь непременно найти время для свидания?

— Непременно, братец. Очень хочу новой встречи. Если и вы тоже, я приду, чего бы это мне ни стоило.

— Если бы не моя строгая приемная матушка, можно было бы остаться на ночь здесь. Но, понимаешь, я не могу делать все, что нравится…

— Братец, а когда мы теперь увидимся? После одиннадцати я всегда свободна…

— Да, но если мы будем беззаботно проводить вместе целую ночь, об этом может узнать твой патрон… Осторожность и еще раз осторожность, это главное.

— Мой патрон на ночь всегда возвращается домой, мне волноваться не о чем. Но раз братец не может ночевать, где ему нравится…

— Ну что ты говоришь?! Если захочу, никто мне не запретит, просто едва ли на свете найдется женщина более нетактичная, чем моя мать. И это при том, что сама она прежде тоже была гейшей… Ну что, Кома-тян, до завтра? Завтра у меня репетиции закончатся в восемь или в девять. Из театра сразу приду сюда. Здесь ведь неплохо? Или ты, может быть, знаешь чайный дом в месте поукромнее?

— Мне нравится здесь. Не дождусь завтрашнего дня! Пожалуйста, не уходите, если меня вдруг задержит срочный вызов к гостям.

— Да, решено. — Сэгава снова взял её руку в свою, совсем как молодой любовник в сцене первого свидания с гейшей. — Нужно бы сказать, чтобы для меня вызвали рикшу…

Пока ждали рикшу, Сэгава еще охотнее, чем обычно, сыпал любезностями.

Комаё проводила его, вежливо раскланялась возле конторки с хозяевами чайного дома, а потом сразу вышла на улицу, совершенно позабыв при этом про рикшу для себя. Прохладно сияли звезды ранней осени, ночной ветерок играл с выбившимися прядями волос у неё на висках — не выразить словами, как прекрасен был этот вечер. Одна, не спеша и слегка приволакивая высокие деревянные сандалии гэта, она от фасада Министерства торговли и сельского хозяйства направилась к мосту Идзумо. На ходу Комаё снова и снова бесконечно возвращалась мыслями к сегодняшнему вечеру. Когда вдалеке за мостом показались огни Гиндзы, Комаё поняла, что хочет снова целиком погрузиться в свои рассеянные думы, и она пошла без всякой цели бродить в одиночестве, выбирая улицы, где не было прохожих. Даже огни, на втором этаже чайного дома, не говоря уж об уличном певце баллад синнай, — все, что она видела и слышала, воспринималось теперь иначе, как будто мир стал не таким, каким был прежде. До того ли ей было, чтобы раздумывать, есть или нет у Сэгавы иные, кроме неё, сердечные привязанности. Она не помнила себя от счастья. Если бы, забравшись в глушь, в край Акита, она тихо там состарилась, то никогда бы не узнала, что на свете бывает такое счастье. Когда она об этом думала, её охватывала неизъяснимая благодарность к минувшим бедам, и ничто не казалось столь непостижимым, как жизнь человека. Ей мнилось, что она впервые сполна познала долю гейши, ибо только гейшам ведомы и радость, и горе. Сегодня она была уже не та, что вчера. Она стала гейшей из гейш, сделав своим любовником знаменитого актера, кумира многих женщин. Отныне её словно повысили в ранге и наделили особыми правами, она ощущала себя на вершине карьеры. Как раз в этот момент она заметила встречную коляску рикши, там тоже сидела гейша. «А это кто же? Из какого дома?» — едва не вырвалось у Комаё вслух. Если бы встреченная гейша обернулась и посмотрела на неё в тусклом свете, льющемся из окон домов на темной улочке, Комаё, не робея, ответила бы ей взглядом, настолько она теперь была в себе уверена.

7 ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ

Когда закатные лучи последних жарких дней осени, скользнув с крыши дома напротив, проникли сквозь бамбуковые жалюзи на второй этаж дома гейш «Китайский мискант», что по улице Компару, из-под лестницы послышался голос служанки:

— Готова ванна, вода уже вскипела.

На втором этаже на полу растянулись пять гейш, все были одеты по-домашнему. В бязевом кимоно юката, подпоясанном мягким бельевым кушаком, — Комаё. В ночной рубашке тонкого белого полотна — Кикутиё. В хлопковом исподнем и нижней юбке — Ханаскэ. Здесь же была гейша-ученица Ханако и О-Цуру, совсем еще девочка, только недавно взятая в дом. Вот и все пять.

Двадцатидвухлетняя Кикутиё была низенькой, круглой и полной, точь-в-точь золотая рыбка, как все её прозвали. Широколицая и лупоглазая, она была обладательницей крошечного, почти незаметного носа и короткой толстой шеи, так что линия волос на затылке скрывалась у неё под воротом, как у буддийских монахов. Фигурой она не вышла, но белый полный подбородок вызывал желание почесать его, как чешут шейку котенка. Она всегда причесывалась, как положено, в стиле цубуси-симада, а волосы щедро умащала и подкладывала на лбу и висках валики, чтобы добиться желаемой пышности. В любую жару она так густо наносила грим, что он едва ли не отваливался, а в одежде имела пристрастие ко всему яркому. Поэтому злые языки говорили, что, отправляясь на банкет, она больше была похожа на проститутку. Это будто бы лишь подчеркивало её юность, и в результате ей доставались лучшие гости.

Гейша в нижнем белье, которую звали Ханаскэ, отличалась вьющимися волосами, плоским смуглым лицом и тусклым взглядом. Она была женщина плотная, и, хотя годами, как говорили, не сильно отличалась от Комаё, любой бы дал ей на вид лет тридцать, она казалась уже не молодой. Это она отлично знала и сама. Понимая, что среди примерно тысячи гейш, работающих в Симбаси, она не может привлечь внимания ни красотой, ни обаянием, в гостиных она вела себя соответствующим образом и трудилась больше служанок. Если она оказывалась на банкете вместе с молодыми, красивыми и популярными гейшами, то сразу склоняла перед ними голову и тактично старалась услужить, чтобы в следующий раз её пригласили опять. В результате все её ценили, и приглашения она получала не реже других. Кроме того, у неё даже был патрон, ростовщик, который вот уже два или три года покровительствовал ей именно из-за того, что она была некрасива, — по странной логике он находил это более безопасным. Благодаря этому она была обеспечена и, считая свою сберегательную книжку чем-то вроде амулета, никогда с ней не расставалась.

Ханако и О-Цуру, репетировавшие под аккомпанемент сямисэнов сцену «О-Сомэ»,[14] отложили инструменты. Кикутиё, не забывая думать о сохранности петли, венчавшей её прическу, зевнула широко и неаппетитно. Ханаскэ поднялась на ноги и потянулась. Потом все они вынули из ящичков под зеркалами гребни и стали поднимать повыше волосы на висках, готовясь принять ванну. Одна Комаё все еще не собиралась вставать. Лежа лицом к стене, она спросила:

— Сколько времени? Уже пора принимать ванну?

— Вставай! А то я буду тебя щекотать!

— Ты уж извини, но есть кое-кто, кому это не понравится.

— Так у тебя роман? Вот так удивила! Посмотрите-ка на неё! Точно, с тобой со вчерашнего вечера что-то творится. Во сне ты громко разговаривала. Представь, как я испугалась — кто же это, думаю?

— Вот как? — На лице Комаё невольно отразилось удивление: мол, неужели было и такое? Наконец она с трудом поднялась. — Хорошо, с меня причитается.

— Но послушай, что же все-таки стряслось?

— Вот быстрая какая! Но позавчера на вилле «Три весны» ты мне очень, очень помогла…

— Не пытайся задурить мне голову!

— Я же почти целую бутылку виски выпила! И сейчас еще голова кружится…

— Кома-тян, что ты надумала? Наша старшая сестрица волнуется за тебя, хоть и не показывает этого.

— Я и правда не знаю, как быть. Не хочется снова ошибиться. А эти сплетни о моем уходе уже надоели. Я просто в отчаянии…

— Сегодня вечером ты куда-нибудь идешь, у тебя уже есть уговор?

— Нет. От Ёсиоки с тех пор ничего не слышно, но наверняка скоро он появится. Меня мучает то, что я совсем не представляю, как ему ответить.

На лестнице послышались шаги. Это поднялась на второй этаж распорядительница дома гейш О-Сада. Ей было лет сорок пять или сорок шесть, и стройная спина, большие глаза, красивой формы нос на продолговатом лице говорили о том, что в молодости она не была в тени. Теперь волосы её поредели и надо лбом виднелась уже седина, однако обожженное обильным употреблением свинцовых белил лицо и манера носить кимоно её выдавали. По слухам, сначала она была проституткой в квартале Сусаки. Потом некоторое время у неё был муж, но он умер. В «Китайский мискант» она пришла семь лет назад по рекомендации посредников, её взяли служанкой для самой черной работы. Как раз к тому времени, когда она, по собственному рвению наблюдая и перенимая, постигла ремесло распорядительницы, предыдущая распорядительница была уволена за подделку счетов, и теперь О-Сада уже третий год занимала эту должность.

Комаё, взглянув в лицо О-Сады, подумала: «Стоило помянуть — и вот, пожалуйста…» Она решила, что её уже зовет господин Ёсиока, и невольно воскликнула:

— Это меня, О-Сада-сан?

— Нет, я к госпоже Кикутиё. Звонили из дома «Симпуку». А в шесть часов назначена встреча в «Мидория» — госпожа Кикутиё успеет?

Тон у О-Сады был такой, будто она одновременно и приказывала, и советовалась. Не дожидаясь ответа, она продолжала:

— Кимоно наденете то же, что и вчера, хорошо?

Кикутиё ничего не ответила, только поспешила в ванну.

Нельзя сказать, что Кикутиё и Комаё не ладили, но первая жила в этом доме давно, а с прошлого года, когда истек срок её контракта, стала уже получать и свою долю выручки. Кроме того, она имела важных покровителей — начальника отдела в каком-то министерстве и депутата парламента, богача из провинции. Только она стала в доме единственной заметной фигурой, как явившаяся позже Комаё снискала всеобщие похвалы и грозила составить конкуренцию — это не давало покоя сердцу Кикутиё и невольно проявлялось в её поведении. Комаё же, в свою очередь, тихонько над ней посмеивалась: мол, не тебе, толстощекой, задаваться!

Оказавшись между двух огней, некрасивая, но сообразительная Ханаскэ не занимала ничью сторону, но и не чуралась обеих. Она считала, что ей выгоднее к каждой подольститься, чтобы её лишний раз взяли с собой на банкет. Однако как-то так уж вышло, что по возрасту и полному невзгод жизненному опыту ближе ей была Комаё, и, если разговор заходил откровенный, они прекрасно понимали друг друга. Ханаскэ раньше была гейшей в квартале Ёситё, а потом покровитель её выкупил и сделал наложницей. Однако в конце концов он её бросил, и три года назад она пришла в Симбаси.

Когда господин Ёсиока заговорил с Комаё о том, что готов принять на себя заботы о ней, первым делом она стала советоваться с Ханаскэ. Ханаскэ сказала, что и сама отлично помнит, как это бывает, и принялась бесконечно повторять свою историю, заявляя, что в хорошее время мужчины хороши, а стоит поменяться их настроению — сразу становятся бессердечными. Это был сильный аргумент в пользу теории о мужском непостоянстве, которой Комаё всегда придерживалась. Отныне беседы двоих стали еще откровеннее, и они сошлись на том, что, пока есть возможность, надо зарабатывать изо всех сил и на мужчин не полагаться, чтобы в конце концов завести какое-нибудь маленькое дело и зажить спокойно, быть самой себе хозяйкой, — это ли не лучший расчет?

Комаё неуверенно себя чувствовала в роли гейши, когда вернулась из Акита и вновь стала ходить по гостиным. Ведь лет семь она не занималась своим ремеслом и к тому же провела эти годы в далекой провинции, поэтому стала на удивление замкнутой и несговорчивой. Она изо всех сил пыталась на банкетах казаться веселой, говорить всякую ерунду, а еще иметь терпение с денежными и выгодными клиентами. Однако ей с трудом удавалось пересилить себя и поддакивать любому и каждому, как в прежние времена, когда ей не было и двадцати. В её душе болью отзывались повадки нагловатой прислуги и хозяек чайных домов, которые только что не приказывали ей ложиться с гостем в постель. До сих пор ни одному клиенту, кроме Ёсиоки, она не согласилась прислуживать у изголовья. Ханаскэ же судила об этом со своей точки зрения, и её мнение было таково: не извлечь выгоду теперь означает нанести себе урон в будущем. При этом она горько сетовала: «Вот мне бы твою красоту!» Комаё же, у которой до сих пор не было ни особенной надобности в деньгах, ни, соответственно, смелости их зарабатывать, в одну ночь обрела и то и другое, энергия так и забурлила в ней.

После того как Кикутиё в большой спешке отбыла в заведение «Симпуку», Комаё и Ханаскэ, принявшие ванну после всех, переставили свои туалетные столики от фасадного окна, куда били закатные лучи, к маленькому оконцу на террасу для сушки белья. Дружно сидя бок о бок, они принялись наносить грим. Комаё вдруг сказала:

— Хана-тян, а ты в последнее время не встречаешься с тем господином — помнишь?

— С каким господином? — Ханаскэ как раз была занята трудным делом, она мучилась, распрямляя вьющиеся пряди на висках.

— Да тот наш гость в чайном доме «Тиёмото». Помнишь, я часто с тобой бывала у них, когда только-только появилась здесь…

— Господин Сугисима со своей компанией?

— Да-да, господин Сугисима. Что это за люди с ним были? Они из парламента?

Расчесывая волосы и внимательно разглядывая свое отражение в зеркале, Комаё ни с того ни с сего вспомнила вдруг краснолицего господина по имени Сугисима, который много раз приглашал её и даже пытался обхаживать, когда она вернулась к профессии гейши. А вдруг Ёсиока откажет ей в покровительстве, раз она не склонна пойти к нему на содержание? В таком случае ей уже надо думать не о том, что ему ответить. Надо искать вместо него кого-то другого, чтобы обеспечить продолжение тайных встреч с Сэгавой. Потому-то она и начала теперь заново перебирать в памяти всех тех клиентов, которые до сих пор откровенно имели на неё виды.

— Те гости были из Дайрэна — так мне помнится. Во всяком случае, у господина, о котором ты говоришь, своя торговля в Китае.

— Да? Так он что же, не живет здесь?

— Он всякий раз бывает здесь на Новый год и летом. Постой, но раз так… — он же этим летом ни разу не появился! Я его просила привезти нанкового атласа и узорного крепдешина. Я всегда его прошу, когда он туда едет. Потому что там товар добротный и дешевый.

— Да? Значит, надо было и мне что-нибудь попросить. Но он такой липучий и, кажется, развратник большой, неприятный господин. Правда же?

— Он очень к тебе воспылал. Просил, чтобы я во что бы то ни стало это устроила. Никогда я не была в таком затруднении, как в тот вечер.

— В тот раз и я растерялась, ведь это было сразу после моего долгого отсутствия, я никак не могла во все вникнуть как следует.

— Он может показаться неотесанным, но к женщинам, говорят, относится хорошо. Рассказывают, что когда-то давно госпожа Тёсити из дома «Кимикава» встречалась с ним, и когда она на три года оставила ремесло из-за болезни, он поселил её к себе на виллу и все это время заботился о ней.

— Неужели правда? Ну, если он такой человек, тогда… Как бы это сказать… Ну, он будет мириться с житейскими мелочами, будет великодушен… Для меня все равно, пусть даже мужчина будет безобразный. Лишь бы это был надежный патрон на долгий срок, и лишь бы он не злился, а продолжал бы меня поддерживать, пусть даже я буду немного своенравна.

— Это ты только так говоришь, а на самом деле вон какой красавец твой Ё-сан! С ним разве получится завести еще кого-то?

— Да неужели Ё-сан так уж красив? Мне он напоминает рекламу пилюль «Дзинтан», ничуть не вижу в нем интересного мужчину. Просто когда-то давно он мне покровительствовал, вот и повелось по старой памяти. Только знаешь, Хана-сан, теперь, наверное, у нас не долго это протянется с господином Ё.

— Отчего же? У него кто-то другой появился?

— Нет, не то, просто… Тут и его предложение выкупить меня, и еще… — Комаё запнулась и опустила голову.

На самом деле накануне вечером в чайной «Гисюн» Комаё второй раз встретилась с актером Сэгавой Исси, и они обменялись клятвой любовников. Теперь она не сможет долго удерживать эту связь в тайне от господина Ёсиоки. Если бы он был обычным клиентом, Комаё без труда сумела бы все скрыть, он бы так и остался в неведении, но с господином Ёсиокой это не выйдет, уж его-то не проведешь. Комаё прекрасно знала о проницательности своего патрона, поскольку давно была с ним в близких отношениях. Поэтому она решила прежде всего заручиться поддержкой Ханаскэ, чтобы ни посторонние, то есть гости, ни домашние, то есть другие гейши, и, главное, хозяйка — ни один из тех, кто мог бы помешать её любви, ничего не узнал и впредь.

— Мне так нужен совет! Хана-тян, если у тебя нет сегодня приглашений, то не пойти ли нам куда-нибудь поесть? Прямо сейчас, хотя бы в «Ингоя». Я ведь правда не знаю, что мне делать.

— Вот как? Сегодня я никуда не иду, так что…

— Тогда пойдем скорее. — И Комаё мигом вскочила на ноги, словно у неё выросли крылья. — Госпожа О-Сада! — она окликнула распорядительницу, — мы сходим ненадолго в «Ингоя». Часов в семь-восемь мне могут позвонить из чайной «Гисюн», где я была вчера. Я, наверное, до этого успею вернуться, но если нет — дайте мне знать, ладно?

Гейши торопливо спускались со второго этажа. Навстречу им наверх шел старик Годзан с лейкой в руке, он собирался полить на бельевой террасе вьюнок в горшках. Очень скоро старик уже был на крыше. Звуки музыкальных этюдов на сямисэне, которые до этого слышались со вторых этажей всех окрестных домов, резко оборвались. Похоже, что повсюду наступила пора греть воду для вечерней ванны, и закатный ветерок, трепавший купальные халаты, которые сушились на шестах, разносил запах угля. Вовсю стали заливаться телефонные звонки, сопровождая наступление хлопотливого вечера в квартале гейш. Годзан с террасы для белья любовался красотой перистых облаков, затянувших все небо. Позабыв даже пересчитать бутоны вьюнка, Годзан некоторое время наблюдал за стаей ворон, летевших к себе домой, в рощу перед дворцом Хама Готэн.[15]

8 ПОВИННОЕ ИЗГОЛОВЬЕ

Когда Комаё вернулась в этот вечер вместе с Ханаскэ из ресторанчика «Ингоя», она только-только успела сделать затяжку из своей трубки, как тут же последовало предвкушаемое ею и столь желанное приглашение из чайного дома «Гисюн». Отправившись туда, она сразу же вызвала и Ханаскэ, представила её актеру Сэгаве, и они прекрасно и весело провели время, засидевшись дольше десяти часов. Потом Ханаскэ ушла в другое место, куда она была приглашена. Комаё и Сэгава перебрались в покои в глубине дома, собираясь к двенадцати быть на ногах, но, что ни говори, легко ли расстаться молодым любовникам, когда роман еще в самом начале? Какая же это была радость, когда оказалось, что на следующий день у него как раз не было репетиций и им можно было провести всю ночь здесь!

Пробудившись от любовных грез в полдень, они выпили по рюмочке-другой на голодный желудок, и тут явилась служанка. Вполголоса, словно с сожалением, она сообщила:

— Госпожа Комаё, к телефону!

Когда Комаё взяла трубку и спросила, куда именно её приглашают, ответили, что в чайный дом «Тайгэцу». Комаё сразу дала отказ, однако позже последовал еще звонок.

— Братец, я хочу, чтобы ты меня увез куда-нибудь подальше! — говорила Комаё, все же направляясь к телефону, ведь работа есть работа.

На этот раз в трубке был голос Ханаскэ: есть, мол, один гость, который непременно хочет встретиться с Комаё, так не согласится ли она принять приглашение и прийти хотя бы ненадолго. Место было все то же — чайный дом «Тайгэцу», откуда звонили и раньше.

Выхода не было, и Комаё упросила Сэгаву подождать её — через час она уж точно вернется. Скрепя сердце, она вызвала рикшу, заехала домой сменить кимоно и подновить грим, а затем отправилась в дом «Тайгэцу».

На втором этаже, в прохладной от сквозящего ветерка гостиной в десять дзё, сидел единственный гость. Его окружало шумное общество: старшая сестрица Дзюкити, с ней Фусахати — тоже почтенная гейша, но несколькими годами помоложе, а также: Ханаскэ, Инэка, Хагиха, Кинэко, Оборо… Гейш в возрасте около двадцати трех лет было, кажется, четыре или пять. Были еще две молоденькие ученицы. Раз так, то Комаё легко отсюда сможет вернуться к Сэгаве — в душе она очень обрадовалась. И стоило ей сообразить, что нельзя поступить так эгоистично на глазах у старшей сестрицы их дома Дзюкити, как та вежливо распрощалась и отправилась куда-то на другой банкет, заверив гостя, что непременно желала бы в скором будущем видеть его снова.

Гостю было лет пятьдесят, это был громадный мужчина, похожий на морское чудище, с черным-пречерным лицом. Свою накидку хаори он снял и сидел в хлопчатобумажном синем кимоно с белым пятнистым узором, подпоясанный двухсторонним кушаком какуоби. На правом мизинце у него был перстень с печаткой, а сам он напоминал дельца с биржи в Кабутотё. По обеим сторонам от него сидели старая гейша Фусахати и Ханаскэ, они потчевали его пивом, а он даже и не разговаривал, только посмеивался и с интересом слушал. В это время Кинэко, Хагиха и Инэка, молодые гейши в расцвете страстных увлечений, без стеснения хвалились своими победами, а ученицы не робея судили о достоинствах юных актеров, исполняющих детские роли.

Комаё, решившая побыть здесь ровно столько, сколько позволяет ей время, как ни в чем не бывало поднялась и направилась в комнату распорядительницы на первом этаже. Тут же Ханаскэ мгновенно вскочила и пошла следом за ней. В углу коридора она потихоньку окликнула Комаё:

— Кома-тян, можно тебя на минуту? — Понизив голос, она продолжала: — У тебя, Кома-тян, сегодня вечером найдется время?

Комаё смотрела на Ханаскэ, словно вопрошая, что же та имеет в виду. Ханаскэ, глядя прямо ей в лицо, подступила совсем близко:

— Кома-тян, по правде говоря, вчера вечером я из чайной «Гисюн» отправилась на встречу с этим господином. Хотя он настаивал, чтобы явилась и ты тоже, я его кое-как уговорила. Ведь я же знала, что ты с братцем Сэгавой, да и время уже было позднее. Ну а сегодня я опять получила от этого господина приглашение, и он велел мне непременно тебя уговорить. Он крупный антиквар из Иокогамы. В ту пору, когда он держал магазин в Нихонбаси, мне иногда случалось его видеть в заведениях квартала Ёситё. А когда я перебралась сюда, он снова время от времени стал приглашать меня. Здесь у него, похоже, ни с кем еще не завязалось особенно близких отношений.

Ханаскэ шаг за шагом теснила Комаё и как-то незаметно завела её в пустующую угловую гостиную. Кажется, она собиралась порешить с этим делом тут же, на месте. Понятно, что Комаё не могла сказать «да» гостю, который лишь сегодня впервые пригласил её. Но ведь она вчера вечером нарочно вытащила Ханаскэ в ресторан и за бифштексом открылась ей, попросив кое в чем помочь, — нельзя же было сегодня объявить все это выдумкой! Не зная, что ответить, Комаё застыла и стояла молча, ничего другого ей не оставалось.

— Кома-тян, с ним тебе совсем не нужно будет опасаться, что выйдет наружу роман с господином Сэгавой. Он сам говорит, что если гейша не покупает любовь актеров, то быть её патроном не интересно. Он все время только это и повторяет, потому что любит показать свое великодушие. Скороспелые министры да аристократы какие-нибудь ему и в подметки не годятся. Вот я и подумала… Если вовремя не побеспокоиться, его тотчас заберет себе кто-то другой. Разве можно это допустить! Может быть, с моей стороны это было чересчур смело, но, правду сказать, вчера я о тебе замолвила словечко, попросила его…

— Как?! — Комаё невольно покраснела, на глазах у неё выступили слезы.

Однако же пустая гостиная была лишь тускло озарена светом из коридора, поэтому Ханаскэ не могла разглядеть ни лица, ни глаз Комаё. К тому же Ханаскэ, которая жаждала поскорее составить Комаё протекцию, выводы тоже делала слишком скорые. Справедливо истолковав возглас Комаё как удивление, она приняла это за радостное удивление от нежданной удачи, такой уж она была человек. Она поняла, что Комаё колеблется и не хочет соглашаться, — так ведь в этот вечер к ней пришел старший братец Сэгава, каково же ей будет оставить его одного? Конечно, Комаё этого не хочет — дальше такого простого объяснения Ханаскэ не шла.

Исходя из своего собственного женского опыта, Ханаскэ имела основания так рассуждать, ведь она отлично знала, что в их профессии неудачные стечения обстоятельств неизбежны, но если перетерпеть неизбежное, то вскоре удастся чем-нибудь себя вознаградить. По-своему она была добра, ибо так извечно понимают доброту в мире торговли грязной водой. К тому же, если бы Ханаскэ сумела уговорить Комаё сама и сегодня же, то в дело не вмешались бы посредники из чайного дома. Тогда прямо из рук гостя можно было бы получить пятьдесят иен благодарственных, из которых двадцать, умело поторговавшись, положить себе в карман. А если гость даст сто иен, то она получит пятьдесят. Для гейши, которая не хороша собой и лишь сопровождает на банкетах других, это была единственная отрада. А для женщины, не расстающейся со сберегательной книжкой, это была пожива.

Ханаскэ считала, что не стоит зря тратить время, выслушивая, что ответит Комаё, иначе возможное станет невозможным. Она не испытывала ни малейшей неловкости, поскольку знала: если загнать Комаё в ловушку, из которой у той не будет иного выхода, все уладится само собой. Она отлично видела конец этого привычного пути.

— Ну, я тебя очень прошу. Согласна? Ханаскэ стремительно метнулась к лестнице, оставив Комаё одну в пустой гостиной и не дав ей даже времени сказать: «Постой!»

В груди у Комаё стучало, она совершенно потерялась. Но ведь нельзя же было вечно так стоять в пустой комнате, тем более что в коридоре послышались шаги, по всей видимости это была служанка. Ничего не оставалось, как вернуться к гостю.

Когда Комаё вошла, в гостиной уже не было старой Фусахати. Незаметно исчезла и группа гейш помоложе, таких как Инэка, Оборо, Кинэко, Хагиха. Остались лишь одна ученица по имени Тобимару да похожий на морское чудище антиквар — служанка обмахивала ему спину веером, а он по-прежнему не торопясь пил из большой рюмки.

Комаё претила та поспешность, с какой дело было улажено, но сетовать не приходилось. Хотя от стыда у неё выступили слезы на глазах, она настраивала себя на героический лад — мол, раз уж так вышло, то чашу с ядом надо испить до дна.

Чайный дом «Тайгэцу» был тот самый, хозяйка которого выстроила в Моригасаки виллу «Три весны», и здешняя её усадьба тоже славилась лучшим садом среди заведений квартала Симбаси. На краю сада, там, где свет каменного фонаря отблеском ложился на гладь пруда, за деревьями и примыкавшей к торцу дома изгородью пряталась от людских глаз дальняя гостиная. Туда-то и проводили гостя вместе с Комаё, предложив им обуть садовые шлепанцы.

Войдя со стороны террасы, они попали в комнатку в три татами, тут же был пристроен и туалет. Все было предусмотрено так, чтобы можно было обойтись без помощи служанки: тут была и маленькая жаровня из павлонии, и зеркало в раме тутового дерева, и лакированная распялка для кимоно. Было темновато, поскольку свет приглушал обтянутый шелком абажур, но за плетенной из камыша перегородкой виднелась еще одна комната, в шесть татами, а в ней постель, прикрытая пологом из цельного полотнища вуали. Холодный оттенок ткани плавно переходил в голубую кайму по краю. Под пологом приготовлено было сложенное спальное кимоно из полотна с обычным для чайных домов синим узором. Одеяло было в цветах хаги, нанесенных краской индиго бледного тона, а единственную длинную алую подушку украшали пышные кисти. У изголовья стоял поднос с курительными принадлежностями в стиле Рикю,[16] а на нем — кувшин со стаканами и прочие подобные вещи. Тихий звон колокольчика под стрехой крыши возвещал о том, что в город пришла настоящая осенняя ночь, и почему-то это наполняло сердце безмятежностью.

Гость, ни слова не говоря, уставил свои мутные пьяные глаза на чарующий осенний пейзаж и на фигуру женщины, вполоборота сидящей перед светильником. Словно за столом, уставленным лакомыми дарами моря и гор, он без волнения и спешки обстоятельно выбирал, с чего начать, что ухватить палочками вначале. Было ясно, что уж если он за что-то примется, то не выпустит из рук, пока не обглодает до костей.

Комаё чувствовала, как от сверлящего взгляда этого гостя ей становится настолько не по себе, что поднимаются волоски на коже. Теперь уже дела не ускорить, даже если прямо сказать ему, что она готова. Она думала только о том, чтобы зажмуриться и как можно скорее со всем этим покончить, лишь бы живой остаться. Комаё хотела поскорее убежать отсюда в чайный дом «Гисюн», где её ждал братец Сэгава, и ею владел не только страх перед гостем, но и нетерпение, превозмогать которое она в конце концов была уже не в силах. Она первой сделала легкое движение в сторону мужчины, окликнув его и как бы стремясь прильнуть, на что гость, пытаясь прохрипеть какие-то слова, поперхнулся и закашлялся — так обычно и бывает с тучными богачами. Сочтя это за сигнал к действию, Комаё придвинулась к нему еще чуть-чуть, и тут он моментально извлек её тело из одежды и затащил к себе на колени, сжимая в объятиях, — она не успела даже снять пояс. От неожиданности Комаё невольно вскрикнула — такая это была неимоверная силища и быстрота. Изнемогая от телесной муки, она кое-как прикрыла лицо обеими руками и крепко сжала зубы. Да, для радости и целая ночь — всего лишь краткий сон, а в мучениях даже миг тянется словно сотня лет, думала Комаё.

Когда она выскользнула наконец из дальней гостиной, то с еще большим интересом, чем прежде, оглядела окрестности и степенной походкой направилась к телефону в конторке, чтобы вызвать рикшу. Ханаскэ все еще была там и неспешно покуривала трубку — видимо, время её визита еще не истекло. Она тоже, наверное, ожидала коляску. Взглянув ей в лицо, Комаё вдруг ощутила такую досаду и боль, что, не будь они в конторке чайного дома, она бы набросилась на Ханаскэ и расцарапала ей все лицо. Но та сделала вид, будто ни о чем не подозревает, и спокойно заметила:

— Только что заходила наша распорядительница О-Сада, тебя искала. Сказала, что еще позвонит.

— Вот как?

Комаё все же сперва попросила вызвать ей рикшу, а потом стала звонить хакоя. Оказалось, что незадолго до этого в чайный дом «Хамадзаки» явился господин Ёсиока и ей велели сразу же отправляться к нему. Ну почему сегодня вечером ей все время не везет? — думала Комаё. Если бы знать! Лучше бы она рассталась с Сэгавой вчера вечером. Но теперь уже ничего нельзя было изменить… Будь это встреча с кем-нибудь другим, Комаё могла бы и отказаться, но тут речь шла о Ёсиоке, который считался её патроном. Тем более что сегодня он пришел впервые после их поспешного отъезда с виллы «Три весны», — ей никак нельзя было не пойти. Братец наверняка уже заждался и сердится… Уж не позвал ли он со злости какую-нибудь другую гейшу? Одна лишь мысль об этом причиняла ей несказанную боль, но, затаив в душе горькие думы, о которых посторонним знать не полагалось, Комаё немедленно отправилась в чайный дом «Хамадзаки».

Был уже десятый час вечера. Зная, что Ёсиока всегда в одиннадцать возвращается на машине домой, служанка сразу проводила Комаё все в ту же дальнюю гостиную на первом этаже. Едва лишь тело Комаё получило передышку и она почувствовала себя в безопасности, как только что затянутый пояс предстояло развязывать вновь — какая мука! Стоило ей заметить приготовленную постель, и у неё невольно вырвался вздох. Ведь начиная с позапрошлой ночи они с Сэгавой и вчера, и сегодня, и даже днем непрестанно предавались ласкам, а потом её безжизненное, словно клочок ваты, тело вдруг против её воли оказалось в грубых руках гостя из чайного дома «Тайгэцу», сущего дьявола. Это был такой ужас, что Комаё даже опасалась, не поранил ли он её, и только в коляске рикши у неё наконец-то выпала минутка, чтобы отдышаться. А теперь, хотя она все еще не может унять сердцебиение, нужно идти в гостиную и прислуживать патрону, с которым её издавна связывают близкие отношения. С ним она и в обычное время частенько была чересчур уступчива и даже терпела придирки, когда они были наедине, — что же будет сегодня, когда она так измотана? В отличие от предыдущего свидания в чайном доме «Тайгэцу», здесь ей все было хорошо известно заранее, и она уже теперь негодовала на то, что, пока не пробьет одиннадцать, её полтора часа будут изводить на все лады и даже трубку выкурить ей будет некогда. Ну можно ли примириться с тем, что все и всегда идет так, как надо мужчинам!

С точки зрения её патрона, у неё, гейши, с самого начала был один лишь мужчина — он сам. А ведь Ёсиока приходит не каждый вечер, вот и вообразил, что без него она тоскует, томится ожиданием… Он и ведет себя соответственно, доставляя ей этим массу неудобств. Все потому, что она гейша… — безутешно думала Комаё, — он требует от неё слишком многого… Ведь её ремесло — это и её живая плоть, а теперь все так запуталось! По правде говоря, отныне ей пойдет во вред то, что она бесстыдно изображала, будто бы у них любовь — водой не разольешь. Не может же она внезапно перемениться, и оттого только, что у неё теперь есть Сэгава! А уж с Ёсиокой случай особый, ведь он с недавних пор стал придирчив и замечает каждую мелочь, каждое движение. Если гейша не изображает, что увлечена больше гостя, это сразу кажется странным и, конечно же, вызывает подозрения. Сегодня, когда они впервые встречаются после возвращения с виллы «Три весны» и когда не закончен разговор о том, чтобы она перешла к нему на содержание, она должна постараться вдвойне и продемонстрировать чистоту своих помыслов, так сказать, до самого дна. Чем больше она об этом размышляла, тем больше терзалась и впадала в отчаяние. Ей уже хотелось сложить руки перед грудью и откровенно взмолиться: «Пожалуйста, только не сегодня…»

Однако Ёсиока, который ни о чем таком даже не догадывался, был, по обыкновению, спокоен, несуетлив и уверен в себе, ведь он обладал многолетним опытом сердцееда, известного всем без исключения гейшам от шестнадцати до сорока лет. Однако же после того, как он за двенадцать минут употребил все свои отточенные навыки и искусные приемы, но так и не увидел моментального эффекта, Ёсиока решил все равно не отступаться во что бы то ни стало, дабы не уронить своей репутации. Когда в одиннадцать часов Комаё наконец-то вырвалась из его рук, она едва дышала и не имела сил ни говорить, ни стоять на ногах.

Ёсиока, судя по всему, был этим совершенно удовлетворен и чувствовал себя как нельзя бодро, он поторопил шофера, и вскоре его автомобиль выехал из ворот чайного дома «Хамадзаки» и растворился во тьме.

«Ну наконец-то», — подумала, проводив его, Комаё и вернулась в конторку чайного дома. Ей уже не хотелось ни в чайный дом «Гисюн», ни даже к себе домой. Ею овладела апатия, она готова была просто упасть замертво где-нибудь в пустой комнате или посреди чистого поля.

Даже если она пойдет теперь к Сэгаве — её тело осквернено, за один только вечер она сменила двух мужчин подряд. Открыться ему и все рассказать она не может, но как ни в чем не бывало на всю эту ночь отдаться в полное его владение такой, какая она теперь… Она беспощадно себя корила.

Сколько ни говори, что таково уж ремесло, но стыдно бывает всякий раз, и, оттого что в конторке при ярком свете люди увидят её лицо, ей было невыносимо тяжело. Усевшись перед зеркалом, она стала подновлять грим, но чем гуще ложился слой белил, тем грязнее казалось ей собственное отражение, а спутанные волосы от прикосновения гребня как будто бы путались еще больше.

Пока она таким образом занимала свое время, за окном послышался голос рикши: «Экипаж для госпожи Комаё!» — «Да-да», — ответила она и, не заботясь более о своей внешности, уселась в коляску. На вопрос рикши: «Куда изволите?» — первое слово Комаё было: «Гисюн», — и, пока она колебалась, не передумать ли, рикша уже сделал несколько шагов в сторону чайного дома. «Прости меня, братец Сэгава!» — молила в душе Комаё. Прикрыв глаза, она думала о том, что поступает так ради самого Сэгавы, ради его спокойствия, и прижимала руку к тому месту у себя на поясе, где был спрятан амулет.

Братец уже заснул, как видно, слишком утомился. Однако было ясно, что он с нетерпением ожидал её прихода — с той стороны, где стояло женское изголовье, постель была раскрыта, и во сне он протягивал туда одну руку, словно приглашая Комаё сразу оказаться в его объятиях. «Какое счастье!» — думала она с умилением. И именно теперь, когда он так нежен с ней, тело изнемогает от усталости… Она тяжело вздохнула, и ей стали вдвойне противны и гость из чайного дома «Тайгэцу», и яростные атаки её патрона в доме «Хамадзаки». Все её душевные силы были исчерпаны, она готова была умереть, и, словно в отместку за боль, нанесенную её телу ненавистными мужчинами, она — женщина — как безумная бросилась на спящего Сэгаву и крепко, по-мужски заключила его в объятия. Напуганный, он проснулся и открыл глаза, и Комаё, прильнув щекой к его лицу, горько расплакалась.

9 ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Наступил наконец первый день осеннего концерта гейш Симбаси, трехдневного представления, которое ежегодно проводилось в театре Кабуки весной и осенью. Как раз теперь занавес опустился после открывшего программу красочного общего танца.

— Посмотри-ка, как хорошо, что мы пришли пораньше! «Пруд Тамагаикэ» будет через один номер. — Передав писателю Нансо программу, женщина тридцати четырех или тридцати пяти лет с прической марумагэ, очевидно супруга, стала разливать по чашкам чай.

Рядом сидела похожая на мать хорошенькая большеглазая девочка лет двенадцати-тринадцати, а также виднелась еще одна маленькая башенка марумагэ, принадлежавшая женщине лет пятидесяти. Судя по гербам семьи Удзи на её парадной накидке с мелким рисунком, женщина была домашней учительницей музыки.[17] Эти четверо занимали ложу второго яруса чуть восточнее главной, обращенной прямо к сцене.

— Благодарю вас, госпожа! — Учительница приняла из рук жены писателя чашку чая. — Уже лет десять прошло, верно, сэнсэй? Тогда ведь, я помню, главную роль исполнял старший Сэгава, да? Я, сэнсэй, про сегодняшнюю вашу пьесу…

— Да, верно. В последние годы взялись вдруг то и дело ставить мои бедные пьесы, кёгэн и дзёрури. По правде говоря, я их не перевариваю. Страшно неловко, ни к чему это все…

— Муж всегда не в духе, когда на сцене идут его вещи. Уж лучше бы не писал их вовсе… — рассмеялась госпожа и деревянной вилочкой принялась отделять для дочери кусок бобовой пастилы.

Писатель Нансо, разглядывая программу концерта, тоже удивленно посмеивался. Третьим номером стояла написанная им когда-то баллада дзёрури, она значилась так: «Пруд Тамагаикэ. Запись устных преданий». Внизу, под названием баллады, стояли имена музыкантов и певцов в стиле токивадзу, а также имена трех гейш — исполнительниц танцев. Однако Нансо, кажется, недолго задерживал на этом свое внимание, он сразу перевел взгляд на оживленную толпу, которая была прямо перед ним и вокруг. Опоздавшие, которые именно в это время один за другим в спешке прибывали в театр, заполнили не только прогулочные коридоры, но и проходы между местами на татами и «цветочными помостами», примыкающими к восточному и западному краям сцены. Люди входящие и выходящие, беспорядочно снующие и замершие в приветственных поклонах — это была не просто толчея, но толчея в самом разгаре.

Интерес Кураямы привлекала именно эта театральная сутолока, а не постановки собственных пьес, ему нравилось бесцельно наблюдать за публикой, за её модными нарядами и прическами. Если он, как драматург и критик, получал приглашение на спектакль, то всегда считал своим долгом присутствовать на нем, невзирая на то, где давали представление — в маленьком зале на окраине города или в настоящем театре со сценой из древесины хиноки. Однако он уже не отстаивал своего мнения с таким жаром, как десять лет назад. Он старался написать что-нибудь хвалебное даже про спектакль, который на самом деле с трудом мог смотреть, таким дурным он ему казался. Однако порой похвала ему не удавалась, и он впадал в насмешку, безыскусно и от души. Это доставляло огромное удовольствие просвещенным театралам, и, хоть сам критик Нансо относился к себе без пиетета, в последнее время его мнение, как ни странно, имело вес в самых неожиданных кругах.

Десять лет назад, когда Нансо был завзятым театралом, он целиком отдавался работе над пьесами дзёрури и кёгэн. Однако вместе с тем, как год от года менялись вкусы его современников, он стал замечать, что и сам театр, и уклад жизни актеров, и манера исполнения, да и пристрастия публики, абсолютно во всем стали расходиться с его представлениями. Но такие уж настали времена, и он сознавал, что глупо было бы сердиться на то, чего не изменить, а потому лишь постарался как можно дальше отойти от своего увлечения театром. Но два или три года назад повеяли какие-то новые ветры, и пьесы, написанные им десятью годами ранее, начали появляться на сцене, они непременно ставились в каком-нибудь театре раз или два раза в сезон. Сначала ему было от этого очень горько, потом, наоборот, он подумал: неужели публика наконец, прозрела? — и ощутил в душе некоторое торжество. В конце концов он пришел к выводу, что своими пьесами всего лишь случайно угодил ко двору, ибо суть новых веяний в том и состояла, чтобы ничему не отдавать предпочтения, ведь новый век не делал различий между хорошим и плохим, старым и новым. Отныне встречи с собственными творениями, поставленными на сцене, лишь возвращали одинокую душу Нансо к дням юности, заставляя заново окунуться в тогдашние печали и радости. И именно поэтому, хотя его пытались вновь вовлечь в мир театра, сам он больше не строил честолюбивых планов. Нансо уже изведал, как невыразимо сладостны воспоминания о былом, и предпочитал рассеянно им предаваться, нежели деятельно участвовать в жизни современников.

— Окинэ-сан, — Нансо обратился к учительнице музыки, — там, в восточной ложе, вторая… это ведь О-Ман, исполнительница баллад огиэ? Постарела!

— Неужели и О-Ман тоже здесь? Госпожа, позвольте на минутку одолжить у вас очки… Да, конечно, это О-Ман. Ее можно теперь не узнать, правда? А в ложе ближе к нам — хозяйка чайного дома «Тайгэцу», да?

— Даже мой батюшка, когда он изрядно пил, не был таким толстым. Вот что деньги делают, она ведь стала совсем как борцы сумо.

На глазах у Нансо стайки из четырех или пяти гейш беспрестанно подходили с приветствиями к влиятельным в своем квартале хозяйкам чайных домов. Проходя мимо них, сгибались в поклонах и актеры, и музыканты, и профессиональные шуты-компаньоны. Гостинцы и подношения, фрукты и суси, бесконечно переходили из рук в руки, и Нансо находил гораздо более увлекательным смотреть на все это, чем на представление, которое разыгрывалось на сцене. Тем более что сегодняшнее зрелище отличалось от обычного театрального спектакля, ведь в ложах верхних и нижних, восточных и западных разместился, можно сказать, весь квартал Симбаси, а в знак уважения к Симбаси и из других районов Токио явились все известные гейши и хозяйки чайных домов. К тому же здесь были актеры, и с ними супруги актеров, и музыканты, включая глав различных школ традиционной музыки и пения, и борцы сумо, и шуты-компаньоны хокан. Мелькали здесь и лица тех высоко почитаемых в артистической среде людей, которых называют «джентльменами», «патронами», «господами». Их противоположность — люди определенного сорта, коих следовало бы назвать паразитами «мира ив и цветов», — тоже слонялись здесь, кто в хакама из саржи, кто в европейском костюме. Хозяйки и попечители домов гейш, служанки и распорядительницы, вместе с родными и домочадцами, расположились по большей части в партере, на крайних местах у проходов.

Чтобы лучше рассмотреть всю эту публику, писатель Нансо вышел прогуляться в коридор, и кто-то из проходящих мимо окликнул его. Голос был жизнерадостный и приятный:

— А вот и сэнсэй!

Обернувшись на оклик, он увидел Комаё из дома «Китайский мискант», она была в парадном кимоно с узором по подолу и белым воротником. Волосы её были подготовлены для надевания парика.

— В какой сцене ты выступаешь?

— «Ясуна».[18]

— Вот как! Это который по счету номер?

— Еще не скоро. Пятый, наверное.

— По времени очень удачно. Не рано и не поздно. Зрители смотрят эти номера внимательнее всего.

— Какой ужас! Теперь еще больше буду волноваться!

— А как ваш хозяин господин Годзан — здоров?

— Спасибо. Он скоро тоже будет здесь, сказал, что придет вместе с госпожой Дзюкити.

Мимо проходила гейша в такой же, как у Комаё, приготовленной под парик повязке на голове. Заметив Комаё, она окликнула её:

— Сестрица, тебя уже искала учительница музыки.

— Правда? Сэнсэй, простите, я еще вернусь, увидимся позже. Пожалуйста, постарайтесь получить удовольствие.

С этими словами Комаё бегом засеменила по запруженному людьми коридору, и тут как раз послышался стук сопровождающих занавес деревянных трещоток, видимо, началось следующее выступление. Движение по коридору стало еще более оживленным, но при виде Комаё, волосы которой были убраны под повязку, всякий встречный, будь то мужчина или женщина, оборачивался ей вслед. Комаё чувствовала и смущение, и вместе с тем непередаваемую гордость. Во время весеннего концерта гейш Комаё еще только начинала снова выходить к гостям, и у неё не было патрона, который оплатил бы необходимые для выступления расходы. Поэтому, получив рекомендацию от учительницы танцев, она выступила тогда в номере «О-Сомэ» — за неимением иных возможностей подыграла гейше, которая изображала дрессировщика обезьян.[19] Тем не менее отзывы были прекрасные, и она на некоторое время стала очень занята, поскольку отовсюду ей предлагали выступить на банкете с танцем. Комаё почувствовала себя увереннее и загорелась желанием на осеннем концерте показать что-нибудь стоящее, чтобы публика ахнула от восхищения.

Больше всего она уповала на то, что теперь могла оплатить свои расходы, получая средства сразу от двоих: от господина Ёсиоки и еще от одного, нового патрона, который появился у неё недавно втайне от Ёсиоки. Что же касается мастерства, то теперь у неё был Сэгава Исси — профессионал. Он обучил её актерским приемам и обещал, что пришлет к ней в день представления своего помощника, поэтому Комаё чувствовала себя великой актрисой. Если сегодняшнее её выступление понравится еще больше, чем предыдущее, то скоро имя Комаё будут называть среди первых танцовщиц, и она прославится как лучшая гейша в Симбаси — не будет такого человека, который бы о ней не слышал. Когда она об этом думала, то еще горячее молила богов, чтобы сегодня все прошло удачно. Пока не поднялся занавес, ей не было покоя от волнения.

Через дверь в конце коридора Комаё сразу вышла за кулисы и поспешила на второй этаж, в помещение, которое в дни спектаклей считалось артистической уборной Сэгавы. В течение этих трех дней она будет пользоваться комнатой «старшего братца» Сэгавы, гримироваться за его туалетным столиком, принимать помощь от его учеников и слуги. Все это наполняло сердце Комаё таким счастьем, что она и сама не знала, как выразить его словами.

Сам Сэгава уже был здесь, он, видимо, только что заглянул навестить её через дверь, ведущую в кулисы, и еще держал на руке свой плащ из тонкой саржи. Глядя на спешно входящую в комнату Комаё, он сказал:

— Что же ты? Звонишь, торопишь, а сама только что пожаловала?

— Простите, пожалуйста. — Ничуть не стесняясь присутствия посторонних, Комаё села рядом с ним. — Я выходила поздороваться, поблагодарить людей. Братец, спасибо и вам за то, что вы сегодня сделали для меня!

— Ты что же, никак мне официальную благодарность объявляешь? Так ведь до твоего номера еще далеко.

— Да, правда.

— В зале есть кто-то из театра?

— И господин N, и господин NN (она назвала имена известных актеров) — похоже, что все здесь.

— Вот как…

— Все с супругами! — Комаё и сама заметила, что зачем-то вдруг сделала ударение на последнем слове. — Да я не завидую, что толку завидовать! — Она рассмеялась.

В этот момент вошел костюмер, он принес показать Комаё её парик.

10 В ТЕАТРАЛЬНОЙ ЛОЖЕ

Незадолго до номера «Ясуна», в котором выступала Комаё, в ложе нижнего яруса восточной стороны заняли свои места господин Ёсиока со своим сослуживцем Эдой и с ними хозяйка чайного дома «Хамадзаки», а также гейша Ханаскэ и ученица Ханако из одного с Комаё дома. По правде говоря, когда в конце этого лета Комаё не послушалась добрых советов и не перешла к нему на полное содержание, Ёсиока был так зол, что решил порвать с ней навсегда. Однако сразу найти гейшу, которая пришлась бы ему по нраву и смогла заменить Комаё, оказалось нелегко. Затруднительное положение, в котором он оказался, однажды рассердившись, помогла разрешить опытная в подобных делах хозяйка чайного дома «Хамадзаки». Она нашла для Комаё всевозможные оправдания, и Ёсиока опять стал поддерживать её по-прежнему. Однако сам он с тех пор редко показывался в чайном доме. Похоже, что для себя он решил, что с него довольно будет просто по мере сил помогать Комаё, тем самым сохраняя за собой репутацию патрона. Приблизительно раз в десять дней он являлся к ней вместе с Эдой, но только затем, чтобы выпить. Ему и в голову не приходило, что Комаё тайно встречается с Сэгавой или что у неё появился другой патрон. Ёсиока, исправно плативший дань развлечениям много лет, в последнее время почувствовал, что гейши его утомили. После твоего поспешного отъезда с виллы «Три весны» он вел тихую и обыкновенную жизнь, в которой не было ничего достойного упоминания. Вернувшись с работы домой, он сразу ложился спать, а по воскресеньям вел жену и детей, к примеру, в зоопарк и при этом не считал такую упорядоченную жизнь ни пустой, ни скучной, как, впрочем, не считал её веселой и интересной, просто жил и жил день за днем как в забытьи. Сегодня Ёсиока впервые после долгого перерыва сидел в ложе театра Кабуки, и, оглядывая зал, который поистине представлял собой цветник, он впервые испытал новое для себя чувство — словно прозрел. В его груди вновь запылала яростная жажда жизни, словно он не смог бы успокоиться, не познав всех наслаждений, какие только существуют — в этом мире. Ёсиока чувствовал, что в стремлении к плотским радостям, таким как вино и женщины, человек сегодняшнего цивилизованного общества не отличается от древнего жителя степей, который несся на своем необузданном коне в погоне за диким зверем, чтобы рвать зубами мясо и при этом сладко причмокивать от удовольствия. А одетые в красочные доспехи средневековые воины, проливавшие в поединках кровь? Во всем этом он видел воплощение неудержимой человеческой воли к жизни. В ходе развития цивилизации, с возникновением общественных институтов, жизненная энергия людей стала проявляться в погоне за богатством, властью и наслаждениями или же в азартных усилиях преуспеть в бизнесе. Слава, богатство и женщины — эта триада составляет основу существования современного человека. Тот, кто сознательно это презирает, ненавидит или же боится этого, — попросту слабак, не имеющий воли бороться, или же неудачник, отворачивающийся от истины. Поскольку таково было его жизненное кредо, Ёсиока почувствовал, что блеск театрального зала незаметно пробудил в нем новые жизненные силы, что ему все еще не так много лет, он молод и деятелен, — все это внезапно одарило его ощущением безграничного счастья.

Раздался звук деревянных трещоток, пришла наконец очередь для танца Комаё. Сказители стройными голосами затянули балладу киёмото. Откуда-то уже раздались аплодисменты. Три гейши-ученицы, спешившие вернуться на свои места, пробегали по коридору как раз за спиной Ёсиоки, и он услышал:

— Это же «Ясуна»! Подожди-ка…

— У сестрицы Комаё чудно получается Ясуна, это хороший номер.

— А как же иначе! У неё же есть Сэгава-сан…

— Говорят, у них ужас что за роман!

По какой-то случайности этот разговор вдруг отчетливо донесся до ушей Ёсиоки сквозь гул движущейся толпы. Ёсиока невольно обернулся в ту сторону, откуда донеслись голоса, но спины пробегавших мимо учениц уже скрыл встречный людской поток, лишь мелькнул яркий узор широких поясов и длинных развевающихся рукавов. Кто они были, из какого дома — это определить было уже невозможно. Однако Ёсиоке было достаточно и того, что он услышал, одна только последняя реплика: «Ужас что за роман» — говорила ему даже больше, чем требовалось.

Одно дело, если бы это сказали ему в лицо, желая уязвить, но здесь… Слух слетел с губ наивной девочки-ученицы, которая, разумеется, не знала о его присутствии, произнесла все это мимоходом, очень естественно и ненарочито, без всякого умысла. К этим словам стоило серьезно прислушаться. Выражаясь иносказательно, «небо не имеет уст, но глаголет устами людей». Придя к такому заключению, Ёсиока принялся сколько возможно подробнее припоминать мельчайшие особенности поведения Комаё после того самого дня на вилле «Три весны». Одновременно он терзался вопросом: неужели его неразлучный спутник Эда узнал обо всем еще раньше него? И если Эда знал, то неужели молчал из жалости? Уж если суждено было такому случиться, то Ёсиоке хотелось бы узнать об этом первым. Каким же простаком он выглядел! А он-то льстил себе, что слывет завсегдатаем мира «ив и цветов»! Уже одно это заставляло его почувствовать жгучий стыд перед окружающими и удвоенный гнев на Комаё.

Сказители, сидевшие в ряд на специальном помосте с правой стороны сцены, стройными голосами завершали вступительную часть:


Воды бьются о скалы, кипят,

Падают каплями слез на грудь.

Одинокий рукав в изголовье стелю

В безответных думах любви.


Зазвучали маленькие барабаны иудзуми, и публика замерла — вот-вот должен был появиться Ясуна, поэтому все взгляды в зале прикованы были к занавесу над «цветочным помостом», откуда выходят актеры. В верхнем ярусе кто-то не переставая хлопал. Явившаяся залу Комаё в помрачении рассудка сминала длинными, волочащимися штанинами шаровар окутанные дымкой травы в весенних полях.

Переполненный ненавистью, Ёсиока не желал даже видеть её и нарочно перевел взгляд на потолок. Только теперь он не торопясь начал обдумывать причины, которые могли удерживать Комаё от ухода из гейш и от согласия на его предложение. Даже прогоняя от себя эти мысли, он все равно никуда не мог от них деться. Вплоть до сегодняшнего дня, до этого самого момента, у него в голове не укладывались никак доводы Комаё, не спешившей перейти к нему на содержание, однако теперь все приобрело более или менее внятное объяснение. Настало время наконец расстаться с этой женщиной. Он тоже, в свою очередь, хотел бы с невинным видом преподнести ей сюрприз.

Нет, теперь было бы нелепостью опять вернуться к гейше Рикидзи. Неужели во всем квартале Симбаси, от южных до северных пределов, среди более тысячи девятисот гейш не найдется женщины, узнав о его связи с которой, Комаё расплачется от горькой досады? Ёсиока переводил взор с лож в нижнем ярусе к местам на татами вдоль «цветочного помоста» и в партере, он отметил даже людей, стоящих в коридоре, пытаясь единым взглядом запечатлеть всех женщин в этом зале, которые были похожи на гейш.

Публика единодушно следила за каждым движением танца Комаё, которая, теперь уже на подмостках главной сцены, изображала безумного Ясуну, мечущегося в поисках умершей возлюбленной. Вдруг дверь ложи тихо отворилась, и кто-то, понизив голос, произнес:

— Прошу простить за опоздание.

Это вошла и поздоровалась гейша Кикутиё из дома «Китайский мискант» — та самая густо накрашенная Кикутиё, о которой злоязычные подруги говорили, что она чем-то напоминает проститутку.

Поскольку сегодня во втором номере программы, в сцене «Уличный кукловод», Кикутиё исполняла партию второй сказительницы, у неё были высокая прическа симада и кимоно с узором по подолу, до самого ворота расшитое золотом, а белил и румян было еще больше, чем обычно. Ёсиоке, непроизвольно обернувшемуся на стук двери, лицо Кикутиё в отблесках рампы показалось похожим на картинку красавицы с дощечки для новогодней игры в волан,[20] даже её короткая шея вдруг как-то вытянулась.

В глазах товарок Кикутиё была не слишком привлекательной женщиной, не умевшей к тому же подбирать гардероб, однако мужчины первым делом смотрели на её тело и великолепную кожу. Ну а то, что все в ней было чересчур густым и ярким, как и её косметика, что манерам недоставало лоска, что выглядела она несколько неряшливо, — так ведь как раз это порой и привлекало мужчин, возбуждая их интерес гораздо сильнее, чем заученная обходительность и такт знаменитых гейш.

Поскольку в ложе уже расположились четыре человека, явившаяся позже других Кикутиё поместилась как раз в середине и, словно ненароком, придавила колено сидевшего со скрещенными ногами Ёсиоки. Сзади ему хорошо была видна её белоснежная полная шея, а невзначай скользнув взглядом ниже, поскольку ворот на спине она носила сильно приспущенным, он сумел даже углядеть край горловины нижнего кимоно, прячущийся под белым шелковым верхним воротником. Ёсиоке показалось, что он ощущает исходящий оттуда аромат и даже тепло женского тела.

Ёсиока вспомнил о том, что отношения между Комаё и Кикутиё всегда и во всем близки были к соперничеству. Взять хотя бы сегодняшний концерт: ведь раз уж Комаё решила исполнить танец Ясуны под балладу в стиле киёмото, то она бы вполне могла обратиться к Кикутиё, гейше из её собственного дома и признанной мастерице сказа киёмото. Однако же Комаё решила, что тогда меньше внимания будет привлечено к её танцу. Не жалея средств, притом немалых, она попросила актера Сэгаву Исси пригласить ансамбль профессионалов, сказителей-мужчин. И это вовсе не потому, что ей не хотелось, чтобы выступала Кикутиё, не потому, что она не признавала за ней мастерства. Просто у Комаё не было времени обо всем этом задуматься, ей хотелось только одного — прославиться на весь квартал Симбаси в качестве лучшей танцовщицы. Что же касается Кикутиё, то ей все это было совершенно не по нраву. Ей совсем не хотелось видеть этого Ясуну, потому что успех Комаё не мог её не раздражать. Но ведь нельзя же было показать это перед постоянным клиентом и хозяйкой чайной, которым их дом гейш был многим обязан! Потому-то она и навестила ложу патрона Комаё. Она должна была произнести хоть несколько вежливых слов, хотя в душе негодовала и готова была позорно разрыдаться.


Крикам ночных ворон доверяясь,

Мы пропускали час расставанья,

Рассвет встречали на ложе любви.

Быть с тобою желал, но не быть нам вместе,

Один я под горестным небом странствий.


Мелодия подошла к наивысшей точке. Хозяйка чайного дома «Хамадзаки» и гейша Ханаскэ с неприкрытой лестью превозносили искусство Комаё:

— Она стала настоящей артисткой! Все-таки основа мастерства — это труд. Ни одного неверного жеста!

Кикутиё, слыша это, только вздыхала, а взбешенный от злости Ёсиока все больше укреплялся в желании именно ей выкупить свободу в отместку Комаё. Когда пьеса подошла к тому месту, где говорится: «Покров за покровом, завесы из листьев — и вот он уже в шатре…» — Ёсиока вдруг неосознанно взял руку Кикутиё и сжал её.

Кикутиё даже не подумала отстраниться. Она вела себя так, словно ей и дела не было до того, держит её кто-то за руку или нет. Поскольку больше ей глядеть было некуда, она устремила рассеянный взгляд на сцену, и, хотя у Ёсиоки уже вспотела ладонь, он все так же продолжал сжимать её руку, наблюдая за реакцией. Кикутиё позволила мужчине держать свою руку столько, сколько он пожелает, а свободной рукой она в это время что-то искала, видимо сигареты. Ёсиока молча вынул изо рта свою сигарету «Микаса» с золотым ободком и подал ей — любопытно было наблюдать, как она без малейшего замешательства сунула сигарету в рот. Ёсиока продвинулся еще на шаг — на этот раз, делая вид, что захвачен происходящим на сцене, он сильно потянулся лицом вперед, чтобы почти коснуться щеки сидящей к нему спиной Кикутиё, при этом он еще начал теснить её коленом.

Поскольку Кикутиё и теперь по-прежнему не выказывала удивления, молчала и не двигалась, Ёсиока сделал вывод, что она с самого начала разделяла его тайные помыслы, и это распалило его еще больше. К тому же Ёсиока был очень высокого мнения о себе как о покровителе гейш, и он уже не сомневался, что Кикутиё с давних пор ревновала его и тайно по нему вздыхала. Разумеется, она завидовала, глядя со стороны на то, какой он великолепный патрон и как заботится о Комаё. Так Ёсиока и решил для себя (взявшись в одностороннем порядке истолковать женское сердце, он, конечно же, рассуждал исключительно в свою пользу).

Кикутиё не была истинной гейшей квартала Симбаси, которых воспитывают с самых азов из девочек-учениц. По рождению она была дочерью мелкого торговца из токийского района Яманотэ, а в пятнадцатилетнем возрасте её взяли служанкой в усадьбу некоего виконта, который возглавлял в то время одно из министерств. На её кимоно еще даже не распустили складки, оставленные на вырост, а она уже тайно встречалась с каким-то студентом. Ну а потом она стала прислуживать самому виконту, да такая оказалась шалунья, что с нею забавлялись хозяева и слуги, молодые и старики…

Тем временем вернулся из-за границы молодой отпрыск виконта, и тут уж впервые даже сам старый хозяин заметил неладное и забеспокоился, как найти на девчонку управу. На счастье, именно в это время издавна вхожая в дом виконта старая гейша Дзюкити явилась в усадьбу с благодарственным визитом по случаю середины года — к ней-то и обратился виконт, прося совета. Дзюкити рассудила, что раз даже в юном возрасте у девицы такие наклонности, то, если бы она пошла в гейши, пожалуй, сумела бы достичь многого и стать большой мастерицей. Сама девица тоже, оказывается, втайне давно мечтала стать гейшей, насмотревшись на этих красавиц в роскошных кимоно, когда их приглашали в усадьбу по случаю праздников на открытом воздухе и прочих приемов, так что она совету не противилась. Для виду ей прежде всего дали отпуск и отправили к родителям, а уж потом Дзюкити ударила с ними по рукам и взяла девицу в свой дом гейш «Китайский мискант». Там её нарекли именем Кикутиё, а вскоре устроили и её дебютный выход в свет.

Было ей в то время восемнадцать лет, и оттого что она была бела кожей и, точно резиновый пупс, кругла и упитанна, то, пользуясь особой любовью гостей в возрасте, сразу стала очень занята на приемах. Даже с трудными гостями, которым обычные гейши никак не могли угодить, Кикутиё справлялась на удивление успешно. В чайных домах, где она бывала, её почитали за сокровище, говорили, что другой такой девушки нет и ставили очень высоко, однако гейша прежней закваски Дзюкити и её старик Годзан очень скоро разочаровались в Кикутиё, и только между собой они порой дивились — ну и девчонки нынче пошли! Ведь сколько ни учили они Кикутиё тому, как сглаживать шероховатости на банкете, как проявлять учтивость по отношению к старшим гейшам, — эта наука до неё не доходила. Чудаковатый и педантичный старик Годзан говорил даже, что нужно отдать Кикутиё куда-нибудь в другой дом, поскольку не к чести их заведения держать гейшу, все искусство которой прислуживать у изголовья. Однако пусть Дзюкити и мучилась порой с Кикутиё, всякий раз, когда наставал момент проститься, она все же не решалась отпустить гейшу, которую так охотно приглашают. Во всяком случае, вечно занятая Дзюкити сама давала Кикутиё уроки музыки, стараясь обучить её хотя бы ремеслу. Помогло это или нет, но через год-другой та начала понемногу постигать, что значит быть гейшей, у неё появилось несколько весьма достойных покровителей. А вот сегодня — закономерный итог: Кикутиё стала настоящей артисткой и смогла исполнить вторую партию в музыкальном сказе «Кукловод».

Однако же в отличие от Комаё, которую с юных лет готовили к её будущей карьере, Кикутиё осталась совершенно чужда общему для всех гейш стремлению держаться независимо и гордо. Поэтому она не делала различий между стариками и юнцами, неряхами и щеголями. Все они были для неё на один манер: всякий гость и всякий мужчина, напившись допьяна сакэ, ведет себя как грубое животное. Не то чтобы она обдуманно вынесла такой приговор, просто она с самого начала так это себе представляла. Она не видела в этом ничего особенно неприятного, грязного или непристойного, но, разумеется, и наоборот, не видела ничего хорошего. Со стороны ей казалось обычным делом все то, что считали тяжким и несносным не столь крепкие, как она, женщины. Порой она вела себя так, словно сама первой себя предлагала, притом с большой охотой, поэтому молва закрепила за ней репутацию отчаянной распутницы.

У мужчин эти слухи возбуждали повышенный интерес. Долетела молва и до Ёсиоки, поэтому не будь Кикутиё и Комаё гейшами из одного дома, он бы, пожалуй, занялся женщиной, о которой говорят такое. Теперь сдерживаться не было причины, поскольку именно эту женщину он наметил орудием, желая уязвить Комаё.

Ёсиоке было не до того, чтобы дожидаться окончания концерта гейш, а мелодия пляски Ясуны тем временем уже вернулась к обычному, размеренному ритму:


Коль видели её, скажите мне! -

В безумии он мечется и рвется,

Прижав к груди любимой одеянье…


Наконец последовал резкий удар колка по струнам — вместе с этим звуком Ёсиока, не помня себя, вскочил с места.

11 «ХРИЗАНТЕМА И КИТАЙСКИЙ МИСКАНТ»

Настало утро после благополучного завершения осеннего концерта гейш, все три дня проходившего при полном зрительном зале. В Симбаси, квартале гейш, где из года в год с раннего утра в каждом доме слышались звуки сямисэна, лишь сегодня вдруг настала тишина. В этот день никто не пошел на уроки музыки или танца. От улиц Компару, Накадори и Ита-Синмити и до перекрестка Сигараки-Синмити на противоположном конце квартала вся округа как-то притихла, словно квартал Симбаси устал после праздника. Однако молодых гейш настораживало то, что время от времени по улицам небольшими группами проходили с озабоченным видом распорядительницы и пожилые именитые сестрицы. Ведь даже на первый взгляд это свидетельствовало не столько о последних хлопотах в связи с минувшим праздником, сколько о каких-то новых, недавно возникших заботах и тревогах.

Всякий раз, когда приходит черед неприятностей и треволнений, они достаются старым гейшам квартала. Однако гейши не столь хитроумны, как политики, и не прибегают к уловкам, чтобы раздуть скандал и воспользоваться им в своих собственных интересах, — пожалуй, члены парламента уступают гейшам в благородстве.

Намеки, пересуды, сплетни и злые толки с утра поползли нынче и по баням, и по цирюльням, и по верхним комнатам домов гейш, где праздно полеживали их обитательницы. Словом, повсюду, где женщины собираются и не без доли зависти судачат об успехах товарок, распространилась весть о том, что некто неожиданно выкупил Кикутиё, ту самую, которую все обыкновенно звали «госпожа прости…» или «китайская золотая рыбка». Долетела весть и до второго этажа дома гейш «Китайский мискант», который держала старая Дзюкити. Новость принесла из цирюльни ученица Ханако, подхватившая её от парикмахера. Ханако в точности передала все Комаё, которая как раз оказалась дома: якобы накануне вечером, еще и концерт не закончился, а Кикутиё уже явилась сделать прическу замужней женщины марумагэ и сама все рассказала.

Слухи, словно пожар, охватили вначале оба соседних дома и три дома через улицу, а потом понеслись все дальше, переходя из уст в уста. По поводу того, кто же выкупил Кикутиё, высказывались самые разные предположения. Большую часть прошлого вечера Кикутиё провела в театре, где аккомпанировала выступлениям танцоров, а потом, в чем была, она отправилась к парикмахеру сделать прическу марумагэ — и после этого куда-то исчезла. С тех пор как вчера во второй половине дня Кикутиё ушла из дома, от неё до сих пор не было ни звонка, ни каких-либо известий, и даже управительница О-Сада не знала, где она.

— Наверняка Кикутиё не с японцем. Если это не иноземец, так малый с косой, китаец.

Такое суждение единогласно вынесли обитательницы «Китайского мисканта», которым было досадно, что разгадка никак не находилась. После этого женщины разошлись, кто помолиться в храм, кто в баню, а кто в цирюльню.

Комаё обрадовалась случаю побыть в одиночестве и, усевшись перед туалетным столиком, занялась подсчетом расходов на свое трехдневное выступление в роли Ясуны. Прежде всего, плата причиталась учительнице танцев и исполнителям сказа киёмото, нужно было также дать на чай людям в гримерной и служителям, открывающим занавес. Особое вознаграждение следовало ученикам актера Сэгавы Исси, да мало ли еще… Тут были и уже уплаченные деньги, и еще не уплаченные, и те, что были внесены как бы авансом, — проверив все, чтобы ничего не упустить, она наконец пришла к итоговой сумме в шестьсот и несколько десятков иен. Закончив подсчеты, она сделала затяжку из своей трубки и в рассеянной задумчивости вперила взор в тетрадь с записями. Затем, словно внезапно о чем-то вспомнив, сунула тетрадь в выдвижной ящик и пошла звонить в чайную «Хамадзаки». Комаё спросила по телефону, на месте ли хозяйка, и выразила желание незамедлительно нанести краткий визит для изъявления благодарности. Тут же она послала служанку купить в подарок талончик на сладости из магазина «Фугэцудо».[21]

Позапрошлым вечером — то был первый вечер выступления — Комаё тревожилась, что Ёсиока неспроста не стал дожидаться конца её номера и ушел из театра якобы по срочной надобности. Ведь обычно он в подобных случаях встречался с ней в чайном доме «Хамадзаки». У Комаё и так неспокойно было на душе из-за её связи с актером Сэгавой, а отныне тревога владела ею постоянно. Однако же, раз Ёсиока в тот вечер не пришел, она смогла спокойно встретиться с Сэгавой, выслушать от него, что удалось или не удалось ей на сцене, и — о, счастье! — рука в руке получить его совет и наставление. Дело кончилось тем, что в чайный дом «Хамадзаки» она в тот день так и не позвонила. Второй день выступления был совершенно отравлен визитом гостя из чайного дома «Тайгэцу», того самого антиквара из Иокогамы. Ну а вчера, на третий день, у неё был и вовсе неожиданный визитер — господин Сугисима из Дайрэна, тот самый, что так настойчиво склонял её к связи и от кого ей с трудом удалось ускользнуть весной, когда она вновь начала выходить к гостям в качестве гейши. Понятно, что ей пришлось вылезать из собственной кожи, чтобы под достойным предлогом уклониться от его посягательств. Вот почему она поневоле отложила все звонки и визиты вежливости до сегодняшнего дня.

Навестив хозяйку дома «Хамадзаки», Комаё узнала от неё, что в тот вечер господин Ёсиока не казался особенно рассерженным, просто шепнул что-то господину Эде и ушел из театра. Это, мол, выглядело в точности так, как если бы у него появилось срочное дело. А господин Эда, как известно, посмотрел еще одно выступление и в одиночестве покинул театр.

После этого разговора у Комаё полегчало на сердце. «Ну, это еще ничего…» — думала она. Перед маленьким алтарем бога Инари, который стоял у неё на туалетном столике, она положила два купленных по дороге печеньица «Кинцуба»[22] и от всей души вознесла молитву о том, чтобы божество оказало ей покровительство.

В этот вечер Комаё, как обычно, выходила к гостям, а когда она вернулась, Кикутиё дома не было — видно, опять заночевала где-то в другом месте. Кикутиё не подавала никакой весточки о себе и на следующий день, вплоть до той поры, когда все гейши сели накладывать вечерний грим. Тут уж распорядительница О-Сада забеспокоилась, не случилось ли чего-нибудь дурного. Слухи о том, что Кикутиё выкупили, сменились слухами о побеге и о том, что она навсегда порвала с ремеслом гейши.[23] Старшая сестрица Дзюкити была, вопреки ожиданиям, спокойна, поскольку и раньше нередко случалось, что Кикутиё прямо с банкета, не сообщив домой, отправлялась с кем-нибудь из гостей в Хаконэ или в Икахо и даже имела как-то глупость поехать в Киото. Дзюкити только позволила себе укоризненно заметить, что с разболтанностью Кикутиё пора что-то делать, поскольку на неё смотрят и другие гейши.

— Мало ли что её выкупили! Я-то об этом не знаю…

Тут как раз в дом вошла Кикутиё собственной персоной: узел волос на темени распущен, высокая прическа марумагэ растрепана и в полном беспорядке, хорошо еще, что не сполз совсем алый шнур, поддерживающий шиньон. Однако Кикутиё не обращала ни малейшего внимания на то, что валики волос у неё на голове болтались из стороны в сторону. На лице её, по обыкновению густо накрашенном, белила местами отвалились и выступила какая-то рябь. Она, кажется, даже ванны не приняла и ничуть не беспокоилась из-за темных сальных пятен на вороте. Кимоно её было надето так небрежно, что хотелось спросить: давно ли ты поднялась с ложа? К белым носкам пристала красная глина, но и это её не заботило. Даже Дзюкити, добрая душа, была в затруднении и, не проронив ни слова, устало думала о том, как стыдно бывает перед людьми не только за актеров, которых не учили с ранних лет, но и за гейш. Сама же Кикутиё, похоже, ничего не поняла. С видом победительницы она заявила:

— Сестрица, у меня к вам есть один маленький разговор.

Итак, неужели слухи про то, что Кикутиё уходит, не были красивой небылицей? Моментально сделав такое заключение, Дзюкити удивилась снова. Внимательно взглянув еще раз в лицо Кикутиё, она поднялась с места и пошла с ней в дальнюю комнату, где никого не было.

Через полчаса Кикутиё, по-прежнему с развалившейся прической и волочащимся подолом кимоно, но с независимым и гордым видом поднялась на второй этаж. Все готовились разойтись по гостиным и чайным домам, и Кикутиё, устало сидевшая посреди комнаты с вытянутыми и разбросанными врозь ногами, проронила:

— А я здесь уже только на одну ночь.

— Сестрица, так тебя можно поздравить? — Расспросы начала молоденькая ученица.

— Да, вашими молитвами… — Непонятно, к кому были обращены эти вежливые слова. — Когда я подыщу дом, Хана-тян, приходи в гости.

Ясно, что после этих слов уже никто не мог усидеть молча:

— Кику-тян, это правда? Вот хорошо-то! Уходишь совсем? Или начнешь свое дело? — Это Ханаскэ начала расспросы.

— Уйти совсем — какой интерес? Попробую начать что-нибудь свое…

— Вот и правильно. Что может быть лучше, чем выходить к гостям тогда, когда сама этого хочешь? — вмешалась Комаё.

— Кику-тян, это… — Ханаскэ показала на свой большой палец,[24] — уж не господин ли О.?

Кикутиё только смеялась и мотала головой, как упрямый ребенок, и на этот раз попытку угадать сделала Комаё:

— Тогда, может быть, господин Я.?

Кикутиё, конечно же, рассмеялась.

— Но кто же? Кику-тян! Разве мы тут все не из одного дома, разве мы не подруги? Почему нельзя сказать нам?

— Потому что мне неловко, — смеялась Кикутиё.

— Да ведь это же дело обычное!

— Ну, его вы все знаете. Это известный волокита, так что догадаться очень просто.

Комаё стали торопить звонками из чайного дома, где её ждали, и она ушла. Как и можно было ожидать, она не зря изрядно потратилась ради подготовки своего номера «Ясуна». Теперь Комаё стоило лишь появиться в конторке чайного дома (по сути, приемной для гейш), и все окружающие принимались хвалить её: «Это было прекрасно, Кома-тян, номер был замечательный».

В этот раз на банкете было человек пятнадцать-шестнадцать гостей и примерно два десятка гейш, старых и молодых, больших и маленьких. Комаё выступила с танцем «Урасима» и заслужила аплодисменты, потом по настоянию гостей она исполнила еще один танец. Вскоре после «Сиокуми», пляски солеваров, черпающих морскую воду, она ушла на другой банкет.

Это был чайный дом «Хамадзаки», а гостем был Ёсиока. Он сообщил, что случайно узнал новость, будто бы гейша Кикутиё из их дома стала недавно самостоятельной. «Я тоже поздравлю Кикутиё и сделаю подарок, поэтому хорошо бы поздравить и тебе», — заявил он и, невзирая на протесты Комаё, насильно вручил ей для этого десять иен. Он просидел в этот вечер всего лишь час, даже сакэ по-настоящему не пил и вскоре поднялся, объяснив, что в последнее время в компании у него много работы.

Однако же Комаё с легким сердцем поздравила Кикутиё и сделала ей подарок, радуясь, что господин Ёсиока все-таки появился. Тем самым заглажена была неловкость перед чайным домом и улеглись тревоги, зародившиеся у неё в вечер первого выступления.

Кикутиё тем временем нашла на улице Ита-Снимите подходящий пустующий дом и повесила вывеску с названием «Хризантема и китайский мискант», как бы открыла дочернее заведение дома гейш «Китайский мискант». Поскольку она посещала все ту же цирюльню, что и прежде, то встречалась там время от времени с Комаё, не обнаруживая при этом ничего необычного в своем поведении. Ее речи по-прежнему отличались бессвязностью, и Комаё некоторое время все еще не догадывалась о том, кто был тот патрон, который выкупил свободу Кикутиё, и не предполагала, что это мог быть её собственный покровитель господин Ёсиока. Об этом едва ли знал хоть один человек среди обитателей района Симбаси, и уж тем более не знала Комаё.

Из низменного желания вызвать досаду у Комаё Ёсиока употребил достаточно ухищрений и выдумки. В вечер театральной премьеры он обманул господина Эду и пригласил Кикутиё, прибегнув к посредничеству некоего чайного дома в Симбаси, где издавна у него водились знакомства. Нажав на тех, кто слишком широко раскрыл рот от удивления, он сумел всех улестить, и они с Кикутиё укатили на автомобиле в пригород, в Мукодзиму.

Все совпало — и то, что день был субботний, и то, что развлечься он отправился впервые после того случая на вилле «Три весны». Да и Кикутиё, хотя поначалу держалась чопорно, по мере того как они подливали друг другу сакэ, становилась все развязнее — настолько, что казалось, женский стыд ей не знаком совершенно, тут уж она превзошла все ожидания Ёсиоки. Вопреки обыкновению даже он, столь щепетильно всегда следивший за часами, в этот вечер вынужден был предупредить домашних по телефону и остаться на всю ночь. А оставшись, не пожалел, поскольку Кикутиё сполна продемонстрировала ему свои редкостные качества.

Хотя Ёсиока был близок со многими и многими гейшами, считая себя знатоком мира «ив и цветов», с такими женщинами, как Кикутиё, ему до сих пор встречаться не доводилось. Да и не было другой такой среди японок. Такие женщины бывают только на западе. Чем-то Кикутиё в точности напоминала западных проституток из тех, что ночь напролет веселятся, сидя нагими на коленях у мужчин с бокалом шампанского в руках.

Если взяться за перечисление особых достоинств Кикутиё, то первым будет белизна кожи. Среди японок это редкость, и лишь у таких вот белокожих все тело может залить ни с чем не сравнимый нежно-розовый румянец. Ну а вторым достоинством Кикутиё была её полнота. В просторечии её назвали бы «сбитой пампушкой» — ни слишком рыхлая, ни слишком плотная, как раз в меру. Ее нежное полное тело обладало удивительной упругостью, а в любовных объятиях оно словно само скользило в руки мужчины и притягивалось к нему, не оставляя ни малейшей щелочки. Полным был подбородок Кикутиё, её бока и даже те места, где есть кости, например плечи, — вся она круглилась приятной полнотой. Однако при этом она была маленькой и подвижной и ни минуты не сидела на месте, так что порой в глазах рябило. В её небольшой фигурке совершенно не было той тяжеловесности, какая чувствуется в крупных дородных женщинах. Ее легко было усадить на колени, легко сжать в объятиях.

Когда мужчина сажал Кикутиё на колени, то туго налитые груди словно присасывались к его телу и копошились там, в то время как бедра со всех сторон обжимал похожий на резиновый мяч задок. Ниже поясницы к его ногам льнули, подобно легкому пуховому одеялу, мягкие шелковистые женские ляжки. Если же мужчина обнимал её, лежа на боку, то хотя все её небольшое тело и помещалось целиком в его руках, каждый раз казалось, что она вот-вот выскользнет, такая она была гладкая. Не в силах удержать её в объятиях, мужчина принужден был, скрючившись точно креветка, обхватить и удерживать её еще и ногами, отчего неописуемая плоть Кикутиё сладким фасолевым желе таяла и растворялась в нем, перетекая от низа живота в пах, от поясницы к спине. На самом деле Кикутиё, когда её обнимали, от удовольствия непрестанно извивалась всем своим небольшим телом. И каждый миг мужчина испытывал новые ощущения, как будто каждое следующее мгновенье с ним была совсем другая женщина.

Манера держаться была третьим достоинством Кикутиё. Она была необычная гейша, и, будь то дневной свет или свет фонаря, она не пугалась и не смущалась, как все японские женщины. Если мужчина искал близости с ней еще прежде, чем была приготовлена постель, она вела себя столь же бесстыдно, как если бы стояла глубокая ночь и все вокруг уже уснули. Постельные принадлежности, а тем более ночная одежда служили, в представлении Кикутиё, лишь для защиты от холода, но отнюдь не для прикрытия наготы. Ну а Ёсиока, хоть он и предавался наслаждениям отчаянно и неустанно, был все-таки не доктор — многие уголки женского тела все еще оставались для него неизведанными. Немало оставалось и невысказанных желаний, к исполнению которых трудно было бы кого-то принудить. Благодаря Кикутиё он смог получить все, о чем так давно мечтал, к полному своему удовлетворению.

Четвертой особенностью, отличавшей Кикутиё от остальных гейш, была её речь — разговоры, которые она вела в постели, порой вступая с гостем в перепалку.

Об искусстве она не рассуждала. Не высказывала пристрастий относительно актеров. Не злословила о подругах и не сплетничала о своих хозяевах. Не возмущалась порядками в чайных домах, где бывала. Она вела оживленные беседы лишь о себе самой. Правда, ни одной складной истории от неё никто не слышал. Все рассказы всегда сводились к мужчинам, к тому, как они с ней забавлялись. Она без конца говорила о том, как разные господа проводили с ней время, — с той самой поры, как она служила в усадьбе виконта, и до последних своих приключений в качестве гейши. Порой она приплетала и истории, случившиеся с другими гейшами, однако никак не рассказы об их пылких романах, а одни лишь альковные подробности. Говорила ли она о путешествиях или об отдыхе на горячих источниках, о театре и кино или о прогулке в парке Хибия — все, что исходило из уст Кикутиё, всегда было из области щекотливых любовных эпизодов.

К примеру, Кикутиё заводила речь о театре Кабуки:

— А говорят, что, когда актер Омодакая играл в пьесе «Кандзинтё», как раз в центральной ложе оказались зрители, которые занялись кое-чем подозрительным, — одно действие спектакля пошло насмарку. В театре ведь такое исстари бывало. Рассказывают даже, что актеры это считают хорошей приметой, праздник, мол, устраивают по такому случаю.

Или вот, про курорт Хаконэ:

— Ужасную вещь я однажды сотворила в Хаконэ — с чужим мужчиной! Перепила и, чтобы освежиться, пошла одна в горячие ванны. Так мне было хорошо, что я прямо в ванне и задремала. Вдруг чувствую, что меня коснулось волосатое мужское тело — я пребываю в полной уверенности, что это мой гость, поскольку знаю, что он волосат, как медведь. Ну, я ничуть не удивляюсь, а вокруг темно, светильник заволокло горячим паром… Дело привычное, и я его намерения сразу поняла, мы ведь с ним еще раньше уговаривались — я глаз не открываю и со смеженными веками беру его за руку и тяну к себе. Как раз собиралась немного подзаработать на всякие мелочи, а тут выпал случай продемонстрировать и искренность чувств, и свое искусство, а к тому же я сообразила, что мы в ванне, отмыты начисто — мне вдруг вздумалось попробовать одну штуку, которой научил меня гость, поживший за границей. Да только впрок это не пошло. Это меня алчность подвела, хотела я получить вдвое больше обычного… Нет, вы слушайте, слушайте дальше! Я ведь сама наглупила — знала, что гость мой не силен, ну и давай первая к нему… Думала, что он удивится редкому фокусу, дело и пойдет… Но что тут началось! Мужчина даже чересчур разошелся, ему не до того было, кто с ним, хотя обычно гейши и проститутки такого не выделывают. Ну, он молча принимал все как должное, а потом вдруг без всякого предупреждения раздалось мычание, он весь задрожал… Спросить я постеснялась, но чтобы знать, как быть дальше, открыла глаза взглянуть на него — вот тут и раздался у меня над ухом ужасный женский крик. Мы все трое уставились друг на друга: оказывается, тот, кого я приняла за своего гостя, был совсем незнакомый человек, а та, что вошла в самый непристойный момент, была его молодая жена. Они были новобрачные. Потом, я слышала, они разошлись.

Первый раз в жизни попала я в такое отвратительное положение. Это даже ужаснее, чем терпеть позор от насильников, — ничто не может быть хуже!

За одну лишь ночь Ёсиока понял, что эту женщину он уже не захочет отпустить от себя. А если он её упустит, то в целой Японии не найдет никого, кто смог бы её заменить. Он даже уверился в том, что вся история его прежних побед, которой он немного гордился, была лишь подготовкой к этой встрече. Тут же они договорились, что он её выкупит, и Ёсиока стал подробно её наставлять, как следует перехитрить Комаё.

Миновала пора, когда и одного лишь кимоно на подкладке достаточно, чтобы не озябнуть. В чайном доме «Тайгэцу», подавая на стол грибы хаиутакэ или симэдзи, уже не превозносили их аромат, а у «Мацумото» даже дорогие грибы мацутакэ теперь безжалостно пускали на похлебку. Вот и хризантемы, которые одно время влекли людей заглянуть в парк Хибия, незаметно исчезли, не оставив и следа. Наступило время года, когда палая листва, мешаясь с песчаной пылью, носится по засыпанным гравием пустырям вместе со школьниками и их мячиком.

Начала свою работу нижняя палата парламента, и в чайных района Симбаси, помимо привычных уже лиц, появились отдающие провинцией физиономии со стариковскими неряшливыми усами. Одно за другим следовали общие собрания различных компаний из квартала Маруноути, и на банкетах их высшего руководства, которые проходили почти каждый вечер, естественным образом множились поводы для сплетен: мол, ученица такая-то, про которую все думали, что она еще не… — глядь, и стала вдруг гейшей.

Ивовая зелень на Гиндзе пожелтела и начала опадать. Разом обновились витрины магазинов. С каждым днем стало бросаться в глаза все больше красных и синих флажков, и люди невольно всякий раз оборачивались и ускоряли шаг, заслышав резкие, словно визгливый крик, звуки духового оркестра.[25]

«Экстренный выпуск, экстренный выпуск!» — разносились голоса газетчиков.

При мысли о том, что бы это могло быть, на ум приходил грядущий чемпионат по борьбе сумо, который сулил вскоре оживить страстями газетные полосы.

Гейши уже начали подсчитывать, что принесут им банкеты по случаю встречи новой весны, и даже на виду у гостя они не стеснялись вынуть из-за пояса записную книжку, чтобы, послюнявив тупой кончик ни разу не заточенного старого карандаша, беглым почерком отметить свои новогодние выходы.

Только теперь Комаё впервые встревожилась — отчего это господин Ёсиока больше ни разу не появился, что-то он нынче поделывает?

Тем временем подошел день банкета сотрудников страховой компании, которой управлял Ёсиока. Приглашены были все те же гейши, что и ежегодно, одну лишь Комаё не известили, она услышала о банкете только на следующий день. Грудь её разрывалась от обиды, но изменить что-либо было уже поздно.

Через неделю после завершения осенних выступлений гейш Симбаси братец Сэгава отправился гастролировать в провинцию, его путь лежал от Мито и до самого Сэндая. На первых ролях во всех спектаклях был актер Итияма Дзюдзо, известный своим надтреснутым голосом и наводящей страх манерой игры в стиле мастера Дандзо.[26] Поехал на гастроли и Касая Цуюдзиро, истинное сокровище труппы, — он справлялся с ролями мужчин, женщин, стариков, детей, а ведь когда-то был дешевым балаганным артистом. Вернуться все они должны были перед Новым годом. С отъездом Сэгавы Комаё сразу почувствовала себя одиноко, зато у неё появилось время не спеша заняться всеми заброшенными дотоле делами, и прежде всего это была проблема с её патроном Ёсиокой, о которой она до поры не вспоминала. Антиквар Морское Чудище (на самом деле владелец фирмы «Тёмондо»), с которым Ханаскэ насильно свела Комаё в чайном доме «Тайгэцу», не реже раза в десять дней неизменно являлся туда, чтобы развлечься. В первый раз Комаё против своей воли вынуждена была ему уступить, поскольку имела обязательства перед Ханаскэ, однако ей и впоследствии не удалось увернуться. После второй и третьей встречи с таким гостем разве только Кикутиё не отступилась бы, а любая другая гейша едва ли стала бы терпеть это дальше. Вот и Комаё стала обращаться с ним так сурово, что даже самый снисходительный мужчина на его месте больше бы к ней не пришел — ведь на то она и рассчитывала. Однако Морское Чудище был невозмутим. Этот гость с вечной ухмылкой на лице всякий раз созывал множество популярных гейш, а в центре всегда была Комаё. После осеннего концерта он специально, ради престижа Комаё в квартале Симбаси, собрал местных именитых гейш и попросил их оказывать Комаё покровительство, хотя сама она о таком и не думала. Словом, как патрон он вел себя безукоризненно, и, даже зная про отношения Комаё с Сэгавой еще раньше, чем она ему открылась, он послал актеру в подарок новый занавес. Своими попечениями один лишь этот покровитель стоил тысячи других, но он вызывал такое отвращение, причинял столько горечи, что с ним было в сотни тысяч раз тяжелее обычного. Каждый раз Комаё обещала себе порвать с ним, каждый раз содрогалась от гадливости. Но ведь известно, что, проглотив, забываешь про горечь, а корысть неистребима, и Комаё ничего не оставалось, как в одиночестве лить безутешные слезы над собой и своим жалким телом.

Именно это неудержимо влекло владельца фирмы «Тёмондо»: слезы отчаяния и жалкий вид в бессилии сжавших зубы женщин. Морское Чудище отлично сознавал, что его цвет — черный, и с юных лет являлся женщинам в своем страшном обличье. В Иокогаме этот человек тоже оказывал покровительство некоторым чайным домам и домам гейш, так что недостатка в женщинах у него не было. Однако из долголетней привычки посещать веселые кварталы, он и в Токио, когда приезжал туда, не находил покоя, пока не отправлялся в чайный дом. Отлично зная, что его визит не приносит женщинам радости, он с некоторых пор стал извлекать удовольствие из того, что возбуждал в них ненависть, издеваясь и мучая. Насильно овладеть женщиной, которая его ненавидит, было для него самым большим наслаждением — таков был этот тяжелый клиент. Морское Чудище специально выискивал подходящих женщин, выведывая у хозяек чайных, нет ли таких гейш, которые нуждаются в средствах, чтобы содержать любовников-актеров, и не появилось ли несчастных, на чьей шее повисли долги.

Таким образом, Комаё была словно создана по заказу Чудища, ведь она, при всем своем желании, едва ли могла от него ускользнуть, пока имела в любовниках актера Сэгаву.

В декабре Морское Чудище счел, что час настал, ведь в эту пору людям так нужны деньги, что их надеются найти даже на дороге. Воспользовавшись моментом, он явился в чайную «Тайгэцу» и потребовал к себе Комаё.

Зимние дни коротки, но в этот вечер было еще не очень темно. Комаё шла улицей Ита-Синмити в галантерейную лавку, где обычно делала покупки. И в свете электрического фонаря внимание её привлекла вывеска «Хризантема и китайский мискант», и она вспомнила, что ни разу еще не навестила Кикутиё с тех пор, как та стала жить самостоятельно. С порога окликнув хозяйку, она услышала в ответ: «Милости просим!» Комаё пояснила, что идет за покупками в лавку «Тамасэн» и заглянет на обратном пути, с тем и отправилась. Но тут навстречу ей попалась коляска с откидным верхом. Посторонившись, Комаё заметила, что профиль человека, мелькнувший под откидным верхом, явственно напоминал ей господина Ёсиоку. Она обернулась и некоторое время постояла, коляска же тем временем притормозила перед входом в дом Кикутиё. Цвет брюк шагнувшего из коляски человека тоже показался ей знакомым. Раздумывая, как это странно, она решила, что должна сама во всем удостовериться, хотя сомневаться не приходилось, все было уже очевидно. Замирая от страха, она вернулась к дверям дома Кикутиё. На счастье, как раз в этот момент решетчатая дверь отворилась, и из дома показалась девочка лет четырнадцати или пятнадцати. Видимо, это была служанка, и она вышла за покупками. Комаё её окликнула:

— У вас гость?

— Да.

— Это патрон твоей хозяйки?

— Да.

— Тогда я зайду позже. Передай хозяйке…

— Да.

Девочка остановилась перед винной лавкой через два или три дома:

— Пять го сакэ, самого лучшего, как всегда.

Звонкий голос отчетливо звучал в ушах Комаё, которая близка была к обмороку.

Комаё вернулась домой, она настолько была потрясена, что не уронила ни слезинки. Ведь она до сегодняшнего дня ни о чем не догадывалась! Пришла в тот дом и даже завела разговор с той… Стоило Комаё подумать, что эти двое теперь смеются над ней и называют дурочкой… Никакие слова не могли бы выразить её состояние.

Надо же было, чтобы именно в это время распорядительница О-Сада сообщила Комаё, что пришло приглашение из чайного дома «Тайгэцу». При мысли о том, что раз звонили из «Тайгэцу», то гость — Морское Чудище, Комаё чуть не задохнулась от гнева. Она сказала распорядительнице, что больна и хочет взять выходной,[27] после чего поднялась в комнату гейш на второй этаж. Однако не прошло и получаса, как она вызвала к себе распорядительницу — видно, передумала — и отправилась по приглашениям.

Через некоторое время, когда уже зажглись фонари, Комаё позвонила гейше Ханаскэ:

— Я немедленно отправляюсь в Мито. Объясни это как-нибудь распорядительнице О-Саде и хозяйке, ладно? Прошу тебя, помоги, пожалуйста.

На этом она, похоже, собиралась повесить трубку, и Ханаскэ поторопилась спросить:

— Кома-тян, а где ты сейчас? Ты в «Тайгэцу»?

— Нет, в «Тайгэцу» я заглянула только на минутку, я теперь в чайной «Гисюн», рассказала о своих планах хозяйке. Но звонить отсюда домой мне неудобно… Я вернусь завтра или послезавтра. Просто мне нужно кое-что обсудить с Сэгавой. Именем всех богов, прошу тебя, помоги!

Комаё почему-то вдруг неудержимо захотела увидеть лицо Сэгавы. Обида и боль снова и снова пламенели в её сердце, но пойти с ними ей было совершенно не к кому, и некому было её пожалеть, ей было очень одиноко и страшно. Комаё уже не раздумывала, что из этого может выйти, — ей не терпелось броситься в Мито, где был на гастролях Сэгава Исси.

12 НОЧНОЙ ДОЖДЬ

Даже с появлением в саду трясогузок и камышовок в тенистых зарослях вокруг пруда все еще таятся злые комары в полосатых панталонах, но зато, подступающая к самым окнам усадьбы зеркальная гладь доставляет утонченное зрелище водной стихии. В пору цветения водяного риса здесь можно летним вечером любоваться светлячками, которые, словно дождь, бьются о бамбуковые шторы. А осенью, подперев щеку рукой, можно вслушиваться в шелест тростника. Уединенной жизни в квартале Нэгиси пристало безлюдье водяных урочищ. Хозяин здешней усадьбы, Кураяма Нансо, оказавшись на пороге старости, проводил в созерцании и утро, и вечер, но даже травы и деревья в собственном саду не переставали удивлять его тем, как быстро солнце и луна сменяют друг друга.

Не успеешь оглянуться, а окропленные росой листья лотоса уже порвала летняя гроза, ветер с ревом треплет тростник, и на смену амарантам приходят осенние хризантемы. Под осенним дождем облетит вся кленовая листва, и вот уже кончается год, и приходит пора считать бутоны на деревцах сливы, зацветающих в сезон зимнего солнцестояния. Зимой вы зажимаете нос от запаха удобрений, которыми попотчевали корни старых деревьев, но зато в пору «великого холода» ягоды нандины и ардизии в снегу краше всяких цветов. Чашечка чаю, заваренного в полночный час, — вот наслаждение, которое дарит зима затворнику. И еще радость — букет из нарциссов и адонисов на книжной полке в кабинете. Однако и эти цветы когда-нибудь увянут, наступят дни весеннего равноденствия, и надо будет прежде всего привести в порядок корни хризантем, затем посеять траву… Для человека, который любит свой сад, дни станут казаться еще короче.

Поглощенный встречей и проводами сотен цветов, расцветавших и затем увядавших, писатель Нансо лишь едва задержал взгляд на свежих побегах молодой зелени, как вскоре зарядили дожди, и с каждым новым ливнем в саду становилось темнее. Утро, когда на землю начинали падать зрелые сливы, сменял вечер, приносивший успение сомкнувшимся листьям акации. Хотя в разгаре дня под палящими солнечными лучами пламенели цветы граната и облетали листочки вьюнка, с наступлением сумерек из-под пропитанных росой водяных трав уже доносились голоса осенних насекомых: то одна лишь трель, словно одинарная ниточка, а то — ниточка двойная…

Весна, лето, осень, зима — в свою пору перед глазами проходили все воспетые поэтами символы сезонов, тут и учебник стихосложения был ни к чему. И вот опять, как и год назад, в глубине зарослей заслышался щебет камышовок, и настала пора для привычной картины: трясогузки, с их подрагивающими хвостиками, расхаживающие вдоль кромки пруда. В мире, где обычаи и сердца людские день ото дня все переменчивей, постоянство, с которым эти птички каждый год появлялись в саду, отзывалось теплым чувством в душе Нансо.

Срезая как-то раз сухие ветви, он так был заворожен щелканьем садовых ножниц, что проредил заросли до самой ограды, служившей границей с соседним участком. Сквозь просветы в бамбуковой изгороди, увитой кое-где плетьми вороньей тыквы, хорошо виден был залитый солнцем соседский сад и даже сама усадьба с раскинувшимся перед ней водоемом.

Если уж Кураяма Нансо сквозь заросли кустарника пробирался к границе участка взглянуть украдкой на соседний дом, то имел обыкновение стоять там, пока его не приводили в чувство впившиеся в щеки комары. Похоже, что его притягивал вид старинного дома, сплетенных из ивняка ворот и тянущихся к пруду сосновых лап — все это напоминало иллюстрации к любовным повестям ниндзёбон.

Соседская усадьба использовалась прежде как загородная вилла одного из веселых домов квартала Ёсивара, но теперь там никто не жил. Что же касается усадьбы Нансо, то здесь обитало уже третье поколение его семьи, и поэтому само собой разумеется, что он, нынешний хозяин, прекрасно знал здешнюю округу, с детских лет слыша рассказы стариков и местные предания. Взять, к примеру, одно событие, случившееся еще тогда, когда Нансо помнил себя на руках у матери. В соседнем доме, который стоял там еще до реформ Мэйдзи,[28] однажды в ночь большого снегопада умерла женщина из квартала Ёсивара, отосланная на эту виллу для отдыха и поправки здоровья. Нансо прекрасно помнил, как опечалила его весть об этой смерти, хотя он был совсем еще ребенком. Вот и теперь, когда Нансо смотрел на одинокую древнюю сосну, с безупречной грацией простершую свои ветви от кромки старого пруда почти к крыльцу дома, он думал о том, что, сколько еще лет ни проживет он на свете, никогда не сможет объявить старинные баллады, такие, например, как «Мититосэ» и «Урадзато»,[29] всего лишь забавой виршеплетов. Пусть даже обычаи и чувства людей меняются теперь на западный манер — пока останется неизменным голос храмового колокола короткой летней ночью, пока виден на осеннем ночном небе Млечный Путь, пока существуют издревле растущие на этой земле деревья и травы, в основе долга и страсти, связующих мужчину и женщину, будет все та же вековая печаль, которая слышна в напевах дзёрури. Нансо рожден был стать писателем, к тому побуждали его и душевные склонности, и окружение. Его прадед был врачом, но при этом занимался и изучением японской словесности. Дед тоже унаследовал профессию врача, но прославился также как мастер комических пятистиший кёка. Когда во главе семейного дела стал отец Нансо, Сюан, уже накоплено было солидное состояние. В качестве лекаря в третьем поколении отец добился бы еще большего процветания — если бы только мир оставался прежним! После реформ Мэйдзи старая китайская медицина была отринута, и отец Нансо поневоле оставил это занятие, так уж вышло. Очень скоро он сделал своим ремеслом гравировку печатей, освоенную когда-то в качестве увлечения. Отец тогда даже имя сменил, стал зваться не Сюан, а Сюсай. Кроме всего прочего, Сюсай слагал стихи и знал толк в каллиграфии. Постепенно он свел знакомство с видными людьми, и в свое время имя его было хорошо известно в кругу токийских мастеров кисти и туши, каллиграфов и художников. Так доход его неожиданно стал гораздо больше, чем приносила прежде врачебная практика, и без особенных забот о создании капитала он скопил достаточно, чтобы его потомки не знали горя на долгом жизненном пути, — счастливый этим, он почил в мире.

Нансо к этому времени достиг двадцати пяти лет и уже успел опубликовать в газете пару выпусков романа в духе Бакина, автора минувших лет. После смерти отца осталось немало знакомств среди издателей и ведущих газетных публицистов, и Нансо связывал свое будущее с литературной работой. Однако он не был близок ни с кружком «Друзей тушечницы» и состоявшими в нем Бидзаном и Коё, ни с новыми литераторами, такими как Тококу, Сюкоцу или Коте. Не было у него и возможности познакомиться с писателями предыдущего поколения из кружка университета Васэда, такими как Сёё и Футо. Зато он любил в одиночестве погрузиться в старые японские повести и записки, оставшиеся от эпохи Эдо и запертые в обмазанном глиной хранилище старого дома в Нэгиси, где жили поколения его семьи. Временами он учился стилю у Тикамацу, временами у Сайкаку, а иногда образцом ему служили Кёдэн и Самба. Так вот он двадцать лет без устали работал кистью и подобно взыскательным авторам старой литературы гэсаку создавал свои романы с неспешным тщанием.

Однако времена быстро менялись, особенно с наступлением эпохи Тайсё. Новые стили в литературе и живописи, новые тенденции в популярной драме — все это, вкупе с новыми нравами и обычаями, не могло не возмущать даже такого от природы уравновешенного человека, как Нансо. Кажется, он наконец впервые понял, что дальше так продолжаться не может и ему не следует до самой смерти писать романы, чтение которых радует лишь женщин и детей. Совсем как Кёдэн и Танэхико в их преклонные годы, он потянулся душой к старым обычаям, обрядам, вещам, он даже начал все это изучать. Романы он писал теперь лишь ради исполнения сложившихся за долгие годы обязательств перед издателями и книготорговцами.

Теперь тем более писатель Нансо стал относиться к старому дому и саду в Нэгиси как к бесценному сокровищу, которое ни на что нельзя обменять. Окрестности понемногу застраивались, прежний облик заросшего черным бамбуком квартала Нэгиси исчезал навсегда, однако Нансо продолжал думать по-своему: пусть даже веранду родного дома источили черви, но ведь именно здесь давным-давно, в эпоху Тэммэй, его прадед слагал японские стихи, любуясь цветами сливы в саду. И разве дед его не здесь сочинял комические пятистишия, глядя на осеннюю луну, сиявшую над черепичной крышей пристройки? А раз так, то он всем сердцем желал сохранить все как есть в старом саду и доме, пусть даже это потребует неразумных трат и жить в усадьбе все равно будет неудобно.

Каждый раз, когда знакомый плотник приходил чинить дырявую кровлю или еще что-нибудь, он предупреждал, что было бы разумнее построить новый дом. Нансо на это только посмеивался, а когда три года назад он задумал укрепить фундамент, то следил за работами не спуская глаз, сам почти освоил плотницкое дело. И к каждому деревцу, к каждой травинке в саду он тоже относился как к наследию предков, которых все это вдохновляло слагать стихи. Он считал это таким же достоянием, как книги и старинные вещи, сберегаемые в хранилище, и, опасаясь бессердечных ножниц садовника, весной и осенью сам, не жалея сил, ухаживал за садом.

Эту свою привязанность он отдавал не только собственной усадьбе, она переходила границы владений и распространялась также на соседский сад. Дом по соседству после банкротства владельцев, хозяев заведения в веселом квартале Ёсивара, давно уже пустовал, и на него никак не находился покупатель. Ну а после невесть кем пущенного слуха, будто бы умершая здесь женщина появляется теперь в образе снежной девы и будто бы в саду проказят лисы и барсуки, покупатели и вовсе пропали. Однако же в семействе Кураяма, издавна проживающем по соседству, никто ничего подозрительного не замечал, даже женщины и дети не боялись призраков.

Старый Сюсай, отец Нансо, нагулявшись лунным вечером в собственном саду, без смущения пробирался через дыры в заборе в пустую соседскую усадьбу и расхаживал там вокруг пруда, громко декламируя:


Дитя, что такое луна, я не ведал,

Называл её блюдом из белой яшмы,

Мнилось — то феи небесной зерцало

На краю голубых облаков повисло.[30]


А еще отец всегда тайком проскальзывал в соседский сад и укрывался там, если ему нечего было ответить заказчику резной каменной печати, явившемуся поторопить мастера. Дело кончалось тем, что после тщетных поисков хозяина по всему дому жена и служанка, не зная, как им вежливо оправдаться перед гостем, тоже скрывались на соседнем участке.

Большая старая сосна у кромки соседского пруда давно уже была заброшена, и без надлежащего ухода её тщательно культивированные ветви потеряли форму. В конце концов над ней сжалился отец Нансо, и, когда в его собственную усадьбу приходил садовник, он отправлял его обирать старые иглы и с соседской сосны, хотя отлично знал, что в этом нет никакого резона, кто бы ни купил в дальнейшем соседний дом. Тайком он чинил и поваленные бурей плетеные ворота — не мог оставить все как есть, поскольку понимал, что нынешним мастерам такое не сработать, сколько денег им ни заплати. После всего этого он поднимал ставни в гостиной и заходил в пустой дом: вот здесь, наверное, та дева из квартала любви томилась от своего недуга, писала письма, возжигала курения… Не из-за этих ли фантазий ему мнилось, что дом навевает не только одиночество, но и какие-то чары? Несколько раз он даже велел принести туда сакэ, чтобы доставить себе радость и выпить рюмочку в уединении. Эта загородная вилла квартала любви, на которую никак не находился покупатель, для старого Сюсая стала чем-то вроде собственной дачи. Хотя по-прежнему ходили слухи о призраках, обитающих в старой усадьбе, гости Кураямы не раз по приглашению хозяина бывали в соседских владениях, привыкли к ним и ничуть не опасались. Через некоторое время появился даже один человек из числа этих гостей, который пожелал во что бы то ни стало купить пустующую усадьбу.

Это был актер театра Кабуки по имени Сэгава Кикудзё. Он приходился приемным отцом актеру нынешнего поколения Сэгаве Исси. Уже из того, что артист Кикудзё был дружен со знаменитым мастером резца и каллиграфом, таким как Кураяма Сюсай, можно догадаться о его прирожденной склонности посвящать свой досуг всему изящному и утонченному — большая редкость среди актеров! Он сделал виллу дев веселья своим постоянным домом, и горечь актерского ремесла лечил такими благородными искусствами, как японские песни ута и трехстишия хайку, а также чайная церемония, — так вот и проводил в тиши свои преклонные годы. После смерти актера Кикудзё его вторая жена, которая была много младше, захотела жить в более удобном месте, в центре города, и, после того как закончился годичный траур, она наконец перебралась в Цукидзи. Бывший дом дев веселья вновь стал пустовать, однако избавляться от него семья Сэгава не собиралась. Приглядывать за усадьбой наняли садовника, и дом стал чем-то вроде загородной семейной виллы, куда частенько приезжали отдохнуть весной и осенью.

Хотя отец Нансо, Сюсай, умер несколькими годами раньше, чем актер Сэгава Кикудзё, при жизни Нансо и его поколения дружба с соседями по усадьбе стала еще более тесной. Нансо с юных лет занимался театральной критикой и к тому времени уже сделал себе имя, поэтому после смерти Кикудзё его приемный сын Исси почти каждый день навещал соседа. Нансо тоже тогда еще тешил себя надеждами на успех в театральном мире и потому был очень рад гостю.

Однако после того, как приемная мать Исси переехала в Цукидзи, встречи Исси и Нансо стали редки. Исси теперь жил далеко и очень редко приезжал в старый отцовский дом, ну а Нансо год от года все меньше интересовался литературой и театром. Каждое утро и вечер он окидывал взглядом старый сад соседей и все больше погружался в одинокие ностальгические переживания, теперь уже не имея особенного желания встречаться и беседовать с молодым актером.

Тем временем обезлюдевшая соседская усадьба с каждым годом ветшала и приходила в запустение, в изобилии была там лишь палая листва. Даже летом и осенью, когда сады подстригают, у соседей ни разу не послышалось щелканье ножниц, только пронзительные крики сорокопута осенью и рыжей свиристели зимой. Сад стал совсем таким же, каким Нансо помнил его, когда ребенком боязливо ступал по дорожкам вслед за отцом.

За своим собственным садом Нансо ухаживал, не жалея сил, и когда утром или вечером он заглядывал за соседский забор, то по отсутствию интереса к вилле у членов семьи Сэгава он заключал, что дом обречен на обветшание и его продадут, как только появится покупатель.

При том, что Нансо совершенно оставил свои театральные амбиции, ему все же приходилось иногда писать рецензии на спектакли, поскольку его просили об этом издатели газет. Однажды в театре, на спектакле с участием Сэгавы Исси, Нансо решил после долгого перерыва навестить актера в гримерной, чтобы поговорить с ним и заодно выяснить его намерения относительно виллы. Если представится удобный момент, можно было бы сделать следующий шаг и сказать, что продавать, конечно, всегда означает отдать в чужие руки, но если к тому идет, то лучше уж уступить дом человеку знающему, ценителю. К примеру, его собственный отец был ценителем до такой степени, что даже тайком ухаживал за сосной в чужом старом саду, чинил плетеные ворота. Именно поэтому писатель Нансо и хотел дать соседу добрый совет. Однако, обдумав все это еще раз, он решил: нет-нет, это лишнее, какой толк от подобных разговоров? Нынче и такие именитые семейства, как княжеский род Датэ из Сэндая, распродают накопленные предками реликвии без всякого сожаления, даже не имея особой нужды в деньгах. «Таковы уж веяния нового времени», — подумал он и промолчал. Так и жил, заглядывая по утрам и вечерам за соседскую ограду и постоянно тревожась: а вдруг завтра появится покупатель, а вдруг сосне над прудом придет конец…

За окном ночной дождик стучал по засохшим листьям лотоса. Нансо прибрал на место лежавшие в беспорядке книги, поднял листки бумаги, валявшиеся вокруг стола, и, совсем уже приготовившись идти спать, сделал затяжку из длинной серебряной трубки. Как раз в этот момент, непроизвольно внимая шуму дождя, он вдруг уловил прежде никогда здесь не слыханную мелодию сямисэна и нарочно стал прислушиваться. Дело не в том, что в этой округе игра на сямисэне является какой-то редкостью. Удивление Нансо вызвала сама мелодия. Очаровательный женский голос исполнял балладу в стиле сонохати.[31] Нансо, знавший толк в музыке, которой сопровождают баллады, открыл ставню круглого окошка и выглянул. Теперь он удивился еще больше, так как в соседней усадьбе, которую он привык считать пустующей, горел свет. Исполненный чувства отрывок баллады сонохати, где говорилось о последнем странствии любовников на гору Торибэ, хотя и доносился через завесу орошаемого дождем сада, все же позволял уловить печальный лад инструмента.

Оставаясь в полном недоумении, Нансо впервые почувствовал себя так, будто в соседней усадьбе действительно возможно явление призраков. Если бы звучала мелодия киёмото или нагаута, то как бы уныла ни была дождливая ночь, не могло бы возникнуть такого ощущения. Из всех мелодий, которыми аккомпанируют сказу дзёрури, только мелодия сонохати, самая меланхоличная и полная чарующих оттенков, позволяет услышать в рассказе о самоубийстве влюбленных одновременно и явь, и сон. Не иначе как не знающий успокоения призрак умершей здесь девы веселья явился дождливой ночью, чтобы пожаловаться на свою обиду — ничего иного нельзя было вообразить.

— А вот и чай.

Голос жены застал писателя врасплох, Нансо испуганно обернулся. Жена отворила затянутые бумагой двери и тихо вошла в кабинет.

— О-Тиё! Все это действительно очень странно…

— Что же именно?

— Определенно здесь призраки…

— Что такое ты говоришь!

— Да послушай сама! Ведь в соседской пустой усадьбе поют балладу сонохати.

Лицо О-Тиё, жены Нансо, было спокойно.

— Ничего у тебя не выйдет. Ты меня не испугаешь. Я лучше тебя знаю, в чем тут дело.

Нансо никак не мог уразуметь, отчего его робкая О-Тиё вдруг ведет себя так невозмутимо.

— Так ты знаешь, знаешь, что это за призрак?

— Да уж, знаю. А ты еще не видел?

— Нет, не видел…

— Не видел! Лет двадцати пяти, наверное. Выглядит молодо, а на самом деле, может быть, и старше. Круглое лицо, смуглая — когда ты увидишь её, то, конечно же, оценишь. Очаровательная влекущая женщина в расцвете лет. — Говоря это, О-Тиё прислушивалась к мелодии. — И голос! У неё прекрасный поставленный голос! Неужели и аккомпанирует сама?

О-Тиё никогда не была гейшей, но в музыке жанров сонохати, като, иттю, огиэ и прочих подобных предметах была осведомленнее иных профессионалок. Все потому, что она родилась в семье одного очень известного художника, автора картин в стиле бундзинга, который в свое время жил богато и широко. С детских лет она привыкла к тому, что гостями дома были художники, литераторы, артисты. В семью Кураяма она вошла лет десять назад, у неё теперь уже было двое детей, ей было тридцать пять, но до сих пор, когда она выходила за покупками с прической итёгаэси, её порой принимали за гейшу. У неё и характер был совсем как у юной девушки, она была равнодушна к вещам, щедра, великодушна — полная противоположность мужу, самоуглубленному писателю Нансо. Возможно, что это-то и было причиной полного супружеского согласия между ними.

— О-Тиё, откуда тебе известны такие подробности? Ты что же, подглядывала?

— Нет. Но я знаю, что говорю. А откуда знаю — это я тебе так просто не скажу, — засмеялась О-Тиё.

Наконец она усадила мужа и рассказала, что, возвращаясь вечером с покупками, увидела, как у соседских ворот остановились два рикши со своими колясками. Когда пассажиры стали высаживаться, О-Тиё из любопытства обернулась. Она увидела, как из одной коляски показался Сэгава Исси, а из другой вышла привлекательная женщина, по виду гейша.

— Великолепно, правда? По секрету от всех он привез её в этот уединенный дом… — О-Тиё радостно засмеялась.

— Да… Придумано хорошо. И если учесть, как популярен сейчас сам Хамамурая[32]… — Тут засмеялся и Нансо.

— Она, верно, из гейш? Или, может быть, чья-то содержанка?

— Попробую глянуть. Дождик стих, чуть каплет. Зажги, пожалуйста, фонарь…

— Стоит ли себя тревожить! — С этими словами О-Тиё тут же встала, нашла в шкафу на веранде фонарь и зажгла его.

— Дети, наверное, уже спят?

— Да, давно уже легли.

— Вот как… Может быть, и ты со мной выйдешь? Иди с фонарем впереди.

— Как удачно, что дождик кончился! — О-Тиё нацепила садовые сандалии и спустилась на каменный порог, держа в протянутой руке фонарь и освещая дорогу. — Я совсем как служанка в пьесах! — Она опять рассмеялась.

— Хорошо ночью выйти с фонарем в сад! А я сейчас в роли юного принца из пьесы «Гэндзи в двенадцати частях»… Однако каким же надо быть ревнивым, чтобы брать с собой жену, даже когда идешь подглядывать за соседями! Ха-ха-ха!

— Услышат! Не смейся так громко!

— Как жаль цикад! Многие еще живы, поют… О-Тиё, ты здесь не пройдешь! Под фанатом всегда бывает лужа. Лучше всего обойти там, где сирень.

Придерживаясь выложенной камнями дорожки, двое наконец нырнули в глубину зарослей. О-Тиё спрятала фонарь, обернув его своим рукавом. Она едва смела дышать, но мелодия сонохати вдруг оборвалась, и после этого в окнах соседской веранды остался лишь слабый отсвет огня, а в доме стало тихо-тихо — ни разговоров, ни смеха, ничего…

На следующее утро небо после дождя казалось гораздо ярче и светлее, от мокрой земли и поросших мохом дранковых крыш вверх поднимался пар — так бывает в ясные осенние дни, которые люди называют «маленькой весной». Нансо сажал китайские нарциссы у корней сливы и у подножия садовых камней. На этот раз он сам оказался объектом наблюдения с противоположной стороны забора. Сэгава Исси прокричал ему через щель:

— Сэнсэй! Вы, по обыкновению, в трудах?

Нансо, приподняв старую шляпу испачканной в глине рукой, ответил:

— Давненько уже мы не виделись, не правда ли? Когда же вы приехали? Я ничего не знал…

— Я приехал только вчера, хочу немного развеяться… Не успел еще зайти, чтобы вас поприветствовать.

— Просим, просим, заходите, давненько мы не беседовали. Правда, жена постоянно пересказывает мне, что толкуют о вас в свете. У нас без затей, так что приходите вместе со своей спутницей… — Нансо немного понизил голос. — По правде говоря, вчера вечером она глубоко меня растрогала. Прекрасное исполнение!

— Вы слышали? Тогда остается лишь смиренно во всем сознаться.

— Непременно покажите нам её!

В это время на веранде у соседа послышался голос: «Братец, вы где?»

— Сэнсэй, давайте позже поговорим обо всем не спеша. Откровенно говоря, я хотел бы с вами посоветоваться относительно одного дела… — На этом Сэгава отошел от забора и скрылся в той стороне, откуда его окликнули.

— Что такое? я здесь.

13 ДОРОГА ДОМОЙ

Через день Сэгава явился в гости к Нансо один, по всей видимости, исполнительница баллады сонохати к этому времени уже вернулась домой. Сэгава откровенно отвечал на вопросы и рассказывал о себе:

— Женщина? Она из квартала Симбаси. Вы, может быть, её знаете — её зовут Комаё.

— Ах, Комаё, из дома «Китайский мискант»! То-то я думал, что голос мне знаком. Я часто видел, как она танцует, но если она еще и исполняет сонохати, то у неё хорошие перспективы…

— В последнее время стала репетировать две-три сцены…

— Сэгава-кун, на этот раз увлечение немного затянулось, не так ли? С конца прошлого года ходят слухи, что Сэгава женится…

— Подумываю, не жениться ли, но ведь у меня есть приемная матушка, а с ней нелегко договориться.

— Так-то так, но послушайте меня: если женщина не может покориться свекрови, она не будет покорна и мужу. Об этом следует подумать, и к любви это не имеет никакого касательства.

— Я думаю об этом. Но моя мать еще молода, ей всего пятьдесят один год. Не похоже, что угодить ей будет легко. По правде говоря, я два или три раза приводил Комаё домой. Матери пришелся по душе её спокойный нрав, но она сказала, что жена артиста должна бы быть более любезной и расторопной. Да и в денежных вопросах, мол, должна уметь разбираться, а то пока мать жива — еще ничего, но потом будет трудно. Все это, конечно, очень важно… Но на самом-то деле причина в том, что Комаё — гейша из Симбаси, её еще надо выкупить. Это матери и не нравится. Ведь если уж мы заговорили о моей матери, сэнсэй, то она принадлежит к той опасной породе женщин из Киото, которых боятся даже сборщики податей. Когда речь заходит о деньгах, с ней никому не сладить.

— Может, и так…

— На самом-то деле виноват покойный батюшка… Не подобало коренному жителю Восточной столицы поступать так, как поступил он. Надо же ему было после кончины первой жены выискать вторую в Киото, ведь и в Токио женщин предостаточно!

— Что так, то так. Но надо радоваться, что она все-таки оказалась из мира гейш. Тяжко, если приходит такой день, когда в семье артиста остаются одни женщины, к тому же неискушенные в делах, как это случилось с домом Нарита. Такая была знаменитая семья — и больше никаких надежд на будущее…

— Если уж говорить о женщинах Киото, то на них нельзя положиться, даже если это гейши. Вообще, женщины… Почему они такие мелочные? Всякий пустяк ставят в вину, вечно хотят взвалить на тебя какие-то обязательства. Это так неприятно…

— Сказано же, что с женщинами и людьми маленького роста дело иметь трудно.

— Совершенно справедливо. По правде говоря, мысли о женитьбе на Комаё появились у меня оттого, что надоело чувствовать себя виноватым, — она превращает страсть в тяжкую обузу!

— Так, значит, вы собирались жениться не потому, что между вами такая уж страстная любовь? Тогда совсем другой разговор.

— Ну, не то чтобы она мне не нравилась… С самого начала она была не из тех женщин, с которыми встречаешься поневоле и просто терпишь. Ведь бывало, что я приглашал её в гостиные, как приглашают гейш обычные мужчины. Но если уж быть откровенным — не настолько я влюблен, чтобы непременно на ней жениться.

— Ха-ха-ха! Значит, на вас рассчитывать нечего!

— Если говорить начистоту, то да, именно так. Но я ведь не собираюсь оставаться один до конца жизни, и если выпадет случай и представится подходящая партия, то остепенюсь и я. А она… ведь она в конце прошлого года ради меня прогнала очень важного патрона, и этот патрон со зла завязал отношения с её товаркой, гейшей Кикутиё. И вот, Комаё сказала, что раз ту гейшу выкупили, то её тоже, хотя бы на три дня, я должен ввести в свой дом, и никак не иначе. Она подняла такой скандал! Мол, примет морфин, если я её оставлю… Я не знал, как с этим покончить. Едва отвертелся, сославшись на тринадцатую годовщину смерти батюшки, мол, решим все, когда минует памятная дата.

— Сущий ад! Не хотел бы я быть обольстительным мужчиной.

— То-то и оно, сэнсэй! Раз уж и ваше мнение таково, то я совсем теряюсь, как быть дальше. Не хочется быть с ней жестоким. Приводить её к нам — неудобно перед матерью, встречаться в чайных домах — плохо для её репутации гейши… Чего я только не передумал, и раз уж наш загородный дом пустует, решил устроить встречу здесь, тут никто не помешает…

— Конечно, здесь тишина, покой. Кстати, Сэгава-сан, я давно хотел спросить… Вы так и собираетесь содержать этот дом как виллу?

— Да, сейчас пока что покупателя нет, ничего другого не придумаешь, как оставить все в прежнем состоянии. Вот и матушка говорит, что продать кому попало или попасть в руки недобросовестных агентов — беды не оберешься.

— Да уж, лучше оставьте как есть. А если захотите продать — всегда сможете это сделать. Самое разумное — оставить так, пока не появится покупатель который полюбит усадьбу и непременно захочет её приобрести. Если за дело возьмутся агенты, они будут учитывать только площадь участка, дом для них все равно что хлам, никакой ценности не имеет. А посмотрит человек понимающий — и увидит, что дверные панели, опорные балки, бумага, которой оклеены ширмы, — все имеет антикварную ценность. Так что оставьте все как есть. С годами ценность этих вещей будет лишь расти.

— Если бы это не было связано с хлопотами, я бы хотел вверить дом вашим заботам, сэнсэй. По правде говоря, матушка давно говорила мне, чтобы я попросил о таком одолжении, если встречу вас в театре или где-нибудь еще, да только я все забывал.

— Вот как? Ну, в таком случае можете положиться на меня. Я ни в коем случае не использую ваше доверие в дурных целях.

Нансо потерял всякий интерес к судьбе Комаё и принялся с жаром рассказывать о том, сколь совершенны плетеные калитки в саду и сосна у пруда.

Сэгава собирался уйти от Нансо засветло, чтобы вернуться к вечеру домой в Цукидзи, как следует там отоспаться, а на следующий день начать работу в театре «Синтомидза». Однако после долгой разлуки, за разговорами, он невольно задержался, а ясный осенний денек тем временем, к его удивлению, незаметно склонился к закату. Он собрался подняться и уйти, но тут принесли ужин. Сразу распрощаться было нельзя, а после еды опять пошли разговоры о том о сем, и лишь после восьми вечера он через заднюю калитку покинул заросшую бамбуком усадьбу писателя Нансо.

На улице было черно, дул холодный ветер. Над рощей Уэно висела луна, а шум и гудки проходящих поездов отдавались в ушах невыразимой тоской.

Пока Сэгава не вышел из передней дома Нансо, он подумывал, что возвращаться этим вечером в Цукидзи слишком далеко, будет даже забавно переночевать одному в пустом доме. Теперь же эти намерения вдруг куда-то растворились, и он таким быстрым шагом поспешил на станцию, что даже стал задыхаться. Ожидая трамвая из Миновы, он думал, что не может понять людей, которые селятся на этих темных задворках. Кто знает, зачем художники и литераторы, такие, как Нансо-сэнсэй, нарочно забираются в такую глушь… И уж точно чудаком был его приемный отец Кикудзё, который так любил чайную церемонию и прочее. Сэгава Исси сам не заметил, как начал мысленно сравнивать свой характер и манеру игры с отцовскими, а потом задумался о том, чем нынешние времена отличаются от минувших.

Как актер, воспитанный в семье Сэгава, Исси по сей день исполнял в театре лишь женские роли. Одно время в газетах и журналах разгорелись споры о том, что женские роли должны исполнять женщины и что актеры-мужчины в женских ролях — варварский пережиток эпохи Эдо, что обычай возник в то время из-за запрета женщинам появляться на сцене театра Кабуки. Тогда Сэгаве почему-то стало неприятно выступать в женском амплуа оннагатпа, и он частенько заводил споры со своим старомодным отцом. Он подумывал вовсе оставить актерскую профессию, а может быть, вступить в труппу артистов нового театра или даже попробовать уехать в Европу. Однако все это были лишь минутные приступы пустого тщеславия, соблазны, порожденные газетной шумихой. Когда в обществе улеглись дискуссии о театре, Исси невольно обо всем этом забыл и каждый месяц был занят в спектаклях то там, то здесь — разумеется, в женских ролях, к которым его готовили с детства. Нельзя сказать, чтобы он особенно изнурял себя работой, но по мере накопления сценического опыта публика стала воспринимать его как большого артиста, и сам он как-то незаметно проникся этим ощущением. А тут как раз спала мода на актрис, которая какое-то время будоражила общество, и послышались суждения о том, что для японского театра необходимо исполнение женских ролей мужчинами. Сэгава, опять-таки без всяких оснований, почувствовал себя увереннее и стал вдруг придавать своему амплуа гораздо больше значения, чем оно заслуживало. Естественно, что театральной администрации он доставлял много хлопот своими претензиями при распределении ролей.

— Ба, Сэгава-сан, откуда это вы возвращаетесь? — окликнул актера при входе в трамвай сидевший в уголке человек лет тридцати. Видом он напоминал студента — в очках и в японских шароварах хакама из саржи. Человек приветствовал Сэгаву, слегка приподняв свою коричневую фетровую шляпу.

— О, да это господин Ямаи! А вы, конечно, возвращаетесь из увеселительных заведений квартала Ёсивара? — со смехом ответил Сэгава и присел рядышком, поскольку там как раз было свободное место.

— Ну, если это сразу видно, тогда совсем хорошо! Ха-ха-ха! С завтрашнего дня у вас, кажется, начинается сезон в театре «Синтомидза»?

— Милости прошу посетить…

— Наведаюсь непременно.

У Ямаи под пальто-крылаткой было несколько журналов, один он достал:

— Я вам еще не посылал, но вот… Это и есть тот журнал, о котором мы когда-то говорили. — Достав из недр крылатки записную книжку, Ямаи внес в неё адрес Сэгавы.

Ямаи был из так называемых «новых писателей» и не имел ни псевдонима, ни литературного прозвища. Все знали его под настоящим именем — Ямаи Канамэ. Но сути дела, после окончания средней школы он никогда и ничему специально не учился, но, от рождения обладая определенными способностями, еще со школьной скамьи писал для молодежных журналов японские пятистишия и стихи нового типа, напоминающие европейские. Очень скоро он запомнил кое-какие философские и эстетические термины и стал с видом специалиста в соответствующих областях рассуждать о проблемах искусства и человеческого бытия.

После окончания школы он вместе с несколькими товарищами обманул одного глупого сынка именитых родителей и выманил у того деньги на издание нового литературного журнала. Занимаясь делами этого журнала, он публиковал там не только свои стихи, но и многочисленные пьесы, повести — все, что угодно. Так продолжалось три или четыре года, и неожиданно к нему пришла слава беллетриста.

Амбиции Ямаи распространялись и на театр. Умело используя завоеванную славу литератора, он создал труппу, набрал туда актрис, сам тоже выступил в качестве актера, и они дали несколько представлений переводных западных пьес. Однако газетчики разоблачили его скандальную интрижку с одной из артисток и неуплату по счетам: владельцу театра, изготовителям париков, костюмерам, бутафорам… В результате театральный люд стал избегать Ямаи. Лишившись поддержки, он вынужден был бросить свое начинание и вернуться к прежней деятельности, литературной.

Хотя господину Ямаи уже исполнился тридцать один год, у него, как у двадцатилетнего студента, не было ни дома, ни жены. Он кочевал по пансионам, ел и спал в долг где придется — словом, жизнь вел богемную. Даже вопрос о том, что станется с ним в будущем, который при виде Ямаи невольно приходил в голову посторонним, сам он со спокойной душой игнорировал.

Ямаи жульничал и не возвращал долги не только в пансионах. Если в издательстве ему давали за рукопись аванс, то он либо вовсе не писал обещанной книги, либо после её публикации тут же нес рукопись в другое издательство продавать вторично. Частенько он злоупотреблял дружбой и, чтобы увеличить объем издаваемой под собственным именем книги, без спроса вставлял туда что-нибудь из написанного знакомыми. Он жульничал в европейских ресторанах, табачных лавках, портняжных мастерских, а уж в чайных домах и вовсе надувал всех как мог — и в Симбаси, и в Акасака, и в Ёситё, и в Янагибаси, и даже в Яманотэ. При этом обманутые им гейши и служанки чайных домов никогда не требовали от него возвращения долгов, даже если лицом к лицу сталкивались с господином Ямаи в театре. В этом случае они, наоборот, старались поскорее скрыться, опасаясь, что стоит им по оплошности раскрыть рот, как будет еще хуже: он снова явится и снова обманет. Кто уж пустил прозвище — неизвестно, но потихоньку все звали господина Ямаи «господином-всегда-сплутую» — Идзумо Таосю. Слова «всегда сплутую», которые звучат как «ицумо таосу», переделали на манер псевдонима, приличествующего автору пьес.

Однако же, хоть и говорится, что мир тесен, он все еще достаточно велик. И хотя мир наш кажется жестоким, в нем по-прежнему есть место великодушию. Даже среди гейш и актеров кое-кто продолжал не замечать, каким опасным и вероломным человеком был Ямаи. И раз, и два пав жертвой обмана, они принимали это с благодушием, мол, что поделаешь с этими художниками и писателями… А кое-кто еще и жалел обманщика! Кроме того, были люди определенного типа, которые все о нем знали и втайне относились к нему настороженно, однако искали знакомства с такими вот низкими субъектами. Они находили для себя интерес в грязных россказнях Ямаи, поскольку сами подобных вещей никогда не посмели бы вымолвить. Подобные люди, и среди них Сэгава Исси, держали Ямаи за шута, поили и угощали его.

Не успел Ямаи встретиться с Сэгавой, как тут же продал ему копию журнала «Венус» с голой женщиной на обложке. Сэгава пришел от этого в игривое настроение:

— Ямаи-сан, не появилось ли в последнее время в кино чего-нибудь особенного, интересного? Не будет ли, как в тот раз, особых просмотров «только для членов клуба»?

— Просмотр будет. Только в этот раз не я его организую.

Словно что-то вдруг припомнив, Ямаи заглянул Сэгаве в лицо:

— Вы ведь знаете, наверное, сына владельцев «Китайского мисканта», дома гейш в Симбаси? Вот он и есть организатор.

— Сын владельцев «Китайского мисканта»? Нет, я его не знаю. Я знал другого их сына, который несколько лет назад умер, — Итикаву Райсити. А что, еще были сыновья?

— Я говорю про младшего брата Райсити. Он самый настоящий законный наследник «Китайского мисканта», но говорят, что отец уже давно лишил его крова и прав состояния. Он еще молод, ему двадцать два или двадцать три года. Но это истинный гений порока. Куда уж до него таким, как я! Ямаи принялся подробно рассказывать о младшем сыне старика Годзана.

14 АСАКУСА

Ямаи Канамэ познакомился с сыном владельцев «Китайского мисканта» в Асакуса, в одном из питейных заведений квартала Сэндзоку. Обычно Ямаи не только на обратном пути из театра или после пирушки, но даже днем после деловой встречи никогда не мог прямиком пойти в свой пансион. Едва лишь начинали брезжить сумерки, он сразу пускался в бесцельные скитания по улочкам увеселительных кварталов. Случалось, что в чайных домах ему вежливо отказывали, ссылаясь на старые долги, а чтобы отправиться в веселые кварталы Ёсивара или Сусаки, у него не было денег даже на рикшу, хоть наизнанку карман выворачивай. В такие дни ему случалось спьяну заночевать в самых мерзких притонах. Конечно, открыв с утра глаза, он чувствовал порой и раскаяние, и стыд. Но за долгие годы развратной, неприкаянной жизни тело его уже не подчинялось контролю разума и воли. Разнообразные оттенки переживаний по поводу этой своей слабости он изливал в пятистишиях танка, составленных из таких новомодных фраз, как «печали плоти» и «горечь поцелуя». Без малейшего стыда он обнародовал все это в произведении, которому дал название «Искренние признания о моей жизни». На его счастье, «признания» были горячо встречены в литературных кругах, где вечно гоняются за новизной. Какой-то критик скоропалительно заявил, что истинно новым поэтом нового века является не кто иной, как Ямаи Канамэ. Так он был объявлен «японским Верденом» и иногда, пребывая навеселе или в чуть приподнятом настроении, сам в это верил. Во имя писательского честолюбия Ямаи нарочно старался телесно пасть как можно ниже, чтобы почувствовать себя декадентом. Образование его исчерпывалось с трудом законченной средней школой, поэтому весьма сомнительно, чтобы он знал иностранные языки. Однако в его собственном сознании правда и ложь перемешались, и постепенно он уверился в том, что похож на писателей Запада.

Два или три года назад он заболел дурной болезнью и, когда дошел уже до стадии шанкров, в какой-то книге прочитал, что французский писатель Мопассан от этой же самой болезни лишился рассудка. Оказавшись жертвой одинаковой с Мопассаном напасти, Ямаи ощутил не только страх и глубочайший стыд, но также и кипучий творческий подъем, сложив десяток искусных стихотворений танка под общим названием «Йодоформ». Это произведение также вызвало благоприятные отклики в литературных кругах, и, пустив полученный гонорар на лечение своего сифилиса, Ямаи даже вопреки обыкновению сполна рассчитался с врачами.

На задворках площадки аттракционов «Ханаясики» в парке Уэно, на берегу зловонной сточной канавы, есть одно питейное заведение, над которым горит фонарь с названием «Цурубиси». Когда Ямаи не имел средств на гейш в доме свиданий и не мог себе позволить путешествие в кварталы Ёсивара и Сусаки, он на всю ночь являлся в «Цурубиси». Хозяйку звали О-Сай, и ей было двадцать четыре или двадцать пять лет. Это была высокая женщина с хорошими волосами и здоровым цветом лица, что редко встречается у представительниц постыдной профессии. Большие глаза и густые брови, напоминающие очертаниями два далеких холма, компенсировали даже такие изъяны её широкого лица, как плоский нос и неопрятный рот, на эту женщину хотелось взглянуть еще и еще раз.

Однажды утром, возвращаясь из квартала любви Ёсивара, Ямаи случайно забрел в заведение О-Сай. Он увидел, как в ночном кимоно, надетом на голое тело и неряшливо подхваченном узким пояском, О-Сай пила сакэ и жарила вяленую макрель на длинной узкой жаровне, стоявшей у входа в заведение. Напротив О-Сай, по другую сторону низкого столика с ножками в виде звериных лап, сидел приятной внешности бледный молодой человек лет двадцати трех, в коричневом клетчатом кимоно из какого-то дешевого шелка.

Заметив Ямаи, О-Сай встрепенулась, бросилась к нему и заключила в объятия:

— Ну, это чересчур! Негодный патрон, только теперь явился! Ладно уж, садитесь-ка! Сейчас поднесу вам вина… — Она чуть не сбила его с ног, усаживая за низкий столик.

Взглянув по сторонам, Ямаи понял, что молодой человек уже куда-то бесследно растворился. Мешая медные и серебряные монеты, Ямаи кое-как набрал одну иену, протянул её хозяйке и бочком-бочком выскочил на улицу — все равно что сбежал.

Выйдя на солнечный свет и ощутив дуновение ветра, Ямаи пришел в совершенно иное расположение духа. Так забывают про мучивший минуту назад голод, стоит лишь желудку наполниться. Невозмутимо зажав под мышкой тросточку, он прогуливался под деревьями, пока наконец не остановился. Раскуривая сигарету, он начал разглядывать высившееся прямо перед ним здание храма богини Каннон, и при этом у него был вид человека, который и сам не чужд искусства.

Он вовсе не нарочно напускал на себя этот вид, то не была поза. Намерения у Ямаи были вполне серьезные. Когда-то он прочел в журнале рецензию на роман «Кафедральный собор» писателя Бласко Ибанеса, именуемого «испанским Золя». Центром этого произведения стал собор города Толедо, вокруг него разворачивалась панорама жизни окрестного населения. Ямаи собирался быстренько перенести этот прием на храм богини Каннон в Асакуса и написать свой полномасштабный роман. Ямаи всегда отталкивался от журнальных обзоров западной "литературы и весьма находчиво смешивал чужое по своему собственному рецепту, тут у него был особый талант. Однако самих произведений он никогда не читал. Благодаря тому что у него недоставало знаний для чтения оригиналов, они не сковывали его собственную творческую фантазию, и, счастливый в своем неведении, он не впадал в грех плагиата.

Рассеянно взиравший на храм Каннон господин Ямаи не успел даже докурить свою сигарету, когда за спиной его неожиданно раздался голос:

— Ямаи-сэнсэй!

Удивленный, он обернулся. Взглянул в лицо человека — и удивился еще больше. Да и только ли удивился — в этот момент его сразил отвратительный приступ страха! Дело в том, что окликнул его тот самый бледный юноша, который только что в питейном заведении «Цурубиси» сидел вместе с О-Сай возле длинной жаровни и ел политый чаем рис.

— У вас ко мне дело? — произнося эти слова, Ямаи старательно обводил взглядом окрестности.

— Сэнсэй, прошу простить меня за то, что неожиданно к вам обращаюсь… — Молодой человек не переставая кланялся, низко сгибаясь в пояснице. — Я… как это говорят, соискатель… В прошлом году, когда вы были в жюри, журнал N выбрал мою рукопись… Я всегда хотел встретиться с вами и поговорить…

У Ямаи отлегло от сердца, и он присел на ближайшую скамью. Молодой человек оказался сыном владельцев дома гейш «Китайский мискант», имя его было Такидзиро, и от него Ямаи в подробностях услышал все, что изложено ниже.

До той осени, когда Такидзиро исполнилось четырнадцать лет, он жил вместе со своим отцом, сказителем Годзаном, и с матерью, гейшей Дзюкити. Из дома гейш в Симбаси Такидзиро ходил в близлежащую начальную школу. В тот год ему предстояло, как положено, перейти в среднюю школу, и его отец Годзан решил, что ни к чему слишком долго держать мальчишку в таком месте, как дом гейш. Мать была вынуждена с этим смириться. Стали советоваться с давними клиентами, людьми почтенными, и в конце концов доверились некоему адвокату и профессору права, который много лет распевал баллады иттёбуси в компании гейш «Китайского мисканта». Решено было отдать Такидзиро в дом профессора и поселить его вместе с другими учениками.

Профессор владел великолепной усадьбой в районе Суругадай, вот оттуда Такидзиро и пошел в среднюю школу. Именно это стало изначальным толчком к крушению всей его жизни. Годзан как отец рассуждал резонно: мол, в пору, когда молодому человеку только и учиться, не следует его долго держать в родном доме, если это дом гейш. Но для дальнейшей судьбы Такидзиро опека по-старинному твердого и строгого отца была бы, вероятно, благотворнее жизни у чужих людей. Впоследствии сам Годзан первый раскаивался в принятом решении, а вместе с ним и Дзюкити. Однако, как говорит пословица, «какая колесница замешкалась, та уж к празднику не поспела».

После того как Такидзиро поселился вместе с учениками профессора, он два года был прилежным и подающим надежды школяром, пока ему не исполнилось шестнадцать. В конце того года у супруги профессора нашли болезнь сердца, и для поправки здоровья она вместе с единственной дочерью переехала на дачу в Омори. Понятно, что профессор тоже часто стал туда ездить, оставаясь и на ночь. Городской дом превратился в подобие выездной конторы, куда профессор только в первой половине дня заходил по делам. Радуясь отсутствию хозяина, жившие в доме студенты и прислуга дали себе волю. Ведь и так уже вошло в поговорку, что недостойным поведением отличаются именно студенты-юристы. Через некоторое время Такидзиро попал под их влияние, и всего за один год, к тому времени, как ему исполнилось восемнадцать, стал неисправимым повесой.

Как только приближался вечер, он не мог усидеть дома. Его непременно тянуло к женщинам из соседней табачной лавки, ресторанчика мясных блюд или ларька, торгующего сладким льдом, он неустанно за ними волочился. По ночам он тягался с другими студентами в попытках совратить домашнюю прислугу. Дошло до того, что он и среди белого дня ухитрялся соблазнять школьниц, едущих на уроки в одном с ним трамвае. Однажды ночью, пытаясь заманить дочь соседа-табачника на задворки храма Канда Мёдзин, он имел несчастье угодить в сети, расставленные полицейскими. Те проводили ночной рейд против неблагополучных подростков, поймали его и, хочешь не хочешь, отвели в участок. Само собой разумеется, что об этом сообщили в школу и не замедлил последовать приказ об отчислении Такидзиро. Тогда же и профессор права под благовидным предлогом отказал ему от дома.

Отец пылал от гнева, мать плакала от такой беды, но поделать ничего уже было нельзя. Такидзиро взяли обратно в дом гейш в Симбаси, и при этом отец наложил на него строгий домашний арест, объявив бесстыдником, измаравшим грязью родительское имя. Только теперь ведь это уже не был прежний Такидзиро, который без рассуждений слушался отца.

Как бы то ни было, сам Годзан каждый день, и в дождь, и в бурю, после обеда складывал в большую матерчатую котомку порыжевшее черное хаори с пятью гербами, складной веер и отправлялся на свое дневное представление.

Вернувшись домой, чтобы поужинать, он сразу же должен был уходить снова — на вечернее представление. Ему случалось и прямиком с дневного идти на вечерний концерт, смотря где проходили выступления. Мать тоже каждый вечер отправлялась к гостям, ведь она была гейшей. Поэтому, как бы ни был строг наложенный на Такидзиро домашний арест, на самом деле в доме не было ни одного человека, который бы мог за ним проследить.

В то время был еще жив и здоров старший отпрыск хозяев «Китайского мисканта», Итикава Райсити, избравший путь артиста. Однако и он, покончив с завтраком, сразу шел в дом своего наставника. Неважно, был ли в этот день спектакль или нет, он весь день трудился и никогда не возвращался раньше десяти вечера.

У человека постороннего может сложиться впечатление, что раз уж в доме живут гейши, там нет никакого порядка. Но стоит оказаться внутри, как сразу становится очевидно, что, начиная с хозяев, все здесь непрестанно заняты делом: и живущие в доме гейши, и распорядительница, и кухонная прислуга. Хозяйка дома, Дзюкити, каждый вечер до двенадцати, а то и до часа ночи обходит множество гостиных, развлекая то одних, то других клиентов. Даже если она вернулась домой смертельно усталая, все равно на следующее утро ей приходится рано вставать, чтобы не опоздать на свои ежедневные уроки. По утрам Дзюкити отправляется на занятия с мастерами, возглавляющими различные школы декламации, сказителями баллад в стиле токивадзу, киёмото, иттю, ка-то, сонохати, огиэ, утадзава. Вернувшись домой, она сама должна провести такие уроки с начинающими гейшами своего дома. Кроме того, ей следует позаботиться о кимоно своих гейш, дать им совет в выборе наряда. А еще она должна заранее условиться с гейшами других домов, кто и в каком порядке выступит на банкете. И наконец, поскольку она одна из старейшин квартала, ей частенько приходится помогать во время репетиций больших концертов гейш Симбаси. Пока она занимается и тем, и этим, подходит час принимать ванну и делать прическу. И только она покончила со всеми заботами и собралась затянуться из своей трубочки, как уже пора ужинать. Все то же и у живущих в доме гейш. Распорядительница буквально надвое разрывается, и все равно её едва хватает на ведение счетов в бухгалтерских книгах, телефонные «переговоры, хлопоты с одеждой и другими необходимыми гейшам вещами. У служанки, которая одна для такого количества людей в доме варит, стирает, готовит ванну, для отдыха нет ни минуты…

Хозяин дома «Китайский мискант» старик Годзан был крайне придирчив, так что домашние дали ему прозвище Когото Кобэй[33] — Ворчун Кобэй. Поэтому во всем квартале Симбаси не было дома, где бы хозяйство велось чище и аккуратнее, чем у них, а уж в делах и подавно порядок соблюдали строжайший. Дом издавна славился тем, что гейш здесь обучали с той же строгостью, с какой тренируют мастеров меча в фехтовальных залах.

Годзан, с его вспыльчивым тяжелым нравом, даже в мелочах требовал совершенства, середины не знал. Теперь он был, пожалуй, старейшим среди рассказчиков в жанре кодам, но не взял еще ни одного ученика, Да никто к нему и не шел: учение у старика считалось чересчур суровой школой. Так же и с обучением гейш, в своем доме он никому не давал спуску, требовал, чтобы занятия были серьезными: раз уж учить, то учить как профессионалов. Частенько он хмурил брови, услышав фальшивые звуки сямисэна на втором этаже у соседей: куда, мол, это годится?

«Гейши и актеры — это цветы среди людей. Если за порогом дома с ними что-то приключится и они предстанут перед людскими взорами в небезупречном виде, то позор ляжет и на их потомков. Отворяя входную дверь, чтобы выйти на улицу, вспомните, по крайней мере, надели ли вы чистое белье. И никакой роскоши в одежде, никаких глупых безделушек!» — такими речами Годзан наставлял своих гейш. Зато его жена Дзюкити была женщиной мягкой, снисходительной, добросердечной, поэтому ей удавалось сглаживать чудачества хозяина и мастерски поддерживать согласие среди своих домашних, прежде всего среди гейш.

В то время, как каждый в доме был занят делом, один только Такидзиро никаких дел не имел. Зевая, он проводил дни за чтением разбросанных по комнате журналов и газет. Годзан считал, что если быть с сыном построже, то он переменится, а пока он еще не готов предстать перед армейской призывной комиссией, следует подумать о том, к чему его в дальнейшем приспособить.

«С тем, что он не закончил школу, теперь уже ничего поделать нельзя, так не отдать ли его в ученики в какой-нибудь приличный торговый дом…» — с такими мыслями родители занялись поисками необходимых связей и знакомств. Однако стоило лишь людям узнать, что речь идет об отпрыске дома гейш, которого выгнали из школы, как все они немедленно давали отказ. Мать, Дзюкити, рассуждала так: раз уж, по пословице, «у лягушек и дети лягушата», то хотя годы у него уже не малые, не обучить ли его какому-нибудь искусству да не сделать ли артистом? Только вот легко сказать «артистом» — а каким именно?

Не просто было сразу решить, куда определить Такидзиро. Его старший брат уже стал довольно известным актером, и роль подручного и ассистента при брате только обозлила бы Такидзиро. Еще хуже для него было бы стать учеником собственного отца, ведь тогда он подвергся бы самым суровым придиркам дотошного родителя. Играть на сямисэне?.. Когда такой великовозрастный детина не знает даже азов… Оставалось учиться на актера для спектаклей в новом духе или на комика в театре «Дом Сога», да только он этого не хотел… Самого Такидзиро каждодневное чтение случайных газет и журналов натолкнуло на мысль, что было бы интересно податься в писатели, сочинять романы… Но поскольку он не имел ни малейшего представления о том, как выйти на эту дорогу, мечта растаяла как дым. И вот, когда будущее Такидзиро озаботило наконец и его самого, кто-то замолвил за него словечко в одной маклерской конторе. Туда его и определили — хотя бы на время, чтобы одумался.

Он прослужил там без происшествий всего лишь полгода, а после в квартале Какигара, который находится по соседству, пустился в загул с проститутками и растратил часть денег из конторской казны — его немедленно уличили и прогнали.

Снова он был водворен домой в Симбаси. Как ни, крепился впавший в отчаяние Такидзиро, но уже через три дня ему опротивела жизнь под строгим родительским кровом. Как-то вечером, воспользовавшись тем, что дома никого не было, он прихватил одежду и украшения матери и домашних гейш да и сбежал.

15 В ЧАЙНОМ ДОМЕ «ГИСЮН»

Ямаи, которому все еще не надоело бесконечное повествование об отпрыске хозяев «Китайского мисканта», так и не успел его завершить, потому что трамвай выехал на улицу Гиндза. Сэгава стремительно поднялся, чтобы выйти, и Ямаи тоже последовал за ним. В ожидании другого трамвая, на который ему надо было пересесть, Сэгава встал перед витриной часовщика Хаттори. Ямаи мгновенно оказался рядом.

— Вы где живете? — спросил Сэгава.

— В Сиба Сироганэ.

— Значит, здесь у вас пересадка…

— Нет, я обычно пересаживаюсь в Сиба, у моста Канасуги. — С этими словами Ямаи еще на один шаг приблизился к Сэгаве. — Который нынче час? Домой, кажется, еще рановато…

— Еще нет десяти. — Сэгава взглянул на золотые часы у себя на запястье и сверился с ходом часов, выставленных в витрине магазина Хаттори.

— Процветает ли нынче увеселительный квартал Симбаси? Я-то в последнее время себя не балую… — Ямаи продолжал стоять, как будто и не собирался никуда ехать, хотя прошло уже два трамвая подряд.

Только теперь Сэгава догадался, что было на уме у Ямаи. Тот наверняка хотел, чтобы его сводили куда-нибудь поразвлечься. Хотя Сэгаве это было только в тягость, он почему-то пожалел Ямаи и не захотел оставить его одного, сделав вид, что не понял намека. Как говорится, «за доброту всегда воздастся», и если угостить его сегодня, то возможно, это пригодится в будущем… Придя к такому решению, Сэгава без всякой связи с предшествовавшим разговором заявил:

— Все-таки, если дорога длинная, трамвай утомляет. Не передохнуть ли нам где-нибудь? — С этими словами он шагнул через трамвайные рельсы и направился на противоположную сторону улицы.

Ямаи последовал за ним, он был на вершине блаженства, и вид его говорил: эту пташку упустить нельзя! Он был сама любезность, когда, завидя встречный автомобиль, всякий раз спешил предостеречь Сэгаву: «Будьте внимательны! Берегитесь!»

Торопливо проходя мимо ресторана «Lion», Сэгава обернулся:

— Ямаи-сан, нет ли поблизости знакомого вам чайного дома?

— Не скажу, что нет, но все знакомые мне дома такие невзрачные… Не стоит туда идти, это повредит вашей репутации. Лучше позвольте мне нынче вечером побывать в вашем излюбленном укромном уголке. Клянусь сохранить его название в секрете! Ха-ха-ха!

Сэгава, похоже, был в сомнении, куда дальше двинуться, и, слегка наклонив голову набок, замедлил шаг. Тем временем они, как оказалось, незаметно дошли уже до Михарабаси, и он понял, что назад дороги нет.

— Места, которые знаю я, тоже неказисты. Но мне больше нравится развлекаться не там, где роскошно, а там, где тихо и уютно. — И Сэгава повел Ямаи в привычный ему чайный дом «Гисюн».

Служанка О-Маки проводила их в главную гостиную второго этажа, распростершись на пороге лицом в пол, произнесла приветствия, а потом сразу же свойским тоном заявила:

— Господину только что звонили!

— Кто?

— Господин, наверное, догадывается. Я так ей все и передам как есть… — О-Маки уже собралась встать и уйти.

— Стой-ка, О-Маки-сан. Комаё, понятное дело, пусть придет, но позови, будь добра, еще кого-нибудь.

— Кого же? — Служанка снова опустилась на пол, заглядывая в лицо Сэгаве и Ямаи.

— Ямаи-сан, кого позвать?

— Про гейш подумаем, когда придет госпожа Комаё, а вот лучше бы сакэ!

— Слушаюсь. Сию минуту подам. — Служанка поднялась с пола.

— Странные создания эти гейши. Если сойдутся в одной гостиной такие, что между собой не ладят, то всему обществу испортят настроение, а нам такое ни к чему. — Ямаи, кажется, решил расположиться здесь основательно. Он уселся, скрестив ноги, и водрузил оба локтя на низкий столик из палисандра.

— Да, о женщинах нельзя судить по внешности, все они упрямы.

— Наверное, это и имеют в виду, когда говорят про женскую натуру. — Ямаи ухватил из вазы сухое печеньице. — Сэгава-сан, идет молва, что скоро вы женитесь… Это правда?

— Вы про Комаё?

— Да, краем уха слышал разговоры…

— Вот оно что? Таков, значит, приговор! Не знаю, что и сказать…

— И не надо ничего говорить, что в этом такого? Разве это плохо?

— Хоть опыта у меня нет, но слишком привлекательным то, что зовется браком, мне не кажется. Как бы это выразить?… У меня такое чувство, что я бы лучше еще некоторое время пожил беззаботно, сам по себе. Я ничего не имею против этой женщины, не о том речь… — Последние слова Сэгава прибавил словно бы в оправдание.

Безотчетное чувство, что брак — это обуза, что с ним приходит конец свободной и радостной жизни, знакомо было и Ямаи, он разделял это ощущение и потому сказал:

— Если уж надумаешь жениться, то это никогда не поздно сделать, спешить ни к чему… Но раз в жизни человеку нужно и это испытать на своем опыте.

Служанка О-Маки принесла сакэ и закуски и сообщила:

— Сестрица Комаё будет здесь через полчаса, она звонила.

— Ну, если она говорит через полчаса, то уж точно будет через полтора. Вот что, О-Маки, пока она не пришла, может быть, позовем когото, кто явится незамедлительно? Потому что гейши из Симбаси, все до единой, всегда заставляют себя ждать.

— Мало того, что устанешь их дожидаться, так они еще испортят тебе настроение тем, что явятся — и сразу к телефону, принимать приглашения от других гостей. Ха-ха-ха! — Ямаи тоже был порядочный знаток этого мира, хоть и ходил по чайным домам на дармовщину.

— Что правда, то правда! — Служанка О-Маки вздохнула, и похоже, что искренне. Потом она вдруг что-то вспомнила: — А ведь сегодня есть одна новенькая. Попробовать позвать её, пока никого нет? Полненькая, беленькая, здоровенькая, кажется, всем хороша! — Служанка хихикнула. — Как-никак она была супругой какого-то почтенного доктора…

— Ну и ну! Отчего же она стала гейшей?

— Не знаю, правда ли, но люди говорят, будто бы ей так хотелось испытать, каково это, что она пошла в гейши по собственной воле и без особой нужды.

— Вот как? Ну, на это я хочу взглянуть. Ямаи-сан, это таких вот называют «новыми женщинами»? — Сэгава спрашивал вполне серьезно.

— Да, наверное. Среди женщин, которые приходят ко мне с просьбой поправить их стихотворения танка, пожалуй, довольно найдется желающих стать гейшами.

— Все-таки можно позавидовать вашему ремеслу! Во первых, вы не связаны ни временем, ни распорядком. К тому же если захотите развлечься, то можете делать что угодно, и никто об этом не узнает. С нами, артистами, не так, — нас сразу узнают. Какого-нибудь глупого дебоша уж не учинишь…

— Зато вам нигде не устроят такого холодного приема, какой, бывает, устраивают нашему брату…

— Ну, какой бы ни был актер, не до такой степени нас любят…

Оба понимающе расхохотались.

Наконец дверь тихо отворилась, и на пороге показалась приветственно склоненная к полу голова с прической симада. Вероятно, это и была новоиспеченная гейша, о которой говорила О-Маки.

Белый воротник нижних одежд, кимоно с гербами и узором по подолу, возраст — около двадцати. К её волосам без единого завитка, густым бровям и большим черным глазам невозможно было придраться, но широковатый лоб и короткий подбородок делали лицо круглым. Из-за своих полных рук и крупной дородной фигуры она чувствовала себя неловко в парадном кимоно. То, как она зачесала волосы на висках, как до смешного густо набелилась, — все эти мелочи выдавали в ней непрофессиональную гейшу, однако у обоих гостей это вызывало к ней еще больший интерес. Кажется, людей она не дичилась и без малейшего смущения приняла чарку сакэ, которую Ямаи не замедлил ей предложить.

— Так спешила, прямо сил нет, чуть не задохнулась… — Осушив рюмку, она вернула её с английским «санкью», и ухо резанул навязчивый акцент, не ведомый ни одному наречию.

— Как ваше имя?

— Меня зовут Ранка.

— Ранка — похоже на имя китаянки. Отчего же вы не выбрали какого-то более модного имени, чтобы было, так сказать, high collar?[34]

— Я совсем по-другому хотела назваться: Сумирэ. Но мне сказали, что уже есть одна госпожа Сумирэ…

— Где же вы появлялись до сих пор? В Ёситё или в Янагибаси?

— Нет. Ну, вы скажете… — Отчего-то госпожа Ранка заговорила громче и, сама того не заметив, соскочила на еще более резкий акцент, провинциальный. — Раньше я и гейшей-то не была!

— Так, значит, вы были актрисой?

— Нет. Но я бы хотела ей стать. Если не добьюсь популярности как гейша, буду актрисой.

Сэгава и Ямаи переглянулись и невольно заулыбались.

— А какие же роли, госпожа Ранка, вы желали бы сыграть, если бы были актрисой?

Не похоже было, чтобы этот вопрос смутил женщину:

— Я хочу сыграть Джульетту. Ну, Шекспира. Знаете, есть сцена, где она вместе с Ромео у окна слушает птиц и потом поцелуй — неописуемо! А как Мацуи Сумако играет Саломею[35] мне не нравится. Выходит перед людьми голышом! Правда, она, наверное, в белье телесного цвета — да?

Слегка сбитый с толку, Сэгава сидел молча, а Ямаи, по мере того как пил рюмку за рюмкой, веселился все более безудержно:

— Госпожа Ранка, будет очень жаль, если вы останетесь гейшей. Решайтесь, пожалуйста, идите в актрисы! Хоть мои возможности не столь велики, но вас поддержу непременно! Я ведь в искусстве не последний человек! Если это ради искусства, то какие могут быть счеты, все мы делаем общее дело!

— Неужели! Так вы артист? А как вас зовут? Ну, скажите свое имя, прошу!

— Слышали про Ямаи Канамэ? Так это я.

— Неужели! Так вы Ямаи Канамэ, сэнсэй? Да я же все ваши книги стихов купила!

— Правда? — Ямаи веселился все больше и больше. — Стало быть, вы тоже что-нибудь пишете? Ну, пожалуйста, госпожа Ранка, почитайте нам!

— Нет-нет, это слишком сложно, писать стихи я не умею. Но что может быть лучше, чем сложить песню, если на душе лежит какая-нибудь тревога?

Сэгаве все это мало-помалу начало надоедать, он только курил и поглядывал на Ямаи и гейшу по имени Ранка из-за завесы табачного дыма.

16 ПРЕМЬЕРА

Ровно в назначенное время, в час дня, состоялось открытие сезона в театре «Синтомидза». В первом действии давали сцену «Купание коня» из пьесы «Эхон Тайкоки» и из неё же десятый акт. Это был коронный номер актера Итиямы Дзюдзо, известного в театральном мире под прозвищем Вундеркинд, — он с детских лет неизменно играл роли стариков в стиле школы Микавая. На этот раз всеобщее внимание было привлечено к актеру женского амплуа Сэгаве Исси, который впервые вышел в главной мужской роли, Дзюдзиро. В третьем действии произвольно добавлен был эпизод переправы через озеро Бива, никак не связанный с сюжетом пьесы. На радость зрителям, которых обманывали как малых детей, это был эффектный трюк с кинопроектором. В интермедии показывали «Лисий огонь» из серии историй о почтительных детях. Во втором действии осакский актер Содэдзаки Китимацу блистал в роли торговца бумагой Дзибэя.

Зал был полон, несмотря на то, что в день премьеры места в партере и в ложах шли по одной цене, пятьдесят сэн, и все знали, что антракты затянутся, а пьесы будут показаны не в полном виде. К концу первого действия в театральной чайной и у входа в театр висели таблички с объявлением о том, что все билеты распроданы.

К тому времени, как удары большого барабана за сценой возвестили приход главных исполнителей, Комаё уже сумела занять одну из гостиных в театральной чайной и одарить троих или четверых знакомых билетеров. Кроме того, она позвала слугу актера Сэгавы, Цунакити, и щедро наградила его, а также дала соответствующие чаевые распорядителю гримерных и служителям, охраняющим вход за сцену, чтобы свободно входить в артистическую к Сэгаве, как это могла бы делать его жена. Ко всему прочему, поскольку Сэгава на этот раз впервые исполнял роль Дзюдзиро, она подбила знакомых со всего квартала Симбаси послать ему в подарок новый занавес, и теперь у неё были свои особые отношения с оформителями сцены.

Комаё взяла с собой в театр гейшу Ханаскэ, и они расположились в третьей ложе нижнего яруса восточной стороны. Только что закончилась сцена «Купание коня», и, любуясь успехом, о котором свидетельствовал заполненный зрительный зал, Комаё думала о том, что виновник всего этого не кто иной, как Сэгава Исси. А кто же та женщина, что любит этого великого актера и любима им? Это она, Комаё! Мысли наполняли её такой радостью, что она не могла ни сидеть, ни стоять спокойно. Однако стоило ей задаться вопросом о том, когда же она сможет стать законной супругой Сэгавы, как её немедленно охватывало чувство безнадежности и тоски.

— Госпожа, благодарю за ваши заботы… — В дверях показалось покрытое морщинками лицо актера среднего ранга Кикухати, он был давним учеником покойного Кикудзё, отца Исси. Кикухати почтительно стоял на коленях на пороге ложи, выходящей в заполненный снующими людьми коридор. — Мастер только что вернулся к себе в гримерную.

— Вот как? Спасибо, простите за доставленные хлопоты… — С этими словами Комаё убрала за пояс свой портсигар. — Хана-тян, говорят, что братец вернулся. Пойдем к нему в гримерную, ладно?

Ханаскэ, которая вечно была гейшей из чьей-нибудь свиты, молча и с готовностью поднялась вслед за Комаё. Старый актер Кикухати шел сквозь толпу впереди, он направлялся к занавесу, отгораживающему проход в помещения под сценой, называемые «преисподней». Комаё и Ханаскэ следовали за ним. Их заметил низенький человек в очках и европейском костюме, который двигался гейшам навстречу:

— Ба, Комаё-сан!

— Ах, господин Ямаи! Ну, как вчера вечером провели время?

— Благодарю, вполне… Из той особы вышла гейша хоть куда!

— Что за представление вы с ней устроили! Просто так вас сегодня не отпущу, расскажете… — засмеялась Комаё.

На самом-то деле Комаё только накануне вечером познакомилась с Ямаи, но поскольку его привел братец Сэгава, она выказывала к нему едва ли не чрезмерную благосклонность и расточала любезности. Для Комаё неважно было, кто перед ней. Если она видела, что это человек близкий к Сэгаве, то изо всех сил старалась проявить любезность, показывая, что ради Сэгавы она готова душу отдать. Она старалась постепенно привлечь сочувствие окружающих, и тогда, как бы далее ни сложились её отношения с Сэгавой, люди не ожидали бы от него ничего иного, кроме женитьбы. Как только Комаё услышала, что Ямаи литератор, она сразу решила, что он мог бы быть полезен ей в качестве союзника больше, чем кто-либо, и, пожалуй, вечер-другой она возьмет на себя труд по крайней мере не дать ему скучать. Комаё была гейшей и жизнь знала плохо, а её собственная логика подсказывала, что, подобно тому как адвокаты специализируются на законах, писатели, поскольку они во всех тонкостях описывают любовь, как раз и являются теми людьми, к которым надо обращаться за помощью в любовных перипетиях.

— По правде говоря, я ведь хотел рассказать Сэгаве про вчерашнюю гейшу… — пояснял Ямаи, а сам тем временем спускался вместе с Комаё в закулисные коридоры.

Пройдя через помещения под сценой, местами тускло освещенные газовыми светильниками, они вышли к гримерным, здесь премьерная сутолока особенно чувствовалась. Комаё и Ханаскэ схватились за руки, потому что по лестницам в спешке сновали вверх и вниз служители в черном и мужчины с завернутыми и заткнутыми за пояс подолами кимоно. Слева по коридору над раздвижной дверью висела деревянная табличка с надписью: «Сэгава Исси», туда и зашли Комаё с Ханаскэ. В небольшой прихожей размером в три татами, пол которой был частично застелен досками, слуга Цунакити кипятил воду над вделанным в углу земляным очагом. В благодарность за то, что Комаё всегда его одаривала, он при виде её сразу поднялся и прошел в соседнее помещение, чтобы приготовить на полу подушки и усадить гостей.

В кимоно из саржи, подхваченном узким, без проклейки, поясом, Сэгава сидел, скрестив ноги, на толстой подушке из пунцового узорчатого шелка и разводил водой белила перед туалетным столиком красного лака. Увидев в зеркале отражение тех, кто вошел, он прежде всего приветствовал Ямаи:

— Благодарю за вчерашний вечер.

Затем он тактично проявил внимание к Ханаскэ и пригласил её сесть.

— Хана-тян, присядь, пожалуйста! — Комаё придвинула к Ханаскэ подушку, а сама нарочно села в сторонке и принесенный Цунакити чай первым делом предложила Ямаи — во всяком пустяке она старалась вести себя как жена актера.

Вытирая полотенцем кончики пальцев, которыми только что растирал белила, Сэгава обратился к Ямаи:

— Что вы вчера делали после моего ухода? Вы там заночевали?

— Нет, вернуться-то я вернулся… Но было уже три часа ночи, — с усмешкой отвечал Ямаи.

— Неужели правда? Подозрительно как-то…

— Да-да, братец, верно! Судя по тому, что мы видели, такая особа наверняка не отпустила господина Ямаи, правда ведь?

— Я надеюсь, что могу не просить извинения, — Ямаи засмеялся, — но она все-таки была странная особа! Удивительные иногда бывают гейши в Симбаси, верно? Ведь она так и не догадалась, что вы актер, Сэгава-сан!

— Как? — Комаё широко раскрыла глаза от искреннего изумления.

— Ну, ладно… — Сэгава положил на жаровню вынутую изо рта сигарету и, сбросив с плеч кимоно, как ни в чем не бывало, принялся обеими руками наносить жидкие белила на лицо и шею.

Присутствующие невольно прекратили разговор и наблюдали за ним в зеркало, причем Комаё смотрела во все глаза, целиком отдавшись этому занятию.

— Ямаи-сан, нужно непременно опять куда-нибудь сходить развлечься. — С этими словами Сэгава быстро нарисовал брови и подкрасил губы.

Слуга Цунакити, который уже приготовил костюм и мелкий реквизит, только и ожидал, когда Сэгава поднимется с места. Он тут же облачил актера в красивый наряд камисимо из шаровар и куртки с вышитыми золотой нитью гербами в виде раскрывшихся цветков колокольчиков.[36] Мастер по прическам хлопотал у него за спиной, прилаживая парик с большим узлом на макушке и челкой. Через мгновение Сэгава превратился в красавца юношу, какого едва ли встретишь даже на старинных цветных гравюрах. Если бы вокруг не было людей, Комаё хотела бы нежно к нему прильнуть, отведя себе роль девушки Хацугику.[37] Она отчаянно сдерживалась, хотя на самом деле трепетала от вожделения и никак не могла оторвать от него взгляда. Теперь он предстал не в образе актера, исполняющего женские роли, каким она знала его до сих пор, а в образе безупречно прекрасного юноши. Влюбленной женщине, увидевшей, что милый на самом деле еще милее, красота его казалась неописуемой. Комаё невольно украдкой вздохнула, ощутив, что страсть разгорелась в ней с новой силой, она даже досадовала на себя за это. Сэгава же не обращал на неё ни малейшего внимания.

— Цунакити, готово наконец? — коротко бросил он тоном капризного ребенка и, сунув в рот недокуренную сигарету, встал.

В это время ученик служителей сцены, расставлявший в прихожей снятую гостями обувь, вежливо с кем-то поздоровался. Все обернулись, чтобы посмотреть, кто пришел.

— Примите поздравления с премьерой. — С этими словами в гримерной появилась красивая женщина в коротком верхнем кимоно стального цвета, волосы её были коротко обрезаны.

Комаё вскочила с места, как будто её застали врасплох, и первой из всех присутствующих вежливо поклонилась гостье:

— Поздравляю с премьерой! Прошу простить меня за то, что долго не навещала.

Женщина, её звали О-Хан, была второй женой покойного актера Кикудзё и приходилась его приемному сыну Сэгаве Исси названой матерью.

У О-Хан было овальное лицо с большими глазами и тонким, правильным носом. Хотя волосы её были обрезаны, как у вдовы, на белом гладком и нежном лбе совсем не было видно морщин. Такие черты часто встречаются у красавиц из Киото. Кукольно прекрасному лицу недоставало выразительности. Однако это была столь безупречная красота, что от шеи и до кончиков пальцев ничто не выдавало годы, а отточенное изящество О-Хан позволяло принять эту женщину за вдову придворного аристократа.

— Ваши хлопоты неустанны, не жалеете вы себя. — Она приветливо улыбнулась кланяющейся Комаё. — Как вам идет эта прическа! Это, конечно, в «Садоя» делали? Хорошие волосы как ни уложи, все будет к лицу.

— О, сплошная докука! — Комаё невольно рассмеялась. — Но с фальшивыми накладками кое-как обхожусь, прилажу так, эдак…

Со стороны сцены послышался стук деревянных трещоток.

— Пожалуйста, отдыхайте в свое удовольствие, — произнес Сэгава, обратившись к гостям, а сам решительно поднялся с места.

Вслед за ним в коридор вышел Цунакити, в руках слуга держал чайную чашку, прикрытую красной лаковой крышечкой.

Ямаи со значительным видом посмотрел на Комаё и Ханаскэ.

— Пропустить момент, когда великий Сэгава выступит в новой для себя роли было бы непростительно! — Произнеся это как бы про себя, он поднялся.

Гейши, воспользовавшись удачным предлогом, наскоро раскланялись с О-Хан и тоже вышли в коридор. Когда вся компания вновь спустилась в «преисподнюю» под сценой, Ханаскэ тихонько спросила Комаё:

— Кома-тян, это была матушка господина Сэгавы?

— Да.

— Красивая и благородная госпожа, верно? Я подумала бы, что это учительница чайной церемонии или цветочных искусств…

— Что бы ни случилось, она всегда такая: красива, подтянута, — куда до неё неотесанным дурехам вроде нас с тобой! Вот в этом-то и причина…

Заметив, что невольно повысила голос, Комаё обернулась, но в темных коридорах театральной «преисподней» никого не было, только глухо отдавался стук молотков сверху, где плотники монтировали декорации. Видимо, еще не подняли занавес.

— …Что бы я ни делала, как ни старалась бы — все напрасно. Он сказал, что в первую очередь не согласится его мать… Так обидно становится, когда об этом думаю…

— Еще ничего не решено, а будущая свекровь уже показывает свой характер, да?

Ханаскэ привыкла подлаживаться под настроение собеседника, даже если это совсем не шло к делу. В душе она считала, что это Сэгава нечестно ведет себя и виновата вовсе не одна его мать, но даже если бы она это сказала, её едва ли стала бы слушать упоенная своим чувством Комаё. Ханаскэ же знала, что ни к чему обижать людей неосторожными словами, а тем более — навлекать на себя их гнев, и она всегда говорила только то, что было уместно в той или иной ситуации. В данном случае она сказала как раз то, что думала и сама Комаё. Ведь Комаё, словно одержимая, верила, что это приемная мать актера повинна в том, что связь её с Сэгавой, хоть и стала столь прочной (это всем известно), до сих пор ни к чему не привела. Когда эта женщина говорила с ней ласково, с таким видом, будто не обидит и муху, Комаё не могла выдавить из себя ни слова, в порыве раздражения она чувствовала только досаду.

— И почему ничто и никогда в этом мире не идет так, как нам хочется! — Комаё украдкой печально вздохнула.

Когда они наконец вышли из помещений под сценой, застучали деревянные трещотки — это как раз открывался занавес. Праздничный зрительный зал, который казался совсем иным миром по сравнению с театральной «преисподней», заставил Комаё отвлечься от горьких мыслей, и она быстрыми мелкими шажками засеменила к своей ложе. Не отстававший от неё Ямаи молча без разрешения вошел в ту же самую ложу. В театре, в ресторане или в чайном доме — Ямаи обладал особым искусством липнуть к знакомым и молча проскальзывать вслед за ними куда угодно. Сидя между Комаё и Ханаскэ, Ямаи невозмутимо попыхивал сигаретой «Сикисима» и наблюдал за происходящим на сцене и в зале.

17 ПРЕМЬЕРА (продолжение)

Прекрасный юноша Дзюдзиро облачился наконец в отделанные красными шнурами воинские доспехи, и теперь он стал еще великолепнее — точь-в-точь картинка на оборотной стороне доски для новогоднего волана. Среди восторженных зрителей, единодушно провожавших взглядом мужественную фигуру Дзюдзиро, удалявшуюся со сцены по «цветочной тропе», были три женщины, которые сидели в ложе верхнего яруса восточной стороны как раз над Комаё. Одной из них, худощавой, было уже за тридцать, её невысокая прическа итёгаэси украшена была заколкой с мелкими кораллами, какие с давних пор привозят из дальних стран. Под бледным кимоно из тонкого шелкового крепа надето было нижнее, с мелким узором, а выпущенный ворот был серо-голубым, с крапчатым белым рисунком. Верхняя накидка из черного крепа, двусторонний пояс с расписным узором, закрепленный вместо украшения медной заклепкой для рукояти меча (тут не обошлось без какой-нибудь истории), на руке — единственный перстень из платины со скромным бриллиантом. Ничто в ней не бросалось в глаза, но все было тщательно и солидно. Вероятно, это была гейша с репутацией, имя и дом которой знали все.

Еще одной женщине было года двадцать четыре, от силы двадцать пять. Прическу, не самую высокую из тех, какие делают в парикмахерской «Садоя», подхватывала лиловая в белую крапинку лента для шиньона, а лаковый с золотыми блестками гребень был украшен жемчугом. Поверх двойного кимоно из шелка осима с оригинальным «черепашьим» рисунком из крупных неправильных шестиугольников надета была такой же расцветки накидка. Пояс из цельнотканого куска материи сиодзэ с вышивкой закреплен был застежкой с драгоценным камнем, а перстни на её руках, один с редким крупным бриллиантом, другой с жемчугом, стоили больше тысячи иен. Полное продолговатое лицо её было на редкость белым, и то, что оно привлекало людские взоры не менее, чем роскошный наряд, изобличало в женщине прежде всего красавицу. А манера одеваться и накладывать грим говорила о том, что это не простая особа.

Третьей женщине было около сорока, по виду она напоминала хозяйку чайного дома, но крестьянские черты лица указывали на то, что прежде она могла быть и служанкой. Словно сговорившись, все трое отняли от глаз бинокли и, вздыхая, переглянулись:

— До чего же он хорош!

Когда наконец «с той стороны, из-за горшков с вьюнком», появился Такэти Мицухидэ в исполнении актера Итиямы Дзюдзо, красавица с прической марумагэ вдруг сжала руку женщины с прической итёгаэси и тихонько, но с чувством сказала:

— Сестрица, я не в силах больше лишь тайно страдать по нему!

— Так отчего не пригласить его куда-нибудь, в удобное для вас место?

— Если бы я могла его пригласить, то не страдала бы. В те времена, когда я еще выходила к гостям, я бы непременно это как-нибудь устроила, но теперь, когда я уже не гейша, — недостает решимости, все слова пропадают. И потом, сестрица, я слышала, что у господина Сэгавы есть уже… Как бишь его, «Китайский мискант»… Мол, это очень прочная связь…

— Ах, эта Комаё? — Женщина постарше с прической итёгаэси произнесла это с ноткой отвращения. — Все говорят, что это чересчур бойкая особа, верно? И оттого достойная женщина вроде вас едва ли сможет с ней тягаться, так?

— Да, и потому я смирилась. А вдруг мое безыскусное признание лишь оттолкнет его… Мне тогда будет еще горше, так что…

В её речах было столько патоки, что язык, казалось, с трудом ворочался во рту.

Эти две зрительницы уже утомились от потока воспоминаний раненой старухи матери, которые звучали на сцене, поэтому они отвлеклись от пьесы и принялись озабоченно о чем-то беседовать вполголоса. Когда на «цветочной тропе» вновь показался израненный в битве Дзюдзиро, они словно бы опомнились и снова обратили свое внимание на подмостки, приблизив к глазам бинокли. Но как только Дзюдзиро упал замертво, они сразу продолжили свой тихий разговор, словно на сцене их больше ничто не интересовало.

Когда опустился занавес после десятого акта пьесы «Эхон Тайкоки», то сразу началась сцена из «Двадцати четырех почтительных детей», которая должна была быть во втором действии. Интермедию с переправой через озеро Бива пропустили, как это частенько делают в дни премьер. После того как под бурные овации завершилась сцена в саду, в которой Сэгава Исси даже исполнял акробатический трюк и уплывал в небо среди блуждающих «лисьих» огоньков, настало время поужинать. В такой час ресторан больше всего заполнен посетителями, и трое женщин из ложи верхнего яруса заняли столик у самого входа. Они наблюдали за толпой входящих и выходящих, и женщина с прической марумагэ вдруг дернула за рукав ту, что была с прической итёгаэси:

— Сестрица Рикидзи, вот она, конечно же, она тут!

Посмотрев туда, куда ей указали, гейша Рикидзи увидела Комаё, с ней была Ханаскэ, а по пятам неотступно следовал не кто иной, как господин Ямаи. Комаё, озабоченная лишь тем, чтобы отыскать свободные места, прошла мимо Рикидзи, не оказав ей никаких знаков внимания, и вся троица, улыбаясь чему-то своему, устремилась в глубину зала.

Женщина с прической итёгаэси (это была гейша Рикидзи), с явной ненавистью провожая взглядом удаляющиеся фигуры, презрительно хмыкнула:

— Только посмотрите! Изображает почтенную даму… Смотреть противно… — Это было сказано так громко, что кто-то мог бы и услышать.

Гейше Рикидзи казалось неслыханной дерзостью то, что мимо неё, признанной в своем квартале старшей сестрицы, прошла с улыбкой и не поздоровалась Комаё, которая и возрастом была гораздо моложе и положением — ниже.

Рикидзи напрасно злилась, думая, что Комаё нарочно воспользовалась толчеёй, чтобы пройти мимо неё и не поздороваться. Все дело в том, что Рикидзи давно имела зуб на Комаё, поскольку та увела когда-то её патрона Ёсиоку. Конечно, она мечтала отплатить, и, если бы представился случай, Комаё из-за неё наплакалась бы вдоволь. Однако же она не могла с бранью наброситься на Комаё и поколотить её на больших банкетах, где они обе присутствовали, ведь это было бы позором и для неё самой. Рикидзи подумывала о том, чтобы выбрать момент и дать бой Комаё на сцене, к примеру, во время большого концерта гейш Симбаси. Однако подходящий случай никак не выпадал, и все оставалось по-прежнему.

Но вот сегодня, именно сегодня, план мести наконец созрел. В центре его оказалась некая Кимирю, которая когда-то была гейшей в заведении Рикидзи. Позже Кимирю стала содержанкой солидного коммерсанта, который вскоре умер, оставив ей, кроме роскошного дома с участком в сотню цубо в центре квартала Хаматё, еще и десять тысяч иен наличными. Получив все это, она получила и массу свободного времени и как раз раздумывала, основать ли ей дом гейш, открыть ли гостиницу или, может быть, лучше чайный дом. Еще можно было открыть ресторан, специализирующийся на блюдах из птицы. А можно было не трогать драгоценные десять тысяч иен, чтобы они стали чем-то вроде её приданого, и тогда, если подвернется случай и если встретится подходящий мужчина, который будет ей верен, который будет любить и баловать только её, который простит ей любые капризы… — тогда не попытаться ли выйти замуж? Это, пожалуй, было бы лучше, чем без всякого опыта начать свое дело и проводить жизнь в трудах, такое будущее рисовалось ей более светлым и надежным, ведь прежде всего она пеклась о своем удобстве.

Чтобы поговорить обо всем этом, она частенько навещала дом гейш «Минатоя», принадлежавший старшей сестрице Рикидзи, и так получилось, что как раз сегодня её пригласили на спектакль в театр «Синтомидза».

В течение трех лет после того, как её выкупили из гейш, она заботилась лишь только о своем седовласом патроне — сямисэн не брала в руки, в театре почти не бывала, — и про себя считала, что натерпелась довольно. Вознаграждением было то, что благорасположение патрона простерлось до упоминания Кимирю в его завещании. Сама же Кимирю полагала, что она сделала все, что могла, и получила лишь то, что заслужила. Дальше вышло совсем по пословице: беда, коли жемчуг попадет в недостойные руки. Оказавшись свободной душой и телом, Кимирю не находила себе покоя. Посетив после долгого перерыва театр, она потеряла голову, когда увидела актера Сэгаву Исси, впервые исполняющего роль Дзюдзиро. К прежней своей старшей сестрице Рикидзи она обратилась с сумасбродной просьбой: если возможно, она хотела бы сегодня же, сразу после спектакля, встретиться с ним…

Хотя для Рикидзи все это было совершенно неожиданно и она чувствовала себя крайне неловко, ей пришло в голову, что лучший случай отомстить Комаё едва ли представится. И тогда она сказала: «Да, хорошо, положитесь на меня» — и согласилась целиком взять дело в свои руки.

Прежде всего, — думала Рикидзи, — следует поговорить с хозяйкой близкого к театральным кругам чайного дома „Кикё”. Воспользовавшись расположением этой старухи, которую в театре знал всякий, Рикидзи немедленно ей открылась и попросила передать Сэгаве просьбу хотя бы ненадолго заглянуть вечером в чайный дом «Куцува» в районе Цукидзи. Благодаря посредничеству опытной в подобных делах хозяйки чайного дома «Кикё», все пошло как по маслу. Как говорится, «родить легче, чем родов бояться», и уже во втором действии, к концу сцены в чайной «Кавасё»,[38] благоприятный ответ заставил часто биться сердце дамы с прической марумагэ (это была Кимирю), а также дамы с прической итёгаэси (это была Рикидзи). Третьей дамой в ложе была хозяйка чайного дома «Куцува». Когда она узнала, каков был ответ актера, то, не дожидаясь конца знаменитого эпизода возле жаровни котацу,[39] поднялась с места. Пояснив, что хочет вернуться немного пораньше, чтобы все подготовить, и что она будет ждать гостя у себя в чайном доме, хозяйка покинула ложу, по пути разок шлепнув Кимирю по спине.

Теперь, когда все решилось, от той Кимирю, которая недавно была так смела в речах, не осталось и следа. Охваченная волнением, она все больше молчала и даже в ответ на шутку хозяйки чайной лишь покраснела, но не смогла выдавить из себя ни слова.

Тем временем занавес поднялся, и на сцену вышла девушка Кохару в исполнении Сэгавы Исси. При виде его Кимирю невольно отпрянула и укрылась за спиной Рикидзи, а лицо наполовину прикрыла носовым платком, который держала в руке. Однако украдкой она во все глаза и затаив дыхание смотрела только на героиню Сэгавы, девушку Кохару. В это время Рикидзи дернула её за рукав, и она снова безотчетно покраснела и учащенно задышала, а Рикидзи деловито заметила:

— Он опять смотрит сюда! Кими-тян, покажи ему как следует свое лицо.

Кимирю и сама уже заметила, что, играя на сцене свою роль, Сэгава время от времени бросал взоры на их ложу, делая при этом вид, будто смотрит в противоположную сторону. Замечание Рикидзи совсем её смутило, она вспыхнула и опустила голову.

18 ВЧЕРА И СЕГОДНЯ

В чайном доме «Тисюн», в гостиной на четыре с половиной татами, которая стала для Комаё и Сэгавы Исси обычным местом желанных встреч, расположился Сэгава Исси в двустороннем кимоно с мелким набивным рисунком. В трех местах непрокрашенными оставлены были очертания его герба «Юивата», но так, чтобы это не бросалось в глаза, — излюбленная техника мастерской «Дайхико». Сэгава непринужденно привалился на бок, подобрав колени, так что виден был край его длинного нижнего кимоно бежево-оливкового цвета с протравленным белесым узором «сломанные колесницы» — надо думать, его специально заказывали в лавке «Эриэн». Пояс был на старинный манер очень узким, из китайского атласа с вытканной продольной полосой и красной нитью вышитыми на конце иероглифами «Дзёгэн» — вероятно, товар из магазина «Хираноя», что в квартале Хаматё. То, что в одежде обычного человека казалось бы безвкусицей, на актере, исполняющем роли женщин, напротив, выглядело удачно подобранной вещью. Сэгава завел руки за спину, чтобы потуже завязать пояс, и уселся прямо.

Его футляр для трубки с изображением алых кленовых листьев в потоке сделал мастер Дайсин. К старинной застежке футляра прикреплен был кисет из золоченой кожи с тисненым рисунком: куколки в ярко-алых китайских платьях. А застежка кисета — и кто только её сработал! Иногда случается видеть длинные плетенки из бамбука, которые набивают галькой и укрепляют ими берег реки, — подобная плетенка была сделана из серебра, а внутри виднелись мельчайшие камушки из золота. Все это великолепие Сэгава небрежно сунул за пояс.

— Комаё, я ненадолго. Через час-другой вернусь. Хорошо? Ну, не молчи. Подай, пожалуйста, мою накидку.

Свою верхнюю накидку из черного крепа Комаё еще даже не успела снять. Она раздраженно ворошила золу в жаровне и не поднимала головы.

— Хорошо, подожду, — ответила она сухо и в сердцах схватила со стола бутылочку сакэ чтобы наполнить и так уже полную чайную чашку.

Исси мгновенно остановил её руку:

— Да что с тобой?! Я ведь все уже объяснил, ты сама на себя не похожа… Этот гость из Осаки покровительствует нам еще с тех пор, когда был жив отец… Нынче после долгого перерыва на гастроли в Токио приехал осакский актер Содэдзаки-сан, вместе с ним специально изволил пожаловать этот наш патрон…

— Но, братец, если это правда, то разве о сегодняшней встрече с этим господином не было известно заранее? Тогда почему же вы давеча сказали в гримерной господину Ямаи, что, если все закончится не очень поздно, вы приглашаете его провести с нами вечер? Теперь вы говорите, что на ту, другую встречу понадобилось идти внезапно… Я ничуть не сомневаюсь, и все-таки это уж слишком…

Видно было, что Комаё крайне уязвлена, она не успела даже договорить, как голос её перехватило от слез.

— Так, значит, ты ни за что не согласна меня отпустить. Ну, нет так нет. Я просто-напросто никуда не пойду.

Сэгава нарочно пугал её, желая вызвать ответную реакцию, но так и не добился чего-нибудь вроде: «Раз уж так вышло, вы должны идти», — она только без конца вытирала глаза платком.

Чтобы показать, что он никуда не спешит, Сэгава достал из-за пояса свою трубку и сделал затяжку. Словно обращаясь к самому себе, он обронил:

— Ты говоришь не ходить туда, вот я и не иду. Если этот господин откажет мне отныне в своем покровительстве — так тому и быть. — Он выбил трубку. — Ведь ты же потеряла благосклонность своего драгоценного патрона Ёсиоки. Теперь и я потеряю своего патрона — будем квиты, никто никому не обязан, никто ни на кого не в обиде.

Сэгава решительно улегся на бок, словно хотел сказать: будь по-твоему! Теперь уж женщине, имеющей слабость его любить, ничего не останется, как самой упрашивать, чтобы он непременно ушел от неё в другое место. Именно на это с самого начала рассчитывал Сэгава Исси, обладавший большим опытом «в преодолении любовных неурядиц. Ну а если женщина будет упорствовать и ни за что не согласится отпустить его, он тоже покажет свой характер, вырвется и уйдет помимо её желания. Сколько бы колкостей ни говорили друг другу любовники, но когда дело заходит так далеко, женщины совершенно теряют решимость. Если после этого на полгода или год оставить все как есть, то, хорошенько подобрав момент для нежного примирения, он сможет без труда вернуть её. Сэгаве, чтобы знать это, не нужно было изучать страницы книги «Сливовый календарь любви», посвященные соперничеству гейш Ёнэхати и Адакити, такие ситуации он и сам мог предсказать до самого последнего хода. Если говорить по совести, в глубине души он уже чувствовал, что охладел к Комаё. Он порвет с ней тогда, когда найдет подходящую замену. Пусть даже формального разрыва между ними не будет, ему надо, чтобы отношения не становились глубже, чем они есть. Комаё, похоже, и теперь уже в долгах, так что если он еще на полгода или год продлит эту связь, то в конце концов, волей или неволей, вынужден будет посадить её на свою шею и жениться. Если все действительно пойдет именно так, смирившись со своей судьбой, он рано или поздно соберется с духом и женится. В том, что сам он знал об этом, было его преимущество перед Комаё.

Комаё в этот момент тоже раздумывала, и ей было страшно представить себе, как будет злиться на неё Сэгава после, если сегодня вечером, ни за что не желая его отпустить, она будет настаивать и удерживать его против воли. Ведь это Сэгава, а у него необычный, совсем не подходящий для артиста характер: он думает только о себе, он упрям, он ни к кому не хочет подольститься… Может быть, за это Комаё так и любит его. А вдруг и правда из Осаки приехал какой-то солидный господин? Сэгава ведь прекрасно ей все объяснил… И уже совсем без прежнего гнева, смягчившись, она сказала:

— Братец, время идет, скоро станет совсем поздно. Пожалуйста, идите поскорее и поскорее возвращайтесь. Братец, я больше ни о чем не стану спрашивать… — Придвинувшись поближе, она с опаской заглядывала ему в лицо.

— Нет уж, раз сказал не пойду — значит, не пойду. — Всем видом показывая, как он утомлен, Сэгава уселся поудобнее. — Потом навещу его, извинюсь…

— Но мне-то как быть, я теперь и не знаю… Ведь уже больше одиннадцати! Братец, прошу, поскорее сходите — и назад, правда. Я тоже не хочу оставаться здесь одна и ждать, перед людьми неловко. Я вернусь ненадолго домой, потом приду снова…

— Ах, вот оно что? Ну, тогда так и сделаем, ты уж меня прости… — Сэгава нарочно взял её руку, как будто бы ожидая, что она поможет ему подняться, потом нехотя встал и поправил одежду.

Теперь уж, даже если ей больно так, будто её режут на куски, нужно все равно проводить его с великолепной миной на лице — такова роль женщины, взявшей в любовники актера. Как бы предъявляя свои права на него, Комаё тесно, почти обнимая, приблизилась к нему сзади и надела на плечи короткое верхнее кимоно (это немного напоминало сцену из пьесы для театра Новой волны).[40] Сэгава, отклонившись назад и как будто бы положившись на поддержку Комаё, взял её руку кончиками пальцев своей, уже просунутой в рукав:

— Ну, я пойду. Ничего? Дождись меня непременно. — С этими словами он взялся за край раздвижной двери.

Комаё, сжимая в руках мужскую крылатку, шляпу и кашне, уложенные на крышку от коробки, проследовала за ним в коридор.

— Ну хорошо, еще увидимся.

Когда голоса хозяйки и служанок чайного дома остались за спиной, и Сэгава, погрузившийся в недра крытой коляски своего постоянного рикши, выехал из ворот дома «Гисюн», он привычно взглянул на золотые часы у себя на запястье. С самого начала ему было ясно, что премьерный спектакль кончается позднее обычного и в этот вечер невозможно успеть сразу в два места. Однако хозяйка чайного дома «Кикё» умело нашла нужный тон и уговорила его, пробудив извечно присущую мужской природе ветреность. Теперь он испытывал лишь всепоглощающее нетерпение, словно ребенок, который не может ни спать, ни бодрствовать, пока не получит желанной игрушки. Сэгава сознавал свою вину перед Комаё, но хозяйка дома «Кикё», изощренная мастерица в подобных делах, с кошачьей вкрадчивостью внушала ему: перед Комаё, мол, я сама как-нибудь потом оправдаюсь. Раз уж она все взяла на себя: «Пусть виновата буду я одна», — то Сэгава счел, что, пусть и без особого желания, он должен пойти на эту встречу. Более всего его интерес возбуждала сидевшая в ложе пухленькая хорошенькая дама с прической марумагэ, издалека казавшаяся еще прекраснее, чем была на самом деле. Сердце его забилось чаще, когда он услышал, что после кончины своего патрона дама продолжительное время соблюдала целомудрие, так что теперь она все равно что и не гейша.

Сэгава решил, что в зависимости от того, как сложится вечер, он, может быть, и вовсе не вернется в дом «Гисюн». А дальше будь что будет: в гору ли, под гору ли… В мечтаниях о множестве разнообразных наслаждений, которые предвещала новая и нежданная встреча, он не заметил, как пересек реку Цукидзи и оказался у ворот чайного дома «Куцува».

А в чайном доме «Гисюн» хозяйка предложила Комаё пока что отдохнуть в конторке, а сама пообещала через некоторое время позвонить в дом, куда ушел Сэгава. Однако Комаё не могла спокойно сидеть и ждать. Она сказала, что прогуляется до Гиндзы, и даже не стала вызывать рикшу, а вышла из ворот и бесцельно побрела. На узкой боковой улочке друг за другом выстроились чайные дома, и с обоих концов она была перекрыта: своих хозяев ожидали четыре или пять колясок рикш и пара автомобилей. Комаё, не желая, чтобы кто-нибудь её заметил, поспешила в сторону Министерства торговли и сельского хозяйства.

Этот окутанный синими сумерками вечер в начале зимы казался удивительно теплым, думалось даже: не к землетрясению ли? То, как отчетливы были в ярком свете луны ложившиеся на подсохшую дорогу тени, напоминало пору лета точно так же, как и свежесть гладившего волосы ветерка. Невольно Комаё припомнила, как братец Сэгава впервые пригласил её в гостиную дома «Гисюн», как она возвращалась домой, не веря себе и своему счастью, трепеща оттого, что все это могло оказаться сном и лисьим наваждением. Ей тогда не хотелось уходить на залитые светом оживленные улицы, где мельтешение людей и машин могло бы нарушить сладостные мысли. Хотя она устала до дрожи в коленях, домой нарочно возвращалась кружной дорогой, переходя из одной темной боковой улочки в другую. Тогда стояла пора, когда дни еще оставались по-летнему теплыми, к вечеру рукава приятно колыхал осенний ветерок, а с наступлением темноты сырость постепенно насквозь пронизывала тело. Теперь же на дворе было совсем иное время года. Когда наконец после целого дня, проведенного в театральной толчее, она очутилась под напоенным росой сумеречным небом, то увидела, что, несмотря на ясную луну, крыши домов окутаны туманом, а кожу ей обжег продувавший ночные улицы ветер с реки. Несущиеся с того берега реки звуки напева синнай, на ходу исполняемого уличным музыкантом, пробивающийся сквозь садовые заросли свет на втором этаже тамошних чайных домов… — может быть, причиной было её настроение, но вся обстановка вокруг напоминала тот первый их вечер, его было трудно забыть, как бы ей сейчас этого ни хотелось. Мысль об этом заставила Комаё прямо на ходу разразиться слезами. В смущении она поскорее прикрыла лицо особым платком и тайком огляделась по сторонам, о, по счастью, улица перед огромным зданием Министерства торговли и сельского хозяйства была погружена во тьму. Обычно именно в этот час и именно здесь можно встретить множество колясок с гейшами, которых развозят по гостиным. Вывески с названиями заведений сияли как звезды: «Хиёси», «Дайсэй», «Синтакэ», «Михара», «Накамино» — однако отчего-то и впереди Комаё, и сзади, сколько хватало взгляда, улица была пуста. Только со стороны моста Унэмэ приближался единственный автомобиль, да медленно шли пешком две или три гейши, которые, видимо, были пьяны — они громко разговаривали и смеялись.

Комаё поспешила свернуть на перекрестке Коби-китё налево и, как только она затерялась в темноте улицы, сразу уткнулась лицом в рукава кимоно, присела на корточки и постаралась выплакаться. Она знала за собой эту привычку, свойственную её меланхолической натуре: Комаё нужно было уединиться там, где никто не утешал бы её и не мешал поплакать, пока на душе не станет легче. Только тогда она могла успокоиться и до неё начинали доходить чужие слова. В тех случаях, когда она не знала, как ей быть, она прежде всего стремилась уединиться, а если это было невозможно, засовывала голову в шкаф и насильно заставляла себя поплакать. Эта причуда, по её собственному мнению, глупая, превратилась в привычку, когда она отправилась в далекую провинцию Акита, где проводила свои дни, не имея рядом ни одной души, которая могла бы её понять, за исключением собственного мужа.

Все это Комаё прекрасно знала, но от сложившейся привычки так просто не откажешься даже при желании. Более того, у неё год от года появлялось все больше поводов для слез — когда же ей было отказаться от своего обыкновения, даже если бы и хотелось? Рыдая в одиночестве посреди темной улицы, Комаё ни с того ни с сего подумала вдруг, что она, наверное, для того и на свет родилась, чтобы всю жизнь провести в слезах. От этих мыслей ей стало еще горше, и рукава нижнего кимоно, которое они с Сэгавой совсем недавно заказали в пару с его нижним одеянием, можно уже было выжимать.

Взметая пыль, по улице проехала машина, потом где-то совсем близко раздался собачий лай. Комаё через силу поднялась и вышла из переулка, чтобы продолжить свой путь, но впереди, в двух или трех кэнах[41] от себя, она отчетливо уловила голоса, очевидно, что это были две гейши, возвращавшиеся с банкета. Хоть разговор их был ей непонятен, она услышала, как они произнесли имя Хамамурая. Стараясь стукать тише, Комаё подошла к ним поближе и, прячась под карнизами домов, чтобы оставаться в тени, стала прислушиваться к их беседе. Две незнакомые ей гейши были откровенны:

— Да, это точно был братец Сэгава из дома Хамамурая. Можно позавидовать! Интересно, куда они пошли?

— Давай спорить. Я завтра попробую позвонить сестрице Комаё, как будто ничего не знаю. И если это правда был он, Хамамурая, я приглашу тебя в кино.

— Ладно. Если проспорю, то в кино приглашаю я. Только подожди-ка! Если это был братец Сэгава из дома Хамамурая с другой гейшей, то это же ужасно! Сестрица Комаё может и нас заподозрить, уж лучше ей не звонить…

— Верно. Так, значит, теперь у господина Сэгавы есть сестрица Комаё и еще кто-то — кто же?

Комаё невольно затаила дыхание, чтобы услышать, что ответит та, которой был задан вопрос, но все напрасно — разговор был, видимо, прерван стремительно подъехавшим автомобилем. Обе гейши, стоявшие как раз возле решетчатой двери одного из чайных домов, еще с улицы крикнули хозяйке: «Добрый вечер!» — и вошли внутрь.

Комаё едва не потеряла разум. Она не понимала, что же именно произошло, что было до и что после, но несколько случайно услышанных слов лишили её покоя. Нужно попробовать связаться по телефону с чайным домом «Куцува», куда, как сказал ей сам Сэгава, он отправился, нужно проверить, там он или нет… Если это обычная встреча, то пусть даже там узнают её голос, в том не будет никакой неловкости. Почему же она раньше не догадалась? Комаё едва ли не бегом бросилась прежней дорогой назад в чайный дом «Гисюн» и сразу схватилась за трубку телефона в конторке. Конечно, она постаралась, чтобы по крайней мере голос её был спокойным:

— Чайный дом «Куцува»? Прошу прощения за причиненные хлопоты, но нельзя ли позвать к телефону господина Сэгаву?… Кто говорит? Это… это говорят из дома господина Сэгавы.

Она некоторое время подождала, но ответа не последовало. В раздражении она продолжала настойчиво кричать в трубку, пока, к несчастью, не отключили линию. Служанка О-Маки, которая была рядом и не могла больше все это выносить, взяла трубку и снова позвонила туда вместо Комаё.

На том конце провода ответили:

— Теперь он, наверное, уже должен быть дома.

О-Маки не стала продолжать расспросы и уверять, что такого не может быть, поскольку звонок как раз из дома Сэгавы.

В отчаянии Комаё предположила, что Сэгава, может быть, сказал, что пошел домой, а сам собирался все-таки заглянуть в «Гисюн». Она еще немного подождала, но уже очень скоро часы пробили двенадцать. Тут уж Комаё вскочила и принялась открыто звонить от своего имени. Мол, господина Сэгаву в доме «Гисюн» ждет Комаё, и поэтому… После того как её опять заставили ждать неслыханно долго, последовал ответ, что Сэгава определенно вернулся к себе домой в Цукидзи. Комаё чувствовала, что сходит с ума. Она позвонила ему домой в Цукидзи, но и там его не было.

Теперь уже было совершенно непонятно, куда подевался Сэгава Исси. Во всяком случае, в полночь все чайные дома должны были закрывать свои ворота. Служанка О-Таки, которой, конечно же, было жаль Комаё, закрыла только одну створку ворот и стояла на улице, нарочно приговаривая, словно сама себе: «Он уже вот-вот будет здесь». И тут невесть откуда появился низенький человек в европейском костюме. Он, видимо, был изрядно пьян и, шатаясь, едва не повис на О-Маки. Она испугалась и хотела поскорее закрыть ворота, но пьяница был проворнее:

— Эй, эй, прошу подождать! Я, это… у вас тут нет госпожи Комаё?

— О, да это же наш вчерашний гость… Простите меня, пожалуйста! Хи-хи-хи!

— Да, это я, Ямаи.

Едва успев произнести собственное имя, опытный Ямаи быстренько скинул обувь и бросился наверх, не дожидаясь, пока ему скажут, что комнат, мол, к сожалению, нет…

19 ЯСУНА

Прошло два или три дня, и в газете «Мияко Симбун» появилась нескромного содержания публикация на полторы колонки под названием: «Неистовое сердце Комаё».

«На концерте гейш осенью прошлого года нам было показано „Безумие Ясуны”, весной нынешнего года — „Сумидагава”, и оба раза искусное изображение сцен безумия принесло громкий успех гейше Комаё из дома „Китайский мискант". Она прославилась на весь район Симбаси, так что не осталось ни единого человека, который бы о ней не слышал. Вечером в день премьеры у неё увели её милого и ненаглядного, актера из дома Хамамурая, и она прождала до зари, не смыкая глаз в любовном томлении. Вот так закончилась её страстная любовь. Ведь она не глиняная кукла, не могла же она снести все это молча, спокойно, не ревнуя, — вот и бросила под ноги свой веер для танцев и в безумии его растоптала».

Все это журналист написал в шутливом тоне, и каждая его фраза пародировала пьесу про безумного Ясуну «Ветви горной сакуры, до которых не дотянуться».

Разумеется, это была всего лишь газетная статья, в которой не разберешь, что правда, а что нет, но если бы только статья! Среди людей ветреной артистической профессии скандалы вовсе не редкость, и, поскольку это обычное дело, про сплетни, как правило, сразу забывают. Однако на этот раз, на удивление, вышло иначе. В банях, цирюльнях, служебных помещениях чайных домов, музыкальных классах — везде, где встречаются гейши, день ото дня слухи разрастались, рождая все новые слухи. Из квартала Симбаси люди нарочно ходили в театр ради Кимирю, и уже не осталось никого, кто бы на неё не взглянул. Представления в «Синтомидза» продолжали собирать полный зал, и незаметно время подошло к середине театрального сезона, но все равно то и дело слышалось: «Видела её? Я тоже!»

С самого дня премьеры Кимирю ежедневно можно было увидеть в каком-нибудь уголке театра: если не в ложе, то в коридоре или в артистической, если не в чайной, то в ресторане. После четвертого или пятого представления появился великолепный занавес, которого не было в первые дни спектаклей. На нем было вышито посвящение актеру из дома Хамамурая, а также имена пятерых гейш дома «Минатоя», начиная с Рикидзи. Занавес стали каждый раз опускать во втором действии, когда давали сцены из «Почтительных детей Японии».

Тем временем прошел неизвестно кем пущенный слух, будто бы весной будущего года, когда актер Сэгава из дома Хамамурая унаследует имя своего отца Кикудзё, он возьмет Кимирю в жены. Были даже люди, которые уверяли, что своими глазами видели подарки, сделанные по случаю помолвки. Были и такие, кто рассказывал, что брачное соглашение эти двое заключили уже давно, когда Кимирю была еще гейшей.

Этот последний слух казался всем очень правдоподобным, потому что только он позволял принять новость тем, кто считал чересчур скоропалительным превращение сплетен об интрижке в разговоры о женитьбе.

Когда эти слухи дошли до Комаё, она признала свое поражение. Для Сэгавы же эти слухи стали самым удобным оправданием, какое только можно вообразить. Потому-то между ним и Комаё ни разу не было разговора о том, правду ли, в конце концов, говорит молва или нет. Комаё всей душой уверилась, что это правда, и вне себя от горя проливала слезы обиды на мужское бессердечие. Мужчине нелегко было при каждой встрече выдерживать слезы и упреки, а она не слушала ничего, даже его оправданий. В конце концов он решил, что по горло сыт всем этим, и сбежал.

Зато его новая любовь, Кимирю, так была им увлечена, что не говорила ни единого слова поперек. Чем больше запутывались его отношения с Комаё, тем безоблачнее был роман с Кимирю. Однажды пара сидела в гостиной чайного дома «Куцува», и Сэгава сказал:

— Вокруг все только и говорят о том, что мы поженимся. О чем бы ни зашла речь — сразу про нашу свадьбу…

— Мне очень жаль. Вам ведь от этого неловко, да?

— Напротив, это, вероятно, большое беспокойство для вас. Простите же меня!

— Как так? Почему же это беспокойство для меня? Объясните, пожалуйста!

— Ну, когда о вас все говорят, то и на людях не появиться, верно?

— Вот и я о том же! Разве я не сказала, что мне жаль братца? У вас с госпожой Комаё было все так хорошо, и тут появилась еще я. Мне не будет прощения, если с ней теперь что-нибудь случится!

— Мы ведь условились не упоминать иероглиф «Кома»! Но в свете ходят удивительные разговоры… Мол, мы с вами давным-давно заключили уговор о женитьбе, еще в ту пору, когда вы были гейшей в доме госпожи Рикидзи. Якобы как раз тогда у вас появился патрон, он вас выкупил, и потому мы на некоторое время расстались. А госпожа Рикидзи — очень опасный человек! Ведь кое-кто из гейш спрашивал её, справедливы ли все эти слухи, и госпожа Рикидзи сказала, что все — совершенная правда! Ну, и я тоже говорю теперь, что все правда, потому что мне надоели бесконечные расспросы о том и о сем. И даже знаку «Кома» я сказал то же самое.

— И что же она на это?

— Я не знаю, ведь с тех пор мы не виделись.

— Удивительно все это, правда? Я совсем не понимаю, где кончается вчера и где уже сегодня! Отчего так случилось? Братец, скажите!

— Что же сказать?

— Братец! Не бросайте меня никогда, прошу вас! — Кимирю без всякой причины, как это свойственно женщинам, уронила слезу.

В этот вечер Сэгава пришел в её дом в Хаматё, прежде бывший домом содержанки, да так и остался там на ночь. За первой ночью последовала вторая и третья, и в конце концов он стал оттуда ходить в театр. Потом он привел за собой в этот дом еще двоих, слугу Цунакити и рикшу Кумако. Само собой получилось, что когда в театре появлялись срочные дела к актеру Сэгаве, то все, начиная с заведующего гримерными, являлись к нему в Хаматё, а дом в Цукидзи стал лишь местом обитания его ушедшей на покой матери. Хотя на воротах дома в Хаматё не висела табличка с его именем, здесь и был теперь его дом, а Кимирю, которая всегда теперь носила прическу марумагэ, была ему поистине как супруга.

Приемная мать Сэгавы, О-Хан, оставив в стороне все прочие доводы, уж во всяком случае возлагала надежды на приданое Кимирю. Поэтому она нарочно нанесла визит в Хаматё, чтобы заручиться там благосклонностью к сыну и в будущем. Когда Кимирю явилась к О-Хан с ответным визитом, то её приняли с почтением и не выказывая превосходства. После этого Кимирю стала думать о матери Сэгавы с истинной нежностью, будто это была её родная матушка. Вскоре между двумя женщинами наладилась такая дружба, что они стали частенько ходить вместе не только в театр «Синтомидза», но и в театр «Итимурадза», и в Императорский театр, и на другие представления.

Тем временем Рикидзи из дома «Минатоя», чтобы показать Кимирю в выгодном свете и вызвать к ней сочувствие, неустанно сеяла сплетни и намеки среди знакомых из артистического мира, а прежде всего среди гейш в чайных домах квартала Симбаси.

20 УТРЕННЯЯ ВАННА

В одиннадцать часов, как раз когда в бане «Хиёси» разошлись утренние посетители, большой бассейн, словно свою собственность, единолично занял хозяин дома гейш «Китайский мискант» старик Годзан. Распарившийся в свое удовольствие, старик без стеснения широко зевнул и потянулся, да так, что из воды высунулись обе его тощие руки. Потом он с интересом стал наблюдать за тем, как в чистую, недавно набранную воду бассейна под углом входят теплые лучи зимнего солнца, проникающие через световое окошко высоко на потолке. В это время застекленная дверь с грохотом отворилась, и в мыльню вошел человек лет сорока, с почерневшим от загара лицом, крепкой шеей и широкими плечами. На нем было совсем не подходящее к его облику шелковое кимоно. Недоумение вызывал и откровенно грязный ворот сего франтовского наряда. Его кушаку из жатого шелка лишь на животе придана была видимость жесткого мужского пояса какуоби, однако накидки хаори, которая бы это прикрыла, на плечах мужчины не было. Под носом человека имелись редкие усики, по-видимому отпущенные с большим тщанием. Он не похож был ни на журналиста, ни на адвоката, и даже больше — едва ли кто-то мог принять его за порядочного человека. Снимая кимоно, господин не то чтобы изучал висящую на стене театральную программу, а скорее, её инспектировал, привычно скользя по ней боковым зрением.

Резко толкнув скользящую стеклянную перегородку между раздевалкой и мыльней до предела, он большими шагами приблизился к краю бассейна и начал плескать на себя воду. Увидев перед собой лицо старика Годзана, который как раз вволю належался в горячей воде и поднялся на ноги, господин небрежно поприветствовал его, как это делают между собой студенты: «Эгей!» Он собирался уже прыгнуть в бассейн, да, видно, опасался, что вода чересчур для него горяча. Годзан нарочно отпустил колкость:

— Принимать ванну — так уж в бане! Вы согласны, Такарая-сан? В домашней-то лоханке, может, и удобней, но вот песенка там не мурлычется…

Накативший на него при этих словах новый приступ зевоты Годзан подавил. Не то чтобы Годзан питал к хозяину заведения «Такарая» какую-то особенную вражду, скорее, тот ему просто не нравился. Когда-то господин Такарая был второстепенным актером в студенческом театре,[42] а еще лет пять назад про его заведение «Такарая» и гости, и гейши говорили не иначе, как «ах, этот дом!». В квартале Симбаси прекрасно знали, что обитательницы «этого дома» продавались всем без разбору. Зато Такарая в короткий срок сколотил капитал, быстренько нанял двух или трех настоящих профессиональных гейш, не поскупился на подарки хозяевам дорогих чайных домов и через короткое время стал вести свое дело совершенно по-новому. В прошлом году в местном комитете квартала Симбаси возникли какие-то трения, и настал момент смены руководства — тут уж господин Такарая похлопотал, стал одним из ответственных лиц и теперь начал постепенно приобретать влияние. Это выдвижение хозяина дома «Такарая» у старика Годзана вызывало в груди тошноту. Уж очень это было похоже на то, что писали газеты про «выросшую в одночасье» скороспелую элиту тогдашнего общества. Поначалу эти люди ничуть не заботились о внешних приличиях, совершали любые низости, какие только могли, но как только разбогатели, сразу же стали покупать себе привилегию за привилегией, позабыли о своем низком происхождении и надули щеки. Это можно еще стерпеть от политиков, дельцов, биржевых маклеров, но тот, кто зарабатывает на жизнь содержанием дома гейш, должен быть человеком безупречного вкуса, и дело свое вести наполовину для поддержания тонуса в конце весело прожитой жизни — от этих представлений времен своей юности Годзан не мог избавиться и теперь. Когда он смотрел на хозяина дома гейш «Такарая», то в первую очередь осуждал усы у того под носом, а потом уже то, как он работал в местном комитете, заняв там ответственную должность. Если комитет собирался, чтобы обсудить финансовый отчет или иные подобные вещи, хозяин дома «Такарая» сразу же начинал проталкивать свое мнение, ораторствуя словно на общем собрании пайщиков какой-нибудь акционерной компании. Годзану даже со стороны смешно было на это смотреть.

Может быть, хозяин «Такарая» не замечал, что вызывает столько неприязни, а может быть, замечал, но стремился одержать над всеми верх при помощи своего собственного тайного средства — сочетания подавляющей противников воли и хитрости. Господин Такарая совершенно спокойно воспринял сомнительную реплику старика Годзана, которую тот произнес, подавляя зевоту. Он обратился к старику уже из бассейна:

— Сэнсэй, правда ли, что вы так больше и не выступаете?

— В мои годы я и рад бы выступать, да не могу. — Старик вылез из бассейна и сидел теперь возле шайки для мытья, тер свои бока с выпирающими ребрами. — Если настанет день, когда я снова выйду выступать, устроители не оберутся хлопот, а зрителям придется и того хуже.

— В последнее время не дают на сцене ничего хорошего, оттого, наверное, и залы стали пустовать. А я, сэнсэй, по правде говоря, давно хотел с вами посоветоваться, только вот все занят, знаете ли…

Говоря это, господин Такарая посмотрел по сторонам, но в мужском отделении они по-прежнему были вдвоем со стариком, а в женском отделении было совершенно тихо, не доносилось ни звука, только старуха надзирательница, сидевшая на своей вышке, нацепив очки, сосредоточенно распарывала какие-то кимоно.

— По правде говоря, дело вот в чем. Я хотел просить вас, чтобы вы непременно стали одним из членов правления местного комитета. Раз вы прекратили выступления, то, само собой, располагаете свободным временем. Обязательно просил бы вас помочь в решении наших проблем… — Незаметно он перешел на свой ораторский тон.

Чтобы навязывать комитету свою волю, Такарая постепенно освободился от всех, кто состоял там до него, а взамен дал рекомендации таким субъектам, которые не годны были ни на что — ни заварить кашу, ни расхлебывать её. Словом, втайне он замышлял добиться выгоды лишь для себя одного.

Старик Годзан имел превосходную репутацию в качестве хозяина дома гейш «Китайский мискант», во всем квартале Симбаси немногие могли встать с ним вровень. Он слыл ехидным стариком, упрямым и несговорчивым, но зато смотрел на вещи широко, не был алчным, и все в округе знали его как человека глубоко добропорядочного. Такарая надеялся, что своими речами сможет улестить старика. Ведь если бы тот вошел в правление местного комитета, то счел бы докучным вникать во всякие мелочи и рта бы раскрывать не стал, словом, стал бы никудышным руководителем — это хорошо понимал Такарая. И для него самого такой член комитета был гораздо лучше, чем соперник в борьбе за власть. Сам Годзан обо всем этом, вероятно, догадывался и потому ответил холодно:

— Нет уж, позвольте принести вам мои извинения. Хозяйка моя в последнее время сдала, да и я старею. Ответственным лицом быть никак не смогу.

— Жаль, жаль. Во всяком случае, хозяин «Китайского мисканта» в этих краях старожил, человек уважаемый… — Вот я и думал…

— Похолодало-то как нынче!

Это пришел банщик, чтобы помыть спину господину Такарая, и тому пришлось оборвать разговор.

Тем временем в баню один за другим потянулись посетители. Один из них был белотелый тридцатилетний мужчина в очках с позолоченной оправой. Про него в округе говорили, будто бы он состоял на содержании у своей жены О-Ко, известной в квартале парикмахерши, которую все звали «богачкой». Прежде он, кажется, комментировал немые фильмы. Среди пришедших был и заплывший жиром Итидзю, пятидесятилетний хозяин ресторана, где готовили курятину. Он вел с собой мальчишку лет двенадцати с изуродованной ногой, про таких детей говорят «гусиная лапа». Все посетители были соседями, поэтому погрузились в бассейн, произнося взаимные приветствия:

— Здравствуйте!

— День добрый!

Как-то само собой получилось, что собеседники разделились на две группы: Итидзю со старым Годзаном и хозяин парикмахерской с господином Такарая. Последние двое принялись обсуждать гейш каждого из веселых кварталов, и вдруг Такарая припомнил что-то и оживился:

— А ведь такие гейши появились в последнее время и в Симбаси! По правде говоря, даже в местный комитет тайком люди жалуются, мол, некая гейша позорит доброе имя квартала.

— Ого! И как эту гейшу зовут?

— Разве вы еще не знаете? Это Ранка.

— Из какого же дома?

— Еще и месяца не прошло, как она стала выходить к гостям, а уж во всём Симбаси не осталось человека, который бы о ней не слышал.

— Вот это да! Слушать — и то любопытство разбирает! — Муж парикмахерши так заинтересовался, что ему недосуг стало смыть попавшее в глаза мыло. — И как она? Хороша?

— Нет-нет, так не пойдет. Скажу, что хороша, а потом ваша госпожа О-Ко на меня будет сердиться.

— От таких слов мне еще больше хочется на неё взглянуть.

— Ха-ха-ха! По мне, так она и не гейша вовсе. Право, она из тех, что удивляют не только на первый взгляд, но и на второй. А молва все-таки имеет большую силу! И тут и там люди судачили, что с какой стороны ни подойди, а гейша она странная, и манеры у неё странные — и вот, пожалуйста, в мгновение ока она стала популярна. Нет, она действительно умная женщина, эту в угол не задвинешь!

— Да что же такого она делает, голая пляшет, что ли?

— Да, пожалуй, все равно что голая, но это не какие-нибудь вульгарные пляски вроде «Амэ-сёбо».[43] Скажу честно, я и сам толком не знаю, только слышал от своих гейш, что она даже и не пляшет вовсе, она вообще ничего не делает. Одним словом, она всего-навсего появляется на банкетах голая. Ведь на Западе же многие показывают перед зрителями свое нагое тело… Она объявляет: я, мол, такая-то и такая-то знаменитая на Западе статуя, которая зовется так-то, — и изображает эту статую. Она выходит в белом обтягивающем трико, на голове парик, тоже белый, чтобы было похоже на статую. Вот потому-то, хоть и подумаешь невольно: ах ты… — а жаловаться нельзя. Она же из тех, что называются «новыми женщинами», с ней только заведи спор — конца не будет, это точно. К примеру, в гостиных она ужасные вещи заявляет. Говорит, японцы как следует не понимают, в чем красота нагого тела, потому и бывают каждый год проблемы с картинами обнаженных на выставках, организуемых Министерством культуры.[44] Ей, мол, это прискорбно, и она якобы все свои штуки затеяла ради эстетического развития господ из высших слоев общества.

— Ого! Вот так особа! Пожалуй, схожу и я разок за эстетическим развитием!

— Говорят, что с ней не просто встретиться, она не придет, если позвонить ни с, того ни с сего, без рекомендации. У неё ведь ежедневно бывает по три или четыре условленных встречи. Не верится, верно?

В другом углу беседовали Годзан и хозяин ресторана курятины Итидзю. Здесь разговор шел не столь игривый, с обеих сторон было стариковское брюзжание, унылая беседа о законе судеб.

— Моему ведь уже двенадцать в этом году, но раз так вышло, ничего не поделаешь. Я его и из школы недавно забрал. — Итидзю тер спину своего бледного сына. — Ясно, что это мне воздаяние за погубленные жизни кур, это ведь не шутка…

У ребенка была не только больная нога, все его тело было крайне неразвито, и видно было, что умственная деятельность также пребывала в упадке: с отсутствующим видом, уставившись куда-то в пустоту, он сидел молча и неподвижно.

Годзан с невыразимой жалостью смотрел то на отца, то на сына.

— Исстари люди рассуждают о законе судеб, но если бы это было правдой, то все мальчишки с рыбного рынка должны были бы стать калеками. Некоторые еще считают, что нельзя заводить ресторан, где готовят угря, но что угорь, что рыба — все одно, живые твари. Предрассудки людьми правят, вот что! Мне вот тоже из-за моего сына одни только слезы.

— Это вы про того, которого зовут Такидзиро? А что он сейчас делает?

— О-хо-хо, не пристало о таком и говорить. Три года назад я краем уха прослышал о нем. Поскольку его видели в одном непотребном питейном заведении возле парка,[45] я решил разузнать, как и что, да попытаться его урезонить, если получится. Один раз я ведь уже махнул было рукой на своего сына, но чувства отца к кровному детищу… Теперь я нарочно, под видом посетителя, пошел к его соседям в питейное заведение, которое мне указали.

— Хм, да… Все родители одинаковы.

— Когда я услышал, что говорят его соседи, то совсем отчаялся. Не иначе как в него вселился злой дух. Как ни в чем не бывало глядеть такому в глаза и высказывать все, что наболело в душе, — только себя расстраивать. Мало ли что из этого может выйти… Я решил, что лучше с ним не встречаться, чтобы не навлечь на себя бед и в будущем перерождении. Так и вернулся, даже своей старухе Дзюкити до сих пор ничего не рассказал.

— Ох, да что же он наделал?

— О-хо-хо, про такое и рассказать-то… никудышные дела… Этот негодник Таки живет там с одной… Да что говорить, она ему все равно что жена. И он спокойно-преспокойно смотрит на то, что эта женщина, которая все равно что жена, принимает клиентов, — каково? Этот мерзавец вроде бы даже сам, первый, предлагает её друзьям и знакомым и к тому же тайком от властей использует её для съемки каких-то неслыханных фильмов. Говорят, что на все вырученные деньги он играет в азартные игры. Даже проститутки-«белошейки»,[46] занятые таким же постыдным ремеслом, — и те таки ругают, прямо грязью поливают, а женщину жалеют. Если уж до такой степени нутро у человека стало гнилое, то это конец. Когда я это все услышал, то твердо решил порвать с ним окончательно. Как представлю, сколько еще этот наглец в будущем наделает хлопот властям, так страх берет… И думается мне, что это тоже воздаяние — за то, что я десятки лет зарабатывал на жизнь рассказами про азартных игроков.

В этот момент, второпях толкнув стеклянную дверь, в банное помещение вбежала женщина, по виду служанка, она совсем запыхалась:

— Хозяин, хозяин, я из дома, из «Китайского мисканта»…

— Что, что такое? Чего так переполошилась?

— С хозяйкой плохо!

— Уж не захворала ли вдруг? Ну-ка, давай оботри меня, сделай милость…

21 ПЕРЕПОЛОХ

Дзюкити, хозяйка дома гейш «Китайский мискант», весной этого года уже пережила один удар, хоть и легкий, — он сразил её в чайной, куда она пришла на банкет. С тех пор она совсем отказалась от своего любимого сакэ и старалась поменьше курить. Однако сегодня, когда она вернулась от парикмахера, чтобы успеть к двум часам на банкет, неожиданно, прямо возле телефона, с грохотом свалилась без чувств и громко захрипела.

Управительница О-Сада в это время как раз обходила чайные дома и дома свиданий, где работали их гейши, собирала счета. Обе ученицы были на занятиях. Ханаскэ только что ушла на богомолье. Дома остались только кухарка О-Дзю да Комаё. Сегодня был последний день сезона в театре «Синтомидза», и перед уходом туда Комаё собиралась принять ванну. Она села перед зеркалом, намереваясь достать из ящика гребень, которым подправляла обычно боковые пряди, как вдруг её напугал шум и громкий крик кухарки: «Кто-нибудь! Сюда!» — и она сбежала вниз по лестнице.

Комаё отправила растерянную служанку О-Дзю в баню, чтобы та привела Годзана, а сама позвонила врачу. Она хотела перенести лежащую Дзюкити в гостиную, но одной ей это было не под силу. Поэтому она лишь принесла из комнаты стеганое кимоно и накинула на больную. Как раз в этот момент вернулись запыхавшиеся О-Дзю и Годзан, втроём они первым делом уложили Дзюкити в дальней гостиной. Вскоре пришел врач и произвел осмотр. Он объявил, что не сможет ничего сказать, пока не проследит за ходом болезни в течение ночи. Однако, чтобы не беспокоить Дзюкити, он запретил в этом состоянии сразу везти её в больницу. Врач пояснил, что ничего не остается, ничего другого, как уложить больную и обеспечить ей полный покой, а затем, растолковав Годзану, как следует ухаживать за женой, удалился. Через некоторое время пришла сиделка.

Постепенно один за другим вернулись все домашние, установился и какой-то порядок в уходе за Дзюкити, но не успели они вздохнуть свободней, как тут начали являться с визитами гейши и их хозяйки, которые по очереди узнавали новость друг от друга.

Хозяйки домов свиданий, профессиональные балагуры хокан, распорядители из разных заведений… Двери дома беспрестанно открывались и закрывались, телефонные звонки не умолкали. Суматоха стояла такая, что и здоровому человеку впору слечь. Распорядительница без конца снимала трубку, так что ей некогда было даже поесть. Комаё и Ханаскэ встречали посетителей у входа, не имея свободной минутки, чтобы покурить. Только когда по всему дому стали зажигать огни, затих наконец шум от многочисленных визитеров, навещавших больную.

— Кома-тян, давай пока хоть чем-нибудь подкрепимся. Ты бы что хотела съесть?

— И правда! Я с утра сегодня ничего еще не ела. Только как-то уже и не хочется ничего…

— Тогда что-нибудь европейское, чтобы не тратить много времени.

Только Ханаскэ поднялась с места, как зазвонил телефон. Она подошла и некоторое время только поддакивала в трубку, а потом попросила собеседника немного подождать и повернулась к Комаё:

— Кома-тян, это хозяйка дома «Гисюн», говорит, что звонит из театра «Синтомидза».

Телефонную трубку взяла Комаё:

— Неужели? Вот как! Непростительная оплошность с моей стороны! Извините меня, хозяюшка, но у нас в доме теперь немного беспокойно… Заболела наша старшая сестрица. Потому-то у меня до сих пор не было ни минутки, чтобы позвонить, вы понимаете… Искреннее прошу меня простить! — Потом они тихонько поговорили о чем-то своем, Комаё попрощалась и повесила трубку.

— Кома-тян, сегодня ведь был последний спектакль в «Синтомидза»! Я совсем об этом забыла. Наверное, нельзя тебе не пойти…

— Я уже отказалась, только что. Что бы там ни было, а сегодня я из дома уйти не могу.

— Что ты, твое ли дело так волноваться? Ведь здесь не частный дом. Разве это не твое ремесло — выходить к гостям, когда зовут? Сходи хотя бы ненадолго. Я как раз сегодня вечером никуда не приглашена, так что… Если надо будет принять тех, кто придет осведомиться о больной, я и одна справлюсь. Не волнуйся, кажется, старшая сестрица лежит совсем тихо, ей лучше. Сейчас прямо и иди, хотя бы покажись.

— Да я сегодня и ванны не приняла! И с прической вон что… — Комаё засунула пальцы в свою прическу итёгаэси, которая на самом деле не была в таком уж беспорядке, и принялась грубо её ворошить, словно желая уничтожить. Она раздраженно трясла головой. — Если бы между нами все было как прежде, тогда неудобно было бы не пойти, пусть и через силу, но теперь… Нет, раз он так себя повел, то не стоит! Как ни в чем не бывало смотреть на то, что видеть противно, слышать то, от чего досада берет… — уж лучше мне никуда больше не ходить.

— Нет-нет, ни в коем случае нельзя так рассуждать! Из-за того, что ты так легко смирилась, ему только легче, и он поступает, как ему нравится. Будь я на твоем месте, не подумала бы даже, есть ли рядом люди или нет, — живо бы ему всю кожу на лице разодрала!

— Да ведь что ни делай, как ни старайся, а если сердце у него уже другое — ничего не изменить. Я уже научена, горький опыт имею в достатке. — По тону Комаё было ясно, что она над этим много думала. — Хана-тян, раз уж братец в конце концов решил так, то мне теперь со всех сторон выходит только стыд и срам. Я на глаза людям не могу показаться, поэтому и в квартале дольше оставаться не собираюсь.

— Да что же это! Она во всем видит только плохие стороны! Мужчины все таковы — с каждой новой любовью на некоторое время теряют разум, точно лихорадка с ними случается. Только какая же ветка лучше ствола? Старая любовь всегда одержит верх. Потерпи немного, когда-то ведь до него дойдет, где истинные чувства! Давай-ка больше не рассуждай, а поскорее иди, покажись на людях. Уж я тебе дурного не посоветую…

Комаё хоть на словах и сомневалась, идти ей или не идти, но на деле она бы определенно не успокоилась, пока не побывала в театре. После доводов Ханаскэ она стала настолько же неудержимо решительна, сколь до этого была смиренно тиха:

— Ну, тогда я, пожалуй, схожу ненадолго. Со старшей сестрицей, надеюсь, все будет хорошо.

— Если понадобишься, я сразу позвоню.

— Хана-тян, ты уж, пожалуйста, меня прости, ладно?

Комаё тайком сходила на кухню и взяла там горячей воды для приглаживания выбившихся прядей, а потом тихо поднялась к себе и села перед зеркалом. На втором этаже дома, где обычно некуда было деваться от шума и толчеи, сегодня было тоскливо и пусто, рядом — ни единой души. Оставленная гореть яркая электрическая лампочка отражалась сияющим бликом на поверхности зеркала, в которое смотрелась Комаё, и, видимо, такое уж у неё было настроение, но её угнетало даже это. Кимоно, которое в обычное время ей бы помогла надеть распорядительница О-Сада, она на этот раз сама достала из комода и кое-как надела самостоятельно: затянула пояс оби, выровняла полы. Все еще пребывая в подавленном состоянии, она спешно покинула комнату — словно хотела как можно скорее сбежать от этой тоски, разлитой по второму этажу, где не было ни души.

Вдруг ей под ноги со стуком упал какой-то продолговатый предмет. Вздрогнув, она невольно попятилась, а приглядевшись, увидела, что это была её собственная застежка для пояса оби с металлической деталью ювелирной работы в виде медно-красной узорчатой прялки.

В самом начале их любви, когда они с Сэгавой только-только стали близки, братец однажды провожал её пешком из чайной «Гисюн» до угла её дома. Когда они проходили по улице Такэкаватё, на пути им попалась галантерейная лавка «Хамамацуя» — братец распахнул дверь и зашел в неё. Им показали множество оригинальных футляров с красивыми вещицами из металла, и Комаё очень обрадовалась, когда ей попалась на глаза маленькая металлическая прялка. Ведь она подходила к имени Сэгавы Исси, потому что Исси значит «нить»! Комаё поскорее купила прялку, а братец выискал для себя маленькую металлическую лошадку, потому что она обозначается тем же иероглифом, какой есть в имени Комаё. Галантерейный магазин «Хамамацуя» был неизменным поставщиком товаров для семьи братца Сэгавы еще при жизни его родителя. Похоже, что было взято за правило: только из этого магазина должны были быть все мелкие вещицы в карманах и у пояса известных артистов, прежде всего у таких семей, как Наритая, Отовая, Такасимая и Татибаная.

Комаё подобрала упавшую к её ногам дорогую сердцу застежку в виде прялки и попыталась заново её прикрепить. Только приглядевшись получше, Комаё заметила, что неизвестно когда и почему, но металлический диск на обратной стороне застежки стал неисправен, и даже если ей удавалось на некоторое время стянуть пояс, он тут же расходился снова. Когда на неё свалились еще и эти совсем уж пустячные неприятности, Комаё охватило такое одиночество и отвращение к жизни, что на словах она не смогла бы выразить свои чувства. Однако же ей не оставалось ничего другого, как заменить сломанную застежку на ту, которой она пользовалась раньше, перламутровую. Спускаясь по ступеням лестницы осторожно-преосторожно, чтобы не шуметь, она вышла из дома с тяжелым сердцем.

Когда наконец Комаё приехала в театр, то сразу поняла, что другого такого несчастливого, такого отвратительного дня ей еще не выпадало. «Ну конечно, ведь этому было неоспоримое предзнаменование», — раздумывала она в одиночестве. Все началось с того, что, когда рикша подвез её к входу в театральную чайную, время было уже слишком позднее, и навстречу никто не вышел. Делать было нечего, она вошла и некоторое время ждала, пока наконец-то не увидела знакомую служанку, спускавшуюся с озабоченным видом со второго этажа. Комаё попросила проводить её на место и услышала в ответ, что хозяйка дома «Гисюн» перед уходом предупредила, что никто больше не придет, и поэтому места только что отдали другим зрителям, которым никак нельзя было отказать. Вышла хозяйка театральной чайной, сначала она только извинялась и извинялась, но потом нашла все же одно место в партере и проводила туда Комаё. Место оказалось в той части партера, где татами лежат на некотором возвышении, однако оно было у самого прохода. Комаё почувствовала себя очень неловко, ей стала невыносима сама мысль о том, как она будет там сидеть совсем одна. Так и не заняв своего места, она вышла в коридор и, стоя у входа в зал, потихоньку туда заглянула. Ей сразу бросились в глаза те особы, что сидели в одной из лож восточной стороны ближе к центру: её соперница в любви Кимирю с большой прической марумагэ, поддерживаемой красной лентой, рядом гейша Рикидзи из дома «Минатоя» и хозяйка чайной «Куцува». К тому же с ними была О-Хан, названая мать Сэгавы. Глядя на то, как дружелюбно все они беседуют, Комаё поразилась: неужели Кимирю уже сумела привлечь на свою сторону даже его приемную мать? — и её охватила несказанная печаль.

В глазах Комаё беседа Кимирю и О-Хан выглядела так, словно они уже дружные свекровь и невестка. Значит, её они низвели на положение совсем чужой женщины, причем случилось это в мгновение ока, она и сама не заметила когда. Потому ли, что тоска и досада её уже превзошли все пределы, но у неё не было даже слез. Только больно и стыдно было чувствовать, что многие и многие знающие её люди смотрят сейчас на неё и видят её лицо. Ничуть не интересуясь тем, какую именно пьесу давали на сцене, где уже шло действие, Комаё не помня себя вышла из театра, стремглав кинулась домой и, едва сумев подняться на второй этаж, ничком упала перед своим туалетным столиком.

22 НЕ ОДНО, ТАК ДРУГОЕ

На рассвете третьего дня после того, как с хозяйкой «Китайского мисканта» Дзюкити случился удар, она отошла в мир иной. Ее похоронили на родовом кладбище в одном из храмов квартала Самэгахаси, что в районе Ёцуя. После того как на седьмой день отслужили заупокойную службу и в ответ на поминальные подношения оделили всех сластями и платками фукуса, после того как мало-помалу покончили со множеством необходимых дел и прибрали в доме, прошло совсем немного времени — и вот совсем уже близко подступил конец года.

Хотя для продолжения дела в доме гейш «Китайский мискант» имелась, к счастью, опытная распорядительница, но все же после кончины Дзюкити старик Годзан был отягощен сотнями всевозможных забот. К примеру, ему самому приходилось решать, во что лучше нарядить на Новый год гейш и учениц своего заведения. Воспользовавшись тем, что на поминках седьмого дня все близкие вечером собрались в доме, старик обиняками дал понять о своем решении: дальше мужчине одному не справиться, и он либо передаст дело тому, кто пожелает его вести по-прежнему, либо вовсе продаст дом. Сам же он наймет у кого-нибудь на втором этаже комнаты и снова вернется к профессии рассказчика, так и проведет свои закатные дни, а их, должно быть, немного осталось.

Этой ночью распорядительница О-Сада почти не спала и разобралась наконец с подарками по случаю окончания года для всех чайных домов, где бывали их гейши. С утра она отправилась обходить с подношениями прежде всего самые важные места. Годзан, как и ежедневно, занят был просмотром бумаг, хранившихся в комоде и в шкатулке. Увидев, что вернулась домой О-Сада и что у неё, несмотря на зимний холод, на лбу выступили капельки пота, он окликнул её:

— Много хлопот у тебя нынче. — Годзан снял свои стариковские очки в толстой латунной оправе. — Ты бы уж полегче как-нибудь, отдохнула бы. Не то выбьешься из сил да и свалишься в такое-то время, что я тогда делать буду? Ты вот что, О-Сада, если сейчас освободилась, зайди-ка на минутку ко мне. Я хочу тебя еще кое о чем расспросить.

— О чем же? Если я знаю…

— Честно говоря, я о том, как быть с гейшами… Там, на втором этаже, наверное, все уже известно? Я после всего с ними еще не говорил, а что они-то — обсуждают? Что каждая из них думает?

— Ханаскэ сказала, что, если хозяин спросит, скажет, что собирается перейти в другой дом.

— Вот оно как… Кикутиё, к счастью, выкупили в прошлом году, так что теперь у нас только две гейши, Ханаскэ и Комаё, остальные еще малы, с ними дело как-нибудь устроится.

— Вот как раз о Комаё… она вроде бы говорит, что хочет уехать в провинцию.

— Что? Уехать в провинцию? С ума, что ли, она сошла? Я-то ждал только случая, думал, что, когда решится дело и Комаё войдет в семью актера Хамамурая, тогда уж… — ну, это между нами, конечно… Я подумал, что с неё вполне достаточно, и собирался на этом разорвать её контракт вчистую…

— Ох, хозяин, с этой историей все не так радостно. Там у неё давно уже кончено.

— Ну, неужели? Так они расстались? А я-то думал, вдруг… собирался, хоть это и малость, но по крайней мере дать ей гардероб в приданое… Так отношения между ними порваны?

— Вот уж этого я толком не знаю, но про замужество, похоже, говорить не приходится.

— Ах, вот оно что! То-то я и толкую, никуда не годится стареть! Когда дело доходит до разговоров о любви, я уже ничего не понимаю…

— А что касается женитьбы актера из дома Хамамурая… Что сказать, сейчас много идет пересудов тут и там, говорят, будто бы вот-вот, весной, он женится на некоей Кимирю, она раньше была в доме «Минатоя».

— Ох ты!.. Вот как! Нашей Комаё, стало быть, невмоготу теперь тут оставаться, потому она и говорит, что уедет в провинцию. Бедная! Но Комаё и сама тоже… может быть, она чересчур смиряет свою гордость? Ей бы надо было высказать ему разок свои упреки!

— Мне об этом мало известно, но Ханаскэ рассказывала, что одно время у них были большие скандалы, так что даже со стороны смотреть было страшно. Я тоже в душе опасалась, не вышло бы чего, но тут как раз заболела наша старшая сестрица, потом похороны… Комаё целиком погрузилась в дела и сейчас уже, похоже, смирилась.

— А та женщина-то — хоть красавица?

— Кимирю?! Я знала её, когда она была гейшей, — не такая уж она и красавица. Она, правда, дородная, высокого роста — в глаза бросается сразу. Только, знаете, хозяин, люди говорят, что важнее красоты её богатое приданое. Поэтому, говорят, актер Хамамурая и переменил свои чувства так быстро.

— Фу-ты! Вот как! Деньги, стало быть, его ослепили! Ну, если он таков, так для неё же лучше, что она с ним порвала. Только вот тяжко ей, наверное, теперь. Жаль, жаль её.

— Слышала бы она, хозяин, ваши слова — уж как бы она обрадовалась! — Тут телефонный звонок заставил управительницу О-Саду подняться с места, она вышла и закрыла за собой дверь.

Время года было такое, когда солнце в зените совсем ненадолго заглядывает в гостиную в шесть татами. Только что пообедали, а ранние сумерки уже стали сгущаться, и свет лампад у буддийского алтаря на миг отразился ярким, режущим глаза бликом на позолоте новой поминальной таблички. Потирая спину, Годзан поднялся и включил электричество, потом зажег курительные свечи и снова вернулся к разбору бумаг, которые были сложены в ящиках комода. Вот и контракт Комаё — перед Годзаном лежал заверенный нотариусом документ, к которому было приложено метрическое свидетельство.

«Масаки Кома, родилась в таком-то году эры Мэйдзи, такой-то месяц, такое-то число. Отец скончался, мать скончалась», — читал Годзан.

— Значит, обоих родителей уже нет…

Мать Комаё умерла, когда девочка только пошла в начальную школу, а появившаяся в доме мачеха была к ней неласкова. Поэтому ребенка забрала бабушка по матери, которая жила в деревне. Комаё еще подрастала в провинции, когда не стало отца, он был штукатур. Ни братьев, ни сестер у Комаё не было, а когда она уехала с мужем в Акиту, умерла и бабушка, так что теперь она осталась совершенно одна.

До сих пор во всех домашних делах Годзан полагался на Дзюкити, и, хотя с ним изредка советовались, толку от него было немного. Годзан считал, что женщины сами должны между собой договариваться, и никогда глубоко не вникал в дела заведения, поэтому сегодня он впервые взял в руки контракты своих гейш. Вот почему он только сегодня узнал о том, как одинока на этом свете Комаё.

Когда ему стало понятно, что жену Дзюкити уже ничем нельзя спасти, он в первую очередь подумал об ушедшем из дома сыне, о Такидзиро. Ему хотелось, чтобы мать, пока она была еще жива, взглянула на сына хотя бы раз, пусть даже говорить с ним она уже не сможет. Превозмогая стыд, он все открыл агенту из бюро по найму гейш и снова отправил людей в то питейное заведение узнать про сына. Оказалось, что с весны полиция стала строже следить за порядком, и поэтому Такидзиро, дела у которого пошли плохо, вместе с одной «белошейкой» из шестого квартала Асакуса перебрался в Кобэ, там следы его затерялись.

Одно несчастье за другим — и вмиг даже гордый, упрямый и стойкий Годзан ощутил вдруг, сколь бренно его старческое тело и сколь тягостна жизнь в этом мире. И как раз в такой момент он случайно узнал историю Комаё. Она тоже была в этом мире совершенно одна, и Годзан не мог всем сердцем не посочувствовать ей, ведь у неё не было в жизни никакой опоры.

Вот и этот день миновал, шум гудящих под порывами осеннего ветра электрических проводов, колокольчики уличных рикш — все это отдавалось в ушах звуками последнего месяца года. Годзан воспользовался тем, что все гейши и ученицы разошлись по гостиным и на втором этаже осталась одна лишь сказавшаяся больной Комаё. Он позвал её в свою комнату в шесть татами:

— Что с тобой такое, простудилась?

— Ничего особенного, только в носу все болит нестерпимо. — Ее голос действительно отдавался в нос, нездоровым был и цвет лица.

Опустив голову, она сидела перед ним с удрученным видом. Годзана поразил силуэт её растрепанной прически цубуси-симада, отраженный тенью на бумажных створках шкафчика под алтарем, кое-где обрисовывались даже выбившиеся пряди. Грустное это было зрелище. Годзан начал разговор:

— Недаром говорят, что все наши болезни коренятся в душе — ты должна взять себя в руки. Я вот о чем хотел спросить: правда ли, что ты собираешься уехать в провинцию? Советов тебе давать не собираюсь, но не сделай неверного шага, подумай о последствиях. Буду говорить откровенно, мне в общих словах все уже известно. И про артиста из дома Хамамурая я тоже все знаю. Понимаю, почему ты решила уехать и зарабатывать на жизнь где-нибудь подальше отсюда, понимаю, что не можешь появляться перед людьми, когда другая отняла твоего мужчину. И вот об этом я хочу с тобой побеседовать. Ведь если тебе удастся сохранить лицо, то не нужно будет по своей воле ехать в глушь, верно?

Комаё, понурив голову, лишь кивала в ответ, а Годзан и сам не заметил, как перешел к интонациям, которые использовал, когда рассказывал чувствительные истории ниндзёмоно:

— Я, по правде говоря, только недавно узнал об этом, просмотрев твой контракт, ты ведь совсем одинока, ни родителей, ни братьев, — это верно? Пусть даже ты делаешь это, чтобы сохранить свое доброе имя, но ехать в глушь, где нет вокруг ни одного знакомого лица… Тебе там будет только одиноко, добрых всходов от этого не будет. А что, если, наоборот, остаться здесь, в этом доме, потерпеть какое-то время, хоть теперь тебе и тяжело? Ты ведь, конечно, тоже знаешь, какие у нас дела… Теперь, когда Дзюкити нас покинула, мне, мужчине, не под силу одному вести наш дом. Ну а сын… Даже если бы я и знал, где он, — он ведь тоже мужчина, ничего тут не поделать. Вот потому я и решил, если найдется подходящий человек, передать ему дом в полное владение. Сразу говорю, что речь не идет обо всей сумме целиком и нынче же. Ведь я теперь один, куда ни пойду, языком своим всегда прокормлюсь. Как бы ты, Комаё, посмотрела на то, чтобы разок попробовать потрудиться на славу и стать старшей сестрицей в доме «Китайский мискант»? Не хочешь ли постараться да и показать себя всем людям в квартале: мол, вот, смотрите! Что ты об этом думаешь?

Все, что сказал Годзан, было крайне неожиданно для Комаё, и что ей отвечать — она не знала. А Годзан, как все старики, не мог утерпеть и ждать ответа. Увидев, что Комаё особенно не возражает, он все решил сам:

— Старик в доме гейш ни к чему, только гасит искры любви, поэтому я собираюсь перебраться куда-нибудь по соседству. Только вот, Комаё, дом этот не наемный, к тому же я его десять лет назад перестроил. Площадь его десять цубо, и плата за аренду земли пять иен. Я с тебя возьму деньги за дом и использование нашего имени, сколько уж дашь. Договоримся, что только тогда возьму деньги, когда ты сможешь отдать. Ну а с домашними, прежде всего с Ханаскэ и с управительницей, я сам еще раз поговорю. Если вдруг им все это не понравится, отпущу их, пусть переселяются в другое место. Тогда ты начнешь все с начала, наберешь новых гейш и поведешь дело по-своему. Ты и не догадываешься, как меня этим облегчишь. Ну а если со временем ты вникнешь в дело поглубже и начнешь получать прибыль, тогда уж уплати мне, что сочтешь нужным, за имя заведения или еще за что… Ну как, Комаё, на этом и порешим?

— Хозяин! И то и другое — уж чересчур для меня хорошо, я не знаю, что и ответить.

— Вот потому я и подготовлю все сам. Но раз на словах мы договорились, у меня тяжесть с плеч упала. Попрошу тебя, ты уж прости: позвонишь массажисту, ладно? А я теперь в баню.

Со старым полотенцем в руке, Годзан отправился в баню, не взглянув больше на ошеломленную Комаё.

Комаё позвонила по телефону, а потом решила добавить углей в жаровню и тихо присела перед буддийским алтарем. Нежданно в груди её нахлынула то ли радость, то ли печаль, и, закрыв лицо рукавами, она какое-то время продолжала сидеть недвижно.


NAGAI KAFU

UDEKURABE

Copyright © Hisamitsu Nogai 1917


This book is selected by the Japanese Literature Publishing Project (JLPP) run by the Japanese Literature Publishing and Promotion Center (J-Lit Center) on behalf of the Agency for Cultural Affairs of Japan.


ПРЕДИСЛОВИЕ

Японский писатель Нагаи Кафу умер на восьмидесятом году жизни от прободения язвы желудка у себя дома, в пригороде Токио, 30 апреля 1959 года. Старого писателя обнаружила приходящая прислуга, он жил совсем один. На столе его лежал дневник, и последняя запись была сделана накануне: «29 апреля, выходной день, облачно». Этот дневник под символическим, похожим на ребус названием «Дантётэй нитидзё»[47] (один из вариантов перевода «Будни язвенника») Кафу начал писать 16 сентября 1917 года и вел больше сорока лет. В дни страшных бомбардировок Токио в 1945 году Кафу всегда носил дневник с собой в маленьком чемоданчике вместе с другими неопубликованными рукописями.

Кафу как будто бы предчувствовал, что его «Крашенная масляной краской обитель чудака», двухэтажный островок Европы в центре Токио, сгорит дотла. Вместе с домом погибла бесценная коллекция книг, рукописей и старых японских гравюр.

После войны писатель пережил настоящий бум популярности, его печатали, читали, обсуждали — как раз потому, почему начиная с 20-х годов он был в тени.

Кафу не мог принять агрессивного милитаризма и шовинизма, царивших в Японии предвоенных и военных лет. Он никогда не выступал против государственной политики открыто, да власти этого и не допустили бы, но он по-своему протестовал против подавления свободы личности, превратившись в «городского отшельника». В ответ на то, что цензура запрещала и калечила его тексты, он надолго замолчал, писал лишь дневники — и ни строчки в поддержку милитаристской пропаганды. Но прежде чем в 1921 году Нагаи Кафу объявил о своем уходе с литературной сцены, он пережил годы успеха, когда ему довелось быть одним из духовных лидеров своего поколения. Кафу профессорствовал в университете Кэйо, издавал литературные журналы, много печатался. Как раз на рубеже двух этапов в жизни писателя — самого яркого десятилетия литературной карьеры и последовавшего затем долгого периода работы преимущественно «в стол» — сорокалетним Кафу была написана повесть «Соперницы», перевод которой помещен в этой книге.

Из упомянутого выше дневника «Будни язвенника» мы знаем, что отдельное издание повести «Соперницы» Кафу закончил готовить к печати 13 ноября 1917 года. До этого повесть с августа 1916 года по октябрь 1917 года публиковалась в журнале «Буммэй» (в переводе — «Цивилизация»).

Повесть, законченная японским писателем той самой осенью 1917 года, которая так много значила для России, далека от политики, как мировой, так и японской. Если имена влиятельных политиков своего времени и упоминаются в ней, то исключительно в связи с их мужскими успехами в мире гейш. Ведь повесть посвящена именно гейшам, и буквальное её название «Удэ курабэ» («Кто сильнее?») может быть истолковано как метафора извечной войны полов и ревнивого соперничества женщин-артисток, то есть гейш, за успех у мужчин и у публики.

«Соперницы» — это, пожалуй, самое яркое во всей японской литературе описание быта гейш «эпохи электричества и телефонов». Нагаи Кафу дает почти документальный социологический очерк характеров и нравов токийского района Симбаси, ставшего в начале XX века главным местом обитания этих певиц, музыкантш, танцовщиц, которые развлекали во время банкетов и неофициальных встреч политическую и деловую элиту страны.

Нагаи Кафу отлично знал своих героинь в жизни — некоторое время он был женат на знаменитой гейше, учился вместе с гейшами традиционной музыке и ко времени публикации повести «Соперницы» написал уже немало рассказов о гейшах. До последних дней своей долгой жизни Кафу оставался завсегдатаем мира развлечений, но гейши были для него не только самыми лучшими собеседницами и не только самыми желанными женщинами. Он видел в них хранительниц особого пласта японской городской культуры, а себя ощущал наследником многовековой традиции, певцом «мира ив и цветов», как называли в Китае и Японии увеселительные кварталы.

В то же время, и это было ново для японской культуры, Нагаи Кафу ставил своих героинь в один ряд с теми «дамами полусвета», о которых писали Золя и Мопассан, его любимые французские авторы. Интерес к эротике, к биологическому началу в человеке, свойственный французскому натурализму, нашел в Японии благодатную почву и в творчестве Нагаи Кафу проявился многообразно и ярко.

Пожалуй, самым метким определением творчества Нагаи Кафу является характеристика, данная ему современниками: «Метис, рожденный от Сюнсуй и Мопассана». Если имя французского писателя Ги де Мопассана, скорее всего, не требует пояснений, то имя Тамэнага Сюнсуй не столь известно русскому читателю.[48] Живший в начале XIX века писатель Тамэнага Сюнсуй создал жанр сентиментального любовного романа, предназначенного прежде всего женской аудитории. Героинями книг Тамэнага Сюнсуй были «работающие женщины» японского города — сказительницы баллад, гейши, парикмахерши. Они влюблялись, ревновали, жертвовали собой во имя любви. А романтическими героями были художники, поэты и артисты — такие, как сам автор, Тамэнага Сюнсуй. Шумный успех этих книг повлек за собой их запрет — власти усмотрели в них угрозу нравственности. Лишь спустя полвека, уже после свержения сёгуната Токугава, в 70 — 90-е годы XIX века, книги Тамэнага Сюнсуй вновь обрели своего читателя.

В эпоху стремительных и болезненных социальных сдвигов книги о «старых добрых временах» не могли не импонировать читателям, и едва ли эти читатели вспоминали о судьбе авторов сентиментальных и утешительных книг. А ведь Тамэнага Сюнсуй и многие другие писатели конца эпохи сёгунов Токугава были сурово наказаны, закованы в колодки, лишены возможности печататься и зарабатывать на жизнь, некоторые лишились и самой жизни. Цензура сёгунских властей была строга к авторам, которые «забавляясь, творили «на забаву читателю» (так можно сформулировать принцип гэсаку, который исповедовали писатели феодальной Японии).

Нагаи Кафу, чье творчество принадлежит уже XX веку, остро чувствовал связь времен, видел кровное родство между закованными в колодки авторами литературы гэсаку и собой, непрестанно терзаемым цензурой новых японских властей. Как и авторы гэсаку, Нагаи Кафу отстаивал ценность собственной личности и свободу творчества прежде всего в той сфере человеческой жизни, которую именуют «досугом», сюда он включал и искусство, и любовь. Своей судьбой и творчеством Нагаи Кафу не только связал две эпохи японской литературы, но одним из первых органично соединил в родной словесности восточную и западную культурные традиции.

Интерес к личности Кафу не иссякает и в наши дни. Автобиографические очерки и дневники Кафу пользуются сегодня в Японии едва ли не большим вниманием читателей, чем его рассказы и повести. Знают Кафу и зарубежные читатели, главные его книги переведены на английский, французский, немецкий языки.

В русском переводе Нагаи Кафу до сих пор был представлен лишь однажды,[49] вехи его биографии также можно обнаружить только в специальных и малотиражных изданиях, поэтому краткий «очерк жизни и творчества» не только уместен в этом предисловии к переводу повести «Соперницы», но и необходим.

Нагаи Кафу получил при рождении имя Сокити, а Кафу — это литературный псевдоним. Писатель появился на свет 3 декабря 1879 года и позже очень гордился тем, что по китайским календарям и гороскопам день его рождения был на редкость несчастливым.

Родился Кафу в Токио. Название Токио появилось на картах лишь в 1868 году, а прежде город назывался Эдо и был резиденцией феодальных военных правителей династии Токугава. В 1868 году в стране произошло не просто переименование главного города, а социальный переворот, революция Мэйдзи. Во главе государства встал юный император Мицухито, и годы его царствования, известные как «эпоха Мэйдзи» (1868–1912), стали переломным этапом в японской истории. К власти пришли новые люди, Япония вступила на путь модернизации экономики и промышленности, стремительно начал меняться быт.

Нагаи Кафу всю жизнь оплакивал конец старого Эдо, и прежде всего той культуры, которую создали купцы и ремесленники, проживавшие на берегах реки Сумиды к востоку от сёгунского замка. Между тем семья Кафу не была глубоко укоренена в городе, который он так любил. Лишь в 1877 году, через десять лет после революции Мэйдзи, отец Кафу купил землю в Коисикава, на северо-западной окраине Токио. Прежде там располагались большие самурайские усадьбы, например поместье князей Мито, чей клан был связан узами родства с сёгунами Токугава. Поскольку усадьбы самураев после революции приходили в запустение, семья приобрела сразу три соседствующих участка, на которых и был построен новый дом и разбит просторный сад.

Кафу всегда завидовал своему младшему коллеге по перу писателю Танидзаки Дзюнъитиро, истинному «сыну Эдо», происходившему из старой эдоской купеческой семьи. Родители самого Нагаи Кафу приехали в Токио из провинции Овари (ныне окрестности города Нагоя). Отец Кафу, Нагаи Кюитиро, принадлежал к самурайскому роду, служившему еще самому первому из сегунов Токугава. Мать писателя была дочерью известного конфуцианского ученого Васидзу Кидо, занявшего при новом правительстве важный пост в Верховном суде. Васидзу Кидо был к тому же наставником отца Кафу в конфуцианских науках и стихосложении на китайском языке. В семье крепки были старые конфуцианские традиции, и в то же время культивировалась восприимчивость к веяниям новой эпохи, эпохи знакомства с западной цивилизацией, от которой Япония более двух веков была изолирована.

В зрелые годы Нагаи Кафу, который в детстве немало времени проводил у бабушки, описывал её дом в токийском районе Ситая как очень странное место, где «меч соседствовал с крестом». Супруга самурая и ученого-конфуцианца, бабушка хранила в доме не только старые свитки и картины, но и старинное фамильное оружие. Мальчика пугали выставленные в парадных нишах комнат воинские доспехи, казавшиеся ему живыми существами. Но не меньше пугали ребенка и люди, навещавшие порой бабушкин дом: высокорослые европейские леди из церковной общины или миссионер из Берлина профессор Шпинель. Бабушка в 1786 году приняла христианство, а двумя годами позже крестилась и мать Кафу. Младшие братья Кафу также были крещены, а один из них впоследствии стал священником. Однако сам Нагаи Кафу не был религиозен. Ведь в конце XIX века принятие христианства было для многих в Японии скорее приобщением к европейской культуре и образованию, чем духовным откровением.

Отец Кафу был типичным бюрократом новой Японии, всю свою жизнь он успешно продвигался по карьерной лестнице, занимая важные посты в правительстве, а затем в финансируемых правительством больших частных компаниях. Закончив основанную еще сёгунскими властями школу для чиновников, которая как раз в тот период реорганизовалась в Императорский Токийский университет, он был послан на стажировку в Принстон. В последние десятилетия XIX века многие и многие японские юноши отправились за знаниями в Европу и в Америку, с тем чтобы встать в первых рядах реформаторов страны. Нагаи Кюитиро был одним из них.

Вернувшись, он получил назначение сначала в Министерство внутренних дел, а затем в Министерство просвещения, где занимался главным образом финансами. Впоследствии отец Кафу служил в правлении компании «Морские почтовые перевозки» («Нихон Юсэн»). На своего старшего сына он возлагал большие надежды и, конечно, вовсе не мечтал видеть его беллетристом, а связывал его будущее с занятиями почтенными — государственной службой или коммерцией. Однако Кафу с детства не проявил успехов в школе, не сумел поступить в университет и никогда не дорожил теми многообещающими служебными местами, которые отец для него подыскивал. Развелся он и с женой, которую сосватал отец. Более того, когда отец скоропостижно скончался, Кафу с любовницей-гейшей (позже его второй женой) был на горном курорте, и непочтительного сына попросту не смогли отыскать.

Хотя Нагаи Кафу обманул ожидания отца, все же полученное им образование было для своего времени и основательным, и разносторонним. Не говоря уже о семейном воспитании, включавшем как навыки сложения стихов на китайском языке, так и хорошие манеры (умение носить европейскую одежду, вести себя за европейским столом), Нагаи Кафу даже посещал один из первых в Японии детских садов, который существовал при Высшей женской школе (также первой в Японии и позже превратившейся в Женский университет Отя-номидзу).

Когда Кафу поступил в начальную школу, он помимо школьных уроков занимался с наставником изучением классических конфуцианских книг, как это веками было принято в старой Японии. Кроме того, конфуцианская традиция требовала от образованного человека с хорошим вкусом навыков в поэзии и живописи — и Кафу посещал известных учителей как по стихосложению, так и по рисованию. Наброски и карикатуры Нагаи Кафу, сохранившиеся в его наследии, могут служить комментарием к литературному творчеству.

В средней школе Кафу увлекся традиционной японской музыкой. Он продал часы и пальто, чтобы купить флейту сякухатпи — ему очень хотелось научиться играть на этом старинном инструменте. Уроки проходили в квартале гейш Янагибаси, ведь именно гейши были мастерицами различных средневековых школ мелодекламации, хранительницами музыкальных традиций. Гейши и сами по себе волновали сердце молодого человека.

Маскируя под школьные учебники любовные романы уже упоминавшегося Тамэнага Сюнсуй, переписывая в библиотеке запрещенные для переиздания новеллы о веселых кварталах писателя XVII века Ихара Сайкаку, Кафу очень рано проявил интерес к эротике. В восемнадцать лет он впервые посетил квартал публичных домов Ёсивара. В качестве оправдания он позже писал в своих записках, что боялся умереть прежде, чем узнает радости жизни, поскольку был болезненным подростком.

Болезни, в том числе желудочные, действительно сопровождали Кафу всю его жизнь, а в шестнадцатилетнем возрасте (это было в 1895 году) он провел в санаториях и на курортах почти целый год. В тот год он впервые по-настоящему влюбился, девушка была его сиделкой, и звали её О-Хасу, что значит «лотос». Так появился псевдоним Кафу, который означает: «ветерок, овевающий лотосы». Тогда же были предприняты и первые литературные опыты — сиделке О-Хасу был посвящен рассказ, его текст, однако, не сохранился. С этих же пор Кафу стал очень много читать как японскую классику, так и писателей-современников, причем некоторые из них (Хигути Итиё, Огури Фуё, Идзуми Кёка) были лишь немногим старше его самого.

Помешала ли долгая болезнь, или литература окончательно вытеснила все другие интересы, но только поступить в высшую школу (без окончания которой в Японии невозможно учиться в университете) Кафу не смог, провалился на экзаменах.

Отец решил дать возможность нерадивому сыну заняться коммерческой деятельностью и определил его на отделение иностранных языков при Коммерческом училище. После двух месяцев, проведенных всей семьей в Шанхае, где отец возглавлял отделение компании «Морские почтовые перевозки», выбор пал на китайский язык, тем более что классическим письменным китайским языком Кафу занимался с детства. В 1897 году Нагаи Кафу поступил в училище, позже преобразованное в Токийский институт иностранных языков.

Курса он так и не закончил, поскольку был отчислен за частые пропуски занятий. Гораздо больше китайского его интересовал теперь английский язык, который он изучал на вечерних курсах, чтобы читать новинки западной литературы. Кроме того, Кафу поступил «в подмастерья» к одному из популярных беллетристов — именно так следовало начинать самостоятельную писательскую карьеру. Наставника звали Хироцу Рюро (1861–1921), современникам были хорошо известны его трагические пьесы и рассказы из жизни полусвета и городских низов.

В 1899 году новелла Нагаи Кафу «Корзина цветов» получила премию на конкурсе, устроенном газетными издательствами, и именно эту вещь (хотя до неё были и другие) Кафу считал своим первым литературным произведением. В том же 1899 году Кафу стал учиться искусству рассказчика в жанре ракуго, а вскоре и выступать вместе со своим наставником в специально для этого предназначенных залах. Аудитория рассказчиков, как правило, не превышала ста человек, слушатели сидели по-японски, на соломенных матах татами. Еще в те времена, когда город Токио был городом Эдо, выступления рассказчиков заменяли жителям торговых и ремесленных кварталов и литературу, и театр, и газету. Темой рассказов были героические подвиги самураев, проделки духов и привидений, городские истории о верных любовниках или о ловких ворах. Послушать рассказчика могли позволить себе многие, вход стоил гораздо меньше, чем самые дешевые театральные билеты. Залов для ракуго в Эдо было не меньше пятисот — в каждом квартале, но к концу XIX века количество их сократилось, поскольку у горожан появились и другие развлечения.

Оба занятия, как популярного беллетриста, так и рассказчика, с точки зрения конфуцианской морали считались низкими. В отличие от китайской поэзии и живописи тушью эти свои увлечения Кафу вынужден был скрывать от семьи. Но однажды его узнала среди выступающих служанка, которая пришла послушать рассказчиков ракуго, — так недостойному занятию был положен конец. Возможно, что, если бы отец Кафу был в это время в Токио, последовало бы и более суровое наказание, однако отец все еще служил в Шанхае, а в Японии находилась лишь мать.

В 1900 году Кафу решил попробовать себя еще в одной сфере традиционных городских развлечений, театре Кабуки. Искусство Кабуки, драматических представлений на сюжеты средневековых легенд и городских происшествий (супружеских измен, убийств, краж), было любимо как в старой столице Эдо, так и в обновленном Токио. На рубеже XIX и XX веков это зрелище было уже во многом приспособлено к новым требованиям времени, театральные залы были освещены, в них даже появились кресла для публики в европейском платье и для иностранных гостей. Повысился социальный статус. Кабуки, сам император в 1887 году посетил представление и отозвался о нем как о «весьма удивительном» зрелище. Что же касается драматургии, то после ряда экспериментов с современной тематикой и переделкой европейских пьес окончательно установилась традиция относить все события на сцене в прошлое Японии и соблюдать принцип «поощрения добродетели и наказания порока». На сцене театра Кабуки, как и во времена Средневековья, все роли играли мужчины.

Чтобы научиться писать пьесы, Нагаи Кафу поступил в ученики к Фукути Оти, драматургу и режиссеру главного токийского театра Кабуки — Кабуки-дза. (Этот театр построили в 1889 году, и он по сей день стоит на том же месте, к востоку от квартала Гиндза.) Как и занятие писателя или рассказчика, ремесло драматурга не сулило высокого общественного статуса, славы оно тоже принести не могло. Кумирами были актеры, а драматург обеспечивал им возможность показать себя с лучшей стороны. Фукути Оти был известен прежде всего как политик, общественный деятель и журналист, и лишь во вторую очередь как драматург и реформатор театра. Он много путешествовал по Европе, знал европейский театр, и именно он познакомил Нагаи Кафу с книгами Эмиля Золя, тогда еще не переведенными на японский язык. Хотя за целый год Кафу так и не написал ни одной пьесы, он прекрасно освоился в театральном мире, что позже пригодилось в работе над повестью «Соперницы». В 1901 году вместе с Фукути Оти он ушел из театра в газету «Ямато симбун», где публиковал не только скандальные репортажи, но и «романы с продолжением». Один из них назывался «Новый сливовый календарь любви» и был посвящен любимому роману, написанному почти семьюдесятью годами раньше, — «Сливовому календарю любви» Тамэнага Сюнсуй.

В это же время Кафу опубликовал один из своих наиболее интересных ранних рассказов — «Ночные птицы тидори». Уже в нем Кафу обращается к теме, ставшей впоследствии основной в его творчестве, — главной героиней рассказа является бывшая обитательница веселого квартала, которая даже после истечения срока контракта не смогла вернуться к обычной жизни, казавшейся ей скучной.

К последнему десятилетию XIX века относится и увлечение Кафу творчеством Эмиля Золя. Впечатление от его книг оказалось столь сильным, что Кафу начал на вечерних курсах изучать французский язык и на всю жизнь остался почитателем французской культуры. Знакомство с французскими авторами, а также с переводами Ибсена, Ницше, Горького стало стимулом к творчеству, и Кафу одну за другой публиковал свои новые вещи. Среди них были и переводы, и адаптации произведений западных авторов, и самостоятельные работы. Кафу посещал литературный кружок «Встречи по четвергам», организованный детским писателем Ивая Садзанами (1870–1933), автором сборников японских сказок и сказок народов мира. Благодаря участию в литературном кружке появились знакомства, позволившие шире публиковаться, что было очень важно для безвестного новичка в литературе.

Влияние Золя в Японии начала XX века вылилось в литературное движение, получившее название натурализма. Стремясь изжить унаследованный от литературы прежней эпохи дидактизм, цветистый стиль, натянутость сюжетных ходов, японские натуралисты писали романы, основанные исключительно на собственном опыте. Кафу же иначе понимал творчество Золя, чем писатели-натуралисты, не случайно он в дальнейшем возглавил литературное движение, направленное на дискредитацию натурализма. У Золя он прежде всего воспринял интерес к темным сторонам человеческой натуры и к процессу формирования личности, в котором решающее значение придавалось наследственности и социальному окружению. Под влиянием Золя Нагаи Кафу написал такие повести, как «Честолюбие», «Цветы ада» и «Женщина мечты». Тогдашнее кредо писателя, заявившего о «животной природе» определенных человеческих проявлений, изложено в эпилоге к «Цветам ада» (1902): «Мы, люди, сумели создать религию и мораль, соответствующие нашим привычкам и образу жизни. Все темные стороны в поведении сегодняшнего человека, сформированного цивилизацией на протяжении длительного срока, объявлены грехом или злом. В каком направлении будут развиваться наши темные, животные черты теперь, когда мы осознаем их существование? Я уверен, что, если мы стремимся к совершенной, идеальной жизни для человека, следует именно эти темные стороны подвергнуть пристальному анализу».

В 1903 году отец Кафу, вернувшийся из Шанхая, чтобы возглавить иокогамское отделение компании «Морские почтовые перевозки», предпринял последнюю попытку повлиять на сына. Отец отправил Кафу учиться в США, надеясь, что с дипломом американского университета тот сможет работать в области торговли или финансов.

В Америке Кафу некоторое время жил в Сиэтле и Такоме, посетил Сент-Луис, где проходила Всемирная промышленная выставка, затем переехал в Вашингтон. Он посещал занятия в колледже Каламазу, изучал там французский язык и литературу, но больше наблюдал жизнь, и особенно его интересовали прижившиеся за границей соотечественники. Ведь в то время в США проживало около ста тысяч эмигрантов из Японии. Большинство американских японцев занимались фермерством, но в городах немало было содержателей увеселительных заведений, ресторанов, публичных домов. Кафу по-прежнему притягивали «темные стороны» человеческой натуры, и он писал другу в Японию: «Жизненные истории рабочих-эмигрантов и проституток сами по себе — готовые новеллы, они не требуют с моей стороны никакой отделки». Позже эти истории вошли в сборник Кафу «Американские рассказы».

Из американцев ближе всех ему была Эдит. О ней мы знаем немного — по-видимому, содержанка или проститутка, она сумела накрепко привязать к себе Кафу.

Конечно, все те годы, что Кафу провел за границей, он знакомился с литературой, причем больше европейской, чем американской, — на смену увлечению Золя пришло увлечение Мопассаном. А еще в это время он прочел книги Готье, По, Сенкевича, Толстого, Мериме. Он узнавал не только литературу, но и западную музыку, часто посещал оперу, особенно его потряс Вагнер. В отличие от многих своих соотечественников Кафу не испытал за границей острого культурного шока, не тяготило его и одиночество эмигрантской жизни. Главные его затруднения были финансового свойства, поскольку отец контролировал расходы сына. Кафу обратился с предложением своих услуг в Японское посольство, где служил его родственник. Непродолжительную работу для дипломатического ведомства сменила служба в нью-йоркском филиале одного из японских банков — место подыскал отец. Через год Кафу перевели в лионское отделение того же банка, поскольку он давно уже рвался во Францию.

В конце июля 1907 года Кафу наконец приплыл в Лион, чтобы приступить к работе, однако уже в марте следующего, 1908 года лионское отделение банка отказалось от услуг нерадивого работника. Перестал присылать деньги и отец. Кафу прожил в Париже остаток сбережений и после некоторых колебаний вернулся в Японию. Всего он провел в Париже два месяца, но всю свою жизнь вспоминал этот город и даже в Токио искал сходства с любимыми парижскими уголками.

Кафу было 25 лет, когда он уезжал, и 30 лет, когда вернулся. За границей произошло его окончательное становление и как личности, и как литератора. Между тем на родине Кафу за годы его отсутствия многое изменилось. Япония одержала победу в войне с Россией, но это стоило ста тысяч человеческих жизней и огромных экономических усилий. Всеобщее обнищание и недовольство «несправедливыми» по отношению к Японии дипломатическими итогами войны вызвало в народе волнения, правительство ответило ужесточением репрессивных мер. Япония, кичащаяся своими военными победами, вызывала у Кафу иронию и скепсис. Япония, преследующая внутреннюю крамолу, — пугала и отталкивала. Встреча с родиной лишь усилила ностальгию Кафу по воображаемой им Японии былых дней, по городу Эдо, каким он предстает на страницах старых книг, в пьесах и балладах.

Ко времени возвращения Кафу в Японии уже частично были опубликованы его «Американские рассказы». Литературные журналы начали печатать и французские впечатления Кафу, в марте 1909 года эти заметки и эссе, объединенные в один том, вышли под названием «Французские заметки». Книга сильно пострадала от цензурной правки, многие фрагменты из неё изъяли как «аморальные», и только в 1947 году в печати появилась последняя из запрещенных цензурой новелл этого сборника. Купюры объясняются не только тем, что цензоры стояли на страже нравственности, автору инкриминировали оскорбление устоев японского государства. Например, в новелле «Любовь в заморском краю» есть такой пассаж:

«Леди и джентльмены! Я благодарен за честь представить моим дорогим американским друзьям современную японскую империю… Это мирный край, в котором счастливые пьяницы спят прямо в канавах, а государство и полиция пекутся о народе, точно родители о детях. Где бы ни собрались граждане — будь то политический митинг, концерт или спортивное состязание, — там немедленно появляется полиция в её великолепной форме, предмете беспредельной народной гордости».

Сразу после приезда на родину Кафу оказался в центре литературной жизни. Отточенный стиль и меткие наблюдения его рассказов об Америке и Франции удостоились похвалы таких мастеров японской прозы, как Нацумэ Сосэки и Мори Огай. Нацумэ Сосэки предложил Кафу напечатать сериями в нескольких номерах газеты «Асахи» повесть — это был шанс мгновенно получить самую широкую известность. Повесть «Усмешка» выходила в 1909–1910 годах. Она посвящена излюбленной теме Кафу — критике уродливой и скороспелой японской «модернизации», поискам выживших уголков старого Эдо, насмешке над косностью и ханжеством властей.

В 1909 году, самом продуктивном году во всей литературной карьере Кафу, был написан рассказ «Лиса» и повесть «Река Сумида» — вещи, которые неизменно входят во все собрания сочинений Кафу. «Река Сумида» — это история юноши по имени Тёкити, сына учительницы традиционного жанра мелодекламации токи-вадзу. У Тёкити есть дядя, мастер японских трехстиший хайку, есть и любимая девушка — гейша Оито. Несмотря на то что семейная атмосфера с младенчества готовит Тёкити к карьере артиста или музыканта, мать стремится во что бы то ни стало выучить сына и сделать его государственным служащим, уважаемым в обществе человеком. В отчаянии Тёкити стоит под холодным дождем, чтобы простудиться и умереть, но не вступать на чуждую ему стезю. На стороне юноши дядя — он делает все, чтобы Тёкити стал актером и женился на гейше Оито. Даже более, чем сюжет и герои, автору повести удалась атмосфера старых кварталов Токио, расположенных вдоль реки Сумиды, городской пейзаж на фоне смены времен года.

В 1910 году по рекомендациям писателя Мори Огай и известного переводчика французской литературы Уэда Бин Кафу пригласили преподавать в один из лучших негосударственных университетов Японии, университет Кэйо. Хотя в Японии Нагаи Кафу закончил лишь среднюю школу, администрацию университета это не смущало, ведь гораздо более существенным представлялся авторитет Кафу в мире литературы. Университет Кэйо, с первых дней существования соперничавший с университетом Васэда, другим крупнейшим частным университетом, нуждался в собственном литературном журнале. Если вокруг журнала «Литература Васэда» группировались сторонники натурализма, то Нагаи Кафу призвали в университет Кэйо для создания печатного рупора «антинатурализма». Журнал, просуществовавший до 1925 года, получил название «Литература Мита», по названию городского квартала, где расположен университет Кэйо.

Нагаи Кафу относительно недолго был редактором журнала «Литература Мита», поскольку с самого начала обнаружились расхождения между его редакторской концепцией и ожиданиями университетских властей. Кафу хотел издавать литературный ежемесячник, университету же требовался журнал самого широкого гуманитарного профиля, который освещал бы также проблемы истории и философии. Кроме того, далеко не все из редакторского портфеля Кафу казалось университетскому руководству допустимым к публикации. Уже в 1911 году июльский и октябрьский номера были сняты с продажи (последний из-за напечатанного в нем рассказа Танидзаки Дзюнъитиро «Ураган»). После этого все рукописи стали проходить через предварительную университетскую цензуру.

В следующем, 1912 году критике подверглись произведения самого Нагаи Кафу. В нескольких номерах журнала он публиковал эссе, объединенные позже в сборнике «Ночные повести квартала Симбаси». Как и повесть «Соперницы», книга была посвящена кварталу гейш Симбаси. Лучший из рассказов этого сборника — «Пионовый сад» — был написан еще в 1909 году и стал первым произведением Нагаи Кафу, переведенным на иностранные языки.[50] «Ночные повести квартала Симбаси», и в частности автобиографическая зарисовка «Утонченный вкус», о жизни Кафу и его тогдашней подруги гейши Яэдзи, вызвали массу нареканий. Университетское начальство критиковало Кафу за эстетство, упадничество, карикатурное изображение сильных мира сего и сочувственное, идеализированное изображение бедных и слабых. В 1912 году Кафу впервые попросил университет Кэйо об отставке. Ушел он в 1916 году. Хотя формально поводом к отставке стала болезнь желудка, по сути журнал «Литература Мита» с 1915 года перестал окупаться, поскольку все живое и волнующее читателей не допускалось руководством университета на его страницы.

Не только в университете Кэйо, но и в стране сгустились тучи реакции. Решающим поводом послужило так называемое «Дело об оскорблении трона» (судебный процесс шел в 1910–1911 годах), когда по подозрению в покушении на императора Мэйдзи была репрессирована большая группа социалистов и анархистов и двенадцать человек были казнены. В 1919 году в известном эссе «Фейерверк» Кафу написал:

«В 1911 году по пути в университет Кэйо, в Итигая, мне встретились арестантские повозки. Их было пять или шесть, они тянулись в сторону здания суда в Хибия. Из всего, что я видел на свете, это было самое гнетущее зрелище. Покуда я остаюсь литератором, я не могу обходить молчанием проблемы мироустройства. Разве не пришлось писателю Золя удалиться в эмиграцию из-за того, что он призывал к справедливости в деле Дрейфуса? Однако я не сказал своего слова вместе с литераторами всего мира. Кажется, я больше не в силах терпеть угрызения совести. Я испытываю стыд за то, что я — писатель. Отныне я намерен опуститься в своем творчестве до той манеры, в какой работали авторы развлекательных книг гэсаку».

Не стоит, вероятно, преувеличивать общественный темперамент Кафу, хотя он, безусловно, не был равнодушен к социальным и политическим проблемам. Напомним, что заявление об отказе от звания писателя сделано было через восемь лет после казни социалистов. Как заметил авторитетнейший американский литературовед Дональд Кин, протест Кафу был «в неприятии всего вульгарного и агрессивного в окружающем мире». Кафу потому уподоблял себя авторам книг гэсаку, жившим в старой столице Эдо, что для него так же, как и для них, собственная потребность в гармонии и творчестве была единственным смыслом жизни, а сфера дозволенных тем была очень узка.

В 20-х годах XX века Кафу еще пристальнее, чем прежде, стал изучать культуру старого Эдо, собирая раритеты, описывая те остатки старины, которые до сокрушительного землетрясения 1923 года он еще мог встретить в Токио, изучая биографии эдоских писателей и художников, а также своих предков, известных мастеров поэзии на китайском языке.

После того как в 1912 году умер отец Кафу, распался устроенный родителями брак с девушкой из богатой купеческой семьи. Ушла от Кафу и его вторая жена, гейша Яэдзи, чье вытатуированное на руке имя он унес с собой в могилу. Поселившись в 1920 году в двухэтажном деревянном доме европейской постройки в районе Адзабу, где с первых дней «открытия» страны селились иностранцы и где по сей день расположено немало дипломатических миссий, сорокалетний Кафу отдалился не только от литературного сообщества, но и от членов своей семьи, от матери и братьев. Его башней из слоновой кости стала «Крашенная масляной краской обитель чудака» — так можно перевести слово «Пэнкикан», название дома, в котором не было ни единого японского интерьера и даже стены были крашеными, что для японских традиционных домов не свойственно.

Вплоть до 1931 года, когда появился рассказ «До и после дождя» об отношениях бывшей официантки из кафе (в то время эта профессия предполагала и скрытую проституцию) и пожилого писателя, Кафу не писал ничего, кроме исторических очерков и дневниковых заметок.

Следующим произведением, нарушившим его молчание, стали «Удивительные истории с восточного берега реки» (1937). Эта автобиографическая книга наряду с повестью «Соперницы» считается одной из лучших у Нагаи Кафу, а после того как в 1992 году она была удачно экранизирована классиком японского кино режиссером Синдо Канэто, образ Нагаи Кафу у многих в Японии прочно связывается с миром этой киноленты. «Удивительные истории» рассказывают об одиноком стареющем писателе (в нем можно безошибочно узнать самого Кафу) и проститутке О-Юки, на одно лето ставшей его музой. Во время своих привычных блужданий по улочкам Токио герой обнаруживает на восточном берегу реки Сумиды, в Таманои, дешевый увеселительный квартал, обитатели которого становятся на время его семьей.

Повесть «Удивительные истории с восточного берега реки», печатавшаяся поначалу отдельными главами в газете «Асахи», имела большой успех у читателей. Однако вскоре после её публикации Япония начала войну в Китае, что вызвало новое ужесточение цензуры, и вплоть до 1945 года Нагаи Кафу не печатали.

После поражения Японии в войне издательства стали охотно переиздавать старые книги Нагаи Кафу и публиковать все, что было им написано за годы «отшельничества». С 1948 года начался выпуск 24-томного собрания сочинений Кафу, опубликованы были его дневники. Нагаи Кафу вновь оказался в центре внимания читающей публики, на этот раз как герой пассивного сопротивления власти военных. В 1952 году писатель даже получил императорский орден за заслуги в области культуры. Однако чудаковатого старика, ежедневно отправляющегося к актрисам мюзик-холла в квартале Асакуса, новый прилив публичного внимания ничуть не изменил, он снова оказался в оппозиции ко всему общепринятому и официальному и на роль героя едва ли годился, поскольку даже в семьдесят с лишним лет попадал на страницы скандальных газетных хроник.

Повесть «Соперницы», написанная Кафу на пороге сорокалетия, ровно посередине жизненного пути, вобрала в себя и опыт познавшего успех беллетриста (двое из героев повести — писатели), и близкое знакомство с миром театра, и интерес к традиционным жанрам народной городской культуры (мастерству рассказчиков, а также исполнителей музыкальных баллад). Однако более всего Кафу пригодилось его знание быта квартала Симбаси.

Именно в Симбаси, на улице Компару, находится дом гейш «Китайский мискант», в котором живут герои повести: старая гейша Дзюкити, артист-рассказчик Годзан, её гражданский муж (официально гейшам не положено иметь мужа) и главная героиня повести гейша Комаё.

Теперь дом «Китайский мискант» оказался бы в самом центре Токио, в сердце квартала Гиндза. В эпоху Эдо там стояла усадьба актера Компару, мастера театра Но, который устраивал спектакли для сегунов Токугава. И потому был удостоен самурайского звания. После революции Мэйдзи именно из Симбаси в 1872 году пошел первый в Японии поезд, он связывал Токио с поселением иностранцев, городом Иокогамой, возникшим в 1854 году после открытия нескольких портов для внешней торговли. С появлением железнодорожной станции в квартале Гиндза появилась «главная улица», по обеим её сторонам выросли кирпичные дома европейской постройки с магазинами и чайными домами. Как ни парадоксально, в узких улочках, отходивших от обсаженной ивами кирпичной европеизированной Гиндзы, начали селиться хранительницы традиций гейши.

К началу XX века район Симбаси стал крупным центром развлечений, соперничая славой с более старым районом Янагабаси, где гейши жили еще со времен сегунов Токугава. В октябре 1909 года в Симбаси насчитывалось 40 домов гейш, а самих гейш проживало 149 (20 из них были ученицами). По данным на 1912 год, гейш было уже 530, а учениц 100. Разумеется, вместе с гейшами в их домах жили отвечавшие за хозяйство и счета распорядительницы (по-японски хакоя), а иногда и служанки. Наряду с домами, где жили гейши, поблизости открывались так называемые «дома встреч» (по-японски матиаи) — мы переводим в повести этот термин привычным словосочетанием «чайный дом». В этих домах, соединявших черты гостиницы и ресторана, происходили банкеты, а иногда и интимные встречи гостей с гейшами. Хозяйками чайных домов также были, как правило, бывшие гейши. В 1913 году появилось подобие профсоюза гейш — общими усилиями они стали более эффективно решать возникавшие время от времени проблемы с полицией или внутренние разногласия, например конфликты гейш с их «антрепренерами» хакоя.

В 1914 году первая железнодорожная станция Симбаси перестала принимать пассажиров, поскольку был построен Центральный токийский вокзал. Облик квартала снова претерпевал изменения, он становился деловым центром Токио, где одно за другим появлялись официальные государственные учреждения и офисы крупнейших японских компаний. Были построены упоминающиеся в повести «Соперницы» здания Центрального телеграфа и Министерства коммерции и сельского хозяйства, а западнее, уже вне пределов Гиндзы и Симбаси, вырос целый большой квартал министерских зданий. Увеселительные заведения Симбаси получили новую клиентуру — высших государственных служащих и богатых бизнесменов. Изменились и гейши.

Для читателей — современников Нагаи Кафу, большинство из которых никогда не могли бы позволить себе банкет с участием гейш квартала Симбаси, зарисовки их обычаев и нравов интересны были еще и потому, что они в чем-то опровергали привычные представления о гейшах, сложившиеся на основе книг и пьес. Миф о преданной и бескорыстной Мадам Баттерфляй имеет свои параллели в японском сознании: обворожительная, влекущая — и в то же время заботливая, исполняющая мужские капризы и прихоти; безупречно воспитанная — и в то же время веселая, забавная. Таков классический образ гейши. Но гейши из плоти и крови менялись от десятилетия к десятилетию, различался их уклад и в зависимости от места проживания, статуса, профессионализма. Хотя в последнее время на русском языке появилось немало «полевых исследований» о гейшах — переведены и продаются в магазинах книги Накамура Кихару,[51] Лизы Дэлби,[52] Артура Голдена,[53] — напомним все же о том, кто такие гейши и как они появились.

Слово «гейша», которое буквально означает «артист», «артистка», служило в XVIII веке для обозначения музыкантов, певцов и танцоров обоих полов, которых приглашали на банкеты и праздники, проходившие в чайных домах веселого квартала Ёсивара или же в усадьбах богатых самураев. Первые женщины-гейши появились в городе Эдо в середине XVIII века, в районе Фукагава, на восточном берегу реки Сумиды. Гейши из Фукагава были прославленными мастерицами игры на струнном музыкальном инструменте, который называется сямисэн. Гейши появились тогда, когда у мужчин с достатком и свободным временем возникла потребность в изящном женском обществе помимо пленниц веселого квартала Ёсивара (жены традиционно занимались детьми и хозяйством). Покровителями гейш из Фукагава были богатые купцы, прежде всего оптовые торговцы лесом, чьи склады и лесопильни находились там же, на берегах реки Сумида. Именно образ гейши из Фукагава, воспетый в пьесах, повестях и гравюрах эпохи Эдо, вдохновлял ранние рассказы Нагаи Кафу. Гейши эпохи Эдо носили скромные одноцветные кимоно с выпущенными наверх белыми воротниками нижних одежд, а сверху надевали мужскую куртку хаори (что-то вроде короткого кимоно) — в этом они подражали артистам-мужчинам. Даже зимой гейши не носили носков таби, всегда надевая сандалии на босую ногу. Помимо того что это считалось эротичным, это было знаком жизнестойкости и гордости — «ики». На банкеты гейши всегда приглашались парами и к месту банкета добирались пешком, лишь в исключительном случае за ними могли прислать паланкин. Сопровождал гейш специальный слуга хакоя, который нес ящики с музыкальными инструментами (по-японски хако значит «ящик»). Хакоя охранял артисток, но и приглядывал, чтобы они не положили лишнего к себе в рукав, ведь большинство гейш делили доходы с хозяйками своего жилья, а также с владельцами чайных домов и ресторанчиков, через которых гейш приглашали.

С начала 70-х годов XIX века гейши уже не ходили пешком, а ездили в колясках рикш. Имя носильщиков музыкальных инструментов хакоя перешло к распорядительницам домов гейш, отвечавшим за график работы, счета и гардероб гейш. В прошлое ушли скромные наряды, хотя излишняя яркость в одежде и осуждалась. Главная героиня повести «Соперницы» гейша Комаё предпочитает тратить деньги на изысканные нижние одежды и очаровывает своего поклонника высоко подоткнутым, как у обычной горожанки, кимоно и повседневной прической марумагэ.

Соперница Комаё, гейша Кикутиё, напротив, отличается чересчур яркой внешностью при отсутствии надлежащей аккуратности, её обильный макияж и слишком высокая прическа вызывают порицание товарок. Гейшу Кикутиё сравнивают с проститутками из кварталов публичных домов.

Гейши квартала Симбаси противопоставляют себя проституткам и гордятся своим званием артисток, однако две профессии нельзя считать разделенными непроницаемой границей. Так было всегда, хотя во все времена слышались горькие сожаления о «добрых старых временах», когда нравы были строгими, женщины бескорыстными, а искусство не служило ширмой проституции. Как и женщины из публичных домов, гейши были связаны со своими работодателями контрактом, который чаще всего заключался родителями, когда девочки были еще совсем маленькими. Формально гейши и проститутки в Японии были освобождены от кабалы долгосрочных контрактов еще в 1872 году,[54] и женщины имели право в любое время покинуть своих, хозяев, но на деле им просто некуда было идти, и система контрактов продолжала действовать. Как мы видим в повести «Соперницы», гейша нередко вынуждена была продавать сексуальные услуги своим «патронам», чтобы обеспечить себя средствами на выступление в концерте (необходимое для саморекламы и удачной карьеры) или чтобы иметь свободное время и встречаться с кем-то по своему выбору. Чаще всего требовали расходов романы с актерами, которые добавляли гейшам престижа в своей среде, но не сулили материальной выгоды. Наоборот, избалованные вниманием поклонников и покровителей, актеры и от своих любимых требовали заботы, внимания и дорогих подарков — таков был этикет.

Искусству гейш, их музыке, Нагаи Кафу посвятил немало работ, безусловно считая этих женщин прежде всего артистками. Однако уже в начале XX века появились так называемые «новые» гейши, они развлекали гостей не традиционной музыкой и танцами, а иными «номерами». Например, сатирически изображенная в повести Кафу гейша Ранка в трико телесного цвета принимает позы классических европейских скульптур «ради эстетического развития» японской публики, непривычной к статуям обнаженных. Комическую «новую» гейшу Кафу наделил такими чертами, как нетактичность, самоуверенность, претенциозность, — всем тем, что противопоказано классической гейше. «Новая» гейша, как и новый деятель местного комитета Симбаси, алчный и лишенный вкуса хозяин дома гейш «Такарая», воплощают в повести ненавистные для Нагаи Кафу новые веяния.

Кроме квартала Симбаси, с его банями, цирюльнями и магазинчиками, действие повести происходит в трех самых больших токийских театрах начала XX века, в Асакуса, старейшем районе отдыха горожан, и в идиллическом пригороде Нэгиси, где живут художники и поэты. Все эти места отмечены в японской культуре особой аурой, все они не раз оказывались местом действия пьес и повестей эпохи Эдо.

Мир кулис — закрытый мир, и в молодости Кафу, принятый в театральное ученичество, давал обещание не разглашать профессиональных секретов в печати. Обещания он не сдержал, и еще в 1900 году напечатал «Рассказы о театральных хлопушках» — деревянными дощечками-хлопушками он сам подавал знак к началу действия, пока был учеником драматурга. В повести «Соперницы» мы с первых же строк попадаем в самый большой театр Токио — Императорский, построенный в 1911 году в непосредственном соседстве с дворцом. Театр, предназначенный прежде всего для выступления новых японских трупп, а также для гастролей европейских знаменитостей, был украшен мрамором и гобеленами, и все места в зале были европейскими. Сцена, зал, фойе и даже большой европейский ресторан на подземном этаже первое время служили предметом любопытства и гордости токийской публики, это можно почувствовать в повести.

Театр «Кабукидза», где Нагаи Кафу в юности стажировался, также стал местом действия повести. В этом традиционном театре проходили дважды в год трехдневные концерты гейш района Симбаси, пока в 1925 году не был построен специальный зал для представлений гейш — «Симбаси Эмбудзё». Героини повести завоевывают на сцене театра «Кабукидза» славу и поклонников, а перед читателем предстает панорама зрительного зала — весь цвет мира развлечений Токио, от богатых покровителей, на чьи деньги организовываются концерты гейш, до служанок из чайных домов. Устройство зала, описанное в повести, сильно отличается от современного. И в ложах, и в партере зрители располагаются прямо на полу, на соломенных матах татами — так развлекались еще горожане Эдо.

Еще один театр, «Синтомидза», расположенный неподалеку от «Кабукидза» и улицы Гиндза, показан в буквальном смысле «изнутри». Вместе с героями повести мы попадаем в театральную «преисподнюю» — лабиринты коридоров под сценой — и посещаем гримуборную артиста перед выступлением. Программа театральной премьеры изложена с документальной точностью, что может показаться утомительным для сегодняшнего читателя, особенного зарубежного, но для современников в эпоху, когда еще не существовало телевидения, это создавало эффект присутствия в центре столичной светской жизни. Кроме того, Нагаи Кафу сознательно подражал одному из жанров литературы Эдо — жанру гокан. В книгах этого жанра, мастером которого был Рютэй Танэхико (1783–1842), подробно пересказывались театральные спектакли, а иллюстрации изображали популярных актеров в их лучших ролях.

Все три театральных здания, о которых идет речь в повести, появились уже после революции Мэйдзи, а прежде театры в городе Эдо находились на северной окраине города, в районе Асакуса, где стоял самый главный и почитаемый храм — храм богини Каннон. Храм богини Каннон в Асакуса охранял город Эдо от злых духов, которые, по поверью, всегда приходят с северо-востока. Севернее, вне городских пределов и в непосредственном соседстве с территорией храма, находился квартал любви Ёсивара. В городе Эдо, где из-за обилия служилых самураев мужчин всегда было много больше, чем женщин, обнесенный стенами и рвом с водой квартал публичных домов был узаконен еще в 1656 году и просуществовал до 1957 года. В XX веке квартал Ёсивара уже не обладал притягательностью для художников и поэтов, которые когда-то собирались в его чайных домах и черпали вдохновение в общении с артистами и куртизанками высшего ранга. Женщины из Ёсивара к тому же не имели больше монополии на рынке сексуальных услуг — в городе Токио существовало множество кварталов, где жили проститутки. Таким местом был и шестой квартал района Асакуса — в небольших распивочных мэйсюя хозяева содержали проституток, так называемых «белошеек», получивших свое прозвище за густой слой белил на шее и спине, открытой из-за низко спущенного ворота. В повести «Соперницы» мы заглядываем в этот мир вместе с одним из героев, писателем Ямаи, беспринципным искателем низких развлечений.

Если Ямаи — это пародия на литератора, то писатель Кураяма Нансо — идеал, которому стремился следовать и сам автор повести Нагаи Кафу. Терпеливо собирающий рассказы стариков, равнодушный к славе и успеху, умеющий ценить красоту старинной музыки и поэзии, писатель Кураяма живет в Нэгиси, где селились люди со вкусом еще в эпоху Эдо. Глава «Ночной дождь», с её элегическими описаниями смены времен года в старом саду в Нэгиси, считается одним из лучших образцов прославленного литературного стиля Нагаи Кафу.

Язык повести «Соперницы» уже далек от современного литературного японского языка, но он обладает редким обаянием. Отчасти причина кроется в том, что некоторые пейзажные зарисовки по сути близки к поэзии — они ритмизованны чередованием пяти- и семисложных строф. Что же касается реплик персонажей, которых в повести очень много (снова сознательное подражание литературе эпохи Эдо), то они передают живое дыхание разговорной стихии. Этот слой языка оказался удивительно устойчив — он понятен современному японскому читателю без дополнительных пояснений.

История публикации повести «Соперницы» довольно запутанна, и до сих пор книга выходит в Японии в разных редакциях. Это объясняется как авторской правкой, так и вмешательством цензуры. После завершения журнальной публикации повести Кафу принялся готовить так называемое «частное издание». Он сократил количество глав с 27 до 22 и каждой-главе дал короткое название, что несколько усилило единую сюжетную линию, развивающуюся вокруг судьбы гейши Комаё. В главах «Огонек-трава» и «В театральной ложе» добавлены были откровенно эротические сцены; заново написаны главы «Повинное изголовье» и «Хризантема и китайский мискант». Все это нужно было не только ради эротики как таковой, но и для объяснения мотивов поведения героев. Однако в открытой печати такой текст едва ли мог пройти.

Частное издание было выпущено всего в пятидесяти экземплярах в январе 1918 года, Кафу лично распространил его среди своих друзей, поскольку предвидел сложности с цензурой из-за включения эротических сцен.

В феврале того же года текст частного издания с большими купюрами (десять с лишним тысяч знаков) был напечатан в издательстве «Симбасидо». Этот текст стал основой для последующих изданий, в том числе наиболее распространенного, вышедшего в серии издательства «Иванами». Стоит, однако, заметить, что в лавке старых книг «Ямадзаки» на Гиндзе продавались экземпляры повести с вложенными в них листочками — по частному изданию были восстановлены изъятые цензурой места.

После войны цензуру всех изданий осуществляли американские оккупационные власти, и в 1949 году Нагаи Кафу подготовил гибрид частного издания и первоначального журнального, опустив наиболее эротичные описания и ремарки, касающиеся нелегкой доли гейш. Только в 1956 году полный текст повести появился в открытой печати, и с тех пор все академические издания воспроизводят именно его.

В настоящем издании мы используем для перевода полную, комментированную версию текста, опубликованную в книге: Нагаи Кафу. Избранные произведения (Большая серия произведений японской литературы нового времени. (Нихон киндай бунгаку тайкэй): В 60 т. Токио: Кадокава сётэн, 1970. Т. 29).

В переводе и в предисловии сохранен японский порядок написания личных имен: сначала фамилия, потом имя. Как правило, люди в Японии называют друг друга по фамилии: Эда, Ёсиока и так далее. Артистов, поэтов, художников, а также гейш зовут по именам, поскольку их имена чаще всего являются псевдонимами: Кафу, Комаё, Годзан. Топонимы, за исключением широко известных и вошедших в русский язык, не склоняются.

Переводчик пользуется возможностью поблагодарить профессора Мацумото Кэнъити, щедро поделившегося своими знаниями и высказавшего ценные критические замечания о переводе, а также японскую организацию «Проект публикации японской литературы», оказавшую финансовую поддержку.


Ирина Мельникова


Примечания

1

Покинутые Гио и Гинё — героини эпоса XIII в. «Хэйкэ моногатари», сестры-певички, которым оказывал покровительство самый могущественный человек в стране, правитель Тайра Киёмори, и которые были им забыты ради певицы по имени Хотокэ.

(обратно)

2

В отличие от традиционного японского театра, в котором женские роли исполняли мужчины, обновленный театр начала XX в. допустил на сцену и актрис-женщин.

(обратно)

3

Хакама — нижняя часть японского мужского церемониального наряда, напоминает юбку-брюки, в которую заправляют полы кимоно.

(обратно)

4

Имеется в виду сохранившийся до наших дней обычай японских гостиниц и курортов предоставлять гостям хлопчатобумажные халаты без подкладки, называемые юката. Как правило, в каждом заведении халаты имеют свою фирменную расцветку.

(обратно)

5

Пьеса из репертуара театра Кабуки «Исэ-ондо кои-но нэтаба» написана в 1796 г. по мотивам случившегося в том же году громкого скандала с убийством пятерых человек в увеселительном заведении прихрамового города Исэ. Герои пьесы в сцене убийства облачены в светлые летние юката, которые по ходу действия живописно обагряются кровью.

(обратно)

6

Цубо — единица измерения земельных площадей; 100 цубо составляют 330,6 м2.

(обратно)

7

В центре Токио, в районе квартала Гиндза, в канун буддийского праздника возвращения на землю душ умерших (Бон) устраивали фруктовый и цветочный рынки. Цветочный рынок устраивали в ночь с 12 на 13 день седьмого лунного месяца.

(обратно)

8

Стебли конопли с ободранной кожурой использовали для ритуальных огней, зажигаемых в праздник Бон.

(обратно)

9

Восстание против центрального правительства, поднятое в 1877 г. самураями юго-западного княжества Сацума во главе с Сайго Такамори.

(обратно)

10

Эра Каэй продолжалась с 1848 по 1854 г. Герой повести родился за шесть лет до открытия японских портов для торговли с иностранцами, ускорившего ломку феодального жизненного уклада.

(обратно)

11

Весельчак Сидокэн — рассказчик первой половины XVIII в., жил и выступал на территории храма Асакуса в городе Эдо. Стал героем произведения Хирага Гэннай (1728–1779), переведенного на русский язык. См.: Хирага Гэннай. Похождения Весельчака Сидокэна. СПб.: «Петербургское Востоковедение». 1998.

(обратно)

12

Ито Сюмпо — князь Ито Хиробуми (1841–1909), первый в истории Японии премьер-министр, яркий политический лидер в эпоху Мэйдзи (1867–1912). Известен многочисленными связями с гейшами.

(обратно)

13

Герб «Юивата» в виде перехваченного нитями пучка ваты, напоминающего по форме женскую прическу с таким же названием, принадлежит актеру Сэгаве Исси, исполнителю женских ролей. Об этом упоминается в главе «Вчера и сегодня».

(обратно)

14

«О-Сомэ» — сцена из баллады «Митиюки укинэ-но томодо-ри», исполняемой под музыку в стиле киёмото. В этой сцене герой-влюбленные, юноша Хисамацу и девушка О-Сомэ, решаются вместе умереть, поскольку они не могут стать супругами в земном мире.

(обратно)

15

Дворец Хама-Готэн — дворец Хама Рикю, окруженный парком. Был построен как летняя резиденция при сегунах из династии Токугава, в описываемое время стал императорской летней виллой, с 1945 г. парк открыт для широкого доступа.

(обратно)

16

Поднос в стиле Рикю (по имени чайного мастера Сэн-но Рикю) был круглым и от середины к краям утончался.

(обратно)

17

Судя по гербу «Удзи» на одежде, учительница принадлежит к одной из школ музыки иттюбуси, которой сопровождают баллады дзёрури. Герб родоначальника школы по имени Удзи Симон носили и его последователи.

(обратно)

18

Абэ Ясуна — герой баллады «Ветви горной сакуры, до которых не дотянуться», исполняемой под аккомпанемент музыки киёмото. Комаё выступила в известной сцене безумия Ясуны, потерявшего свою возлюбленную.

(обратно)

19

В упоминавшейся уже сцене «О-Сомэ» (см. прим.14) решившихся на самоубийство влюбленных увещевает случайный прохожий, дрессировщик обезьян. Обычно на сцене дрессировщика изображали вместе с его питомцем, в роли обезьяны часто выступали дети.

(обратно)

20

Дощечки для старинной японской игры в волан с изнанки украшали лицами красавиц и красавцев, изображенными на ткани, подбитой ватой.

(обратно)

21

Талончик на товары служит подарком и в сегодняшней Японии, на указанную в талоне сумму денег можно в любое время получить товары известных магазинов.

(обратно)

22

Японское печенье «Кинцуба», получившее распространение с начала XIX в., представляло собой бобовую пасту в тонком слое пресного теста, по форме имитацию гарды меча. Печенье жарили на смазанных маслом позолоченных противнях, отсюда название «Кинцуба», буквально означающее «золотая гарда».

(обратно)

23

Уход из гейш стал в Японии массовым явлением в результате деятельности христианской Армии Спасения, особенно активной в 1900–1901 гг. Только в течение одного 1901 г. 1106 женщин оставили ремесло гейши.

(обратно)

24

Большим пальцем обозначают мужа или любимого мужчину.

(обратно)

25

Духовой оркестр универмага «Мицукоси» на Гинзде исполнял бодрую музыку в дни распродаж.

(обратно)

26

Мастер Дандзо — актер театра Кабуки Итикава Дандзо (1836–1911), прославился в амплуа злодея.

(обратно)

27

В том случае, когда гейши отказывались выходить к гостям по состоянию здоровья или иным причинам личного характера, они платили владельцу дома гейш сумму денег, равную своему максимальному дневному заработку.

(обратно)

28

Реформы Мэйдзи — осуществлявшиеся с 1867 г. буржуазные реформы, которые привели к модернизации Японии и резкому изменению уклада жизни в стране.

(обратно)

29

«Мититосэ» и «Урадзато» — известные сказания дзёрури, исполняемое под аккомпонимент сямисэна на мотив синнайбуси. Имена героинь, женщин из веселого квартала, погибших из-за трагической любви, дали название не только балладам, но и мелодиям.

(обратно)

30

Стихи китайского поэта Ли Бо (701–762).

(обратно)

31

Музыкальная школа Сонохати-буси, иначе Миядэоно-буси, получила свое название по имени создателя, Мия Кодзи Сонохати. Возникшая во второй половине XVIII в., эта музыка к началу XIX в. утеряла популярность, однако Нагаи Кафу считал мастерицами в своем ремесле именно гейш, владевших навыком исполнения сонохати.

(обратно)

32

Хамамурая — имя актерской гильдии, к которой принадлежит Сэгава Исси. Как название фирмы или торгового дома могло быть подобием псевдонима для купца, так имя актерской гильдии служило заменой имени артиста.

(обратно)

33

Герой комического рассказа в жанре ракуго, строгий домохозяин, который допекает своего постояльца придирками и в конце концов отказывает ему в жилье.

(обратно)

34

Выражение «high collar», по-японски «хайкара», в эпоху Мэйдзи стало обозначать все европейское, западное, новомодное, хотя изначально это название накрахмаленного воротничка с высокой стойкой, какой в ту пору был принят для мужских сорочек.

(обратно)

35

В 1918 г. на сцене Художественного театра (Гэйдзюцудза) была поставлена пьеса Оскара Уайльда «Саломея». Саломею играла одна из первых японских актрис Мацуи Сумако, прославившаяся исполнением ролей Офелии, Норы в «Кукольном доме» и Катюши в толстовском «Воскресении». В том же 1918 г. Мацуи Сумако покончила с собой вслед за кончиной Симамуры Хогэцу, одного из основателей Художественного театра, литератора и профессора университета Васэда.

(обратно)

36

Стилизованные цветки колокольчика были гербом самурайского рода Акэти, к которому принадлежит персонаж актера Сэгавы.

(обратно)

37

Возлюбленная Акэти Дзюдзиро, роль которого исполняет Сэгава.

(обратно)

38

Знаменитая сцена из пьесы «Самоубийство влюбленных на острове Небесных сетей», основанной на реальном происшествии, случившемся в Осаке в 1703 г. В пьесе рассказывается о двойном самоубийстве влюбленных, торговца бумагой Дзибэя и девушки Кохару из веселого квартала. На русский язык переведена написанная на этот сюжет пьеса драматурга Тикамацу Мондзаэмона для театра дзёрури, но в данном случае имеется в виду пьеса для театра Кабуки.

(обратно)

39

Сцена возле жаровни котацу в доме купца Дзибэя из пьесы «Самоубийство влюбленных на острове Небесных сетей» представляет объяснение между мужем и женой, в котором жена открывает мужу, что это она упросила его возлюбленную Кохару отказаться от него ради семьи.

(обратно)

40

Театр Новой волны — театральное движение Симпа, возникшее в конце XIX в., направлено было на обновление театра Кабуки, главным образом, за счет репертуара. Создавались новые пьесы на современные темы при сохранении таких традиций, как исполнение мужчинами женских ролей. Театр Симпа существует по сей день, занимая промежуточное положение между традиционным и новым театром.

(обратно)

41

Кэн — мера длины; 1 кэн равняется 1,81 м.

(обратно)

42

Студенческий театр — соси-сибай, или сёсэй-сибай, непрофессиональный театр, созданный в 1888 г. в городе Осака с целью поддержать политическое движение за свободу и народные права.

(обратно)

43

Пляска «Амэ-сёбо» — букв.: «от дождика мокро», была игрой со стриптизом, практикуемой гейшами на горячих источниках. Женщины имитировали то, как они снимают промокшие от дождя одежды.

(обратно)

44

Первая выставка западного искусства была организована Министерством культуры в октябре 1906 г. и с тех пор проводилась ежегодно. Нагаи Кафу в своем дневнике упоминал в октябре 1916 г. запрет на продажу открыток с репродукциями обнаженных фигур.

(обратно)

45

Парк Асакуса в Токио, примыкавший к веселому кварталу Ёсивара. В этом районе было много заведений с вывеской «Мэйсюя» (букв:. «Первосортное сакэ»), хозяева которых содержали проституток.

(обратно)

46

«Белошейками» называли продажных женщин, они отличались тем, что особенно густо белили шею и верхнюю часть спины, которая видна в вороте кимоно, поскольку эти части тела считалась наиболее привлекательными для мужчин.

(обратно)

47

Название Дантётэй («тэй» — значит «дом») было прежде всего именем дома, в котором Кафу жил в 1916–1920 гг., как раз во время работы над повестью «Соперницы». По старинной китайской и японской традиции имя дома являлось также псевдонимом проживавшего в доме поэта или художника. Дантё — это и сокращение от «дантёка» (цветок бегонии), это и принятый в китайской поэзии образ «разбитого сердца», это и медицинский термин «диспепсия».

(обратно)

48

Существует единственный перевод произведения Тамэнага Сюнсуй (1790–1843) на русский язык. См.: Тамэнага Сюнсуй. Сливовый календарь любви (Сюнсёку умэгоёми). СПб.: Петербургское Востоковедение, 1994.

(обратно)

49

Нагаи Кафу. Рисовые шарики / Японская новелла 45–60 гг. М., 1961.

(обратно)

50

Рассказ Нагаи Кафу «Пионовый сад» из сборника «Ночные повести квартала Симбаси» (Синкё Ява, 1912) в 1927 г. перевел на французский язык японовед русского происхождения С. Елисеев, который после эмиграции из Советской России работал в университетах Франции и США. С. Елисеев в бытность свою в Японии встречался с Нагаи Кафу.

(обратно)

51

Накамура Кихару. Исповедь гейши. М: Эксмо-Пресс, 2002.

(обратно)

52

Лиза Дэлби. Гейша. М: Крон-пресс, 1999.

(обратно)

53

Артур Голден. Мемуары гейши. М: Столица-принт, 2004.

(обратно)

54

Так называемый инцидент со шхуной «Мария-Люс». Перуанская шхуна перевозила в Южную Америку китайских рабов, которые попытались бежать, когда судно встало в Иокогамском порту на ремонт. Капитан был предан суду за работорговлю, и правительство Перу выдвинуло Японии встречное обвинение в торговле людьми, ссылаясь на пленниц квартала любви Ёсивара. Япония ответила законом об аннуляции всех долгов гейш и проституток.

(обратно)

Оглавление

  • 1 АНТРАКТ
  • 2 ПРЕДМЕТ РОСКОШИ
  • 3 ОГОНЕК-ТРАВА
  • 4 ПРИВЕТНЫЕ ОГНИ
  • 5 ДНЕВНЫЕ ГРЕЗЫ
  • 6 ГЕРБ «ЮИВАТА»[13]
  • 7 ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ
  • 8 ПОВИННОЕ ИЗГОЛОВЬЕ
  • 9 ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
  • 10 В ТЕАТРАЛЬНОЙ ЛОЖЕ
  • 11 «ХРИЗАНТЕМА И КИТАЙСКИЙ МИСКАНТ»
  • 12 НОЧНОЙ ДОЖДЬ
  • 13 ДОРОГА ДОМОЙ
  • 14 АСАКУСА
  • 15 В ЧАЙНОМ ДОМЕ «ГИСЮН»
  • 16 ПРЕМЬЕРА
  • 17 ПРЕМЬЕРА (продолжение)
  • 18 ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
  • 19 ЯСУНА
  • 20 УТРЕННЯЯ ВАННА
  • 21 ПЕРЕПОЛОХ
  • 22 НЕ ОДНО, ТАК ДРУГОЕ
  • ПРЕДИСЛОВИЕ