Звездный час. Повесть о Серго Орджоникидзе [Владимир Ильич Красильщиков] (fb2) читать постранично, страница - 143


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

как воевал, как в институте учился.

Одержимый и подвижник, одаренный редкой нравственной силой и чистотой, Кошкин живет в неизбывном поиске, в непрестанном горении, в нетерпеливом творчестве. Не только выдающийся конструктор — бесстрашный боец за идею, за высокую цель в жизни. Как все истинные благодетели человечества, вырывающиеся далеко вперед, берет на себя основные нагрузки, шагает своей дорогой, никому не давая поблажек, всех истязая работой, не щадя ни близких, ни единомышленников, ни тем более себя самого. Энергичный и настойчивый, сплотил союзников, увлек своей мечтой: «Ребята! Чтобы сделать машину неуязвимой, приземляйте ее до предела, придавайте такую форму, чтобы вражеские снаряды отскальзывали, рикошетили. Побольше углы наклона брони! Поменьше сложности! Делайте проще, чтобы машина стала доступна любому механику…»

Когда Серго подъехал к опытному танку, стоявшему посреди полигона, Кошкин, в драном замасленном полушубке, в валенках, лежал на снегу и кувалдой подгоняя гусеничные пальцы спереди, возле направляющего колеса — ленивца.

— Неужели больше некому?! — раздраженно заметил Серго.

Появление наркома, кажется, не произвело на Кошкина особого впечатления: только правым, свободным, плечом повел. Спокойно закончил работу, встал, отряхнулся, приподнял со вспотевшего лба танкошлем, по имени-отчеству представил товарищей и помощников, лишь после этого сам подал руку.

Серго смотрел на него виновато и с состраданием, точно знал, что этот танк будет стоить Кошкину жизни, что он, Кошкин, умрет вскоре сорока двух лет от роду, оставив тридцатилетнюю Веру — Верочку вдоветь с тремя детьми, умрет, не дожив ни до признания, ни до войны, став одной из первых ее жертв… Нет, не жертвой станет Михаил Ильич Кошкин. В первые дни войны, которую он выиграет до ее начала, харьковский крематорий будет стерт с лица земли фашистскими бомбами, ни останется ни могилы, ни урны с прахом, ни бюста, но сотни памятников Кошкину поднимутся над землей…

«Для его славы ничего не нужно, но для нашей нужен он, — словно себя самого укорял Серго. — Почему люди так беспощадно равнодушны к судьбам гениев? Тираним при жизни — увенчиваем в гробу. Неужели это органически присуще роду людскому? Почему, как допустили, чтоб Дантес ухлопал Пушкина, Мартынов — Лермонтова? Почему не восстали против пошлости жизни, не заслонили собой, не затоптали всех и всяческих дантесов? Почему, как я позволяю, чтобы сановные бюрократы мариновали мысль Кошкина, заставляли его обивать пороги, часами — бесценными, невозвратными! — просиживать в приемных?! Почему допускаю, чтобы Кошкин, трагически простуженный на испытательных маршах своего танка, жил с семьей в более чем скромной квартире, мало ел и спал, плохо лечился? Эпоха, говоришь, виновата. Я — виноват».

Стоя рядом с Кошкиным, Серго ловил себя на том, что ему вспомнился Георгий Димитров, с которым очень подружились во время отдыха в Кисловодске. Умом, стойкостью, пламенностью души Димитров со скамьи подсудимых Лейпцигского процесса сокрушал Гитлера. Михаил Ильич Кошкин делал то же самое по-своему, на своем рабочем месте.

«Как богата Россия хорошими людьми!»

Между тем Кошкин пригласил в кабину походной мастерской — летучки на гусеничном ходу. Отъехали туда, где стояли полевые орудия — наши, итальянские и немецкие, вывезенные из Испании, такие же, как те, что сокрушали там наши «двадцатьшестерки». Молодцеватый командир батареи, в полушубке, перетянутом ремнями, по-волжски окая, отдал рапорт, скомандовал:

— Бр-ронебойным!.. Пр-рямой наводкой!.. Пер-рвое…

Высекая фонтаны и веера искр, снаряды ударили в танк. Один, другой, третий. Четвертый пролетел мимо, взметнул черноземный смерч. Комбат избрал воздуху, чтобы выругаться, но покосился в сторону высокого начальства, сдержался, скомандовал злее:

— Заряжай!.. Наводи с усердием!.. Залпом!..

Когда возвратились к тапку, Кошкин первым выскочил из летучки с мелом в руке. Деловито помечая, стал осматривать повреждения на башне, на лобовой броне обвел кругами несколько вороненых язвин, окаймленных обгорелой краской, на левом борту корпуса — окаленные вскользь шрамы-ссадины. Довольный, пояснял:

— Это — господину Муссолини наше почтение, это — Гитлеру хрен с кисточкой, а это — и наша спецболванка не взяла.

Серго обнял Кошкина, ощутив, какой он легкий, худенький — в чем душа?

— Вы на ходу, на ходу её посмотрите! — с гордостью мастерового говорил тем временем Кошкин. — Ласточка! Легкость управления…

— Слушай, — произнес нарком просительно. — Хочу попробовать.

— Нельзя, товарищ Серго. Решением Политбюро вам запрещено…

— Запрещено автомобиль водить, а у тебя… Ты, надеюсь, понимаешь разницу?

— Здоровье ваше…

— Чудак человек! Твой танк для меня — лучшее лекарство. Дай-ка мне шлем.

Никто не удерживал Серго, даже Семушкин, — все понимали: удерживать его сейчас бесполезно. С великим трудом, но и не без ловкости он протолкал