Родимый край - зеленая моя колыбель [Гумер Баширович Баширов] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

печку, потом на брата.

— Не приболел ли? — спрашивает мама.

— Не-е-ет, — смиренно тянет Хамза, не поднимая склоненной над книгами головы, и смущенно ежится. Он уже пятый год учится в медресе, и, видно, неловко ему, что мама поглаживает его, как маленького.


Зимой мы живем в нижней горнице дома. Верхняя сильно обветшала. «На нее дров не напасешься», — говорит отец. Окна внизу — вровень с землей, и когда метет позёмка, она так и цепляется за них подолом, а бывает, что притомится и тут же прикорнет под окнами.

— Вон и буран поднялся, — сказала мама, всматриваясь в окошко. — Не след бы пока скирду ворошить, а? Ведь Хамза ночь всего переночует дома. Помаленьку бы сами на салазках перетаскали солому.

Отец лежал, скрестив под головой руки, и, уставясь в потолок, думал о чем-то своем. То ли слышал маму, то ли нет, но ни одна жилка на его лице не дрогнула.

VI

Тем временем Уммикемал-апай тоже присоединилась к нам, поставила перед собой пяльцы с натянутым на них алым полотном и принялась вышивать.

Хоть и с норовом моя апай, жалею я ее иногда. Вёснами она ткала холстину, полотенца с узорными концами, а зимой вышивала скатерти, платочки, для нас всех носки, перчатки вязала. Надоело ей, наверно, и устала она сидеть, сгорбившись за пяльцами, не зная никаких развлечений. А ведь ее подружки даже в соседние деревни на посиделки хаживают. Мама и то, случается, уговаривает ее:

— Ну что ты день-деньской ковыряешься! Глаза себе попортишь. Эдак и ослепнуть недолго.

Апай посидит, повышивает, потом выпрямит согнутую спину и посмотрит на маму:

— Ты же сама сказывала, чтоб побольше рукоделья в сундуке запасти. И одежу мне справить надо.

— Может, смилостивится аллах, хлеба уродятся…

— Какой там хлеб с двух-то наделов! Не то что продать, на прокорм еле хватает.

— Это верно. Ведь полон дом безнадельных.

— То-то и оно. Что отец один наработает? Сама знаешь…

Мама-то знает, еще как знает.

— Решетом просей муку, чтоб высевок помене осталось! — приказывает отец каждый раз, когда мама хлеб ставит.

У нас только у отца и у брата Хамзы есть земля. Женщинам вовсе земли не дают, а я после передела родился. Я безнадельный, безземельный. Бывает, мама взглянет на меня и вздохнет. Не оттого ли, что жалко ей безземельного сына?

И отец сокрушается, когда о земле разговор заходит.

— Эх, — говорит он, — что тебе стоило на неделю ране родиться, пока землю не делили!

Безнадельный, безземельный… Стоит отцу помянуть про землю, мне сразу не по себе становится. Будто я на людях без штанов, без рубашки сижу…

VII

Брат Хамза — я его зову «абы» — уже давно положил рядом с собой стопку книг и теперь выжидательно посматривает на отца. Неизвестно еще, какую из них он выберет. А может, станет расспрашивать, что абы прошел за неделю в медресе, или скажет, чтобы он Коран, как мулла, во весь голос почитал. Кто его знает…

Вечера эти доставляли мне истинное удовольствие. На воле мороз, трещат бревна в стенах, а мы сидим в тепле, собрались в круг под лампой и читаем. Ведь завтра пятница, и мы вроде бы отдыхаем в канун праздника.

Мне не так интересно слушать, сколько смотреть на тень мамы, падающую на печь. На беленой стене печи мама кажется огромной и словно бы сидит верхом на каком-то чудном длинношеем животном. Веретено в ее руке тоже большое, чуть ли не с баранью голову, и будто мотается само по себе: то в сторону двери прыгнет, то в сторону саке. Я не отрываясь гляжу на занятные фигуры на печи, и мне представляется, что это не тени вовсе, а какие-то сказочные, заколдованные существа.

Но вот слух мой снова улавливает голос брата. Он читает нараспев и чуть покачивается. Вокруг меня начинают кружить не слышанные доселе, чужеродные, непонятные слова. А брат так и сыплет: «худ-худ», «дуль-дуль»[5], «аргамак», «фиргаве́н»[6] и еще и еще.

Стоит уху зацепить новые слова, они уже не отстают от тебя, так и вертятся на языке: «худ-худ», «дуль-дуль»…

В голову приходит мысль: если завтра кто из ребят станет меня задирать, я вмиг этими словами рты им залеплю.

«Эй ты, фиргавен!» — крикнешь одному; того, у кого ноги длинные, дуль-дулем можно обозвать, кто худой — аргамаком. А бестолковый получит худ-худа…

Но отца и маму не удивляют эти слова, они всё понимают. Некоторые истории, словно обрывки сновидений, западают и мне в память. Жил-был неописуемой красоты джигит, была еще и красавица, кажется, царева жена. Вокруг них зеленеют сады, цветут цветы, плоды сладкие зреют и птицы порхают необыкновенные. Джигит, оказывается, любимый у отца сын. А вот братья почему-то в колодец его бросают.

Иногда мама так заслушается, что даже прясть перестает. Ее бледное продолговатое лицо, будто озаренное солнцем, светлеет, делается еще краше, глаза улыбаются. Но бывает и иначе. Когда абы доходит до того места в книге, где старик отец слепнет от тоски