В мире фантастики и приключений. Выпуск 2 [Станислав Лем] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В МИРЕ ФАНТАСТИКИ И ПРИКЛЮЧЕНИЙ Выпуск 2. 1963 г

Иван Ефремов Cor Serpentis (Сердце Змеи)

Сквозь туман забытья, обволакивающий сознание, прорвалась музыка. «Не спи! Равнодушие — победа Энтропии черной!..» Слова известной арии пробудили привычные ассоциации памяти и повели, потащили за собой ее бесконечную цепь.

Жизнь возвращалась. Громадный корабль еще содрогался, но автоматические механизмы неуклонно продолжали свое дело. Вихри энергии вокруг каждого из трех защитных колпаков остановили невидимое вращение. Несколько секунд колпаки, похожие на большие ульи из матового зеленого металла, оставались в прежнем положении, затем внезапно и одновременно отскочили вверх и исчезли в ячеях потолка, среди сложного сплетения труб, поперечин и проводов.

Два человека остались недвижимы в глубоких креслах, окруженных кольцами — основаниями исчезнувших колпаков. Третий осторожно поднял отяжелевшую голову и вдруг легко встряхнул темными волосами. Он поднялся из глубины мягчайшей изоляции, сел и наклонился вперед, чтобы прочитать показания приборов. Они во множестве усеивали наклонную светлую доску большого пульта, протянувшегося поперек всего помещения в полуметре от кресел.

— Вышли из пульсации! — раздался уверенный голос. — Вы опять очнулись раньше всех, Кари? Идеальное здоровье для звездолетчика!

Кари Рам, электронный механик и астронавигатор звездолета «Теллур», мгновенно повернулся, встретив еще затуманенный взгляд командира.

Мут Анг, с усилием двигаясь, облегченно вздохнул и встал перед пультом.

— Двадцать четыре парсека… Мы прошли звезду. Новые приборы всегда неточны… вернее, мы плохо владеем ими… Можно выключить музыку. Тэй проснулся!

Кари Рам услышал в наступившей тишине лишь неровное дыхание очнувшегося товарища.

Центральный пост управления звездолета напоминал довольно большой круглый зал, надежно скрытый в глубине гигантского корабля. Выше пультов приборов и герметических дверей помещение обегал синеватый экран, образуя полное кольцо. Впереди, по центральной оси корабля, в экране был вырез, в котором находился прозрачный, как хрусталь, диск локатора диаметром почти в два человеческих роста. Огромный диск как бы сливался с космическим пространством и, отблескивая в огоньках приборов, походил на черный алмаз.

Мут Анг сделал неуловимое движение, и тотчас все три человека, находившиеся на посту управления, почти одинаковым жестом прикрыли глаза. Колоссальное оранжевое солнце загорелось с левой стороны на экране. Его свет, ослабленный мощными фильтрами, был едва переносим.

Мут Анг покачал головой.

— Еще немного, и мы пронеслись бы через корону звезды. Больше не буду прокладывать точный курс. Гораздо безопаснее пройти стороной.

— Тем и страшны новые пульсационные звездолеты, — ответил из глубины кресла Тэй Эрон, помощник командира и главный астрофизик. — Мы делаем расчет, а затем корабль мчится вслепую, как выстрел в темноту. И мы тоже мертвы и слепы внутри защитных вихревых полей. Мне не нравится этот способ полета в космос, хотя он и быстрее всего, что могло придумать человечество.

— Двадцать четыре парсека! — воскликнул Мут Анг. — А для нас прошел как будто миг…

— Миг сна, подобного смерти, — хмуро возразил Тэй Эрон, — а вообще на Земле…

— Лучше не думать, — выпрямился Кари Рам, — что на Земле прошло больше семидесяти восьми лет. Многие из друзей и близких мертвы, многое изменилось… Что же будет, когда…

— Это неизбежно в далеком пути с любой системой звездолета, — спокойно сказал командир. — На «Теллуре» время для нас идет особенно быстро. И, хотя мы забираемся дальше всех в космос, вернемся почти теми же…

Тэй Эрон приблизился к расчетной машине.

— Все безупречно, — сказал он несколько минут спустя. — Это Кор Серпентис, или, как его называли древние арабские астрономы, Унук аль Хай — Сердце Змеи. Потому что эта звезда в середине длинного созвездия.

— А где же ее близкий сосед? — спросил Кари Рам.

— Скрыт от нас главной звездой. Видите, спектр К-ноль. С нашей стороны — затмение, — ответил Тэй.

— Раздвиньте щиты всех приемников! — распорядился командир.

Их окружила бездонная чернота космоса. Она казалась более глубокой, потому что слева и сзади горело оранжево-золотым огнем Сердце Змеи, затмившее все звезды и Млечный Путь. Только внизу, споря с ней, сияла пламенем белая звезда.

— Эпсилон Змеи совсем близко, — громко сказал Кари Рам.

Молодой астронавигатор хотел заслужить одобрение командира. Но Мут Анг молча смотрел направо, где выделялась чистым белым светом далекая и яркая звезда.

— Туда ушел мой прежний звездолет «Солнце», — медленно проговорил командир, почувствовав за своей спиной выжидательное молчание, — на новые планеты…

— Так это Альфекка в Северной Короне?

— Да, Рам, или, если хотите европейское название, — Гемма… Но пора за дело!

— Будить остальных? — с готовностью спросил Тэй Эрон.

— Зачем? Мы сделаем одну-две пульсации, если убедимся, что впереди пусто, — ответил Мут Анг. — Включайте оптические и радиотелескопы, проверьте настройку памятных машин. Тэй, включите ядерные моторы. Пока будем двигаться на них. Дайте ускорение!

— До шести седьмых световой?

И в ответ на молчаливый кивок командира Тэй Эрон быстро проделал необходимые манипуляции. Звездолет даже не вздрогнул, хотя ослепительное, радужное пламя полыхнуло во весь обзор экранов и совсем скрыло слабые звезды ниже сверкающего Млечного Пути. Среди тех звезд было и земное Солнце.

— У нас несколько часов, пока приборы завершат наблюдения и окончат четырехкратную проверку программы, — сказал Мут Анг. — Надо поесть, потом каждый из нас может уединиться и отдохнуть немного. Я сменю Кари.

Звездолетчики вышли из центрального поста. Кари Рам пересел во вращающееся кресло посредине пульта. Астронавигатор закрыл кормовые экраны, и пламя ракетных моторов исчезло.

Огненное Кор Серпентис продолжало мерцать дерзкими отблесками на бесстрастной полировке приборов. Диск переднего локатора оставался черным, бездонным колодцем, но это не смущало, а радовало астронавигатора. Расчеты, занявшие шесть лет труда могучих умов и исследовательских машин Земли, оказались безошибочными.

Сюда, в широкий коридор пространства, свободного от звездных скоплений и темных облаков, был направлен «Теллур» — первый пульсационный звездолет Земли. Этот тип звездолетов, передвигавшихся в ноль-пространстве, должен был достигнуть гораздо больших глубин Галактики, чем прежние ядерно-ракетные, анамезонные звездолеты, летавшие со скоростью пять шестых и шесть седьмых скорости света. Пульсационные корабли действовали по принципу сжатия времени и были в тысячи раз быстрее. Но их опасной стороной было то, что звездолет в момент пульсации не мог быть управляем. Люди также могли перенести пульсацию лишь в бессознательном состоянии, скрытые внутри мощного магнитного поля. «Теллур» передвигался как бы рывками, всякий раз тщательно изучая, свободен ли путь для следующей пульсации.

Мимо Змеи, в почти свободном от звезд пространстве высоких широт Галактики, «Теллур» должен был пройти в созвездие Геркулеса, к углеродной звезде.

«Теллура» послали в неимоверно далекий рейс, чтобы его экипаж изучил загадочные процессы превращения материи непосредственно на углеродной звезде, очень важные для земной энергетики. Подозревалось, что звезда была связана с темным облаком в форме вращающегося электромагнитного диска, обращенного ребром к Земле. Ученые ожидали, что они увидят повторение истории образования нашей планетной системы сравнительно недалеко от Солнца.

«Недалеко» — это сто десять парсеков, или триста пятьдесят лет пути светового луча…

Кари Рам проверил приборы-охранители. Они показывали, что все связи автоматов корабля в исправности. Молодой астролетчик предался размышлениям.

Далеко-далеко, на расстоянии семидесяти восьми световых лет, осталась Земля — прекрасная, устроенная человечеством для светлой жизни и вдохновенного творческого труда — В этом обществе без классов каждый человек хорошо знал всю планету. Не только ее заводы, рудники, плантации и морские промыслы, учебные и исследовательские центры, музеи и заповедники, но и милые сердцу уголки отдыха, одиночества или уединения с любимым человеком.

И от этого чудесного мира человек, предъявляя к себе высокие требования, углублялся все дальше в космические ледяные бездны в погоне за новыми знаниями, за разгадкой тайн природы, не покорявшейся без жестокого сопротивления. Все дальше шел человек от Луны, залитой убийственным рентгеновским и ультрафиолетовым излучением Солнца, от жаркой и безжизненной Венеры с ее океанами нефти, липкой смоляной почвой и вечным туманом, от холодного, засыпанного песками Марса с чуть теплящейся подземной жизнью. Едва началось изучение Юпитера, как новые корабли достигли ближайших звезд. Звездные звездолеты посетили Альфу и Проксиму Центавра, звезду Барнарда, Сириус, Эту Эридана и даже Тау Кита. Конечно, не сами звезды, а их планеты или ближайшие окрестности, если это были двойные звезды, как Сириус, лишенные планетных систем.

Но межзвездные корабли Земли еще не побывали на планетах, где жизнь уже достигла своей высшей формы, где обитали мыслящие существа — люди.

Из далеких бездн космоса ультракороткие радиоволны несли вести населенных миров; иногда они приходили на Землю через тысячи лет после того, как были отправлены. Человечество только училось читать эти передачи и стало представлять, какой океан знаний, техники и искусства совершает свой круговорот между населенными мирами нашей Галактики. Мирами, еще не достижимыми. Что уж говорить про другие звездные острова — галактики, разделенные миллионами световых лет расстояния!.. Но от этого становилось только больше стремление достичь планет, населенных людьми, пусть не похожими на земных, но тоже построившими мудрое, правильно развивающееся общество, где каждый имеет свою долю счастья, наибольшего при их уровне власти над природой. Впрочем, было известно, что есть совершенно похожие на нас люди, и этих, вероятно, больше. Законы развития планетных систем и жизни на них однородны не только в нашей Галактике, но и во всей известной нам части космоса.

Пульсационный звездолет — последнее изобретение гения Земли — дает возможность прийти на призывы далеких миров. Если полет «Теллура» окажется удачным, тогда… Только, как все в жизни, новое изобретение имеет две стороны.

— И вот другая сторона… — Задумавшись, Кари Рам не заметил, что произнес последние слова вслух.

Вдруг позади раздался приятный и сильный голос Мут Анга:

Другая сторона любви — Что глубоко и широко, как море, То отзовется душным коридором, И этого не избежать — оно в крови!

Кари Рам вздрогнул:

— Я не знал, что вы тоже увлекаетесь старинной музыкой, — улыбнулся командир звездолета. — Этому романсу не меньше пяти веков!

— Я вовсе ничего не знаю! — воскликнул астронавигатор. — Я думал о нашем звездолете. О том, когда мы вернемся…

Командир стал серьезным.

— Мы проделали только первую пульсацию, а вы думаете о возвращении?

— О нет! Зачем бы я старался попасть в число избранных для полета? Мне показалось… ведь мы вернемся на Землю, когда там пройдет семьсот лет и, несмотря на удвоившееся долголетие человека, даже правнуки наших сестер и братьев уже будут мертвы…

— Разве вы этого не знали?

— Знал, конечно, — упрямо продолжал Рам. — Но мне пришло в голову другое.

— Я понял. Кажущаяся бесполезность нашего полета?

— Да! Еще до изобретения и постройки «Теллура» ушли обычные ракетные звездолеты на Фольмагаут, Капеллу и Арктур. Фольмагаутская экспедиция ожидается через два года — уже прошло пятьдесят. Но с Арктура и Капеллы корабли придут еще через сорок — пятьдесят лет: до этих звезд ведь двенадцать и четырнадцать парсеков. А сейчас уже строят пульсационные корабли, которые могут оказаться на Арктуре в одну пульсацию. За то время, пока мы совершим свой полет, люди окончательно победят время или пространство, если хотите. Тогда наши земные корабли окажутся гораздо дальше нас, а мы вернемся с грузом устарелых и бесполезных сведений…

— Мы ушли с Земли, как уходят из жизни умершие, — медленно сказал Мут Анг, — и вернемся отсталыми в развитии, с пережитками прошлого. — Об этом я и думал!

— Вы правы и глубоко не правы. Развитие знаний, накопление опыта должны быть непрерывны. Иначе нарушатся законы развития, которые всегда неравномерны и противоречивы. Представьте, что древние естествоиспытатели, кажущиеся нам наивными, стали бы ожидать, ну, скажем, изобретения современных квантовых микроскопов. Или земледельцы и строители давнего прошлого, обильно полившие нашу планету своим потом, стали бы ждать автоматических машин и… так и не вышли бы из сырых землянок, питаясь крохами, уделяемыми природой!

Кари Рам звонко рассмеялся. Мут Анг продолжал без улыбки:

— Мы так же призваны выполнить свой долг, как и каждый член общества. За то, что мы первые прикоснемся к невиданным еще глубинам космоса, мы умерли на семьсот лет. Те, кто остался на Земле, чтобы пользоваться всей радостью земной жизни, никогда не испытают великих чувств человека, заглянувшего в тайны развития Вселенной. И так все. Но возвращение… Вы напрасно опасаетесь будущего. В каждом этапе своей истории человечество в чем-то возвращалось назад, несмотря на общее восхождение по закону спирального развития. Каждое столетие имело свои неповторимые особенности и вместе с тем общие всем черты… Кто может сказать, может быть, та крупица знания, что мы доставим на нашу планету, послужит новому взлету науки, улучшению жизни человечества. Да и мы сами вернемся из глубины прошлого, но принесем новым людям наши жизни и сердца, отданные будущему. Разве мы придем чужими? Разве может оказаться чужим тот, кто служит в полную меру сил? Ведь человек-это не только сумма знаний, но и сложнейшая архитектура чувств, а в этом мы, испытавшие всю трудность долгого пути через космос, не окажемся хуже тех, будущих… — Мут Анг помолчал и совсем другим, насмешливым тоном закончил: — Не знаю, как вам, а мне так интересно заглянуть в будущее, что ради этого одного…

— …можно временно умереть для Земли! — воскликнул астронавигатор.

Командир «Теллура» кивнул головой.

— Идите мойтесь, ешьте, следующая пульсация уже скоро! Тэй, вы зачем вернулись?

Помощник командира пожал плечами.

— Хочется скорее узнать путь, проложенный приборами. Я готов сменить вас.

И без дальнейших слов астрофизик нажал кнопку в середине пульта. Вогнутая полированная крышка беззвучно отодвинулась, и из глубины прибора поднялась скрученная спиралью лента серебристого металла. Ее пронизывал тонкий черный стержень, означавший курс корабля. Как драгоценные камни, горели на спирали крохотные огоньки-звезды разных спектральных классов, мимо которых шел путь «Теллура». Стрелки бесчисленных циферблатов начали хоровод почти осмысленных движений. Это расчетные машины уравновешивали прямую линию следующей пульсации так, чтобы проложить ее в возможно наибольшем удалении от звезд, темных облаков и туманностей светящегося газа, которые могли скрывать еще неведомые небесные тела.

Увлеченный работой, Тэй Эрон не заметил, как прошло несколько молчаливых часов. Громадный звездолет продолжал свой бег в черную пустоту пространства. Товарищи астрофизика тихо сидели в глубине полукруглого дивана, поблизости от массивной тройной двери, изолировавшей пост управления от других помещений корабля.

Веселый звон маленьких колокольчиков сигнализировал окончание вычислений. Командир звездолета медленно подошел к пультам.

— Удачно! Вторая пульсация может быть почти втрое длиннее первой…

— Нет, тут тридцатипроцентная неопределенность! — Тэй показал на конечный отрезок черного стержня, едва заметно вибрировавшего в такт колебаниям связанных с ним стрелок.

— Да, полная определенность — пятьдесят семь парсеков. Отбросим пять на возможность скрытых ошибок — пятьдесят два. Готовьте пульсацию.

Снова проверялись все бесчисленные механизмы и связи корабля. Мут Анг соединился с каютами, где находились погруженные в сон остальные пять членов экипажа «Теллура».

Автоматы физиологического наблюдения отметили, что организм спящих в нормальном состоянии. Тогда командир включил защитное поле вокруг жилых помещений корабля. На матовых панелях левой стены побежали красные струи — потоки газа в спрятанных позади них трубках.

— Пора? — слегка хмурясь, спросил командир Тэй Эрон.

Тот кивнул. Трое дежурных молча опустились в глубокие кресла, закрепляя себя в них воздушными подушками. Когда был застегнут последний крючок, каждый достал из ящичка в левом подлокотнике прибор для впрыскивания, готовый к употреблению.

— Итак, еще на полтораста лет земной жизни! — сказал Кари Рам, приложив аппарат к обнаженной руке.

Мут Анг зорко посмотрел на него. Глаза юноши светились легкой насмешкой, свойственной здоровому и вполне уравновешенному человеку. Командир подождал, пока его товарищи откинулись в креслах и закрыли глаза — впали в бессознательное состояние. Тогда он включил рычажки на маленькой коробке у своего колена. Бесшумно и неотвратимо, как сама судьба, спустились с потолка массивные колпаки. За минуту до этого Мут Анг включил механических роботов, управлявших пульсацией и защитным полем. Под колпаком в слабом свете голубоватого ночника командир прочитал показания контрольных приборов и только после этого усыпил себя…


* * *
Звездолет вышел из четвертой пульсации. Теперь загадочное светило

— цель полета — выросло на экранах правой, «северной», стороны до размеров Солнца, видимого с Меркурия.

Колоссальная звезда из редкого класса «темных» углеродных звезд подвергалась детальному изучению. «Теллур» шел на субсветовой скорости в расстоянии меньше четырех парсеков от гигантской тусклой звезды КНТ-8008, едва видимой с Земли даже в мощные телескопы. Подобные звезды, их поперечник равнялся ста пятидесяти — ста семидесяти диаметрам нашего Солнца, отличались обилием углерода в своих атмосферах. При температуре в две-три тысячи градусов атомы углерода соединялись в особые молекулы-цепочки, из трех атомов каждая. Атмосфера звезды с такими молекулами задерживала излучение фиолетовой части спектра, и свет гиганта был очень слабым сравнительно с его размерами.

Но центры углеродных гигантов, разогретые до ста миллионов градусов, были могучими генераторами нейтронов и превращали легкие элементы в тяжелые и даже заурановые, вплоть до калифорния и россия, как был назван самый тяжелый из элементов с атомным весом 401, созданный уже четыре столетия назад. Ученые считали, что фабриками тяжелых элементов Вселенной были углеродные звезды. Они рассеивали эти элементы в пространстве после периодических взрывов. Обогащение общего химического состава нашей Галактики идет именно за счет действия темных углеродных гигантов.

Пульсационный звездолет дал наконец человечеству возможность изучить углеродную звезду с близкого расстояния, понять существо происходящих в ней процессов превращения материи. К их разъяснению физики Земли еще не подобрали всех ключей.

Экипаж звездолета проснулся, и каждый занялся теми исследованиями, ради которых он умер для Земли на семьсот лет. Движение корабля казалось теперь очень медленным, но более скорый бег и не был нужен.

«Теллур» шел, слегка отклоняясь к югу от углеродной звезды, чтобы держать экран локатора вне ее излучения. И его черное зеркало недели, месяцы и годы оставалось по-прежнему беспросветно темным. «Теллур», или, как он значился в реестре космофлота Земли, «ИФ-1 (Зет-685)», первый звездолет обращенного поля, или шестьсот восемьдесят пятый по общему списку космических кораблей, не был так велик, как субсветовые звездолеты дальнего действия. От их постройки отказались лишь недавно

— с изобретением пульсационных кораблей.

Те колоссальные корабли несли экипаж до двухсот человек, и смена поколений давала возможность проникать довольно глубоко в межзвездное пространство.

С каждым возвращением дальнего звездолета на Земле появлялось несколько десятков выходцев из другого времени — представителей далекого прошлого. И хотя, уровень развития этих пережитков прошлого был очень высок, все же новые времена оказывались для них чуждыми, и часто глубокая меланхолия или отрешенность становилась уделом космических скитальцев.

Теперь пульсационные звездолеты забросят людей еще дальше. Пройдет немного времени, по мерке астролетчиков, и в человеческом обществе появятся тысячелетние Мафусаилы. Те, кому выпадет на долю отправиться на другие галактики, вернутся на родную планету миллионы лет спустя. Таковой оказалась оборотная сторона дальних космических рейсов, коварная препона, поставленная природой своему неугомонному сыну. На новых звездолетах экипажи насчитывали всего восемь человек. Этим путешественникам в безмерные дали космоса и одновременно в будущее было запрещено в отмену прежних поощрительных постановлений иметь детей во время путешествия.

И хотя «Теллур» был меньше своих предшественников, все же он представлял собою огромный корабль, где просторно разместился его малочисленный экипаж.

Пробуждение после продолжительного сна вызвало, как всегда, подъем жизненной энергии. Экипаж звездолета — преимущественно молодые люди — проводил свободное время в гимнастическом зале.

Они придумывали труднейшие упражнения, фантастические танцы или, надев отталкивающие пояса и кольца на руки и на ноги, совершали головоломные трюки в антигравитационном углу зала. Астролетчики любили плавать в большом бассейне с ионизированной светящейся водой, сохранившей прекрасную голубизну колыбели народов Земли — Средиземного моря.

Кари Рам сбросил рабочий костюм и устремился к бассейну, но его остановил веселый голос:

— Кари, помогите! Без вас не получается этот поворот.

Высокая девушка-химик, Тайна Дан, в короткой тунике из зеленой, в тон ее глазам, сверкающей ткани, была самой веселой и молодой участницей экспедиции. Она не раз возмущала спокойного Кари своей порывистой резкостью, но танцы он любил не меньше Тайны, прирожденной плясуньи. Он с улыбкой подошел к ней.

Слева, с высоты помоста над бассейном, его приветствовала Афра Деви, биолог звездолета. Она старательно укладывала массу своих черных волос перед упражнением на трапеции. К Афре приблизился, осторожно ступая по пружинящей пластмассе, Тэй Эрон, протягивая за спиной девушки мускулистую, сильную руку. Раскачиваясь в такт движениям доски, Афра откинулась назад, на эту надежную опору. На секунду оба замерли, смуглые, сильные и уверенные, с гладкой кожей, которую дает человеку лишь здоровая жизнь на воздухе и солнце. Едва уловимым движением молодая женщина выгнулась еще сильнее, сделала полный оборот вокруг руки помощника командира, и оба полетели над залом, сплетаясь точно в танце.

— Он все забыл! — пропела Тайна Дан, прикрывая глаза механика кончиками горячих пальцев.

— Разве не красиво? — ответил тот вопросом и притянул к себе девушку в первом движении танца, войдя в полосу звукового фона.

Кари и Тайна были лучшими танцорами корабля. Только они умели отдавать себя полностью мелодии и ритму, выключая все другие думы и чувства. И Кари унесся в мир танца, не ощущая ничего, кроме наслаждения согласованными легкими движениями. Рука девушки, лежавшая у него на плече, была сильна и нежна. Зеленые глаза потемнели.

— Вы и ваше имя — одно, — шепнул Кари. — Я запомнил, что «тайна» на древнем языке — это неведомое, неразгаданное.

— Вы радуете меня, — без улыбки ответила девушка, — мне всегда казалось, что тайны остались только в космосе и на нашей Земле их нет более. Нет их у людей — все мы просты, ясны и чисты!

— И вы жалеете об этом?

— Иногда. Мне хотелось бы встретить такого человека, как в давнем прошлом: вынужденного скрывать свои мечты, свои чувства от окружающей злобы, закалять их, выращивать неколебимыми, полными невероятной силы.

— О, я понимаю! Но я думал не о людях и жалел лишь о неразгаданных тайнах… Как в древних романах: повсюду таинственные развалины, неведомые глубины, непокоренные высоты, а еще раньше — заколдованные, проклятые и обладающие загадочными силами рощи, источники, заповедные тропы, дома.

— Да, Кари! Хорошо бы и здесь, в звездолете, найти тайные уголки, запрещенные проходы.

— И они вели бы в неведомые комнаты, где скрывалось…

— Что скрывалось?

— Не знаю, — помолчав, признался механик и остановился.

Но Тайна вошла в игру и, нахмурившись, потянула его за рукав. Кари последовал за девушкой, и они вышли из спортивного зала в тускло освещенный боковой проход. Указатели вибрации равномерно и неярко мигали, будто стены корабля боролись с надвигавшимся снам. Девушка сделала несколько быстрых бесшумных шагов и замерла. Тень скуки мелькнула на ее лице так быстро, что Кари не мог бы поручиться, что он действительно заметил у нее этот признак душевной слабости. Незнакомое чувство больно резануло его. Механик снова взял руку Тайны.

— Пойдем в библиотеку. Мне два часа до смены.

Она послушно направилась к центру корабля.

Библиотека, или зал общих занятий, находилась непосредственно за центральным постом управления, как на всех звездолетах. Кари и Тайна открыли герметическую дверь третьего поперечного коридора и вышли к двустворчатому эллипсу люка центрального прохода. Едва только Кари наступил на бронзовую пластинку и тяжелые створки беззвучно разошлись, как молодые люди услышали могучий вибрирующий звук. Тайна радостно сжала пальцы Кари.

— Мут Анг!

Оба скользнули в библиотеку. Рассеянный свет, казалось, вился дымкой под матовым потолком. Два человека ютились в глубоких креслах между колонками фильмотек, скрытые в тенях углублений. Тайна увидела врача Свет Сима и квадратную фигуру Яс Тина, инженера пульсационных устройств, грезившего о чем-то, закрыв глаза. Слева, под гладкими раковинками акустических устройств, склонился над серебристым футляром ЭМСР сам командир «Теллура».

ЭМСР — электромагнитный скрипкорояль — давно уже заменил жестко звучащий темперированный рояль, сохранив его многоголосую сложность и придав ему богатство скрипичных оттенков. Усилители звука этого инструмента могли придавать ему в нужные моменты потрясающую силу.

Мут Анг не заметил вошедших. Он немного подался вперед, подняв лицо к ромбическим панелям потолка. Как и в старинном рояле, пальцы музыканта определяли все оттенки звучания, хотя производили звук не при помощи молоточка и струны, а тончайшими электронными импульсами почти мозговой тонкости.

Гармонично сплетенные темы единства 3емли и космоса стали раздваиваться, отдаляться. Противоречия спокойной печали и жестокого дальнего грома накипали, усиливались, прерываясь звенящими нотами, словно криками отчаяния. И вдруг мерное, мелодичное развертывание темы замерло. Удар столкновения был сокрушителен, и все рассыпалось лавиной диссонансов, скользнув, как в темное озеро, в нестройные жалобы невозвратной утраты.

Неожиданно под пальцами Мут Анга родились ясные и чистые звуки прозрачной радости, она слилась с тихой печалью аккомпанемента.

В библиотеку беззвучно скользнула Афра Деви в белом халате. Свет Сим, врач корабля, стал делать командиру какие-то знаки. Мут Анг поднялся, и тишина согнала власть звуков, как быстрая ночь тропиков — вечернюю зарю.

Врач и командир вышли, провожаемые встревоженными взглядами слушателей. Со вторым астронавигатором на дежурстве случилась очень редкая беда — приступ гнойного аппендицита. Вероятно, он не выполнил абсолютно точно программы врачебной подготовки к космическому путешествию. И теперь Свет Сим запросил разрешение командира на срочную операцию.

Мут Анг выразил сомнение. Современная медицина, овладевшая методами импульсного нервного регулирования человеческого организма, как в электронных устройствах, могла устранять многие заболевания.

Но врач звездолета настоял на своем. Он доказал, что у больного останется залеченный очаг, который может дать новую вспышку при огромных физиологических перегрузках, переносимых звездолетчиками.

Астронавигатор лег на широкое ложе, опутанный проводами импульсных датчиков. Тридцать шесть приборов следили за состоянием организма. В затемненной комнате размеренно замигал и слабо зазвенел гипнотизирующий прибор. Свет Сим окинул взглядом аппараты и кивнул Афре Деви, помощнику врача. Каждый член экипажа «Теллура» совмещал несколько профессий.

Афра придвинула прозрачный куб. В синеватой жидкости лежал членистый металлический аппарат, похожий на крупную сколопендру. Афра извлекла из жидкости аппарат и из другого сосуда вытащила коническую втулку с присоединенными к ней тонкими проводами, или шлангами. Легкий щелчок зажима и металлическая сколопендра зашевелилась, издавая едва слышное жужжание.

Свет Сим кивнул, и аппарат исчез в раскрытом рту астронавигатора, продолжавшего спокойно дышать. Засветился полупрозрачный экран, косо поставленный над животом больного. Мут Анг придвинулся ближе. В зеленоватом сиянии серые контуры внутренностей были совершенно отчетливы, и по ним медленно двигался членистый прибор. Легкая вспышка мелькнула, когда прибор дал импульс запирающей мышце — сфинктеру желудка, проник в двенадцатиперстную кишку и стал ползти по сложным извилинам тонких кишок. Еще немного — и тупой конец сколопендры уперся в основание червеобразного отростка.

Здесь, в области нагноения, боли были сильнее, и от давления прибора непроизвольные движения кишок так усилились, что пришлось прибегнуть к успокоительным лекарствам. Еще несколько минут, и аналитическая машина выяснила причину заболевания — случайное засорение отростка, — установила характер нагноения и рекомендовала нужную смесь антибиотиков и обеззараживающих лекарств. Членистый аппарат выпустил длинные гибкие усики, глубоко погрузившиеся в аппендикс. Гной был отсосан, попавшие в аппендикс песчинки удалены. Последовало энергичное промывание биологическими растворами, быстро заживившими слизистую оболочку отростка и слепой кишки. Больной мирно спал, пока внутри его продолжал действовать замечательный прибор, управляемый автоматами. Операция кончилась, и врачу оставалось лишь извлечь прибор.

Командир «Теллура» успокоился. Как ни велико было могущество медицины, все же нередко непредусмотренные особенности организма (ибо заранее определить их среди миллиардов индивидуальностей было немыслимо) давали неожиданные осложнения, нестрашные в огромных лечебных институтах планеты, но опасные в небольшой экспедиции.

Ничего не случилось. Мут Анг вернулся к скрипкороялю, в обезлюдевшую библиотеку. Командиру не захотелось играть, и он погрузился в размышления.

Не раз уже командир звездолета возвращался к мыслям о счастье, о будущем.

Четвертое путешествие в космос… Но еще никогда он не думал совершить такой далекий прыжок через пространство и время. Семьсот лет! При той стремительности жизни, нарастании новых достижений, открытий, при тех горизонтах знания, какие уже достигнуты на Земле! Трудно сравнивать, но семьсот лет значили мало в эпохи древних цивилизаций, когда развитие общества, не подстегнутое знаниями и необходимостью, шло лишь к дальнейшему распространению человека, заселению еще пустых пространств планеты. Тогда время было безмерным и все изменения человечества текли медленно, как некогда ледники на островах Арктики и Антарктики. Миллионы лет искали пищу, убивали зверей и друг друга.

Столетия как бы проваливались в пустоту бездействия. Что такое одна человеческая жизнь, что такое сто, тысяча лет?

Почти с ужасом Мут Анг подумал: каково было бы людям древнего мира, если бы они могли знать наперед медлительность тогдашних общественных процессов, понять, что угнетение, несправедливость и неустроенность планеты будут тянуться еще так много лет? Вернуться через семьсот лет в Древнем Египте означало бы попасть в то же рабовладельческое общество, с еще худшим угнетением; в тысячелетнем Китае — к тем же войнам и династиям императоров, или в Европе — от начала религиозной ночи средневековья попасть в разгар костров инквизиции, разгула свирепого мракобесия.

Но теперь попытка заглянуть в будущее сквозь насыщенные изменениями, улучшениями и познанием семь столетий вызывает головокружение от жадного интереса к потрясающим событиям.

И если подлинное счастье — движение, изменение, перемены, то кто же может быть счастливее его и его товарищей? И все же не так просто! Человеческая натура двойственна, как окружающий и создавший ее мир. Наряду со стремлением к вечным переменам нам всегда жаль прошлого, вернее, того хорошего в нем, что отфильтровывается памятью и что прежде вырастало в представления о минувших золотых веках.

Тогда невольно искали хорошее в прошлом, мечтали о его повторении, и только сильные души могли предвидеть, почувствовать поступь неизбежного грядущего улучшения и устройства человеческой жизни. С тех пор в душе человека глубоко лежит сожаление о минувшем, печаль о невозвратно ушедшем, чувство грусти, охватывающее нас перед руинами и памятниками прошлой истории человечества. Это сожаление о прошедшем особенно усиливалось у людей зрелых, пожилых, накапливало печаль у вдумчивого и чуткого человека.

Мут Анг поднялся из-за инструмента и потянулся сильным телом.

Да, все это так ярко и интересно описано в исторических повестях. Что же может пугать молодежь звездолета в момент, когда она совершает прыжок в будущее? Одиночество, отсутствие близких? Пресловутое одиночество человека, попавшего в будущее, столько раз обсуждалось и описывалось в старых романах. Одиночество всегда мыслилось как отсутствие близких, родных, а эти близкие составляли ничтожную кучку людей, связанных часто лишь формальными родственными узами. Но теперь, когда близок любой из людей, когда нет никаких границ или условностей, мешающих общению людей в любых уголках планеты?!

«Мы, люди «Теллура», потеряли всех своих близких на Земле. Но там, в наступающем грядущем, нас ждут не менее близкие, родные люди, которые будут знать и чувствовать еще больше, еще ярче, чем докинутые нами навсегда наши современники». — Вот о чем и какими словами должен говорить командир с молодыми людьми своего экипажа.

В центральном посту управления Тэй Эрон установил излюбленный им режим вечера. Неярко горели только самые необходимые лампы, и большое круглое помещение казалось уютнее в сумеречном свете. Помощник командира мурлыкал простую песенку, занимаясь неустанной проверкой вычислений. Путь звездолета подходил к концу — сегодня надо было повернуть корабль в направлении созвездия Змееносца, чтобы пройти мимо исследованной углеродной звезды. Приближаться к ней стало опасно. Лучевое давление начинает возрастать настолько, что при субсветовой скорости корабля может нанести страшный, непоправимый удар.

Почувствовав чье-то присутствие за спиной, Тэй Эрон обернулся.

Мут Анг наклонился над плечом помощника, читая суммированные показания приборов в квадратных окошечках нижнего ряда. Тэй Эрон вопросительно посмотрел на своего командира, и тот кивнул головой. Повинуясь едва заметному движению пальцев помощника, по всему кораблю зазвучали сигналы внимания и стандартные металлические слова:

— Слушайте все!

Мут Анг придвинул к себе микрофон, зная, что во всех отделениях звездолета люди замерли, невольно обратив лица к замаскированным отверстиям звучателей: человек еще не отвык смотреть по направлению звука, когда хотел быть особенно внимательным.

— Слушайте все! — повторил Мут Анг. — Корабль начинает торможение через пятнадцать минут. Всем, кроме дежурных, лежать в своих каютах. Первая фаза торможения окончится в восемнадцать часов, вторая фаза, при шести «Ж», будет продолжаться шесть суток. Поворот корабля произойдет после сигналов УО — ударной опасности. Все!

В восемнадцать часов командир поднялся с кресла и, пересиливая обычную боль торможения в пояснице и затылке, объявил, что, пожалуй, отправится спать на все шесть суток замедления хода. Весь экипаж «Теллура» теперь не оторвать от приборов: ждут последних наблюдений углеродной звезды.

Тэй Эрон хмуро посмотрел на удалявшегося командира. С каждым усовершенствованием возрастали надежность и сила космических звездолетов. Трудно даже сравнить мощь «Теллура» с теми скорлупками, плававшими по морям Земли, которые издавна получили название кораблей. И все же его звездолет тоже не более как скорлупка в бездонных глубинах пространства… Как-то спокойнее, когда командир бодрствует во время маневра.


* * *
Кари Рам чуть не подскочил от неожиданности, услышав веселый смех Мут Анга. Несколько дней назад весь экипаж был встревожен известием о внезапной болезни командира. В его каюту допускался лишь врач, и все невольно понижали голос, проходя мимо гладкой двери, плотно закрытой, как во время аварии. Тэй Эрон вынужден был провести всю намеченную программу — поворот корабля, новый разгон его, чтобы уйти из области лучевого давления углеродной звезды и начать пульсацию назад, к Солнцу. Помощник шел рядом со своим командиром и сдержанно улыбался. Оказалось, командир в сговоре с врачом намеренно устранился от командования, чтобы дать возможность Тэй Эрону провести всю операцию самому, ни на кого не надеясь. Помощник ни за что не признался бы в жестоких сомнениях перед поворотом, но корил командира за причиненное всему экипажу волнение.

Мут Анг шутливо оправдывался и убеждал Тэй Эрона в полной безопасности звездолета в пустоте космического пространства. Приборы не могли ошибиться, четырехкратная проверка каждого расчета исключала возможность неточности. Пояса астероидов и метеоритов у звезды не могло быть в зоне сильного лучевого давления.

— Неужели вы более ничего не ждете? — осторожно осведомился Кари Рам.

— Неучтенная случайность, конечно, возможна. Но великий закон космоса, названный законом усредненияnote 1, за нас. Можно быть уверенным, что здесь, в этом пустом уголке космоса, ничего нового не встретится. Мы вернемся немного назад и войдем в пульсацию испытанным нами направлением, прямо к Солнцу, мимо Сердца Змеи… Уже несколько дней, как мы идем к Змееносцу. Теперь скоро!

— Да странно: нет ни радости, ни ощущения хорошего дела, ничего, что бы оправдывало нашу смерть для Земли на семьсот лет, — задумчиво сказал Кари. — Да, я знаю — десятки тысяч наблюдений, миллионы вычислений, снимков, памятных записей… Новые тайны материи раскроются там, на Земле… Но как незримо и невесомо все это! Зародыш будущего, и ничего более!

— Сколько же борьбы, труда и смертей вынесло человечество, а до него триллионы поколений животных на слепом пути исторического развития из-за вот этих зародышей будущего! — с азартом возразил Тэй Эрон.

— Все так для ума. А для чувства мне важен только человек — единственная разумная сила в космосе, которая может использовать стихийное развитие материи, овладеть им. Но мы, люди, так одиноки, бесконечно одиноки! У нас есть несомненные доказательства существования множества населенных миров, но никакое другое мыслящее существо еще не скрестило своего взгляда с глазами людей Земли! Сколько мечтаний, сказок, книг, песен, картин в предчувствии такого великого события, и оно не сбылось! Не сбылась великая, смелая и светлая мечта человечества, рожденная давным-давно, едва рассеялась религиозная слепота!

— Слепота! — вмешался Мут Анг. — А знаете, как наши недавние предки уже в эпоху первого выхода в космос представляли осуществление этой великой мечты? Военное столкновение, зверское разрушение кораблей, уничтожение друг друга в первой же встрече.

— Немыслимо! — горячо воскликнули Кари Рам и Тэй Эрон.

— Наши современные писатели не любят писать о мрачном периоде конца капитализма, — возразил Мут Анг. — Вы знаете из школьной истории, что наше человечество в свое время прошло весьма критическую точку развития.

— О да! — подхватил Кари. — Когда уже открылось людям могущество овладения материей и космосом, а формы общественных отношений еще оставались прежними и развитие общественного сознания тоже отстало от успехов науки.

— Почти точная формулировка. У вас хорошая память, Кари! Но скажем иначе: космическое познание а космическое могущество пришли в противоречие с примитивной идеологией собственника-индивидуалиста. Здоровье и будущность человечества несколько лет качались на весах судьбы, пока не победило новое и человечество в бесклассовом обществе не соединилось в одну семью… Там, в капиталистической половине мира, не видели новых путей и рассматривали свое общество как незыблемое и неизменное, предвидя и в будущем неизбежность войн и самоистребления.

— Как могли они называть это мечтами? — недобро усмехнулся Кари.

— Но они называли.

— Может быть, критические точки проходит каждая цивилизация везде, где формируется человечество на планетах иных солнц, — медленно сказал Тэй Эрон, бросая беглый взгляд на верхние циферблаты ходовых приборов. — Мы знаем уже две необитаемые планеты с водой, атмосферой, с остатками кислорода, где ветры вздымают лишь мертвые пески и волны таких же мертвых морей. Наши корабли сфотографировали…

— Нет, — покачал головой Кари Рам, — не могу поверить, чтобы люди, уже познавшие безграничность космоса и то могущество, которое им несет наука, могли…

— …рассуждать, как звери, только овладевшие логикой? Но ведь старое общество складывалось стихийно, без заранее заданной целесообразности, которая отличает высшие формы общества, построенные людьми. И разум человека, характер его мышления тоже были еще на первичной стадии прямой или математической логики, отражавшей логику законов развития материи, природы по непосредственным наблюдениям. Как только человечество накопило исторический опыт, позналоисторическое развитие окружающего мира, возникла диалектическая логика как высшая стадия развития мышления. Человек понял двойственность явлений природы и собственного существования. Осознал, что, с одной стороны, он как индивидуальность очень мал и мгновенен в жизни, подобен капле в океане или маленькой искорке, гаснущей на ветру. А с другой — необъятно велик, как Вселенная, обнимаемая его рассудком и чувствами во всей бесконечности времени и пространства.

Командир звездолета умолк и в задумчивости начал ходить перед своими помощниками. На их молодые лица легла тень суровой сосредоточенности. Мут Анг первый нарушил наступившую тишину.

— В моей коллекции исторических книг-фильмов есть одна, очень характерная для той эпохи. Этот перевод на современный язык сделан не машиной, а Санией Чен, историком, умершим в прошлом веке. Прочитаем ее! — Он улыбнулся жадному интересу молодых людей и вышел в коридор носового отсека.

— Никогда я не буду настоящим командиром! — вздохнул виновато Тэй Эрон. — Невозможно знать все, что знает наш Анг.

— А он при мне говорил, что он плохой командир из-за широкого диапазона своих интересов, — отозвался Кари, усаживаясь в кресло дежурного навигатора.

Тэй Эрон удивленно посмотрел на товарища. Они молчали, и негромкое пение приборов казалось неизменным. Громадный корабль, набрав предельную скорость, уверенно устремлялся в сторону от углеродной звезды в избранный квадрат, где в глубочайшей черноте пространства тонули, слабо мерцая, далекие галактики — четыре звездных острова. Они были на таком расстоянии, что свет, шедший оттуда, бессильно умирал в глазу человека — чудесном приборе, для которого достаточно было всего несколько квант.

Внезапно что-то случилось. На экране большого локатора вспыхнула и заколебалась светящаяся точка. Раздался пронзительный звон, от которого у астролетчиков замерло дыхание.

Тэй Эрон, не раздумывая, дал сигнал общей тревоги вызов командира, приказывавший всем остальным членам экипажа занимать места аварийного назначения.

Мут Анг ворвался в пост управления и двумя прыжками очутился у пульта. Черное зеркало локатора ожило. В нем, как в бездонном озере, плавал крохотный шарик света — круглый, с резкими краями. Он качался вверх и вниз, медленно сползая направо. Астролетчики удивились, что роботы, предупреждавшие столкновение корабля с метеоритами, бездействовали. Значит ли это, что на экране не их отраженный поисковый луч, а чужой?!

Звездолет продолжал идти тем же курсом, и световая точка теперь трепетала в нижнем правом квадрате. Догадка заставила содрогнуться Мут Анга, закусить губы Тэй Эрона, до боли сжать край пульта Кари Рама. Нечто небывалое летело навстречу, испуская сильный луч локатора, такой же, какой бросал далеко вперед себя «Теллур».

Так отчаянно было желание, чтобы догадка оправдалась, чтобы после безумного взлета надежды не свалиться в пучину разочарования, уже сотни раз случавшегося со звездолетчиками Земли, что командир замер, боясь произнести хотя бы одно слово. И как будто его тревога передалась тем, впереди.

Светящаяся точка на экране погасла, зажглась снова и замигала с промежутками, учащая вспышки, по четыре и две. Эта регулярность чередования могла быть порождена лишь единственной во всей Вселенной силой — человеческой мыслью.

Больше не оставалось сомнений: навстречу шел звездолет.

Здесь, в безмерной дали пространства, впервые достигнутой земным кораблем, это мог быть только звездолет другого мира, с планет другой, отдаленной звезды.

Луч главного локатора «Теллура» также стал прерывистым. Кари Рам передал несколько сигналов условного светового кода. Казалось совершенно невероятным, что там, впереди, эти простые движения кнопки вызывают на экране неведомого корабля правильные чередования вспышек.

Голос Мут Анга в репродукторах корабля выдавал его волнение.

— Слушайте все! Навстречу идет чужой корабль! Мы отклоняемся от курса и начинаем экстренное торможение. Прекратить все работы! Экстренное торможение! По местам посадочного расписания!

Нельзя было терять ни секунды. Если встречный корабль шел примерно с той же скоростью, что и «Теллур», то скорость сближения звездолетов была близка к световой, достигая двухсот девяноста пяти тысяч километров в секунду. Локатор давал в распоряжение людей несколько секунд. Тэй Эрон, пока Мут Анг говорил в микрофон, что-то шепнул Кари. Бледный от напряжения, юноша понял с полуслова и произвел какие-то манипуляции на пульте локатора.

— Блестяще! — воскликнул командир, следя, как на контрольном экране луч очертил стрелу, изогнув ее налево, назад и завился в спираль.

Прошло не больше десяти секунд. На экране промелькнул светящийся стреловидный контур, отогнулся к правой стороне черного круга и завертелся мгновенной спиралью. Вздох облегчения, почти стон, вырвался одновременно у людей на центральном посту. Те, неведомые, летевшие навстречу из таинственных глубин космического пространства, поняли! Пора!

Зазвенели тревожные звонки. Теперь уж не луч чужого локатора, а твердый корпус корабля отразился на главном экране. Тэй Эрон молниеносным движением выключил робота, пилотировавшего корабль, и сам дал «Теллуру» ничтожнейшее отклонение влево. Звон умолк, черное озеро экрана погасло. Люди едва успели заметить световую черту, промелькнувшую на обзорном локаторе правого борта. Корабли разошлись на невообразимой скорости и унеслись вдаль.

Пройдет несколько дней, прежде чем они сойдутся снова. Мгновение не упущено, оба звездолета затормозят, повернут и ходом, рассчитанным точными машинами, снова приблизятся к месту встречи.

— Слушайте все! Начинаем экстренное торможение! Дайте сигналы готовности по секциям! — говорил в микрофон Мут Анг.

Зеленые огни готовности секций выстраивались в ряд над погасшими индикаторами моторных счетчиков. Двигатели корабля замолкли. Весь звездолет замер в ожидании. Командир окинул взглядом пост управления и молча кивнул головой на кресла, включив в то же время робота, предназначенного управлять торможением. Помощники видели, как Мут Анг нахмурился над шкалой программы и повернул главную клемму на цифру «8».

Проглотить пилюлю — понизитель сердечной деятельности, броситься в кресло и нажать включатель робота было делом нескольких секунд.

Звездолет ощутимо уперся в пустоту пространства — так в древности спотыкались ездовые животные, и их всадники летели через голову на милость судьбы. И сейчас гигантский корабль как будто поднялся на дыбы. Его «всадники» полетели в глубину гидравлических кресел и в легкое беспамятство.


* * *
В библиотеке «Теллура» собрался весь экипаж. Только один дежурный остался у приборов ОЭС, охраняющих связи сложнейших электронных аппаратов корабля. «Теллур» повернул после торможения, но успел отдалиться от места встречи больше чем на десять миллиардов километров. Звездолет шел медленно, со скоростью в одну двадцатую абсолютной, в то время как все его расчетные машины непрерывно проверяли и исправляли курс. Надо было вновь найти незримую точку в необъятном космосе и в ней совсем уже ничтожную пылинку — чужой звездолет. Восемь суток должно было длиться почти невыносимое ожидание. Если все расчеты и поведение корабля не дадут отклонения более допустимого, если те, неведомые, также не ошибутся и обладают столь же совершенными приборами и послушным кораблем, тогда звездолеты сойдутся настолько близко, чтобы нащупать друг друга в непроглядной тьме лучами локаторов.

Тогда впервые за всю историю человек соприкоснется с братьями по мысли, силам и стремлениям. С теми, чье присутствие давно уже было предугадано, доказано, подтверждено бесконечно прозорливым умом человека. Чудовищные пропасти времени и пространства, разделявшие обитаемые миры, до сих пор оставались непреодолимыми. Но вот люди Земли подадут руку другим мыслящим существам космоса, а от них — еще дальше, новым братьям с других звезд. Цепь мысли и труда протянется через бездны пространства как окончательная победа над стихийными силами природы.

Миллиарды лет надо было копошиться в темных и теплых уголках морских заливов крохотным комочкам живой слизи, еще сотни миллионов лет из них формировались более сложные существа, наконец вышедшие на сушу. В полной зависимости от окружающих сил, в темной борьбе за жизнь, за продолжение рода прошли еще миллионы веков, пока не развился большой мозг — наисильнейший инструмент поисков пищи, борьбы за существование.

Темпы развития жизни все ускорялись, борьба за существование становилась острее, и убыстрялся естественный отбор. Жертвы, жертвы, жертвы — пожираемые травоядные, умирающие от голода хищники, погибающие слабые, заболевшие, состарившиеся животные, убитые в борьбе за самку, во время защиты потомства, погубленные стихийными катастрофами.

Так было на всем протяжении слепого пути эволюции, пока в тяжелых жизненных условиях эпохи великого оледенения дальний родич обезьяны не заменил осмысленным трудом звериный поиск пищи. Тогда он превратился в человека, познав величайшую силу в коллективном труде, в осмысленном опыте.

Но и после того протекло еще много тысячелетий, наполненных войнами и страданием, голодом и угнетением, невежеством и надеждой на лучшее будущее.

Потомки не обманули своих предков: лучшее будущее наступило, человечество, объединенное в бесклассовом обществе, освобожденное от страха и гнета, поднялось к невиданным высотам знаний и искусства. Ему под силу оказалось и самое трудное — покорение космических пространств. И вот наконец вся тяжкая лестница истории жизни и человека, вся мощь накопленного знания и безмерных усилий труда завершилась изобретением звездолета дальнего действия «Теллур», заброшенного в глубокую пучину Галактики. Вершина развития материи на Земле и в Солнечной системе соприкоснется через «Теллур» с другой вершиной, вероятно, не менее трудного пути, проходившего также миллиарды лет в другом уголке Вселенной.

Эти мысли в той или другой форме тревожили каждого члена экипажа. Сознание величайшей ответственности момента заставило стать серьезной даже юную Тайну. Ничтожная горстка представителей многомиллиардного земного человечества — смогут ли они быть достойными его подвигов, труда, физического совершенства, ума и стойкости?

Как подготовить себя к предстоящей встрече? Помнить о всей кровавой и великой борьбе человечества за свободу тела и духа!

Самым важным, захватывающим и таинственным был вопрос: каковы те, что идут сейчас нам навстречу? Страшны или прекрасны они на наш, земной, взгляд?

Афра Деви, биолог, взяла слово.

Молодая женщина, ставшая еще более красивой от нервного возбуждения, часто поднимала взгляд к картине над дверью. Исполненная перспективными красками, большая панорама Лунных гор Экваториальной Африки с потрясающим контрастом угрюмых лесных склонов и светоносного скалистого гребня как бы оттеняла ее мысли.

Афра говорила, что человечество давно отрешилось от когда-то распространенных теорий, что мыслящие существа могут быть любого вида, самого разнообразного строения. Пережитки религиозных суеверий заставляли даже серьезных ученых необдуманно допускать, что мыслящий мозг может развиваться в любом теле, как прежде верили в богов, являвшихся в любом облике. На самом деле облик человека, единственного на Земле существа с мыслящим мозгом, не был, конечно, случаен и отвечал наибольшей разносторонности приспособления такого животного, его возможности нести громадную нагрузку мозга и чрезвычайной активности нервной системы.

Наше понятие человеческой красоты и красоты вообще родилось из тысячелетнего опыта — бессознательного восприятия конструктивной целесообразности и совершенства приспособленности к тому или другому действию. Вот почему красивы и могучи машины, и морские волны, и деревья, и лошади, хотя все это резко отличается от человеческого облика. А сам человек еще в животном состоянии благодаря развитию мозга избавился от необходимости узкой специализации, приспособления только к одному образу жизни, как свойственно большинству животных.

Ноги человека не годятся для беспрерывного бега на твердой, тем более на вязкой почве и, однако, могут ему обеспечить длительное и быстрое передвижение, помогают взбираться на деревья и лазить по скалам, А рука человека — наиболее универсальный орган, она может выполнять миллионы дел, и, собственно, она вывела первобытного зверя в люди.

Человек еще на ранних стадиях своего формирования развился как универсальный организм, приспособленный к разнообразным условиям. С дальнейшим переходом к общественной жизни эта многогранность человеческого организма стала еще больше, еще разнообразнее, как и его деятельность. И красота человека в сравнении со всеми другими наиболее целесообразно устроенными животными — это, кроме совершенства, еще и универсальность назначения, усиленная и отточенная умственной деятельностью, духовным воспитанием.

— Мыслящее существо из другого мира, если оно достигло космоса, также высоко совершенно, универсально, то есть прекрасной! Никаких мыслящих чудовищ, человеко-грибов, людей-осьминогов не должно быть! Не знаю, как это выглядит в действительности, встретимся ли мы со сходством формы или красотой в каком-то другом отношении, но это неизбежно! — закончила свое выступление Афра Деви.

— Мне нравится теория, — поддержал биолога Тэй Эрон, — только…

— Я поняла, — перебила Афра. — Даже ничтожные отклонения от привычного облика создают уродство, а тут вероятность отклонений слишком велика. Ведь незначительные отклонения формы: отсутствие носа, век, губ на человеческом лице, вызванные травмой, воспринимаются нами как уродство и страшны именно тем, что они на общей человеческой основе. Морда лошади или собаки очень резко отличается от человеческого лица, и тем не менее она не уродлива, даже красива. Это потому, что в ней красота целесообразности, в то время как на травмированном человеческом лице гармония нарушена…

— Следовательно, если они будут по облику очень далеки от нас, то не покажутся нам уродливыми? А если такие же, как мы, но с рогами и хоботами? — не сдавался Тэй.

— Рога мыслящему существу не нужны и никогда у него не будут. Нос может быть вытянут наподобие хобота (хотя хобот при наличии рук, без которых не может быть человека, тоже не нужен). Это будет частный случай, необязательное условие строения мыслящего существа. Но все, что складывается исторически, в результате естественного отбора, становится закономерностью, неким средним из множества отклонений. Тут-то выступает во всей красоте всесторонняя целесообразность. И я не жду рогатых и хвостатых чудовищ во встречном звездолете — там им не быть! Только низшие формы жизни очень разнообразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга. Палеонтология показывает нам, в какие жесткие рамки вправляло высшие организмы эволюционное развитие — вспомните о сотнях случаев полного внешнего сходства у высших позвоночных из совершенно различных подклассов — сумчатых и плацентарных.

— Вы победили! — согласился Тэй Эрон с Афрой и не без гордости за подругу оглядел присутствующих.

Неожиданно стал возражать Кари Рам, слегка покраснев от юношеского смущения. Он говорил, что чужие существа, даже обладая вполне человеческой и красивой оболочкой — телом, — могут оказаться бесконечно далекими от нас по разуму, по своим представлениям о мире и жизни. И, будучи столь отличными, они могут стать жестокими и ужасными врагами.

Тогда на защиту биолога стал Мут Анг.

— Только недавно я думал об этом, — сказал командир, — понял, что на высшей ступени развития никакого непонимания между мыслящими существами быть не может. Мышление человека, его рассудок отражают законы логического развития окружающего мира, всего космоса. В этом смысле человек — микрокосм. Мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду. Мысль, где бы она ни появлялась, неизбежно будет иметь в своей основе математическую и диалектическую логику. Не может быть никаких «иных», совсем непохожих мышлений, так как не может быть человека вне общества и природы…

Радостные восклицания заглушили слова командира.

— Не слишком ли сильно? — неодобрительно сказал Мут Анг.

— Нет, — смело возразила Афра Деви, — всегда восхищаешься совпадением мыслей у целого ряда людей. В этом залог их верности и чувство товарищеской опоры… особенно если подходишь с разных сторон науки…

— Вы имеете в виду биологию и социальные дисциплины? — спросил молчавший до сих пор Яс Тин, по обыкновению устроившийся в удобном углу дивана.

— Да! Самым ярким во всей социальной истории земного человечества было неуклонное возрастание взаимопонимания с ростом культуры и широты познаний. Чем выше становилась культура, тем легче было разным народам и расам бесклассового общества понять друг друга, тем ярче светили всем общие цели устройства жизни, необходимость объединения сначала нескольких стран, а затем и всей планеты, всего человечества. Сейчас, при том уровне развития, которое достигнуто Землей и, несомненно, теми, кто идет нам навстречу… — Афра, помолчав, закончила: — Готовьтесь встретить друзей.

— Это так, — согласился Мут Анг, — две разные планеты, достигшие космоса, легче сговорятся, чем два диких народа одной планеты!

— Но как же насчет неизбежности войны даже в космосе, в которой были убеждены наши предки с довольно высоким уровнем культуры? — спросил Кари Рам.

— Где она, та знаменитая книга, обещанная вами, — вспомнил Тэй Эрон, — о двух космических кораблях, которые при первой же встрече хотели уничтожить друг друга?

Командир снова направился в свою комнату. На этот раз ничто не помешало, Мут Анг вернулся с маленькой восьмилучевой звездочкой микрофильма и вставил ее в читающую машину. Фантазия древнего американского автора интересовала всех звездолетчиков.


* * *
Рассказ, называвшийся «Первый контакт», в драматических тонах описывал встречу земного звездолета с чужим в Крабовидной туманности, на расстоянии более тысячи парсеков от Солнца. Командир земного звездолета отдал приказ приготовить все звездные карты, материалы наблюдений и вычислений курса к мгновенному уничтожению, а также направить на чужой корабль все пушки для разрушения метеоритов. Затем земные люди начали решать ответственейшую проблему: имеют ли они право попытаться вступить в переговоры с чужим звездолетом или должны немедленно атаковать и уничтожить его? Смысл великой тревоги людей Земли заключался в опасении, что чужие разгадают путь земного корабля и как завоеватели явятся на Землю.

Дикие мысли командира принимались экипажем корабля за непреложные истины. Встреча двух независимо возникших цивилизаций, по мнению командира, должна неминуемо вести к подчинению одной и победе той, которая обладает более сильным оружием. Встреча в космосе означала либо торговлю, либо войну — ничего другого не пришло в голову автору.

Скоро выяснилось, что чужие очень сходны с земными людьми, хотя видят лишь в инфракрасном свете, а переговариваются радиоволнами; тем не менее люди сразу разгадали язык чужих и поняли их мысли. У командира чужого звездолета были такие же убогие социальные познания, как у людей Земли. Он ломал голову над задачей, как выйти из рокового положения живым и не уничтожать земного корабля.

Долгожданная великолепная случайность — первая встреча представителей разных человечеств — грозила обернуться страшной бедой. Корабли висели в пространстве на расстоянии около семисот миль друг от друга, и звездолеты уже более двух недель вели переговоры через робота

— сферическую лодку.

Оба командира заверяли друг друга в миролюбии и тут же твердили, что не могут ничему верить. Положение было бы безвыходным, если бы не главный герой повести — молодой астрофизик. Спрятав под одежду бомбы страшной взрывной силы, он вместе с командиром явился в гости на чужой звездолет. Они предъявили ультиматум: поменяться кораблями. Часть экипажа черного звездолета должна была перейти на земной, а часть землян — на чужой, предварительно обезвредив все свои пушки для разрушения метеоритов, обучиться управлению разными системами, перевезти все имущество. А пока оба героя с бомбами должны были оставаться на чужом звездолете, чтобы в случае какого-либо подвоха мгновенно взорвать корабль. Командир чужого звездолета принял ультиматум. Размен кораблей и их обезвреживание произошли благополучно. Черный звездолет с людьми, а земной корабль с чужими поспешно удалились от места встречи, скрывшись в слабом свечении газа туманности.

…Гул голосов наполнил библиотеку. Еще во время чтения то один, то другой из молодых астролетчиков выказывал признаки нетерпения, несогласия, сгорая от желания возразить. Теперь они принялись говорить, едва избегая величайшей невежливости, какой считалась попытка перебить собеседника. Все обращались к командиру, будто он стал ответствен за древнюю повесть, извлеченную им из забвения.

Большинство говорило о полном несоответствии времени действия и психологии героев. Если звездолет смог удалиться от Земли на расстояние четырех тысяч световых лет всего за три месяца пути, то время действия повести должно было быть даже позднее современного. Никто еще не достиг таких глубин космоса. Но мысли и действия людей Земли в повести ничем не отличаются от принятых во времена капитализма, много веков назад! Немало и чисто технических ошибок, вроде невозможно быстрой остановки звездолетов или общения чужих мыслящих существ между собою радиоволнами. Если их планета, как указывалось в рассказе, обладала атмосферой почти такой же плотности, как и земная, то неизбежным было развитие слуха, подобного человеческому. Это требовало несравненно меньшей затраты энергии, чем производство радиоволн или сообщение биотоками. Невероятна также и быстрая расшифровка языка чужих, настолько точная, что могла быть закодированной в переводную машину…

Тэй Эрон отметил убогое представление о космосе в повести, тем более удивительное, что великий древний ученый Циолковский за несколько десятков лет до того, как был написан рассказ, предупреждал человечество, что космос устроен гораздо сложнее, чем мы ожидаем. Вопреки мыслителям-диалектикам некоторые ученые считали, что они находятся почти у пределов познания.

Прошли века, множество открытий бесконечно усложнило наше представление о взаимозависимости явлений и тем самым как будто отдалило и замедлило познание космоса. Вместе с тем наука нашла огромное количество обходных путей для разрешения сложных проблем и технических задач. Примером подобных обходов было создание пульсационных космических кораблей, передвигающихся будто бы вне обычных законов движения. Именно в этом преодолении кажущихся тупиков математической логики и заключалось могущество будущего. Но автор «Первого контакта» даже не почувствовал необъятности познания, скрытой за простыми формулировками великих диалектиков его времени.

— Никто не обратил внимания еще на одно обстоятельство, — вдруг заговорил молчаливый Яс Тин. — Рассказ написан на английском языке. Все имена, прозвища и юмористические выражения оставлены английскими. Это непросто! Я лингвист-любитель и изучал процесс становления первого мирового языка. Английский язык — один из наиболее распространенных в прошлом. Писатель отразил, как в зеркале, нелепую веру в незыблемость, вернее, бесконечную длительность общественных форм. Замедленное развитие античного рабовладельческого мира или эпохи феодализма, вынужденное долготерпение древних народов были ошибочно приняты за стабильность вообще всех форм общественных отношений: языков, религий и, наконец, последнего стихийного общества, капиталистического. Опасное общественное неравновесие конца капитализма считалось неизменным. Английский язык уже тогда был архаическим пережитком, потому что в нем было фактически два языка — письменный и фонетический, и он полностью непригоден для переводных машин. Удивительно, как автор не сообразил, что язык меняется тем сильнее и скорее, чем быстрее идет изменение человеческих отношений и представлений о мире! Полузабытый древний язык санскрит оказался построенным наиболее логически и потому стал основой языка-посредника для переводных машин. Прошло немного времени, и из языка-посредника сформировался первый мировой язык нашей планеты, с тех пор еще претерпевший много изменений. Западные языки оказались недолговечными. Еще меньше прожили взятые от религиозных преданий, из совсем чуждых и давно умерших языков имена людей.

— Яс Тин заметил самое главное, — вступил в разговор Мут Анг. — Страшнее, чем научное незнание или неверная методика, — косность, упорство в защите тех форм общественного устройства, которые совершенно очевидно не оправдали себя даже в глазах современников. В основе этой косности, за исключением менее частых случаев простого невежества, лежала, конечно, личная заинтересованность в сохранении того общественного строя, при котором этим защитникам жилось лучше, чем большинству людей. А если так, то что за дело было им до человечества, до судьбы всей планеты, ее энергетических запасов, здоровья ее обитателей!

Неразумное расходование запасов горючих ископаемых, лесов, истощение рек и почв, опаснейшие опыты по созданию убийственных видов атомного оружия — все это, вместе взятое, определяло действия и мировоззрение тех, кто старался во что бы то ни стало сохранить отжившее и уходящее в прошлое, причиняя страдания и внушая страх большинству людей. Именно здесь зарождалось и прорастало ядовитое семя исключительных привилегий, выдумок о превосходстве одной группы, класса или расы людей над другими, оправдание насилия и войн — все то, что получило в давние времена название фашизма. Им обычно заканчивались националистические распри.

Привилегированная группа неизбежно будет тормозить развитие, стараясь, чтобы для нее оставалось все по-прежнему, а униженная часть общества будет вести борьбу против этого торможения и за собственные привилегии. Чем сильнее было давление привилегированной группы, тем сильнее становилось сопротивление, жестче формы борьбы, и развивалась обоюдная жестокость, и, следовательно, деградировало моральное состояние людей. Перенесите это с борьбы классов в одной стране на борьбу привилегированных и угнетенных стран между собою. Вспомните из истории борьбу между странами нового, социалистического общества и старого, капиталистического, и вы поймете причину рождения военной идеологии, пропаганды неизбежности войн, их вечности и космическом распространении. Я вижу здесь сердце зла, ту змею, которая, как ее ни прячь, обязательно укусит, потому что не кусать она не может. Помните, каким недобрым красно-желтым светом горела звезда, мимо которой мы направились к нашей цели…

— Сердце Змеи! — воскликнула Тайна.

— Сердце Змеи! И сердце литературы защитников старого общества, пропагандировавшей неизбежность войны и капитализма, — это сердце ядовитого пресмыкающегося.

— Следовательно, наши опасения — тоже отголоски змеиного сердца, еще оставшиеся от древних! — серьезно и печально сказал Кари. — Но я, наверно, самый змеиный человек из всех нас, потому что у меня еще есть опасения… сомнения, как там их назвать.

— Кари! — с укором воскликнула Тайна.

Но тот упрямо продолжал:

— Командир хорошо говорил нам о смертных кризисах высших цивилизаций. Все мы знаем погибшие планеты, где жизнь уничтожена из-за того, что люди на них не успели справиться с военной атомной опасностью, создать новое общество по научным законам и навсегда положить конец жажде истребления, вырвать это змеиное сердце! Знаем, что наша планета едва успела избежать подобной участи. Не появись в России первое социалистическое государство, положившее начало великим изменениям в жизни планеты, расцвел бы фашизм, и с ним — убийственные ядерные войны! Но если они там, — молодой астронавигатор показал в сторону, с которой ожидался чужой звездолет, — если они еще не прошли опасного пика?

— Исключено, Кари, — спокойно ответил Мут Анг. — Возможна некая аналогия в становлении высших форм жизни и высших форм общества. Человек мог развиваться лишь в сравнительно стабильных, долго существующих благоприятных условиях окружающей природы. Это не значит, что изменения совсем отсутствовали, наоборот — они были даже довольно резкие, но лишь в отношении человека, а не природы в целом. Катастрофы, большие потрясения и изменения не позволили бы развиться высшему мыслящему существу. Так и высшая форма общества, которая смогла победить космос, строить звездолеты, проникнуть в бездонные глубины пространства, смогла все это дать только после всепланетной стабилизации условий жизни человечества и, уж конечно, без катастрофических войн капитализма… Нет, те, что идут нам навстречу, тоже прошли критическую точку, тоже страдали и гибли, пока не построили настоящее, мудрое общество!

— Мне кажется, есть какая-то стихийная мудрость в историях цивилизаций разных планет, — сказал с загоревшимися глазами Тэй Эрон. — Человечество не может покорить космос, пока не достигнет высшей жизни, без войн, с высокой ответственностью каждого человека за всех своих собратьев!

— Совершив подъем на высшую ступень коммунистического общества, человечество обрело космическую силу, и оно могло обрести ее только этим путем, другого не дано! — воскликнул Кари. — И не дано никакому другому человечеству, если так называть высшие формы организованной, мыслящей жизни.

— Мы, наши корабли — руки человечества Земли, протянутые к звездам, — серьезно сказал Мут Анг, — и эти руки чисты! Но это не может быть только нашей особенностью! Скоро мы коснемся такой же чистой и могучей руки!

Молодежь не выдержала и восторженными криками встретила заключение командира. Но и старшие, достигшие мужественной сдержанности чувств, окружили Мут Анга с явным волнением.


* * *
Где-то впереди, все еще на чудовищном расстоянии, летел навстречу корабль с планеты чужой и далекой звезды. И люди Земли впервые за миллиарды лет развития жизни на своей планете должны соприкоснуться с другими… тоже людьми. Неудивительно, что астролетчики, как ни сдерживали себя, пришли в лихорадочное возбуждение. Удалиться на отдых, остаться наедине с собой в горячем нетерпении ожидания казалось невозможным. Но Мут Анг, рассчитав время встречи звездолетов, приказал Свет Симу дать всем успокоительного лекарства.

— Мы, — твердо отвечал он на протесты, — должны встретить своих собратьев в наилучшем состоянии души и тела. Предстоит еще огромный труд: нам придется понять их и суметь рассказать о себе. Взять их знание. И отдать свое! — Мут Анг сдвинул брови. — Никогда еще я так не опасался своего неумения, некомпетентности. — Тревога изменила обычно спокойное лицо командира, пальцы стиснутых рук побелели.

Астролетчики, может быть, только сейчас ощутили, какую ответственность налагала на каждого небывалая встреча. Они беспрекословно приняли пилюли и разошлись.

Мут Анг оставил только Кари, потом поколебался, окидывая взглядом могучую фигуру Тэй Эрона, и жестом пригласил его тоже в пост управления. Со вздохом усталости командир вытянулся в кресле, склонил голову и закрыл лицо руками.

Тэй и Кари молчали, опасаясь нарушить раздумья командира. Звездолет шел очень медленно, делая двести тысяч километров в час, — так называемой тангенциальной скоростью, употреблявшейся при вхождении в зону Роша какого-либо небесного тела. Роботы, управлявшие кораблем, держали его на тщательно вычисленном обратном курсе. Пора было появиться лучу локатора чужого корабля, и то, что его не было, заставляло Тэй Эрона с каждой минутой тревожиться сильнее.

Мут Анг выпрямился с веселой и немного грустной улыбкой, хорошо знакомой каждому члену экипажа.

«Приди, далекий друг, к заветному порогу…»

Тэй нахмурился, вглядываясь в беспросветную черноту переднего экрана. Песенка командира показалась ему неподходящей в такой серьезный момент. Но Кари подхватил еще более веселый припев, лукаво поглядывая на угрюмого помощника.

— Попробуйте помахать нашим лучом, Кари, — вдруг сказал Мут Анг, прерывая себя, — по два градуса в каждую сторону и наперекрест!

Тэй слегка покраснел. Не додумался до простой меры, а мысленно укорил командира!

Прошло еще два часа. Кари представлял себе, как луч их локатора там, впереди, в колоссальном удалении скользит налево, направо, вверх и вниз, пробегая с каждым взмахом сотни тысяч километров черной пустоты. Такие взмахи сигнального «платка» превосходили самую буйную фантазию старых земных сказок о великанах.

Тэй Эрон погрузился в созерцательное оцепенение. Мысли текли медленно, не вызывая эмоций, Тэй вспомнил, как после отлета с Земли его не покидало чувство странной отрешенности.

Наверно, это чувство было свойственно человеку в первобытной жизни — ощущение полной несвязанности, отсутствия каких-либо обязательств, забот о будущем. Вероятно, подобные ощущения появлялись у людей во времена больших бедствий, войн, социальных потрясений. И у Тэй Эрона прошлое, все, что было оставлено на Земле, ушло навсегда и невозвратно; неизвестное будущее отделено пропастью в сотни лет, за которой ждет только совсем новое. Поэтому никаких планов, проектов, чувств и пожеланий для того, что впереди. Только принести туда добытое из космоса, вырванное из его глубин новое познание. Вперед, только вперед! И вдруг случилось такое, что заслонило собою и ожидание новой земли, и заботы помощника командира.

Мут Анг пытался представить себе жизнь идущего навстречу корабля. Командир представлял себе корабль чужих и его обитателей сходными с земным кораблем, земными людьми, земными переживаниями. Он убедился, что легче представить чужих, выдумывая самые невероятные формы жизни, чем подчинить свою фантазию строгим рамкам законов, о которых так убедительно говорила Афра Деви.

Еще не подняв опущенной головы, по внезапному напряжению товарищей Мут Анг почувствовал появление сигнала на экране локатора. Он не увидел ее, эту световую точку, — так быстро она исчезла, черкнув по черному блестящему диску. Сигнальный звонок едва звякнул. Астролетчики вскочили и перегнулись через столы пультов, инстинктивно стараясь приблизиться к экрану. Как ни мгновенно было появление светящейся точки, оно означало очень многое. Чужой звездолет повернул им навстречу, а не скрылся в глубинах пространства. Кораблем управляют не менее искусные в космических полетах существа, они сумели рассчитать обратный курс достаточно точно и быстро и теперь нащупывают «Теллур» лучом на огромном расстоянии. Две невообразимо маленькие точки, затерявшиеся в необъятной тьме, ищут друг друга… И в то же время это два огромных мира, полных энергии и знания, касаются один другого направленными пучками световых волн. Кари повел луч главного локатора с деления «1488» на «375». Еще, еще… Световая точка вернулась, исчезла, снова мелькнула в черном зеркале, сопровождаемая мгновенно умиравшим звуковым сигналом.

Мут Анг взялся за верньеры локатора и стал описывать спираль от периферии к центру того колоссального круга, который очерчивался лучом в районе приближавшегося звездолета.

Чужие, видимо, повторили маневр. После долгих усилий световая точка укрепилась в пределах третьего круга черного зеркала. Она металась лишь от вибрации обоих кораблей. Звонок раздавался теперь непрерывно, и его пришлось приглушить. Не было сомнения, что луч «Теллура» также уловлен приборами чужого звездолета и корабли идут навстречу, сближаясь за час не меньше чем на четыреста тысяч километров.

Тэй Эрон извлек из машины заданные ей расчеты и определил, что корабли разделяет расстояние около трех миллионов километров. До встречи звездолетов осталось семь часов. Через час можно было начинать интегральное торможение, которое отодвинет встречу еще на несколько часов, если чужой звездолет сделает то же самое и если он тормозится по сходным расчетам. Возможно, чужие смогут остановиться быстрей или же придется снова миновать друг друга, и это опять отдалит встречу, а ожидание становится почти невыносимым.

Но чужой звездолет не причинил лишних мучений. Он начал тормозиться сильнее, чем «Теллур», потом, установив темп замедления земного звездолета, повторил его. Корабли сходились ближе и ближе. Экипаж «Теллура» снова собрался в центральном посту. Звездолетчики следили, как в черном зеркале локатора световую точку заменило пятно.

Это собственный луч «Теллура», отразившись от чужого звездолета, вернулся к кораблю. Пятно стало похоже на крохотный цилиндр, опоясанный толстым валиком (форма, даже отдаленно не напоминавшая «Теллур»). Еще ближе — и на концах цилиндра появились куполовидные утолщения.

Сияющие контуры увеличивались и расплывались, пока не достигли периферии черного круга.

— Слушайте все! По местам! Окончательное торможение при восьми «g»!

Гидравлические кресла долго вдавливались в свои подставки, в глазах у людей краснело и темнело, на лицах выступал липкий пот. «Теллур» остановился и повис в пустоте, где не было верха и низа, сторон или дна, в леденящей космической тьме, в ста двух парсеках от родной звезды — желтого Солнца.

Едва придя в себя после торможения, астролетчики включили экраны прямого обзора и гигантский осветитель, но ничего не увидели, кроме яркого светового тумана впереди и левее носа корабля. Осветитель погас, и тогда сильный голубой свет ударил в глаза всем смотревшим на экран, окончательно лишив их возможности что-либо увидеть.

— Поляризатор-сетку, тридцать пять градусов и фильтр световых волн! — распорядился Мут Анг.

— На длину волны шестьсот двадцать? — осведомился Тэй Эрон.

— Вероятно, это будет наилучшим!

Поляризатор погасил голубое сияние. Тогда могучий оранжевый поток света вонзился в черную тьму, повернул, задел край какого-то сооружения и, наконец, осветил весь чужой звездолет.

Корабль с другой звезды находился всего в нескольких километрах. Такое сближение делало честь как земным, так и чужим астронавигаторам. С расстояния трудно было точно определить размеры звездолета. Внезапно из чужого корабля ударил в зенит толстый луч оранжевого света, по длине волны совпадавшего с тем, который излучал «Теллур». Видимо, чужие так же, как и земляне, использовали свет для сигнализации, делая его лучи видимыми в космической пустоте. Луч появился, исчез, возник снова и остался стоять вертикально, возносясь к незнакомым созвездиям на краю Млечного Пути.

Мут Анг потер лоб рукой, что делал всегда в минуты напряженного раздумья.

— Вероятно, сигнал, — осторожно сказал Тэй Эрон.

— Без сомнения. Я понял бы его так: неподвижный столб нашего света означает «Стойте на месте, буду подходить я». Попробуем ответить.

Земной звездолет погасил свой прожектор, переключил фильтр на волну четыреста тридцать и повел голубым лучом к своей корме. Столб оранжевого света на чужом корабле мгновенно погас.

Астролетчики ожидали чуть дыша. Чужой корабль больше всего походил на катушку: два конуса, соединенных вершинами. Основание одного из конусов, видимо переднего, прикрыто куполом, на заднем установлена широкая, открытая в пространство воронка. Середина корабля выступала толстым, слабо светившимся кольцом неопределенных очертаний. Сквозь кольцо просвечивали контуры цилиндра, соединявшего конусы. Внезапно кольцо сгустилось, сделалось непроницаемым, закрутилось вокруг середины звездолета, как колесо турбины. Чужой корабль стал вырастать на обзорных экранах, за три-четыре секунды он заполнил собою все поле видимости. Люди Земли поняли, что перед ними корабль больше «Теллура». Он превосходил земной звездолет (по величине) раза в три.

— Афра, Яс и Кари — в шлюзовую камеру, к выходу из корабля вместе со мной, Тэй останется на посту. Планетарный осветитель включить! Зажжем посадочное освещение левого борта! — отдавал распоряжения командир.

В лихорадочной спешке названные астролетчики надели легкие скафандры, применявшиеся для планетных исследований и для выхода из корабля в космическое пространство, в отдалении от смертоносного излучения звезд.

Мут Анг критически осмотрел всех, проверил работу своего скафандра и включил насосы. Они мгновенно всосали воздух из шлюзовой камеры внутрь корабля. Едва показатель разрежения достиг зеленой черты, командир повернул одну за другой три рукоятки. Беззвучно, как и все, что происходило в космосе, сдвинулись в стороны броневые плиты, изоляционный слой и коробка воздушной ячейки. Отскочила круглая крышка выходного люка, и тотчас гидравлические шланги выдавили вверх пол шлюзовой камеры. Четверо астролетчиков оказались на высоте четырех метров над передней частью «Теллура», на круглой, огражденной площадке, так называемой площадке верхнего обзора.

Чужой звездолет в поясе голубых огней оказался совершенно белым. У него была не зеркальная металлическая поверхность, отражающая все виды излучений космоса, как броня «Теллура», а матовая, светившаяся ярчайшей белизной горного снега. Только центральное кольцо продолжало испускать слабое голубое сияние.

Исполинская громада корабля заметно приближалась к «Теллуру». В космическом пространстве, далеко от любых полей тяготения, оба звездолета ощутительно притягивали друг друга, И это служило порукой тому, что корабль чужого мира не был из антиматерии. «Теллур» выставил с левого борта гигантские причальные упоры в виде телескопических пружинных труб.

Концы упоров были снабжены подушками из упругой пластмассы с предохранительным слоем на тот случай, если бы то, к чему предстояло прикоснуться в космосе, оказалось из антиматерии. Куполовидный нос чужого звездолета прорезался наверху черным зиянием, похожим на раскрывшийся в наглой усмешке рот. Оттуда выдвинулся балкон, огражденный частыми тонкими столбиками. В черной пасти зашевелилось Что-то белое. Три товарища Афры услышали вырвавшийся у нее стон разочарования. Пять мертвенно-белых, непомерно широких фигур появились на выступающей площадкезвездолета. Ростом примерно соответствуя людям Земли, они были гораздо толще, спины горбились гребневидными выступами. Вместо круглых прозрачных шлемов землян на приподнятых поперечными валиками плечах чужих помещалось нечто вроде большой известковистой раковины, обращенной выпуклостью назад. Спереди веером расходились и торчали большие шипы, образуя навес, под которым неразличимая темнота чуть отблескивала черным стеклом.

Первая появившаяся белая фигура сделала резкий жест, из которого стало ясно, что у чужих две руки и две ноги. Белый корабль повернулся носом к борту земного звездолета и выдвинул более чем на двадцать метров гармонику из пластин красного металла.

Мягкий пружинящий толчок — и оба корабля соприкоснулись. Но на концах стержней не вспыхнула ослепительная молния полного атомного распада, закапсюлированного мощным магнитным полем: материя встретившихся звездолетов была одной и той же.

Стоявшие на обзорной площадке «Теллура» услышали в своих телефонах тихий довольный смешок командира и переглянулись в недоумении.

— Я думаю утешить всех, и прежде всего Афру, — сказал Мут Анг. — Представьте себе нас с их стороны! Пузырчатые куклы с суставчатыми конечностями и огромными круглыми головами… пустыми на три четверти!

Афра звонко рассмеялась.

— Все дело в начинке скафандров, в том, что там внутри, а снаружи

— дело произвольное!

— Ног и рук столько же, сколько у нас, — начал Кари.

Но тут вокруг выдвинутого белым кораблем металлического каркаса возник складчатый белый футляр, пустым рукавом протянувшись к «Теллуру». Передняя фигура на площадке, в которой Мут Анг чутьем угадал равного себе по рангу командира, стала делать не оставляющие сомнений жесты, приближая к груди вытянутые к «Теллуру» руки. Люди не заставили себя ждать и выдвинули из нижней части корпуса соединительную трубу-галерею, употреблявшуюся для сообщения между кораблями в пространстве. Галерея «Теллура» была круглого сечения, у белого звездолета — вертикально-эллиптическая. Земные техники быстро изготовили из мягкого дерева переходную раму. На космическом морозе дерево мгновенно изменило свою молекулярную систему и стало прочнее стали. За это время на выступе чужого корабля появился куб из красного металла с черной передней стенкой — экраном. Две белые фигуры склонились над ним, выпрямились и отступили. Перед взглядами землян на экране засветилось подобие человеческой фигуры, верхняя часть которой ритмически расширялась и опадала. Маленькие белые стрелки то устремлялись внутрь фигуры, то вылетали наружу.

— Гениально просто: дыхание! — воскликнула Афра. — Они покажут нам, чем дышат, состав своей атмосферы, но как?

Будто отвечая на ее вопрос, дышащая модель на экране исчезла, заменившись новой фигурой. Черная точка в сероватом кольцевидном облачке — несомненно, ядро атома, окруженное тонкими орбитами светящихся точек — электронов. Мут Анг почувствовал, как сжалось горло, он не мог произнести ни слова. На экране были уже четыре фигуры: две в центре, одна под другой, связанные толстой белой чертой, и две боковые, соединенные черными стрелками.

Все земляне с бьющимися сердцами считали электроны. Нижний, видимо, основной элемент океана: один электрон вокруг ядра — водород. Верхний, главный элемент атмосферы и дыхания: девять электронов вокруг ядра — фтор!

— О-о! — жалобно вскрикнула Афра Деви. — Фтор!..

— Считайте, — перебил командир, — налево вверху — шесть электронов: углерод, направо — семь: азот. Вот и все ясно. Передайте, чтобы изготовили такую же таблицу нашей атмосферы и нашего обмена веществ — все будет то же, только вместо центрального верхнего, фтора, у нас кислород с его восемью электронами. Как жаль, отчаянно жаль!

Когда земляне выдвинули свою таблицу, астролетчики заметили, как пошатнулась передняя белая фигура на мостике своего корабля и поднесла руку к раковине скафандра жестом, понятным человеку Земли. Видимо, те же чувства, но еще более сильные, были у командира чужого звездолета.

Эта же белая фигура перегнулась через ограждение мостика и сделала рукой резкий взмах, как бы разрубая что-то в пустоте. Шиловидные выросты его головной раковины угрожающе наклонились к «Теллуру», который находился на несколько метров ниже белого корабля. Потом командир чужих поднял обе руки и провел ими вниз на некотором расстоянии одна от другой, как бы показывая две параллельные плоскости.

Мут Анг повторил его жест. Тогда командир чужого звездолета высоко поднял одну руку жестом безмолвного привета, повернулся и скрылся в черной пасти. За ним последовали остальные.

— Пойдемте и мы, — сказал Мут Анг, нажимая опускающий рычаг.

Афра даже не успела поглядеть на великолепное сверкание звезд в черной пустоте космоса, которое всегда приводило ее в особенный созерцательный восторг.

Люк закрылся, вспыхнуло освещение шлюзовой камеры, стало слышно легкое шипение насосов — первый признак того, что воздух достиг земной плотности. Звездолетчики стали снимать скафандры.

— Будем строить перегородки, а потом соединять галереи? — спросил Яс Тин командира, едва освободившись от шлема.

— Да. Это и хотел сказать командир из звездолета. Какое горе: у них на планете газ жизни — фтор, смертельно ядовитый для нас! А им так же смертелен наш кислород. Многие наши материалы, краски и металлы, стойкие в кислородной атмосфере, могут разрушиться при соприкосновении с их дыханием. Вместо воды у них жидкий фтористый водород — та самая плавиковая кислота, которая у нас разъедает стекло и разрушает почти все минералы, в состав которых входит кремний, легкорастворимый во фтористом водороде. Вот почему нам придется ставить прозрачную перегородку, стойкую против кислорода, а они поставят свою, из вещества, не разрушаемого фтором. Но пойдемте, надо спешить. Мы обсудим все, пока будет изготовляться переборка!

Матово-синий пол гасительной камеры, отделявшей жилые помещения от машин «Теллура», превратился в химическую мастерскую. Толстый лист хрустально-прозрачной пластмассы был отлит из заготовленных еще на Земле составов и теперь медленно цементировался, прогреваемый отопительными коврами. Неожиданное препятствие сделало невозможным прямое общение людей Земли с чужими.

Белый корабль не проявлял никаких признаков жизни, хотя наблюдатели непрерывно следили за ним у обзорных экранов.

В библиотеке «Теллура» кипела работа. Все члены экипажа отбирали стереофильмы и магнитные фотозаписи о Земле, репродукции лучших произведений искусства. Спешно готовились диаграммы и чертежи математических функций, схемы кристаллических решеток веществ, наиболее распространенных в земной коре, на других планетах и на Солнце. Регулировали большой стереоэкран, заделывали в устойчивый к фтору чехол обертонный звучатель, точно передающий голос человека.

В короткие перерывы еды и отдыха астролетчики обсуждали необыкновенную атмосферу родины встреченных путешественников космоса.

Круговорот веществ, использующий лучистую энергию светила и позволяющий жизни существовать и накапливать энергию в борьбе с рассеянием энергии — энтропией, — обязательно должен был и у чужих следовать общей схеме земных превращений. Свободный активный газ, будь то кислород, фтор или какой-нибудь еще, мог накопиться в атмосфере только в результате жизнедеятельности растений. Животная жизнь и человек в том числе расходовали кислород или фтор, связывая его с углеродом-основным элементом, из которого состояли тела и растений и животных.

На чужой планете должен был быть фтористоводородный океан. Расщепляя с помощью лучистой энергии своего светила фтористый водород, как у нас на Земле воду (кислородистый водород), растения той планеты накапливали углеводы и выделяли свободный фтор, которым в смеси с азотом дышали люди и животные, получая энергию от сгорания углеводов во фторе. Животные и люди должны выдыхать фтористый углерод и фтористый водород.

Подобный обмен веществ дает в полтора раза больше энергии, чем земной с его кислородной, основой. Немудрено, что он послужил для развития высшей мыслящей жизни. Но диалектически большая активность фтора по сравнению с кислородом требует и более сильной радиации светила. Чтобы лучистая энергия была в состоянии расщепить молекулы фтористого водорода в растительном фотосинтезе, нужны не желто-зеленые лучи, как для воды, а лучи более мощных квант, голубые и фиолетовые. Очевидно, что светило чужих — голубая высокотемпературная звезда.

— Противоречие! — вмешался в разговор вернувшийся из мастерской Тэй Эрон. — Фтористый водород легко превращается в газ.

— Да, при плюс двадцати градусах, — ответил, заглядывая в справочник, Кари.

— А замерзает?

— При минус восьмидесяти.

— Следовательно, их планета должна быть холодной! Это не вяжется с голубой горячей звездой.

— Почему? — возразил Яс Тин. — Она может быть удалена от светила. Океаны могут находиться в умеренных или полярных зонах планеты. Или…

— Вероятно, может быть еще много «или», — сказал Мут Анг. — Как бы то ни было, звездолет с фторной планеты перед нами, и мы скоро узнаем все подробности их жизни. Важнее сейчас понять другое: фтор очень редок во Вселенной. Хотя последние исследования передвинули фтор с сорокового по степени распространения места на восемнадцатое, но наш кислород занимает во Вселенной третье место по общему количеству своих атомов после водорода и гелия, а уже за ним следуют азот и углерод. По другой системе подсчета кислорода в двести тысяч раз больше, чем фтора. Это может означать только одно: планет, богатых фтором, чрезвычайно мало в космосе, а планет со фторной атмосферой, то есть таких, на которых долго существовала растительная жизнь, обогатившая атмосферу свободным фтором, и совсем ничтожное число, исключение из правила.

— Теперь мне понятен жест отчаяния у командира их звездолета, — задумчиво произнесла Афра Деви. — Они ищут себе подобных, и их разочарование было очень сильно.

— Если очень сильно, то, значит, они ищут давно и, кроме того, уже встречались с мыслящей жизнью…

— И она была обыкновенная, нашего типа, кислородная, — подхватила Афра.

— Но могут быть и другие типы атмосферы, — возразил Тэй Эрон, — хлорная, например, или серная, еще сероводородная.

— Не годятся они для высшей жизни! — торжествующе воскликнула Афра. — Все они дают в обмене веществ в три и даже в десять раз меньше энергии, чем кислород, наш могучий живительный кислород Земли!

— Только не серная, — пробурчал Яс Тин, — у нее энергия одинакова с кислородом.

— Вы подразумеваете атмосферу из сернистого ангидрида и океан из жидкой серы? — спросил Мут Анг.

Инженер согласно кивнул.

— Но ведь в этом случае сера заменяет не кислород, а водород нашей Земли, — нахмурилась Афра, — то есть самый обычный элемент космоса? Вряд ли редкая во Вселенной сера сможет быть частой заменительницей водорода. Ясно, что такая атмосфера — явление еще более редкое, чем фтор.

— И лишь для очень теплых планет, — ответил Тэй, листая справочник, — океан из серы будет жидким только выше ста и до четырехсот градусов тепла.

— Мне кажется, что Афра права! — вмешался командир, — Все эти предполагаемые атмосферы — слишком большая редкость по сравнению с нашей стандартной из наиболее распространенных в космосе элементов. Это не случайно!

— Не случайно, — согласился Яс Тин. — Но случайностей в бесконечном космосе немало. Возьмем нашу «стандартную» Землю. На ней да и на соседях ее — Луне, Марсе, Венере — много алюминия, вообще редкого во Вселенной.

— И тем не менее найти повторение этих случайностей в той же бесконечности — дело десятков, если не сотен, тысячелетий, — угрюмо сказал Мут Анг. — Даже с пульсационными звездолетами. Если они ищут давно, то как я понимаю их!

— Как хорошо, что наша атмосфера из самых обычных элементов Вселенной и нас ждет встреча с великим множеством подобных же планет!

— сказала Афра.

— А впервые встретились с отнюдь не подобной! — отозвался Тэй.

Афра вспыхнула и только собралась возразить, как явился химик корабля с докладом, что прозрачный щит готов.

— Но мы можем войти в их звездолет запросто в космических костюмах? — осведомился Яс Тин.

— Так же, как и они в наш. Вероятно, состоится не один обмен визитами, но первые знакомства начнем с показа, — ответил командир.

Астролетчики закрепили прозрачную стену на конце передаточного рукава, а белые фигуры чужих начали ту же работу в своей галерее. Затем земляне и чужие встретились в пустоте, помогая друг другу скреплять распоры и переходную раму. Поглаживание по рукаву скафандра или по плечу — жест нежности и дружбы был в равной мере понятен тем и другим.

Грозя рогообразными выростами головных раковин, чужие пытались рассмотреть лица землян сквозь дымчатые шлемы. Но если головы земных людей были видны сравнительно отчетливо, то слабо выпуклые передние; щитки шлемов чужих, укрытые под шипастыми навесами «раковин», оставались непроницаемы для земных глаз. Только безошибочное человеческое чутье говорило, что из этой темноты следят внимательные глаза, напряженно и доброжелательно.

На приглашение войти в «Теллур» белые фигуры ответили отрицательными жестами отталкивания. Один из них коснулся своего скафандра и затем быстро развел, руками, как бы разбрасывая что-то.

— Боятся за скафандр в кислородной атмосфере, — догадался Тэй.

— Они хотят, как и мы, начать со встречи в галерее, — сказал командир.


* * *
Оба звездолета — снежно-белый и металлически-зеркальный — составляли теперь одно целое, неподвижно повисшее в бесконечности космоса. «Теллур» включил мощные обогреватели, и его экипаж смог войти в соединительную трубу-галерею в обычных рабочих костюмах — плотно облегающих синих комбинезонах из искусственной шерсти.

На чужой стороне галереи вспыхнуло голубое освещение, похожее на свет горных высот Земли. На границе двух по-разному освещенных камер прозрачные перегородки казались аквамариновыми, будто из застывшей чистой воды моря.

Наступившая тишина нарушалась только учащенным дыханием взволнованных землян. Тэй Эрон коснулся локтем плеча Афры и почувствовал, что молодая женщина вся дрожит. Помощник командира крепко прижал к себе биолога, и Афра ответила ему быстрым благодарным взглядом.

В глубине соединительной галереи показалась группа из восьми чужих… Чужих ли? Люди не поверили зрению. В глубине души каждый ожидал необычайного, никогда не виданного. Полное сходство чужих с людьми Земли казалось чудом. Но то было лишь при первом взгляде. Чем дольше всматривались земляне, тем больше различий находили в том, что не было скрыто под темной одеждой — сочетанием коротких просторных курток с длинными шароварами, напоминавшими старинные одежды Земли.

Погас голубой свет — они включили земное освещение. Прозрачные перегородки потеряли свой зеленый цвет и стали белыми, почти невидимыми. За этой едва заметной стеной стояли люди. Можно ли было поверить, что они дышат ядовитейшим для Земли газом и купаются в морях всеразъедающей плавиковой кислоты! Пропорциональные очертания тел, рост, соответствующий среднему росту землян. Странный чугунно-серый цвет кожи с серебристым отливом и скрытым кроваво-красным отблеском, какой бывает на полированном красном железняке — гематите. Серый тон этого минерала был одинаков с кожей обитателей фторной планеты.

Круглые головы поросли густыми иссиня-черными волосами… Но самой замечательной особенностью их лиц были глаза. Невероятно большие и удлиненные, с резко косым разрезом, они занимали всю ширину лица, косо поднимались наружными уголками к вискам, выше уровня глаз земных людей. Белки густого бирюзового цвета казались непропорционально удлиненными по отношению к черной радужине и зрачкам.

Соответственно размерам и положению глаз прямые и четкие, очень черные брови смыкались с волосами высоко на висках и почти сходились к узкой переносице, образуя широкий тупой угол. Волосы над лбом от середины спускались к вискам такой же четкой и прямой линией, совершенно симметричной бровям. Поэтому лоб имел очертания вытянутого горизонтального ромба. Нос, короткий и слабо выступавший, обладал, как у землян, направленными вниз ноздрями. Небольшой рот с фиолетовыми губами показывал правильный ряд зубов такого же чистого небесного цвета, как и белки глаз. Верхняя половина лица казалась очень расширенной. Ниже глаз лицо сильно суживалось к подбородку с чуть угловатыми очертаниями. Строение ушей осталось невыясненным: виски у всех пришельцев прикрывались через темя золотистыми жгутами.

Среди чужих были женщины и мужчины. Женщины угадывались по высоте стройных шей, округлости очертаний лиц и по очень пышной массе коротко стриженных волос. У мужчин был более высокий рост, большая массивность тела, более широкие подбородки — в общем, те же черты, какими различались оба пола землян.

Афре показалось, что руки чужих имеют только по четыре пальца. Соответствуя человеческим пропорциям, пальцы людей фторной планеты как будто не обладали суставами: они сгибались плавно, не образуя угловатых выступов.

Ног нельзя было разглядеть: ступни их утопали в мягком настиле пола. Одежды в свете, естественной для земных глаз, казались темно-красного, почти кирпичного цвета.

Чем дольше вглядывались астролетчики, тем менее странным казался облик пришельцев с фторной планеты. Более того, людям Земли становилась понятнее своеобразная экзотическая красота чужих. Их главным очертанием были огромные глаза, смотревшие сосредоточенно и ласково на людей, излучая тепло мудрости и дружбы.

— Какие глаза! — не удержалась Афра. — С такими легче становиться людьми, чем с нашими, хотя и наши великолепны!

— Почему так? — шепнул Тэй.

— Чем крупнее глаза, тем большее количество элементов сетчатки, тем большее число деталей из окружающего мира может усвоить такой глаз.

Тэй кивнул в знак понимания.

Один из чужих выступил вперед и сделал приглашающий жест. Тотчас же земное освещение на той стороне галереи погасло.

— Ох! — горестно воскликнул Мут Анг. — Я не предусмотрел!

— Я сделал, — спокойно отозвался Кари, — выключил обычный свет и зажег две сильные лампы с фильтрами четыреста тридцать.

— Мы выглядим мертвецами, — огорченно сказала Тайна, — неважный вид у человечества в таком свете! Смотрите, какие все мы зеленые, будто из болота.

— Ваши опасения напрасны, — сказал Мут Анг. — Их спектр наилучшей видимости уходит далеко в фиолетовую сторону, может быть, и в ультрафиолетовую. Это подразумевает гораздо больше теплоты и оттенков, чем видится нам, но я не могу представить как.

— Пожалуй, мы им покажемся много желтее, чем на самом деле, — сказал, подумав, Тэй.

— И это гораздо лучше, чем синеватый трупный цвет. Только посмотрите вокруг! — не унималась Тайна.

Земляне сделали несколько снимков и вытолкнули в маленький шлюз обертонный звучатель, работающий на кристаллах осмия. Чужие подхватили его и поставили на треножник. Кари направил в чашечную антенну узкий пучок радиоволн. Во фторной атмосфере звездолета зазвучали речь и музыка Земли. Тем же путем был передан прибор для анализа воздуха, который позволил установить температуру, давление и состав атмосферы неведомой планеты. Как и следовало ожидать, внутренняя температура белого звездолета оказалась ниже земной и не превышала семи градусов. Давление атмосферы было больше земного, и почти одинаковой — сила тяжести.

— Сами они, вероятно, теплее, — сказала Афра, — как мы теплее нашей привычной двадцатиградусной температуры. Я думаю, что у них теплота тела около четырнадцати наших градусов.

Чужие передали свои приборы закрытыми в двух сетчатых ящичках, не позволяющих угадать их назначение.

Из одного ящичка послышались высокие, прерывистые чистые звуки, как бы тающие вдали. Земляне поняли, что чужие слышат более высокие ноты, чем они. Если их слух по диапазону был примерно равен земному, то часть низких нот человеческой речи и музыки пропадала для обитателей фторной планеты. Чужие снова зажгли земное освещение, и земляне выключили голубой свет. К прозрачной стене подошли двое — мужчина и женщина. Они спокойно сбросили свои темно-красные одежды и замерли, взявшись за руки, дотом стали медленно поворачиваться, давая землянам рассмотреть их тела, которые оказались более сходные земными, чем их лица. Гармоничная пропорциональность фигур фторных людей полностью отвечала понятиям красоты на Земле. Несколько более резкие переходы в очертаниях, какая-то резкость всех линий впадинок и выпуклостей создавали впечатление некоторой угловатости, вернее, более четкой скульптурности тела чужих. Вероятно, впечатление усиливалось серым цветом кожи, более темной в складках и впадинах.

Их головы красиво и гордо были посажены на высоких шеях; мужчина обладал широкими плечами человека труда и борьбы, а широкие бедра женщины — матери мыслящего существа — нисколько не противоречили ощущению интеллектуальной силы посланцев неведомой планеты.

Когда чужие отступили со знакомым приглашающим жестом и погасили желтый земной свет, земляне уже не колебались.

По просьбе командира перед прозрачной преградой встали, взявшись за руки, Тэй Эрон и Афра Деви. Несмотря на неземное освещение, придавшее телам людей холодный оттенок голубого мрамора, все астролетчики вздохнули с восхищением — настолько очевидной была нагая красота их товарищей. Это поняли и чужие. Смутно видимые в неосвещенной галерее, они стали обмениваться между собой взглядами и непонятными короткими жестами.

Афра и Тэй стояли гордо и открыто, полные того нервного подъема, который появляется в моменты исполнения трудных и рискованных задач. Наконец чужие кончили съемку и зажгли свой свет.

— Теперь я не сомневаюсь, что у них есть любовь, — сказала Тайна, — настоящая, прекрасная и великая человеческая любовь… если их мужчины и женщины так красивы и умны!

— Вы совершенно правы, Тайна, и от этого еще радостнее, потому что они поймут нас во всем, — отозвался Мут Анг.

— Да! Взгляните на Кари! Кари, не полюбите девушку с фторной планеты, это было бы катастрофой для вас.

Астронавигатор очнулся от транса и отвел глаза, прикованные к обитателям белого звездолета.

— А я мог бы! — грустно улыбнулся он. — Мог бы, невзирая на всю разницу наших тел, на чудовищную удаленность наших планет. Сейчас я понял все могущество и силу человеческой любви, В это время чужие выдвинули вперед зеленый экран. На нем начали двигаться маленькие фигурки. Они шли процессией, поднимаясь на крутой склон, и несли на себе какие-то большие предметы. Поднявшись на плоскую вершину, каждая фигурка сбрасывала свою ношу и падала лицом вниз. Похожая на земную мультипликацию, картина свидетельствовала об утомлении, желании отдыха. Земляне тоже почувствовали, насколько утомили их напряженное многочасовое ожидание и первые впечатления встречи. Жители фторной планеты, видимо, надеялись на встречу с другими людьми и подготовились к ней, создав, например, подобные «разговорные» фильмы.

Экипаж «Теллура», не готовый к встрече, вышел из затруднения. К перегородке придвинули экран для скорых зарисовок, и художник «Теллура» Яс Тин начал набрасывать последовательные серии рисунков. Сначала он изобразил таких же утомленных человечков, затем нарисовал одну большую рожицу с таким явно вопросительным выражением, что чужие оживились, как при появлении Тэй Эрона и Афры Деви. Потом художник изобразил Землю, обходящую по орбите Солнце, разделил орбиту на двадцать четыре части и зачернил ее половину. Чужие вскоре ответили похожей схемой. С той и с другой стороны включились метрономы, которые помогли установить продолжительность малых делений времени, а затем вычислить и большие. Астролетчики узнали, что фторная планета вращается вокруг своей оси приблизительно за четырнадцать земных часов, а обегает свое голубое солнце в течение девятисот суток. Перерыв на отдых, который предложили чужие, равнялся пяти земным часам.

Ошеломленные, расходились люди из соединительной трубы. Погасли огни в галерее, потухло и наружное освещение кораблей. Оба звездолета, темные, замерли неподвижно рядом друг с другом, как будто все живое в них погибло, заледенело в чудовищном холоде и глубочайшем мраке пространства.

Но внутри кораблей жизнь, горячая, пытливая и деятельная, шла своим чередом. Бесконечно изобретательный человеческий мозг изыскивал новые способы, как передать братьям по мысли, рожденным на планетах удаленных звезд, знания и надежды, взращенные тысячелетиями безмерных трудов, опасностей и страданий. Знания, освободившие человека сначала от власти дикой природы, затем от произвола дикого общественного строя, болезней и преждевременной старости, поднявшие людей к бездонным высотам космоса.

Вторая встреча в галерее началась с показа звездных карт. И землянам, и обитателям фторной планеты были совершенно незнакомы рисунки созвездий, мимо которых шли пути кораблей. (Лишь на Земле астрономам удалось установить точное положение голубого светила: в небольшом звездном облаке Млечного Пути, около Тау Змееносца.) Путь чужого звездолета шел к звездному скоплению на северной окраине Змееносца и пересекся с ходом «Теллура», когда тот достиг южных границ созвездия Геркулеса.

В галерее чужих встала какая-то решетка из пластин красного металла высотой в рост человека. Что-то завертелось позади нее, видимое в просветах между пластинами. Внезапно все они сдвинулись, повернулись ребром и исчезли. На месте решетки показалось громадное пустое пространство с проносящимися в отдалении слепяще синими шарами спутников фторной планеты. Медленно приближалась и она сама. Широкий синий пояс непроницаемой облачности обвивал ее экватор. На полюсах и в околополярных зонах планета светилась серовато-красными отблесками, а умеренные зоны своей чистейшей белизной были похожи на оболочку чужого звездолета. Здесь, сквозь слабо насыщенную парами атмосферу, смутно угадывались контуры морей, материков и гор, чередовавшихся неправильными вертикальными полосами. Планета была больше Земли. Ее быстрое вращение возбуждало вокруг нее мощное электрическое поле. Сиреневое сияние вытягивалось длинными отростками по экватору в черноту окружающего пространства.

Затаив дыхание час за часом сидели люди перед прозрачной стенкой, за которой неведомое устройство продолжало развертывать с потрясающей реальностью картины фторной планеты. Люди Земли увидели лиловые волны океана из фтористого водорода, омывавшие берега черных песков, красных утесов и склонов иззубренных гор, светящихся голубым лунным сиянием. Ближе к полюсам окружающий воздух синел все больше, становился глубже и чище темно-голубой свет фиолетовой звезды, вокруг которой быстро неслась фторная планета.

Горы здесь поднялись округлыми куполами, валами, плоскими вздутиями с ярким опаловым блеском. Синие сумерки лежали в глубоких долинах, направлявшихся от полярных гор к фестончатой полосе морей на юге. Большие заливы дымились опалесцирующим покровом голубых облаков. Гигантские постройки из красного металла и каких-то травяно-зеленых камней обрамляли края морей, бесконечно длинными вереницами всползали по вертикальным долинам к полюсам. Эти исполинские скопления построек, заметные с громадной высоты, разделялись широкими полосами густой растительности с зеленоватоголубой листвой или плоскими куполами гор, светившихся изнутри, будто опалы или лунные камни Земли. Круглые шапки льдов из застывшего фтористого водорода на полюсах казались драгоценными сапфирами.

Синие, голубые, лазурные, лиловые краски преобладали повсюду. Самый воздух словно был пронизан голубоватым свечением, точно слабый разряд в газовой трубке. Мир чужой планеты казался холодным и бесстрастным, будто видение в кристалле — чистое, далекое и призрачное. Мир, в котором не чувствовалось тепла, ласкающего разнообразия красных, оранжевых и желтых цветов Земли.

Цепи городов виднелись в обоих полушариях планеты, в зонах, соответствовавших полярной и умеренной зонам Земли. К экватору горы становились все острее и темнее. Зубчатые пики торчали из мутной от паров поверхности моря, ребра хребтов протягивались в широтном направлении, окаймляя тропические области фторной планеты.

Там плотными массами клубились синие пары: от нагрева голубой звезды легко испарявшийся фтористый водород насыщал атмосферу, подступал колоссальными облачными стенами к умеренным зонам, сгущался и каскадами лился обратно в теплую экваториальную зону. Плотины, достойные гигантов, обуздывали стремительность этих потоков, заключенных в арки и трубы и служивших источником энергии силовых станций планеты.

Нестерпимым блеском сверкали поля огромных кристаллов кварца — видимо, кремний играл роль нашей соли в водах фтористоводородного моря.

Города на экране приближались. Их очертания резко обрисовывались в холодном голубом свете. Везде, куда хватает глаз, вся площадь обитаемых зон планеты, за исключением таинственной экваториальной области, тонувшей в голубом молоке паров, была устроена, изменена, улучшена руками и творческой мыслью человека. Гораздо сильнее изменена, чем наша Земля, еще сохранившая в неприкосновенности огромные площади заповедников, древних руин или заброшенных разработок.

Труд бесчисленных поколений миллиардов людей вырастал выше гор, оплетал всю поверхность фторной планеты. Жизнь властвовала над стихиями бурных вод и густой атмосферы, пронизанной убийственно сильными лучами голубой звезды и неимоверно мощными зарядами электричества.

Люди Земли смотрели не отрываясь, и сознание как бы раздваивалось: в памяти одновременно возникало видение своей родной планеты. Не так, как представляли себе родину древние предки, в зависимости от места своего рождения и жизни: то равнинами просторных полей и сыроватых лесов, то каменистыми грустными горами, то радостно сверкающими в теплом солнце берегами прозрачных морей. Вся Земля в разнообразии своих климатических зон — холодных умеренных и жарких стран — проходила перед мысленным взором каждого астролетчика. Бесконечно прекрасными были и серебристые степи — области вольного ветра, — и могучие леса из темных елей и кедров, белых берез, крылатых пальм и гигантских голубоватых эвкалиптов. Туманные берега северных стран в стенах мшистых скал и белизна коралловых рифов в голубом сиянии тропических морей. Властно-холодное, пронизывающее сверкание снеговых хребтов и призрачная, зыбкая дымка пустынь. Реки — величавые, медленные и широкие или неистово мчащиеся табунами белых коней по крупным камням ущелистых русел. Богатство красок, разнообразие цветов, голубое земное небо с облаками, как белые птицы, солнечный зной и пасмурная, дождливая хмурь, вечные перемены времен года. И среди всего этого богатства природы — еще более великое разнообразие людей, их красоты, стремлений, дел, мечтаний и сказок, горя и радости, песен и танцев, слез и тоски…

То же могущество осмысленного труда, поражающего изобретательностью, искусством, фантазией, прекрасной формой повсюду: в строениях, заводах, машинах, кораблях.

Может быть, чужие тоже видят своими огромными раскосыми глазами гораздо больше землян в холодных голубых красках своей планеты, а в переделке своей более однообразной природы ушли дальше нас, детей Земли? Назревала догадка: мы, создания кислородной атмосферы, в сотни тысяч раз более обыкновенной в космосе, нашли и найдем еще огромное количество подходящих для жизни условий, найдем, встретимся, соединимся с братьями-людьми с других звезд. А они, порождения редкого фтора, с их необыкновенными фтористыми белками и костями, кровью с синими тельцами, впитывающими фтор, как наши красные — кислород?

Эти люди заперты в ограниченном пространстве своей планеты. Наверно, они давно уже странствуют в поисках себе подобных или хотя бы планет с подходящей им атмосферой из фтора. Но как им найти в безднах Вселенной столь редкие жемчужины, как пробиться к ним через тысячи световых лет? Так близкой понятно их отчаяние, великое разочарование при встрече с кислородными: людьми, вероятно, не в первый раз.

В галерее чужих ландшафты фторной планеты заменились видом колоссальных построек. Откосы наклоненных внутрь стен походили на здания тибетской архитектуры. Нигде не было прямых углов, горизонтальных плоскостей — формы плавно изгибались, переходя от вертикали к горизонтали винтообразными или спиральными поворотами. Вдали возникло темное отверстие, по очертанию похожее на скрученный овал. Когда оно выросло, приближаясь, стало видно, что нижняя часть овала представляет собой спирально изогнутую широкую дорогу, поднимающуюся и углубленную в здание размерами с целый город. Оправленные в красное большие голубые знаки, издали напоминавшие волновую рябь, виднелись над входом. Вход приближался. В глубине его становился виден слабо освещенный гигантский зал со светящимися, как флюоресцирующий плавиковый шпат, стенами.

И внезапно, без предупреждения, картина исчезла. Изумленные астролетчики, приготовившиеся увидеть нечто необычайное, почувствовали буквально удар. Галерея по ту сторону прозрачной стены осветилась обычным голубым светом. Появились чужие звездолетчики. На этот раз они двигались очень быстро, резкими движениями.

В этот момент на экране возникла череда последовательных картинок. Они замелькали в таком темпе, что экипаж едва мог уследить за изображениями. Где-то во тьме космоса двигался такой же белый звездолет, какой висел сейчас бок о бок с «Теллуром». Видно было, как крутилось, сверкало, разбрасывая во все стороны лучи, его центральное кольцо. Вдруг кольцо остановило вращение, и корабль повис в космической бездне, недалеко от маленькой голубой звезды-карлика.

Из звездолета устремились вдаль лучи, черточками мелькавшие на экране, в левом углу которого появился второй звездолет. Летящие черточки достигли его, неподвижно стоявшего рядом с земным кораблем, в котором люди узнали свой «Теллур». И белый звездолет, принявший зов своего товарища, отодвинулся от «Теллура» куда-то в черную даль.

Мут Анг вздохнул так громко, что подчиненные обернулись к своему командиру с немым вопросом.

— Да! Они скоро уйдут. Где-то очень далеко шел второй их корабль. Они каким-то способом переговаривались, хотя я не могу себе представить, как это возможно в неизмеримых безднах, разделяющих корабли. И теперь что-то случилось со вторым звездолетом, его зов достиг наших чужих, хотя правильнее будет сказать — наших друзей.

— Может быть, он не поврежден, а нашел что-нибудь важное? — тихо спросила Тайна.

— Может быть. Как бы то ни было, они уходят. Надо торопиться изо всех сил, чтобы успеть переснять, записать как можно больше сведений. И главное — карты, их курс, их встречи… Я не сомневаюсь, что у них были встречи с кислородными, как мы, людьми.

Из переговоров с чужими выяснилось, что они могут задержаться на земные сутки. Люди, подстегнутые специальными лекарствами, работали совершенно неистово и не уступали неистощимой энергии быстрых серых жителей фторной планеты.

Переснимались учебные книжки с картинками и словами, тут же записывалось звучание чужого языка. Передавались коллекции с минералами, водами и газами в стойких прозрачных ящиках. Химики обеих планет старались понять значение символов, выражавших состав живых и неживых веществ. Афра, бледная от усталости, стояла перед диаграммами физиологических процессов, генетическими схемами и формулами, схемой эмбриологических стадий развития организма обитателей фторной планеты. Бесконечные цепочки молекул фторостойких белков были в то же время изумительно похожи на наши белковые молекулы: те же фильтры энергии, те же ее плотины, возникшие в борьбе живой материи с энтропией.

Прошло двадцать часов. В галерее появились Тэй и Кари; едва живые от усталости, они несли ленты звездных карт, отражавших весь путь «Теллура» от Солнца к месту встречи. Чужие заспешили еще больше. Фотомагнитные ленты памятных машин землян записывали расположение незнакомых звезд, изображенные неведомыми знаками расстояния, астрофизические данные, перекрещивавшиеся сложными зигзагами пути обоих белых кораблей. Все это должно было быть потом расшифровано по приготовленным заранее чужими таблицам объяснений.

И наконец люди не удержались от радостных восклицаний. Сначала у одной, потом у другой, третьей, четвертой, пятой звезды на экране появились увеличенные кружки, в которых завертелись планеты.

Изображение неуклюжего, пузатого звездолета сменилось целой стаей других, более изящных кораблей. На опущенных из-под их корпусов овальных платформах стояли в своих скафандрах существа — несомненные люди. Знак атома с восемью электронами — кислорода — увенчивал изображение планет и кораблей, но звездолеты на схеме соединялись только с двумя из изображенных планет: одной — расположенной близко к красному большому Солнцу; другой — вращавшейся вокруг яркой золотистой звезды спектрального класса Эф. По-видимому, жизнь на планетах трех других звезд, тоже кислородная, еще не достигла высокого уровня, позволявшего выход в космос, или мыслящие существа еще не успели появиться там.

Выяснить это людям Земли не удалось, но в их руках были неоценимые сведения о путях, ведущих к этим населенным мирам, отдаленным на многие сотни парсеков от места встречи звездолетов.


* * *
Пора было расставаться.

Экипажи обоих звездолетов выстроились друг перед другом за прозрачной стеной. Бледно-бронзовые люди Земли и серокожие люди фторной планеты, название которой осталось неясным землянам. Они обменивались ласковыми и грустными жестами, улыбками и обоюдно понятными взглядами умных, внимательных глаз.

Небывалая острая тоска овладела людьми «Теллура». Даже отлет с родной Земли, с тем чтобы вернуться семь веков спустя, не казался такой болезненно невозвратимой утратой. Нельзя было примириться с сознанием, что еще несколько минутой эти красивые, странные и добрые люди навсегда исчезнут в космических безднах, в своем одиноком и безнадежном искании родной по природе мыслящей жизни.

Может быть, только теперь астролетчики полностью, всем существом поняли, что самое важное во всех поисках, стремлениях, мечтах и борьбе

— это человек. Для любой цивилизации, любой звезды, целой галактики и всей бесконечной Вселенной главное — это человек, его ум, чувства, сила, красота, его жизнь!

В счастье, сохранении, развитии человека — главная задача необъятного будущего после победы над Сердцем Змеи, после безумной, невежественной и злобной расточительности жизненной энергии в низкоорганизованных человеческих обществах.

разумно и, преодолевая самые чудовищные препятствия, идти к целесообразному и всестороннему переустройству мира, то есть к красоте осмысленной и могучей жизни, полной щедрых и ярких чувств.

Командир чужих сделал какой-то знак. Тотчас же молодая женщина, которая демонстрировала красоту обитателей фторной планеты, рванулась в сторону, где стояла Афра. Широко раскинув руки, она прижалась к перегородке в стремлении обнять прекрасную женщину Земли. Афра, не замечая катившихся по щекам слез, распласталась на прозрачной стене, как бьющаяся о стекло пленная птица. Свет у чужих потух, и почерневшее стекло стало пучиной, в которой потонули все порывы землян увидеть еще раз чужих, оказавшихся столь близкими.

Мут Анг приказал включить земное освещение, но галерея по ту сторону перегородки оказалась пуста.

— Наружная группа, надеть скафандры для отсоединения галереи! — Властно ворвался в тоскливое молчание голос Мут Анга. — Механики — к двигателям, астронавигатор — в пост управления! Всем подготовиться к отлету!

Люди разошлись из галереи. Унесли приборы. Только Афра, освещенная тусклым светом из открытого бортового люка, стояла в неподвижности, будто скованная леденящим холодом межзвездных пространств.

— Афра, мы закрываем люк! — окликнул ее Тэй Эрон откуда-то из глубины корабля. — Хочется проследить за их отлетом.

Молодая женщина вдруг очнулась и с криком: «Стойте! Тэй, стойте!»

— побежала к командиру. Удивленный помощник стоял в недоумении, но Афра вернулась очень быстро. Рядом с ней бежал Мут Анг.

— Тэй, прожектор в галерею! Вызовите техников, экран установите назад! — распоряжался на бегу командир.

Люди заторопились, как при аварии. Сильный луч пробился в глубину галереи и замигал с теми же интервалами, как луч локатора «Теллура» в первый, момент встречи кораблей. Чужие, прервав работы, появились в галерее. Земляне зажгли голубой свет «430». Дрожащая Афра склонилась над рисовальной доской, отражавшей на экране торопливые наброски биолога. Двойные спиральные цепочки механизмов наследственности должны были быть, в общем, одинаковыми у земных и фторных людей. Изобразив их, Афра нарисовала диаграмму обмена веществ в человеческом организме, сводящуюся к одинаковому превращению лучистой энергии звездных светил, добытой через растения. Молодая женщина оглянулась на неподвижные серые фигуры и накрест перечеркнула атом фтора с его девятью электронами, поставив вместо него кислород, Чужие дрогнули. Командир выступил вперед и вплотную приблизил лицо к прозрачной перегородке, вглядываясь громадными глазами в неловкие чертежи Афры. И вдруг поднял надо лбом сцепленные в пальцах руки и низко склонился перед женщиной Земли.

Они поняли то, что только намеком в последний момент расставания родилось в мозгу Афры, и, вызванное тоскою разлуки, осмелилось вырваться. Афра думала об изменении, дерзкой замене химических превращений, приводивших в действие весь величайшей сложности, организм человека. Путем воздействия на механизм наследственности заменишь фторный обмен веществ на кислородный! Сохранить все особенности, всю наследственность фторных людей, но заставить их тела работать на иной энергетической основе. Эта гигантская задача была еще так далека от возможности своего осуществления, что даже семь веков разлуки «Теллура» с Землей, веков непрерывного нарастания успеховнауки, вряд ли намного приблизят ее решение.

Но как бесконечно много смогут сделать соединенные усилия обеих планет! Если же к ним присоединятся и другие мыслящие собратья… фторное человечество не пройдет бесследной тенью, затерявшейся в глубинах Вселенной.

Когда люди разных планет с неисчислимых звезд и галактик неизбежно соединятся в космосе, серокожие обитатели фторной планеты, может быть, не будут отверженцами из-за редчайшей случайности строения своих тел.

И может быть, тоска неизбежной разлуки и утраты была преувеличенной? Недоступно далекие по строению своих планет и тел, фторные люди и люди Земли похожи в жизни и уже совсем близки в разуме и чувствах Афре, смотревшей в огромные раскосые глаза командира белого звездолета; казалось, что все это она прочла в них. Или это было только отражением ее собственных мыслей?

Но чужие, видимо, обладали той же верой в могущество человеческого разума, которая была свойственна людям Земли. Вот почему даже робкая искра надежды, высказанной женщиной-биологом, так много значила для них, что их приветственные жесты более не походили на знак прощания, а ясно говорили о будущих встречах.


* * *
Оба звездолета медленно расходились, опасаясь повредить друг друга силой своих вспомогательных моторов. Белый корабль на минуту раньше окутался облаком слепящего пламени, за которым, когда оно угасло, не оказалось ничего, кроме тьмы космоса.

Тогда и «Теллур», осторожно разогнавшись, вошел в пульсацию, которая служила как бы мостом, сокращавшим прежде необозримую длину межзвездных путей. Надежно укрытые в защитных футлярах люди уже не видели, как укорачивались летевшие навстречу световые кванты и далекие звезды впереди голубели и делались все более фиолетовыми. Потом звездолет погрузился в непроницаемый мрак нулевого пространства, за которым цвела и ждала горячая жизнь Земли.

Лазарь Лагин Майор Велл Эндъю его наблюдения, переживания, мысли, надежды и далеко идущие планы, записанные им в течение последних пятнадцати дней его жизни

1

Мало кому известно, что осенью 1940 года во время одного особенно ожесточенного ночного налета гитлеровских бомбардировщиков на Лондон милях в двенадцати по Темзе ниже Тауэр-Бриджа выплеснут был на берег сильным подводным взрывом странный предмет, пролежавший, очевидно, глубоко в тине не один десяток лет. Он был похож на гигантский бак для горючего диаметром в добрых пятнадцать метров. По сей день лично для меня остается непонятным, как он за столь долгий срок ни разу не был обнаружен во время проводившейся время от времени чистки дна Темзы, но обсуждение этой самой по себе интересной проблемы увело бы нас от истории, которую мне хочется рассказать. Этот бак, как мы будем его для краткости называть, определенно не был ни железным (во всяком случае, на нем не было и тени ржавчины), ни алюминиевым. Он тускло блестел особенным коричневато-желтым блеском с золотистыми прожилками, напоминавшими блестки в авантюрине. Судя по всему, он был изготовлен из какого-то совершенно необычного материала.

Бомбежка еще не успела отгреметь, как это загадочное сооружение под ударом взрывной волны от упавшей неподалеку тысячекилограммовой бомбы рассыпалось, словно оно состояло из сигарного пепла. Воздушная волна от следующей бомбы развеяла образовавшуюся на его месте коричневую кучу тончайшего порошка.

И тогда на берегу осталась ржавая продолговатая жестяная банка из-под бисквитов.

Уже на рассвете следующего дня она была отброшена на обочину дороги третьим взрывом.

Здесь, на обочине, она пролежала никем не тронутая до середины июля тысяча девятьсот сорок пятого года, когда была замечена прогуливавшейся в этих местах влюбленной парочкой. Только что выписавшийся из госпиталя лейтенант, поскрипывая новеньким протезом левой ноги, наслаждался со своей невестой состоянием «вне войны». Возможно, ему хотелось доказать девушке, что он и с искусственной ногой ничуть не менее подвижен, чем был до ранения на берегу Нормандии. Завидев коробку, он ударил ее носком правой ноги, как если бы дело происходило на футбольном поле. Жестянка отлетела в сторону, раскрылась, и из нее выпал пакет, тщательно завернутый в непромокаемую материю, несколько напоминавшую целлофан, но значительно более плотную, непрозрачную, шуршавшую, как шелк.

При помощи перочинного ножа лейтенант вскрыл слипшуюся упаковку и извлек из нее четыре исписанные убористым, не всегда разборчивым почерком записные книжки в добротных зеленых кожаных переплетах.

Затем молодые влюбленные удостоверились, что эти записные книжки, датированные концом прошлого века, принадлежали некоему майору в отставке со странными именем и фамилией — ВЕЛЛ ЭНДЪЮ[1] — и, судя по началу, трактуют о каких-то теоретических разногласиях между их автором и какими-то столь же безвестными его оппонентами.

Вполне удовлетворившись этими данными, молодая леди без труда уговорила своего жениха не тратить чудесное утро на чтение скучных записок.

Поэтому лейтенант Паттерсон — такова была фамилия искалеченного войной молодого человека — принялся за чтение записных книжек майора Эндъю только поздно вечером.

Это было не очень легкое занятие. Почерк майора Эндъю иногда становился неразборчивым, слова набегали друг на друга, а строчки метались вверх и вниз, вкривь и вкось, как если бы они писались в темноте или в экипаже, двигавшемся по сильно пересеченной местности.

Лейтенант Паттерсон никогда не интересовался политикой. Тем более проблемами рабочего движения, которым были посвящены первые странички записной книжки номер один. Пробежав их скучающим взором, он совсем было решил прекратить это малоувлекательное занятие, когда его внимание приковали строчки:

«…Намыливая мне щеки, Мориссон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорселлом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, и артиллерийских стрельб, так что и снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Мориссон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал: «Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса…»»

То, что Паттерсон прочел на следующих нескольких страницах, заставило его броситься к книжному шкафу. Он отыскал в нем роман Уэллса «Война миров», торопливо перелистал его, снова принялся за записи майора Эндъю и уже не отрывался от них, пока не дошел до самого последнего использованного листка четвертой книжки.

Тогда он вернулся к «Войне миров», еще и еще раз мысленно прочел те строки из первой главы второй части, которые и в детстве всегда производили на него поистине потрясающее впечатление.

«Было очевидно, что мы окружены марсианами. Едва викарий догнал меня, как мы снова увидели вдали, за полями, тянувшимися к Нью-Лоджу, боевой треножник, возможно, тот же самый, а может быть, другой. Четыре или пять маленьких черных фигурок бежали от него по серо-зеленому полю: очевидно, марсианин преследовал их. В три шага он их догнал; они побежали из-под его ног в разные стороны по радиусам. Марсианин не прибег к тепловому лучу и не уничтожил их. Он просто подобрал их всех в большую металлическую корзину, торчавшую у него сзади. В первый раз мне пришло в голову, что марсиане, быть может, вовсе не хотят уничтожить людей, а собираются воспользоваться побежденным человечеством для других целей. С минуту мы стояли, пораженные ужасом; потом повернули назад и через ворота прокрались в обнесенный стеной сад, заползли в какую-то яму, едва осмеливаясь перешептываться друг с другом, и лежали там, пока на небе не блеснули звезды».

Теперь у Паттерсона не было никаких сомнений: и роман Уэллса, к которому он привык относиться, как к блистательной и остроумной выдумке великого фантаста, и записные книжки Велла Эндъю имели отношение к одному и тому же трагическому событию — к высадке на Землю десанта марсиан.

Как ни далек был лейтенант Паттерсон от политики, он все же понимал, что ничего невероятного в такой ситуации не было. Давно ли Англия со дня на день с ужасом ожидала высадки по эту сторону Британского канала вооруженных до зубов, жестоких и беспощадных гитлеровских полчищ? Смерть и разрушения, которые они несли с собой, оставили бы далеко позади то, что успели в свое время натворить уэллсовские марсиане. Лежа в госпитале, пока у него заживала культя левой ноги, Паттерсон имел достаточно времени на размышления о дальнейших судьбах мира. Ему приходилось читать в газетах о Квислинге, маршале Петэне и многих других предателях, не за страх, а за совесть служивших тем, кто нес их народам горе, смерть, разорение, позор и рабство.

И сейчас, прочитав записки неведомого ему отставного майора Велла Эндъю, лейтенант Паттерсон подумал, что есть смысл, что даже необходимо поскорее опубликовать этот удивительный и страшный человеческий документ.

Опасаясь, что в процессе публикации записок, возможно, кое-что сократят, и желая сохранить у себя полный текст, он потратил добрую неделю на то, чтобы собственноручно снять с них машинописную копию.

Завершив этот акт благоразумной предусмотрительности, Паттерсон собрался в редакцию той газеты, которая была высочайшим и непререкаемым авторитетом для четырех поколений Паттерсонов. С новенькой медалью на черном пиджаке он вошел, громыхая протезом, в кабинет редактора. Нет, он не был согласен оставить записные книжки майора Эндъю и зайти, как принято в подобных случаях, через несколько дней за результатами. Он настаивал, чтобы их прочли немедленно, в его присутствии.

Редактор не мог отказать в приеме увечному офицеру из хорошей семьи, но он решительно не в состоянии был тратить свое драгоценное время на чтение каких-то ископаемых записных книжек. Ему было не до записок. Он так и заявил Паттерсону в своем несколько старомодном стиле, которым гордился, как щеголь с Пиккадилли своими сверхновомодными штиблетами.

— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он. — Сейчас, когда Англия засучив рукава занялась восстановлением всего того, что разрушили гитлеровские разбойники, сейчас, когда Англия позволяет себе отвлечься на считанные мгновения от этих священных работ только для того, чтобы утереть свои слезы по ее славным сынам, убитым на полях сражений с проклятой нацистской Германией, редактор такой газеты, как та, которую я имею честь редактировать, не имеет права тратить свое время на немедленное чтение рукописи, да еще такой объемистой, если она не идет в ближайший номер.

На это Паттерсон возразил, что именно по причинам, столь красноречиво приведенным уважаемым редактором, он вынужден настаивать на немедленном прочтении дневников. Или он будет поставлен перед необходимостью, к величайшему и искреннейшему своему сожалению, отнести их в другую газету.

Поражаясь своему ангельскому терпению и в то же время в какой-то степени уже подзадориваемый любопытством, редактор вызвал одного из своих заместителей, и тот в присутствии Паттерсона прочитал-таки все четыре книжки майора Эндъю от доски до доски.

— Та-а-ак, — протянул заместитель редактора. — Вы это сами сочинили?

— Я уже говорил вам, сэр, что я их нашел.

— Похоже, что все это — выдумка. Изделие бойкого памфлетиста.

Паттерсон пожал плечами.

— Но ведь сам покойный мистер Уэллс не отрицал, что его «Война миров» не более как фантастический роман, — продолжал заместитель редактора.

Паттерсон снова молча пожал плечами.

— Вы не были с этим в других редакциях?

Паттерсон отрицательно покачал головой.

— Вы не снимали с них копий?

Тон, которым, как бы между прочим, был задан этот вопрос, заставил Паттерсона насторожиться.

— Нет, — ответил он самым правдивым голосом.

— Так-так, — протянул после некоторого раздумья заместитель редактора, — пойду поговорю с шефом.

Он вернулся минут через сорок деловитый, улыбающийся, сердечный, бесконечно благожелательный.

— Хорошо, — сказал он, — мы берем ваши дневники. Но при одном обязательном условии: никто не должен знать об их существовании и о том, что вы их передали в наше распоряжение. Газетные сенсации имеют свои законы.

— Но… — попытался было возразить Паттерсон.

— Конкуренция властвует и в газетном мире, — развел руками заместитель редактора. — Такой материал должен обрушиться на читателя внезапно, как… — он задержался, чтобы подыскать подходящее сравнение, — ну, как бомба, что ли…

Паттерсон осведомился, когда хоть приблизительно редакция рассчитывает опубликовать дневники Велла Эндъю, и получил искренние заверения, что они будут опубликованы немедленно, как только представится первая возможность.

Затем они перешли к денежной стороне вопроса. Паттерсон получил в качестве первого аванса сумму, о которой он и не мечтал. То есть именно о такой сумме они с невестой мечтали, обдумывая, как получше устроить свое будущее семейное гнездышко. Но он и подумать не мог, что их случайная находка может сулить им в качестве первого аванса такое материальное благополучие. Он подписал обязательство, о котором шла речь выше, и получил чек.

Прошло не менее года, прежде чем Паттерсон решился узнать в редакции о судьбе дневника майора Эндъю. Ему объяснили, что сейчас, когда разумно мыслящие англичане уже отдают себе отчет в том, что с немцами, пожалуй, поступили жестоковато, опубликование дневников майора Эндъю было бы на руку только России и всемирному коммунизму.

Впрочем, если господин Паттерсон почему-либо не согласен с мнением редакции, он может получить записные книжки обратно, разумеется, вернув одновременно аванс.

С таким же успехом Паттерсон мог бы оплатить расходы союзников по высадке в Нормандии.

К тому же он никак не был настроен действовать на благо мировому коммунизму. Это не было в традициях Паттерсонов.

Примерно такие же ответы он получал каждый раз, когда в последующие годы обращался в редакцию насчет судьбы записных книжек Эндъю.

Понемножку он стал привыкать к мысли, что этим дневникам, видимо, не суждено появиться на свет, так как они и в самом деле могут быть использованы русскими и красными против Западной Германии, а следовательно, и всего западного мира. Мистер Паттерсон продолжал читать газету, которая в течение четырех поколений была непререкаемым авторитетом для его семьи, и он сравнительно легко проникся мыслью, что тот, кто против коммунизма и за западный мир, должен держать сторону господина Аденауэра. Ему стало несколько не по себе значительно позже, когда в Англии, правда, пока что на договорных началах, появились первые отряды западногерманских военных.

Тогда он снова нацепил на свой черный пиджак медаль и пошел объясняться в редакцию. Его принял все тот же заместитель редактора, потому что эта редакция не зря славилась здоровой консервативностью, и все в ней было столь же неизменно, как медвежьи шапки и красные мундиры королевской гвардии и мешок с шерстью под задом лорда-канцлера в палате лордов.

Заместитель редактора принял Паттерсона с прежним радушием.

— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он, — сейчас, когда Англия гостеприимно раскрыла свои объятия для западногерманских воинских частей, сейчас, когда Англия предоставила западногерманским воинским частям не свою территорию, как угодно говорить некоторым безответственным демагогам, а всего лишь танкодромы, мне хотелось бы, чтобы вы знали, что это совсем не те немцы, против которых вы так славно сражались, а совсем-совсем другие немцы. Они искренние наши друзья. Они готовы умереть за каждый дюйм нашего старого острова. Больше того, они готовы сражаться с любым легкомысленным англичанином, который помешает им умирать за Англию. И потом, сэр, я взываю к вашим традиционным чувствам. Англичане всегда были гостеприимны с людьми, особенно молодыми, которые приезжали к нам для продолжения своего образования под сенью британских свобод. Разве молодые немцы, прибывшие на наши танкодромы, не приехали к нам учиться? Почему же нам не относиться к ним, как ко всем студентам, прибывающим в нашу страну? Мне чужды, сэр, ваши необоснованные подозрения. Я верю в искренность и непоколебимость их чувств к Англии. И поверьте мне, сэр, если они проявят малейшие тенденции использовать во вред нам наше гостеприимство, я первый настою на немедленном, на немедленнейшем опубликовании дневников майора Велла Эндъю.

— Значит, как ко всем студентам? — переспросил Паттерсон и встал, скрипя протезом.

— Ну да, — ответил заместитель редактора, порываясь сунуть ему свою руку в знак того, что лично он считает разговор исчерпанным.

Паттерсон, казалось, не заметил этого жеста.

— Но почему нельзя публиковать дневники Эндъю, если к нам в Англию прибыли несколько хорошо вооруженных подразделений западногерманских студентов?

— А аналогии? Немедленно у читателей возникнут аналогии. И всякие там мысли.

— Ну и отлично! — сказал Паттерсон. — Именно поэтому я и пришел. Сейчас самое время публиковать записки.

Заместитель редактора с сожалением развел руками.

— Мысли мыслям рознь. И аналогии. Это не те мысли, сэр, и не те аналогии, которые мы, наша газета, хотели бы вызывать у своих читателей. Наша газета, сэр, слишком дорожит мнением своих читателей. Да вы присядьте, пожалуйста, мистер Паттерсон.

Но Паттерсон продолжал стоять.

— Я полагаю, что именно в эти дни, когда тысячи и тысячи англичан, шотландцев, валлийцев и ирландцев поднялись в поход против американских атомных баз с ракетами «Тор», против грозящей нам чудовищными опасностями базы американских подводных лодок с ракетами «Поларис» в Холли-Лох…

Заместитель редактора впервые позволил себе почти невежливо перебить своего уважаемого гостя:

— Чепуха, сэр! Че-пу-ха! Базы как базы, лодки как лодки, ракеты как ракеты… Безответственные, невежественные люди и плохие патриоты тратят свое время и подметки на недостойную травлю наших союзников и наших министров…

— Сэр! — воскликнул внезапно охрипшим голосом Паттерсон. — Я хотел бы, чтобы вы знали, что завтра и я отправляюсь в поход в Холли-Лох!..

— На одной ноге?

— Вот именно, на одной ноге. Другая осталась в операционной полевого госпиталя, и я ее отдал, в частности, и за то, чтобы у нас не заводились на исконной британской земле иностранные ракетодромы, аэродромы и базы подводных лодок с этими трижды проклятыми «Поларисами».

— Они трижды благословенны, дорогой мистер Паттерсон.

— Не верю. И поэтому я настаиваю на опубликовании дневников Эндъю.

— Какое они имеют отношение к этому вопросу?

— Смею утверждать, самое непосредственное.

Заместитель редактора второй и последний раз развел руками.

— Сожалею, сэр, но у меня уйма текущих дел.

Паттерсон правильно понял его слова и немедленно покинул редакцию…

Поздней ночью в конце апреля прошлого года я разговорился с несколькими иностранными туристами, следовавшими «Красной стрелой» из Москвы в Ленинград. Поговорили и разошлись по своим купе. Весь вагон уже давно спал, когда ко мне кто-то тихо постучался. Это был высокий и плотный англичанин лет сорока пяти. Я узнал его: часов до двух ночи мы с ним тихо беседовали в коридоре вагона, у окошка, за которым ничего не было видно. Его почему-то заинтересовало, что я писатель. Я говорю «почему-то», ибо сам он не имел к писательскому ремеслу никакого отношения.

Несколько удивленный столь поздним визитом, я пригласил его войти: я был один в купе. Англичанин вошел, закрыл за собой дверь, молча вынул из-под пиджака довольно объемистую рукопись, приложил палец ко рту, передал мне рукопись, крепко пожал руку и ушел, тяжело ступая протезом левой ноги…

Ранним утром, когда проводник уже убрал постели, а до Ленинграда еще было сравнительно далеко, он рассказал мне все, что изложено мною выше.

Поезд уже подходил к ленинградскому вокзалу, когда я спросил у Паттерсона, как ему удалось узнать про судьбу таинственного бака, выброшенного темной ночью сорокового года на берег Темзы. Он успел только сообщить мне, что на другой день после прочтения дневников майора Эндъю он бродил в районе своей удивительной находки именно с этой целью. Первый день розысков ничего не дал. На второй день ему встретился старик садовник одного из ближайших домов. Он-то и рассказал Паттерсону, не сразу, а после очень долгих и настойчивых расспросов, историю с появлением и исчезновением бака. Старик сказал, что тоже видел ржавую длинную жестяную коробку из-под бисквитов, но не обратил на нее никакого внимания. Паттерсон спросил, почему он не рассказал никому об огромном баке, рассыпавшемся, как сигарный пепел. Потому что он не хотел, чтобы его приняли за сумасшедшего, ответил мистер Соббер. (Фамилия садовника была Соббер.) Ответил, нервно рассмеялся и пошел прочь, так и не сказав больше ни слова.

Такова предварительная история, которую нам хотелось предложить вниманию читателей дневников майора Велла Эндъю.

2

Четверг, 18 июня.

Трудно представить себе более идиотское времяпрепровождение. Целый вечер мы переливали из пустого в порожнее. Сначала эти нелепые разговоры про Марс, про загадочные вспышки на нем. Гадали, что это вулканы или не вулканы. Арчи говорил: вулканы. Остальные возражали: что это за чудные такие вулканы, в которых извержения происходят ровно один раз в сутки и точно в одно и то же время? Тогда Арчи (в который раз) начинал выкладывать перед нами свои школьные познания насчет регулярных извержений исландских гейзеров, и все начиналось сначала.

А эти четверо молодых джентльменов из Ист-Сайда, которых Арчи коллекционирует с тех пор, как решил увлечься социализмом! Они молчали и ухмылялись, словно находились в зоопарке перед клеткой с мартышками!

Кончили с Марсом, и началась столь же плодотворная и организованная дискуссия о социализме. (Ого, у меня, кажется, родился неплохой каламбур: «Покончили с Марсом и принялись за Маркса»! Не забыть вставить его как-нибудь завтра во время обеда в клубе. Это каламбур с большим будущим, или я ничего не понимаю в каламбурах.)

Арчибальд начал свою последнюю, но уже порядком надоевшую арию насчет того, как все будет хорошо, когда уже больше не будет плохо. Львы будут запросто водиться с ягнятами, все будут ходить чистенькие, добренькие, дружно щипать травку и возносить хвалу всемогущей технической интеллигенции, которая-де осчастливит человечество райским житьем через два-три дня после того, как ей будет вручена вся полнота власти.

На это один из ист-сайдских юнцов — его зовут Том Манн или как-то в этом роде — соизволил заметить, что он и его товарищи придерживаются несколько иной концепции и что, по их, ист-сайдских юнцов, просвещенному мнению, социализм может победить только тогда, когда за это дело вплотную возьмутся рабочие. Он даже сказал не «рабочие», а «рабочий класс»!

Сколько раз я давал себе слово не вмешиваться в подобные разговоры! Но наглое невежество этого мальчишки меня взорвало. Нет, я, конечно, не унизился до спора с этим юным демагогом. Я просто позволил себе заметить, обращаясь исключительно к моему чересчур увлекающемуся кузену Арчи, что классы существуют только в воспаленном воображении тех джентльменов, которым с определенных пор не дают покоя чужие богатства. В действительности же каждому мыслящему и интеллигентному человеку известно, что никаких классов не было и нет, а имеются умные люди и люди глупые, бережливые и моты, верующие и безбожники, упорные и слабовольные, трезвенники и пьяницы. Умные, бережливые, упорные и не забывающие бога люди не шляются по кабакам и не треплют там языками, болтая о классах в промежутке между двумя кружками пива, а откладывают фартинг к фартингу, пенс к пенсу, шиллинг к шиллингу, фунт к фунту. Такие люди становятся в конце концов, и, конечно, с божьего соизволения, уважаемыми дельцами, негоциантами, промышленниками, банкирами — цветом нации. Я уже не говорю о нашей родовой аристократии, которая приобрела свое высокое положение в государстве верной службой Британии, короне и церкви.

Я твердо рассчитывал, что молодые джентльмены с Ист-Сайда найдут в себе хоть то небольшое количество собственного достоинства, которое требовалось, чтобы оскорбиться по поводу моего прямого намека насчет их кабацких споров и уйти. Но юный мистер Манн в ответ на мой намек, я бы даже сказал — плевок, только усмехнулся да еще так снисходительно, точно он имел дело не с майором королевских войск, верой и честью прослужившим почти двадцать лет в Индии и Египте, а с деревенским мальчишкой, не научившимся еще правильно держать в руке вилку и нож.

Неизвестно, к чему привело бы продолжение этой недостойной перепалки, если бы в это время лакей не принес Арчибальду вечерние газеты. В них на виднейших местах были напечатаны очередные статьи, трактовавшие лично мне осточертевшую «загадку вулканов на Марсе», и все в гостиной моего милого кузена завертелось сначала.

Я плюнул и ушел. Вечер был на редкость теплый и светлый. Я не стал нанимать кеба и не заметил, как дошел до моей одинокой квартиры. Я шел и думал. Сначала я думал о Дженни и ребятах. Они уже третий день гостят у ее родителей, в их усадьбе недалеко от Эдинбурга. Стал бы я ходить к этому лентяю и типичной штафирке Арчибальду, если бы дома меня не томило непривычное одиночество. Потом я почему-то вспомнил об этом развязном Томе Манне и его собутыльниках, и мне, признаться, вдруг стало страшновато при мысли, что получилось бы, если бы такие, как он, вдруг взяли верх над порядочными людьми и заняли бы места в правительстве его величества!..

Пятница, 19 июня.

Часов в двенадцать Арчи прислал своего лакея с приглашением на сегодняшний вечер. К нему, видите ли, собираются в гости несколько джентльменов из общества Фабия Кунктатора. Снова будут разговоры про социализм, про святую всемогущую и равноапостольскую техническую интеллигенцию, про всякие там «новые пути». Слуга покорный! Надоело! Я так и написал ему в обратной записке.

Ел в клубе прелестный черепаховый суп. Бифштекс сегодня был не совсем удачный. Полковник Кокс полностью со мной согласен. И насчет супа и насчет бифштекса. Приятный человек полковник Кокс! Джентльмен с головы до пят. Приятно, что у нас с ним так часто совпадают мнения. Мой новый каламбур имел у него потрясающий успех. От смеха он едва не уронил свой монокль в суп. Сразу после обеда он не замедлил повторить мой каламбур доброй дюжине влиятельнейших членов клуба, и я ходил в именинниках. Мы закурили с полковником трубки и весь вечер вспоминали о нашей службе в Индии. Жаль, что мы там ни разу не встретились. Правда, я почти все время служил в Бомбее, а полковник — в Бенгалии, где-то около Калькутты. Счастливые, невозвратные, поистине чудесные времена!.. Полковник уже третий год командует Н-ским полком, и я нисколько не удивлюсь, если вскоре я буду иметь честь и удовольствие дружить с генералом Коксом. Поговаривают, что он вскоре будет принят при дворе. И опять-таки ничего удивительного: он племянник маркиза Вуудхеда и двоюродный брат Стоунбека, того самого Эллиота Стоунбека, который заворачивает всеми свинцовыми рудниками в Рио-Тинто.

Что и говорить, в высшей степени лестное знакомство! И многообещающее. Особенно если учесть, как дружески он ко мне относится. Очень приятный джентльмен! Если бы я мог позволить себе некоторую чувствительность, я бы сказал, что я попросту люблю моего глубокоуважаемого друга полковника Кокса. Преотличный джентльмен. Сегодня же напишу Дженни о том, как мы с ним подружились. Пусть она там тоже порадуется моей удаче.

Снова возвращался домой пешком. Странно, нет-нет да и мелькнет в голове воспоминание о Томе Манне и его компании, и на душе сразу становится как-то удивительно мерзко, словно наглотался скверного рома или вспомнил о приближении срока уплаты по большому векселю.

Суббота, 20 июня.

Намыливая мне щеки, Мориссон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорселлом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, и артиллерийских стрельб, так что и снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Мориссон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал:

— Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса.

Я так смеялся, что чудом избежал страшнейших порезов. Я чуть не рыдал от смеха. Несколько придя в себя и утирая слезы, я посоветовал Мориссону выпить успокоительных капель и впредь не болтать подобной чепухи, если он хочет, чтобы его уважали порядочные люди.

Он молча добрил меня, а я с удовольствием предвкушал, как буду рассказывать полковнику про снаряды с Марса, и как он будет вместе со мною хохотать, и как мы с ним снова славно проведем весь вечер в клубе… Но потом я вспомнил, что сегодня суббота и что полковник, конечно, отправится в усадьбу своего двоюродного брата Эллиота Стоунбека, и тогда я поспешил к полковнику, который собирался с утра побывать в штабе полка.

А в штабе я еле смог добиться двухминутного разговора с моим другом, потому что оказалось, что и в самом деле на пустоши возле Уокинга упал снаряд с Марса; и что внутри этого снаряда будто бы оказались живые марсиане, о которых никто толком ничего сказать не может; и что эти марсиане якобы каким-то неведомым, но страшным оружием уже успели уничтожить целую кучу гражданской публики; и что полк моего друга Кокса в полном составе выходит в этот район, чтобы остановить продвижение марсиан, а если не будет другого исхода, то и безжалостно их уничтожить. Вот тогда я по-настоящему пожалел, что я в отставке! Но полковник Кокс любезно пригласил меня прибыть на огневые позиции его полка и быть свидетелем этой в высшей степени оригинальной артиллерийской экзекуции. Конечно, я с благодарностью принял это приглашение. Интересный штрих: чтобы сделать мне приятное, полковник сказал, что будет мне весьма благодарен, если по ходу боя я приду ему на помощь своим богатым индийским опытом. Он так и сказал — богатым, что было в высшей степени учтиво со стороны такого опытного и высокопоставленного офицера. И родовитого. И с такими связями в деловом мире! Это большая честь и преимущество — быть другом такого человека. А я его друг. Он это вчера мне сам сказал.

Уже сегодня, не позже одиннадцати вечера, две роты солдат оцепят злосчастную пустошь. Одна из них высадится в Хорселле, другая начнет разворачиваться южнее Чобхема. А завтра на рассвете батареи полковника Кокса займут огневые рубежи между Сент-Джордж-хиллом, Уэйбриджем и селением Сенд, на юго-западе от Рипли. Командный пункт полковника будет на первой батарее, потому что важнейшие решения должны претворяться в жизнь без секунды промедления.

Договорились, что я прибуду в расположение полка завтра же с первым утренним поездом.

Понедельник, 22 июня.

Бедная моя Дженни, бедные мои сиротки!.. Какое счастье, что вы никогда не узнаете, что произошло с вашим несчастным мужем и отцом!..

Вторник, 23 июня.

Пока они возятся с подбитой машиной, я попытаюсь записать события последних двух суток.

Зачем я это пишу? Кто это прочтет? Буду ли я сам даже через каких-нибудь два дня в состоянии прочесть то, что я сейчас запишу? Останется ли вообще через несколько дней во всей Англии хоть одно живое человеческое существо — все равно, грамотное или неграмотное? Не честнее ли будет перед самим собой сознаться, что пишу лишь для того, чтобы хоть на время забыть о той страшной беде, в которую я попал?..

Я честный старый солдат. Я только хотел внести свой посильный вклад в борьбу с этим ужасом, с этим кошмаром, который обрушился на наш добрый старый остров. Неужели так стремительно и безвозвратно может пойти ко дну великая культура, могучий и изобретательный гений такого народа? Нет! Не верю! Если удалось на первый случай хоть временно вывести из строя один их цилиндр, или боевую машину, или как ее там к черту правильней назвать, то можно вывести из строя, смести с лица земли и два и три — все, сколько их там ни окажется, этих дьявольских снарядов, в недобрый час выстреленных в нас с далекой и поистине кровавой планеты… О, если бы я сейчас был во главе батальона, если бы в моем распоряжении были хотя бы две-три батареи орудий, лучше всего гаубиц, с марсианами было бы покончено! Слово офицера!..

Подумать только, с каким поистине коровьим спокойствием и тупостью все, с кем я ехал в это злосчастное воскресное утро в поезде, по дороге к Хорселлу, относились к предупреждениям насчет марсиан! Нет смысла врать, я был не умнее тех, кто поднимал меня на смех, когда я пробовал заговорить о марсианах, высадившихся на пустоши возле Уокинга. Подумать только, рядом со мной сидела парочка, ехавшая в гости в тот самый Уокинг, который уже вторые сутки представлял собой кучу обгоревших развалин!

— Если верить всяким дурацким слухам, — ответила мне молодая леди, подмигнув своему болвану муженьку, — нам пришлось бы все воскресенье париться в Лондоне.

С удовольствием выслушав одобрительное пофыркиванье нескольких не более рассудительных соседей и соседок, она решила развить свой успех и подбросила в печку несколько поленьев дубового сарказма:

— К тому же, даже если верить этим бабьим (бабьим!) слухам, марсиане еле ползают вокруг своих снарядов. Так мы, — фыркнула она, и все эти будущие покойники заржали, как табун сытых лошадей, — так мы, так и быть, не будем разгуливать около пустоши. Мы будем, ха-ха-ха, гулять около самого вокзала…

Полковник Кокс встретил меня на своем командном пункте озабоченный, деловитый, спокойный, весь в горячке подготовки к бою, не предусмотренному никакими учебниками и воинскими уставами.

— Я очень рад вам, мой дорогой друг, очень! — повторил он несколько раз, сильно, по-солдатски пожав мне руку.

Мне бы оставаться в расположении полка, а я вызвался пойти с лейтенантом Блейдсовером и тремя солдатами разведать, что делается там, откуда теперь уже непрерывным потоком двигались жалкие толпы перепуганных беженцев. У каждого был свой вариант событий.

Нам предстояло уточнить, что же происходит там и правда ли, что они будто бы повылезли из своей ямы посреди пустоши и что они якобы имеют какие-то особые, не похожие ни на какие земные, удивительно быстрые средства передвижения.

Я вышел во главе моего маленького отряда в двенадцатом часу утра. К началу второго небо покрылось черными тяжелыми тучами. Стало темно, душно и жутко. Блеклые языки пожаров лизали черный горизонт. Грянула гроза. С низкого темно-свинцового неба под адские вспышки молний хлынул ливень.

Мы промокли до нитки почти мгновенно, но продолжали двигаться в заданном направлении. Мы наивно радовались. Мы предполагали, что марсиане испугаются неизвестного им явления земной природы, спрячутся в своей яме, а нам дадут спокойно добраться как можно ближе к Уокингу, разведать все возможное и спокойно вернуться обратно.

Мы прошли, таким образом, не соблюдая простейших требований маскировки, мили три, не меньше, когда вдруг лейтенант Блейдсовер сдавленным голосом вскрикнул:

— Вот они!.. Вот они!..

Мы увидели при свете молний быстро приближавшихся марсиан. Вернее, мы увидели огромные, ярдов двадцать в диаметре, цилиндрические сосуды, быстро, очень быстро передвигавшиеся на высоких, с трехэтажный дом, металлических треножниках. Это было так же необычно и удивительно, как если бы вдруг зашагали, торопливо перебирая, своими стальными треножниками, приусадебные водонапорные баки.

Но это было не только необычно и не только удивительно. Это было и очень страшно.

Надо было возвращаться и как можно скорей, пока они нас не приметили. Нет, мы не ударились в панику. Мои солдаты и лейтенант даже пытались острить. Но острили они почти шепотом, хотя до чудищ, примчавшихся на нашу бедную Землю из космической бездны, было еще не менее мили.

Теперь-то я понимаю, что нам нельзя было рисковать. Нам надо было сразу нырнуть в кусты и выжидать.

А мы (нет смысла этого скрывать) растерялись и побежали очертя голову прямо по дороге. Вскоре последние строения мертвого городка мы даже не успели узнать, как он называется, — остались позади, а мы все бежали и бежали, разбрызгивая дорожную грязь, то и дело попадая ногами в колдобины, залитые водой, бежали, не сворачивая в сторону, не рассредоточившись, компактной группой, то и дело для вящего удобства марсиан освещаемые мертвой голубизной молний.

Когда я, мобилизовав все свое мужество, заставил себя оглянуться назад, ближайшая машина марсиан уже почти настигла нас. Вспышка молнии слишком коротка, чтобы видеть предмет в движении. Цилиндр как бы застыл всего в нескольких десятках шагов, застыл, подняв высоко над нами одну из голенастых суставчатых ног и отбрасывая на нашу группку необыкновенно густую черную тень.

Нам уже не осталось времени даже на то, чтобы подумать, что же с нами произойдет. Было только ясно, что все, все пропало.

В ту же сотую долю секунды я увидел, как из сочленений треножника с шипением вырвался ярко светящийся зеленый пар, что-то над нами залязгало, как буфера вагонов во время составления поездов. Мою талию крепко обхватило что-то холодное, металлическое, суставчатое, змееподобное. Снова вспыхнула молния, и я увидел, как блестящее металлическое щупальце легко, без видимого напряжения поднимает меня на высоту трехэтажного дома и опускает в нечто, напоминающее металлическую корзину с открытым верхом, наглухо прикрепленную к стенке громадного кастрюлеподобного цилиндра. Это и была самая настоящая корзина, но с дном площадью в десять-двенадцать квадратных ярдов.

Я был в ней не один. Рядом со мной оказались все три моих солдата и два неизвестных мне человека. Они сидели, обхватив руками колени: очень плотный мужчина, лет сорока пяти, с мясистым лицом и мощным затылком, и юноша, лет восемнадцати, не больше, очень похожий на пожилого — очевидно, его сын. Старший был без пиджака, в подтяжках, в сорочке без пристежного воротничка, но с торчавшей сзади запонкой.

Лейтенанта Блейдсовера среди нас, к счастью, не было. Хорошо, что хоть он избежал этого позорного и страшного плена. Да поможет ему бог вовремя и благополучно добраться до огневых позиций полка и не забыть то, что я сказал ему еще до того, как мы так глупо бросились бежать от марсиан. Боже, помоги рабу твоему лейтенанту Блейдсоверу не забыть, что я советую полковнику Коксу немедленно вытребовать как можно больше гаубичных батарей, потому что против этих цилиндрических крепостей, стремительно передвигающихся в воздухе на высоте трехэтажного дома, нужны орудия с крутой траекторией.

Оба незнакомца смотрели на нас странными, остекленевшими глазами. Впрочем, очень может быть, что они смотрели не на нас, а как бы сквозь нас. Они просто бесцельно смотрели прямо перед собой, и все.

Ливень уже давно потушил все пожары, и я потерял возможность ориентироваться на местности. Но мне показалось, что марсианин (или марсиане?) внутри «нашего» цилиндра после минутной остановки повернули обратно к пустоши.

Одновременно в результате не замеченных мною сигналов и остальные цилиндры повернули к песчаной яме на пустоши.

«Наша» машина легко шагала по дороге, скрадывая по мере необходимости все изгибы, перешагивая через дома и сады с обуглившимися плодовыми деревьями.

Было непонятно, зачем они нас взяли. Для того чтобы на досуге получше нас рассмотреть? Чтобы узнать поточнее, что собой представляют земные существа? Тогда почему они ограничились только людьми? Почему в этой проклятой корзине, в которой трясло, как на спине бегущего слона, не было ни лошади, ни собаки, ни кошки? Может быть, им нужно было что-то у нас выведать? Но как? Ведь мы не знаем марсианского языка, а они — английского. К тому же нам удалось выпытать у наших штатских спутников, что марсиане и не пытались вступать с ними в переговоры. Это, собственно, единственное, чего нам удалось от них добиться. В ответ на наш вопрос они, наконец, отрицательно мотнули головой, не проронив ни единого слова. Всего моего красноречия не хватило, чтобы заставить их заговорить, а я их просил, срамил, я угрожал им позором и всяческими неприятностями в дальнейшем. Они молчали. Они продолжали смотреть сквозь меня с лицами, как бы навсегда застывшими от нечеловеческого горя и ужаса. Когда я, совершенно выйдя из себя, сказал, что я за себя не ручаюсь, если они и впредь будут пренебрегать просьбой британского офицера, они истерически зарыдали, прижавшись лицами к стене корзины, но так и не произнесли ни единого слова.

Ливень уже кончился, когда мы достигли края пустоши. Быстро ушли тучи, и над всей округой, мертвой, сожженной и обезлюдевшей, открылось высокое, чистое и отвратительно праздничное небо. Было щемяще грустно при виде этого куска нашей милой старой планеты, над которой уже безраздельно владычествовали не люди, а непоколебимо враждебные представители другого, чужого, страшного, далекого, непонятного и злого мира. И было странно и удивительно, что сравнительно совсем недалеко существовал еще привычный и бесконечно родной, но уже навеки нам недоступный мир старинного хозяина Земли — человека…

Почти у самой ямы юноша пришел в себя. Видимо, когда-то, страшно давно, несколько часов тому назад, он был отличным спортсменом. Во всяком случае, он вдруг с неожиданной легкостью подпрыгнул, ухватился за край корзины и перемахнул через него раньше, чем его успело поймать стремительно взвившееся ему навстречу металлическое щупальце. Мы услышали глухой стук тела, рухнувшего с высоты двенадцати ярдов на твердую, выжженную землю, и все было кончено.

А его отец оставался совершенно безучастным. Но предположим даже, что это не его отец, а совершенно чужой человек. Почему он не удержал этого мальчика от верного самоубийства?

— Почему вы его не удержали? — Я схватил его за плечо. — Вы были обязаны удержатьэтого несчастного от верного самоубийства!..

Он молча и как-то очень уж неторопливо смахнул мою руку со своего туго набитого мышцами плеча и посмотрел на меня с таким презрением, которого я не простил бы даже члену палаты лордов.

— Я был бы вам, сэр, весьма обязан, — сухо заметил я ему, не повышая голоса, — если бы вы не забывали, что имеете дело с майором войск его величества и кавалером…

Тогда этот хам ни с того ни с сего начал смеяться. Он смеялся так, словно я произнес нечто чрезвычайно глупое. Он смеялся так долго, что это шокировало бы даже чистильщика сапог. Он смеялся, а я пытался вспомнить, где я когда-то совсем недавно ловил на себе такой же вызывающе-презрительный взгляд, и, наконец, вспомнил.

Ну, конечно, передо мною был один из тех чертовых социалистов с их презрением ко всем честным слугам короля и нации! Но только я раскрыл рот, чтобы выразить свое мнение об этой неприятной разновидности англичан, как джентльмен в подтяжках выдавил из себя сквозь судорожный смех:

— Самое смешное во всей этой истории, что я мастер по кровяным колбасам, по кровяным!..

— Тем более, — промолвил я еще суше. — Люди вашего скромного положения обязаны ни при каких обстоятельствах не забывать о…

— Боже, какой идиот! — простонал сквозь смех колбасник. — Да понимаете ли вы, что нам с вами теперь надо ду…

— Я понимаю только, что такие оскорбления не прощаются! — крикнул я и бросился на него с кулаками…

Это был человек невероятной силы. Первым же ударом он отшвырнул меня к противоположной стене корзины, и я на несколько мгновений потерял сознание.

Я пришел в себя, когда цилиндр, к которому была прикреплена наша корзина, с громким лязгом скользнул вниз, вобрав в себя ноги своего треножника, как ножки штатива фотографического аппарата.

Колбасник по-прежнему сидел на корточках с глазами, безразлично устремленными куда-то сквозь меня.

Надо мной склонились два солдата. Один из них, высокий, щеголеватый шатен, по разговору своему типичный «кокни», размахивал перед моим лицом фуражкой, как веером. Другой, рыжеволосый, с круглым и решительным лицом деревенского забияки, лил мне на голову воду из фляжки. Вода была совсем теплая и нисколько не освежала.

— И вы допустили, чтобы этот негодяй, — я кивнул на колбасника, оскорблял в вашем присутствии вашего офицера?

— Черт с ним, сэр! — прошептал мне на ухо рыжеволосый. — У нас с вами есть сейчас забота поважней.

— Этот социалистический ублюдок… — начал я снова, но на этот раз рыжеволосый перебил меня довольно резко:

— Право же, сэр, совершенно ни к чему впутывать в эту историю дискуссию о социализме.

— Да вы никак и сами социалист? — ужаснулся я. — Нечего сказать, в восхитительную компанию я попал!

Тут рыжеволосый позволил себе такое, что я не позволил бы и его величеству королю, — он заткнул мне рот своей грязной лапой!

— Прошу прощения, сэр, — быстро забормотал он, оглянувшись на заднюю стену корзины. — Кажется, нам нужно поторапливаться, если мы хотим спасти свои шкуры…

Я глянул в ту же сторону и увидел в стенке цилиндра нечто вроде иллюминатора. Сквозь его толстое стекло на нас смотрела пара больших, черных, очень холодных и неподвижных глаз. От этого взгляда марсианина мне стало не по себе, и я сразу потерял охоту обижаться и на колбасника и на рыжего солдата.

А тот мне тем временем торопливо шептал:

— Давайте выпрыгнем, сэр… Выпрыгнем и разбежимся в разные стороны. Всех им не поймать, это уже вполне определенно…

— Они нас сожгут раньше, чем мы сделаем первые пять шагов, ответил я тоже шепотом. — Подождем до ночи… Или пусть они хотя бы все вберут свои треножники.

Но прежде чем последний цилиндр опустился на землю, он подошел вплотную к нашей корзине. Три его щупальца схватили колбасника и двух моих солдат (они беспомощно извивались в их кольцах, как гусеницы) и переложили их в свою корзину. Затем этот цилиндр отошел ярдов на пятьдесят в сторону и тоже вобрал в себя треножник.

Мы остались вдвоем с рыжеголовым солдатом. Его зовут О'Флаган, Майкл О'Флаган. Рядовой, подносчик третьего орудия второй батареи. Рядовой, ирландец и, кажется, социалист!.. Нечего сказать, подходящая компания для майора из старинного рода, давшего Англии двух епископов, одного вице-министра и трех генералов!..

Мы услышали продолжительное шипение, словно выпускали пар из паровоза. Затем последовало какое-то тихое гудение, наш цилиндр завибрировал, и его верхняя крышка стала медленно вывинчиваться…

Вторник, 23 июня (продолжение).

Нет, они не отдыхали. Судя по всему, они вообще никогда не отдыхают. И не спят.

Я видел, как из двух цилиндров, пока третий с выпущенным треножником охранял их покой, вылезли и плюхнулись в яму восемь одинаковых круглых чудовищ, каждое ростом с невысокого мужчину. У них не было туловищ в нашем понимании этого слова. Они состояли из гигантских карикатурных подобий человеческого лица с большими немигающими глазами, с единственной барабанной перепонкой на затылке и клювообразными ртами, по обе стороны которого двумя пучками свисали отвратительные змееподобные щупальца. Головы-туловища и щупальца. И больше ничего. Они тяжело дышали в непривычной для них, слишком плотной атмосфере.

Видимо, они выползли посоветоваться о дальнейшем плане военных действий. На нас с О'Флаганом они обратили не больше внимания, чем человек на домашнее животное. Скользнули по нас безразличными взглядами и занялись своими делами.

Вскоре они вернулись в свои цилиндры, крышки над ними быстро завращались по нарезке, пока не завинтились до отказа. Потом оба цилиндра снова встали на треножники, и все три, развернувшись в каре шириной мили в две — две с половиной, двинулись в сторону железной дороги…

Это нельзя было назвать боем. Это была бойня. Против их оружия бессильны пушки и пулеметы. Невидимый тепловой луч, моментально сжигающий все, что попадется на его пути. В них можно попасть только с первого залпа или погибнуть.

Стоит им только обнаружить батарею или засаду где-нибудь на церковной колокольне, как они направляют на цель этот дьявольский тепловой луч, и все кончено.

Они сожгли несколько городков с такой легкостью, с какой мальчишка сбивает палкой головку одуванчика…

3

Среда, 24 июня.

Боже мой, они нас пасут!

Неясные подозрения охватили меня еще вчера вечером, когда марсиане, вернувшись на свою базу в пустоши, вышвырнули из цилиндров несколько трупов. Два из них мне удалось распознать. Это были обескровленные трупы моего солдата-кокни и колбасника.

Бесконечно страшно об этом писать, но марсиане питаются человеческой кровью.[2] Еще вчера вечером мне удалось рассмотреть этот жуткий процесс сквозь тот самый иллюминатор в стенке цилиндра, который выходит в нашу корзину и, очевидно, предназначен для наблюдения за поведением ее живого содержимого. Это слишком отвратительно, чтобы рассказывать подробности, но это именно так. Они вводят прямо в кровеносные сосуды своего головотела кровь жертвы пипетками объемом около чайного стакана.

Марсиане удивительно быстро ориентируются в новой для них земной обстановке. Они уже успели понять, что без пищи и воды люди истощаются и гибнут. И они решили нас пасти. Меня и О'Флагана. И они уверены, что нам от них не убежать.

А мы-то с О'Флаганом сначала не поняли, почему «наш» цилиндр так медленно рыщет среди развалин Уокинга. Он шагал, неторопливо передвигая свои серебристые суставчатые ноги, пока не остановился над домом, с которого как ножом срезало второй этаж. Когда нас охватили щупальца, мы решили, что вот он и пришел, наш смертный час. Но щупальца довольно бережно опустили нас в этот бесконечно печальный разрез дома, в котором еще пять дней тому назад текла мирная и счастливая человеческая жизнь. Опустили и отпустили, а сами с неприкрытой угрозой раскачивались в непосредственной близости от нас. Бежать нам было некуда. И они решили попасти нас, дать нам возможность размяться, поискать себе пищи, набрать воды.

Дом, в который нас опустили, принадлежал до прошлой пятницы владельцу крохотного магазинчика, который, будь он раз в двадцать крупнее, можно было бы назвать небольшим универсальным магазином. Жилые комнаты были расположены позади магазинчика и в начисто снесенном втором этаже. В этой лавчонке было всего понемногу: и канцелярских товаров, и колониальных, и вина, и книг, и все, что требуется рассеянному охотнику, забывшему запастись необходимыми боеприпасами в Лондоне.

В кладовой мы обнаружили три окорока, два черствых, но вполне еще съедобных хлеба, несколько банок варенья, фунтов десять сахару, четыре круга колбасы, две дюжины пива в тяжелых картонных коробках, несколько жестяных коробок с бисквитами, ящик отличного коньяку, несколько банок табаку, вдоволь спичек. Мы напились из-под крана, из которого почему-то еще текла вода, и вернулись в столовую за скатертью, чтобы упаковать в нее все это бесплатно доставшееся нам чужое добро. Это было настолько увлекательно — бесплатно брать все, что тебе угодно, что я на время даже забыл о своих тяжких размышлениях.

Для удобства мы взяли две скатерти. Со скатертями в руках мы заглянули в то, что осталось от магазина: четыре стены и голубое небо вместо потолка. На полу поблескивали еще не успевшие высохнуть дождевые лужи. В лужах плавали пожелтевшие листья с деревьев, поломанные стволы которых уныло торчали по обе стороны входа в бывший магазин. В полувыдвинутом ящике кассы денег не было, но вдоволь валялось разбухших от дождя счетов и записок с лиловыми разводами дешевых чернил. Зато на полках товар был почти не тронут сыростью. Я взял себе три записные книжки (родные сестры той, в которой я сейчас веду свои записи! У меня страсть к хорошим записным книжкам.), несколько карандашей и библию, библию, которой мне так не хватало и без которой я во время моей колониальной службы не отправлялся ни на одну операцию, даже если она лично мне не грозила никакой опасностью. Упаковав все это в скатерти, мы положили узлы на стол и стали советоваться, как поднять их к нам в корзину. Но мы явно недооценивали сообразительность марсиан. Только мы несколько отошли от стола, как щупальце схватило один за другим оба громадных узла и перенесло их в корзину со сноровкой бывалого грузчика.

В это время Майкл О'Флаган, в котором его ирландское бунтовщическое нутро рождало одну безумную идею за другой, стал совать мне в руки увесистые продолговатые коробки. Я глянул на их наклейки, и меня чуть не хватил удар: это были коробки с охотничьим порохом!

— В крайнем случае, — возбужденно шептал мне О'Флаган, — мы уничтожим хоть одну марсианскую боевую машину!.. Ну, берите же!.. — Он настолько обезумел, что даже не счел нужным прибавить «сэр». Берите!.. И я захвачу коробки четыре… Эти вурдалаки не знают, что в этих коробках, а когда поймут, уже будет поздно…

— Я вам приказываю немедленно положить порох на место! — крикнул я этому осатаневшему молокососу. — У меня семья, дети, и я не тороплюсь на тот свет!..

О'Флаган от злости покраснел до самых корней рыжих волос, но то, что еще осталось в нем от дисциплинированного солдата, заставило его выполнить мое приказание.

От волнения у меня пересохло в горле. Я раскупорил бутылку содовой и налил себе стакан.

Сколько это потребовало времени? Минуту, не более. Но за это время проклятый ирландец успел схватить из витрины охотничью двустволку и зарядить ее.

— Бегите! — крикнул он мне, стреляя в упор в дежурное щупальце. Бегите через кухню и спрячьтесь в саду!.. А я постараюсь пока задержать это чудище!.. Да здравствует Ирландия!..

Никогда еще я не был так близок к смерти.

Это было просто наитием с моей стороны. Я схватил недопитую бутылку и изо всей силы ударил ею по голове этого идиота. О'Флаган рухнул на пол без чувств (головой в лужу, которая сразу покраснела от крови), и это спасло мне жизнь. Имей я глупость броситься бежать, меня бы без труда поймали и… Бр-р-р! Даже страшно подумать…

Я уже имел случай писать об удивительной сообразительности марсиан. На этот раз они поняли, что О'Флаган хотел организовать наш побег, а я не согласился. Они это отлично поняли. Полагаю, что в конечном счете и О'Флаган уразумел бы, что я действовал в интересах нас обоих, но, к сожалению, пути наши сразу и бесповоротно разошлись. То самое щупальце, в которое он столь легкомысленно и бесполезно выпустил заряд, как ни в чем не бывало подхватило обеспамятевшего солдата и зашвырнуло его в мрачную глубину чуть приоткрывшегося цилиндра. Пока крышка стала сама по себе завинчиваться, я услышал донесшееся из цилиндра довольное уханье марсиан, и у меня мороз пошел по коже. Потом то же щупальце мягко охватило меня под мышки и бережно (!!!) подняло в корзину, где и оставило, наедине с теперь уже только для меня одного предназначенными двумя узлами…

Надо будет все-таки поэкономней расходовать продукты и напитки. Бог знает, сколько дней и ночей мне предстоит еще провести в этой ужасной корзине, пока до меня дойдет очередь.

А вдруг меня минет чаша сия? Господи, помоги мне ради моей бедной жены, ради моих невинных детей!

Четверг, 25 июня.

Прошлой ночью я не сомкнул глаз.

Утром, лишь только достаточно рассвело, я начертил на листке бумаги «Пифагоровы штаны» и поднес бумагу к самому иллюминатору. В цилиндре заметили, что я хочу привлечь внимание. Пучок света, на сей раз, к счастью, безвредного, осветил мой незамысловатый чертеж, и одна за другой несколько пар больших, чудовищно спокойных глаз показались по ту сторону иллюминатора.

Мой расчет был очень прост: мыслящие существа, дошедшие до такой высокой степени цивилизации, как марсиане, не могут обойтись без геометрии. Геометрия всюду одинакова. Увидев мой чертеж, марсиане поймут, что имеют дело с мыслящим существом и что это мыслящее существо хочет с ними вступить в контакт.

Удостоверившись, что все они ознакомились с моим первым чертежом, я предложил их вниманию второй. Это была грубо нарисованная, но достаточно ясная схема солнечной системы. Кружочки, изображавшие Землю и Марс, я перечеркнул крестиками. Перечеркивая Землю, я на всякий случай ткнул пальцем в грудь, а перечеркивая Марс, показал пальцем на цилиндр. Потом я постарался изобразить вокруг Сатурна кольцо и держал эту бумажку, прижав к стеклу иллюминатора, пока марсиане не ушли в глубь цилиндра.

Тогда я, совершенно обессилевший от нервного напряжения, присел на дно корзины. Выпитая натощак бутылка коньяку дала себя знать, и я не заметил, как уснул…

Проснулся я оттого, что ярдах в двухстах от меня разорвался снаряд. Потом еще два. Несколько осколков прогудело где-то высоко над моей головой. Почти одновременно с этими тремя взрывами, не причинившими марсианам никакого вреда, в отдалении раздался грохот, от которого листва на деревьях под нами зашелестела, как при ураганном ветре, и от теплового луча марсиан взлетела на воздух батарея, укрывшаяся за восточной окраиной городка. Кажется, это был Уэйбридж. А может быть, Шеппертон. Было очень трудно разобраться: дым, пламя, зыбкие коричневые стены пыли от рушившихся зданий. Все более или менее приметные ориентиры, были начисто сметены с лица земли…

На этот раз пленных (если людей, взятых для такой цели, можно называть пленными) взяли в свои корзины марсиане с других боевых машин. Но значит ли это, что меня не хотят беспокоить, что меня как-то выделяют из массы других пленных?.. А что, если меня решили оставить в живых? Просто так, из благодарности?.. А может быть, меня оставили и оставят в живых не столько из благодарности (вряд ли они настолько сентиментальны), сколько в знак доверия? А если в знак особого доверия, то чего они от меня ждут?.. Как мне отблагодарить марсиан за то, что они мне доверяют?

Погруженный в размышления, я долго не обращал внимания на местность, по которой неторопливо продвигались боевые машины.

Я был уверен почему-то, что мы возвращаемся в пустошь. И вдруг я поднял глаза и увидел, что мы передвигаемся в прямо противоположном направлении. Вскоре меня охватило странное чувство: меня томило какое-то неопределенное воспоминание. Я готов был поклясться, что совсем недавно был уже в этих местах, хотя — и это было так же несомненно — ни разу не видел их сверху. И вспомнил: в отдалении, вон за тем леском, и за тем, и вон за этой кучкой домиков, тонувших в сочной зелени садов, и во-о-он за теми высокими каменными изгородями расположились огневые позиции полка, которым командует мой друг полковник Кокс. Ну, конечно, я еще помог ему выбрать для его гаубиц ложбинку справа от железнодорожной станции…

Значит, еще минут пять, не более, и мы окажемся в зоне огня его батарей. Судя по опыту предшествующих дней, им вряд ли удастся произвести больше одного залпа. В лучшем случае (для полковника Кокса, а не марсиан) ему удастся повредить одну из боевых машин марсиан. А потом полковник Кокс со своими орудиями и артиллеристами все равно будет сметен с лица земли. Но марсиане озлобятся. А кроме того — и это-то наиболее вероятно, разрывы снарядов единственного залпа полковника Кокса, не причинив никакого вреда цилиндрам, превратят меня, ничем не защищенного от осколков, в груду дырявого мяса…

Еще в военной школе я получал высшие баллы за то, что быстро и точно набрасывал в полевых условиях кроки. Мне до сих пор трудно вспомнить, отдавал ли я себе отчет, чем руковожусь, набрасывая с лихорадочной быстротой на листке бумаги кроки местности, по которой, не подозревая о грозившей им опасности, продвигались боевые машины марсиан. Но скажу без ложной скромности: редко кому когда бы то ни было удавалось в столь короткие промежутки времени набросать в труднейших условиях (плохая видимость: ведь моя корзина была на обращенной назад части цилиндра, и трясло, как на спине у верблюда) столь точные кроки, от которых зависела — страшно сказать! — судьба человечества. Над всеми естественными и искусственными прикрытиями, за которыми укрывались орудия полковника Кокса, я по наитию (кто знает, какие знаки употребляют в подобных случаях марсиане!) нарисовал, конечно схематически, орудия с белыми облачками вокруг их жерл и стал неистово стучаться в иллюминатор.

Не думаю, чтобы они услышали там, внутри, этот стук: слишком толсты были прозрачные пластины, заменявшие в них наше земное стекло. Но, прижавшись к иллюминатору, я застил собой свет, поступавший внутрь цилиндра, и на это обстоятельство марсиане сразу обратили внимание. Одна за другой промелькнули за иллюминатором несколько пар неподвижных, холодных глаз.

А спустя считанные мгновения (я так до сих пор и не могу понять, каким способом марсиане поддерживают между собой связь в походе) боевые машины развернулись в широкое каре, охватив с флангов огневые позиции полковника Кокса. Потом, по тому же невидимому и неслышимому сигналу, все машины одновременно подняли над собой сероватые цилиндрические предметы размером со ствол трехдюймового орудия, и в тучах рыжей пыли, в чудовищном пламени и грохоте взлетел на воздух и превратился в прах весь полк со всей орудийной прислугой, со всеми, расположенными в глубине позиций, зарядными ящиками, повозками и лошадьми.

И все это обошлось без единого выстрела со стороны того, что еще несколько мгновений тому назад составляло грозное и мощное боевое подразделение.

Впрочем, для кого грозное? Для марсиан оно было не более грозным, чем нападение десятка ос на человека в водолазном скафандре.

Я не сентиментальная барышня. Я старый военный, и меня учили трезво оценивать боевую обстановку. Больно и трудно признаться, но я не вижу теперь на всей нашей планете сил, которые могли бы противостоять беспощадной и сверхсовременной мощи марсиан…

Я старался не вспоминать о полковнике Коксе. Он был, смею надеяться, моим другом. Он был человеком хорошего происхождения и самых лестных связей. Я был бы рад иметь его на своей стороне в этой новой ситуации. Но я отнюдь не уверен, что он обладал достаточно широким кругозором, чтобы стать на мою точку зрения, даже если бы ему представилась такая возможность. Он был, пожалуй, слишком чувствителен и старомоден для кадрового военного. Боюсь даже, что он не смог бы отнестись к моей точке зрения с должным если не пониманием, то хоть уважением. Что ж, это несколько облегчает тяжесть моих теперешних переживаний…

Весь во власти этих мыслей, я стоял, опершись о стенку корзины, когда мне вдруг ударил в глаза пучок света из иллюминатора. Я увидел во мраке цилиндра два глаза и матовый блеск бурого змеевидного щупальца. Мне показалось, что марсианин машет мне этим щупальцем, чтобы привлечь мое внимание. Во всяком случае, когда я приблизился к иллюминатору, щупальце поднесло к самому стеклу серебристую матовую пластинку, несколько напоминающую алюминиевую. Я различил на ней прекрасно вычерченные густой черной краской «Пифагоровы штаны». Потом оно перевернуло пластинку. На обратной ее стороне было изображено что-то, напоминающее крючковатый крест. Подобные знаки я часто встречал на индийских храмах, хотя ясно, что ничего общего с индийскими культовыми знаками, кроме чисто случайного внешнего сходства, этот знак не имел и иметь не мог.

«Пифагоровы штаны», видимо, должны были служить подтверждением того, что марсиане признают меня мыслящим, высокоорганизованным существом, с которым они считают возможным вступить в контакт. Что же до крючковатого креста, то хочется видеть в нем знак того, что они признают меня полезным для себя, достойным признательности за помощь, которую я им только что оказал.

Первой моей мыслью было, что отныне я единственный на Земле человек, которому не грозит гибель от руки (от щупальца?) марсиан. Второй моей мыслью было, что я стою на пороге огромных и величественных свершений. Третьей моей мыслью было: хорошо, что, кроме меня, никого в корзине нет!

Долго и смиренно искал указания и утешения в чтении библии. «Несть власти, аще не от бога!» Эти пророческие и боговдохновенные слова да будут мне путеводной звездой в моем грядущем трудном подвиге! И не могу не повторить снова и снова: как хорошо, что никто не был свидетелем того, как между марсианами и мною впервые и навсегда установился нерушимый контакт!

Верю, что господь направил мою руку, когда я вычерчивал кроки огневых позиций полковника Кокса, и что он и в дальнейшем будет ее направлять в угодном ему направлении…

Ночью черное небо прорезал стремительный ярко-зеленый болид и упал милях в восьми от Уокингской пустоши. Это шестой снаряд с Марса. Новое пополнение. Со дня на день мы становимся сильнее и сильнее. К месту его падения сразу отправились две боевые машины, чтобы оградить его от возможных эксцессов со стороны безумцев, продолжающих сопротивление. К утру вновь прибывшие марсиане уже смогут принять участие в дальнейших мероприятиях по наведению порядка.

4

Пятница, 26 июня.

Для меня ясно одно: безвозвратно ушло время, когда Британия была повелительницей мира. Но трезвые политики не падают духом, а принимают решения, сообразуясь с обстановкой.

Я продолжаю стоять при этом на той точке зрения, на которой стою с первого дня моей сознательной жизни: сила не нуждается в моральной упаковке. Сила есть сила, и этим все сказано.

Лично я склонен видеть в появлении на нашей старой планете марсиан нечто в высшей степени ободряющее. Больше того, я почти уверен, что при известной гибкости и такте возможно подлинно плодотворное объединение Британии и марсиан в единое государство, в некое в конечном счете глубоко конструктивное и гармоническое целое. Конечно, ценой некоторых взаимных уступок в дальнейшем, а пока что за счет всех возможных уступок с нашей стороны. Вместе с марсианами пусть и в качестве их младшего партнера — мы будем силой, которая в несколько месяцев подчинит себе все человечество.

Основания?

Первое. Было бы неразумно и катастрофично не понимать, что марсиане никогда и ни за что не откажутся от обязательств, которые они имеют по отношению к Англии и всему земному шару. Но они отнюдь не заинтересованы в полном или даже более или менее серьезном истреблении человеческого рода. Мне скажут: они питаются человеческой кровью. Правильно, питаются. Но именно по этой причине они и заинтересованы в сохранении человечества как своей питательной базы. Да и много ли им в конце концов потребуется для этой цели людей? Тысячи. Ну, сотни тысяч. Пусть даже, на самый крайний случай, несколько миллионов голов. Объединенное государство с лихвой обеспечит им это количество за счет политических преступников и цветных. Зато какой огромный прогресс в укреплении порядка! Под страхом попасть в щупальца марсиан мы в несколько недель добьемся идеального дисциплинирующего эффекта и внутри страны и в колониях. А если молодчикам вроде Тома Манна и прочих социалистов и возмутителей общественного покоя (включая и моего кузена Арчи, если он не одумается; но он обязательно одумается: я его неплохо знаю) будет угодно бунтовать, пусть и идут себе на здоровье на пропитание наших мудрых и верных союзников. И нет сомнения, что все государства мира с благодарностью будут предоставлять своих заключенных в распоряжение марсиан. Ради такой перспективы любое цивилизованное государство с радостью пойдет на некоторое разумное ограничение своего суверенитета. Мальтус был бы счастлив приветствовать марсиан во имя здоровья и гигиены человечества. Дикари-туземцы, политические преступники и смутьяны, безработные старше сорока — сорока пяти лет — какие поистине гигантские возможности удовлетворить запросы наших старших друзей! Безо всякого ущерба для цивилизации и прогресса.

Второе. Марсиане не смогут обойтись на Земле без посредников, без тех, кто полностью и с уважением понимал бы их цели, интересы и обязательства и которым они могли бы полностью доверить это трудоемкое и в известном смысле щекотливое дело. Только организованный в виде высокодисциплинированного и четко работающего государственного аппарата коллектив особо доверенных и глубоко порядочных людей способен обеспечить бесперебойное, равномерное и высококачественное снабжение достаточным поголовьем людей пищевого назначения.

Третье. Было бы в высшей степени легкомысленным недооценивать известную ограниченность могущественных боевых возможностей марсиан.

Прежде всего они не знакомы с географией Земли. Без нашей помощи им не разобраться в сложном комплексе географических вопросов, в путанице мировых, региональных и внутригосударственных путей сообщения.

Кроме того — и это, пожалуй, самое важное, — марсиане понятия не имеют о крупных естественных водоемах, начиная от рек и озер и кончая морями и океанами. Их нельзя в этом винить. Ведь на Марсе этого уже очень давно нет. Значит, то государство, которое поможет им своим флотом, окажет им неоценимую услугу. Без наших плавучих средств для них станет непреодолимой преградой любой водоем, глубина которого превышает высоту их треножников.

Без нас им нечего и думать о десанте на континент и завоевании всего мира.

Итак, в перспективе, и притом ближайшей, — соединение марсиан и английских владений под единым знаменем, тень от которого даст долгожданную прохладу, покой всему человечеству. Со стороны людей потребуется второй по значению член этого могущественнейшего за всю историю человечества правительства, и этим всесильнейшим из всех смертных, когда-нибудь правивших на Земле, буду я. Я, Велл Эндъю, первый из людей, вступивший в боевой и деловой контакт с нашими космическими друзьями и уже оказавший им поистине неоценимую услугу…

Какое все-таки счастье, что Дженни с детьми сейчас так далеко отсюда, в Эдинбурге!

Пятница, 26 июня (продолжение).

На пустошь к нам пришли вновь прилетевшие марсиане. Пока они вместе с прежними марсианами совещались в яме, я имел возможность снова, на этот раз без ложной и ни на чем не основанной предвзятости, внимательно присмотреться к их внешнему облику.

Надо иметь мужество признаться, что я был к ним несправедлив. Они совсем не так отвратительны. Они вообще не отвратительны. И дело не столько в том, что я к ним притерпелся, сколько в исходной точке зрения.

С точки зрения банальной эстетики, господствовавшей на Земле до прошлой пятницы, марсиане далеки от совершенства. Вряд ли они могли бы увлечь своим внешним видом какую-нибудь простодушную красотку с Пиккадилли, но только потому, что у нас с марсианами были разные представления о красоте. Но если красота — это наиболее экономное воплощение высшей целесообразности, то марсиане, превратившиеся в итоге многотысячелетнего прогресса их умственной деятельности в тело-голову, являются образцами высочайшей целесообразности и, следовательно, по-своему не только красивы, но и прекрасны. В восточных поэмах признаком высшей красоты считается лицо, подобное луне. Не сомневаюсь, что у африканцев приплюснутый нос и толстые губы также служат предметом восторженного воспевания в примитивных произведениях их невежественных поэтов. Но точно так же, как общечеловеческим критерием красоты до прошлой пятницы считался европейский критерий, так сейчас, после прошлой пятницы, носителями подлинного идеала красоты стали представители марсианского мира.

Нет ничего красивей и благородней внешнего облика завоевателя! Важно только понять это, прочувствовать эту непреложную истину. В остальном это становится только делом привычки. Пройдут год-два, а может быть и меньше, и прекраснейшие дочери Земли будут вздыхать по марсианам и вздыхать, увы, без всякой надежды на взаимность, потому что похоже, что марсиане — существа бесполые и размножаются отпочкованием…

Пятница, 26 июня. Полдень.

Мне оказано волнующее доверие: сегодня я пас пленных.

Конечно, эти новички принимали меня за одного из своих, и я их, понятно, не разочаровывал, а, наоборот, всячески в этом приятном и для них и для меня заблуждении утверждал. Они обрадовались, узнав, что я в корзине уже шестые сутки. Они видели в этом хорошее предзнаменование для себя.

Оказывается, кем-то где-то был три дня тому назад обнаружен обескровленный труп, и по всему юго-востоку поползли слухи, что марсиане для каких-то неведомых целей выпускают из пленных кровь.

Я изобразил на своем лице улыбку:

— Разве вы не замечаете, что во мне не осталось ни единой кровинки?

И все они облегченно рассмеялись.

Я стою на той точке зрения, что бывает обман, который на том свете будет засчитываться как высшая степень милосердия. Если это так, а это именно так, то мне на небесах все мои грехи будут прощены. Я сказал этим беднягам, что, судя по всему, марсиане подобрали нас для того, чтобы поближе присмотреться к людям. Для этой цели они будут время от времени брать к себе внутрь цилиндра то одного, то двух, а то и больше человек, но что бояться этого нечего.

Смею надеяться, что именно под моим воздействием ни один из пленных и не подумал улизнуть. Набрав необходимое количество продуктов в брошенных хозяевами домах и лавках, напившись и нагулявшись вдоволь, они спокойно отдались во власть щупалец, которые и вернули их в корзины.

Вскоре после того, как и я очутился в своей корзине, я увидел в иллюминаторе пластинку с крючковатым крестом. Скорее всего, я прав, принимая это за знак признания моих, пусть и скромных, заслуг.

А может быть, они только проделывают надо мною какие-то свои заранее запланированные психологические опыты? Вдруг они всего лишь проверяют мои рефлексы, как биологи, изучающие реакцию муравьев или пчел на разные раздражители?.. Или как собаководы, выискивающие среди очередного помета наиболее многообещающие экземпляры?.. Ну что ж, на крайний случай и это не так плохо. Во всяком случае, сегодня я могу спать спокойно. Сегодня меня не умертвят. И завтра тоже…

Пятница, 26 июня. Полдень (продолжение).

Только я приготовился вздремнуть, как четыре боевые машины выпустили свои треножники и с уже привычным лязгом приблизились к нашей машине так близко, что мне стало вчуже за них страшно; достаточно было бы одного шального снаряда, чтобы сразу вывести их всех из строя. Надо будет подумать, как им дать понять, чтобы они всячески избегали такого скопления.

Но, судя по всему, они скучились ненадолго и только для того, чтобы рассмотреть меня получше. Во всяком случае, щупальце нашей машины подняло меня из корзины и передало на весу щупальцу из другой. Повертев меня перед ее передним иллюминатором (оказывается, у цилиндров впереди и по бокам тоже имеются иллюминаторы, только значительно большие, чем задние, обращенные к корзинам), второе щупальце таким же манером передало меня третьему. Точно таким же путем я был передан следующему щупальцу, и, после того как меня подробно осмотрел экипаж четвертой машины, я был благополучно возвращен «домой», в свою корзину.

Во время этих захватывающих перелетов меня приветствовали из своих корзин пленные, которых я меньше часа тому назад пас в разрушенном доме. В ответ я махал им рукой, улыбался и кричал:

— Ну, вот видите! Я нисколько не боюсь!.. Это наши подлинные друзья!.. Они нас всех подробнейшим образом изучат и отпустят по домам!..

Я еще не успел как следует прийти в себя после этого головокружительного воздушного променада, как крышки всех машин одновременно приподнялись и щупальца каждой перенесли по человеку внутрь своих цилиндров.

Что ни говори, а потребуется еще, вероятно, некоторое время, покуда я научусь с должным спокойствием переносить подобные сцены. Как все-таки счастливы по-своему цыплята, которые и понятия не имеют до самого последнего мгновения, зачем их понесли на кухню!.. Эти люди, которых щупальца уносили в глубь цилиндров на неминуемую и уже совсем близкую смерть, улыбались, смеялись, махали тем, кого они оставили в корзинах, как мальчишки, особенно высоко взлетевшие на «гигантских шагах».

А те, кто оставался еще в корзинах, кричали им, чтобы они не особенно задерживались внутри цилиндров, потому что всем интересно поближе посмотреть на марсиан.

Правда, из одного цилиндра раздался пронзительный человеческий вопль и довольное уханье марсиан, прежде чем крышка над ними окончательно завинтилась. Все оставшиеся на воле, то есть в корзинах (как все в конце концов относительно!), встревоженно взглянули на меня. И хотя меня самого пробирала нервная дрожь, я нашел в себе силу воли улыбнуться и крикнуть:

— Нечего сказать, хорошее у них составится мнение о нашем пресловутом спокойствии!..

Я почувствовал себя лучше лишь тогда, когда машины наконец развернулись в каре и выступили в очередной боевой поход.

И тут, когда я уже думал, что обо мне, наконец, забыли и что мне удастся хоть немного отдохнуть от этого сверхчеловеческого напряжения нервов, шторка в моем иллюминаторе раздвинулась. В нем показались не то две, не то три пары глаз (от волнения я позабыл, сколько в точности). Затем одно из щупалец, висевших до этого отвесно вдоль стенки цилиндра, вдруг взмыло в воздух, сделало плавный полукруг, и самый его конец повис перед моим ртом. Что-то внутри щупальца щелкнуло, и у моего рта оказалось нечто продолговатое, прозрачное, объемом с чайный стакан. Это нечто было заполнено чем-то темным, жидким…

Мой отказ был бы равносилен подписанию самому себе смертного приговора и не принес бы никакой пользы никому, в том числе и несчастной жертве…

Впрочем, я все больше проникаюсь уверенностью, что с их стороны это было не только испытанием моей преданности пришельцам с Марса. Возможно, что там, на их далекой планете, этим угощают гостей, всех, кому они хотят сделать приятное. Ведь в каком-то смысле я находился у них в гостях. В таком случае мой отказ мог быть воспринят как оскорбление и иметь не менее далеко идущие последствия.

Трудно пересказать, что я передумал за эти короткие мгновения. Я подумал о своей семье, которая в случае отклонения мною этого угощения осталась бы без главы и кормильца в эти тяжкие времена. В то же время я твердо сознавал, что никогда еще судьбы моей страны и всего человечества так не зависели от того, проявит ли или не проявит один-единственный человек чисто условное чувство брезгливости… Я уверен, что и тот, кто только что стал в нашем цилиндре жертвой особенностей марсианского питания, легче умирал бы, если бы знал, что и он, пусть столь пассивным и косвенным путем, участвует в борьбе за превращение своей страны в младшего партнера самых могущественных властителей, которые когда бы то ни было появлялись на просторах нашей старой планеты…

К чести марсиан, они даже не заставили меня выпить все до конца. Щупальце отплыло от моего рта, а в иллюминаторе снова, уже в третий раз за время моего пленения, появилась пластина с крючковатым крестом. Теперь уже у меня не было никакого сомнения. Это могло означать только одно: они были мною довольны.

Итак, первый этап установления взаимопонимания между марсианами и человечеством можно считать завершенным. И радостно сознавать, что именно меня господь избрал на этот высокий подвиг. Нет теперь, и не было никогда на всем земном шаре человека, обладающего такими поистине неограниченными возможностями воздействия на дальнейший ход мировой истории на страх всем подрывным элементам и для вящей славы христианской европейской цивилизации!

Задача теперь в том, чтобы выработать необходимый язык для более детального и точного общения с марсианами. Но в этом я смиренно полагаюсь на них, у которых интеллект так далеко ушел вперед по сравнению с человеческим.

Пятница, 26 июня. Четыре часа пополудни.

Правильней всего было бы высадить меня на землю и дать мне возможность любым путем передать правительству их ультиматум и мой проект сотрудничества и государственного объединения. Я уверен, что мой проект нашел бы понимание у большинства министров и членов палаты лордов. Но не было решительно никакой возможности объяснить мой план марсианам. Приходилось поэтому ограничиться тем, чтобы давать им кроки местности и такие схемы боевых действий, которые обеспечили бы наименьшее количество жертв среди мирного населения и наименьшие разрушения невоенных объектов. Вот когда мне и, надеюсь, Англии пригодилось то обстоятельство, что военная школа, питомцем которой я являюсь, проводила учебные маневры как раз в тех местах, где сейчас ведут свое наступление марсиане.

Как военный, никогда не осквернявший свою репутацию ложью, я обязан заявить, что на первых порах недооценивал военный и технический гений представителей этой знаменитой планеты. Оказывается, кроме тепловых лучей, на их вооружении имеется еще одно неотразимое оружие черный дым. Они выпускают на объект нападения клубы черного дыма, который душит все живое, но оставляет совершенно целыми и невредимыми строения, машинное оборудование и прочие предметы материальной культуры! Дым постепенно оседает в виде черного порошка, из которого, на мой взгляд, можно изготовлять первоклассные красители для текстиля и промышленных лаков. Порошок этот следует убирать как можно скорее, потому что первый, же дождь смывает его без остатка.

Суббота, 27 июня. Десять часов утра.

Никогда я еще не имел таких оснований считать себя идиотом! Я мог, я обязан был предусмотреть эту возможность!

В самом деле. Каждый вечер мы возвращались на Хорселлскую пустошь по одной и той же дороге. Каждое утро мы отправлялись по той же дороге в обратном направлении. Навстречу новым победам? Бесспорно. Но ведь и навстречу неизвестности. Я не имел права успокаиваться на том, что армейские части откатились далеко на северо-восток.

И все же кто мог подумать, что неожиданности грозят нам со стороны каких-то штатских!

Правда, что-то вроде искорки сомнения вспыхнуло у меня еще вчера, когда мы возвращались на пустошь. Мой взгляд упал на велосипедный завод, вернее, на то, что от него осталось. Его обгоревший и полуобрушившийся остов мрачно и как-то угрожающе чернел у обрыва крутого и широкого оврага на ярко-оранжевой стене заката. Я патриот, горжусь индустриальной мощью Британии, но смею все же заявить: терпеть не могу индустриальных пейзажей. Они портят мне настроение. Они портят буколическую красоту доброй, веселой старой Англии. Они портят людей, которые приходят на предприятия законопослушными и доверчивыми верноподданными короны. Они портят молодых людей призывного возраста.

Мне пришло в голову, что лишней порцией теплового луча дела не испортишь. Я торопливо набросал на бумажке контуры завода, а над ними — разрывы снарядов.

По меньшей мере полминуты две боевые машины тщательно прожаривали заводской скелет, пока он окончательно не осыпался и не превратился в смрадную груду полурасплавленного и потрескавшегося кирпича.

И все же этого оказалось недостаточно.

Два часа тому назад как раз невдалеке от этих проклятых развалин неожиданно взлетела на воздух одна из боевых машин. Она спокойно, не встречая на своем пути препятствий, шагала третьей справа от нашей, пока не достигла того единственного узкого места, где можно было перешагнуть через овраг. И тут раздался оглушительный взрыв.

Теперь-то я знаю, что это сработала адская машина, предательски замаскированная дерном и битым кирпичом. А тогда я увидел, как внезапно вырос огненный холм в темно-рыжем нимбе вздыбленной земли. Треножник несчастной боевой машины как бы растаял; ее цилиндр боком грохнулся в овраг и покатился по нему, как неправдоподобно громадная консервная банка. Мы кинулись на помощь, но были еще ярдах в пятистах от него, когда крышка цилиндра отлетела прочь и из нее показались первые щупальца. Это было безумие! Это было так непохоже на осторожных и осмотрительных марсиан. Они должны были ждать нашего прибытия и уже тогда только отвинчивать крышку!

И вот я увидел, как откуда-то, видимо из норы во внутреннем склоне оврага, полетела в открытый цилиндр вторая адская машина, и со всеми, кто не успел еще выбраться, было покончено. Клочья кровавого мяса брызнули во все стороны и оглушили единственного марсианина, которому к этому времени удалось отползти от цилиндра ярдов на пятнадцать. Его расстреляли в упор из дрянных охотничьих ружей два обросших человека в рваной, отвратительно грязной одежде, опоясанные дешевыми матерчатыми патронташами.

Нет, они не стали удирать от нас. У них хватило мозгов, чтобы понять, что убежать от марсиан невозможно. Они перезарядили ружья и стали палить по приближавшимся цилиндрам. С таким же успехом они могли бы стрелять из рогаток по Дуврским скалам.

О, если бы марсиане догадались хоть на несколько минут спустить меня на землю! Я бы придушил этих мерзавцев собственными руками. Но марсиане оказались умнее меня. Надо еще и еще раз воздать должное великолепному хладнокровию и блистательной расчетливости этих прирожденных завоевателей.

Они взяли их живьем! Они взяли их живьем и швырнули в мою корзину. А пока они еще извивались высоко над моей головой в могучих щупальцах, в иллюминаторе мелькнула знакомая табличка с крючковатым крестом: марсиане целиком полагались на мою преданность и сообразительность. И, смею надеяться, я не обманул их надежд!

Пленники не очень удивились, обнаружив в корзине еще одного человека.

С минуту они тяжело дышали, упершись спинами в стенку цилиндра.

— Вот это здорово! — воскликнул, наконец, младший из них, невысокий, тонкогубый, кудлатый, как пудель, вытаскивая дрожащими руками из кармана старенький кожаный портсигар. — У нас тут собралась неплохая компания! Хотите закурить? — протянул он мне портсигар.

Этот невзрачный малый был в состоянии крайнего возбуждения. Второй, высокий, широкоплечий, с загорелой лысиной, обрамленной по сторонам плохо подстриженными седыми волосами, был внешне спокоен.

Вот и говорите после этого, что нет на свете наития! Я повел себя с ними, как равный с равными. Я взял сигарету, и мы закурили.

— Видали? — торжествующе продолжал кудлатый, судорожно затянулся и закашлялся. — Полный ящик марсиан ко всем чертям!

— Великолепно сработано! — ответил я. — Никогда бы не подумал, что такое возможно.

— Возможно! Все возможно! — расхохотался (подумать только, в таком положении расхохотался!) кудлатый. — Плохо вы знаете англичан, сэр!

— Я надеюсь, что вы не откажете мне в чести быть англичанином, — возразил я с улыбкой, которая стоила мне очень многого.

— Прошу прощения, сэр, — спохватился кудлатый. — Я не хотел вас обидеть… Я только хочу сказать, что просто так англичане не сдаются… Что мы еще повоюем…

Его перебил лысый:

— Ходят слухи, что они питаются людьми… Что они якобы кормятся человеческой кровью…

Видимо, он не терял еще надежды, что я отвечу на его вопрос отрицательно. Но я утвердительно кивнул головой.

Лысый помрачнел еще больше и замолк надолго.

— Еще вчера нас было трое, — сказал я.

Казалось, что на кудлатого мои слова не произвели никакого впечатления. Он продолжал упиваться своей пирровой победой. Глаза его лихорадочно блестели.

— Даже помирать не так обидно, когда знаешь, что отправил на тот свет полную кастрюлю этих чертовых чудищ!

Он сделал несколько глубоких затяжек, швырнул окурок за борт корзины и не совсем последовательно добавил:

— А что, если выпрыгнуть из этого лукошка?

— Поймают, — сказал я с самым обреченным видом. — Разве только, когда вернемся в пустошь. Ночью… А пока давайте знакомиться. Томас Браун. Бухгалтер.

— А что! — запальчиво заметил кудлатый. — Среди бухгалтеров тоже попадаются совсем неплохие парни!

Видимо, он хотел сказать мне нечто приятное.

В интересах дела я проглотил эту пилюлю. Мне надо было во что бы то ни стало заставить его разговориться.

— Вчера мы тут с одним парнем, ирландцем, попробовали было улепетнуть, — продолжал я. — Между прочим, тоже палили из ружья, и тоже из охотничьего…

— И что? — спросил кудлатый.

Я пожал плечами.

— Они его сожгли? — спросил кудлатый.

Я отрицательно покачал головой.

— Противно! — промолвил после коротенькой паузы кудлатый.

— Что ж, — вздохнул я, — давайте хоть на несколько часов знакомиться.

— Джек, — представился кудлатый. — Джек Смит. Литейщик.

— Фергюс Дэвидсон. Слесарь, — мотнул головой лысый и снова надолго замолк.

— Вы с этого завода? — кивнул я на развалины велосипедного завода.

— Подымай выше, с сэнткетринских доков! — горделиво ответил кудлатый.

Я поразился не на шутку:

— Вы хотите сказать, что вы пробрались сюда из Лондона?

— Потомственные почтенные кокни! — ответил оборванец таким тоном, словно он отрекомендовался пэром Англии.

— Нас, докеров, голыми руками не возьмешь! — снова разгорячился он. — Мы, с вашего позволения, сэр, не бараны… Мы пораскинули мозгами и решили действовать… В нашем союзе…

Он вдруг замолк, вопросительно глянул на Дэвидсона, словно спрашивая, можно ли выдать мне военную тайну. Лысый утвердительно кивнул, и тогда кудлатый Смит простодушно поведал мне такое, от чего у меня потемнело в глазах.

Оказывается, лондонская чернь, и не только лондонская (кудлатый намекнул, что уже имеется договоренность и с Бирмингемом, и с Глазго, и с Манчестером, и с горняками Уэльса), собирается на свой страх и риск вести войну с марсианами. На манер испанских гверильясов. Нетрудно понять, что значит такая борьба в условиях капитуляции армии и к чему такая борьба может в конечном счете привести. Предо мной устрашающим призраком встала Парижская коммуна. Я содрогнулся, представив себе, к чему скатится бедная Англия, если вдруг случится чудо и эти ист-эндовские гверильясы победят марсиан. Чернь у кормила государственной власти!.. Лорд-канцлер — литейщик!.. Сапожник — в палате общин!.. Дети поденщиков и лакеев за одной партой с моими детьми!.. Моя жена — на файв о'клоке у кухарки!.. Все, что есть в Англии родовитого, богатого, просвещенного и тонко думающего, под пятой у торжествующего простонародья!

Нет, нет и еще тысячу раз нет! Пусть лучше все летит в тартарары, пусть Англия станет даже самой заурядной провинцией великой Марсианской империи, пусть нами правят немцы, американцы, французы, но только не взбунтовавшаяся безграмотная чернь! В каком поистине величественном ореоле предстали предо мною профессор Тьер и генерал Галифе, которые имели мудрость и мужество призвать пруссаков против сорвавшейся с цепи закона и религии парижской голытьбы!

Эти мысли буквально раскалывали на части мой мозг, а Смит с упоением разворачивал передо мною свои воинственные и столь далеко идущие планы. Как я ни старался сохранить на своем лице внимательное и даже благожелательное выражение, оно все же время от времени поневоле мрачнело, и кудлатый думал, что это потому, что я не верю в выполнимость столь заманчивых планов. Он амикошонски хлопал меня по плечу, он старался меня подбодрить! А я с тоской мечтал о той сладостной минуте, когда милосердные щупальца избавят меня от этого вонючего общества грязных и страшных плебеев…

Наша боевая машина уже давно продолжала свой путь на левом фланге каре.

— Я бы отдал жизнь за то, чтобы принять посильное участие в нашей общей борьбе, — сказал я, надеясь узнать, где и как можно будет найти штаб этих заговорщиков.

— Здесь, в корзине? — усмехнулся лысый.

— Я сегодня ночью снова попытаюсь бежать, — перешел я на шепот, то и дело с подчеркнутой опасливостью оглядываясь на иллюминатор.

— Вы все-таки считаете, что есть шансы? — загорелся приунывший было кудлатый.

— К сожалению, мы ничем не рискуем.

— Вот то-то и оно! — жарким шепотом поддержал меня кудлатый. — На всякий случай запомните адресок. Может, вам в Лондоне пригодится… Он снова глянул на лысого, испрашивая у него разрешение, и лысый снова разрешил. — Олдгейтхайстрит, угол Миддлэссексстрит… Запомнили?.. Второй дом от угла, там, где «паб»,[3] забыл вдруг, как он называется…

— «Голубой лев», — подсказал лысый.

— Правильно, «Голубой лев», во дворе спросите инженера Стеффенса…

— Инженера? — неприятно поразился я. Мне было дико представить себе образованного человека в компании с подобным отребьем.

— Инженера, — подтвердил кудлатый. — Расскажите, что мы с Дэвидсоном уничтожили марсианскую машину… Это придаст ребятам бодрости… А может быть, нам повезет и всем троим удастся убрать ноги подальше, тогда нам с вами, сэр, большущие дела еще предстоят!..

Тут его взгляд впервые остановился на уголке корзины, в котором были сложены мои запасы. Он мог спросить, что это такое, и тогда я влип бы в неприятную историю.

— А что, если нам выпить по стаканчику брэнди? — спросил я с неплохо разыгранным радушием. — Все-таки веселее станет на душе…

— Брэнди? — удивились оба джентльмена.

— Осталось от вчерашнего парня, — соврал я.

И снова мне на выручку пришли мои верные и мудрые союзники!

Я увидел в иллюминаторе две пары неподвижных черных глаз и табличку, на которой был изображен какой-то знак.

Судя по обстановке, это мог быть знак вопроса. Во всяком случае, я страстно хотел, чтобы это был именно знак вопроса. В таком случае у меня спрашивали, достаточно ли я выведал у наших пленных, не пора ли с ними кончать.

— Глаза! — закричал я страшным голосом. — Вы видите, они на нас смотрят! Сейчас они нас будут забирать к себе внутрь цилиндра, двоих из нас… Это их дневная порция — два человека… Надо спасаться!

И я стал суматошно «помогать» то одному, то другому взобраться на край корзины. А когда они заметили взметнувшиеся к нашей корзине щупальца, было уже поздно.

Через мгновение щупальца обхватили обоих воинствующих ист-сайдских джентльменов.

— Не забудьте, — крикнул мне, уже находясь высоко над корзиной, кудлатый Смит. — Инженер Стеффенс! Угол Олдгейтхайстрит и Миддлэссексстрит!.. И скажите, что мы умираем с гордо поднятой головой!..

— Не забуду! — весело крикнул я им в ответ. — Приготовьте ему место потеплее в аду, вашему инженеру Стеффенсу и всей вашей банде!

— Я вас не понял! — успел еще переспросить кудлатый, пока медленно отвинчивалась крышка цилиндра. — О чем это вы?.. Громче!..

— Будьте вы оба прокляты вместе с вашим грязным Дэвидсоном! — заорал я с диким торжеством. Если бы вы видели их лица!..[4]

Суббота, 27 июня. Час пополудни.

Это была моя мысль — выйти на побережье, чтобы отрезать противнику путь эвакуации на ту сторону канала. К сожалению, они или не захотели со мной согласиться или плохо меня поняли.

Я им начертил ясную схему: идти вдоль побережья, но вне досягаемости артиллерии военных кораблей. Я даже, словно предчувствуя несчастье, нарисовал одну нашу машину у самого берега, и облачка вспышек снарядов вокруг нее, и военный трехтрубный корабль, ведущий по ней огонь. Но они, видимо, не разобрались в моем предостережении. Надо полагать, что у них на Марсе нет судоходных водоемов.

И мне выпала печальная судьба беспомощно наблюдать, как правофланговая боевая машина вступила в пролив так далеко, что треножник ее почти целиком скрылся под водой, и как прямо на нее помчался крейсер. Кажется, это был «Сын грома». Если это так, то на нем служит (вернее, служил) артиллерийским офицером старший брат Арчибальда — Фрэнсис. Конечно, я в таком отдалении не мог бы даже в бинокль увидеть моего несчастного кузена. «Сын грома» успел сделать только один залп из своих носовых орудий и попал-таки в правофланговую боевую машину марсиан. Снаряд разорвался внутри цилиндра и разметал в клочья весь его экипаж. Но перед тем как рухнуть в воду, машина, уже лишенная своего мозга, подняла все же трубу, испускающую тепловой луч, крейсер вспыхнул, как спичечный коробок, огонь мгновенно достиг его пороховых трюмов, и чудовищный взрыв довершил то, чего еще не успел сделать тепловой луч.

Как член фамилии Эндъю, я почувствовал гордость за высокое мастерство и отвагу моего кузена Фрэнсиса Эндъю. Как военный и патриот, я не мог не отдать должное мужеству и выдержке прочих офицеров и команды «Сына грома». Это было высоковолнующее зрелище, в сравнении с которым тускнеет подвиг древних героев Фермопильского ущелья. Но как реальному политику мне было больно видеть, как бесполезно гибнет один из тех кораблей, которые вскоре потребуются нам с марсианами для объединенных и вдохновляющих действий во славу цивилизации и прогресса.

Первое, что мелькнуло у меня в мозгу, когда я увидел, как в облаках пара ушли под воду печальные останки правофланговой машины, это вполне понятное опасение, как бы оставшиеся в живых марсиане не заподозрили, что я нарочно подвел их несчастных товарищей под огонь орудий Фрэнсиса. Но последовавшее после гибели боевой машины заставило меня устыдиться моих подозрений. Почти сразу после того, как развороченная снарядом машина, уничтожив безумный крейсер, сделала несколько шагов мористей и исчезла в водах канала, в иллюминаторе моего цилиндра показалась пластина с крючковатым крестом. Даже в такую минуту они нашли в себе силы, чтобы успокоить меня, подчеркнуть, что они меня ни в чем не винят! В такую минуту!.. Вот это военные!.. Были достойны всяческого восхищения быстрота и четкость, с которыми они перестроили свои ряды и двинулись на северо-запад, на Лондон…

Суббота, 27 июня. Восемь часов вечера.

Я все более убеждаюсь, что был прав в своих предположениях. Они и не помышляют об уничтожении всего населения. То, что они совершили с момента высадки, следует, очевидно, понимать как операцию по устрашению, которая должна была привести к прекращению военного сопротивления десанту.

Им ровным счетом ничего не стоило бы в несколько дней уничтожить Лондон со всеми его обитателями и двинуться дальше двумя колоннами на север и запад. Между тем лишь только они перестали встречать организованное сопротивление, марсиане начисто прекратили боевые действия. Лондон остался совершенно нетронутым.

Свершилось исторически неизбежное: марсиане стали повелителями Англии. На очереди дня — перенесение дальнейших боевых операций на континент. Я уже набросал для них соответствующую схему, которая, насколько я могу понять, служит сейчас предметом их обсуждения. Но прежде всего надо ликвидировать опасное гнездо на углу Олдгейтхайстрит и Миддлэссексстрит…

Я чувствую огромный прилив сил, в частности, и в связи с тем, что мы не продвинулись дальше юго-восточной окраины Лондона и что, следовательно, мои близкие вне всякой опасности. Бедные мои! Они, конечно, с ума сходят от беспокойства! Может быть, даже думают, что я погиб. Если бы они знали, что я жив, здоров, полон кипучей энергии и замыслов титанических масштабов!

Впрочем, насчет здоровья я, пожалуй, несколько преувеличил. Вчерашний дождь и ночевка под открытым небом наградили меня довольно противным насморком. Я промок до нитки и продрог до мозга костей. Вольно же мне было забыть об одеялах! Их можно было взять хотя бы в той самой лавке, где мы расстались с О'Флаганом. Но тогда, в спешке, мы думали прежде всего о пище и питье. А потом, когда О'Флаган угодил в цилиндр, мне было не до одеял.

И вот я чихаю и чихаю, точно кошка. Меня даже легонько знобит. В порядке профилактики я осушил больше полбутылки «Мартини». В Индии мне в подобных случаях всегда помогал коньяк. Поможет и на этот раз. Но, конечно, не сразу… А тут еще подул довольно свежий ветер с Темзы. Мы стоим ярдах в пятидесяти от берега. Отсюда до моей квартиры не больше семи-восьми миль… Черт возьми, я бы сейчас с удовольствием принял горячую ванну!

Воскресенье, 28 июня.

Это поистине гениальные существа! Они догадались, что мне в теперешнем моем состоянии было бы лучше в закрытом от ветра помещении!

Вчера, когда солнце уже скрывалось за Вест-Эндом, милосердное щупальце перенесло меня внутрь цилиндра. Меня сразу охватило благодатное чувство тепла и покоя, и я, почихав еще минут десять, заснул.

Я проснулся рано утром от вопля: марсиане подкреплялись перед деловым днем. Не скрою, мне с непривычки стало жутковато. Я зажмурил глаза и прикинулся спящим… Меня они не трогают!..

Я не заметил, как снова заснул. Меня разбудили мирные и еще не жаркие солнечные лучи, пробивавшиеся через иллюминатор.

Было четверть восьмого утра. Значит, я в общей сложности проспал около десяти часов, но чувствовал себя на редкость отвратительно. Болела голова. Очень хотелось пить, а все мои запасы остались в корзине.

Я подошел к иллюминатору, выходящему в корзину, и увидел, что в ней копошилось пятеро пленных: трое мужчин и две женщины с изможденными, голодными и полубезумными лицами. Одна из женщин (на вид лет двадцати) была в голубой жакетке с большими пуфами. На голове у нее чудом сохранилась газовая шляпка с нелепо болтающимися искусственными вишенками. Другая постарше, простоволосая, с пышными рыжеватыми волосами, в моем вкусе. Одевается, видно, у первоклассного портного. Очень может быть, что это дама из общества.

Все пятеро с жадностью пожирали мои запасы. Та, которая с вишенками, случайно подняла глаза, заметила меня и испуганно вскрикнула. Двое мужчин (один из них — полицейский, без шлема, с обвисшими от истощения и давно не бритыми щеками, другой — типичный пожилой клерк, без пиджака, в жилете и грязном стоячем воротничке) вздрогнули и бросили на меня быстрый взгляд затравленных животных. Простоволосая женщина и третий мужчина (у него большая розовая лысина и желтые усы на нездоровом костистом лице) продолжали жрать, не обращая на меня никакого внимания.

Я отодвинулся от иллюминатора, но потом заставил себя снова приблизиться к нему. Эти опустившиеся существа возбуждали во мне какое-то болезненное любопытство. Неужели все лондонцы так быстро опустились?

Но только я успел прильнуть к прозрачной толще иллюминатора, как клерк вдруг сжал грязные кулаки и рванулся к иллюминатору с такой стремительностью, что я на какой-то миг забыл о том, что нахожусь за надежным прикрытием, и отпрянул в глубь цилиндра.

Мне стало стыдно моего малодушия, и я вернулся на свой наблюдательный пункт. Рядом со мной пристроился один из марсиан. Доверчиво положив мне на плечо одно из своих щупалец, он уставился на пленных.

Сейчас уже все пятеро лондонцев размахивали руками перед самым иллюминатором. Судя по их широко раскрытым ртам и ненавидящим лицам, они выкрикивали какие-то проклятия и угрозы. Несчастные пигмеи! Против кого они выступают?! Если бы они могли понять, кого они удостоились лицезреть перед тем, как превратиться в продукт питания!

Мне было стыдно перед марсианином за их вульгарное поведение и совершенно непристойный вид. Впрочем, не прошло и минуты, как они снова принялись уничтожать мои запасы.

На Темзе — ни суденышка. На берегу — ни души. У наших ног мертвый Лондон. Очень хочется пить. Я чихаю почти беспрерывно.

Вдруг в моей голове возникает глупейшая мысль: «Интересно, подвержены ли марсиане насморку?..»

Я с досадой щупаю свои обросшие щеки. Завтра утром неделя, как меня в последний раз брил Мориссон. Интересно, жив ли он? Куда он делся? Не удивлюсь, если он, пользуясь суматохой, скрылся, захватив все более или менее ценное, что было в моей квартире.

Воскресенье, 28 июня. Вечер.

Они пришли в форменное остервенение, эти люди в корзине. Насытившись и утолив свою жажду, они схватили бутылки и пытались разбить стекло иллюминатора. Оно, конечно, выдержало, не дав ни трещин, ни вмятин, но бутылки одна за другой разлетелись вдребезги. В том числе и еще непочатые. В несколько минут они уничтожили все мои запасы пива и коньяка. Их руки были в крови от бесчисленных порезов. Покончив с бутылками, они стали колотить по иллюминатору кулаками, оставляя на нем кровавые следы. Сквозь него уже почти ничего не видно. Нет, один уголок, самый верхний, остался чистым. Им до него невозможно было дотянуться.

Поэтому мне удалось увидеть (марсианину, видимо, надоело, и он ушел), как клерк стал рвать на полосы скатерти, в которые была увязана провизия, скатывать эти полосы в жгуты и связывать в самодельную веревку. Чтобы удлинить ее, обе женщины порвали свои юбки и тоже скрутили из них жгуты. Бесстыдницы! Остаться в нижних юбках перед посторонними мужчинами! Боже, как тонок еще слой культуры в наших людях! Потом в ход пошли подтяжки и пояса мужчин. Связав из всего этого самодельный канат, клерк прикрепил его к краю корзины, а свободный конец перебросил наружу.

Им нельзя было позволить убежать. Они могли своей безответственной панической болтовней создать нам немалые затруднения.

Я жестами привлек внимание моих марсиан к готовящемуся побегу. Странно, почему они так вяло передвигаются? Во много раз медленнее, чем тогда, на пустоши близ Уокинга. Но вот один из них дополз, наконец, до какого-то выступа на стене, нажал кнопку. Я вижу, как мешкотно, словно нехотя, вздымается по ту сторону цилиндра щупальце и невыносимо медленно плывет в воздухе к корзине.

Но бунтовщики (я их иначе не могу назвать) заметили, что щупальце пришло в движение. При помощи клерка (он переплел перед собой обе свои ладони, и остальные становятся на них, как на скамейку) они один за другим перемахивают через высокий край корзины и, ухватившись за канат, начинают спускаться. Своих шлюх они пустили первыми! Джентльмены, с позволения сказать! Я вижу только напружинившийся канат, закрепленный торопливым узлом. Неужели он выдержит всех пятерых? Он не должен, не имеет права выдержать!.. Слава богу, не выдержал! Оборвался!..

А вспотевший и обезумевший от ужаса клерк пытается подпрыгнуть до края корзины и не может. Не те годы, сэр! Опершись спиной о стенку, он как завороженный смотрит на медленно приближающееся беспощадное щупальце. Вот оно, наконец, достигло цели, попыталось (да, только попыталось!) схватить бешено сопротивляющегося клерка… Впервые за все время моего пленения я вижу, как человеку удается отбиться от щупальца!.. После нескольких бесплодных попыток оно бессильно падает, глухо звякнув о цилиндр…

Что-то неладное творится с нашей машиной…

Ужасно хочется пить…

Кажется, вторник, 30 июня.

Два дня у меня во рту не было ни крошки пищи, но голода я совсем не чувствую. Мне очень хочется пить.

Удивительно, что все четверо марсиан совершенно не движутся. Они обмякли на полу, как четыре большие кучи темно-бурого, тускло лоснящегося студня. Они только изредка вздрагивают, словно сквозь них пропускают гальванический ток…

Отвратительно пахнет. Душно. Очень жарко. Хоть бы дождь пошел и остудил раскаленные солнцем стенки и крышку цилиндра!

Непонятно, почему мы не движемся, почему стоят на месте и остальные боевые машины? Три из них находятся в пределах нашей видимости. Почему над одной из них вьются тучи воронья? Почему марсиане третьи сутки обходятся без пищи и даже не пытаются напасть на меня? Потому что они видят во мне своего союзника? Вряд ли. Они не настолько сентиментальны. Они вообще не сентиментальны… У меня мелькнула смешная мысль: «А вдруг они заболели?.. Чем? Насморком? Все? Все сразу и в нашей и во всех других машинах? Фу, глупости какие!..»

Скорее всего, они все-таки отдыхают. Они, очевидно, как и люди, нуждаются в отдыхе, но только через значительно большие промежутки времени, нежели жители Земли… Ну, конечно, это так, это именно так… А вот я, пока они изволят отдыхать, определенно погибну от жажды, если они не вберут хотя бы на полчаса треножник или не спустят меня на Землю любым другим путем…

Четверг, второго июля (?).

Я схожу с ума от жажды…

Теперь они, кажется, совсем уснули. У них глаза стали какими-то невидящими. Смотрят сквозь меня тяжело, неподвижно, как тот мастер по кровяным колбасам, когда я с ним впервые встретился. Они очень редко, судорожно и очень слабо вздыхают. Где-то совсем близко, над самой моей головой, все время, ни на секунду не умолкая, звучит душевыматывающий, громкий, как пароходный гудок, однотонный вой: «Ула-ула-ула-ула!»

И даже на таком отдалении и через толстые стенки нашего цилиндра до нас доносится такой же вой остальных машин: «Ула-ула-ула-ула!»

От этого воя можно сойти с ума, даже если человек и не умирает от жажды.

Я пытаюсь обратить на себя внимание марсиан. Я рисую перед ними на бумаге машину с вобранным треножником, бутылку, из которой льется вода, но они никак не откликаются. Я чувствую, как во мне пробуждается глухая ненависть. Почему они так безразличны к моей просьбе? Ведь они прекрасно понимают, что мне нужно, необходимо немедленно напиться или я погибну! Черте ними, попытаюсь сам.

Я начинаю обходить по кругу внутреннюю стену цилиндра и нажимаю на все попадающиеся на моем пути кнопки. Одно за другим вяло вздрагивают и снова бессильно повисают, как плети, все наружные щупальца. Я бреду дальше, держась за стенку, чтобы не упасть, с трудом обходя застывшие, но от этого еще более зловеще расплывшиеся тела марсиан. Нажимаю какую-то, бог весть какую по счету, кнопку. Рев над моей головой усиливается во много раз. Теперь от него дребезжит раскаленная крышка нашего цилиндра. Я торопливо нажимаю соседнюю кнопку. Слава богу, вой прекратился. Стало тихо до звона в ушах.

Ох, как у меня закружилась голова! Я, кажется, на какое-то время потерял сознание. Во всяком случае, я вдруг обнаружил, что лежу на полу. Мне стоило большого труда подняться на ноги, еще большего продолжить поиски нужной кнопки. Я обошел уже почти всю стену — и все безрезультатно. Очевидно, требуется определенная комбинация кнопок. Если это так, то я погиб… Ага, вот еще какой-то рубильник…

Я повисаю на нем всем своим телом. Машина вздрагивает и еле ощутимо начинает передвигать ноги. Это мне совершенно ни к чему. Я пытаюсь вернуть рубильник в исходное положение, но для этого у меня уже не хватает сил…

Мы движемся к берегу!.. С фантастически ничтожной скоростью, чуть быстрее черепахи, но безостановочно и неотвратимо. И я ничего не могу поделать. Я слишком слаб, чтобы остановить это движение. Через пять-восемь-десять минут машина войдет в Темзу. А еще через минуту она уйдет под воду.

Но ведь можно попытаться отвинтить крышку. Боже, только бы отвинтить ее, и я спасен!

Где же тут кнопка, рубильник или штурвальчик, который открывает крышку? Я был настолько беспечен, что не поднимал даже головы, нажимая эти легионы одинаковых кнопок! Я снова перебираю одну кнопку за другой, один штурвальчик и рубильник за другим. Ими густо утыкана стена этой дьявольской марсианской кастрюли… Фу, вот он как будто, тот самый марсианский рубильник! Но я уже не в силах, даже повиснув на нем всей своей тяжестью, оттянуть его вниз до конца. Крышка чуть сдвинулась по нарезу и остановилась… Остановилась!.. Значит, теперь вся надежда на то, чтобы пробиться через иллюминатор!

Я хватаю тяжелый металлический предмет — что-то вроде гаечного ключа — и пытаюсь пробить им то, что я условно называл стеклом иллюминатора. Я продолжаю в исступлении бить по стеклу изо всех сил и вдруг замечаю по ту сторону его сначала недоумевающее, а потом торжествующее лицо проклятого клерка. Это уже свыше моих сил!.. Я, я безнадежно заперт в этой огромной коробке из-под шпрот! Я, я буду медленно издыхать от жажды и удушья еще долго после того, как цилиндр уже будет покоиться на дне Темзы! А он, этот плебей, этот вонючий клерк в грязном стоячем воротничке, этот жалкий раб, только чудом избежавший смерти, смеется надо мной и еще может надеяться на спасение!

Чтобы не доставлять ему напоследок удовольствия, я бросаюсь (бросаюсь?! Я еле передвигаю ноги!) к другому иллюминатору со своим бесполезным гаечным ключом, к третьему… и убеждаюсь окончательно, что мне уже нет спасения…

А марсиане и вздрагивать перестали. Неужели они погибли? Погибли от насморка?..

Как мы еще каких-нибудь две недели тому назад смеялись над подобными соображениями!..

Что же делать?.. Они бы еще могли спасти и себя и меня… Но как им помочь? Как привести их в себя, вдунуть в их грузные и безобразные голово-тела жизнь хоть на четверть часа? Всего на четверть часа-и все было бы спасено: и наши жизни, и наши планы, то есть мои планы… У них уже совсем мутные зрачки… Мутные и мертвые…

Все!.. Кажется, теперь уже все кончено!..

Что это такое? Банка с печеньем? Зачем мне теперь печенье? Другое дело, если бы это была вода. Хоть глоток воды, и веселее было бы умирать! Прочь эту банку!.. Хотя нет… Пусть моя семья узнает хотя бы из этих записных книжек, что их самый близкий, самый родной человек чуть не стал самым могущественным человеком за все время существования человечества.

Боже мой, что подумал бы, узнав о моей нелепой гибели, этот молодой демагог из Ист-Энда, этот наглый демагог Том Манн!.. Я хочу верить, мне необходимо перед смертью быть уверенным, что он уже погиб от руки марсиан, сгорел в тепловом луче, задохся в их черном дыму, раздавлен под развалинами обрушившегося дома! И инженер Стеффенс и вся его гверильянская банда. Боже, помоги мне быть в этом уверенным в самый последний мой смертный миг, и я уйду в царствие твое безропотно и с легким сердцем!..

Мне бы перед смертью хоть два денечка поуправлять Англией, чтобы навести настоящий порядок в стране, суровый, беспощадный, при полной поддержке всей военной мощи марсиан!..

Пора паковать книжки…

Мы уже вступили в Темзу…

Вода подступила к самому иллюминатору, она смыла кровавые следы на стекле, и я теперь ясно вижу, как этот проклятый клерк, даже не взглянув в мою сторону, быстро поплыл к берегу…

Стало совсем темно…

Где моя библия?..

Игорь Росоховатский Встреча в пустыне

Зубчатая линия горизонта была залита алым. Сол-нце роняло последние длинные лучи.

А он стоял у ног гигантских статуй и оглядывался вокруг. Он смутно чувствовал; тут что-то изменилось. Но что именно? Определить невозможно… Тревожное беспокойство не оставляло его.

Он был археологом. Лицо его, коричневое, обветренное, с усталыми глазами, казалось слишком спокойным. Но когда глаза ожшвали, вспыхивали, становилось ясно, каков истинный характер этого человека.

Его звали Михаилом Григорьевичем Бутягиным, а когда он был здесь впервые, она называла его просто Мишей.

Это было пять лет назад, когда он готовился к защите диссертации, а Света занималась на последнем курсе. Она сказала: «Это нужно для дипломной работы», — и он добился, чтобы ее включили в состав экспедиции. Вообще, она вертела им, как только хотела.

Михаил Григорьевич всматривался в гигантские фигуры, пытаясь вспомнить, около какой из них, на каком месте сна сказала: «Миша, трудно любить такого, как ты… — и cпросила, задорно тряхнув волосами: — А может быть, это не то? Может быть, мне только кажется, что я люблю тебя?»

Губы Михаила Григорьевича дрогнули в улыбке, потом изогнулись и застыли двумя напряженными линиями.

«Что здесь изменилось? Что могло измениться?» — спрашивал он себя, оглядывая барханы.

Он снова вcпомнил до мельчайших подробностей все, что тогда произошло.

…Направляясь к развалинам древнего города, четыре участника археологической экспедиции отбились от каравана и заблудились в пустыне. И тогда они случайно обнаружили эти статуи. Фигура мужчины была немного выше, чем фигура женщины. Запомнилось его лицо, грубо вырезанное — почти без носа, без ушей, с широким провалом рта. Тем более необычными, даже не естественными на этом лице казались четко очерченные глаза: можно было рассмотреть ромбические эрачки, синеватые прожилки на радужной оболочке, негнущиеся гребешки ресниц.

Фигуры поражали своей асимметрией: туловище и руки — длинные, ноги, обутые в башмаки с какими-то раструбами, — короткие, тонкие. Сколько участники экспедиции ни спорили между собой, не удалось определить, к какой культуре и эпохе отнести эти необычные статуи.

Никогда Михаил Григорьевич не забудет минуты, когда он впервые увидел глаза статуй. У него перехватило дыхание. Он остолбенел, не в силах отвести от них взгляда. А потом, раскинув руки, подчиняясь чьей-то чужой непонятной воле, пошел к ним, как лунатик. Только ударившись грудью о ноги статуи, он остановился и тут же почувствовал, как что-то oбожгло ему бедро. Он сунул руку в карман и охнул: латунный портсигар был раскален, будто его держали на огне.

Михаил пришел в себя, оглянулся. Профессор-историк стоял неподвижно, с широко раскрытыми глазами, тесно прижав руки к бокам. Он был больше похож на статую, чем эти фигуры.

Даже известный скептик Алеша Федоров признался, что ему здесь «как-то не по себе».

Когда Светлана увидела фигуры, OHa слабо вскрикнула и прижалась к Михаилу, инстинктивно ища защиты. И ее слабость вселила в него силу. Он почувствовал себя защитником — сильным, стойким, — и преодолел свой страх.

Очевидно, правду говорили, что в археологе Алеше Федорове живет физик. Он тайком совершил археологическое кощунство — отбил маленький кусочек от ноги женской статуи, чтобы исследовать его в лаборатории и определить, из какого вещества сделаны скульптуры. Вещество было необычным — в нем проходили какие-то завитки, и оно покрывалось бледно-голубоватыми каплями.

Через несколько дней участников экспедиции обнаружили с самолета. Они улетели в Ленинабад, чтобы вскоре опять вернуться в пустыню.

Но началась Великая Отечественная война- Светлана ушла вместе с Михаилом на фронт. Профессор-историк погиб при блокаде Ленинграда. Погиб и Алеша Федоров — при взрыве в лаборатории. Взрыв произошел как раз в то время, когда Алеша исследовал осколок статуи. Один из лаборантов утверждал, что всему виной тот кусочек вещества, что оно действует, как очень сильный фермент, — ускоряет одни реакции и замедляет другие. Из-за этого, дескать, и вспыхнула огнеопасная жидкость…

Окончилась война. Михаил Григорьевич и Света вернулись к своей работе. И конечно, в первую очередь вспомнили о таинственных статуях. Оказалось, что в 1943 году в пустыню, к месту нахождения статуй, вышла небольшая экспедиция. Но ее участникам не удалось разыскать статуи. Решили, что их засыпали движущиеся пески.

Михаил Григорьевич организовал новую экспедицию.

На этот раз Света не могла сопровождать его; два месяца назад она родила сына.

Михаил Григорьевич вылетел в Ленинабад, а оттуда направился дальше, в пустыню, И вот здесь, договариваясь с проводниками, он услышал от них интересную легенду.

Велик Аллах и пророк его Магомет, — говорилось в легенде. Наслаждения рая дарует он верным, а неверных испепеляет, и следа от них не остается, как не осталось его от древнего народа газруф. Послушайте в назидание историю, которую рассказывали нам отцы, а отцам — деды.

Давным-давно, много веков назад, через пустыню Харан двигались кочевники народа газруф. Они бежали от вражеских племен, которые наслал на них Аллах в наказание за грехи. Кочевники погибли от жары и жажды, и животы их присохли к спинам.

И тогда старейшина племени принес в жертву своим проклятым идолам самую красивую и юную девушку.

Он молился: «Не отворачивайтесь от нас, боги! Помогите нам, боги ветра, палящих лучей, песка, воздуха! Спасите нас!»

Может быть, еще долго выкрикивал бы неверный свои молитвы идолам, оскорбляя истинного бога. Но страшен гнев Аллаха! Кочевники увидели, как от солнца оторвался кусок и начал падать на землю. Он увеличивался на глазах, превращаясь в кривую огненную саблю, какими мусульмане рубят головы неверным.

Кочевники упали ниц, закрывая уши, чтобы не слышать ужасного рева и свиста. И тут чудовищный ураган налетел на них, и через несколько мгновений из многих мужчин и женщин в живых осталось лишь трое. Аллах — да славится имя его! — даровал мм опасение, чтобы они могли рассказать всем неверным на земле, как он умеет карать.

Еще десять и четыре дня шли они по пустыне и увидели вдали сверкающие горы. Они были совершенно гладкие, как два кольца, связанных между собой. Поняли неверные, что это — кольца с пальцев самого Аллаха, и в страхе убежали. Еще много дней блуждали они по пустыне, и лишь одному из них суждено было выйти к людям, чтобы рассказать им обо всем… И тогда муллы наложили строгий запрет: все караваны должны обходить за много сотен километров священное место, где лежат кольца Аллаха.

И если какие-нибудь путники, заблудившись, приближались к кольцам на расстояние в пять полетов стрелы из лука, они погибали от неизвестной болезни…»

Михаилу Григорьевичу удалось в рукописях одного древнего историка найти подтверждение легенды. Историк упоминал о звезде, упавшей на землю, об урагане и гибели кочевого племени.

Тогда у археолога появилась смутная догадка: возможно, в пустыне когда-то приземлился космический корабль. Разумные существа с него в знак своего пребывания на Земле оставили статуи,

Эта гипотеза объясняла странный вид статуй, загадочное вещество, из которого они сделаны, и многое другое. Ho были в ней и уязвимые места.

Самым непонятным было то, что никто никогда не рассказывал о таинственных существах, пришедших из пустыни. А ведь космонавты, наверное, заинтересовались бы жителями вновь открытой планеты и постарались бы вступить с ними в переговоры.

Михаилу Григорьевичу не терпелось проверить свою гипотезу.

Наконец с одного самолета, пролетавшего над пустыней, заметили статуи. Тотчас же новая экспедиция выступила в путь.

…Он стоит перед статуями — возмужавший, строгий, научившийся одерживать свои чувства и порывы, думает:

«Сколько я пережил за это время? Поиски, волнения, рождение сына. Фронт, огонь и смерть, встречи с разными людьми… Одни становились из чужих родными, другие уходили из жизни. Там, на фронте, кадровикам засчитывался год за четыре года армейской службы, но на самом деле год стоил десяти, двадцати лет, целой жизни. Мы узнали настоящую цену многим вещам, мы яснее поняли, что такое счастье, жизнь, верность, глоток воды…»

Потом он подумал о сыне и ласково улыбнулся.

Он вспомнил, как в развалинах древнего города, обнаруженного здесь, в пустыне, он нашел гипсовую женскую голову. Теперь она выставлена в Эрмитаже, и каждыи, кто посмотрит на нее, видит, каким прекрасным может быть лицо простой женщины, когда она любит.

«Это все, что осталось от жизни и труда неизвестного скульптора, думает Михаил Григорьевич. — Но разве этого мало, если люди становятся выше и чище, посмотрев на его творение?»

Что же останется от него самого? Исследования, очерки, находки… В них запечатлен кусочек истории, иногда кровавой и жестокой, иногда неразумной и подлой, иногда величественной и светлой, всегда указывающей путь в будущее. И еще останется сын, и сын его сына, и правнуки, и их дела…

А от Светланы? Она всегда была скромным помощником. Но разве смог бы он так провести экспедицию на Памире, если бы она не была с ним рядом? И разве на первой странице его книги о древнем городе не стоит посвящение «Любимой Светлане»? И разве те, кто прочтут посвящение, не поймут, кем была для него эта женщина?

Край солнца еще виднелся над горизонтом. Казалось, что там плавится песок и течет огненной массой. Подул ветер, и пустыня зашелестела. Только статуи стояли неподвижно, более безжизненные, чем пустыня.

Михаил Григорьевич опять подумал, что так же неподвижны они были все эти пять лет и ветер кидался на них со всех сторон, злясь на эту искусственную преграду. Время текло мимо них, как песок унося человеческие радости и страдания… И все же Михаилу Григорьевичу казалось, что здесь произошла изменения. Он не мог увидеть их, и поэтому злился и тревожился. Он вынул из кармана бумажник, раскрыл его. Достал фотокарточку. Вот он, Миша, вот Света, напротив — статуи…

Но что же это такое? Не может быть! Не может…

Михаил Григорьевич переводил взгляд с фотокарточки на статуи и опять на фотокарточку. Аппарат не мог ошибиться. Может быть, ошибаются сейчас его глaза? Он подошел ближе, отступил. Нет, и глаза не ошибаются.

На фотокарточке женская статуя стоит прямо, опустив руки, а сейчас она изменила положение: слегка согнуты ноги в оленях, левая рука протянута к ноге — к тому месту, где отбит кусок. А статуя мужчины, стоявшая вполоборота к ней, сделала шаг вперед, как бы защищая женщину. Правая рука вытянута и сжимает какой-то предмет.

«Что все это означает?»

Михаил Григорьевич ничего больше не чувствовал, не мог думать ни о чем, кроме статуй. Его глаза сверкали, сквозь коричневый загар проступил слабый румянец. Теперь он казался намного моложе своих лет. Он вспомнил слова Светланы: «Никак не могу отделаться от впечатления, что они живые»…

Ритм его мыслей нарушился, а памяти вспыхнули обрывки сведений: слон живет десятки лет, а некоторые виды насекомых — несколько часов. Но если подсчитать движения, которые сделает за свою жизнь какой-то слон и какое-то насекомое, то может оказаться, что их количество приблизительно равно.

Обмен веществ и жизнь не развиваются в определенных отрезках времени: у различных видов эти отрезки различны, причем различие колеблется в очень широких пределах. Так, все развитие крупки заканчивается в пять-шесть недель, а у секвойи тянется несколько тысяч лет…

Все яснее и яснее, ближе и ближе вырисовывалась главная мысль. Даже у земных существ отрезки времени, за которые протекают основные процессы жизни, настолько различны, что один отрезок относится к другому, как день к десятилетию или столетию.

Мышь полностью переваривает пищу за час-полтора, а змея — за несколько недель.

Деление клеток некоторых бактерий происходит за час-два, а клеток многих высших организмов — за несколько дней.

У каждого вида свое время, свое пространство. Свои отрезки жизни… Быстрому муравью моллюск показался бы окаменевшей глыбой. А если вспомнить явление анабиоза…

Статуи стояли перед ним совершенно неподвижно.

Но он уже догадывался, что их неподвижность кажущаяся. И еще он догадывался, что это вовсе не статуи, а… люди. Люди с другой планеты, из другого мира, из другой живой ткани, из другого времени. Наши столетия для них — мгновения. Очевидно, и процессы неживой природы там протекают в совсем ином, намного более медленном ритме.

Пять лет понадобилось этой непонятной женщине для того, чтобы почувствовать боль в ноге и начать реагировать на нее. Пять лет понадобилось мужчине, чтобы сделать один шаг.

Пять лет… Он, Михаил Григорьевич, за это время прожил большую жизнь, нашел и потерял товарищей, узнал самого себя, испытал в огне свою любовь и ненависть, изведал боль, отчаяние, радость, горе, счастье.

А нервные импульсы этих существ все еще ползли по их нервам, сигнализируя женщине о боли, мужчине об опасности.

Он шел через фронты — израненный, измученный, неукротимый — к победе. И хрупкая золотоволосая женщина, егожена, шла рядом, деля все трудности и радости.

А женщина, которую все считали статуей, все эти годы опускала руку к больному месту, а мужчина делал первый шаг…

Это казалось невероятным, но Михаил Григорьевич слишком хорошо знал, что в природе может случиться все, что многообразие ее неисчерпаемо,

«Пройдут еще десятки лет, — думал он. — Умру я, умрет мой сын, а для них ничего не изменится, и ни обо мне, ни о моем сыне они не узнают. Наше время омывает их ступни и несется дальше, бессильное перед ними. И все наши страдания, наши радости и муки для них не имеют никакого значения. Они оценят лишь дела целых поколений».

И тут же он cпросил себя: «Оценят ли? Все может быть иначе. За боль, нанесенную женщине без злого умысла пять лет назад, мужчина нацелил оружие. А когда оно выстрелит? Сколько лет пройдет еще до того? Сотни, тысячи?.. Люди далекого будущего поплатятся за ошибки своих давних предков. И что это за оружие? Каково его действие? Как не допустить, чтобы оно начало действовать?»

Михаил Григорьевич остановил поток своих вопросов. Справиться с этими пришельцами людям Земли совсем просто. Можно выбить оружие из руки мужчины. Можно связать эти существа стальными тросами. В данном случае победит тот, чьё время течет быстрее.

Но как общаться с пришельцами? Как узнать о их родине и рассказать им о Земле? Ведь вопрос, заданный им сегодня, дойдет до их сознания через десятки лет, и пройдут еще сотни лет, прежде чем они смогут ответить на него.

Но ведь придется задавать много вопросов, прежде чем установится хотя бы малейшее взаимопонимание между землянами и пришельцами. Пройдут тысячи лет… А для потомков вопросы прадедрв потеряют всякое значение, и они зададут свои вопросы. И опять пройдут тысячи лет…

Для пришельцев это будут мгновения, для землян эпохи.

Михаилу Григорьевичу теперь было страшно подумать об отрезке своей жизни. Какой он крохотный, неразличимый, капля в океане! Как незаметна его жизнь, которая ему самому кажется целой эпохой! И что он такое? Для чего жил? Что от него останется?

Михаил Григорьевич поднял голову. Не всякий может ответить на последний вопрос. А он может. Останутся его дела — прочитанные страницы истории. Он разгадал тайну статуй. Он многое еще успеет сделать.

Теперь ученый понимал: он волнуется напрасно. Земляне найдут способ общаться с пришельцами. То что невозможно сегодня, станет возможным завтра.

И его жизнь, как жизнь всякого человека, не укладывается ни в какой отрезок. Вернее говоря, отрезок зависит от человека. Один делает свою жизнь ничтожной и незаметной, другой — великой и многогранной. И понятие «мгновение» очень относительно. И секунда человеческой жизни — это не то, что отсчитают часы, а то, что человек успеет сделать. Она может быть ничем и может оказаться эпохой.

Разве не стоит столетий мгновение Ньютона, когда он сформулировал свой знаменитый закон? Разве секунды Леонардо да Винчи или Ломоносова — это только то, что отсчитали часы?

За секунду Земля проходит определенный путь, ветер пролетает определенное расстояние, муравей пробегает определенную тропу, но человек может вообще не заметить секунды — и может запустить ракету в космос, может зевнуть от скуки — и может открыть новый закон природы.

Время — хозяин многих вещей в природе, но человек — сам хозяин своего времени.

Михаил Григорьевич подумал о том, какую жизнь прожили эти пришельцы. Что успели сделать они?

Пламенеющий горизонт пустыни медленно угасал.

Огненная стена уже давно опустилась за бархамы, и лишь золотисто-красная грива еще указывала место, где солнце скрылось, подчиняясь непреложному времени.

Длинные тени легли на пришельцев и смешались с тенью Михаила Григорьевича. Они стояли друг против друга — высшие существа, такие разные и все же сходные в основном. Ведь это они, обладающие разумом, могли вне зависимости от времени сделать свои жизни ничтожными или бесконечными…

Станислав Лем Солярис

Прибытие

В девятнадцать ноль-ноль бортового времени я спустился по металлическим ступенькам внутрь контейнера. В нем было ровно столько места, чтобы поднять локти. Я вставил наконечник шланга в штуцер, выступающий из стены, скафандр раздулся, и я не мог больше сделать ни малейшего движения. Я стоял, вернее сидел, в воздушном ложе, составляя единое целое с металлической скорлупой.

Подняв глаза, я увидел сквозь выпуклое стекло стены колодца и выше лицо склонившегося над ним Моддарда. Потом лицо исчезло и стало темно — это наверху закрыли тяжелый предохранительный конус. Послышался восьмикратно повторенный свист электромоторов, которые дотягивали болты, потом писк воздуха в амортизаторах. Глаза привыкали к темноте. Я уже видел зеленоватый контур универсального указателя.

— Готов, Кельвин? — раздалось в наушниках.

— Готов, Моддард. — ответил я.

— Не беспокойся ни о чем. Станция тебя примет, — сказал он. — Счастливого пути!

Ответить я не успел — что-то наверху заскрежетало, и контейнер вздрогнул. Инстинктивно я напряг мышцы. Но больше ничего не случилось.

— Когда старт? — спросил я и услышал шум, как будто зернышки мельчайшего песка сыпались на мембрану.

— Уже летишь, Кельвин. Будь здоров! — ответил близкий голос Моддарда.

Прежде чем я как следует это осознал, прямо против моего лица открылась широкая щель, через которую я увидел звезды. Напрасно я пытался отыскать Альфу Водолея, к которой улетал «Прометей». Эта область Галактики была мне совершенно неизвестна. В узком окошке мелькала искрящаяся пыль. Я понял, что нахожусь в верхних слоях атмосферы. Неподвижный, обложенный пневматическими подушками, я мог смотреть только перед собой. Я летел и летел, совершенно этого не ощущая, только чувствовал, как постепенно мое тело коварно охватывает жара. Смотровое окно наполнял красный свет. Я слышал тяжелые удары собственного пульса, лицо горело, шею щекотала прохладная струя от климатизатора. Я пожалел, что мне не удалось увидеть «Прометей» — когда автоматы открыли смотровое окно, он, наверное, был уже за пределами видимости.

Контейнер взревел раз, другой, потом его корпус начал вибрировать. Эта нестерпимая дрожь прошла сквозь все изолирующие оболочки, сквозь воздушные подушки и проникла в глубину моего тела. Зеленоватый контур указателя размазался. Я не ощущал страха. Не для того же я летел в такую даль, чтобы погибнуть у самой цели.

— Станция Солярис, — произнес я. — Станция Солярис. Станция Солярис! Сделайте что-нибудь. Кажется, я теряю стабилизацию. Станция Солярис, я Кельвин. Прием.

Я прозевал важный момент появления планеты. Она распростерлась, огромная, плоская; по размеру полос на ее поверхности я сориентировался, что нахожусь еще далеко. А точнее, высоко, потому что миновал уже ту невидимую границу, после которой расстояние до небесного тела становится высотой. Я падал и чувствовал это теперь, даже закрыв глаза.

Подождав несколько секунд, я повторил вызов. И снова не получил ответа. В наушниках залпами повторялся треск атмосферных разрядов. Их фоном был шум, глубокий и низкий. Казалось, это был голос самой планеты. Оранжевое небо в смотровом окне заплыло бельмом. Стекло потемнело. Я инстинктивно сжался, насколько позволили пневматические бандажи, но в следующую секунду понял, что это тучи. Они лавиной неслись вверх. Я продолжал планировать, то ослепляемый солнцем, то в тени. Контейнер вращался вокруг вертикальной оси, и огромный, как будто распухший, солнечный диск равномерно проплывал мимо моего лица, появляясь с левой и уходя в правую сторону. Внезапно сквозь шумы и треск прямо в ухо ворвался далекий голос.

— Станция Солярис — Кельвину, Станция Солярис — Кельвину. Все в порядке. Вы под контролем Станции. Станция Солярис — Кельвину. Приготовиться к посадке в момент нуль. Внимание, начинаем. Двести пятьдесят, двести сорок девять, двести сорок восемь…

Отдельные слова падали, как горошины, четко отделяясь друг от друга; похоже, что говорил автомат. Странно. Обычно, когда прибывает кто-нибудь новый, да еще с Земли, все, кто может, бегут на посадочную площадку.

Однако времени для размышлений не было. Огромное кольцо, очерченное вокруг меня солнцем, вдруг встало на дыбы вместе с равниной, летящей мне навстречу. Потом крен изменился в другую сторону. Я болтался, как груз огромного маятника. На встающей стеной поверхности планеты, исчерченной грязно-лиловыми и бурыми полосами, я увидел, борясь с головокружением, бело-зеленые шахматные квадратики — опознавательный знак Станции. В это момент от верха контейнера с треском оторвался длинный ошейник кольцевого парашюта, который громко зашелестел. В этом звуке было что-то невыразимо земное — первый, после стольких месяцев, шум настоящего ветра.

Дальнейшее происходило очень быстро. До сих пор я только знал, что падаю. Теперь я это увидел. Бело-зеленое шахматное поле стремительно росло. Уже было видно, что оно нарисовано на удлиненном, китовидном серебристо-блестящем корпусе с выступающими по боками иглами радарных установок, с рядами более темных оконных проемов, что этот металлический гигант не лежит на поверхности планеты, а висит над ней, волоча по чернильно-черному фону свою тень — эллиптическое пятно еще более глубокой черноты. Одновременно я заметил подернутые фиолетовой дымкой лениво перекатывающиеся волны океана. Затем тучи ушли высоко вверх, охваченные по краям ослепительным пурпуром, небо между ними было далекое и плоское, буро-оранжевое. В смотровом окне заискрился ртутным блеском волнующийся до самом дымного горизонта океан, тросы и кольца парашюта мгновенно отделились и полетели над волнами, уносимые ветром, а контейнер начал мягко раскачиваться особыми свободными движениями, как это бывает обычно в искусственном силовом поле и рухнул вниз. Последнее, что я увидел, были огромные решетчатые катапульты и два возносящихся, наверное, на высоту нескольких этажей, ажурных зеркала радиотелескопов.

Что-то остановило контейнер, раздался пронзительны скрежет стали, упруго ударившейся о сталь, что-то открылось подо мной, и с продолжительным пыхтящим вздохом металлическая скорлупа, в которой я торчал выпрямившись, закончила свое стовосьмидесятикилометровое путешествие.

— Станция Солярис. Ноль-ноль. Посадка окончена. Конец, — услышал я мертвый голос контрольного автомата.

Обеими руками (я чувствовал неясное давление на грудь, а внутренности ощущались как ненужный груз) я взялся за рукоятки и выключил контакты, Появилась зеленая надпись — «Земля», стенки контейнера разошлись, пневматическое ложе легонько подтолкнуло меня в спину, и, чтобы не упасть, я вынужден был сделать шаг вперед.

С тихим шипением, похожим на разочарованный вздох, воздух покинул оболочку скафандра. Я был свободен.

Я стоял под огромной серебристой воронкой. По стенам спускались пучки цветных труб, исчезая в круглых колодцах. Вентиляционные шахты урчали, втягивая остатки ядовитой атмосферы планеты, которая вторглась сюда во время посадки. Пустая, как лопнувший кокон, сигара контейнера стояла на дне врезанной в стальной холм чаши. Его наружная обшивка обгорела и стала грязновато-коричневой. Я сделал несколько шагов по маленькому наклонному спуску. Дальше металл был покрыт слоем шероховатого пластика. В тех местах, где обычно проходили тележки подъемников ракет, пластик вытерся и сквозь него проступала голая сталь.

Компрессоры вентиляторов умолкли, наступила полная тишина. Я осмотрелся, немного беспомощно, ожидая появления какого-нибудь человека, но никто не приходил. Только неоновая стрела показывала на бесшумно двигающийся ленточный транспортер. Я встал на его площадку.

Свод зала изящной параболой падал вниз, переходя в трубу коридора. В его нишах возвышались груды баллонов для сжатых газов, контейнеров, кольцевых парашютов, ящиков — все было свалено в беспорядке, как попало. Это меня удивило. Транспортер кончился у округлого расширенного коридора. Здесь господствовал еще больший беспорядок. Из-под груды жестяных банок растекалась лужа маслянистой жидкости. Неприятный сильный запах наполнял воздух. В разные стороны шли следы ботинок, четко отпечатавшихся и этой жидкости. Между жестянками, как бы выметенными из кабин, валялись витки белой телеграфной ленты, мятые листы бумаги и мусор. И снова загорелся зеленый указатель, направляя меня к средней двери. За ней был коридор, такой узкий, что а нем едва ли смогли бы разойтись два человека. Свет падал из выходящих в небо окон с чечевицеобразными стеклами. Еще одна дверь, выкрашенная в белые и зеленые квадратики. Она была приоткрыта. Я вошел внутрь.

Полукруглая кабина имела одно большое панорамное окно. В нем горело затянутое дымкой небо. Внизу безмолвно перекатывались бурые холмы волн. В стенках было много открытых шкафчиков. Их наполняли инструменты, книги, склянки с засохшим осадком, запыленные термосы. На грязном полу стояло пять или шесть механических подвижных столиков, между ними несколько кресел, бесформенных, так как из них был выпущен воздух. Только одно было надуто. В нем сидел маленький изнуренный человек с лицом, обожженным солнцем. Кожа клочьями слезала у него с носа и щек. Я узнал его. Это был Снаут, заместитель Гибаряна, кибернетик. В свое время он напечатал несколько совершенно оригинальных статей в соляристическом альманахе. Раньше я его не видел. На нем была рубашка-сетка, сквозь ячейки которой торчали седые волоски, росшие на плоской груди, и когда-то белые, запачканные на коленях, сожженные реактивами полотняные штаны с многочисленными карманами. В руке он держал пластмассовую грушу, из каких пьют на космических кораблях, лишенных искусственной гравитации. Он посмотрел на меня, как бы пораженный ослепительным светом. Груша выпала из его ослабевших пальцев и запрыгала по полу, как мячик. Из нее вылилось немного прозрачной жидкости. Постепенно вся кровь отхлынула от его лица. Я был слишком поражен, чтобы что-нибудь сказать, и эта безмолвная сцена продолжалась до тех пор, пока мне каким-то непонятным способом не передался его страх.

Я сделал шаг. Он скорчился в кресле.

— Снаут, — прошептал я.

Он вздрогнул, как будто его ударили. Глядя на меня с неописуемым отвращением, прохрипел:

— Не знаю тебя, не знаю тебя, чего ты хочешь?…

Разлитая жидкость быстро испарялась. Я почувствовал запах алкоголя. Он пил? Был пьян? Но почему он так боялся? Я все еще стоял посреди кабины. Ноги у меня обмякли, а уши были как будто заткнуты ватой. Давление пола под ногами я воспринимал как что-то не совсем надежное. За выгнутым стеклом окна мерно колебался океан.

Снаут не спускал с меня налитых кровью глаз. Страх уходил с его лица, но не исчезло с него невыразимое отвращение.

— Что с тобой?… — сказал он тихо. — Ага. Будешь заботиться, да? Но почему обо мне? Я тебя не знаю.

— Где Гибарян? — спросил я.

На секунду Снаут потерял дыхание. Его глаза снова стали стеклянными. В них вспыхнула какая-то искра и тотчас угасла.

— Ги… Гиба… — пролепетал он. — Нет!!!

Он затрясся в беззвучном идиотском смехе и затих.

— Ты пришел к Гибаряну? — Это было сказано почти спокойно. — К Гибаряну? Что ты хочешь с ним делать?

Он смотрел на меня так, как будто я перестал быть для него опасным. В его словах, а еще больше в тоне было что-то ненавидяще-оскорбительное.

— Что ты городишь?… — пробормотал я, ошарашенный. — Где он?

Он остолбенел:

— Ты не знаешь?…

«Он пьян, — подумал я, — пьян до невменяемости». Меня охватил растущий гнев. Мне, конечно, нужно было уйти, но мое терпение лопнуло.

— Приди в себя, — прикрикнул я. — Откуда я могу это знать, если только что прилетел! Что с тобой делается, Снаут?!!

У него отвалилась челюсть. Он снова на мгновение задохнулся. Быстрый блеск появился в его глазах, Трясущимися руками он вцепился в ручки кресла и с трудом, так что затрещали суставы, встал.

— Что? — сказал он, трезвея на глазах. — Прилетел? Откуда прилетел?

— С Земли, — ответил я зло. — Может, ты слышал о ней? Похоже, что нет!

— С Зе… Великое небо!.. Так ты — Кельвин?

— Да. Что ты так смотришь? Что в этом удивительного?

— Ничего, — ответил он, быстро моргая глазами. — Ничего.

Он потер лоб.

— Извини меня, Кельвин. Это так, знаешь, просто от внезапности. Не ожидал.

— Как не ожидал? Ведь вы получили сообщение несколько месяцев назад, а Моддард радировал еще раз сегодня с борта «Прометея»…

— Да. Да… Конечно, только, видишь ли, здесь у нас некоторый… беспорядок…

— Вижу, — сказал я сухо. — Трудно этого не видеть.

Снаут обошел вокруг меня, осматривая мой скафандр, самый обычный скафандр на свете с упряжью проводов и кабелей на груди. Несколько раз откашлялся. Потрогал свой костистый нос.

— Может, хочешь принять ванну?… Это тебя освежит. Голубые двери на противоположной стороне.

— Спасибо. Я знаю планировку Станции.

— Может, ты голоден?…

— Нет. Где Гибарян?

Он подошел к окну, будто не слышал моего вопроса. Со спины он выглядел значительно старше. Коротко остриженные волосы были седыми, шея, сожженная солнцем иссечена морщинами, глубокими, как шрамы. За окном поблескивали огромные хребты волн, как будто океан застывал. Когда смотришь туда, появляется впечатление, что Станция двигается немного боком, как бы соскальзывая с невидимого основания. Потом она возвращалась в нормальное положение и снова, лениво наклоняясь, шла в другую сторону. Но это, очевидно, был обман зрения. Хлопья слизистой пены цвета крови собирались в провалах между волнами. Через мгновение я почувствовал тошноту.

— Слушай… — неожиданно начал Снаут. — Пока только я… — Он обернулся. Нервно потер руки. — Тебе придется довольствоваться моим обществом. Пока. Называй меня Хорек. Ты знаешь меня только по фото, но это ничего, меня так все называют. Боюсь, что тут ничего не поделаешь.

— Где Гибарян? — упрямо спросил я.

Он заморгал.

— Мне очень жаль, что я тебя так принял. Это… не только моя вина. Совсем забыл, тут столько произошло, знаешь…

— Да брось, все в порядке, — ответил я. — Оставь это. Так что же все-таки с Гибаряном? Его нет на Станции? Он куда-нибудь улетел?

— Нет, — ответил Снаут, глядя в угол, заставленный катушками кабеля. — Он никуда не полетел. И не полетит. Потому что он…

— Что? — спросил я. У меня снова как будто заложило уши, и я стал хуже слышать. — Что ты хочешь сказать? Где он?

— Ты уже знаешь, — сказал Снаут совершенно другим тоном.

Он холодно смотрел мне а глаза. По коже у меня побежали мурашки. Может быть, Снаут и был пьян, но он знал, что говорит.

— Но ведь не произошло же?…

— Произошло.

— Несчастный случай?

Он кивнул. Он не только поддакивал, но одновременно изучал мою реакцию.

— Когда?

— Сегодня утром.

Удивительное дело, я не почувствовал потрясения. Весь этот обмен односложными вопросами и ответами успокоил меня, пожалуй, своей деловитостью. Мне казалось, что я уже понимаю поведение Снаута.

— Как это случилось?

— Устраивайся, разбери вещи и возвращайся сюда… Ну, скажем, через час.

Мгновение я колебался.

— Хорошо.

— Обожди, — сказал Снаут, когда я повернулся к дверям. Он смотрел на меня как-то по-особенному. Видно было, что он никак не может выдавить из себя то, что хочет сказать.

— Нас было трое, и теперь с тобой снова трое. Ты знаешь Сарториуса?

— Так же, как тебя. По фотографии.

— Он в лаборатории, наверху, и не думаю, чтобы он вышел оттуда до ночи, но… во всяком случае ты его узнаешь. Если увидишь кого-нибудь другого, понимаешь, не меня и не Сарториуса, понимаешь, то…

— То что?

Мне казалось, что я все вижу во сне. На фоне черных волн, кроваво поблескивающих под низким солнцем, он сидел в кресле с опущенной головой и смотрел в угол смотанного кабеля.

— То… Не делай ничего.

— Кого я могу увидеть? Привидение?! — взорвался я.

— Понимаю. Думаешь, я сошел с ума. Еще нет. Не могу тебе сказать по-другому пока… В конце концов, может, ничего и не случится. Во всяком случае помни. Я тебя предостерегаю.

— От чего? О чем ты говоришь?

— Владей собой, — он упрямо говорил свое. — Поступай так, как будто… Будь готов ко всему. Это невозможно, я знаю. Но ты попробуй. Это единственный выход. Другого я не знаю.

— Но что я увижу? — Я, наверное, крикнул это. Я едва удерживался, чтобы не схватить Снаута за плечи и не встряхнуть его как следует, чтобы он не сидел вот так, уставившись в угол, с измученным, обожженным солнцем лицом, с видимым усилием выдавливая из себя по одному слову.

— Не знаю. В некотором смысле это зависит от тебя.

— Галлюцинации?

— Нет. Это реально. Не… нападай. Помни.

— Что ты говоришь?! — Я не узнавал своего голоса.

— Мы не на Земле.

— Политерия. Но ведь это совершенно непохоже на людей! — Я не знал, как вырвать его из этого кошмара, откуда он, казалось, вычитывал бессмыслицу, леденящую кровь.

— Именно оттого это так страшно, — сказал он тихо. — Помни — будь начеку!

— Что случилось с Гибаряном?

Он не отвечал.

— Что делает Сарториус?

— Приходи через час.

Я отвернулся и вышел. Отворяя двери, взглянул на Снаута еще раз. Он сидел согнувшись, закрыв лицо руками. Только теперь я увидел, что костяшки пальцев у него покрыты запекшейся кровью.

Соляристы

Круглый коридор был пуст. Мгновение я постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь. Стены, наверно, были тонкими, снаружи проникал плач ветра. На двери, немного наискось, висел небрежно прикрепленный прямоугольный кусок пластыря с карандашной надписью «Человек». Неразборчиво нацарапанное слово вызвало у меня желание вернуться к Снауту, но я понял, что это невозможно.

Нелепое предостережение все еще звучало в ушах. Тихо, как будто бессознательно скрываясь от невидимого наблюдателя, я вернулся в круглое помещение с пятью дверями. На трех из них висели таблички: «Д-р Гибарян», «Д-р Снаут», «Д-р Сарториус». На четвертой — таблички не было. Поколебавшись, я нажал ручку. Пока дверь медленно открывалась, у меня появилось граничащее с уверенностью ощущение, что в комнате кто-то есть. Я вошел внутрь.

В комнате никого не было. Выпуклое окно глядело в океан, который жирно блестел под солнцем, как будто с волн стекало красное масло. Пурпурный отблеск наполнял комнату, похожую на корабельную каюту. У одной ее стены стояли полки с книгами, между ними прикрепленная вертикально кровать в карданной подвеске. Между ними в никелированных рамках фотоснимки планеты. В металлических захватах торчали колбы и пробирки, заткнутые ватой. Под окном в два ряда стояли эмалированные ящики с инструментами. В углах комнаты — краны, вытяжной шкаф, холодильные установки, на полу стоял микроскоп, для него уже не было места на большом столе у окна.

Я обернулся и увидел около входной двери достигающий потолка шкаф с открытыми дверцами. В нем были комбинезоны, рабочие и защитные халаты, на полках — белье, между голенищами противорадиацианных сапог поблескивали алюминиевые баллоны для переносных кислородных аппаратов. Два аппарата с масками висели на поручне поднятой кровати. Везде тот же кое-как упорядоченный хаос.

Я втянул воздух и почувствовал слабый запах химических реактивов. Машинально поискал глазами вентиляционные решетки. Прикрепленные к ним полоски бумаги легонько колебались, показывая, что компрессоры работают, поддерживая нормальный обмен воздуха. Я перенес книги, аппараты и инструменты с двух кресел в углы, распихал все это как попало, и вокруг постели, между шкафом и полками, образовалось относительно пустое пространство. Потом подтянул вешалку, чтобы повесить на нее скафандр, и уже взялся за замки-«молнии», но тут же их отпустил. Я никак не мог решиться снять скафандр, как будто от этого стал бы беззащитным. Еще раз я окинул взглядом комнату. Дверь была плотно закрыта, но замка в ней не было, и после недолгого колебания я припер ее двумя самыми тяжелыми ящиками.

Забаррикадировавшись так, я освободился от своей тяжелой скрипящей оболочки. Узкое зеркало на внутренней поверхности шкафа отражало часть комнаты. Углом глаза я заметил какое-то движение, вскочил, но тут же понял, что это мое собственное отражение. Комбинезон под скафандром пропотел. Я сбросил его и толкнул шкаф. Он отъехал в сторону, и в нише за ним заблестели стены миниатюрной ванной комнаты. На полу под душем лежал довольно большой плоский ящик, который я с трудом втащил в комнату. Когда я ставил его на пол, крышка отскочила, как на пружине, и я увидел отделения, набитые странными предметами. Ящик был полон страшно изуродованных инструментов из темного металла, немного похожих на те, которые лежали в шкафах. Все они никуда не годились, бесформенные, скрученные, оплавленные. Словно вынесенные из пожара. Самым удивительным было то, что повреждения такого же характера были даже на керамитовых, то есть практически не плавящихся рукоятках. Ни в одной лабораторной печи нельзя было получить температуру, при которой бы они плавились, разве что внутри атомного котла. Из кармана моего скафандра я достал портативный дозиметр, но черный зуммер молчал, когда я приблизил его к обломкам.

На мне были только купальные трусы и рубашка-сетка. Я скинул их на пол и пошел под душ. Вода принесла облегчение. Я изгибался под потоками твердых горячих струй, массировал тело, фыркал и делал все это как-то преувеличенно, как будто хотел вытравить из себя эту жуткую, наполненную подозрениями неуверенность, охватившую Станцию.

В шкафу я нашел легкий тренировочный костюм, который можно было носить под скафандром, переложил в карман все свое скромное имущество. Между листами блокнота я нащупал что-то твердое, это был каким-то чудом попавший сюда ключ от моего земного жилья. Я повертел его в руках, не зная, что с ним делать, потом положил на стол. Мне пришло в голову, что неплохо бы иметь какое нибудь оружие. Универсальный перочинный нож был мало пригоден для этого, но ничего другого у меня не было, и я еще не дошел до такого состояния, чтобы искать какой-нибудь ядерный излучатель или что-нибудь в этом роде. Я уселся на металлический стульчик, который стоял посредине пустого пространства, в отдалении от всех вещей. Мне хотелось побыть одному. С удовольствием я отметил, что имею еще полчаса времени. Стрелки на двадцатичетырехчасовом циферблате показывали семь. Солнце заходило. Семь часов местного времени, значит, двадцать часов на борту «Прометея». На экранах Моддарда Солярис, наверно, уже уменьшился до размеров искорки и ничем не отличался от звезд. Но какое я имею отношение к «Прометею»? Я закрыл глаза. Царила полная тишина, только в ванной капли воды тихо падали на кафель.

Гибарян мертв. Если я хорошо понял Снаута, с момента его смерти прошло всего несколько часов.

Что сделали с его телом? Похоронили? Правда, здесь, на Солярисе, этого сделать нельзя. Я обдумывал это некоторое время, будто судьба мертвого была так уж важна. Поняв бессмысленность подобных размышлений, я встал и начал ходить по комнате, поддавая носком беспорядочно разбросанные книги. Потом поднял с пола фляжку из темного стекла, такую легкую, как будто она была сделана из бумаги. Посмотрел сквозь нее в окно, в мрачно пламенеющие, затянутые грязным туманом последние лучи заката. Что со мной? Почему я занимаюсь какими-то глупостями, какой-то ненужной ерундой?

Я вздрогнул — зажегся свет. Очевидно, фотоэлементы отреагировали на наступающие сумерки. Я был полон ожидания, напряжение нарастало до такой степени, что я уже не мог чувствовать за собой пустое пространство. С этим нужно было кончать.

Я придвинул кресло к полкам, взял хорошо известный мне второй том старой монографии Хьюга и Эгла «История Соляриса» и начал ее перелистывать, подперев толстый жесткий переплет коленом.

Солярис был открыт почти за сто лет до того, как я родился. Планета обращается вокруг двух солнц — красного и голубого. В течение сорока с лишним лет к ней не приближался ни один космический корабль. В то время теория Гамова — Шепли о невозможности зарождения жизни на планетах двойных звезд не вызывала сомнений. Орбиты таких планет непрерывно изменяются из-за непостоянства сил притяжения, вызванного взаимным обращением двух солнц.

Возникающие изменении гравитационного поля сокращают или растягивают орбиту планеты, и зародыши жизни, если они возникнут, будут уничтожены испепеляющим жаром или космическим холодом. Эти изменения происходят регулярно через несколько миллионов лет, то есть в астрономическом или биологическом масштабе за очень короткие промежутки времени, так как эволюция требует сотен миллионов, если не миллиардов лет.

Солярис, по предварительным подсчетам, должен был за пятьсот тысяч лет приблизиться на расстояние половины астрономической единицы к своему красному солнцу, а еще через миллион лет упасть в его раскаленную бездну. Однако уже через несколько лет выяснилось, что орбита планеты не подвергается ожидаемым изменениям, как будто она была постоянной, такой же постоянной, как орбиты планет нашей солнечной системы.

Были повторены, на этот раз с максимально возможной точностью, наблюдения и вычисления, которые лишь подтвердили, что уже было известно: Солярис имеет постоянную орбиту. И если до этого Солярис был всего-навсего одной из нескольких сотен ежегодно открываемых планет, которым в статистических сборниках уделялось по нескольку строчек, описывающих элементы их движения, то теперь он немедленно перешел в ранг небесного тела, достойного самого пристального внимания.

Через четыре года после этого открытия планету облетела экспедиция Оттеншельда, который изучал Солярис с «Лаокоона» и двух вспомогательных космолетов. Эта экспедиция носила характер предварительной разведки, тем более что высадиться на планету она не могла. Ученые запустили большое количество автоматических спутников-наблюдателей на экваториальные и полярные орбиты. Главным заданием для спутников было измерение гравитационных потенциалов. Кроме того, были исследованы океан, почти целиком покрывающий планету, и немногочисленные возвышающиеся над его поверхностью плоскогорья. Их общая площадь оказалась меньше, чем территория Европы, хотя Солярис имел диаметр на двадцать процентов больше земного. Эти лоскутки скалистой и пустынной суши, разбросанные как попало, скопились главным образом в южном полушарии. Был также определен состав атмосферы, лишенной кислорода, и произведены чрезвычайно точные измерения плотности планеты, альбедо и других астрономических показателей. Как и предполагалось, не было найдено никаких следов жизни ни на жалких клочках суши, ни в океане.

В течение дальнейших десяти лет Солярис, теперь уже находящийся в центре внимания всех наблюдателей этого района, демонстрировал поразительную тенденцию к сохранению своей, вне всяких сомнений, гравитационно нестабильной орбиты. Некоторое время дело пахло скандалом, так как вину за такие результаты наблюдений пытались возложить (в заботах о благе науки) то на определенных людей, то на вычислительные машины, которыми они пользовались.

Отсутствие средств задержало отправку специальной соляристической экспедиции еще на три года, вплоть до того момента, когда Шеннон, укомплектовавший команду, получил от института три космических корабля тоннажа «С» космодромного класса. За полтора года до прибытия экспедиции, которая вылетела с Альфы Водолея, другая исследовательская группа по поручению Института вывела на околосоляристическую орбиту автоматический сателлоид «Луна-247». Этот сателлоид после трех последовательных реконструкций, отделенных друг от друга десятками лет, работает до сегодняшнего дня. Данные, которые он собрал, окончательно подтвердили выводы экспедиции Оттеншельда об активном характере движения океана.

Один космолет Шеннона остался на дальней орбите, два других после предварительных приготовлений сели на скалистом клочке суши, который занимает около шестисот квадратных миль у южного полюса планеты. Работа экспедиции закончилась через восемнадцать месяцев и прошла очень успешно, за исключением одного несчастного случая, вызванного неисправностью аппаратуры. Однако ученые экспедиции раскололись на два враждующих лагеря. Предметом спора стал океан. На основании анализов он был признан органической материей (назвать его живым еще никто не решался). Но если биологи видели в нем организм весьма примитивный, что-то вроде одной чудовищно разросшейся жидкой клетки (они называли ее «пребиологическая формация»), которая окружила всю планету студенистой оболочкой, местами глубиной в несколько миль, то астрономы и физики утверждали, что это должна быть чрезвычайно высокоорганизованная структура, которая сложностью своего строения превосходит земные организмы, коль скоро она в состоянии активно влиять на форму планетной орбиты. Никакой иной причины, объясняющей стабилизацию Соляриса, открыто не было. Кроме того, планетофизики установили связь между определенными процессами, происходящими в плазменном океане, и локальными колебаниями гравитационного потенциала, которые зависели от «видоизменений океанической материи».

Таким образом, физики, а не биологи выдвинули парадоксальную формулировку «плазменная машина», имея в виду существо, в нашем понимании, возможно, и неживое, но способное к целенаправленным действиям в астрономическом масштабе.

В этом споре, который, как вихрь, втянул в течение нескольких недель все выдающиеся авторитеты, доктрина Гамова — Шепли пошатнулась впервые за восемьдесят лет.

Некоторое время ее еще пытались защищать, утверждая, что океан ничего общего с жизнью не имеет, что он даже не является образованием пара- или пребиологическим, а всего лишь геологической формацией, по всей вероятности, необычной, но способной лишь к стабилизации орбиты Соляриса посредством изменения силы тяжести: при этом ссылались на закон Ле Шателье.

Наперекор консерватизму появлялись другие гипотезы (например, одна из наиболее разработанных, гипотеза Чивита-Витты). Согласно этим гипотезам океан является результатом диалектического развития: от своего первоначального состояния, от праокеана — раствора слабо реагирующих химических веществ он сумел под влиянием внешних условий (то есть угрожающих его существованию изменений орбиты), минуя все земные ступени развития, минуя образование одно- и многоклеточных организмов, эволюцию растений и животных, перепрыгнуть сразу в стадию «гомеостатического» океана. Иначе говоря, — он не приспосабливался, как земные организмы, в течение сотен миллионов лет к условиям среды, чтобы только через такое длительное время дать начало разумной расе, но стал хозяином среды сразу же.

Это было весьма оригинально, но никто не знал, как студенистый сироп может стабилизировать орбиту небесного тела. Уже давно были известны гравитаторы — установки, создающие искусственные силовые и гравитационные поля. Но никто не представлял себе, каким образом какое то бесформенное желе может добиться результата, который в гравитаторах достигался с помощью сложных ядерных реакций и высоких температур. В газетах, которые, к удовольствию читателей и негодованию ученых, захлебывались тогда нелепейшими вымыслами на тему «тайны Соляриса», например, писали, что планетарный океан является… дальним родственником земных электрических угрей.

Как показали исследования, океан действовал совсем не по тому принципу, который использовался в наших гравитаторах (впрочем, это было невозможно). Он непосредственно моделировал кривую пространства-времени, что приводило, скажем, к отклонениям в изменении времени на одном и том же меридиане планеты. Следовательно, океан не только представлял себе, но и мог (чего нельзя сказать о нас) использовать выводы теории Эйнштейна-Бови.

Когда это стало известно, в научном мире возникла одна из сильнейших бурь нашего столетия. Самые почетные, повсеместно признанные непоколебимыми теории рассыпались в пыль, а научной литературе появились совершенно еретические статьи, альтернатива же «гениальный океан» или «гравитационное желе» распалила умы.

Все это происходило за много лет до моего рождения. Когда я ходил в школу, Солярис в связи с установленными позднее фактами был признан планетой, которая наделена жизнью, но имеет только одного жителя.

Второй том Хьюга и Эгла, который я перелистывал совершенно машинально, начинался с систематики, столь же оригинальной, сколь и забавной. Классификационная таблица представляла в порядке очереди: тип — Политерия, класс — Метаморфа, отряд — Синциталия. Будто мы знали бог весть сколько экземпляров этого вида, тогда как на самом деле существовал лишь один, правда, весом в семнадцать миллионов тонн.

Под пальцами у меня шелестели цветные диаграммы, чертежи, анализы, спектрограммы. Чем больше углублялся я в потрепанный фолиант, тем больше математических формул мелькало на мелованных страницах. Можно было подумать, что наши сведения об этом представителе класса Метаморфа, который лежал скрытый темнотой ночи в нескольких метрах под стальным днищем станции, являются исчерпывающими.

Я с треском поставил увесистый том на полку и взял следующий. Он делился на две части. Первая была посвящена изложению экспериментальных протоколов бесчисленных опытов, целью которых было установление контакта с океаном. Это установление контакта служило источником бесконечных анекдотов, насмешек и острот в мои студенческие годы. Средневековая схоластика казалась прозрачной, сверкающей истиной по сравнению с теми джунглями, которые породила эта проблема.

Первые попытки установления контакта были предприняты при помощи специальных электронных аппаратов, трансформирующих импульсы, посылаемые в обе стороны, причем океан принимал активное участие в работе этих аппаратов. Но все это делалось в полной темноте. Что значило — принимал участие? Океан модифицировал некоторые элементы погруженных в него установок, в результате чего записанные ритмы импульсов изменялись, регистрирующие приборы фиксировали множество сигналов, похожих на обрывки гигантских выкладок высшего анализа. Но что все это значило? Может быть, это были сведения о мгновенном состоянии возбуждения океана? Может быть, переложенные на неведомый электронный язык отражения земных истин этого океана? Может быть, его произведения искусства? Может быть, импульсы, вызывающие появление его гигантских образований, возникают где-нибудь в тысяче миль от исследователя? Кто мог знать это, коль скоро не удалось получить дважды одинаковой реакции на один и тот же сигнал! Если один раз ответом был целый взрыв импульсов, чуть не уничтоживший аппараты, а другой — глухое молчание! Если ни одно исследование невозможно было повторить!

Все время казалось, что мы стоим на шаг от расшифровки непрерывно увеличивающегося моря записей; специально для этого строились электронные мозги с такой способностью перерабатывать информацию, какой не требовала до сих пор ни одна проблема. Действительно, были достигнуты определенные результаты. Океан — источник электрических, магнитных, гравитационных импульсов — говорил как бы языком математики; некоторые типы его электрических разрядов можно было классифицировать, пользуясь наиболее абстрактными методами земного анализа, теории множеств, удалось выделить гомологи структур, известных из того раздела физики, который занимается выяснением взаимосвязи энергии и материи, конечных и бесконечных величин, частиц и полей. Все это склоняло ученых к выводу, что перед ними мыслящее существо, что-то вроде гигантски разросшегося, покрывшего целую планету протоплазменного моря-мозга, которое тратит время на неестественные по своему размаху теоретические исследования сути всего существующего, а то, что выхватывают наши аппараты, составляет лишь оборванные, случайно подслушанные обрывки этого, продолжающегося вечно в глубинах океана, перерастающего всякую возможность нашего понимания, гигантского монолога.

Одни расценивали такие гипотезы как выражение пренебрежения к человеческим возможностям, как преклонение перед чем-то, чего мы еще не понимаем, но что можно понять как воскрешение старой доктрины «ignoramus et ignorabimus» (Не знаем и не узнаем). Другие считали, что это вредные и бесплодные небылицы, что в гипотезах математиков проявляется мифология нашего времени, видящая в гигантском мозге — безразлично, электронном или плазменном — наивысшую цель существования — итог бытия.

Другие еще… но исследователей и теорий были легионы. Впрочем, кроме «установления контакта» существовали и другие проблемы… Были отрасли соляристики, в которых специализация зашла так далеко, особенно на протяжении последней четверти столетия, что солярист-кибернетик почти не мог понять соляриста-симметриадолога. «Как можете вы понять океан, если уже не в состоянии понять друг друга?» — спросил однажды шутливо Вейбек, который был в мои студенческие годы директором Института. В этой шутке было много правды.

Все же океан не случайно был отнесен к классу Метаморфа. Его волнистая поверхность могла давать начало самым различным, ни на что земное не похожим формам, причем цель — приспособительная, познавательная или какая-либо иная — этих иногда весьма бурных извержений плазменной массы была полнейшей загадкой.

Поставив тяжелый том на место, я подумал, что наши сведения о Солярисе, наполняющие библиотеки, являются бесполезным балластом и кладбищем фактов и что мы топчемся на том же самом месте, где начали их нагромождать семьдесят восемь лет назад. Точнее, ситуация была гораздо хуже, потому что труд всех этих лет оказался напрасным.

То, что мы знали наверняка, относилось только к области отрицания. Океан не пользовался механизмами и не строил их, хотя в определенных обстоятельствах, возможно, был способен к этому. Так, он размножал части некоторых погруженных в него аппаратов, но делал это только в первый и второй годы исследовательских работ, а затем игнорировал все наши настойчивовозобновляемые попытки, как будто утратил всякий интерес к нашим аппаратным устройствам (а следовательно, и к ним самим). Океан не обладал — я продолжаю перечисление наших «негативных сведений» — никакой нервной системой, ни клетками, ни структурами, напоминающими белок; не всегда реагировал на раздражения, даже наимощнейшие (так, например, он полностью игнорировал катастрофу вспомогательной ракеты второй экспедиции Гезе, которая рухнула с высоты трехсот километров на поверхность планеты, уничтожив взрывом своих атомных двигателей плазму в радиусе полутора миль).

Постепенно в научных кругах «операция Солярис» начала звучать как «операция проигранная», особенно в сферах научной администрации Института, где в последние годы все чаще раздавались голоса, требующие прекращения дотаций на дальнейшие исследования. О полной ликвидации станции до сих пор никто говорить не осмеливался, это было бы слишком явным признанием поражения. Впрочем, некоторые в частных беседах говорили, что все, что нам нужно, это наиболее «почетное» устранение от «аферы Солярис».

Для многих, однако, особенно молодых, «афера» эта постепенно становилась чем-то вроде пробного камня собственной ценности. «В сущности, — говорили они, — речь идет о ставке гораздо большей, чем изучение соляристической цивилизации, речь идет о нас самих, о границе человеческого познания».

В течение некоторого времени было популярно мнение (усердно распространяемое ежедневной прессой), что мыслящий Океан, который омывает весь Солярис, является гигантским мозгом, перегнавшим нашу цивилизацию в своем развитии на миллионы лет, что это какой-то «космический йог», мудрец, олицетворение всезнания, который уже давно понял бесполезность всякой деятельности и поэтому сохраняет (по отношению к нам) категорическое молчание.

Это была просто неправда, потому что живой океан действовал, и еще как, только в соответствии с иными, чем людские, представлениями, не строя ни городов, ни мостов, ни летательных машин, не пробуя также победить пространство или перешагнуть его (в чем некоторые защитники превосходства человека любой ценой усматривали бесценный для нас козырь), но занимаясь зато тысячекратными преобразованиями — «онтологической автометаморфозой», — чего-чего, а ученых терминов хватало на страницах соляристических трудов.

С другой стороны, у человека, упорно вчитывающегося во всевозможные солярианы, создавалось впечатление, что перед ним обломки интеллектуальных конструкций, возможно гениальных, перемешанные без всякой системы с плодами полного, граничащего с сумасшествием идиотизма. Отсюда выросла как антитеза концепции об «океане-йоге» мысль об «океане-дебиле». Эти гипотезы подняли из гроба и оживили одну из старейших философских проблем — взаимоотношения материи и духа, сознания. Необходима была большая смелость, чтобы первому — как де Хаарт — приписать океану сознание. Эта проблема, поспешно признанная метафизической, тлела на дне всех дискуссий и споров. Возможно ли мышление без сознания? Можно ли возникающие в океане процессы назвать мышлением? Гору — очень большим камнем? Планету — огромной горой? Можно пользоваться этими названиями, но новая величина выводит на сцену новые закономерности и новые явления.

Проблема Соляриса стала квадратурой круга нашего времени. Каждый самостоятельный мыслитель старался внести в сокровищницу соляристики свой вклад: множились теории, гласящие, что перед нами продукт дегенерации, регресса, который наступил после минувшей фазы «интеллектуального великолепия» океана, что океан в самом деле новообразование, которое, зародившись в телах древних обитателей планеты, уничтожило и поглотило их, сплавляя остатки в структуру вечно живущего, самоомолаживающегося сверхклеточного организма.

…В белом, похожем на земной свете ламп я снял со стола аппараты и книги и разложил на пластмассовой крышке карту Соляриса. Живой океан имел свои отмели и глубочайшие впадины, а его острова были покрыты налетом выветрившихся пород, свидетельствующих о том, что когда-то острова были океанским дном. Возможно, океан регулировал появление и исчезновение скальных формаций, погруженных в его лоно. Опять полная темнота. Я смотрел на огромное, раскрашенное разными оттенками фиолетового и голубого цветов полушарие на карте, испытывая, не знаю уж который раз в жизни, изумление, такое же потрясающее, как то, первое, которое я ощутил, когда еще мальчишкой впервые услышал в школе о существовании Соляриса.

Не знаю почему, но все, что меня окружало, — тайна смерти Гибаряна, даже неизвестное мне будущее, — все казалось сейчас неважным, и я не думал об этом, погруженный в удивительную карту.

Отдельные области живой планеты носили имена исследовавших их ученых. Я рассматривал омывающее экваториальные архипелаги море Гексалла, когда почувствовал чей-то взгляд.

Я еще стоял над картой, парализованный страхом, но уже не видел ее. Дверь была прямо против меня; она была приперта ящиками и придвинутым к ним шкафчиком. «Это кой-нибудь автомат», — подумал я, хотя ни одного автомата перед этим в комнате не было и он не мог войти незаметно для меня. Кожа на шее и спине стала горячей ощущение тяжелого, неподвижного взгляда становилось невыносимым. Не отдавая себе в этом отчета, инстинктивно втягивая голову в плечи, я все сильнее опирался на стол, который начал медленно ползти по полу. От этого движения я пришел в себя. Я стремительно обернулся.

Позади никого не было. Только зияло чернотой большое полукруглое окно. Но странное ощущение не исчезало. Эта темнота смотрела на меня, бесформенная, огромная, безглазая, не имеющая границ. Ее не освещала ни одна звезда. Я задернул шторы. Я не был на Станции еще и часа, но уже начинал понимать, почему у ее обитателей появилась мания преследования. Инстинктивно я связывал это со смертью Гибаряна. Я знал его и думал до сих пор, что ничто не могло бы помутить его разум. Теперь эта уверенность исчезла.

Я стоял посреди комнаты у стола. Дыхание успокоилось и а чувствовал, как испаряется пот, выступивший у меня на на лбу. О чем это я только что думал? Ах да, об автоматах. Странно, что я не встретил ни одного из них ни в коридоре, ни в комнатах. Куда они все подевались? Единственный, с которым я столкнулся, да и то на расстоянии, принадлежал к системе обслуживания ракетодрома. А другие?…

Я посмотрел на часы. Пора идти к Снауту.

Коридор был освещен слабо. Я прошел две двери и остановился у той, на которой виднелось имя Гибаряна. Я нажал ручку. У меня не было намерения заходить туда, но ручка поддалась, дверь приоткрылась, щель мгновение была черной, потом в комнате вспыхнул яркий свет. Теперь меня мог увидеть каждый, кто шел по коридору. Я быстро юркнул в комнату, бесшумно, но с силой захлопнул за собой дверь и сразу же обернулся.

Я стоял, касаясь спиной двери. Комната была больше той… моей. Панорамное окно на три четверти было закрыто несомненно привезенной с Земли, не относящейся к снаряжению Станции занавеской в мелкие голубые и розовые цветочки. Вдоль стен тянулись библиотечные полки и стеллажи, покрытые серебристо-зеленой эмалью. Содержимое их, беспорядочно вываленное на пол, громоздилось между креслами. Прямо передо мной, загораживая проход, валялись два стула, наполовину зарытые в кучу журналов, высыпавшихся из разорвавшихся папок. Растерзанные книги были залиты жидкостями из разбитых колб и бутылок такими толстыми стенками, что было непонятно, каким образом они разбились, даже если упали на пол с большой высоты. Под окном лежало перевернутое бюро с разбитой рабочей лампой на выдвижном кронштейне; рядом валялась табуретка, две ножки которой были всажены в наполовину выдвинутые ящики бюро. Пол был покрыт слоем карточек, исписанных листков и других бумаг. Я узнал почерк Гибаряна и наклонился. Поднимая листки, я увидел, что моя рука отбрасывает две тени.

Я обернулся. Розовая занавеска пылала, как будто подожженная сверху, четкая полоса, голубого огня стремительно расширялась. Я отдернул занавеску, и в глаза ударило пламя гигантского пожара, который занимал треть горизонта. Волны длинных густых теней стремительно неслись к Станции. Это был рассвет. Станция находилась в зоне, где после часовой ночи на небо всходило второе, голубое солнце планеты.

Автоматический выключатель погасил лампы, и я вернулся к разбросанным бумагам. Перебирая их, я наткнулся на краткий план опыта, который должен был состояться три недели назад. Гибарян собирался подвергнуть плазму действию очень жесткого рентгеновского излучения. По тексту я понял, что план предназначен для Сарториуса, который должен был провести эксперимент, — у меня в руках была копия.

Белые листы бумаги начинали меня раздражать. День, который наступил, был не таким, как прежний. Под оранжевым небом остывающего солнца чернильный океан с кровавыми отблесками почти всегда покрывала грязно-розовая мгла, которая объединяла в одно целое тучи и волны. Теперь все это исчезло. Даже профильтрованный розовой тканью занавески свет пылал, как горелка мощной кварцевой лампы. Загар моих рук казался в нем почти серым. Вся комната изменилась, все, что имело красный оттенок, побронзовело и поблекло, все белые, зеленые, желтые предметы, наоборот, стали резче и, казалось, излучали собственный свет. Я закрыл глаза и на ощупь прошел в ванную. Там на полочке нашел темные очки и только теперь, надев их, мог продолжать чтение.

Это были протоколы проведенных исследований. Из них я узнал, что океан был подвергнут облучению в течение четырех дней в пункте, находящемся на тысячу четыреста миль северо-восточнее теперешнего положения Станции. Это меня поразило, так как использование рентгеновского излучения было запрещено конвенцией ООН в связи с его вредным действием. И я был совершенно уверен, что никто не обращался на Землю с просьбой разрешить подобные эксперименты.

Становилось жарко. Комната, пылающая белым и голубым, выглядела неестественной. Но вот послышался скрежет, и снаружи на окно наползли герметические заслонки. Стало темно, затем зажегся электрический свет, показавшийся мне удивительно бледным.

Однако жара не уходила. Пожалуй, она даже увеличилась, хотя холодильники Станции, судя по гудению климатизаторов, работали на полную мощность.

Вдруг я услышал звук шагов. Кто-то шел по коридору, В два прыжка я оказался у двери. Шаги замедлились. Тот, кто шел, остановился у дверей. Ручка тихонько повернулась. Не раздумывая, инстинктивно, я схватил и задержал. Нажим не усиливался, но и не ослабевал. Тот, с другой стороны, старался делать все так же бесшумно, как я. Некоторое время мы оба держали ручку. Потом я почувствовал, что она ослабла, и услышал легкий шелест — тот уходил. Я постоял еще, прислушиваясь, но было тихо.

Гости

Я поспешно сложил вчетверо и спрятал в карман записи Гибаряна. Осторожно подошел к шкафу и заглянул внутрь. Одежда была скомкана и втиснута в один угол, как будто в шкафу кто-то прятался. Из кучи бумаг, сваленных внизу, выглядывал уголок конверта. Я взял его. Письмо было адресовано мне. У меня вдруг пересохло горло.

С большим трудом я заставил себя разорвать конверт и достать из него маленький листок бумаги.

Своим четким и очень мелким почерком Гибарян записал:

«Ann. Solar. Vol. 1. Anex, также Vot. Separat Мессенджера в деле F; «Малый Апокриф» Равинтцера».

И все, ни одного слова больше. Записка носила след спешки. Было ли это какое-нибудь важное сообщение? Когда он ее написал? Нужно как можно скорее идти в библиотеку. Приложение к первому Соляристическому ежегоднику было мне известно, точнее, я знал о его существовании, но никогда не видел; оно представляло чисто исторический интерес. Однако ни о Равинтцере, ни о его «Малом Апокрифе» я никогда не слышал.

Что делать?

Я уже опаздывал на четверть часа. Подойдя к двери, еще раз оглядел комнату и только теперь заметил прикрепленную к стене складную кровать, которую заслоняла развернутая карта Соляриса. За картой что-то висело. Это был карманный магнитофон в футляре. Я вынул аппарат, футляр повесил на место, а магнитофон сунул в карман, убедившись по счетчику, что лента использована до конца.

Еще секунду постоял у двери с закрытыми глазами, напряженно вслушиваясь в тишину. Ни звука. Я осторожно отворил дверь. Коридор показался мне чертовой бездной. Я снял темные очки и увидел слабый свет потолочных ламп. Закрыв за собой дверь, я пошел налево, к радиостанции.

Круглая камера, от которой, как спицы колеса, расходились во все стороны коридоры, была уже совсем близко, когда, минуя какой-то узкий боковой проход, ведущий, как мне показалось, к ванным, я увидел большую, неясную, почти сливающуюся с полумраком фигуру.

Я замер. Из глубины коридора не спеша, по-утиному покачиваясь, шла огромная негритянка. Я увидел блеск ее белков и почти одновременно услышал мягкое шлепанье босых ног. На ней не было ничего, кроме желтой, блестящей, как будто сплетенной из соломы, юбки. Она прошла мимо меня на расстоянии метра, даже не посмотрев в мою сторону, покачивая слоновьими бедрами, похожая на гигантские скульптуры каменного века, которые можно увидеть в антропологических музеях. Там, где коридор поворачивал, негритянка остановилась и открыла дверь кабины Гибаряна. На мгновение она очутилась в полосе яркого света, падавшего из кабины, потом дверь закрылась, и я остался один. Правой рукой я вцепился и кисть левой и стиснул ее так, что хрустнули кости; бессмысленно огляделся вокруг. Что случилось? Что это было? Внезапно, как будто меня ударили, я вспомнил предостережение Снаута. Что все это могло значить? Кто была эта черная Афродита? Откуда она взялась?

Я сделал шаг, только один шаг и сторону кабины Гибаряна и остановился. Я слишком хорошо знал, что не войду туда.

Не знаю, долго ли я простоял так, опершись о холодящий металл стены. Станцию наполняла тишина, и лишь монотонно шумели компрессоры климатических установок.

Я похлопал себя по щеке и медленно пошел на радиостанцию. Взявшись за ручку двери, услышал резкий голос Снаута:

— Кто там?

— Это я, Кельвин.

Снаут сидел за столом между кучей алюминиевых коробок и пультов передатчика и прямо из банки ел мясные консервы. Не знаю, почему он выбрал для жилья радиостанцию. Я тупо стоял у двери, глядя на его мерно жующие челюсти, и вдруг почувствовал, что, очень голоден. Подойдя к полке, я взял из стопки тарелок наименее грязную и уселся напротив него.

Некоторое время мы ели молча, потом Снаут встал, вынул из стенного шкафа термос и налил в чашки горячий бульон. Ставя термос на пол — на столе уже не было места, — он спросил:

— Видел Сарториуса?

— Нет. А где он?

— Наверху.

Наверху была лаборатория. Мы продолжали есть молча, только скрежетали опустошаемые банки. На радиостанции царила ночь. Окно было тщательно завешено изнутри, под потолком горели четыре круглых светильника. Их отражения дрожали в пластмассовом корпусе передатчика.

Я посмотрел на Снаута. На нем был черный просторный довольно потрепанный свитер. Натянувшаяся на скулах кожа вся в красных прожилках.

— С тобой что-нибудь случилось? — спросил Снаут.

— Нет. А что со мной могло случиться?

— Ты весь мокрый.

Я вытер рукой лоб и почувствовал, что буквально обливаюсь потом. Это была реакция. Снаут смотрел на меня изучающе. Сказать ему? Хотелось бы, чтобы он мне больше доверял. Кто с кем здесь играет и в какую игру?

— Жарко, — сказал я. — Мне казалось, что климатические установки работают у вас лучше.

— Скоро все придет в норму. Ты уверен, что это только от жары? — Он поднял на меня глаза.

Я сделал вид, что не замечаю этого.

— Что собираешься делать? — прямо спросил Снаут, когда мы кончили есть.

Он свалил всю посуду и пустые банки в умывальник и вернулся в свое кресло.

— Присоединяюсь к вам. У вас есть какой-нибудь план исследований? Какой-нибудь новый стимулятор, рентген или что-нибудь в этом роде. А?

— Рентген? — брови Снаута поднялись. — Где ты об этом слышал?

— Не помню… Мне кто-то говорил, Может быть, на «Прометее». А что? Уже применяете?

— Я не знаю подробностей. Это была идея Гибаряна. Он начал с Сарториусом… Но откуда ты можешь об этом знать?

Я пожал плечами:

— Не знаешь подробностей? Ты ведь должен был в этом участвовать, это входит в твои… — Я не кончил и замолчал.

Шум климатизаторов утих, температура держалась на сносном уровне.

Снаут встал, подошел к пульту управления и начал для чего-то поворачивать ручки. Это было бессмысленно, главный выключатель находился в нулевом положении. Немного погодя он, даже не повернувшись ко мне, заметил:

— Нужно будет выполнить все формальности в связи с этим…

— Да?

Он обернулся и с бешенством взглянул на меня. Не могу сказать, что умышленно старался вывести его из равновесия. Ничего не понимая в игре, которая здесь велась, я стремился держаться сдержанно. Его острый кадык ходил над черным воротником свитера.

— Ты был у Гибаряна, — сказал вдруг Снаут.

Это не был вопрос. Подняв брови, я спокойно смотрел ему в лицо.

— Был в его комнате, — повторил он.

Я сделал движение головой, как бы говоря: «Предположим. Ну и что?» Пусть он говорит дальше.

— Кто там был?

Он знал о ней!!!

— Никто. А кто там мог быть? — спросил я.

— Почему же ты меня не впустил?

Я усмехнулся:

— Испугался. Ты сам меня предостерегал, и, когда ручка повернулась, я инстинктивно задержал ее. Почему ты не сказал, что это ты? Я бы тебя впустил.

— Я думал, что это Сарториус, — сказал он неуверенно,

— Ну и что?

— Что ты думаешь об этом… о том, что произошло? — ответил он вопросом на вопрос.

Я заколебался.

— Ты должен знать больше, чем я. Где он?

— В холодильнике, — ответил Снаут тотчас же. — Мы перенесли его сразу же… утром… жара…

— Где вы его нашли?

— В шкафу.

— В шкафу? Он был уже мертвым?

— Сердце еще билось, но дыхания не было. Это была агония.

— Пробовали его спасти?

— Нет.

— Почему?

Снаут помедлил.

— Не успели. Умер прежде, чем мы его уложили.

— Он стоял в шкафу? Между комбинезонами?

— Да.

Снаут подошел к маленькому бюро, стоявшему в углу, взял лежавший на нем лист бумаги и положил его передо мной.

— Я написал такой предварительный протокол. Это даже хорошо, что ты осмотрел его комнату. Причина смерти… укол смертельной дозы перностала. Так тут написано…

Я пробежал глазами короткий текст.

— Самоубийство… — повторил я тихо. — А причина?

— Нервное расстройство… депрессия… или как это еще называется. Ты знаешь об этом лучше, чем я.

— Я знаю только то, что вижу сам, — ответил я и посмотрел на него снизу.

— Что ты хочешь сказать? — спросил он спокойно.

— Гибарян сделал себе укол перностала и спрятался в шкаф. Так? Если так, то это не депрессия, не расстройство, а острый психоз. Паранойя… Ему, наверное, казалось, что он что-нибудь видит… — говорил я все медленнее, глядя ему в глаза.

Он отошел от меня к пульту передатчика и снова начал крутить ручки.

— Тут твоя подпись, — заметил я после недолгого молчания. — А Сарториус?

— Он в лаборатории. Я уже говорил. Не появляется. Думаю…

— Что?

— Что он заперся.

— Заперся? О, заперся! Вот как! Может быть, забаррикадировался?

— Возможно.

— Снаут… На станции кто-нибудь есть?

— Ты видел?

Он смотрел на меня, слегка наклонившись.

— Ты предостерегал меня. От чего? Это галлюцинация?

— Что ты видел?

— Это человек, да?

Снаут молчал. Он отвернулся к стене, как будто не хотел, чтобы я видел его лицо, и барабанил пальцами по металлической перегородке, Я посмотрел на его руки. На них уже не было следов крови. Вдруг меня осенило.

— Эта особа реальна, — сказал я тихо, почти шепотом, как бы открывая тайну, которую могли подслушать. — Да? До нее можно дотронуться. Можно ее ранить… Последний раз ты видел ее сегодня.

— Откуда ты знаешь?

Он не повернулся. Стоял у самой стены, касаясь ее грудью.

— Перед тем как я прилетел? Совсем незадолго?…

Снаут сжался как от удара. Я увидел его безумные глаза.

— Ты?!! — выкрикнул он. — Кто ТЫ такой?

Казалось, он сейчас бросится на меня. Этого я не ожидал. Все шло кувырком. Он не верил, что я тот, за кого себя выдаю. Что это могло значить? Снаут смотрел на меня с ужасом. Что это, психоз? Отравление? Все было возможно. Но ведь я видел ее, эту фигуру… Может быть, и я сам тоже…

— Кто это был?

Эти слова успокоили его. Некоторое время он смотрел на меня испытующе, как будто еще не доверял мне. Прежде чем он открыл рот, я понял, что попытка неудачна и что он не ответит мне.

Снаут медленно сел в кресло и стиснул голову руками.

— Что здесь происходит?… — сказал он тихо. — Горячка…

— Кто это был? — снова спросил я.

— Если ты не знаешь… — буркнул он.

— То что?

— Ничего.

— Снаут, — сказал я, — мы достаточно далеко от дома. Давай в открытую. И так все запутано.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы ты сказал, кого видел.

— А ты?… — спросил он подозрительно.

— Хитришь? Сказать тебе, и ты скажешь мне. Можешь не беспокоиться. Я тебя не буду считать сумасшедшим, знаю…

— Сумасшедшим! О господи! — Он попытался засмеяться. — Но ведь ты же ничего, совсем ничего… Это было бы избавлением… Если бы он хоть на секунду поверил, что это сумасшествие, он бы не сделал этого, он бы жил…

— Значит, то, что написано в протоколе о нервном расстройстве, — ложь?

— Конечно.

— Почему же ты написал неправду?

— Почему? — повторил он.

Наступило молчание. Снова я был в тупике и ничего не понимал. А мне уже казалось, что я убедил его и мы вместе атакуем эту тайну, Почему, почему он не хотел говорить?!

— Где автоматы? — спросил я.

— На складах. Мы закрыли их все, кроме тех, которые обслуживают полеты.

— Почему?

Он снова не ответил.

— Не скажешь?

— Не могу.

В этом было что-то, чего я никак не мог ухватить. Может быть, пойти наверх к Сарториусу? Вдруг я вспомнил записку и подумал, что сейчас это самое главное.

— Как ты себе представляешь дальнейшую работу в таких условиях?

Снаут пожал плечами:

— Какое это имеет значение?

— Ах, так? И что ты намерен делать?

Он молчал. В тишине было слышно шлепанье босых ног. Среди никелированных и пластмассовых аппаратов высоких шкафов с электронной аппаратурой, точнейших приборов эта шлепающая разболтанная походка казалась дикой шуткой не совсем нормального человека. Шаги приближались. Я стал напряженно всматриваться в Снаута. Он прислушивался, зажмурив глаза, но совсем не выглядел испуганным. Значит, он боялся не ее?!

— Откуда она взялась? — спросил я.

Снаут молчал.

— Не хочешь сказать?

— Не знаю.

— Ладно.

Шаги удалились и затихли.

— Ты мне не веришь? — спросил Снаут. — Даю слово, что не знаю.

Я молча отворил шкаф со скафандрами и начал раздвигать их тяжелые пустые оболочки, Как я и ожидал, в глубине на крюках висели газовые пистолеты, которыми пользуются для передвижения и состоянии невесомости. Как оружие они стоили немного, но выбора не было. Лучше такое, чем ничего. Я проверил зарядное устройство и перекинул через плечо ремень футляра.

Снаут внимательно следил за мной. Когда я регулировал длину ремня, он язвительно усмехнулся, показав желтые зубы.

— Счастливой охоты!

— Спасибо за все, — ответил я, идя к двери.

Он вскочил со стула.

— Кельвин.

Я посмотрел на него. Усмешки уже не было. Не знаю видел ли я когда-нибудь такое измученное лицо.

— Кельвин, это не… Я… правда не могу, — с трудом проговорил он.

Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но он только шевелил губами, как будто старался выдавить из себя слова.

Я молча повернулся и вышел.

Сарториус

Коридор был пуст. Сначала он шел прямо, потом поворачивал направо. Я никогда не был на Станции, но во время предварительной тренировки шесть недель жил в точной ее копии, находящейся в Институте на Земле. Я знал, куда ведет лесенка с алюминиевыми ступеньками.

В библиотеке было темно. На ощупь я нашел выключатель. Когда я отыскал в картотеке первый том Соляристического ежегодника вместе с приложением и нажал кнопку, загорелась красная лампочка. Проверил в регистраторе — книга находилась у Гибаряна, так же как и другая — этот «Малый Апокриф». Я погасил свет и вернулся вниз. Я боялся войти в его кабину: она могла туда вернуться. Некоторое время я стоял у двери, потом, стиснув зубы, превозмог страх и вошел.

В освещенной комнате никого не было. Я начал перебирать книги, лежавшие на полу у окна, потом подошел к шкафу и закрыл его. Я не мог смотреть на эту пустоту между комбинезонами.

Под окном приложения не было. Я методично перекладывал книгу за книгой и, наконец, добравшись до последней пачки, лежавшей между кроватью и шкафом, обнаружил нужный том.

Я надеялся найти в нем какую-нибудь пометку, и действительно, в именном указателе лежала закладка. Красным карандашом на ней было записано имя, которое мне ничего не говорило: Андре Бертон. В книге оно встречалось дважды. Сначала я отыскал первое упоминание о нем и узнал, что Бертон был резервным пилотом на корабле Шеннона. Следующее упоминание было на сто с лишним страниц дальше.

Первое время высадки экспедиция действовала чрезвычайно осторожно, однако, когда через шестнадцать дней выяснилось, что плазменный океан не только не проявляет никаких признаков агрессивности, но отступает перед каждым приближающимся к его поверхности предметом и всячески избегает непосредственного контакта с какими-либо аппаратами и людьми. Шеннон и его заместитель Тимолис отменили некоторые правила безопасности, так как это страшно затрудняло и замедляло проведение работ.

Экспедиции была разбита на маленькие группы по два-три человека, которые проводили полеты над океаном на расстоянии иногда в несколько сотен миль. Использовавшиеся раньше в качестве защиты излучатели, окружавшие территорию работ, были стянуты на Базу. Первые четыре дня после этих изменений прошли без всяких происшествий, если не считать случавшихся время от времени поломок кислородной аппаратуры скафандров, так как выходные клапаны оказались очень чувствительными к коррозирующему действию ядовитой атмосферы. В связи с этим их приходилось заменять почти ежедневно.

На пятый день, или на двадцать первый, если считать от момента высадки, двое ученых, Каруччи и Фехнер (первый был радиобиологом, а второй — физиком), проводили исследовательский полет над океаном в небольшом двухместном аэромобиле. Это был не летательный аппарат, а глиссер, передвигающийся на подушке сжатого воздуха.

Когда через шесть часов они не вернулись, Тимолис, который руководил Базой в отсутствие Шеннона, объявил тревогу и выслал всех свободных людей на поиски.

По несчастному стечению обстоятельств радиосвязь в этот день примерно через час после вылета исследовательских групп перестала действовать. Причиной было большое пятно на красном солнце, излучавшее мощные корпускулярные потоки, достигавшие верхних слоев атмосферы. Действовали только ультракоротковолновые аппараты, которые позволяли поддерживать связь на расстоянии около двухсот миль. В довершение всего перед заходом солнца спустился туман, и поиски пришлось прекратить.

И только когда спасательные группы уже возвращались на Базу, одна из них на расстоянии восьмидесяти миль от берега наткнулась на аэромобиль. Двигатель работал, и совершенно исправная машина висела над волнами. В прозрачной кабине находился только Каруччи. Он был без сознания.

Аэромобиль был доставлен на Базу, и Каруччи поручили заботам медиков. В тот же вечер он пришел в себя. О судьбе Фехнера Каруччи ничего не мог сказать. Помнил только, что, когда они уже решили возвращаться, он почувствовал удушье. Дыхательный клапан заклинился, и внутрь скафандра при каждом вдохе проникала небольшая порция ядовитых газов.

Фехнер, пытаясь исправить его аппарат, вынужден был отстегнуть ремни и встать. Это было последнее, что помнил Каруччи. Возможный ход событий, по мнению специалистов, был таким. Исправляя аппарат Каруччи, Фехнер открыл верх кабины, вероятно, потому, что под низким куполом он не мог свободно двигаться. Это было допустимо, так как кабины таких машин не были герметичными и только защищали от непосредственного воздействия атмосферы и ветра. Во время этих манипуляций мог испортиться аппарат Фехнера, и ученый, потеряв сознание, выбрался через открытый купол из машины и свалился вниз.

Такова истории первой жертвы океана. Поиски тела — в скафандре оно должно было плавать на поверхности океана — не дали результатов. Впрочем, возможно, оно и плавало. Тщательное исследование тысячи квадратных миль почти постоянно покрытой лохмотьями тумана волнистой пустыни превышало возможности экспедиции.

До сумерек — я возвращаюсь к предшествующим событиям — вернулись все спасательные аппараты, за исключением большого грузового вертолета, на котором вылетел Бертон.

Он показался над Базой примерно через час после наступления темноты, когда о нем уже начали серьезно беспокоиться. Бертон находился в состоянии нервного шока. Он выбрался из вертолета только для того, чтобы кинуться бежать. Когда его поймали, он кричал и плакал. Для мужчины, имеющего за плечами семнадцать лет космических полетов, иногда в тяжелейших условиях, это было поразительно. Врачи решили, что он отравился.

Через два дня Бертон, который, даже вернувшись к кажущемуся равновесию, не хотел ни на минуту выйти из главной ракеты экспедиции, ни даже подойти к окну, из которого открывался вид на океан, заявил, что хочет подать рапорт о своем полете. Он настаивал на этом, утверждая, что речь идет о деле чрезвычайной важности.

Его рапорт был рассмотрен советом экспедиции, признан созданием больного воображения человека, отравленного газами атмосферы, и как таковой помещен не в историю экспедиции, а в историю болезни Бертона. На этом все и закончилось.

Вот все, что было в приложении. Я понял, что существо дела составлял, очевидно, сам рапорт Бертона о событии, которое привело этого пилота к нервному потрясению. Я снова начал перекладывать книги, но «Малого Апокрифа» обнаружить не удалось. Я очень устал и поэтому, отложив дальнейшие поиски до утра, вышел из кабины.

На ступеньках алюминиевой лесенки лежали пятна света, падающего сверху. Значит, Сарториус все еще работал. Так поздно! Я подумал, что должен с ним встретиться.

Наверху было немного теплее. В широком низком коридоре дул слабый ветерок. Полоски бумаги бесстрастно шелестели над вентиляционными отверстиями. Двери главной лаборатории представляли собой толстую плиту шероховатого стекла, вставленного в металлическую раму. Изнутри, стекло было заслонено чем-то темным. Свет пробивался только сквозь узкие окна под самым потолком. Я нажал ручку, но, как и ожидал, дверь не поддалась, Внутри царила тишина, и лишь время от времени слышался какой-то слабый писк. Я постучал — никакого ответа.

— Сарториус! — крикнул я. — Доктор Сарториус! Это я, новичок, — Кельвин! Мне нужно с вами увидеться, прошу вас, откройте!

Слабый шорох, словно кто-то ступал по мятой бумаге, и снова тишина.

— Это я — Кельвин! Вы ведь обо мне слышали! Я прилетел два часа назад на «Прометее»! — кричал я, приблизив губы к щели между дверным косяком и металлической рамой. — Доктор Сарториус! Тут никого нет, только я! Откройте!

Молчание. Потом слабый шум. Несколько раз что-то лязгнуло, как будто кто-то укладывал металлические инструменты, на металлический поднос. И вдруг… Я остолбенел. Раздался звук мелких шажков, будто бегал ребенок. Частый, поспешный топот маленьких ножек. Может… может быть, кто-нибудь имитировал его, очень ловко ударяя пальцами по пустой, хорошо резонирующей коробке.

— Доктор Сарториус! — заревел я. — Вы откроете или нет?!

Никакого ответа, только снова детская трусца и одновременно несколько быстрых, плохо слышных размашистых шагов. Похоже было, что человек шел на цыпочках. Но если он шел, то не мог одновременно имитировать детские шаги? «А впрочем, какое мне до этого дело?» — подумал я и, уже не сдерживая бешенства, которое начинало охватывать меня, заорал:

— Доктор Сарториус!!! Я не для того летел сюда шестнадцать месяцев, чтобы посмотреть, как вы разыгрываете комедию! Считаю до десяти. Потом высажу дверь!!!

Я очень сомневался, что мне это удастся.

Струя газового пистолета не слишком сильна, но я был полон решимости выполнить свою угрозу тем или иным способом. Хотя бы пришлось отправиться на поиски взрывчатки, которая наверняка имелась на складе в достаточном количестве. Я сказал себе, что не должен уступать, что не могу играть этими сумасшедшими картами, которые вкладывала мне в руки ситуация.

Послышался такой звук, словно кто-то с кем-то боролся или что-то толкал, занавеска внутри отодвинулась примерно на полметра, гибкая тень упала на матовую, как бы покрытую инеем плиту двери, и немного хриплый, дискант сказал:

— Я открою, но вы должны обещать, что не войдете внутрь.

— Тогда зачем вы хотите открыть? — крикнул я.

— Я выйду к вам.

— Хорошо. Обещаю.

Послышался легкий треск поворачиваемого в замке ключа, потом темная фигура, заслонившая половину двери, старательно задернула занавеску и проделала целую серию каких-то непонятных движений. Мне показалось, что я услышал треск передвигаемого деревянного столика, наконец дверь немного приоткрылась, и Сарториус протиснулся в коридор.

Он стоял передо мной, заслоняя собой дверь, очень высокий, худой, казалось, его тело под кремовым трикотажным комбинезоном состоит из одних только костей. Шея была повязана черным платком, на плече висел сложенный вдвое прожженный реактивами лабораторный халат. Чрезвычайно узкую голову он держал немного набок. Почти половину лица закрывали изогнутые черные очки, так что глаз его не было видно. У него была длинная нижняя челюсть, синеватые губы и огромные, как будто отмороженные, потому что они тоже были синеватыми, уши. Он был небрит. С локтей на шнурках свисали перчатки из красной резины. Так мы стояли некоторое время, глядя друг на друга с неприкрытой неприязнью. Остатки его волос (он выглядел так, будто сам стригся машинкой под ежик) были свинцового цвета, щетина на лице — совсем седая. Лоб такой же загорелый, как у Снаута, но загар кончался примерно на середине лба четкой горизонтальной линией. Очевидно, на солнце он постоянно носил какую-то шапочку.

— Слушаю, — сказал он наконец.

Мне показалось, что он не столько ждет, когда я заговорю, сколько напряженно вслушивается в пространство за собой, все сильнее прижимаясь спиной к стеклянной плите. Некоторое время я не находил, что сказать, чтобы не брякнуть глупость.

— Меня зовут Кельвин… вы должны были обо мне слышать, — начал я. — Я работаю, то есть… работал с Гибаряном…

Его худое лицо, все в вертикальных морщинках — так, должно быть, выглядел Дон Кихот, — ничего не выражало. Черная изогнутая пластина нацеленных на меня очков страшно мешала мне говорить.

— Я узнал, что Гибарян… что его нет. — У меня перехватило голос.

— Да. Слушаю!

Это прозвучало нетерпеливо.

— Он покончил с собой?… Кто нашел тело, вы или Снаут?

— Почему вы обращаетесь с этим ко мне? Разве доктор Снаут вам не рассказал?…

— Я хотел услышать, что вы можете рассказать об этом…

— Вы психолог, доктор Кельвин?

— Да. А что?

— Ученый?

— Ну да. Но какая связь…

— А я думал, что вы сыщик или полицейский. Сейчас без двадцати три, а вы вместо того, чтобы постараться включиться в ход работ, ведущихся на Станции, что было бы по крайней мере понятно, кроме наглой попытки ворваться в лабораторию еще и допрашиваете меня, как будто я на подозрении.

Я сдержался, и от этого усилия пот выступил у меня на лбу.

— Вы на подозрении, Сарториус! — произнес я сдавленным голосом.

Я хотел досадить ему любой ценой и поэтому с остервенением добавил:

— И вы об этом прекрасно знаете!

— Если вы, Кельвин, не возьмете свои слова обратно и не извинитесь передо мной, я подам на вас жалобу в радиосводке!

— За что я должен извиниться? За что? Вместо того чтобы меня встретить, вместо того чтобы честно посвятить меня в то, что здесь происходит, вы запираетесь в лаборатории!!! Вы что, окончательно сошли с ума?! Кто вы такой — ученый или жалкий трус?! Что? Может быть, вы ответите?!

Не помню, что я еще кричал. Его лицо даже не дрогнуло. Только по бледной пористой коже скатывались крупные капли пота. Вдруг я понял: он вовсе не слушает меня! Обоими руками, спрятанными за спиной, он изо всех сил держал дверь, которая немного дрожала, словно кто-то напирал на нее с другой стороны.

— Уходите… — простонал он странным плаксивым голосом. — Уходите… умоляю! Идите, идите вниз, я приду, приду, сделаю все, что хотите, только уходите!!!

В его голосе была такая мука, что я, совершенно растерявшись, машинально поднял руки, желая помочь ему держать дверь, которая уже поддавалась, но он издал ужасный крик, как будто я замахнулся на него ножом. Я начал пятиться назад, а он все кричал фальцетом:

— Иди! Иди! — И снова: — Иду! Уже иду! Уже иду!!! Нет! Нет!!!

Он приоткрыл дверь и бросился внутрь. Мне показалось, что на высоте его груди мелькнуло что-то золотистое, какой-то сверкающий диск. Из лаборатории теперь доносился глухой шум, занавеска отлетела в сторону, огромная высокая тень мелькнула на стеклянном экране, занавеска вернулась на место, и больше ничего не было видно. Что там происходило? Я услышал топот, шальная гонка оборвалась пронзительным скрежетом бьющемся стекла, и я услышал заливистый детский смех.

У меня дрожали ноги, я растерянно осматривался. Стало тихо. Я сел на низкий пластмассовый подоконник и сидел наверное, с четверть часа, сам не знаю, то ли ожидая чего-то, то ли просто вымотанный до предела, так что мне даже не хотелось встать.

Где-то высоко послышался резкий скрип, и одновременно вокруг стало светлее.

С моего места была видна только часть круглого коридора, который опоясывал лабораторию. Это помещение находилось на самом верху Станции, непосредственно под верхней плитой панциря. Наружные стены здесь были вогнутые и наклонные, с похожими на бойницы окнами, расположенными через каждые несколько метров. Наружные заслонки ушли вверх. Голубой день кончался. Сквозь толстые стекла ворвался ослепляющий блеск. Каждая никелированная планка, каждая дверная ручка запылала, как маленькое солнце. Дверь в лабораторию — эта большая плита шершавого стекла — засверкала, как жерло топки. Я смотрел на свои посеревшие в этом призрачном свете сложенные на коленях руки. В правой был газовый пистолет. Понятия не имею, когда выхватил его из футляра. Я положил его обратно. Я уже знал, что мне не поможет даже атомная пушка — что ею можно сделать? Разнести дверь? Ворваться в лабораторию?

Я встал. Погружающийся в океан, похожий на водородный взрыв, диск послал мне вдогонку горизонтальный пучок почти материальных лучей. Когда они тронули мою щеку (я уже спускался по лестнице вниз), я почувствовал прикосновение раскаленного клейма.

Спустившись до половины лестницы, я передумал, вернулся наверх и обошел лабораторию вокруг. Как я уже говорил, коридор окружал ее. Пройдя шагов сто, я очутился на другой стороне у совершенно такой же стеклянной двери. Я даже не пробовал ее открыть.

Я искал какое-нибудь окошко в пластиковой стене, хотя бы какую-нибудь щель. Мысль о том, чтобы подсмотреть за Сарториусом, не казалась мне низкой. Я хотел покончить со всеми догадками и узнать правду, хотя совершенно не представлял себе, как удастся ее понять.

Мне пришло в голову, что лабораторные помещения освещаются через окна, находящиеся в верхнем панцире, и что если я выберусь наружу, то, возможно, сумею заглянуть сквозь них в лабораторию. Для этого я должен был спуститься вниз за скафандром и кислородным аппаратом. Я стоял у лестницы, раздумывая, стоит ли игра свеч. Вероятнее всего, стекла в верхних окнах матовые. Но что мне оставалось делать? Я спустился на средний этаж. Надо было пройти мимо радиостанции. Ее дверь была распахнута настежь. Снаут сидел в кресле так же, как я его оставил. Он спал, но, услышав звук моих шагов, вздрогнул и открыл глаза.

— Алло, Кельвин! — окликнул он меня хрипло.

Я молчал.

— Ну что? Узнал что-нибудь? — спросил он.

— Да, — ответил я, помедлив, — Он не один.

Снаут скривил губы:

— Скажите пожалуйста. Это уже что-то. Так, говоришь, у него гости?

— Не понимаю, почему вы не хотите мне сказать, что это такое, — нехотя проговорил я. — Ведь, оставаясь тут, я все равно рано или поздно все узнаю. Зачем же эти тайны?

— Поймешь, когда к тебе самому придут гости, — ответил Снаут.

Казалось, он ждет чего-то и не очень хочет продолжать беседу.

— Куда идешь? — бросил он, когда я повернулся.

Я не ответил.

Ракетодром был в таком же состоянии, в каком я его оставил. На возвышении стоял открытый настежь мой обожженный контейнер. Я подошел к стойкам со скафандрами, и вдруг у меня пропало всякое желание путешествовать наружу. Я повернулся и по крутой лесенке спустился вниз, туда, где были склады.

Узкий коридор был загроможден баллонами и поставленными один на другой ящиками. Стены его отливали синевой ничем не покрытого металла. Еще несколько десятков шагов — и под потолком показались подернутые белым инеем трубы холодильной аппаратуры. Я пошел дальше, ориентируясь по ним. Сквозь прикрытую толстым пластмассовым щитком муфту они проходили в герметически закрытое помещение. Когда я открыл тяжелую, толщиной в две ладони дверь с резиновой кромкой, меня охватил пронизывающий до костей холод. Я задрожал. Из чащи заснеженных змеевиков свисали ледяные сосульки. Здесь тоже стояли покрытые слоем снега ящики, коробки,полки у стен были завалены банками и упакованными в прозрачный пластик желтоватыми глыбами какого-то жира.

В глубине бочкообразный свод понижался. Там висела толстая искрящаяся от ледяных игл занавеска. Я отодвинул ее край. На возвышении из алюминиевых решеток покоился покрытый серой тканью большой продолговатый предмет. Я поднял край полотнища и увидел искаженное лицо Гибаряна. Черные волосы с седой полоской надо лбом гладко прилегали к черепу. Кадык торчал высоко, переламывая линию шеи. Высохшие глаза смотрели прямо в потолок, в углу одного глаза собралась мутная капля замерзшей воды. Холод пронизывал меня, я с трудом заставил себя не стучать зубами. Не выпуская савана, я другой рукой прикоснулся, к его щеке. Ощущение было такое, будто я дотронулся до мерзлого полена. Кожа была шершавой от щетины, которая покрывала ее черными точками. Выражение неизмеримого, презрительного терпения застыло в изгибе губ. Опуская край ткани, я заметил, что по другую сторону тела из складок высовывается несколько черных, продолговатых бусинок или зерен фасоли. Я замер.

Это были пальцы голых ступней, которые я видел со стороны подошвы, яйцеобразные подушечки пальцев были слегка раздвинуты. Под мятым краем савана лежала негритянка.

Она лежала лицом вниз, как бы погруженная в глубокий сон. Дюйм за дюймом я стягивал толстую ткань. Голова, покрытая волосами, собранными в маленькие синеватые пучки, лежала на сгибе черной массивной руки. Лоснящаяся кожа спины натянулась на бугорках позвонков. Ни малейшее движение не оживляло огромное тело. Еще раз посмотрел на босые подошвы ее ног, и вдруг меня поразила одна удивительная деталь: они не были ни сплющены, ни сбиты той тяжестью, которую должны были носить, на них даже не ороговела кожа от хождения босиком, она была такой же тонкой, как на руках или плечах.

Я проверил это впечатление прикосновением, которое далось мне гораздо труднее, чем прикосновение к мертвому телу. И тут произошло невероятное: лежащее на двадцатиградусном морозе тело было живым, оно шевелилось. Негритянка подтянула ногу, словно собака, которую взяли за лапу.

«Она здесь замерзнет», — подумал я. Но ее тело было спокойно и не слишком холодно. Я еще чувствовал кончиками пальцев мягкое прикосновение. Я попятился за занавеску, опустил ее и вернулся в коридор. Мне показалось, что в нем дьявольски жарко. Лестница привела меня снова в зал ракетодрома. Я уселся на свернутый кольцевой парашют и обхватил голову руками. Я не знал, что со мной происходит. Я был совершенно разбит, мысли сползали в какую-то пропасть — потеря сознания, смерть казались мне невыразимой, недоступной милостью.

Мне незачем было идти к Снауту или к Сарториусу, я не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог сложить и единое целое то, что я до сих пор пережил, видел, до чего дотронулся собственными руками. Единственным спасением, бегством, объяснением был диагноз — сумасшествие. Да, я, должно быть, сошел с ума сразу же после посадки. Океан подействовал на мой мозг — я переживал галлюцинацию за галлюцинацией, а если это так, то незачем растрачивать силы на бесполезные попытки распутать не существующие в действительности загадки, нужно искать медицинскую помощь, вызвать по радио «Прометей» или какой-нибудь другой звездолет, дать сигналы «SOS»…

Тут случилось то, чем я никак не ожидал: мысль о том, что я сошел с ума, успокоила меня.

Я даже слишком хорошо понял слова Снаута — если допустить, что вообще существовал какой-то Снаут и что я с ним когда-либо разговаривал. Ведь галлюцинации могли начаться гораздо раньше. Кто знает, не нахожусь ли я еще на борту «Прометея», пораженный внезапным припадком мозгового заболевания; возможно все, что я пережил было созданием моего возбужденного мозга? Однако если я был болен, то мог выздороветь, а это давало мне по крайней мере надежду на спасение, которой я никак не мог увидеть в перепутанных кошмарах Соляриса, длящихся всего несколько часов.

Необходимо было, следовательно, провести прежде всего какой-то логично продуманный эксперимент над самим собой — experimentum crucis, — который показал бы мне, действительно ли я свихнулся и являюсь жертвой бредовых видений или же, несмотря на их полную абсурдность и неправдоподобность, мои переживания реальны.

Так я размышлял, присматриваясь к металлическому кронштейну, который поддерживал несущую конструкцию ракетодрома. Это была выступающая из стены, выложенная выпуклыми плитами стальная мачта, окрашенная в салатовый цвет; в нескольких местах, на высоте примерно метра, краска облупилась, наверное, ее ободрали проезжающие здесь тележки. Я дотронулся до стали, погрел ее немножко ладонью, постучал в завальцованный край предохранительной плиты: может ли бред достигать такой степени реальности? Может, ответил я сам себе; как-никак это была моя специальность, в этом я разбирался.

А возможно ли придумать этот ключевой эксперимент? Сначала мне казалось, что нет, ибо мой больной мозг (если, конечно, он больной) будет создавать любые иллюзии, какие я от него потребую. Ведь не только при болезни, но и в самом обычном сне случается, что мы разговариваем с неизвестными нам наяву людьми, задаем этим снящимся образам вопросы и слышим их ответы; причем, хотя эти люди являются в действительности лишь плодом нашей собственной психики, как-то выделенные временно ее псевдосамостоятельными частями, мы не знаем, какие слова они произнесут, до тех пор, пока они (в этом сне) не обратятся к нам. А ведь на самом деле эти слова являются той же самой обособленной частью нашего собственного разума, и поэтому мы должны были бы их знать уже в тот момент, когда сами их придумали, чтобы вложить в уста фиктивного образа. Что бы я, таким образом, ни задумал, ни осуществил, я всегда мог себе сказать, что поступил так, как поступают во сне. И Снаут, и Сарториус могли вовсе не существовать в действительности, поэтому задавать им какие бы то ни было вопросы было бессмысленно.

Я подумал, что мог принять какое-нибудь лекарство, какое-нибудь сильнодействующее средство, например, пеотил или другой препарат, который вызывает галлюцинации или цветовые видения. Появление этих феноменов доказало бы, что то, что я воспринимаю, существует на самом деле и является частью материальной, окружающей меня действительности. Но и это — продолжал я думать — не было бы нужным ключевым экспериментом, поскольку я знал, как средство (которое я сам должен был выбрать) должно действовать, а значит, могло случиться, что как прием этого лекарства, так и вызванный им эффект будут одинаково созданием моего воображения.

Мне уже казалось, что, попав в это сумасшедшее кольцо, я не сумею из него выбраться — ведь нельзя мыслить иначе, чем мозгом, нельзя выбраться из самого себя, чтобы проверить нормальность происходящих а организме процессов, — когда вдруг меня осенила мысль, столь же простая, сколь удачная.

Я вскочил и помчался прямо на радиостанцию. Она была пуста. Мимоходом я бросил взгляд на стенные электрические часы. Было около четырех часов ночи, условной ночи Станции, снаружи царил красный рассвет… Я быстро включил аппаратуру радиосвязи и, ожидая, пока нагреются лампы, еще раз мысленно повторил каждый этап эксперимента.

Я не помнил, каким сигналом вызывается автоматическая станция обращавшегося вокруг Соляриса сателлоида, но нашел его на таблице, висящей над главным пультом. Дал вызов азбукой Морзе и через восемь секунд получил ответ. Сателлоид, а точнее его электронный мозг отозвался ритмично повторяющимися импульсами. Тогда я потребовал, чтобы он сообщил с точностью до пятого десятичного знака, какие меридианы звездного купола Галактики он пересекает на расстоянии двадцати двух угловых секунд, обращаясь вокруг Соляриса, Потом я сел и стал ждать ответа. Он пришел через десять минут. Я оторвал бумажную ленту с отпечатанным на ней результатом и, спрятав ее в ящик (я старался не бросить на нее даже одного взгляда), принес из библиотеки большие карты неба, логарифмические таблицы, справочник суточного движения спутника и еще несколько книг, после чего начал искать ответ на этот же самый вопрос. Почти час ушел у меня на составление уравнений. Не помню, когда последний раз мне пришлось столько считать, Наверное, еще в студенческие годы на экзамене по практической астрономии.

Вычисления я проводил на большом калькуляторе Станции. Мои рассуждения были примерно такими. По картам неба я получу цифры, не точно совпадающие с данными, сообщенными сателлоидом. Не точно, потому что сателлоид подвержен очень сложным пертурбациям, вызванным влиянием гравитационных сил Соляриса, его обоих, кружащих друг около друга солнц, а также локальных изменений притяжения, создаваемых океаном. Когда у меня будет два ряда цифр: полученных от сателлоида и вычисленных теоретически, я внесу в мои вычисления поправки. Тогда обе группы результатов должны, совпасть до четвертого знака после запятой. Расхождения будут только в пятом знаке, они отразят неучтенное воздействие океана.

Если даже цифры, сообщенные сателлоидом, не существуют в действительности, а являются плодом моего воображения, все равно они не смогут совпасть с другим рядом — вычисленных данных. Мозг мой может быть больным, но ни при каких условиях он не в состоянии произвести вычисления, выполненные большим калькулятором станции, так как на это потребовалось бы много месяцев. А следовательно, если цифры совпадут, значит, большой калькулятор Станции на самом деле существует и я пользовался им в действительности, а не в бреду.

У меня дрожали руки, когда я вынимал из ящика бумажную телеграфную ленту и расправлял ее рядом с другой, более широкой, из калькулятора. Оба ряда цифр, как я и предполагал, совпадали до четвертого знака. Расхождение появилось только в пятом. Я спрятал все бумаги в ящик. Итак, калькулятор существовал независимо от меня. Из этого следовала реальность Станции и всего, что на ней происходило.

Я уже хотел закрыть ящик, как заметил, что его наполняет целая пачка листков, покрытых нетерпеливыми подсчетами. Я вынул пачку и с первого взгляда понял, что кто-то проводил уже эксперимент, похожий на мой, с той только разницей, что вместо данных, касающихся звездной сферы, потребовал от сателлоида измерений альбедо Соляриса на расстоянии сорока секунд.

Я не был сумасшедшим. Последний лучик надежды угас. Я выключил передатчик, выпил остатки бульона из термоса и пошел спать.

Хари

Все расчеты я делал с каким-то молчаливым остервенением, и только оно удерживало меня на ногах. Я настолько отупел от усталости, что даже не сумел разложить кровать в кабине и, вместо того чтобы освободить верхние зажимы, потянул за поручень, и постель свалилась на меня. Наконец я ее опустил, бросил одежду и белье прямо на пол и полуживой упал на подушку, даже не поправив ее. Я заснул при свете, не помню когда. Открыв глаза, я решил, что спал всего несколько минут. Комната была наполнена угрюмым красным сиянием. Мне было холодно и хорошо. Напротив кровати, под окном, кто-то сидел в кресле, освещенный красным солнцем. Это была Хари. В белом платье, босая, темные волосы зачесаны назад, тонкий материал натягивается на груди, загорелые до локтей руки опущены. Хари неподвижно смотрела на меня из-под своих черных ресниц. Я разглядывал ее долго и в общем спокойно. Моей первой мыслью было: «Как хорошо, что это такой сон, когда знаешь, что тебе все снится». И все-таки мне хотелось, чтобы она исчезла. Я закрыл глаза и заставил себя хотеть этого очень сильно, но, когда посмотрел, она по-прежнему сидела передо мной. Губы она сложила по-своему, будто собиралась свистнуть, но в глазах не было улыбки, Я припомнил все, что думал о снах накануне вечером, перед тем как лечь спать. Хари выглядела точно так же, как тогда, когда я видел ее в последний раз живой, а ведь тогда ей было девятнадцать. Сейчас ей было бы двадцать девять, но, естественно, ничего не изменилось — мертвые остаются молодыми. Она смотрела на меня все теми же всему удивляющимися глазами. «Кинуть в нее чем-нибудь», — подумал я, но, хотя это был только сон, не решился.

— Бедная девочка. Пришла меня навестить, да? — сказал и и немного испугался, потому что мой голос прозвучал так правдиво, а комната и Хари — все выглядело так реально, как только можно себе представить.

Какой пластичный сон, мало того, что он цветной, я вдобавок вижу тут на полу многие вещи, которых вчера, ложась спать, даже не заметил. «Когда проснусь, — решил я, — нужно будет проверить, действительно ли они здесь лежат или созданы сном, как Хари…»

— И долго ты намерена так сидеть? — спросил я и заметил, что говорю очень тихо, словно боюсь, что меня услышат. Как будто можно подслушать, что происходит во сне.

В это время солнце уже немного поднялось. «Ну вот, — подумал я, — отлично. Я ложился, когда был красный день, затем должен был быть голубой и только потом второй красный. Поскольку я не мог без перерыва спать пятнадцать часов, то это наверняка сон».

Успокоенный, я внимательно присмотрелся к Хари. Она была освещена сзади. Луч, проходящий через щель в занавеси, золотил бархатный пушок на ее левой щеке, а от ресниц на лицо падала длинная тень. Она была прелестна. «Скажите, пожалуйста, — пришла мне в голову мысль, — какой я скрупулезный даже по ту сторону реальности. И движение солнца отмечаю, и то, что у нее ямочка там, где ни у кого нет, ниже уголка удивленных губ». И все же мне хотелось, чтобы все это кончилось.

Пора заняться работой. Я сжал виски, стараясь проснуться, когда неожиданно услышал скрип. Я тотчас открыл глаза.

Хари сидела рядом со мной на кровати и внимательно смотрела на меня. Я улыбнулся ей, и она тоже улыбнулась и наклонилась надо мной. Первый поцелуй был легким, как будто мы были детьми. Я целовал ее долго. «Разве можно так пользоваться сном?» — подумал я. Но ведь ей даже не может изменить память, потому что она мне снится. Она сама. Никогда со мной такого не случалось… Мы все еще ничего не говорили. Мы лежали навзничь. Когда она поднимала лицо, мне становились видны маленькие ноздри, которые всегда были барометром ее настроения. Кончиками пальцев я потрогал ее уши — мочки порозовели от поцелуев. Не знаю, от этого ли мне стало так неспокойно; я все еще говорил себе, что это только сон, но сердце у меня сжалось.

Я напрягся, чтобы вскочить с постели, но приготовился к неудаче — во сне очень часто мы не можем управлять собственным телом. Скорее я рассчитывал проснуться от этом напряжения, но не проснулся, а просто сел на кровати, спустив ноги на пол. «Ничего не поделаешь, пусть снится до конца», — сдался я, но хорошее настроение исчезло окончательно. Я боялся.

— Чего ты хочешь? — Голос звучал хрипло, и мне пришлось откашляться.

Машинально я начал искать ногами туфли, но сразу же вспомнил, что здесь нет никаких туфель, и так ушиб палец, что вскрикнул. «Ну, теперь будет конец», — решил я с удовлетворением.

Но ничего не произошло. Хари отодвинулась, когда я сел. Плечами она оперлась о спинку кровати. Платье ее чуть-чуть подрагивало под левой грудью в такт биению сердца. Она смотрела на меня со спокойным интересом. Я подумал, что лучше всего принять душ, но сразу же сообразил, что душ, который снится, не может разбудить.

— Откуда ты взялась?

Она подняла мою руку и стала подбрасывать ее знакомым движением.

— Не знаю. Это плохо?

И голос был тот же, низкий… и рассеянный тон. Она всегда говорила так, будто мысли ее заняты чем-то другим.

— Тебя… кто-нибудь видел?

— Не знаю. Я просто пришла. Разве это важно, Крис?

Хари все еще играла моей рукой, но ее лицо больше в этом не участвовало. Она нахмурилась.

— Хари?…

— Что, милый?

— Откуда ты узнала, где я?

Это ее озадачило,

— Понятия не имею. Смешно, да? Ты спал, когда я вошла, и не проснулся. Мне не хотелось тебя будить, потому что ты злюка. Злюка и зануда. — В такт своим словам она энергично подбрасывала мою ладонь.

— Ты была внизу?

— Была. Я убежала оттуда. Там холодно.

Она опустила мою руку. Укладываясь на бок, тряхнула головой, чтобы все волосы били на одной стороне, и посмотрела на меня с той полуулыбкой, которая много лет назад перестала меня дразнить только тогда, когда я понял, что люблю ее.

— Но ведь… Хари… ведь… — больше мне ничего не удалось из себя выдавить.

Я наклонился над ней и приподнял короткий рукав платья. Над похожей на цветок меткой прививки оспы краснел маленький след укола. Хотя я ожидал этого (так как все еще инстинктивно пытался найти обрывки логики в невозможном), мне стало не по себе. Я дотронулся пальцами до ранки, которая снилась мне годами, так что я просыпался со стоном на растерзанной постели, всегда в одной и той же позе — скорчившись так, как лежала она, когда я нашел ее уже холодной. Наверное, во сне я пытался сделать то же, что она, как будто хотел вымолить прощение или быть вместе с ней в те последние минуты, когда она уже почувствовала действие укола и должна была испугаться. Она боялась даже обычной царапины, совершенно не выносила ни боли, ни вида крови и, вот теперь сделала такую страшную вещь, оставив пять слов на открытке, адресованной мне. Открытка была у меня в бумагах, я носил ее при себе постоянно, замусоленную, рвущуюся на сгибах, и не имел мужества с ней расстаться, тысячу раз возвращаясь к моменту, когда она ее писала, и к тому, что она тогда должна была чувствовать. Я уговаривал себя, что она хотела сделать это в шутку и напугать меня и только доза случайно оказалась слишком большой. Друзья убеждали меня, что все было именно так или что это было мгновенное решение, вызванное депрессией, внезапной депрессией. Они ведь не знали того, что я сказал ей пять дней назад и, чтобы задеть ее еще больше, стал собирать вещи. А она, когда я упаковывался, спросила очень спокойно: «Ты знаешь, что это значит?…» Я сделал вид, что не понимаю, хотя отлично знал. Я считал ее трусихой и сказал ей об этом, а теперь она лежала поперек кровати и смотрела на меня внимательно, как будто не знала, что я ее убил.

Комната была красной от солнца, волосы Хари блестели, она смотрела на свое плечо, а когда я опустил руку, положила на мою ладонь холодную гладкую щеку.

— Хари, — прохрипел я. — Это невозможно.

— Перестань!

Ее глаза были закрыты, я видел, как дрожали веки.

— Где мы, Хари?

— У нас.

— Где это?

Один глаз на миг открылся и закрылся снова. Она пощекотала ресницами мою ладонь.

— Крис, мне хорошо!

Я сидел над ней не шевелясь. Потом поднял голову и увидел в зеркале над умывальником часть кровати, растрепанные волосы Хари и свои голые колени. Я подвинул ногой один из тех, наполовину расплавленных инструментов, которые валялись на полу, взял его свободной рукой, приставил к коже над тем местом, где розовел полукруглый симметричный шрам, и воткнул в тело. Боль была резкой. Я смотрел на большие капли крови, которые скатывались по бедру и тихо падали на пол.

Все было напрасно. Ужасные мысли, которые бродили у меня в голове, становились все отчетливее. Я больше не говорил себе: «Это сон», теперь я думал: «Нужно защищаться».

Я посмотрел на ее босые ноги, потом потянулся к ним, Осторожно дотронулся до розовой пятки и провел пальцем по подошве. Она была нежной, как у новорожденного.

Я уже наверняка знал, что это не Хари, и был почти уверен, что сама она об этом не знает.

Босая нога шевелилась в моей ладони, темные губы Хари набухли от беззвучного смеха.

— Перестань… — шепнула она.

Я мягко освободил руку и встал. Поспешно одеваясь, увидел, как она села на кровати и стала, улыбаясь, глядеть на меня.

— Где твои вещи? — спросил я и тотчас пожалел об этом.

— Мои вещи?

— Что, у тебя только это платье?

Теперь это была уже игра. Я умышленно старался говорить небрежно, обыденно, как будто мы вообще никогда не расставались. Она встала и знакомым мне легким и сильным движением провела рукой по юбке, чтобы разгладить ее.

Мои слова ее заинтересовали, но она ничего не сказала, только обвела комнату взглядом, который первый раз был реальным, ищущим, и повернулась ко мне с удивлением.

— Не знаю, — сказала беспомощно. — Может быть, в шкафу? — добавила она, приоткрыв дверцы.

— Нет, там только комбинезоны, — ответил я, подошел к умывальнику, взял электробритву и начал бриться, стараясь при этом не становиться спиной к девушке, кем бы она ни была.

Она ходила по кабине, заглядывала во все углы, посмотрела в окно, наконец подошла ко мне.

— Крис, у меня такое ощущение, как будто что-то случилось.

Она остановилась. Я ждал с выключенной бритвой в руке.

— Как будто что-то забыла… как будто очень многое забыла. Знаю… помню только себя… и… и… ничего больше.

Я слушал ее, стараясь владеть своим лицом.

— Я была… больна?

— Ну, можно это назвать и так. Да, некоторое время ты была немного больна.

— Ага. Это, наверное, потому.

Она слегка повеселела. Не могу рассказать, что я чувствовал. Когда она молчала, сидела, улыбалась, впечатление, что я вижу перед собой Хари, было сильнее, чем сосущая меня тревога. Потом опять мне казалось, что это какая-то упрощенная Хари, сведенная к нескольким характерным обращениям, жестам, движениям. Она подошла ко мне совсем близко, уперла сжатие кулаки мне в грудь и спросила:

— Как у нас с тобой? Хорошо или плохо?

— Как нельзя лучше!

Она слегка улыбнулась.

— Когда ты так говоришь, скорее плохо.

— С чего ты это взяла… Хари… дорогая… я должен сейчас уйти, — проговорил я поспешно. — Подожди меня, хорошо? А может быть, ты голодна? — добавил я, потому что сам чувствовал все усиливающийся голод.

— Голодна? Нет.

Она тряхнула головой.

— Я должна ждать тебя? Долго?

— Часик, — начал я, но она прервала.

— Пойду с тобой.

Это была уже совсем другая Хари: та не навязывалась. Никогда.

— Детка, это невозможно.

Она смотрела на меня снизу, потом неожиданно взяла меня за руку.

Я начал гладить ее упругое, теплое плечо. Внезапно я вдруг понял, что ласкаю Хари. Мое тело узнавало, хотело ее, меня тянуло к ней, несмотря на разум, логику и испуг.

Стараясь любой ценой сохранить спокойствие, я повторил:

— Хари, это невозможно. Ты должна остаться здесь.

— Нет.

— Почему?

— Н-не знаю.

Она осмотрелась и снова подняла на меня глаза.

— Не могу… — сказала она совсем тихо.

— Но почему?!

— Не знаю. Не могу. Мне кажется… Мне кажется…

Она настойчиво искала в себе ответ, а когда нашла, то он был для нее откровением.

— Мне кажется, что я должна тебя все время видеть.

В интонации этих слов было что-то встревожившее меня. И, наверное, поэтому я сделал то, чего совсем не собирался делать. Глядя ей в глаза, я начал выгибать ее руки за спину. Это движение, сначала не совсем решительное, становилось осмысленным, у меня появилась цель. Я уже искал глазами что-нибудь, чем мог бы ее связать.

Ее локти, вывернутые назад, слегка стукнулись друг о друга и одновременно напряглись с силой, которая сделала мою попытку бессмысленной. Я боролся, может быть, секунду. Даже атлет, перегнувшись назад, как Хари, едва касаясь ногами пола, не сумел бы освободиться. Но она с лицом, не принимавшим во всем этом никакого участия, со слабой, неуверенной улыбкой разорвала мой захват, освободилась и опустила руки.

Ее глаза смотрели на меня с тем же спокойным интересом, что и в самом начале, когда я проснулся. Как будто она не обратила внимания на мое отчаянное усилие, вызванное приступом паники. Она стояла неподвижно и словно чего-то ждала — одновременно равнодушная, сосредоточенная и чуточку всем этим удивленная.

У меня опустились руки. Я оставил ее на середине комнаты и пошел к полке возле умывальника. Я почувствовал, что попал в ужасную западню, и искал выхода, перебирая все более беспощадные способы. Если бы меня кто-нибудь спросил, что со мной происходит и что все это значит, я не смог бы выдавить из себя ни слова. Но я уже уяснил себе — то, что делается на Станции со всеми нами составляет единое целое, страшное и непонятное. Однако в тот момент я думал только о том, как убежать.

Не глядя, я чувствовал на себе взгляд Хари. Над полкой в стене находилась маленькая аптечка. Я бегло просмотрел ее содержимое, отыскал банку со снотворным и, бросил в стакан четыре таблетки — максимальную дозу. Я даже не очень скрывал свои манипуляции от Хари. Трудно сказать почему. Просто не задумывался над этим. Я налил в стакан горячей воды, подождал, пока таблетки растворятся, и подошел к Хари, все еще стоящей посреди комнаты.

— Сердишься? — спросила она тихо.

— Нет. Выпей это.

Не знаю, почему я решил, что она меня послушается. Действительно, она молча взяла стакан из моих рук и залпом выпила снотворное. Я поставил пустой стакан на столик, уселся в углу между шкафом и книжной полкой. Хари медленно подошла ко мне и уселась на полу около кресла, подобрав под себя ноги так, как она делала не один раз, и таким же хорошо знакомым мне движением отбросила назад волосы. Хотя я уже совершенно не верил в то, что это она, каждый раз, когда я узнавал ее в этих маленьких привычках, что-то хватало меня за горло. Это было непонятно и страшно, а самым страшным было то, что я и сам должен был поступать фальшиво, делая вид, что принимаю ее за Хари.

Но ведь она сама считала себя Хари и в ее поведении не было никакого коварства. Я не знаю, как дошел до такой мысли, но был в этом уверен, если я еще вообще мог быть в чем-нибудь уверен.

Я сидел, а девушка оперлась плечом о мои колени, ее волосы щекотали мою руку, мы оба почти не двигались. Раза два я незаметно посмотрел на часы. Прошло полчаса — снотворное должно было подействовать. Хари что-то тихонько пробормотала.

— Что ты говоришь? — спросил я, но она не ответила.

Я решил, что это признак нарастающей сонливости, хотя, честно говоря, в глубине души сомневался, что лекарство подействует. Почему? И на этот вопрос не было ответа. Скорее всего потому, что моя хитрость была слишком примитивна.

Понемногу ее голова склонилась на мое колено, темные волосы закрыли ее лицо. Она дышала мерно, как спящий человек. Я наклонился, чтобы перенести ее на кровать. Вдруг она, не открывая глаз, схватила меня за волосы и разразилась громким смехом.

Я остолбенел, а она просто заходилась от смеха. Сощурив глаза, она следила за мной с наивной и хитрой миной.

Я сидел неестественно неподвижно, ошалевший и беспомощный, а Хари, насмеявшись, прижалась лицом к моей руку и затихла.

— Почему ты смеешься? — спросил я деревянным голосом.

То же выражение немного тревожного внимания появилось на ее лице. Я видел, что она хочет быть честной. Она потрогала пальцем свой маленький нос и сказала, наконец, вздохнув:

— Сама не знаю.

В этом прозвучало непритворное удивление.

— Я веду себя как идиотка, да? — начала она. — Мне ни с того ни с сего как-то… Но ты тоже хорош: сидишь надутый как… как Пелвис…

— Как кто? — переспросил я. Мне показалось, что я ослышался.

— Как Пелвис, ну, ты ведь знаешь, тот, толстый.

Уж Хари-то, вне всякого сомнения, не могла ни знать Пелвиса, ни даже слышать о нем от меня по той простой причине, что он вернулся из своей экспедиции только через три года после ее смерти. Я тоже не был с ним знаком до этого и не знал, что, председательствуя на собраниях Института, он имеет обычай затягивать заседание до бесконечности. Собственно говоря, его имя было Пелле Виллис, из этого и образовалось сокращенное прозвище, также неизвестное до его возвращения.

Хари оперлась локтями о мои колени и смотрела мне в глаза. Я взял ее за кисти и медленно провел руками вверх к плечам, так что мои пальцы почти сомкнулись вокруг ее пульсирующей шеи. В конце концов это могла быть и ласка, и, судя по ее взгляду, она так к этому и отнеслась. В действительности я просто хотел убедиться в том, что у нее обыкновенное, теплое, человеческое тело и что под мышцами, находятся кости. Глядя в ее спокойные глаза, я почувствовал острое желание быстро стиснуть пальцы.

Я уже почти сделал это, когда вдруг вспомнил окровавленные руки Снаута, и отпустил ее.

— Как ты смотришь… — сказала Хари спокойно.

У меня так колотилось сердце, что я был не в состоянии отвечать. На мгновение я закрыл глаза.

И вдруг у меня родился целый план действий, от начала до конца, со всеми деталями. Не теряя ни минуты, я встал с кресла.

— Мне пора идти, Хари, — сказал я, — и если ты уж так хочешь, то пойдем со мной.

— Хорошо.

Она вскочила.

— Почему ты босая? — спросил я, подходя к шкафу и выбирая среди разноцветных комбинезонов два — для себя и для нее.

— Не знаю… наверное, куда-нибудь закинула туфли, — сказала она неуверенно.

Я пропустил это мимо ушей.

— В платье ты не сможешь этого надеть, придется тебе его снять.

— Комбинезон? А зачем? — поинтересовалась она, сразу же начиная стягивать с себя платье. Но тут выяснилась удивительная вещь. Платье нельзя было снять, у него не было никакой застежки, ни молнии, ни крючков, ничего. Красные пуговки посредине были только украшением. Хари смущенно улыбнулась. Сделав вид, что это самая обычная вещь на свете, я поднятым с пола похожим на скальпель инструментом разрезал платье на спине, в том месте, где кончалось декольте. Теперь она могла снять платье через голову. Комбинезон был немного великоват…

— Полетим?… И ты тоже? — допытывалась она, когда мы оба уже одетыми покидали комнату. Я только кивнул головой. Я ужасно боялся, что мы встретим Снаута, но коридор, ведущий на взлетную площадку, был пуст, а двери радиостанции, мимо которой нам пришлось пройти, закрыты.

Хари следила за тем, как я на небольшой электрической тележке выкатил из среднего бокса на свободный путь ракету. Я поочередно проверил исправность микрореактора, дистанционное управление рулей и дюз, потом вместе со стартовой тележкой перекатил ракету на круглую плоскость стартового диска под центральной воронкой купола, предварительно убрав оттуда мой пустой контейнер.

Это была небольшая ракета для поддержания связи между Станцией и сателлоидом, которая использовалась для перевозки грузов, а не людей. Люди летали в ней только в исключительных случаях, так как ее нельзя было открыть изнутри. Именно это и составляло часть моего плана. Я не собирался на самом деле запустить ракету, но делал все так, как будто по-настоящему готовил ее к старту. Хари, которая столько раз была моей спутницей в путешествиях, немного разбиралась в этом. Я еще раз проверил внутри состояние кислородной аппаратуры и климатической установки, привел все в действие и, когда после включения главной цепи загорелись сигнальные лампочки, вылез из тесной кабины и указал на нее Хари, которая стояла у лесенки:

— Забирайся.

— А ты?

— Я за тобой. Мне нужно будет закрыть за нами люк.

Я был уверен, что она не заметит моей хитрости. Когда она забралась по лесенке в кабину, я сразу же всунул голову внутрь, спросил, удобно ли она расположилась, и, услышав глухое сдавленное «да», откачнулся назад и с размаху захлопнул люк. Двумя движениями я вбил обе задвижки до упора и приготовленным ключом начал доворачивать пять болтов, торчащих в углублениях обшивки.

Заостренная сигара стояла вертикально, как будто действительно должна была через мгновение уйти в пространство. Я знал: с той, которая заперта внутри, не случится ничего плохого. В ракете было достаточно кислорода и даже немножко продовольствия. В конце концов я вовсе не собирался держать ее там до бесконечности.

Я стремился любой ценой добыть хотя бы пару часов свободы, чтобы составить планы на будущее и наладить контакт со Снаутом. Теперь уже на равных правах.

Затянув предпоследний болт, я почувствовал, что металлические стойки, в которых торчала ракета, подвешенная только на трех небольших выступах, слегка дрожат, но подумал, что это я сам, изо всех сил орудуя большим ключом, нечаянно раскачал стальную глыбу.

Однако когда я отошел на несколько шагов, то увидел такое, что не хотел бы увидеть еще раз.

Ракета ходила ходуном, подбрасываемая сериями падающих изнутри ударов, но каких ударов! Если бы место черноволосой стройной девушки занял стальной автомат, даже он, наверное, не сумел бы ввергнуть восьмитонную массу в эту конвульсивную дрожь.

Отражения ламп в полированной поверхности ракеты переливались и плясали. Я, правда, не слышал никаких ударов, внутри ракеты было совершенно тихо. Только широко расставленные опоры конструкции, в которой висела ракета, утратили четкость рисунка, они вибрировали, как струны. Частота колебаний была такой, что я испугался за целость обшивки. Трясущимися руками я затянул последний болт, отшвырнул ключ и соскочил с лесенки. Медленно пятясь задом, я видел, как шпильки амортизаторов, рассчитанных только на постоянное давление, пляшут в своих гнездах. Мне показалось, что бронированная оболочка теряет свой однородный монолитный блеск, Как сумасшедший подскочил я к пульту дистанционного управления, обеими руками толкнул вверх рычаги запуска реактора и связи. И тогда из репродуктора вырвался не то визг, не то свист, совершенно непохожий на человеческий голос, но, несмотря на это, я разобрал в нем повторяющееся, воющее: «Крис! Крис! Крис!!!»

Не могу сказать, что я слышал это отчетливо. Кровь лилась с моих ободранных рук, я хаотично, в бешеном темпе стремился запустить ракету. Желтоватый отсвет упал на стены. Со стартовой площадки под воронкой клубами взлетела пыль, ее сменил сноп искр, и все звуки покрыл высокий протяжный гул. Ракета поднялась на трех языках пламени, которые сразу же слились в одну огненную колонну и вырвались сквозь воронку выбрасывателя. Заслонки тотчас же закрылись, автоматически включившиеся компрессоры начали продувать свежим воздухом помещение, в котором клубился едкий дым.

Всего этого я не замечал. Опершись руками о пульт, еще чувствуя на лице огонь, со взъерошенными, обгоревшими волосами, я судорожно хватал ртом воздух, полный гари и характерного запаха ионизации. Хотя в момент старта я инстинктивно закрыл глаза, пламя все же ослепило меня. Некоторое время я видел только черные, красные и золотые круги. Понемногу это прошло. Дым и пыль уходили, втягиваясь в протяжно воющие вентиляционные трубы.

Первое, что я увидел, был зеленый экран локатора. Я начал искать ракету, маневрируя поисковой антенной. Когда и ее наконец поймал, она уже проскочила атмосферу. Еще никогда в жизни я не запускал ракет таким сумасшедшим слепым способом, не имея понятия, ни какое ей дать ускорение, ни вообще куда ее направить. Я подумал, что проще всего вынести ее на кольцевую орбиту вокруг Соляриса, на высоте порядка тысячи километров. Тогда я смогу выключить двигатели: они работали слишком долго, и я не был уверен, что в результате не произойдет катастрофа. Тысячекилометровая орбита была, как я убедился по таблице, стационарной. Правда, она тоже ничего не гарантировала, просто это был единственный выход из положения, который я видел.

У меня не хватило смелости включить репродуктор, который я выключил сразу же после старта, Я сделал бы все, что угодно, лишь бы не услышать снова этот ужасный голос, в котором уже не было ничего человеческого. Все сомнения — это я мог себе сказать — были уничтожены, и сквозь мнимое лицо Хари начало проглядывать другое, настоящее, перед которым альтернатива помешательства действительно казалась освобождением.

Было около часа, когда я покинул ракетодром.

«Малый апокриф»

Кожа на лице и руках у меня была обожжена. Я вспомнил, что когда искал снотворное для Хари (сейчас я бы посмеялся над своей наивностью, если бы только мог), то заметил в аптечке баночку мази от ожогов, и отправился к себе. Я открыл двери и в красном свете заката увидел, что в кресле, возле которого перед этим расположилась Хари, кто-то сидит. Страх парализовал меня, я рванулся назад чтобы спастись бегством. Это продолжалось какую-то долю секунды. Сидящий поднял голову. Я узнал Снаута. Положив ногу на ногу, повернувшись ко мне спиной, он листал какие-то бумаги. Большая пачка их лежала рядом на столике. Увидев меня, Снаут отложил все бумаги и некоторое время хмуро рассматривал меня поверх спущенных на кончик носа очков.

Я молча подошел к умывальнику, вынул из аптечки полужидкую мазь и начал смазывать ею наиболее обожженные места на лбу и щеках, К счастью, лицо опухло не очень. Несколько больших пузырей на виске и щеке я проткнул стерильной иглой для уколов и выдавил из них жидкость. Потом прилепил два куска влажной марли. Все это время Снаут внимательно следил за мной. Я не обращал на него внимания. Наконец я закончил процедуру (а лицо у меня горело все сильней) и уселся в другое кресло. Сначала мне пришлось снять с него платье Хари. Это было совсем обычное платье, если не считать отсутствующей застежки.

Снаут, сложив руки на остром колене, критически следил за моими действиями.

— Ну что, поговорим? — спросил он, подождав, пока я сяду.

Я не ответил, прижимая кусок марли, который начал сползать со щеки.

— Были «гости», ведь так, Крис?

— Да, — ответил я тихо. У меня не было ни малейшего желания поддерживать такой тон.

— И тебе удалось избавиться? Ну-ну, здорово ты за это взялся.

Он дотронулся до все еще шелушащегося лба, на котором уже показались розовые пятна молодой кожи. Я одурело смотрел на них. Почему до сих пор этот так называемый загар Снаута и Сарториуса не заставил меня задуматься? Я считал, что это от солнца, — а ведь на Солярисе никто не загорает.

— Но хоть начал-то ты скромно? — сказал Снаут, не обращая внимания на то, что я весь вспыхнул от осенившей меня догадки. — Разные наркотики, яды, приемы вольной борьбы, а?

— Чего ты хочешь? Можем разговаривать на равных правах. Если ты собираешься паясничать, лучше уходи.

— Иногда приходится быть паяцем и не желая этого, — сказал он и поднял на меня прищуренные глаза. — Не будешь же ты меня убеждать, что не попробовал веревки или молотка? А чернильницей, случайно, не бросался, как Лютер? Нет? Э, — поморщился он, — да ты парень что надо. Даже умывальник цел. Голову разбить вообще не пробовал, в комнате полный порядок. Значит, раз-два — засадил, выстрелил, и готово? — Снаут взглянул на часы и закончил: — Какие-нибудь два, а может, и три часа у нас теперь есть.

Он посмотрел на меня с неприятной усмешкой и вдруг спросил:

— Значит, говоришь, что считаешь меня свиньей?

— Законченной свиньей, — подтвердил я резко.

— Так. А ты поверил бы мне, если бы я сказал? Поверил бы хоть одному слову?

Я молчал.

— С Гибаряном это случилось с первым, — протянул он все с той же искусственной улыбкой. — Он закрылся в своей кабине и разговаривал только сквозь дверь. А мы… догадываешься, что мы решили?

Я знал, но предпочитал молчать.

— Ну ясно. Решили, что он помешался. Кое-что он нам рассказал через дверь, но не все. Может быть, ты даже догадываешься, почему он скрывал, кто у него был? Ведь ты уже знаешь: каждому свое. Но это был настоящий ученый. Он требовал, чтобы мы дали ему шанс.

— Какой шанс в принципе вы могли ему дать?

— Ну, я думаю, он пробовал это как-то классифицировать, как-то договориться, что-то решить. Знаешь, что он делал? Наверное, знаешь?

— Эти вычисления, — сказал я. — В ящике. На радиостанции. Это он?

— Да. Но тогда я об этом ничего не знал.

— Как долго это продолжалось?

— «Гости»? С неделю. Разговоры через дверь. Но что там делалось… Мы думали, у него галлюцинации, моторное возбуждение. Я давал ему скополамин.

— Как это… ему?

— Вот так. Он брал, но не для себя. Экспериментировал. Так все и шло.

— А вы?…

— Мы? На третий день решили добраться до него, выломать дверь, если иначе не удастся. Мы честно хотели его вылечить.

— Ах… значит, поэтому! — вырвалось у меня.

— Да.

— И там… в том шкафу…

— Да, мой милый. Да. Он не знал, что в то время нас тоже навестили «гости». Мы уже не могли им заниматься. Но он не знал об этом. Теперь… теперь уже есть некоторый опыт.

Он произнес это так тихо, что последнее слово я скорее угадал, чем услышал,

— Погоди, я не понимаю, — сказал я. — Как же так? Ведь вы должны были слышать. Ты сам сказал, что вы подслушивали. Вы должны были слышать два голоса, а не один…

— Нет. Только его голос, а если даже и были там непонятные звуки, то сам понимаешь, что все мы приписывали этому…

— Только его? Но… почему же?

— Не знаю. Правда, у меня есть на этот счет одна теория. Но думам, не следует с ней торопиться, тем более что всего она не объясняет. Вот так. Но ты должен был увидеть что-то еще вчера, иначе принял бы нас обоих за сумасшедших.

— Я думал, что сам свихнулся.

— Ах, так? И никого не видел?

— Видел.

— Кого?

Его гримаса уже не походила на улыбку. Я долго смотрел на него, прежде чем ответить.

— Ту… черную…

Он ничего не сказал, но вся его скорчившаяся, подавшаяся вперед фигура немного обмякла.

— Мог все-таки меня предупредить, — начал я уже менее уверенно.

— Я ведь тебя предупредил.

— Каким способом?

— Единственно возможным. Пойми, я не знал, кто это будет. Этого никто не знал, этого нельзя было знать…

— Слушай, Снаут, я хочу тебя спросить. Ты знаешь это… уже некоторое время. Та… то… что с ней будет?

— Тебя интересует, вернется ли она?

— Да.

— Вернется и не вернется.

— Что это значит?

— Вернется такая же, как в начале… первого визита. Попросту не будет ничего знать, точнее, будет себя вести так, будто всего, что ты сделал, чтобы от нее избавиться, никогда не было. Если не вынудит ее к этому ситуация, не будет агрессивной.

— Какая ситуация?

— Это зависит от обстоятельств…

— Снаут!

— Что тебя интересует?

— Мы не можем позволить роскошь таиться друг от друга.

— Это не роскошь, — прервал он сухо. — Кельвин, мне кажется, что ты все еще не понимаешь… или постой! — У него заблестели глаза. — Ты можешь рассказать, кто это был?!

Я проглотил слюну и опустил голову. Мне не хотелось смотреть на него. Лучше бы это былкто-нибудь другой, не он. Но выбора не было. Кусок марли отклеился и упал мне на руку. Я вздрогнул от скользкого прикосновения.

— Женщина, которая… — Я не кончил. — Она убила себя. Сделала себе… укол…

Снаут ждал.

— Самоубийство?… — спросил он, видя, что я молчу.

— Да.

— Это все?

Я молчал.

— Это не может быть всем…

Я быстро повернул голову. Он на меня не смотрел.

— Откуда ты знаешь?

Он не ответил.

— Хорошо, — сказал я, облизнув губы. — Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, знаешь, как говорят со зла… Забрал вещи и ушел. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается это сделать и… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу… яды. Она знала о них. Они были нужны, я принес их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть, будто я принял ее слова всерьез, и… оставил все как было. На третий день я все-таки пошел, это не давало мне покоя. Но… когда пришел, она уже была мертвой.

— Ах ты, святая невинность…

Это меня взорвало. Но, посмотрев на Снаута, я понял, что он вовсе не издевается. Я увидел его как будто в первый раз. У него было серое лицо, в глубоких морщинах которого спряталась невыразимая усталость. Он выглядел, как тяжело больной человек.

— Зачем ты так говоришь? — спросил я удивительно несмело.

— Потому что эта история трагична. Нет, нет, — добавил он быстро, увидев мое движение, — ты все еще не понимаешь. Конечно, ты можешь это очень тяжело переживать, даже считать себя убийцей, но… это не самое страшное.

— Что ты говоришь! — заметил я язвительно.

— Утешаешься тем, что мне не веришь. То, что случилось, наверно, страшно, но еще страшнее то, что… не случилось. Никогда.

— Не понимаю, — проговорил я неуверенно. — Правда, ничего не понимаю.

Снаут кивнул.

— Нормальный человек… Что это такое — нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Так, но наверняка ли он об этом никогда не подумал? А может быть, даже не подумал, а в нем что-то подумало, появилось, десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, среди других людей, встречаешь это, воплощенное в кровь и плоть, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда?

Я молчал.

— Станция, — сказал он тихо. — Тогда будет Станция Солярис.

— Но… что же это может быть? — спросил я нерешительно. — Ведь ни ты, ни Сарториус не убийцы.

— Но ты же психолог, Кельвин! — прервал он нетерпеливо. — У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о… о фанатике, который влюбился, ну, скажем, в лоскут грязного белья, который, рискуя шкурой, добывает мольбой и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения, и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео и Джульетты. Такие вещи бывают. Известно ведь, что существуют вещи… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своих мыслей… в какой-то один момент ошеломления, упадка, сумасшествия, называй это как хочешь. После этого слово становится делом. Это все.

— Это… все, — повторил я бессмысленно деревянным голосом. В голове у меня шумело. — Но Станция? При чем здесь Станция?

— Ты что, притворяешься? — буркнул Снаут. Он смотрел на меня испытующе. — Ведь я все время говорю о Солярисе, — только о Солярисе и ни о чем ином. Не моя вина, если это так сильно отличается от того, чего ты ожидал. Впрочем, ты пережил достаточно, чтобы по крайней мере выслушать меня до конца. Мы отправляемся в космос приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не все и наша готовность оказывается недостаточной. Мы вовсе не хотим завоевывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не хотим покорять другие расы, хотим только передать им наши ценности и взамен принять их наследство. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Достаточно одного этого, и он-то нас уже угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого, в то же время по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, героический монумент Человека! Прилетели сюда такие, какие есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность — не можем с этим примириться.

— Но что же это? — спросил я, терпеливо его выслушав.

— То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы имеем его, этот контакт. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!! — Его голос дрожал от ярости.

— Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем неважен механизм, но для чего? Ты серьезно думаешь, что он хочет с нами развлечься? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм.

— Этот дьявол вовсе не такой глупый, — пробурчал он сквозь зубы.

Я изумленно посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на Станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?…» — мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться.

— Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела ты испытал это в такой безобидной форме, что просто ничего не знаешь!

— Ага. Дьявол сжалился надо мной, — бросил я. Разговор начал мне надоедать.

— Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких.

— Как это никаких? — спросил я, ошеломленный.

Снаут опять усмехнулся.

— Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал им наши мозги и извлек из них какие-то изолированные островки психики.

— Островки психики?

Это меня заинтересовало.

— Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушенные, какие-то воспоминания, очажки памяти. Он воспринял их как рецепт или план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, как похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма — плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлек это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще при такой технологической свободе он может, собственно говоря, все. Например, посылать нам двойников.

— А! — воскликнул я. — Поэтому ты испугался в первый вечер, когда я пришел?

— Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорек, который прилетел сюда два года назад…

Снаут начал тихо смеяться, как будто мое ошеломление доставило ему бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал.

— Нет, нет, — буркнул он. — И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить.

— А их нет?

— Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище!

— Ничем?

— Не знаю. Во всяком случае ни ядом, ни ножом, ни веревкой…

— Атомной пушкой?

— Ты бы попробовал?

— Не знаю. Если быть уверенным, что это не люди…

— А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчета в своем… происхождении. Ты, очевидно, это заметил?

— Да. Ну и… как это происходит?

— Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так…

— Как что?

— Как наше представление о них, те записи в памяти по которым…

— Да. Это правда, — подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожженных щек и капает на руки.

— А Гибарян знал?… — спросил я быстро.

Он посмотрел на меня внимательно:

— Знал ли он то, что мы?

— Да.

— Почти наверняка.

— Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил?

— Нет. Но я нашел у него одну книжку…

— «Малый Апокриф»?! — воскликнул я, вскакивая.

— Да. А откуда ты об этом можешь знать?… — удивился он с беспокойством, впиваясь взглядом в мое лицо.

Я остановил его жестом.

— Спокойно. Видишь ведь, что я обожжен и совсем не регенерирую. В кабине было письмо для меня.

— Что ты говоришь? Письмо? Что в нем было?

— Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое?

— Старое дело. Может, и имеет со всем этим что-нибудь общее. Держи.

Он вынул из кармана переплетенный в кожу вытертый на углах томик и подал мне.

— А Сарториус?… — бросил я, пряча книжку.

— Что Сарториус? В такой ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным — у него это значит официальным.

— Ну знаешь!

— Это так. Я был однажды с ним в переплете… Не буду вдаваться в подробности, достаточно того, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. Один за другим бросали мы повседневные дела, под конец все ходили бородатые, он один брился, чистил ботинки… Это такой человек. И, конечно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением.

— Преступлением?

— Хорошо, пусть не преступление. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит?

— Ты чрезвычайно остроумен.

— Предпочел бы, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь.

— А, оставь меня в покое.

— Да нет, я говорю серьезно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько я. У тебя есть какой-нибудь план?

— Какой ты добрый! Я не знаю, что делать, когда… она снова появится. Должна явиться?

— Скорее всего да.

— Но как же они попадают внутрь? Ведь Станция герметична. Может быть, панцирь…

— Панцирь в порядке. Понятия не имею, как. Чаще всего мы видим «гостей», когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо.

Он встал. Я встал за ним.

— Послушай-ка, Снаут… Речь идет о ликвидации станции. Только ты хочешь, чтобы это шло от меня?

Он покачал головой.

— Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы все хорошенько не забудем, — бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами…

Снаут говорил совершенно серьезно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в черной пустыне. Небо пылало. Над этим двухцветным необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками.

— Значит, хочешь сбежать? Или нет? Еще нет?

Он усмехнулся:

— Непреклонный покоритель… не испробовал еще этого, а то бы не был таким требовательным. Речь идет не о том, чего хочется, а о том, что возможно.

— Что?

— Вот этого-то я и не знаю.

— Значит, остаемся тут? Думаешь, найдется средство?

Снаут посмотрел на меня, изнуренный, с шелушащейся кожей изрытого морщинами лица.

— Кто знает. Может, это окупится, — сказал он наконец. — О нем не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о нас…

Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошел к окну и смотрел на кроваво-черный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьезно, это было чересчур глупо — раньше или позже мне бы ведь пришлось выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было еще достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем.

Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в интеллектах определенного типа; астрономия имеет своего карикатуриста в астрологии, химия имела его когда-то в алхимии, понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-чудовищ.

Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода, впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежевывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки.

Рапорт Бертона занимал в книге почетное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного.

От четырнадцати часов до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными.

«Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторилось несколько раз.

Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст».

В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров с прояснениями. Спускаюсь на 200».

В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20–40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400».

В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок».

В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота — выбрасывает желтую пену. Окружен стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20».

На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни, а точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии.

«Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул прерывистый ветер. Я вынужден был все внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10–15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я, против своего желания, вошел в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная, — она затянула все стекла. Очистить их было очень трудно, взвесь оказалась очень липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было еще четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; на приборах грузоподъемности по-прежнему были нули, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошел в туман, но в его направлении туман светился красным. Я все еще кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из этих свободных от тумана мест, и действительно мне это удалось через какие-нибудь полчаса. Я выскочил в открытое пространство, почти точно круглое, диаметром несколько сот метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками. Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине «дыры» — там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости — того, из чего состоит океан, — стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время все полностью очистилось и я мог сквозь слой толщиной, наверное, в несколько километров смотреть вглубь. Там громоздился желтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом твердел; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп. Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вырастал над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами бороться с этим движением, а когда я снова мог смотреть, внизу под собой увидел что-то, что напоминало сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие, — все это было из той же самой субстанции, которая целиком уже затвердела, как желтоватый гипс. Так это выглядело. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко, как только смог, чтобы все как следует рассмотреть.

Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья?

Ответ Бертона. Нет. Просто все это имело такой вид — как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом все начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно черными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и все начало бурлить еще сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме нее, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров.

Вопрос. Ты совершенно уверен, что то, что увидел, напоминало сад и ничто другое?

Ответ Бертона. Да. Потому что я заметил там различные детали. Помню, например, что в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Поздней мне пришло в голову, что это могла быть пасека.

Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот момент, когда ты видел?

Ответ Бертона. Нет, потому что все это было как из гипса. Я видел и другие вещи.

Вопрос. Какие вещи?

Ответ Бертона. Не могу сказать, какие, так как не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия. Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в том — да.

Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация?

Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата моргана. О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трехсот метров, туман подо мной был испещрен дырками, совсем как сыр, Одни из этих дыр были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, а в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и на высоте сорока метров увидел что под поверхностью океана — но совсем неглубоко — лежит стена, как бы стена огромного здания: она четко просвечивала сквозь волны и имела ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, такие сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом почти касаясь его шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверное, в несколько раз больше первой. Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что формой он напоминал человека. Я очень резко развернул машину — боялся, что могу пролететь это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны — здесь она была порядочной. Этот человек, да, это был человек, не имел на себе скафандра. Несмотря на это он двигался.

Вопрос. Видел ли ты его лицо?

Ответ Бертона. Да.

Вопрос. Кто это был?

Ответ Бертона. Это был ребенок.

Вопрос. Какой ребенок? Ты раньше когда-нибудь видел его?

Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае не помню этого. Как только я приблизился — меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, — заметил, что в нем есть что-то нехорошее.

Вопрос. Что ты под этим понимаешь?

Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским, это еще слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда ударился шасси о волну, его лицо находилось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трех метров от поверхности океана.

Вопрос. Если он был таким большим, то почему ты решил, что это ребенок?

Ответ Бертона. Потому что это был очень маленький ребенок.

Вопрос. Тебе не кажется, Бертон, что твой ответ нелогичен?

Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну, и, наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были черные волосы и голубые глаза, огромные. И он был голый. Совершенно голый, как новорожденный. Он был мокрый, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фату моргану. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но, независимо от этого, еще и двигался. Это было омерзительно!

Вопрос. Почему? Что он делал?

Ответ Бертона. Выглядел, ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения.

Вопрос. Как ты это понимаешь?

Ответ Бертона. Я не приближался к нему слишком. Пожалуй, двадцать метров — это наиболее точная оценка. Но и сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно четко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребенка, только эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал…

Вопрос. Постарайтесь объяснить точнее, что это значит.

Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны.

Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограничения подвижности в суставах?

Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение в общем что-то значит, для чего-то служит…

Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить.

Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, нескоординированные. Обобщенные. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами и сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что этот ребенок в состоянии сделать руками, а что — торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и все, но выражение, мимика — нет.

Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке?

Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии есть схватки и судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была веселой, а другая — грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая — торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребенком было именно так. Кроме том, все эти движения и мимическая игра происходили с невиданной быстротой. Я там был очень недолго, может быть, десять секунд, а может, и меньше.

Вопрос. И ты утверждаешь, что все это успел заметить в такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как долго это продолжалось? Ты смотрел на часы?

Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях сориентироваться, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек учится этому с годами схватывать все в самые короткие промежутки времени.

Вопрос. Это все, что ты видел?

Ответ Бертона. Нет. Но остальное и не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал спускаться, и я был вынужден пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал Базу, хотя знал, что связи нет.

Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться?

Ответ Бертона. Нет. Потому что потом, когда я набрал высоту, подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз, когда и ушел вверх, я понял, что после того, что увидел, ничего не сделаю. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вытошнило. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда в жизни не тошнило.

Вопрос. Это был признак отравления, Бертон.

Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением.

Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать?

Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинации — это ведь то, что создает мой собственный мозг, так?

Вопрос. Так.

Ответ Бертона. Ну вот. А такого он не мог создать. Никогда в это не поверю. Не способен на это.

Вопрос. Расскажите поточнее, что это было, хорошо?

Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расцениваться то, что я уже рассказал.

Вопрос. Какое это имеет значение?

Ответ Бертона. Для меня — принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно, так что нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу все. Но если это будет признано комиссией за какие-то мои видения, не скажу ничего.

Вопрос. Почему?

Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе — нет.

Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принять решение.

Ответ Бертона. Да.

На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, записанного на одиннадцать дней позднее.

«Председательствующий… принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головном мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.

Бертон. Простите. Что значит «ничего или почти ничего»? Что это «почти ничего»? Насколько оно велико?

Председ. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum (частное мнение) доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.

Бертон. Я повторяю свой вопрос.

Председ. Это очень просто. «Почти ничего» означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда. В этом нет для тебя ничего оскорбительного, Бертон. Каково же в связи с вышеуказанным твое решение?

Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера?

Председ. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.

Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?

Председ. Да.

Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия оскорбила не меня, я здесь не в счет, а дух экспедиции. В соответствии с тем, что я сказал в первый раз, на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.

Председ. Это все?

Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?

Председ. Конечно.»

На этом закончился второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что доктор Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.

Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия Советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнесся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось.

Книга содержала еще фотокопию одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера. Это был, вероятно, черновик; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли это какие-нибудь последствия.

«…ее невероятная тупость, — начинался текст. — Заботясь о своем авторитете, Совет, а говоря конкретно Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит), отверг мое требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в Институт, но, сам понимаешь, это бессильный протест. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе то, что рассказал мне Бертон. На решение Совета, очевидно, повлияло то, что с открытием пришел человек без всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные:

1) биографию Фехнера, начиная с детства;

2) все, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях, по-видимому, он оставил сиротой маленького ребенка;

3) фотографию местности, где он воспитывался.

Мне хотелось бы еще рассказать тебе, что я обо всем этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в южном полушарии, то есть там, где находилась наша База. Фехнер и Каруччи отдалились от Базы больше всех остальных исследовательских групп.

Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за все время пребывания на планете.

Думаю, что то, что видел Бертон, было частью операции «Человек», проводящейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех существ, замеченных Бертоном, был Фехнер — его мозг, во время какого-то непонятного для нас «психического вскрытия»; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти.

Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа.

Твой А.»

Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала, что я дошел до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной. Я обернулся к окну. Пространство за ним было темно-фиолетовым, над горизонтом тлело еще несколько облаков, похожих на угасающий уголь. Океан, покрытый тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами.

Нагретый воздух с легким запахом озона, казалось, застыл. Абсолютная тишина наполняла Станцию. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, давно уже кончилась. Меня уже почти не интересовало, кто «гости» Снаута или Сарториуса. «Через некоторое время, — подумал я, — мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от «гостей», то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, а может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов все снова придет в равновесие».

Комнату наполняла темнота, сейчас очень похожая на земную. Уже только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти усмехнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.

Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.

Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.

— Крис?… — донесся до меня тихий голос, почти шепот. — Ты здесь, Крис? Так темно.

— Это ничего, — сказал я. — Не бойся. Иди сюда.

Совещание

Я лежал на спине без единой мысли. Темнота, заполняющая комнату, сгущалась. Я слышал шаги. Стены пропадали. Что-то возносилось надо мной все выше, безгранично высоко. Я застыл, пронизанный тьмой, объятый ею без прикосновения. Я чувствовал ее упругую прозрачность. Где-то очень далеко билось сердце. Я сосредоточил все внимание, остатки сил на ожидании агонии. Она не приходила. Я только становился все меньше, а невидимое небо, невидимые горизонты, пространство, лишенное форм, туч, звезд, отступая и увеличиваясь, делало меня своим центром. Я силился втиснуться в то, на чем лежал, но подо мной уже не было ничего и мрак ничего уже не скрывал. Я стиснул руки, закрыл ими лицо. Оно исчезло. Руки прошли насквозь. Хотелось кричать, выть…

Комната была серо-голубой. Мебель, полки, углы стен — все как бы нарисованное широкими матовыми мазками, все бесцветно — одни только контуры. Прозрачная, жемчужная белизна за окном. Я был совершенно мокрый от пота. Я взглянул в ее сторону, она смотрела на меня.

— У тебя затекла рука?

— Что?

Она подняла голову. Ее глаза были того же цвета, что и комната, серые, сияющие между черными ресницами. Я почувствовал тепло ее шепота, прежде чем понял слова.

— Нет. А, да.

Я обнял ее за плечо. От этого прикосновения по руке пробежали мурашки. Я медленно обнял ее другой рукой.

— Ты видел плохой сон?

— Сон? Да, сон. А ты не спала?

— Не знаю. Может, и нет. Мне не хочется спать. Но ты спи. Почему ты так смотришь?

Я прикрыл глаза. Ее сердце билось рядом с моим, четко ритмично. «Бутафория», — подумал я. Но меня ничего не удивляло, даже собственное безразличие. Страх и отчаяние были уже позади. Я дотронулся губами до ее шеи, потом поцеловал маленькое гладкое, как внутренность ракушки, углубление у горла. И тут бился пульс.

Я поднялся на локте. Никакой зари, никакой мягкости рассвета, горизонт обнимало голубое электрическое зарево, первый луч пронзил комнату, как стрела, все заиграло отблесками, радужные огни изламывались в зеркале, в дверных ручках, в никелированных трубках, казалось, что свет ударяет в каждый встреченный предмет, как будто хочет что-то освободить, взорвать тесное помещение. Уже невозможно было смотреть. Я отвернулся. Зрачки Хари стали совсем маленькими.

— Разве уже день? — спросила она приглушенным голосом.

Это был полусон, полуявь.

— На этой планете всегда так, моя дорогая.

— А мы?

— Что мы?

— Долго здесь будем?

Мне хотелось смеяться. Но когда глухой звук вырвался из моей груди, он не был похож на смех.

— Думаю, что достаточно долго. Ты против?

Ее веки дрожали. Хари смотрела на меня внимательно. Она как будто подмигнула мне, а может быть, мне это показалось. Потом подтянула одеяло, и на ее плече порозовела маленькая треугольная родинка.

— Почему ты так смотришь?

— Ты очень красивая.

Она улыбнулась. Но это была только вежливость, благодарность за комплимент.

— Правда? Ты смотришь, как будто… как будто…

— Что?

— Как будто чего-то ищешь.

— Не выдумывай.

— Нет, как будто думаешь, что со мной что-то случилось или я не рассказала тебе чего-то.

— Откуда ты это взяла?

— Раз уж ты так отпираешься, то наверняка. Ладно, как хочешь.

За пламенеющими окнами родился мертвый голубой зной. Заслонив рукой глаза, я поискал очки. Они лежали на столе. Я присел на постели, надел их и увидел ее отражение в зеркале. Хари чего-то ждала. Когда я снова уселся рядом с ней, она усмехнулась:

— А мне?

Я вдруг сообразил:

— Очки?

Я встал и начал рыться в ящиках, на столе, под окном. Нашел две пары, правда, обе слишком большие, и подал ей. Она померила одни и другие. Они свалились у нее до половины носа.

В этот момент заскрежетали заслонки. Мгновение, и внутри Станции, которая, как черепаха, спряталась в своей скорлупе, наступила ночь. На ощупь я снял с нее очки и вместе со своими положил под кровать.

— Что будем делать? — спросила она.

— То, что делают ночью, — спать…

— Крис?

— Что?

— Может, сделать тебе новый компресс?

— Нет, не нужно. Не нужно… дорогая.

Сказав это, сам не понимаю почему, я вдруг обнял в темноте ее тонкие плечи и, чувствуя их дрожь, поверил в нее. Хотя не знаю. Мне вдруг показалось, что это я обманываю ее, а не она меня, что она настоящая.

Я засыпал потом еще несколько раз, и все время меня вырывали из дремы судороги, бешено колотящееся сердце медленно успокаивалось, я прижимал ее к себе, смертельно усталый, она заботливо дотрагивалась до моего лица, лба, очень осторожно проверяя, нет ли у меня жара. Это была Хари. Самая настоящая. Другой быть не могло.

От этой мысли что-то во мне изменилось. Я перестал бороться и почти сразу же заснул.

Разбудило меня легкое прикосновение. Лоб был охвачен приятным холодом. На лице лежало что-то влажное и мягкое. Потом это медленно поднялось, и я увидел склонившуюся надо мной Хари. Обеими руками она выжимала марлю над фарфоровой мисочкой. Сбоку стояла бутылка с жидкостью от ожогов. Она улыбнулась мне.

— Ну и спишь же ты, — сказала она, снова положив марлю мне на лоб. — Болит?

— Нет.

Я пошевелил кожей лба. Действительно, ожоги сейчас совершенно не чувствовались.

Хари сидела на краю постели, закутавшись в мужской купальный халат, белый, с оранжевыми полосами, ее черные волосы рассыпались по воротнику. Рукава она подвернула до локтей, чтобы они не мешали.

Я был дьявольски голоден, прошло уже часов двадцать, как у меня ничего не было во рту. Когда Хари закончила процедуры, я встал. Вдруг мой взгляд упал на два лежащих рядом одинаковых платья с красными пуговицами, первое, которое я помог ей снять, разрезав декольте, и второе, в котором пришла вчера. На этот раз она сама распорола шов ножницами. Сказала, что, наверное, замок заело.

Эти два одинаковых платьица были самым страшным из всего, что я до сих пор пережил. Хари возилась у шкафика с лекарствами, наводя в нем порядок. Я украдкой отвернулся от нее и до крови укусил себе руку. Все еще глядя на эти два платьица, вернее, на одно и то же, повторенное два раза, я начал пятиться к дверям. Вода по-прежнему с шумом текла из крана. Я отворил дверь, тихо выскользнул в коридор и осторожно ее закрыл.

Из комнаты доносился слабый шум воды, звяканье бутылок. Вдруг эти звуки прекратились. В коридоре горели длинные потолочные лампы, неясное пятно отраженного света лежало на поверхности двери. Я стиснул зубы и ждал, вцепившись в ручку, хотя не надеялся, чтосумею ее удержать. Резкий рывок чуть не выдернул ее у меня из руки, но дверь не отворилась, только задрожала и начала ужасно трещать. Ошеломленный, я выпустил ручку и отступил. С дверью происходило что-то невероятное: ее гладкая пластмассовая поверхность изогнулась, как будто вдавленная с моей стороны внутрь, в комнату. Покрытие начало откалываться мелкими кусочками, обнажая сталь косяка, который напрягался все сильнее. Вдруг я понял: вместо того чтобы толкнуть дверь, которая открывалась в коридор она силилась отворить ее на себя. Отблеск света искривился на белой поверхности, как в вогнутом зеркале, раздался громкий хруст, и монолитная, до предела выгнутая плита треснула. Одновременно ручка, вырванная из гнезда, влетела в комнату. Сразу в отверстии показались окровавленные руки и, оставляя красные следы на лаке, продолжали тянуть, дверная плита сломалась пополам, косо повисла на петлях, и оранжево-белое существо с посиневшим мертвым лицом бросилось мне на грудь, заходясь от слез.

Если бы это зрелище меня не парализовало, я бы попытался убежать. Хари судорожно хватала воздух и билась головой о мое плечо, а потом стала медленно оседать на пол. Я подхватил ее, отнес в комнату, протиснувшись мимо расколотой дверной створки, и положил на кровать. Из-под ее сломанных ногтей сочилась кровь. Когда она повернула руку, я увидел содранную до мяса ладонь. Я взглянул ей в лицо, открытые глаза смотрели сквозь меня без всякого выражения.

— Хари!

Она ответила невнятным бормотанием.

Я приблизил палец к ее глазу. Веко опустилось. Я подошел к шкафу с лекарствами. Кровать скрипнула, Я обернулся. Она сидела выпрямившись, глядя со страхом на свои окровавленные руки.

— Крис, — простонала она, — я… я… что со мной?

— Поранилась, выламывая дверь, — сказал я сухо.

У меня что-то случилось с губами, особенно с нижней, как будто по ней бегали мурашки. Пришлось ее прикусить.

Хари с минуту разглядывала свисающие с косяка зазубренные куски пластмассы, затем посмотрела на меня. Подбородок у нее задрожал, я видел усилие, с которым она пыталась побороть страх.

Я отрезал кусок марли, вынул из шкафа присыпку на рану и возвратился к кровати. Все, что я нес, вывалилось из моих внезапно ослабевших рук, стеклянная баночка с желатиновой пенкой разбилась, но я даже не наклонился. Лекарства были уже не нужны.

Я поднял ее руку. Засохшая кровь еще окружала ногти тонкой каемкой, но все раны уже исчезли, а ладони затягивала молодая розовая кожа. Шрамы бледнели просто на глазах.

Я сел, погладил ее по лицу и попытался ей улыбнуться. Не могу сказать, что мне это удалось.

— Зачем ты это сделала, Хари?

— Нет. Это… я?

Она показала глазами на дверь.

— Да. Не помнишь?

— Нет. Я увидела, что тебя нет, страшно перепугалась и…

— И что?

— Начала тебя искать, подумала, что ты, может быть, в ванной…

Только теперь я увидел, что шкаф сдвинут в сторону и открывает вход в ванную.

— А потом?

— Побежала к двери.

— Ну и?…

— Не помню. Что-нибудь должно было случиться?

— Что?

— Не знаю.

— А что ты помнишь? Что было потом?

— Сидела здесь, на кровати.

— А как я тебя принес, не помнишь?

Она колебалась. Уголки губ опустились вниз, лицо напряглось.

— Мне кажется… Может быть… Сама не знаю.

Она опустила ноги на пол и встала. Подошла к разбитым дверям.

— Крис!

Я взял ее сзади за плечи. Она дрожала. Вдруг она быстро обернулась и заглянула в мои глаза.

— Крис, — шептала она. — Крис.

— Успокойся.

— Крис, а если… Крис, может быть, у меня эпилепсия?

Эпилепсия, боже милостивый! Мне хотелось смеяться.

— Ну что ты, дорогая. Просто двери, знаешь, тут такие, ну, такие двери…

Мы покинули комнату, когда с протяжным скрежетом открылись наружные заслонки, показав проваливающийся в океан солнечный диск, и направились в небольшую кухоньку в противоположном конце коридора. Мы хозяйничали вместе с Хари, перетряхивая содержимое шкафчиков и холодильников. Я быстро заметил, что она не слишком утруждала себя стряпней и умела немного больше, чем открывать консервные банки, то есть столько же, сколько я. Я проглотил содержимое двух таких банок и выпил бесчисленное количество чашек кофе. Хари тоже ела, но так, как иногда едят дети, не желая делать неприятное взрослым, даже без принуждения, но механически и безразлично.

Потом мы пошли в маленькую операционную, рядом с радиостанцией. У меня был один план. Я сказал, что хочу на всякий случай ее осмотреть, уселся на раскладное кресло и достал из стерилизатора шприц и иглу. Я знал, где что находится, почти на память, так нас вымуштровали на Земле. Я взял каплю крови из ее пальца, сделал мазок, высушил в испарителе и в высоком вакууме распылил на нем ионы серебра.

Вещественность этой работы действовала успокаивающе. Хари, отдыхая на подушках разложенного кресла, оглядывала заставленную приборами операционную.

Тишину нарушил прерывистый зуммер внутреннего телефона. Я поднял трубку.

— Кельвин, — сказал я, не спуская глаз с Хари, которая с какого-то момента была совершенно апатична, как будто изнуренная переживаниями последних часов.

— Ты в операционной? Наконец-то! — услышал я вздох облегчения.

Говорил Снаут. Я ждал, прижав трубку к уху.

— У тебя «гость», а?

— Да.

— И ты занят?

— Да.

— Небольшое исследование, гм?

— А что? Хочешь сыграть партию в шахматы?

— Перестань, Кельвин. Сарториус хочет с тобой увидеться. Я имею в виду — с нами.

— Вот это новость! — Я был поражен. — А что с… — я остановился и кончил: — Ты один?

— Нет. Я неточно выразился. Он хочет поговорить с нами. Мы соединимся втроем по визиофонам, только заслони экран.

— Ах так! Почему же он просто мне не позвонил? Стесняется?

— Что-то в этом роде, — невнятно буркнул Снаут. — Ну так как?

— Речь идет о том, чтобы поговорить? Скажем, через час. Хорошо?

— Хорошо.

Я видел на экране только его лицо, не больше ладони. Некоторое время он внимательно смотрел мне в глаза. Наконец сказал с некоторым колебанием:

— Ну, как ты?

— Сносно. А ты как?

— Думаю, немного хуже, чем ты. Ты не мог бы…

— Хочешь прийти ко мне? — догадался я. Посмотрел через плечо на Хари. Она склонила голову на подушку и лежала, закинув ногу на ногу, подбрасывая жестом безотчетной скуки серебристый шарик, которым оканчивалась цепочка у ручки кресла.

— Оставь это, слышишь? Оставь, ты! — донесся до меня громкий голос Снаута.

Я увидел на экране его профиль. Остального я не слышал: он закрыл рукой микрофон, — но видел его шевелящиеся губы.

— Нет, не могу прийти. Может, потом. Итак, через час, — быстро проговорил он, и экран погас.

Я повесил трубку.

— Кто это был? — равнодушно спросила Хари.

— Да тут один… Снаут. Кибернетик. Ты его не знаешь.

— Долго еще?

— А что, тебе скучно? — спросил я.

Я вложил первый из серии препаратов в кассету нейтринного микроскопа и по очереди нажал цветные ручки выключателей. Глухо загудели силовые поля.

— Развлечений тут не слишком много, и если моего скромного общества тебе окажется недостаточно, будет плохо, — говорил я рассеянно, делая большие паузы между словами, одновременно стиснув обеими руками большую черную головку, в которой блестел окуляр микроскопа, и вдавив глаза в мягкую резиновую раковину. Хари сказала что-то, что до меня не дошло. Я видел как будто с большой высоты огромную пустыню, залитую серебряным блеском. На ней лежали покрытые легкой дымкой как бы потрескавшиеся и выветрившиеся плоские скалистые холмики. Это были красные тельца. Я сделал изображение резким и, не отрывая глаз от окуляров, все глубже погружался в пылающее серебро. Одновременно левой рукой я вращал регулировочную ручку столика и, когда лежащий одиноко, как валун, шарик оказался в перекрестье черных нитей, прибавил увеличение. Объектив как бы наезжал на деформированный с провалившейся серединой эритроцит, который казался уже кружочком скального кратера с черными резкими тенями в провалах кольцевой кромки. Потом кромка, ощитинившаяся кристаллическим налетом ионов серебра, ушла за границу поля микроскопа. Появились мутные, словно просвечивающие сквозь переливающуюся воду контуры белка. Поймав в черное перекрестье одно из уплотнений белковых обломков, я слегка подтолкнул рычаг увеличения, потом еще; вот-вот должен был показаться конец этой дороги вглубь, приплюснутая тень одной молекулы заполнила весь окуляр, изображение прояснилось, — сейчас!

Но ничего не произошло. Я должен был увидеть дрожащие пятнышки атомов, похожие на колышущийся студень, но их не было. Экран пылал девственным серебром. Я довел рычаг до конца. Гудение усилилось, стало гневным, но я ничего не видел. Повторяющийся звонкий сигнал давал мне знать, что аппаратура перегружена. Я еще раз взглянул в серебряную пустоту и выключил ток.

Я взглянул на Хари. Она как раз открывала рот в зевке, который ловко заменила улыбкой.

— Ну, как там со мной? — спросила она.

— Очень хорошо, — ответил я. — Думаю, что… лучше быть не может.

Я все смотрел на нее, снова чувствуя эти проклятые мурашки в нижней губе. Что же произошло? Что это значило? Это тело, с виду такое слабое и хрупкое — и в сущности неистребимое, — в основе своей оказалось состоящим из… ничего? Я ударил кулаком цилиндрический корпус микроскопа. Может быть, какая-нибудь неисправность? Может быть, не фокусируются поля?… Нет, я знал, что аппаратура в порядке. Я спустился по всем ступенькам: клетки, белковый конгломерат, молекулы — все выглядело точно так же, как в тысячах препаратов, которые я видел. Но последний шаг вниз вел в никуда.

Я взял у нее кровь из вены, перелил в мерный цилиндр, разделил на порции и приступил к анализу. Он занял у меня больше времени, чем я предполагал, я немного утратил навык. Реакции были в норме. Все. Хотя, пожалуй…

Я выпустил каплю концентрированной кислоты на красную бусинку. Капля задымилась, посерела, покрылась налетом грязной пены. Разложение. Денатурация. Дальше, дальше! Я потянулся за пробиркой. Когда я снова взглянул на каплю, тонкое стекло чуть не выпало у меня из рук.

Под слоем грязной накипи, на самом дне пробирки, снова нарастала темно-красная масса. Кровь, сожженная кислотой, восстанавливалась! Это была бессмыслица! Это было невозможно!

— Крис! — услышал я откуда-то очень издалека. — Телефон. Крис!

— Что? Ах да, спасибо.

Телефон звонил уже давно, но я только теперь его услышал. Я поднял трубку.

— Кельвин.

— Снаут. Я включил линию так, что мы можем говорить все трое одновременно.

— Приветствую вас, доктор Кельвин, — раздался высокий, носовой голос Сарториуса.

Он звучал так, как будто его владелец вступал на опасно прогибающиеся подмостки, подозрительный, бдительный и наружно спокойный.

— Мое почтение, доктор, — ответил я.

Мне хотелось смеяться, но я не был уверен, что причины этой веселости достаточно ясны для меня, чтобы я мог себе ее позволить. В конце концов над чем я мог смеяться? Я что-то держал в руке: пробирку с кровью. Я встряхнул ее. Кровь уже свернулась. Может быть, все, что было перед этим, только галлюцинация? Может быть, мне только показалось?

— Мне хотелось сообщить коллегам некоторые соображения, связанные с… э… фантомами, — я одновременно слышал и не слышал Сарториуса. Голос как бы пробивался к моему сознанию. Я защищался от этого голоса, все еще уставившись в пробирку с загустевшей кровью.

— Назовем их существами F, — быстро подсказал Снаут.

— А, превосходно.

Посредине экрана темнела вертикальная линия, показывающая, что я одновременно принимаю два канала, по обе стороны от нее должны были находиться лица моих собеседников. Стекло было темным, и только узкий ободок света вдоль рамки говорил, что аппаратура действует, но экраны чем-то заслонены.

— Каждый из нас проводил разнообразные исследования… — Снова та же самая осторожность в носовом голосе говорящего. Минута тишины. — Может быть, сначала мы обменяемся нашими сведениями, а затем я мог бы сообщить то, что установил лично… Может быть, вы начнете, доктор Кельвин…

— Я?

Вдруг я почувствовал взгляд Хари. Я положил пробирку на стол, так что она закатилась под штатив со стеклом, и уселся на высокий треножник, пододвинув его к себе ногой. В первый момент я хотел отказаться, но неожиданно для самого себя сказал:

— Хорошо. Небольшое собеседование? Хорошо! Я сделал совсем мало, но могу сказать. Один гистологический препарат и парочка реакций. Микрореакций. У меня сложилось впечатление, что…

До этого момента я понятия не имел, что говорить. Внезапно меня прорвало:

— Все в норме, но это камуфляж. Маска. Это в некотором смысле суперкопия: воспроизведение более четкое, чем оригинал. Это значит, что там, где у человека мы находим конец зернистости, конец структурной делимости, здесь дорога ведет дальше благодаря применению субатомной структуры.

— Сейчас. Сейчас. Как вы это понимаете? — спросил Сарториус.

Снаут не подавал голоса. А может быть, это его учащенное дыхание раздавалось в трубке? Хари посмотрела в мою сторону. Я понял, что в своем возбуждении последние слова почти выкрикнул. Придя в себя, я сгорбился на своем неудобном табурете и закрыл глаза. Как это выразить?

— Последним элементом конструкции наших тел являются атомы. Предполагаю, что существа F построены из частиц меньших, чем обычные атомы. Гораздо меньших.

— Из мезонов? — подсказал Сарториус. Он вовсе не был удивлен.

— Нет, не из мезонов… Мезоны удалось бы обнаружить. Разрешающая способность этой аппаратуры здесь у меня, внизу, достигает десяти в минус двадцатой ангстрем. Верно? Но ничего не видно даже при максимальном усилении. Следовательно, это не мезоны. Пожалуй, скорее нейтрино.

— Как вы себе это представляете? Ведь нейтринные системы нестабильны…

— Не знаю. Я не физик. Возможно, их стабилизирует какое-то силовое поле. Я в этом не разбираюсь. Во всяком случае если все так, как я говорю, то структуру составляют частицы примерно в десять тысяч раз меньшие, чем атомы. Но это не все! Если бы молекулы белка и клетки были построены непосредственно из этих «микроатомов», то они должны были бы быть соответственно меньше. И красные кровяные тельца тоже, и ферменты, все, но ничего подобного нет. Из этого следует, что все белки, клетки, ядра клеток только маска! Действительная структура, ответственная за функционирование «гостя», скрыта гораздо глубже.

— Кельвин! — почти крикнул Снаут.

Я в ужасе остановился. Сказал «гостя»? Да, но Хари не слышала этого. Впрочем, она все равно бы не поняла. Она смотрела в окно, подперев голову рукой, ее тонкий чистый профиль вырисовывался на фоне пурпурной зари. Трубка молчала. Я слышал только далекое дыхание.

— Что-то в этом есть, — буркнул Скаут.

— Да, возможно, — добавил Сарториус. — Только здесь возникает то препятствие, что океан не состоит из этих гипотетических частиц Кельвина. Он состоит из обычных.

— Может быть, он в состоянии синтезировать и такие, — заметил я.

Я почувствовал неожиданную апатию. Этот разговор не был даже смешон. Он был не нужен.

— Но это объяснило бы необыкновенную сопротивляемость, — пробурчал Снаут. — И темп регенерации. Может быть, даже источник энергии находится там, в глубине, ему ведь есть не нужно…

— Прошу слова, — отозвался Сарториус.

Я не выносил его. Если бы он по крайней мере не выходил из своей выдуманной роли!

— Я хочу затронуть вопросы мотивировки. Мотивировки появления существ F. Я задался бы вопросом: чем являются существа F? Это не человек и не копия определенного человека, а лишь материализованная проекция того, что относительно данного человека содержит наш мозг.

Четкость этого определения поразила меня. Этот Сарториус, несмотря на всю свою антипатичность, не был, однако, глуп.

— Это верно, — вставил я. — Это объясняет даже, почему появились лю… существа такие, а не иные. Были выбраны самые порочные следы памяти, наиболее изолированные от всех других, хотя, собственно, ни один такой след не может быть полностью обособлен и в ходе его «копирования» были или могли быть захвачены остатки других следов, случайно находящихся рядом, вследствие чего пришелец выказывает большие познания, чем могла обладать особа, повторением которой должен быть…

— Кельвин! — снова воскликнул Снаут.

Меня поразило, что только он реагировал на мои неосторожные слова. Сарториус, казалось, не опасался их. Значило ли это, что его «гость» от природы менее проницателен, чем «гость» Снаута? На секунду родился образ какого то карликового кретина, который живет рядом с ученым доктором Сарториусом.

— Да, да. Мы тоже заметили, — заговорил он в этот момент. — Теперь что касается мотивировки появления существ F. До определенной границы они ведут себя так, как, действительно вели бы себя… поступали бы…

Он не мог выкарабкаться.

— Оригиналы, — быстро подсказал Снаут.

— Да, оригиналы. Но когда ситуация превышает возможности среднего… э… оригинала, наступает как бы «выключение сознания» существа F и непосредственно проявляются иные действия, нечеловеческие…

— Это верно, — сказал я, — но таким способом мы только составляем каталог поведения этих… этих существ и больше ничего. Это совершенно бесплодно.

— Я в этом не уверен, — запротестовал Сарториус.

Внезапно я понял, чем он меня так раздражал: он не разговаривал, а выступал, совершенно так же, как на заседаниях в Институте. Видно, иначе он не умел.

— Тут в игру входит вопрос индивидуальности. Океан полностью лишен такого понятия. Так должно быть. Мне кажется, прошу прощения, коллеги, что эта для нас… э… наиболее шокирующая сторона эксперимента целиком ускользает от него, как находящаяся за границей его понимания.

— Вы считаете, что это не преднамеренно?… — спросил я.

Это утверждение немного ошеломило меня, но, поразмыслив, я признал, что исключить его невозможно.

— Да. Я не верю ни в какое вероломство, злорадство, желание уязвить наиболее чувствительным образом… как это делает коллега Снаут.

— Я вовсе не приписываю ему человеческих ощущений, чувств, — первый раз слово взял Снаут. — Но, может, ты скажешь, как объяснить эти постоянные возвращения?

— Возможно, включена какая-нибудь установка, которая действует по кольцу, как граммофонная пластинка, — сказал я не без скрытого желания досадить Сарториусу.

— Прошу вас, коллеги, не разбрасываться, — объявил носовым голосом доктор. — Это еще не все, что я хотел сообщить. В нормальных условиях я считал бы, что делать даже предварительное сообщение о состоянии моих работ преждевременно, но, принимая во внимание специфическую ситуацию, я сделаю исключение. У меня сложилось впечатление, что в предположении доктора Кельвина кроется истина. Я имею в виду его гипотезу о нейтринной конструкции… Такие системы мы знаем только теоретически и не представляли, что их можно стабилизировать. Здесь появляется определенный шанс, ибо уничтожение того силового поля, которое придает системе устойчивость…

Немного раньше я заметил, что тот темный предмет, который заслонил экран на стороне Сарториуса, отодвигается: у самого верха образовалась щель, в которой шевелилось что-то розовое. Теперь темная пластина внезапно упала.

— Прочь! Прочь! — раздался в трубке душераздирающий крик Сарториуса. В осветившемся неожиданно экране между борющимися с чем-то руками доктора заблестел большой золотистый, похожий на диск предмет, и все погасло, прежде чем я успел понять, что этот золотой диск не что иное, как соломенная шляпа…

— Снаут? — позвал я, глубоко вздохнув.

— Да, Кельвин, — ответил мне усталый голос кибернетика.

В этот момент я понял, что люблю его. Я действительно предпочитал не знать, кто у него.

— Пока хватит с нас, а?

— Думаю, да, — ответил я, — Слушай, если сможешь, спустись вниз или в мою кабину, ладно? — добавил я поспешно, чтобы он не успел повесить трубку.

— Договорились, — сказал Снаут. — Но не знаю когда.

И на этом кончилась наша проблемная дискуссия.

Чудовища

Посреди ночи меня разбудил свет. Я приподнялся на локте, заслонив другой рукой глаза. Хари, завернувшись в простыню, сидела в ногах кровати, съежившись, с лицом, закрытым волосами. Плечи ее тряслись. Она беззвучно плакала.

— Хари!

Она съежилась еще сильней.

— Что с тобой?… Хари…

Я сел на постели, еще не совсем проснувшись, постепенно освобождаясь от кошмара, который только что давил на меня. Девушка дрожала. Я обнял ее. Она оттолкнула меня локтем.

— Любимая.

— Не говори так.

— Ну, Хари, что случилось?

Я увидел ее мокрое, распухшее лицо. Большие детские слезы катились по щекам, блестели в ямочке на подбородке, капали на простыню.

— Ты не любишь меня.

— Что тебе пришло в голову?

— Я слышала.

Я почувствовал, что мое лицо застывает.

— Что слышала? Ты не поняла, это был только…

— Нет, нет. Ты говорил, что это не я. Чтобы уходила, уходила. Ушла бы, но не могу. Я не знаю, что это. Хотела и не могу. Я такая… такая… мерзкая!

— Детка!!!

Я схватил ее, прижал к себе изо всех сил, целовал руки, мокрые соленые пальцы, повторял какие-то клятвы, заклинания, просил прощения, говорил, что это был только глупый, отвратительный сон. Понемногу она успокоилась, перестала плакать, повернула ко мне голову:

— Нет, не говори этого, не нужно. Ты для меня не такой…

— Я не такой!

Это вырвалось у меня, как стон.

— Да. Не любишь меня. Я все время чувствую это. Притворялась, что не замечаю. Думала, может, мне кажется… Нет. Ты ведешь себя… по-другому. Не принимаешь меня всерьез. Это, был сон, правда, но снилась-то тебе я. Ты называл меня по имени. Я тебе противна. Почему? Почему?!

Я упал перед ней на колени, обнял ее ноги.

— Детка…

— Не хочу, чтобы ты так говорил. Не хочу, слышишь. Никакая я не детка. Я…

Она разразилась рыданиями и упала лицом в постель. Я встал. От вентиляционных отверстий с тихим шорохом тянуло холодным воздухом. Меня начало знобить. Я накинул купальный халат, сел на кровати и дотронулся до ее плеча.

— Хари, послушай. Я что-то тебе скажу. Скажу тебе правду…

Она медленно приподнялась на руках и села. Я видел, как у нее на шее под тонкой кожей бьется жилка. Мое лицо снова одеревенело, и мне стало так холодно, как будто я стоял на морозе. В голове было совершенно пусто.

— Правду? — переспросила она. — Святое слово?

Я не сразу ответил, судорогой сжало горло. Это была наша старая клятва. Когда она произносилась, никто из нас не смел не только лгать, но и умолчать о чем-нибудь. Было время, когда мы мучились чрезмерной честностью, наивно считая, что это нас спасет.

— Святое слово, — сказал я серьезно, — Хари…

Она ждала.

— Ты тоже изменилась. Мы все меняемся. Но я не это хотел сказать. Действительно, похоже… что по причине, которой мы оба точно не знаем… ты не можешь меня покинуть. Но это очень хорошо, потому что я тоже не могу тебя…

— Крис!

Я поднял Хари, завернутую в простыню, и начал ходить по комнате, укачивая ее. Она погладила меня по лицу.

— Нет. Ты не изменился. Это я, — шепнула она. — Что со мной? Может быть, то?…

Она смотрела в черный пустой прямоугольник разбитой двери, обломки я вынес вечером на склад. «Надо будет повесить новую», — подумал я и посадил ее на кровать.

— Ты когда-нибудь спишь? — спросил я, стоя над ней с опущенными руками.

— Не знаю.

— Как не знаешь? Подумай, дорогая.

— Это, пожалуй, не настоящий сон. Может, я больна. Лежу так и думаю, и знаешь…

Она опять задрожала.

— Что? — спросил я шепотом, у меня срывался голос.

— Это очень странные мысли. Не знаю, откуда они берутся.

— Например?

«Нужно быть спокойным, что бы я ни услышал», — подумал я и приготовился к ее словам, как к сильному удару.

Она беспомощно покачала головой.

— Это как-то так… вдруг…

— Не понимаю?

— Так, как будто не только во мне, но гораздо дальше, как-то… я не могу сказать. Для этого нет слов…

— Это, наверное, сны, — бросил я как бы нехотя и вздохнул с облегчением. — А теперь погаси свет, и до утра у нас не будет никаких огорчений, а утром, если нам захочется, позаботимся о новых. Хорошо?

Она протянула руку к выключателю, в комнате стало темно, я лег в остывшую постель и почувствовал тепло ее приближающегося дыхания. Обнял ее.

— Сильнее, — шепнула она. И после долгого молчания: — Крис!

— Что?

— Люблю тебя.

Мне хотелось кричать.

Утро было красным. Огромный солнечный диск стоял низко над горизонтом. У порога комнаты лежало письмо. Я разорвал конверт. Хари была в ванной, я слышал, как она напевала. Время от времени она выглядывала оттуда, облепленная мокрыми волосами. Я подошел к окну и прочитал:

«Кельвин, мы завязли. Сарториус за энергичные действия. Он верит, что ему удастся дестабилизировать нейтринные системы. Ему нужно для опытов некоторое количество плазмы как исходного материала. Предлагает, чтобы ты отправился на разведку и взял немного плазмы в контейнер. Поступай, как считаешь нужным, но поставь меня в известность о своем решении. У меня нет никакого мнения. Мне кажется, что у меня вообще ничего нет. Я хотел бы, чтобы ты сделал это только потому, что все-таки это будет движение вперед, хотя бы и мнимое. Иначе останется только позавидовать Г.

Хорек.

P.S. Не входи в радиостанцию. Это ты можешь для меня сделать. Лучше позвони».

У меня сжалось сердце, когда я читал это письмо. Я внимательно просмотрел его еще раз, разорвал и обрывки бросил в раковину. Потом начал искать комбинезон для Хари. Это было ужасно. Совсем как в прошлый раз. Но она ничего не знала, иначе не могла бы так обрадоваться, когда я сказал ей, что должен отправиться в небольшую разведку наружу и прошу ее меня сопровождать. Мы позавтракали в маленькой кухне (причем Хари снова с трудом проглотила несколько кусочков) и пошли в библиотеку.

Я хотел просмотреть литературу, касающуюся проблем поля и нейтринных систем, прежде чем сделаю то, что хочет Сарториус. Я еще не знал, как за это взяться, но твердо решил контролировать его работу. Мне пришло в голову, что этот еще не существующий нейтринный аннигилятор мог бы освободить Снаута и Сарториуса, а я переждал бы «операцию» вместе с Хари где-нибудь снаружи, например в самолете. Некоторое время я работал у большого электронного каталога, задавая ему вопросы, на которые он либо отвечал, выбрасывая карточки с лаконичной надписью «отсутствует в библиографии», либо предлагал мне углубиться в такие джунгли специальных физических работ, что я не знал, что с этим делать. Мне как-то не хотелось покидать это большое круглое помещение с гладкими стенами, уставленное шкафами с множеством микрофильмов и электронных записей. Расположенная в самом центре Станции, библиотека не имела окон и была самым изолированным местом внутри стальной скорлупы. Кто знает, не потому ли мне было здесь так хорошо, несмотря на явный провал поисков. Я бродил по большому залу, пока не очутился перед огромным, достигающим потолка стеллажом, полным книг. Ценность этого собрания была весьма сомнительна. Скорее его держали здесь как дань памяти и уважения к пионерам соляристических исследований. На полках стояло около шестисот томов — вся классика предмета, начиная от монументальной, хотя в значительной мере уже устаревшей девятитомной монографии Гезе. Я снимал эти тома, от тяжести которых отвисала рука, и нехотя перелистывал, присев на ручку кресла, Хари тоже нашла себе какую-то книжку, через ее плечо я прочитал несколько строчек. Это была одна из немногих книг, принадлежавших первой экспедиции, может быть, даже когда-то собственность самого Гезе — «Межпланетный повар». Я ничего не сказал, видя, с каким вниманием Хари изучает кулинарные рецепты, приспособленные к жестким условиям космонавтики, и вернулся к книге, которая лежала у меня на коленях. Работа Гезе «Десять лет изучения Соляриса» вышла в серии «Соляриана», выпусками от четвертого до двенадцатого, в то время как сейчас они имеют четырехзначные номера.

Гезе не обладал слишком большой фантазией, впрочем, эта черта может только повредить исследователю Соляриса. Нигде, пожалуй, воображение и умение быстро создавать гипотезы не становится так опасно. В конце концов на этой планете все возможно. Неправдоподобно звучащие описания форм, которые создает плазма, все-таки абсолютно точны, хотя и не поддаются проверке, так как океан очень редко повторяет свои эволюции. Того, кто наблюдает их впервые, они поражают главным образом загадочностью и громадностью. Если бы они проявлялись в более мелких масштабах, в какой-нибудь луже, их бы, наверное, признали за еще одну «выходку природы», проявление случайности и слепой игры сил. То, что посредственность и гениальность одинаково беспомощны перед неисчерпаемым разнообразием соляристических форм, также не облегчает общения с феноменами живого океана. Гезе не был ни тем, ни другим. Он был попросту классификатором-педантом, из тех, у кого за наружным спокойствием скрывается поглощающая всю жизнь неиссякаемая страсть к работе. До тех пор пока мог, он пользовался чисто описательным языком, а когда ему не хватало слов, помогал себе, создавая новые, часто неудачные, не соответствующие явлениям, которые описывал. Впрочем, никакие термины не воспроизводят того, что делается на Солярисе. Его «древовидные горы», его «длиннуши», «грибища», «мимоиды», «симметриады» и «асимметриады», «позвоночники» и «быстренники» звучат страшно искусственно, но дают некоторое представление о Солярисе даже тем, кто, кроме неясных фотографий и чрезвычайно несовершенных фильмов, ничего не видел. Разумеется, и этот добросовестный классификатор грешил многими нелепостями. Человек создает гипотезы всегда, даже если он очень осторожен, даже если совсем об этом не догадывается. Гезе считал, что «длиннуши» являются основной формой, и сопоставлял их с многократно увеличенными и нагроможденными приливными волнами земных морей. Впрочем, те, кто рылся в первом издании его произведения, знают, что первоначально он так и называл их «приливами», вдохновленный геоцентризмом, который был бы смешон, если бы не был так беспомощен.

Ведь это — если уж искать аналогии на Земле — формации, своими размерами превосходящие Большой Колорадский каньон, смоделированные в массе, которая вверху имеет студенисто-пенистую консистенцию (впрочем, эта пена застывает в гигантские, легко ломающиеся фестоны, в кружева, с огромными ячейками, некоторым исследователям они даже представляются «скелетистыми наростами»), в глубине же переходит в субстанцию все более упругую, как напряженный мускул, но мускул, вскоре, на глубине полутора десятков метров, приобретающий твердость скалы, хотя и сохраняющий эластичность. Между натянутыми, как на хребте чудовища, перепонками, за которые цепляются «скелетики», тянется на расстоянии многих километров собственно «длиннуш» — существо с виду совершенно самостоятельное, похожее на какого-то колоссального питона, который обожрался целыми горами и теперь молча их переваривает, время от времени приводя свое сжатое по-рыбьему тело в медленные колебательные движения. Но так «длиннуш» выглядит только сверху, с борта летательного аппарата. Если же приблизиться к нему настолько, что обе «стены ущелья» вознесутся на сотни метров над самолетом, «туловище питона» окажется простирающимся до горизонта пространством, заполненным головокружительным движением. Понемногу становится понятным, что здесь, под тобой, находится центр действия сил, которые поддерживают возносящиеся к небу склоны медленно кристаллизирующегося сиропа. Но того, что очевидно для глаза, недостаточно для науки. Сколько лет длились отчаянные дискуссии о том, что именно происходит в недрах «длиннушей», миллионы которых бороздят безбрежные просторы океана. Считалось, что это какие-то органы чудовища, что в них происходит обмен веществ, дыхательные процессы, транспорт питательных веществ, и только запыленные библиотеки знают, что еще. Каждую гипотезу в конце концов удавалось ниспровергнуть тысячами кропотливых, а иногда и опасных исследований. И все это касается только «длиннушей», формы по сути дела самой простой, самой устойчивой (их существование продолжается недели — явление здесь совершенно исключительное).

Наиболее непонятной формой — причудливой и вызывающей у наблюдателя, пожалуй, самый резкий протест (конечно, инстинктивный), — были «мимоиды». Можно без преувеличения сказать, что Гезе в них влюбился и их изучению, выяснению их сущности посвятил себя целиком. В названии он пытался отразить то, что было в них наиболее примечательно для человека: стремление к повторению окружающих форм, все равно — близких или далеких.

В один прекрасный день глубоко под поверхностью океана начинает темнеть плоский широкий круг с рваными краями, с поверхностью, как бы залитой смолой. Через несколько часов он начинает делиться на части, все более расчленяется и одновременно пробивается к поверхности. Наблюдатель мог бы поклясться, что под ним происходит страшная борьба, потому что со всех сторон мчатся похожие на искривленные губы, затягивающиеся кратеры, бесконечные ряды кольцевых волн громоздятся над разлившимся в глубине черным колеблющимся призраком и, вставая на дыбы, обрушивается вниз. Каждому такому броску сотен тысяч тонн сопутствует растянутый на секунды, липкий, хочется сказать, чавкающий гром. Тут все происходит с гигантским размахом. Темное чудовище оказывается загнанным в глубину, каждый следующий удар словно расплющивает его и расщепляет, от отдельных хлопьев, которые свисают, как намокшие крылья, отходят продолговатые гроздья, сужающиеся в длинные ожерелья, сплавляются друг с другом, и плывут вверх, и тащат за собой как бы приросший к ним раздробленный материнский диск. А в это время сверху неустанно низвергаются во все более углубляющуюся впадину новые кольца волн. Такая игра продолжается иногда день, иногда меньше. Порой на этом все и кончается. Добросовестный Гезе назвал такой вариант «недоношенным мимоидом», как будто имел точные сведения, что конечной целью каждого такого катаклизма является «зрелый мимоид», то есть колония полипообразных светлых наростов (обычно превышающая размеры земного города), назначение которой — передразнивать окружающие формы. Разумеется, сразу же появился другой солярист — Ивенс, который признал эту, последнюю фазу дегенерацией, извращением, угасанием, а все многообразие созданных форм — очевидным проявлением освобождения отпочковавшихся частей из-под «материнской» власти.

Однако Гезе, который в описаниях других соляристических образований осторожен, как муравей, ползущий по замерзшему водопаду, в этом случае так был уверен в себе, что даже систематизировал по степени возрастающего совершенства отдельные фазы формирования мимоида.

Наблюдаемый с высоты, мимоид кажется похожим на город, но это просто заблуждение, вызванное поисками аналогии среди уже известных явлений. Когда небо чисто, все многоэтажные отростки и их вершины окружены слоями нагретого воздуха, что создает мнимые колебания и изменения форм, которые и без того трудно определить. Первая же туча вызывает немедленную реакцию. Начинается стремительное расслоение. Вверх выбрасывается почти совсем отделенная от основания тягучая оболочка, похожая на цветную капусту, которая сразу же бледнеет и через несколько минут в точности имитирует клубящуюся тучу. Это гигантское образование отбрасывает красноватую тень, вместо одних вершин мимоида возникают другие, причем движение всегда направлено в сторону, противоположную движению настоящей тучи. Думаю, что Гезе дал бы отсечь себе руку, чтобы узнать хотя бы, почему так происходит. Но такие «одиночные изделия» ничто по сравнению со стихийной деятельностью мимоида, «раздразненного» присутствием предметов и конструкций, которые появляются над ним по воле земных пришельцев. Воспроизводит все, что находится на расстоянии, не превышающем восьми — десяти миль. Чаще всего мимоид создает увеличенные изображения, иногда деформируя их и превращая в карикатуры или гротескные упрощения, в особенности это относится к машинам. Разумеется, материалом всегда является та же самая быстро светлеющая масса, изверженная океаном. Вместо того чтобы упасть, она повисает в воздухе, соединенная легко рвущимися пуповинами с основанием, по которому она медленно передвигается и, одновременно корчась, сокращаясь или увеличиваясь в объеме, пластично формируется в сложные конструкции. Самолет, ферма или мачта воспроизводятся с одинаковой быстротой. Мимоид не реагирует только на самих людей, точнее говоря, ни на какие живые существа, а также растения, которые тоже доставляли на Солярис в экспериментальных целях неутомимые исследователи. Однако манекен, кукла, изображение собаки или дерева, выполненные из любого материала, копируются немедленно.

Здесь, увы, нужно заметить кстати, что это «повиновение» мимоида желаниям экспериментаторов, такое редкое на Солярисе, время от времени пропадает. Зрелый мимоид имеет свои, если можно так выразиться, «выходные дни», во время которых он только очень медленно пульсирует. Эта пульсация, впрочем, совершенно незаметна для глаза. Ее ритм, одна фаза «пульса», продолжается больше двух часов, и потребовались специальные киносъемки, чтобы это установить.

В такие периоды мимоид, особенно старый, поддается подробному исследованию, так как и погруженный в океан поддерживающий диск и возносящиеся над ним формы представляют собой вполне надежную опору для ног.

Можно, конечно, побывать в недрах мимоида и в его «рабочие» дни, но в это время видимость близка к нулю вследствие того, что из специальных отростков копирующей массы непрерывно выделяется медленно оседающая пушистая, похожая на снег коллоидная взвесь. Нужно сказать, что эти формы не следует рассматривать с небольшого расстояния, так как их величина близка к величине земных гор. Кроме того, основание «работающего» мимоида становится вязким от коллоидного снега, который только через несколько часов превращается в твердую корку, гораздо более легкую, чем пемза.

Наконец, без специального снаряжения легко заблудиться в лабиринте огромных конструкций, напоминающих не то искореженные колонны, не то полужидкие гейзеры, и это даже при ярком солнечном свете, который не может пробить облака непрерывно выбрасываемых в атмосферу «псевдовзрывов».

Наблюдение мимоида в его счастливые дни (точнее говоря, это счастливые дни для исследователя, который над ним находится) может стать источником незабываемых впечатлений. Мимоид переживает свои «творческие взлеты», когда начинается какая-то противоестественная гиперпродукция. Тогда он создает либо собственные варианты окружающих форм, либо их усложненные изображения или даже «формальное продолжение» и так может забавляться часами на радость художнику-абстракционисту и к отчаянию ученого, который напрасно старается понять что-нибудь в происходящих процессах. Временами в деятельности мимоида проявляются черты откровенно детского упрощения, иногда он впадает в «барочные отклонения», тогда все, что он строит, бывает отмечено распухшей слоновостью. Старые мимоиды особенно часто создают фигуры, способные вызвать искренний смех.

Само собой разумеется, что в первые годы исследований ученые набросились на мимоиды, приняв их за центры соляристического океана, в которых наступит желанный контакт двух цивилизаций. Однако очень быстро выяснилось, что ни о каком контакте нет и речи, так как все начиналось и кончалось имитацией форм, которая никуда не вела. Вновь и вновь повторяющийся в отчаянных поисках исследователей антропо- или же зооморфизм усматривал в самых разных творениях живого океана «мыслительние органы» или даже «конечности», за которые ученые (Маартенс, Экконаи) принимали «позвоночники» и «быстренники» Гезе. Но считать эти протуберанцы живого океана, иногда выбрасываемые в атмосферу на высоту до двух миль, «конечностями» было столько же оснований, сколько считать землетрясения «гимнастикой» земной коры.

Каталог форм, повторяющихся более или менее постоянно, рождаемых живым океаном так часто, что их можно открыть на его поверхности в течение суток несколько десятков или даже несколько сотен, охватывает примерно триста названий. Наиболее нечеловеческими в смысле абсолютного отсутствия подобия всему, что когда-либо исследовано человеком на Земле, являются согласно школе Гезе симметриады. Постепенно стало ясно, что океан не проявляет агрессивных намерений и погибнуть и его плазменных пучинах может только тот, кто этого очень добивается (естественно, я не говорю о несчастных случаях, вызванных, например, поломкой кислородного аппарата или климатизатора). Даже цилиндрические реки «длиннушей» и чудовищные столбы «позвоночников», неуверенно блуждающих среди туч, можно навылет пробить самолетом или другим летательным аппаратом без малейшей опасности; плазма освобождает дорогу, расступаясь перед инородным телом со скоростью, равной скорости звука в атмосфере Соляриса, образуя, если ее к этому вынуждают, глубокие тоннели даже под поверхностью океана (причем энергия, которая в этих целях приводится в действие, огромна — Скрябин оценил ее примерно в 10^19 эрг!!!). Однако к исследованию симметриад приступили с чрезвычайной осторожностью, постоянно отступая, соблюдая все правила безопасности, часто, правда, фиктивные, а имена тех, кто первым опустился в их бездны, известны на Земле каждому ребенку.

Ужас, который внушают эти исполины, объясняется не их внешним видом, хотя он действительно может навеять кошмарные сны. Скорее он вызван тем, что в их пределах нет ничего постоянного, ничего несомненного, в них нарушаются даже физические законы. Именно это позволяло ученым все настойчивее повторять, что живой океан — разумен.

Симметриадыпоявляются внезапно. Их образование напоминает извержение. Океан вдруг начинает блестеть, как будто несколько десятков квадратных километров его поверхности покрыты стеклом. При этом ни его густота, ни ритм волнения не меняются. Иногда симметриада возникает там, где образовалась воронка, засосавшая «быстренник», но это не является правилом. Через некоторое время стеклянистая оболочка выбрасывается вверх чудовищным пузырем, в котором, искажаясь и преломляясь, отражаются весь небосклон, солнце, тучи, горизонт. Молниеносная игра цветов, вызванная отчасти поглощением, отчасти преломлением света, не имеет себе подобной.

Особенно резкие световые эффекты дают симметриады, возникающие во время голубого дня, а также перед заходом солнца. В это время появляется впечатление, что планета рождает другую, с каждым мгновением удваивающую свой объем. Сверкающий огнями глобус, с трудом выдавленный из глубины, растрескивается у вершины на вертикальные секторы. Но это не распад. Эта стадия, не очень удачно названная «фазой цветочной чашечки», длится секунды. Направленные в небо перепончатые арки переворачиваются, соединяются в невидимой внутренней части и начинают моментально формировать что-то вроде коренастого торса, внутри которого происходят одновременно сотни явлений.

Через некоторое время симметриада начинает проявлять свою самую необыкновенную особенность — моделирование, или точнее нарушение физических законов. Предварительно нужно сказать, что не бывает двух одинаковых симметриад и геометрия каждой из них является как бы новым «изобретением» океана. Далее, симметриада создает внутри себя то, что часто называют «моментальными машинами», хотя эти конструкции совсем непохожи на машины, сделанные людьми. Здесь речь идет об относительно узкой и поэтому как бы «механической» цели действия.

Бьющие из бездны гейзеры формируют толстостенные галереи или коридоры, расходящиеся во всех направлениях, а перепонки создают систему пересекающихся плоскостей, свисающих канатов, сводов. Симметриады оправдывают свое название тем, что каждому образованию в районе одного полюса соответствует совпадающая даже в мелочах система на противоположном полюсе.

Через какие-нибудь двадцать — тридцать минут гигант начинает медленно погружаться в океан, наклонив сначала свою вертикальную ось на восемь — двенадцать градусов.

Симметриады бывают побольше и поменьше, но даже карликовые возносятся после погружения на добрые восемьсот метров над уровнем океана и видны на расстоянии десятков миль.

Попасть внутрь симметриады безопаснее всего сразу же после восстановления равновесия, когда вся система перестает погружаться и возвращается в вертикальное положение. Наиболее интересной для изучения является вершина симметриады. Относительно гладкую «шапку» полюса окружает пространство, продырявленное, как решето, отверстиями внутренних камер и тоннелей. В целом эта формация является трехмерной моделью какого-то уравнения высшего порядка.

Как известно, каждое уравнение можно выразить языком высшей геометрии и построить эквивалентное ему геометрическое тело. В таком понимании симметриада — родственница конусов Лобачевского и отрицательных кривых Римана, но родственница очень дальняя вследствие своей невообразимой сложности. Это скорее охватывающая несколько кубических миль модель целой математической системы, причем модель четырехмерная, ибо сомножители уравнения выражаются также и во времени, в происходящих с его течением изменениях.

Самой простой была, естественно, мысль, что перед нами какая-то «математическая машина» живого океана, созданная в соответствующих масштабах модель расчетов, необходимых ему для неизвестных нам целей. Но этой гипотезы Фермонта сегодня уже никто не поддерживает. Не было недостатка и в попытках создания какой-нибудь более доступной, более наглядной модели симметриады. Но все это ничего не дало.

Симметриады неповторимы, как неповторимы любые происходящие в них явления. Иногда воздух перестает проводить звук. Иногда увеличивается или уменьшается коэффициент рефракции. Локально появляются пульсирующие ритмичные изменения тяготения, словно у симметриады есть бьющееся гравитационное сердце. Время от времени гирокомпасы исследователя начинают вести себя как сумасшедшие, возникают и исчезают слои повышенной ионизации… Это перечисление можно было бы продолжить. Впрочем, если когда-нибудь тайна симметриад будет разгадана, останутся еще асимметриады.

Экспедиции отмерили сотни километров в глубинах симметриад, расставили регистрирующие аппараты, автоматические кинокамеры; телевизионные глаза искусственных спутников регистрировали возникновение мимоидов и «длиннушей», их созревание и гибель. Библиотеки наполнялись, разрастались архивы; цена, которую за это нужно было платить, порой становилась очень высокой. Семьсот восемнадцать человек погибло во время катаклизмов, не успев выбраться из уже приговоренных к гибели колоссов, из них сто шесть только в одной катастрофе, известной потому, что в ней нашел смерть и сам Гезе, в то время семидесятилетний старик. Семьдесят девять человек, одетых в панцирные скафандры, вместе с машинами и приборами поглотил в несколько секунд взрыв грязной жижи, сбившей своими брызгами остальные двадцать семь, которые пилотировали самолеты и вертолеты, кружившиеся над местом исследований. Это место на пересечении сорок второй параллели с восемьдесят девятым меридианом обозначено на картах как «Извержение Ста Шести». Но этот пункт существует только на картах, поверхность океана ничем не отличается там от любой другой точки.

Тогда впервые в истории соляристических исследований раздались голоса, требующие нанесения термоядерных ударов. Это было хуже, чем месть, речь шла об уничтожении того, чего мы не можем понять. Тсанкен, случайно уцелевший начальник резервной группы Гезе, в момент, когда обсуждалось это предложение, пригрозил, что взорвет Станцию вместе с собой и восемнадцатью оставшимися людьми. И хотя официально никогда не признавалось, что его самоубийственный ультиматум повлиял на результат голосования, можно допустить, что это было именно так.

Но времена, когда многолюдные экспедиции посещали планету, прошли. Сама Станция — это было инженерное сооружение такого масштаба, что Земля могла бы им гордиться, если бы не способность океана в течение секунд создавать конструкции в миллионы раз большие, — была сделана в виде диска диаметром двести метров с четырьмя ярусами в центре и двумя по краю. Она висела на высоте от пятисот до полутора тысяч метров над океаном благодаря гравитаторам, приводившимся в движение энергией аннигиляции, и, кроме обычной аппаратуры, которой оборудуются все станции и спутники других планет, имела специальные радарные установки, готовые при малейших изменениях состояния поверхности океана включить дополнительную мощность, так что стальной диск поднимался в стратосферу, как только появлялись первые признаки рождения нового чудовища.

Теперь Станция била совершенно безлюдна. С тех пор как автоматы были заперты — по неизвестной мне до сих пор причине — в нижних складах, можно было бродить по коридорам, не встречая никого, как на бесцельно дрейфующем судне, машины которого пережили гибель команды.

Когда я поставил на полку девятый том монографии Гезе, мне показалось, что сталь, скрытая слоем пушистого пенопласта, задрожала у меня под ногами. Я замер, но дрожь не повторилась. Библиотека была тщательно изолирована от корпуса, и вибрация могла иметь только одну причину. Стартовала какая-то ракета. Эта мысль вернула меня к действительности. Я еще не решил окончательно, выполнить ли мне желание Сарториуса. Если я буду вести себя так, будто полностью одобряю его планы, то в лучшем случае смогу лишь оттянуть кризис; я был почти уверен, что дело дойдет до столкновения, так как решил сделать все возможное, чтобы спасти Хари. Весь вопрос в том, имел ли Сарториус шанс на успех. Его преимущество передо мной было огромным — как физик он знал проблему в десять раз лучше меня, и я мог рассчитывать, как это ни парадоксально, только на сложность задач, которые ставил перед нами океан. В течение следующего часа я корпел над микрофильмами, пытаясь выловить хоть что-нибудь доступное моему пониманию из моря сумасшедшей математики, языком которой разговаривала физика нейтринных процессов. Сначала мне это показалось безнадежным, тем более что дьявольски сложных теорий нейтринного поля было целых пять, верный признак того, что ни одна из них не является правильной. Однако в конце концов мне удалось найти нечто обнадеживающее. Я переписал некоторые формулы и в этот момент услышал стук.

Я быстро подошел к двери и открыл ее, загородив собой щель. В ней показалось блестящее от пота лицо Снаута. Коридор за ним был пуст.

— А, это ты, — сказал я, приоткрывая дверь. — Заходи.

— Да, это я.

Голос у него был хриплый, под воспаленными глазами — мешки. На нем был блестящий резиновый противорадиационный фартук на эластичных помочах, из-под фартука выглядывали перепачканные штанины все тех же брюк, в которых он всегда ходил. Его глаза обежали круглый, равномерно освещенный зал и остановились, когда он заметил стоящую у кресла Хари. Мы обменялись быстрым взглядом, я опустил веки, тогда он слегка поклонился, а я, впадая в дружеский тон, сказал:

— Это доктор Снаут, Хари. Снаут, это… моя жена.

— Я… малозаметный член экипажа и поэтому… — пауза становилась опасной — не имел случая познакомиться…

Хари усмехнулась и подала ему руку, которую он пожал, как мне показалось, немного обалдело, несколько раз моргнул и застыл, глядя на нее, пока и не взял его за плечи.

— Извините, — произнес он тогда, обращаясь к ней. — Я хотел поговорить с тобой, Кельвин…

— Разумеется, — ответил я с какой-то великосветской непринужденностью. Все это звучало как низкопробная комедия. Выхода, однако, не было. — Хари, дорогая, не обращай на нас внимании. Мы с доктором должны поговорить о наших скучных делах.

Я взял Снаута за локоть и провел его к маленьким креслицам в противоположной стороне зала. Хари уселась в кресло, в котором до этого сидел я, но подвинула его так, чтобы, подняв голову от книжки, видеть нас.

— Ну что? — спросил я тихо.

— Развелся, — ответил он свистящим шепотом. Возможно, я бы рассмеялся, если бы мне когда-нибудь рассказали эту историю и такое начало разговора, но на Станции мое чувство юмора было ампутировано.

— Со вчерашнего дня я пережил пару лет, Кельвин, — добавил он. — Пару неплохих лет. А ты?

— Ничего… — ответил я через мгновение, так как не знал, что говорить. Я любил его, но чувствовал, что сейчас должен его опасаться, вернее, того, с чем он ко мне пришел.

— Ничего… — повторил Снаут тем же тоном, что и я. — Даже так?

— О чем ты? — Я сделал вид, что не понимаю.

Он прищурил налитые кровью глаза и, наклонившись ко мне так, что я почувствовал на лице тепло его дыхания, зашептал:

— Мы увязаем, Кельвин. С Сарториусом я уже не могу связаться, знаю только то, что написал тебе. Он сказал мне это после нашей маленькой конференции…

— Он выключил визиофон?

— Нет. У него там короткое замыкание. Кажется, он сделал это нарочно или… — Снаут резко опустил кулак, будто разбивал что-то.

Я смотрел на него молча.

— Кельвин, я пришел, потому что… — Не кончил. — Что ты собираешься делать?

— Ты об этом письме? — ответил я медленно. — Я могу это сделать, не вижу повода для отказа, собственно, для того здесь и сижу, хотел разобраться…

— Нет, — прервал он. — Не об этом…

— Нет? — переспросил я, изображая удивление. — Слушаю.

— Сарториус, — буркнул он после недолгого молчания. — Ему кажется, что он нашел путь… вот.

Он не спускал с меня глаз. Я сидел спокойно, стараясь придать лицу безразличное выражение.

— Во-первых, та история с рентгеном. То, что делал с ним Гибарян, помнишь? Возможна некоторая модификация…

— Какая?

— Мы посылали просто пучок лучей в океан и модулировали только их напряжение по разным законам.

— Да, я знаю об этом. Нилин уже делал подобные вещи. И огромное количество других.

— Верно. Но они применяли мягкое излучение. А у нас было жесткое, мы всаживали в океан все, что имели, всю мощность.

— Это может иметь неприятные последствия, — заметил я. — Нарушение конвенции четырех и ООН.

— Кельвин… не прикидывайся. Ведь теперь это не имеет никакого значения. Гибаряна нет в живых.

— Ага. Сарториус все хочет свалить на него?

— Не знаю. Не говорил с ним об этом. Это неважно. Сарториус считает, что коль скоро «гость» появляется всегда только в момент пробуждения, то, очевидно, он извлекает из нас рецепт производства во время сна. Считает, что самое важное наше состояние — именно сон. Поэтому так поступает. И Сарториус хочет передать ему нашу явь — мысли во время бодрствования, понимаешь?

— Каким образом? Почтой?

— Шутить будешь потом. Этот пучок излучения мы промодулируем токами мозга кого-нибудь из нас.

У меня вдруг прояснилось в голове:

— Ага. Этот кто-то — я. А?

— Да. Он думал о тебе.

— Сердечно благодарю.

— Что ты на это скажешь?

Я молчал. Ничего не говоря, он медленно посмотрел на погруженную в чтение Хари и отвернулся глазами к моему лицу. Я почувствовал, что бледнею, и не мог с этим справиться.

— Ну, как?… — спросил он.

Я пожал плечами.

— Эти рентгеновские проповеди о великолепии человека считаю шутовством. И ты тоже. Может быть, нет?

— Да?

— Да.

— Это очень хорошо, — сказал он и улыбнулся, как будто я исполнил его желание. — Значит, ты против всей этой истории?

Я не понимал еще, как это произошло, но в его взгляде прочитал, что он загнал меня туда, куда хотел. Я молчал. Что теперь было говорить?

— Отлично, — произнес он. — Потому что есть еще один проект. Перемонтировать аппаратуру Роше.

— Аннигилятор?

— Да. Сарториус уже сделал предварительные расчеты. Это реально. И даже не потребует большой мощности. Аппарат будет действовать неограниченное время, создавая антиполе.

— По… подожди! Как ты себе это представляешь?

— Очень просто. Это будет нейтринное антиполе. Обычная материя остается без изменений. Уничтожению, подвергаются только… нейтринные системы. Понимаешь?

Он удовлетворенно усмехнулся. Я сидел, приоткрыв рот. Постепенно он перестал усмехаться, испытующе посмотрел на меня, нахмурил лоб и, подождав немного, продолжал:

— Итак, первый проект «Мысль» отбрасываем. А? Второй? Сарториус уже сидит над этим. Назовем его «Свобода».

Я на мгновение закрыл глаза. Быстро соображал: Снаут не был физиком, Сарториус выключил или уничтожил визиофон. Очень хорошо.

— Я бы назвал его точнее — «Бойня»… — сказал я медленно.

— Сам был мясником. Может, нет? А теперь это будет что-то совершенно иное. Никаких «гостей», никаких существ — ничего. Уже в момент начала материализации начнется распад.

— Это недоразумение, — ответил я, с сомнением покачав головой, и усмехнулся. Я надеялся, что выгляжу достаточно естественно. — Это не моральная щепетильность, а инстинкт самосохранения. Я не хочу умирать, Снаут.

— Что?…

Он был удивлен и смотрел на меня подозрительно. Я вытянул из кармана лист с формулами.

— Я тоже думал об этом. Тебя это удивляет? Ведь это я первый выдвинул нейтринную гипотезу. Не правда ли? Смотри. Антиполе можно возбудить. Для обычной материи оно безопасно. Это верно. Но в момент дестабилизации, когда нейтринная структура распадается, высвобождается излишек энергии ее стабилизации. Принимая на один килограмм массы покоя десять в восьмой эрг, получаем для одного существа F пять — семь на десять в девятой. Знаешь, что это означает? Это эквивалентно заряду урана, который взорвется внутри Станции.

— Что ты говоришь? Но… ведь Сарториус должен был принять во внимание…

— Не обязательно, — ответил я со злой усмешкой. — Дело в том, что Сарториус принадлежит к школе Фрезера и Кайоли. По их мнению, вся энергия в момент распада освобождается в виде светового излучения. Это была бы попросту сильная вспышка. не совсем, возможно, безопасная, но не уничтожающая. Существуют, однако, другие гипотезы, другие теории нейтринного поля. По Кайе, по Авалову, по Сиону спектр излучения значительно шире, а максимум падает на жесткое гамма-излучение. Хорошо, что Сарториус верит своим учителям и их теории, но есть и другие. И знаешь, что я тебе скажу? — протянул я, видя, что мои слова произвели на него впечатление. — Нужно принять во внимание и океан. Если уж он сделал то, что сделал, то наверняка применил оптимальный метод. Другими словами: его действия кажутся мне аргументом в пользу той, другой школы — против Сарториуса.

— Покажи мне эту бумагу, Кельвин…

Я подал ему лист. Он наклонил голову, пытаясь прочесть мои каракули.

— Что это? — ткнул пальцем.

Я взял у него расчеты.

— Это? Тензор трансмутации поля.

— Дай мне все…

— Зачем тебе? — Я знал, что он ответит.

— Нужно сказать Сарториусу.

— Как хочешь, — ответил я равнодушно. — Можешь взять. Только, видишь ли, этого никто не исследовал экспериментально, такие структуры нам еще неизвестны. Он верит во Фрезера, я считал по Сиону. Он скажет, что я не физик и Сион тоже. По крайней мере в его понимании. Но это тема для дискуссии. Меня не устраивает дискуссия, в результате которой я могу испариться, к вящей славе Сарториуса. Тебя я могу убедить, его — нет. И пробовать не стану.

— И что же ты хочешь сделать?… Он работает над этим, — бесцветным голосом сказал Скаут. Он сгорбился, все его оживление прошло. Я не знал, верит ли он мне, но мне было уже все равно.

— То, что делает человек, которого хотят убить, — ответил я тихо.

— Попробую с ним связаться. Может, он думает о каких-нибудь мерах предосторожности, — буркнул Снаут и поднял на меня глаза. — Слушай, а если бы все-таки?… Тот, первый проект. А? Сарториус согласится. Наверняка. Это… во всяком случае… какой-то шанс.

— Ты в это веришь?

— Нет, — ответил он. — Но… чему это повредит?

Я не хотел соглашаться слишком быстро, мне ведь это и было нужно. Он становился моим союзником в игре на проволочку.

— Подумаю, — проговорил я.

— Ну, я пошел, — сказал Снаут, вставая. Когда он поднимался, у него затрещали все кости. — Хоть энцефалограмму-то дашь себе сделать? — спросил он, потирая пальцами фартук, будто пытаясь стереть с него невидимые пятна.

— Хорошо.

Не обращая внимания на Хари (она сидела с книгой на коленях и молча смотрела на эту сцену), он пошел к двери. Когда она закрылась за ним, я встал. Расправил лист, который держал в руке. Формулы были подлинные. Я не подделал их. Не знаю, правда, согласился ли бы Сион с тем, как я их развил. Пожалуй, нет. Я вздрогнул. Хари подошла сзади и прикоснулась к моей руке.

— Крис!

— Что, дорогая?

— Кто это был?

— Я говорил тебе. Доктор Снаут.

— Что это за человек?

— Я мало его знаю. Почему ты спрашиваешь?

— Он так на меня смотрел…

— Наверное, ты ему понравилась…

— Нет, — она покачала головой. — Это был не такой взгляд. Смотрел на меня так… как будто…

Она вздрогнула, подняла глаза и сразу же их опустила.

Жидкий кислород

Не знаю, как долго я лежал в темной комнате, неподвижный, уставившись в светящийся на запястье циферблат часов. Слушал собственное дыхание и чему-то удивлялся, оставаясь при этом совершенно равнодушным. Наверное, я просто страшно устал. Я повернулся на бок, кровать была странно широкой, мне чего-то недоставало. Я задержал дыхание и замер. Стало совершенно тихо. Не доносилось ни малейшего звука. Хари? Почему не слышно ее дыхания? Начал водить руками по постели: я был один.

«Хари!» — хотел я ее позвать, но услышал шаги. Шел кто-то большой и тяжелый, как…

— Гибарян? — сказал я спокойно.

— Да, это я. Не зажигай свет.

— Нет?

— Не нужно. Так будет лучше для нас обоих.

— Но тебя нет в живых?

— Это ничего. Ты ведь узнаешь мой голос?

— Да. Зачем ты это сделал?

— Должен был. Ты опоздал на четыре дня. Если бы прилетел раньше, может быть, это и не понадобилось бы. Но не упрекай себя. Мне не так уж плохо.

— Ты правда здесь?

— Ах, думаешь, что я снюсь тебе, как думал о Хари?

— Где она?

— Почему ты думаешь, что я знаю?

— Догадался.

— Держи это при себе. Предположим, что я здесь вместо нее.

— Но я хочу, чтобы она тоже была.

— Это невозможно.

— Почему? Слушай, ты ведь знаешь, что в действительности это не ты, это только я.

— Нет. Это действительно я. Если бы ты хотел быть педантичным, мог бы сказать — это еще один я. Но не будем тратить слов.

— Ты уйдешь?

— Да.

— И тогда она вернется?

— Тебе этого хочется? Кто она для тебя?

— Это мое дело.

— Ты ведь ее боишься…

— Нет.

— И тебе противно…

— Чего ты от меня хочешь?…

— Ты должен жалеть себя, а не ее. Ей всегда будет двадцать лет. Не притворяйся, что ты не знаешь этого!

Вдруг, совершенно неизвестно почему, я успокоился. Слушал его совсем хладнокровно. Мне показалось, что теперь он стоит ближе, в ногах кровати, но я по-прежнему ничего не видел в этом мраке.

— Чего ты хочешь? — спросил я тихо.

Мой тон как будто удивил его. С минуту он молчал.

— Сарториус убедил Снаута, что ты его обманул. Теперь они тебя обманут. Под видом монтажа рентгеновской аппаратуры они собирают аннигилятор поля.

— Где она? — спросил я.

— Разве ты не слышал, что я тебе сказал? Предупредил тебя!

— Где она?

— Не знаю. Запомни: тебе понадобится оружие. Ты ни на кого не можешь рассчитывать.

— Могу рассчитывать на Хари.

Послышался слабый быстрый звук. Он смеялся.

— Конечно, можешь. До какого-то предела. В конце концов всегда можешь сделать то же, что я.

— Ты не Гибарян.

— Да? А кто? Может быть, твой сон?

— Нет. Ты их кукла. Но сам об этом не знаешь.

— А откуда ты знаешь, кто ты?

Это меня озадачило. Я хотел встать, но не мог. Гибарян что-то говорил. Я не понимал слов, слышал только звук его голоса, отчаянно боролся со слабостью, еще раз рванулся с огромным усилием… и проснулся. Я хватал воздух, как полузадушенная рыба. Было совсем темно. Это сон. Кошмар. Сейчас… «дилемма, которую не могу разрешить. Мы преследуем самих себя. Политерией использовал какой-то способ селективного усиления наших мыслей. Поиски мотивировки этого явления являются антропоморфизмом. Там, где нет людей, там нет также доступных человеку мотивов. Чтобы продолжать выполнение плана исследований, нужно либо уничтожить собственные мысли, либо их материальную реализацию. Первое не в наших силах. Второе слишком похоже на убийство…»

Я вслушивался в темноте в этот мертвый далекий голос, звук которого узнал сразу же: говорил Гибарян. Я вытянул руки перед собой. Постель была пуста.

«Проснулся для следующего сна», — пришла мне в голову мысль.

— Гибарян?… — окликнул я. Голос оборвался сразу же на полуслове. Что-то. тихонько щелкнуло, и я почувствовал легкое дыхание.

— Ну, что же ты, Гибарян? — проворчал я, зевая. — Так преследовать из одного сна в другой, знаешь…

Около меня что-то зашелестело.

— Гибарян! — повторил я громче.

Пружины кровати заскрипели.

— Крис… это я… — послышался рядом со мной шепот.

— Это ты, Хари… а Гибарян?

— Крис… Крис… но ведь он не… сам говорил, что он умер…

— Во сне может жить, — протянул я. Я уже не был совершенно уверен, что это сон. — Он что-то говорил. Был здесь.

Я был страшно сонный. «Раз я сонный — значит, сплю», — пришла мне в голову идиотская мысль. Я дотронулся губами до холодного плеча Хари и улегся поудобнее. Она что-то мне говорила, но я уже погружался в беспамятство.

Утром в освещенной красным светом комнате я припомнил происшествие этой ночи. Разговор с Гибаряном мне приснился, но потом? Я слышал его голос, мог бы в этом поклясться, не помнил только хорошенько, что он говорил.

Это звучало не как разговор, скорее как доклад. Доклад!

Хари мылась. Я слышал плеск воды в ванне. Я заглянул под кровать, где недавно стоял магнитофон. Его там не было.

— Хари, — позвал я.

Ее мокрое лицо показалось из-за шкафа.

— Ты случайно не видела под кроватью магнитофона? Маленький, карманный…

— Там лежали разные вещи. Я все положила туда, — она показала на полку около шкафчика с лекарствами и исчезла в ванне.

Я вскочил с кровати, но поиски не дали результатов.

— Ты должна была его видеть, — сказал я, когда Хари вернулась в комнату.

Она ничего не ответила и стала причесываться перед зеркалом. Только теперь я заметил, что она бледна, а в ее глазах, которые встретились с моими в зеркале, какая-то настороженность.

— Хари, — начал я, как осел, еще раз, — магнитофона нет на полке.

— Ничего более важного не хочешь мне сказать?…

— Извини, — пробормотал я. — Ты права, это глупость.

Не хватает еще, чтобы мы начали ссориться.

Потом мы пошли завтракать. Хари сегодня делала все иначе, чем обычно, но я не мог определить, в чем разница. Она все время осматривалась, несколько раз не слышала, что я ей говорил, как бы впадая в задумчивость. Один раз, когда она подняла голову, я заметил, что ее глаза блестят.

— Что с тобой? — я понизил голос до шепота. — Ты плачешь?

— Ох, оставь меня. Это не настоящие слезы, — пролепетала она.

Возможно, я не должен был удовлетворяться этим, но я ничего так не боялся, как «откровенных разговоров». Впрочем, в голове у меня было совсем другое. Хотя интриги Снаута и Сарториуса мне только приснились, я начал соображать, есть ли вообще на Станции какое-нибудь подходящее оружие. О том, что с ним делать, я не думал, просто хотел его иметь. Я сказал Хари, что я должен заглянуть на склады. Она молча пошла за мной. Я рылся в коробках, искал в ящичках, а когда опустился в самый низ, не мог устоять перед желанием заглянуть в холодильник. Мне, однако, не хотелось, чтобы Хари входила туда, поэтому я только приоткрыл двери и оглядел все помещение. Темный саван возвышался, прикрывая удлиненный предмет, но с того места, где я стоял, нельзя было увидеть, лежит ли еще там та, черная. Мне показалось, что место, где она лежала, теперь свободно.

Я не нашел ничего, что бы мне подошло, и был в очень плохом настроении, как вдруг сообразил, что не вижу Хари. Впрочем, она сразу же пришла — отстала в коридоре, — но уже ее попытки отойти от меня даже на секунду должны были привлечь мое внимание. Но я все еще вел себя, как будто обиделся неизвестно на кого, или попросту как кретин. У меня разболелась голова, я не мог найти никаких порошков и злой, как сто чертей, перевернул вверх ногами все содержимое аптечки. Снова идти в операционную мне не хотелось. Я редко вел себя так нелепо, как в этот день. Хари сновала по кабине, как тень, иногда на секунду исчезая. После полудня, когда мы уже пообедали (собственно, она вообще не ела, а я пожевал без аппетита и, оттого что голова у меня трещала от боли, даже не пробовал уговорить ее поесть), Хари уселась вдруг около меня и потянула меня за рукав.

— Ну, что такое? — буркнул я машинально.

Мне казалось, что по трубам доносится слабый стук. Я решил, что это Сарториус копается в аппаратуре высокого напряжения, и мне захотелось пойти наверх. Но тут мне пришло в голову, что придется идти с Хари. И если ее присутствие в библиотеке было еще как-то объяснимо, там, среди машин, оно могло преждевременно привлечь внимание Снаута.

— Крис, — шепнула Хари, — как у нас?…

Я невольно вздохнул. Нельзя сказать, чтобы это был мой счастливый день.

— Как нельзя лучше. О чем ты снова?

— Я хотела с тобой поговорить.

— Слушаю

— Но не так.

— А как? Ну, у меня болит голова, масса работы…

— Немного желания, Крис…

Я выдавил из себя улыбку. Наверно, она была жалкой.

— Да, дорогая. Говори.

— А ты скажешь мне правду.

Я поднял брови. Такое начало мне не нравилось.

— Для чего же мне врать?

— Может, у тебя есть поводы. Серьезные. Но если хочешь, чтобы… ну, знаешь… то не обманывай меня.

Я молчал.

— Я тебе что-то скажу, и ты мне скажешь. Ладно? Это будет правда. Несмотря ни на что.

Я не смотрел ей в глаза, хотя она искала моего взгляда. Притворился, что не замечаю этого.

— Я тебе уже говорила, что не знаю, откуда здесь взялась. Но, может, ты знаешь? Погоди, я еще не кончила. Возможно, ты и не знаешь. Но если знаешь, только не можешь этого мне сказать сейчас, то, может, поздней когда-нибудь? Это не самое плохое. Во всяком случае дашь мне шанс.

На меня словно обрушился холодный поток.

— Детка, что ты говоришь?… Какой шанс? — запинался я.

— Крис, кто бы я ни была, я наверняка не ребенок. Ты обещал. Скажи.

Это «кто бы я ни была» так схватило меня за горло, что я мог только смотреть на нее, глуповато тряся головой, как будто защищался от ее слов.

— Я ведь говорила, что не можешь мне сказать. Достаточно будет, если скажешь, что не можешь.

— Я ничего не скрываю, — ответил я хрипло.

— Это хорошо. — Она встала.

Я хотел что-то сказать. Чувствовал, что не могу оставить ее так, но все слова застряли у меня в горле.

— Хари…

Она стояла у окна, отвернувшись. Темно-синий океан лежал под голубым небом.

— Хари, если ты думаешь, что… Хари, ведь ты знаешь, что я люблю тебя.

— Меня?

Я подошел к ней. Хотел ее обнять. Она высвободилась, оттолкнув мою руку.

— Ты такой добрый… Любишь меня? Предпочла бы, чтобы ты меня бил!

— Хари, дорогая!

— Нет, нет. Молчи уж лучше.

Она подошла к столу и начала собирать тарелки. Я смотрел в синюю пустыню, Солнце садилось, и огромная тень Станции мерно колебалась на волнах. Тарелка выскользнула из рук Хари и упала на пол. Вода булькала в моечном аппарате. Рыжий цвет переходил на краях небосклона в грязно-красное золото. Если бы я знал, что делать. Если бы знал. Вдруг стало тихо. Хари стояла рядом со мной, сзади.

— Нет. Не оборачивайся, — сказала шепотом. — Ты ни в чем не виноват, Крис. Я знаю. Не мучайся.

Я протянул к ней руку. Она отбежала внутрь кабины и, подняв целую стопку тарелок, сказала:

— Жаль. Если бы они могли разбиться, разбила бы, все разбила бы.

Какое-то мгновение я думал, что и вправду швырнет их на пол, но она внимательно посмотрела на, меня и усмехнулась:

— Не бойся, не буду устраивать тебе сцен.

Я проснулся среди ночи и сразу же, напряженный, сел на кровати. В комнате было темно, только через приоткрытую дверь из коридора падала тонкая полоска света. Что-то ядовито шипело, звук нарастал вместе с приглушенными тупыми ударами, как будто что-то большое билось за стеной.

«Метеор, — мелькнула мысль. — Пробил панцирь. Кто-то там есть!»

Протяжный хрип.

От этого я сразу же пришел в себя. Я на Станции, а не в ракете, а этот ужасный звук…

Я выскочил в коридор. Дверь маленькой лаборатории была открыта настежь, там горел свет. Я вбежал внутрь. На меня хлынул поток ледяного холода. Кабину наполнял пар, превращающий дыхание в хлопья снега. Туча белых хлопьев кружилась над завернутым в купальный халат телом, которое едва шевелилось на полу. Это была Хари. Я с трудом разглядел ее в этой ледяной туче, бросился к ней, схватил, халат обжег мне руки, она хрипела. Я выбежал в коридор, миновал вереницу дверей. Я уже не чувствовал холода, только ее дыхание, вырывающееся изо рта облачками пара, как огнем, жгло мне плечо.

Я уложил ее на стол, разорвал халат на груди, секунду смотрел в ее перекошенное дрожащее лицо, кровь замерзла вокруг открытого рта, покрыла губы черным налетом, на языке блестели кристаллики льда.

Жидкий кислород. В лаборатории был жидкий кислород в сосудах Дьюара. Поднимая ее, я чувствовал, что давлю битое стекло. Сколько она могла выпить? Все равно. Сожжены трахея, горло, легкие, жидкий кислород разъедает сильнее, чем концентрированные кислоты. Ее дыхание, скрежещущее, сухое, как звук разрываемой бумаги, утихало. Глаза были закрыты. Агония.

Я посмотрел на большие застекленные шкафы с инструментами и лекарствами. Трахеотомия? Интубация? Но у нее уже нет легких! Сгорели. Лекарства? Сколько лекарств! Полки были заставлены рядами цветных бутылей и коробок. Хрип наполнил всю комнату, из ее открытого рта все еще расходился туман. Термофоры…

Начал искать их, но, прежде чем нашел, рванул дверцу другого шкафа, разбросал коробки с ампулами… Теперь шприц… Где он?… В стерилизаторах… Я не мог его собрать занемевшими руками, пальцы были твердыми и не хотели сгибаться. Начал бешено колотить рукой о крышку стерилизатора, но даже не чувствовал этого. Единственным ощущением было слабое покалывание.

Лежащая захрипела сильнее. Я подскочил к ней. Ее глаза были открыты.

— Хари.

Это был даже не шепот. У меня просто не было голоса. Лицо у нее было чужое, словно сделанное из гипса, ребра ходили ходуном, волосы, мокрые от растаявшего снега, рассыпались по изголовью. Она смотрела на меня.

— Хари!

Я ничего больше не мог сказать. Стоял, как бревно, с этими чужими деревянными руками. Ступни, губы, веки начинали гореть все сильнее, но я этого почти не чувствовал. Капля растаявшей в тепле крови стекла у нее по щеке, прочертив косую черточку. Язык задрожал и исчез, она все еще хрипела.

Я взял ее, запястье, пульса не было, откинул полы халата и приложил ухо к пугающе холодному телу. Сквозь шум, словно от пожара, услышал частые удары, бешеные тона, слишком быстрые, чтобы их можно было сосчитать. Я стоял, низко наклонившись, с закрытыми глазами, когда что-то коснулось моей головы. Ее пальцы перебирали мои волосы. Я посмотрел ей в глаза.

— Крис, — прохрипела она.

Я схватил ее руку, она ответила пожатием, которое чуть не раздавило мою ладонь, сознание ушло с ее страшно перекошенного лица, между веками блеснули белки, в горле захрипело, и все тело сотрясла рвота. Она свесилась со стола, билась головой о край фарфоровой воронки. Я придерживал ее и прижимал к столу, с каждым следующим спазмом она вырывалась, я мгновенно покрылся потом, и ноги сделались как ватные. Когда рвота ослабла, я попытался ее уложить. Она со стоном хватала воздух. Вдруг на этом страшном окровавленном лице засветились глаза Хари.

— Крис, — захрипела она, — как… как долго, Крис?

Она начала давиться, на губах выступила пена, снова ее раздирала рвота. Я держал ее из последних сил. Потом она упала навзничь, так что лязгнули зубы, и часто задышала.

— Нет, нет, нет, — выталкивала она быстро с каждым вздохом, и каждый казался последним. Но рвота вернулась еще раз, и снова она билась в моих объятиях, в коротких перерывах втягивая воздух с усилием, от которого выступали все ребра. Наконец веки до половины закрылись на ее слепых глазах. Она застыла. Я думал, что это конец. Не пытался даже стереть пену с ее рта, стоял над ней наклонившись, слыша где-то далекий большой колокол, и ждал последнего вздоха, чтобы после него упасть на пол, но она все еще дышала, почти без хрипа, все тише, а холмик груди, который почти совсем уже перестал вздрагивать, вдруг задвигался в быстром темпе работающего сердца. Я стоял сгорбившись. Ее лицо начало розоветь.

Я, словно оглушенный, ничего не понимал. Только обе ладони у меня вспотели, и мне казалось, что я глохну, что-то мягкое, эластичное наполнило уши, я все еще слышал тот звенящий колокол, теперь глухой, словно он треснул.

Она подняла веки, и наши глаза встретились.

«Хари», — хотел я сказать, но у меня как будто не было рта, лицо было мертвой тяжелой маской, и я мог только смотреть.

Ее глаза обежали комнату, голова пошевелилась. Было совсем тихо. За мной, в каком-то другом далеком мире, ровно капала вода из неплотно закрытого крана. Она приподнялась на локте. Села. Я попятился. Она наблюдала за мной.

— Что, — спросила, — что?… Не… удалось? Почему?… Почему так смотришь?…

И неожиданно страшный крик:

— Почему так смотришь!!!

Снова стало тихо. Она посмотрела на свои руки. Пошевелила пальцами.

— Это… я?

— Хари, — произнес я беззвучно, одними губами.

— Хари?… — повторила она, подняв голову, медленно сползла на пол и встала.

Пошатнулась, потом выпрямилась, прошла несколько шагов. Все это она делала в каком-то трансе, смотрела на меня и словно не видела.

— Хари? — медленно повторила она еще раз. — Но… я… не Хари. А кто — я? Хари? А ты, ты?!

Вдруг ее глаза расширились, заблестели, и тень улыбки и радостного недоумения осветила ее лицо.

— Может быть, ты тоже? Крис! Может, ты тоже?!

Я молчал, прижавшись спиной к шкафу, там, куда загнал меня страх.

У нее упали руки.

— Нет. Нет, ты боишься. Слушай, я больше не могу. Так нельзя. Я ничего не знала. Я сейчас… я больше ничего не понимаю. Ведь это невозможно? Я, — она прижала стиснутые ослабевшие руки к груди, — ничего не знаю, кроме… кроме Хари! Может, ты думаешь, что я притворяюсь. Я не притворяюсь, святое слово, не притворяюсь.

Последние слова перешли в стон. Она упала на пол и разрыдалась. Ее крик словно что-то во мне разбил, одним прыжком я оказался около нее, схватил за плечи; она защищалась, отталкивала меня, рыдая без слез, кричала:

— Пусти! Пусти! Тебе противно! Знаю! Не хочу так! Не могу! Ты сам видишь, сам видишь, что это не я, не я, не я…

— Молчи! — кричал я, тряся ее.

Мы оба кричали, не сознавая этого, стоя друг перед другом на коленях. Голова Хари моталась, ударяясь о мои плечи, я прижал ее к себе изо всех сил. Тяжело дыша, мы замерли. Вода мерно капала из крана.

— Крис… — с трудом проговорила она, прижимаясь лицом к моей груди. — Скажи, что мне сделать, чтобы меня не было, Крис…

— Перестань! — заорал я.

Она подняла лицо, всматриваясь в меня.

— Как?… Ты тоже не знаешь? Ничего нельзя придумать? Ничего?

— Хари… сжалься…

— Я хотела… я знала. Нет. Нет. Пусти. Не хочу, чтобы ты ко мне прикасался. Тебе противно.

— Убила бы себя?

— Да.

— А я не хочу, понимаешь? Не хочу этого. Хочу, чтобы была здесь, со мной, и ничего другого мне не нужно!

Огромные серые глаза поглотили меня.

— Как ты лжешь… — сказала она совсем тихо. Я опустил ее и встал с колен. Она уселась на полу.

— Скажи, как мне сделать, чтобы ты поверила, что я говорю то, что думаю? Что это правда. Что другой нет.

— Ты не можешь говорить правду. Я не Хари.

— А кто же ты?

Она долю молчала. У нее задрожал подбородок, и, опустив голову, она прошептала:

— Хари… но… но я знаю, что это неправда. Ты не меня… любил там, раньше…

— Да. Того, что было, нет. Это умерло. Но здесь люблю тебя. Понимаешь?

Она покачала головой.

— Ты добрый. Не думай, пожалуйста, что я не могу оценить всего, что ты сделал. Делал хорошо, как мог. Но здесь ничем не поможешь. Когда три дня назад я сидела утром у твоей постели и ждала, пока ты проснешься, я не знала ничего. У меня такое чувство, словно это было очень, очень давно. Вела себя так, будто я не в своем уме. В голове был какой-то туман. Не понимала, что было раньше, а что позднее, и ничему не удивлялась, как после наркоза или долгой болезни. И даже думала, что, может, я болела, только ты не хочешь этого говорить. Но потом все больше мелочей заставляло меня задумываться. Какие-то проблески появились после твоего разговора в библиотеке с этим, как его, со Снаутом. Но ты не хотел мне ничего говорить, тогда я встала ночью и включила магнитофон. Соврала тебе только один-единственный раз, я его спрятала потом, Крис. Тот, кто говорил, как его звали?

— Гибарян.

— Да, Гибарян. Тогда я поняла все, хотя, честно говоря, больше ничего не понимаю. Не знала одного, я не могу… я не… это так и будет… без конца. Об этом он ничего не говорил. Впрочем, может, и говорил, но ты проснулся, и я выключила магнитофон. Но и так услышала достаточно, чтобы понять, что я не человек, а только инструмент.

— Что ты говоришь?

— Да. Для изучения твоих реакций или что-то в этом роде. У каждого из вас есть такое… такая, как я. Это основано на воспоминаниях или фантазии… подавленной. Что-то в этом роде. Впрочем, ты все это знаешь лучше меня. Он говорил страшные, неправдоподобные вещи, и, если бы все это так не совпадало, я бы, пожалуй, не поверила!

— Что не совпадало?

— Ну, что мне не нужен сон и что я все время должна быть около тебя. Вчера утром я еще думала, что ты меня ненавидишь, и от этого была несчастна. Какая же я была глупая. Но скажи, сам скажи, разве я могла представить? Ведь он совсем не ненавидел ту, свою, но как о ней говорил! Только тогда я поняла! Только тогда я поняла, что, как бы я ни поступила, это все равно, потому что, хочу я или нет, для тебя это все равно должно быть пыткой. И даже еще хуже, потому что орудия пытки мертвые и безвинные, как камень, который может упасть и убить. А чтобы орудие могло желать добра и любить, такого я не могла себе представить. Мне хотелось бы рассказать тебе хотя бы то, что во мне происходило тогда, когда поняла, когда слушала эту пленку. Может быть, это принесет тебе какую-то пользу. Я даже пробовала записать…

— Поэтому ты и зажгла свет? — спросил я, с трудом издавая звуки сдавленным горлом.

— Да. Но из этого ничего не вышло. Потому что я искала в себе… — их — чего-то другого, была совершенно сумасшедшей. Некоторое время мне казалось, что у меня под кожей нет тела, что во мне что-то другое, что я только… только снаружи… Чтобы тебя обмануть. Понимаешь?

— Понимаю!

— Если так вот лежать часами в ночи, то мыслями можно уйти далеко, в очень странном направлении, знаешь…

— Знаю…

— Но я чувствую сердце и еще помнила, что ты брал у меня кровь. Какая у меня кровь, скажи мне, скажи правду. Теперь ведь можно.

— Такая же, как моя.

— Правда?

— Клянусь тебе!

— Что это значит? Знаешь, я думала, что, может быть, то спрятано где-то во мне, что оно… ведь оно может быть очень маленьким. Но я не знала где. Теперь я думаю, что это были просто увертки с моей стороны, я оченьбоялась того, что хотела сделать, и искала какой-то другой выход. Но, Крис, если у меня такая же кровь… если все так, как ты говоришь, то… Нет, это невозможно. Ведь я уже умерла бы, правда! Значит, что-то все-таки есть, но где? Может, в голове? Но я ведь мыслю совершенно обычно… и ничего не знаю… Если бы я мыслила тем, то должна была бы сразу все знать и не любить, только притворяться и знать, что притворяюсь… Крис, прошу тебя, скажи мне все, что знаешь, может быть, удастся что-нибудь сделать?

— Что должно удасться?

Она молчала.

— Хочешь умереть?

— Пожалуй, да.

Снова стало тихо. Я стоял перед ней, съежившийся, глядя на пустой зал, на белые плиты эмалированных предметов, на блестящие рассыпанные инструменты, как будто отыскивая что-то очень нужное, и не мог этого найти.

— Хари, можно мне что-то тебе сказать?

Она ждала.

— Это правда, что ты не точно такая же, как я. Но это не значит, что ты хуже. Наоборот. Впрочем, можешь думать об этом что хочешь, но благодаря этому… ты не умерла.

Какая-то детская, жалобная улыбка появилась на ее лице.

— Значит ли это, что я… бессмертна?

— Не знаю. Во всяком случае гораздо менее смертна, чем я.

— Это страшно, — шепнула она.

— Может быть, не так, как кажется.

— Но ты не завидуешь мне…

— Хари, это, пожалуй, вопрос твоего… предназначения, так бы я это назвал. Понимаешь, здесь, на Станции, твое предназначение в сущности так же темно, как и мое и каждого из нас. Те будут продолжать эксперимент Гибаряна, и может случиться все…

— Или ничего…

— Или ничего. И скажу тебе, что хотел бы, чтобы ничего не случилось, даже не из страха (хотя он тоже играет какую-то роль), а потому, что это ничего не даст. Только в этом я совершенно не уверен.

— Ничего не даст. А почему? Речь идет об этом… океане?

Она вздрогнула.

— Да. О контакте. Они думают, что это очень просто. Контакт означает обмен какими-то сведениями, понятиями, результатами… Но если нечем обмениваться? Если слон не является очень большой бактерией, то океан не может быть очень большим мозгом. С обеих сторон могут, конечно, производиться какие-то действия. В результате одного из них я смотрю сейчас на тебя и пытаюсь тебе объяснить, что ты мне дороже, чем те двенадцать лет, которые я посвятил Солярису, и что я хочу быть с тобой. Может, твое появление должно быть пыткой, может, услугой, может, микроскопическим исследованием. Выражением дружбы, коварным ударом, может, издевательством? Может быть, всем вместе или — что кажется мне самым правдоподобным — чем-то совсем иным. Но в конце концов разве нас должны занимать намерения наших родителей, как бы они друг от друга ни отличались? Ты можешь сказать, что от этих намерений зависит наше будущее, и с этим я соглашусь. Не могу предвидеть того, что будет. Так же, как ты. Не могу даже обещать тебе, что буду тебя всегда любить. После того, что случилось, я ничему не удивлюсь. Может, завтра ты станешь зеленой медузой? Это от нас не зависит. Но в том, что от нас зависит, будем вместе. Разве этого мало?

— Слушай, — сказала она, — есть что-то еще. Я… на нее… очень похожа?

— Была похожа… но теперь… я уже не знаю этого точно.

— Как это?

Она смотрела на меня большими глазами.

— Ты ее уже заслонила.

— И ты уверен, что не ее, а меня?… Меня?…

— Да. Тебя. Не знаю. Боюсь, что, если бы ты и вправду была ею, я не мог бы любить.

— Почему?

— Потому что сделал ужасную вещь.

— Ей?

— Да. Когда были…

— Не говори.

— Почему?

— Потому что хочу, чтобы ты знал: я — не она.

Разговор

На следующий день, вернувшись с обеда, я нашел на столе под окном записку от Снаута. Он сообщал, что Сарториус пока прекратил работу над аннигилятором и пытается в последний раз воздействовать на океан пучком жесткого излучения.

— Дорогая, — сказал я Хари, — мне нужно сходить к Снауту.

Красный восход горел в океане и делил комнату на две части. Мы стояли в тени. За ее пределами все казалось сделанным из меди, можно было подумать, что любая книжка, упав с полки, зазвенит.

— Речь идет о том эксперименте. Только не знаю, как это сделать. Я хотел бы, понимаешь…

— Не объясняй, Крис. Мне так хочется… Если бы это не длилось долго…

— Ну, немного поговорить придется. Слушай, а если бы ты пошла со мной и подождала в коридоре?

— Хорошо. Но если я не выдержу?

— Как это происходит? — спросил я и быстро добавил: — Я спрашиваю не из любопытства, понимаешь? Но, может быть, разобравшись, ты смогла бы с этим справиться.

— Это страх, — ответила она, немного побледнев. — Я даже не могу сказать, чего боюсь, потому что, собственно, не боюсь, а только… как бы исчезаю. В последний момент чувствую такой стыд, не могу объяснить. А потом уже ничего нет. Поэтому я и думала, что это такая болезнь… — кончила она тихо и вздрогнула.

— Может быть, так только здесь, на этой проклятой Станции, — заметил я. — Что касается меня, то сделаю все, чтобы мы ее как можно быстрее покинули.

— Думаешь, это возможно?

— Почему бы нет? В конце концов я не прикован к ней… Впрочем, это будет зависеть также от того, что мы решим со Снаутом. Как ты думаешь, ты долго сможешь быть одна?

— Это зависит… — проговорила она медленно и опустила голову. — Если буду слышать твой голос, то, пожалуй, справлюсь с собой.

— Предпочел бы, чтобы ты не слышала нашего разговора. Не то чтобы хотел от тебя что-нибудь скрыть, просто не знаю, что скажет Снаут…

— Можешь не кончать. Поняла. Хорошо. Встану так, чтобы слышать только звук твоего голоса. Этого мне достаточно.

— Тогда я позвоню ему сейчас из лаборатории. Двери я оставляю открытыми.

Она кивнула. Я вышел сквозь стену красного света в коридор, который мне показался почти черным, хотя там горели лампы. Дверь маленькой лаборатории была открыта. Блестящие осколки сосуда Дьюара, лежащие на полу под большими резервуарами жидкого кислорода, были последними следами ночного происшествия. Когда я снял трубку и набрал номер радиостанции, маленький экран засветился. Потом синеватая пленка света, как бы покрывающая матовое стекло, лопнула, и Снаут, перегнувшись боком через ручку высокого кресла, заглянул мне прямо в глаза.

— Приветствую, — услышал я.

— Я прочитал записку. Мне хотелось бы поговорить с тобой. Могу я прийти?

— Можешь. Сейчас?

— Да.

— Прошу. Будешь с… не один?

— Один.

Его бронзовое от ожога худое лицо с резкими поперечными морщинами на лбу, наклоненное в выпуклом стекле набок (он был похож на какую-то удивительную рыбу, живущую в аквариуме), приобрело многозначительное выражение:

— Ну, ну. Итак, жду.

— Можем идти, дорогая, — начал я с не совсем естественным оживлением, входя в кабину сквозь красные полосы света, за которыми видел только силуэт Хари.

Голос у меня оборвался. Она сидела, забившись в кресло, вцепившись в него руками. Либо она слишком поздно услышала мои шаги, либо не могла ослабить этой страшной хватки и принять нормальное положение. Мне было достаточно, что я секунду видел ее борющейся с этой непонятной силой, которая в ней крылась, и мое сердце сдавил слепой сумасшедший гнев, перемешанный с жалостью. Мы молча пошли по длинному коридору, минуя его секции, покрытые разноцветной эмалью, которая должна была — по замыслу архитекторов — разнообразить пребывание в этой бронированной скорлупе. Уже издалека я увидел приоткрытую дверь радиостанции. Из нее в глубину коридора падала длинная красная полоса света, солнце добралось и сюда. Я посмотрел на Хари, которая даже не пыталась улыбаться. Я видел, как всю дорогу она сосредоточенно готовилась к борьбе с собой. Приближающееся напряжение уже сейчас изменило ее лицо, которое побледнело и словно стало меньше. Не дойдя до двери несколько шагов, она остановилась. Я обернулся, но она легонько подтолкнула меня кончиками пальцев. В этот момент мои планы, Снаут, эксперимент, Станция — все показалось мне ничтожным по сравнению с той мукой, которую ей предстояло пережить, Я почувствовал себя палачом и уже хотел вернуться, когда широкую полосу солнечного света заслонила тень человека. Ускорив шаги, я вошел в кабину. Снаут стоял у самого порога, как будто шел мне навстречу. Красное солнце пылало прямо за ним, и пурпурное сияние, казалось, исходило от его седых волос. Некоторое время мы смотрели друг на друга молча. Он словно изучал мое лицо. Его лица я не видел, ослепленный блеском. Я обошел Снаута и остановился у высокого пульта, из которого торчали гибкие стебли микрофонов. Он медленно повернулся, спокойно следя за мной, по обыкновению слегка скривив рот в гримасе, которая иногда казалась улыбкой, а иногда выражением усталости. Не спуская с меня глаз, подошел к занимавшему всю стену металлическому шкафу, по обеим сторонам которого громоздились сваленные кое-как груды запасных деталей радиоаппаратуры, термоаккумуляторы и инструменты, подтащил туда кресло и сел, опершись спиной об эмалированную дверцу.

Молчание, которое мы по-прежнему хранили, становилось по меньшей мере странным. Я вслушивался, сосредоточив внимание на тишине, наполнявшей коридор, где осталась Хари, но оттуда не доносилось ни звука.

— Когда будете готовы? — спросил я.

— Могли бы начать даже сегодня, но запись займет еще немного времени.

— Запись? Ты имеешь в виду энцефалограмму?

— Ну да, ты ведь согласился. А что?

— Нет, ничего.

— Слушаю, — заговорил Снаут, когда молчание стало угнетающим.

— Она уже знает… о себе. — Я понизил голос до шепота.

Он поднял брови.

— Да?

У меня было впечатление, что он не был удивлен по настоящему. Зачем же он притворялся? Мне сразу же расхотелось говорить, но я превозмог себя. «Пусть это будет лояльность, — подумал я, — если ничего больше».

— Начала догадываться с момента нашей беседы в библиотеке, наблюдала за мной, сопоставляла одно с другим, потом нашла магнитофон Гибаряна и прослушала пленку…

Он не изменил позы, по-прежнему опершись о шкаф, но в его глазах зажглись маленькие искорки. Стоя у пульта, я видел дверь, открытую в коридор. Я заговорил еще тише:

— Этой ночью, когда я спал, пыталась себя убить. Жидкий кислород.

Что-то зашелестело, легче, чем бумага от сквозняка. Я застыл, прислушиваясь к тому, что происходило в коридоре, но источник звука находился ближе. Что-то заскреблось, как мышь. Мышь! Чушь. Не было тут никаких мышей. Я исподлобья посмотрел на Снаута.

— Слушаю, — сказал он спокойно.

— Разумеется, ей это не удалось… во всяком случае она знает, кто она.

— Зачем ты мне это говоришь? — спросил он быстро.

Я не сразу сообразил, что ответить.

— Хочу, чтобы ты ориентировался… чтобы знал, какое положение…

— Я тебя предостерегал.

— Хочешь сказать, что ты знал. — Я невольно повысил голос.

— Нет. Конечно, нет. Но я объяснял тебе, как это выглядит. Каждый «гость», когда появляется, действительно только фантом и вне хаотической мешанины воспоминаний и образов, почерпнутых из своего… Адама… совершенно пуст. Чем дольше он с тобой, тем больше очеловечивается. Приобретает самостоятельность, до определенных границ, конечно. Поэтому чем дольше это продолжается, тем труднее…

Он не договорил. Посмотрел на меня исподлобья и нехотя бросил:

— Она все знает?

— Да, я уже сказал.

— Все? И то, что раз уже здесь была и что ты…

— Нет!

Он усмехнулся.

— Кельвин, слушай, если до такой степени… что ты собираешься делать? Покинуть Станцию?

— Да.

— С ней?

— Да.

Он молчал, как бы задумавшись над моим ответом, но в его молчании было еще что-то… Что? Снова этот неуловимый шелест тут, прямо за тонкой стенкой. Он пошевелился в кресле.

— Отлично. Что ты так смотришь? Думаешь, что встану у тебя на пути? Сделаешь, как захочешь, мой милый. Хорошо бы мы выглядели, если бы вдобавок ко всему начали еще применять принуждение! Не собираюсь тебе мешать, только скажу: ты пытаешься в нечеловеческой ситуации поступать как человек. Может, это красиво, но бесполезно. Впрочем, в красоте я тоже не уверен, разве глупость может быть красивой? Но не в этом дело. Ты отказываешься от дальнейших экспериментов, хочешь уйти, забрав ее. Так?

— Так.

— Но это тоже эксперимент. Ты подумал об этом?

— Как ты это понимаешь? Разве она… сможет?… Если вместе со мной, то не вижу…

Я говорил все медленней, потом остановился. Снаут легко вздохнул.

— Мы все ведем здесь страусиную политику, Кельвин, но по крайней мере знаем об этом и не демонстрируем своего благородства.

— Я ничего не демонстрирую.

— Ладно. Я не хотел тебя обидеть. Беру назад то, что сказал о благородстве, но страусиная политика остается в силе. Ты проводишь ее в особенно опасной форме. Обманываешь себя, и ее, и снова себя. Ты знаешь условия стабилизации системы, построенной из нейтринной материи?

— Нет. И ты не знаешь. Этого никто не знает.

— Разумеется. Но известно одно: такая система неустойчива и может существовать только благодаря непрекращающемуся притоку энергии. Мне объяснил Сарториус. Эта энергия создает вихревое стабилизирующее поле. Так вот: является ли это поле наружным по отношению к «гостю»? Или же источник поля находится в его теле? Понимаешь разницу?

— Да. Если оно наружное, то… она, то… такая…

— То, удалившись от Соляриса, такая система распадается, — докончил он за меня. — Утверждать этого мы не можем, но ты ведь уже проделал эксперимент. Та ракета, которую ты запустил… она все еще на орбите. В свободное время я даже определил элементы ее движения. Можешь полететь, выйти на орбиту, приблизиться и проверить, что стало с… пассажиркой.

— Ты ошалел! — крикнул я.

— Ты думаешь? Ну… а если бы… стащить сюда эту ракету? Это можно сделать. Есть дистанционное управление. Сними ее с орбиты…

— Перестань!

— Тоже нет? Что ж, есть еще один способ, очень простой. Не нужно даже сажать ее на Станции. Зачем? Пусть кружится дальше. Мы только свяжемся с ней по радио, если она жива, то ответит…

— Но… но там давно кончился кислород! — выдавил я из себя.

— Может обходиться без кислорода. Ну, попробуем!

— Снаут… Снаут…

— Кельвин… Кельвин… — передразнил он меня сердито. — Подумай, что ты за человек. Кого хочешь осчастливить? Спасти? Себя? Ее? Которую? Эту или ту? На обеих смелости уже не хватает? Сам видишь, к чему приводит это! Говорю тебе последний раз: здесь ситуация вне морали.

Вдруг я снова услышал тот же звук, как будто кто-то царапал ногтями по стене. Не знаю, почему меня охватил такой пассивный, безразличный покой. Я чувствовал себя так, будто всю эту ситуацию, нас обоих, все рассматривал с огромного расстояния в перевернутый бинокль: маленькое, немного смешное, неважное.

— Ну, хорошо, — сказал я. — И что, по-твоему, я должен сделать? Устранить ее? Завтра явится такая же самая, правда? И еще раз? И так ежедневно? Как долго? Зачем? Какая мне от этого польза? А тебе? Сарториусу? Станции?

— Нет, сначала ты мне ответь. Улетишь с ней и, скажем, будешь свидетелем наступающей перемены. Через пару минут увидишь перед собой…

— Ну что? — спросил я кисло. — Чудовище? Черта? Что?

— Нет. Самую обыкновенную агонию. Ты действительно поверил в ее бессмертие? Уверяю тебя, что умирают… Что сделаешь тогда? Вернешься за… резервной?

— Перестань!!! — я стиснул кулаки.

Он смотрел на меня со снисходительной насмешкой в прищуренных глазах.

— А, это я должен перестать? Знаешь, на твоем месте я бы прекратил этот разговор. Лучше уж делай что-нибудь другое, можешь, например, из мести высечь океан розгами. Что тебя мучает? Если… — он сделал рукой утрированный прощальный жест, одновременно поднял глаза к потолку, как будто следил за каким-то улетающим предметом, — то будешь подлецом? А так нет? Улыбаться, когда хочется выть, изображать радость и спокойствие, когда хочется кусать пальцы, тогда не подлец? А что если здесь нельзя не быть? Что тогда? Будешь бросаться на Снаута, который во всем виноват, да? Ну, так вдобавок ты еще и идиот, мой милый…

— Ты говоришь о себе, — проговорил я, опустив голову. — Я… люблю ее.

— Кого? Свое воспоминание?

— Нет. Ее. Я сказал тебе, что она хотела сделать. Так не поступил бы ни один… настоящий человек.

— Сам признаешь…

— Не лови меня на слове.

— Хорошо. Итак, она тебя любит. А ты хочешь ее любить. Это не одно и то же.

— Ошибаешься.

— Кельвин, мне очень неприятно, но ты сам заговорил об этих своих интимных делах. Не любишь. Любишь. Она готова отдать жизнь. Ты тоже. Очень трогательно, очень красиво, возвышенно, все, что хочешь. Но всему этому здесь нет места. Нет. Понимаешь? Нет, ты этого не хочешь понять. Ты впутался в дела сил, над которыми мы не властны, в кольцевой процесс, в котором она частица. Фаза. Повторяющийся ритм. Если бы она была… если бы тебя преследовало готовое сделать для тебя все чудовище, ты бы ни секунды не колебался, чтобы устранить его. Правда?

— Правда.

— А может… может, она именно потому не выглядит таким чудовищем! Это связывает тебе руки? Да ведь о том-то и идет речь, чтобы они были связаны!

— Это еще одна гипотеза к миллиону тех, в библиотеке. Снаут, оставь это, она… Нет. Не хочу об этом с тобой говорить.

— Хорошо. Сам начал. Но подумай только, что в сущности она зеркало, в котором отражается часть твоего мозга. Если она прекрасна, то только потому, что прекрасно было твое воспоминание. Ты дал рецепт. Кольцевой процесс, не забывай.

— Ну и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я… чтобы я ее… устранил? Я уже спрашивал тебя: зачем? Ты не ответил.

— Сейчас отвечу. Я не напрашивался на этот разговор. Не лез в твои дела. Ничего тебе не приказывал и не запрещал, и не сделал бы этого, если бы даже мог. Это ты сам пришел сюда и выложил мне все, а знаешь зачем? Нет? Затем, чтобы снять это с себя. Свалить. Я знаю эту тяжесть, мой дорогой! Да, да, не прерывай меня. Я тебе не мешаю ни в чем, но ты хочешь, чтобы помешал. Если бы я стоял у тебя на пути, может, ты бы мне голову разбил. Тогда имел бы дело со мной, с кем-то, слепленным из той же крови и плоти, что и ты, и сам бы чувствовал как человек. А так… не можешь с этим справиться и поэтому споришь со мной… а по сути дела с самим собой! Скажи мне еще, что страдание согнуло бы тебя, если бы она вдруг исчезла… нет, ничего не говори.

— Ну, знаешь! Я пришел, чтобы сообщить просто из чувства лояльности, что собираюсь покинуть с ней Станцию, — отбивал я его атаку, но для меня самого это прозвучало неубедительно.

Снаут пожал плечами.

— Очень может быть, что ты останешься при своем мнении. Если я высказался по этому поводу, то только потому, что ты лезешь все выше, а падать с высоты, сам понимаешь… Приходи завтра утром около девяти наверх, к Сарториусу… Придешь?

— К Сарториусу? — удивился я. — Но ведь он никого не впускает. Ты говорил, что даже позвонить нельзя.

— Теперь он как-то справился. Мы об этом не говорим, знаешь. Ты… совсем другое дело. Ну, это неважно. Придешь завтра?

— Приду.

Я смотрел на Снаута. Его левая рука будто случайно скрылась за дверцей шкафа. Когда они открылись? Пожалуй, уже давно, но в пылу неприятного для меня разговора я не обратил на это внимания. Как неестественно это выглядело… Как будто… что-то там прятал. Или кто-то держал его за руку. Я облизал губы.

— Снаут, что ты?…

— Выйди, — сказал он тихо и очень спокойно. — Выйди.

Я вышел и закрыл за собой дверь, освещенную догорающим красным заревом. Хари сидела на полу в каких-нибудь десяти шагах от двери, у самой стены. Увидев меня, вскочила.

— Видишь? — сказала, глядя на меня блестящими глазами. — Удалось, Крис… Я так рада, Может… может, будет все лучше…

— О, наверняка, — ответил я рассеянно.

Мы возвращались к себе, а я ломал голову над загадкой этого идиотского шкафа. Значит, значит, спрятал там?… И весь этот разговор?… Щеки у меня начали гореть так, что я невольно потер их. Что за сумасшествие. И до чего мы договорились? Ни до чего. Правда, завтра утром…

И вдруг меня охватил страх, почти такой же, как в последнюю ночь. Моя энцефалограмма. Полная запись всех мозговых процессов, переведенных в колебания пучка лучей, будет послана вниз. В глубины этого необъятного безбрежного чудовища. Как он сказал: «Если бы она исчезла, ты бы ужасно страдал, а?» Энцефалограмма — это полная запись. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла? Разве иначе меня удивило бы так, что она пережила это ужасное покушение? Можно ли отвечать за собственное подсознание? Если я не отвечаю за него, то кто?… Что за идиотизм? За каким чертом я согласился, чтобы именно мою… мою… Могу, конечно, заучить предварительно эту запись, но ведь прочитать не сумею. Этого никто не может. Специалисты в состоянии лишь определить, о чем думал подопытный, но только в самых общих чертах: что решал, например, математическую задачу, но сказать, какую, они уже не в состоянии. Утверждают, что это невозможно, так как энцефалограмма — случайная смесь огромного множества одновременно протекающих процессов и только часть их имеет психическую «подкладку». А подсознание?… О нем вообще не хотят говорить, а где уж им читать чьи-то воспоминания, подавленные или неподавленные… Но почему я так боюсь? Сам ведь говорил утром Хари, что этот эксперимент ничего не даст. Уж если наши нейрофизиологи не умеют читать записи, то как же этот страшно чужой, черный, жидкий гигант…

Но он вошел неизвестно как, чтобы измерить всю мою память и найти самую болезненную ее частичку. Как же в этом сомневаться? И если без всякой помощи, без какой-либо «лучевой передачи», вторгаясь через дважды герметизированный панцирь, сквозь тяжелую броню Станции, нашел в ней меня и ушел с добычей…

— Крис?… — тихо позвала Хари.

Я стоял у окна, уставившись невидящими глазами в начинающуюся ночь.

Если она потом исчезнет, то это будет означать, что я хотел… Что убил ее. Не ходить туда? Они не могут меня заставить. Но что я скажу им? Это — нет. Не могу. Значит, нужно притворяться, нужно врать снова и всегда. И это потому, что, может быть, во мне есть мысли, намерения, надежды, страшные, преступные, а я ничего о них не знаю. Человек отправился познавать иные миры, иные цивилизации, не познав до конца собственных тайников, закоулков, колодцев, забаррикадированных темных дверей. Выдать им ее… от стыда? Выдать только потому, что у меня недостает отваги?

— Крис… — еще тише, чем до этого, шепнула Хари.

Я скорее почувствовал, чем услышал, как она бесшумно подошла ко мне, и притворился, что ничего не заметил. В этот момент я хотел быть один. Я еще ни на что не решился, ни к чему не пришел… Глядя в темнеющее небо, в звезды, которые были только прозрачной тенью земных звезд, я стоял без движения, а в пустоте, пришедшей на смену бешеной гонке мыслей, росла без слов мертвая, равнодушная уверенность, что там, в недостижимых для меня глубинах сознания, там я уже выбрал и, притворяясь, что ничего не случилось, не имел даже силы, чтобы презирать себя.

Эксперимент

— Крис, это из-за того эксперимента?

От звука ее голоса я вздрогнул. Я уже несколько часов лежал без сна, погрузившись в темноту, совсем один. Я не слышал даже ее дыхания и в запутанном лабиринте ночных мыслей, призрачных, наполовину бессмысленных и приобретающих от этого новое значение, забыл о ней.

— Что… откуда ты знаешь, что я не сплю?… — Мой голос звучал испуганно.

— По тому, как ты дышишь… — ответила она тихо и как-то виновато. — Не хотела тебе мешать… Если не можешь, не говори…

— Нет, почему же. Да, это тот эксперимент. Угадала.

— Чего они от него ждут?

— Сами не знают. Чего-то. Чего-нибудь. Эта операция называется не «Мысль», а «Отчаяние». Теперь нужно только одно: человек, у которого хватило бы смелости взять на себя ответственность за решение, но этот вид смелости большинство считает обычной трусостью, потому что это отступление, понимаешь, примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлебываться и тонуть в чем-то, чего он не понимает и никогда не поймет.

Я остановился, но, прежде чем мое учащенное дыхание успокоилось, новая волна гнева захлестнула меня:

— Разумеется, никогда нет недостатка в людях с практическим взглядом. Они говорили, что если даже контакт не удастся, то, изучая эту плазму — все эти шальные живые создания, которые выскакивают из нее на сутки, чтобы снова исчезнуть, — мы познаем тайну материи, будто не знали, что это ложь, что это равносильно посещению библиотеки, где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать цветные переплеты… А как же!

— А есть еще такие планеты?

— Неизвестно. Может, и есть, но мы знаем только одну. Во всяком случае это что-то очень редкое, не так, как Земля. Мы… мы обычны, мы трава Вселенной и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней все можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Покорим их или будем покорены, ничего другого не было и этих несчастных мозгах… А, ладно. Не стоит.

Я встал и на ощупь нашел в аптечке коробочку со снотворным.

— Буду спать, дорогая, — сказал я, отворачиваясь в темноту, в которой высоко шумел вентилятор. — Должен спать. Или сам не знаю…

Утром, когда я проснулся свежим и отдохнувшим, эксперимент показался мне чем-то совсем незначительным. Я не понимал, как мог придавать ему такое значение. То, что Хари должна пойти со мной в лабораторию, тоже мало меня волновало. Все ее усилия становились напрасны после того, как я на несколько минут уходил из комнаты. Я отказался от дальнейших попыток, на которых она настаивала (готовая даже позволить запереть себя), и посоветовал ей взять с собой какую-нибудь книжку.

Больше самой процедуры меня интересовало, что я увижу в лаборатории. Кроме больших дыр в стеллажах и шкафах (в некоторых шкафах еще недоставало стенок, а плита одной двери была в звездообразных трещинах, словно здесь недавно происходила борьба и ее следы были поспешно, но аккуратно ликвидированы), в этом светло-голубом зале не было ничего примечательного.

Снаут, хлопотавший возле аппаратуры, вел себя весьма удачно, приняв появление Хари как нечто совершенно обыкновенное, и слегка поклонился ей издали. Когда он смачивал мне виски и лоб физиологическим раствором, появился Сарториус. Он вошел в маленькую дверь, ведущую куда-то в темноту. На нем был белый халат и черный защитный фартук, достававший до щиколоток. Он поздоровался со мной так, будто мы были сотрудниками большого земного института и расстались только вчера. Лишь теперь я заметил, что мертвое выражение его лицу придают контактные стекла, которые он носил под веками вместо очков.

Скрестив на груди руки, Сарториус смотрел, как Снаут обматывает бинтом приложенные к моей голове электроды. Он несколько раз оглядел зал, как бы вообще не замечая Хари, которая сидела на маленькой скамеечке, у стены, съежившаяся, несчастная, и притворялась, что читает книгу. Снаут отошел от моего кресла. Я пошевелил тяжелой от металла и проводов головой, чтобы видеть, как он включает аппаратуру, но Сарториус неожиданно поднял руки и заговорил с воодушевлением:

— Доктор Кельвин, прошу вас быть внимательным. Я не намерен ничего вам приказывать, так как это не дало бы результата, но прошу прекратить думать о себе, обо мне, о коллеге Снауте, о каких-либо других лицах, чтобы исключить все случайности и сосредоточиться на деле, для которого мы здесь находимся. Земля и Солярис, поколения исследователей, составляющих единое целое, хотя отдельные люди имеют начало и конец, наша настойчивость в стремлении установить интеллектуальный контакт, длина исторического пути, пройденного человечеством, уверенность в том, что он будет продолжен, готовность к любым жертвам и трудностям, к подчинению всех личных чувств этой нашей миссии — вот темы, которые должны заполнить ваше сознание. Правда, течение мыслей не зависит целиком от вашего желания, но то, что вы здесь находитесь, подтверждает подлинность представленной мной последовательности. Если вы не будете уверены, что справитесь с задачей, прошу сообщить об этом, коллега Снаут повторит запись. Времени у нас достаточно.

Последние слова он проговорил с бледной сухой улыбкой, которая не сделала его взгляд менее пронзительным.

У меня внутри все переворачивалось от потока этих серьезных, с такой значительностью провозглашенных фраз. К счастью, Снаут прервал продолжительную паузу.

— Можно, Крис? — спросил он, опершись локтем о высокий пульт электроэнцефалографа небрежно и фамильярно, словно опирался на спинку кресла. Я был благодарен ему за то, что он назвал меня по имени.

— Можно, — ответил я, закрывая глаза.

Волнение, которое опустошило мой мозг, исчезло, как только Снаут кончил крепить электроды и положил пальцы на кнопки. Сквозь ресницы я увидел розоватый свет контрольных лампочек на черной панели прибора. Постепенно пропадало неприятное ощущение от прикосновения влажных, холодных электродов. Я был как серая неосвещенная арена. Эту пустоту наблюдала толпа зрителей, возвышающаяся амфитеатром вокруг молчания, в котором нарастало ироническое презрение к Сарториусу и Миссии. Напряжение внутренних наблюдателей ослабевало. «Хари?» — я подумал это слово на пробу, с бессознательным беспокойством, готовый сразу же отступить. Но моя бдительная, слепая аудитория не протестовала. Некоторое время я был сплошной чувствительностью, искренней жалостью, готовый к мучительным долгим жертвам. Хари наполняла меня без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь безличный, отчаянно сентиментальный образ во всем авторитете своего профессорского обличья привиделся мне в серой тьме Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчесанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо было так похоже, не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью, на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы, вещь в наше время настолько обычная и частая, что не вызывала никаких особенных переживаний.

Образ уже пропадал, а я на одно, не знаю, какое долгое мгновение забыл о Станции, об эксперименте, о Хари, о черном океане, обо всем, наполненный быстрой, как молния, уверенностью, что те двое, уже не существующие, страшно маленькие, превращенные в засохшее болото люди справились со всем, что их встретило, и исходящий от этого открытия покой уничтожил бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.

Одновременно с двойным щелчком, выключившим аппаратуру, по глазам ударил свет. Сарториус, стоявший все в той же позе, смотрел на меня изучающе. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлепая сваливающимися с ног сандалиями.

— Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? — прозвучал носовой, отталкивающий голос Сарториуса.

— Да, — ответил я.

— Вы в этом уверены? — с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.

— Да.

Моя уверенность и резкий тон сбили с него на мгновение холодную важность.

— Это… хорошо, — пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.

Снаут подошел ко мне и начал снимать повязку.

Я встал и прошелся по залу, и в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей пленкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на черной скользкой целлулоидной пленке.

Мне больше нечего было делать, но я не ушел. Те двое вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел еще раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключенный в этих трепещущих линиях смысл.

Остальная часть эксперимента была невидима. Я видел только, что делается, когда они подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. Ток проснулся со слабыми басовитым мурлыканьем в обмотках катушек под стальным полом, и только потом огоньки на вертикальных остекленных трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее, белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачиваясь, полного оборота. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с пленкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счетчик метража тихонько постукивал, как часовой механизм.

Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошел к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус медленно подошел к большой конусной головке аппарата.

— Идем?… — одними губами спросила Хари.

Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем — это выглядело бы слишком бессмысленным, — я прошел мимо Сарториуса.

Высокие окна верхнего коридора заполнял закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжелая, неподвижно всхолмленная чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это теплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.

Внезапно я остановился посредине нижнего коридора. Я просто не мог думать о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в кабине, из которой виден только океан.

— Хари, — сказал я, — знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?

— О, с удовольствием, поищу что-нибудь почитать, — ответила она с немного искусственным оживлением.

Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из нее вывести.

Мы вернулись обратно и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними цветы, словно в каких-то витринах за большими кристаллическими стеклами.

Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было немного прохладней.

Я провел рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел взять Гезе, когда неожиданно обнаружил незамеченный в прошлый раз потрепанный томик Гравинского.

Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал легкий шелест страниц под ее пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, использовал работы планетологов, изучающих другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утонченную сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение представляло скорее ценность курьеза; оно было издано двадцать лет назад, и за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Все это охватывающее самые разнообразные направления интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь гипотеза просто обязана быть истинной, казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начинающегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно, с точки зрения, «здравого смысла», было принято, что океан является мертвым химическим конгломератом, который обладает способностью создавать удивительные формы благодаря своей квазивулканической деятельности и своеобразному автоматизму процессов, стабилизирующих неустойчивую орбиту, подобно тому, как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу «студенистой машины», но Гравинский период биологических гипотез датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоевывать многочисленных сторонников. Последующие годы изобиловали очень сложными, подкрепленными биоматематическим анализом, подробными моделями теоретически живого океана.

Третий период был отмечен распадом почти монолитного единства соляристики и появлением большого количества яростно соперничающих школ. Это было время деятельности Панмаллера, Страбли, Фрейхауза, Легрейе, Осиповича. Все наследство Гезе было подвернуто тогда уничтожающей критике. Были созданы первые атласы, каталоги, стереофотографии симметриад, которые до тех пор считались формами, не поддающимися изучению; перелом наступил благодаря новым, дистанционно управляемым аппаратам, которые посылались в бурлящие бездны ежесекундно угрожающих взрывом колоссов. Тогда же появились гипотезы минималистов, гласящие, что если даже пресловутого «контакта» с «разумным чудовищем» установить не удастся, то и в этом случае изучение мимоидов и шарообразных гор, которые океан выбрасывает, чтобы затем вновь поглотить, принесет весьма ценные химические и физикохимические знания, новые сведении о структуре гигантских молекул и т. д. Но со сторонниками подобных идей никто даже не вступал в полемику. Это был период, когда появились до сих пор не потерявшие своего значения каталоги типовых метаморфоз или биоплазматическая теория мимоидов Франка, которая, хоть и была отвергнута как ложная, все же осталась великолепным примером интеллектуального размаха и логики.

Эти «периоды Гравинского» были наивной молодостью, стихийным оптимистическим романтизмом, наконец — отмеченной первыми скептическими голосами — зрелостью соляристики. Уже к концу двадцатипятилетия появились — как возрождение первых, коллоидно-механических — гипотезы, бывшие их запоздалым потомством, об апсихичности соляристического океана. Всяческие поиски проявления сознательной воли, целесообразности процессов, действий, мотивированных внутренними потребностями океана, были почти всеми признаны каким-то вывихом целого поколения ученых. Яростное стремление опровергнуть их утверждения подготовило почву для трезвых, разработанных аналитически, базирующихся на огромном количестве, старательно подобранных фактов исследований группы Холдена, Эонидаса, Столивы. Это было время стремительного разбухания и разрастания архивов, картотек микрофильмов. Одна за другой отправлялись экспедиции, оснащенные всевозможной техникой — самопишущими регистраторами, отметчиками, зондами, какую только могла дать Земля. В некоторые годы в исследованиях одновременно участвовало более тысячи человек. Однако уже в то время, когда темп неустанного накопления материалов все еще увеличивался, идея, воодушевившая ученых, становилась все более бесплодной. Начинался период (который трудно точно определить по времени) упадка соляристики.

История изучения Соляриса была отмечена прежде всего большими, яркими индивидуальностями, сильными характерами — Гезе, Штробл, Севда, который был последним из великих соляристов. Он погиб при загадочных обстоятельствах в районе южного полюса планеты, так глупо, как не мог бы погибнуть даже новичок. На глазах у сотни наблюдателей он направил свою летящую над самым океаном машину в глубь «быстренника», который, это было отчетливо видно, пытался уступить ему дорогу. Говорили о какой-то внезапной слабости, обмороке, неисправности управления… В действительности же это, по моему мнению, было первое самоубийство, первый внезапный взрыв отчаяния. Первый, но не последний.

Постепенно в соляристике оставалось все меньше великих индивидуальностей. Люди больших способностей и большой силы характеры рождаются с более или менее постоянной частотой, но неодинаков их выбор. Их присутствие или нехватку в определенной области науки можно, пожалуй, объяснить перспективами, какие она открывает. Различно оценивая классиков соляристики, нельзя отказать им в таланте, может быть, даже в гениальности. Лучших математиков, физиков, известнейших специалистов в области биофизики, теории информации, электрофизиологии притягивал к себе молчащий гигант в течение десятилетий. Потом год от года армия исследователей теряла своих вождей. Осталась серая безымянная толпа терпеливых собирателей фактов, создателей многих оригинальных экспериментов, но не было уже массовых экспедиций в масштабе целой планеты, смелых, объединяющих разнообразные факты и явления гипотез.

Соляристика начинала разваливаться, и как бы аккомпанементом параллельно ее снижающемуся полету, массово расплодились разнящиеся друг от друга лишь второстепенными деталями гипотезы о дегенерации, инволюции, умирании соляристических морей. Время от времени появлялись более смелые, более интересные мысли, но в общем океан был признан конечным продуктом развития, который давно, тысячелетия назад, пережил период наивысшей организации, а теперь, цельный только физически, уже распадался на многочисленные ненужные, бессмысленные агонизирующие создания.

Я был знаком с оригинальными работами нескольких европейских психологов, которые на протяжении длительного времени изучали реакциюобщественного мнения, собирая самые заурядные высказывания, голоса неспециалистов, и показали таким образом удивительно тесную связь между изменениями этого мнения и процессами, происходившими одновременно в научной среде.

Так, в кругах координационной группы Планетологического института, там, где решался вопрос о материальной поддержке исследований, происходили перемены, выражавшиеся в непрерывном, хотя и ступенчатом, уменьшении бюджета соляристических институтов и баз, а также дотаций для экспедиций, отправляющихся на планету.

Голоса, настаивавшие на необходимости свертывания исследований, перемешивались с выступлениями тех, кто требовал применения сильнодействующих средств. Но, пожалуй, никто не зашел дальше административного директора Всемирного Космологического института, который упорно говорил, что живой океан вовсе не игнорирует людей, а просто их не замечает, как слон — муравья, гуляющего по его спине, и, для того чтобы привлечь внимание океана и сконцентрировать его на нас, необходимо применить более мощные импульсы и машины-гиганты в масштабе всей планеты. Пикантной деталью было здесь то, как подчеркивала пресса, что таких дорогостоящих начинаний требовал директор Космологического, а не Планетологического института, который финансировал исследования Соляриса. Это была щедрость за счет чужого кармана.

И снова коловорот новых гипотез, оживление старых, введение в них несущественных изменений…

В результате соляристика оказалась загнанной во все более разветвляющийся, полный тупиков лабиринт. В атмосфере всеобщего равнодушия, застоя и обескураженности другой, бесплодный, никому не нужный бумажный океан сопутствовал океану Соляриса.

«Возможно, мы дошли до поворотного пункта», — думал я. Мнение об отказе, об отступлении сейчас или в недалеком будущем могло взять верх. Даже ликвидацию Станции я не считал невозможной или маловероятной. Но я не верил, чтобы таким способом удалось спасти что-нибудь. Само существование мыслящего колосса никогда уже не даст людям покоя. Пусть мы исходим галактики, пусть свяжемся с иными цивилизациями похожих на нас существ. Солярис будет вечным вызовом, брошенным человеку.

Сны

Отсутствие каких-либо реакций заставило нас через шесть дней повторить эксперимент, причем Станция, которая до сих пор находилась неподвижно на пересечении сорок третьей параллели со сто шестнадцатым меридианом, начала двигаться, удерживая высоту четыреста метров над океаном, в южном направлении, где, как показывали радарные датчики и радиограммы сателлоида, активность плазмы значительно увеличилась.

В течение двух суток модулированный моей энцефалограммой пучок рентгеновских лучей каждые несколько часов ударял в почти совершенно гладкую поверхность океана.

К концу вторых суток мы находились уже так близко от полюса, что, когда почти весь диск голубого солнца прятался за горизонтом, пурпурный ореол вокруг туч на его противоположной стороне возвещал о восходе красного солнца.

Сразу же после захода голубого солнца в северо-западном направлении показалась симметриада, немедленно отмеченная сигнализаторами, пылающая так, что ее почти нельзя было отличить от залитого багрянцем тумана, и выделяющаяся на его фоне только отдельными зеркальными отблесками, как вырастающий там, на стыке неба и плазмы, гигантский стеклянный цветок. Станция, однако, не изменила курса, и через четверть часа светящийся дрожащим красным светом, словно угасающая рубиновая лампа, колосс скрылся за горизонтом.

И снова минуло двое суток, эксперимент был повторен в последний раз, рентгеновские уколы охватили уже довольно большой кусок океана. На юге показались отчетливо видные, несмотря на то что они были на расстоянии трехсот километров, Аррениды — скалистый клочок суши с шестью как бы покрытыми снегом вершинами. На самом деле это был налет органического происхождения, свидетельствовавший, что эта формация была когда-то дном океана.

Мы сменили курс на юго-восточный и некоторое время двигались параллельно горной цепи, покрытой тучами, характерными для красного дня. Затем горы исчезли. С момента первого эксперимента прошло десять дней.

Все это время на Станции ничего не происходило. Сарториус один раз составил программу эксперимента, и теперь ее повторяла автоматическая аппаратура, я не был уверен даже, что кто-нибудь контролировал ее работу. Но одновременно на Станции происходило гораздо больше событий, чем можно было желать. Правда, люди были здесь ни при чем. Я опасался, что Сарториус будет добиваться возобновления работы над аннигилятором. Кроме того, я ждал реакции Снаута, когда он узнает от Сарториуса, что я его обманул, преувеличив опасность, которую могло вызвать уничтожение нейтринной материи. Однако ничего такого не случилось по причинам, сначала для меня совершенно загадочным. Естественно, я принимал во внимание возможность какого-нибудь подвоха с их стороны. Думал, что они тайно занимаются какими-то приготовлениями и работали. Ежедневно заглядывал в помещение без окон, которое было расположено под главной лабораторией и где находился аннигилятор. Я ни разу не заставал там никого, а тонкий слой пыли, покрывающей аппаратуру, говорил, что к ней много недель никто даже не притрагивался.

Снаут в это время стал таким же невидимым, как Сарториус, и еще более, чем тот, неуловимым — визиофон радиостанции не отвечал на вызовы. Движением Станции кто-то должен был управлять, но не могу сказать, кто, меня это просто не интересовало, хотя, возможно, это и звучит странно. Отсутствие реакций со стороны океана также оставляло меня равнодушным до такой степени, что через два или три дня я почти перестал на них рассчитывать или бояться их и полностью забыл и об океане, и об эксперименте. Целыми днями я просиживал либо в библиотеке, либо в кабине с Хари, которая как тень сновала вокруг меня. Я видел, что у нас все нехорошо и что это состояние апатичной и бессмысленной неустойчивости не может тянуться бесконечно. Я должен был как-то его поломать, что-то изменить в наших отношениях, но даже мысль о какой-нибудь перемене я отбрасывал, неспособный принять определенное решение.

Я не могу этого объяснить точнее, но мне казалось, что все на Станции, а особенно то, что существует между Хари и мной, находится в состоянии страшно неустойчивого равновесия и нарушение его может все превратить в развалины. Почему? Не знаю. Самым странным было то, что и она чувствовала, во всяком случае в какой-то мере, что-то похожее. Когда я думаю об этом сейчас, мне кажется, что впечатление неуверенности, временности всего происходящего, надвигающихся потрясений создавала не проявляющаяся никаким другим способом, наполняющая все помещение Станции действительность. Хотя, возможно, была еще одна разгадка: сны. Поскольку я решил записывать их содержание и только поэтому могу о них хоть что-нибудь сказать. Но это тоже только обрывки, лишенные их ужасающего разнообразия.

В каких-то непонятных обстоятельствах, в пространстве, лишенном неба, земли, потолков, полов, стен, я находился как бы смешанный или увязший в субстанции, внешне мне чужой, как если бы мое тело вросло в полуметровую, неповоротливую, бесформенную глыбу, или, точнее, как если бы я сам стал ею. Меня окружали неясные сначала пятна бледно-розового цвета, висящие в пространстве с иными оптическими свойствами, чем у воздуха, так что только на очень близком расстоянии предметы становились четкими, и даже чрезмерно, неестественно четкими, так как в этих снах мое непосредственное окружение превосходило конкретностью и материальностью впечатление яви. Я просыпался с парадоксальным ощущением, что явью, настоящей явью был именно сон, а то, что я вижу, открыв глаза, — это только какие-то высохшие тени.

Таким был первый образ, начало, из которого рождался сон. И только о самых простых снах я мог бы что-нибудь рассказать. То, что было в остальных, не имело уже никаких аналогий в реальности.

Были сны, когда в мертвой, застывшей тьме я чувствовал себя предметом деловитых, неторопливых исследований, при которых не использовалось никаких ощущаемых мною инструментов. Это было проникновение, дробление, уничтожение до полной пустоты. Пределом, дном этих молчаливых истребительных пыток был страх, одно воспоминание о котором через много дней учащало сердцебиение.

А дни, одинаковые, как бы поблекшие, полные скучного отвращения ко всему, вяло ползли в беспредельном равнодушии. Только ночей я боялся и не знал, как от них спастись. Бодрствовал вместе с Хари, которой сон был вообще не нужен, целовал ее, ласкал, но знал, что дело тут не в ней и не во мне, что все это я делаю в страхе перед сном, а она, хотя я и не говорил ей об этих потрясающих кошмарах ни слова, должно быть, о чем-то догадывалась, потому что я чувствовал в ее покорности непрекращающееся унижение и ничего не мог с этим поделать.

Я уже говорил, что все время я не виделся ни со Снаутом, ни с Сарториусом. Правда, Снаут каждые несколько дней давал о себе знать, иногда запиской, чаще телефонным звонком. Интересовался, не заметил ли я какого-нибудь появления чего-нибудь, что можно расценить как реакцию, вызванную столько раз повторенным экспериментом. Я отвечал, что не заметил, и сам задавал тот же вопрос. Снаут только отрицательно покачивал головой в глубине экрана.

На пятнадцатый день после прекращения экспериментов я проснулся раньше, чем обычно, настолько измученный кошмаром, словно очнулся от обморока, вызванного глубоким наркозом. Заслонок на окне не было, и я увидел в первых лучах красного солнца, как мертвая равнина незаметно начинает волноваться. Ее густой черный цвет сразу же побледнел, как бы покрытий тонкой пеленой тумана, но этот туман имел весьма материальную консистенцию. Кое-где в ней образовались центры волнения, и постепенно неопределенное движение охватило все видимое пространство. Черный цвет исчез совсем, его заслонили светло-розовые на возвышениях и жемчужно-бурые во впадинах пленки. Сначала краски чередовались, превращая это удивительное покрывало океана в ряды застывших волн, потом все смешалось, и уже весь океан был покрыт пузырящейся пеной, взлетающей огромными лоскутами вверх и под самой Станцией, и вокруг нее. Со всех сторон одновременно взметались в пустое красное небо перепончатокрылые глыбы пены, распростертые горизонтально, совершенно непохожие на тучи, с шарообразными наростами по краям. Те, которые горизонтальными полосами заслонили низкий солнечный диск, были по контрасту с его сиянием черными, как уголь, другие, недалеко от солнца, в зависимости от угла, под которым их освещал свет восхода, рыжели, загорались вишневым цветом, красно-фиолетовым, и весь этот процесс продолжался, будто океан шелушился кровянистыми слоями, то показывая из-под них свою черную поверхность, то скрывая ее новым налетом пены. Некоторые из этих глыб взлетали совсем рядом, сразу же за окнами, на расстоянии каких-нибудь метров, а одна даже скользнула своей шелковистой поверхностью по стеклу. В это время те, которые взлетали раньше, едва виднелись далеко в небе, как разлетевшиеся птицы, и прозрачной пеленой таяли в зените.

Станция застыла в неподвижности и висела так около трех часов, но зрелище продолжалось. Солнце уже провалилось за горизонт, океан под нами покрыла тьма, а рои тонких розоватых силуэтов поднимались все выше и выше, возносясь как на невидимых струнах, неподвижные, невесомые, и это величественное вознесение продолжалось, пока не стало совсем темно.

Все это поражающее своим спокойным размахом зрелище потрясло Хари, но я ничего не мог о нем сказать. Для меня, соляриста, оно было таким же новым и непонятным, как и для нее. Впрочем, не зарегистрированные ни в каких каталогах формы можно наблюдать на Солярисе два-три раза в год, а если немного повезет, то даже чаще.

Следующей ночью, примерно за час до восхода голубого солнца, мы были свидетелями другого феномена — океан фосфоресцировал. Это явление было уже описано. Как правило, оно наблюдалось перед появлением асимметриад, вообще же говоря, это был типичный признак локального усиления активности плазмы. Однако в течение последующих двух недель вокруг Станции ничего не произошло. Только однажды глубокой ночью я услышал доносящийся словно ниоткуда и отовсюду сразу далекий крик, необыкновенно высокий, пронзительный и протяжный, какие-то нечеловеческие мощные рыдания. Вырванный из кошмара, я долго лежал, вслушиваясь, не совсем уверенный, что и этот крик не есть сон. Накануне из лаборатории, частично расположенной над нашей кабиной, доносились приглушенные звуки, словно там передвигали что-то тяжелое. Мне показалось, что крик тоже доносится сверху, впрочем, совершенно непонятным способом, так как оба этажа разделялись звуконепроницаемым перекрытием. Этот агонизирующий голос слышался почти полчаса. Мокрый от пота, наполовину безумный, я хотел уже бежать наверх, он раздирал мне нервы. Но понемногу голос затих, и снова был слышен только звук передвигаемых тяжестей.

Через два дня, вечером, когда мы с Хари сидели в маленькой кухне, неожиданно вошел Снаут. Он был в костюме, настоящем земном костюме, который его совершенно изменил. Он как будто постарел и стал выше. Почти не глядя на нас, он подошел к столу, наклонился над ним и, даже не садясь, начал есть холодное мясо прямо из банки, заедая его хлебом. Рукав его пиджака несколько раз попал в банку и был весь перепачкан жиром.

— Пачкаешься, — сказал я.

— Гм? — пробурчал он полным ртом.

Он ел, как будто несколько дней у него ничего не было во рту, налил себе полстакана вина, одним духом выпил, вытер губы и, отдышавшись, огляделся налитыми кровью глазами. Потом посмотрел на меня и буркнул:

— Отпустил бороду?… Ну, ну…

Хари с грохотом бросала посуду в раковину. Снаут начал слегка покачиваться на каблуках, морщился и громко чмокал, очищая языком зубы. Мне казалось, что он делает это нарочно.

— Не хочется бриться, да? — спросил он, назойливо глядя на меня.

Я не ответил.

— Смотри! — бросил он, помедлив. — Не советую. Он тоже первым делом перестал бриться.

— Иди спать, — буркнул я.

— Что? Дураков нет. Почему бы нам не поговорить? Слушай, Кельвин, а может, он нам желает добра? Может, хочет нас осчастливить, только еще не знает как? Он читает желания в наших мозгах, а ведь только два процента нервных процессов сознательны. Следовательно, он знает нас лучше, чем мы сами. Значит, нужно его слушать. Согласиться. Слышишь? Не хочешь? Почему, — его голос плаксиво дрогнул, — почему ты не бреешься.

— Перестань, — проворчал я. — Ты пьян.

— Что? Пьян? Я? Ну и что? Разве человек, который таскает свое дерьмо с одного конца Галактики на другой, чтобы узнать, чего он стоит, не может напиться? Почему? Ты веришь в миссию? А, Кельвин? Гибарян рассказывал мне о тебе до того, как отпустил бороду… Ты точно такой, как он говорил… Не ходи только в лабораторию, потеряешь еще немного веры… Там творит Сарториус, наш Фауст ищет средства против бессмертия. Это последний рыцарь святого Контакта… его предыдущий замысел тоже был неплох — продолжительная агония. Неплохо, а? Agonia perpetua… соломка… соломенные шляпы… как ты можешь не пить, Кельвин?

Его почти невидящие глаза с опухшими веками остановились на Хари, которая неподвижно стояла у стены.

— О Афродита белая, океаном рожденная, — начал он декламировать и захлебнулся смехом. — Почти… точно… а, Кельвин? — прохрипел он, кашляя.

Я все еще был спокоен, но это спокойствие начинало переходить в холодную ярость.

— Перестань! — крикнул я. — Перестань и уходи!

— Выгоняешь меня? Ты тоже? Запускаешь бороду и выгоняешь меня? Уже не хочешь, чтобы я тебя предостерегал, чтобы советовал тебе, как один настоящий звездный товарищ другому? Кельвин, давай откроем донные люки и будем кричать ему туда, вниз, может, услышит? Но как он называется? Подумай, мы назвали все звезды и планеты, а может, они уже имели название? Что за узурпация? Слушай, пошли туда. Будем кричать… Будем рассказывать ему, что он из нас сделал, пока не ужаснется… выстроит нам серебряные симметриады, и помолится за нас своей математикой, и окружит нас своими окровавленными ангелами, и его мука будет нашей мукой, и его страх — нашим страхом, и будет нас молить о конце. Почему ты смеешься? Я ведь только шучу. Может быть, если бы наша порода имела больше чувства юмора, не дошло бы до этого. Знаешь, что он хочет сделать? Он хочет его покарать, этот океан, хочет довести его до того, чтобы кричал всеми своими горами сразу… думаешь, он не осмелится предложить свой план на утверждение этому склеротическому ареопагу, который нас послал сюда, как искупителей не своей вины? Ты прав, струсит… но только из-за шапочки. Шапочку не покажет никому, он не настолько смел, наш Фауст…

Я молчал. Снаут шатался все сильнее. Слезы текли по его лицу и капали на костюм.

— Кто это сделал? Кто это сделал с нами? Гибарян? Гезе? Эйнштейн? Платон? Знаешь, все это были убийцы. Подумай, в ракете человек может лопнуть, как пузырь, или застыть, или изжариться, или так быстро истечь кровью, что даже же крикнет, а потом только косточки стучат по металлу, кружась по ньютоновским орбитам с поправкой Эйнштейна, эти наши погремушки прогресса! А мы охотно… потому что это прекрасная дорога… мы дошли… и в этих клетушках, над этими тарелками, среди бессмертных судомоек, с отрядом верных шкафов, преданных клозетов, мы осуществили… посмотри, Кельвин. Если бы я не был пьян, не болтал бы так, но в конце концов должен это кто-нибудь сказать. Кто в этом виноват? Сидишь тут, как дитя на бойне, и волосы у тебя растут… Чья это вина? Сам себе ответь…

Он тихо повернулся и вышел, на пороге схватился за дверь, чтобы не упасть, и еще долго эхо его шагов возвращалось к нам из коридора.

Я избегал взгляда Хари, но вдруг наши глаза встретились. Я хотел подойти к ней, обнять, погладить ее по волосам, но не мог. Не мог.

Успех

Следующие три недели были как бы одним и тем же днем, который повторялся, каждый раз точно такой же, как вчерашний. Заслонки на окне задвигались и поднимались, по ночам меня швыряло из одного кошмара в другой, утром мы вставали, и начиналась игра, если это была игра. Я изображал спокойствие. Хари тоже. Эта молчаливая договоренность, сознание взаимной лжи стало нашим последним убежищем. Мы много говорили о том, как будем жить на Земле, как поселимся где-нибудь у большого города и никогда уже не покинем голубого неба и зеленых деревьев, вместе выдумывали обстановку нашего будущего дома, планировали сад и даже спорили о мелочах… о живой изгороди… о скамейке… Верил ли я в это хотя бы на секунду? Нет. Я знал, что это невозможно. Я знал об этом. Потому что даже если бы она могла покинуть Станцию — живая — то на Землю может прилететь только человек, а человек — это его документ. Первый же контроль прекратил бы это путешествие. Станут выяснять ее личность, нас разлучат, и это сразу же выдаст ее. Станция была единственным местом, где мы могли жить вместе. Знала ли об этом Хари? Наверно. Сказал ли ей кто-нибудь об этом? После всех событий думаю, что да.

Однажды ночью я услышал сквозь сон, что Хари тихонько встает. Я хотел обнять ее. Теперь только молча, только в темноте мы могли еще на мгновение стать свободными, в забытьи, которое окружающая нас безысходность делала только коротенькой отсрочкой новой пытки. Она не заметила, что я проснулся, и, прежде чем я протянул руку, слезла с кровати. Я услышал — все еще полусонный — шлепанье босых ног. Меня охватил неясный страх.

— Хари? — шепнул я. Хотел крикнуть, но не решился и сел на кровати. Дверь, ведущая в коридор, была прикрыта не до конца. Тонкая игла света наискось пронзала кабину. Мне показалось, что я слышу приглушенные голоса. Она с кем-то разговаривала? С кем?

Я вскочил с кровати, но на меня нахлынул такой чудовищный ужас, что ноги отказались повиноваться. Мгновение я стоял, прислушиваясь, было тихо, потом медленно вернулся в постель. В голове бешено пульсировала кровь. Хари скользнула внутрь и застыла, словно вслушиваясь в мое дыхание. Я старался дышать мерно.

— Крис?… — шепнула она тихонько.

Я не ответил. Она быстро юркнула в постель. Я чувствовал, как она застыла выпрямившись, и неподвижно лежал рядом с ней, не знаю, как долго. Пробовал придумать какой-нибудь вопрос, но чем больше проходило времени, тем лучше я понимал, что не заговорю первый. Через некоторое время, может, через час, я заснул.

Утро было таким же, как всегда. Я подозрительно приглядывался к ней, но только тогда, когда она не могла этого заметить. После обеда мы сидели рядом против изогнутого окна, за которым парили низкие багровые тучи. Станция плыла среди них, словно корабль. Хари читала какую-то книжку, а я находился в том состоянии самосозерцания, которое так часто теперь было для меня единственной передышкой. Я заметил, что, наклонив голову определенным образом, могу увидеть наше отражение, прозрачное, но четкое. Я переменил позу и снял руку с подлокотника. Хари — я видел это в стекле — бросила быстрый взгляд, удостоверилась, что я разглядываю океан, нагнулась над ручкой кресла и коснулась губами того места, до которого я только что дотрагивался. Я продолжал сидеть, неестественно неподвижный, а она склонила голову над книгой.

— Хари, — сказал я тихо, — куда ты выходила сегодня ночью?

— Ночью?

— Да.

— Тебе… что-нибудь приснилось. Я никуда не выходила.

— Не выходила?

— Нет. Тебе наверняка приснилось.

— Может быть, — сказал я. — Может быть, мне это и снилось…

Вечером, когда мы ложились, я снова начал говорить о нашем путешествии, о возвращении на Землю.

— Ах, не хочу об этом слышать, — прервала она. — Не надо, Крис. Ты ведь знаешь…

— Что?

— Нет, ничего.

Когда мы уже легли, она сказала, что ей хочется пить.

— Там на столе стоит стакан сока, дай мне, пожалуйста.

Она выпила полстакана и подала мне. У меня не было желания пить.

— За мое здоровье, — усмехнулась она.

Я выпил сок. Он показался мне немного соленым, но я не обратил на это внимания.

— Если ты не хочешь говорить о Земле, то о чем? — спросил я, когда она погасила свет.

— Ты женился бы, если бы меня не было?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда.

— Почему?

— Не знаю. Я был один десять лет и не женился. Не будем об этом говорить, дорогая…

У меня шумело в голове, будто я выпил по крайней мере бутылку вина.

— Нет, будем, обязательно будем. А если бы я тебя попросила?

— Чтобы я женился? Чушь, Хари. Мне не нужен никто, кроме тебя.

Она наклонилась надо мной. Я чувствовал ее дыхание на губах, потом она обняла меня так сильно, что охватывающая меня неодолимая сонливость на мгновение отступила.

— Скажи это по-другому.

— Я люблю тебя.

Хари уткнулась лицом в мою грудь, и я почувствовал, что она плачет.

— Хари, что с тобой?

— Ничего. Ничего. Ничего, — повторяла она все тише. Я пытался открыть глаза, но они снова закрывались. Не помню, как я заснул.

Меня разбудил красный свет. Голова была как из свинца, а шея неподвижная, словно все позвонки срослись. Я не мог пошевелить шершавым, омерзительным языком, «Может быть, я чем-нибудь отравился?» — подумал я, с усилием поднимая голову. Я протянул руку в сторону Хари, наткнулся на холодную простыню и вскочил.

Кровать была пуста, в кабине — никого. Красными дисками повторялись в стеклах отражения солнца. Я прыгнул на пол. Должно быть, я выглядел комично, потому что зашатался как пьяный. Хватаясь за мебель, добрался до шкафа — в ванной никого не было. В коридоре и в лаборатории — тоже.

— Хари!! — заорал я, стоя посреди коридора и беспорядочно размахивая руками. — Хари… — прохрипел я еще раз, уже поняв.

Не помню точно, что потом происходило. Наверное, я бегал полуголый по всей Станции. Припоминаю только, что был даже в холодильнике, а потом в самом последнем складе и молотил кулаками в запертую дверь. Может быть, даже я был там несколько раз. Лестницы грохотали, я оборачивался, срываясь с места, снова куда-то мчался, пока не очутился у прозрачного щита, за которым находился выход наружу: двойная бронированная дверь. Я колотил в нее изо всех сил и кричал, требовал, чтобы это был сон. Кто-то уже некоторое время был со мной, удерживал меня, куда-то тянул. Потом я оказался в маленькой лаборатории, в рубашке, мокрой от ледяной воды, со слипшимися волосами, ноздри и язык мне обжигал спирт, я полулежал, задыхаясь, на чем-то холодном, металлическом, а Снаут в своих перепачканных штанах возился у шкафчика с лекарствами, что-то доставал, инструменты и стекла ужасно гремели.

Вдруг я увидел его перед собой. Он смотрел мне в глаза, внимательный, сгорбившийся.

— Где она?

— Ее нет.

— Но… но Хари…

— Нет больше Хари, — сказал он медленно, выразительно, приблизив лицо ко мне, как будто нанес мне удар и теперь изучал его результат.

— Она вернется… — прошептал я, закрывая глаза. И в первый раз я действительно этого не боялся. Не боялся ее призрачного возвращения. Я не понимал, как мог ее когда-то бояться.

— Выпей это.

Он подал мне стакан с теплой жидкостью. Я посмотрел на него и внезапно выплеснул все содержимое ему в лицо. Он отступил, протирая глаза, а когда открыл их, я уже стоял над ним. Он был такой маленький…

— Это ты?

— О чем ты говоришь?

— Не ври, знаешь о чем. Это ты говорил с ней тогда, ночью. И приказал ей дать мне снотворное?… Что ты с ней сделал? Говори!!!

Он что-то искал у себя на груди, потом достал измятый конверт. Я схватил его. Конверт был заклеен. Снаружи никакой надписи.

Я лихорадочно рванул бумагу, изнутри выпал сложенный вчетверо листок. Крупные, немного детские буквы, неровные строчки. Я узнал почерк.

«Любимый, я сама попросила его об этом. Он добрый. Ужасно, что пришлось тебя обмануть, но иначе было нельзя. Слушайся его и не делай себе ничего плохого — это для меня. Ты был очень хороший».

Внизу было одно зачеркнутое слово, я сумел его прочитать: «Хари». Она его написала, потом замазала. Была еще одна буква, не то Х, не то К, тоже зачеркнутая. Я уже слишком успокоился, чтобы устраивать истерику, но не мог издать ни одного звука, даже застонать.

— Как? — прошептал я. — Как?

— Потом, Кельвин. Успокойся.

— Я спокоен. Говори. Как?

— Аннигиляция.

— Как же это? Ведь аппарат?! — меня словно подбросило.

— Аппарат Роше не годился. Сарториус собрал другой, специальный дестабилизатор. Маленький. Он действовал только в радиусе нескольких метров.

— Что с ней?…

— Исчезла. Блеск и порыв ветра. Слабый порыв. Ничего больше.

— В небольшом радиусе, говоришь?

— Да. На большой не хватило материалов.

На меня начали падать стены. Я закрыл глаза.

— Боже… она… вернется, вернется ведь…

— Нет.

— Как это нет?

— Нет, Кельвин. Помнишь ту возносящуюся пену? С этого времени уже не возвращаются.

— Больше нет?

— Нет.

— Ты убил ее, — сказал я тихо.

— Да. А ты бы не сделал этого? На моем месте.

Я сорвался с места и начал ходить все быстрее. От стены в угол и обратно. Девять шагов. Поворот. Девять шагов.

Потом остановился перед ним:

— Слушай, подадим рапорт. Потребуем связать нас непосредственно с Советом. Это можно сделать. Они согласятся. Должны. Планета будет исключена из конвенции Четырех. Все средства позволены. Доставим генераторы антиматерии. Думаешь, есть что-нибудь, что устоит против антиматерии? Ничего нет! Ничего! Ничего! — кричал я, слепой от слез.

— Хочешь его уничтожить? — спросил он, — Зачем?

— Уйди. Оставь меня!

— Не уйду.

— Снаут!

Я смотрел ему в глаза. «Нет», — покачал он головой.

— Чего ты хочешь? Чего ты хочешь от меня?

Он подошел к столу.

— Хорошо. Напишем рапорт.

Я отвернулся и начал ходить.

— Садись.

— Оставь меня в покое.

— Существует две стороны вопроса. Первая — это факты. Вторая — наши требования.

— Обязательно сейчас говорить об этом?

— Да, сейчас.

— Не хочу. Понимаешь? Меня это не касается.

— Последний раз мы посылали сообщение перед смертью Гибаряна. Это было больше двух месяцев назад. Мы должны установить точный процесс появления…

— Не перестанешь? — Я схватил его за грудь.

— Можешь меня бить, — сказал он, — но я все равно буду говорить.

Я отпустил его.

— Делай что хочешь.

— Дело в том, что Сарториус постарается скрыть некоторые факты. Я в этом почти уверен.

— А ты нет?

— Нет. Теперь уже нет. Это касается не только нас. Знаешь, о чем речь? Океан обнаружил разумную деятельность. Он знает строение, микроструктуру, метаболизм наших организмов…

— Отлично. Что же ты остановился? Проделал на нас серию… серию… экспериментов. Психической вивисекции. Опираясь на знания, которые выкрал из наших голов, не считаясь с тем, к чему мы стремимся.

— Это уже не факты и даже не выводы, Кельвин. Это гипотезы. В некотором смысле он считался с тем, чего хотела какая-то замкнутая, скрытая часть нашего сознания. Это могли быть дары…

— Дары! Великое небо!

Я начал смеяться.

— Перестань! — крикнул он, хватая меня за руку.

Я стиснул его пальцы и сжимал их все сильней, пока не хрустнули кости. Он смотрел на меня, прищурив глаза. Я отпустил его, отошел в угол и, стоя лицом к стене, сказал:

— Постараюсь не устраивать истерик.

— Все это неважно. Что мы предлагаем?

— Говори ты. Я сейчас не могу. Она сказала что-нибудь, прежде чем?…

— Нет. Ничего. Я считаю, что у нас появится шанс.

— Шанс? Какой шанс? На что? — Внезапно я понял: — Контакт? Снова контакт? Мало мы еще — и ты, ты сам, и весь этот сумасшедший дом… Контакт? Нет, нет, нет. Без меня.

— Почему? — спросил он совершенно спокойно. — Кельвин, ты все еще, а теперь даже больше, чем когда-либо, инстинктивно относишься к нему, как к человеку. Ненавидишь его.

— А ты нет?

— Нет. Кельвин, ведь он слепой…

— Слепой? — Мне показалось, что я ослышался.

— Разумеется, в нашем понимании. Мы не существуем для него, как друг для друга. Лица, фигуры, которые мы видим, позволяют нам узнавать отдельных индивидуумов, Для него все это прозрачное стекло. Он ведь проникал внутрь наших мозгов.

— Ну, хорошо. Но что из этого следует? Что ты хочешь доказать? Если он может оживить, создать человека, который не существует вне моей памяти, и сделать это так, что ее глаза, жесты, ее голос… голос…

— Говори! Говори дальше, слышишь!!!

— Говорю… говорю… Да. Итак… голос… из этого следует, что он может читать в нас, как в книге. Понимаешь, что я хочу сказать?

— Да. Что, если бы хотел, мог бы понять нас.

— Конечно. Разве это не очевидно?

— Нет. Вовсе нет. Ведь он мог взять только производственный рецепт, который состоит не из слов. Это сохранившаяся в памяти запись, то есть белковая структура, как головка сперматозоида или яйцо. В мозгу нет никаких слов, чувств, воспоминание человека — это образ, записанный языком нуклеиновых кислот на молекулярных асинхронных кристаллах. Ну он и взял то, что было в нас лучше всего вытравлено, сильнее всего заперто, наиболее полно, наиболее глубоко отпечатано, понимаешь? Но он совсем не должен был знать, что это для нас значит, какой имеет смысл. Так же как если бы мы сумели создать симметриаду и бросили ее в океан, зная архитектуру, технологию и строительные материалы, но не понимая, для чего она служит, чем она для него является…

— Это возможно, — сказал я. — Да, это возможно. В таком случае он совсем… может, вообще не хотел растоптать нас и смять. Может быть. И только случайно… — У меня задрожали губы.

— Кельвин!

— Да, да. Хорошо. Уже все в порядке. Ты добрый. Он тоже. Все добрые. Но зачем? Объясни мне. Зачем? Для чего ты это сделал? Что ты ей сказал?

— Правду.

— Правду, правду! Что?

— Ты ведь знаешь. Пойдем-ка лучше ко мне. Будем писать рапорт. Пошли.

— Погоди. Чего же ты все-таки хочешь? Ведь не собираешься же ты остаться на Станции?…

— Да, я хочу остаться. Хочу.

Старый мимоид

Я сидел у большого окна и смотрел в океан. У меня не было никаких дел. Рапорт, отработанный за пять дней, превратился теперь в пучок волн, мчащийся сквозь пустоту где-то за созвездием Ориона. Добравшись до темной пылевой туманности, занимающей объем в восемь триллионов кубических миль и поглощающей лучи света и любые другие сигналы, он натолкнется на первый в длинной цепи передатчик. Отсюда, от одного радиобуя к другому, скачками длиной в миллиарды километров он будет мчаться по огромной дуге, пока последний передатчик, металлическая глыба, набитая тесно упакованными точными приборами, с удлиненной мордой направленной антенны, не сконцентрирует его последний раз и не швырнет дальше в пространство, к Земле. Потом пройдут месяцы, и точно такой же пучок энергии, за которым потянется борозда ударной деформации гравитационного поля Галактики, отправленный с Земли, достигнет начала космической тучи, проскользнет мимо нее по ожерелью свободно дрейфующих буев и, усиленный ими, не уменьшая скорости, помчится к двум солнцам Соляриса.

Океан под высоким красным солнцем был чернее, чем обычно. Рыжая мгла сплавляла его с небом. День был удивительно душный, как будто предвещал одну из тех исключительно редких и невообразимо яростных бурь, которые несколько раз в году бывают на планете. Существовали основания считать, что ее единственный обитатель контролирует климат и эти бури вызывает сам.

Еще несколько месяцев мне придется смотреть из этих окон, с высоты наблюдать восходы белого золота и скучного багрянца, время от времени отражающиеся в каком-нибудь жидком извержении, в серебристом пузыре симметриады, следить за движением наклонившихся от ветра стройных быстренников, встречать выветрившиеся, осыпающиеся мимоиды. В один прекрасный день экраны всех визиофонов наполнятся светом, вся давно уже мертвая электронная система сигнализации оживет, запущенная импульсом, посланным с расстояния сотен тысяч километров, извещая о приближении металлического колосса, который с протяжным громом гравитаторов опустится над океаном. Это будет «Улисс», или «Прометей», или какой-нибудь другой большой крейсер дальнего плавания. Люди, спустившиеся с плоской крыши Станции по трапу, увидит шеренги бронированных, массивных автоматов, которые не делят с человеком первородного греха и настолько невинны, что выполняют каждый приказ. Вплоть до полного уничтожения себя или преграды, которая стоит у них на пути, если так была запрограммирована их кристаллическая память. А потом звездолет поднимается, обогнав звук, и только потом достигнет океана конус разбитого на басовые октавы грохота, а лица всех людей на мгновение прояснятся от мысли, что они возвращаются домой.

Но у меня нет дома. Земля? Я думаю о ее больших, набитых людьми, шумных городах, в которых потеряюсь, исчезну почти так же, как если бы совершил то, что хотел сделать на вторую или третью ночь, — броситься в океан, тяжело волнующийся внизу. Я утону в людях. Буду молчаливым и внимательным, и за это меня будут ценить товарищи. У меня будет много знакомых, даже приятелей, и женщины, а может, и одна женщина. Некоторое время я должен буду делать усилие, чтобы улыбаться, раскланиваться, вставать, выполнять тысячи мелочей, из которых складывается земная жизнь. Потом все войдет в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И, быть может, по ночам буду смотреть туда, где на небе тьма пылевой тучи, как черная занавеска, задерживает блеск двух солнц, и вспоминать все, даже то, что я сейчас думаю. И еще я вспомню со снисходительной улыбкой, в которой будет немножко сожаления, но одновременно и превосходства, мое безумие и надежды. Я вовсе не считаю себя, того, из будущего, хуже, чем тот Кельвин, который был готов на все для дела, названном Контактом. И никто не будет иметь права осудить меня.

В кабину вошел Снаут. Он осмотрелся, взглянул на меня. Я встал и подошел к столу.

— Тебе что-нибудь нужно?

— Мне кажется, ты изнываешь от безделья, — сказал он, моргая. — Я мог бы тебе дать кое-какие вычисления, правда, это не срочно…

— Спасибо, — усмехнулся я. — Не требуется.

— Ты в этом уверен? — спросил он, глядя в окно.

— Да. Я размышлял о разных вещах и…

— Лучше бы ты поменьше размышлял.

— Ах, ты абсолютно не понимаешь, о чем речь. Скажи мне, ты… веришь в бога?

Он быстро взглянул на меня.

— Ты что?! Кто же в наши дни верит… В его глазах тлело беспокойство.

— Это не так просто, — сказал я нарочито легким тоном. — Я не имею в виду традиционного бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового… ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера… в ущербного бога?

— Ущербного? — повторил он, поднимая брови. — Как это понять? В определенном смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупненными. Например, — бог Ветхого завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам… Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в не меньшей степени по-людски ущербны…

— Нет, — прервал я его. — Я говорю о боге, чье несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть бог ограниченный в своем всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределенных им самим явлений может привести в ужас. Это бог… увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознает. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определенных целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.

— Когда-то манихейство… — неуверенно заговорил Снаут; сдержанная подозрительность, с которой он обращался ко мне в последнее время, исчезла.

— Но это не имеет ничего общего с первородством добра и зла, — перебил я его сразу же. — Этот бог не существует вне материи и не может от нее освободиться, он только жаждет этого…

— Такой религии я не знаю, — сказал он, немного помолчав. — Такая никогда не была… нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем боге, который развивается во времени и растет, поднимаясь на все более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой бог — существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся бог — это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке… Это не только скверная философия, но и скверная мистика.

— Нет, — ответил я упрямо. — Я говорю не о человеке. Может быть, некоторыми чертами он и отвечает этому предварительному определению, но лишь потому, что оно имеет массу пробелов. Человек, вопреки видимости, не ставит перед собой целей. Их ему навязывает время, в котором он родился, он может им служить или бунтовать против них, но объект служения или бунта дан извне. Чтобы изведать абсолютную свободу поисков цели, он должен был бы остаться один, а это невозможно, поскольку человек, не воспитанный среди людей, не может стать человеком. Этот… мой, это должно быть существо, не имеющее множественного числа, понимаешь?

— А, — сказал он, — и как я сразу… — и показал рукой на окно.

— Нет, — возразил я. — Он тоже нет. Он упустил шанс превратиться в бога, слишком рано замкнувшись в себе. Он скорее анахорет, отшельник космоса, а не его бог… Он повторяется, Снаут, а тот, о котором я думаю, никогда бы этого не сделал. Может, он как раз подрастает в каком-нибудь уголке Галактики и скоро в порыве юношеского упоения начнет гасить одни звезды и зажигать другие. Через некоторое время мы это заметим…

— Уже заметили, — кисло сказал Снаут. — Новые и Сверхновые… По-твоему, это свечи его алтаря?

— Если то, что я говорю, ты хочешь трактовать так буквально…

— А может, именно Солярис — колыбель твоего божественного младенца, — добавил Снаут. Он все явственнее улыбался, и тонкие морщинки окружили его глаза. — Может, именно он и является, если встать на твою точку зрения, зародышем бога отчаяния, может, его жизненная наивность еще значительно превышает его разумность, а все содержимое наших соляристических библиотек — только большой каталог его младенческих рефлексов…

— А мы в течение какого-то времени были его игрушками, — докончил я. — Да, это возможно. Знаешь, что тебе удалось? Создать совершенно новую гипотезу по поводу Соляриса, а это действительно кое-что! И сразу же получаешь объяснение невозможности установить контакт, отсутствию ответов, определенной — назовем это так — экстравагантности в обхождении с нами; психика маленького ребенка…

— Отказываюсь от авторства, — буркнул стоявший у окна Снаут.

Некоторое время мы смотрели на черные волны. У восточного края горизонта в тумане вырисовывалось бледное продолговатое пятнышко.

— Откуда у тебя взялась эта концепция ущербного бога? — спросил он вдруг, не отрывая глаз от залитой сиянием пустыни.

— Не знаю. Она показалась мне очень, очень верной. Это единственный бог, в которого я был бы склонен поверить, чья мука не есть искупление, никого не спасает, ничему не служит, она просто есть.

— Мимоид, — совсем тихо, каким-то другим голосом сказал Снаут.

— Что? А, да. Я его уже заметил. Он очень старый. Мы оба смотрели в подернутую рыжей мглой даль.

— Полечу, — неожиданно сказал я. — Тем более я еще ни разу не выходил наружу, а это удачный повод. Вернусь через полчаса.

— Что такое? — У Снаута округлились глаза. — Полетишь? Куда?

— Туда. — Я показал на маячившую в тумане глыбу. — А почему бы нет? Возьму маленький вертолет. Было бы просто смешно, если бы наЗемле мне пришлось когда-нибудь признаться, что я, солярист, ни разу не коснулся ногой поверхности Соляриса.

Я подошел к шкафу и начал рыться в комбинезонах. Снаут молча наблюдал за мной, потом произнес:

— Не нравится мне все это.

— Что? — Держа в руках комбинезон, я обернулся. Меня охватило уже давно не испытанное возбуждение. — О чем ты? Карты на стол! Боишься, как бы я что-нибудь… Чушь! Даю слово, что нет. Я даже не думал об этом. Нет, действительно нет.

— Я полечу с тобой.

— Спасибо, но мне хочется одному. Это что-то новое, что-то совсем новое, — я говорил быстро, натягивая комбинезон.

Снаут бубнил еще что-то, но я не очень прислушивался, разыскивая нужные мне вещи. Когда я надевал скафандр, он вдруг спросил:

— Слушай, слово еще имеет для тебя какую-нибудь ценность?

— О господи, Снаут, ты все о том же! Имеет. И я тебе уже его дал. Где запасные баллоны?

Я отошел от вертолета на полтора десятка шагов и уселся на шершавую, потрескавшуюся «землю». Черная волна тяжело вползла на берег, расплющилась, стала совсем бесцветной и откатилась, оставив тонкие дрожащие нитки слизи. Я спустился ниже и протянул руку к следующей волне. Она немедленно повторила тот феномен, который люди увидели впервые почти столетие назад, — задержалась, немного отступила, охватила мою руку, не дотрагиваясь до нее, так, что между поверхностью рукавицы и внутренней стенкой углубления, которое сразу же сменило консистенцию, став упругим, осталась тонкая прослойка воздуха. Я медленно поднял руку. Волна, точнее ее узкий язык, потянулась за ней вверх, по-прежнему окружая мою ладонь светлым грязно-зеленым комком. Я встал, так как не мог поднять руку выше, перемычка студенистой субстанции напряглась, как натянутая струна, но не порвалась. Основание совершенно расплющенной волны, словно удивительное существо, терпеливо ожидающее окончания этих исследований, прильнуло к берегу вокруг моих ног, также не прикасаясь к ним. Казалось, что из океана вырос тягучий цветок, чашечка которого окружила мои пальцы, став их точным, только негативным изображением. Я отступил. Стебель задрожал и неохотно вернулся вниз, эластичный, колеблющийся, неуверенный, волна приподнялась, вбирая его в себя, и исчезла за обрезом берега. Я повторил эту игру, и снова, как сто лет назад, какая-то очередная волна равнодушно откатилась, будто насытившись новыми впечатлениями. Я знал, что пробуждения ее «любопытства» пришлось бы ждать несколько часов. Я снова сел, но это зрелище, хорошо известное мне теоретически, что-то во мне изменило. Теория не могла, не сумела заменить реального ощущения.

В зарождении, росте и распространении этого существа, в каждом его отдельном движении и во всех вместе появлялась какая-то осторожная, но не пугливая наивность. Оно страстно, порывисто старалось познать, постичь новую, неожиданно встретившуюся форму и на полдороге вынуждено было отступить, когда появилась необходимость нарушить таинственным законом установленные границы. Эта резвая любознательность совсем не вязалась с гигантом, который, сверкая, простирался до самого горизонта. Никогда я так не ощущал его исполинской реальности, чудовищного, абсолютного молчания.

Подавленный, ошеломленный, я погружался в, казалось бы, недоступное состояние неподвижности, все стремительнее соединялся с этим жидким слепым колоссом и без малейшего насилия над собой, без слов, без единой мысли прощал ему все.

Всю последнюю неделю я вел себя так рассудительно, что недоверчивый взгляд Снаута перестал меня преследовать. Наружно я был спокоен, но в глубине души, не отдавая себе в этом отчета, чего-то ожидал. Чего? Ее возвращения? Как я мог? Я ни на секунду не верил, что этот жидкий гигант, который уготовил в себе гибель многим сотням людей, к которому десятки лет вся моя раса напрасно пыталась протянуть хотя бы ниточку понимания, что он, поднимающий меня, как пылинку, даже не замечая этого, будет тронут трагедией двух людей. Но ведь его действия были направлены к какой-то цели. Правда, я даже в этом не был до конца уверен. Но уйти — значило отказаться от этого исчезающе маленького, может быть, только в воображении существующего шанса, который скрывало будущее. Итак, года среди предметов, вещей, до которых мы оба дотрагивались, помнящих еще наше дыхание? Во имя чего? Надежды на ее возвращение? У меня не было надежды. Но жило во мне ожидание, последнее, что у меня осталось от нее. Каких свершений, издевательств, каких мук я еще ожидал? Не знаю. Но я твердо верил в то, что не прошло время ужасных чудес.

Александр Шалимов Охотники за динозаврами

Мистер Лесли Бейз критически разглядывал фотографию.

— Если это не мошенничество — я имею в виду ловкий фотомонтаж, пояснил он, протягивая снимок, — это должно заинтересовать вас.

— Мы сделаем экспертизу, — торопливо вставил секретарь.

Мистер Лесли Бейз брезгливо пожал плечами. Я молча рассматривал снимок. Чудовище имело в высоту по меньшей мере семь метров. Оно стояло на задних ногах, опираясь на массивный хвост. Колоссальная пасть с длинными коническими зубами была полуоткрыта. Передние лапы, вооруженные огромными когтями, изогнутыми, как кривые кинжалы, прижаты к груди. В маленьких круглых глазах застыла неутолимая ярость. Рядом валялись истерзанные останки носорога. Погибший гигант казался раздавленным крысенком возле готового к прыжку чудовища.

— Это, без сомнения, новый вид тираннозавра, каким-то чудом сохранившийся до наших дней, — сказал я, кладя фотографию на стол.

— Вам виднее, как назвать, — проворчал мистер Бейз. — Вы ведь профессор зоологии, не так ли?

— Палеонтологии, — поправил я.

— Это не меняет дела. Так беретесь разыскать красавчика и доставить в один из моих зверинцев?

— Задача не из легких…

— Поэтому я и обратился к вам, мистер… мистер…

— Турский, — подсказал секретарь.

— Вот именно… Мистер Турский. Вы, кажется, бывали в Центральной Африке?

Я молча кивнул.

— Где и когда?

— Я работал в верховьях Голубого Нила во время второй мировой войны. Был и в других местах…

— А потом?

— Долго рассказывать. Не хочу отнимать вашего времени. Сейчас преподаю палеонтологию позвоночных в…

— Знаю. За живого тираннозавра я вам плачу… двести тысяч долларов. За шкуру и скелет — сто тысяч. Вернетесь ни с чем — не получите ни гроша. Все публикации только через мои издательства. Ни одного интервью, ни одной фотографии на сторону. Согласны?

Я ответил, что подумаю.

— Решайте сейчас же. — В голосе мистера Лесли послышались злые нотки. — И помните: если откажетесь — вы ничего не слышали и не видели снимка.

— Экспедиционные расходы?

— Назовете нужную сумму… разумеется, в границах здравого рассудка.

— Согласен.

— Договор подпишите сегодня же. Персонал экспедиции подберете в Ламибаю. Европейцев — минимум. Никто не должен знать цели поездки. Пусть думают, что это обычная экспедиция за редкими животными. По прибытии на место скажете, что сочтете нужным. План и смету представите через неделю. Выезд через две недели.

Я попытался прервать его.

— Повторяю, ровно через две недели — и ни днем позже. Мои агенты в вашем распоряжении. С вами отправится мой человек — Перси Вуфф. Он вылетает в Ламибаю через три дня. Это неплохой парень. У него верный глаз и чугунные кулаки. Вы назначите его своим заместителем. Все.

— Фотографию ящера разрешите мне взять с собой?

— Получите копию. Но помните условия…

— Это совершенно новый вид тираннозавра, — сказал я, пододвигая к себе снимок. — Надо придумать для него хорошее название, и как только мы найдем хотя бы его зуб…

— К черту зуб! — объявил мистер Лесли Бейз. — Мне необходим целый тираннозавр. Целый! Живой или в крайнем случае мертвый.

— Разумеется, — согласился я. — Но, чтобы окрестить его, достаточно даже зуба.

Кстати, мистер Бейз, я буду составлять смету на три сезона. Первый сезон — только поиски. Охота на ящера начнется во втором сезоне. Третий резервный.

Лесли Бейз махнул рукой.

Все это было давно — много месяцев назад. Я иногда вспоминаю день, когда согласился ехать за тираннозавром, и в голову лезут ругательства: сначала родные — польские, потом — английские, затем — немецкие…

Разумеется, это была авантюра — решиться искать живого тираннозавра для мистера Лесли Бейза. Зачем я полез в эту гнусную кабалу? Ради денег? Я никогда не гонялся за ними, и, кроме того, в случае неудачи я не получаю ровно ничего. Ради возможности побывать в неисследованных районах Центральной Африки? Но Африку я знаю достаточно хорошо, и я уже не юноша, которого может увлечь романтика дальних странствий. Чтобы опубликовать еще одну монографию о рептилиях? Но мое имя и так известно в геологических кругах, и, кроме двух десятков палеонтологов, читать монографию о рептилиях никто не станет.

Конечно, заманчиво увидеть, а тем более привезти живого тираннозавра. Однако после здравого размышления я сам не очень верил в существование чудовища. В наши дни фотографы творят истинные чудеса. А эта фотография вообще взялась неизвестно откуда…

Итак, мной совершен явно неосмотрительный шаг. Впрочем, я уже сделал их немало — неосмотрительных шагов. Война окончилась давно, а я все странствую за границей. Жду, пока меня позовут?.. Щемит сердце, когда вспоминаю сосновые перелески Прикарпатья и вечерние туманы над тихой Вислой, довоенную Варшаву и узкие улички Старого Кракова. Я жду возвращения, мечтаю о нем… И сам откладываю, пытаясь завершить начатые после войны исследования. Контракт с мистером Лесли Бейзом отодвинул мое возвращение в Польшу еще на три года… На три года ли?..

Мы сменили уже не один лагерь на окраине Больших болот. Мои охотники недоумевают. Вместо того чтобы заниматься ловлей редких животных, которые еще сохранились в этом уголке Центральной Африки, мы лазаем среди ядовитых испарений, проваливаемся по пояс и глубже в зловонную жижу, распугиваем змей и огромных болотных жаб, изнываем от нестерпимого влажного зноя, теряем последние силы от приступов жестокой болотной лихорадки. Первый сезон подходит к концу, а мы не нашли еще не только зуба, но даже и каких-либо признаков существования тираннозавра.

Надо же было случиться, что охотника, который прислал фотографию ящера мистеру Лесли Бейзу, задрал лев за несколько дней до моего приезда в Бумба.

Компаньон охотника — старый Джек Джонсон — показался мне таким же олухом, как и мой заместитель Перси Вуфф. Перси видел охотника за несколько дней до его гибели и не потрудился узнать, в каком районе Больших болот обитает ящер. А Джек Джонсон был настолько бестолков и знал так мало, что сначала я даже не счел нужным объяснять ему истинную цель экспедиции.

Первый сезон приближался к концу. Темные клубящиеся тучи все чаще закрывали солнце. По ночам все громче шумел дождь в густой непроницаемой листве, образующей зеленый свод над нашими палатками. Правда, ливни еще не начинались, но их приближение угадывалось и в глухих раскатах далекого грома, и в желтых испарениях, в которых вечерами тонули бескрайние болота, и в невыносимо душном зное, и в поведении животных. Надо было уходить на юг, подальше от этих гнилых мест, которые через неделю-две превратятся в непроходимые топи.

В конце концов я решил поговорить с Джеком Джонсоном начистоту. Пока ему было известно, что мы приехали изучать, фотографировать и ловить исполинских крокодилов, которые еще сохранились в некоторых местах Центральной Африки. Правда, меня интересовали и другие редкие животные, населяющие окраину Больших болот, но ими мы занимались между делом, попутно…

Джек уже несколько раз указывал следы крупных крокодилов, однако я решительно браковал их, утверждая, что пресмыкающиеся, которые оставляли эти следы, недостаточно велики и не стоит тратить на них время.

Перси Вуфф притащился вместе с Джонсоном и молча плюхнулся на вьючный чемодан, стоящий возле моей палатки. Чемодан затрещал.

Перси с опаской глянул на него и перебрался на свернутый брезент.

Джек Джонсон присел на корточки и, попыхивая коротенькой черной трубкой, выжидающе поглядывал на меня.

— Скоро начнутся дожди, — сказал я, — а мы еще не встретили ничего, что могло бы оправдать затраты на экспедицию.

Перси Вуфф кивнул, а Джонсон вынул трубку изо рта и принялся старательно выколачивать ее.

— Послушайте, Джонсон, — продолжал я, — покойный Ричардс рассказывал вам о своем последнем путешествии в эти места?

— О каких местах вы говорите, шеф?

— О тех, где мы сейчас находимся.

— Говорить-то говорил, — протянул Джонсон, продолжая выколачивать трубку. — А что именно вас интересует? Крокодилы?

— Ну, допустим, исполинские крокодилы.

— Нет, о крокодилах не говорил.

— Ну, а о каких-нибудь других крупных редких животных, которых он не встречал нигде, кроме этих мест?

— Не помню, шеф. Пожалуй, не говорил… Его последнее путешествие сюда окончилось неудачно. Оба туземца, которые сопровождали его, погибли.

— Это для меня новость. Вы раньше не говорили о гибели туземцев.

— Потому что вы не спрашивали…

— А теперь спрашиваю и прошу рассказать все, что вы знаете о последнем путешествии Ричардса. Почему вы не поехали с ним?

— Я заболел дизентерией.

— А потом?

— Он велел дожидаться в Бумба.

— Итак, он уехал из Бумба с двумя туземцами?..

— Он уехал из Бумба один на попутной машине, шеф. Туземцев нанял в Нгоа — той деревне, в которой мы ночевали в конце третьего дня пути. Он должен был разведать новые места для ловли редких зверей. Так велел Викланд — агент мистера Бейза в Уганде. Но Ричардс почти ничего не успел сделать. Оба туземца погибли, и он вернулся в Бумба. Мы должны были ехать с ним вместе через месяц, а тут подвернулась эта старая американка, которая приехала стрелять львов. Она наняла Ричардса на месяц. На первой же охоте лев, которого она ранила, задрал его.

— А американка? — поинтересовался я.

— Вернулась в Бумба, наняла другого охотника и опять поехала за львами.

— А вам известно, отчего погибли туземцы?

— Ричардс говорил, что их затоптал белый носорог.

— Сразу двоих?

— Как будто…

— Значит, Ричардс вам ничего не рассказывал об удивительных гигантских животных, которых он встретил во время своего последнего путешествия?

— Нет, шеф… А разве он повстречал что-нибудь такое?

— Скажите, Джонсон, а вы сами никогда не слышали об этаких библейских чудовищах, которые обитают в Больших болотах?

— О библейских чудовищах не слыхал… Да я и не помню, какие чудовища описаны в Библии… Разве киты?

Перси Вуфф недвусмысленно фыркнул…

Я почувствовал, что начинаю терять терпение. Сухо сказал:

— Я имею в виду животных, которых до сих пор никто не видел в Африке. Животных, которые на других континентах вымерли в минувшие геологические эпохи.

— Раз их никто не видел, так откуда известно, что они тут есть? искренне удивился Джонсон.

— Ну, а в легендах туземцев вам ничего такого не приходилось слышать?

— Эх, начальник, — махнул рукой Джонсон, — в легендах туземцев такое наплетено… Здешним неграм вообще верить нельзя. Еще вчера один из наших парней врал, будто его отец видел на окраине болот чудовищ, похожих одновременно и на слона и на крокодила, и вдобавок двадцатиметровой длины. Что с такого возьмешь?..

— Действительно, ничего не возьмешь, — сказал я. — А вот что вы думаете по поводу этой фотографии? — Я протянул снимок тираннозавра, полученный от мистера Лесли Бейза.

Джонсон широко раскрыл глаза.

— Вот это дичь! — пробормотал он, и по его искреннему удивлению я понял, что он никогда не видел этого снимка. — Откуда это у вас, начальник?

— Эту фотографию сделал Ричардс, по-видимому, во время своего последнего путешествия.

— Не может быть! У Ричардса никогда не было фотографического аппарата. Да он и обращаться с ним не умел. Это не его фотография, шеф.

Перси беспокойно пошевелился на своем брезенте.

— Но фотографию прислал мистеру Бейзу Ричардс, — возразил я.

— Возможно, но это не его фотография.

— Тогда чья же?

— Не знаю, шеф. Я никогда не видел у Ричардса подобной фотографии. Человек он, правда, был скрытный, но о встрече с такой бестией, наверное, рассказал бы мне… Значит, вы на нее приехали охотиться?

— На нее тоже.

Джонсон тихонько засвистел.

— Не хотел бы я с ней повстречаться, — пробормотал он, разглядывая фотографию. — Посмотрите-ка, что осталось от белого носорога.

— Вы думаете, что это белый носорог, Джек?

— Без сомнения; поглядите на его голову.

Я взял фотографию, стал рассматривать ее в лупу и убедился, что Джонсон прав.

Это открытие заставило меня призадуматься. Туземцы, сопровождавшие Ричардса, были затоптаны белым носорогом. На снимке был тоже белый носорог, растерзанный тираннозавром. Простое ли это совпадение? Белые носороги стали в Африке большой редкостью. Официальная статистика утверждает, что их осталось не более ста голов. Охота на них запрещена, а лицензия на отлов стоит баснословно дорого. А с другой стороны, у Ричардса не было фотоаппарата…

Задача неожиданно осложнилась, и я пожалел, что не начал этого разговора раньше.

Охотник продолжал рассматривать фотографию. Перси Вуфф дремал, прислонившись спиной к вьючному чемодану.

— Интересно, куда стрелять в этого малютку, чтобы сразу положить его? — задумчиво спросил Джонсон, не отрывая взгляда от фотографии.

— Вот сюда. В случае удачного выстрела вы пробиваете сердце и перебиваете позвоночник. Но нам надо постараться добыть эту бестию живой.

Джонсон расхохотался:

— Вы шутите, начальник! Если даже удастся заманить его в западню, как справиться с ним, на чем тащить и чем кормить? Нет!.. Подстрелить — еще куда ни шло, но ловить живьем я отказываюсь. Этого и в контракте не было…

— Если нападем на след этого чудовища, — спокойно сказал я, — мы пересоставим контракт. А поймать попытаемся молодого, которого можно отсюда вывезти. Но прежде всего нам придется изучить повадки этих тварей. Современная наука о них почти ничего не знает. Считалось, что они вымерли около шестидесяти миллионов лет тому назад, в конце мелового периода. Однако на таком древнем континенте, как Африка, некоторые виды этих пресмыкающихся могли сохраниться до наших дней. Здесь, в центре континента, географические условия, по-видимому, не испытывали резких изменений в течение многих миллионов лет. Поэтому динозавры могли пережить здесь свою эпоху. Такая находка принесла бы славу и деньги. В случае удачи вы, Джонсон, стали бы вполне обеспеченным человеком.

— А вы, шеф?

— Я написал бы о них толстую книгу с цветными иллюстрациями.

Перси Вуфф не то вздохнул, не то хрюкнул, и я понял, что он лишь притворяется спящим, а в действительности внимательно слушает наш разговор.

Иван Ефремов Озеро горных духов

Несколько лет назад я прошёл с маршрутным исследованием часть Центрального Алтая, хребет Листвягу, в области левобережья верховьев Катуни. Золото было тогда моей целью. Хотя я и не нашёл стоящих россыпей, однако был в полном восторге от чудесной природы Алтая.

В местах моих работ не было ничего особо примечательного. Листвяга — хребет сравнительно низкий, вечных снегов — «белков» — на нём не имеется, значит, нет и сверкающего разнообразия ледников, горных озёр, грозных пиков и всей той высокогорной красоты, которая поражает и пленяет вас в более высоких хребтах. Однако суровая привлекательность массивных гольцов, поднимающих свои скалистые спины над мохнатой тайгой, горы, толпящиеся под гольцами, как морские волны, вознаграждали меня за довольно скучное существование в широких болотистых долинах речек, где и проходила главным образом моя работа.

Я люблю северную природу с её молчаливой хмуростью, однообразием небогатых красок, люблю, должно быть, за первобытное одиночество и дикость, свойственные ей, и не променяю на картинную яркость юга, назойливо лезущую вам в душу. В минуты тоски по воле, по природе, которые бывают у всякого экспедиционного работника, когда приедается жизнь в большом городе, перед моими глазами встают серые скалы, свинцовое море, лишённые вершин могучие лиственницы и хмурые глубины сырых еловых лесов…

Короче говоря, я был доволен окружающей меня однообразной картиной и с удовольствием выполнял свою задачу. Однако у меня было ещё одно поручение — осмотреть месторождения превосходного асбеста в среднем течении Катуни, близ большого села Чемал. Кратчайший путь тогда лежал мимо самого высокого на Алтае Катунского хребта по долинам Верхней Катуни. Дойдя до села Уймон, я должен был перевалить Теректинские белки — тоже высокий хребет — и через Ондугай снова выйти в долину Катуни. Несмотря на необходимость спешить, вынуждавшую к длинным ежедневным переходам, только на этом пути я испытал настоящее очарование природы Алтая.

Очень хорошо помню момент, когда я со своим небольшим караваном после долгого пути по урману — густому лесу из пихты, кедра и лиственницы — спустился в долину Катуни. В этом месте гладь займища сильно задержала нас: кони проваливались по брюхо в чмокающую бурую грязь, скрытую под растительным слоем. Каждый десяток метров давался с большим трудом. Но я не остановил караван на ночёвку, решив сегодня же перебраться на правый берег Катуни.

Луна рано поднялась над горами, и можно было без труда двигаться дальше. Ровный шум быстрой реки приветствовал наш выход на берег Катуни. В свете луны Катунь казалась очень широкой. Однако, когда проводник въехал на своём чалом коне в шумящую тусклую воду и за ним устремились остальные, воды оказалось не выше колен, и мы легко перебрались на другой берег. Миновав пойму, засыпанную крупным галечником, мы попали опять в болото, называемое сибиряками карагайником. На мягком ковре мха были разбросаны тощие ели, и повсюду торчали высокие кочки, на которых вздымалась и шелестела жёсткая осока. В таком месте лошади вынуждены были бы всю ночь «читать газету», то есть оставаться без корма, а потому я решил двигаться дальше.

Начавшийся подъём давал надежду выбраться на сухое место. Тропа тонула в мрачной черноте елового леса, ноги лошадей — в мягком моховом ковре. Так мы шли часа полтора, пока лес не поредел; появились пихты и кедры, мох почти исчез, но подъём не кончался, а, наоборот, стал ещё круче. Как мы ни бодрились, но после всех дневных передряг ещё два часа подъёма показались очень тяжёлыми. Поэтому все обрадовались, когда подковы лошадей зазвякали, высекая искры из камней, и показалась почти плоская вершина отрога. Здесь были и трава для коней, и годное для палаток сухое место. Мигом развьючили лошадей, поставили палатки под громадными кедрами, и после обычной процедуры поглощения ведра чаю и раскуривания трубок мы погрузились в глубокий сон.

Я проснулся от яркого света и быстро выбрался из палатки. Свежий ветер колыхал тёмно-зелёные ветви кедров, высившихся прямо перед входом в палатку. Между двумя деревьями, левее, был широкий просвет. В нём, как в чёрной раме, висели в розоватом чистом свете лёгкие контуры четырех острых белых вершин. Воздух был удивительно прозрачен. По крутым склонам белков струились все мыслимые сочетания светлых оттенков красного цвета. Немного ниже, на выпуклой поверхности голубого ледника, лежали огромные косые синие полосы теней. Этот голубой фундамент ещё более усиливал воздушную лёгкость горных громад, казалось излучавших свой собственный свет, в то время как видневшееся между ними небо представляло собой море чистого золота.

Прошло несколько минут. Солнце поднялось выше, золото приобрело пурпурный оттенок, с вершин сбежала их розовая окраска и сменилась чисто голубой, ледник засверкал серебром. Звенели ботала, перекликавшиеся под деревьями рабочие сгоняли коней для вьючки, заворачивали и обвязывали вьюки, а я всё любовался победой светового волшебства. После замкнутого кругозора таёжных троп, после дикой суровости гольцовых тундр это был новый мир прозрачного сияния и лёгкой, изменчивой солнечной игры.

Как видите, моя первая любовь к высокогорьям алтайских белков вспыхнула неожиданно и сильно. Любовь эта не несла в дальнейшем разочарования, а дарила меня всё новыми впечатлениями. Не берусь описывать ощущение, возникающее при виде необычайной прозрачности голубой или изумрудной воды горных озёр, сияющего блеска синего льда. Мне хотелось бы только сказать, что вид снеговых гор вызывал во мне обострённое понимание красоты природы. Эти почти музыкальные переходы света, теней и цветов сообщали миру блаженство гармонии. И я, весьма земной человек, по-иному настроился в горном мире, и, без сомнения, моим открытием, о котором я сейчас расскажу, я обязан в какой-то мере именно этой высокой настроенности.

Миновав высокогорную часть маршрута, я спустился опять в долину Катуни, потом в Уймонскую степь — плоскую котловину с превосходным кормом для лошадей. В дальнейшем Теректинские белки не дали мне интересных геологических наблюдений. Добравшись до Ондугая, я отправил в Бийск своего помощника с коллекциями и снаряжением. Посещение Чемальских асбестовых месторождений я мог выполнить налегке. Вдвоём с проводником на свежих конях мы скоро добрались до Катуни и остановились на отдых в селении Каянча.

Чай с душистым мёдом был особенно вкусен, и мы долго просидели у чисто выструганного белого стола в садике. Мой проводник, угрюмоватый и молчаливый ойрот, посасывал окованную медью трубку. Я расспрашивал хозяина о достопримечательностях дальнейшего пути до Чемала. Хозяин, молодой учитель с открытым загорелым лицом, охотно удовлетворял моё любопытство.

— Вот что ещё, товарищ инженер, — сказал он. — Недалеко от Чемала попадётся вам деревенька. Там живёт художник наш знаменитый, Чоросов, — слыхали, наверно. Однако, старикан сердитый, но, ежели ему по сердцу придётесь, всё покажет, а картин у него красивых гибель.

Я вспомнил виденные мною в Томске и Бийске картины Чоросова, особенно «Корону Катуни» и «Хан-Алтай». Посмотреть многочисленные работы Чоросова в его мастерской, приобрести какой-нибудь эскиз было бы недурным завершением моего знакомства с Алтаем.

В середине следующего дня я увидел направо указанную мне широкую падь. Несколько новых домов, блестя светло-жёлтой древесиной, расположилось на взгорье, у подножия лиственниц. Всё в точности соответствовало описанию каянчинского учителя, и я уверенно направил коня к дому художника Чоросова.

Я ожидал увидеть брюзгливого старика и был удивлён, когда на крыльце появился подвижный, суховатый бритый человек с быстрыми и точными движениями. Только всмотревшись в его желтоватое монгольское лицо, я заметил сильную проседь в торчащих ёжиком волосах и жёстких усах. Резкие морщины залегли на запавших щеках, под выступающими скулами, и на выпуклом высоком лбу. Я был принят любезно, но не скажу чтобы радушно, и, несколько смущённый, последовал за ним.

Вероятно, под влиянием искренности моего восхищения красотой Алтая Чоросов стал приветливее. Его немногословные рассказы о некоторых особенно замечательных местах Алтая ясно запомнились мне — так остра была его наблюдательность.

Мастерская — просторная неоклеенная комната с большими окнами — занимала половину дома. Среди множества эскизов и небольших картин выделялась одна, к которой меня как-то сразу потянуло. По объяснению Чоросова, это был его личный вариант «Дены-Дерь» («Озера Горных Духов»), большое полотно которой находится в одном из сибирских музеев.

Я опишу этот небольшой холст подробнее, так как он имеет важное значение для понимания дальнейшего.

Картина светилась в лучах вечернего солнца своими густыми красками. Синевато-серая гладь озера, занимающего среднюю часть картины, дышит холодом и молчаливым покоем. На переднем плане, у камней на плоском берегу, где зелёный покров травы перемешивается с пятнами чистого снега, лежит ствол кедра. Большая голубая льдина приткнулась к берегу, у самых корней поваленного дерева. Мелкие льдины и большие серые камни отбрасывают на поверхность озера то зеленоватые, то серо-голубые тени. Два низких, истерзанных ветром кедра поднимают густые ветви, словно взнесённые к небу руки. На заднем плане прямо в озеро обрываются белоснежные кручи зазубренных гор со скалистыми рёбрами фиолетового и палевого цветов. В центре картины ледниковый отрог опускает в озеро вал голубого фирна, а над ним на страшной высоте поднимается алмазная трехгранная пирамида, от которой налево вьётся шарф розовых облаков. Левый край долины — трога[1] — составляет гора в форме правильного конуса, также почти целиком одетая в снежную мантию. Только редкие палевые полосы обозначают скалистые кручи. Гора стоит на широком фундаменте, каменные ступени которого гигантской лестницей спускаются к дальнему концу озера…

От всей картины веяло той отрешённостью и холодной, сверкающей чистотой, которая покорила меня в пути по Катунскому хребту. Я долго стоял, всматриваясь в подлинное лицо алтайских белков, удивляясь тонкой наблюдательности народа, давшего озеру имя «Дены-Дерь» — «Озеро Горных Духов».

— Где вы нашли такое озеро? — спросил я. — Да и существует ли оно на самом деле?

— Озеро существует, и, должен сказать, оно ещё лучше в действительности. Моя же заслуга — в правильном выражении сущности впечатления, — ответил Чоросов. — Сущность эта мне недёшево далась… Ну а найти это озеро нелегко, хотя и можно, конечно. А вам зачем? Небось на карте отметить понадобилось? Знаю вас!

— Просто побывать в чудесном месте. Ведь такую штуку увидишь — и смерти бояться перестанешь.

Художник пытливо посмотрел на меня:

— А это верно у вас прозвучало: «Смерти бояться перестанешь». Вы вот не знаете, наверно, какие легенды связаны у ойротов с этим озером.

— Должно быть, интересные, раз они так поэтично назвали озеро.

Чоросов перевёл взгляд на картину:

— Вы ничего такого не заметили?

— Заметил. Вот тут, в левом углу, где гора конусом, — сказал я. — Только извините, но тут мне краски совсем невозможными показались.

— А посмотрите-ка ещё, повнимательней…

Я стал снова всматриваться, и такова была тонкость работы художника, что чем больше я смотрел, тем больше деталей как бы всплывало из глубины картины. У подножия конусовидной горы поднималось зеленовато-белое облако, излучавшее слабый свет. Перекрещивающиеся отражения этого света и света от сверкающих снегов на воде давали длинные полосы теней почему-то красных оттенков. Такие же, только более густые, до кровавого тона, пятна виднелись в изломах обрывов скал. А в тех местах, где из-за белой стены хребта проникали прямые солнечные лучи, над льдами и камнями вставали длинные, похожие на огромные человеческие фигуры столбы синевато-зелёного дыма или пара, придававшие зловещий и фантастический вид этому ландшафту.

— Не понимаю, — показал я на синевато-зелёные столбы.

— И не старайтесь, — усмехнулся Чоросов. — Вы природу хорошо знаете и любите, но не верите ей.

— А сами-то вы как объясните эти красные огни в скалах, сине-зелёные столбы, светящиеся облака?

— Объяснение простое — горные духи, — спокойно ответил художник.

Я повернулся к нему, но и тени усмешки не заметил на его замкнутом лице.

— Я не шучу, — продолжал он тем же тоном. — Вы думаете, название озеру только за неземную красоту дано? Красота-то красотой, а слава дурная. Вот и я картину сделал, а ноги еле унёс. В девятьсот девятом я там был и до тринадцатого всё болел…

Я попросил художника рассказать о легендах, связанных с озером. Мы уселись в углу на широком диване, покрытом грубым жёлто-синим монгольским ковром. Отсюда можно было видеть «Озеро Горных Духов».

— Красота этого места, — начал Чоросов, — издавна привлекала человека, но какие-то непонятные силы часто губили людей, приходящих к озеру. Роковое влияние озера испытал и я на себе, но об этом после. Интересно, что озеро красивее всего в тёплые, летние дни, и именно в такие дни наиболее проявляется его губительная сила. Как только люди видели кроваво-красные огни в скалах, мелькание сине-зелёных прозрачных столбов, они начинали испытывать странные ощущения. Окружающие снеговые пики словно давили чудовищной тяжестью на их головы, в глазах начиналась неудержимая пляска световых лучей. Людей тянуло туда, к круглой конусовидной горе, где им мерещились сине-зелёные призраки горных духов, плясавшие вокруг зеленоватого светящегося облака. Но, как только добирались люди до этого места, всё исчезало, одни лишь голые скалы мрачно сторожили его. Задыхаясь, едва передвигая ноги от внезапной потери сил, с угнетённой душой, несчастные уходили из рокового места, но обычно в пути их настигала смерть. Только несколько сильных охотников после невероятных мучений добрались до ближней юрты. Кто-то из них умер, другие долго болели, потеряв навсегда былую силу и храбрость. С тех пор широко разнеслась недобрая слава о Дены-Дерь, и люди почти перестали бывать на нём. Там нет ни зверя, ни птицы, а на левом берегу, где происходят сборища духов, и не растёт ничего, даже трава. Я ещё в детстве слышал эту легенду, и меня давно тянуло побывать во владениях горных духов. Двадцать лет назад я провёл там два дня в полном одиночестве. В первый день я не заметил ничего особенного и долго работал, делая этюды. Однако по небу шли густые облака, меняя освещение, и мне не удавалось схватить прозрачность горного воздуха. Я решил остаться ещё на день, заночевав в лесу, в полуверсте от озера. К вечеру я ощутил странное жжение во рту, заставлявшее всё время сплёвывать слюну, и лёгкую тошноту. Обычно я хорошо выносил пребывание на высотах и удивился, почему на этот раз разреженный воздух так действует на меня.

Чудесное утро следующего дня обещало отличную погоду. Я поплёлся к озеру с тяжёлой головой, испытывая сильную слабость, но вскоре увлёкся работой и забыл обо всём. Солнце порядком пригревало, когда я закончил разработку этюда, впоследствии послужившего основанием для картины, и отодвинул мольберт, чтобы бросить последний взгляд на озеро.

Я очень устал, руки дрожали, в голове временами мутилось, и подступала тошнота. Тут я увидел духов озера. Над прозрачной гладью воды проплыла тень низкого облака. Солнечные лучи, наискось пересекавшие озеро, стали как будто ярче после минутного затмения. На удалявшейся границе света и тени я вдруг заметил несколько столбов призрачного сине-зелёного цвета, похожих на громадные человеческие фигуры в мантиях. Они то стояли на месте, то быстро передвигались, то таяли в воздухе. Я смотрел на небывалое зрелище с чувством гнетущего страха.

Ещё несколько минут продолжалось бесшумное движение призраков, потом в скалах замелькали отблески и вспышки кровавого цвета. А над всем висело светящееся слабым зелёным светом облако в форме гриба…

Я вдруг почувствовал прилив сил, зрение обострилось, далёкие скалы будто надвинулись на меня, я различил все подробности их крутых склонов. Схватив кисть, с дикой энергией я подбирал краски, стараясь торопливыми мазками запечатлеть необыкновенную картину.

Лёгкий ветерок пронёсся над озером, и мгновенно исчезли и облако, и сине-зелёные призраки. Только красные огни в скалах по-прежнему мрачно поблёскивали, дробясь на воде в отбрасываемых скалами тенях. Возбуждение, охватившее меня, ослабело, недомогание резко усилилось, словно жизненная сила утекала с концов пальцев, державших палитру и кисть. Предчувствие чего-то недоброго заставило меня торопиться. Я закрыл этюдник и собрал свои пожитки, чувствуя, как страшная тяжесть наваливается мне на грудь и голову…

Ветер над озером усиливался. Прозрачное голубое зеркало померкло. Облака закрыли вершины гор, и яркие краски окружающего быстро тускнели. Одухотворённая и чистая красота озера сменилась печальной хмуростью, красные отблески на месте призраков погасли, и лишь тёмные скалы чернели там среди пятен снега. Тяжёлое дыхание со свистом вырывалось из моей груди, когда я, борясь с упадком сил и давившей меня тяжестью, повернулся спиной к озеру. Путь до места, где, по уговору, ожидали меня мои проводники, отказавшиеся идти на Дены-Дерь, я прошёл как в смутном сне. Горы качались передо мной, приступы рвоты приводили меня в полное изнеможение. Временами я падал и долго лежал, не в силах подняться. Как я добрался до моих проводников, не помню, да это и безразлично. Главное, что привязанный на спине ящик с этюдами уцелел.

Проводники издалека увидели, что делается со мной. Они перенесли меня к лагерю и положили на спину, подсунув под голову перемётную суму.

«Однако, ты пропадёшь, Чорос», — тоном беспристрастного наблюдателя заметил старший из проводников.

Я не умер, как видите, но долго чувствовал себя очень плохо. Вялость и притупление зрения мешали жить и работать. Большую картину «Дены-Дерь» я написал только год спустя, а эту отделывал всё время понемногу, когда встал на ноги. Как видите, правда об озере Дены-Дерь и населяющих его горных духах далась мне недёшево.

Чоросов умолк. Сквозь частый переплёт большого окна виднелась погружённая в сумерки долина. Крайне заинтересованный рассказом, я не имел оснований не верить художнику, но в то же время не мог подыскать никакого объяснения чудесным явлениям, запечатлённым в красках его произведения. Мы перешли в столовую. Яркая лампа-«молния» над столом прогнала тень нереального, навеянного странным рассказом. Я не утерпел и спросил, как разыскать Озеро Горных Духов на случай, если бы мне ещё раз представилась возможность побывать в тех местах.

— Ага, забрало вас это озеро! — улыбнулся Чоросов. — Что ж, побывайте, если не боитесь. Записывайте.

Я достал из сумки записную книжку и карандаш.

— Место это в Катунском хребте, на его восточном конце. Это глубокое ущелье между Чуйскими и Катунскими белками. Километрах в сорока вверх по Аргуту от его устья, справа по течению, выходит речка Юнеур. Это место приметно потому, что Аргут даёт здесь кривун и устье Юнеур а выходит в широкое плоское место. От устья его пойдёте вверх по Аргуту левым берегом, считайте так — километров шесть, и здесь, справа по ходу, окажется небольшой ключ или речка, если хотите. Речка-то небольшая, а долина очень широкая и глубоко уходит в Катунский хребет. По этой долине вам и ехать. Место сухое, лиственницы большие, раскидистые. Уже подниметесь высоко, когда встретите большой крутой порог, с него водопад маленький, и тут долина повернёт вправо. Дно долины будет совсем плоское, широкое, и на нём — цепью — пять озёр, одно от другого где с полверсты, где с версту. Последнее, пятое озеро, откуда дальше нет ходу, и будет Дены-Дерь. Вот и всё. Только смотрите не ошибитесь ущельями, а то там и долин, и озёр много… Да, вот вспомнил, хорошая примета! В устье ключа, куда повернёте с Аргута, будет небольшое болотце; на краю его, налево, стояла огромная сухая лиственница без сучьев, с двойной вершиной, как чёртовы вилы. Если ещё уцелела, по ней узнаете.

Я записал указания Чоросова, не подозревая того значения, которое имели они впоследствии.

Утром я просматривал работы Чоросова, но ни одна не шла в сравнение с «Дены-Дерь». Понимая большую ценность картины, а не решался даже намекнуть на возможность приобрести её при моих весьма скромных средствах. Я купил два наброска снежных гор да ещё получил в подарок маленький рисунок пером, где мои любимые лиственницы были изображены с глубоким знанием характера дерева.

На прощанье Чоросов сказал мне:

— Вижу, как вы к «Дены-Дерь» присматриваетесь, но эту вам подарить не могу. Я подарю вам этюд, сделанный мной на озере. Только, — он помолчал немного, — это уже после того, как помру, сейчас мне расстаться с ним трудно. Ну, не огорчайтесь, это будет скоро… вам перешлют, — серьёзно, со смущающей бесстрастностью, добавил художник.

Пожелав Чоросову долгой жизни, а себе — скорой встречи с ним, я сел на коня, и судьба, как оказалось, навсегда разъединила нас.

Я не скоро попал на Алтай. Четыре года прошло в напряжённой работе, а на пятый я временно выбыл из строя. Жестокий ревматизм — профессиональная болезнь таёжников — на полгода свалил меня, а потом пришлось возиться с ослабевшим сердцем.

Устав от вынужденного безделья и скуки, я бежал с южного курорта в хмурый, но милый Ленинград. По предложению главка я занялся ртутным месторождением Сефидкана в Средней Азии. В солнечной суши Туркестана я надеялся выгнать одолевшую меня хворь и вернуться к унылой дикости Севера, навсегда пленившей меня. В этой привязанности я был однолюбом и с трудом преодолевал приступы острой тоски по Сибири.

В один из тёплых весенних вечеров, когда я сидел за микроскопом у себя дома, принесли посылку, которая больше огорчила, чем обрадовала меня. В плоском ящичке из гладких кедровых досок лежал этюд «Дены-Дерь» как знак того, что художник Чоросов окончил свою трудовую жизнь. Достаточно было мне снова увидеть «Озеро Горных Духов», как на меня нахлынули воспоминания.

Далёкая и недоступная красота Дены-Дерь наполнила меня тревожной грустью. Стараясь рассеять печаль работой, я установил под микроскопом новый шлиф рудной породы из Сефидкана. Привычной рукой я опустил тубус с винтом кремальеры, настроил фокус микрометром и углубился в изучение последовательности кристаллизации ртутной руды. Шлиф — отполированная пластинка породы — представлял собой почти чистую киноварь, и с его изучением дело не ладилось. Тонкие оттенки цветов, отражённые от шлифа, скрадывались электрическим светом. Я заменил опак-иллюминатор[2] сильвермановским для косого освещения и включил лампу дневного света — превосходную выдумку, заменяющую солнце в суженном мире микроскопа…

Озеро Горных Духов продолжало стоять перед моим внутренним взором, и я сначала даже не удивился, увидев в микроскопе кроваво-красные отблески на фоне голубоватой стали, так поразившие меня в своё время на картине художника. Секундой позже до сознания дошло, что я смотрю не на картину, а наблюдаю внутренние рефлексы ртутной руды. Я повернул столик микроскопа, и кроваво-красные отблески замигали, потухая или переходя в более глубокий коричневато-красный тон, в то время как большая часть поверхностиминерала продолжала отливать холодной сталью. Взволнованный предчувствием ещё не родившейся догадки, я направил луч осветителя с дневным светом на этюд «Озера Горных Духов» и увидел в скалах у подножия конусовидной горы оттенки цветов, в точности сходные с только что виденным под микроскопом.

Я поспешно схватил цветные таблицы, и тут оказалось, что цвета с формулами…

Впрочем, зачем приводить здесь самые формулы? Скажу только, что для науки, изучающей руды различных металлов и металлы, — минералографии — созданы цветные таблицы тончайших оттенков всех мыслимых цветов, которых насчитывается около семисот. Каждый из оттенков имеет своё обозначение, сумма оттенков составляет формулу минерала. Так вот, оказалось, что краски Чоросова в его изображении местопребывания горных духов по этим таблицам точно соответствуют оттенкам киновари в разных условиях освещения, углах падения и всей прочей сложной игры света, в науке, называемой интерференцией световых волн. Тайна озера Дены-Дерь вдруг стала мне ясной. Я только недоумевал, почему подобного рода догадка не пришла давно, ещё там, в горах Алтая.

Я вызвал по телефону такси и вскоре подъезжал к ограде, за которой светились большие окна химической лаборатории. Мой знакомый — химик и металлург — был ещё здесь.

— А, сибирский медведь! — приветствовал он меня. — Зачем пожаловал? Опять срочный анализ?

— Нет, Дмитрий Михайлович, я к вам за справкой. Что вы знаете замечательного о ртути?

— О, ртуть — металл столь замечательный, что книгу толстую написать можно! Что нужно-то, растолкуйте яснее.

— Да вот, ртуть кипит при трехстах семидесяти градусах, а испаряется при скольких?

— Всегда, дорогой инженер, за исключением сильного мороза.

— Значит, летуча?

— Необычайно летуча для своего удельного веса. Запомните: при двадцати градусах тепла в кубометре насыщенного ртутными парами воздуха — пятнадцать сотых грамма, а при ста градусах — уже почти два с половиной грамма.

— Ещё вопрос: ртутные пары сами светятся или нет и каким цветом?

— Сами не светятся, но иногда, при сильной концентрации в проходящем свете, дают сине-зеленоватые оттенки. А при электрических разрядах в разрежённом воздухе светятся зеленовато-белым…

— Всё ясно. Большущее спасибо!

Через пять минут я звонил у дверей моего врача. С встревоженным видом добрый старик сам вышел в переднюю, узнав мой голос.

— Что случилось? Опять сердце пошаливает?

— Нет, в порядке. Я на минутку. Скажите, каковы главные симптомы отравления ртутными парами?

— М-м, вообще ртутью — слюнотечение, рвота, а вот насчёт паров сейчас посмотрю… Заходите.

— Да нет, я на минуточку. Посмотрите скорее, дорогой Павел Николаевич!

Старик ушёл в кабинет и через минуту вернулся с раскрытой книгой в руках.

— Вот видите, пары ртути: падение кровяного давления, сильное возбуждение психики, учащённое, прерывистое дыхание, а дальше — смерть от паралича сердца.

— Вот это великолепно! — не удержался я.

— Что великолепно? Такая смерть?

Но я только засмеялся, мальчишески радуясь недоумению доктора, и сбежал с лестницы. Теперь я знал, что весь ход моих мыслей безусловно верен.

Вернувшись домой, я позвонил начальнику своего главка и сообщил, что в интересах нашей работы мне необходимо немедленно ехать на Алтай. Я попросил отпустить со мной Красулина, молодого дипломника, физическая сила и хорошая голова которого были очень нужны мне при моём всё ещё болезненном состоянии.

В середине мая уже можно было беспрепятственно достигнуть озера. Как раз в это время я и вышел из селения Иня на Чуйском тракте с Красулиным и двумя опытными таёжниками-рабочими.

Я помнил все наставления покойного художника о предстоящем пути, и, главное, в боковом кармане у меня лежала старая, истрёпанная полевая книжка с маршрутом, записанным со слов Чоросова.

Когда мой маленький отряд раскинул вечером палатку на сухой рели в устье долины, против похожей на вилы сухой лиственницы, я не без волнения почувствовал, что завтра будет подтверждена правильность моих предположений, верен ли путь разума через фантазию или я выдумал нечто ещё более невероятное, чем сказочные Духи художника-ойрота. Красулину передалось моё волнение, и он подсел ко мне на бугорок, где я задумчиво созерцал рогатую лиственницу.

— Владимир Евгеньевич, — тихо начал он, — помните, вы обещали рассказать о цели нашей поездки, когда попадём в горы.

— Я надеюсь не позднее чем завтра обнаружить крупное месторождение ртути, может быть, частично самородной. Завтра увидим, прав я или нет. Вы знаете, что ртуть встречается обычно в своих месторождениях в рассеянном виде, в малых концентрациях. Большое месторождение с богатым содержанием ртути известно только одно в мире — это…

— …Альмадена в Испании, — подсказал Красулин.

— Да, уже много веков Альмадена снабжает ртутью полмира. Один раз там было найдено крохотное озеро чистой ртути. Так вот, я рассчитываю найти нечто подобное. Что здесь целые утёсы чуть ли не целиком состоят из киновари, в этом я убеждён, если только…

— Но, Владимир Евгеньевич, если мы откроем такое месторождение, это переворот в ртутной экономике!

— Конечно, дорогой! Ртуть — важнейший металл для электротехники и медицины. Ну а теперь — спать, спать! Завтра поднимемся ещё затемно. Кажется, день будет пасмурный, а нам это и нужно.

— Почему так важен пасмурный день? — спросил Красулин.

— Потому что я не хочу отравить всех вас да и сам отравиться. Пары ртути не шутка. Доказательство хотя бы в том, что открытие этого месторождения задержалось на сотни лет именно из-за гибельных свойств ртутных паров. Завтра мы сразимся с горными духами Дены-Дерь, а там видно будет…

Дымка розового тумана заволокла хребты. В долине стемнело. Только острые вершины белков ещё долго светились в невидимых нам лучах солнца. Потом они потухли. Пепельная завеса скрыла горы. Сверкнули затуманенные пасмурным небом звезды. Я всё ещё сидел у костра, но в конце концов поборол своё волнение к улёгся спать.

Все события следующего дня запомнились мне почему-то в отрывках.

Отчётливо врезалось в память обширное, совершенно плоское дно долины между третьим и четвёртым озёрами. Середина долины лежала ровным зелёным ковром мшистого болота, без единого деревца, а по краям высились большие кедры. Лишённые ветвей с одной стороны, кедры тянули могучие ветви в сторону Озера Горных Духов, как мрачные флаги на высоких столбах. Низкие, хмурые облака быстро проносились над кедрами, словно торопясь к таинственному озеру.

Четвёртое озеро было невелико и кругло. Из голубовато-серой воды, покрытой пыльной дымкой ряби, торчала гряда острых камней. Перебравшись через них, мы попали в густые заросли кедрового сланца, и ещё через десять минут я стоял на берегу Озера Горных Духов. Пепельный цвет печали лежал на воде и снежных склонах горной цепи. Тем не менее я сразу же узнал в нём храм горного духа, поразивший моё воображение несколько лет назад в студии Чоросова.

Добраться до отливающих сталью скал у подножия конусовидной горы оказалось нелёгкой задачей. Но все трудности были нами мгновенно забыты, когда геологический молоток, звеня, отбил от ребра утёса первый тяжёлый кусок киновари. Дальше скалы понижались скошенными ступенями к небольшой впадине, над которой вился лёгкий дымок. Впадину заполняла мутная горячая вода. Вокруг из глубоких расселин били горячие ключи, окутывая туманом края впадины.

Я поручил Красулину глазомерную съёмку рудного участка, а сам двинулся вместе с рабочими сквозь пелену тумана к подошве горы.

— Что это там, товарищ начальник? — спросил вдруг рабочий.

Я взглянул в указанном направлении. Наполовину скрытое каменистой грядой, блестело тусклым и зловещим блеском ртутное озерко — моя воплощённая фантазия. Поверхность озерка казалась выпуклой. С непередаваемым волнением склонился я над его упругой поверхностью и, погружая руки в ускользающую и неподатливую жидкость, думал о нескольких тысячах тонн жидкого металла — моём подарке Родине.

Прибежавший на мой зов Красулин застыл в немом восхищении. Однако пришлось умерить восторги и поторапливать своих спутников в выполнении необходимой работы. Уже чувствовались тяжесть в голове и жжение во рту — зловещие признаки начинающегося отравления. Я защёлкал направо и налево «лейкой», рабочий наполнил фляги ртутью из озерка. Красулин и второй рабочий спешно обмеряли выходы рудных пород и размеры озерка. Казалось, всё было готово с молниеносной быстротой, тем не менее обратно мы шли медленно, вяло, борясь с усиливающимся чувством угнетения и страха. Пока мы с трудом огибали озеро по левому берегу, облака разошлись, и нашим глазам открылся гранёный алмазный пик. Косые солнечные лучи прорвались сквозь ворота дальнего ущелья, вся долина Дены-Дерь наполнилась искрящимся прозрачным светом. Обернувшись, я увидел сине-зелёные призраки, мелькавшие в недавно покинутом нами месте. К счастью, берег постепенно выравнивался, и мы скоро добрались до лошадей.

— Гони, ребята! — вскричал я, поворачивая своего коня.

В тот же день мы спустились по долине до второго озера. В наступивших сумерках протянутые нам навстречу ветки кедров как бы грозились, пытаясь задержать нас.

Ночью мы чувствовали себя неважно, но, в общем, всё обошлось благополучно.

Остаётся сказать немного. Волшебное озеро дало и даёт теперь Советскому Союзу такое количество ртути, что обеспечивает все потребности нашей многосторонней промышленности.

А я навсегда сохранил признательную память о правдивом художнике, бесстрашном искателе души гор.

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий Извне Повесть в трех рассказах

1. ЧЕЛОВЕК В СЕТЧАТОЙ МАЙКЕ

Рассказ офицера штаба Н-ской части майора Кузнецова

Вот как это было. Мы еще летом собирались совершить восхождение на Адаирскую сопку. Многие наши офицеры и солдаты и даже некоторые из офицерских жен и штабных машинисток с прошлого года щеголяли эмалевыми сине-белыми значками альпинистов первой ступени, и эти значки, украшавшие кители, гимнастерки и блузки наших товарищей, не давали спокойно спать Виктору Строкулеву. Лично я за значком не гнался, но заглянуть в кратер потухшего вулкана мне очень хотелось. Коля Гинзбург, глубоко равнодушный и к значкам, и к кратерам, питал слабость ко всякого рода «пикникам на свежем воздухе», как он выражался. А майор Перышкин… Майор Перышкин был помощником начальника штаба по физической подготовке, и этим все сказано.

Итак, мы собирались штурмовать Адаирскую сопку еще летом. Но в июне Строкулев вывихнул ногу в танцевальном зале деревенского клуба, в июле меня отправили в командировку, в августе жена Перышкина поехала на юг и поручила майору детей. Только в начале сентября мы смогли наконец собраться все вместе.

Было решено отправиться в субботу, сразу после занятий. Нам предстояло до темноты добраться к подножию сопки, заночевать там, а с рассветом начать восхождение. Виктор Строкулев выклянчил у начальника штаба «газик» и умолил отпустить с нами и шофера — сержанта Мишу Васечкина, сверхсрочника, красивого молодого парня; майор Перышкин взял вместительный баул, набитый всевозможной снедью домашнего приготовления, и — на всякий случай — карабин; я и Коля закупили две бутылки коньяку, несколько банок консервов и две буханки хлеба. В шесть вечера «газик» подкатил к крыльцу штаба. Мы расселись и, провожаемые пожеланиями всех благ, тронулись в путь.

От нашего городка до подножия сопки по прямой около тридцати километров. Но то, что еще можно называть дорогой, кончается на шестом километре, в небольшой деревушке. Дальше нам предстояло петлять по плоскогорью, поросшему березами и осинами, продираться через заросли крапивы и лопухов, высотой в человеческий рост, переправляться через мелкие, но широкие ручьи-речушки, текущие по каменистым руслам. Эти удовольствия тянулись примерно два десятка километров, после чего начиналось широкое «лавовое поле» — равнина, покрытая крупным ржавым щебнем выветрившейся лавы. Лавовое поле использовалось соседней авиационной частью как учебный полигон для тактических занятий. Осторожный Коля Гинзбург накануне дважды звонил летчикам, чтобы наверняка удостовериться в том, что в ночь с субботы на воскресенье и в воскресенье вечером они практиковаться не будут, — предосторожность, по-моему, совсем не лишняя. Легкомысленный Строкулев не преминул, однако, слегка пройтись по поводу малодушной «перестраховочки». Тогда Коля без лишних слов расстегнул китель, поднял на груди сорочку и показал под ребрами с правой стороны длинный белый шрам.

— «Мессер», — с выражением сказал он. — И я не желаю получить еще одну такую же от своего… Тем более в угоду некоторым невоенным военным…

На этом разговор окончился. Витька страшно не любил, когда ему напоминали о том, что в войне он по молодости не участвовал. Он был зверски самолюбив. Впрочем, через четверть часа Коля спросил у надувшегося Витьки папиросу, и мир был восстановлен.

Значит, лавовое поле не грозило нам никакими неожиданностями. Оно плавно поднималось к сопке и заканчивалось крутыми, обрывистыми скалами. Дальше машина уже пройти не могла. Там, под этими скалами, мы рассчитывали разбить наш ночной лагерь.

Итак, мы тронулись в путь. Погода была чудесная. Вообще осень в наших местах, «на краю земли», — самое лучшее время года. В сентябре и октябре почти не бывает ни туманов, ни дождей. Воздух прозрачный, тонкий, мягкий. Пахнет увядающей зеленью. Небо днем — бездонно-синее, ночью — черное, бархатное, усыпанное яркими немигающими звездами. Мы не торопясь тащились по развороченной еще летними дождями дороге. Впереди над щетиной леса призрачным сизым конусом возвышалась Адаирская сопка. У вершины конус был косо срезан. Если приглядеться, можно заметить, что склоны сопки отливают рыжеватым оттенком, кое-где поблескивают пятна снега. Над вершиной неподвижно стынет плотное белое облачко паров.

Через полчаса мы въехали в деревню, и тут Виктор Строкулев попросил остановиться. Он сказал, что хочет забежать на минутку к одной знакомой девушке. Мы великодушно не возражали. В радиусе восемнадцати километров от нашего городка я не знаю ни одного населенного пункта, где бы у Строкулева не было «одной знакомой девушки».

Не прошло и пяти минут, как он выскочил из домика с довольным видом и с объемистым свертком под мышкой.

— Поехали, — сказал он, усаживаясь рядом с шофером и перебрасывая сверток Коле Гинзбургу на колени.

Машина снова тронулась. Витька высунулся и грациозно помахал рукой. Я заметил, что занавеска в маленьком квадратном окне слегка отдернулась. Мне даже показалось, что я увидел блестящие черные глаза.

— Что это он приволок? — равнодушно осведомился майор Перышкин.

— Посмотрим, — сказал Коля и развернул сверток.

В свертке оказалось целое сокровище — десяток мятых соленых огурцов и большой кусок свиного сала. Строкулев обернулся к нам, облокотившись на спинку сиденья.

— Если Строкулев что-нибудь делает… — небрежно начал он, но тут машина подпрыгнула, Витька ударился макушкой о раму крыши, лязгнул зубами и моментально замолк.

Началась самая трудная часть пути. К счастью, на плоскогорье сохранились тропы, оставленные нашими альпинистами летом. В лесу, в чаще берез и осин, исковерканных свирепыми зимними ветрами, были проделаны просеки, и нам почти не пришлось пользоваться топором. Временами «газик» с жалобным ревом увязал в путанице полусгнивших ветвей, переплетенных прочными прутьями молодых побегов и густой порослью высокой травы. Тогда мы вылезали, заходили сзади и с криком «Пошла, пошла!» выталкивали машину на ровное место. При этом Коля Гинзбург, упиравшийся спиной в запасное колесо, неизменно валился на землю, а встав и почистившись, произносил древнюю военную поговорку: «Славяне шумною толпою толкают задом 'студебеккер'». Через четверть часа все повторялось снова.

Уже темнело, когда мы, взмокшие и грязные, выбрались наконец на лавовое поле. «Газик», трясясь и подпрыгивая, покатился по хрустящему щебню. В небе загорались звезды. Коля задремал, навалившись на мое плечо. Огни фар прыгали по грудам щебня, поросшим местами редкой сухой травой. Стали попадаться неглубокие воронки от бомб — следы учебы летчиков — и мишени — причудливые сооружения из досок, фанеры и ржавого железного лома.

Над плоскими холмами справа разгорелось оранжевое зарево, выкатилась и повисла в сразу посветлевшем небе большая желтая луна. Звезды потускнели, стало светло. Миша прибавил ход.

— Через часок можно будет остановиться, — сказал майор Перышкин. — Возьми чуть правее, Миша… Вот так.

Он сунул в рот сигарету, чиркнул спичкой и сразу же обнаружил, что Строкулев, воспользовавшись темнотой в машине, запустил пальцы в сверток, лежавший на коленях у сладко спящего Гинзбурга. Порок был наказан немедленно: майор звонко щелкнул Витьку в лоб, и тот, жалобно ойкнув, убрался на свое сиденье.

— А я слышу, кто-то здесь бумагой шуршит, — спокойно сказал Перышкин, обращаясь ко мне. — А это, оказывается, вот кто…

— Я хотел только проверить, не вывалились ли огурцы, — обиженно заявил Строкулев.

— Ну и как? Не вывалились? — с искренним интересом спросил майор.

Мы — я и Миша, согнувшийся за рулем, — дружно хихикнули. Строкулев промолчал, а затем вдруг принялся рассказывать какую-то длинную историю, начав ее словами: «В нашем училище был один…» Он еще не дошел до сути, и мы даже не успели сообразить, имеет ли эта история какую-либо связь с попыткой похитить огурец, когда лучи фар уперлись в огромные валуны и «газик» затормозил.

— Приехали, — объявил Перышкин.

Мы выбрались из машины в прозрачный свет луны. Стояла необыкновенная, неестественная тишина. Склоны сопки полого уходили в небо, вершины не было видно — ее заслоняли почти отвесные стены застывшей лавы, четко рисовавшиеся на фоне бледных звездных россыпей.

— Ужинать и спать, — приказал майор Перышкин.

Были раскрыты заветный баул и сверток «одной знакомой девушки». На разостланной плащ-палатке постелили газеты. Коля очень ловко раскупорил бутылку и содержимое «расплескал» по кружкам.

Поужинав, мы уложили остатки провиантских запасов в баул и рюкзаки, завернулись в шинели и улеглись рядком на плащ-палатках, стараясь потеснее прижаться друг к другу, потому что ночь была весьма прохладная. Строкулев, оказавшийся с краю, долго вздыхал и ворочался. Позже, уже сквозь сон, я почувствовал, как он ввинчивается между мной и Николаем, но проснуться и отругать его я так и не смог.

Майор разбудил нас в шесть часов. Утро было чудесное, такое же, как вчерашний вечер. Солнце только что взошло. В глубоком, чистом небе на западе, над зубчатыми вершинами Калаканского хребта, едва проступающими в туманной дымке, бледным, белесым пятном висела луна. Неподалеку от нас журчал ручей. Мы умылись и наполнили фляги, а когда вернулись, то увидели, что Строкулев по-прежнему валяется на плащ-палатках, натянув на себя все наши шинели. Тогда Коля аккуратно плеснул из своей фляги немного ледниковой воды за шиворот блаженно всхрапывающего лентяя. И тихое безмятежное утро огласилось…

Словом, через полчаса мы, в ватниках, навьюченные рюкзаками, с лыжными палками в руках, стояли, готовые к подъему, а майор Перышкин давал шоферу Мише последние указания:

— От машины — ни шагу! Спать захочешь — спи на сиденье. А лучше всего сиди и читай. Карабин не трогай. Ясно?

— Так точно, товарищ майор, ясно! — ответствовал Миша.

И наше восхождение началось.

Сначала подъем был сравнительно пологим. Мы шли гуськом по краю глубокого оврага — должно быть, трещины в многометровой толще лавы, — на дне которого густо росла исполинская крапива и протекал, весело журча, ручей снеговой воды. Первые несколько километров мы чувствовали себя сильными, бодрыми, уверенными и даже разговаривали.

Прошло два часа, и мы перестали разговаривать. Подъем стал значительно круче. Впереди перед нашими глазами чуть ли не в зенит упирался красно-бурый склон конуса Адаирской сопки. Никогда я не думал, что альпинизм окажется таким трудным делом. Нет, мы не карабкались по ледяным скалам, не тянули друг друга на веревках, ежесекундно рискуя сорваться с километровой высоты. Нет. Но приходилось ли вам взбираться на огромную кучу зерна? Вот на что больше всего походило наше восхождение. Щебень — и мелкий, как песок, и крупный, как булыжник, — осыпался под ногами. Через каждые два шага мы сползали на полтора шага назад. Громадные потрескавшиеся глыбы лавы, тронутые осыпью, начинали угрожающе раскачиваться и сползать. Одна из таких глыб, величиной с хороший семейный комод, более округлая, чем другие, вдруг сорвалась с места, прокатилась мимо бросившегося в сторону Гинзбурга и понеслась, высоко подскакивая, куда-то вниз, увлекая за собой целые тучи камней поменьше. Подул ледяной ветер, запахло — сначала слабо, затем все сильнее и сильнее — тухлыми яйцами.

— Вулканические пары, черт бы их взял! — чихая, пояснил майор Перышкин и тут же успокоил нас: — Ничего, здесь еще терпимо, а вот что наверху будет!..

Около двенадцати Перышкин объявил большой привал. Мы выбрались на обширное снеговое поле и расселись на камнях, выступающих из-под обледеневшей снежной корки. Я взглянул вверх. Глыбы застывшей лавы, окружавшие кратер, казались такими же далекими, как и снизу, от машины. Зато внизу открывалось великолепное зрелище. Воздух был чист и прозрачен, мы видели не только все лавовое поле, плоскогорье и пестрое пятнышко нашего городка, но и ряды сопок, темные дымы над бухтой Павлопетровска и за ними — серо-стальной, мутно отсвечивающий на солнце океан.

Мы все очень устали, даже майор Перышкин. Все, кроме Строкулева. Во время подъема он резво лез впереди, останавливался, поджидая нас, и однажды даже суконно-жестяным голосом запел дурацкую песенку. Песенный репертуар Строкулева был известен всей бригаде, и душа радовалась при мысли, что Адаирская сопка представляет собой такое дикое и пустынное место.

На привале мы молчали, грызли сухари и выпили немного воды. Строкулев ползал вокруг и щелкал фотоаппаратом. Перышкин громко сосал кубик рафинада. Коля критически рассматривал подошвы своих сапог, время от времени меряя взглядом расстояние до вершины сопки…

Было уже около трех часов дня, когда мы наконец добрались до цели. Строкулев, свесившись с обломка лавы, вытянул нас наверх одного за другим, и, тяжело отдуваясь, мы сгрудились на краю кратера. Под ветром мотались клочья не то дыма, не то тумана, отвратительно пахло какими-то испарениями.

Поднялся туман. Он стремительно несся снизу. Время от времени сквозь его разрывы открывалась изумительная панорама гор, зеленых долин и океана. Но мы так вымотались, что это нас уже не интересовало. И только отдохнув немного, мы заставили себя подползти к обрыву и заглянуть в кратер.

Именно таким представлял я себе вход в ад. Под нами зияла пропасть глубиной в несколько десятков, а может быть, в сотню метров. Стены пропасти и ее плоское дно были серо-желтого цвета и казались такими безнадежно сухими, такими далекими от всякого намека на жизнь, что мне немедленно захотелось пить. Честное слово, здесь физически ощущалось полное отсутствие хотя бы молекулы воды. Из невидимых щелей и трещин в стенах и в дне поднимались струи вонючих сернистых паров. Они в минуту заполняли кратер и заволакивали его противоположный край.

Строкулев в последний раз нацелился аппаратом, щелкнул затвором и сказал, с надеждой глядя на майора Перышкина:

— Хорошо бы туда спуститься…

Перышкин только хмыкнул в ответ и полез в карман за сигаретами. Коля задумчиво сплюнул. Мы с интересом следили за падением плевка, пока он не скрылся из виду. Восхождение было окончено. Теперь оставалось выполнить кое-какие формальности.

Майор Перышкин снял рюкзак и извлек из него две тяжелые черные банки — дымовые шашки.

— Строкулев, — строго сказал он, — возьми одну шашку и отойди вон туда, за выступ. Там подожги.

Строкулев козырнул, взял банку и скрылся за стеной застывшей лавы, нависшей над кратером.

— Коля, — продолжал майор, — напиши что-нибудь о нас на листке бумаги, вложи листок в консервную коробку и сложи над ней пирамиду из обломков покрупнее. Ну, хотя бы здесь, где стоишь.

Пока майор поджигал шашку, мы с Гинзбургом сочинили такой текст: «Второго сентября 19.. года на вершину Адаирской сопки поднялись в порядке сдачи нормы на звание альпиниста первой ступени майор Кузнецов, капитан Гинзбург и старший лейтенант Строкулев. Руководил группой майор Перышкин». Затем мы открыли банку «лосося в собственном соку», содержимое съели, банку насухо вытерли, вложили в нее записку и соорудили пирамидку.

— Готово, — сказал Коля. Он подумал и добавил: — Вот теперь мы альпинисты. Подумать только!

— Это что, — пренебрежительно заметил майор Перышкин, — вот у нас на Алакане было однажды…

Он стал рассказывать, что было однажды у них на Алакане.

Мы слушали рассеянно, развалившись под скалами и наслаждаясь приятным гудением в ногах. Все рассказы Перышкина о том, что было на Алакане, походили друг на друга, как две капли воды. Гвоздем каждого была фраза: «Я поднимаю карабин, и — бах! — точка. Полный порядок! Вот это была охота!» Мы с Гинзбургом звали Перышкина Тартарен из Алакана — он не обижался.

Давно уже из подожженной шашки плотными клубами валил густой, тяжелый бело-розовый дым, а Строкулев не возвращался. Выслушав очередное «бах! — точка», я предложил посмотреть, чем занят сейчас этот мальчишка.

Мы обогнули лавовую стену и увидели, что Строкулев прыгает вокруг банки, дуя в растопыренные ладони и ругаясь. Оказывается, он истратил полкоробка спичек, пытаясь зажечь хотя бы одну. Спички на ветру гасли. Тогда он взял и чиркнул все сразу. Спички разгорелись очень охотно, но при этом обожгли ему ладони. Перышкин назвал Строкулева слабаком, сел над банкой, прикрыв ее полами ватника, и через минуту струя белого дыма взметнулась вверх, изогнулась на ветру и поплыла в сторону, утолщаясь и густея на глазах.

— Вот как надо, — удовлетворенно сказал майор.

Наш сигнал — два столба дыма — должны были наблюдать в бинокли из городка.

— А теперь — спуск! — скомандовал Перышкин.

Он показал нам, как это делается. Нужно было всего-навсего сесть верхом на палку и смело прыгнуть вниз.

Так мы и сделали. Кучи камней, больших и маленьких, сыпались нам вслед, пролетали вперед, стучали — иногда довольно чувствительно — в ноги и спину. Да, спускаться было одно удовольствие. Правда, Коля, споткнувшись, перевернулся и стал на голову, а затем метров пятьдесят скользил на спине и еще метров сто на животе после неудачной попытки догнать свою палку. Но в общем все обошлось благополучно. И если на подъем по конусу нам потребовалось около пяти часов, то спуск продолжался не более получаса, и в половине пятого мы уже шагали вдоль того самого обрыва, с которого начинали подъем.

Я описываю восхождение на Адаирскую сопку так подробно по двум причинам. Во-первых, чтобы показать, что странные события вечера того же дня произошли без всяких предзнаменований. Мы ничего ровным счетом не подозревали заранее. Во-вторых, я хочу подчеркнуть ясность своего сознания и показать, что помню все, даже самые мелкие подробности нашего маленького путешествия. А теперь я приступаю к главному — к рассказу о том, что случилось в тумане.

Солнце уже клонилось к горизонту, когда мы добрались до «газика». Миша Васечкин, завидев нас издали, приготовил ужин, и когда мы подошли к машине, «стол» был накрыт: хлеб нарезан, консервы вскрыты. Это было как нельзя более кстати, ибо мы проголодались и вместе с тем очень торопились домой — хорошенько отдохнуть и выспаться перед новой неделей напряженной работы.

Мы с примерной жадностью набросились на еду и, только утолив первый голод, заметили, что сержант чем-то озабочен и то и дело поглядывает на небо.

— Ты что это? — осведомился Перышкин.

Миша ответил хмуро:

— Здесь, товарищ майор, самолет недавно пролетал.

Мы сразу перестали жевать.

— Где? — спросил Коля.

— Я его не видел, товарищ капитан, но, кажется, где-то неподалеку, над лавовым полем. Слышал, как он гудит. Низко-низко…

Майор Перышкин чертыхнулся.

— Надо нажимать, — сказал Коля и встал.

Мы собирались торопливо и молча, и только когда «газик» заворчал и, развернувшись, понесся в обратный путь, майор официальным тоном спросил Николая:

— Капитан, вам летчики точно сказали, что сегодня не бомбят?

— Точно, — ответил Коля.

— Если после темноты мы еще будем на полигоне, а у них ночные стрельбы… по локатору…

— Лучшей цели не придумаешь, — согласился я.

«Газик», подпрыгивая всеми колесами, крутился меж старых воронок и полуразбитых мишеней, когда притихший Строкулев вдруг сказал:

— Туман!

Впереди, со стороны плоскогорья, на лавовое поле надвигалась белесая, розоватая от лучей заходящего солнца стена тумана.

— Только этого не хватало! — с досадой проворчал майор Перышкин.

Слой тумана вначале был не очень высок, и иногда мы отчетливо видели над ним черную массу далекого леса на плоскогорье и темно-синее небо. Дальневосточные туманы по прозрачности и по плотности мало чем уступают молочному киселю. Мы неслись по бурому шлаку, и туман полз нам навстречу. Миша круто повернул баранку, объезжая широкую воронку, вокруг которой валялись обугленные щепки и клочья железа, затем сбавил ход, и мы медленно въехали в молочную стену. Мгновенно пропало все — синее небо, красное закатное солнце, лавовое поле справа и плоские холмы слева. Остались серые мокрые сумерки и капли сырости, оседающие на смотровое стекло, да несколько метров блестящей от влаги каменистой почвы. Теперь спешить было нельзя. Миша включил фары, и в желтых столбах света стали видны медлительные струи тумана, расползавшиеся в стороны по мере нашего продвижения вперед. Машину подбрасывало, она то кренилась набок, то карабкалась на холмики, то осторожно сползала с невысоких откосов.

— Вот так история! — начал майор Перышкин. — Совсем как у нас на Алакане…

И он принялся рассказывать очередную историю про Алакан. Не знаю, успокаивал ли он этим рассказом самого себя или честно пытался отвлечь нас от тоскливых мыслей и тревожных предчувствий, во всяком случае, ни то, ни другое ему не удалось. Он то и дело замолкал, тянул «и вот, значит, это самое…», ежеминутно высовывался из машины. А мы, по крайней мере я и Строкулев, его совсем не слушали. Коля Гинзбург оставался внешне спокоен и даже вставлял в паузы вежливые «Ну и что дальше?» или «А что он?». Так прошло около часа. Ни туману, ни лавовому полю, ни рассказу про Алакан не было конца. Миша сбросил телогрейку, на напряженно двигавшихся лопатках его выступили пятна пота. Стало почти темно.

— Ну я, конечно, вижу, — сипло повествовал майор. — Вижу это я… да-а… вижу, значит, что стрелять он не того, значит, не умеет… значит, только… хвастает только…

Он вдруг замолчал и прислушался. Коля, клевавший носом, тоже поднял голову.

— Слышишь?

Я пожал плечами. Майор торопливо сказал Мише:

— Глуши мотор!

Двигатель кашлянул несколько раз и замолк. И тогда стал слышен звук, от которого мой желудок стремительно поднялся к горлу. Это был зловещий рев бомбардировщика, переходящего в пике. Он нарастал и усиливался с каждой секундой, и даже Строкулев и сержант, слышавшие этот рев, вероятно, только в кино, очутились шагах в десяти от машины еще прежде, чем успели сообразить, что происходит.

— Ложись! — рявкнул майор.

Мы бросились на землю, всем телом прижимаясь к колючему мокрому щебню. Строкулев вцепился в мою руку, и совсем рядом я увидел его широко раскрытые глаза, в которых светились дьявольское любопытство и детский страх. Помню, что на переносице его блестели капельки испарины.

Рев нарастал, заполнял весь мир, раздирал уши. Затем где-то невдалеке туман мгновенно озарился яркой белой вспышкой. Мы съежились, ожидая громового удара, свиста осколков, града острых как бритва обломков камня. Но ничего подобного не случилось.

Вместо этого наступила тишина, такая же зловещая и нестерпимая, как и внезапно оборвавшийся рев. И в тишине сквозь бешеный звон крови в ушах мы услышали какую-то возню, жалобный вскрик, короткий, захлебывающийся говор, и что-то тяжело упало на щебень. Вновь взревели невидимые моторы, пахнуло горячим ветром, и рев стал удаляться. Он удалялся быстро и уже через несколько секунд превратился в едва слышное жужжание, а потом и совсем затих. И тогда из-за плотной стены тумана до нас донесся сдавленный, протяжный стон.

Все произошло необычайно быстро, и мы, по сути дела, ничего, кроме вспышки, не видели. Нарастающий рев пикирующего самолета, короткая вспышка в тумане, секунды непонятной мертвой тишины, звуки борьбы, тяжелое падение, затем снова рев мотора и снова тишина. И протяжный стон. Гинзбург уверял после, что в момент вспышки заметил невысоко над землей что-то темное и продолговатое. Я не заметил, хотя лежал в двух шагах от Коли. Не заметили ничего и остальные.

Мы поднялись на ноги, машинально отряхиваясь и растерянно поглядывая то на небо, то друг на друга. Кругом было тихо.

— Что это может быть? — спросил Строкулев.

Никто не отозвался. Потом Николай сказал:

— Это не бомбардировщик. И, уж во всяком случае, не реактивный.

Майор Перышкин поднял руку:

— Послушайте! Никто ничего не слышит?

Мы замолчали, прислушиваясь. В тумане снова совершенно явственно раздался стон.

— Вот что, — решительно сказал майор Перышкин. — Там кто-то есть. Надо его найти. Мало ли что может быть… Погодите.

Он сбегал к машине и вернулся с карабином. Щелкнув затвором, взял карабин под мышку.

— Группа, слушай мою команду! — сказал он. — Сержант Васечкин!

— Я!

— Остаетесь на месте. Майор Кузнецов, капитан Гинзбург, старший лейтенант Строкулев, вправо в цепь… марш!

Мы растянулись цепочкой на расстоянии в три-четыре метра друг от друга и двинулись на поиски. Через минуту Строкулев крикнул:

— Нашел! Карманный фонарик нашел… Едва горит!

— Вперед! — приказал майор.

Я прошел еще несколько шагов и чуть не наступил на человека. Он лежал ничком, широко раскинув ноги и уткнувшись лохматой нечесаной головой в сгиб правой руки, грязной и тощей. Левая рука была вытянута вперед, ее исцарапанные пальцы зарылись в щебень. Никогда еще я не видел в наших краях человека, одетого так странно. На нем были фланелевые лыжные брюки, стоптанные тапочки на босу ногу и сетчатая майка-безрукавка. И это осенью, на Дальнем Востоке, в двадцати километрах от ближайшего населенного пункта!

Мы стояли над ним, изумленные и смущенные, затем майор передал Коле карабин и, опустившись на корточки, осторожно потрогал незнакомца за голое плечо. Тот медленно поднял голову. Мы увидели неимоверно худое лицо, покрытое густой черной щетиной, сухие, потрескавшиеся губы, мутные серые глаза — вернее, один глаз, потому что другой оставался плотно закрытым.

— Пить… — хрипло прошептал незнакомец. — Только глоток воды… и сразу назад…

Он снова уронил голову на руку.

Мы перетащили его к «газику» — он не казался тяжелым, но явно пытался, хотя и слабо, сопротивляться. В бутылке оставалось немного коньяку. Гинзбург налил в кружку воды, долил коньяком и поднес кружку к губам незнакомца. Видели бы вы, как он пил! Он опустошил все наши фляги и, вероятно, пил бы еще, но воды у нас больше не было. Пока мы возились с незнакомцем, Миша ходил вокруг машины и с опаской поглядывал на небо. Кажется, он был очень доволен, когда мы наконец втиснули нашу находку на заднее сиденье, кое-как втиснулись сами и майор приказал:

— Трогай!

— Мне надо назад, — пробормотал незнакомец. — Пустите меня назад, ведь я так ничего и не узнал…

— О чем? — спросил я.

Но он не ответил и уронил голову на грудь.

Стемнело, стало холодно. Мы набросили на незнакомца наши шинели и плащ-палатки, но он все трясся в ознобе и время от времени то громко и пронзительно, то едва слышно выкрикивал непонятные слова. Видно, у него начинался жар, от него несло теплом, как от русской печки.

Никогда не забуду этой поездки. Кругом кромешная тьма, лучи фар с трудом раздвигают туман. Машина движется медленно и воет тоскливо и угрожающе. На переднем сиденье вцепившийся в баранку шофер и Гинзбург со Строкулевым, сгорбленные, зябко ежатся от сырости и холода. На заднем сиденье — Перышкин и я, и между нами трясущийся в ознобе незнакомец, закутанный в шинели и шуршащие плащ-палатки. Он бормочет и вскрикивает. Иногда пытается высвободить руки, но мы с майором крепко держим его. Я наклоняюсь к нему, стараясь разобрать, что он говорит. А говорит он странные вещи:

— Не надо… Вы видите, я стою на двух ногах, как и ваши… Не надо со мной так… Не трогайте меня! Я не хочу уходить, я еще не знаю самого главного… Я не могу вернуться, пока не узнаю… Мне нужен только глоток воды. И я останусь… хоть навсегда, хоть на тысячи лет… как тот, в тоннеле… Не выбрасывайте меня!

Я слушаю, затаив дыхание, боясь пропустить хоть одно слово. Кто он? Сумасшедший? Преступник? Диверсант? Как он попал на лавовое поле? Видимо, он просил не выбрасывать его. Но его выбросили. Кто? Откуда?

А он шепчет страстно и убедительно:

— Хорошо… Мне не нужно воды. Я готов даже… Что угодно… по капле… Скормите меня вашим койотам… дракону, все равно, только отведите сначала к хозяевам… Человек всегда договорится с человеком…

Вскоре мы спустились в ложбину. Лавовое поле кончилось, и «газик» стал карабкаться на плоскогорье. Нам удалось сразу же найти просеку. И все же, если бы не незнакомец, мы, вероятно, заночевали бы в лесу. Миша сказал, что ни за что не ручается. Но Перышкин был непреклонен:

— Мы везем больного человека. Кто он такой, мы не знаем. А если он умрет за ночь? А если он может сообщить что-нибудь важное? Не разговаривать! Вперед!

И мы двигались вперед, продираясь через путаницу гнилых веток, с бою овладевая каждым метром дороги. Теперь, вытаскивая машину из ям, мы молчали. Никто не кричал больше: «Пошла, пошла!» Кажется, так я уставал только на фронте, во время осенних наступлений.

Но всему на свете бывает конец. Около часа ночи «газик» вкатился в деревню и, пофыркивая, остановился у домика «одной знакомой девушки». Майор решил оставить незнакомца здесь со мной и Строкулевым и привезти из бригады врача.

— Мы не имеем права рисковать. Вдруг он умрет как раз на пути в городок?

Майор был прав. Строкулев соскочил с машины и постучал в квадратное окно. Прошла минута, другая. В окне вспыхнул свет. Слегка охрипший со сна голос спросил:

— Кто там?

Строкулев что-то ответил. Дверь открылась, пропустила его и снова закрылась, но вскоре он выбежал и крикнул:

— Заносите!

Мы с трудом извлекли незнакомца из «газика». Тумана в деревне не было, луна стояла высоко, и его запрокинутое лицо казалось бледным, как у мертвеца.

В горнице было светло, чисто и сухо. «Одна знакомая девушка» оказалась маленькой полной женщиной лет двадцати пяти. Она смущенно куталась в халатик. Строкулев стелил на полу у печки постель. Он вытянул из-под матраца на широкой кровати тюфяк, из комода — простыни и одеяла. Хозяйка молча кивнула нам. Затем она наклонилась над незнакомцем, вгляделась в его лицо, подумала и неожиданно сказала, показав на кровать:

— Кладите сюда. Я уж на тюфяке переночую.

— Надо бы его раздеть, — нерешительно сказал майор Перышкин.

— Мы разденем, — сказал я. — Поезжайте, Константин Петрович.

Майор, Гинзбург и Миша попрощались и вышли, а мы со Строкулевым принялись раздевать незнакомца. Хозяйка возилась у печки — кипятила молоко.

Когда мы стягивали с него лыжные штаны, что-то вдруг со стуком упало на пол. Строкулев нагнулся.

— Погоди-ка, — пробормотал он. — Вот так штука! Смотри!

Это была маленькая металлическая статуэтка — странный скорченный человечек в необычной позе. Он стоял на коленях, сильно наклонившись вперед, упираясь тонкими руками в пьедестал. Меня поразило его лицо. С оскаленным кривоватым ртом, с тупым курносым носом, оно странно и дико глядело на нас выпуклыми белыми, видимо покрытыми эмалью, глазами. Лицо это было выполнено удивительно реалистично — измученное, тоскливое, с упавшей на лоб жалкой прядью прямых волос. На голой спине человечка громадными буграми выдавались угловатые лопатки, колени были острые, а на руках торчали всего по три скрюченных когтистых пальца.

— Божок какой-то, — вполголоса сказал Строкулев. — Тяжелый. Золото, как ты думаешь?

Я поставил статуэтку на стол.

— Не похоже. Возможно, платина…

Мы уложили незнакомца, закутали его в одеяло, попробовали напоить горячим молоком — он не разжал губ. Тогда мы напились сами, придвинули табуретки и сели рядом. Хозяйка, не говоря ни слова, не раздеваясь, легла на тюфячок.

Так мы сидели часа два или два с половиной, клевали носом и время от времени выходили на цыпочках в сени покурить. Незнакомец лежал неподвижно с закрытыми глазами и тяжело и часто дышал. Только один раз он вдруг крикнул:

— Не бойтесь! Это вертолет!

Я кое о чем подумал тогда, но Строкулеву не сказал. В самом деле, где это видано, чтобы вертолеты пикировали, как заправские бомбардировщики?

Хозяйка ворочалась на своем тюфячке и тоже, кажется, не спала. Божок стоял на столе, отливая странной зеленью, обратив к нам свое измученное белоглазое лицо.

Под утро, когда небо в окнах стало светлеть, на дворе послышалось фырканье мотора. В дверь постучали, вошел майор Перышкин, знакомый врач подполковник Колесников и особоуполномоченный капитан Васильев, маленький, сухой, с быстрыми глазами. Мы встали. Подполковник и капитан Васильев молча поздоровались с нами, сели у кровати и оглянулись на Перышкина. Тот поманил нас.

— Едем. Наше дело сделано.

Вот и все. Человек в сетчатой майке вместе судивительным божком исчез из нашей жизни так же внезапно, как и появился. Днем, когда мы еще спали (начальник штаба разрешил нам отдохнуть до обеда), вездеход с незнакомцем, врачом и особоуполномоченным проехал через городок и свернул на шоссе, ведущее в Павлодемьянск. Мы пытались осторожно навести справки у командования, но никто не мог сообщить нам ничего определенного. Виктор Строкулев так надоел начальнику штаба своими расспросами, что тот пригрозил немедленно назначить его в комиссию по снятию остатков на продовольственном складе. Витька терпеть не мог снимать остатки и расспросы прекратил. Так и остались мы, свидетели необыкновенного случая у подножия Адаирской сопки, со своим неутоленным любопытством, неясным ощущением чего-то таинственного и подавляющего воображение, с богатейшими возможностями для всякого рода фантастических догадок.

Тайна, тайна… Сколько предположений было высказано вечерами за преферансом, за книгами и схемами, за шахматами и чаем! Вот мы сидим у Гинзбурга. Коля и майор Перышкин разыгрывают труднейший дебют, я покуриваю и читаю потрепанную книжку, уютно устроившись перед огнем в печке. Строкулев задумчиво перебирает гитарные струны, развалившись на кровати. Тихо. За окном воет декабрьская вьюга. И вдруг Коля поднимает голову и говорит:

— Слушайте, а может быть, он с другой планеты?

Мы обдумываем это предположение, затем Строкулев вздыхает и снова трогает струны, а майор ворчит:

— Чепуха! Ходи, твой ход…

Но не хочется верить, что мы так никогда и не узнаем о том, что произошло в вечернем тумане…

2. ПРИШЕЛЬЦЫ

Рассказ участника археологической группы «Апида» К. Н. Сергеева

Недавно в одном из научно-популярных журналов появился пространный очерк о необычайных событиях, имевших место в июле — августе прошлого года в окрестностях Сталинабада. К сожалению, авторы очерка, по-видимому, пользовались информацией из вторых и третьих рук, причем рук недобросовестных, и поневоле представили суть и обстоятельства дела совершенно неправильно. Рассуждения о «телемеханических диверсантах» и «кремнийорганических чудовищах», равно как и противоречивые свидетельства «очевидцев» о пылающих горах и пожранных целиком коровах и грузовиках, не выдерживают никакой критики. Факты были гораздо проще и в то же время много сложнее этих выдумок.

Когда стало ясно, что официальный отчет Сталинабадской комиссии появится в печати очень не скоро, профессор Никитин предложил опубликовать правду о Пришельцах мне, одному из немногих настоящих очевидцев. «Изложите то, что видели собственными глазами, — сказал он. — Изложите свои впечатления. Так, как излагали для комиссии. Можете пользоваться и нашими материалами. Хотя лучше будет, если ограничитесь своими впечатлениями. И еще — не забудьте дневник Лозовского. Это ваше право».

Приступая к рассказу, я предупреждаю, что буду всеми силами придерживаться указаний профессора — стараться передавать только свои впечатления — и стану излагать события, как они происходили с нашей точки зрения, с точки зрения археологической группы, занятой раскопками так называемого замка Апида в пятидесяти километрах к юго-востоку от Пенджикента.

Группа состояла из шести человек. В ней были три археолога: начальник группы, он же «пан шеф», Борис Янович Лозовский, мой старинный друг таджик Джамил Каримов и я. Кроме нас в группе было двое рабочих, местных жителей, и шофер Коля.

Замок Апида представляет собой холм метров в тридцать вышиной, стоящий в узкой долине, стиснутой горами. По долине протекает неширокая река, очень чистая и холодная, забитая круглыми гладкими камнями. Вдоль реки проходит дорога на Пенджикентский оазис.

На верхушке холма мы копали жилища древних таджиков. У подножия был разбит лагерь: две черные палатки и малиновый флаг с изображением согдийской монеты (круг с квадратной дырой посередине). Таджикский замок III века нашей эры не имел ничего общего с зубчатыми стенами и подъемными мостами феодальных замков Европы. В раскопанном виде это две-три ровные площадки, окаймленные по квадрату двухвершковой оградой. Фактически от замка остался только пол. Здесь можно найти горелое дерево, обломки глиняных сосудов и вполне современных скорпионов, полных самых ядовитых намерений, а если повезет — старую, позеленевшую монету.

В распоряжении группы была машина — старенький «ГАЗ-51», на котором в целях археологической разведки мы совершали далекие рейсы по ужасным горным дорогам. Накануне того дня, когда появились Пришельцы, Лозовский на этой машине уехал в Пенджикент за продуктами, и мы ждали его возвращения утром 14 августа. Машина не вернулась, начав своим исчезновением цепь удивительных и непонятных происшествий.

Я сидел в палатке и курил, дожидаясь, пока промоются черепки, уложенные в таз и погруженные в реку. Солнце висело, казалось, прямо в зените, хотя было уже три часа пополудни. Джамил работал на верхушке холма — там крутилась под ветром лёссовая пыль и виднелись белые войлочные шляпы рабочих. Шипел примус, варилась гречневая каша. Было душно, знойно и пыльно. Я курил и придумывал причины, по которым Лозовский мог задержаться в Пенджикенте и опаздывать вот уже на шесть часов. У нас кончался керосин, осталось всего две банки консервов и полпачки чая. Было бы очень неприятно, если бы Лозовский не приехал сегодня. Придумав очередную причину (Лозовский решил позвонить в Москву), я встал, потянулся и впервые увидел Пришельца.

Он неподвижно стоял перед входом в палатку, матово-черный, ростом с большую собаку, похожий на громадного паука. У него было круглое, плоское, как часы «молния», тело и суставчатые ноги. Более подробно описать его я не могу. Я был слишком ошеломлен и озадачен. Через секунду он качнулся и двинулся прямо на меня. Я остолбенело глядел, как он медленно переступает ногами, оставляя в пыли дырчатые следы, — уродливый силуэт на фоне освещенной солнцем желтой осыпающейся глины.

Учтите, я и понятия не имел, что это Пришелец. Для меня это было какое-то неизвестное животное, и оно приближалось ко мне, странно выворачивая ноги, немое и безглазое. Я попятился. В то же мгновение раздался негромкий щелчок, и внезапно вспыхнул ослепительный свет, такой яркий, что я невольно зажмурился, а когда открыл глаза, то сквозь красные расплывающиеся пятна увидел его на шаг ближе, уже в тени палатки. «Господи!..» — пробормотал я. Он стоял над нашим продовольственным ящиком и, кажется, копался в нем двумя передними ногами. Блеснула на солнце и сразу куда-то исчезла консервная банка. Затем «паук» боком отодвинулся в сторону и скрылся из виду. Сейчас же смолкло гудение примуса, послышался металлический звон.

Не знаю, что бы сделал на моем месте здравомыслящий человек. Я не мог рассуждать здраво. Помню, я заорал во все горло, то ли желая напугать «паука», то ли чтобы подбодрить себя, выскочил из палатки, отбежал на несколько шагов и остановился, задыхаясь. Ничего не изменилось. Вокруг дремали горы, залитые солнцем, река шумела расплавленным серебром, и на верхушке холма торчали белые войлочные шляпы. И тут я снова увидел Пришельца. Он быстро несся по склону, огибая холм, легко и бесшумно, словно скользя по воздуху. Ног его почти не было заметно, но я отчетливо видел странную резкую тень, бегущую рядом с ним по жесткой серой траве. Потом он исчез.

Меня укусил слепень, я хлопнул его мокрым полотенцем, которое, оказывается, держал в руке. С вершины холма донеслись крики — Джамил с рабочими спускался вниз и давал мне знак снимать с примуса кашу и ставить чайник. Они ничего не подозревали и были поражены, когда я встретил их странной фразой: «Паук унес примус и консервы…» Джамил потом говорил, что это было страшно. Я сидел у палатки и стряхивал папиросный пепел в кастрюлю с кашей. Глаза у меня были белые, я то и дело испуганно оглядывался по сторонам. Видя, что мой старинный друг принимает меня за сумасшедшего, я принялся торопливо и сбивчиво излагать ему суть события, чем окончательно укрепил его в этом мнении. Рабочие из всего происходящего сделали единственный вывод: чая нет и не будет. Разочарованные, они молча поели остывшей каши и уселись в своей палатке играть в биштокутар[1]. Джамил тоже поел, мы закурили, и он выслушал меня снова в более спокойной обстановке. Подумав, он объявил, что все это мне почудилось после несильного солнечного удара. Я немедленно возразил: во-первых, на солнце я выходил только в шляпе, а во-вторых, куда девались примус и банка консервов? Джамил сказал, что я мог в беспамятстве побросать все исчезнувшие предметы в реку. Я обиделся, но мы все-таки встали и, зайдя по колени в прозрачную воду, принялись шарить руками по дну. Я нашел Джамиловы часы, пропавшие неделю назад, после чего мы вернулись, и Джамил снова стал думать. А не почувствовал ли я странного запаха, спросил вдруг он. Нет, ответил я, запаха, кажется, не было. А не заметил ли я у паука крыльев? Нет, крыльев у паука я не заметил. А помню ли я, какое сегодня число и день недели? Я разозлился и сказал, что число сегодня, по всей вероятности, четырнадцатое, а день недели я не помню, но это ничего не значит, так как сам Джамил несомненно не помнит ни того ни другого. Джамил признался, что он действительно помнит только год и месяц и что мы сидим черт знает в какой глуши, где нет ни календарей, ни газет.

Затем мы осмотрели местность. Следов, если не считать полузатоптанных ямок у входа в палатку, нам обнаружить не удалось. Зато выяснилось, что «паук» утащил кроме примуса и консервов мой дневник, коробку карандашей и пакет с самыми ценными археологическими находками.

— Вот скотина! — произнес Джамил растерянно.

Наступил вечер. По долине пополз слоистый белый туман, над хребтом загорелось созвездие Скорпиона, похожее на трехпалую лапу, пахнуло холодным ночным ветром. Рабочие скоро заснули, а мы лежали на раскладушках и обдумывали события, наполняя палатку облаками вонючего дыма дешевых сигарет. После долгого молчания Джамил робко осведомился, не разыгрываю ли я его, а затем торопливо сказал, что, по его мнению, между появлением «паука» и опозданием Лозовского может быть какая-то связь. Я и сам думал об этом, но не ответил. Тогда он еще раз перечислил пропавшие предметы и высказал чудовищное предположение, что «паук» был искусно переодетым вором.

Я задремал.

Меня разбудил странный звук, похожий на гул мощных авиационных моторов. Некоторое время я лежал прислушиваясь. Почему-то мне стало не по себе. Может быть, потому, что за месяц работы здесь я не видел еще ни одного самолета. Я встал и выглянул из палатки. Была глубокая ночь, часы показывали половину второго. Небо было усеяно острыми ледяными звездами, от горных вершин остались только мрачные, глубокие тени. Потом на склоне горы напротив появилось яркое пятно света, поползло вниз, погасло и снова возникло, но уже гораздо правее.

Гул усилился.

— Что это? — встревоженно спросил Джамил, протискиваясь наружу.

Гудело где-то совсем близко, и вдруг ослепительный бело-голубой свет озарил вершину нашего холма. Холм казался сверкающей ледяной вершиной. Это продолжалось несколько секунд. Затем свет погас, и гудение смолкло. Черная тьма и тишина упали, как молния, на наш лагерь. Из палатки рабочих донеслись испуганные голоса. Невидимый Джамил закричал что-то по-таджикски, послышался шум торопливых шагов по крупной гальке. Снова раздался могучий рев, поднялся над долиной и, быстро затихая, погас где-то вдали. Мне показалось, что я увидел темное продолговатое тело, скользнувшее между звездами в направлении на юго-восток.

Подошел Джамил с рабочими. Мы уселись в кружок и долго сидели молча, курили и напряженно прислушивались к каждому звуку. Честно говоря, я боялся всего — «пауков», непроглядной темноты безлунной ночи, таинственных шорохов, которые мерещились сквозь шум реки. Думаю, впрочем, что остальные испытывали то же самое.

Джамил шепотом сказал, что мы несомненно находимся в самом центре каких-то событий. Я не возражал. Наконец все мы озябли и разошлись по палаткам.

— Ну, как там насчет солнечного удара и переодетых воров? — осведомился я.

Джамил промолчал и только через несколько минут спросил:

— Что, если они придут снова?

— Не знаю, — ответил я.

Но они не пришли.

На другой день мы поднялись на раскоп и обнаружили, что не осталось ни одного черепка из найденных накануне: вся керамика исчезла. Ровные площадки пола в раскопанных помещениях оказались покрытыми дырчатыми следами. Холм выброшенной земли осел и расплющился, словно по нему прошел асфальтовый каток. Стена была разрушена в двух местах. Джамил кусал губы и значительно поглядывал на меня. Рабочие переговаривались вполголоса, жались поближе к нам. Им было страшно, да и нам тоже.

Машина с Лозовским все еще не пришла. На завтрак мы жевали слегка заплесневелый хлеб и пили холодную воду. Когда с хлебом было покончено, рабочие, выразив пожелание, чтобы «такой дела к черту пошла», взяли кетмени и полезли наверх, а я, посоветовавшись с Джамилом, надвинул поглубже шляпу и решительно двинулся по дороге в Пенджикент, рассчитывая поймать попутную машину.

Первые несколько километров я прошел без происшествий и два раза даже присаживался передохнуть и покурить. Стены ущелья сдвигались и расходились, пылил ветер по извилистой дороге, шумела река. Несколько раз я видел стада коз, пасущихся коров, но людей не было. До ближайшего населенного пункта оставалось еще километров десять, когда в воздухе появился Черный Вертолет. Он шел низко вдоль дороги, с глухим гулом пронесся над моей головой и исчез за поворотом ущелья, оставив за собой струю горячего ветра. Он не был зеленым, как наши военные вертолеты, или серебристым, как транспортно-пассажирские. Он казался матово-черным и тускло отсвечивал на солнце, как ствол ружья. Цвет его, непривычная форма и мощное глухое гудение — все это сразу напомнило мне о событиях минувшей ночи, о «пауках», и мне снова стало страшно.

Я ускорил шаги, потом побежал. За поворотом я увидел машину «ГАЗ-69», возле нее стояли трое и смотрели в уже пустое небо. Я испугался, что они сейчас уедут, закричал и побежал изо всех сил. Они обернулись, потом один из них лег на землю и полез под машину. Остальные двое, широкоплечие бородатые парни, видимо, геологи, продолжали смотреть на меня.

— Возьмете до Пенджикента? — крикнул я.

Они продолжали молча и сосредоточенно разглядывать меня, и я подумал, что они не расслышали вопроса.

— Здравствуйте, — сказал я, подходя. — Салам алейкум…

Тот, что был повыше, молча отвернулся и залез в машину. Низенький отозвался очень хмуро: «Привет», и снова уставился в небо. Я тоже взглянул вверх. Там ничего не было, кроме большого неподвижного коршуна.

— Вы не в Пенджикент? — спросил я, кашлянув.

— А ты кто такой? — спросил низенький.

Высокий встал, перегнулся через сиденье, и я увидел на его широком поясе пистолет в кобуре.

— Я археолог. Мы копаем замок Апида.

— Что копаете? — переспросил низенький значительно вежливее.

— Замок Апида.

— Это где?

Я объяснил.

— Зачем вам в Пенджикент?

Я рассказал про Лозовского и про положение в лагере. Про «паука» и про ночную тревогу умолчал.

— Я знаю Лозовского, — сказал вдруг высокий. Он сидел, перекинув ноги через борт, и раскуривал трубку. — Я знаю Лозовского. Борис Янович?

Я кивнул.

— Хороший человек. Мы бы вас взяли, конечно, товарищ, но сами видите — загораем. Шофер начудил.

— Георгий Палыч, — раздался из-под машины укоризненный голос, — дык ведь поворотный вал…

— Трепло ты, Петренко, — сказал высокий лениво. — Выгоню я тебя. Выгоню и денег не заплачу…

— Георгий Палыч…

— Вот он, вот он опять!.. — сказал низенький.

Черный Вертолет вынырнул из-за склона и стремительно понесся вдоль дороги прямо на нас.

— Черт знает, что это за машина! — проворчал низенький.

Вертолет взмыл к небу и повис высоко над нашими головами. Мне это очень не понравилось, и я уже раскрыл рот, чтобы заявить об этом, как вдруг высокий произнес сдавленным голосом: «Он спускается!» — и полез из машины. Вертолет падал вниз, в брюхе его открылась зловещая круглая дыра, и он спускался все ниже и ниже, прямо на нас.

— Петренко, вылазь к чертовой матери! — заорал высокий и бросился в сторону, схватив меня за рукав.

Я побежал, низенький геолог тоже. Он что-то кричал, широко разевая рот, но рев моторов вдруг покрыл все другие звуки. Я очутился в дорожном кювете, с глазами, забитыми пылью, и успел увидеть только, что Петренко на четвереньках бежит к нам, а Черный Вертолет опустился на дорогу. Смерч, поднятый могучими винтами, сорвал с меня шляпу и окутал все вокруг желтым облаком пыли. Потом вспыхнул все тот же ослепительный белый свет, затмивший блеск солнца, и я вскрикнул от боли в глазах. Когда улеглась пыль, мы увидели пустую дорогу. Машина «ГАЗ-69» исчезла. Черное тело вертолета уходило ввысь вдоль ущелья…

…Больше я не видел ни Пришельцев, ни их воздушных кораблей. Джамил и рабочие видели один вертолет в тот же самый день и еще два — 16 августа. Они прошли на небольшой высоте, и тоже вдоль дороги.

Дальнейшие мои приключения связаны с Пришельцами только косвенно. Вместе с обворованными геологами я кое-как добрался до Пенджикента на попутных машинах. Высокий геолог всю дорогу глядел на небо, а низенький ругался и повторял, что если это «шуточки парней из авиаклуба», то он на них управу найдет. Шофер Петренко был совершенно сбит с толку. Он несколько раз порывался объяснить что-то про поворотный вал, но его никто не слушал.

В Пенджикенте мне сказали, что Лозовский выехал еще утром 14-го, а шофер нашей группы Коля вернулся в тот же день вечером без Лозовского и его держат в милиции, потому что он, по-видимому, угробил машину и Лозовского, но не хочет говорить, где и как, и в оправдание несет несусветную чушь о воздушном нападении.

Я помчался в милицию. Коля сидел у дежурного на деревянной скамье и тяжело переживал людскую несправедливость. По его словам, километрах в сорока от Пенджикента «пан шеф» отправился осмотреть какое-то тепе[2] в стороне от дороги. Через двадцать минут прилетел вертолет и утащил машину. Коля бежал за ним без малого километр, не догнал и пошел искать Лозовского. Но Лозовский тоже пропал неизвестно куда. Тогда Коля вернулся в Пенджикент и честь по чести доложил обо всем, а теперь пожалте… «Будет врать-то!» — сердито сказал дежурный, но в эту минуту в милицию ввалились два моих геолога и Петренко. Они принесли заявление о пропаже машины и сухо осведомились, на чье имя нужно подать жалобу на воздушное хулиганство. Через полчаса Колю выпустили.

Замечу, между прочим, что Колины злоключения на этом не кончились. Пенджикентская прокуратура завела «Дело об исчезновении и предполагаемом убийстве гр-на Лозовского», по которому Коля был привлечен в качестве подозреваемого, а Джамил, рабочие и я — как свидетели. Это «дело» прекратили только после приезда комиссии во главе с профессором Никитиным. Рассказывать об этом я не хочу и не стану, потому что я пишу о Пришельцах, а тогда каждый день приносил о них новые данные. Но самые интересные данные оставил наш начальник, он же «пан шеф», Борис Янович Лозовский.

Мы долго терялись в догадках, силясь понять, откуда взялись и что собой представляют Пришельцы. Мнения были самые противоречивые, и все стало ясно только после того, как в середине сентября были обнаружены посадочная площадка Пришельцев и дневник Бориса Яновича. Ее нашли пограничники, проследив по показаниям очевидцев несколько трасс Черных Вертолетов. Площадка лежала в котловине, сжатой горами, в пятнадцати километрах к западу от замка Апида и представляла собой гладкую укатанную поверхность, заваленную по краям оплавленными глыбами камня. Ее диаметр составлял около двухсот метров, почва во многих местах казалась обгоревшей, растительность — трава, колючки, два тутовых деревца — обуглилась. На площадке нашли один из похищенных автомобилей («ГАЗ-69»), смазанный, помытый, но без горючего, несколько предметов из неизвестного материала и неизвестного назначения (переданы на исследование) и — самое главное — дневник археологической группы «Апида» с замечательными собственноручными записями Бориса Яновича Лозовского.

Дневник лежал в машине на заднем сиденье и не пострадал ни от сырости, ни от солнца, только покрылся слоем пыли. Общая тетрадь в коричневой картонной обложке на две трети была заполнена описаниями раскопок замка Апида и отчетами о разведке в его окрестностях, но в конце ее, на двенадцати страницах, изложена короткая повесть, стоящая, по моему глубокому убеждению, любого романа и многих научных и философских трудов.

Лозовский писал карандашом, всегда (судя по почерку) торопливо и часто довольно бессвязно. Кое-что из написанного непонятно, но многое проливает свет на некоторые неясные детали событий, и все необычайно интересно, особенно те выводы, которые сделал Лозовский относительно Пришельцев. Тетрадь была передана мне как временно исполняющему обязанности начальника группы «Апида» следователем пенджикентской прокуратуры сразу же после того, как «Дело об исчезновении…» и так далее было прекращено «за отсутствием состава преступления». Ниже я полностью привожу эти записи, комментируя их в некоторых не совсем понятных местах.


СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА Б. Я. ЛОЗОВСКОГО14 АВГУСТА
(Изображено нечто вроде шляпки мухомора — сильно приплюснутый конус. Рядом для сравнения нарисованы автомобиль и человечек. Подпись: «Космический корабль?» На конусе несколько точек, на них указывают стрелки и написано: «Входы». У вершины конуса надпись: «Сюда грузят». Сбоку: «Высота 15 м, диаметр у основания 40 м».)

Вертолет принес еще одну машину — «ГАЗ-69», номер ЖД 19–19. Пришельцы (это слово впервые употребил именно Лозовский) лазили по ней, разбирали мотор, потом погрузили на корабль. Люки узкие, но машина как-то прошла. Наша машина пока стоит внизу. Я выгрузил все продукты, и они их не трогают. На меня внимания совсем не обращают, даже обидно. Кажется, мог бы уйти, но пока не хочу… (Следует очень скверный рисунок, изображающий, по-видимому, одного из Пришельцев.)

Рисовать не умею. Черное дискообразное тело диаметром около метра. Восемь, у некоторых — десять лап. Лапы длинные и тонкие, похожи на паучьи, с тремя суставами. В суставах выгибаются в любом направлении. Ни глаз, ни ушей не заметно, но, несомненно, видят и слышат они прекрасно. Передвигаться могут невероятно быстро, словно черные молнии. Бегают по почти отвесному обрыву, как мухи. Замечательно, что у них нет деления тела на переднюю и заднюю части. Я наблюдал, как один из них на бегу, не останавливаясь и не поворачиваясь, помчался вдруг вбок и затем назад. Когда пробегают близко от меня, я чувствую легкий свежий запах, похожий на запах озона. Стрекочут, как цикады. Живое разумное… (фраза не окончена).

Вертолет принес корову. Толстая, пегая и очень глупая буренка. Едва оказалась на земле, как принялась щипать обгорелые колючки. Вокруг нее собрались шесть Пришельцев, стрекотали, время от времени вспыхивали. Поразительная сила — один ухватил корову за ноги и легко перевернул на спину. Корову погрузили. Бедная буренка! Запасаются продовольствием?

Пробовал завести разговор, подошел к ним вплотную. Не обращают внимания.

Вертолет принес стог сена и погрузил на корабль…

Не менее девяти Пришельцев и три вертолета…

Все-таки следят. Отошел за камни. Один Пришелец пошел за мной, стрекотал, затем отстал…

Несомненно, это космический корабль. Я сидел в тени обрыва, и вдруг Пришельцы побежали от корабля в разные стороны. Тогда корабль вдруг поднялся на несколько метров в воздух и снова опустился. Легко, как пушинка. Ни шума, ни огня, никаких признаков работы двигателей. Только камни хрустнули…

У одного, оказывается, есть глаза — пять блестящих пуговок на краю тела. Они разноцветные: слева направо — голубовато-зеленый, синий, фиолетовый и два черных. Впрочем, может быть, это и не глаза, потому что большей частью они направлены не туда, куда движется их хозяин. В сумерках глаза светятся.


15 АВГУСТА
Ночью почти не спал. Прилетали и улетали вертолеты, бегали и стрекотали Пришельцы. И все это в полной темноте. Только иногда яркие вспышки… Четвертая машина, опять «ГАЗ-69» ЖД 73–98. И опять без шофера. Почему? Выбирают момент, когда шофер отходит?..

Пришелец ловил ящериц — очень ловко. Бегал на трех лапах, остальными хватал сразу по две, по три штуки…

Да, я мог бы уйти, если бы захотел. Только что вернулся с кромки обрыва. Оттуда рукой подать до Пенджикентского тракта, не более трех часов хода. Но я не уйду. Надо посмотреть, чем все кончится…

Погрузили целую отару овец — штук десять — и огромное количество сена. Уже успели узнать, чем питаются овцы. Умные твари! Очевидно, хотят довезти коров и овец живьем или запасаются продовольствием. И все-таки непонятно, почему они так явно и упорно игнорируют людей. Или люди для них менее интересны, чем коровы? Нашу машину тоже погрузили.

…тоже понимают? Что, если мне полететь с ними? Попытаться договориться или тайком проникнуть в корабль. Не позволят?..

…Два винта, иногда четыре. Число лопастей сосчитать не удалось. Длина кузова — метров восемь. Все из матового черного материала, без заметных швов. По-моему, не металл. Что-нибудь вроде пластмассы. Как попасть внутрь, не понимаю. Никаких люков не видно… (Это, вероятно, описание вертолетов.)

По-видимому, я — единственный человек, оказавшийся в таких обстоятельствах. Очень страшно. Но как же иначе? Надо, надо лететь, просто необходимо…

Опять на верхушке корабля появились ежи. (Непонятно. О «ежах» Лозовский больше нигде не упоминает.) Покрутились, вспыхнули и исчезли. Сильный запах озона…

Прилетел вертолет, в бортах — вмятины величиной с кулак. Сел, сложился (?), и сейчас же в стороне над горами прошли два наших реактивных истребителя. Что произошло?..

Пришельцы продолжают бегать как ни в чем не бывало. Если было столкновение… (Не окончено.)

…теоретически… (Неразборчивая фраза.) должен объяснить. Они, видимо, не понимают. Или считают ниже своего достоинства…

Поразительно! До сих пор не могу прийти в себя от изумления. Это машины?! Только что в двух шагах от меня двое Пришельцев разбирали третьего! Глазам не поверил. Необычайно сложное устройство, не знаю даже, как и описать. Жаль, что я не инженер. Впрочем, скорее всего, это не помогло бы. Сняли спинной панцирь, под ним звездообразный… (Не окончено.) Под брюхом резервуар, довольно вместительный, но как они туда складывают различные предметы, непонятно. Машины!..

Собрали, оставили только четыре лапы, зато приделали что-то вроде громадной клешни. Как только сборка была окончена, «новорожденный» вскочил и убежал в корабль…

Большая часть тела занята звездообразным предметом из белого материала, похожего на пемзу или на губку…

Кто же Хозяева этих машин? Может быть, Пришельцами управляют изнутри корабля?..

Разумные машины? Чепуха! Кибернетика или телеуправление? Чудеса какие-то. И кто может помешать Хозяевам выйти наружу?..

Понимают разницу между людьми и животными. Поэтому людей не берут. Гуманно. Меня, вероятно, подобрали по ошибке… Жена не простит…

…никогда, никогда не увижу — это страшно. Но я человек!..

Очень мало шансов остаться в живых. Голод, холод, космическое излучение, миллион других случайностей. Корабль явно не приспособлен для перевозки «зайцев». В общем, один шанс на сто. Но я не имею права упускать этот шанс. Связаться необходимо!

Ночь, двенадцать часов. Пишу при фонарике. Когда зажег, один из Пришельцев подбежал, вспыхнул и убежал. Весь вечер Пришельцы строили какое-то сооружение, похожее на башню. Сначала из трех люков вытянулись широкие трапы. Думал, наконец-то выйдут те, кто управляет этими машинами.

Но по трапам спустили множество деталей и металлических (?) полос. Шестеро Пришельцев принялись за работу. Того, с клешней, среди них не было. Я долго следил за ними. Все движения абсолютно точны и уверенны. Башню построили за четыре часа. Как согласованно они работают! Сейчас ничего не видно — темно, но я слышу, как Пришельцы бегают по площадке. Они свободно обходятся без света, работа не прекращается ни на минуту. Вертолеты все время в полете…

Предположим я… (Не окончено.)


16 АВГУСТА, 16 ЧАСОВ
…Тому, кто найдет эту тетрадь. Прошу переслать ее по адресу: Ленинград, Государственный Эрмитаж, отд. Средняя Азия.

Четырнадцатого августа в девять часов утра меня, Бориса Яновича Лозовского, похитил Черный Вертолет и доставил сюда, в лагерь Пришельцев.

До сегодняшнего дня я по мере возможности вел запись своих наблюдений… (несколько строк неразборчиво) и четыре автомашины. Основные выводы.

1) Это Пришельцы извне, гости с Марса, Венеры или какой-либо другой планеты. 2) Пришельцы представляют собой необычайно сложные и тонкие механизмы, и их космический корабль управляется автоматически.

Пришельцы рассмотрели меня, раздели и, по-моему, сфотографировали. Вреда они мне не причинили и в дальнейшем особого внимания на меня не обращали. Мне была предоставлена полная свобода…

Корабль готовится, по всей видимости, к отлету, так как утром на моих глазах были разобраны все три Черных Вертолета и пять Пришельцев. Мои продукты погружены. На площадке остались только несколько деталей от башни и один «ГАЗ-69». Два Пришельца еще копошатся под кораблем и два бродят где-то неподалеку. Я иногда вижу их на склоне горы…

Я, Борис Янович Лозовский, решил проникнуть в корабль Пришельцев и лететь с ними. Я все продумал. Продуктов мне хватит по крайней мере на месяц, что будет потом — не знаю, но я должен лететь. Я рассчитываю, проникнув в корабль, найти коров и овец и остаться с ними. Во-первых, веселей, во-вторых, запас мяса на черный день. Не знаю, как насчет воды. Впрочем, у меня есть нож, и при нужде я воспользуюсь кровью… (Зачеркнуто.) Если останусь жив — а в этом я почти не сомневаюсь, — то приложу все усилия к тому, чтобы связаться с Землей и вернуться обратно с Хозяевами Пришельцев. Думаю, мне удастся договориться с ними…

Лозовской Марии Ивановне. Дорогая, любимая Машенька! Я очень надеюсь, что эти строки дойдут до тебя, когда все уже будет хорошо. Но если случится худшее, не осуждай меня. Я не мог поступить иначе. Помни только, что я всегда любил тебя, и прости. Поцелуй нашего Гришку. Когда он вырастет, расскажешь ему обо мне. Ведь я вовсе не такой уж плохой человек, чтобы моему сыну нельзя было гордиться своим отцом. Как ты думаешь? Вот и все. Только что один из Пришельцев, бегавших по обрыву, вернулся в корабль. Иду. Прощай. Целую, твой всегда Борис…

Пока я писал, Пришельцы втянули два трапа. Остался один. Надо… (Целый неразборчивый абзац; такое впечатление, словно Лозовский писал не глядя.) Пора идти. Но хорош я буду, если меня не пустят! Я должен прорваться! Вот еще один спустился со скалы и полез внутрь. Двое еще сидят под кораблем. Ну, Лозовский, марш! Страшновато. Впрочем, ерунда. Это машины, а я ведь человек…

На этом месте записи обрываются. Больше Лозовский к машине не возвращался. Не возвращался потому, что корабль взлетел. Скептики говорят о несчастье, но на то они и скептики. Я с самого начала был искренне и глубоко уверен, что наш славный «пан шеф» жив и видит то, что нам не дано видеть даже во сне.

Он вернется, и я завидую ему. Я всегда буду завидовать ему, даже если он не вернется. Это самый смелый человек, которого я знаю.

Да, далеко не всякий оказался бы способен на такой поступок. Я спрашивал об этом многих. Некоторые честно говорили: «Нет. Страшно». Большинство говорит: «Не знаю. Все, видите ли, зависит от конкретных обстоятельств». Я бы не решился. Я видел «паука», и даже теперь, когда я знаю, что это всего лишь машина, он не вызывает во мне доверия. И эти зловещие Черные Вертолеты… Представьте себя в недрах чужого космического корабля, окруженным мертвыми механизмами, представьте себя летящим в ледяной пустоте — без надежд, без уверенности, — летящим дни, месяцы, может быть, годы, представьте все это, и вы поймете, что я имею в виду.

Вот, собственно, и все. Несколько слов о дальнейших событиях. В середине сентября из Москвы прибыла комиссия профессора Никитина, и всех нас — меня, Джамила, шофера Колю, рабочих — заставили исписать уйму бумаги и дать ответы на тысячи вопросов.

Мы занимались этим около недели, затем вернулись в Ленинград. Возможно, скептики правы, и мы никогда не узнаем о природе наших гостей извне, об устройстве их звездолета, об удивительных механизмах, которые они послали к нам на Землю, а главное — о причине их неожиданного визита, но что бы ни утверждали скептики, я думаю, Пришельцы вернутся. Борис Янович Лозовский будет первым переводчиком. Ему придется в совершенстве изучить язык далеких соседей: только он сможет объяснить им, каким образом на Земле весьма совершенные автомобили высокой проходимости очутились рядом с черепками глиняных кувшинов шестнадцативековой давности.

3. НА БОРТУ «ЛЕТУЧЕГО ГОЛЛАНДЦА»

Рассказ бывшего начальника археологической группы «Апида» Б. Я. Лозовского

Почему я пошел на это? Сложный вопрос. Сейчас мне трудно разобраться в своих тогдашних мыслях и переживаниях. Кажется, я просто чувствовал, что должен лететь, не могу не лететь, вот и все. Словно я был единственным звеном, которое связывало наше земное человечество с Хозяевами Пришельцев. Хозяева легкомысленно доверились своим безмозглым машинам, и я был обязан исправить их оплошность. Что-то вроде этого. И, разумеется, огромное любопытство.

Я отчетливо сознавал, что у меня всего один шанс на тысячу, может быть, на миллион. Что, скорее всего, я навсегда потеряю жену и сынишку, друзей, любимую работу, потеряю свою Землю. Особенно тяжело мне было при мысли о жене. Но ощущение грандиозности задачи… Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать. Этот маленький единственный шанс заполнил мое воображение, он открывал невиданные, ослепительные перспективы. И я никогда не простил бы себе, если бы ограничился тем, что с разинутым ртом проводил глазами взлетающий звездолет другого мира. Это было бы предательством. Предательством по отношению к Земле, к науке, ко всему, во что я верил, для чего жил, к чему шел всю жизнь. Думаю, каждый на моем месте чувствовал бы то же самое. И все же — как трудно было решиться!

Как вы уже знаете, последнюю запись я сделал утром 16 августа. Было ясно, что Пришельцы не собираются грузить последнюю машину, вероятно, потому, что один такой «газик» уже был погружен. Я положил дневник на заднее сиденье, бросил карандаш и огляделся. На площадке было пусто, только под громадным тускло-серым конусом звездолета еще копошились двое Пришельцев. Вокруг поднимались красноватые и желтые скалы, над головой сияло яркое голубое небо, такое яркое и голубое, какого я не видел никогда в жизни. Но надо было собираться. Неподалеку из расщелины вытекал родничок чистой холодной воды, я наполнил флягу и сунул ее за пазуху. В моем распоряжении была эта фляга, две банки рыбных консервов и карманный фонарик с запасной батарейкой. Немного… Но я рассчитывал сразу же отыскать в звездолете помещение, отведенное для овец и коров, и отсидеться там. Поскольку корма для скота Пришельцы взяли не очень много, я предполагал быть на другой планете не позже чем через неделю. Как я ошибся! Но об этом после.

Когда я подошел к трапу, Пришельцы, возившиеся с чем-то под днищем корабля, замерли и уставились на меня. По крайней мере, так мне показалось. Это их обычная манера — прекращать работу, когда к ним приблизишься, и замирать в самых нелепых позах. Зрелище, мягко выражаясь, не совсем обычное, я так и не сумел привыкнуть к нему. Я тоже остановился и тоже уставился. Я решил, что они угадали мое намерение и оно им не понравилось. Стыдно признаться, но я испытал тогда некоторое облегчение. Слишком горячим и ласковым было утреннее солнце, и слишком чужими — невероятно чужими — выглядели эти черные твари с изломанными ногами. И изрытая, обугленная земля. И зияющая дыра люка в сером незнакомом металле. И широкий упругий трап — настоящая дорога в иной мир…

Однако Пришельцы, наглядевшись, по-видимому, всласть, снова вернулись к своим занятиям, предоставив меня самому себе. Путь был снова открыт, отступление с честью было отрезано.

Помню, я пытался убедить себя, что очень важно вернуться и разыскать свою куртку, которую я сбросил полчаса назад, когда солнце начало припекать. Я стоял, поставив одну ногу на трап, и озирался по сторонам, ища ее глазами. И чем тщательней я обшаривал взглядом каждую рытвину на площадке, тем яснее мне становилось, что куртка — это необходимейший предмет туалета и что знакомиться с Хозяевами Пришельцев без куртки, в грязных фланелевых шароварах и сетчатой майке цвета весеннего снега будет просто неприлично. Черт знает, чем может быть занята голова человека в такой момент! Я стоял, бессмысленно глазел по сторонам и размышлял. Кругом царила тишина, только тихонько позвякивали и стрекотали Пришельцы. Потом перед моим лицом с басовитым жужжанием пролетел слепень, я очнулся и стал карабкаться по трапу, быстро перебирая ногами.

Трап был крутым и сильно пружинил, так что через несколько шагов я почувствовал непреодолимое стремление встать на четвереньки, но почемуто постыдился сделать это. Может быть, потому, что вид у меня — я отлично сознавал это — был и без того нелепый до крайности: обвисшие штаны, оттопырившаяся майка (я засунул консервы и прочий свой скудный скарб за пазуху) и застывшая улыбка на не бритой трое суток физиономии. Впрочем, наблюдать мое восхождение было некому, кроме Пришельцев, а им, несомненно, было наплевать. Согнувшись в три погибели, приседая на трясущихся от напряжения ногах, я преодолел наконец последние метры трапа и, гремя своим снаряжением, ввалился в люк.

Я оказался в довольно узком коридоре, наклонно уходившем в темноту, в глубь корабля. Рассеянный дневной свет проникал в люк и слабо озарял серые, шероховатые на ощупь стены. Пол, на который я уселся, был холодным и, как мне показалось, слабо вибрировал. Было сумеречно, очень тихо и прохладно.

Я поправил под майкой свою ношу, подтянул ремень на брюках, вытянул шею и выглянул наружу. Ничего не изменилось на площадке. Одинокий «газик», залитый солнечным светом, был похож издали на детскую игрушку. Я подумал, что люк находится гораздо выше, чем это представлялось снизу.

Вдруг я увидел одного из Пришельцев. Неторопливо переступая, он подошел к трапу, остановился, словно прицеливаясь, и вдруг стремительно побежал вверх, прямо на меня. Я прижался к стене коридора, подобрав ноги. От мысли, что он сейчас пройдет совсем рядом, может быть, коснется меня, мне стало не по себе. Но ничего не случилось. Свет в люке на мгновение померк, меня обдало теплом и странным свежим запахом, похожим на запах озона, и он промчался мимо, даже не задержавшись. Я услыхал, как он удалялся в темноте, тихонько стрекоча и дробно постукивая лапами. Тогда я двинулся за ним, твердя себе, что оборачиваться не следует. Я очень боялся, что не выдержу и сбегу. Бегство было бы нестерпимым позором, это я знал твердо, и это меня сдерживало. Сначала я шел согнувшись, но потом решил, что это глупо, и выпрямился, но плечи и затылок уперлись в невидимый потолок, такой же холодный и шероховатый, как стены и пол. Тут я впервые рискнул оглянуться. Далеко позади и почему-то вверху голубел кусочек неба, и мне показалось, что я лежу на дне глубокого колодца. Я достал фонарик, чтобы посмотреть, что делается впереди. Результат обследования меня поразил. Коридор кончился. Прямо передо мной была стена, серая, шершавая, теплая на ощупь и совершенно глухая.

Я испытал нечто вроде разочарования, заметно разбавленного приятным чувством выполненного долга. Мне ужасно захотелось пожать плечами, повернуться и неторопливо двинуться обратно к выходу с выражением благородной горечи на лице, как делает солидный человек, огромным усилием воли заставивший себя зайти с больным зубом в поликлинику и узнавший, что зубной врач сегодня не принимает. Но мне было непонятно, куда девался Пришелец, пробежавший здесь минуту назад. Я еще раз осветил стену и сразу же обнаружил в нижней ее части большое круглое отверстие. Я мог поклясться, что за секунду до этого его не было, но теперь оно было, и я на четвереньках пролез в него, подсвечивая себе фонариком.

Если в коридоре было холодно и темно, как в погребе, то здесь было темно, как в могиле, но гораздо теплее. Я встал на ноги и вдруг почувствовал, что могу выпрямиться во весь рост. Потолок исчез. Свет фонарика тонул во тьме над головой и вырывал из мрака справа и слева какие-то странные нагромождения. Впереди была пустота. Я сделал несколько шагов и принялся осматриваться. Сначала я ничего не мог понять — мне показалось, что вокруг возвышаются огромные штабеля автомобильных покрышек. Похоже было, что я нахожусь на каком-то складе. Я медленно пошел по узкому проходу между штабелями, все время озираясь по сторонам. Только через несколько минут я решился пустить в ход пальцы и ощупал ближайший штабель. Это были Пришельцы! Собственно, не сами паукообразные машины, а только их плоские округлые тела. Они лежали друг на друге, совершенно неподвижные, мало чем напоминающие те стремительные черные механизмы, которые так поражали меня своей подвижностью и энергией. Ног я не видел, должно быть, они были отвинчены или втянуты. Это действительно был обширный, тихий и темный склад. Штабеля тянулись вверх по крайней мере на три-четыре метра. Сверху из темноты неподвижными гроздьями свисали странные острые стержни.

Пока я стоял, озираясь, шаря лучом фонарика, позади послышалось металлическое постукивание. Я повернулся и увидел Пришельца — вероятно, последнего из оставшихся, — который двигался ко мне вдоль прохода. В нескольких шагах от меня он остановился, замер в луче света, затем ловко вскарабкался наверх прямо по стене штабеля и исчез из виду. С минуту что-то шуршало и пощелкивало у меня над головой, потом наступила полная тишина, и я совершенно инстинктивно ощутил, что во всем этом, вероятно, огромном помещении, кроме меня, нет ни одногоживого существа.

Странно подумать, но именно тогда я впервые почувствовал себя по-настоящему одиноким. Я побежал — буквально побежал — обратно и скоро уперся в стену. Я лихорадочно шарил по ней лучом, стараясь отыскать лаз, через который проник сюда, но его не было. На этот раз действительно не было. Я крикнул. Мой голос задрожал в теплом воздухе и погас во тьме. И в то же мгновение пол подо мной качнулся и пошел вверх. Тело налилось нестерпимой тяжестью, я зашатался и сел, а потом лег прямо на жесткий горячий пол.

Все было кончено. Свершилось. Корабль поднимался и уносил меня в неведомое. Насколько я знаю, я был первым человеком, оторвавшимся от Земли и уходящим за пределы атмосферы. Помню, я подумал об этом и испытал странное чувство облегчения оттого, что дальнейшая моя судьба уже не зависит от моей воли. Скоро, однако, мысли мои стали путаться. Мой вес увеличился раза в два (нормально я вешу, кстати, около девяноста кило), и я чувствовал себя очень неважно: мне было жарко и тяжко.

Так продолжалось не менее четверти часа. Я лежал, распластавшись, словно раздавленная лягушка, уткнувшись лицом в ладони, и считал. До ста, до тысячи, сбивался и начинал считать снова. Края консервных банок за пазухой больно впивались в тело, но у меня не было сил сдвинуть их в сторону и устроиться поудобнее.

И вдруг меня подбросило в воздух. Мне показалось, что я падаю, с невероятной скоростью несусь куда-то во мрак, в пустоту. Видимо, корабль стал двигаться без ускорения и наступила невесомость. Когда я понял это, мне стало легко и хорошо, я даже, кажется, рассмеялся про себя. Ведь я был настоящим межпланетным зайцем-путешественником, совсем как в романах, с невесомостью и всем прочим! Но чувство радости быстро прошло. Я висел над полом на высоте двух метров. Вокруг возвышались молчаливые штабеля разобранных машин, черные и бесформенные, колыхалась горячая тьма, а совсем рядом, на расстоянии чуть-чуть большем, чем длина протянутой руки, висел мой фонарик. И я никак не мог дотянуться до него, хотя дергался и извивался так, что мне позавидовал бы любой гимнаст. Фонарик светил мне прямо в лицо, ослепляя, доводя до бешенства. Но я ничего не мог сделать. К тому же у меня началось что-то вроде морской болезни.

Вероятно, невесомость противопоказана моему организму так же, как и удвоенная тяжесть.

Меня тошнило, кружилась голова, и в конце концов я принялся браниться и бранился до тех пор, пока не обнаружил, что сижу на полу и фонарик лежит в двух шагах от меня. «Прибыли!» — подумал я. Фонарик горел по-прежнему ярко, значит, с момента старта прошло не больше часа. Даже при моих скудных познаниях из астрономии я не мог предположить, что это займет так мало времени.

Но удивляться и раздумывать было некогда. Тьма вокруг меня пришла в движение. Что-то трещало и стрекотало над моей головой, и, подхватив фонарик, я увидел в его свете фантастическую картину самосборки Пришельцев. Черные машины на глазах обрастали изломанными стержнями лап и стремглав бросались вниз, лязгая металлом о металл. Они одна за другой проносились мимо меня, наполняя воздух озоном и горячим ветром, и исчезали во мраке. Впрочем, их было не так уж много — не больше десятка. Остальные остались лежать молчаливыми, неподвижными штабелями. Снова наступила тишина, откуда-то потянуло резким, неприятным запахом. Тут меня осенила мысль, что атмосфера на чужой планете может оказаться непригодной для дыхания. Но делать было нечего, следовало подумать о предстоящей встрече с Разумом Иного Мира. И если межпланетник из меня явно не получился, то я льстил себя надеждой, что в качестве парламентера Земли лицом в грязь не ударю.

Я встал, подтянул брюки, стараясь придать себе по возможности респектабельный вид, и стал ждать появления Хозяев Пришельцев. В том, что они появятся, я не сомневался. Я был настроен бодро и почти торжественно. Ведь я представлял земное человечество, а это не шутка!.. Но проходили минуты, никто не появлялся. Меня по-прежнему окружали мертвая тишина и душный мрак, в нос бил резкий, неприятный запах. Тогда, несколько раздосадованный, я решил отыскать дверь и выйти наружу.

Я шел и шел, светя фонариком то вперед, то себе под ноги, но стены все не было. И вдруг я заметил, что нахожусь уже не на складе Пришельцев, а в широком сводчатом тоннеле. Это меня поразило: я совсем не заметил, когда окончились ряды штабелей. Видимо, я шел не в ту сторону, хотя мне казалось, что Пришельцы пробежали именно сюда и выходной люк должен быть где-то здесь. Возвращаться не имело смысла. Рано или поздно, думал я, Хозяева Пришельцев все равно попадутся мне навстречу. Кроме того, по моим расчетам, я был уже где-то у противоположного борта корабля. Но, только пройдя по тоннелю еще несколько десятков шагов, я наконец обнаружил люк и выбрался наружу, на шершавую покатую броню.

Я ожидал увидеть небо с незнакомыми созвездиями, огромный пустырь ракетодрома, живых людей, встречающих свой звездолет-автомат. Ничего подобного не оказалось. Вокруг была непроглядная тьма, под ногами — теплая шершавая поверхность. Больше ничего не было. Я стал соображать, сопоставлять факты — если всю эту несуразицу называть фактами — и в конце концов пришел к заключению, что нахожусь, скорее всего, в гигантском ангаре для межзвездных кораблей. Правда, такое заключение почти ничего не объясняло, но ведь я не мог знать нравы и обычаи обитателей неведомой планеты. И раз Магомет, по-видимому, не собирается идти к горе, то лучше всего будет, если гора сдвинется с места и побредет искать Магомета.

Я сдвинулся с места и, помогая себе свободной правой рукой (в левой я сжимал фонарик), стал сползать вниз. Как это ни странно, но я больше не испытывал ни страха, ни волнения, ни прежнего острого любопытства — только нетерпеливое и сердитое желание поскорее встретиться с кем-нибудь живым. Удивительное существо — человек! Я словно забыл обо всех испытаниях, о своем фантастическом положении и вел себя совершенно так же, как запоздавший гость, который запутался среди чужих пальто в неосвещенной прихожей. Помнится, я даже брюзжал вполголоса, называя негостеприимных хозяев звездолета невежами. Тут ноги мои соскользнули в пустоту, и я упал. Я хорошо помнил, что бока корабля отлоги, сорваться с них немыслимо. Тем не менее я упал, причем упал с изрядной высоты, больно стукнулся пятками и, гремя консервными банками, повалился на бок, инстинктивно подняв руку с драгоценным фонариком. Луч света скользнул по гладкой стене, метнулся вверх и озарил плоское шершавое днище звездолета.

«Что ж, могло быть и хуже», — бодро подумал я поднимаясь.

И вдруг я увидел свет. Он был слабым, едва заметным, но сердце мое запрыгало от радости. Я погасил фонарик и глядел во все глаза, боясь потерять из виду это тусклое зеленоватое пятнышко. Затем осторожно, но быстро пошел на него, время от времени зажигая фонарик, чтобы не провалиться в какую-нибудь яму. К счастью, пол в «ангаре» был ровный и шероховатый, как и в звездолете, и я ни разу не споткнулся и не оступился. Вскоре оказалось, что я иду вдоль высокой, слегка наклонной стены, в которой через каждые десять-пятнадцать метров открывались круглые и квадратные люки. Я заглянул было в один из них, но оттуда торчали лапы Пришельца, и я счел за благо не задерживаться и двинуться дальше с наивозможной поспешностью. И вот световое пятно сделалось ярче и внезапно оказалось под ногами. Свет лился из высокого узкого прохода, прорезающего стену. Я втиснулся в него и остановился в изумлении.

Прямо передо мной был просторный тоннель, освещенный довольно ярко, но необычно. В первую минуту мне показалось, что вдоль стены непрерывными рядами тянутся разноцветные витрины магазинов, как на Невском вечером, — желтые, голубоватые, зеленые, красные… Глубина тоннеля тонула в туманной фосфорической дымке, стены были прозрачны, словно стекло. Впрочем, вряд ли это было стекло. Скорее, какой-нибудь неизвестный металл или пластмасса. За стенами располагались разделенные прозрачными же перегородками камеры размером примерно пятнадцать метров каждая, а в этих камерах…

Это был музей. Точнее, это был исполинский невообразимый зверинец. От первой же камеры я шарахнулся, как младенец от буки. Там, наполовину погруженная в зеленовато-розовую слизь, восседала кошмарная тварь, похожая на помесь жабы и черепахи, величиной с корову. Тяжелая плоская голова ее была повернута ко мне, пасть распахнута, под нижней челюстью судорожно трясся мокрый кожистый мешок. Она была так омерзительна, что меня затошнило. Правда, потом я привык и смотрел на нее без отвращения, только с любопытством.

В камере напротив находилось нечто вообще не поддающееся описанию. Оно заполняло всю камеру — огромное, черное, колышущееся. Пульсирующий студень, покрытый мясистыми шевелящимися отростками, плавающий в густой, плотной атмосфере, которая то вспыхивала неровным сиреневым светом, то гасла, как испорченная неоновая лампа.

И в каждой из камер в этом удивительном тоннеле-зверинце копошилось, ползало, жевало, пульсировало, металось, таращилось какое-нибудь существо. Там были слоноподобные бронированные тараканы, красные, непомерной длины тысяченожки, глазастые полурыбы-полуптицы ростом с автомобиль, и что-то невероятно расцвеченное, зубастое и крылатое, и что-то вообще неразборчивых форм, погруженное в зеленое полупрозрачное желе, разлитое по полу. В некоторых камерах было темно. Там время от времени вспыхивали разноцветные огоньки, что-то шевелилось. Не знаю, кто там сидел, в этих клетках. Вообразить все это очень трудно, а описать и рассказать — еще труднее, невозможно. Зато вы можете сравнительно легко вообразить себе Бориса Яновича Лозовского, сотрудника Государственного Эрмитажа, археолога, семейного человека, как он, пораженный, озираясь бредет по тоннелю, и блики необыкновенных расцветок падают на его сутулую фигуру в фланелевых штанах и оттопыренной майке, на волосатую физиономию с вытаращенными бегающими глазками…

Тоннель, казалось, был бесконечным. Я насчитал пятьдесят камер, потом перестал считать. Тоннель будто тянулся по спирали, время от времени в стенах справа и слева открывались узкие проходы, заглянув в которые, я видел все те же сплошные ряды то разноцветных, то темных витрин. Иногда пробегал Пришелец, делал передо мной стойку, нелепо задрав лапы, вспыхивал белым светом и удирал прочь, стрекоча и постукивая.

Я вдруг почувствовал смертельную усталость. Ноги мои заплетались, голова разламывалась от боли. Я давно уже хотел пить, но, поскольку овец и коров найти не удалось, решил не прикасаться к своим скудным запасам как можно дольше. Теперь жажда стала нестерпимой. Несомненно, сказывались и жара, и дурной запах, к которому я, правда, как-то привык, и волнения последних нескольких часов.

С момента старта не могло пройти более полусуток, но устал я так, словно не спал по крайней мере несколько ночей подряд. И когда я забрел в «незаселенный» участок тоннеля — это была целая галерея пустых камер, не закрытых прозрачной перегородкой, чистых, сухих и совершенно темных, — то решил остановиться. Для очистки совести я покричал. Мне все еще казалось, что Хозяева меня могут услышать. Но никто не откликался, только где-то в тоннеле дробно простучал лапами Пришелец.

Я с наслаждением растянулся на полу и выгрузил из-за пазухи свои сокровища. Выгрузил, полюбовался ими при свете фонарика и… похолодел. Я забыл нож в кармане куртки! Это была настоящая катастрофа. Я никогда не представлял себе, до чего жалок голодный человек, имеющий консервы и не имеющий консервного ножа. Сначала я попытался вскрыть банку пряжкой ремня. Потерпев неудачу, стал бить банкой об пол и об угол перегородки. Банка потеряла первоначальную форму и покрылась трещинами, которые мне, правда, удалось расширить пряжкой так, чтобы можно было выдавливать содержимое тоненькими листочками.

Я задумчиво сосал эти листочки и неожиданно заметил, что проблема консервного ножа занимает меня как-то больше, чем Хозяева и тайны зверинца. Я повздыхал, выпил несколько глотков из фляжки и уснул.

На следующий день — или на следующую ночь, или вечером того же дня, не знаю, — я снова принялся искать Хозяев. Кроме того, я надеялся попасть в помещение, где Пришельцы держали захваченные автомобили. Ведь там могло оказаться и продовольствие, которое я вез в лагерь из Пенджикента. И вода в радиаторе. Ни автомобилей, ни продовольствия мне найти не удалось, зато в одном из тоннелей-зверинцев я, к своей радости, обнаружил коров и овец. Напротив камеры с огромной муравьеподобной тварью, за толстой прозрачной стеной, возлежали пегие коровки, в соседней клетке толпились овцы. Эта находка доставила мне живейшую радость, причем радость совершенно бескорыстную, потому что добраться до этих «землян» было бы совершенно невозможно. Все они чувствовали себя неплохо, хотя овцам было, пожалуй, тесновато. Впрочем, вскоре я сообразил, в чем дело. В клетках рядом я увидел: в одной — огромного тигра, в другой — желтых, беспрестанно двигающихся животных, очень похожих на собак. По-видимому, это были койоты, степные волки. В камерах этих хищников на полу были разбросаны свежие на вид кости и куски шкур, несомненно овечьих. Отсюда я сделал три довольно очевидных вывода. Во-первых, что овец Пришельцы захватили в таком большом числе в качестве временной пищи для хищников; во-вторых, что корабль Пришельцев побывал не только в Таджикистане, где, как известно, не водятся ни койоты, ни тигры. Наконец, в-третьих, что в зверинце представлен животный мир нескольких, может быть даже многих, планет, и, возможно, планет не только нашей Солнечной системы.

Я решил действовать планомерно и стал обходить тоннели, коридоры и проходы по правилу правой руки. Этот метод очень хорош для лабиринтов на Земле, но он оказался никуда не годным для небесного лабиринта. Небесный лабиринт был подвижным! На месте уже знакомых проходов я обнаруживал глухие стены. Люки возникали и исчезали словно по волшебству. Я видел, как большой ряд камер вдруг мягко и беззвучно отъехал в сторону и открыл проход, через который минутой позже выскочил Пришелец.

Вскоре я сделал удивительное открытие. Я принимал этот мир, в котором, подобно древнему философу, бродил с огоньком в поисках Человека, за помещение на другой планете, за ангар для звездолетов, за музей и в конце концов понял, что это не так.

Этот мир оказался неустойчивым. Я ощущал его движение в пространстве. Иногда вес моего тела внезапно резко увеличивался, пол уходил из-под ног, меня несло в сторону и бросало на стену. Иногда наступала невесомость. Неловко шагнув, я взмывал в воздух и болтался в таком положении, изнывая от тошноты, до тех пор, пока невесомость не исчезала. В такие минуты в камерах зверинца можно было наблюдать смешные и жуткие картины.

Представьте себе корову, обыкновенную колхозную буренку, висящую в воздухе растопыренными ногами вверх. Поразительное зрелище! Впрочем, коровы и овцы вели себя в такой ситуации довольно спокойно, но тигр!.. Он извивался и корчился в воздухе, пытаясь дотянуться когтистой лапой до чего-нибудь твердого… А повисшая между полом и потолком исполинская жаба, похожая скорее на нездоровый сон, чем на объективную реальность! Но в общем невесомость, по-видимому, не оказывала на животных особого влияния. Как только тяжесть становилась нормальной, все входило в обычную норму.

Некоторых гадов невесомость приводила в бешенство. Мне довелось наблюдать бунт огромной змееподобной твари. Она сворачивалась тугим клубком и, распрямляясь, с силой била покрытым роговой оболочкой хвостом в стену соседней камеры. Грохот ударов я услыхал из другого конца коридора. Это было до жути красиво: в голубом мерцающем тумане разворачивался и свивался гигантский дракон. От ударов подпрыгивал пол под ногами. На моих глазах стена расседалась, покрываясь длинными, извилистыми трещинами.

Я увидел, как в соседнюю камеру, где сидели два больших черных существа, похожих на грибы с глазами, пополз голубой дым и «грибы» начали корчиться, судорожно и беспомощно скакать по камере. Затем в камере бунтовщика вдруг погасло голубое сияние, и в наступившей полутьме стали медленно опускаться, тяжело колыхаясь, клубы белесого пара. Тяжелые удары сразу стихли. Бунт окончился. Потом мне довелось увидеть этого змея еще раз. Его поместили в другую камеру, где он и сидел вполне тихо и прилично. А грибов с глазами я больше так и не видел. Их камера опустела, свет в ней погас. Заглядывая туда, я видел быстро перемещающиеся тени. По-моему, это были Пришельцы. Думаю, они чинили стену.

Но я отвлекся. Короче говоря, я довольно скоро заподозрил, что нахожусь на огромном межпланетном корабле, несущемся в пространстве. Особенно ясно мне это стало, когда однажды меня швырнуло вдоль коридора с «витринами» и я пролетел метров двадцать, размахивая руками и тщетно пытаясь обрести равновесие, пока не споткнулся о какой-то предмет и не покатился по шершавому полу. Это событие напомнило мне аналогичный случай в ленинградском автобусе, где я совершенно так же летел вдоль прохода между креслами, срывая с сидящих шляпы. Аналогия была полная. Между прочим, предмет, о который я споткнулся, оказался Пришельцем, прильнувшим к полу. Ему удалось удержаться, хотя я до сих пор не понимаю, каким образом.

Проводив глазами Пришельца, бодро ускакавшего вдоль коридора, и потерев свои ссадины, я уселся в позе Будды и стал думать. Все получалось как-то неутешительно.

Если бы это был ангар для звездолетов, как я думал вначале, или музей-зверинец, как я думал потом, мне в конце концов удалось бы выбраться отсюда под небо чужой планеты. Но нет, это был космический корабль в движении, корабль, все время меняющий режим полета, с необъяснимой для меня подвижной планировкой внутреннего пространства. За бортом его могла быть только пустота.

Оставалось еще два вопроса: есть ли на корабле мыслящие существа и сколь долго этот межзвездный скиталец (я имею в виду корабль) собирается витать в пространстве? Естественно, оба эти вопроса повисли без ответа.

У меня оставалось еще с четверть фляги воды и последняя банка консервов. Эту банку, кстати, еще предстояло открыть, а вода уже начала портиться. Во всяком случае, пахло от нее болотом и головастиками. Я сидел, скрестив ноги, посреди тоннеля, и справа от меня в полутемной камере фантастическими огнями мерцало какое-то чудище, а слева корова с глупыми глазами задумчиво лизала прозрачную стену своей клетки.

Было очень тихо. Дальний конец коридора тонул во мраке, и на полу неподвижно лежали разноцветные яркие блики. Я впервые заметил, что потолок коридора тоже прозрачен: в одном месте его пересекала светящаяся полоса, и я успел заметить растопыренную тень Пришельца, скользнувшую поперек этой светлой полосы. Я попытался представить себе это грандиознейшее создание Разума — звездолет, управляемый механическим мозгом, заполненный сложнейшими механизмами, протянувшийся на сотни метров от меня вверх и вниз, вправо и влево. «Неужели здесь нет ни одного живого носителя мысли? — подумал я. — Не может быть. Тысячи тонн прозрачного металла, сотни паукообразных машин — и ни одного Человека?» Это можно было вообразить, но в это было очень трудно поверить. Каких-нибудь десять дней назад я мог себе представить такой огромный космический корабль, но ни за что не поверил бы в него. Теперь я видел бесконечные прозрачные коридоры и трогал рукой шершавый, чуть теплый пол, доверял своей руке, но не мог представить себе, что, кроме меня, здесь, может быть, нет ни одного Человека.

От этих мыслей меня отвлекла корова, которая перестала вдруг облизывать стену, отошла в глубь камеры и принялась лакать из прозрачной лохани. Я с особой остротой почувствовал свое пересохшее горло и голод. И тут меня осенило. Я вскочил и побежал по коридору, ругаясь во весь голос. Я обзывал себя болваном и кретином. Мне нужно было подумать об этом раньше, гораздо раньше. Мне нужен был Пришелец. Любой. Но как можно скорее: у меня не хватало терпения ждать.

Я быстро нашел Пришельца. «Паук» стоял в полутемном зале у стены и копался передними ногами в черном нешироком отверстии. На меня он не обратил никакого внимания. Он имел вид очень занятой и неприветливый, но я все-таки позвал его и, когда это не помогло, шлепнул по спине и обжег руку. Пришелец поднял две ноги и принял свою обычную позу, не переставая в то же время копаться в черной дыре, где время от времени вспыхивали и гасли длинные голубые искры. Совершенно нельзя было понять, где у него передние, а где задние ноги, и, немного поколебавшись, я решился. Я сунул руку за пазуху, вытащил консервную банку и поставил на пол.

Я сказал:

— Вот. Хватай, дружище, и тащи на склад.

Я надеялся, что Пришелец утащит банку и присоединит ее к прочим земным предметам, а уж я буду за ним бежать хоть по всему кораблю, но найду этот склад, и тогда все станет проще и легче. Но Пришелец некоторое время стоял неподвижно, потом взял банку, повертел ее в лапах и снова поставил на пол. Я был разочарован.

— Ну, что же ты? — сказал я.

Пришелец безмолвствовал.

— В чем дело? — спросил я.

Пришелец звонко щелкнул, захлопнул какую-то дверцу и, так сказать, не оборачиваясь, удалился. Тогда я взял банку и немедленно убедился, что она вскрыта. Собственно, она была перерезана поперек, и верхняя половина отделилась от нижней, а нижняя осталась на полу. Упоительный аромат лососины наполнил воздух, и я не выдержал. Я взял половину банки и опорожнил ее. Потом я хлебнул протухшей воды из фляжки и почувствовал себя самым довольным человеком во Вселенной. Можно было снова приниматься за поиски.

Для начала я двинулся вдоль стены, потому что, в конце концов, мне было все равно, куда идти, и скоро наткнулся на Пришельца, по-моему, на того же самого. Во всяком случае, этот тоже копался в стене, озаряемый голубыми искрами. Я подошел к нему и сказал: «Спасибо». Я сказал это совершенно серьезно, хотя мне больше понравилось бы, если бы Пришелец помог мне найти склад. Потом я сел рядом с ним на корточки и стал наблюдать.

Пришелец щелкал, вспыхивал, и я пытался понять, что он делает, но так и не понял. Пришелец кончил работу, и мы посмотрели друг на друга. То есть я посмотрел на него. Куда смотрел он, понять было трудно. И тогда я стал с ним говорить. Я говорил с ним так, как скучающий человек беседует с собакой. Сначала я болтал просто: экий ты, братец, умница, и какой же ты у нас послушный, и как же тебя зовут… и так далее. Он не уходил, и тогда я по какому-то вдохновению принялся ему рассказывать о Земле, о людях, о себе и об археологии. Я говорил долго, и он все стоял и слушал, неподвижный, как изваяние, и вдруг я заметил, что рядом стоят, собравшись вокруг меня, еще штук пять Пришельцев.

Тогда я понял. Они слушали и вели запись. И я встал. Я собрался с мыслями и заговорил. Это была не первая моя лекция, но такой лекции я еще не читал никогда. Впервые за несколько дней я чувствовал, что делаю действительно полезное. Еще бы — ведь через Пришельцев я обращался к неведомым Хозяевам всех этих машин.

Я рассказывал о Земле и о человечестве, о войнах и революциях, об искусстве и об археологии, о великих стройках и великих планах. Я попытался было рассказать о достижениях наших точных наук, но боюсь, что в этой части моя лекция имела несколько расплывчатый характер. И я не смог заставить себя рассказать об атомных и водородных бомбах и ядовитых газах. Почему-то мне стало стыдно… Обо всем остальном я рассказывал подробно и с увлечением. Я думаю, что, если Хозяева расшифруют эту запись — а в этом сомневаться не приходится, — они будут довольны. По крайней мере, они будут знать, что их машины столкнулись с братьями по Разуму.

Когда я кончил и сказал: «Вот и все», Пришельцы еще постояли немного, потом разом вспыхнули и, пока я протирал глаза, исчезли все до единого.

Некоторое время я ходил по коридорам под впечатлением этого события. Я был очень горд собой и перестал смотреть на Пришельцев с опаской. Для меня они теперь были чем-то вроде почтовых ящиков, которым я доверил свое послание другому человечеству. Это не значит, конечно, что я перестал восхищаться этими замечательными механизмами. Но я просто вдруг как-то всем существом своим осознал, что это всего лишь механизмы. Очень хитроумные, но неизбежно ограниченные, как и все механизмы.

Но, разумеется, выполнение моей миссии не облегчило моего положения. Я исходил, как мне казалось, весь этаж и не нашел ничего нового. Я даже не нашел способа подняться куда-нибудь выше. Зато я доел консервы и очень скоро начал голодать по-настоящему.

Я шатался у камер земных животных, подолгу простаивал перед ними, жадно глядя, как койоты раздирают куски чего-то бело-розового и лакают воду. Да, на корабле была пища и была вода. В загоне осталось всего три овцы, их, вероятно, решили сохранить, и теперь хищники питались какой-то другой пищей, может быть синтетической. Пища и вода были на корабле, это я твердо знал.

Однажды я попал в широкий и низкий коридор, в щель, по которой ходить можно было только согнувшись. Я заполз в нее довольно далеко, и вдруг впереди послышались знакомое стрекотание и металлический лязг. Навстречу мне бежали двое Пришельцев. Обычно они ходили поодиночке, но меня поразило не это. Они тащили на себе какой-то предмет, длинный и белесый, похожий на обтесанное бревно. И от этого бревна пахло… — не знаю, как описать этот запах, да я уже и не помню его, — пахло пищей. Пришельцы несли пищу. И когда белый пахучий предмет поравнялся со мной, я прыгнул на него. Я рвал его к себе, мял, навалился на него всей тяжестью. Пришельцы продолжали нестись вперед, не обращая на меня внимания, и проволокли меня метров десять. Затем я упал. В руках у меня остался большой кусок мягкого ароматного вещества, похожего на брынзу. Пришельцы убежали своей дорогой, а я тут же, не сходя с места, устроил себе пиршество. Кажется, было очень вкусно.

Впоследствии я совершал такие грабежи еще несколько раз. Пришельцы этого, кажется, не заметили. Два раза я наедался до отвала. На третий раз мне досталась такая гадость… Она явно не предназначалась для «землян». Пахла нашатырным спиртом и еще чем-то вроде нефти. Так или иначе, особых мук голода я не испытывал. Зато жажда…

Я как зеницу ока хранил последние глотки воды. Но наступил час, когда я не выдержал и выпил все досуха. Я швырнул флягу в темноту. Она, я думаю, и сейчас еще лежит там. По моему подсчету, это случилось примерно на десятый или одиннадцатый день. У меня остался только фонарик с последней, наполовину использованной батарейкой и ком синтетической пищи, похищенной у Пришельцев.

Очень скоро мне стало совсем плохо. Я умирал от жажды. Кроме того, синтетическая пища была не очень доброкачественная. Во всяком случае, та, что воняла нефтью, мне не понравилась. Одним словом, случилось так, что у меня подкосились колени, закружилась голова и я повалился на пол прямо посреди коридора.

И тут произошла странная вещь. Меня с самого начала занимала мысль, почему Пришельцы, похитившие меня на вершине тепе, перестали обращать на меня внимание, как только рассмотрели получше. Вертолет утащил меня, когда я на четвереньках взбирался по крутому склону. Я тогда не успел ничего понять: внезапный рев моторов, толчок в спину, жесткие клещи, стиснувшие мои бока, и тьма. Я успел только взреветь дурным голосом и ощутить запах озона, и потом — снова свет, я уже на посадочной площадке Пришельцев.

Но здесь, на огромном безжизненном корабле, я кое в чем разобрался. По-видимому, Пришельцы были натасканы, если можно так выразиться, только на неразумных существ, на все, что ползает, карабкается, бегает на четырех конечностях. Иначе я не берусь объяснить тот факт, что Пришельцы, совершенно не замечавшие меня, пока я был способен держаться прямо, проявили такую поразительную активность, стоило мне опуститься от слабости на карачки. Сквозь шум в ушах я расслышал их топот и стрекотание, в луче фонарика я увидел, что они собрались небольшой группкой и вдруг бросились на меня. Они схватили меня за бока и куда-то потащили. Они обжигали, как раскаленная печка, к тому же от запаха озона мне стало лучше, я рванулся и попытался подняться. Это мне удалось, и как только я выпрямился, встал на обе ноги и заговорил с ними (не помню, что именно я сказал, кажется: «Да что вы, ребята!»), они меня сразу отпустили и стали кружком, оживленно стрекоча. Вот тут я начал кое-что понимать. Пока я держался на ногах, я для них был Хозяин, Хомо Сапиенс Эректус, существо, им не подотчетное, Властелин Всего Сущего. Но, опустившись на четвереньки, я моментально превращался в животное, которое надо хватать, заточать в клетку, изучать и… кормить и поить. Это последнее соображение заставило меня сильно призадуматься.

Но я не пошел на это. Мне страшно хотелось пить, я был голоден, я ослабел, но на это не пошел. Сидеть по соседству с коровами, жиреть и жевать жвачку?.. При всей соблазнительности этой мысли она внушала мне отвращение и ужас.

В тот момент я особенно сильно, как никогда сильно, почувствовал себя Человеком. Я выпрямился, выпятил грудь и рявкнул на Пришельцев. Я крикнул им, чтобы они убирались. И они убрались. Поглазели, пострекотали и убрались.

Жажда, нервное утомление, мерзкий запах, смертельная усталость делали свое дело. Кажется, у меня начался бред. Я вдруг вообразил, что нахожусь на борту исполинского межпланетного «Летучего Голландца», что Пришельцы — это механические призраки своих давно умерших Хозяев, некогда проклятых за какое-то чудовищное преступление, что где-то в недрах этого корабля скрывается дух их капитана, марсианского ван Стратена или ван дер Декена, обреченного за непостижимые грехи свои на вечные скитания в космических безднах. Это было в последние дни моего пребывания на корабле. И именно в эти последние дни я сделал самые замечательные открытия.

В своих бесплодных поисках Человека и воды я забрел в одну из пустующих камер. Помню, это было в совершенно незаселенном тоннеле. Там было темно и жарко. Луч фонарика скользнул по стене, и меня словно током ударило. Мне показалось, что я сошел с ума окончательно. На стене я увидел грубое изображение большой птицы с распростертыми крыльями и короткую надпись. Надпись состояла всего из семи знаков, написанных строчкой, криво и небрежно. Птица была намалевана какой-то густой засохшей краской, она резко выделялась на серой стене. Буквы были выцарапаны чем-то острым. Представляете мои ощущения? Я стремглав бросился вон. Я бежал по кридорам. Я с новой силой и надеждой принялся за поиски себе подобного. Не знаю почему, но я был уверен, что найду его, хотя надпись и рисунок могли быть сделаны тысячи лет назад. Очень скоро я ослабел и свалился без памяти, а когда очнулся, то уже не мог найти ту камеру. Меня тянуло туда, но… Впрочем, меня ждало еще одно открытие, более значительное и более странное.

Не помню, как я забрался в низкий длинный тоннель, который привел меня к колодцу, к настоящей бездонной пропасти. Я лежал на краю и с тупым любопытством вглядывался в черную глубину, из которой поднимались волны горячего смрада. Мне казалось, что внизу двигаются огоньки, вспыхивают яркие белые искры. Я устроился поудобнее, раздвинув локти и положив подбородок на кулаки, и вдруг локоть мой погрузился во что-то мягкое. Я с трудом поднялся и посветил. Рядом лежал труп. Точнее, мумия — иссохшее черное тело человека. Он лежал на самом краю колодца, сжавшись в комок, подтянув колени к голове. Маленький, высохший, обугленный…

Я долго смотрел на него, стараясь сообразить, бред это или действительность. Потом решился и дотронулся дрожащей от слабости рукой до руки мертвеца. Она распалась в пыль, и под кучкой черного праха блеснул металл: это был странный амулет, маленькая тяжелая платиновая статуэтка, трехпалый человечек. Я взял его, аккуратно очистил от пепла и сунул за пазуху. Он мало интересовал меня в тот момент. Я сидел и смотрел на черную мумию и видел свой собственный конец. Я понял, что надеяться мне больше не на что. Я мысленно видел этого маленького человечка, когда он еще был жив, полон сил и настоящего человеческого любопытства, когда он, так же как и я, попытался проникнуть в тайну чужого звездолета. Наверное, это случилось очень давно.

Когда? Кто он? Какие образы вставали перед его глазами? Кто не дождался его возвращения?..

О последних днях или часах моего пребывания на звездолете у меня сохранились только очень смутные воспоминания. Вероятно, уже тогда я был болен. И, возможно, то, что я сейчас расскажу, просто мерещилось мне.

Кажется, я сидел в огромном зале, полном каких-то сложных блестящих машин. Странные ощущения владели мною. Я слышал голоса и громкую, аритмичную музыку. И я чувствовал, что кто-то глядит мне в глаза. Не знаю, как объяснить это: я чувствовал взгляд, но я не видел глаз. Не знаю, почему я их не видел: может быть, они были за бесчисленные миллионы километров от меня, а может быть, их и вообще не было… Но взгляд был — внимательный, пристальный, удивленный. Не помню, сколько это продолжалось. Появились Пришельцы и осторожно подняли меня. Я повиновался. Я был ужасно слаб и едва держался на ногах. Меня понесли куда-то. Потом была тьма, невесомость, рев моторов и свежий, знакомый, бесконечно родной ветер Земли на лице…

В этот момент я ненадолго пришел в себя и понял, совершенно инстинктивно понял, что происходит. Я понял, что меня возвращали на Землю. Пришельцы по приказанию Хозяев возвращали на Землю двуногое разумное существо, проникшее к ним без спросу, не взвесившее своих сил и возможностей. И я решил, что всё — мои планы, намерения, — все, что мне удалось, шло к черту. Я стал отбиваться. Ого, как я отбивался! Я кричал, я умолял вернуть меня на корабль, показать меня Хозяевам… Последнее, что я запомнил, — это рев моторов вертолета, ослепительная вспышка и ощущение сырости и холода.

Дальнейшее известно. Меня подобрали военные, случившиеся неподалеку, отправили в госпиталь. Это я узнал уже позже, когда очнулся и окончательно оправился. Я был без сознания почти полгода. У меня нашли сильное истощение организма, двустороннее воспаление легких, мозговую горячку и еще что-то. Врачи не могли определить эту болезнь. Подозреваю, что я подхватил ее на корабле.

Но я выздоровел. Выздоровел и вспомнил, когда мне кое о чем рассказали. Вот и все.

Мои приключения не пропали зря. Говорят, я очень помог Сталинабадской комиссии. Кроме того, я убедился, что меня любит жена, ценят друзья и не понимают машины. Думаю, это знание пригодится мне в дальнейшем… если мне посчастливится снова попасть в конус к Пришельцам. Между прочим, теперь я не расстаюсь с консервным ножом. Чертовски полезная вещь! Им, помимо всего прочего, весьма удобно разрезать книги.

Но какая жалость, что это были только машины!


ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРОТОКОЛА ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОГО ЗАСЕДАНИЯ СТАЛИНАБАДСКОЙ КОМИССИИ
…Не приходится сомневаться, что Пришельцы были посланы на Землю с чисто исследовательскими целями.

Черные Вертолеты и паукообразные машины либо не были вооружены, либо не пускали оружия в ход. Вообще следует подчеркнуть, что Пришельцы вели себя по отношению к людям чрезвычайно осмотрительно. Случаев ранений или увечий не было. Лозовского высадили на Землю очень осторожно.

Реальный ущерб, причиненный Пришельцами, невелик, и неразумно было бы рассматривать похищение нескольких автомобилей, коров и овец как враждебные действия…

Пришельцы наблюдались на Земле три дня: четырнадцатого, пятнадцатого и шестнадцатого августа 19.. года, причем «пауков» видели немногие. Черные Вертолеты появлялись над всеми крупными населенными пунктами в радиусе ста пятидесяти — двухсот километров от посадочной площадки. Один из них был перехвачен нашими самолетами недалеко от афганской границы. На предложение следовать к аэродрому он, конечно, не ответил, и летчики были вынуждены обстрелять его. Они своими глазами видели вспышки бронебойных снарядов на его черном корпусе. Через несколько секунд вертолет вдруг с невероятной быстротой нырнул в сторону и камнем упал в какое-то ущелье, затянутое густыми облаками.

Летчики были убеждены, что он разбился, но из записок Лозовского известно, что ему удалось благополучно вернуться к звездолету. Это был единственный случай вооруженного столкновения с Пришельцами, причем огонь открыли люди…

В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое на территории Средней Азии и Северного Афганистана на несколько часов перестала действовать радиосвязь. Несомненно, что это следствие ночной деятельности Пришельцев, описанной Лозовским…

По-видимому, паукообразные машины представляют собой так называемые УЛМНП — Универсальные Логические Машины с Неограниченной Программой, то есть кибернетические механизмы, способные в любой ситуации совершать действия, наиболее логичные и целесообразные с точки зрения их основной программы. Гипотеза о возможности создания таких машин была недавно выдвинута Институтом теории информации АН СССР. Многое остается неясным. Непонятно, каким источником энергии они пользуются, какова их принципиальная схема. Непонятно, каким образом удалось сочетать такую сложность и такую мощность с малыми габаритами. О таких совершенных механизмах мы можем пока только мечтать…

Следует отвергнуть мнение, что Хозяева Пришельцев строили паукообразные машины по своему образу и подобию. Исходя из самых общих соображений, а также из того, что эти машины реагируют на человека, следует считать, что Хозяева не очень отличаются от людей…

Обращается внимание на описание Пришельца с глазами. Каково бы ни было назначение этих приспособлений, два черных «глаза» должны быть окрашены в оттенки ультрафиолетового цвета, кажущиеся человеку черными. Вероятно, Хозяева различают только пять цветов, из которых мы, люди, видим только три…

Приходится признать, что создатели звездолета и паукообразных машин сильно обогнали нас в области техники и теории кибернетики…

Рассказ Лозовского приводит нас к представлению об исполинской космической лаборатории, запущенной в межзвездное пространство неведомо кем и неведомо когда. Эта лаборатория необитаема, она снаряжена весьма сложными кибернетическими устройствами с чрезвычайно сложной и подробно разработанной программой. Лаборатория передвигается от звезды к звезде, фиксирует ее физические характеристики и в том случае, если звезда имеет планетную систему, проводит исследование каждой планеты, забрасывая на ее поверхность автоматические разведчики-конусы с паукообразными машинами для сбора материала — проб атмосферы и почвы, образцов флоры, фауны, минералов. Для этого лаборатория становится временным спутником планеты и обращается вокруг нее до тех пор, пока не получены все сведения, запланированные программой. Если планета населена разумными обитателями, захватываются и образцы орудий труда, техники и культуры, но ни в коем случае не берутся сами разумные обитатели. Как машины отличают разумное существо от других видов животных, непонятно. Возможно, некоторый свет на это проливает мнение Лозовского, однако такое мнение неубедительно…

Радиометрическое исследование посадочной площадки Пришельцев не обнаружило никаких признаков повышенной радиоактивности. По-видимому, двигатели звездолета-конуса основаны на другом принципе, нежели ядерный распад или ядерный синтез. В общем, многие признаки говорят о том, что Хозяева используют виды энергии, еще неизвестные земному человечеству…

Наличие силы тяжести в космической лаборатории заставляет предполагать либо собственное вращение лаборатории, либо умение создавать искусственные гравитационные поля…

Тот факт, что звездолет был оснащен такими превосходными машинами, говорит о том, что Пришельцы прибыли издалека, скорее всего, с другой планетной системы. На ближайших планетах мы, наверное, смогли бы обнаружить следы цивилизации, способной создать подобные механизмы.

Вероятно, Пришельцы были посланы с одной из ближайших звезд, хотя не исключено, что гигантская лаборатория странствует в Космосе тысячелетия или даже десятки тысяч лет и запущена из весьма отдаленного уголка Вселенной. В пользу последнего предположения свидетельствует изобилие и разнообразие образцов флоры и фауны…

Пока неизвестно, с какого времени космическая лаборатория является спутником Земли и остается ли она спутником Земли в настоящее время. Не исключено, что именно ее обнаружили несколько лет назад астрономы Афинской обсерватории в созвездии Ориона. Почти наверняка ее наблюдала Тер-Марукян, молодая сотрудница Симеизской обсерватории. Лаборатория представлялась очень слабым объектом девятой звездной величины, была видна всего одну ночь и получила пророческое название — «Черный спутник». Тер-Марукян решила, что это обломок американской ракеты-носителя, взорвавшейся в мае в верхних слоях стратосферы. Данные наблюдений позволили определить, что орбита его сильно вытянута, перигейное расстояние составляет около десяти тысяч, апогейное — миллион километров, период обращения — около сорока суток. Однако на следующую ночь обнаружить его на вычисленной орбите не удалось…

Трудность наблюдения космической лаборатории заключается в том, что она, по-видимому, во-первых, время от времени производит передвижения собственным ходом, во-вторых, окрашена в серый или черный цвет. Вдобавок материал, из которого сделана ее оболочка (как и оболочка разведчика-конуса), несомненно, поглощает радиоволны, что очень затрудняет наблюдение ее средствами радиоастрономии и радиолокации…

Не выяснено, почему в корабле существует атмосфера, состоящая в значительной степени из воздуха. Она спасла Лозовского, но механическим Пришельцам она, очевидно, не нужна. Может быть, возможность появления на борту разумного существа была предусмотрена программой кибернетического «мозга», который управляет лабораторией?..

Чье тело нашел Лозовский в лаборатории? Как, когда и откуда попал в лабораторию человек с амулетом? Когда и где взяты странные существа, населяющие «зверинец»? Для чего они нужны Пришельцам? Куда направит путь лаборатория, покинув Землю (если она еще обращается вокруг Земли)? Не является ли она остроумно устроенным разведчиком, космическим лотом, за которым последует визит Разума Другого Мира?..

Представляют интерес последние видения Лозовского, которыесам он считает бредом. Принимая во внимание исполинский уровень техники звездолета и паукообразных машин, комиссия не считает совершенно невероятным наличие у Хозяев Пришельцев средств коммуникации, принципы которых нам пока неизвестны. И возможно, именно благодаря этому Разумные Хозяева Пришельцев открыли местопребывание Лозовского на корабле и вернули его на Землю…

На основании вышеизложенного Сталинабадская комиссия настоятельно рекомендует всем астрономическим обсерваториям мира, и прежде всего обсерваториям СССР, немедленно организовать регулярные поиски неизвестного спутника Земли патрульными оптическими и радиоастрономическими средствами…

Героическая попытка Лозовского договориться с машинами в отсутствие их Хозяев была, конечно, заранее обречена на провал. Но он сделал громадное дело: он узнал и рассказал. Несомненно, это был большой подвиг, достойный советского ученого, представителя Человечества с большой буквы…

Анатолий Днепров Фактор времени

В лаборатории меня встретил небольшого роста старичок, с белой реденькой бородкой, с усталыми, немного слезящимися глазами. Когда я закрыл за собой дверь, на его лице появилась болезненная гримаса. Было очевидно, что я пришел некстати. Или это был такой момент в его жизни, когда он меньше всего хотел кого-либо видеть.

— Я из газеты… — начал я робко. — Я вам вчера звонил…

— Да, да… Но…

— Может быть, мне прийти в другой раз? — заторопился я и взялся за дверную ручку.

Он задумался. В лаборатории было очень тихо, и я слышал, как он быстро и мелко по-стариковски, дышал. И еще из соседней комнаты доносился шум журчащей воды.

— Раз уж пришли… Только, пожалуйста, ненадолго. Я очень занят, очень.

Немного прихрамывая, он подошел к креслу у письменного стола. Я сел против него. Водворилось минутное молчание.

— Н-да. Что ж, начинайте ваше, как это называется, интервью, что ли…

Я улыбнулся и достал блокнот, в котором заранее записал все вопросы, которые собирался ему задать.

— Разрешите, я буду задавать вопросы, в том порядке, в котором я хотел бы осветить их в газете. Первый. Сколько у вас в лаборатории сотрудников?

— Двадцать шесть, — ответил он.

— Сколько из них научных работников и сколько лаборантов?

— Все они научные работники. Только одни более опытные, другие менее.

— Сколько научно-исследовательских тем выполняет наш коллектив?

— Одну.

— Какую?

— Синтез живого белка.

— И как далеко вы продвинулись вперед? Есть ли Надежда получить искусственный живой белок?

Академик Брайнин вначале улыбнулся, а после засмеялся мелким лукавым смехом. Я смутился.

— Молодой человек, а как вы представляете себе «продвижение вперед» в области синтеза живого белка? Что это, по-вашему, должно быть?

Я растерянно пожал плечами:

— Ну, в результате каких-то химических реакций вы должны получить что-то, что будет напоминать живое… Сделать какую-нибудь бактерию или, в крайнем случае, вирус из… воздуха, разных солей и еще чего-нибудь…

Не закончив фразы, я покраснел…

— Н-да…

Он хлопнул себя по коленям и встал. Я представил, какую головомойку получу от научного редактора газеты за такое интервью.

Брайнин остановился за моей спиной и, положив руки мне на плечи, вдруг

спросил:

— Скажите, вы в бога верите?

От неожиданности я вздрогнул.

— Конечно, нет, — пробормотал я, глядя на него непонимающе.

— А в мировой разум или в гегелевский мировой дух, или еще во что-нибудь такое?

Я решительно завертел головой.

— И я не верю, — сказал Брайнин и уселся на прежнее место. — Я знаю, что нет ни бога, ни мирового разума, ни духа, ни черта. И вы это знаете. Но между моими и вашими знаниями есть принципиальная разница. Я своими знаниями пользуюсь, а вы — нет.

Крайний сделал мне знак сесть на место и продолжал:

— Важно, молодой человек, не то, что мы знаем, а то, как мы пользуемся своими знаниями. Я склонен думать, что настоящими знаниями нужно называть именно те, которыми пользуются в повседневной жизни и работе. А то, что лежит в голове, как непрочитанная книга на полке, — эти знания никому не нужны. Ни обществу, ни индивидуальному владельцу.

Я исподлобья посмотрел на философствующего академика, не понимая, причем тут все эти рассуждения о вере в бога и о полезных и бесполезных знаниях.

Я прямо так ему и сказал:

— Я не понимаю, к чему весь этот разговор и какое он имеет отношение к…

— Самое непосредственное. Когда я хорошенько подумал, что нет ни бога, ни святого духа, тогда я решил, что синтез живого белка, а вернее, живого организма, нужно вести не так, как мы это делали до сих пор. До сих пор мы это делали, так сказать, по-научному…

— Вы что же, в своей работе решили уповать на помощь сверхъестественных сил? — осмелился я спросить Брайнина.

— Да, если только сверхъестественной силой можно назвать человеческий разум.

— Ну, знаете, Михаил Федорович! Вы говорите парадоксами. Я просто ничего не понимаю! — воскликнул я.

— А здесь и понимать-то нечего. Смотрите. Бога нет. Мирового разума нет. Природа безмозгла и тупа, как вот эта пустая колба. А жизнь она все же создала! Спрашивается — как? Я потер виски руками, силясь уяснить, что говорит академик.

— Без лабораторий, без продуманного плана научно-исследовательской работы, без обработки литературных данных, без коллоквиумов и научных дискуссий природа взяла и создала жизнь! А мы ведем работу по плану, ставим эксперименты, перечитываем сотни книг и научных статей своих предшественников и соратников, анализируем, синтезируем, спорим, опять ставим опыты и до сих пор, как вы изволили выразиться, не сделали даже паршивого вируса, не говоря уже о бактерии. Как вам это нравится? Признаться, мне это не нравилось. Уж в очень странных выражениях объяснялся со мной академик Брайнин.

— Вы когда-нибудь задумывались, почему природа не создала гайку или, например, велосипед? Никто нигде не видел ни природных гаек, ни растущих на деревьях велосипедов. А их сделать проще, чем живую бактерию!

— Просто… — залепетал я, — просто это никому не нужно… Природе это не нужно…

«Опять глупость! Куда гнет этот странный человек!» — в отчаянии подумал я.

Он поджал бледные губы и, улыбаясь, отрицательно покачал головой:

— Для того чтобы создать гайку или велосипед, нужен разум, понимаете, разум! А у природы его нет. А вот для создания живой клетки никакого ума не нужно. И природа ее создала! Вот вам и весь сказ.

Несколько минут мы сидели, глядя друг другу в глаза. Я — без надежды что-нибудь понять, он — откровенно наслаждаясь моим недоумением. План моего интервью разлетелся в пух и прах, и я совершенно не представлял, что я принесу в редакцию. Вдруг меня осенила мысль.

— Но ведь известно, что природа создала жизнь случайно!

— О, это уже ближе к истине! Это почти верно! А что делаем мы?

— А мы хотим подойти к проблеме создания живой материи сознательно!

— Тоже правильно, за исключением определения, где и в чем наше сознание и наш разум необходимы, Разумно ли мы поступаем, подходя к проблеме синтеза живого белка слишком разумно?

— Не понимаю, объясните.

— В начале нашей беседы вы сказали, что ждете от нашей работы синтеза какой-нибудь бактерии или вируса из воздуха, солей и так далее. Так представляют себе решение проблемы большинство людей. И вот смотрите, что это означает. Например, молекула довольно простого природного белка молока — лактоглобулина — имеет молекулярный вес около сорока тысяч. Анализ показывает, что она состоит примерно из двух тысяч атомов углерода, трех тысяч атомов водорода, пятисот атомов кислорода, пятисот атомов азота и двадцати атомов серы.

Любой белок в основном построен из двадцати аминокислот со средним молекулярным весом около ста. Значит, в лактоглобулине имеется около четырехсот аминокислот. Мы должны связать эти кислоты в одном строго определенном порядке. Количество вариантов, в которые могут быть синтезированы эти четыреста аминокислот, выражается фантастическим числом без названия, в котором содержится около тысячи цифр. Если даже, воспользовавшись средствами современной науки, мы уменьшим количество вариантов в миллионы миллиардов раз, то и тогда у нас не будет никакой надежды синтезировать нужный нам белок при жизни нашего поколения, даже если над этим будет работать каждый житель земного шара по 24 часа в сутки! Только для анализа одной довольно простенькой молекулы белка — инсулина — английский химик Зангер с сотрудниками потратил 10 лет. А как же быть с анализом и синтезом сотен тысяч более сложных белков, из которых состоят живые организмы?

От этих рассуждений я остолбенел.

— Значит, в ближайшее время эта проблема будет выглядеть не лучше, чем сто лет тому назад? — шепотом спросил я.

Брайнин потер бородку и лукаво улыбнулся.

— Нет, лучше. Значительно лучше. Более того, вам чертовски повезло! Живой белок уже синтезирован.

Я вскочил на ноги и схватил его тонкие руки.

— Не может быть! — закричал я.

— Я вас не обманываю. Садитесь, и я вам расскажу, как это получилось. А после я вам покажу первое живое существо, созданное человеком в лаборатории. Но вначале вы должны понять, что метод синтеза был совершенно не таким, каким мы его себе представляли.

Задыхаясь от нетерпения, я уселся поудобнее и стал жадно слушать академика Брайнина. Чувствовалось, что у него было приподнятое, праздничное настроение. Он выпрямился и заходил по комнате. Затем он остановился у черной доски, висевшей на стене, и написал на ней мелом:

а) природа действовала вслепую, без всякого заранее разработанного плана;

б) у нее было достаточно времени, чтобы испробовать любые варианты;

в) достаточно однажды попасть в цель, и жизнь на Земле зародится навсегда.

— Вы знаете, как делаются крупные открытия? — спросил меня Брайнин после того как кончил писать. — Они делаются тогда, когда ученые сворачивают с проторенных дорог. Как цепями, мы привязаны к колеснице научной истории и из поколения в поколение следуем одному и тому же методу. Мы совершенствуем методику научного исследования и этим самым еще крепче привязываемся к установившимся традициям. Путь, который избрало большинство химиков-органиков для решения проблемы живого белка, основан на ортодоксальной точке зрения, что все, что можно проанализировать, можно затем и синтезировать. Для этих двух стадий химического исследования наукой создан огромный теоретический и экспериментальный аппарат, и он безотказно работает во всех случаях, когда то, что мы хотим создать, не очень сложно по своей структуре. Может быть, в ближайшем будущем мы сумеем, в полном смысле слова, видеть не только элементный состав молекул белка, но и порядок, в котором атомы элементов расположены в молекуле. Но сегодня мы такими средствами еще не располагаем и очень часто случайно нанизываем в наших пробирках одну молекулу на другую, один атом на другой. Один из принципиально важных опытов, который был поставлен в наше время вразрез с ортодоксальным методом органического синтеза, заключается в следующем. В смеси водяных паров, метана и аммиака, то есть газов, которые, по-видимому, существовали в первобытной атмосфере нашей Земли, пропускали в течение нескольких недель электрическую искру. Что происходило при этом, никто не знает. Образовавшиеся химические продукты оседали на дно сосуда, в котором кипела вода. И вот после окончания опыта состав был проанализирован. Как вы думаете, что в этой воде было обнаружено?

Я пожал плечами.

— В ней оказались растворенные аминокислоты, из которых состоят все природные белки! Обратите внимание на методику опыта! Берется какая-то смесь газов и с ней что-то делается. И в результате получаются вещества, для синтеза которых требуются многие годы упорной работы аналитиков и синтетиков. Химик, который поставил этот опыт, действовал не в соответствии с методом анализа-синтеза. Он пошел по пути, по которому шла сама природа! — Если гипотеза о самопроизвольном зарождении жизни справедлива, — продолжал ученый, — то, следовательно, создав в лаборатории условия, которые когда-то были на Земле, мы должны обязательно получить живую материю. Весь вопрос во времени: как скоро живая материя сама возникнет? В природе процесс эволюции простейших химических веществ до сложных белковых и далее, до живой клетки, наверное, продолжался несколько миллионов лет и, казалось бы, нет никакой надежды ускорять этот процесс. Как ускорить процесс зарождения живой материи? Как победить фактор времени, который не ограничивал природу в ее непрерывных попытках случайно объединить вещества так, чтобы из них образовалась живая материя? Именно в ответе на эти вопросы я вижу основное назначение человеческого разума. Не в анализе и синтезе белковых веществ, а в возможно более точном воспроизведении условий, существовавших миллионы лет тому назад на Земле, и в ускорении процесса зарождения жизни. Человеческий разум должен победить время. Вот в чем состоит главная задача синтеза белка. Кстати, перед собой я поставил задачу синтезировать живое существо в течение месяца, вернее, трех недель.

— Почему такой срок? — удивился я.

Брайнин снова улыбнулся и потеребил бородку.

— Я хотел все это сделать в период, когда все мои сотрудники находятся в отпуске.

— Странно. Разве вы не нуждались в их помощи?

— Видите ли, я не хотел предстать перед ними выжившим из ума стариком. Опыт, как я его поставил, выглядит так дико, так невероятно глупо, что… В общем, мне было бы неудобно перед своими товарищами, которые считают меня все еще способным заниматься научной деятельностью. Особенно, если бы результаты опыта оказались отрицательными.

— Тогда я ничего не понимаю.

— Все дело в факторе времени. Вы, наверное, знаете классическое описание матушки Земли, какой она представляется нашей просвещенной фантазии в те отдаленные эпохи, когда жизнь только зарождалась. Кислорода в атмосфере не было, а были такие первичные газы, как аммиак, метан, водяные пары. Моря представляли собой насыщенный различными веществами бульон, в котором все перемешивалось, вступало в реакции, соединялось, расщеплялось и так далее. И все это в условиях сильной жары, яростного ультрафиолетового и рентгеновского излучения солнца, космического излучения, фантастических по силе гроз со страшными молниями и оглушительными раскатами грома. Так вот, для того чтобы ускорить решение задачи, я решил начать опыт с создания подходящей модели первобытной Земли. Моя модель должна быть достаточно «первобытной», чтобы на ней самопроизвольно могла зародиться жизнь, но не настолько «молодой», чтобы этот процесс начался на пустом месте. И вот, чтобы победить время, я решил «помочь» своей миниатюрной Земле всеми средствами современной химии. Зачем ждать, пока самостоятельно возникнут карбиды металлов? Для чего ожидать появления простейших аминокислот, когда все это уже синтезировано? Я решил передать в распоряжение случая все то, что накопила современная химия и что находится у меня в лаборатории. Представляете, каким древним алхимиком я выглядел, бросая в свое море в аквариуме под стеклянным колпаком огромное количество реактивов, органических и неорганических, содержащих атомы водорода, кислорода, азота, серы, железа, никеля, цинка и других элементов?

Не думайте, что я это делал без всякой системы. Химические реактивы я вводил в первобытное море примерно в тех соотношениях, которые бы обеспечивали приблизительный элементный состав белков. Однако я не утруждал себя излишне точными взвешиваниями. Ведь природа, создавая живой белок, не пользовалась аналитическими весами! Мощные электрические мешалки непрерывно перемешивали содержимое ванны. Под ней стояли электрические печки, которые нагремели воду до кипения. Над моим первобытным океаном яростно светили четыре мощные ртутные лампы сверхвысокого давления, излучавшие потоки ультрафиолетовых лучей. Две рентгеновские установки облучали море потоками жесткого излучения, а помещенные в разных местах радиоактивные изотопы обрушивали на находившиеся в ванне вещества потоки альфа-, бета- и гамма-лучей, пронизывали бульон мощными пучками нейтронов. Сегодня вы увидите это дикое сооружение! Когда я его создал, то сам себе показался сумасшедшим. Если бы мои сотрудники увидели этот опыт, напоминающий опыты умалишенных алхимиков, они решили бы, что мое место не в современной лабораторий.

И вот, когда все было готово, я запустил свою первобытную природу в действие. От высоковольтного генератора атмосферу над ванной пронизывали голубые молнии. Кипела вода, насыщенная более чем десятью тысячами веществ.

Гудели трансформаторы электрических мешалок. Дозиметры показывали высокую степень радиоактивности в растворе и в пространстве, окружающем ванну. Я следил за всем, что происходит в океане по приборам, вынесенным в другое помещение. Периодически я выключал источники излучения и входил, для того чтобы посмотреть, что же происходит. В аквариуме совершались удивительные события: то раствор окрашивался в яркие цвета, то вдруг на дно выпадали осадки, то вдруг стенки покрывались серебристым налетом, то на поверхности возникали радужные разводы, как будто бы на жидкость было налито масло. А я все продолжал перемешивать содержимое, подвергая раствор наобум самым фантастическим воздействиям температуры и излучениям. Два или три раза я охлаждал ванну почти до замерзания, затем снова разогревал ее до кипения, многократно увеличивал и уменьшал интенсивность и жесткость рентгеновского и ультрафиолетового облучения. Несколько раз я приставлял к ванне датчик ультразвуковых колебаний и пронизывал ее мощными потоками ультразвука. То, что происходило в моей модели первобытного моря, наверное, можно сравнить с самим адом, и этот ад прекратил свое существование только тогда, когда календарь показал, что скоро из отпуска начнут возвращаться мои сотрудники. Я никогда не забуду тот день, когда впервые увидел раствор в аквариуме в спокойном состоянии. Жидкость была кристально чистой, на дне лежал слой рыхлого сероватого осадка, из разных углов ванны медленно поднимались маленькие пузырьки газа. «Если в жидкости есть хоть что-нибудь живое, то оно должно дышать». Тогда я решил впустить под колпак, покрывавший ванную, немного воздуха. Только я это сделал, как вдруг на моих глазах произошло настоящее чудо. По всей массе раствора заблестели крохотные звездочки, которые на глазах стали превращаться в полупрозрачные желеобразные зерна. Они быстро сливались друг с другом в комочки, затем в крупные комки и, наконец, начали расти! Вскоре некоторые экземпляры выросли с куриное яйцо, и тогда я заметил, что продолговатая опаловая масса не однородна, а что в самом ее центре виднеется кроваво-красное пятно. Это было ядро живой первобытной клетки!

— Почему вы так думаете? — спросил я пораженный.

— Идемте, и я вам покажу, почему я так думаю!

— Вы мне покажете синтезированный живой белок?

— Я вам покажу синтезированное живое существо. Мы пересекли кабинет Брайнина и вошли в боковую дверь. Он повернул выключатель, и лаборатория наполнилась ярким электрическим светом. Я остановился как вкопанный перед странным сооружением, напоминавшим гигантский аквариум под тонким стеклянным колпаком. Над прямоугольным стеклянным ящиком на металлических стойках склонили свои хоботы рентгеновские трубки, на штативах в рефлекторах поблескивали ртутные лампы сверхвысокого давления. Аквариум возвышался на двух металлических опорах, под которые уходили электрические провода. Брайнин обошел ванну с противоположной стороны и включил прожектор, который пронизал яркими лучами света всю толщу жидкости. Я вскрикнул от изумления. Жидкость, до того казавшаяся мне просто мутной, вдруг засияла всеми цветами радуги. Радужные пятна не стояли на месте, а медленно двигались в различных направлениях. Я подошел ближе и застыл, очарованный изумительной, неповторимой картиной.

Почти прозрачные шары, пульсируя, медленно продвигались в различных направлениях. В центре каждого из них находилось янтарное пятно, которое, попадая в прямые лучи прожектора, вспыхивало кроваво-красным светом. Шары периодически медленно опускались на дно, вытягивались в продолговатые лепешки, захватывая осевший на дно осадок. На мгновение они становились непрозрачными, почти молочного цвета, но постепенно снова светлели…

— Они питаются! — воскликнул я, поняв смысл этих периодических погружений.

— Да, они питаются и делятся, как всякая живая клетка. Смотрите на это изумительное зрелище.

Академик показал мне на совершенно неподвижный экземпляр, который, казалось, прилип к самой поверхности жидкости. Его тело плотно облепило множество пузырьков газа, и он на глазах разрастался и набухал. — Сейчас я наведу на него свет, и вы увидите настоящий классический митоз, то, что нам сейчас удается наблюдать только в микроскоп. Теперь было видно, что, кроме красного ядра, в теле студенистого существа по обоим полюсам его вытянувшегося тела появились две желтоватые звездочки, от которых к ядру вытянулись тонкие нежные лучи. Тонкие нити присосались к противоположным сторонам ядра и стали сокращаться. Ядро затрепетало и вдруг разорвалось пополам. Одновременно с этим вся гигантская клетка сузилась посредине, как будто бы ее перетянули невидимым пояском, и разорвалась на две части.

Я стоял у ванны потрясенный. А нежные прозрачные существа все делились, двигались, сталкивались…

— Скажите, а почему все они одинаковы? Почему в вашем океане не возникло сразу множество видов живых существ? Брайнин пожал плечами.

— Меня это тоже несколько удивляет. Завтра я собираюсь поставить опыт по созданию новых видов.

— Как?

— Если верить современным теориям, то одним из факторов возникновения новых видов живых существ являются мутации хромосомов. В ядрах моих первобытных клеток, или, как я их окрестил, протеиноидов, наверное, тоже имеются хромосомы, которые определяют и стабилизируют их настоящий вид. Если мне удастся воздействовать на хромосомы так, чтобы их химическая структура изменилась, возможно, появятся и новые виды.

— Как вы собираетесь воздействовать на эти хромосомы?

— Гамма-лучами. Из радиобиологии известно, что гамма-лучи особенно часто вызывают мутации.

— Михаил Федорович! Если вы разрешите, я завтра приду к вам с фотоаппаратом и запечатлею все, что здесь творится и что возникнет после вашего нового опыта. Ведь это настоящая, революция в биологии! Я уверен, что теперь, когда вы сможете продемонстрировать всему миру, что вам удалось сделать за эти три недели, никто вас не будет считать… этим самым… Я смущенно провел рукой по лбу.

— Вы хотите сказать, победителя не судят?

— Вот именно.

— Ну что ж. Приходите.

Мы условились с Брайниным встретиться через сутки.

Покидая лабораторию, я видел, как он из соседней комнаты выкатывал огромную свинцовую бомбу, в которой, наверное, хранился радиоактивный изотоп, излучающий гамма-лучи.

На следующий день я умышленно не появлялся в редакции, чтобы преждевременно не волновать своих товарищей. Уж если писать о выдающемся открытии академика Брайнина, то лучше обо всем сразу: и о том. как был поставлен опыт, и что получилось, и что было в дальнейшем.

Сжимая фотоаппарат, я ходил по городу, а перед моими глазами медленно плавали студенистые шары, переливающиеся всеми цветами радуги. Они мне мерещились в витринах магазинов, в очках прохожих. Я то и дело посматривал на часы, с нетерпением ожидая часа, когда я снова смогу переступить порог лаборатории биосинтеза.

Наконец наступил вечер. Было уже семь часов, когда я излетел по лестнице на третий этаж знакомого мне здания.

На мой стук долго не было ответа. Затем за дверью послышались торопливые шаги и, когда она распахнулась, в ней показался Брайнин, запыхавшийся, взволнованный, держа в руках предмет, напоминавший детскую лопатку.

— Как хорошо, что вы пришли, — сказал он, не здороваясь. — Вы мне сейчас поможете. Он буквально побежал в комнату, где стоял аквариум, и я последовал за ним.

У двери я остановился, не веря своим глазам. Все здесь было, как и вчера, но только передо мной стоял аквариум, наполненный черной, как смола, массой!

— Что произошло?!

— Это все новые твари… — пробормотал Брайнин. — Поднимите покровное стекло, а я постараюсь их вытащить…

— Кого?

— Проклятых мутантов, будь они неладны. Поднимите.

Ничего не понимая, я приподнял большое плоское стекло над аквариумом, а Брайнин, перегнувшись через край, начал шарить в черной жидкости. Из ванны сильно пахло сероводородом. На мгновение он что-то захватил, над поверхностью жидкости на какой-то миг показалась коричневая студенистая масса, которая шумно встрепенулась и, соскользнув, шлепнулась в жидкость. Брайнин отошел в сторону и вытер потный лоб.

— Я немножко отдохну. Кажется, все пропало…

— Что у вас случилось? — спросил я, когда мы уселись в его кабинете.

— Когда вы ушли, я установил под ванной кобальтовую пушку и наобум облучал моих протеиноидов гамма-лучами. Минут десять, не больше. Затем я убрал источник и стал ждать, что будет. Представьте себе, сколько я ни ждал, ничего особенного не произошло. Новые поколения протеиноидов были точь-в-точь такими же, как и их предки. Тогда я ушел домой. И вот, придя утром в лабораторию, я увидел страшную картину. Среди совершенно прозрачных особей вдруг появились темно-коричневые существа со щупальцами. Их структура была совершенно асимметричной. По виду они напоминали огромных амеб. Но страшное не в этом. К своему ужасу я заметил, что новые макробактерии периодически нападали на своих предков и безжалостно их пожирали. После того, как уничтожался один первичный протеиноид, сразу же наступало деление вторичного, и таким образом с каждым поколением хищников становилось все больше и больше. Одновременно с этим ванна мутнела и, наконец, стала совершенно непрозрачной. Только тогда я понял, что случилось. Я безвозвратно потерял самый первый вид! Я пришел в отчаяние и помчался в соседний хозяйственный магазин, чтобы купить вот это. И когда я начал пытаться лопаткой выловить черных мутантов, я вдруг обнаружил, что их в ванне очень мало и с каждой минутой становилось все меньше и меньше. Вначале я решил, что они просто погибают. Но когда однажды я вытащил огромный, величиной с человеческую голову комок слизи, я понял, что они просто пожирают друг друга и выживают самые сильные. И вот сейчас, наверное, в ванне осталось не более трех-четырех существ. Но их не видно. А я должен обязательно посмотреть, что это такое. Обязательно!

Мы снова возвратились к ванне. Жидкость в ней была неспокойной, на поверхности то и дело возникали крупные черные волны.

— Видите, я прав! Они дерутся между собой! Каждый из них хочет сделать своей добычей другого!

Я оттащил к стенке стеклянную крышку.

— Михаил Федорович, дайте мне ваше оружие, я попытаюсь выловить какую-нибудь тварь.

Я почему-то был страшно зол на гадин, которые уничтожили изумительный мир первичных живых существ. Теперь здесь тоже была жизнь, но какая-то гадкая, хищная, дурно пахнущая.

— Только, пожалуйста, не повредите их. Мне важно посмотреть, что это за вид, как он выглядит. Я уверен, что это тоже одноклеточное существо, но каких колоссальных размеров! Кстати, может быть, удастся сделать фотографический снимок. Вот вам кювета. Когда вы его изловите, бросайте сюда.

Я закатал рукав и стал медленно шарить лопаткой в густой массе. Я долго ничего не мог нащупать, пока, наконец, не коснулся чего-то упругого и тяжелого на дне. Тварь сразу рванулась в сторону, и мне пришлось начать поиски сначала. Чем чаще существо от меня увиливало, тем с большим ожесточением я пытался его поймать. И вот однажды, когда тварь подпрыгнула к самой поверхности, я подхватил ее и высоко поднял в воздух. То, что лежало на плоской алюминиевой лопатке, вдруг раздулось во все стороны, зашипело, и прямо из черной слизистой массы к моему лицу полезла коричневая труба, оранжевая изнутри.

— Бросайте ее в кювету! — закричал Брайнин. — Скорее!

От неожиданности я вытянул руку с лопаткой, не соображая, что мне нужно делать. А тварь тем временем раздулась, как огромный резиновый мяч, и шипящая труба превратилась в широко раскрытое жерло, которое вдруг изогнулось и впилось в мою руку.

Я не почувствовал боли, а только противное холодное прикосновение и затем еще такое чувство, как будто бы мне на руку поставили банку, которая с огромной силой всасывает мою кожу, Меня вдруг чем-то обожгло, и я с отвращением отшвырнул от себя существо.

— Что вы наделали! — закричал Брайнин. — Ведь нужно было положить в кювету!

Дрожа от ужаса, я смотрел, как от моей руки отваливались клочья густого студня. В стороне, у самой стенки, корчилось тело огромной бактерии, лишенной своего органа питания. Брайнин пытался руками переложить останки в кювету, но всякий раз, как он приближался к уродливому существу, оно со свистом раздувалось во все стороны и плевалось черной едкой слюной. Затем агония прекратилась, первобытный хищник распластался во все стороны и стал растекаться по полу черными густыми чернилами…

— Все кончено… — сказал академик Брайнин.

— Может быть, в ванне еще что-нибудь осталось?

Он стал водить поварешкой во все стороны, но безрезультатно.

— Это был последний, — сказал он. — А жаль. Завтра съедутся мои сотрудники, и мне нечего будет им показывать. Как странно все получилось.

Растирая обожженное место на руке, я пытался успокоить старика.

— Чепуха. Теперь вы знаете, как синтезировать этих тварей. Во всяком случае, вы научились управлять фактором времени. Три недели вместо миллионов лет это не так уж и плохо.

Он слабо улыбнулся и заметил:

— Это верно. Но вы понимаете, что может случиться. Ведь когда я бросал в ванну различные химические вещества, я их не взвешивал точно, я даже не помню, что я сюда бросал. А что если вторично опыт не получится?

— Обязательно получится, — сказал я. — Ведь природа, когда она «бросала» в Мировой океан различные химические вещества, она их тоже не взвешивала и не знала, что она делает!

— В этом есть логика. Что ж, попробуем все сначала.

— И не только логика, но и совершенно новая методика. Я размышлял над вашим опытом и пришел к выводу, что он имеет огромное значение для развития всей науки. Если он повторится, то тогда откроются совершенно новые пути синтеза природных веществ и материалов. Для этого нужно только более тщательно изучить природные условия, в которых вещества или организмы возникли, и как можно более точно воспроизводить их в лаборатории.

— И я вас прошу, когда появятся эти первые, красивые существа, позвоните мне в редакцию до того, как вы начнете получать отвратительных мутантов. Да и вообще, нужно ли их получать?

— А как же! Синтез живого белка и живого организма — это только начало нового направления в биологии. А дальше нужно будет проследить все этапы эволюции этих существ от низших форм к высшим.

— Может быть, так вы дойдете и до ихтиозавров? — засмеялся я.

— Об этом следует подумать. Если можно ускорить процесс образования первичной живой клетки, почему нельзя ускорить и ее эволюцию? Особенно, если известно, чем она определяется. — Геологические эпохи за недели и месяцы в лабораторных условиях?

— Вот именно!

— Ну, тогда обязательно позвоните мне в редакцию. Обещаете, Михаил

Федорович?

— Обещаю.

И вот сейчас я с нетерпением жду телефонного звонка от академика Брайнина.

Анатолий Днепров Пятое состояние

Тонкая неподвижная струя воды протянулась от никелированного крана к самому дну белоснежной раковины. Струя застыла. Свет от настольной лампы серебрил одну ее сторону, и казалось, что это не хрупкая нитка воды, твердая стеклянная палочка. Только у самого дна раковины струя разбивалась на мелкие капельки, разлетавшиеся во все стороны с едва слышным шорохом. И еще было слышно, как в углу кабинета торопливо цокали оставленные кем-то на столе ручные часы…

Жизнь — поточное явление. Передо мной застыла струя воды. Кажется, она неподвижна и мертва. А в действительности поток составляет самую суть ее существования… Стоит закрыть кран, и жизнь струи прекратится. И вдруг кто-то протянул руку через мое плечо и резко завернул кран. На моих глазах струя затрепетала, разорвалась на мелкие клочки, затем на капельки и исчезла.

— Сестра, завтра вызовите водопроводчика. С краном что-то не в порядке.

Он повернулся и встал. Передо мной стоял высокий, уже немолодой мужчина в белом халате. Его усталые глаза внимательно смотрели на меня, а руки медленно скручивали и раскручивали трубку стетоскопа.

— Так это, значит, вы и есть Самсонов? — спросил меня доктор.

— Да. Разве вы меня знаете?

— В некотором роде. Мне о вас рассказала ваша подруга.

— Как она себя чувствует? Что у нее? — торопливо спросил я.

— Что у нее, пока неизвестно, а чувствует она себя в общем удовлетворительно. Удовлетворительно для больного, конечно, — поправился он.

— Можно мне ее видеть?

Доктор кивнул головой.

— Только недолго. Поговорите с ней о чем-нибудь э… интересном. О театре, о футболе. Понимаете?

— О работе можно?

Доктор отошел в сторону и посмотрел в окно.

— Только не в философском плане. Вы работаете у профессора Парнова? Я знаю его работы. Они, я бы сказал, очень замысловаты. В общем идите. Она вас ждет. Он снова повернулся ко мне и, тронув за плечо, подтолкнул к двери, за которой лежала Анна. В палате царил полумрак. Окно было распахнуто, и в него проникал свет электрических фонарей из сквера внизу, перед клиникой.

— Ну иди же скорее, — вполголоса позвала Анна.

Я подбежал к кровати и схватил горячую, немного влажную руку.

Мы молчали минуту-другую, не зная, что говорить…

— Как мне здесь надоело! — наконец прошептала она.

— Доктор говорит, что у тебя состояние удовлетворительное.

Она грустно улыбнулась.

— Удовлетворительное?.. Я-то лучше знаю… Впрочем, все это чепуха. Лучше расскажи, что делается за этими стенами. — И я начал беззаботно, почти дурашливо рассказывать ей обо всем, что делается в институте. Я говорил торопливо, говорил, сбивался и больше всего боялся остановиться. Я заставлял себя улыбаться и смеяться, глядя прямо в большие печальные глаза. В этих глазах появилось что-то такое, от чего сжималось сердце всякий раз, когда я умолкал, чтобы перевести дыхание.

Притащили трансформатор. Штука семь пудов весом. Целый день ворочали его рычагами первого и второго рода, пока не установили в углу, возле высоковольтного щитка. И что ты думаешь! Появляется начхоз и заявляет, что именно в этом месте допустима наименьшая нагрузка на пол. По его расчетам, трансформатор неминуемо должен провалиться в кабинет директора. Вот было проклятий! А Мишка Грачев собрал макет радиоспектрографа. Радости-то было сколько! Запустил. И вдруг Бергер делает потрясающее научнoe открытие: все вещества — от куска хлеба до фарфоровой чашки — совершенно одинаково поглощают радиоволны. Оказывается, генератор Грачева вместо трех сантиметров генерировал волны в полтора километра!

Анна слушала, не сводя с меня своих умных, понимающих глаз, и затем положила свою руку на мою. Я умолк.

— Сережа, ты меня еще любишь?

Я склонился к ней и крепко поцеловал ее сухие губы.

— Скажи, что ты меня любишь.

— Я люблю тебя.

— Значит, ты меня никогда не забудешь, правда?

— Что ты, Анка! Вот только ты вырвешься из этой норы — и… свадьба! Правда?

— А если не вырвусь?

— Это почему же? Ну-ка привстань, я посвечу на тебя. Что-то я не помню, чтобы мой задиристый комсорг говорил таким голосом.

Я обнял ее и приподнял над подушкой. Жесткая больничная рубашка была завязана тесемочками спереди…

— У вас все ходят в таких балахонах? Хочешь, я куплю тебе шелковый…

— Сережа, у меня такое чувство, будто я никогда отсюда не выйду. У меня перехватило дыхание.

— Это почему же?

Она облизала губы. Я чувствовал, как тяжело ей говорить.

— Уж очень ласково со мной беседует доктор, — почти застонала она и натянула одеяло до подбородка.

Я искусственно захохотал. Это был неуместный смех, но я ничего не мог сделать другого.

— Ему по штату положено быть с больными ласковым.

— Нет, Сережа, не то. Как бы тебе сказать… В его внимательности, в его задушевной теплоте ко мне ощущается что-то неумолимое, страшное. Я боюсь, когда он ко мне подходит… Он садится на край кровати, долго смотрит мне в глаза, гладит мои волосы и каким-то щемящим, ласковым голосом спрашивает о моем самочувствии. И говорит он не то, что обычно говорят больным. А так, всякую всячину. А сам все время смотрит куда-то в сторону… Знаешь, меня ничем не лечат… То есть почти ничем… Я разбираюсь немного в фармакологии. Вон в той бутылке-микстура Бехтерева. А эти пилюли — люминал. И все…

Я встал и прошелся по комнате.

— Это безобразие! — возмутился я. — Нужно учинить скандал!

— Сергей, прошу тебя, не нужно… Значит, так надо. Может быть, всякое лечение бессмысленно… В это время тихонько отворилась дверь и вошла сестра.

— Молодой человек, больной пора на покой.

Я умоляюще посмотрел на Анну.

— Пора, пора. Прощайтесь. Уже поздно. Сестра взяла меня за руку.

— До свидания, Сережа, — тихо произнесла Анна и протянула мне руку.

Я поцеловал ее в лоб. Закрывая дверь, я слышал, как сестра говорила:

— А теперь, миленькая, прими эти таблетки и постарайся уснуть. Сон — самое лучшее лекарство.

Я остановился у раковины и посмотрел на кран, из которого теперь падали большие редкие капли воды.

Наша лаборатория. Два вакуумных поста посредине комнаты, на большом физическом столе радиоспектрограф, собранный Мишей Грачевым, установка для парамагнитного резонанса в углу, справа от двери. Слева в стене глубокая ниша. В ней лабораторный электронный микроскоп. Но это еще не все. В соседней комнате налево все для спектрального анализа. Там стоит чудесная саморегистрирующая машина, работающая в инфракрасной области. Георгий Алексеевич Карпов, наш руководитель, «скрестил» этот спектрограф с микроскопом. Он создал гибрид из двух приборов. Теперь можно изучать спектры микроскопически малых объектов.

Химическая группа лаборатории разместилась на противоположной стороне коридора. В ней занимаются анализом и синтезом, хроматографией и ионообменной дистилляцией. Там установлены ультрацентрифуги и ионообменные колонки.

В общем наша лаборатория — это весь четвертый этаж института.

Мой рабочий стол стоит рядом с электронным микроскопом, хотя к нему я не имею никакого отношения. Моя область — парамагнитный резонанс, Я не физик, а биолог, который заражен физическими методами исследования. Я немало потрудился, чтобы вырваться из цепких объятий описательного мышления биолога и научиться думать в терминах строгой, математической науки. В этом заслуга Анны Зориной, с которой я познакомился здесь, в этой лаборатории, год тому назад… Она физик.

Вначале ребята приняли меня в свой коллектив с долей недоверия. Чувствовалось, что про Себя они думают: «Вот затесался среди нас лягушатник». Не обошлось и без насмешек. Смеялись над тем, как я путался в элементарных физических понятиях. Но тут на выручку пришла Анна.

— Вот, начинайте с этого, — сказала она спокойно и протянула мне учебник физики.

Анна была строгим педагогом, более строгим, чем те, кому я сдавал физику на втором курсе. Несколько раз меня «отсылали», и я зубрил все сначала. Был случай, когда мне пригрозили поставить вопрос о моей «техучебе» на комсомольском собрании. Анна у нас комсорг! Мне было очень неловко. К тому же я успел влюбиться в белокурого учителя, который любил, прохаживаясь по комнате, повторять:

— Согласно закону Фехтнера-Вебера, даже сели раздражение растет в геометрической прогрессии, возбуждение растет только в арифметической. Объясните, почему это так.

Само собой разумеется, что наши занятия происходили после того, как работа в лабораторий заканчивалась. Занятия со мной Анна называла «нагрузкой», ради которой она пропускала уроки художественной гимнастики.

Мое истинное увлечение физическими методами исследования произошло не тогда, когда я сказал Анне, что люблю ее и что не могу без нее жить, а значительно позже, совсем при других обстоятельствах. Нам привезли установку для изучения электронного парамагнитного резонанса. Это был уникальный прибор, созданный экспериментальными мастерскими по проекту профессора Карпова, макетированному Мишей Грачевым. Теперь мы могли исследовать магнитные свойства одной-единственной живой клетки. Прибор установили днем, а вечером я и Анна остались заниматься. И вдруг она сказала:

— Давай испытаем прибор!

— Ты с ума сошла! Испортим что-нибудь.

— Чепуха, не испортим. Я знаю, как он включается.

— Георгий Алексеевич рассердится. Она мне подмигнула и, совсем как школьница, хихикнула:

— А он и не узнает.

Мы разобрали шнуры, проверили схему, подключили какие-то концы к силовому щитку, вывели изображение под микроскопом на телевизионный экран, а показания магнитометра на осциллограф.

— Теперь давай возьмем какой-нибудь препарат.

— Какой?

— Что-нибудь живое. Что у нас есть живое, Сережа?

— Что угодно. В термостате хранится культура bacila coli.

— Давай твою «Коли».

Пока я устанавливал под микроскопом предметное стекло, Анна включила телевизионный экран и осциллограф. Вскоре на экране появилось изображение бактерии.

— Вот мы и посмотрим, что с ней будет… — говорила Анна взволнованно.

Препарат покрыли колпачком и подключили к нему волновод. Загудел генератор. На бактерию одновременно действовали высокочастотное и постоянное магнитные поля, На осциллографе зеленая точка выписывала странную кривую.

— Ну, а что дальше? — спросил я.

— А я не знаю. Посмотрим. Мы обнялись и уставились на телевизионный экран. Бактерия постепенно набухала, вытягивалась, ядро заколыхалось.

— Что это с ней? — удивленно спросила Анна.

— Сейчас наступит митоз, — сказал я.

— Что это такое?

Я посмотрел на нее насмешливо.

— Знаешь, после твоего курса физики я займусь с тобой по биологии!

— Не рано ли! — воскликнула она и рассмеялась. И вдруг она схватила меня за руку и зашептала: — Гляди, гляди, что творится на осциллографе!

По мере того как протекал процесс деления клетки, кривая на осциллографе начала резко меняться, стала четче, выпуклее, и в тот момент, когда ядро бактерии разделилось пополам, электронный зайчик ярко вспыхнул и взметнулся за пределы экрана, оставив после себя сияющий зеленый след. Деление клетки закончилось, и зеленая точка вернулась на прежнее место.

— Здорово! — восхищенно прошептала Анна. — Подождем еще, пока повторится митоз.

Мы терпеливо ждали, пока бактерия претерпела еще несколько делений, и всякий раз, когда ядро клетки раздваивалось, на осциллографе происходила странная пляска электронного луча…

В тот памятный вечер никто не мог сказать, что же происходило. Но про себя я решил, что вызубрю физику до последней точки. И во что бы то ни стало докопаюсь до объяснения странного явления. Самое поразительное явление жизни деление клетки каким-то образом сопровождалось всплеском напряжения на осциллографе, который измерял магнитные свойства живой материи… Тогда мне казалось, что, если найти разгадку этого явления, будет открыта великая тайна жизни, самая ее сокровенная сущность, над которой поколения ученых бесплодно ломают голову.

И вот сейчас, когда проделаны сотни опытов, когда исследован не только парамагнитный резонанс клетки на всех этапах ее жизни, когда исследована тончайшая химическая и физическая структура живой материи, когда все содержимое клетки — ядро, цитоплазма, митахондрии, оболочка проанализированы до мельчайших деталей, до последнего фермента, когда все составные вещества, входящие в живую клетку, выделены b чистом виде и для нас нет никаких структурных загадок химического строения живого вещества, проблема жизни стала еще более темной, туманной, неясной…

На лице Георгия Алексеевича Карпова появился налет усталости. В начале исследования он с таким энтузиазмом говорил, что все дело в структуре, в точном анализе. Сейчас все это мы знаем…

Я проходил по многочисленным группам нашей лаборатории и видел, как кропотливо и упорно трудились люди. Биохимики воссоздавали микроскопическое строение из тех же элементов, из которых оно состояло, когда было живым. После того как конструкция клетки заканчивалась, ее переносили в питательную среду, но жизнь не возрождалась…

Биофизики терзали кроликов и морских мышей, вставляли в их живые тела электроды и записывали на магнитную ленту электрические импульсы управления. Потом в сотый раз убеждались, что никаких электрических сигналов, так обильно сопровождавших процессы жизни, в искусственных клетках нет…

— Черт возьми! — кричал Аркадий Савко, наш ведущий биолог. — Мы же ничего искусственно не делаем! Мы же берем все готовое, природное. Мы все это складываем точно так, как в живой клетке. И какого черта она не живет! Вы можете мне объяснить такое хамство?

Синтез не получался. Что-то самое могучее и самое таинственное ускользало.

— Такое впечатление, будто виталисты правы, — как-то с горечью заявил профессор Карнов. — Мало построить клетку. Нужно еще вдохнуть в нее жизнь. Что значит вдохнуть в нее жизнь?

После посещения Анны меня встретил Володя Кабанов, биолог из группы Савко, наш парторг.

— Ну как она, поправляется?

Я ничего не мог ответить, потому что сам ничего не знал. Воспоминание о том, что она мне говорила, заставляло больно сжиматься сердце.

— У нее плохое настроение, — сказал я. — Очень плохое. Она не знает, в чем заключается ее болезнь. Ей упорно об этом не говорят. Мне тоже не сказали…

— Может быть, обратиться в больницу официально, через дирекцию?

— Пожалуй, это идея, В конце концов, может быть, попросим для нее каких-нибудь других врачей…

— Хорошо, — сказал Володя, — сегодня я поговорю с директором. А ты нос не вешай. При Анне ты должен быть бодрым и веселым, как никогда! Понял?

— Володя, что вы думаете о нашей работе? Такое впечатление, будто она зашла в тупик, — спросил я.

Он улыбнулся и почесал затылок.

— По-моему, мы упускаем какую-то непредвиденную закавыку, очень существенный пустячок…

Я вернулся в свою комнату и уселся у комбинированного потенциометра-магнитометра. Кто-то оставил на предметном столике микроскопа живую культуру нервной ткани с электродами, фиксированными на ядре и протоплазме клетки.

На экране осциллографа плавали электронные зайчики, точно повторяя одни и те же циклы жизни: малый, средний, большой…

«В чем же этот секрет жизни? Как тщательно она хранит тайнy от самой себя! Жизнь и ее вершина — человеческий разум спрятали в область, недосягаемую познанию, свою собственную сущность. Вот они, два электронных пятнышка диаметром в несколько микрон, бегают друг за дружкой как ни в чем не бывало. И мы знаем, почему это происходит…»

На официальный запрос о состояния здоровья Анны Зориной ответа из больницы не последовало. Просто через несколько дней к нам в институт приехал сам лечащий врач, доцент Кирилл Афанасьевич Филимонов. Вначале он разговаривал один на один с директором, а после они вызвали Володю Кабанова, профессора Карпова и меня.

Директор института сидел за столом угрюмый и задумчивый, а Филимонов долго откашливался, прежде чем начать сбивчивое и взволнованное объяснение.

— Мы здесь поговорили с Александром Александровичем решили, что… э… нужно вас обо всем проинформировать. Понимаете ли, дело очень сложное… Редкий случай в медицинской практике…

— Анна будет жить? — спросил Кабанов.

Водворилась тишина. Директор института тяжело вздохнул. У меня по спине поползла холодная капелька пота.

— Нет. Наверное, нет…

Филимонов отвернулся. Он засунул руку в карман, послышался треск спичечной коробки.

— Вы не имеете права так говорить! — закричал я, задыхаясь.

Он печально улыбнулся.

— Молодой человек, вы думаете, мне легко это говорить? Зорина вот уже три месяца в больнице. Два месяца я знал о летальном исходе ее болезни, и два месяца я молчал. Я мог молчать до конца. Но ваше письмо, ваше замечательное письмо от имени всех товарищей… Знаете, я больше не выдержал… я мог бы ответить так, как требует врачебная этика. Состояние тяжелое, но надежда есть. Ведь всегда надежда есть, правда? Но я сам коммунист…

У него задрожали губы, и спичечная коробка в кармане трещала еще более неистово.

— Что у нее? — уже робко спросил Кабанов.

— Нарушена сигнальная система, регулирующая питание сердца. Вначале я думал, что повреждены нервы. Но, оказывается, они совершенно целы. Однако… Они не способны регулировать жизнедеятельность клеток сердечной мышцы…

— А какова причина? — спросил профессор Карнов.

— Зорина четыре месяца тому назад ушибла третий позвонок. Именно в нем оканчиваются нервные волокна, регулирующие сердечную мышцу. Ушиб оказался фатальным…

— Разве ничего нельзя сделать?

— Я консультировался с ведущими нейрохирургами. Все они в один голос утверждают, что эти нейроны спинного мозга не регенерируют…

Я не помню, как покинул кабинет директора, как вышел из здания института и очутился на улице. Я шел долго-долго и оказался перед зданием клиники, где лежала Анна. Когда я начал подниматься по ступеням к главному входу, кто-то положил руку на мое плечо. Это был Володя Кабанов.

— Вы хотите, чтобы я к ней не шел? — спросил я злобно.

— Ты пойдешь к ней. И я тоже…

Мы стали подниматься, а ноги будто налились свинцом… На секунду мы остановились.

— Ты не знаешь самого главного, — задыхаясь, произнес Володя.

— Что?

— Анна знает все… Какая-то дура, ее подруга из медицинского института, принесла ей курс сердечных болезней… Там она нашла свою болезнь… Она в упор спросила доктора Филимонова, что у нее, и потребовала, чтобы он сказал ей правду. «Я понимаю, почему вы так тщательно изучаете мой третий позвонок…»

— И он подтвердил?

— Он просто ничего не ответил. Он ушел. Он говорит, что ему стало страшно встречаться с этой девушкой.

Мы вошли в вестибюль больницы и надели халаты. Вот он опять, этот проклятый длинный коридор с натертым до блеска паркетным полом. Ноги подкашивались…

— Только не нужно говорить о болезни, — взволнованно сказал Володя. — Если она… Она первая не будет говорить о смерти… И мы не будем. Мы будем говорить о работе, слышишь! О том, как успешно идет наша работа! Она идет чертовски успешно! Не сегодня-завтра тайна жизнедеятельности клетки будет раскрыта! Это будет революция в науке, революция более важная и более светлая, чем овладение атомной энергией. Понимаешь? И еще мы будем говорить, какие замечательные у нас люди и как асе ее любят. И ты, особенно ты, должен говорить, как ты ее любишь. Ведь это сущая правда. Наберись мужества. Ты идешь не на похороны, не оплакивать, не жалеть. Ты идешь вселить человеку самое важное — веру в могущество человеческого гения, веру в его разум, в силу его благородных устремлений. Ты идешь к своей любимой девушке, чтобы передать ей частичку огромного мужества, которым полон наш народ. Пойми, Сергей, это не просто посещение больной. Нет! Ты несешь ей бессмертную веру в будущее… Будет такой момент, когда я вас оставлю вдвоем. Это будет для тебя самым страшным моментом. Но ты не должен думать о смерти… Тверди про себя: «Она будет жить, она будет жить». Сам поверь в эти слова. И тогда все будет хорошо.

нна лежала, забросив руки за голову, и, когда я вошел, прежде всего увидел ее глаза. На исхудалом, мвртвенно-бледном лице они казались огромными, удивленными. Я долго, не отрываясь, целовал её щеки, лоб, губы, прежде чем произнес первые слова:

— Здравствуй, моя дорогая.

— Здравствуй… О, и Владимир Семенович пришел…

— Здорово, курносая. Ты что же это так долго бездельничаешь? Нехорошо, нехорошо, милая дочка.

Володя был всего на два-три года старше меня, но он иногда называл нас сынками и дочками.

— Ну-ка, дай пульс, — сказал Володя и достал Анкину руку из-под одеяла. Смотри, какой хороший пульс. Штук двадцать ударов в минуту!

— Да вы что, Владимир Семенович! У Наполеона был самый медленный пульс. Говорят, сорок ударов. А у нормального человека шестьдесят-восемьдесят.

— Правда? — неподдельно удивился Володя. — А я и не знал.

Водворилось минутное молчание. Я заметил, что бледные губы Анны были плотно сжаты, как будто бы она решила ни за что на свете никому не говорить что-то такое, что знала только она…

— Так вот, Аннушка, — начал я. — Прежде всего всеобщий привет и многоголосые пожелания скорейшего выздоровления.

— Спасибо…

— Во-вторых, твоей подружке Вале Грибановой присвоили почетное звание биоювелира. Правда, знание это еще правительством не утверждено, но она на него, бесспорно, имеет право. Девчата, которые собирают дамские часики в колечках, не идут с нашей Валей ни в какое сравнение. Она из отдельных молекул собирает клетку любой бактерии, от ядра до оболочки. Ты представляешь, что это за искусство?

— Здорово, — восхищенно шептала Анна. — И откуда это у нее…

— Она до поступления к нам в институт кончила курсы рукоделия, — серьезно вставил Кабанов.

Анна тихонько засмеялась.

— И все же в таких тонких делах девушки незаменимы, правда? — спросила она.

— Безусловно, — заметил Володя.

Я крепко сжал худенькие плечи Анны. «Это никогда не случится, никогда», пронеслось у меня в голове.

— Ну и что получилось после того, как Валя собрала бактерию?

— Видишь ли, — начал за меня отвечать Кабанов, — во время сборки, наверное, потерялся какой-то маленький винтик. Знаешь, как это бывает с часами, вот машинка пока и не работает…

— А может быть, не винтик, а пружинка? — весело опросила Анна.

— А может быть, и пружинка. Но мы ее обязательно найдем. Наверное, недели через две-три, вот шуму-то будет, а? Как ты думаешь?

— Скорее бы, — поворачиваясь на бок, прошептала Анна. — Мне так хочется, чтобы это было скорее. Между прочим, Сережа, я здесь прочла несколько медицинских книжек, главным образом по нейропатологии. Советую почитать и тебе. Там есть много интересных исследований нервных клеток. По-моему, кое-что может пригодиться в работе.

— Обязательно прочту, Аннушка. А тебе, говорят, читать нельзя.

— Чепуха, — теребил меня Кабанов. — Читай все, что интересно и полезно. Придешь в лабораторию и поможешь Грибановой найти ту самую пружинку. А теперь разрешите откланяться. Я понимаю, у вас тут свои разговоры есть. Только ты того, не сильно докучай девчонке!

Володя поцеловал Анкину руку и сильно тряхнул меня и плечо.

Мы остались вдвоем.

— Твое замечание о пружинке мне нравится, — сказал я, думая совсем о другом. Я смотрел в усталые, но ровно сияющие, спокойные глаза, и мне казалось, что я никогда не любил их так сильно, как сейчас.

— Странная вещь жизнь. — Анна откинулась на спину. — Я много в последние дни думала о сущности жизни. Почему она такая? Почему движение составляет ее незыблемую сущность? И я пришла к парадоксальному выводу, который в формальной логике называется тавтологией. Жизнь потому и есть жизнь, что она означает вечное движение. В физике мы говорим, что не существует вечного двигателя и что построить его нельзя. А жизнь как раз и есть пример вечного двигателя, начавшего работать миллионы лет тому назад и не прекращающего своего движения ни на секунду.

— Да, — я прижал голову к ее груди.

— А смерть — это только условность… Это не прекращение движения вперед. Это только этап бесконечной эстафеты.

— Да…

Я слышал, как отчаянно билось её храброе сердце…

— И еще у меня появилась одна интересная мысль. Знаешь, какая? Физика знает четыре состояния вещества. Самое простое — газообразное, более сложное жидкое, еще более сложное — твердое и затем такое странное четвертое состояние — плазменное. Мне кажется, что жизнь — это есть какое-то другое, сложное, пятое состояние материи. Науке понадобились многие годы, чтобы выяснить причины, почему одно состояние материи отличается от другого. А сейчас вы, то есть мы, штурмуем пятое состояние…

— Это так здорово, то, что ты говоришь…

— Я почему-то уверена, когда ученые раскроют тайну пятого состояния, Человек не будет знать старости. Ведь познать сущность жизни — это значит управлять ею. Ты согласен?

— Да…

— Мне представляется, что сейчас, в данный момент, и у нас в лаборатории, и во всех других лабораториях мира, где изучают живую материю, ученые ворвались в незнакомый мир, и им кажется, что все можно объяснить только местными четырьмя состояниями, Наверное, поэтому ученые не замечают чего-то очень существенного, что составляет интимную природу пятого состояния…

Анна стала быстро и мелко дышать…

— Подними меня, пожалуйста, чуть-чуть…

Я приподнял ее и прижал к груди.

— Сережа, вот что мне еще кажется. Жизнь как-то должна быть тесно связана с постоянным движением чего-то… Не перебивай… Всем известно, что в организме постоянно циркулируют по нервным волокнам электрические сигналы регулирования. Такие же сигналы циркулируют в виде электрохимических потенциалов и в одной-единственной клетке. Мне кажется, что, если бы как-то втолкнуть в искусственно созданную клетку вот эти самые законы ее самоуправления, она стала бы жить…

Я отодвинулся от Анны и внимательно посмотрел в ее огромные глаза.

— Повтори, что ты оказала, — прошептал я.

— Я говорю, в искусственно созданную клетку нужно как-то втолкнуть сигналы регулирования…

— Как ты себе это представляешь?

— Не знаю, Сережа… Я только уверена, что пятое состояние вещества — это такое состояние, когда материя становится вечной хранительницей информации о своей сущности, вечным вместилищем законов своего бытия… Я только не знаю, как это нужно сделать… О, если бы я знала…

— Анна, дорогая! Когда я слушаю тебя, мне начинает казаться, что вот сейчас, сию минуту, мы касаемся пальцами чего-то самого тонкого, самого главного и таинственного. Пятое состояние, вечное хранилище информации… Милая моя, любимая, как ты до всего этого додумалась? Довольная, радостно и гордо она откинулась на подушку.

— Кому, Сережа, как не мне, думать о смысле и содержании жизни… Да и времени у меня для этого более чем достаточно… Было… — добавила она, едва шевеля губами. В это мгновение мы оба думали об одном и том же, но один из нас ни единым дыханием не выдал своих мыслей…

Пятое состояние, пятое состояние… вечное хранилище законов своего собственного бытия… Анка умрет… Что такое жизнь? Вечное движение электронных точек на экране осциллографа?.. Четыре известных состояния вещества и пятое неизвестное?..

Это была страшная ночь после посещения Анны. Я видел в темноте ее прекрасные глаза, знающие все-все, до последней точки, В полумраке больничной палаты она упорно искала истину, и, может быть, в этих поисках скрывалась смутная надежда… Пятое состояние… Мне казалось, что я сойду с ума. Как можно ввести в искусственную клетку информацию, как? В живой клетке она есть. Это показывают приборы. Любой момент её жизни сопровождается потоком информации. Ее можно точно измерить, записать, нарисовать. А как ввести? Неужели нет никакого пути спасти Анну? «Летальный исход», — эти страшные слова произнес доктор Филимонов, и я не мог, я отказывался понимать их смысл… Анна — физик. Но она идет дальше того, что известно, она ищет новые пути, она не пережевывает термодинамику и квантовую механику. Она понимает, что мир построен не только на них, что он шире, богаче, сложнее, диковиннее! Мы знаем все винтики, из которых построена жизнь… А вот…

Вдруг я вскочил с кровати! Меня охватил ужас. Не помню, когда я заметил, что часы в моей комнате остановились, мысль о том, что их нужно завести, то и дело приходила мне в голову. Сейчас она возникла у меня снова, и я заржал, как в лихорадке. Я ощупью приблизился к старинным часам, открыл дверцу и вставил заводной ключ в гнездо. Пружина затрещала, и часы медленно начали отстукивать секунды…

«Не может этого быть… — про себя шептал я, — я, наверное, схожу с ума… Не может этого быть…»

Часы медленно тикали, а я смотрел в темноту и видел…

«А если это так и есть… Что, если это так и есть…»

Другой голос говорил:

«Чепуха. Это не так просто…»

«Но ведь никто не пробовал…» — возражал я сам себе.

«Значит, ты считаешь, что пружинка не потеряна?»

«Может быть, нет… А может быть, и да…»

«Тогда, как же ее завести?» — спрашивал внутренний голос…

«Ага, понимаю… Нужно немедленно действовать. Понимаешь, немедленно!»

Я включил свет и быстро оделся. За окном было еще темно, но мне было все равно. Нужно действовать!

На улице моросил дождь. Ни автобусов, ни троллейбусов. Одинокие электрические фонари. За углом, у «Гастронома», телефон-автомат.

Ответа долго не было. Затем послышался сонный женский голос:

— Вам кого?

— Мне профессора Карнова.

— Боже, да он спит. И вообще, товарищ…

— Мне немедленно нужно поговорить с профессором Карновым. По очень срочному делу.

— Разве дело не терпит трех-четырех часов?

— Ни одной секунды! — отчаянно закричал я.

— Ну, если так…

Мучительно долго тянется время. Я дрожу от холода. Наконец голос профессора:

— Я вас слушаю.

— Георгий Алексеевич, это говорит Сергей Самсонов.

— Слушаю вас, Сережа, что случилось?

— Случилось нечто очень важное. Вы бы могли сейчас прийти в институт?

— Сейчас? — удивился профессор. — А что там стряслось?

— В институте ничего… А вот со мной… То есть я сегодня был у Ани Зориной. Она высказала мысль… И мне кажется, что…

— Ну, если речь идет о мыслях, то давайте сохраним их до утра.

— Я не могу, Георгий Алексеевич… До утра я сойду с ума… Это точно… Профессор кашлянул и затем сказал:

— Может быть, вы мне сообщите эту мысль по телефону?

— Хорошо, слушайте, вы когда-нибудь видели, чтобы хороший, исправный автомобиль сам, без завода, взял и поехал? Или чтобы ваш телевизор включился и начал работать по собственной инициативе?

Карпов долго ничего не отвечал. Затем я услышал:

— Хорошо. Я иду в институт. Жду вас там.

Карпов жил рядом с институтом, и, когда я пришел, он уже сидел в своем кабинете и грел руки над электрической печкой. Я упал в кресло и плотно зажмурил глаза.

— Я уверен, что мы правильно воспроизвели структуру живой клетки. Теперь ее нужно только запустить!

— Как?

— В нее нужно ввести информацию.

— Как?

— Точно теми же путями, какими мы ее выводим из живой клетки. Нужно запустить искусственно построенный биологический механизм электрическими сигналами от естественной, живой клетки. При помощи микроэлектродов мы выводим импульсы самоуправления на осциллограф, чтобы их видеть. Давайте эти самые импульсы при помощи тех же микроэлектродов введем в наше искусственное микроскопическое создание… Помните научно-популярный фильм «Сердце лечит сердце»? Электрические сигналы здорового сердца по проводам передаются больному сердцу… И оно, больное сердце, обретает нормальный ритм жизни…

— Пошли в лабораторию.

То, что происходило в период с пяти часов утра до девяти, невозможно описать. Это был взрыв энергии, яростный поток, проломивший брешь в плотине, исступление двух фанатиков. За все время мы не произнесли ни единого слова, хотя каждый из нас в любой момент понимал, что нужно делать. Карпов извлек из термостата образцы искусственных клеток. Я рядом поставил живой препарат. Он установил стекло на предметном столике телемикроскопа, я приладил микроэлектроды. Он посмотрел мне в глаза. Понятно! Нужно вывести потенциалы живой клетки через усилитель. Есть усилитель. Напряжение? Есть напряжение. Включить экран телевизора? Есть экран. Ток? Есть, ток…

Мы уставились в темные контуры безжизненной клетки. Я увеличил яркость экрана. Вот она, серая лепешка с искусственно воссозданной структурой. Комочек грязи, кусочек неподвижной слизи… Два микроэлектрода касались ее оболочки и ядра.

Карнов положил дрожащую руку на верньер усилителя и начал подавать на безжизненный комок потенциал, тот самый, который непрерывно, цикл за циклом, возникал в живой клетке…

Нет, это было не чудо. Это было именно то, чего ждали тысячи умов, верящих в возможность искусственно созданной жизни. Именно так должна была вначале глубоко вздохнуть просыпающаяся клетка. Именно так должны перераспределиться внутри темные и светлые зерна. Ядро обязательно должно округлиться. Возле него сама по себе должна возникнуть ажурная ткань митахондрий. Оболочка должна стать более тонкой и прозрачной…

Клетка оживала не наших глазах. Да, это правильное слово. Оживала под воздействием ритма, введенного в неё извне. Искусственно построенная машина заводилась от машины живой…

Когда клетка стала совершенно прозрачной и задвигалась, профессор Карнов выдернул из нее микроэлектроды. Теперь она существует без посторонней помощи. Существует!

Я быстро капнул на нее теплый бульон. И она стала расти! Набухать! Митоз! Ура!

— Смотрите, делится… — услышал я шепот сзади себя. Мы не заметили, как в лаборатории стало совсем светло и как вокруг нас собрались сотрудники. Они долго молча следили за нашей работой, понимая ее сокровенный смысл. И теперь, когда искусственно созданное микроскопическое существо зажило своей собственной жизнью, они не выдержали:

— Ребята, смотрите, делится! Живет! Живет самым настоящим образом!

До этого я никогда не видел, чтобы ученый плакал… По-моему, сейчас плакали все. Валя Грибанова плакала навзрыд. Крупные слезы ползли по щекам серьезного и сосредоточенного Володи Кабанова. Кто-то из ребят протянул мне носовой платок.

Опыт был повторен несколько десятков раз, и каждый раз успешно. Его проделал каждый, потому что каждый хотел собственными руками создать кусочек жизни.

На следующий день после знаменательного события, когда я проходил сквозь толпу институтских работников, меня остановил Володя Кабанов.

— К Анне собираешься?

— Немедленно! А как же! Ведь это ей мы так обязаны!

— Никуда ты не пойдешь.

— Не понимаю, Володя.

— А тут и понимать нечего. Ей меньше всего нужны сейчас твои цветы и поздравления. Она очень плоха. Пошли в кабинет директора, там заседание ученого совета.

На ученый совет, кроме сотрудников нашего института, прибыли два представителя Академии медицинских наук и доктор Филимонов. Заседание открыл директор:

— Товарищи! О событии, которое совершилось вчера в этих стенах, мы еще поговорить успеем. Время терпит. Речь идет о другом. Необходимо сделанное открытие срочно использовать для спасения человеческой жизни. Сообщение по этому поводу сделает профессор Карнов. Прошу вас, Георгий Алексеевич.

— Мы сейчас располагаем средствами создать нейроны спинного мозга, поражение которых обусловило фатальное состояние Анны Зориной. Меня поправят специалисты, но мне дело представляется следующим образом. Нам нужны точные гистологические и цитологические данные о клетках, которые составляют основу нервного центра, регулирующего питание сердечной мышцы. Затем мы должны иметь материал для изготовления этих клеток. Мы должны точно знать, какую информацию эти клетки посылают к сердцу. Хирург должен произвести операцию и трансплантировать в нужном месте искусственно созданную нервную ткань.

Карнов сел. Сразу же после него выступил представитель академии.

— Точные гистологические и цитологические данные мы вам представим немедленно. Сложнее с информацией, которая регулирует деятельность сердечной мышцы. Кто согласится на такую операцию, как введение электродов? Это должна быть девушка, максимально похожая по биологическим признакам на Зорину.

— А как это узнать?

— Нужно произвести тщательные анализы и выбрать из многих такую, которая больше всего подойдет по группе крови, группе ткани и так далее.

В час дня, когда из Травматологического института прибыла спинномозговая ткань и точные микроскопические снимки клеток регулирующего центра, Володя Кабанов собрал открытое партийно-комсомольокое собрание.

— Жизнь нашей подруги, молодого ученого Анны Зориной, в опасности. Разработан новый метод ее лечения. Необходима девушка, которая бы добровольно решилась на одно неприятное медицинское исследование. Вот все.

Несколько секунд тягостного молчания. Затем к столу подходит молоденькая лаборантка из отдела физиологии растений.

— Я.

— И я.

Это была секретарь-машинистка директора.

— Запишите меня тоже, — сказала наша буфетчица, Нина Савельева.

— Да что говорить, девчата, все пойдем, правда?

— Правда. Зачем терять время на какие-то записи? Куда идти?

Через минуту в зале никого не было.

А в это время в нашей лаборатории кипела работа. Пели центрифуги, гудели генераторы, аналитики пропускали жидкости через ионообменные и хроматографические колонки, выделялись вещества. И все это в стерильных кварцевых боксах передавалось главному исполнителю работы, Вале Грибановой.

Вооружившись мощным бинокулярным микроскопом, она при помощи электронного биоманипулятора по микрокапле строила одну клетку за другой, в точности повторяя структуру, изображенную на микрофотографии, на которой были нанесены формулы и цифры, показывающие, куда, какое вещество необходимо ввести и сколько его надо.

Это был адский труд, до предела напряженный, но всех охватило страстное желание во что бы то ни стало его выполнить, назло тем временам, когда жизнь человека спасти было нельзя…

В шесть часов вечера из Института аналитической медицины приехал усталый, но возбужденный профессор Карнов.

— Ну как, отобрали?

— Да, вот лента с записью сигналов.

— Кто была эта девушка?

— Ей-богу, не помню! Какая-то наша девушка. Нужно торопиться.

Половина девятого. Валя Грибанова оторвала воспаленные глаза от окуляров микроскопа.

— Все… — прошептала она.

— Ты уверена, что ты сделала все, как полагается?

— Уверена. Дайте попить воды. Покройте препарат цистеином.

Я капнул на драгоценную структуру каплю защитного коллоида.

— Информация получена. Давайте вводить…

Не дыша мы перенесли препарат в соседнюю комнату.

— Контролировать будем?

— Обязательно. Включайте экран.

Медленно завертелись диски магнитофона, забегали эайчики на экране. Карпов ввел электроды в клетки. И повторилось то, что мы уже много раз видели. Но это были клетки человеческой нервной ткани, ромбовидные, с заостренными иглами, с тонкими, как шипы, отростками — аксонами. В них была заключена жизнь человеческого сердца.

Когда препарат начал жить независимой жизнью, его перенесли в микротермостат, наполненный физиологическим раствором.

— Теперь в клинику.

Как странно теперь выглядела жизнь! Еще вчера казалось фантастичным, что в лаборатории можно создать живую материю, а сейчас на огромной скорости мчался автомобиль по улицам города, и я сжимал в руках живое вещество, нужное для того, чтобы билось сердце моей любимой.

Клиника… На этот раз мы не шли длинным коридором с блестящим паркетом. Лифт поднял нас на девятый этаж, где под огромным стеклянным куполом помещалась операционная.

— Она уже на столе, — прошептал встретивший нас доктор Филимонов.

— Вот ткань.

— Я сейчас позову нейрохирурга Калашникова.

Вышел профессор Калашников, высоко подняв руки.

— В каком состоянии ткань?

— Она свободно плавает в физиологическом растворе.

— Хорошо. Наверное, ее можно поддеть микропинцетом. Какие у нее размеры?

— Полмиллиметра на миллиметр.

— Ого, сделали с запасом! Примерно на три такие операции.

— А вы сумеете сами отрезать нужный кусочек? — не выдержав, спросил я.

Калашников был выше меня ростом и раза в два шире. Он с интересом посмотрел на меня сверху вниз.

— Мой юный друг, современный хирург должен уметь разрезать волос вдоль его оси на десять равных частей. Понятно?

Мне очень понравилось, что он, как Горький, окал, особенно в слове «понятно». Почему-то я вдруг стал очень спокойным.

Десять минут, пятнадцать минут. Я и Карнов медленно шли по кольцевой галерее вокруг операционной. Прошло еще полчаса, после еще столько же. Странно, как спокойно я себя чувствовал. Я просто знал, что это очень тонкая и сложная операция и что она требует времени…

После я бродил уже целыми часами не по галерее, а по площади вокруг клиники, поглядывая на окна четырнадцатой палаты на пятом этаже.

В один из ярких солнечных дней, когда после работы я пришел сюда, чтобы совершить свою обычную прогулку, одно из окон пятого этажа внезапно распахнулось, и в нем показалась фигура полной женщины в белом халате. Она помахала мне рукой и указала на входную дверь клиники. Как на крыльях, я взлетел наверх.

Вот и палата. Несколько секунд я в нерешительности стоял перед дверью. Вдруг она сама отворилась, и появилась веселая, добрая сестра.

— Анне только что разрешили немного походить. Иди к ней, пока нет дежурного врача.

Я смотрел в смеющиеся, радостные глаза Анны, боясь к ней прикоснуться.

— Ну! — капризно произнесла она. — Чурбан ты какой-то! Поцелуй меня скорее, а то сейчас придет Филимонов.

Мы медленно пошли вдоль стен. Я поддерживал ее за талию и в такт с ее неуверенными шагами шептал:

— Раз-два, раз-два…

После мы вышли в соседнюю комнату, обошли ее и становились у раковины. Из крана протянулась неподвижная струйка воды, застывшая, как стеклянная палочка. Для меня она стала символом вечной жизни.

Внезапно вошедший доктор Филимонов сделал вид, что нас не замечает. Ворчливо, по-стариковски он сказал:

— Сестра, когда же, наконец, вы пригласите водопроводчика починить кран?

Георгий Гуревич Первый день творения

На небе видны четыре луны,

Четыре кривых ятагана.

В прятки играют четыре луны

За круглой спиной титана.

Он проснулся рано утром, в семь часов.

Конечно, это только так говорится — утром. На станции Ариэль не бывало утра. День продолжался там сорок два года. Владимира (Миром называли его друзья) еще не было на свете, когда над железной горой на востоке впервые поднялось солнце — сверкающий брильянт на черном небе. И начался день. Сорок два года продолжался день на станции Ариэль, зато месяц только шестьдесят часов.

Мир проснулся на полу. Во сне он упал и даже не заметил как. На Ариэле падали, не ушибаясь. И не холили — плавали, скользили, как в балетной школе. Все потому, что сила тяжести была здесь в двадцать пять раз меньше, чем на Земле. Оттолкнувшись, надо было ждать терпеливо, пока слабосильное притяжение соблаговолит поставить тебя на ноги. Вот почему, шагнув только один раз, Мир переплыл через всю комнату и причалил к окну.

Мир прожил на Ариэле уже год, но и теперь без восхищения не мог смотреть на небо. Сегодня на звездной россыпи виднелись четыре луны — все четыре сразу: золотая вишенка Миранды; угловатый, освещенный сбоку Умбриэль, похожий на чертежную букву; золотистозеленая Титания, чуть поменьше нашей земной луны; и в отдалении — оранжеватый Оберон, словно апельсин на черном бархате.

Это Мир подобрал сравнения за нас. Он всегда подбирал сравнения, глядя на что-нибудь. И стихи про четыре луны тоже он сочинил:

На небе видны четыре луны…

В свободное время он часто подходил к окну полюбоваться четырехлунным небом Ариэля.

Луны двигались быстро, каждый час менялся узор.

Был треугольник, стал квадрат, а там — черпак, а там лестница. А вот маленькая проворная Миранда вышла из игры, докатилась до черно-зеленого шара и спряталась за его спину.

В прятки играют четыре луны

За круглой спиной титана.

Ураном назывался этот шар, хозяин лунного хоровода. Он висел на небе, невысоко над горизонтом, огромный, как скала, как многоэтажный дом. Половина лица у него была черная, и эта половина как бы всасывала звезды, другая, освещенная мертвенно-зеленым светом, выплевывала те же звезды через два часа. Аммиачные тучи рисовали на ней косые полосы, вили завитки и спирали. Изредка тучи разрывались… Словно черная пасть раскрывалась в злобной улыбке…

Значит, в космосе есть такое,

Что лишает людей покоя!

Значит, в космосе есть горение,

Достойное стихотворения.

Мира нельзя было назвать поэтом, хотя он и писал стихи. Стихи писали почти все сверстники его — молодые люди XXI II века. Писали стихи о первой любви, реже — о второй, еще реже — о третьей. Видимо, убеждались, что любовь не опишешь, она лучше всяких стихов.

Но Мир продолжал писать. Может быть, потому, что в любви ему не везло.

Кроме того, он был застенчив. Он не решался прочесть стихи тем девушкам, которым они были посвящены. Но со странной логикой поэта стремился рассказать о своих чувствах всему свету… Может быть, надеялся втайне, что «она» прочтет и догадается. И он носил свои стихотворные объяснения по любительским журналам. Так было принято в XXIII веке: сначала стихи печатались в самодеятельных изданиях, оттуда знатоки отбирали их для международных альманахов.

В альманахи Мир не попал ни разу. Почему? Не поняли?

Один пожилой — лет ста семидесяти — и многоопытный редактор сказал ему так:

— Мальчик, ты пишешь о том, что ты влюблен в Марусю или Виолу. Но это частное дело Маруси или Виолы, только им интересно. Ты расскажи не о Виоле, о любви расскажи такое, что интересно всем людям.

А если в чувстве ты не увидел нового, всем людям интересного, тогда поезжай за новым на край света, куда редко кто заглядывает. Там еще есть касающиеся всех новинки.

Юноша обиделся. В XXIII веке поэты все еще были самолюбивы и обидчивы. Но запомнил слова старого редактора. Даже зарифмовал:

Значит, в космосе есть такое,

Что лишает людей покоя!..

Нет, в космос он пошел не за темами для стихов. Молодежь и в те времена мечтала о подвигах, о нетронутой целине, рвалась туда, где трудно и опасно. Даже неприличным считалось, окончив школу, поселиться в своем доме, в благоустроенном городе. Но целины на земном шаре осталось не так много. Юноши ехали в Антарктику, где еще не отрегулировали климат, на океанское дно, под землю…и в космос. Мир был радистом, он понадобился в космосе.

Сначала он попал на Луну, на нашу земную Луну, так сказать, в вестибюль космоса, на Главный межпланетный вокзал.

На Луне он тоже писал стихи:

Что такое Луна?

Берег у водопоя.

Кратеры — это следы Галактических коров.

Одно стихотворение ему удалось даже напечатать в «Лунных известиях» (№ 24 за 2227 год).

Издалека блестит Луна,

как золотой бокал.

Вблизи она черным-черна — планета черных скал.

В твоих глазах голубизна,

походка так легка.

Но я боюсь: ты, как Луна,

блестишь Издалека.

Впрочем, в XXIII веке Луна уже не считалась краем света. Там были ракетодромы, рудники, заводы, города, прикрытые противометеоритной пленкой, выходили «Лунные известия», печатались стихи о любви. «Луна это не целина!» написал Мир в своем поэтическом дневнике.

Он прожил там только полгода, затем получил назначение на Цереру — в пояс астероидов. Это, пожалуй, был уже передний край. Ракеты в ту пору обходили пояс астероидов стороной. Многие из летающих космических рифов даже не значились на звездных картах. Летая на маленьких ракетах под грозным метеорным обстрелом, радисты расставляли радиомаяки на безымянных скалах. У них было средство против метеоров испепеляющие лучи. Но, как в забытых войнах второго тысячелетия, ты стреляешь, и в тебя стреляют. Секундная оплошность, неисправность лучевой пушки, ошибка прицела — и напрасно взывают радисты: «Я Церера, я Церера, вас не слышу, не слышу вас, ракета номер семнадцать!» Взывают час, день, неделю, взывают грустно, безнадежно, напрасно…

Там, где стреляют, там убивают,

Там провожают и не встречают.

С Цереры Мира, как радиста опытного, обстрелянного метеорами, перевели на Ариэль, где готовилось историческое, пожалуй, самое грандиозное предприятие XXIII века.

Мир понял, что его мечта осуществится. Не всякому дано творить историю, не всякому удается видеть, как она творится. Миру выпали честь и счастье быть свидетелем великого события. Десятилетиями люди будут выспрашивать подробности у очевидцев. А Мир видел своими глазами, и все, что он видел, он опишет в стихах — волнующих, важных для всех людей. Это будет целая поэма. Заглавие давно придумано для нее: «Первый день творения». И первая строфа есть:

Величием равные богу,

Люди видом и станом,

Звездной дорогой

Мы пришли к Урану.

И вот он начался, тот знаменательный день — первый день творения. И нужно все, все запомнить — все до единой мелочи: и зеленые спирали циклонов на Уране, и расположение четырех лун на небе, и тень от оконного переплета в железной скале.

Я прибыл слушать и смотреть,

Все знать наперечет

И тем, кто народится впредь,

В поэме дать отчет.

В тот исторический день Мир записывал все детали. Записал, что он проснулся в семь утра, и записал, что ел на завтрак: свежие абрикосы, синтетическую говядину и чай витаминизированный.

Они завтракали втроем: три штабных радиста — араб Керим, шведка Герта, его молодая жена, и Мир. Юна, четвертая радистка, опоздала — она любила поспать поутру.

Хозяйничала Герта. Не потому, что так полагалось, просто ей нравилось хозяйничать. Была она крупная блондинка, светлокожая, светлоглазая, немного полная. Говорила Герта редко и мало, зато большие добрые руки ее все время двигались — переставляли, накладывали, пододвигали, добавляли. А светлые глаза с беспокойством смотрели прямо в рот мужу — достаточно ли ест, не надо ли еще?

А беспокоиться за Керима не приходилось. Он ел за четверых и работал за четверых. Его могучее тело как бы само просило деятельности. В то время как другие радисты сидели с наушниками, Керим предпочитал бегать по точкам, ремонтировать, длинными своими ногами он мерил Ариэль, отмахивая в иные дни километров полтораста. Один раз, когда выдалась свободная неделя, он совершил кругосветный поход, обошел вокруг Ариэля через оба полюса. Кериму нравилось работать руками, долбить, рубить, ломать, чувствовать, как хрустит материал, уступая могучим мускулам.

— Мне бы родиться на три века раньше — в героическом двадцатом, — говорил Керим вздыхая. — Эх, на коне скакать, крутя шашкой, лес корчевать в тайге, камни ворочать. А в Африке у нас тогда еще львы были — такие гривастые кошки, побольше венерского цефалодидуса. Мне бы на льва с копьем! В изнеженное время живем. Только в космосе и осталась работенка по плечу. Тут мы наломаем дров, правда, Герта? Мы наломаем, а Мир воспоет* наши деяния. Воспоешь, Мир?

И, небрежно поцеловав прильнувшую жену, Керим скользнул в кладовку надевать скафандр. Помчался за семнадцать километров, в ущелье Свинцовый блеск, проверять замолкнувшую точку.

Герта прижалась лбом к стеклу, провожая его глазами. Она видела, как Керим удаляется длинными и плавными прыжками, словно скользит на невидимых лыжах. Вытянул ногу и ждет, ждет. ждет, когда же носок коснется твердого грунта. Впрочем, все так ходили на небесных телах с малой тяжестью.

Это было жестоко:

Кинуть голос любимой

В огненные потоки, Зеленые глубины…

У каждого из четырех радистов был свой круг обязанностей. Керим занимался ремонтом. Герта держала связь с Землей и межпланетными ракетами. Четвертая радистка, Юна, та, что любила поспать, вела переговоры с людьми, работающими на Ариэле и других спутниках Урана. Мир ведал кибами — кибернетическими машинами.

На Ариэле было немало киб. Они строили ракетодромы, дороги и подземные убежища — дома, добывали руду, выплавляли металл и аккуратно в назначенные часы докладывали Миру точками и тире о проделанной за день работе. Но самые важные кибы находились на Уране. Именно они должны были начать ту грандиозную работу, которую Мир собирался воспеть в своей поэме.

Проект«Коса Кроноса» — так называлась эта работа.

На Ариэле трудились обычные кибы — тупые, узко программные машины, изъяснявшиеся радиосигналами. На Уран же отправились кибы особенные, умеющие даже видоизменять программу. Люди никогда не посещали Уран, недра его — тем более, неточно знали, какие там условия. Поэтому посланцы на Уране должны были иметь некоторую свободу действий. Кибы на Уране могли сами себя ремонтировать и могли даже отчитываться человеческими словами, рассказать обстановку, как бы увиденную глазами машины. Для этого требовалась очень сложная схема, ее создавали многие. Мир сделал только голоса. В XXIII веке умели делать такие веши. И на одну из киб он поставил голос девушки… одной знакомой девушки… В общем, той девушки, в честь которой он писал стихи на Ариэле:

Кинул голос любимой

В зеленые глубины…

О виду машина как машина. Удлиненный снаряд в оболочке из жаростойкой вольфрам-керамики был установлен на стандартной атомной ракете. Люди нажали кнопку. Изрыгая пламя, в клубах беззвучных взрывов ракета унеслась в звездное небо… а через несколько минут оттуда донесся глубокий и бархатистый голос девушки:

— Угловатый силуэт на фоне частых звезд. Это Ариэль. Ракетодрома не вижу, он на дневной стороне, а передо мной ночная. Как бы бесформенный угольный мешок на фоне звезд. Он заметно съеживается. Скорость отставания — четыре километра в секунду. Выключаю двигатель, начинаю свободно падать на Уран.

И в дальнейшем киба не забывала уделить несколько слов своей родине:

— Угловатый серп… угловатый черный камень. неровный узенький серп… все меньше, все удаляется… — сообщала она про Ариэль.

Ариэль удалялся, зато все ближе становился громадный Уран.

— Шар растет и пухнет, — сообщала киба. — Он мутно-зеленый, цвета сухой плесени. Он полосатый: на зеленом фоне белесые завитки, вихри, спирали. Весь шар, кипит, особенно на экваторе.

Киба оказалась в стратосфере Урана меньше чем через сутки после старта. Ей угрожала опасность сгореть, как сгорают метеориты, влетевшие в земную атмосферу. Поэтому двигатели работали вовсю, чтобы затормозить, уменьшить скорость падения. С раскаленной оболочки ракеты слетали капли расплавленного металла.

— Я пронизываю тучи. За мной шлейф пламени багрового и алого, докладывала киба. — Тучи тоже багровые, словно на закате.

Даже в телескопы Ариэля видна была искорка там, где киба вошла в тучи.

Потом она погрузилась в атмосферу.

— Зеленый туман, цвета морской воды… Оливковый туман… Серо-зеленый туман, — сообщала она. — Тучи из аммиачных льдинок. Ледяные метановые ветры. Температура минус двести, давление десять атмосфер… Двадцать атмосфер… Тридцать атмосфер. Внизу черный сумрак. Как бы тону в вечернем море.

Ядовитые полосы,

Зеленые тучи…

У любимой в голосе

Слезы горючие…

Впрочем, насчет слез горючих Мир явно преувеличивал. Слез там не было и быть не могло. Монтируя голос кибы, он использовал магнитную запись радиоразговоров и пения на вечере самодеятельности. Поэтому голос у кибы был не слезливый, а певучий или деловой. Иногда интонации приходились не к месту. О температуре она сообщала, словно песню пела. Но чаще киба разговаривала подчеркнуто деловым тоном очень занятого секретаря, которому некогда выслушивать любезности в служебное время.

И подумать, что все это исходило от печатных блоков, плавающих в керосине! Керосиновая «кровь» была признана наилучшей для таких киб: она могла служить резервным топливом для атомного двигателя; в жидкости легко перемещались миниатюрные паучки — манипуляторы, умеющие чинить и переключать провода; а самое главное — керосин можно было сжимать, чтобы уравнять давление с внешней средой. А давление возрастало с каждым днем.

Сто атмосфер… двести… триста! Шестнадцать суток киба тонула, погружалась в черную пропасть. Она падала, просто падала без парашюта шестнадцать суток подряд. Потом пришло сообщение: «Наконец-то я прозрела! Вижу тусклый бордовый свет. Мягкий такой цвет бархатного оттенка. На Ариэле я видела у одной девушки такое платье — вишневого бархата».

— Женщина oстается женщиной, даже если она машина, — сурово изрек Керим. Платье она запомнила лучше всего. И на дне Урана думает о платьях.

К сожалению, дна как раз не было. Светились газы, наэлектризованные высоким давлением. На Уране вторая ионосфера оказалась в глубине. Возникли опасения. Специалисты вспомнили старую теорию о том, что у Урана вообще нет дна, только газ и газ, сжатый газ до самого центра. Было бы очень неприятно, если бы это предположение оправдалось. Тогда сорвался бы весь проект «Коса Кроноса».

Но опасения были напрасны. На шестнадцатые сутки киба дошла до дна. Встала на твердые породы — базальт и карбиды.

Льда не было, как ожидали некоторые. Давление достигало сорока тысяч атмосфер. Лед не выдерживает такого давления, течет.

Киба с голосом девушки опустилась на Южный полюс Урана (другая — на Северный полюс, прочие — на экватор).

Свободное падение кончилось, кибы начали вгрызаться в недра.

И вот сегодня, принимая рапорты разных киб — роющих, строящих, развозящих, — Мир напоследок оставил самое приятное: голос девушки из недр Урана.

И услышал наконец быстрый, взволнованный, как ему казалось, речитатив:

— Говорит киба номер четыре-У. Ввинчиваюсь в раскаленные недра. Вокруг сплошное сияние: белые струи, радужные струи, мелькают искры. Через два часа достигну проектной глубины. Давление предельное, материал разрушается разрядами, местами течет. Что мне делать дальше? Для чего меня послали сюда?

Киба не знала, что ей осталось существовать только четыре часа. Лишь человек умеет заглядывать в будущее, надеяться и страшиться. А киба просто напоминала, что программа ее исчерпана и следует прислать новый приказ… И повторяла своим деловитым голоском:

— Что мне делать дальше? Для чего меня послали сюда?

И вдруг тот же голос продолжает за спиной:

— Я никогда не прощу тебе, Мир, эту глупую шутку.

Ты из мрака и света, Ты из грусти и смеха, Ты Изольда, Джульетта, Ты — все девы планеты.

— Я никогда не прощу тебе эту глупую шутку! — сказала живая девушка. Выдумал тоже: поставил мой голос на тупоголовую кибу! Я тебе страшно отомщу, страшно. Приделаю твой голос к автомату-напоминателю в ванной. И будешь вещать там: «Помойте ванну, бу-бу-бу. Уходя, гасите свет, бу-бу-бу. И не забудьте спустить воду!» Понравится тебе такая должность?

Керим был араб по происхождению, Герта — шведка, Мир, как вы догадываетесь по его стихам, — русский. Никто не сумел бы сказать, какой национальности Юна. Все расы смешались в ее крови, и каждая оставила свой след: кожа темная, почти как у африканки, тонкий, с горбинкой персидский нос, чуть удлиненные монгольские глаза, тяжелые и пушистые русые волосы. Сочетания неуместные, дерзкие. На улице на нее оглядывались с удивлением; оглянувшись, не могли оторваться.

Ты — все девы планеты!

Мир вздрогнул, когда Юна вошла в комнату. Сердце у него оборвалось, дыхание захватило. Все-таки какая-то связь была между ними. Присутствие Юны действовало на него как электрический удар. Казалось, что-то должно произойти… и не происходило.

Вслед за Юной в комнату радистов вошел тяжеловесный лобастый мужчина среднего роста, с широченной грудью и бицепсами штангиста. Это был начальник или, как говорили в XXIII веке, «ум» станции Ариэль-Май Далин. Как и девушка, он не вошел, в сущности, а скользнул в позе лыжника — левая нога впереди, руки протянуты, чтобы схватиться за что-нибудь. Это скользящее, почти балетное движение у Юны выглядело изящным, у здоровенного мужчины — немного комическим.

Причалив к шкафу, он остановился и крикнул весело:

— Как настроение, молодежь? Дождались решающего дня? — И, шутливо погрозив в окно, обратился с речью к зеленому шару: — Пришел тебе конец, старик! Помнишь греческую легенду? Ты был богом неба, но даже детям своим не давал света, заточил их в мрачный Тартар. И Гея — Земля, их мать, ополчилась против тебя, подала острую косу Кроносу — младшему из твоих сыновей… Он тебя изувечил и низверг. Было такое дело?.. Мифы греков, в сущности, рассказывают о природе, — продолжал Далин, обращаясь уже к радистам. — Уран — небо, Кронос время. Время способно разрушить даже небо, время все уничтожает, даже свои творения. Кронос, как известно, пожирал своих сыновей… пока его не сместил Зевс, гордый, гневный, ревнивый, сварливый сын Земли, человекоподобный бог. Человекоподобный победил и Время и Небо. Вот сегодня это и сбудется, заключил Далин, улыбаясь.

Он был немного говорлив, как все сверхсрочники.

Слово это в XXIII веке имело новый смысл, совсем не тот, что в двадцатом. Теперь солдат уже не было, давно забылись и солдатские термины: роты, взводы, наряды, построения, расчеты, сержанты, сержанты сверхсрочной службы в том числе. В XXIII веке сверхсрочниками называли людей, которым врачи продлили жизнь и молодость сверх естественных шестидесяти-семидесяти лет.

Им продлевали молодость, а развитие организма продолжалось в том же направлении, как у зрелых людей — в возрасте от двадцати пяти до сорока лет. Сверхсрочники продолжали крепнуть, набирать мускулатуру, грудь у них становилась шире, плечи крепче. Мужчины становились богатырями, женщины пышными красавицами.

Конечно, сверхсрочники многое забыли из прожитого.

(«А вы хорошо помните детство? Расскажите, как вы жили в шестилетнем возрасте», — говорил Далин, когда его упрекали, что он забыл какое-нибудь интересное событие.) Сверхсрочники многое забывали, но еще больше помнили. Груз знаний, приобретенных в разные века, обременял их. Замечено было, что ученые-сверхсрочники нерешительны, они помнят слишком много возражений. Зато, как правило, они прекрасные педагоги и рассказчики — даже любят поговорить, как будто стараются избавиться от груза знаний и воспоминаний.

Далин был из старших сверхсрочников. Он помнил первые опыты по продлению жизни, когда долголетие доставалось еще не всем, только самым уважаемым и обязательно очень здоровым людям. Далин был и здоровяком и знаменитостью: космическим капитаном, участником первой экспедиции на коЯьца Сатурна.

Он получил долголетие как бы в награду за работу в космосе и отдал космосу все сверхсрочные годы. Его сверстники давно ушли на покой («Кто на виллу, кто в могилу», — мрачно шутил он), а Далин летал все дальше и дальше — к Урану, Нептуну, Плутону и за пределы солнечной системы: к черным и черно-красным инфразвездам.

Потом эпоха капитанов кончилась в космосе, началась эпоха инженеров. Далин возил инженеров и строил вместе с ними и на знойном Меркурии, и на ледяном Ганимеде, и на клокочущей Венере и невесомом Икаре.

«Но это уже в последний раз, — говорил он, принимая очередное назначение. — Хочу жить на доброй Земле, где люди, выпивая стакан воды, становятся тяжелее на двести граммов. Хочу плескаться в море, ходить по зеленой траве, не бледнеть от ужаса, когда в кислородном баке обнаруживается какая-то трещинка».

«Но это уж в самый последний раз, — говорил он, принимая пост «ума» в Ариэле. — Тут уж я морально обязан, как сверхсрочник. Нельзя же перекладывать всю работу на плечи молодежи. Мы их выселяем, должны, по крайней мере, с квартирой подсобить».

Судьба старика — возле самого дома

Сажать и лелеять цветы.

Судьба молодых — уходить в незнакомое

Неторной тропинкой мечты.

«Тут уж я морально обязан, как сверхсрочник», = сказал Далин, принимая назначение на Ариэль.

Дело в том, что работа станции Ариэль и весь проект «Коса Кроноса» косвенно были связаны с проблемой долголетия.

Все люди стали жить по двести и триста лет. Смертность упала до ничтожной величины. Население Земли росло вдвое быстрее, чем предполагалось. Оно уже достигло внушительной цифры — превзошло сто миллиардов человек.

К XXIII веку люди превратили пустыни в сады, тропические леса — в плантации, вели подводное земледелие на мелководье, строили в океанах понтонные плавучие острова.

Пришла пора вспомнить слова Циолковского: «Земля — колыбель человечества, но нельзя же вечно жить в колыбели».

Но в солнечной системе не было других планет, пригодных для жизни людей: либо слишком жаркие, либо слишком холодные.

Можно было, конечно (техника XXIII века позволяла), передвинуть планету на другую орбиту, более приемлемую для человека.

Какую именно планету?

Всемирная Академия наук решила не трогать Марс и Венеру с их своеобразной жизнью, оставить их как музейные экспонаты.

И тогда возник дерзкий проект: расколоть на части одну из больших планет, разрезать, как каравай хлеба, как головку сыра, как арбуз.

Ураном решено было пожертвовать для этой цели.

Как расколоть планету? И мало расколоть — надо еще победить тяготение. Ведь даже если планета будет раздроблена, силы тяготения вновь соединят, слепят, склеят осколки.

Но в начале XXIII века ученые научились резать поле тяготения. А всего за три века до этого, когда Далин был студентом, физики вообще не представляли, что тут можно что-нибудь резать.

Тогда считали, что планеты движутся в пустоте, называли эту пустоту «вакуумом», «пространством», в лучшем случае — «полем». А на самом деле это было не пространство и не пустота, а конкретная материя, и тяготение распространялось в этой материи, слегка напрягая ее.

Когда же удавалось эту материю разрубить, тяготение исчезало. Так туго натянутое полотно распадается, если вы разрежете его ножницами. И, если поле тяготения подрезали под горой, гора взлетала в небо.

Кибы, посланные на Уран, в том числе киба с голосом девушки Юны, несли на себе «ножницы», точнее «режущие» лучи — лучи, вызывающие распад вакуума и рассекающие поле тяготения. И «ум» Далин должен был включить их сегодня в 12 часов 22 минуты по московскому времени.

В колыбели человечек.

Как назвать его, наречь его?

Не назвать ли Геркулесом

Чтобы стал тяжеловесом?

Не назвать ли Любомиром,

Чтобы стал любимцем мира?

— Сколько у нас окошек на селекторе. Юна? — спросил «ум» Далин, поворачиваясь спиной к черным скалам Ариэля. — Собирайте общее собрание «умов». Всех двенадцать к экрану.

Юна проворно заработала клавишами. В рамках селектора один за другим засветились бело-голубые экраны. Появились лица начальников групп, словно выставка в этнографическом музее: китаец, американец, негр, аргентинец, индиец, голландец, чех, перс, грузин, француз, татарин и малаец.

— Внимание, товарищи, — сказал Далин. — В последний раз повторяем инструктаж, в последний раз выясняем неясности…

Некоторые «умы» на экранах прижали к уху карманный микропереводчик. Большинство понимало русский язык — язык науки XXIII века.

— Как условлено, в двенадцать двадцать две производим разрез Урана, продолжал Далин. — К двенадцати часам всем надо собраться на ракетодроме каждой группе у своей ракеты. Наблюдать небо и быть наготове. Как только Уран будет разделен, каждая группа устремляется к своему осколку. В первую очередь стартуют группы к удаляющимся осколкам, в последнюю — к приближающимся. Вопросы есть?

— Надо распределить осколки заранее, — сказал китаец Лю, сморщенный и седой. Ему было всего семьдесят пять лет, но гормоны долголетия почему-то не подействовали на него. Он заболел старостью и должен был неминуемо умереть лет через десять-пятнадцать.

— Распределим, — согласился Далин. — Порядок такой: осколок номер один, ближайший к Солнцу и летящий к Солнцу, — это ваш, Лю. Идем против часовой стрелки, как вращаются планеты. Осколок номер два, левее, ближе к созвездию Девы, — ваша группа, Дженкинсон…

Далин набросал схему и повернул блокнот к экрану. Двенадцать лиц склонились, перечерчивая ее.

— О позывных надо условиться, — продолжал методичный Лю. — По номерам неудобно. Путаница будет.

— Хорошо, дадим условные имена осколкам. — Далин оглянулся. — Юна, девушка, вы понимаете красоту. Быстро придумайте двенадцать звучных имен для будущих планет.

— Можно назвать их в честь «умов», — предложила Юна. — Планета Лю, планета Дженкинсона… И обязательно планета Далина должна быть, — добавила она краснея.

Далин энергично замахал руками;

— Глупость придумали, девушка! Я не допущу такого самохвальства! Тысячи людей готовили разрез, миллионы будут благоустраивать планету, миллиарды населять, а мы приклеим имя одного человека — начальника группы наблюдателей. Отставить. А ну-ка, Мир, ты поэт, быстро сочини двенадцать поэтических имен.

— Поэзия, — сказал Мир второе, что пришло ему в голову, А первым пришло женское имя — Юна.

Далин обрадовался;

— Вот это хорошо. Даже традиция выполнена.

Cолнце — Аполлон, и вокруг него музы: Поэзия, Проза, Опера, Балет, Драма. А потом когда-нибудь возникнут. академии на каждой планете, школы художников, общесолнечные празднества. Люди будут собираться на танцы на планете Балет, импровизировать стихи на Поэзии, петь хором на Опере, слушать симфонии на Музыке. Хорошо, Мир, у тебя есть фантазия.

На самом деле фантазировал сам Далин.

— Поэзия — Лю, — диктовал он. — Дженкинсон — Проза. Анандашвили — Драма. Газлеви — вам по вкусу, наверно, подошла бы Гастрономия?

— А что? Гастрономия — тонкое искусство, — отозвался толстый перс, большой любитель поесть.

— Не надо раскармливать будущих жителей. Берите шефство над Балетом, Газлеви.

Все заулыбались, представив толстяка в роли балетмейстера. — Теперь повторяю общие указания, — продолжал Далин. — Перед стартом каждый сам выбирает трассу. Подходит к своему объекту, тормозит до круговой скорости. Держаться нужно на безопасном расстоянии — сто или двести тысяч километров. Первое время вам и не нужно ближе.

— А когда высадка? — нетерпеливо спросил черноглазый Анандашвили, прикрепленный к Драме.

— Высаживаться не спешите. Задача на первый месяц — установить новую орбиту, наблюдать, как идет процесс остывания. Торопиться некуда. За месяц ни один осколок не уйдет за орбиту Нептуна, ни один не дойдет до Сатурна… Держите связь со мной. Я буду здесь, на Ариэле. А где окажется Ариэль, узнаете по радио.

Инструктаж тянулся долго. И он не был закончен еще, когда из своей радиокабины высунула светлую головку Герта:

— Земля говорит, «ум» Далин. Будете слушать?

Это был обычный выпуск последних известий для космоса. Он передавался направленным лучом в 8 часов для Марса, в 8.30-для Юпитера, для Сатурна-в 9.

В 9.30 подходила очередь Урана. И, как три века назад, передача начиналась светлым перезвоном кремлевских курантов.

Заслышав эти родные звуки, суровые лица на экранах заулыбались смущенно и нежно. И каждому вспомнился свой дом — белые с черными заплатками березы, или зеленые с перехватами трубы бамбука, или тюльпаны над тихим каналом. Дом, сад, мать, дети, Земля, ласковая и родная!

Земля рассказывала о своих достижениях: построен новый понтонный остров юго-восточнее Гавайи. Туда, в страну вечной весны, переселяется десять тысяч школ. Орошен большой массив в Сахаре около пресного моря Чад-Конго. Соревнование садоводов в Гаарлеме. Выведена роза с человеческую голову величиной, темно-фиолетового цвета. На празднике танца чемпионкой стала испанка Лолита. Ведутся исследования на границе внутреннего ядра Земли.

И вдруг:

— … хотя ученые применяли последнюю новинку техники — «режущие» лучи, такие же, как в проекте «Коса Кроноса», попытка взять пробу не удалась. «Ум» Геологической академии Жан Брио считает, что в особых условиях внутрипланетной плазмы режущие лучи не действуют.

Далин вздрогнул, резко обернулся к селектору. Двенадцать пар глаз выжидательно смотрели на него.

А передача заканчивалась. Мелодично вызвонили куранты. Стрекотал какой-то вертолет. Вероятно, он проплывал мимо Спасской башни.

Что означала эта передача? Информация или совет?

Земля сообщала, что режущие лучи не берут ядро планеты. Значит, и ядро Урана они не сумеют раскроить сегодня? Надо ли отменить подготовленную работу и ждать, пока на Земле проверят режущие установки? Или мнение Жана Брио — это личное мнение ученого, с которым можно не считаться? И даже не в том дело, личное это мнение или не личное? Важно: прав ли он? Правда ли, что режущие лучи не берут ядро планеты? Можно ли пускать в ход сомнительную установку?

— Что скажете, «умы»? — спросил Далин.

— Так нельзя! — выкрикнул Анандашвили. — Под руку толкают!

Шесть «умов» высказались за включение режущих лучей, шесть — против. Далину приходилось решать.

Он задумался, положив курчавую, колечками, бороду на грудь.

Выжидательно молчали белые, желтые и черные лица на экранах.

— Запросим Землю, «умы», — решил Далин. — Пошлем радио в Космическую академию. Значит, пока не надо выводить людей на ракетодром.

Считается: кнопку нажать — забава.

Пальцем ткнул — и ушел в буфет. А люди до этой кнопки плюгавой

С трудом дотянулись за тысячу лет.

А люди, палец держа наготове, Проводят ночи и ночи без сна. Пальцем притронутся — год здоровья. Надавят слегка — на висках седина.

Радиостанция дала направленный луч, Герта отстучала ключом… И пошла на Землю депеша, помчалась со скоростью света: триста тысяч километров в секунду, да триста тысяч, и триста тысяч, и триста тысяч… Мир откашляться не успел, а радиограмма умчалась за миллион километров.

Но до Космической академии она должна была лететь 2 часа 32 минуты и столько же времени обратно.

Радиограмма еще не пересекла орбиту Сатурна, когда вернулся Керим и потребовал обед. Что ели за обедом радисты, осталось неизвестным. Мир не записал меню. Он уже не был уверен, что этот день войдет в историю.

К концу обеда к радистам зашел Далин. Подсел к столу, но есть отказался.

Вообще «ум» частенько заходил в свой радиосекретариат просто так, поболтать немножко, понабраться бодрости у молодежи. Так важный генерал (это Мир придумал такое сравнение) в час отдыха играет с внучком в солдатики.

Далин любил рассказывать, а радисты охотно расспрашивали его: Мир — о науке, Керим — больше о прошлом, о героическом XX веке.

— Расскажите, как все началось? Как брали Зимний дворец? Что говорили на улицах? А царя вы видели? Где был царь?

Далин отвечал улыбаясь:

— Голубчик, у тебя все перепуталось. Я родился гораздо позже. Взятие Зимнего я видел только в кино, как и ты.

— А капиталистов? Какие они были? Обязательно толстые?

— И капиталистов почти не видел, Керим. Только из-за границы приезжали к нам, щелкали фотоаппаратами, смотрели с недоумением, почему мы без них не пропадаем. Вот пережитки капитализма были при мне, помню. Пьяных помню. Была такая забава: люди разводили этиловый спирт с водой и пили стаканами. От него был туман в голове и нарушалось торможение в мозгу. Вот некоторым нравилось растормаживаться, забывать осторожность и приличия, ни с чем не считаться, кроме своих настроений. Еще помню неравенство в личной собственности. Скажем, едет по улице молодец в автомашине — киб не было тогда, сами люди управляли, а рядом идет старушка, пешком. И он не остановит машину, не посадит старушку. Ему даже в голову не придет такое. Он владелец машины, а бабушка не владeлица.

— Неужели бывало подобное? — удивлялась Юна. — Так почему же бабушка не брала машину?

— Тогда не брали еще, покупали за деньги. Такие были бумажки с узорами. Их раздавали не поровну: за сложную работу побольше, за простую поменьше.

Мира больше интересовало будущее.

— Что дальше? — спрашивал он. — Вот расколем мы Уран, дальше что?

— Дальше возни с планетами будет лет на триста. Будем ждать, чтобы они остыли, выравнивать, на место отводить, менять атмосферу будем — превращать метан и аммиак в углекислый газ, азот и воду. Потом посадим растительность, чтобы насыщала воздух кислородом…

— Ну а дальше? Благоустроим планеты, заселим…

— Дальше расколем Нептун, — отвечал «ум». — Потом — Сатурн и Юпитер. Если только у них есть твердое ядро. Это еще уточнить надо.

— А потом?

— Потом, как предлагал еще Циолковский, построим искусственные спутники из стекла и алюминия.

— Но ведь на спутниках невесомость. А детям вредна невесомость, так говорят профилактики.

(Профилактиками называли в XXIII веке врачей. Ведь им чаще приходилось предупреждать болезни, а не лечить.)

— Может быть, мы зажжем еще одно солнце: соберем темные тела в межзвездном пространстве, свалим их в одну кучу. Вы же знаете закон больших масс. Стоит только собрать достаточное количество материи, и обязательно загорится солнце.

— А потом?

Но сегодня Мир не решался задавать свои вопросы. Нельзя было расспрашивать о завтрашних шагах, когда и сегодняшний не удался.

«Ум» сидел у стола и барабанил пальцами.

— Рыбу ловили когда-нибудь? — спросил он. — Не электричеством, не ультразвуком. На простую удочку, на живца ловили? Было такое развлечение некогда: сидишь у речки, смотришь на поплавок. Вода блестит, поплавок прыгает в бликах. Плывут по речке отражения облаков. Хорошо. И внимание занято, и забот никаких.

Керим шумно отодвинул тарелку.

— Зачем тянете время, «ум»? Не надо ждать ответа. Земля ответит: «Отложите!» Всегда спокойнее отложить. Я бы нажал кнопку, и все! Будь что будет. Такое мое мнение.

— «Будь что будет»! — горько усмехнулся Далин. — А если ничего не будет? Думать надо, Керим. А кнопку нажать силы у всякого хватит.

Керим, обиженный, тут же ушел. Придумал себе дело: проверить автоматическую сигнализацию в складе горючего. И Далин поднялся вслед за ним:

— Пойду, пройдусь. Мир, проводи меня.

Но в шлюзе, где находились скафандры, он передумал, отослал молодого радиста:

— Ты извини меня. Мир, мне подумать надо. Не сердись. В другой раз пройдемся.

Мир скинул скафандр, через открытую дверь скользнул прямо в радиобудку. Девушки даже не заметили его. Они сидели в своих кабинах спиной к двери, не оборачиваясь, переговаривались о своих делах. Шли секунды и минуты. Сонно гудели радиоаппараты. Где-то на невообразимо далекой Земле писался ответ Далину: решалась судьба проекта.

Мир в грустной задумчивости сочинял стихи;

Считается: кнопку нажать — забава…

Я сижу с тобой у стола, я знаю твои дела.

Я шагаю рядом в строю, вместе с тобой пою.

А есть у тебя мечта?

Мысли бы прочитать.

— А замечательно придумал «ум»! — сказала Юна неожиданно. — Планета Песни, планета Драмы, планета Танца. На планете Танца я бы хотела жить. Там весело будет: утром вместо зарядки пляска, перед работой — пляска, перед обедом хоровод. И красиво: все праздничное — цветы, цветы, цветы… Кто придет в некрасивом платье, высылают с планеты прочь за безвкусицу. Как хорошо! Все создается заново. Будто ребенка растишь: вот он крохотный несмышленыш, и ты учишь его, словно из глины лепишь человечка. А тут целая планета праздничная, нарядная, развеселая. Ты какую выберешь, Герта?

Герта тяжко вздохнула:

— Я бы хотела жить на Земле, в Швеции, где-нибудь на берегу. У нас тихо так, мирно: серое море, чайки над морем, чистенькие домики, красная черепица. Ты не осуждай меня, но я боюсь космоса. Юна. Не по-людски тут. Черное небо днем, звезды при солнце. И смерть рядом. Мне каждую ночь снится: лежит Керим в разорванном скафандре… я зажимаю дыру, а воздух выходит, выходит, просачивается…

Мир широко раскрыл глаза: «Вот так история! Герта — самая исполнительная и работящая радистка, так давно покинувшая Землю, забравшаяся на край солнечной системы, оказывается, не любит космоса. Почему же она не возвращается домой?»

Юноша ничего не сказал, не кашлянул, предупреждая о своем присутствии. Ему и в голову не пришло, что следует предупреждать. В XXIII веке не принято было скрывать свои мысли, поэтому и слушать чужой разговор не считалось неделикатным.

— А ведь Керим не захочет жить на Земле, — заметила Юна. — Керим тишину не уважает.

— Должен же он считаться и со мной, — сказала Герта даже с обидой. — Я столько ездила за ним, до самого Ариэля. А когда у нас появится маленький… Керим должен будет принять во внимание, не оставлять меня одну.

— Оставит… — отрезала Юна.

Герта почему-то испугалась.

— Только ты не говори Кериму, а то он рассердится. Я обещала идти за ним всюду-всюду, хотя бы на край света. Но я за себя обещала, не за маленького. Тогда будет другой разговор.

— А ты очень любишь Керима?

— Очень-очень-очень! — трижды, как заклинание, повторила Герта. — Мне ничего не надо, лишь бы он был рядом. Когда его нет, я думаю только о нем… и когда он рядом, тоже о нем.

— Нет, ты не любишь его, — объявила Юна неожиданно. — Так не любят. На самом деле ты не умеешь любить. Ты большая и сильная с виду, на полголовы выше меня, а сердце у тебя, как у испуганной девочки. Ты обнимаешь, словно уцепиться хочешь, чтобы он не ушел, стоял рядом, оберегал тебя, опекал, помогал. Как будто не муж он тебе, а сторож.

К удивлению Мира, Герта почти не протестовала.

— А как же иначе? — спросила она. — Конечно, чтобы оберегал и опекал. На то и муж.

— Нет, это не любовь, — проскандировала Юна. — Когда любишь, становишься щедрым, хочешь дарить, а не получать. Я бы любила так, чтобы ему было хорошо, чтобы он до неба рос, а не приземлялся… в Швецию. Когда я люблю, я сильнее. Кажется, на руках унесу любимого. И вот я все искала такого, чтобы сердце не жалко было вырвать и под ноги ему бросить… И я нашла-нашла-нашла! — Юна уже не говорила, а декламировала, выпевала каждое слово. — Нашла здесь, на краю света, на Ариэле. Увидела человека, который играет в бильярд планетами, как древний бог лепит новые миры, дает имена новорожденным и определяет их облик на тысячи лет…

— Ты любишь «ума»? — воскликнула Герта почти с ужасом. — Но он же сверхсрочник.

— Он герой! Кто спрашивает, сколько лет герою! Увлекшись, Юна вышла из кабины, остановилась среди комнаты. И только тут заметила Мира. Ее подвижное лицо выразило испуг, негодование, презрение. Потом она расхохоталась, громко, подчеркнуто нарочито…

«Ты все слышал?.- говорил ее смех. И на здоровье. Тебе это не поможет».

Когда корабль идет на дно, не нужен ужин и вино,

И, если дом сгорел дотла, к чему салфетка для стола?

К чему поэмы создавать, плести стихи и строки вить?

К чему увязывать слова, когда отказано в любви?

Триста тысяч километров в секунду, и триста тысяч, и триста, и триста… Шел ответ с Земли, пересекая орбиты Марса, Цереры, Юноны и Паллады, Юпитера и его двенадцати спутников… Но Мир забыл о том, что с Земли идет ответ. Даже в XXIII веке трудно было утешаться общественным, когда отвергнута любовь.

Он забился в полутемную кладовую при шлюзе, где хранились скафандры. Кажется, он плакал на плече у пустого скафандра. Возможно, это был скафандр Юны. Потом сидел, уставившись в темноту пустыми глазами, беззвучно шептал:

…И, если дом сгорел дотла…

И сам себе удивлялся. Какая смешная инерция! Ведь вся поэма писалась для того, чтобы Юна удивилась, потряслась, оценила его, полюбила бы поэта…

К чему увязывать слова, когда отказано в любви?

Потом рядом оказался кто-то неуклюжий и шумный.

«Ум» Далин? Да, он. Далин ставил в угол свой скафандр, а тот медлительно валился на соседние. На Ариэле все падало медлительно.

'- Кто здесь? — спросил Далин, зажигая свет. Ты, Мир?… Нет еще?

Он спрашивал о радиограмме с Земли. А Мир не понял и поэтому не ответил.

— Рано. Не может быть, — сказал сам себе Далин. Сел рядом, положил на ладони кудрявую бороду.

А Мир думал;

«Вот он сидит рядом — человек, отнявший мое счастье, отнявший счастье, которое ему не нужно. Сидит и думает о какой-то депеше, о мнении какого-то Жана Брио. Зачем ему любовь девушки? Все равно что слепому полотно Рембрандта».

— У вас есть семья, «ум»?

Старый космонавт вздохнул;

— Не склеилась как-то, Мир. Подруги были, жены не нашлось. Женщины трудный народ. Они и любят нас, космачей, и не любят. Любят за то, что мы — покорители неба, и то, и се, овеяны славой. А полюбив, хотят разлучить нас с небом, привязать к своей двери шелковой лентой. Ищут льва, чтобы превратить его в бульдога. Вечная история про царицу Омфалу, которая заставила Геркулеса прясть пряжу. Ей, видите, лестно было самого Геркулеса усмирить. Но ведь он не Геркулес уже был за прялкой.

«Ну конечно, «- думал Мир, — не нужно ему счастье, отнятое у меня. Полотно Рембрандта досталось слепому».

Ему очень хотелось рассказать все Далину. Не сопернику, не начальнику старшему товарищу. Он сам знает, что он сверхсрочник, Юна ему не пара. Люди XXIII века были очень откровенны, своим предкам они показались бы даже нескромными. А Мир удивился бы в свою очередь, услыхав про человека, скрывающего свою болезнь или слабость. Ведь слабость легче преодолеть сообща, и о слабом звене все должны знать, иначе общая работа провалится. Мир удивился бы также, если бы встретил изобретателя, в одиночку, взаперти вынашивающего идею, ожидающего, чтобы она созрела. Наоборот, в XXIII веке принято было высказывать незрелые идеи вслух, вовлекать как можно больше людей в обсуждение. Все знали, что открытия делаются только сообща.

Но тут любовь — чувство древнее, эгоистическое.

Мир хочет, чтобы его любили, Юна — чтобы ее любили.

А Далин?

— А если бы вас полюбили сейчас? — спросил Мир краснея.

Далин грустно улыбнулся:

— Если бы1 Тогда я был бы счастлив. Бросил бы черный космос, посидел бы дома на Земле. Я так мало знаю наш дом. Есть уголки, где я не был ни разу. Я не видел восход в Гималаях, на Южном полюсе побывал только мимоходом… Если бы спутница рядом…

«Нет, не надо ему говорить, — подумал Мир и опять покраснел. — А хорошо ли скрывать? Честно ли?»

Дверь в кладовую распахнулась. Герта стояла на пороге.

— Я услышала голоса. Земля прислала ответ, «ум».

Кнопка нажата.

Перед окном

ждем, ждем, ждем

результата.

Секундам нет меры

они полимеры

тягучие.

Ожидаем.

«Так, — говорят часы. — Тик-так».

Так или не так?

Не знаем.

Дело случая.

Земля радировала: «Дорогой «ум» Далин! Лучшие специалисты космической резки находятся на Ариэле. Мы всецело доверяем вам и им. На Земле пользовались уменьшенной копией ваших режущих аппаратов. Аппарат безупречно работал, пока не дошел до границы ядра. Глубже отказал. Принимайте решение сами».

Вновь на селекторе появились двенадцать лиц: седой и сморщенный Лю, Дженкинсон с выпирающей челюстью, толстяк Газлеви, горделивый красавец Анандашвили… Шесть осторожных сказали: «Подождем. Отложим». Шесть нетерпеливых возражали: «Не надо ждать, нажимайте кнопку».

— А что мы можем предпринять? — спрашивал Дженкинсон. — Вернуть кибы и проверить? Это не в наших силах. Они не смогут взлететь с Урана.

— Ждать, ждать, ждать! — горячился Анандашвили. — А может быть, на Земле неполадки пустячные: контакт не контачит, надо было прижать его плотнее. Сколько раз бывало так в радиотехнике! Ждать, ждать полгода, а тут высокая температура, давление, радиация. Не выдержат наши кибы полгода.

И Лю добавил, щуря глаза:

— Понимает зубную боль только тот, у кого зубы болят. Есть опыты, которые нельзя проделывать на моделях. Чтобы узнать, разрежется ли Уран, надо резать его.

Шесть «за», шесть «против». И опять решение должен был принимать Далин. Вздохнув, он сказал совсем тихо:

— Назначаю опыт на пятнадцать часов пятьдесят минут.

Двенадцать пар глаз одновременно повернулись вниз и налево: на левую руку, где и в XXIII веке носили часы.

Оставшиеся сорок минут были заполнены предотлетной суетой. Вспыхивали и гасли экраны. Группы докладывали о готовности к отлету. Уверенные в успехе добавляли слова прощания. Сомневающиеся неопределенно улыбались.

Мир в сотый раз проверил давным-давно составленную и закодированную радиограмму кибам: немедленно включить режущий луч и вслед за ним — поворотный механизм. Механизм нужен был для того, чтобы луч описал полный круг. Каждая киба должна была разрезать планету пополам, все вчетвером — на двенадцать частей.

Лента с приказом была заправлена в передатчик.

Керим включил радиометроном. Механический голос начал вещать: «Осталось пять минут… осталось четыре минуты… осталось три минуты». «Ум» положил на гладкую кнопку указательный палец, толстый палец с обкусанным ногтем. Осталась одна минута… пятьдесят секунд, сорок, тридцать, двадцать, десять, пять..

Тик-так, тик-так!

Нажал!

И обернулся к окну. Все радисты тоже. За четким переплетом на звездном небе висел огромный серо-зеленый шар. С одной стороны он всасывал звезды, с другой выплевывал.

Мир лихорадочно подсчитывал в уме: «На разрез требуется минута… Затем тяготение как бы исчезает, куски начинают расходиться… с какой скоростью?»

— Прошла одна минута, — возгласил метроном.

«Скорость зависит от напряженности поля гравитации… которая теперь исчезла…и от центробежной силы… А взрыв сверхплотного ядра? Как его учесть?»

— Прошло две минуты.

«…Так или иначе, ширина щели между кусками минут через пять дойдет до тысячи километров. Через пять минут мы увидим щель своими глазами. А телескопы? Телескопы должны различать ее уже сейчас».

— Прошло три минуты.

Обсерватория молчит. На лбу у Далина глубокая морщина. Лицо Юны выражает страдание, лицо Керима — напряжение. Его могучие мускулы вздуты, пальцы сжимаются. Ему так хочется быть там, на Уране, ухватиться руками за край щели, стиснув зубы, поднатужиться, рвануть, чтобы планета треснула, словно арбуз, обнажив под зеленой коркой огненно-красное нутро.

— Прошло четыре минуты.

Это Мир все замечает. Это он думает про арбуз. Волнуется так, что дыхание перехватило… но все замечает и придумывает сравнения. Словно два человека сидят в нем, даже три: подавленный несчастный влюбленный, рядом с ним участник великого дела, нетерпеливо желающий победы, и тут же — любопытный наблюдатель, мастер увязывать слова.

А зачем увязывать слова, когда отказано в любви?

— Прошло пять минут.

Но щель должна быть уже видна. G палец толщиной.

Или атмосфера закрывает ее?

На десятой минуте щелкнул один из экранов на селекторе. Появилось расстроенное лицо Анандашвили, коменданта неродившейся планеты Драма.

— Не сработало, «ум». Может, повторить сигнал?

И другое лицо появилось тут же — спокойное лицо голландца Стрюйса, первого скептика, коменданта Скульптуры.

— Какой будет приказ, «ум»? Ждать на ракетодроме или возвращаться по домам?

«Ум» ничего не ответил, протянул руку и щелкнул выключателем. Экранчики селектора погасли все одновременно.

Тьма. Тишина. Громадный мутно-зеленый шар висит на небе, как вчера, как миллиарды лет назад.

Подавленный, потерпевший поражение, рискнувший и разбитый, сидит, сгорбившись, плечистый и бессильный старик. В глазах у него пустота, на курчавой голове седая прядь.

Пальцем притронулся — год здоровья,

Чуть надавил — на висках седина.

Так бывает у сверхсрочников: перенапряжение, сильное потрясение, и все лечение парализуется. Организм сворачивает на старый, естественный путь увядания.

Разве все утешает любовь?

Разве все заменяет любовь? Разве все принимает любовь И позор, и проступок любой?

Тьма, тишина. Зеленый диск на звездном небе. Всхлипывает Герта, двумя руками держась за мужа. Подавленный старик у окна.

И вдруг Юна с криком бросается к нему, плывет над полом… тянется вытянутыми руками.

— Не надо, «ум»! — кричит она. — Не отчаивайся!

Еще будет хорошо, все будет хорошо… Я люблю тебя, «ум»… я люблю, если это может тебя утешить… Люблю, люблю!

Герта перестает всхлипывать, смотрит любопытными и осуждающими глазами. Какая бесстыдная откровенность! Герта не позволила бы себе такой. Керим кривится, как будто в рот ему попало горькое. Он презирает чувствительность. Мир трясущимися руками надевает наушники, только бы не слышать.

А Юне все равно. Пусть слышит весь мир. Она гордится своей любовью, любовью спасает любимого, самым сильным средством, самым сильным словом, которое в ее распоряжении;

— Люблю… люблю… люблю…

Узловатые пальцы ложатся на ее пушистые волосы.

На лине Далина грустная улыбка. Но глаза уже не тусклые, не безнадежные.

— A за прялкой ты будешь любить меня, Омфала?

Юна не понимает. Она же не присутствовала при разговоре в кладовой. Впрочем, Далин спрашивает больше себя. Через сколько недель эта девушка, полюбившая руководителя большого дела, отвернется от пенсионера?

— Всегда-всегда-всегда, — уверяет Юна. — Мы будем вместе всюду-всюду-всюду. Земля прекрасна: там есть море и чайки над морем. Мы посмотрим ее всю: пирамиды, полузасыпанные песком, перламутровый туман над Темзой, рубиновые звезды Кремля… И мы будем ловить рыбу на речках, следить, как пляшет поплавок на блестящей воде. Я буду рядом всюду-всюду… Всегда любить, любить, любить…

Опять твердит она это могущественное слово, твердит, словно забор строит, чтобы отгородить любимого от всех неприятностей на свете.

Большая узловатая рука гладит пышные волосы.

Мир прижимает наушники. Почему так плохо слышны кибы? Бормочут что-то, не могут заглушить это воркованье. Мир включает репродуктор. Пусть орет! С ним же не считаются, и он не будет считаться. Все равно еле слышно. Да что там творится, на Уране?

И вдруг спокойный и ясный голос Юны заполняет комнату. Не девушки Юны, а Юны-кибы, той, что на Уране.

— Ослепительно-белые струи, синеватые искры, рассказывает киба. — Что-то лопается и рвется, толкает и давит. Прошла маршрут до конца, достигла проектной глубины. Давление на пределе прочности. Поверхность электризуется. Металл — керамика — течет. Что делать дальше? Для чего меня послали сюда?

И тут большая рука отодвигает смуглую головку с влажными губами.

— Почему эта киба слышна лучше всех, Мир?

Мир отвечает с неохотой:

— Я хотел сохранить обертоны, записал голос на более высокой частоте, на порядок выше, чем другие. — Значит, низкая частота глушится, Мир?

— Как слышите.

— Значит, низкая частота глушится. Мир? — повторяет Далин. — Но это понятно, пожалуй. Ионизированные газы, ионизированная оболочка, возбужденные атомы, свои токи, свое собственное поле. Что же у нас там работает на низких частотах? Приказы до киб доходят, лучвключается постоянным током. Ах, вот что: поворотный механизм, на нем обычный мотор — пятьдесят герц… А ну-ка. Мир, составляй новый приказ: еще раз включить режущий луч, а вслед за гем крутить поворотный механизм вручную, манипуляторами.

У нелюбимого потоки слов,

Ручьи.

Он жаловаться каждый час готов

Стихами.

Но, если ты любовь sa горло взял,

Молчи!

О Солнце рассказать нельзя

Словами.

Все было как в первый раз: в передатчик заложена кодированная лента, тикает метроном, пять взволнованных свидегелей лбами прижались к окну.

Приказ кибам отправился в 17 часов 46 минут.

Метроном тикал медленно и зловеще. Миру не хотелось дышать. Горло сдавило от волнения.

Прошла одна минута.

Потом вторая.

И вот к концу третьей минуты Миру почудилось, что на огромном зеленом диске появилась голубоватая ниточка.

Он не поверил глазам. Закрыл глаза, опять открыл.

Есть или нет? Есть! И вот вторая, вот и третья — на экваторе…

— Лава, — сказал Далин хрипло.

Где-то в глубине, под тысячекилометровой толщей атмосферы, уже текли огненные реки. Но сквозь зеленую муть метана пробивались только слабенькие лучи.

Кeрим крякнул, словно с размаху разрубил пень, потом сгреб в объятия жену и товарища. Так они и простояли втроем, обнявшись, полчаса или больше, не отрывая глаз от Урана. А Юна оказалась на отлете. Даже нарочно отодвинулась на шаг.

— Чем хороша наука? — сказал Далин счастливым голосом. — Тут можно ошибаться сто раз, но первая удача зачеркивает все заблуждения. Никогда не падайте духом, ребята. Делайте вторую, третью, четвертую, пятую попытки…

Как будто это не он в глухом отчаянии сидел тут два часа назад.

Они стояли и смотрели.

Это не было похоже на взрыв, не похоже даже на замедленную съемку. Глаз не замечал движения. Но, пока осмотришь огромный шар — пятнадцать градусов в поперечнике, — какие-то изменения произошли: голубые нитки стали толще, сделались как шнурки. Синие и оранжевые искры заиграли на шнурках — это загорелись метан и водород в атмосфере. Шнурки еще толще превратились в пояски. На поясках — тучи черными крапинками. Пояски все шире — они желтеют, потом краснеют. И вот Уран разрезан на ломти, а каждый ломоть — пополам. Сквозь зеленую корку просвечивает нутро — красное, как и полагается арбузу.

Ломти раздвигаются, просветы между ними все шире. Кипят и горят газы. Весь Уран окутан багровым дымом. И тени на Ариэле становятся не черно-зелеными, как обычно, а бурыми. Зловеще выглядят скалы — серые на свету, в тени — цвета запекшейся крови. Но это минутное впечатление. Через минуту освещение другое, тени уже бордовые, а на свету алые блики.

Ломти раздвинулись. Они висят на черном небе независимо друг от друга. На углах блестящие капли. Поле тяготения у каждого осколка теперь самостоятельное. Углы и грани стали высоченными хребтами и пиками. А пики эти состоят из пластичной горячей магмы; конечно, они сползают, рушатся. Но, только засмотришься на эти капли, уже на Ариэле другая расцветка — как на сцене, когда зажгут другие прожекторы. Залюбовался Ариэлем, а на Уране — на бывшем Уране — ломти расставлены еще шире, острые углы округлились, огня стало больше, зеленого тумана меньше..»

Позже Мир много раз пытался в стихах и в беседах описать эту цветовую симфонию, пляску красок. Пытался выразить свое настроение — чувство сдержанного торжества, удовлетворенной гордости, сознания своего могущества. И не мог. Вот почему в эпиграфе этой главы стоят слова:

Но, если ты любовь за горло взял,

Молчи!

О Солнце рассказать нельзя

Словами.

Лю оторвал их от молчаливого созерцания. Минут через сорок после разреза на одном из экранов появилось его улыбающееся лицо.

«— Говорит Лю, комендант Поэзии. Планета оформилась, «ум» Далин, разрешите стартовать?

А Земля еще ничего не знала о победе. Свет до Земли шел два с половиной часа. Только через два с половиной часа земные астрономы заметили изменения на Уране.

И тогда было объявлено по радио, что опыт с Ураном прошел успешно. И миллиарды земных жителей распахнули окна, чтобы посмотреть на неяркую звезду в созвездии Весов — не седьмой и не шестой величины, как обычно, а четвертой…

Это было жестоко:

Кинуть голос любимой

В огненные потоки,

Зеленые глубины.

— Потеряла ориентировку, потеряла глубину. Вижу звездное небо, временами его застилает пламя. Вижу. красно-огненные горы. Они лопаются, выворачиваются и ползут. Гора за горой превращаются в огненное тесто. Открываются сияющие недра цвета белого каления. Взрывы, всюду взрывы. Фонтаны и гейзеры огня. Грохот, рев, гул и вой. Потеряла ориентировку. Куда вы меня послали? Что мне делать, что делать дальше?

Все остальные кибы замолчали сразу — очевидно, были раздавлены в первый же момент, — а эта, с голосом Юны, сохранилась каким-то чулом, крутилась в потоках лавы, всплывала и тонула, прерывистым голосом слала в эфир свои жалобы.

Мир записывал сообщения кибы на два магнитофона. Каждое слово ее неоценимо было для науки. Ни один человек не уцелел бы там, в пекле, ни один не мог бы увидеть столько подробностей.

Взрывы и электрические разряды забивали передачу. Голос кибы захлебывался, переходил на свистящий шепот, потом взвивался до истерического крика. Звучали непривычно неуравновешенные интонации, как в голосе Юны, когда она клялась в любви сегодня. И Мир все снова и снова вспоминал сегодняшнюю сцену, о которой так хотел не думать.

— Действительно, глупая шутка была с этим голосом, — шептал он. — Сам себе дергаю нервы.

— Зачем вы послали меня сюда? — взывала киба. Прошло часа два после разделения Урана, и картина за окном заметно изменилась. Все еще красные ломти Урана виднелись на небе, целых четырнадцать солнц, цвета раскаленного угля. Но симметрия уже нарушилась. Некоторые ломти удалились, стали небольшими, другие, наоборот, приблизились, загородили дальние осколки.

А боковые вытянулись, стали плоскими, словно апельсиновые корки. Но это был просто оптический обман. Разрыв в поле тяготения растянулся словно пузырь, световые лучи обходили его, как воздушный пузырек в стекле. Наблюдатели с Ариэля смотрели на звезды как бы через плохое стекло. Созвездия искажались, звезды виднелись совсем не там, где следовало, а куски Урана расходились быстрее, чем на самом деле.

— Я не понимаю, где нахожусь. Двигаться вверх или двигаться вниз? Меня несет в огненном круговороте. Не забыли вы послать новый приказ? Взлетаю в воздух в столбе пламени. Озеро лавы. Падаю. Несет по поверхности. Впереди черные утесы…

Мир был занят сообщениями кибы, а Юна в соседней кабине — еще более тревожным делом. Не только киба, но и Ариэль, железо-каменный корабль, на котором они плыли по небу, несся неведомо куда. Распался на куски хозяин, и спутники сбились с пути, словно дети, потерявшие родителей, заметались, выбирая новую орбиту — самостоятельную, пока неопределенную. Обсерватория Ариэля беспрерывно вела наблюдения, стараясь уточнить новую орбиту. Но лучи света искажались в разорванном небе, ошибки громоздились на ошибки…

— Куда вы меня послали? Впереди черные утесы.

Несусь по расплавленному морю. Что я должна делать? Синие взрывы. Боком несет. Сейчас ударит..

Треск! Словно лопнула натянутая кожа…

И тишина.

Мир вытер пот. Ему хотелось встать и обнажить голову.

Но еще больше ему хотелось отдохнуть. Чувство у него было такое: на сегодня хватит! Хватит рыдающих киб и влюбленных девиц, неудачных и удачных опытов, разбитых сердец и разбитых планет. Хватит. Переживать он будет завтра, стихи писать послезавтра. Сейчас он хочет лечь в гамак и руки положить под голову.

Далин, напротив, был бодр, деятелен, полон планов.

Он выслушивал доклады радистов, вел переговоры с обсерваторией и с дальними спутниками Урана — Титанией и Обероном. Он напутствовал улетающие группы, напоминая каждому:

— Держитесь на расстоянии, не торопитесь высаживаться. Наблюдайте. Следите, как формируется планета. Составляйте карту, наносите установившиеся хребты. Потом пошлете кибу, чтобы изучала, как идет остывание. Думайте, как ускорить остывание. Может быть, полезно перепахивать планету, ломать застывшую корку, что ли? И составляйте проект, когда и как выводить на орбиту вашу планету. Счастливого пути. Руку жму.

Потом он говорил, обращаясь к радистам, возможно — к одной Юне:

— Ариэль тоже не скверно бы развернуть, пустить за планетами вдогонку. А то штаб оторвался от флота, превращается в регистратуру радиограмм. Пожалуй, мы не останемся здесь. Как только с Земли пришлют нам мощную ракету, сядем в нее и отправимся объезжать все планеты по порядку. Попутешествуем, посмотрим четырнадцать новорожденных миров.

А Мир удивлялся: «Откуда такая энергия у сверхсрочника? Любовь окрыляет человека или успех? Ведь сегодня же — три часа назад — он мечтал только о рыбной ловле. А теперь — на тебе: инспектировать четырнадцать планет, годы и годы в невесомой ракете».

Сам Мир мечтал только о гамаке.

Но день еще не был кончен.

Юна с бланком радиограммы подошла к Далину;

— «Ум» Далин, послушайте. Оторвитесь, важное дело.

«Даже тон у нее новый, — подумал Мир. — Тон подруги, хозяйки, не радиосекретаря».

Далин прочел радиограмму, нахмурился, сказал негромко:

— Керим, объявите тревогу номер один. Через час и двадцать минут Ариэль столкнется с планетой Драма.

Нам было некогда любить

И даже ненавидеть.

Я не успел тебя забыть,

Ты не смогла обидеть.

Усталость как рукой сняло. Позже Мир вспоминал О ней и удивлялся: «А ведь я, кажется, спать хотел?»

Тревога номер один как раз и предусматривала столкновение Ариэля с осколками Урана. Вероятность столкновения была не так уж мала — около четырех процентов (один шанс из двадцати пяти). Поэтому на случай катастрофы заранее был составлен план действий, каждый знал свое назначение, несколько раз проводились учебные тревоги.

Но, как водится, в последнюю минуту все оказалось не совсем так, как предполагалось по плану.

По плану на случай эвакуации на Ариэле были подготовлены три ракеты. Каждый знал свою ракету, свое место. Но какая-то киба на Уране сработала лишний раз, получилось не двенадцать осколков, а четырнадцать. Пришлось срочно сформировать еще две группы наблюдателей, две ракеты отдать им. Теперь всех людей с Ариэля надо было вывозить на одной-единственной ракете.

Далин первым долгом связался с ракетодромом. Оказалось, что все ракеты уже разлетелись, кроме двух.

К старту готовился толстяк Газлеви… за ним на очереди стоял Анандашвили, хозяин злополучной Драмы.

— Старт задержать! — распорядился Далин. — У меня двадцать шесть человек на Ариэле. Штабная ракета не заберет всех. Газлеви, возьмешь пятерых, и Анандашвили — пятерых.

— Но я уже на старте, — сказал перс, округляя глаза. — Я должен уступить площадку этому беспокойному грузину.

— Возьмешь трех человек из ракетодромной команды, — распорядился Далин. И со склада двоих. Сейчас склады ни к чему. А беспокойный грузин пусть становится на запасную площадку.

И тут же сказал Юне:

— Юна, вы человек с характером и волей. У нас двадцать шесть человек на Ариэле. Предупредите каждого, всех держите в памяти.

Мир с Керимом должны были отвезти на ракетодром архив штаба — все научные материалы. Архив был упакован заранее, его нетрудно было погрузить. Но ведь самые интересные материалы были получены сегодня. Их-то и надо было собрать: сегодняшние фотоснимки, киноленты, магнитограммы. Надо было припомнить, где что лежит, аккуратно завернуть, запаковать, а руки тряслись от волнения, глаза не могли оторваться от окна, от растущей огненной глыбы на небе. Прошла одна минута, сколько осталось еще? Не пора ли все бросать, бежать сломя голову на ракетодром?

Мир на минуту забежал в свою комнату. Глянул — что взять? Нечего. Мебель везде найдется, белье и костюмы не жалко. Стихи? Тут они родились, на этом несчастном Ариэле, пусть и горят тут же, пусть пропадают. Кому они нужны? Кериму, что ли? Он ждет, чтобы воспели его деяния?

Керим между тем грузил ящики на кибу-тележку.

Тележка оказалась мала, все ящики не умещались. Керим сунул значительную долю материалов в пустой скафандр, перекинул через плечо, как мешок. Потом посадил на тележку всхлипывающую Герту и умчался за ней скользящими скачками.

Миру пришлось вызвать еще одну тележку. Сколько же времени он ждал ее, как она медлила! Наконец тележка подкатила. Мир бросил на нее оставшиеся ящики.

А что там мешкают Юна и Далин? Нельзя же за любовью забывать о жизни…

Далин стоял перед селектором. Только один экран светился, и на нем виднелось тонкое лицо Анандашвили.

— Возьмешь еще пятерых, — кричал Далин. — Не двоих, не троих, а пятерых. Все равно мне столько народу не нужно будет на Обероне. Там есть свои ракетодромщики и свои радисты. Полезных людей добавляю тебе — двух техников по кибам и лучших радистов: Юну в том числе.

Анандашвили улыбнулся:

— Юну? Юночку я возьму без звука.

Что такое? «Ум» улетает на Оберон, а Юну отправляет с Анандашвили? Мир остолбенел. И Юна застыла посреди комнаты, расставив руки, будто уронила что-то.

Далин повернулся к ней:

— Юна, дорогая, так лучше. Ведь я сверхсрочник. Ты после поймешь…

Девушка высоко подняла голову. Голос ее был как натянутая струна, вот-вот надорвется:

— А разве вы приняли мои слова всерьез? Я просто хотела расшевелить вас, взбодрить. А то раскисли, стыдно смотреть было.

Лицо Далина выразило недоумение, даже некоторое недоверие.

— Ну, если так… — сказал он нерешительно.

Потом глянул на часы, кинулся к девушке, поцеловал ей руку и исчез за порогом.

— Не задерживайтесь! — крикнул он. — Осталось двадцать восемь минут. Мир, позаботься о ней… Потом сюда приходи.

Мир пошел в кладовку, разыскал скафандр Юны, вернулся. Девушка все стояла посреди комнаты и смотрела на правую руку, на ту, которую поцеловал Далин.

— Не огорчайся так. Юна, — проговорил Мир несмело. — Все будет хорошо. И одевайся скорее. Осталось двадцать шесть минут.

Он ласково взял ее за руку, нисколько не ревнуя, почт сочувствуя. Он-то знал, что такое отвергнутая любовь.

Девушка вырвала руку.

— Не подходи! — крикнула она в бешенстве. — Ты что обрадовался? Все равно не полюблю. Презираю тебя! Всегда буду презирать.

Это было так грубо, так некрасиво, так несправедливо, в сущности… Ведь Мир не улетал с ней, он отправлялся на Оберон с Далиным. Но… оставалось двадцать пять минут. Некогда было обижаться, объясняться и уговаривать. Мир схватил Юну за шиворот, как котенка, и сунул ногами вперед в скафандр. На Ариэле такие вещи проделывались без труда. Потом он нахлобучил шлем. Юна еще что-то кричала изнутри.

Век двадцатый,

Стенка,

Небо предзакатное.

Бит и связан,

Руки за спиной,

Смотришь прямо в дуло автоматное…Это есть твой решительный бой!

Мир посадил Юну на тележку, нажал кнопку. Перебирая гусеницами, киба побежала по обочине. Дорога была загружена. По ней спешили, пыля гусеницами, колесами и лапами кибы роющие, долбящие, грызущие — все, что было самодвижущегося на Ариэле. Это Мир дал им приказ стягиваться к ракетодрому. Дал приказ из жалости, чувствуя угрызения совести после гибели кибы-Юны на Уране. Но все равно, теперь было ясно — машины придется оставлять на Ариэле.

Даже для людей места было маловато.

Сегодня кибы были красные — все до единой, — и пыль на дорогах красная, и скалы буро-красные, ржавые или багровые. Все потому, что четверть неба занимало ало-багровое конусообразное тело — раскаленная болванка, из которой люди собирались выковать планету, по имени Драма.

Но смотреть и запоминать было некогда. Оставались двадцать три минуты. Мир забежал в кладовку еще раз, вытащил скафандр Далина (ругая про себя всех этих беспомощных влюбленных, за которыми надо ухаживать, как за детьми).

К его удивлению, Далин спокойно сидел в кресле перед окном, глядел на красное зарево, как будто и торопиться было некуда.

— Осталось двадцать две минуты, «ум». Одевайтесь скорее.

Далин медленно повернул лобастую голову.

— Возьми стул. Мир. Сядь рядом, не мельтеши. Дело в том… дело в том, что спешить некуда. Наша ракета опрокинулась, упала с площадки. Четырнадцать ракет стартовали сегодня. Видимо, бетон раскрошился. В общем, ракета лежит на камнях, сломана опора, дюзы погнуты, трещина в двигателе. Ремонта на трое суток.

— Трое? Трое суток? Значит… не улетим? — Мир отер холодный пот.

— Тебе не повезло, — меланхолически продолжал Далин. — Ракета Анандашвили рассчитана на шесть человек, я всунул ему еще десять. Больше небезопасно. Одиннадцать надо было оставить. Я оставил ракетодромщиков — слишком большое наказание за оплошность. Оставил астрономов — за мрачное предсказание. И команду ракеты — за ненадобностью… и вот кого-то надо было добавить из радистов. Женщин я обязан был спасти, Керим нужен своей жене… а ты одинокий. Тебе не повезло, Мир.

Он говорил так спокойно, рассудительно, а Мир не слышал ни единого слова. Метался по комнате, думал:

«Что делать? Что делать?» Если ракета опрокинулась, ее, конечно, не поднимешь за двадцать минут. Тем более — опора сломана. Лезть в ракету Анандашвили?

Как лезть? Отталкивать Юну, сбрасывать Керима, драться с ним за место?

— Сядь, Мир, не мельтеши, — повторил Далин. — Умирать надо с достоинством.

А Мир не хотел умирать. С какой стати? Он еще и жить не начал. Поэма в заготовках, не написана. Любовь? Да, он любил, но его-то не любили. За что он умрет? Другие же не умирают, другим жизнь продлевают.

Зажегся экранчик на селекторе. Показалось растерянное, как бы измятое лицо Анандашвили.

— «Ум», я только что узнал, что твоя ракета опрокинулась. Слушай, я подожду тебя. Там, где влезли десять, влезет и одиннадцатый. Беги на ракетодром что есть силы. Я успею. Мы взлетим на прямую, обрежем нос этой Драме. Гарантирую.

Далнн отрицательно покачал головой.

— «Ум», не валяй дурака, не донкихотствуй. Ты самый нужный, самый знающий. Беги скорее, я жду. Я сам останусь вместо тебя.

Далин отрицательно покачал головой.

— Если найдется место, возьми кого хочешь! — крикнул он. — Кого попало, кто под рукой, и взлетай немедленно. Я приказываю, слышишь?

Лицо Анандашвили искривилось, стало жалким и напряженным. Казалось, он с трудом удерживается, чтобы не заплакать.

Далин задернул экран шторкой.

Мир, затаив дыхание, слушал этот разговор. Он так ждал, что Далин скажет: «Подожди, капитан. Я старик, сверхсрочник, жил-на свете достаточно, но тут рядом молодой способный радист, сейчас я пришлю его». Мир даже открыл было рот, чтобы крикнуть: «Меня пришлите, меня!» Но не крикнул. Что-то остановило его. Не к лицу Человеку умолять… даже о любви, даже о жизни.

Не оборачиваясь, Далин сказал:

— Спасибо за молчание, Мир. Мне неприятно было бы отказать тебе, а пришлось бы. Анандашвили нельзя сидеть на старте лишних десять минут, рисковать шестнадцатью людьми ради одного.

Минуту спустя за холмами полыхнуло зарево… потом съежилось, огонек ушел к звездам. Последняя ракета покинула Ариэль. G ней улетели радисты, Юна тоже.

Почему-то у Мира стало спокойнее на душе. Может быть, потому, что предпринимать было нечего, надеяться не на что. Так, рассказывают, в прежние времена, когда еще бывали преступники, они обретали спокойствие, попав в тюрьму. Видимо, жить в беспрерывном страхе чересчур утомительно. Нервы не выдерживают.

И Мир спокойно уселся рядом с Далиным, глядя на великолепное и мрачное торжество собственной гибели.

Драма приближалась. Миру казалось — она росла.

Словно огненно-оранжевое знамя разворачивалось по всему небу. Уже не красными, а угольно-черными на фоне этого знамени казались силуэты ближайших утесов. («Черное и красное — траур», — подумал Мир.)

Новорожденная планета еще сохраняла свои угловатые очертания. Тяготение не успело превратить ее в шар. Но воздух уже стек с углов. Углы были ярче всего желтого цвета. Желтое время от времени меркло, подернувшись прозрачной красной пленкой, но тут же остывшие пласты рушились, обнажая сияющие недра.

И на углах и на ребрах шло беспрерывное движение, словно кто-то месил и перелопачивал огненное тесто.

А на гранях, где скопился воздух, шевелились цветные синие и оранжевые языки пламени. Может быть, там горели метан и водород, а может быть, и не было никакого горения — газы нагрелись и светились, как на Солнце.

Мир разглядывал все это с удивительным спокойствием. Лаже находил сравнения. Даже какие-то стихи составлялись у него в голове:

У смерти были красные глаза

И сочни языков, и каждый — пламя…

Рифмы он не стал подбирать. Поймал себя на нелепом стихотворстве и усмехнулся. Рифмовать за десять минут до смерти? Смешная вещь — привычка.

Надеялся ли он? Пожалуй, надеялся. Человеку трудно отказаться от надежды, даже если он приговорен безапелляционно… А вдруг пронесет? Авось вывезет? Астрономы на Ариэле опытные, математика-наука точная, машина считает безошибочно… но вдруг… Ведь расчет велся по формулам Ньютона, по поправкам Эйнштейна, в соответствии со всемирным законом тяготения. Но как раз поле тяготения и разорвано сегодня…

— Как вы думаете, «ум», может, вынесет нас?

— Не знаю, дружок, едва ли. Могу обещать только, что смерть будет легкая. Взаимная скорость — двадцать пять километров в секунду. Удар, взрыв, и все обратится в пар. Мы тоже — в пар.

— Я обращусь в пар? — Миру не верилось.

С напряженным вниманием он смотрел в окно. Наверно, так смотрит капитан потерявшего руль судна. Вот его несет на скалы. Сейчас ударит… А может быть, там пролив, безопасная бухточка, лагуна за рифами? Бывает же такое…

Огненное знамя превратилось в занавес, встало пологом от гор до гор. Из-за полога высовывались языки, и каждый больше предыдущего. И вот уже полога нет вообще, только языки на горизонте — громадные, разнообразные, изменчивые, как всякое пламя. Пляшут над черными горами огненные змеи, колышутся огненные пальмы, взвиваются огненные фонтаны… и вдруг один из них, самый высокий, перехлестнув через ближайшую гору, накрывает здание радиостанции.

Извечно безмолвный Ариэль наполняется гулом и воем пламени. Шумит, свистит, ревет и грохочет огненный вихрь.

И Мир понимает: «Это конец!»

Ариэль уже в огне — в чужой атмосфере. Как только он дойдет до плотного дна — взрыв. Смерть!

От всей жизни осталась минута или полминуты.

И сделать ничего не сделаешь. Даже «ум» Далии ничего не предлагает. Вот он сидит, уставившись в окно, лицо красное, словно в крови. Бессилен, словно руки связаны. В героическом двадцатом бывало так: фронт побеждает, а тебя возьмут в плен враги — люди с бессмысленными глазами, тупые, как программные кибы. свяжут, скрутят, приставят к стенке, прицелятся. И вот она, смерть, — в черном зрачке автомата. Смотришь на нее… и поешь.

И Мир запел. Запел старый, трехсотлетней давности гимн героического двадцатого века. Пел стоя, держа руки по швам, старательно выговаривая забытые, потерявшие смысл слова о рабах, проклятьем заклейменных.

Потом он заметил, что «ум» Далин тоже стоит рядом с ним и тоже поет, перекрикивая вой пламени. А пламя вес жарче и светлее, взметаются вспышки, снаружи грохочет и стреляет — взрываются двигатели застрявших

на дороге киб.

— «Это есть наш последний и решительный бо-о-ой!» Юноша пел, и пел старик. Так встречали смерть люди. Человек может погибнуть, он смертей, но сдаваться ему не к лицу, потому что он Человек из племени победителей. Он гибнет, а племя побеждает.

Они спели первую строфу и припев, а пламя все ревело за окном. Потом оно стало тускнеть, темнеть, Сквозь него начал просвечивать силуэт железных гор… потом показалось черное небо с багровыми тучами.

— Поздравляю тебя, Мир, — сказал Далин. — Жить будешь.

Мир продолжал петь, торжествуя. Голос его гремел в ватной тишине Ариэля. За помутневшим ркном виднелась закопченная дорога, на ней — оплавленные кибы.

— Вот мы и воспрянули, — улыбнулся Далин. — Садись к передатчику. Мир, ты у меня один за четверых. Обсерваторию вызывай, потом штаб, потом ракетодром… надо узнать, кто жив.

Мир сел на место Юны, застучал ключом. Далин, стоя сзади, обнял его за плечи.

— Дела, Мир! У живых много дел. После Ариэля вызовешь ракеты. Четырнадцать групп, есть с кем поговорить. Ну, и мы не засидимся. Получим с Земли ракету, будем облетать всех по очереди. Любишь путешествовать, Мир? Или отправить тебя на Драму к Анандашвили?

Мир понял, о чем идет речь.

— Но Юна любит вас, — сказал он.

Далин похлопал его по плечу:

— Женщины, друг мой, торопливы в чувствах. Это у них пережиток, от прабабок, которые отцветали к тридцати годам. У Юны сотни лет молодости. У нее есть время разобраться, она разберется еще.

В радиоприемнике послышался частый писк. Отвечала обсерватория, отвечали убежища штаба и ракетодрома. Все живы. Уцелели. Отсиделись в герметических помещениях.

— Поздравляю с жизнью, — велел передать «ум». — На всякий случай сидите в убежищах до завтра. Завтра свяжемся.

Завтра!

Первый день творения заканчивается.

Завтра будет уже второй день в истории четырнадцати человеком созданных планет.

Илья Варшавский Индекс Е-81

Покрытый коричневой корочкой бифштекс шипел на сковородке в ореоле мельчайших брызг масла.

Рядом с дымящейся чашкой кофе румяные тосты ожидали, пока их намажут земляничным джемом. Сочная золотистая груша должна была завершить завтрак.

Сэм потянулся за вилкой, но кто-то сзади схватил его за руки и вывернул их назад.

— Ты опять дрыхнешь на скамейке, — произнес хорошо знакомый ему голос. — Я тебя предупреждал, что если ты не уберешься из города, попадешь за решетку. Работы в городе нет. Сматывай удочки и катись отсюда, пока не познакомился с судьей!

Дюжий полисмен поставил Сэма на ноги, сунул в руки узелок, заменявший чемодан и подушку, и движением колена сообщил ему начальное ускорение в том направлении, куда, по мнению полицейского, следовало направить свои стопы безработному.

Сэм медленно брел по улице. Только теперь он понял, как ему хочется есть. Вчера они с Томом, простояв час в очереди, получили по тарелке благотворительного супа. Это было всё, что могла выделить страна своим пасынкам из колоссальных излишков продуктов, скопившихся на складах.

Бедняга Том! Ему здорово не повезло. В этом веселом, долговязом негре тарелка супа вызывала еще более острые муки голода. Вчера он решился на отчаянный шаг. Пытался украсть котелок пойла, приготовленного для свиней на пригородной ферме Грехема, и, конечно, попался. Удивительно, как быстро вершится правосудие в этой стране. Уже через час он был отправлен за решетку. Судья потратил на него не больше трех минут. Как он сказал?

«Когда крадут пищу у свиньи мистера Грехема, то тем самым отнимают пищу и у мистера Грехема. В таких случаях закон не делает различия между мистером Грехемом и его свиньей. Пятнадцать суток тюрьмы».

Может быть, если бы Том не был черным, ему бы не вкатили пятнадцать суток. Здесь, на юге, чертовски не любят цветных. Особенно когда они без работы.

Нужно сматываться из этого города.

Придется опять путешествовать в товарных вагонах.

Хорошо бы дождаться, пока выпустят Тома.

Сэм обернулся, почувствовав чью-то руку у себя на плече.

Перед ним стоял небольшой человек в сдвинутой на затылок шляпе и с зажатой в зубах сигарой.

— Есть работа, — сказал он, не выпуская сигары изо рта. Сэм оглядел его с ног до головы. Он хорошо знал подобных субъектов.

— Если вам нужны парни для Кубы, — сказал он неприязненно, — то поищите в другом месте. Меня уже пробовали вербовать.

— Работа не связана с политикой. Если подойдете — будете довольны. Решайте быстрее.

Сэм кивнул головой. Человечек махнул рукой, и к ним подкатил черный лимузин.

Машина остановилась у пятиэтажного серого здания, на окраине города. Сэм и его спутник поднялись на второй этаж. — Подождите здесь, — сказал человечек и скрылся за дверью, на которой была укреплена табличка с надписью: ВЭЛ. 3. ВУЛ. ПРЕЗИДЕНТ Через несколько минут он вышел и поманил Сэма пальцем. Комната в конце коридора, куда он впихнул Сэма, была погружена во мрак. Только на письменном стиле, за которым сидел высокий человек в белом халате, горела лампа, освещая разбросанные по столу бумаги.

— Фамилия? — спросил человек в халате.

— Смит.

— Имя?

— Сэмюэль.

— Возраст?

— Двадцать один год.

— Занятие?

— Безработный.

— Бэртрам! — крикнул человек в халате. — Полное исследование по программе ку триста шестнадцать.

— Раздевайтесь, — кинул он Сэму.

В комнате вспыхнул свет, и Сэм увидел множество аппаратов самого разнообразного вида.

Бэртрам, молодой человек с черными тоненькими усиками, велел Сэму лечь на стол, стоящий посредине комнаты. Через несколько минут Сэм был опутан сетью проводов. На груди, голове и на запястьях ему укрепили металлические манжеты.

Бэртрам подошел к аппарату, напоминающему большой телевизор.

— Лежите спокойно, — сказал он, вращая рукоятки на приборе.

Сэм почувствовал легкое покалывание. Не сводя глаз с экрана, Бэртрам сел на стул и начал печатать на клавиатуре прибора, похожего на пишущую машинку. Сэм видел, как из под валика машинки поползла черная лента с пробитыми на ней отверстиями.

— Готово, — сказал Бэртрам.

— Биографические данные проверьте на детекторе лжи, — сказал человек в халате.

Бэртрам укрепил на теле Сэма еще несколько контактов.

Вопросы, которые задавали Сэму, не имели между собой никакой связи.

— Страдаете ли вы изжогой?

— Не было ли среди ваших предков негров и евреев?

— Болят ли у вас зубы?

— Кого вы предпочитаете: блондинок или брюнеток?

— Как вы переносите виски?

— Крепко ли вы спите?

— Какими болезнями вы болели?

После этого у него под ухом стреляли из пистолета и показывали ему альбом с обнаженными красавицами.

Затем его повели в соседнюю комнату, где просматривали грудную клетку перед большим рентгеновским аппаратом, взяли пробу желудочного сока и сделали анализ крови.

— Можете одеваться, — сказал Бэртрам.

Одеваясь, Сэм видел, как Бэртрам вложил черную ленту с пробитыми отверстиями в большой серый ящик и нажал кнопку. Несколько минут на панели ящика вспыхивали зеленые лампочки. Потом что то щелкнуло, и в руках у Бэртрама оказалась белая карточка.

— Индекс Е восемьдесят один, — сказал Бэртрам. — Подходит для мистера Фауста.

Человек в халате снял телефонную трубку.

— Противопоказаний нет, можете использовать.

Дверь отворилась, и вошел уже знакомый Сэму человечек.

— Дженерал кибернетикс компани, — сказал он, — может предоставить вам работу, но раньше я должен показать вас заказчику.

На этот раз машина остановилась у небольшого особняка в фешенебельной части города Сэм и его спутник вошли в холл.

— Мистер Фауст вас ждет, мистер Дженингс, — сказал подошедший к ним человек в черном костюме.

В комнате, куда они вошли, пахло лекарствами, духами и еще чем-то, чем пахнут давно не проветриваемые вещи. В кресле у ярко пихающего камина сидел маленький старичок со сморщенным лицом, похожим на сушеную грушу.

— Это Смит, которого мы для вас подобрали, мистер Фауст, — скисал Дженингс.

— Подойдите поближе, — пропищал тоненький голосок из кресла.

Сэм сделал несколько шагов вперед. Некоторое время старичок с любопытством на него смотрел.

— Вам объяснили ваши обязанности?

— Я предполагал, мистер Фауст, что до того как будет получено ваше согласие на эту кандидатуру, — всякие объяснения излишни, хотя фирма считает ее вполне подходящей, — сказал Дженингс, — мы провели самое тщательное исследование.

— Мне уже надоело ждать, — сказал капризно старичок — Пока вы там возитесь, я теряю драгоценное время. Я достаточно стою, чтобы наслаждаться жизнью, а эти ослы посадили меня на манную кашу. Слава богу, прошли времена, когда, ради возвращения молодости, нужно было продавать душу дьяволу. Сейчас я могу купить не только молодость, но и дьявола в придачу. Короче говоря, — обратился он к Сэму, — я покупаю у фирмы ваши ощущения. Объясните ему, Дженингс. Я вижу, что он ни черта не понимает.

— Хорошо, мистер Фауст. Ваши обязанности, Смит, будут заключаться в том, чтобы снабжать мистера Фауста ощущениями нормального, здорового, молодого человека, пользующегося всеми радостями жизни.

— И пороками, — пропищал голос из кресла.

— И тем, что называется пороками, — согласился Дженингс. — Для этой цели будет налажена связь между биотоками вашего мозга и биотоками мозга мистера Фауста. Точнее говоря, ваши биотоки, разложенные на гармонические составляющие, будут модулировать несущую частоту радиоволны, на которой между вами будет осуществляться связь, и вызывать в мозгу мистера Фауста точно такие же ощущения, какие будете испытывать вы. Аппаратуру фирма доставит через час.

Сэм тихонько ущипнул себя за ляжку.

Нет, он не спал.

— Значит, — спросил он, — мои мысли будут передаваться по радио мистеру Фаусту?

— Человеческая мысль слишком сложная штука, чтобы это можно было сделать. Пока речь идет о передаче простейших ощущений, связанных с физиологической деятельностью организма.

— Включая самые интимные, — снова пропищал голосок.

— Безусловно, — подтвердил Дженингс. — Во время сеансов, организуемых по желанию мистера Фауста, его ощущения будут точно копировать ваши. Жить вы будете здесь. На время сеансов в вашем распоряжении будет автомобиль, отдельная квартира, где вы сможете принимать знакомых женщин, и открытый счет в ресторане. Вы будете снабжены небольшой суммой подотчетных карманных денег. Кроме того, фирма будет вам выплачивать по три доллара за каждый сеанс, которые вначале будут вычитаться в погашение стоимости выданной одежды. Сегодня состоится пробный сеанс.

— Муррей покажет вам вашу комнату, — сказал старичок, — это мой секретарь. Если вам будет что-нибудь нужно, обращайтесь к нему. Вечером будьте готовы к сеансу. Позаботьтесь, Дженингс, чтобы все было в порядке.

В отведенной Смиту комнате стояла кровать, стул и небольшой столик.

— Ваша квартира, — сказал Дженингс, — обставлена с б'ольшим комфортом. Ну что ж, приступим к подготовке.

Усадив Смита на стул, он открыл стоявший в углу чемодан и вынул оттуда машинку для стрижки волос.

Через несколько минут череп Смита напоминал бильярдный шар.

Затем Дженингс взял бутылку, кисточку и обмазал голову Сэма противно пахнущей липкой жидкостью.

— Вам придется носить парик, для того чтобы не привлекать внимания этой штукой, — сказал он, укрепляя у него на голове тонкую металлическую сетку. Сейчас мы проверим ее в работе. Вот это миниатюрный передатчик на полупроводниках, — кладите его в карман. В бантике, который вы должны носить вместо галстука, помещена ферритовая антенна. Радиус действия передатчика около двух километров. В этом радиусе вы должны наводиться во время сеансов. Старайтесь, чтобы плоскость антенны всегда была ориентирована перпендикулярно к прямой, проведенной между вами и домом мистера Фауста. Этим обеспечивается наибольшая сила передаваемого сигнала. Остальное вы скоро освоите сами. Суньте руку в карман и нажмите кнопку на передатчике.

Нажав кнопку, Сэм почувствовал неприятное гудение в голове.

Дженингс вынул из чемодана небольшой прибор с экраном и включил его шнур в штепсельную розетку. На экране вспыхнули причудливо извивающиеся светящиеся кривые.

— Так, отлично! — сказал он, выключая штепсельную вилку. — Все работает нормально. В чемодане костюм. Переодевайтесь. Скоро Муррей отвезет вас на пробный сеанс в ресторан, а я займусь подготовкой мистера Фауста.

Через полчаса, свежевыбритый, в отличном новом костюме, Сам вошел с Мурреем в зал ресторана «Бристоль».

Муррей сказал несколько слов на ухо подошедшему метрдотелю, и тот, поклонившись, повел Сэма к столику у окна.

— Обед заказан но выбору мистера Фауста, — шепнул Мюррей на ухо Сэму, — шофер с машиной будет вас ожидать. Поправьте парик, он налезает на ухо. Я уезжаю. Во время сеанса я должен быть около шефа.

— Устрицы, суп из креветок, дичь, отварная форель, пломбир, кофе с коньяком. Вино по списку, коллекционное, — бросил на ходу метрдотель лакею.

Сэм взял в рот устрицу. Она показалась ему безвкусной, но он ее с жадностью проглотил. Притупившееся за день ощущение голода вновь овладело им с необычайной силой. Он, не разбирая, глотал всё, что ставил перед ним изумленный лакей, залпом осушал полные бокалы и снова глотал теплую пищу, заботясь только о том, чтобы поскорее наполнить пустой желудок.

Наконец, голод был утолен, и он с наслаждением почувствовал тепло, разливающееся по всему телу.

Подали кофе.

Откинувшись на спинку стула, он обвел взглядом зал ресторана. На эстраде музыканты джаза извлекали из своих инструментов спотыкающиеся, кудахтающие звуки. Мелодия внезапно оборвалась, и к рампе подошел барабанщик.

— Известная французская певица Маргарита Дефор, — объявил он, и на эстраду выпорхнула девушка лет восемнадцати, встреченная аплодисментами. Хриплые звуки джаза, казалось, подчеркивали чистый, нежный голос певицы. Она пела по-английски негритянскую песенку, которую часто пел Том, когда они с Сэмом работали на сборе хлопка.

«Бедняга Том!» — подумал Сэм.

Он допил кофе и, провожаемый метрдотелем, вышел из ресторана.

Развалившись на мягких подушках «роллс-ройса», Сэм закрыл глаза. Голова кружилась от выпитого вина. В памяти звучала негритянская песенка…

На следующее утро Муррей разбудил Сэма.

— Шеф хочет вас немедленно видеть, — сказал он.

Через несколько минут Сэм предстал перед мистером Фаустом.

— Неплохо, мой мальчик, но это далеко не то, что от вас требуется. Нельзя поглощать пищу без разбора, научитесь ее смаковать. Тот хаос вкусовых ощущений, вперемешку с голодом, которые я вчера испытал, очень далеки от настоящего наслаждения пищей. Не налегайте так на вино. В большом количестве оно снижает вкусовые ощущения. Попробуйте понять вкус устриц. Однако дело не в этом. Всё придет со временем. Скажите: какое впечатление произвела на вас вчерашняя певичка?

— Она очаровательна, — ответил Сэм.

— Очень рад, что она вам понравилась. Постарайтесь завоевать ее расположение. Помните, что если нужны деньги, то они будут. Не забывайте, что в вашем распоряжении специальная квартира.

В кресле что-то забулькало и захрипело, как в испорченном водопроводном кране. Очевидно, мистер Фауст смеялся.

Бульканье прервалось так же внезапно, как и возникло.

— Можете идти, мой мальчик. Следующий сеанс будет сегодня вечером.

Прошло несколько дней, и новая жизнь оказалась не такой ослепительной, как это представлялось вначале. Мистер Фауст капризничал.

То ему казалось, что омары не вызывают у Сэма должных вкусовых ощущений, то его возмущала неспособность Сэма наслаждаться сигарами. Целую бурю вызвал вопрос о наркотиках. Выкурив первую трубку опиума, Сэм не испытал ничего, кроме невыносимой тошноты. При этом он забыл выключить передатчик, и мистера Фауста вырвало на ковер. Но больше всего недоразумений происходило по поводу Маргариты. Сэму удалось завязать с ней знакомство. Она даже познакомила его со своим братом Валентином, оказавшимся таким же стопроцентным американцем, как и его сестра. Но дальше этого дело не двигалось.

— Даю вам три дня срока, — визжал разъяренный хозяин — Если за это время вы не справитесь с девчонкой, я порву договор с фирмой или пусть присылают кого-нибудь другого, а не болванов, у которых после салата с уксусом начинается отрыжка и вечно чешется левая пятка!

Сегодня срок, назначенный мистером Фаустом истекал.

…Машина плавно подъехала к подъезду ресторана. Черная тень бросилась к автомобилю и открыла дверцу.

Сэм полез в карман за мелочью, но рука его застыла на месте.

— Том, дружище, ты ли это?

Сомнений не было, перед ним стоял тот самый Том, с которым они исколесили полстраны в поисках работы.

— Я, Сам, своею собственной персоной, только что из тюрьмы. Им нужны места, и меня вытурили оттуда досрочно. Но что с тобой, Сэм?! С каких пор ты начал разъезжать в автомобилях? Уж не получил ли ты наследство? Теперь ты уже не захочешь якшаться с нищим негром.

— Сейчас я тебе всё расскажу, Том, только раньше всего нужно тебя покормить, пошли!

— Ты с ума сошел, Сэм! Разве ты не знаешь, что цветным запрещен здесь вход в ресторан. Если у тебя действительно завелась пара долларов, то пойдем поищем закусочную.

— Не беспокойся, Том. Со мной тебя сюда пустят. Я тут важная персона.

— Не советую, мистер Смит, — вмешался шофер. — Вы знаете отношение мистера Фауста к цветным. Он никогда не потерпит…

— Поезжайте домой! — перебил его Сэм. — Я сам, если нужно, объяснюсь с хозяином.

В дверях им преградил дорогу швейцар:

— Мне очень жаль, мистер Смит, но я имею строгое предписание…

— Не беспокойтесь. Я знаю, что делаю, — сказал Сэм, отстраняя рукой швейцара.

В зале их встретил метрдотель:

— Крайне сожалею, мистер Смит, но правила нашего заведения категорически запрещают появление в нем цветных.

— Даже если это делается по желанию мистера Фауста?

— Если убытки, понесенные заведением, будут компенсированы, пробормотал метрдотель, — то… впрочем, я не могу отвечать за последствия. Предупреждаю, что вы действуете на свой риск. Мы хорошо знаем мистера Фауста, но боюсь, что даже его имя не может оградить нас от неприятных инцидентов.

Сэм с Томом сели за столик.

Метрдотель благоразумно удалился.

— Два бифштекса и два виски с содовой, — сказал Сэм лакею, машинально включая передатчик.

— Но ваш ужин, мистер Смит, — пробормотал смущенный лакей.

— Ужин потом, — сказал Сэм.

Мертвая тишина воцарилась в зале. Все взгляды были обращены на их столик. Даже оркестр перестал играть.

— Идем отсюда, Сэм, — пробормотал Том, — не нравится мне вся эта история.

В наступившей тишине резко прозвучал звук разбившегося стекла. Оттолкнув столик, высокая красивая дама со следами на глазах шла к выходу. Ее кавалер еле поспевал за ней.

Зал быстро пустел.

Какие-то типы подозрительного вида заглядывали из вестибюля в зал.

Наконец сконфуженный лакей принес заказанное. Том несколько оживился при виде сочного бифштекса.

— Я здорово рад, Сэм, что наконец встретил тебя.

Рука Сэма потянулась к стакану, но кто-то сзади схватил его за обе руки и вывернул их назад.

— Будешь знать, как водить сюда всякую негритянскую сволочь!

Их тащили за ноги по лестнице. Сэм чувствовал, как его голова ударяется о каждую ступень. Последнее, что он видел, был черный автомобиль, в который кинули Тома, и башмак с металлическими подковами над своей головой, поднятый для удара…

Сэм открыл глаза и застонал. Ныло все тело, и невыносимо болела голова. Он дотронулся до лба и нащупал повязку.

— Здорово вас разукрасили! Какой мерзостью у вас была смазана голова? Нам пришлось перепробовать кучу растворителей, прежде чем удалось всё эго смыть. Мэри, дайте больному его платье и счет, толстый человек в белом халате игриво ткнул Сэма в живот и вышел из палаты.

— Вот ваш костюм, — сказала сестра, — я его зашила и почистила, как могла, а вот счет. Двадцать долларов за оказание первой помощи, пять долларов за удаление лакового покрова на голове и доллар за ремонт платья. Всего двадцать шесть долларов.

Сэм сунул руку в карман того, что раньше называлось его пиджаком, вынул бумажник и пересчитал деньги, выданные ему мистером Фаустом на текущие расходы Набралось всего двадцать пять долларов. Обшарив все карманы, он наскреб еще доллар и десять центов мелочью.

Домой пришлось идти пешком. Первый, кого он встретил в холле, был Муррей.

— Где вы шляетесь, Смит? — сказал он. — Звонил Дженингс. С сегодняшнего дня ваша работа в фирме окончена. Вчера вечером во время сеанса мистер Фауст умер от кровоизлияния в мозг.

Илья Варшавский Роби

Несколько месяцев назад я праздновал свое пятидесятилетие.

После многих тостов, в которых превозносились мои достоинства и умалчивалось о свойственных мне недостатках, с бокалом в руке поднялся начальник лаборатории радиоэлектроники Стрекозов.

— А теперь, — сказал он, — юбиляра будет приветствовать самый молодой представитель нашей лаборатории.

Взоры присутствующих почему-то обратились к двери.

В наступившей тишине было слышно, как кто-то снаружи царапает дверь. Потом она открылась, и в комнату въехал робот.

Все зааплодировали.

— Этот робот, — продолжал Стрекозов, — принадлежит к разряду самообучающихся автоматов Он работает не по заданной программе, а разрабатывает ее сам в соответствии с изменяющимися внешними условиями. В его памяти хранится больше тысячи слов, причем этот лексикон непрерывно пополняется. Он свободно читает печатный текст, может самостоятельно составлять фразы и понимает человеческую речь. Питается он от аккумуляторов, сам подзаряжая их от сети по мере надобности. Мы целый год работали над ним по вечерам для того, чтобы подарить его вам в день вашего юбилея. Его можно обучить выполнять любую работу. Поздоровайтесь, Роби, со своим новым хозяином, — сказал он, обращаясь к роботу.

Роби подъехал ко мне и после небольшой паузы сказал:

— Мне доставит удовольствие, если вы будете счастливы принять меня в члены вашей семьи.

Это было очень мило сказано, хотя мне показалось, что фраза составлена не очень правильно.

Все окружили Роби. Каждому хотелось получше его разглядеть.

— Невозможно допустить, — сказала теща, — чтобы он ходил по квартире голый. Я обязательно сошью ему халат.

Когда я проснулся на следующий день, Роби стоял у моей кровати, по-видимому ожидая распоряжений. Это было захватывающе интересно.

— Будьте добры, Роби, — сказал я, — почистить мне ботинки. Они в коридоре у двери.

— Как это делается? — спросил он.

— Очень просто. В шкафу вы найдете коричневую мазь и щетки. Намажьте ботинки мазью и натрите щеткой до появления блеска.

Роби послушно отправился в коридор.

Было очень любопытно, как он справится с первым поручением.

Когда я подошел к нему, он кончал намазывать на ботинки абрикосовое варенье, которое жена берегла для особого случая.

— Ох, Роби, — сказал я, — я забыл вас предупредить, что мазь для ботинок находится в нижней части шкафа. Вы взяли не ту банку.

— Положение тела в пространстве, — сказал он, невозмутимо наблюдая, как я пытался обтереть ботинки, — может быть задано тремя координатами в декартовой системе координат. Погрешность в задании координат не должна превышать размеров тела.

— Правильно, Роби. Я допустил ошибку.

— В качестве начала координат может быть выбрана любая точка пространства, в частности, угол этой комнаты.

— Всё понятно, Роби. Я учту это в будущем.

— Координаты тела могут быть также заданы в угловых мерах, при помощи азимута и высоты, — продолжал он бубнить.

— Ладно. Не будем об этом говорить.

— Допускаемая погрешность в рассматриваемом случае, учитывая соотношение размеров тела и длину радиус-вектора, не должна превышать двух тысячных радиана по азимуту и одной тысячной радиана по высоте.

— Довольно! Прекратите всякие разговоры на эту тему, — вспылил я.

Он действительно замолчал, но целый день двигался за мною по пятам и пытался объяснить жестами особенности перехода из прямоугольной в косоугольную систему координат.

Сказать по правде, я очень устал за этот день.

Уже на третий день я убедился в том, что Роби создан больше для интеллектуальной деятельности, чем для физической работы. Прозаическими делами он занимался очень неохотно.

В одном нужно отдать ему справедливость: считал он виртуозно.

Жена говорит, что если бы не его страсть подсчитывать всё с точностью до тысячной доли копейки, помощь, которую он оказывает в подсчете расходов на хозяйство, была бы неоценимой.

Жена и теща уверены в том, что Роби обладает выдающимися математическими способностями Мне же его знания кажутся очень поверхностными.

Однажды за чаем жена сказала:

— Роби, возьмите на кухне торт, разрежьте его на три части и подайте на стол.

— Это невозможно сделать, — сказал он после краткого раздумья.

— Почему?

— Единицу нельзя разделить на три. Частное от деления представляет собой периодическую дробь, которую невозможно вычислить с абсолютной точностью.

Жена беспомощно взглянула на меня.

— Кажется, Роби прав, — сказала теща, — я уже раньше слышала о чем-то подобном.

— Роби, — сказал я, — речь идет не об арифметическом делении единицы на три, а о делении геометрической фигуры на три равновеликие площади. Торт круглый, и если вы разделите окружность на три части и из точек деления проведете радиусы, то тем самым разделите торт на три равные части.

— Чепуха! — ответил он с явным раздражением — Для того чтобы разделить окружность на три части, я должен знать ее длину, которая является произведением диаметра на иррациональное число «пи». Задача неразрешима, ибо в конечном счете представляет собою один из вариантов задачи о квадратуре круга.

— Совершенно верно! — поддержала его теща. — Мы это учили еще в гимназии. Наш учитель математики, мы все были в него влюблены, однажды, войдя в класс…

— Простите, я вас перебью, — снова вмешался я, — существует несколько способов деления окружности на три части, и если вы, Роби, пройдете со мной на кухню, то я готов показать вам, как это делается.

— Я не могу допустить, чтобы меня поучало существо, мыслительные процессы которого протекают с весьма ограниченной скоростью, вызывающе ответил он.

Этого не выдержала даже моя жена. Она не любит, когда посторонние сомневаются в моих умственных способностях.

— Как не стыдно, Роби?!

— Не слышу, не слышу, не слышу, — затарахтел он, демонстративно выключая на себе тумблер блока акустических восприятий.

Первый наш конфликт начался с пустяка. Как-то за обедом я рассказал анекдот:

— Встречаются на пароходе два коммивояжера. «Куда вы едете?» спрашивает первый. «В Одессу». «Вы говорите, что едете в Одессу, для того, чтобы я думал, что вы едете не в Одессу, но вы же действительно едете в Одессу, зачем вы врете?»

Анекдот понравился.

— Повторите начальные условия, — раздался голос Роби.

Дважды рассказывать анекдот одним и тем же слушателям не очень приятно, но скрепя сердце я это сделал.

Роби молчал. Я знал, что он способен проделывать около тысячи логических операций в минуту, и понимал, какая титаническая работа выполняется им во время этой затянувшейся паузы.

— Задача абсурдная, — прервал он, наконец, молчание, — если он действительно едет в Одессу и говорит, что едет в Одессу, то он не лжет.

— Правильно, Роби. Но именно благодаря этой абсурдности анекдот кажется смешным.

— Любой абсурд смешон?

— Нет, не любой. Но именно здесь создалась такая ситуация, при которой абсурдность предположения кажется смешной.

— Существует ли алгоритм для нахождения таких ситуаций?

— Право, не знаю, Роби. Существует масса смешных анекдотов, но никто никогда не подходил к ним с такой меркой.

— Понимаю.

Ночью я проснулся оттого, что кто-то взял меня за плечи и посадил в кровати. Передо мной стоял Роби.

— Что случилось? — спросил я, протирая глаза.

— «А» говорит, что икс равен игреку, «Б» утверждает, что икс не равен игреку, так как игрек равен иксу. К этому сводится ваш анекдот?

— Не знаю, Роби. Ради бога, не мешайте мне вашими алгоритмами спать.

— Бога нет, — сказал Роби и отправился к себе в угол.

На следующий день, когда мы сели за стол, Роби неожиданно заявил:

— Я должен рассказать анекдот.

— Валяйте, Роби, — согласился я.

— Покупатель приходит к продавцу и спрашивает его, какова цена единицы продаваемого им товара. Продавец отвечает, что единица продаваемого товара стоит один рубль. Тогда покупатель говорит: «Вы называете цену в один рубль для того, чтобы я подумал, что цена отлична от рубля. Но цена действительно равна рублю. Для чего вы врете?»

— Очень милый анекдот, — сказала теща, — нужно постараться его запомнить.

— Почему вы не смеетесь? — спросил Роби.

— Видите ли, Роби, — сказал я, — ваш анекдот не очень смешной. Ситуация не та, при которой это может показаться смешным.

— Нет, анекдот смешной, — упрямо сказал Роби, — и вы должны смеяться.

— Но как же смеяться, если это не смешно.

— Нет, смешно! Я настаиваю, чтобы вы смеялись! Вы обязаны смеяться! Я требую, чтобы вы смеялись, потому что это смешно! Требую, предлагаю, приказываю немедленно, безотлагательно, мгновенно смеяться! Ха-ха-ха-ха!

Роби был явно вне себя.

Жена положила ложку и сказала, обращаясь ко мне:

— Никогда ты не дашь спокойно пообедать. Нашел с кем связываться. Довел бедного робота своими дурацкими шуточками до истерики.

Вытирая слезы, она вышла из комнаты. За ней, храня молчание, с высоко поднятой головой удалилась теща.

Мы остались с Роби наедине.

Вот когда он развернулся по-настоящему!

Слово «дурацкими» извлекло из недр расширенного лексикона лавину синонимов.

— Дурак! — орал он во всю мощь своих динамиков. — Болван! Тупица! Кретин! Сумасшедший! Психопат! Шизофреник! Смейся, дегенерат, потому что это смешно! Икс не равен игреку, потому что игрек равен иксу, ха-ха-ха-ха!

Я не хочу до конца описывать эту безобразную сцену. Боюсь, что я вел себя не так, как подобает настоящему мужчине. Осыпаемый градом ругательств, сжав в бессильной ярости кулаки, я трусливо хихикал, пытаясь успокоить разошедшегося робота.

— Смейся громче, безмозглая скотина! — не унимался он. Ха-ха-ха-ха!

На следующий день врач уложил меня в постель из-за сильного приступа гипертонии…

Роби очень гордился своей способностью распознавать зрительные образы. Он обладал изумительной зрительной памятью, позволявшей ему узнать из сочни сложных узоров тот, который он однажды видел мельком.

Я старался как мог развивать в нем эти способности.

Летом жена уехала в отпуск, теща гостила у своего сына, и мы с Роби остались одни в квартире.

— За тебя я спокойна, — сказала на прощание жена, — Роби будет за тобой ухаживать. Смотри не обижай его.

Стояла жаркая погода, и я, как всегда в это время, сбрил волосы на голове.

Придя из парикмахерской домой, я позвал Роби. Он немедленно явился на мой зов.

— Будьте добры, Роби, дайте мне обед.

— Вся еда в этой квартире, равно как и все вещи, в ней находящиеся, кроме предметов коммунального оборудования, принадлежат ее владельцу. Ваше требование я выполнить не могу, так как оно является попыткой присвоения чужой собственности.

— Но я же и есть владелец этой квартиры.

Роби подошел ко мне вплотную и внимательно оглядел с ног до головы.

— Ваш образ не соответствует образу владельца этой квартиры, хранящемуся в ячейках моей памяти.

— Я просто остриг волосы, Роби, но остался при этом тем, кем был раньше. Неужели вы не помните мой голос?

— Голос можно записать на магнитной ленче, — сухо заметил Роби.

— Но есть же сотни других признаков, свидетельствующих, что я это я. Я всегда считал вас способным осознавать такие элементарные вещи.

— Внешние образы представляют собой объективную реальность, не зависящую от нашего сознания.

Его напыщенная самоуверенность начинала действовать мне на нервы.

— Я с вами давно собираюсь серьезно поговорить, Роби. Мне кажется, что было бы гораздо полезнее для вас не забивать себе память чрезмерно сложными понятиями и побольше думать о выполнении ваших основных обязанностей.

— Я предлагаю вам покинуть это помещение, — сказал он скороговоркой. — Покинуть, удалиться, исчезнуть, уйти. Я буду применять по отношению к вам физическую силу, насилие, принуждение, удары, побои, избиение, ушибы, травмы, увечье.

К сожалению, я знал, что когда Роби начинал изъясняться подобным образом, то спорить с ним бесполезно.

Кроме того, меня совершенно не прельщала перспектива получить от него оплеуху. Рука у него тяжелая.

Три недели я прожил у своего приятеля и вернулся домой только после приезда жены.

К тому времени у меня уже немного отросли волосы.

…Сейчас Роби полностью освоился в нашей квартире. Все вечера он торчит перед телевизором. Остальное время он самовлюбленно копается в своей схеме, громко насвистывая при этом какой-то мотивчик. К сожалению, конструктор не снабдил его музыкальным слухом.

Боюсь, что стремление к самоусовершенствованию принимает у Роби уродливые формы. Работы по хозяйству он выполняет очень неохотно и крайне небрежно. Ко всему, что не имеет отношения к его особе, он относится с явным пренебрежением и разговаривает со всеми покровительственным тоном.

Жена пыталась приспособить его для переводов с иностранных языков. Он с удивительной легкостью зазубрил франко-русский словарь и теперь с упоением поглощает уйму бульварной литературы. Когда его просят перевести прочитанное, он небрежно отвечает:

— Ничего интересного. Прочтете сами.

Я выучил его играть в шахматы. Вначале всё шло гладко, но потом, по-видимому, логический анализ показал ему, что нечестная игра является наиболее верным способом выигрыша.

Он пользуется каждым удобным случаем, чтобы незаметно переставить мои фигуры на доске.

Однажды в середине партии я обнаружил, что мой король исчез.

— Куда вы дели моего короля, Роби?

— На третьем ходу вы получили мат, и я его снял, — нахально заявил он.

— Но это теоретически невозможно. В течение первых трех ходов нельзя дать мат. Поставьте моего короля на место.

— Вам еще нужно поучиться играть, — сказал он, смахивая фигуры с доски.

В последнее время у него появился интерес к стихам. К сожалению, интерес этот односторонний. Он готов часами изучать классиков, чтобы отыскать плохую рифму или неправильный оборот речи. Если это ему удается, то вся квартира содрогается от оглушительного хохота.

Характер его портится с каждым днем.

Только элементарная порядочность удерживает меня от того, чтобы подарить его кому-нибудь.

Кроме того, мне не хочется огорчать тещу. Они с Роби чувствуют глубокую симпатию друг к другу.

Генрих Альтов, Валентина Журавлева Баллада о звездах

ПРОЛОГ

Это было время, когда люди начинали прокладывать путь в Звездный Мир. Оно наступило внезапно, странное, головокружительное время властно подчинило помыслы и дела людей. Сильнее извечной тяги к морю оказался зов Звездного Мира. Ионолеты покидали Землю. Хмельной, пьянящий ветер открытий гнал их к звездам. Еще бродили экспедиции в болотистых лесах Венеры, еще пробивались панцирные ракеты сквозь будущую атмосферу Юпитера, еще не была составлена карта Сатурна, а корабли уже шли к звездам — дальше и дальше…

Это было время великих открытий. Корабли достигали звезд, опускались на планеты. Чужие солнца пылали над головами астронавтов. Чужая жизнь окружала корабли. Каждый шаг был шагом в Неизведанное. Корабли возвращались на Землю, и те, кто летал, рассказывали людям о светящихся в темноте цветах — они рассыпались от прикосновения руки, о занесенных илом циклопических постройках — следах исчезнувших цивилизаций, об удивительно ровных базальтовых плитах среди хаоса скал — стартовых площадках чьих-то звездолетов.

Много великих открытий сделали в то время. Удалось познать и очень малое — зарождение жизни, и очень большое — рождение Галактики. Звездный Мир щедро раскрывал свои тайны…

Это было время великих подвигов. Через суровые испытания проходили корабли — и нередко гибли. Иногда взрывались ионные двигатели. Иногда при спуске разрушалась электронная аппаратура — и астронавты оставались на чужой планете. Случалось и так, что корабль неосторожно приближался к тусклой, едва светящейся звезде; она внезапно вспыхивала, извергала в пространство раскаленный, огненный газ — и корабль не успевал уйти. В последние минуты вся энергия разрядных батарей отдавалась антеннам корабля, посылавшим на Землю прощальный привет. Корабль погибал, а посланный им сигнал годами летел к Земле сквозь черную бездну Звездного Мира. И вечно бодрствующие щупальца земных антенн улавливали горестную весть. Тогда все люди — где бы они ни были — на минуту прекращали работу. Земля молчала…

И вновь уходили в Звездный Мир корабли. С каждым годом их становилось все больше и больше.

Это было время, когда на многих планетах чужих звездных систем люди впервые подняли алый флаг Объединенного человечества. Желтый диск Проциона, вишневый — Звезды Каптейна, голубой — Альтаира светили над этим флагом. А там, где нельзя было поставить флаги, где атмосфера вечно ярилась и буйствовала, воздвигали обелиски. На них указывалось название корабля, первым достигшего планеты, и время, прошедшее на Земле после Великой Революции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ

«Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: «Что же здесь особенного?» — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону»

К. Паустовский
Ланской не видел старика шесть лет. Старик часто приглашал к себе учеников, но Ланского он не позвал ни разу. Шесть лет назад в Гибралтаре старик закончил свою последнюю работу — статую Моряка. Ланской был на открытии. Старик создал великую вещь. Другого от него не ждали: со времен Микеланджело мир не знал лучшего мастера.

Статуя стояла на черных, изъеденных океаном скалах. Волны разбивались о камни, рваные клочья серой пены летели вверх, к ногам статуи. Моряк был юношей, мальчишкой. Он смотрел в океан и ждал чьей-то команды. Ветер взлохматил его волосы, парусом выгнул расстегнутую рубашку. Чувствовалось, что под ним накренившаяся палуба, а впереди опасность, и сейчас что-то произойдет. Но мальчишка смеялся. Казалось, он кричал океану: «Ну-ка, пошевеливайся… Налетай!.. Посмотрим, кто кого!»

Чутье художника не изменило старику. Он нашел ту меру бесшабашного веселья, которая была нужна. Чуть больше — и мальчишка был бы просто смешным забиякой. Чуть меньше — и исход поединка внушал бы сомнение. А так было ясно: если даже океан и осилит этого мальчишку, придет другой, станет на его место и снова крикнет: «Ну-ка, пошевеливайся… Посмотрим, кто кого!»

Старик подошел к Ланскому и, не здороваясь, спросил:

— Нравится?

Ланской сказал, что статую следовало бы немного поднять над водой.

Старик недобро покосился на него желтоватыми глазами.

— Молодец, — проскрипел он. — Кроме тебя, никто не заметил.

Он долго смотрел на статую. Был знойный день, но старик кутался в длинный плащ.

— Дурак, — неожиданно сказал он и повернул к Ланскому иссушенное, костлявое лицо. — Сегодня прилив. Самый высокий в году. Понял? Вот. Теперь уходи.

Прошло шесть лет. Старик не приглашал Ланского, не писал писем. От друзей Ланской узнал, что старик совсем плох. Говорили, что он уехал умирать к себе на родину, в Геную. И вдруг пришла телеграмма: «Вылетай сию же минуту». Через три часа Ланской был в Генуе.

Старик, укутанный теплым пледом, лежал в кресле на веранде. Внизу — под обрывом — тихо плескалось море. По потолку веранды перекатывались светлые пятна — солнечные блики, отраженные волнами.

— Садись, — негромко произнес старик. По обычной своей манере он не поздоровался и ни о чем не спросил.

Ланской сел на грубо сколоченную, некрашеную скамейку. Старик, глядя на море, сказал:

— Видел твои работы. Умеешь. Получается.

Он пожевал губами, в желтых глазах промелькнул огонек.

— А помнишь, тогда… ты только приехал… первая работа, не рассчитал, сколол кусок, хотел его наложить… Что я тебе тогда сказал?

— Вы сказали словами Вазари: «Заплаты подобного рода простительны сапожникам, а не превосходным мужам или редкостным мастерам, — вещь весьма позорная и безобразная и заслуживает величайшего порицания.»

Старик беззвучно смеялся. Его тощая жилистая шея дрожала, лицо сморщилось.

— Запомнил? Это хорошо. У меня плохая память… Сколько мне лет? Да, да, сто семь. В каком году я родился?

— По новому летоисчислению…

Он стукнул костлявым кулаком по подлокотнику кресла.

— Не надо нового! Не привык я к нему… По-старому.

— В тысяча девятьсот сорок пятом.

— А тебе сколько лет?

Ланской ответил.

— Молод. Очень молод, — сердито сказал старик. — Ты почему этот барельеф… ну, как его… в честь Первой лунной экспедиции… сделал из лунного камня? На земле не нашел материала? Фокусы!..

Ланской молчал, зная, что лучше не возражать.

— Фокусы, фокусы… — ворчал старик. — Видел я проект памятника погибшим астронавтам. Постамент, а на нем ракета — израненная, опаленная, с пробоинами, с умолкнувшими дюзами… Что скажешь?

Ланской ответил, что скорее всего, это не очень удачная выдумка. Дело не в корабле, а в тех, кто летал на нем.

— Еще бы! — нетерпеливо воскликнул старик. — Через тридцать лет посмотрят люди на такой памятник и подумают: «Ну и корабли же были!» — и только. Надо изваять человека. Тогда и через тысячу лет он будет современником тех, других… Отвага не стареет.

Он закрыл глаза и долго молчал. Ланскому показалось, что он спит. Появилась женщина — такая же древняя, молча поправила плед, ушла. Внезапно старик поднял голову, цепко взглянул на Ланского, сказал:

— Работать не могу. А надо. Есть большое дело. Ты слышал об экспедиции Шевцова?

— Так, совсем мало, — ответил Ланской.

Старик опять разволновался.

— Почему? Читать перестал? Дальше своего камня не смотрел?

Он быстро затих.

— Ладно. Слушай. Надо сделать вещь — на века. Я хотел — но не могу. Ты сделаешь. Я за тобой все время слежу. Другие — им поддержка нужна, подсказка. А ты сам соображаешь. Поэтому я тебя и не трогал. А сейчас позвал. Сделаешь эту работу за меня. Я обязательно доживу — видеть хочу… — Слушай, Шевцова сейчас нет. Он снова ушел к Сириусу. Мне сказали, что телесвязь с ракетой продержится еще несколько дней. Ты вылетишь на эту… как ее?.. Станцию Звездной Связи. Я все устроил, тебя встретят. Ты увидишь Шевцова и выслушаешь его рассказ. Понял?

Ланскому не хотелось спорить со стариком, но он все-таки очень осторожно спросил, обязательно ли говорить с Шевцовым.

— Молод ты еще, — ласково сказал старик. — Поймешь, когда он тебе расскажет. Ты думаешь, твой барельеф… этот… лунный… откровение? Нет. Ты смотрел назад, в прошлое. Получилась иллюстрация. Молчи! Надо смотреть вперед.

— Даже если изображаешь событие далекого прошлого? — спросил Ланской.

— Всегда! Конкретный повод — только трамплин. Это и отличает великое творение от просто хорошего. Твои астронавты — путешественники. Отважные, смелые. Но только путешественники, открыватели. В будущее ты не заглядывал… — старик устало махнул рукой. — Ладно. Ты сам это должен понять. Поговори с Шевцовым. Вылететь нужно сейчас. Потом вернешься. У меня есть эти… как они… отчеты, копия бортового журнала, решение Исследовательского Совета. С Шевцовым виделся. Он много рассказывал. На кристаллофоне записано. Нет, нет, молчи! Сначала ты должен сам услышать. Так лучше. На днях будет опубликовано подробное сообщение. Но ты должен сам видеть Шевцова. Да, так лучше. И еще… — он наклонился к Ланскому, остро взглянул ему в глаза. — На столе лежат мои инструменты. Принеси их.

Ланской принес плоский деревянный ящик, покрытый потрескавшимся, шероховатым лаком. Старик долго гладил крышку ящика длинными костлявыми пальцами. Он хотел открыть ящик — и не решался.

— Вот, — жалобно произнес старик. — Вот, возьми. Мне уже не надо. Возьми, возьми…

И сердито добавил:

— Инструменты надежные. Новых выдумок не признаю. Этих… электрошпунтов в руки не брал. Вот. Теперь уходи.

Четвертая Станция Звездной Связи находилась на севере Европы — в Норвегии, на мысе Нордкап. Старенький двухместный реаплан, подвывая моторами, полз над плотным слоем белесых облаков. Пилот включил автоматическое управление, подмигнул Ланскому: «Сорок минут. Придется поскучать!» — и занялся иллюстрированным журналом.

Ланской думал о старике. Старик был великим мастером, но он никогда не умел свободно ориентироваться в проблемах науки и техники. И все же старик увидел нечто такое, чего Ланской увидеть не смог. Что именно увидел старик — Ланской не знал. Но твердо верил, что старик действительно имел в виду нечто очень важное. Это было обидно, потому, что Ланской любил науку и, как ему казалось, был в курсе последних ее достижений.

Два года работал Ланской над барельефом «Первая лунная». Он долго искал идею скульптуры и сформулировал ее одним словом «Открытие». Да, его астронавты были открывателями. Старик, как всегда, сразу определил главное. Но разве все, что делают астронавты, не есть открытие нового мира?..

Пилот взялся за штурвал. Моторы пискнули, затихли. Реаплан, со свистом рассекая воздух, рванулся вниз.

— Смотрите, смотрите, — закричал пилот, — вот и станция! Над облаками возвышалась черная суживающаяся кверху башня.

Облака наползали на нее, как волны, и сама башня была похожа на маяк в разбушевавшемся море.

— Тысяча семьсот метров, — сказал пилот. — На Азорских островах выше — две сто. Ну, теперь держитесь. Спустимся с ветерком.

Реаплан круто нырнул в облака. В кабине стало темно, автоматы включили освещение. Пилот склонился к приборному щиту, вытянул шею, по-детски наморщил узкий, с горбинкой, нос. На мгновение наступило необыкновенное состояние невесомости, потом навалилась тяжесть, затянула все красно-серой пеленой. Моторы пронзительно взвизгнули — и стихли. Подняв столб снежной пыли, реаплан мягко опустился на землю. Пилот улыбнулся, что-то сказал Ланскому и погнал машину под стеклянный навес.

Теперь Ланской снова увидел башню Звездной Связи, точнее основание башни, потому что метрах в двухстах от земли начинались сплошные облака. Башня казалась чудовищно массивной. Она походила на обтесанную и отшлифованную гору.

Пожав пилоту руку, Ланской вышел из машины. У эскалатора стоял человек в меховой куртке и красном шарфе. Машинально — думая еще о старике — Ланской обратился к нему по-итальянски. Тот пожал плечами и ответил на английском языке. Через минуту они уже говорили по-русски. Это был инженер Тессем, начальник станции, норвежец. Он неплохо владел русским языком.

— Я подумал, что вы итальянец, — сказал Тессем. — Если бы не нашлось общего языка, пришлось бы разговаривать с помощью электронного переводчика. Веселая перспектива!.. А сейчас — быстрее наверх. Эскалатор, потом лифт. Через семь минут начнется передача. Быстрее, быстрее!..

В маленькой кабине скоростного лифта Тессем снял шарф, куртку и остался в черном свитере. Сложен Тессем был великолепно — Ланской невольно залюбовался. Курчавая, коротко остриженная бородка несколько старила инженера; вряд ли ему было больше сорока семи — сорока восьми лет.

— Первая передача пробная, — сказал он. — Только для настройки. Потом получасовой перерыв — и тогда уже будем говорить.

Они прошли в небольшой полукруглый — с низким потолком — зал. У стены стоял телеэкран. Это был обычный экран объемного телевидения, пожалуй, только несколько больший по размерам. Серебряные нити, образовывавшие растр, поблескивали в полумраке. Над экраном светился квадратный циферблат часов. Тессем придвинул поближе к экрану два кресла.

— Не опоздали, — улыбнулся Тессем. — Сейчас начнется. Смотрите.

Ланской заметил, что на кресле Тессема установлен пульт управления. Инженер, не глядя, настраивал телесвязь. Комната медленно погружалась во мрак. Потом из потолка брызнули зеленоватые лучи, осветили сидящих в креслах людей. Серебряные нити экрана заискрились, полыхнули белым пламенем. Ланского охватило тревожное чувство. И тотчас же он увидел Шевцова.

На экране возникла радиорубка корабля. Вошел человек в противоперегрузочном костюме, подвинул невидимое за рамкой экрана кресло, сел. Лицо у человека было интересное: острое, угловатое, «летящее», как определил про себя Ланской. Глаза веселые, с озорной искоркой. Волосы падали на лоб.

Человек посмотрел на Тессема, улыбнулся, махнул рукой.

— Здравствуй, Тессем! — сказал он. — Рад тебя видеть. Вот мы опять ускользнули в Космос…

— Здравствуй, Шевцов, — отозвался инженер. — Передай привет ребятам. Когда-нибудь я доберусь до вас — и тогда вам не летать.

На Ланского Шевцов даже не взглянул.

— Ну, старина, сейчас настройка, — продолжал он, обращаясь к Тессему, — говори, что тебе надо.

Тессем обернулся к Ланскому, кивнул на экран.

— Быстрее объясните, в чем дело!

Еще не понимая, что происходит, Ланской довольно сбивчиво изложил Шевцову суть дела. Шевцов не слушал. Он смотрел на Тессема и время от времени обращался к нему: напоминал о какой-то информации, просил устроить передачу с олимпийских игр. В конце концов Ланской совершенно сбился и замолчал. Шевцов — так и не взглянув в его сторону — сказал инженеру:

— Ладно, старина. Через час продолжим. Экран погас.

Медленно зажегся свет. Тессем посмотрел на Ланского, виновато улыбнулся.

— Извините. Я не предупредил вас. Сейчас вы поймете. Но прежде всего вам надо поужинать. Это здесь рядом…

Они ужинали вдвоем. Тессем ел молча, сосредоточенно. Только к концу ужина, задумчиво рассматривая взятое из вазы золотистое яблоко, он разговорился.

— «Океан», корабль Шевцова, вылетел сутки назад, — сказал он. — Это вторая экспедиция Шевцова к Сириусу. На корабле около тридцати человек. Да, да, не удивляйтесь. Но я хотел объяснить другое. Корабль идет с трехкратным ускорением. Сейчас Шевцов прошел что-то около ста двадцати миллионов километров. А радиоволны ползут со скоростью триста тысяч километров в секунду. Шевцов не мог вас сразу увидеть.

— Но ведь вы с ним разговаривали, — возразил Ланской. — Это меня и смутило.

Инженер рассмеялся.

— Он просто знает, где стоит мое кресло. Если бы кресло занимал кто-нибудь другой, он все равно сказал бы: «Здравствуй, Тессем!» Да… На Земле мы не замечаем запаздывания радиоволн. А в Космосе другие масштабы. Завтра «Океан» уйдет дальше, и радиоволнам понадобится уже двадцать пять минут, чтобы добраться до корабля. А на третьи сутки — шестьдесят минут…

Тессем вдруг стал мрачен.

— Это очень плохо, — сказал он, откладывая яблоко. — Из-за этого мы не можем управлять кораблями на расстоянии. Решения нужно принимать быстрее, а сигналы будут месяцами путешествовать до Земли и обратно… Шевцов смеется — думает, радиоинженеры никогда не найдут выход…

— Кстати, — спросил Ланской, — почему об этой экспедиции так мало сообщалось? Я имею в виду первую экспедицию Шевцова.

Инженер покачал головой.

— Писали много. Только давно. Шевцов вылетел… да, восемнадцать лет назад. Тогда и писали. А потом… Вы понимаете, это был исследовательский полет. Может быть, правильнее сказать — испытательный. Вы, пожалуйста, поправляйте меня, когда я ошибаюсь. Да, так я хочу сказать, что первоначально у Шевцова была только одна задача — проверить аппаратуру, может быть — внести в нее какие-то изменения. На Земле это нельзя было решить. Ну, а потом… Потом все получилось иначе. Шевцов сделал открытие, совсем другое открытие. Впрочем, когда человек летит один… Да, да, Шевцов летел один — он объяснит, как это получилось. Так вот, подобное открытие уже было сделано до Шевцова. Тоже астронавтом, летавшим в одиночку. Потом оказалось, что произошла ошибка. Долгие годы полета, одиночество… Никакие нервы не выдержат. Человек принимает кажущееся за желаемое, мираж за реальность, сон за явь. Вы скажете — приборы, фотоснимки… Все это так. Но представьте себе, что вы попали в незнакомый и совершенно необычный мир. Тут главное не фотоснимки и не показания приборов, а то, как вы поняли, как вы оценили этот мир. Поэтому Исследовательский Совет решил: в подобных случаях публиковать абсолютно достоверное, об остальном сообщать только… как это называется… предположительно. Ну, а к оценкам Шевцова вообще надо относиться осторожно.

— Почему?

— Мечтатель, — коротко ответил Тессем, и Ланской не понял, сказано ли это с одобрением или с осуждением. Поскребывая бородку, инженер рассказывал:

— Шевцов — конструктор. Очень своеобразный конструктор. Сегодняшние задачи он решать не может, не любит. Ему нужны задачи завтрашние. Его проекты не укладывались ни в какие конкретные планы. Для их осуществления не было… как это называется… базы. Не было еще таких прочных материалов, такого калорийного горючего, таких надежных приборов… Никто не сомневался, что наступит время, когда все это будет. Но пока другие конструкторы решали осуществимые задачи, он… Да, вспомнил. Он называл это перспективными проблемами. Что ж, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался. В конце концов, я понимаю — рамки сегодняшней науки и техники широки, но не безграничны. Человеку (особенно такому, как Шевцов) иногда трудно смириться с этим…

— И он не стал скульптором? — улыбнулся Ланской.

— Нет. Он добился своего. Не помню точно, но уже через три или четыре года после отлета как раз и настало время для осуществления некоторых его проектов. А потом — других. Когда Шевцов вернулся, почти все они были осуществлены. На Земле прошло около семнадцати лет. А для Шевцова — много меньше. При движении на больших скоростях время сжимается — тут действуют законы релятивистской механики… Но надо идти. Сейчас начнется передача.

— Не знаю, получится ли у нас разговор, — сказал Ланской. — Мы впервые видим друг друга.

Инженер махнул рукой.

— На Земле, может быть, и не получился бы. А в Космосе… Знаете, когда астронавт надолго улетает с Земли, он готов часами просиживать перед экраном. В такое время каждый человек кажется родным. Поверьте моему опыту, я двадцать лет на Станции. Все будет хорошо.


* * *
Так начался этот странный разговор с Шевцовым.

С того момента, как они второй раз вошли в телевизионный зал, и на экране вновь возникла радиорубка корабля, Ланской почувствовал особое, непередаваемое ощущение значительности происходящего. Быть может, сказывалось запаздывание радиоволн. Оно заставляло физически ощущать то огромное расстояние, которое отделяло Станцию Звездной Связи от корабля. Да, именно физически ощущать — через время. Когда Ланской задавал Шевцову вопрос, астронавт продолжал говорить — он не слышал. Ланской смотрел на часы и чувствовал, как радиоволны идут сквозь черную бездну… А Шевцов говорил и не слышал его слов. Проходило почти четверть часа — и только тогда он прерывал рассказ и отвечал на вопрос.

Ланской чувствовал даже, как увеличивается разделяющее их расстояние, потому что ответы Шевцова запаздывали больше и больше.

Да, это был странный разговор! Шевцов говорил коротко, почти не останавливаясь на деталях. И Ланской многое понял лишь позже — после бесед с Тессемом, после долгих размышлений над отчетами Исследовательского Совета…

— Вы слышали о пылевой коррозии? — спросил Шевцов и, не дожидаясь ответа, продолжал. — С этого все началось…


* * *
Среди многих опасностей Звездного Мира была одна — невидимая, неотвратимая, смертельная. Ее называли — не очень точно — черная пыль.

Трассы звездных кораблей прокладывались в обход больших пылевых скоплений. Пройти на субсветовой скорости сквозь облака межзвездной пыли было невозможно. Пыль набрасывалась на металл, рвала его атом за атомом, начисто съедала корабль. Так пигмеи-муравьи съедают — до косточки — огромную тушу кабана… На картах Звездного Мира отмечались пылевые облака, их наблюдали с Земли, они выделялись темными пятнами на фоне звездного неба.

Но встречались и другие пылевые скопления, менее плотные, незаметные. Подобно хищнику, поджидающему жертву, прятались они во мраке Звездного Мира, ничем не выдавая своего присутствия. Попав в такое облако, корабль погибал. Частицы пыли, сталкиваясь с летящим на субсветовой скорости кораблем, разъедали обшивку бортов, вгрызались глубже и глубже — ничто не могло остановить разрушения.

Это походило на страшную, неизлечимую болезнь. Пылевая коррозия опутывала корабль сетью мелких ранок, постепенно углябляла их, превращала в злокачественные язвы, истачивающие оболочку корабля… Иногда обреченный корабль сопротивлялся — уменьшал скорость. Но чтобы погасить субсветовую скорость, требовались — даже при больших перегрузках — месяцы. А пылевая коррозия, изглодав титановую броню бортов, проникала к моторным отсекам. И сразу наступала агония. Так погиб звездный корабль «Дерзание». Капитан передал на Землю прощальный привет и рапорт с формулами для определения пылевой коррозии. Иногда капитаны, наоборот, до предела увеличивали скорость, надеясь быстрее пройти пылевое скопление. Но вместе со скоростью корабля росла и разрушительная сила черной пыли. Так погибла экспедиция, шедшая к Сириусу на двух кораблях — «Каравелле» и «Неве».


* * *
— Меня послали вслед за «Каравеллой» и «Невой», — рассказывал Шевцов. — Собственно говоря, я сам напросился. Мне удалось создать средство защиты от черной пыли. Надо было провести испытания. Обычно в таких случаях используются беспилотные ракеты. Но тогда испытания могли бы затянуться надолго, а черная пыль губила корабли. Стоило рискнуть. Я сумел это доказать и ушел к Сириусу на испытательном корабле. Он назывался «Поиск». Надо признаться, я не был абсолютно уверен в силе своего защитного средства. Все основывалось, главным образом, на теоретических построениях, а черную пыль еще только начинали изучать, и о многом приходилось судить предположительно. Мне хотелось скорее встретить черную пыль; я рассчитывал, что успею скорректировать свою установку…

Шевцов грустно улыбнулся.

— Нет. Дело не в молодости, хотя тогда я был много моложе. Просто я летел один. Защитная аппаратура и исследовательские приборы много весили. Даже на одного человека снаряжение было взято в обрез. Я сказал: «Один — так один, подумаешь!» И ошибся. Вы извините, я плохой рассказчик. Но попытайтесь себе представить, что я тогда чувствовал. Шли дни, недели, месяцы… Электромагнитные поля затруднили, а потом сделали совсем невозможной радиосвязь с Землей. Я был один. Совершенно один. Это очень тяжело, поверьте.


* * *
… Шевцов был один на корабле. Он уже свыкся с одиночеством. Он привык к тому, что в рубке пустует кресло штурмана. Он перестал замечать свободные места в кают-компании. Но иногда его мучило желание поговорить. Он разговаривал с ионным двигателем, с приборами, с книгами… Они не отвечали. Голос был только у электронной машины. Шевцов не любил этот голос — сухой, лишенный человеческой теплоты.

И все-таки через каждые шесть часов Шевцов подходил к поблескивающей серым лаком машине и выстукивал на клавишах вопрос. Вспыхивали красные огоньки контрольных сигналов. Казалось, машина подняла веки, и десятки ее глаз уперлись в человека пристальным, презрительным взглядом. Подумав, машина отвечала, раздельно выговаривая каждый звук:

— Черной пыли нет. Концентрация межзвездного газа…

Шевцов быстро выключал машину. Его интересовала лишь черная пыль. И через шесть часов он вновь подходил к машине. Загорались красные глаза — сигналы и бесстрастный голос сообщал:

— Черной пыли нет…

Время ползло — тягучее, лишенное дня и ночи, лишь условно разделенное на часы. Изредка Шевцова охватывало чувство острого страха. Ему вдруг начинало казаться, что вот сейчас — именно сейчас! — произойдет нечто непоправимое. Он спускался вниз, к двигателям.

Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускорительионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.

Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.

Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…


* * *
Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях, Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.

«Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…

Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.

— Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…


* * *
Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».

Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.

От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.

Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…

Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:

Ты не от женщины родилась:

Бор породил тебя по весне,

Вешнего неба русская вязь,

Озеро, тающее в светизне…

Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.

Он спустился вниз, к электронной машине. Включил ее. И услышал жесткий голос — ему почудились в нем злорадные нотки:

— Черная пыль…

Тогда он вернулся в рубку. Здесь, на пульте управления, в стороне от обычной клавиатуры, были две красные клавиши. Шевцов помедлил — и нажал одну из них. Созданное им средство защиты от черной пыли вступило в действие.

Это был свет. Яркие лучи света зажглись за бортом «Поиска», концентрический световой пучок ринулся вперед, сметая своим давлением ничтожные по размерам частицы черной пыли и расчищая кораблю дорогу… Так, во всяком случае, предполагал Шевцов. Так должно было быть по расчетам.

Шевцов сидел в мягком амортизационном кресле и ждал. Стрелка интегрального термометра не возвращалась к нормальному положению. Она медленно, но упорно карабкалась вверх. Температура продолжала увеличиваться.

Тогда Шевцов нажал вторую клавишу. Включились резервные светильники. И снова надо было ждать. А стрелка термометра никак не хотела вернуться вниз, к зеленой черте.

Шевцов подошел к приборному щиту и долго смотрел на дрожащее острие стрелки, «Врет прибор, — подумал он, — Свет нагревает металл. Свет, а не черная пыль!»

Он снова опустился вниз, к электронной машине. Быстро мигая красными сигнальными лампами, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их…


* * *
Шевцов продолжал рассказ. Он не видел, как Тессем вышел из комнаты и вернулся с бутылкой рислинга. Тессем налил вино — Ланскому и себе — и сказал:

— За тех, кто в Звездном Мире!

Они подняли бокалы, а Шевцов продолжал рассказ, потому что радиоволны ползут очень медленно, и он еще не слышал, что тост был за него. За него и за всех, кто сейчас вместе с ним, шел сквозь мрак навстречу далеким солнцам.

— Не надо было пускать тебя, Шевцов, — сказал Тессем, поставив бокал. — В таких случаях роботы справляются лучше. Они не волнуются.

Тессем поскребывал свою курчавую бородку: должно быть волновался.


* * *
Итак, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их.

Шевцов допускал, что пылезащитная установка может капризничать. Однако этого он не ожидал. Еще не сознавая всей глубины опасности, он подумал: надо что-то делать. И он отдал команду электронной машине — исследовать черную пыль, точно определить ее концентрацию, состав, свойства…

Он ходил по кают-компании. «Ну, хорошо, — сказал он себе, — пока ничего не произошло. Меня послали осилить эту пыль и я ее осилю. На «Каравелле» и «Неве» не было такой аппаратуры, какая есть у меня. А это — главное». Это не было главным, он понимал, но не хотел признаться. «Ничего не произошло, — повторил он. — Пусть машина исследует пыль. Пока я буду думать о другом». И он заставил себя думать о другом. Может быть, сказалась свойственная ему методичность. Может быть, наоборот, это было озорство. Но Шевцов заставил себя вспомнить стихи — те самые стихи, которые прервал звонок интегрального термометра.

Шевцов стоял перед портретом и, не думая о черной пыли, смотрел в отсвечивающие голубым ледком глаза:

Ты не от женщины родилась:

Бор породил тебя по весне,

Вешнего неба русская вязь,

Озеро, тающее в светизне.

Не оттого ли твою красу

Хочется слушать опять и опять,

Каждому шелесту душу отдать

И заблудиться в твоем лесу…

Нет, это было не озорство. Не методичность и не сентиментальность. Каждая строчка стихов отвергала растерянность и наполняла сердце тем уверенным спокойствием, которое нужно было для схватки с черной пылью.


* * *
— Ты сказал — роботы? — переспросил Шевцов и покачал головой. — Нет, Тессем. Когда машина закончила обработку данных о пыли, я выбил на клавишах вопрос: «Как избежать пылевой коррозии?» И знаешь, Тессем, что ответила машина? Она сказала: «Тормозить». В этом был определенный смысл. Давление света в какой-то степени все-таки уменьшало интенсивность коррозии, К тому же и концентрация пыли нарастала сравнительно медленно. Машина недурно придумала — тормозить. Пожалуй, я бы успел погасить скорость прежде, чем черная пыль съела бы корабль… Даже наверняка успел бы. Но я не мог согласиться с машиной. Хотя, признаюсь, мне почему-то стало жалко ее. В конце концов она не виновата, что у нее такой противный голос. Ведь это мы ее сделали, люди. И это мы научили машину строить логические схемы и не научили думать о людях. Я отстучал на клавишах: «Глубокоуважаемый шкаф! Ты заботишься только о своей лакированной шубе. А меня послали, чтобы осилить эту проклятую черную пыль. И если твоя электронная башка не придумала ничего умнее, чем спасовать, то черт с тобой! А за данные о пыли — спасибо». И знаешь, Тессем, машина долго моргала своими красными глазами, а лотом бесстрастно сказала:

— Не понимаю. Надо тормозить.

Но я уже не обращал на нее внимания. Машина дала мне подробные сведения о черной пыли — и я думал.

Там, на Земле, мы еще плохо знали черную пыль. Поэтому Исследовательский Совет, обсуждая вопрос о полете, допускал возможность непредвиденных осложнений. В сущности, я летел, чтобы выяснить, какие могут быть осложнения, и найти способы борьбы с ними. Но произошло нечто иное. «Поиск» столкнулся с такой разновидностью черной пыли, о которой раньше не знали. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы скорректировать имеющуюся на корабле защитную аппаратуру. Нужно было отыскать совершенно новые средства защиты.

С самого начала полета я много думал о черной пыли. Подобно шахматисту, я старался рассчитывать на несколько ходов вперед… Но ход, сделанный черной пылью, оказался неожиданным. Все заранее подготовленные варианты пришлось сразу оставить.

… Где-то за рамкой экрана Шевцов налил себе вино, поднял стакан.

— За нашу Землю, друзья. За ее людей. За тех, кто дал силу нашим кораблям. Черная пыль… Один я ничего не мог бы сделать. Но в этот час я не чувствовал одиночества. Знания всех людей были моими знаниями. Воля всех людей — моей волей. За нашу Землю, друзья!


* * *
Шевцов думал.

Черная пыль уже вгрызалась в обшивку бортов, а Шевцов сидел в кресле и думал. Это была его стихия. Он умел безошибочно пробивать хаос фактов стальным тараном логики. Он умел думать в том стремительном темпе, когда мысль несется, как гоночный автомобиль: все окружающее сливается в серые стертые полосы, и видно только то, что впереди, а дорога круто сворачивает из стороны в сторону, и скорость становится больше и больше…

Разумеется, минуты и даже часы ничего не решали. Черной пыли требовались многие недели, чтобы источить титановую броню корабля. Но Шевцов почти физически ощущал пылевую коррозию — и не мог не спешить.

Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».

Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».

И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются. Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли, имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?»

«Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол.


* * *
… Экран полыхнул серебристым пламенем и погас. Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.

Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…

— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.

Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.

— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.

У двери он остановился.

— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.

Ланской остался один.

Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой, он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.

Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.

Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…

Тессем появился через полтора часа — как и обещал.

— Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.

Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…

Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:

«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…

Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?

… В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора «Поиска» Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.

Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: «Мечтатель». Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: «Мыслитель». Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.

… Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: «Поэзия — сестра астрономии». Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…

Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.

Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.

Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — «Галактика Артемиды», «Страна зеленых облаков», «Лунный путь». Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.

Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не «спруты» и «кальмары», даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.

Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…

А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.

Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..

Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.

Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.

В «Мыслителе» Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.

Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…»


* * *
Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…

— Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже, Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…

Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…

Первые полеты, казалось, подтвердили гипотезу Фесенкова. Планеты Альфы Центавра — двойной звезды — были лишены жизни. Мертвыми были и планеты других двойных систем — Шестьдесят Первой Лебедя, Крюгера Шестьдесят, Грумбриджа Тридцать Четыре… Из каждых десяти звезд на небе восемь — двойные, а это значит, что сразу в пять раз сокращается вероятность жизни на планетах чужих миров. Разумеется, если Фесенков прав.

Сириус, к которому летел «Поиск», — тоже двойная звезда. Но планета Сириуса имела атмосферу примерно такой же плотности, как и земная, и примерно такого же состава. Во всяком случае, я обнаружил кислород, азот, пары воды и следы углекислого газа.

Теперь вы понимаете, почему я забыл о черной пыли…


* * *
Шевцов на минуту умолк, к чему-то прислушиваясь. Потом продолжал:

— Вы спрашиваете, Олег Федорович, что видит астронавт, летящий на субсветовой скорости? Да, небо, которое он видит, нисколько не похоже на то, что мы привыкли видеть на Земле или в иллюминаторах тихоходных межпланетных ракет. Звезды как бы смещаются к той точке неба, к которой летит корабль. Тессем покажет вам фотоснимки. Да, страшное небо… Я не знаю другого слова. Именно — страшное. Я не открывал смотровые люки, я ни за что — без необходимости — не вышел бы из корабля. Но тут была необходимость. Черная пыль заставила меня надеть скафандр и выйти. И хотя я не раз видел это небо, оно показалось мне тогда особенно зловещим…

Но я еще не рассказал вам, почему мне пришлось выйти из корабля. Это случилось так…


* * *
Это случилось на третьи сутки после того, как на снимках астрографа Шевцов обнаружил новую планету. К этому времени Шевцов отыскал новое решение проблемы защиты от черной пыли. Вполне удовлетворительное решение — математически безупречное, конструктивно изящное, представлявшееся достаточно надежным. Оно имело только один — далеко не принципиальный — недостаток: сам Шевцов не мог им воспользоваться. На Земле перед отлетом на корабле смонтировали бы необходимую аппаратуру. Но сейчас найденное решение имело лишь теоретическое значение. Необходимо было найти еще одно решение, осуществимое здесь, на корабле. Найти или… Вот об этом «или» Шевцов не хотел думать.

В силу каких-то странных психологических закономерностей мысль его, казалось бы, всецело занятая черной пылью, с необыкновенной ясностью и остротой работала и в других направлениях. В эти дни он легко решил несколько каверзных задач, связанных с проектом нового звездного корабля. Он продолжал и наблюдения за открытой им планетой, ненадолго выдвигая астрограф. Ему удалось обнаружить еще две планеты; их атмосферы состояли из метана и аммиака.

Однажды, когда Шевцов регулировал систему охлаждения в моторном отсеке, раздался прерывистый звонок рации. Звонок означал, что рация приняла и записала какое-то сообщение. Но какое сообщение она могла принять? От кого? Откуда? Связь с Землей давно прервалась — корабль отделяли от солнечной системы мощные электромагнитные поля. А впереди был Сириус, которого еще никогда не достигали звездные корабли. Однако рация настойчиво звала человека. Ее характерный прерывистый звонок нельзя было спутать ни с чем…

— Не знаю почему, — продолжал Шевцов, — но прежде всего я почему-то подумал, что это сигнал оттуда, с планеты Сириуса. Нелепая мысль, но именно она была первой. А потом… Простите, я отвлекся. Времени у нас мало. Я буду краток. Так вот, я взбежал по трапу, дернул рукоятку включения магнитной записи так, что в аппарате раздался хруст, — и услышал голос. Человеческий голос — впервые за много месяцев! Это была радиограмма с «Авроры», флагманского корабля экспедиции, вылетевшей к Проциону через три недели после того, как я покинул Землю.

Тессем знает, что это такое — послать радиограмму с одного звездного корабля на другой. Самое трудное — расчет направления. Радиоволны идут узким пучком, легко промахнуться. Правда, «Аврора» имела новейшую расчетную аппаратуру, но я представляю, сколько им пришлось поработать… Они поздравили меня с днем рождения, пожелали успехов и сообщили данные, облегчающие отправку обратной радиограммы. Поздравление опоздало на три дня, хотя они послали его двумя месяцами раньше. Что ж, Тессем подтвердит, три дня в таких условиях — ничтожная ошибка. На «Аврора» были радиоинженеры высокого класса…

Я вновь и вновь включал магнитную запись. Как одержимый я повторял эти слова, я кричал их, я выучил наизусть длинный описок цифр, которым заканчивалась радиограмма. Эти сухие цифры звучали для меня нежнейшей музыкой, потому что я слышал человеческий голос, настоящий человеческий голос!

Энергии в батареях «Поиска» накопилось достаточно, и теперь я мог сообщить на «Аврору» о найденном мной решении, которым, увы, я сам не мог воспользоваться. С «Авроры» его передали бы на Землю и та другие корабли. Признаюсь, в первый момент у меня появилось такое желание — сразу, не откладывая ни на минуту, послать радиограмму «Авроре». Но я ушел вниз, в кают-компанию, подальше от греха… Энергия была одним из тех немногих средств, которыми я располагал в борьбе с пылевой коррозией: израсходовать ее — означало потерпеть поражение.

Я спустился в кают-компанию и сказал себе: «Надо думать о черной пыли». Скажу откровенно: никогда еще мысли у меня так не путались. Это походило на телеграфную запись — точка, тире, точка, тире… Мысли о черной пыли чередовались с воспоминаниями о радиограмме, с размышлениями о планете в системе Сириуса, с соображениями вообще случайными, посторонними. И все-таки именно тогда я нашел это второе решение.

Началось с того, что я перестал думать об электрических и магнитных свойствах черной пыли. Тут каждый раз дело упиралось в отсутствие у меня необходимой аппаратуры… Я стал вновь анализировать другие свойства пыли. Надо вам сказать, что черная пыль состоит из молекул воды, аммиака, метана. По существу, это льдинки, замерзшая жидкость, замерзшие газы. Иными словами — скорее град, чем пыль.

(Наверное сейчас вы скажете, что в таком случае легко растопить черную пыль. Сначала я тоже так думал. У меня появилась мысль нагреть оболочку корабля токами высокой частоты. Но все дело в том, что частицы черной пыли царапают металл в момент столкновения. После этого они уже не страшны; их можно легко растопить, они даже сами плавятся от удара… Но уже поздно. Удар нанесен. Вот поэтому мне и пришлось заняться электрическими свойствами черной пыли.

Что ж, не буду испытывать вашего терпения. Я нашел способ расплавлять пыль далеко впереди корабля. Иногда полезно, что нет выбора технических средств. В таких случаях вдруг, словно впервые, замечаешь нечто очень простое. Да, решение, к которому я пришел, было очень простым. Я мог бы объяснить вам в нескольких словах. Но, пожалуй, стоит рассказать подробнее, потому что здесь ключ ко всему. И к тому, почему телескоп на «Поиске» назывался субсветовым. И к тому, почему я оказал, что небо, которое видит астронавт, — страшное небо.

Да простит меня Тессем за то, что ему, радиоинженеру, придется полминуты поскучать. Но вам я напомню принцип Допплера. Если вы движетесь навстречу источнику колебаний (или источник колебаний движется навстречу вам — это безразлично), то частота воспринимаемых вами колебаний увеличивается. Если удаляетесь — частота уменьшается. Свет, как вы знаете, — электромагнитные колебания. У красного света сравнительно невысокая частота колебаний, у зеленого — больше, у фиолетового — еще больше. Если двигаться навстречу красному свету, то он при значительной скорости начнет казаться зеленым, затем фиолетовым, потом вы его вообще не увидите, потому что он станет ультрафиолетовым. Разумеется, нужны огромные скорости, чтобы это произошло. Точнее, субсветовые скорости, те скорости, с которыми движутся наши звездные корабли.

Теперь вы понимаете, что обычный оптический телескоп, рассчитанный на видимый свет, в этих условиях непригоден. Свет звезд, находящихся впереди корабля, воспринимается как ультрафиолетовый. И наши корабельные телескопы рассчитаны на фотографирование в ультрафиолетовых лучах.

Я думаю, вы догадались, что звезды, которые находятся за кормой летящего на субсветовой скорости корабля, тоже не видны. Сначала видно обычное звездное небо. Но скорость увеличивается. Звезды, в сторону которых летит корабль, становятся голубыми, затем фиолетовыми и, наконец, гаснут. Впереди возникает черное пятно и по мере увеличения скорости оно растет, наползая на звезды и гася их… То же самое происходит и позади корабля. Звезды из желтых становятся оранжевыми, затем красными, тускнеют и гаснут… И опять возникает зловещее черное пятно…

На «Поиске» было два мощных радиолокатора. Будь корабль неподвижен, их излучение не причинило бы ни малейшего вреда черной пыли. Но «Поиск» летел на субсветовой скорости. И это превращало лучи локаторов в более короткие, попросту говоря, в тепловые лучи…


* * *
Все они очень устали — Шевцов, Тессем, Ланской. Никто из них не спал в эту ночь.

— Локаторы имели большую мощность, — продолжал Шевцов. — Очень большую. Надо было направить антенны вперед и так подобрать исходную частоту излучения, чтобы скорость корабля превратила ее в частоту, соответствующую тепловым лучам. Часть расчетов — не очень сложных — я проделал в уме, часть — на электронной машине. Она добросовестно проскрипела мне свои соображения о частоте импульсов, об угле рассеивания и о многом другом. После этого мне оставалось надеть скафандр, выйти и убрать ненужные теперь светильники, которые выходили за пределы расчищаемого лучами пространства.

Я включил оба локатора, потом спустился вниз, в шлюзовую камеру, надел скафандр и вышел из корабля…


* * *
В скафандре негромко жужжали инжекторы — гнали воздух в патрон, поглощающий углекислый газ. Сквозь прозрачную оболочку шлема Шевцов смотрел на небо.

Впереди «Поиска» было огромное черное пятно. Оно походило на бесконечный туннель. В такой туннель можно войти, но выйти из него уже нельзя, потому что впереди будет вечная темнота, без проблеска света, без жизни… Там, где пятно кончалось, светили фиолетовые звезды — немигающие, блеклые. Дальше от пятна звезды уже имели обычный цвет — желтый, голубоватый. Это был кусочек обычного неба, стиснутого двумя черными пятнами. Двумя — потому что позади «Поиска» тоже чернело пятно. Его окружали кроваво-красные звезды, и это представляло собой еще более мрачное и отталкивающее зрелище. Пятна казались каким-то кошмаром. Непроницаемые, леденящие кровь, они словно надвигались на корабль, сжимали его с двух сторон, грозили раздавить…

Изредка в пятнах появлялись странные, мерцающие огоньки, похожие на всполохи отдаленного полярного сияния. Это были те электромагнитные колебания, которые невозможно увидеть, когда корабль не летит на субсветовой скорости. Движение корабля меняло частоту этих колебаний, превращало их в видимые. Они опутывали черные пятна бледными, призрачными нитями и быстро исчезали, делая мрак еще более глубоким.

Шевцов подумал, что мир, каким мы его видим, зависит от скорости. Стоит изменить скорость — и меняется вид этого мира.

«Что заставляет нас дальше и дальше уходить в Космос? — думал Шевцов. — Необходимость? Нет. Сейчас на Земле есть все, а мы стремимся в черную бездну. Жажда знания? Нет. Во всяком случае, не только жажда знания…»

Светильники были убраны. Следовало пройти в шлюзовую камеру, снять скафандр. Но Шевцов стоял у рубки «Поиска». Впервые это зловещее небо не страшило его…


* * *
Лифт, поскрипывая, шел вверх.

— Знаете, — сказал Тессем, — я вспомнил несколько строк из одной баллады Киплинга. Поэты иногда не подозревают, насколько они правы. Вот, послушайте:

И Тамплинсон взглянул вперед

И увидал в ночи

Звезды, замученной в аду,

Кровавые лучи.

И Тамплинсон взглянул назад

И увидал сквозь бред

Звезды, замученной в аду,

Молочно-белый свет…

Ланской не ответил. Ему не хотелось говорить. Вернувшись в свою комнату, он записал в дневнике:

«Когда-то люди вышли в океан на скорлупках, вышли навстречу волнам, ветру, штормам — и победили. А потом настал наш черед, и мы отправились на своих кораблях в Звездный Мир, и хотя эти корабли, как песчинки перед необъятным Космосом, но вот мы тоже идем навстречу опасностям, которые страшнее любых штормов, идем и побеждаем. И те, кто будут после нас, пойдут на своих кораблях навстречу еще неизведанным величайшим опасностям…

Ибо судьба человека может быть разной; но у Человечества одна судьба — идти вперед и побеждать.»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ

Если есть на свете божество, -

Это труд и чудеса его.

Древле сделав зверя человеком,

Все мечтанья обостряя в мысль,

Труд ведет историю по вехам

Поступью железной в коммунизм…

И. СЕЛЬВИНСКИЙ
Чтобы создать произведение искусства, еще недостаточно таланта, возможности, времени. Подобно тому, как водород и кислород остаются холодной смесью газов, пока не пробежит взрывающая их электрическая искра, в душе художника тоже должен сверкнуть огонь, вызванный каким-то событием. Только тогда из смеси самых разнородных факторов возникает нечто такое, что властно заставляет взяться за кисть, резец или перо…

На вершине башни Звездной Связи находился круглый стеклянный зал. Утром, поднявшись сюда, Ланской увидел сквозь изогнутые прозрачные плиты пола освещенные солнцем облака — неподвижные, застывшие, подобные бесконечной ледяной пустыне. Где-то под облаками была Земля… С внешней стороны зал опоясывали антенны: вытянутые, напоминающие щупальцы фантастических животных, счетверенные антенны межзвездной связи; неторопливо движущиеся решетчатые лунные антенны; юркие, ни на минуту не останавливающиеся антенны метеоритного патрулирования… Каждая антенна имела свое, совершенно независимое движение, но все они словно искали в небе что-то одно, общее…

Массивный стальной шпиль пронизывал зал и уходил высоко вверх, поднимая к небу флаг Объединенного Человечества. Отсюда флаг казался совсем маленьким — трепещущая на ветру частица красного пламени.

Высота облагораживает. Оставшись наедине с самим собой не в привычной обстановке, а высоко над облаками, невольно перестаешь замечать мелочи, которые невидимым грузом приковывают дух человека к земле. Здесь все пронизано светом. Здесь ясно и чисто.

Мысль Ланского ушла в свободный полет, то взмывая вверх, к небу, то стремительно падая вниз, то надолго замирая, как птица, парящая над землей.

Внезапно за его спиной, у входа в кабину лифта, раздался негромкий голос:

— Внимание…

Ланской обернулся.

Это был динамик. Круглый диск тихо гудел. Тот же голос повторил слово «внимание» еще на пяти языках. Ланской подошел ближе.

— Работают все радиостанции Земли, — по-прежнему негромко сказал диктор. — Слушайте чрезвычайное сообщение.

Никогда Ланской не верил в предчувствия, но тут он почувствовал — и притом совершенно отчетливо, — что сообщение это сыграет особую роль в его судьбе.

Диктор долго — на шести языках — повторял:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение.

Постепенно Ланской перестал замечать все, что было вокруг, — и облака под ногами, и продолжающие свое вечное движение антенны, и флаг высоко наверху. Остался только черный диск динамика, без конца повторявший:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение…

И Ланской услышал это сообщение. В пустом зале на вершине башни Звездной Связи торжественно и грустно звучал чеканный голос диктора:

— Вчера Служба Звездной Связи приняла радиограмму о гибели корабля «Вулкан», вылетевшего в первую исследовательскую экспедицию к звезде Вольф Четыреста Двадцать Четыре. Внезапная радиация, в которую попал корабль, вызвала неуправляемую цепную реакцию в ядерных генераторах. Капитан «Вулкана» передал на Землю сведения об этой радиации и — от имени экипажа — прощальныйпривет.

— На звездном корабле «Вулкан» погибли астронавты Кнут Герднер, Сейроку Нома, Анатолий Югов, Ричард Роуз.

— По всей Земле наступает минута молчания.

— И когда это сообщение дойдет до станций на Меркурии, Венере и Марсе, до звездных кораблей, где бы они ни находились, пусть и там наступит минута молчания…

Еще на пяти языках повторил диктор эти слова, а потом ударили куранты. И Ланской увидел, как алый флаг Объединенного Человечества медленно опускается вниз. Замерли обращенные к небу антенны. Приспущенный флаг казался большим и тяжелым.

Наступила минута молчания.


* * *
Бывают в жизни человека минуты, когда он принимает клятву перед самим собой. И хотя никто не слышит таких клятв — они самые нерушимые. Именно в эту минуту молчания, под приспущенным флагом Земли, Ланской взял из рук старика, своего учителя и друга, ящик с инструментами. Он не произнес ни слова, он думал о погибших астронавтах, но когда кончилась минута молчания и из динамика полились звуки моцартовского «Реквиема», он вдруг понял — что это такое: инструменты, переданные стариком.

В эту минуту он поклялся, что отныне все его помыслы и силы будут отданы тому, для чего он прислан сюда стариком.

Он не произнес ни одного слова. Но он чувствовал, знал, верил — так будет.


* * *
В лифте Ланской посмотрел на часы и подумал, что сообщение уже приняли на «Океане». Сейчас и там наступила минута молчания.


* * *
В полдень Тессем и Ланской сидели в телевизионном зале. Полыхнул холодным пламенем серебристый экран, и они вновь увидели радиорубку «Океана». Шевцов поздоровался с Ланским, сказал обычное:

«Здравствуйте, Тессем!»

У Шевцова было плохое настроение. Он рассказывал вяло, нехотя, сбивчиво. Минута молчания прошла, однако он не мог не думать о «Вулкане».

— Не помню, — начал Шевцов — говорил ли я вам, что в системе Сириуса оказались еще две планеты. Они имели большую массу, атмосфера их состояла из аммиака и метана. Словом, они походили на наш Юпитер. Астрограф поймал их позже первой планеты только потому, что они прятались в лучах Сириуса. Нет, я не с того начал. Так вам многое будет непонятно. Я объясню иначе. Черная пыль была побеждена, но я чувствовал, что с каждым днем мне становится хуже. Да, я был болен. Сказались одиночество и постоянное нервное напряжение. Меня мучила бессонница, изводили частые приступы головной боли…

Однажды — впервые за все время полета — я включил автоматический диагнограф. Он долго выслушивал и просвечивал меня, а потом передал собранные сведения на электронную машину, и машина проскрипела своим противным голосом: «Нервное истощение. Необходим длительный отдых. Перемена обстановки». Она издевалась надо мной, проклятая машина: «Перемена обстановки…»

Полет продолжался. «Поиск» шел сквозь черную пыль. Локаторы расчищали путь кораблю. Непрерывно работала автоматическая аппаратура, исследуя состав и плотность пыли. Я предполагал, что скоро начну торможение. Надо было постепенно остановить «Поиск», развернуться и, набирая скорость, идти к Земле.

Но получилось иначе.

Однажды зазвонила рация. Я поднялся в рубку, включил звукозаписывающий аппарат и услышал сигналы бедствия. Три точки, три тире, три точки. Потом координаты корабля. И цифру, условно обозначавшую, что на корабле произошел взрыв ионного ускорителя.

Неизвестный корабль шел со стороны Сириуса. Это было почти невероятно. Черная пыль преграждала путь кораблям, летевшим с Земли к Сириусу. «Поиск» первым прорвался сквозь черный заслон. Не существовало, не могло существовать корабля, который побывал бы в этом районе Вселенной раньше «Поиска».

Я ожидал, что рация поймает какие-то другие сигналы. Хотя бы название корабля. Это сразу бы все объяснило. Но звукозаписывающий аппарат рации упорно повторял сигналы бедствия. Так прошло несколько часов. Я перебрал десятки версий — ни одна из них не давала удовлетворительного ответа.

В конце концов, уже отчаявшись что-либо понять, я нашел разгадку. Она появилась, когда я просматривал списки старых кораблей.

Среди кораблей, вылетевших когда-то с Земли, был один — он назывался «Аргонавт», — пропавший без вести. «Аргонавт» покинул Землю шестьдесят четыре года назад. Через несколько лет произошла катастрофа; как полагали, взрыв ускорителя. За шестьдесят лет корабль (или то, что уцелело от него при взрыве), описав громадную дугу, мог обойти стороной черную пыль, выйти к Сириусу и сейчас — продолжая циркуляцию — лететь по направлению к Земле.

Да, очевидно, навстречу «Поиску» летел погибший корабль, и только аварийный автомат посылал в Космос сигналы бедствия. Эти автоматы могут работать и сто лет. К тому же, они сами определяют координаты…

Вы, наверное, скажете, что надо было использовать локаторы, радиосвязь. Не так ли? Мне где-то приходилось читать о встрече двух кораблей, которые переговариваются с помощью локаторов. Чепуха! «Поиск» летел на субсветовой скорости, а это значит, что он почти не отставал от посланных лучей рации. И поймав ответ — если бы мне ответили, — я просто не успел бы затормозить. Тут действует простая, но убийственная арифметика. Скорость «Поиска» приближалась к световой; ну, для простоты примем ее равной тремстам тысячам километров в секунду. На аварийном режиме — при десятикратной перегрузке — я мог каждую секунду уменьшать эту скорость на сто метров. Значит, чтобы остановиться, «Поиску» нужно было три миллиона секунд. Это около тридцати пяти суток.

Вы скажете — тридцать пять суток не так уж много. Прежде всего, не тридцать пять. Надо затормозить, потом развернуть корабль в противоположную сторону и нагнать «Аргонавт». Кроме того, десятикратную перегрузку можно перенести, лишь применяя аппараты электросна и искусственного дыхания. Случись в это время даже пустяковая авария, последствия могли бы быть самыми катастрофическими.

И все это, чтобы увидеть старый, искалеченный взрывом корабль. Мертвый корабль. Мертвый, хотя его чудом уцелевший автомат продолжал посылать сигналы бедствия.

Нет, у меня даже мысли не было уйти. Я знал; надо тормозить. Сигнал бедствия — обстоятельство, которое выше логики. Бесполезно, трижды бесполезно, абсолютно бесполезно — но астронавт всегда пойдет на сигнал бедствия.

Два часа я провел в моторном отсеке. Потом поднялся наверх и, знаете, странная вещь: мне все примелькалось, все осточертело на корабле, я тысячи, миллионы раз видел одно и то же, одно и то же — и вот сейчас мне было жаль с этим расставаться… Работа, книги, музыка, размышления — все это перечеркивалось растянутым на многие недели сном.

Я долго ходил по кают-компании. Смотрел на портрет. Я думал: «Поиск» вернется на Землю через семнадцать «земных» лет. Когда же и как мы сломаем эту раздвоенность времени? Есть только один путь — скорость. Пока «Поиск» летел к Сириусу, на Земле прошло свыше восьми лет. А на корабле — два года. Время сжалось в четыре раза. А если бы «Поиск» долетел до Сириуса за час, за десять минут, за секунду? Пусть тогда время на корабле сжимается не в четыре раза, а в миллионы, в миллиарды раз. Все равно разрыв будет ничтожен — час, десять минут, секунда…

Я верю, что люди будут летать с такими скоростями. Не на наших кораблях: тут нужно нечто совсем иное.

Да, так вот, я подумал: сейчас я включу аппараты электросна, и «Поиск» пойдет вперед, управляемый только приборами. И если что-нибудь случится, аварийный автомат тоже будет посылать сигналы бедствия. Возможно, их услышат — как я услышал сигналы «Аргонавта». Сюда придут люди, найдут мой проект. Наверное, в нем и теперь уже многое устарело. А тогда…

И я написал на последнем листе проекта: «Люди! Мы летали на атомарно-ионных ракетах. Это была тяжелая эпоха в звездоплавании, потому что время раздвоилось, а человек не должен уходить от своей эпохи. От имени тех, кто летал до меня, от имени погибшего экипажа «Аргонавта», от своего имени я говорю вам: нужно летать со скоростью, большей скорости света. Нам не удалось сломать этот роковой барьер. Так сломайте же его вы!»

Да, так я написал. А думал другое: «Я вернусь на Землю и не буду летать. Хватит».

Я отнес проекты в рубку и уложил — вместе с бортовым журналом — в металлический футляр.

А потом начался ад. Дьявольской силы аварийная перегрузка, наползавшая сквозь сон, как удушливый и бесконечный кошмар. Страх и боль, стиснутые в неподдающихся сну закоулках мозга. И смертельная слабость, которая медленно — как гангрена — сковывала тело… Через каждые пять дней приборы останавливали двигатели, аппараты электросна будили меня. Затем все начиналось сызнова. Это как в водовороте; крутит, бьет, несет куда-то, отпустит на секунду — глотнешь воздух и — снова пучина, снова тьма…

Все это время «Поиск» вели автоматы. Как я уже говорил, рация принимала с «Аргонавта» не только сигналы бедствия, но и координаты. По изменению координат приборы следили за полетом корабля. Ну, а погоня — любимое дело астронавигационных автоматов. Да, да, я не оговорился. Я бы даже сказал: страсть к погоням у них в крови, потому что их предки управляли самонаводящимися ракетными снарядами. И когда я — раз в пять дней — включал электронную машину, она четко и даже с некоторой лихостью сообщала:

— Продолжается преследование… Расстояние до цели…

Впрочем, скорее всего машина говорила обычным бесстрастным голосом. После пяти дней аварийной перегрузки всякое может померещиться.

Перегрузка… Если бы мы могли летать на наших кораблях со сверхсветовыми скоростями, все равно перегрузка помешала бы избежать раздвоенности времени. Даже при тройной перегрузке нужно почти четыре месяца, чтобы достичь скорости света. А за это время на Земле пройдут годы…

Но я отвлекся. Так вот, наступил день, и машина сказала:

— До цели — три километра.

«Поиск» шел с небольшим ускорением, и тяжесть почти не ощущалась. Это очень странно — когда после многих недель чудовищной перегрузки вдруг исчезает тяжесть. Словно сон наяву: хочешь сделать одно, а получается совсем другое. Чтобы добраться до пульта управления, пришлось долго рассчитывать каждое движение. Но это вызвало не досаду, а смех, самый настоящий смех…

Со скрежетом поднялся металлический щит иллюминатора. Лучи бортовых прожекторов пронизали тьму и упали на «Аргонавт»…


* * *
Шевцов говорил бесстрастным, ровным голосом. Однако Ланской понимал, что Шевцов совсем не бесстрастен. Просто в рассказ вошли звезды — и бесконечные звездные дороги, и судьбы погибших на этих дорогах кораблей, и звездное раздробленное время, идущее по-своему на каждом корабле. Поэтому голос Шевцова стал твердым и ясным. Каким он и должен быть у человека, способного пройти звездные дороги, изменить судьбу кораблей, преодолеть время.


* * *
— Конечно, я не ошибся, — продолжал Шевцов, — «Аргонавт» был мертв. Он погиб от взрыва ионного ускорителя. В моторном отсеке зияли огромные пробоины. Взрыв вспучил обшивку крыльев, скрутил ее, изорвал… Рули были смяты, как жалкие листки бумаги. Антенны локаторов надломлены…

Казалось, со страниц книги сошел древний парусник. В трюме его плещется вода, срублены мачты, сорван руль. Ветер со скрипом раскручивает штурвал, к которому никогда не прикоснется рука человека, и скрип этот отпугивает птиц. Течение несет безмолвный корабль сквозь ночь и непогоду. А может быть, скрип штурвала — это голос корабля? «Корабли умирают, как люди, — говорит он. — Иногда совсем молодыми, иногда спокойно состарившись в тихой, укрытой от непогод пристани. Но будь у кораблей выбор, они кончили бы свой век, как я — в единоборстве со штормом…»

«Поиск» медленно подходил к «Аргонавту». Бортовые прожекторы «Поиска» в упор освещали мертвый корабль. Холодный свет разлился по серому корпусу «Аргонавта», заискрился на рваных краях пробоин, ударил в черные, навсегда погасшие иллюминаторы.

На «Поиске» не было флага, и салютовать погибшему кораблю я мог только светом. Я отошел к пульту, нажал клавишу. Прожекторы погасли. И в темном круге иллюминатора возник слабый мерцающий свет: три точки, три тире, три точки.

Не помню, как я очутился у иллюминатора.

В небе, закрывая звезды, висел громадный корпус «Аргонавта». Вспыхивал и гас бледный огонек; три точки, три тире, три точки… Яркие лучи прожекторов подавляли этот слабый огонек, но сейчас он был отчетливо виден: три точки, три тире, три точки…

Я знал конструкцию корабля: там не могло быть никаких автоматов, подающих световые сигналы.

На корабле были люди.

С этого момента время понеслось со стремительностью потока, прорвавшего плотину. И подобно человеку, которого подхватил бурный поток, я запомнил — до мельчайших и ненужных деталей — что-то одно и не запомнил другое. В первые минуты я действовал машинально; бывает такое состояние, когда мысли человека всецело чем-то поглощены, а сам человек куда-то идет и что-то делает… Я включил магнитные эффекторы, подтянувшие корабль к «Аргонавту», спустился в шлюзовую камеру, надел скафандр, но думал только об одном: «Каким образом могли уцелеть люди на корабле, потерпевшем катастронфу около шестидесяти лет назад?»


* * *
Шевцов усмехнулся, в глазах его — впервые в этот день — блеснули живые искорки.

— Предвзятое мнение, — сказал он и развел руками, словно оправдываясь. — Для исследователя нет ничего опаснее предвзятого мнения. Азбучная истина, которую мы хорошо помним, когда речь идет о чужом предвзятом мнении… Да, я ошибался. Я решил, что этот корабль — «Аргонавт», и уверил себя в этом. Даже при встрече, заметив нечто незнакомое в обводах корабля, я приписал это результатам взрыва.

— Чужой корабль? — вполголоса спросил Ланской Тессема. Инженер отрицательно покачал головой.

— Входной люк оказался совсем не там, где я предполагал, — продолжал Шевцов. — Но это был только первый сюрприз. Когда я все-таки отыскал люк, его крышка поднялась сама. Я прошел в шлюзовую камеру, люк захлопнулся, зажегся свет. И тотчас же послышался очень спокойный, мягкий голос: «Здравствуйте. Пройдите, пожалуйста, в рубку». Я ничего не понимал. Ничего! Эта часть корабля сравнительно мало пострадала от взрыва, и я видел, что оборудование здесь слишком совершенное. Настолько совершенное, что его не могло быть не только пятьдесят или шестьдесят лет назад, но и в день моего отлета с Земли. Более того, пробираясь по узкому коридору, я обнаружил несколько приборов, которые когда-то сам проектировал. По ряду причин их не удалось довести до производства. В день моего отлета на Земле еще не существовало таких приборов!

Трап, ведущий в рубку, был сломан, но я в два прыжка — тяжести почти не ощущалось — добрался до двери. Рванув ее, я буквально влетел в рубку. Она была пуста. Людей на корабле не оказалось.

Как ни странно, я почти не удивился этому. Меня поразило другое. Здесь, в рубке, оборудование было еще более совершенное. «Здравствуйте», — произнес за моей спиной спокойный голос. Я тотчас обернулся. У двери стояла электронная машина. Небольшая, без контрольных сигналов, совсем не похожая на громадный серый шкаф на «Поиске».

Да, кораблем управляла машина. Через десять минут я знал все. Машина отвечала быстро и точно.

«Открыватель» (так назывался этот корабль) вылетел с Земли позже «Поиска». Именно поэтому он имел более совершенную аппаратуру. Вы спросите, как же он мог обогнать «Поиск», ведь оба корабля двигались примерно с одинаковой скоростью. Тут все дело в том, что «Поиск» вынужден был разгоняться сравнительно медленнее. Человек не выносит длительного действия больших перегрузок. А «Открыватель» стартовал с огромным ускорением. Максимальная скорость у обоих кораблей была почти одинаковой, но средняя скорость «Открывателя» намного превосходила среднюю скорость «Поиска». «Открыватель» стороной обошел черную пыль, побывал на одной из планет в системе Сириуса и возвращался на Землю. Взрыв ускорителя прервал полет. Электронная машина, управлявшая кораблем, приняла единственно верное решение: ждать встречи с «Поиском», идущим в этот район.

Да, все объяснялось просто. Но эта простота потрясла меня. Я был на борту корабля, который пришел из будущего. Для нас, астронавтов, время словно останавливается после потери связи с Землей. Мы сохраняем в памяти Землю такой, какой она была в день отлета. А между тем время на Земле бежит с огромной скоростью. Люди думают, ищут, изобретают…

Поединок со Вселенной тяжел. Корабль годами затерян в черной бездне. Она давит на человека. День за днем, месяц за месяцем, год за годом… И вот здесь, на борту «Открывателя», я вдруг почувствовал, что время не остановилось, что за этим бездонным, с черными провалами небом существует Земля, наша Земля, моя Земля — и люди на ней все смелее бросают вызов небу.

«Открыватель», как я уже говорил, побывал на одной из планет в системе Сириуса. На той планете, которую я открыл первой. Электронная машина, суммировавшая показания приборов, сообщила, что атмосфера планеты пригодна для дыхания, и привела подробные сведения о температуре, радиации, атмосферном давлении, скорости ветра, составе почвы… Все это мне предстояло передать на Землю, потому что «Открыватель» уже не мог продолжать путь.

И тут… Да, тут есть одна деталь, о которой придется сказать подробнее. При спуске на планету автоматически велась киносъемка. Я решил посмотреть заснятые кадры. На стереоэкране было видно, как «Открыватель» опускается на обширный песчаный пустырь. Очень долго на экране почти ничего не появлялось. Я видел только, как яркий диск Сириуса поднимается вверх и тень от корабля быстро укорачивается. Временами на экране возникали маленькие красные огоньки. Я всматривался до боли в глазах, но даже при максимальном увеличении стереопроектора ничего не удавалось разглядеть. Красные огоньки двигались — это была жизнь… И вдруг на экране возник силуэт человека. Это произошло в течение какой-то доли секунды. Там, где двигались красные огоньки, возник из ничего серый, стертый, едва видимый силуэт человека. Возник из пустоты — и сразу же исчез…

Однако это не могло быть обманом зрения. Я трижды включал стереопроектор — и трижды на экране появлялся странный силуэт.

Шевцов долго и сосредоточенно молчал, словно пытаясь что-то припомнить.

— Как вы догадываетесь, — продолжал он, наконец, — я не мог вернуться на Землю, не побывав на этой планете. Человеческий силуэт… Нет, это невозможно было оставить так, не выяснив. И все-таки решение лететь к чужой планете далось мне нелегко. Я знал, что полечу. Знал, что иначе нельзя. Но какой-то внутренний голос упрямо твердил: «Тебя ждет Земля — и время на ней все больше и больше обгоняет твое корабельное время…»

Я снял с приборов «Открывателя» все записи, выключил аварийный автомат и перешел на «Поиск». Мне было грустно; казалось, я оставляю здесь, в черном безмолвии, частицу родной Земли. Я долго стоял у иллюминатора и смотрел, как «Открыватель» постепенно исчезает а темноте.

Я думал о судьбе таких кораблей. Ну, «Открыватель» описывает гигантскую окружность. Но другие корабли могут двигаться по прямой. Они нe расходуют энергии. Их экипаж не считает годы жизни. Пройдут тысячи, миллионы лет, а корабли, подчиняясь последней воле своих капитанов или своих приборов, будут идти вперед и вперед.

Погибшие корабли… Каждый из них боролся, как мог. Но это уже позади, а теперь им не страшны никакие опасности. Их не остановит черная пыль — для этого скорость слишком мала. Метеориты, излучение, магнитные поля — ничто не страшно их экипажу. Они идут сквозь черную бездну Космоса, и нельзя предвидеть, где и когда это кончится. Быть может, еще работают в их рубках уцелевшие приборы, раскрывая тайны Звездного Мира. Кто узнает эти тайны? Быть может, антенны еще ловят далекие голоса людей. Но кто ответит людям? Безмолвные, с погасшими огнями, летят корабли по курсу, проложенному судьбой…


* * *
— Сейчас, вспоминая этот полет, — продолжал Шевцов, — я думаю, что все, в сущности, закономерно. Я летел исследовать черную пыль и бороться с ней. Других задач у меня не было. И когда с пылевой коррозией удалось покончить, мне следовало вернуться на Землю. Но впереди оказалась тайна, нечто такое, чего люди еще не знали. Я не мог вернуться. Не мог и не хотел. Однако сознание того, что я все еще удаляюсь от Земли, вызвало… как бы это сказать… душевную коррозию. В Космосе человеку нелегко. А одному… Да, мы открыли много других планет, мы даже меняем их: создаем атмосферные оболочки, улучшаем климат… И все-таки Земля остается для человека лучшим из миров. Это — родина. И как бы далеко ни проникли наши корабли, нас будет тянуть на родину.

Да, так вот, я радировал на «Аврору» о пылевой коррозии. А «Поиск» еще четыре месяца шел к системе Сириуса. Дни слились в серую, беспросветную пелену. Иногда мне хотелось воспользоваться аппаратом электросна, чтобы проснуться только через четыре месяца. Но я был один на корабле — приходилось следить за работой ядерных генераторов, электромагнитных ускорителей, приборов…

Шевцов помолчал, невесело усмехнулся:

— Нет. Если говорить откровенно, я просто боялся включить аппарат электросна — даже ненадолго. Меня преследовала мысль, что он не сработает — не разбудит, когда истечет установленное время. Я был один на корабле, и если бы аппарат не сработал… Вот поэтому я его и не включал. Мучился от бессонницы, но не включал.

Теперь вы представьте себе, что такое система Сириуса. Прежде всего, это две белые звезды — Сириус А и Сириус Б, обращающиеся вокруг общего центра тяжести. Сириус А — в два с половиной раза массивнее Солнца. Но звезда — как звезда. Сириус Б — «белый карлик»; по размерам чуть; больше Земли. Как видите, странная звездная пара: великан и карлик. И три планеты. Две из них по размерам превосходят Сириус Б и окружены свитой спутников. У третьей планеты (к ней и летел «Поиск») один спутник, по размерам — несколько меньше Луны. Планеты движутся по очень сложным орбитам. Их движение определяется не только притяжением звезд, но и взаимным притяжением.

Я направил корабль к планете, в атмосфере которой был кислород. Она во многом напоминала Землю…

Да, она напоминала Землю, потому что в атмосфере плавали облака, а там, где их не было, я видел моря и материки. И мне показалось, что я возвращаюсь на Землю.

Это довольно рискованно — опуститься на неисследованную планету. Но мне не оставалось ничего другого. Разведка с большой высоты затягивается на месяцы — и все-таки дает очень мало сведений. А на полеты в атмосфере у меня не было горючего.

И я очень устал. Каждый, кому приходилось долго летать в одиночку, знает, как тянет земля — даже чужая…


* * *
Шевцов рассказывал нехотя, пропуская какие-то, может быть, очень интересные подробности. Его рассказ был как книга, в которой не хватает страниц. Шевцов сказал: «Я сидел на ступеньке спущенного из люка трапа и смотрел на облака. Впрочем, это несущественно» — и перешел к другому. Позже, знакомясь с материалами экспедиции, Ланской понял многое недосказанное.


* * *
«Поиск» стоял на просторной лесной поляне. Массивные амортизационные колонны поддерживали корабль в вертикальном положении — он походил на древний, немного покосившийся минарет. Шевцов сидел на нижней ступеньке спущенного трапа, смотрел на небо.

Несильный ветер нес над кораблем редкие растрепанные облака. Белые облака в голубом небе — это было совсем по-земному. В небе светили два солнца: одно — большое, яркое, накаленное до синеватой белизны, другое — тоже белое, но маленькое, передвигающееся с удивительной быстротой. На серую, взрыхленную при посадке корабля почву падали двойные тени.

Ветер приносил буйную, дурманящую смесь запахов. Остро пахло чем-то мятным, сладковатым. Пахло чем-то похожим на запах всех цветов и не похожим на запах ни одного из них в отдельности. Горько пахло прелой травой. И еще чем-то, наверное, туманом, лесной сыростью.

Кружилась голова — может быть, от избытка кислорода, может быть, от дурманящих запахов. Впрочем, скорее всего это сказывалось действие только что принятого мицеллина — антибиотика, парализующего чужих бактерий.

Облака шли низко — взъерошенные, по-весеннему светлые. Шевцов подумал, что все похоже на весну: и очень прозрачное небо, и эти светлые облака, и запах цветов, но вот нет птиц, не слышно птичьего крика. И вообще стоит абсолютная тишина, очень неприятная после привычного гула ионного ускорителя.

Лес, окружавший поляну, молчал. Шевцов с неприязнью смотрел на деревья. Небо, облака — это походило на Землю, но деревья были чужие Стволы их закручивались суживающейся кверху спиралью. Листва — довольно густая — имела неопределенную окраску — не то зеленую, не то синюю, не то черную. От корабля до ближайших деревьев было метров полтораста, не больше. Но Шевцов не хотел идти туда. Там начиналось неведомое. А Шевцов устал. Было хорошо сидеть в тени корабля, дышать теплым, пахучим воздухом, смотреть на белые облака и ни о чем не думать.

Время перестало ощущаться. Может быть, прошел час, может быть, пять минут. Становилось жарко. Синевато-белый диск большого Сириуса лез вверх, палящие лучи пробивали, растапливали нежные облака, тень корабля быстро укорачивалась. Шевцов лениво подумал: «Надо уйти… жарища.,» — и посмотрел на деревья. То, что он увидел, было до жути фантастично: дремота моментально исчезла.

Неведомая сила придавила спиральные стволы деревьев, сжала, втиснула их в почву, — они не достигали теперь и половины прежней высоты. Сине-зеленая листва превратилась в оранжево-красную. Было так, словно кто-то зажег вокруг корабля огненное кольцо…

Шевцов спрыгнул с трапа, медленно пошел к деревьям. От жары виски сдавливала тупая боль. Он начал насвистывать и сразу же замолчал: в этом безмолвном мире свист казался нестерпимо фальшивым.

У ближайшего дерева Шевцов остановился. Массивный, покрытый черными наростами и гладкой красноватой корой ствол дерева уходил вверх спиральными витками. Витки постепенно суживались, и дерево напоминало огромную коническую пружину. Ярко-красные листья — узкие, длинные, дрожащие в нагретом воздухе и потому похожие на языки пламени — скрывали верхнюю часть ствола.

Шевцов легко поднялся по стволу, сорвал спиралыную ветку. Она сразу же сжалась, листья окрасились в темно-багровый цвет. Но когда Шевцов заслонил ветку от лучей большого Сириуса, спираль мгновенно разомкнулась, а листья приобрели зеленый оттенок. «Недурно, — пробормотал Шевцов. Он уже не чувствовал боли в висках. — Недурно. Здесь резко меняется радиация, деревья приспособились. Иногда поглощают лучи, иногда отражают…» Ему было приятно, что первую — пусть небольшую — тайну чужого мира удалось легко открыть.

Стволы деревьев продолжали скручиваться, сжиматься, как будто их сдавливала непомерная тяжесть. Кора становилась багровой — как листья. «Недурно, — повторил Шевцов. — При малой радиации растения имеют зеленую окраску, при большой — оранжевую, красную и отражают тепловые лучи. А здесь радиация меняется. Они просто приспособились. И только…»

Он подошел к другому дереву. Он чувствовал лихорадочный азарт открывателя. Мысль работала с необыкновенной ясностью. Его тень упала на ствол дерева, и он тотчас же заметил, что багровая кора стала в этом месте серой. Он быстро отошел в сторону, и на коре еще некоторое время оставался серый отпечаток его тени. «Ну, это — деревья, — подумал Шевцов. — А каковы… живые существа? Ему стало весело. «Люди с постоянно меняющимся цветом кожи… Мир бегущих красок..» И Шевцов вдруг подумал, что это должен быть необыкновенный мир, красота которого совершенно иная, нежели на Земле.

Он попытался представить себе людей с меняющейся окраской кожи — и внезапно увидел метрах в пятидесяти от себя человеческую фигуру. Он вздрогнул от неожиданности. Между деревьями промелькнул бесцветный силуэт. Точно такой, как тогда — на стереоэкране «Открывателя». Промелькнул — и скрылся. Шевцов почувствовал, как гулко бьется сердце. Лес сразу стал чужим, и спиральные деревья казались туловищами гигантских змей. «Чепуха, — сказал Шевцов. Он говорил громко, это успокаивало. — Устали глаза. Да, просто устали глаза. Надо было взять защитные очки…»

Шевцов возвращался к кораблю, невольно прислушиваясь к каждому звуку. Он был готов ко всему. Но ничего не случилось. Над серой, потрескавшейся почвой струился нагретый воздух. Громадный корпус «Поиска» почти не отбрасывал тени.

После невыносимо яркого света двух Сириусов кают-компания казалась полутемной. Шевцов долго сидел у вентилятора, подставляя лицо прохладному ветру. Постепенно глаза привыкли к мягкому освещению. Шевцов машинально посмотрел на стену — туда, где раньше висел портрет. «Не думать об этом, — сказал он. — Не думать…»

Семнадцать лет — срок достаточный, чтобы смотревшая с портрета девушка стала совсем чужой. Мысль эта медленно, как кислота металл, разъедала волю. И однажды Шевцов снял портрет.

— Не думать, — устало повторил он и на этот раз. — Нужно думать о другом.

Он поднялся в рубку. Настроил телеэкран и внимательно осмотрел местность. Деревья, свернувшись плотными спиралями, лежали на побуревшей от жары почве. Багровые листья скрутились подобно папирусным свиткам. Шевцов одобрительно присвистнул: метрах в трехстах от корабля, между похожими на спящих змей деревьями, медленно передвигались два красных огонька. Их движение удивило Шевцова — огоньки огибали деревья, а не пролетали над ними. Он включил максимальное увеличение, но огоньки словно растворились в раскаленном воздухе. «Ну что ж, выйду еще раз», — решил Шевцов.

Он сошел с трапа и, посматривая по сторонам, направился к деревьям. Но очень скоро ему пришлось остановиться. Лучи Большого Сириуса легко пронизывали одежду, и Шевцов почувствовал, что просто не дойдет до деревьев. Он пошел назад, к кораблю. До трапа оставалось метров десять, когда он услышал неторопливые шаги. Это было настолько невероятно, что Шевцов похолодел, замер на миг, а потом рывком обернулся.

К кораблю приближались три призрака.


* * *
— Призраки? — Шевцов рассмеялся. — Разумеется, это не были призраки. Однако, даю вам слово, если бы призраки существовали, они ничем бы не отличались от тех, кого я увидел. Все произошло в течение нескольких секунд. Но я до сих пор помню даже самые мельчайшие подробности… Вы понимаете, они походили на людей — эти три идущих ко мне существа. Насколько я мог тогда судить, они выглядели почти как люди: они имели почти такой же рост, почти такие же лица. Повторяю — насколько я мог тогда судить. А судить… Нет, вы понимаете, эти существа, эти люди или почти люди — были полупрозрачными. Полупрозрачными, на три четверти прозрачными, на девять десятых прозрачными…

Простите меня за сбивчивый рассказ; но я и сейчас не могу спокойно вспоминать эту встречу. Эти существа шли ко мне — медленно, даже несколько торжественно, — и я видел сквозь них красные деревья, небо и облака… Как сквозь стекло. Да, представьте себе стеклянные фигуры на ярком свету. Видны — не очень четко — контуры, видна даже сама стеклянная масса — и все-таки стекло прозрачно, и вы смотрите сквозь него…

Да, я не сказал о глазах. Глаза имели розовый, почти красный цвет и не просвечивали. Красные глаза — как индикаторные лампы электронной машины… Но они не мигали.

Повторяю, все это я заметил в течение секунды, может быть, долей секунды. А потом я побежал. Я бросился к трапу, взлетел наверх, дернул рукоятку пневматической системы. Люк захлопнулся.

Скажу откровенно, в этот момент мне показалось, что я схожу с ума. Мне показалось, что начинается бред, чудовищный бред. Я поднялся в рубку, включил телеэкран… и увидел трех призраков. Они не спеша уходили к лесу. Нет, это не было галлюцинацией!

Лихорадочными, торопливыми движениями я настроил инфракрасный видеоскоп. Но эти черти так же легко пропускали инфракрасные лучи, как и обычные световые. В окуляре видеоскопа появились лишь размытые контуры. Тогда я зажег ультрафиолетовые фары. И опять ничего не получилось. Наверное, мои призраки были сделаны из лучших сортов кварцевого стекла: ультрафиолетовые лучи свободно проходили сквозь них…

И призраки ушли.

Видимо, мозг у меня работал довольно беспорядочно, потому что, посмотрев на этот лес и вспомнив о спиральных деревьях, я вдруг все понял. Я понял, почему они, эти призраки, прозрачны как стекло. Я понял, почему их прозрачность казалась неопределенной — то большей, то меньшей. Они тоже приспособились! Организм этих существ — в процессе длительной эволюции — приспособился к условиям жизни под палящими лучами двух солнц, под непрерывно изменяющейся радиацией — инфракрасной, световой, ультрафиолетовой. Мне, человеку, было жарко, потому что меня нагревало излучение. А их прозрачные тела не нагревались. И степень прозрачности, по-видимому, менялась в соответствии с интенсивностью излучения и температурой воздуха.

Иные условия существования привели к иному строению организмов. Этого следовало ожидать. Теперь я твердо знал, что в этом мире меня ждет нечто необычное…

Призраки (пока мне придется их так называть) должны были появиться снова. Я не сомневался в этом. Они не боялись меня, они очень спокойно подходили к кораблю и так же спокойно ушли тогда в лес. Я сказал себе: «Они придут. Они или другие» — и подолгу сидел у телеэкрана.

Изредка я засыпал, просыпался, смотрел на экран и снова дремал. Так прошло несколько суток. Впрочем, на этой планете не было дня и ночи в нашем понимании. Иногда в небе светили оба Сириуса. Иногда оставался только Малый Сириус; и можно было видеть яркие звезды и блеклую Луну (мне не хотелось придумывать другого названия для спутника планеты). Ночь, настоящая ночь, не наступала, только сумерки.

Как-то, проснувшись, я увидел на экране двух призраков. Знаете, со сна все воспринимается притупленно — и я не волновался. Призраки появились со стороны леса, неторопливо приблизились к кораблю — и ушли. Вот тут я окончательно проснулся…

Но с этого времени они приходили часто, эти призраки. Иногда в одиночку, иногда группами. В сумерки я зажигал бортовые фары. Призраки не боялись света. Они просто не обращали на него внимания.

На третьи или на четвертые сутки — не помню точно — начался дождь. Призраки надели накидки, похожие на наши плащи. Мне трудно сказать, какую окраску имели эти плащи: цвет их менялся, временами они становились прозрачными.

Однажды я включил микрофон. Призраки разговаривали — негромко, абсолютно спокойно, я бы сказал с каким-то непонятным жутковатым спокойствием, с продолжительными паузами между словами…

В те дни я много думал. Был один вопрос — самый важный: выше или ниже людей по развитию эти существа?

Меня удивляло, что они довольно безразлично относятся к небесному кораблю. Придут, посмотрят, обменяются несколькими словами — и уйдут. Разве так отнеслись бы на Земле к прилету чужого корабля?! И вот это совершенно непонятное безразличие заставляло подозревать, что умственное развитие призраков невысоко.

С другой стороны, их поведение отнюдь не напоминало поведения дикарей. Корабль опустился с неба, но они не боялись его. Они просто смотрели и уходили. Так люди смотрят на упавший с горы камень: забавно, но не больше. И я подумал: а что если они намного опередили людей по развитию?..

Как я вам рассказывал, призраки недолго задерживались около корабля. Появлялись — и сразу же уходили. Но однажды пришел странный призрак. Он долго бродил вокруг корабля, поднялся по трапу до закрытого люка, потом ушел в лес и скоро вернулся. Да, он вернулся; я запомнил его по голубой накидке. Он положил около трапа плоды — круглые, похожие на наши апельсины, — а сам отошел и сел в тени.

Наступили сумерки, моросил мелкий дождь, другие призраки ушли, а этот сидел, и красные глаза его светились, как два уголька. Мне стало жаль его. Я подумал: ну, что он может мне сделать? Черт возьми, ведь он прозрачен! На нем нет оружия, — это видно; он никак не сильнее меня, так чего же я боюсь?!

Нет оружия… прозрачен… Чепуха! Мы привыкли все мерить земными мерилами. Призрак был сильнее меня. Но я не знал этого. Я откинул люк и спустился вниз.

Призрак не шелохнулся.

Немигающие красные глаза (я снова вспомнил электронную машину) пристально следили за мной. Сейчас — в сумерках — призрак стал менее, прозрачным, и вот, спустившись с трапа и подойдя к нему так, что нас разделяло не больше пяти шагов, я увидел его лицо. Разумеется, я не видел его в общепринятом смысле этого слова, потому что свет все-таки проходил сквозь тело призрака. Но я разглядел лучше, даже много лучше, чем раньше, когда меня раздражала, мучила невидимость этих странных существ.

Лицо призрака походило на лицо человека — только более узкое, без морщин, с гладкими ушными раковинами, с пластинчатыми дугами ровных, слитных зубов, с длинными полупрозрачными волосами. Но не это главное. Меня поразило другое. Он улыбался! И вот улыбка действительно была удивительная, даже фантастическая. Он улыбался так, как улыбалась Джоконда на картине Леонардо: непонятно, загадочно, чему-то глубоко своему, скрытому от меня…

Как и всякий астронавт, я не раз рисковал жизнью. Но скажу по совести: настоящее мужество, которым не стыдно гордиться, я проявил один раз в жизни, когда остался с этим призраком. Остался, хотя эта странная (или страшная — как угодно) улыбка толкала меня назад, к трапу, к кораблю.

Между прочим, именно в эту минуту — мы смотрели друг другу в глаза — я понял (бывают такие минуты прозрения), что существа эти не выше и не ниже человека по развитию. Они просто иные! Совершенно иные. Их нельзя сравнивать с человеком, как нельзя сравнивать… ну, скажем… дельфина и орла.

Да, мы привыкли — дурная привычка! — мерить на свой аршин. Мы представляем себе обитателей чужих планет либо как наше прошлое, либо как наше будущее. Чепуха! Там, где другие условия существования, там все идет по-другому…

Призрак смотрел на меня красными угольками глаз и улыбался. Я начал говорить. Я даже не помню, что я говорил. Мне казалось, что сам звук голоса вносит успокоение, устраняет опасность столкновения. Я говорил — никогда в жизни я так много не говорил. Право, этот призрак (я все еще называю его этим именем) мог решить, что люди — самые болтливые создания во Вселенной… Но он молчал, и с лица его не сходила загадочная улыбка Джоконды.

Я говорил долго, очень долго. Наконец, я выдохся, почувствовал, что больше не могу. Однако тишина была неприятной, настораживающей.

Тогда я принес кристаллофон и включил кристалл с записью голосов этих существ. Мой призрак нисколько не удивился, не обнаружил желания осмотреть кристаллофон.

Надо сказать, что речь призраков была очень своеобразной. Как бы вам объяснить… Понимаете, она напоминала отрывки музыкальных фраз. Наши слова состоят из отдельных звуков, и это ясно чувствуется. Между звуками ощущаются как бы щели, а между слогами — просто дыры… Лишь изредка звуки оказываются расположенными так, что воспринимаются по-особенному: тогда мы считаем слово красивым, музыкальным. Сравните, например, слова «звон» и «пепельница». Слово «звон» не только обозначает определенное явление; оно в какой-то степени — воспроизводит его, в нем вообще есть нечто звенящее. А «пепельница» — только пепельница… Так вот, речь этих призраков звучала чрезвычайно мелодично. Невозможно было определить, где кончается один звук и начинается другой. Звуки плавно переходили друг в друга, и само расположение звуков было приятным и благородным.

Призрак, как я вам сказал, нисколько не удивился, услышав записанные кристаллофоном голоса. И тут у меня появилась мысль включить музыку. Видимо, эта мысль возникла потому, что речь призраков была музыкальной. Я поставил взятый наугад кристалл — это оказался третий квартет Чайковского.

Призрак не шелохнулся. Загадочно улыбаясь, он слушал музыку. Через несколько минут я выключил кристаллофон. И тогда… В первый момент мне показалось, что я по ошибке снова включил аппарат. Но это не был аппарат. Мой призрак повторил все услышанное! Повторил абсолютно точно, воспроизведя во всех деталях, без единой ошибки, без каких бы то ни было искажений…

Как вы знаете, третий квартет — вещь грустная, посвященная памяти друга Чайковского скрипача Лоуба. А призрак улыбался… Он как-то иначе воспринимал музыку, а может быть, просто механически повторял ее, как кристаллофон.

В это время (дождь совсем перестал) появились другие призраки. Я заставил себя остаться, хотя мне дьявольски хотелось вернуться на корабль. Впрочем, призраки нисколько не изменили своего поведения. Они смотрели на корабль, на меня, обменивались несколькими словами и, не спеша, уходили.

Постепенно я привык к их присутствию. Я подумал: если мой призрак (не правда ли, забавно звучит — мой призрак?) легко повторил прослушанную один раз музыку, значит память у него чрезвычайно обостренная. И я решил называть ему предметы. При такой памяти он не мог не иметь развитого мышления, не мог не понять, что я хочу с ним говорить.

Попробуйте представить себе эту нелепую картину: я показывал призраку значения слов — ходил, бегал, ложился, — называл (без особой, впрочем, последовательности) предметы… А он сидел совершенно неподвижно — и улыбался…

Наверное, это продолжалось долго. Ветер разогнал облака. Воздух быстро накалился, и у меня начала кружиться голова. Мне вдруг показалось, что это — сон, не больше. Надо открыть глаза — и все исчезнет…

Неожиданно призрак встал. Сейчас, в ярких лучах Большого Сириуса, он был почти невидим: туманная дымка, имеющая смутные размытые контуры. Пустота. И из этой пустоты прозвучал спокойный голос:

— Я приду…

Он ушел.

Он ушел, в я стоял и долго смотрел ему вслед. Потом побрел к трапу. Я устал. У меня чертовски болела голова. Мне не хотелось думать. Все было безразлично. Я включил аппарат электросна и шесть часов спал настоящим глубоким сном — впервые за много месяцев.

Аппарат, конечно, исправно сработал и разбудил меня точно вустановленное время. Я встал очень голодный, с посвежевшей головой. Да, надо сказать, что, поднимаясь на корабль, я забрал плоды, принесенные призраком. По форме и размерам они походили на апельсины, только полупрозрачные, как бы сделанные из желтого хрусталя. Запах был приятный, хотя и резкий, напоминающий запах гвоздики. Проснувшись, я взял пробы на анализ. Плоды оказались съедобными. И после капитального земного завтрака (может быть, это был обед или ужин) я их съел. Сказать, что они вкусны — мало. В них была и сочность груши, и терпкость не совсем спелого персика, и тончайший букет искусно приготовленного крема, и прохлада мороженого, и еще что-то неуловимое, но очень приятное…

Я вдруг подумал, что эти плоды выращены искусственно, и мысли мои вернулись к призраку. Он ответил мне на моем языке. Он понял меня. Ему понадобилось для этого лишь несколько часов. С моей точки зрения, это — чудо. А с его? Допустим, современный человек встретил бы дикаря, владеющего тремя десятками слов. Много ли времени понадобилось бы, чтобы понять и запомнить эти три десятка слов, особенно, если дикарь сам старается объяснить их значение… По отношению к призраку я был, вероятно, таким дикарем. И он без особого труда понял мой несложный (с его точки зрения) язык и ответил мне на нем…

В этом месте гипотеза рассыпалась как карточный домик. Вполне вероятно, что разумные существа на некоторых планетах опередили по развитию человека. Но высокое развитие должно было сказаться на образе жизни. В частности, на техническом прогрессе. А развитой техники у обитателей этой планеты не существовало. Не было авиации. Не было радиосвязи. Очень чувствительные микрофоны «Поиска» не улавливали никаких индустриальных звуков. По меньшей мере в радиусе километров в пятнадцать не работали двигатели, не ездили автомобили, не ходили поезда. И, следовательно, не было многого другого, потому что отрасли техники тесно связаны между собой и взаимно друг друга обусловливают. Нет авиации, значит нет двигателей внутреннего сгорания, значит не добывают нефть, значит не развита химия… Нет радиосвязи, значит нет электропромышленности, нет электроники и автоматики, безусловно, не используется атомная энергия. Подобно тому, как палеонтолог по одной кости восстанавливает облик вымерших животных, так и инженер может по одному техническому факту сделать довольно точные выводы об уровне развития техники. Я эти выводы сделал, и они гласили: никак не выше, чем у нас в восемнадцатом веке, а скорее всего — ниже.

Но здесь ломалась вторая гипотеза, по которой обитатели этой планеты отстали в развитии от людей. Ни один человек, вооруженный самыми совершенными электронными машинами, не смог бы так быстро разобраться в чужой речи. Для этого — обстоятельство совершенно бесспорное! — требовался очень развитый мыслительный аппарат.

Конечно, я просто решал неразрешимую задачу. Нельзя сравнивать несравнимое. Что больше — квадратный метр или секунда? Бессмысленный вопрос. Обитатели этой планеты были иными. Такая мысль уже мелькнула у меня. Но одно дело теоретически допустить какое-то положение, а другое — принять все вытекающие отсюда следствия. Теоретически я допускал, что здесь чужой мир, со своими, совершенно отличными от земных законами. Но просто по-человечески меня мучила навязчивая мысль: выше или ниже нас по развитию эти существа?

Я вспомнил, что призрак — мой призрак! — обещал прийти. Я поднялся в рубку, настроил телеэкран…

Да, он сидел на прежнем месте.

Были сумерки. Большой Сириус скрылся за горизонтом. Спиральные деревья выпрямились: листва их стала сине-зеленой. Призрак сидел, закутавшись в голубую накидку. Красные глаза светили как угольки. Он смотрел на люк.

Я быстро спустился вниз. У трапа лежали другие плоды — серые, дискообразные.

Так началась вторая встреча. И на этот раз первым заговорил призрак.

Тут мне придется кое-что объяснить. Как вы помните, призрак (мне все еще приходится так его называть) со всей точностью повторил третий квартет Чайковского. Человеческий голос просто не в состоянии воспроизвести одновременную игру четырех инструментов. Но дело не в этом. Я хотел только напомнить, что призрак повторил все, сохранив самые тончайшие оттенки, даже легкий скрип кристалла перед началом игры. И вот эта особенность сказалась в разговоре. Призрак говорил моими словами, то есть он употреблял те же слова, которые до этого употреблял я, причем именно в таком значении, какое имел в виду я. А самое характерное — он говорил моим голосом. Это довольно неприятное ощущение — когда с тобой разговаривают твоим же голосом.

Итак, я подошел к нему, и он спросил:

— Откуда…

Я начал объяснять (согласитесь, что это было нелегко), но призрак довольно решительно перебил:

— Много говоришь… Мало показываешь…

И улыбнулся.

Он вообще часто улыбался. Из двух гипотез, о которых я вам говорил, сам призрак, видимо, выбрал бы первую. Пожалуй, он считал меня дикарем.

Я не понял, что он подразумевает под словом «показываешь». На кораблях, как вы знаете, есть стереопроекторы. Был такой проектор и на «Поиске». Я давно им не пользовался, не хотелось. Но призрак просил показать…

Страха он все-таки не знал. Когда я пригласил его на корабль, он пошел за мной. Спокойно, без колебаний… Я привел его в кают-компанию, указал на кресло. Он сел. Было что-то невероятное в этом зрелище. Как бы вам объяснить… Ну, так выглядел бы древнеримский воин за электронным микроскопом. Или индийский жрец у радиолокатора…

И опять меня удивило безразличие этого существа ко всему окружающему. Он не смотрел по сторонам, не задавал вопросов, ничему не удивлялся. Дикарь, попав в лабораторию, удивился бы. Современный человек, оказавшись в хижине дикаря, тоже был бы удивлен и заинтересован. Но этот призрак не удивлялся ничему.

Знаете, мне не хочется вас интриговать. Дело не в тайнах и не в приключениях. Поэтому я забегу вперед и кое-что объясню.

Так вот, теоретически допуская, что эти существа иные, совершенно отличные от людей, я, однако, невольно применял к ним человеческие понятия, мерки, масштабы. Начнем хотя бы с речи. По земным понятиям, они говорили очень мало. На самом деле — это я узнал позже — они говорили нисколько не меньше людей. И то, что я принял за отдельные слова, оказалось целыми фразами, если хотите, целыми монологами. Чтобы произнести какое-нибудь слово, например «атомоход», нам нужно довольно значительное время, что-то около секунды. Значит, на каждый звук — в данном случае их восемь — мы тратим по одной восьмой секунды. Частота звуковых колебаний составляет, скажем, четыре тысячи в секунду. Следовательно, на каждый звук мы расходуем около пятисот колебаний. А они, призраки, улавливают намного менее продолжительные звуковые импульсы. Звуки в их языке короче, а потому короче слова и фразы. Но дело не только в этом. Сам язык построен иначе. Он насыщен понятиями, за каждым из которых стоят целые фразы. Нечто подобное — в очень слабой степени — наблюдается и в нашей речи. Фразу «величина, которая нам неизвестна и которую следует определить исходя из условий задачи» мы часто заменяем двумя словами «неизвестная величина». Или еще короче — «икс». И речь от этой замены не проигрывает, напротив, она становится более динамичной, а я бы сказал, более собранной, упругой.

Такой была и речь призраков. Мне казалось, что они лениво перекидываются отдельными словами, я упрекал их в непонятном безразличии и терялся в догадках… Но все объяснялось просто. Они говорили «икс» — и только, а я хотел, чтобы они обязательно сказали всю громоздкую фразу «величина, которая…»

Когда призрак вошел в кают-компанию, я с раздражением подумал, что он совершенно не интересуется окружающим. Интересоваться, в земном понимании, означает, прежде всего, осматривать. А осматривать, грубо говоря, значит вертеть головой. Призрак головой не вертел и, следовательно, не интересовался. Таков был мой вывод — и вывод совершенно ошибочный. У нас, у людей, угол зрения сравнительно невелик. Более того, в пределах узкого угла зрения мы хорошо видим только часть предметов, а именно те предметы, изображения которых попадают на так называемое желтое пятно на сетчатка глаза. Мы можем хорошенько разглядеть предмет лишь в том случае, если он находится прямо перед нами. И, попав в незнакомую обстановку, мы вертим головой, направляя взгляд… А призрак видел иначе. Угол его зрения был почти круговым. Не поворачивая головы, он сразу видел всю кают-компанию.

Разумеется, тогда я этого не знал. Не очень довольный безразличием призрака, я быстро установил экран и подобрал ленты. Я начал с коротких видовых картин. Море, леса, горы, реки… Призрак молчал, и в полумраке холодно светились его красные глаза. После третьего фильма он сказал:

— Что раньше…

Я понял это так — надо показать историю Земли, и обрадовался. Обрадовался потому, что среди лент была интересная, пожалуй, даже талантливая картина, снятая незадолго до моего отлета. Над ней работали выдающиеся историки, писатели и поэты, ее создавали блестящие артисты, режиссеры, операторы, художники. Она вместила весь путь человечества… Впрочем, вы знаете эту картину.

Я отыскал ленту, настроил проектор, сел в кресло — поодаль от призрака, чтобы видеть и его, и экран.

Не помню, наверное, я смотрел картину пятый или шестой раз. И все-таки увлекся. Начало захватывающее, с несколькими особенно яркими эпизодами: строительство пирамид, бой гладиаторов… Если бы я меньше смотрел на экран и больше — на призрака, возможно, мне удалось бы заметить… Нет, вряд ли. Престо не надо было показывать эту картину. Когда на экране возникла сцена сожжения Бруно, призрак встал. Я машинально зажег свет. Призрак обернулся ко мне и сказал:

— Люди… злые…

И пошел к трапу, не оглядываясь на экран, где уже мелькали другие кадры.

Я стоял как оплеванный.

Черт возьми, как я себя ругал! Мы, люди, без стыда смотрим на прошлое человечества, потому что свет победил тьму, добро победило зло — и победило навсегда. Мы можем сказать: да, в тысяча шестисотом году изуверы и фанатики сожгли Джордано Бруно, но люди пошли не по тому пути, на который их толкали эти изуверы и фанатики, а по пути Бруно. Мы знаем, что человечество (по историческим срокам удивительно быстро) пришло от дикости к справедливому и красивому коммунистическому обществу. Но он, этот призрак, не знал. Он увидел наше прошлое, сказал: «Люди злые» — и ушел. Нельзя было показывать картину…

Я оставил люк открытым, поднялся в рубку и попытался сосредоточиться на других мыслях. Это плохо удавалось. Я не мог не думать о происшедшем.

Издавна было два мнения о разумных существах, с которыми — рано или поздно — астронавтам придется встретиться на других звездных системах. Одно — очень осторожное — научное. Наука предупреждала, что условия существования на разных планетах весьма различны и, следовательно, различными могут быть и пути развития органического мира. Другому мнению, я бы сказал, другой традиции, мы обязаны литературе. Почти всегда литература видела в других мирах нечто очень схожее с нашим миром и занимающее только иное положение на шкале времени. Герои фантастических романов попадали в прошлое Земли — на планеты, населенные ящерами, птеродактилями, диплодоками. Или в будущее Земли — в сказочные города с хрустальными дворцами.

Разумные существа, населявшие планету, внешне (если не считать изменяющейся прозрачности) напоминали людей. Отсюда я невольно сделал вывод, что строй мыслей, представления, духовный мир чужих разумных существ также повторяют то, что характерно для человека. Это была ошибка.

Я помню роман — в нем излагалась идея Большого Круга, радиосвязи между мирами. Но вот мы — я и чужое существо — стояли рядом, говорили — и не понимали друг друга. Связь между мирами — это не только технические трудности, как думал романист. Это несравненно большие трудности, вызванные тем, что на каждой планете развитие в течение миллионов лет шло своими путями, и потому очень нелегко найти какие-то точки соприкосновения.

О многом я передумал, сидя в рубке. Отбросив предвзятые мнения, я — еще в виде робких догадок — попытался представить, как они говорят, смотрят, мыслят… И чем больше я думал, тем отчетливее вспоминались мне слова Ленина о том, что разумные существа на других планетах могут — в зависимости от условий — оказаться совсем иными, непохожими на людей. Ленин высказал эту мысль еще в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Ясный ум Ленина — сквозь годы — понял то, что даже в наше время понимали далеко не все…


* * *
Позже в записях, переданных стариком, Ланской встретил эти слова Ленина:

«Вполне допустимо, что на планетах солнечной системы и других местах вселенной существует жизнь и обитают разумные существа. Возможно, что в зависимости от силы тяготения данной планеты, специфической атмосферы и других условий эти разумные существа воспринимают внешний мир другими чувствами, которые значительно отличаются от наших чувств.

Заметьте: до недавнего времени полагали, что жизнь невозможна в глубинах океана, где с огромной силой давит вода. Теперь установлено, что на дне океанов приспособленно живут разные породы рыб и много других разнообразных живых существ. У одних глаза заменяют осязательные органы, другие освещают себе путь органическими светящимися глазами».


* * *
— У меня было такое ощущение, — продолжал Шевцов, — словно я повзрослел, стал опытнее, мудрее. А главное — я почувствовал ответственность. Прошло около двадцати месяцев (по корабельному времени) с тех пор, как «Поиск» покинул Землю. Двадцать месяцев я старался не думать о Земле. Вначале была схватка с черной пылью, а потом… Да, мне казалось, что я буду сильнее, если заставлю себя не думать о Земле. Я перестал слушать музыку, я перестал смотреть микрофильмы. Я даже нашел обоснование: убедил себя, что нужно сосредоточиться только на непосредственной работе…

Это была ошибка. И первые же мои шаги на чужой планете были ошибочными. Как человек — я мог так поступать. Но как представитель человечества — нет и трижды нет!

Полвека назад для экипажей звездных кораблей было написано специальное наставление под названием «О возможной встрече с иными разумными существами». Так вот, в этом наставлении говорилось: нужно соблюдать величайшую осторожность, ибо даже хороший астронавт может оказаться плохим психологом. Наставление предписывало капитану корабля, встретившему разумных существ, при первых же осложнениях покинуть чужую планету. Суровая, но необходимая мера…

«Поиск» опустился на планету, здесь оказались разумные существа, здесь был чужой мир. И отношения между двумя мирами зависели от одного человека… А в такой сложной обстановке почти неизбежны ошибки. Особенно, если человек устал или болен.

Обычно мы, астронавты, только пожимали плечами, вспоминая старое наставление. Возможно, это была жажда открывательства. Возможно — легкомыслие: издали всякая проблема кажется не очень сложной. А может быть, и здесь сказывалось влияние литературной традиции: в романах астронавты, дорвавшись до «чужих», с необыкновенной легкостью проникали в чужой мир… Но когда мне пришлось — первому из людей — встретить разумных существ иного мира, я понял, хотя и не сразу, насколько мудро это написанное полвека назад наставление.

Лишь очень благоприятное стечение обстоятельств не привело к катастрофе. Я не знал, кто скрывается в этих лесах со спиральными деревьями. Я не подозревал, что это удивительное существо, этот призрак, по-своему воспримет историю человечества… На каждом шагу меня подстерегали неожиданности. Позже, например, я узнал, что призрак мог читать мои мысли (по крайней мере, ту часть мыслей, которая была связана со зрительными образами).

Понять ошибки — еще не значит их исправить. Я многое понял… и ничего не исправил.

«Поиск» остался на планете.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ

А мы

На солнце вызываем бури,

Протуберанцев колоссальный пляс.

И это в человеческой натуре -

Влиять на все, что окружает нас.

Ведь друг на друга

То или иное

Влиянье есть у всех небесных тел,

Я чувствую воздействие земное

На судьбы солнц, на ход небесных дел!

Л. МАРТЫНОВ
Я сидел в рубке, у телеэкрана, и думал о Земле. Я обрел какое-то удивительное спокойствие.

Через шесть часов призрак вернулся. Я услышал шаги и спустился в кают-компанию. Призрак подошел к креслу, сказал:

— Не злые… несчастные…

Он опять многое не понял. Но для той части истории человечества, которую он увидел, это все-таки было справедливее. И я снова — иного выхода теперь не было — пустил эту картину. С самого начала. Да, когда-то человечество было несчастным, слабым, невежественным и потому ожесточенным. Так пусть, думал я, он увидит, каким оно стало теперь.

И он увидел.

Он увидал залп «Авроры» и первые трактора на полях, увидел взлет первых космических ракет и упорство, с которым люди штурмовали непроходимую тайгу и суровые степи. Планета была в строительных лесах: подземными ядерными взрывами создавали месторождения редких металлов, управляемое извержение вулканов поднимало над океаном острова, воздвигались новые горные цепи и уничтожались старые, а к звездам уже шли корабли — наперекор опасностям и расстояниям…

Призрак молчал. Я что-то спросил его, он не ответил. Он сидел совершенно неподвижно, глядя на погасший экран. Только один раз он поднял голову, словно хотел что-то спросить — но ничего не сказал. И снова замер в каком-то оцепенении. О чем он думал? Понял ли он историю человечества? Изменил ли он свое первоначальное, слишком поспешное мнение о людях?..

Прошло около часа, прежде чем мы вновь начали говорить. Вы понимаете, меня интересовало название этой планеты, название живущих на ней существ. Без этого мне трудно было задавать другие вопросы.

Я не буду подробно рассказывать об этом разговоре. Долгие расспросы почти ни к чему не привели. Отдельные слова на языке этих призраков звучали так непродолжительно, что их просто нельзя было воспроизвести. Они напоминали вздох, легкое дуновение ветерка… Убедившись в этом, я попытался понять хотя бы смысл названий. После продолжительных размышлений призрак сказал, что его народ называется «Видящие Суть Вещей». Вы представляете, на вопрос «Как называются ваши разумные существа?» он ответил: «Видящие Суть Вещей», то есть просто повторил то же самое другими словами. И тут я понял, что он и не мог поступить иначе. Ну, как, например, объяснить слово «люди»?.. Во всяком случае, с этого времени я стал говорить «видящие».

С именами получилось примерно так же. Тут вообще было много неожиданностей. Выяснилось, что имена часто меняются. Почему — не знаю, но меняются. Имя (теперешнее имя) моего видящего на нашем языке — если я верно понял — означало «Луч». Другие имена (по смыслу, не по звучанию) были — «Красный Лист», «Мягкая Вода», «Лунный Свет».

Хуже всего получилось с названиями небесных тел. Когда я подвел видящего к люку и показал на небо, он сразу же ответил; «Сириус А и Сириус Б». Я даже несколько опешил от такой эрудиции, а потом сообразил, что видящий просто повторяет мои слова. Поняв, что положение безнадежно, я попросил его, по крайней мере, говорить «Сириус Большой» и «Сириус Малый». Для благозвучия. Он не возражал, Что касается названия планеты, то дальше самого слова «Планета» «мы не продвинулись. Так и осталось — «Планета».

Да, нам было трудно говорить. И дело здесь не только в том, что видящий плохо понимал наш язык. Нет. Мы мыслили, если так можно выразиться, в разных плоскостях. Я чувствовал это, но не знал почему. В конце концов, я спросил: «Что было раньше на твоей Планете?»

Человек остается человеком даже в необычных условиях. Задав вопрос, я не мог удержаться, чтобы не добавить: «Покажи…» Понимаете, я считал, что сумел ему показать. И был уверен, что он этого не сумеет. Техники нашей они не знали — в этом я не сомневался.

Видящий посмотрел на меня красными глазами и ответил:

— Покажу…

— Где? — спросил я. — Как?

Он улыбнулся.

— Все равно… здесь…

Вам никогда не приходилось видеть прожектор на море? Где-то вспыхивает маленький яркий огонек, узкая полоска скользит по волнам, приближается, становится шире и вдруг ударяет вам в глаза. И вы сразу перестаете воспринимать окружающее, потому что огонек разросся и заполнил пространство… Луч улыбнулся, сказал: «Все равно… здесь». И в его красных глазах, похожих на раскаленные угольки, вдруг возник розоватый ореол и начал быстро расплываться, заслоняя окружающее, подобно ударившему в глаза прожектору… Нет, я не так сказал. Этот розовый ореол ничего не заслонял. Красные глаза видящего действительно вспыхнули, заструили колеблющийся, мерцающий свет. Но световая завеса была полупрозрачной, и я увидел на ней движущиеся картины…

Не знаю, кто придумал выражение «передача мыслей на расстоянии». Биофизика не моя специальность. Однако мне кажется, что это очень неудачное выражение. Вряд ли стоит передавать именно мысли — был бы сумбур. Скорее всего, надо передавать зрительные образы или слова. Во всяком случае, видящие передавали зрительные образы.

Как я уже говорил, сквозь розоватую дымку, на которой чередовались эти образы, я мог видеть все окружающее. Но это не отвлекало. И все-таки я многого не понял. Прежде всего, древнейшая история видящих была не ясна Лучу. Здесь мне просто приходилось догадываться. Кое-что, ему понятное, мне не удавалось понять из-за очень быстрого темпа повествования. И, наконец, даже самое понятное было крайне необычно с нашей точки зрения.

Луч видел только одну стереокартину. И этого оказалось достаточно, чтобы он перенял всю сложную систему кинематографических средств: крупные планы, неожиданные ракурсы, панорамирование, наплывы… Это мне тоже мешало, хотя Луч пользовался кинематографическими приемами довольно удачно.

Так вот, о древнейшей истории Планеты и Видящих Суть Вещей я мог только догадываться. Вероятно, до какого-то периода условия существования на Планете были довольно суровыми, даже более суровыми, чем на Земле. Может быть, не более суровыми, а более сложными. Впоследствии я стал склоняться к этой мысли. Например, времена года повторяются на Земле в виде одного и того же цикла. На Планете год был растянут невообразимо долго (свыше нашего столетия) и смена времен года была весьма запутанной, подчас неожиданной. Оледенения, опаляющие засухи, великие переселения животных потрясали Планету. Все это влияло на эволюцию видящих. И не только это. Слой озона в земной атмосфере задерживал губительные ультрафиолетовые лучи. Здесь, на Планете, ультрафиолетовое излучение временами имело намного большую интенсивность и организм видящих выработал иное средство защиты — прозрачность. Прозрачность была и оружием а борьбе за существование: она помогала переносить нестерпимый зной, когда на Планете вымирали непрозрачные живые существа, помогала охотиться и скрываться от хищников…

Постепенно радиация погубила всех непрозрачных. Остались Видящие Суть Вещей и немногие, тоже прозрачные, животные. Это совпало с периодом значительного изменения орбиты Планеты. Прекратились холода. От полюса до полюса установился почти одинаковый климат. На тысячи лет исчезли ураганы и бури. Деревья гнулись под тяжестью плодов. Отныне видящим почти не надо было заботиться о своем существовании. Они не знали холода, забыли, что такое голод.

Нет, об этом нельзя сказать в нескольких словах. Нам придется вернуться назад. Представьте себе кают-компанию «Поиска». Я не успел даже убрать стереоэкран. Наверху, в рубке, мерно щелкал хронометр. Мы сидели друг против друга…


* * *
Они сидели друг против друга — человек и видящий, разумное существо чужой планеты. Человек был одет в легкий белый костюм. Видящий — в голубоватую накидку, ставшую в рассеянном свете корабельных ламп почти непрозрачной. Лицо видящего приобрело более ясные очертания. Узкое, совершенно гладкое, с высоким лбом, оно казалось не имеющим возраста: может быть, очень старым, может быть, очень молодым. Видящий не двигался, на лице его замерла загадочная улыбка.

Человек не замечал этой улыбки. Он смотрел в красные глаза, разделенные на множество едва заметных квадратных ячеек. Из глаз струились розовые лучи и в них возникали картины. Сквозь воздушную ткань этих картин просвечивала кают-компания — стереоэкран, электронная машина, стол, шкаф с книгами и микрофильмами. Наверху, а рубке, мерно пощелкивал хронометр. Назойливо жужжал динамик стереоэкрана. Человек не обращал на это внимания. История Планеты заставила его забыть обо всем.

Странная эта была история. Казалось, природа поставила удивительный эксперимент. В результате исключительно редкого стечения обстоятельств из жизни Видящих Суть Вещей — начиная с какого-то времени — на многие тысячелетия была почти нацело исключена необходимость трудиться. И развитие приостановилось. Уже не действовал такой фактор, как борьба за существование, и еще не появился такой духовный стимул, как стремление познавать, преобразовывать, созидать.

С тех пор, как изменение орбиты превратило Планету в вечно цветущий сад, видящим не приходилось заботиться о пище: они в изобилии находили ее на полях, в степях и лесах Планеты. Им не проходилось защищаться от хищников, потому что почти все хищники вымерли. Им не приходилось страдать от непогоды, ибо на всей Планета, под светом двух солнц, установился благодатный климат — без холодов и без бурь. Быть может, сказывалось действие радиации, быть может, были другие причины, но число видящих росло очень медленно и никогда они ни в чем не ощущали недостатка.

Так шло время.

Видящие жили за счет растений. Труд, суровый, проникновенный, величественный труд, создавший человека, создавший их предков, был ими забыт. Плоды доставляли изобильную пищу, гигантские листья — одежду. Из стволов деревьев строили легкие навесы, заменявшие жилища. Развивались лишь немногие отрасли знания, в которых видящие продолжали совершенствоваться. Им приходилось бороться с болезнями, и медицина достигла величайшего расцвета. Видящие боролись с уцелевшими хищниками, но боролись не силой оружия, а выработанной в процессе эволюции силой внушения, умением подчинять животных своей воле.

Необыкновенное развитие получил логический анализ. Борьба за существование уже не подстегивала мысль видящих, но в силу приобретенной раньше инерции — мысль продолжала развиваться. Видящие изощрялись в логических играх, несравненно более сложных, чем земные шахматы, и еще более абстрактных, отдаленных от действительности. Совершенствовалось искусство, в особенности музыка и пение, потому что живопись и скульптура были чужды этому миру изменчивых красок.

Поколения сменялись поколениями. Труд уже не объединял видящих, и они постепенно обособились, замкнулись. Подобно грозе, еще отдаленной, но неотвратимой, надвигалась расплата. Временами видящие еще пытались что-то изменить. В них бродила накопленная когда-то сила, она тщетно искала выхода…


* * *
Шевцов продолжал:

— Вот тут я закрыл руками глаза и заставил видящего остановиться. Вы понимаете, видящие — насколько я мог судить — не производили впечатление сильного, волевого народа. Им была присуща вялость, апатия. Я сказал об этом Лучу. Он понял, улыбнулся и ответил:

— Теперь… да… потому что… мы погибнем… все…

Мне показалось, что он имеет в виду постепенное вырождение из-за прекращения труда. Я спросил, так ли я понял. Он сказал:

— Нет… Ничего нельзя сделать… Мы знаем…

Это было сказано так, что я сразу поверил: да, они действительно знают…

Экран дважды мигнул, изображение расплылось и погасло. Тотчас же в телевизионном зале раздался громкий голос:

— Инженер Тессем, инженер Тессем, сильным ветром сорвало шестой блок метеоритных антенн.

Тессем включил свет, сказал Ланскому:

— Из-за этого и прервалась связь с «Океаном».

Ланской не ответил. Мысли его медленно возвращались к тому, что происходило здесь, на Земле. Так бывает, когда человек внезапно проснется: уже открыты глаза, но сон еще не ушел…

Тессем молча смотрел на часы. Минут через пять тот же голос (он показался Ланскому веселым) произнес:

— Инженер Тессем, шестой блок, падая, задел другие антенны. Три антенны пошли ко всем чертям… Прервана связь с кораблями «Изумруд», «Океан», «Лена». Мы лезем наверх.

Тессем ответил коротко:

— Хорошо.

Ланской спросил:

— Наверное, совсем молод?

— Нет, — Тессем покачал головой. — Пятьдесят шесть лет. Это Гейлорд, мой помощник. Очень хороший человек.

Он подумал и добавил:

— Мы можем подняться наверх. Я не вмешиваюсь, если распоряжается Гейлорд. Но вам будет интересно посмотреть.


* * *
Погруженный в темноту стеклянный зал содрогался под напором урагана. Ветер с протяжным ревом гнал скрученные, изломанные громады туч. Они пронзали воздух фиолетовыми жалами молний, обрушивались стеной клубящейся, вспененной воды.

Свет прожекторов с трудом просачивался сквозь хаос туч, воды, ветра. И в этом хаосе были люди. Их маленькие фигурки то появлялись в лучах прожекторов, то исчезали во мраке.

— Это опасно? — спросил Ланской.

Надрывный вой урагана, проникающий сквозь массивные стеклянные стены, заглушал голос. Ланской повторил:

— Это опасно?

— Да, опасно, — прокричал Тессем. — В прошлом году двое сорвались. Муж и жена, французы. Но надо восстановить связь. Мы передаем на корабли данные для навигационных расчетов…

Больше Ланской ни о чем не расспрашивал. Он смотрел, как маленькие серебристые фигурки упорно карабкались по невидимым лесенкам. Налетали тучи, надвигалась темнота, поглощала людей. Но они снова появлялись в разрывах туч и лезли выше и выше…

Ланской прислушивался к неумолчному гулу урагана и думал, что старик был прав, заставив его поговорить с Шевцовым. Сейчас Ланской чувствовал, понимал: вот то, ради чего он сюда прилетел. Не рассказ о приключениях. Не рассказ об экзотическом чужом мире. Главное было в другом. Подобно путнику, который поднимается в гору и долго замечает лишь камни на дороге, а потом оказывается на вершине и сразу видит огромные, до далекого горизонта, просторы, Ланской тоже вдруг увидел за деталями рассказа большое и главное.

Встретились два мира. Один мир — еще в детстве — забыл о труде. Его жизнь вдруг стала легкой и беззаботной, потому что сама природа — в силу исключительного стечения обстоятельств — заботилась о ее поддержании. Другой мир прошел суровую школу борьбы с природой.

Один мир уже давно не знал горя и несчастий. Другой — веками шел сквозь жесточайшую борьбу добра и зла, выжил, окреп и закалился.

Один мир жил щедростью природы, и щедрость эта не оскудевала тысячелетиями. Другой мир тысячелетиями получал лишь жалкие крохи. Однако настало время, когда и этот мир, покорив природу, мог бы сказать: «Хватит. Теперь у меня все есть». Но он сказал: «Отныне мне не надо заботиться о существовании. Это хорошо, ибо теперь я особенно быстро пойду вперед».

Один мир жил нескончаемым — и потому угнетающим праздником. Другой, в конце концов, тоже пришел к вечному празднику. Но это был особый праздник, когда победы труда и мысли стали самыми яркими торжествами, когда высшим счастьем человечества стал буйный, головокружительный, преобразующий вселенную труд.

И если один мир ждала неизбежная гибель, как только природа перестала бы щедро его одарять, другой мир не рассчитывал на милости природы. Он готов был бросить вызов солнцу, звездам, вселенной.


* * *
Здесь, в стеклянном зале на вершине башни Звездной Связи, Ланской впервые подумал, что за каждым человеком, за каждой маленькой, хрупкой фигуркой, мелькавшей сейчас в лучах прожекторов, стоят тысячи и тысячи лет истории человечества. Истории очень суровой, подчас даже жестокой, но закалившей человека, научившей его вечному движению вперед.


* * *
К утру антенны были исправлены. А днем произошел эпизод, о котором впоследствии Ланской вспоминал со смешанным чувством досады и радости. Ветер стих, и с рейсовым реапланом на Станцию Звездной Связи прилетел скульптор из Барселоны. К Ланскому постоянно обращались молодые скульпторы, и он не удивился. Испанец, однако, не был молод, имел воинственные пиратские усы и отличался совершенно невероятной вежливостью.

Они встретились в Зале Отдыха, где Ланской беседовал с Тессемом и Гейлордом. После бесчисленных извинений гость, наконец, перешел к делу. Сначала Ланскому показалось, что он ослышался. В изысканно вежливых фразах, пересыпанных витиеватыми комплиментами собеседникам, скульптор сообщил, что им сделано изобретение, которое вызовет переворот в искусстве. «Статуи из камня некрасивы, — сказал он. — Это пережиток варварства». Он нашел новый, очень красивый материал. И даже самый бездарный скульптор сможет создавать из этого материала шедевры.

Новый материал оказался пластмассой, которую можно было обрабатывать резцом, чеканить. Золотистый пластик удачно сочетал качества мрамора и бронзы. Скульптор продемонстрировал несколько статуэток; материал был действительно интересным. Разумеется, ни о каком перевороте в искусстве не могло быть и речи. Но пластик мог оказаться полезным для многих скульптурных и декоративных работ.

Ланской внимательно слушал скульптора. Тессем задал несколько вопросов о технологии получения пластика. К столу, за которым они сидели, подошли и другие инженеры Станции. Скульптор по-своему истолковал это внимание. Вежливость постепенно превратилась в напыщенность. Комплименты собеседникам сменились комплиментами самому себе.

Ланской смотрел на скульптора и думал, что люди еще далеко не избавились от болезней прошлого — заносчивости, высокомерия, тщеславия. Наконец, от самой обыкновенной глупости.

— Знаете, — сказал он. — Я тоже изобрел новый материал.

— О! Какой же? — насторожился гость. — Каков его состав?

Подумав, Ланской ответил:

— Состав простой. Два тэ.

Скульптор растерянно поглаживал пиратские усы.

— Два тэ, — повторил Ланской. — Сейчас я вам покажу.

Он попросил принести камень, любой камень и оставшиеся в его комнате инструменты старика. Скульптор молчал, еще не догадываясь, что происходит. Принесли камень и инструменты. Камень оказался светло-серым известняком, мокрым от растаявшего снега.

Обычно Ланской долго обдумывал замысел каждой работы, тщательно отбирал натурщиков, старался заранее в мельчайших деталях представить себе готовую вещь. На этот раз получилось иначе. Его подхватил неудержимый порыв, и он забыл обо всем — и о скульпторе с пиратскими усами, и о том, что он не у себя в мастерской, и о том, что камень в общем плох, даже совсем плох.

Жизнь скульптора измеряется десятилетиями, его работа — если сосчитать непосредственно затраченное на нее время — годами. Но таких вот порывов вдохновения бывает совсем немного. Все вместе они составляют лишь несколько недель или дней, иногда даже несколько часов.

Ланской работал с лихорадочной быстротой. Это был каскад неожиданных находок, внезапных прозрений, изумительных открытий. Мысль обгоняла руки, и Ланской, несмотря на стремительный темп работы, ясно видел, куда он идет. В этот час — звездный час искусства — он был смел и дерзок. Он без колебаний делал то, на что в другое время решился бы не сразу.

В камне возникла поднятая вверх голова человека, астронавта. Лицо его почти ничем не напоминало лица Шевцова, разве только умным и спокойным взглядом и некоторой угловатостью, резкостью. Возможно, было в этом лице что-то от бесшабашной отваги Гейлорда и от мужественной красоты Тессема. А главное — была устремленность вперед и только вперед вопреки всему. «Ты сможешь изменять судьбы планет, — шептал Ланской. — Сможешь, сможешь… Я вижу тебя таким». Теперь он действительно видел за силой одного человека беспредельную силу человечества.

Ланской не прорабатывал деталей. То, что он делал, походило на очень беглый эскиз, на этюд чего-то большого и значительного. И когда безмерно уставший он отошел от камня, он понял, что самая главная находка — это путь, по которому надо идти. И еще он подумал, что камень чересчур плох, трещиноватый…

Скульптор с пиратскими усами исчез. В зале остался лишь Гейлорд, сидевший у электрического камина. Ланской подошел к инженеру. Гейлорд встал, спросил:

— Что значит «два тэ»?

Ланской устало усмехнулся:

— А… два тэ… труд и творчество.

Гейлорд покачал головой.

— Черт возьми, вы просчитались. Надо «три тэ». Труд, творчество, талант.

Поэже Ланской записал в дневнике:

«Раньше меня удивляло, почему Шевцов, инженер и астронавт, любит поээию. Больше того, он живет поэтично. В его восприятии мира и вещей есть поэзия. Я сказал: «Поэзия — сестра астрономии» — и успокоился. А ведь это только общая фраза, видимость мысли. Сегодня я понял, что настоящая поэзия и большая наука просто одно и то же. В познании есть поэзия, в поэзии есть познание. Ученому и поэту в одинаковой степени нужно воображение. Ученый и поэт думают об одном и том же — о законах жизни.

Титаны эпохи Возрождения умели сочетать искусство и науку. Леонардо да Винчи был великим ученым — не менее великим, чем живописец Леонардо, Микеланджело — творец бессмертных статуй и фресок, — еще и военный инженер. Рафаэль, создатель Сикстинской мадонны, — археолог. В те времена искусство нуждалось в науке, чтобы познать природу. В наш век науке нужно искусство, чтобы глубже почувствовать преобразуемую природу. Наука без искусства подобна огромному, высокому зданию без окон, В таком здании можно жить: оно защищает от непогоды. Но только через окна мы можем увидеть красоту окружающего мира. Только через окна проникают светлые и теплые лучи…

Маркс и Энгельс писали стихи — в этом есть своя закономерность. Я помню песню, сложенную Марксом:

Я устремился в путь, порвав оковы:

— Куда ты? Мир хочу найти я новый!

— Да разве мало красоты окрест?

Внизу шум волн, вверху сверканье звезд!

— Мой путь, глупец, не прочь из мирозданья;

Эфира звон и диких скал молчанье

Юдоли нам покинуть не дают;

Привет земли нас вяжет сотней пут.

Нет, должен из души моей подняться

Взыскуемый мной мир и с ней обняться, -

Чтоб океан его во мне кружил,

Чтоб свод его моим дыханьем жил[1]…

Да, может быть, поэтому Манифест Коммунистической партии пронизан высокой поэзией. Только поэты могли найти такое вдохновенное начало: «Призрак бродит по Европе…».

Я прочитал немало книг о будущем. В этих книгах предсказано множество технических новшеств — вплоть до приборов, восстанавливающих шевелюру на лысине. Но люди, в сущности, ничем не отличаются от наших современников. Быть может, писателей интересует только техника? Но я скульптор. Я не могу изваять скульптурную группу, состоящую из пяти новых машин, и сказать: «Смотрите — это будущее». Мне нужен человек. И одна новая черта в его характере мне несоизмеримо важнее нагромождения электромобилей и электродушей.

Я помню роман, в котором люди будущего отличаются прежде всего тем, что их речь насыщена научными и техническими терминами. Думаю, будет иначе. Речь людей обогатится поэзией. Поэзией в самом широком смысле слова. Конечно, в будущем люди смогут глубже и яснее понимать суть происходящих явлений. Наука удвоит и утроит силу научного зрения людей. Но искусство удесятерит силу поэтического восприятия явлений.

Человек будущего — поэт и ученый. Точнее — и то, и другое одновременно, ибо за какой-то гранью эти понятия сливаются…

Я пишу сейчас о людях, а думаю о Видящих Суть Вещей. Не знаю, Шевцов еще не закончил свой рассказ, но мне кажется, что Видящие Суть Вещей давно утратили право так называться. В сущности, это гордое имя должны носить люди. Праздность и мудрость несовместимы.

Первые люди, говорилось в библии, были изгнаны из рая и вынуждены трудиться. Труд — наказание… И вот на планете Видящих Суть Вещей природа непроизвольно поставила великий эксперимент. Люди остались в раю. Они почти забыли труд. И это, в конце концов, привело их к краю пропасти. Что ж, иначе не могло быть. Труд не только очеловечил наших предков, но и дальше формировал человека.

Станция Звездной Связи… Здесь — по условиям работы — тихо и почти безлюдно. Однако радио доносит сюда голоса — с Земли, с планет, со звездных кораблей. Сообщения об открытиях, сводки с великих строек эпохи, замыслы и мечты… Люди, работающие здесь, словно держат руку на пульсе человечества. Дух времени веет над башней Звездной Связи. И это — дух труда, ставшего необходимым, как воздух, и желанным, как любовь…»


* * *
В этот день Тессем, встретив Ланского в телевизионном зале, сказал:

— Придется подождать. Сейчас срочная передача для двух кораблей, возвращающихся на Землю. Если хотите — посидим здесь.

Они сели возле экрана, и инженер спросил Ланского, что он думает делать со скульптурой астронавта.

— Не знаю, — ответил Ланской. — Мне не хотелось бы забирать ее отсюда. Если она, на ваш взгляд, не очень плоха — пусть останется.

Тессем молча прижал скульптуру рукой. Ланской улыбнулся:

— Оставляя эту вещь здесь, я спасаю ее от критиков.

— Напротив, — рассмеялся Тессем. — Теперь ее увидят на всех кораблях. А там самые строгие критики.

— Я думал о Видящих Суть Вещей, — сказал Ланской, меняя тему разговора. — Как вы полагаете, какой у них социальный строй?

— Никакой, — быстро ответил инженер.

Ланской удивленно посмотрел на него.

— Да, в сущности, никакой, — повторил Тессем. — Когда-то развитие общества у видящих шло почти так же, как и у людей. Труд превратил видящих в разумные существа. Возник первобытнообщинный строй. Но именно на этом этапе труд был исключен из жизни общества. Развитиепрекратилось. Видящие не знали рабовладельческого строя, не знали феодализма… Больше того, даже первобытнообщинный строй начал распадаться. Исчезло то, что объединяет — совместный труд.

— Все-таки нельзя сказать, что развитие прекратилось совсем, — возразил Ланской. — Видящие должны были строить какие-то жилища, бороться с уцелевшими хищниками…

— Мало, — пожал плечами Тессем. — Это лишь подобие труда. Разве животные не строят жилищ и не сражаются с хищниками? Для развития человеческого общества нужен именно человеческий труд. Производство. Видящие похожи на детей, талантливых детей («Исключительно талантливых», — вставил Ланской), не научившихся работать и так и не ставших взрослыми… Однако уже время.

Тессем включил динамик.

В телевизионный зал ворвался дробный треск разрядов. Ланскому показалось, что он слышит голос Вселенной: шум далеких звезд, всплески электромагнитных волн, миллиардами лет текущих сквозь пустоту. Потом треск затих, подавленный голосом человека.


* * *
— Надо что-то придумать, — сказал Шевцов. — «Океан» вошел в область электромагнитых полей, начались помехи… Давайте сделаем так. Я буду рассказывать самое главное. Если у вас возникнут технические вопросы, спросите Тессема. Он знает.

Собственно говоря, следовало бы сразу рассказать конец этой истории. А потом — если хватит времени — подробности, детали. Но попробуем сохранить последовательность. Впрочем, сейчас я уже и сам не помню, в какой последовательности я открывал этот чужой мир. Видящий с поразительной быстротой осваивал наш язык; я мог задавать все более и более общие вопросы… Это была цепная реакция открытий.

Но, пожалуй, прежде всего нужно подробнее рассказать о глазах видящего. Как я уже, кажется, говорил, глаза у него имели меняющуюся окраску: временами розовую, временами красную. И вот иногда на этом фоне вспыхивали и тут же гасли светлые искорки. Очень скоро я заметил любопытную закономерность: искорок было тем больше, чем напряженнее думал видящий. Когда он ожидал меня у корабля, искорки почти не появлялись. Но при разговоре число их резко увеличивалось и сами они становились заметнее. Я даже не знаю, с чем это сравнить. Нечто подобное можно наблюдать в спинтарископе, когда его экран бомбардируется радиоактивными частицами. Впрочем, вам вряд ли приходилось работать со спинтарископом. А самое главное — искорки в глазах Видящего Суть Вещей были связаны с мышлением. Уже одно сознание того, что я вижу — самым непосредственным образом! — работу мысли, заставляло меня волноваться…

И еще одно обстоятельство. Даже при напряженном размышлении искорки в глазах видящего вспыхивали как бы волнами — их яркость менялась, подчиняясь какому-то внутреннему ритму. Точнее — нескольким ритмам. В этом мне очень скоро пришлось убедиться.

Я уже говорил, что видящие имели глубокие познания в медицине. Конечно, эти познания были своеобразны. Их медицина отчасти напоминала нашу народную восточную медицину — китайскую, индийскую.

Луч, передавая свои мысли, смотрел мне в глаза. Вероятно, по глазам он и определил, что я не совсем здоров.

Он сказал мне:

— Надо исправить…

Он не знал еще слова «лечить». Но я понял и спросил:

— Как?

Видящий Суть Вещей приблизился ко мне, и я увидел, как вскипели искорки в его глазах. Признаюсь, мне совсем не хотелось, чтобы меня «исправляло» существо, имеющее довольно смутное представление об анатомии и физиологии человека, о человеческих болезнях. Я попытался отойти в сторону — и не смог. Ритм искорок — обычно неровный, колеблющийся — стал вдруг четким и быстрым. Было так, словно в глазах видящего возникли и закрутились огненные вихри. Это действовало гипнотизирующе: сковывало движения, притупляло мысль…

Не знаю, сколько длилось это удивительное состояние оцепенения. Искорки стали меркнуть, ритм их изменился. Луч сидел в кресле и — как всегда — загадочно улыбался. И я вдруг почувствовал, что болезнь прошла. Сознание обрело ясность, каждая клеточка тела вибрировала от избытка сил…

Мне захотелось узнать, как это произошло, и я начал перечислять подряд различные способы лечения болезней, коротко поясняя их сущность. Луч односложно отвечал:

— Нет… Нет…

И только когда я исчерпал почти все свои медицинские познания, он сказал:

— Да… это… чженьцзю… иглоукалывание…

Разумеется, видящие не понимали, что иглоукалывание усиливает биотоки. Что такое биотоки — они тоже не знали. Подобно китайским лекарям, подметившим четыре тысячи лет назад, что больные иногда выздоравливают от случайных уколов, видящие тоже шли чисто опытным путем. Но на этом пути они когда-то успели продвинуться далеко.

Мне трудно объяснить вам, насколько я себя хорошо почувствовал. До этого — в течение месяцев — между мной и миром стояло мутное стекло. Теперь оно, кажется, сломалось, исчезло. Я смог думать в полную силу, по-настоящему.

…«Поиск» провел на планете еще около двухсот часов. Все это время люк был открыт. Видящие поднимались на корабль. Временами мне становилось страшно. Я смотрел из рубки, как по кают-компании молча бродили призрачные фигуры. В красных глазах сверкали белые искорки. Надо сказать, что обычно в глазах видящих искорок почти не появлялось. Вероятно, видящим уже давно была несвойственна постоянная работа мысли. Их глаза смотрели как-то бездумно, безразлично. Однако здесь, на корабле, видящие напряженно думали. О чем? Не знаю. Они не пытались говорить со мной. Они приходили и уходили. И только Луч вел себя иначе. Он вообще чем-то выделялся среди других видящих. К нему обращались не то, чтобы с почтительностью, но с большей осторожностью. Когда я сказал об этом Лучу, он ответил: «Долго живу…».

Я продолжал расспрашивать и узнал, что видящие живут около четырехсот лет. Их поселки (городов у них нет) рассчитаны на одно поколение. Каждое новое поколение, достигнув зрелости, уходит из поселка и организует свой новый поселок. Тот поселок, возле которого опустился «Поиск», был совсем молодым — здесь жили видящие примерно восьмидесятилетнего возраста. Луч пришел из поселка глубоких стариков. Если я правильно понял. Лучу было что-то около трехсот тридцати лет. Кстати сказать, разницей в возрасте объяснялось и разное отношение к надвигающейся катастрофе. Для Луча она уже не имела значения, молодым видящим грозила гибель.

Я расспрашивал Луча об этой катастрофе — и безуспешно. Он сразу погружался в мрачное раздумье и не отвечал…

Быть может, мне следовало на время покинуть корабль. Но что это могло дать? Ничего принципиально нового (если не считать причины надвигающейся катастрофы) я уже не мог узнать. Условия жизни на планете были известны. Я встретил Видящих Суть Вещей и ознакомился — пусть в самых общих чертах — с их историей. У меня хранились записи, сделанные приборами «Открывателя». И главная задача была в том, чтобы сообщить эти сведения на Землю. Сюда прилетала бы хорошо снаряженная экспедиция. Не один человек, а сотни специально подготовленных людей.

И еще одно соображение удерживало меня на корабле. Сколько я мог бы пройти? Тридцать километров? Пятьдесят? Сто? А Луч показывал мне Планету — и это было самым быстрым путешествием. В розовом ореоле, исходящем из глаз Видящего Суть Вещей, возникал морской прибой у зеленых скал, бесконечные леса со спиральными деревьями, горы, покрытые полупрозрачными растениями, отдаленно напоминающими наши кактусы… Я видел развалины древних сооружений с удивительной спиральной колоннадой…

Да, развалины, только развалины… Дух тления витал над Планетой. Жизнь остановилась где-то на очень ранних ступенях развития. Мир видящих был подобен взрослому человеку, который с детства ничем не занимался.

К сожалению, то, что показывал Луч, нельзя было переснять на пленку. Больше того, я не мог даже сфотографировать видящих. «Поиск» совершал испытательный полет, посадка на неисследованную планету была неожиданностью. У меня не оказалось фотоаппарата; астрограф же годился только для фотографирования звезд.

В первые дни я еще подумывал о том, чтобы забрать с собой на Землю какие-нибудь предметы, связанные с культурой видящих. Разумеется, я уже не рассчитывал найти здесь атомороллеры или индивидуальные конвертопланы. Но книги! Без них невозможна передача знаний. И все-таки книг не оказалось.

Да, видящие не знали книг. Во всяком случае, не знали уже очень давно. У них не было необходимости в книгах. Их память заменяла тысячи, быть может, десятки и сотни тысяч томов. Все, что видящие один раз услышали или увидели, оставалось в их памяти на всю жизнь. Их память — по объему и силе — намного превосходила человеческую.

Размышляя над этим, я все более убеждался, что когда-то условия жизни на Планете были значительно сложнее, чем на Земле. Это и определило высокое развитие предков Видящих Суть Вещей. Человек стал властвовать над Землей, когда его мозг и руки еще не очень отличались от мозга и рук человекообразных обезьян. На Планете было иначе. Резкие изменения климата усложнили борьбу за существование. При небольшом отличии в развитии мозга и рук очередное изменение климата могло дать преимущество животным. Предки видящих стали хозяевами Планеты, в результате длительной борьбы, изощрившей их ум. Как я понял из объяснений Луча, животные здесь были более развитыми, чем на Земле, и потому более развитыми были и первые разумные существа.

Когда я сказал об этом Лучу, он улыбнулся и ответил:

— Это давно… Сейчас мы делаем сами…

Он долго объяснял мне, как именно они «делают». Насколько я понял (а понял я немного), существовала специальная система развития и укрепления памяти, включающая внушение и иглоукалывание, с помощью которых стимулировали работу мозговых центров. Но самое главное — все это делалось по инерции, без необходимости. Еще один штрих трагедии…

Как бы то ни было, память видящих не могла не вызывать изумления. Однажды Луч воспроизвел — совершенно точно — отрывок из стереофильма, показанного мной в день встречи. В розовом ореоле, исходящем из глаз видящего, возникли знакомые кадры… Потом Луч спросил:

— Люди… разные? Черные, белые…

Я долго объяснял ему, что существуют несколько человеческих рас. Не знаю, быть может он так и не понял, почему образовались разные расы и почему они теперь постепенно сливаются в одну общечеловеческую расу.

Должен сказать, что некоторые вещи — даже очень простые — я никак не мог втолковать Лучу. Мне не хочется применять слово «глупость» — это, конечно, несправедливо, но какая-то своеобразная несмышленность у видящих была. Например, мне стоило огромных трудов объяснить Лучу назначение часов, самых обыкновенных часов. Он считал их живым существом. Я подарил Лучу свои часы. Он по-детски обрадовался подарку. Я заметил, что он гладит часы. Они так и остались для него живым существом…

Эта несмышленность удивительным образом сочеталась с огромной силой логического мышления. Видящие были мудры, если так можно выразиться, в пределах определенного, довольно узкого, круга вопросов. Они не знали машин — и я никак не мог объяснить Лучу устройство даже самых простых приборов. Но когда я показал Лучу шахматы, он мгновенно все понял — и легко обыграл меня, хотя мне помогала электронная машина…

Я попытался познакомить Луча с математикой и был поражен, насколько быстро он ее осваивает. Вскоре он свободно оперировал интегралами. Он сам выводил новые формулы, отыскивал новые математические приемы. Однако, мне кажется, математика представлялась ему логической игрой — только более сложной, чем шахматы.

Да, мы мыслили в разных плоскостях. Как знать, быть может и Луч считал, что я иногда удивительно тупоумен…


* * *
— В один из этих дней, — продолжал Шевцов, — случилось то, что до сих пор во многом остается для меня загадкой. Однажды из-за спиральных деревьев выплыл блестящий белый шар. Он имел метра полтора в диаметре и летел на высоте пяти-семи метров. Двигался он медленно, слегка покачиваясь. В первый момент мне показалось, что это небольшой прорезиненный или пластмассовый баллон, наподобие тех, которые мы используем для исследования атмосферы. Однако шар двигался против ветра! Он приближался к «Поиску», ослепительно сверкая в лучах Большого Сириуса.

Я быстро поднялся по трапу на корабль и надел защитный скафандр. Я не знал, что представляет собой этот шар. Не знал, опасен ли он и чем именно. Но что-то в поведении шара заставило меня насторожиться.

Когда я вновь — уже в защитном скафандре — спустился по трапу, шар кружился вокруг корабля. Это было удивительное зрелище. Шар, как живое существо, передвигался, что-то высматривая, у самого корпуса «Поиска». Временами шар останавливался, как бы приглядываясь, потом снова приходил в движение.

Нет, это не было живое существо. Поверхность шара была идеально гладкой, без каких-либо выступов или отверстий. Я не мог разглядеть ни малейших деталей на этой, почти зеркальной поверхности. Растение? Но в движении шара ощущалась, если так можно выразиться, определенная осмысленность. Шар осматривал «Поиск», причем осматривал весьма разумно. Он подолгу задерживался на тех местах, на которые и я обратил бы особое внимание, если бы впервые увидел такой корабль.

— Сейчас я могу рассказывать об этом спокойно, — улыбнулся Шевцов, — а тогда я с трудом сдерживал лихорадочное возбуждение. Я понимал, что, осмотрев корабль, шар займется мной. И я старался как можно быстрее сообразить, что он собой представляет, этот загадочный шар. Не растение, не животное… Оставалось одно приемлемое предположение: шар — это кибернетическое устройство. Но чье и какое? На эти вопросы я не мог ответить. Разумеется, шар не был создан видящими. У меня появилась мысль, что на Планете живут — кроме видящих — какие-то другие разумные существа. Пусть даже не здесь, а где-то на другом материке…

Как я и ожидал, шар, наконец, начал приближаться ко мне. Я включил индикаторы, но ни одна из контрольных ламп не зажглась. Это означало, что вокруг шара нет ни радиации, ни электрического и магнитного полей. Я стоял, стараясь не двигаться, и тщетно пытался сообразить, как это шар держится в воздухе. Чувствовалось, что он довольно массивен; порывы ветра лишь слегка его раскачивали. На зеркально гладкой поверхности шара не было никаких видимых приспособлений для передвижения. Тем не менее шар держался в воздухе и, насколько я мог судить, держался достаточно устойчиво.

Минут десять шар кружился возле меня. Теперь он летал на высоте человеческого роста и временами приближался ко мне так близко, что при желании я без труда дотянулся бы до него. Признаюсь, у меня не возникало такого желания. Напротив, я старался не шелохнуться. Я рассчитывал, что в конце концов, что-то произойдет и все объяснится. Но когда шару наскучило кружиться, он просто поднялся несколько выше и остановился, едва заметно покачиваясь.

Я подобрал ком ссохшейся почвы и бросил в шар. Я ожидал всего, даже электрического разряда. Но случилось нечто более странное. Ком не долетел до шара. Казалось, вблизи шара ком попал в густую и вязкую среду. Движение его замедлилось, на мгновение он замер в воздухе, потом упал…

Тогда я отыскал камень. Все повторилось. Камень не долетел до шара. Какая-то сила отбросила его вниз.

Я нашел еще один, более массивный камень. Но кинуть его мне не пришлось. Я вдруг почувствовал, что куда-то падаю. Шар оттолкнул меня метров на пять. Благодаря скафандру я не пострадал при падении. А шар — как ни в чем не бывало — висел на том же месте…

Я направился к трапу. Прошел под самым шаром, но ничего не случилось, и шар даже не шелохнулся. У него был довольно миролюбивый характер: он защищался — и только. Но когда я поднялся по трапу и открыл люк, шар моментально пришел в движение. Видимо, ему тоже захотелось лопасть внутрь корабля. Однако я успел захлопнуть за собой крышку люка.

Меня интересовало, что теперь предпримет эта штука. Наши земные кибернетические устройства в такой ситуации скорее всего оставались бы у трапа, поджидая, когда люк вновь откроется.

Не снимая скафандра, я поднялся в рубку и настроил экран внешнего обзора. На экране было видно — шар словно прилип к борту корабля и быстро уменьшается в размерах. Я включил телесвязь с отсеком, возле которого находился шар. И тут я увидел нечто почти невероятное. Шар проникал сквозь оболочку Корабля! По мере того, как снаружи шар уменьшался, внутри корабля, по другую сторону массивного титанового борта, рос другой шар…

Как ни странно, но именно в это мгновение, глядя как шар проникает сквозь оболочку корабля, я вдруг успокоился и понял, что шар не причинит мне никакого зла. Сейчас трудно восстановить цепь рассуждений, которые привели меня к этому выводу. Мысли пронеслись вихрем, молниеносно. Но суть их была примерно такой.

То, что на первый взгляд казалось невероятным, свидетельствовало лишь о высоком уровне развития существ, создавших шар. Если бы величайшим ученым XVII или XVIII века сказали, что можно видеть сквозь толстую металлическую плиту, они сочли бы это шуткой. Однако после открытия рентгеновых и гамма-лучей мы убедились, что металл проницаем для излучения. Существа, создавшие шар, умели делать металл проницаемым и для той материи, из которой состоял шар. Но это перечеркивало мое предположение, что на другом материке Планеты существует цивилизация, отличная от цивилизации Видящих Суть Вещей. Чтобы создать этот шар, требовалось очень высокое развитие науки и техники. Соседство с такими развитыми существами неизбежно сказалось бы на видящих. Более вероятно, что шар — нечто вроде автоматической исследовательской станции, прибывшей с другой планеты. Во всяком случае, в поведении этого шара многое напоминало поведение наших кибернетических станций, посылаемых на автоматических кораблях к дальним планетам. Шар наблюдал. Шар защищался, но не нападал. Да, так вели себя и наши роботы-исследователи…

Все эти мысли, повторяю, промелькнули у меня в течение нескольких секунд. Я даже попытался представить себе, как именно этот шар проникает сквозь металл. Ну, понятно, это были лишь самые общие предположения. Я не знал тогда, что на Земле уже ведутся опыты по превращению материальных объектов в направленное излучение с последующим обратным превращением излучения в тот же самый объект.

Я видел на экране, как шар разделился на две примерно равные части. Одна часть (она приобрела форму полусферы) осталась снаружи корабля, как бы прилипнув к борту. Другая, проникнувшая сквозь металлическую оболочку и принявшая сферическую форму, медленно двигалась по отсекам корабля.

Я подошел к пульту управления и открыл все внутренние люки. Не имело смысла задерживать движение этого шара. Теперь я твердо был уверен, что он мне ничем не грозит.

Это продолжалось свыше двух часов. Шар побывал во всех отсеках, покружился у электронной машины, и наконец проник в рубку. Он останавливался около каждого прибора, минут пять висел над клавиатурой пульта управления. Потом кратчайшим путем (не тем, которым он добрался до рубки) вернулся к отсеку, с которого начал свой осмотр. Здесь все повторилось в обратном порядке. Шар прилип к оболочке корабля и стал постепенно уменьшаться в размерах. Соответственно увеличивался оставшийся снаружи второй шар. Через три минуты (я следил по часам) обе половины шара снова соединились, и, поблескивая в лучах Большого Сириуса, шар начал медленно подниматься над кораблем.

В этот момент я включил магнитные эффекторы. На экране было видно, как шар дрогнул и остановился. Я увеличил напряженность магнитного поля, и шар, словно нехотя, стал приближаться к кораблю. Тогда я выключил эффекторы. Мне не хотелось причинять вред этому шару. Теперь я почти не сомневался, что он представляет собой автоматическую исследовательскую станцию.

Шар поднялся метров на тридцать над кораблем и надолго замер. Я подробно записал в бортовой журнал все, что видел. Затем кратко изложил свои предположения. А потом — уже без скафандра — вышел из корабля.

Тотчас же шар пришел в движение. Он приблизился ко мне и начал описывать круги. Я сделал вид, что не обращаю на него внимания. Я поднимался и спускался по трапу, ходил около корабля. Шар не отставал от меня, но ни разу не приблизился вплотную. Потом он снова занял свое место над поляной.

Я с нетерпением ждал Луча. Видящие могли многое знать об этом шаре.

Луч пришел, неся в накидке десятка три разных плодов. Он сделал это по моей просьбе. Меня интересовало, чем питаются видящие. Но в тот день я лишь мельком взглянул на принесенные плоды. Я думал о шаре.

Надо сказать, что шар никак не реагировал на появление Луча. В свою очередь и Луч, казалось, не замечал шара. Я сразу же спросил видящего о шаре. Луч, так и не взглянув наверх, улыбнулся и ответил одним словом:

— Давно…

Тогда я показал на небо и спросил:

— Оттуда?

— Да, — спокойно ответил Луч.

— Покажи, — сказал я.

Он улыбнулся. В глазах его возник уже знакомый мне розовый ореол. Розовая дымка надвинулась на меня, и я увидел поваленные деревья и глубокую дымящуюся воронку. Из воронки один за другим поднялись три белых шара и, слегка покачиваясь, поплыли над обугленными деревьями.

Розовое сияние погасло. Все еще улыбаясь. Луч повторил:

— Давно…

Итак, моя догадка подтверждалась. Однако устройство шара так и осталось для меня тайной. С этого времени шар ни разу не опускался вниз. Он неподвижно висел над поляной.

Я постепенно привык к шару. Но глядя на него, я не мог не думать с том, что где-то существует еще одна цивилизация. Безграничная Вселенная была полна тайн. Людям еще предстояли самые удивительные, фантастические открытия…


* * *
— А вы не могли доставить шар на Землю? — спросил Ланской.

— Передача окончится раньше, чем ваш вопрос дойдет до Шевцова, — сказал Тессем. — «Океан» уже далеко… Я отвечу вам. Опасно было пытаться захватить шар. Он мог оказать сопротивление. А главное, неизвестно, как он перенес бы полет. Это могло окончиться катастрофически и для корабля. Но нынешняя, вторая экспедиция серьезно займется этими шарами. Об этом мы еще успеем поговорить. А пока слушайте…


* * *
— Как-то в сумерки, — рассказывал Шевцов, — я услышал музыку. Она была прозрачной и чистой, как горный ручей, стекающий с камня, как «Песня Сольвейг» Грига. Это пели видящие. Я вышел из корабля, сел на ступеньку трапа. Шар, ставший в сумерках серым, покачивался под порывами свежего ветра. Над спиральными деревьями светил Малый Сириус. Деревья выпрямились, сейчас они походили на наши ивы. Сумерки, деревья, далекая песня. На мгновение мне стало жаль покидать планету. Пусть встреча с разумными существами представлялась иной — более торжественной и значительной. Пусть я не нашел здесь сказочных хрустальных дворцов, а обитатели планеты не имели индивидуальных летательных аппаратов. Быть может, другие звездные корабли уже открыли планеты с хрустальными дворцами. А мне все-таки дорог этот мир… И не только потому, что я его открыл. Нет. Я многому здесь научился. Когда-то человек по своему образу и подобию создавал богов. Потом он начал — опять по своему образу и подобию — населять чужие планеты разумными существами. Сейчас с меня сошла эта наивная самоуверенность. Я встретил видящих- и понял, что многообразие жизни бесконечно.

А видящие? Могли ли они понять людей? Наш мир, идущий вперед и не желающий остановиться, был им чужд.

Признаюсь — я многое утаил от видящих (точнее, мне казалось, что я утаил, но, вероятно. Луч прочитал мои мысли). Я не сказал Лучу, что в тот день, когда «Поиск» ушел в Звездный Мир, около одной седьмой части населения Земли еще верило в самых различных богов (сами видящие ни в каких богов не верили), что еще остались — хотя и поредевшие — соборы, церкви, мечети, суды, тюрьмы, что временами еще вспыхивала расовая ненависть…

Я вообще старался меньше говорить о людях и больше узнавать о видящих. Сложная вещь — взаимопонимание двух миров. Попробуйте, например, представить себе нашу жизнь с их точки зрения. Если бы старый дуб мог мыслить и сравнивать свою жизнь с жизнью человека, он пришел бы, пожалуй, почти к таким же выводам, как и видящие. Да, жизнь дерева спокойна, чиста, даже благородна. Жизнь дерева намного продолжительнее жизни человека — есть деревья, которые растут тысячелетиями. Деревья не знают горя. Но какой человек променял бы свой недолгий век на тысячелетия такой жизни?!

Впрочем, несправедливо сравнивать видящих с деревьями. Скорее их можно уподобить великолепной машине, давно переведенной на холостой ход. Давно, но не навсегда!

Черт побери, даже в человеке не всегда легко разобраться. А видящие были «чужими». И не удивительно, что я многого не понимал, как не понимаю и до сих пор. Например, мне не было ясно социальное устройство видящих. Скорее всего, видящими руководили старейшины. Впрочем, руководили — не то слово. К старейшинам обращались при необходимости что-то решить — и только. Это все, что я понял из объяснений Луча. Зато так и не удалось узнать, сколько видящих живет на Планете. Мне не пришлось увидеть населявших Планету животных. Только однажды где-то высоко в небе пролетела стая почти невидимых птиц, похожих, как мне показалось, на наших аистов. Да, Планета еще ждала своих исследователей…

Откуда-то издалека — то затихая, то усиливаясь — доносилась прозрачная песня. Я подумал, что в чужих мирах все может быть различно, но есть вещь, понятная всем. Это — музыка. В одной старой книге мне довелось встретить такую мысль: разумные существа, создавшие совершенные звездные корабли, не могут быть злыми. Я бы сказал иначе: не могут быть злыми разумные существа, создавшие прекрасную музыку.

Сидя на ступеньках трапа, я подумал: люди и видящие, в конце концов, поймут друг друга. И не потому, что у людей есть звездные корабли, а видящие умеют передавать мысли и мгновенно излечивать болезни. Нет. Люди и видящие поймут друг друга потому, что оба мира любят жизнь и то прекрасное, в чем она проявляется…

Да, так я думал, слушая песню видящих. И незаметно наступила ночь. Самая настоящая звездная ночь! Впервые за все это время… Может быть, поэтому и пели видящие?

Над лесом висел ущербный серп луны, а в небе светили звезды. Странное небо! Небо с чужими созвездиями… Некоторые созвездия, например Плеяды, еще можно было узнать. Но другие изменились неузнаваемо. Я не мог найти Большую Медведицу, Ориона, Персея… Как и всякий астронавт, я не раз видел такое небо, но только здесь я почувствовал, насколько оно неземное. Созвездия, вечные и неизменные созвездия здесь были иными.

Что ж, люди долго смотрели на небо снизу. И небо казалось невообразимо далеким. А теперь мы идем сквозь небо. И стоит ли удивляться тому, что я не вижу на небе созвездия Большого Пса? Ведь мой корабль находится в системе Сириуса — Альфы Большого Пса…

Не знаю, какая сила заставила меня вдруг встать и пойти в ту сторону, откуда слышалась песня. Я быстро пересек поляну и остановился у высокого, выпрямившегося дерева. Было очень тихо; только ветер шелестел длинными листьями и поскрипывали разогнувшиеся, ставшие почти прямыми ветви. Песня, по-прежнему светлая и чистая, звучала теперь громче, и я понял, что правильно определил направление.

Облака закрыли луну, наползла темнота. Я инстинктивно прижался к дереву. И тут я заметил, что кора, покрывавшая его ствол, светится.

Она излучала мягкий красноватый свет. Светились и другие деревья. По-видимому, это было еще одно средство защиты от резких изменений радиации. Кора деревьев поглощала избыток излучения и выделяла его с наступлением темноты.

Я вошел в этот флюоресцирующий лес. Деревья светили слишком слабо, чтобы свободно ориентироваться. Однако почва тоже флюоресцировала (желто-зеленым светом), и на ней оставались отпечатки моих следов. Скорее всего, это был мох — днем я не обратил на него внимания (возможно, он просто не был виден). Но сейчас это придавало мне уверенность: я знал, что легко смогу вернуться.

А видящие пели свою песню. Я старался не шуметь. В конце концов, я был лишь непрошенным гостем… Осторожно обходя деревья, я приближался к видящим. В одном месте мне пришлось пройти сквозь довольно густые заросли кустов — на их широких листьях выделялись яркие лиловые полосы. Шагах в тридцати росли другие кусты — повыше, резко пахнущие мятой, с голубоватыми листьями. А дальше была обширная поляна — и на ней тот, кто пел. Да, я не оговорился. На поляне оказался один — только один! — видящий. Он сидел на камне метрах в пятнадцати от меня, закутавшись во флюоресцирующий алым светом плащ. Вначале я не поверил, что видящий один. Я всматривался в темноту, искал других видящих…

Все та же ошибка! В этом чужом мире следовало раз и навсегда отказаться от земных понятий и масштабов. На Земле нужны были хор и оркестр, нет, великолепный хор и великолепный оркестр; здесь это, по-видимому, мог каждый.

О чем пел видящий? Не знаю. Но песня становилась все более и более грустной. Нет, грустной — не то слово. Это была не грусть, а какое-то безнадежное отчаяние. Отчаяние уже привычное…

Я долго слушал, боясь шелохнуться. Ветер тихо шелестел светящимися листьями, и чужая песня поднималась к чужому небу…

Видящий сидел неподвижно. Он походил на изваяние. И только приглядевшись, я обнаружил, что он слегка покачивается в такт песне. Но самое удивительное — он тоже светился! Порыв ветра распахнул плащ, и я заметил, что тело видящего излучает мерцающий оранжевый свет.

Где-то вдалеке раздался крик, похожий на приглушенный стон. Но видящий по-прежнему пел свою печальную песню. Мне стало тяжело, и я пошел назад, к кораблю.


* * *
Возвращаясь к кораблю, я все еще слышал песню. Я подумал, что видящие безмерно одиноки, и мысли мои невольно обратились к надвигающейся катастрофе. Как ни странно, но именно среди флюоресцирующих деревьев у меня появилась идея, ставшая очень скоро твердой уверенностью. Поднимаясь по трапу на корабль, я уже знал, какая опасность грозит видящим. Я знал, почему видящие догадываются о неизбежной катастрофе. Точнее, не догадываются, а ощущают, как животные на Земле ощущают приближение землетрясения или наводнения. У земных животных выработался инстинкт, предупреждающий их о катастрофах. Здесь катастрофы были иные, несравненно большие по масштабам и связанные с изменением орбиты Планеты. У существ, живущих на Планете, выработался инстинкт, предупреждающий о наступлении таких катастроф…

Да, все дело было в изменении орбиты. В двойной звездной системе орбита планеты — путаная пространственная кривая. В системе Сириуса положение осложнялось тем, что, кроме звезд, были еще две массивные планеты. Поэтому третья планета испытывала одновременное притяжение четырех тел.

Ну представьте себе полет мошки около лампы. Мошка вьется, крутится, порхает, но она находится вблизи лампы, и, в среднем, траекторию ее полета можно изобразить окружностью или эллипсом. Так было и с планетой. Она двигалась по очень прихотливой орбите, однако не уходила далеко от своих двух солнц. Прошли (со времени последней катастрофы) десятки, возможно, сотни тысяч лет, пока однажды притяжение всех четырех тел не сложилось так, что планета была переведена на другую орбиту. Подобно мошке, порхающей у лампы, она вдруг отлетела назад, в темноту, во мрак и холод. Впрочем, не надо понимать эту аналогию дословно. Планета отнюдь не «отлетела». Просто орбита ее стала более вытянутой. Наша Земля обходит свою орбиту за год, планета Видящих Суть Вещей совершала один обход за сто тридцать лет. Так вот, изменение орбиты привело к тому, что около сорока лет из этих ста тридцати на планете должен был господствовать суровый климат. Нечто вроде климата Антарктиды… Я определил это позже — часа через четыре, — когда электронная машина обработала данные наблюдений.

… В небе ярко светил Большой Сириус. То, что было ночью — флюоресцирующий лес, песня видящих, казалось мне сейчас фантастическим сновидением — не больше. Работая с электронной машиной, я думал о судьбе Планеты. Все зависело от того, когда начнется похолодание. Я знал, как с ним бороться. Но я хорошо понимал, что мне одному это просто не под силу. Здесь не нужно было ничего выдумывать. Только осуществлять. Но что мог сделать один человек?

Я ждал ответа электронной машины. Одна цифра, но от нее зависело многое. Машина скажет: «Двадцать лет» — и тогда сюда успеют прийти люди. Машина скажет: «Два года» — и тогда… Что тогда? Может ли один человек остановить космическую катастрофу? Меня била лихорадочная дрожь — от нетерпения и, если говорить откровенно, от страха. Не за себя. Мне ничего не угрожало. Но мысль о том, что мир видящих должен погибнуть, вызывала растерянность.

Впрочем, она быстро прошла, эта растерянность. Я понял, что гипнотизирую себя неправильной постановкой вопроса. Конечно, один человек в таких условиях ничего не может сделать. Одному человеку не под силу остановить надвигающуюся катастрофу. Но со мной были знания всех людей. Пусть моя память хранила только небольшую часть этих знаний. Однако они были записаны — в книгах, на магнитных лантах, на пленках микрофильмов. И я умел находить нужное.

Машина все еще обрабатывала наблюдения, а я — рассчитывая на худшее — попытался представить себе, какие конкретные задачи мне придется решать.

Впрочем, прежде всего я должен объяснить вам, как вообще можно бороться с похолоданием.

Вы, вероятно, слышали о так называемой кремниевой реакции. Возникнув в одном месте, эта цепная ядерная реакция перебрасывается повсюду, где есть кремний. Достаточно зажечь небольшой — с горошину — участок почвы, и огонь медленно, но неуклонно распространится в глубь Земли и по ее поверхности. Кремниевый пожар проест земную кору, он пройдет по пустыням, по горам, по дну океана, его не остановит ничто… Он обойдет весь мир — и вернется к тому, кто его зажег. Когда-то это послужило еще одним поводом ко всеобщему разоружению. Однако вам, возможно, неизвестно, что кремниевая реакция все-таки была практически применена. И даже не один раз. Произошло это в Космосе, и потому мало известно неспециалистам. Сначала профессор Юрыгин осуществил кремниевую реакцию на небольшом астероиде Юнона. Астероид — он имел около ста девяноста километров — сгорел за одиннадцать месяцев. Несколько лет спустя Серро и Франтини повторили этот опыт на Гиперионе — одном из спутников Сатурна. Опыт не совсем удался, была допущена какая-то ошибка в расчетах. Впоследствии Сызранцев и Вадецкий предложили использовать кремниевую реакцию для изменения климата на единственной планете в системе звезды Эпсилон Эридана. Климат там был суровый — вроде нашего исландского. Но планета имела спутник; Сызранцев и Вадецкий рассчитали, что кремния на спутнике — если его воспламенить — хватит на полторы тысячи лет.

Так можно было бы бороться с похолоданием и здесь. Разумеется, это дело простое лишь в принципе: возникли бы климатические пояса, времена года с жарким летом, когда светили бы оба Сириуса и пылающий спутник…

Самое сложное в осуществлении кремниевой реакции — получение геологических данных. Кремний на спутниках всегда распределен более или менее неравномерно, в особенности на больших глубинах. Нужны очень кропотливые исследования, чтобы решить вопрос о количестве и расположении запалов. Ошибка опасна: пожар потухнет или разгорится слишком сильно. Вот эти геологические исследования и были для меня почти непреодолимым препятствием. Что может сделать один человек без исследовательской аппаратуры?

Впрочем, как я уже говорил, это неверная постановка вопроса. В таких случаях надо думать не о том, чего нет, а о том, что есть. Кое-что у меня все-таки было. Размышляя об этом, я подошел к люку. Свежий ветер гнал над лесом пушистые облака. Белый шар по-прежнему висел над поляной, покачиваясь под ветром. Иногда в разрывах облаков ненадолго появлялся Большой Сириус, и деревья тотчас становились красными, сжимались, словно ввинчиваясь в почву. Потом снова набегали облака, спиральные стволы поднимались вверх и длинные листья приобретали сине-зеленый оттенок.

Это мир жил своей жизнью и ему не было никакого дела до меня и моих размышлений. Мне вдруг показалось, что эта изумительная планета с ее волшебной игрой красок вечна и незыблема. Надвигающаяся катастрофа — только выдумка электронной машины, которая сейчас злорадно подсчитывала время, оставшееся этому миру, А деревья — играющие красками чудесные деревья — будут стоять здесь всегда. И мне стало жаль, что ночью, возвращаясь сквозь светящийся лес, я думал о катастрофе и даже не догадался сорвать ветку…

Но через десять минут я поднялся в кают-компанию. Электронная машина закончила вычисления и уныло повторяла своим скрипучим голосом:

— Двадцать пять лет… Двадцать пять лет…

Резкое похолодание должно было наступить только через двадцать пять лет! Сказать, что у меня упала гора с плеч — это преуменьшение. Упала целая планета…

В этот день — впервые за много месяцев — я завтракал, слушая музыку. Я думал о людях и звездах. Рано или поздно людям предстояло взяться за преобразование Вселенной. Мы давно создали атмосферу на Марсе, мы собирались зажечь искусственное солнце над Нептуном. Но это были лишь первые шаги. Настало время не только открывать, но и преобразовывать. Не открывателями, не путешественниками должны идти люди в Космос, а строителями.

Уже открыто восемьдесят девять планет, эта — девяностая. И каждая планета должна быть преобразована. Когда-нибудь мы сможем управлять реакциями в глубинах звезд, менять орбиты планет. Однако даже сейчас можно сделать очень многое. Здесь, над девяностой планетой, загорится маленькая звезда. Пусть жизнь ее будет короткой. Пусть кремниевый пожар погаснет через несколько столетий. За это время люди придумают что-то другое.

… Кристаллофон еще играл рапсодию Листа, но я забыл о музыке. Девяностая планета не принадлежала людям. Тут начиналась проблема более сложная, чем геологическое исследование спутника. На девяностой планете жили Видящие Суть Вещей. Спасти их от похолодания — это еще сравнительно нетрудная задача. Но потом предстояло спасать видящих от самих себя. Вернуть то, что когда-то дало им право гордо называться Видящими Суть Вещей. Но как отнесутся они к нашему вмешательству? На этот вопрос не смогла бы ответить никакая электронная машина.

Видящие не знали нас. Моя наивная затея со стереофильмом заранее была обречена на неудачу. Фильм показал а основном историю последних пяти веков. Для людей это огромный промежуток времени. Но что значили пять веков для видящих? Средняя продолжительность жизни видящих превышала четыреста лет, многие видящие жили по пять-шесть веков. Мог ли Луч воспринять стереофильм исторически? Быть может, для него инквизиторы, расправившиеся с Бруно, и мы были современниками…

Нет, стереофильмы не могли внести ясность. Не годились и мои объяснения. Заранее очень трудно, почти невозможно представить те выводы, которые Луч сделает из каждой моей фразы.

Отбрасывая один за другим различные варианты, я, в конце концов, пришел к мысли, показавшейся мне в первый момент крайне рискованной. Но затем я подумал, что эта мысль закономерна. Более того, она неизбежна. Была в ней еще и импонирующая мне техническая изюминка. И было благородство. До сих пор я лавировал. Я не все говорил Лучу. И не потому, что стыдился темных пятен в истории человечества. Нет. Чем дальше мы ушли за короткий срок, тем величественнее наш путь. Но я опасался — и не без причин, — что видящий не так поймет меня.

Как я вам уже говорил, видящие имели абсолютную память. Я не сомневался: то, что узнает Луч, без всяких искажений будет передано другим. Но мозг видящих имел еще одну особенность: скорость восприятия была намного выше, чем у людей. На это я и рассчитывал. Правильное представление о людях Луч мог получить, только узнав очень многое. И я решил познакомить его с нашей литературой.

Книги — душа человечества, его зеркало и совесть. Читающий аппарат электронной машины мог прочесть Лучу — в очень быстром темпе — сотни записанных на микропленку томов. В течение нескольких дней видящий узнал бы о людях почти все…

Теоретически идея была безупречной. Луч уже достаточно разбирался в языке, чтобы понять если не красоту, то суть написанного. Большое число книг — при соответствующем выборе — почти исключало вероятность неправильного понимания. Я даже подумал, что Луч сам сможет изменять скорость чтения; мне не трудно будет объяснить, как регулируется аппарат.

Технические детали… На какое-то время они меня загипнотизировали. Изящное, с точки зрения техники, решение заставило забыть о главном. Но когда я взял картотеку микрофильмов, это главное отодвинуло все остальное. «Тит Андроник» Шекспира — четырнадцать убийств, тридцать четыре трупа, три отрубленные руки, один отрезанный язык… Вероятно, в этой одной вещи больше ужасов и страданий, чем во всей новой истории Видящих Суть Вещей… Да, многие книги рассказывали о том, что долго сопутствовало истории человечества — о войнах, угнетении, жестокости, невежестве… Отдать все это на суд видящего? Поймет ли он, что это для нас далекое прошлое? Ведь двести-триста лет для него совсем небольшой срок. Отдать или не отдать?

Может быть, я не решился бы ответить на этот вопрос. Но в картотеке, среди других книг, я нашел «Как закалялась сталь». В этой книге было больше страданий, чем во многих других. Однако вопреки всему торжествовало доброе, светлое, чистое. И у меня мелькнула мысль: «Если видящие не поймут красоты и величия людей, то черт с ними!..» Нелепо приукрашивать историю, глупо пытаться представить ее в розовых тонах. Пусть Луч узнает то, что было. Ведь книги не только описывают зло, они его осуждают. Пусть только полтора столетия отделяют нас от того времени, когда зло еще господствовало на Земле. Пусть еще не все зло уничтожено. Но со времени Великой Революции мы прошли такой путь, что его невозможно не оценить.

Я начал отбирать микрофильмы. Я не искал книг, которые показывали бы человечество лучшим, чем оно было. Вот Фауст. Он много страдал, он много ошибался, он делалзло. Но в конце концов он смог сказать:

… ясен предо мной

Конечный вывод мудрости земной:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день идет за них на бой!

Старый Фауст осушал болота, воздвигал плотины. Он не опустил бы руки и перед надвигающейся катастрофой — как бы страшна она ни была. И в каждом из нас есть частица Фауста.

Видящий мог сказать мне: «Вы, люди, хотите сделать нам добро? Но почему мы должны вам верить? Кто вы? Еще столетие назад — всего столетие назад — вы уничтожили два города придуманным вами оружием. Еще несколько десятилетий назад лучшие свои силы вы отдавали совершенствованию оружия. Пусть не все люди таковы. Но мы судим все человечество. Каждый из вас отвечает за то, что происходит на планете». И я ответил бы так: «Мы прошли через тяжелые испытания. Но именно поэтому нам нет возврата назад. Кремниевая реакция тоже была оружием — теперь она несет свет, тепло, жизнь. Хорошее в человеке родилось не вчера. Оно возникло вместе с человеком. Это хорошее было стиснуто, сжато, связано. Теперь оно освободилось — навсегда, бесповоротно. И разве не закономерно, что именно мы, познавшие много горя, получили нелегкое право протянуть руку помощи другим?»

Да, каждый из нас отвечает за то, что происходит на нашей планете. Когда-то, еще не так давно, наш мир был ограничен Землей. Мы говорили на разных языках, мы думали и жили по-разному. И лишь теперь мы чувствуем себя одной семьей. Мы поняли, что для других разумных существ мы нечто единое — человечество, люди. При встрече с чужими разумными существами каждый из нас отвечает за все человечество. За его прошлое, настоящее и будущее.

Я думаю, есть глубокая закономерность в том, что человечество вышло во Вселенную при коммунизме. Дело не в одном только развитии техники. Нельзя было встретиться с чужими разумными существами, не поборов раньше — раз и навсегда — господствовавшее на Земле зло. Иначе встреча окончилась бы катастрофой. Коммунизм дал людям не только техническую возможность дальних полетов, но и моральное право на встречу с чужими разумными существами.

… В этот день Луч пришел поздно. Утром появились двое видящих и молча поднялись на корабль. Это были какие-то очень любопытные видящие — они даже заглянули в рубку и долго стояли перед телеэкраном. Я попытался заговорить с ними. Они не ответили и незаметно исчезли, словно растворились в воздухе.

Ветер усилился. Облака неслись над вершинами деревьев. Ухнул гром, и на иссушенную почву упали тяжелые капли дождя. Луч пришел в блестевшей от воды накидке. Я уже присмотрелся, кстати сказать, к этим накидкам. Их делали из широких листьев какого-то растения, проклеивая швы растительным же клеем.

Вопреки моим опасениям, Луч сразу понял, что я предлагаю. Я показал ему, как регулируется аппарат, и спросил, сколько времени он может слушать. Он ответил:

— Один наш день… или больше…

Сутки на Планете примерно соответствовали трем земным суткам. Я предполагал, что видящие выносливы, но этого я, признаться, не ожидал.

Луч сел в кресло перед электронной машиной, к которой был подсоединен читающий аппарат, я нажал клавишу и… И ничего не произошло. Разумеется, с моей точки зрения. Частота звуковых колебаний при большой скорости читающего аппарата стала настолько высокой, что звук превратился в ультразвук. Я ничего не услышал. Но видящий еще увеличил скорость чтения…

Я поднялся в рубку. Теперь мне оставалось только ждать.


* * *
На экране, за спиной Шевцова, открылась дверь. В радиорубку вошла женщина. Она подала Шевцову листок бумаги, улыбнулась, и Ланской встретил ее взгляд.

— Узнаете? — спросил Тессем скульптора.

— Это…

— Да. Сейчас, как я вам говорил, Шевцов летит с большим экипажем. Исследовательский Совет долго обсуждал проблему Видящих Суть Вещей. Решено оказать помощь. Пусть на первых порах непрошенную помощь. Завтра будет опубликовано решение Совета.

— Но эта женщина… она…

— Да. Она ждала. Она тоже была в полете. И когда Шевцов вернулся на Землю… А вас удивило, что она по-прежнему молода?

Женщина на экране приветственно махнула рукой и вышла из радиорубки.

— Передачи со Станции уже прекращены, — сказал Тессем. — Сейчас мы только принимаем.

— Я представлял ее себе иначе, — задумчиво проговорил Ланской. — Собственно, она почти такая. Такая… и не такая. Лицо рафаэлевой Мадонны, а глаза… глаза, как у чертенка.

Инженер рассмеялся.

— А вы поверили Шевцову, когда он говорил о глазах — «озеро, тающее в светизне»? Никто так плохо не знает женщину, как человек в нее влюбленный.

— Контраст поразительный, — думая о своем, сказал Ланской. — Здесь скульптура бессильна. Глаза мы передавать не можем.

— Вы можете передать душу, — возразил Тессем. — Вы видели — и это найдет выражение.

— Скажите, — спросил Ланской, — а почему вы упомянули о том, что Станция только принимает?

Тессем усмехнулся.

— У меня еще остался рислинг. Жаль, что Шевцов нас не услышит. Но мы с вами произнесем тост за женщин.


* * *
— Прогнозы неприятные, — продолжал Шевцов. — Помехи быстро растут, нам приходится тратить много энергии на поддержание связи. Что же мне еще вам рассказать?..

Итак, я ждал в рубке, а видящий сидел внизу, у электронной машины. Время тянулось невыносимо медленно — бесконечные тройные сутки. Несколько раз я спускался в кают-компанию. Луч бесстрастно смотрел на машину. Но в красных глазах его бушевали снопы искр. Еще ни разу я не видел, чтобы их было так много. Это походило на вспененное, клокочущее море, когда под белой пеной уже нельзя различить самой синевы волн. В глазах видящего бились, пульсировали, дрожали потоки светлых искр — и я понял, насколько велико напряжение, скрытое за бесстрастной полуулыбкой.

Давно отшумела гроза. Большой Сириус поднялся к зениту и, казалось, навсегда там остановился. Я работал в моторном отсеке, дремал, пытался читать… Прошло свыше восьмидесяти часов, когда я заметил, что лицо видящего уже не бесстрастно. Быть может, я ошибался. Не знаю. Но мне показалось, что лицо Луча становилось то грустным, то радостным. Это было едва ощутимо. Легкая тень — не больше.

Я поднялся в рубку и настроил аппарат электросна. Эти трое суток стоили мне многого. Я едва держался на ногах.

Через четыре часа аппарат разбудил меня. В кают-компании никого не было. Видящий ушел. Электронная машина не работала.

И снова потянулись бесконечные, изнурительные, наполненные тяжелыми сомнениями часы ожидания. Черт побери, какие только ужасы не рисовали романисты, описывая приключения на неисследованных планетах: песчаные бури, атомные взрывы, электрические медузы… А тут приветливо светил Большой Сириус, ветер ласково раскачивал причудливые деревья, все было тихо и спокойно. Но в этой тишине я отдал на суд Видящих Суть Вещей всю историю человечества — и это волновало меня несоизмеримо больше, чем любая буря или нашествие ящеров. Как бы я хотел, чтобы на моем месте оказался один из тех, кто с такой легкостью описывал встречи чужих миров! Встретились, моментально поняли друг друга, поболтали и разошлись… Какой вздор!

А время шло. Да, теперь я до конца осознал глубокую мудрость старого наставления, предостерегавшего от рискованных экспериментов с обитателями чужих планет. Видящий не появлялся, и я начинал думать, что это и есть его ответ.

Наступил вечер. Большой Сириус сменился в небе Малым. Потом и Малый скрылся за горизонтом. Это было что-то вроде белой ночи, предвещавшей близкий восход Большого Сириуса.

Я ждал. Я решил ждать еще шестьдесят часов.

Но прошло семьдесят часов, и я сказал себе: «Еще десять». Чисто механически — как во сне — я готовил «Поиск» к отлету. Мысли же мои… Да, в этот день, бреясь, я думал о видящих, я долго стирал мыльную пену с висков. Пена не сходила. Это была седина.

До срока — последнего срока — оставалось несколько часов. Я сидел на ступеньках трапа. Над лесом поднимался раскаленный шар Большого Сириуса. Он горел таким пронзительно бело-голубым светом, что мне показалось: вот сейчас потухнет, перегорит… Но он не перегорал. Он лез вверх, и тень корабля съеживалась. В ослепительных лучах Большого Сириуса белый шар сиял, как маленькое солнце. Я обратил внимание на любопытное явление: белый шар не давал тени. До сих пор не знаю, как это можно объяснить.

Становилось жарко. Я встал и в последний раз посмотрел на оранжевые деревья. Потом обернулся к люку. И в это время сзади послышался спокойный голос:

— Не уходи…

У трапа стоял Луч.

Не знаю, почему я не заметил его раньше. Быть может, потому, что он шел со стороны Большого Сириуса и бьющий в упор свет делал прозрачное тело почти невидимым. С трудом можно было различить только швы накидки.

Я быстро спустился вниз. Мы стояли там, где кончалась короткая тень корабля. Стояли рядом — лицом к лицу. Я думал, что сейчас мы расстанемся. «Поиск» должен вернуться на Землю. Иначе сюда прилетит другой корабль — и все повторится сначала… Я должен предупредить, рассказать. Должен объяснить, какая катастрофа угрожает Планете.

Большой Сириус полз к зениту. Подступала жара — душная, опаляющая. Красные глаза Видящего Суть Вещей в упор смотрели на меня. А потом…


* * *
Они стояли там, где кончалась короткая тень корабля. От черной, нагретой двумя солнцами, почвы струились раскаленные потоки воздуха. В этих изломанных потоках оранжево-красные деревья дрожали, как пламя, колеблемое ветром. От яркого света у Шевцова болели виски.

— Ты… покидаешь… — сказал Луч.

Шевцов вздрогнул. Машинально ответил:

— Да.

Потом спросил:

— Откуда ты знаешь?

Видящий покачал головой.

— Знаю все… ты покидаешь… придут другие…

В глазах у него сквозь мерцающий розовый ореол вспыхнули светлые искорки. Шевцов подумал: «Назад, скорее назад!» — и не смог сделать ни одного шага. Мысль погасла, ушла. Искорки притягивали, манили, как омут…

Видения, возникшие в розовой дымке, были удивительно знакомыми. Шевцов увидел систему Сириуса — две звезды и три планеты, — увидел спутник около одной из планет. Потом спутник загорелся, и Шевцов понял, что он видит отражение своих же собственных мыслей. Да, это были его мысли, предположения, сомнения, расчеты, формулы, схемы…

Розовый ореол начал сжиматься, как тень корабля при восходе Большого Сириуса. Видящий загадочно улыбался. А может быть, Шевцову только казалось, что он улыбается.

— Знаю… — повторил Луч.

Теперь Шевцов понимал: да, знает. Видящие читали мысли. Они долго молчали. Знойный, прокаленный ветер нес мятные запахи.

— Люди… мало живут… — задумчиво проговорил Видящий Суть Вещей. — Всегда в дороге…

— Мало, — согласился Шевцов. — Но мы научимся жить долго. Мы только начинаем свою дорогу.

— Иди… — сказал Луч. — Буду смотреть…

Шевцов кивнул.

— Прощай. Отойди к деревьям.

Ему было немного обидно (он сам не хотел себе в этом признаваться), что Луч так легко расстается с ним. Мелькнула мысль: «Снова применяю наши понятия… Ведь несколько десятилетий для видящих — ничто, во всяком случае — очень мало».

— Прощай, — повторил Шевцов.

Видящий отошел в сторону, исчез в лучах Большого Сириуса. Шевцов поднялся по трапу, оглянулся. Вокруг корабля лежала раскаленная почва. Белый шар медленно уплывал к лесу. Казалось, он знал, что корабль сейчас улетит…


* * *
— А потом, — продолжал Шевцов, — я поднялся в рубку и включил ионный ускоритель. Ожили приборы, корабль задрожал от предстартовой вибрации — и я почувствовал, что с этой минуты начинается мое возвращение в наш мир. Там, за бортом корабля, был чужой мир. А здесь — мой мир, наш мир. Умный, дерзкий, могучий.

Я поднял «Поиск» над поляной. Включил усилители телеэкрана. Возле спирального дерева — его свернувшийся ствол был похож на туловище гигантской змеи — стоял Луч. Как всегда, видящий загадочно улыбался. Он не мог меня услышать, но я сказал ему:

— Наша жизнь коротка. И мы всегда в дороге. Когда-нибудь мы научимся делать жизнь длиннее. Но и тогда она будет для нас короткой, ибо мы вечно будем идти вперед по пути, которому нет конца. Именно потому человек и стал Человеком…


* * *
Ланской подошел к окну. Голос Шевцова еще пробивался сквозь нарастающий шум Звездного Мира. Ланской слышал и не слышал этот голос. Он думал о том, что где-то за миллионы километров от Земли летит корабль Шевцова. Впереди — долгий полный опасностей путь. Впереди — то, что Тессем назвал «проблемой Видящих Суть Вещей». Как будет решена эта проблема?.. Станут ли люди старшими братьями Видящих Суть Вещей? Именно старшими, ибо опыт и воля людей, их прошлое и настоящее дают им это трудное право.

… В круглом вырезе окна светили бесчисленные звезды. Казалось, их лучи стучат в оконное стекло: «Видишь, человек, сколько нас. Твоей жизни не хватит, чтобы сосчитать…» Их было действительно много. И даже между заездами небо мерцало, словно в бездонной его глубине таились мириады светил, недоступных человеческому взору.

Изредка огненная линия метеора прочерчивала небо. Временами похожие на дым облака наползали на звезды. Но призрачный огонек метеора мгновенно таял в ночи, а ветер придавливал облака к Земле. И небо оставалось таким, каким было, — огромным, неизменным, величественным.

«Искусство всегда жило человеческими масштабами, — думал Ланской. — Вот любовь… Два человека любят друг друга — и сколько об этом написано книг, изваяно статуй, сколько создано музыки… Во все времена и на все случаи. И так с ревностью, со скупостью, со смелостью. Анализ страстей был доведен до микроскопической точности. А теперь искусству, кажется, придется сменить микроскоп на телескоп. Изменились масштабы человеческих страстей.

Космос — слишком большая сцена, чтобы на ней разыгрывать старые пьесы. Космическим масштабам сцены должны соответствовать и космические масштабы событий, дерзаний, свершений. А может быть, я ошибаюсь? Ведь и в звездную эпоху будут любовь и ревность, смелость и трусость, щедрость и скупость… Что ж, в потоке воды каждая частица движется по-своему, однако все вместе текут в одну сторону. Так и люди: они могут быть заняты своими делами, их могут поглощать свои страсти, но все вместе они теперь идут к звездам. Значит, и искусство, опережая их, должно идти к звездам.

Но это очень трудно — показать человека, бросившего вызов необъятному небу. Какая статуя вместит мужество, силу, слабость, дерзость и доброту идущего к звездам человека… Как отразить в камне одновременно и спокойную мощь знания, и буйный порыв романтики, и светлую грусть лирики…

Искусство, каким ты иногда бываешь бессильным!»

Это было время, когда корабли впервые достигли планет, населенных другими разумными существами. Чужие миры оказались не похожими на прошлое Земли, не похожими на ее будущее. И потому робкими были первые шаги людей в чужих мирах.

Не без колебаний отдали люди свою историю на нелицеприятный суд других разумных существ. И услышали ответ: «Да, вы прошли суровый и тяжелый путь. Вы дорогой ценой заплатили за свое знание и свое счастье. Но вы беспредельно закалили волю и получили право бросить вызов любым невзгодам».

Это был о время великих свершений. Еще долог был путь даже до ближайших звезд. Еще погибали многие корабли на неизведанных звездных дорогах: Но люди уже начинали перестраивать Вселенную. Они покрывали плотной пеленой атмосферы безжизненные планеты, и благодатный дождь впервые проливался на иссушенные пески, Они зажигали новые — пока небольшие — солнца, и жаркие лучи пронизывали извечный мрак…

Не только открывателями, но и строителями пришли люди в Космос. Уже в первых полетах люди не оставались безучастными наблюдателями. Мир был устроен слишком плохо, чтобы любоваться им. Вселенная ждала человека, его жадных рук, его великого ума, его непостижимого стремления всегда идти вперед. И человек откликнулся на зов Звездного Мира. Человек уже знал, что просто невозможно придумать такую задачу, которая когда-нибудь не будет решена.

Это было время, принесшее людям понимание простой, в сущности, истины, что им принадлежит не Земля, не Солнечная система, но весь безграничный Звездный Мир.

Евгений Брандис, Владимир Дмитревский Мечта и наука Послесловие

Всякий раз, проходя по Невскому, мы останавливаемся возле лотков, которые выставлены перед Домом книги. Здесь продаются новинки. Прислушиваемся к репликам покупателей:

— А есть ли у вас что-нибудь еще из «Жизни замечательных людей»?

— Получите за двухтомник Войнич!

— Дайте мне эту книжку Пановой.

— А какие у вас есть новинки по научной фантастике и приключениям?

Такой вопрос слышишь особенно часто. Задают его и подростки, и студенты, и пожилые солидные люди.

То же самое наблюдаешь и в библиотеках. Номера «3везды» с повестью Лема «Солярис», сборник «Фантастика. 1962 год», приключенческий роман Василия Ардаматского «Сатурн почти не виден» выдаются читателям по записи.

Научная фантастика. Приключения… Чем же объяснять такой повышенный спрос на произведения этих жанров?

Проще всего было бы сказать, что люди ищут в часы отдыха легкого занимательного чтения. Но это не вполне точно. Хорошие научно-фантастические и приключенческие книги отвечают на многие волнующие вопросы, поставленные самой жизнью. Вспомните хотя бы произведения Ивана Ефремова, Геннадия Гора, Аркадия и Бориса Стругацких. Проблемы современной научной фантастики подсказаны смелыми гипотезами ученых. В наше время, когда наука доказала свое безграничное могущество, закономерно повышается интерес многомиллионной читательской аудитории к тому виду художественной литературы, который сделал своим предметом изображение научных исканий и вдохновенного труда ученых, науку и эмоции, связанные с перспективами научного творчества.

Мы живем не только сегодняшним днем. Всё наше существо находится в непрерывном движении и развитии. Будущее создается нашими руками, и мысль о нем лежит в основе не только государственных планов, но и бытия каждой отдельной личности…

Жизненные законы исторического развития ведут человечество к добровольному объединению под эгидой самого совершенного и самого справедливого общественного устройства. Мы не сомневаемся в том, что рано или поздно коммунистический строй восторжествует в планетарном масштабе. Это так же неизбежно, как восход завтрашнего солнца, как смена времен года. И так же неизбежно возникает перед человечеством необходимость обживания космоса, выхода на бесконечные просторы вселенной.

Когда в ноябре 1783 года аэростат братьев Монгольфье впервые поднялся в воздух, великий немецкий поэт и мыслитель Гете произнес следующие слова: «Мы ждали этого часа, и он наступил. Отныне человек становится властелином воздуха!»

Когда в октябре 1957 года в Советском Союзе был запущен первый в мире искусственный спутник Земли, люди сказали: «Мы ждали этого часа, и он наступил. Отныне человек становится властелином космоса!»

Исторические полеты первых в мире космонавтов, запуск ракет на Луну и к ближайшим планетам подтвердили справедливость этих слов.

Но как интересно и важно представить себе, что же будет через сто, двести или тысячу лет! Как будет выглядеть тогда наша Земля? Каким станет сам человек, гармонически сочетающий в себе духовное и физическое совершенство? Какие новые, непредставимые для нас возможности откроет человечеству наука? Какими путями пойдет освоение космоса? Что это даст грядущим поколениям? Какие новые проблемы — научные, экономические, мировоззренческие, этические — возникнут перед ними?

На все эти вопросы и пытается ответить научная фантастика. Писатели-фантасты, опираясь на марксистско-ленинское учение и реальные перспективы развития общества и науки, облекают свою мечту о будущем в художественные образы.

«Развитие науки, — писал Н. С. Хрущев, — происходит сейчас настолько быстрыми, прямо фантастическим темпами, что даже само понятие «будущее» приобретает весьма относительный смысл. Каждый день приносит волнующие вести о новых и новых достижениях в самых различных областях науки, техники и культуры. Эти успехи могут опередить самые смелые прогнозы и планы».

Яркой иллюстрацией к этому высказыванию Н. С. Хрущева могут служить новейшие гипотезы и реальные достижения физики элементарных частиц, радиоастрономии, биохимии, бионики, кибернетики и других отраслей знания, которые могут показаться неискушенному человеку предельно фантастическими. И с другой стороны, некоторые прогнозы писателей-фантастов становятся предметом раздумий крупных ученых и в какой-то форме находят свое подтверждение.

В научно-популярной книге видного советского астрофизика И. С. Шкловского «Вселенная. Жизнь. Разум» мы встречаем прямые ссылки на известные фантастические романы. Говоря о лазерах — генераторах пучков видимою инфракрасного излучения, автор замечает: «Осуществление лазеров большой мощности будет означать появление нового тина оружия совершенно исключительной разрушающей способности. По существу, это будет знаменитый «тепловой луч» уэллсовских марсиан или, еще точнее, «гиперболоид инженера Гарина», созданный лет тридцать назад фантазией Алексея Толстого… Развитие этой новой техники может оказать решающее влияние на ряд областей деятельности человечества, в частности, на космическую связь». А дальше, рассматривая в той же книге проблему установления контактов с инопланетными цивилизациями, И. С. Шкловский пишет: «В конечном итоге можно постулировать существование Великого Кольца разумных цивилизации в масштабах Галактики, так красочно описанного в научно-фантастическом романе И. А. Ефремова «Туманность Андромеды».

Разумеется, предвидение в научной фантастике — лишь частный случай. Точно предусмотреть какое-то конкретное научное достижение будущего еще труднее, чем сделать расчет траектории космической ракеты, направляемой к определенной точке звездного неба! И правильность предвидения не может служить критерием оценки научно-фантастической книги. Прежде всего она должна быть хорошо написана, будить живую мысль и воздействовать на чувства, то есть быть подлинно художественным произведением.

Еще несколько лет назад советская фантастика была едва ли не самым отсталым участком нашей литературы. Книг выходило мало и можно было перечесть по пальцам писателей, систематически работающих в этом жанре. Ныне положение резко изменилось. Ежегодно появляются десятки новых книг, издаются специальные сборники и альманахи; многие журналы охотно предоставляют свои страницы и маститым и совсем молодым литераторам-фантастам. Это, конечно, знамение времени.

Научная фантастика в своем развитии всегда была связана с приключенческим романом. Поэтому трудно бывает определить узкую жанровую принадлежность того или иного произведения — причислить ли его только к научно-фантастической или к приключенческой литературе. За последние годы среди лучших приключенческих романов преобладают вещи с фантастической направленностью, хотя, с другой стороны, научная фантастика может великолепно обходиться без всяких авантюр, заменяя приключения героев во внешнем мире «приключениями мысли». Однако отсюда вовсе не следует, что расцвет научной фантастики должен идти в ущерб собственно приключенческой литературе. (Мы не имеем, конечно, в виду низкопробное чтиво, выдававшееся за «советский детектив».) Ведь на лучших образцах этого жанра воспитывалось не одно поколение советской молодежи! Книги с острым динамическим сюжетом, проникнутые романтикой подвигов, открытий и творческих дерзаний, всегда пользовались большим успехом.

Вспоминаются имена таких писателей, как Алексей Толстой, Николай Тихонов, Леонид Соболев, Вениамин Каверин, Мариэтта Шагинян, Леонид Рахманов, Леонид Борисов. Они создавали настоящую литературу и тогда, когда работали над приключенческими повестями. Закладывали новые традиции советского приключенческого романа и такие признанные мастера этого жанра, как Александр Грин, Михаил Зуев-Ордынец, Николай Трублаини, Роман Ким, Лев Шейнин и другие писатели.

Сейчас, как никогда, нам нужны увлекательные книги с мужественными, волевыми, целеустремленными героями, которые могли бы стать эталоном для нашего молодого современника. Совершенно очевидно, что такой герой приключенческой и научно-фантастической книги должен вырасти на почве нашей действительности, которая сама по себе содержит неисчерпаемый запас героических тем, сюжетов и образов.

Фантастические произведения встречаются в художественной литературе с древнейших времен, но именно фантастические, идущие еще от мифов и волшебных сказок. Что же касается научной фантастики, то она складывается в тот период, когда наука берет верх над религией, всё глубже проникая в тайны природы, и становится фактором не только общественного бытия, но и общественного сознания.

Расчеты космических скоростей опираются на классическую механику. Ньютон произвел вычисления, точно определяющие условия, при которых может быть преодолено земное тяготение. Если телу придать скорость чуть больше восьми километров в секунду- оно не упадет на Землю, а будет вращаться вокруг нее как искусственный спутник. При скорости одиннадцать с лишним километров в секунду тело освободится от плена земного притяжения и умчится в околосолнечное пространство. И, наконец, при третьей космической скорости — свыше шестнадцати километров в секунду — будет разорвано кольцо солнечного притяжения, и снаряд уйдет в глубины вселенной. Во времена Ньютона всё это казалось чистой абстракцией.

Писатели-фантасты, отправляя своих героев в межпланетные путешествия, меньше всего заботились о научном обосновании способов передвижения в мировом пространстве. В качестве двигательной силы их вполне устраивали орлы или лебеди, впряженные в воздушную упряжку, корабли под парусами, несомые ветром, позже — аэростаты с таинственным газом и т. и. Объясняется это не научным невежеством литераторов, а самой целью, которую они преследовали, — изобразить где-нибудь на Луне, а то и на Солнце идеальное государство, какого не существовало, да и не могло быть на Земле. Путешествия на другие планеты были только поводом, а задачей — развитие новых социальных концепций. Но даже и в таких утопических романах иногда встречаются поистине гениальные научные догадки.

Еще в середине XVII века французский философ и сатирик Сирано де Бержерак в романе «Иной свет, или Государства и империи Луны» предложил в качестве одного из способов полета на Луну воспользоваться несколькими рядами последовательно поджигаемых «летучих ракет». Сам того не подозревая, Сирано де Бержерак проявил изумительную прозорливость. Его «летучие ракеты» можно рассматривать как отдаленный фантастический прообраз современного реактивного двигателя.

Пожалуй, только один Жюль Верн, но уже во второй половине XIX века, впервые применил в романах «С Земли на Луну» и «Вокруг Луны» расчеты космических скоростей, основанных на механике Ньютона. В другом его романе золотой метеор, попавший из мирового пространства на земную орбиту, становится нашим сателлитом и движется вокруг Земли примерно с такой же скоростью, как свободно летящие космические корабли-спутники (роман «В погоне за метеором»). Становятся спутниками Земли и снаряды, выпущенные из гигантских пушек со скоростью восемь километров в секунду (романы «Пятьсот миллионов бегумы» и «Вверх дном»). Но и великий французский фантаст не в состоянии был предусмотреть реактивного передвижения, как единственно реального способа достижения других планет, и потому он отправил своих героев из пушки на Луну.

После появления работ Циолковского, теории относительности Эйнштейна и квантовой механики научная фантастика обрела новые качества. Межпланетные и межзвездные сообщения получили теоретическое обоснование. Фотонные двигатели, развивающие субсветовые скорости, эйнштейновский парадокс времени, представления о кривизне пространства и гравитационных полях безгранично расширили арену действия фантастических романов.


* * *
Отправляясь от социальных и научных идей нашего времени, писатели-фантасты смело приподнимают завесу, отделяющую нас от близкого и далекого будущего. Внимание привлекают открытия и гипотезы на «стыке наук», перспективы биологии и кибернетики, происхождение жизни во вселенной и установление контактов с разумными обитателями других миров, и, конечно, в первую очередь, исследование космоса и загадки мироздания. Но за какую бы тему ни брался писатель, изображение общества будущего, которое мы строим, служит неисчерпаемым источником героических образов, нравственных и психологических коллизий.

Еще до недавнего сравнительно времени социальная фантастика была достоянием авторов утопических романов, а научная фантастика имела дело преимущественно с воображаемыми машинами и техническими проектами. В советской литературе — и в этом заключается ее новаторство — соединяется и то, и другое. «Комплексные» произведения о будущем создавались уже в первые годы советской власти, но в дальнейшем, до появления «Туманности Андромеды» И. Ефремова, эта новаторская традиция в значительной мере была утеряна.

В этой связи мы хотим напомнить о незаслуженно забытом произведении сибирского писателя Вивиана Итина, опубликовавшего еще в 1922 году талантливую научно-фантастическую повесть «Страна Гонгури».

Молодой писатель-большевик, только что сменивший винтовку на перо журналиста, поставил перед собой чрезвычайно сложную и благородную задачу — нарисовать картину коммунистического общества, каким оно представлялось романтическому воображению комиссара Красной Армии, незадолго до этого разгромившей Колчака. Первый набросок повести В. Итин сделал еще в 1916 году. Он был принят М. Горьким для его «Летописей», но в связи с закрытием журнала остался ненапечатанным. После победы Октябрьской революции автор, естественно, переосмыслил свое произведение, — идеи коммунизма восторжествовали в нашей стране, и в действии повести мечта сомкнулась с реальностью. Прошло еще несколько лет, и писатель выпустил сборник своих повестей «Высокий путь», куда включил и «Страну Гонгури» — под новым названием «Открытие Риэля».

…В колчаковском застенке, в ожидании расстрела, проводит свою последнюю ночь молодой большевик Гелий. Он просят друга, старого врача, тоже пленника колчаковцев, погрузить его в гипнотический сон, чтобы еще раз увидеть прекрасную страну Гонгури, где он прежде так часто бывал в своих странных сновидениях. В эту рамку входит рассказ Гелия о своей «второй жизни» на другой планете в образе гениального ученого Риэля.

С калейдоскопической быстротой сменяются, вытесняя друг друга, тревожные и пленительные видения, переданные с проникновенным мастерством зрелого художественного таланта. На каждой странице можно найти подтверждение удивительной прозорливости В. Итина, который в суровые годы гражданской войны и разрухи увидел в неясных контурах будущего такие свершения человеческого гения, которые только сейчас, да и то еще в виде гипотез, становятся достоянием научной мысли. Это — не только «постижение» природы времени и тяготения, но и такие планируемые в нашу эпоху задачи, как телевидение в масштабах космоса, как исследование всех соседних планет, как полная автоматизация производства и т. д.

Написанная в свойственном тому времени экспрессивном стиле, с неясными композиционными контурами, «Страна Гонгури» привлекала страстной верой автора в коммунистическое будущее.

Эта вера, подкрепленная реальными завоеваниями социалистического строя, вызвала к жизни в последние годы целую серию научно-фантастических книг, посвященных той же теме. Читая «Туманность Андромеды» И. Ефремова, «Магелланово облако» польского писателя Станислава Лема, «В стране наших внуков» чешского литератора Яна Вайсса, «Каллистяне» и «Гостя из бездны» Георгия Мартынова, «Возвращение» Аркадия и Бориса Стругацких, «Пояс жизни» Игоря Забелина — книги разные по уровню художественного выполнения и глубине мысли, — мы невольно вспоминаем замечательные слова А. И. Герцена, словно обращенные к писателям-фантастам: «Вера в будущее — наше благороднейшее право, наше неотъемлемое благо. Веруя в него, мы полны любви к настоящему».


* * *
Сборник «В мире фантастики и приключений» составлен с учетом тематического многообразия советской научной фантастики, откликающейся на всё новое, что происходит в науке, и стремящейся опередить ее реальные возможности.

Проблема высокоорганизованной жизни на других мирах и вытекающая из нее идея межпланетного общения цивилизаций — одна из самых распространенных и волнующих тем современной научно-фантастической литературы. Решается эта проблема в разных аспектах и с разных точек зрения.

И. Росоховатский в коротком рассказе «Встреча в пустыне» рисует пришельцев с неизвестной планеты, для которых время протекает по иным законам, нежели у нас на Земле. Годы для людей — это всего лишь несколько мгновений в жизни этих загадочных существ. Мысль фантастическая, тревожащая воображение!

В повести Аркадия и Бориса Стругацких «Извне» речь идет об исследовании нашей планеты автоматическими приборами, посланными на Землю разумными обитателями какого-то далекого, чужого мира. В отличие от многих «кибернетических» рассказов, где главным персонажем становятся машина, а люди исполняют лишь служебные функции, излагая технические идеи авторов, здесь ведущая роль принадлежит самому человеку. Пытливый ученый Лозовский с риском для жизни проникает в чрево космического корабля, чтобы установить непосредственный контакт с таинственными пришельцами. Но какая досада — это были только роботы! «Героическая попытка Лозовского договориться в отсутствие их хозяев была, конечно, заранее обречена на провал. Но он сделал громадное дело: он узнал и рассказал. Несомненно, это был большой подвиг, достойный советского ученого, представителя Человечества с большой буквы…»

Рано или поздно люди Земли отправятся на поиски братьев по разуму в глубины вселенной. Если буржуазные писатели в большинстве своем изображают инопланетных жителей в виде химерических чудищ, сгустков энергии или даже мыслящих вирусов, с которыми невозможны никакие контакты, то советские писатели решают эту фантастическую тему с гуманистических позиций, предполагая, что высшие формы разума, при всем отличии или сходстве физического облика, неизбежно отыщут путь к взаимопониманию.

В этом отношении характерна короткая повесть И. Ефремова «Cor Serpentis (Сердце Змеи)», изображающая встречу в глубинах космоса двух звездолетов-с Земли и с планеты другой Солнечной системы. Писатель исходит из предположения, что законы эволюции в космосе едины и в результате многих миллионов лет борьбы за жизнь и естественного отбора разумное существо в приблизительно сходных условиях неминуемо должно стать человеком. Естественно, что при такой предпосылке встреча жителей двух планет, находящихся на одинаковых ступенях биологической эволюции и — возможно даже — социального развития, ознаменует собой торжество гуманного начала, присущего, по мысли автора, высокому разуму на любой планете. Повесть И. Ефремова воспринимается, как поэтическое подтверждение афоризма одного из ее героев: «Человек ничтожно мал и мгновенен в своей физической сущности и велик, как вселенная, которою он объемлет рассудком и чувствами во всей бесконечности времени и пространства».

Но существуют и другие (одинаково правомерные, покуда это недоказуемо) взгляды на эволюцию жизни во вселенной.

В нашем сборнике представлено единственное переводное произведение — повесть «Солярис» известного польского писателя Станислава Лема, поставившего целью показать, какие непредвиденные трудности могут возникнуть при непосредственных встречах землян с разумной жизнью на других мирах. Лем считает, что белковая жизнь может проявиться в самых неожиданных и многообразных формах. На планете Солярис «разумным обитателем» оказался океан — гигантский сгусток высокоорганизованной плазмы, обладающей возможностью дублировать и облекать в материальные образы наиболее сильные впечатления, сохранившиеся в памяти людей. Группа ученых-исследователей, прибывших с Земли, тщетно пытается установить контакт с этой разумной материей, которая с точки зрения землян представляет собой нечто среднее между существом и веществом.

Эта фантастическая гипотеза Лема перекликается с идеями некоторых крупных ученых, в том числе и академика А. Н. Колмогорова, считающего, что разум может предстать в самых невероятных и неожиданных формах воплощения. По его мнению, высказанному в виде парадокса, на какой-нибудь планете может оказаться даже мыслящая плесень. Да, разумеется, это парадокс, ибо трудно представить себе биологическую целесообразность такой формы разумной жизни!

Откликаясь на научные споры нашего времени, С. Лем ставит перед собой вместе с тем особые художественные задачи. Герои повести — не только отважные исследователи странной планеты, но и люди с тонкой духовной организацией, остро переживающие те необыкновенные явления, которые происходят на Солярисе. Одна из сильных сторон яркого таланта С. Лема — умение создавать необычные психологические коллизия и обнажать внутренний мир своих героев.

Г. Альтов и В. Журавлева, авторы повести «Баллады о звездах», занимают как бы промежуточную позицию между Ефремовым и Лемом в спорах о развитии высших форм жизни во вселенной.

Русский космонавт Шевцов попадает на планету в системе Сириуса, населенную «прозрачными» людьми, которые называет себя «Видящими Суть Вещей». Их прозрачность явилась результатом биологической приспособляемости. необходимой для жителей этой планеты, обогреваемой двумя солнцами с очень интенсивным излучением. Главная тема этого произведения, бесспорно, социальная. «Видящие Суть Вещей» — представители древней угасающей цивилизации — обречены на исчезновение в силу сложных законов движения планеты, подчиненной гравитационным силам двух солнц. Предстоящее изменение орбиты должно надолго увести эту планету от источников тепла и света. Обитатели же ее, получая от природы все необходимые для жизни блага, отвыкли трудиться и утратили производственные навыки: «Труд, суровый, проникновенный, величественный труд, создавший их предков, был ими забыт».

Узнав об открытии Шевцова, люди Земли принимают решение — превратить с помощью кремниевой цепной реакции естественный спутник этой планеты в маленькое непотухающее солнце и спасти таким образом гибнущую цивилизацию.

Вторым аспектом «Баллады о звездах», выдержанной в эмоциональном романтическом ключе, становится проблема взаимопонимания с «Видящими Суть Вещей». И хотя сами авторы утверждают, что «существа эти не выше и не ниже человека по развитию. Они просто иные. Совершенно иные. Их нельзя сравнивать с человеком, как нельзя сравнивать… ну, скажем… дельфина и орла», космонавт Шевцов все же договаривается с одним из «Видящих» и даже обучает его играть в шахматы.

Очевидно, «Видящие Суть Вещей», при всех своих биологических особенностях, несравненно ближе людям Земли, нежели мыслящий океан Лема!

Космос будет осваиваться не только ради постижения загадок и тайн мироздания и не только во имя установления связей с разумными обитателями далеких миров, но и в целях расширения жизненных плацдармов для человечества.

Полностью отвечает идеям Циолковского об освоении всего околосолнечного пространства повесть А. и Б. Стругацких «Стажеры». Ближайшие планеты уже обжиты, на дальних, вернее на их спутниках, работают научно-исследовательские станции. Инспекционный звездолет, на борту которого находится знаменитый исследователь космоса Юрковский, знакомый читателям по повестям «Планета багровых туч» и «Путь на Амальтею», поочередно посещает уже завоеванные человечеством планеты и астероиды. В романе Г. Мартынова «Гость из бездны» ведутся грандиозные работы по уничтожению пояса астероидов между Марсом и Юпитером. В небольшой повести Г. Гуревнча «Первый день творения», включенной в наш сборник, мы как бы переносимся еще на несколько столетий вперед, когда люди будут в состоянии осуществить поистине фантастический проект — расчленить Уран на части и приблизить к Солнцу, сделав пригодным для заселения.

Трудно, конечно, сказать, понадобится ли когда-нибудь уничтожать пояс астероидов и сдвигать планеты со своих орбит. Но то, что людям придется обживать околосолнечное пространство, — это несомненно.

«Земля, — писал Циолковский, — колыбель людского рода, но нельзя вечно оставаться в колыбели».


* * *
Основоположник кибернетики Норберт Винер заметил как-то, что в отдаленной перспективе развитие и усовершенствование кибернетических машин может привести к нежелательным последствиям: «Чем большие творческие способности даются машине, тем больше у нее возможностей принимать самостоятельные решения. А это значит, что тем сложнее становится управление этой машиной».

В связи с этим Винер напоминает известную балладу Гете: «Жил на свете ученик чародея. Однажды учитель ушел и велел ему наносить воды. Ученик решил воспользоваться волшебной метлой и наказал ей выполнить за него работу. И вот уже все чаны и ведра полны, а вода всё прибывает. Ученик чародея хотел остановить метлу, но, увы, не знал заветного слова. Когда вода стала заливать дом, он сломал метлу. И что же? Вместо одной две метлы стали таскать воду! И только приход волшебника, знавшего заветное слово, предотвратил наводнение. Вопрос в том, будет ли человек всегда знать заветное слово»

Если Винер говорит об угрозе кибернетической машины в виде проблематической возможности, то многие его соотечественники, американские писатели-фантасты, доводят эту мысль до абсурда. Они изображают войны роботов с людьми, порабощение машинами всего человечества, безграничнуювласть гигантского электронного мозга, управляющего всей Америкой, и т. д.

В советской литературе кибернетическая фантастика тоже заняла заметное место, но проблема человек-машина решается по-иному.

Говоря о совершенных кибернетических устройствах, наши писатели видят в них не «братьев», склонных к соперничеству и мятежу, а верных и трудолюбивых помощников человека. И недаром Геннадий Гор в своих научно-фантастических повестях «Докучливый собеседник», «Странник и время», «Гости с Уазы» («Кумби»), в которых подробно рассматривается вопрос о будущем кибернетики. осуждает идею создания «эмоционального» робота.

Мы знаем немало интересных произведений советских писателей, раскрывающих чудесные возможности кибернетических устройств, начиная с рассказа братьев Стругацких «Испытание «Скибр» и кончая парадоксальными рассказами писателя-физика А. Днепрова и И. Варшавского, ленинградского инженера, лишь недавно пришедшего в литературу.

В нашем сборнике представлены два коротких рассказа И. Варшавского- «Роби» и «Индекс Е-81». Если в первом автор показывает в юмористической форме, до какого абсурда могут довести поспешные выводы, что машина якобы способна во всем и полностью заменить человека, то во втором проблемные вопросы кибернетики используются как повод для политического памфлета: попытка одряхлевшего миллионера, этакого новоявленного Фауста, купить недоступные ему ощущения, кончается для него катастрофой.

Что касается кибернетических рассказов А. Днепрова («Суэма», «Крабы идут по острову» и др.), то они, перекликаясь с приведенными выше высказываниями Винера, звучат как предупреждение.

А. Днепров заметно расширяет диапазон своего творчества. Герои его новых рассказов («Фактор времени», «Пятое состояние», «Красная мумия» и др.) делают неожиданные открытия на «стыках» кибернетики, биологии и медицины. От этого даровитого эрудированного писателя, уже сказавшего свое слово в научной фантастике, можно ожидать новых интересных вещей.


* * *
Наша планета хранит еще много неразгаданных тайн. На географической карте земного шара и по сей день остаются незаштрихованные белые пятна. В дебрях Центральной Африки и Южной Америки, в горных цепях Гималаи я Каракорума, не говоря уже об океанских глубинах, ученые находят неизвестные доныне образцы реликтовой флоры и фауну. Отважные вулканологи и исследователи пещер, проникая в «царство Плутона», открывают неведомый доселе подводный мир.

Природоведческая и географическая тема всегда привлекала воображение фантастов. Достаточно вспомнить «Путешествие к центру Земли» Жюля Верна, «Затерянный мир» Конан-Дойля, романы академика Обручева «Плутония» и «Земля Санникова». В какой-то степени к этой традиции примыкают и превосходные рассказы профессора-палеонтолога И. А. Ефремова, построенные на хорошо знакомом ему материале. В них на первый план выдвигается романтика исследовательского труда ученого, направляющего все свои способности на выяснение того или иного загадочного явления. К этому циклу рассказов относится и «Озеро горных духов», в котором геолог по косвенным признакам и совершенно необычным путем делает важное открытие.

Под несомненным влиянием романов Обручева и ранних произведений Ефремова находится творчество только начавшего свой путь в литературе геолога А. Шалимова, автора научно-приключенческих повестей и рассказов, объединенных в сборниках «Горный компас» и «Тайна гремящей расщелины». Интересно задумана повесть А. Шалимова «Охотники за динозаврами». Острый приключенческий сюжет сочетается с фантастическим допуском существования в дебрях тропической Африки хищных динозавров. Предположение, на первый взгляд, совершенно невероятное! Но если учесть многочисленные зоологические находки последних лет (например, кистеперая рыба, выловленная в Индийском океане), то и поныне живущая среди африканских охотников легенда о чудовищных ящерах, якобы обитающих в дебрях тропических лесов, может со временем подтвердиться.


* * *
В идеологической борьбе сатира — одно из самых эффективных оружий. В арсенале писателя-сатирика множество художественных приемов, в частности, допущение заведомо невозможного. Некоторые наши фантасты прибегают к гротескным преувеличениям, к парадоксальным столкновениям идей, чтобы довести сатирический замысел до памфлетной остроты. Мы уже упоминали об этом в связи с рассказами А. Днепрова и И. Варшавского. Но политический памфлет не занимает в их творчестве основного места.

Иное дело Л. Лагин — признанный мастер этого трудного и, к сожалению, мало распространенного сейчас жанра, имеющего отличные традиции.

Л. Лагин известен читателям по фантастическим романам-памфлетам «Патент АВ», «Остров разочарования», «Атавия Проксима». Все его произведения, в которых действие обычно происходит в вымышленных странах и на несуществующих островах, остро злободневны по своему политическому звучанию, ибо направлены они против империализма и его агрессивной идеологии.

Сатирико-фантастическая повесть Л. Лагина «Майор Велл Эндъю» построена в виде дополнительных глав к роману Г. Уэллса «Война миров». Рассказ ведется от имени среднего буржуа майора Велла Эндъю, который из ненависти к демократии и простому народу становится пособником межпланетных захватчиков-марсиан и предателем человеческого рода. Так, используя сюжетную канву старого романа, писатель направляет сатиру против современных поджигателей войны, маскирующих свои черные замыслы лицемерными разговорами о защите «свободного мира» против «коммунистической угрозы.»

Мы уверены, что жанр фантастического романа-памфлета, представленный пока лишь произведениями Л. Лагина, С. Розвала и Н. Томана, должен занять заметное место в советской литературе.

Настоящий сборник только частично отражает многообразие тем и сюжетов нашей научной фантастики. Но каждый, кто его прочтет, бесспорно откроет для себя много нового и интересного в этой области художественного творчества, которая развивается под знаком мечты и науки.


Оглавление

  • Иван Ефремов Cor Serpentis (Сердце Змеи)
  • Лазарь Лагин Майор Велл Эндъю его наблюдения, переживания, мысли, надежды и далеко идущие планы, записанные им в течение последних пятнадцати дней его жизни
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Игорь Росоховатский Встреча в пустыне
  • Станислав Лем Солярис
  •   Прибытие
  •   Соляристы
  •   Гости
  •   Сарториус
  •   Хари
  •   «Малый апокриф»
  •   Совещание
  •   Чудовища
  •   Жидкий кислород
  •   Разговор
  •   Сны
  •   Успех
  •   Старый мимоид
  • Александр Шалимов Охотники за динозаврами
  • Иван Ефремов Озеро горных духов
  • Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий Извне Повесть в трех рассказах
  •   1. ЧЕЛОВЕК В СЕТЧАТОЙ МАЙКЕ
  •   2. ПРИШЕЛЬЦЫ
  •   3. НА БОРТУ «ЛЕТУЧЕГО ГОЛЛАНДЦА»
  • Анатолий Днепров Фактор времени
  • Анатолий Днепров Пятое состояние
  • Георгий Гуревич Первый день творения
  • Илья Варшавский Индекс Е-81
  • Илья Варшавский Роби
  • Генрих Альтов, Валентина Журавлева Баллада о звездах
  •   ПРОЛОГ
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ
  • Евгений Брандис, Владимир Дмитревский Мечта и наука Послесловие