Мариэтта Шагинян [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

день, как ни коротка твоя жизнь, пусть они продолжают гореть в вечности сторожевыми огнями и после того, как твои собственные зрачки погаснут и ты погрузишься в мировую ночь. Оставь после себя слепительные следы. Но – и здесь, кажется, центр в мировоззрении Мариэтты Шагинян – есть сомнения и трудность в том, какой сделать выбор в жизни: идти ли по ее общей, по ее большой дороге или блюсти свою отдельную линию, свою частную тропинку. Иными словами, к чему склониться – к сходствам или к различиям? Пантеизм или индивидуализм? Согласиться ли благодарно на то, чтобы бессмертное, всеединое небо «утопило» меня «в своей лучезарности», «поглотило своей синевой» (это – из другого сборника нашей поэтессы, «Первые встречи»), чтобы я был только частицей единой космической души и ослепил, заглушил в себе прихотливые желания своего личного сердца, чтобы я принял себя и других лишь за «геометрические схемы задачи, заданной Творцом»? Или же, наоборот, всей своей отдельной душой, носительницей моего собственного имени, помнить и настаивать, что Бог – это «Создатель всех различий», что не зря дал он, «мудрейший Судия из судей», «имена и зверю, и цветенью», что, при Его благосклонности, я могу и смею в мировой толпе, во вселенской массе никогда не терять из виду «лик любимый меж чужих обличий»? Одни и те же ли существуют Божьи чертежи и планы для всех земных странствий, единая общая карта, и мы все «одни пространства мерим, одни минуем рубежи», и одна душа повторяет другую душу, и «однообразен узор судеб»? Или же, подобно тому как «в хлебном поле колос не похож на ближайший колос тонкий», так и я могу и должен отдаться своей избирательной любви, выделить из общей населенности мира себя и свое любимое существо, остановить предназначенный мне «бег времен» на личности одного человека? Законны ли в мире отдельные карьеры и субъективные любви?

Я Божьего завета не нарушу,
Трудов и дней я выполню наказ, —
но для этого нужно от милых глаз отвести свои глаза и взять назад свою душу, отданную было кому-то одному, единому, незаменимому, и в горестной разлуке с ним, разведя свои взоры в грустной покорности, совершать свой крестный путь, «как текут светил покорных хоры в лучезарной высоте небесной».

Если же все-таки в пафосе религиозного чувства или в проникновенном служении красоте возможно найти ту целостность духа, где примиренно соединяются общее и частное, угождение единому и угождение многообразному, где одинаковые приносятся жертвы Богу сходств и Богу различий, то в эту сферу высоких примирений открыта дорога и для Мариэтты Шагинян, потому что она обладает творческой душою, а где творчество, там – гармония.

II. «Узкие врата» и «Семь разговоров»

В прозе Мариэтты Шагинян много художественной легкости, изящества, остроумия; видна умелая техника, и от грациозных нажимов пера выступают яркие и живые фигуры. Но в то же время психологические линии на этих страницах порою так элементарны, что, зная утонченность нашей писательницы, читатель иногда уличает себя в неуместном предположении, будто бы г-жа Шагинян, богатая юмором, ведет свое повествование «нарочно» и с лукавой насмешкой над теми, кто так писал бы всерьез. Словно змеится улыбка на ее устах, и cum grano sails (с крупинкой соли (лат.)) надо принимать ее изложение. К счастью, однако, эту подозрительность скоро отбрасываешь, и от нее остается лишь какой-то неуловимый эстетический оттенок, положительный, желанный, а не отрицательный. Оказывается, что вполне серьезна моральная стихия, проникающая книги автора, дух старинного святочного рассказа, серьезная ласковость – вся эта своеобразная реставрация Диккенса, старое преломившееся через модернизм; оказывается, что нет у автора ложного стыда прел старомодной добротою и простыми истинами жизни; за шуткой, в глубине, оживает нечто умиляющее и трогательное, доверие к душе, – и вот исцеляется порочный, своего принца находит Золушка, свою награду получает добродетель, осуществляется благополучная свадьба, идеал гончаровской Марфиньки, и наступает конец, который «венчает не только дело, но и героев». Мариэтта Шагинян пишет, как она сама выражается, «киноповесть», и то наивное, что идет от кинематографа и его посетителей, не является искусной подделкой: перед нами не стилизация, а естественный стиль. Вот это не совсем обычное сплетение тонкости и морализма, элементов змея и элементов голубя, внутренней свободы и уважительности, свободного ума и преклонения перед вечными догматами – это составляет основную и прекрасную черту в чистых книгах г-жи Шагинян. Непринужденные страницы ее, точно сквозистые, чуждые всякой грузности, изящно-простые, содержат в себе, под незатейливой оболочкой, ту или другую мысль, глубокую, религиозную, светлую; раздвигаются мирные рамки какой-нибудь тирольской легенды, например, и неожиданно проступает редкая ценность. Там, где «душистые воздушные местечки» Тироля, где «кажется, будто ты у одной из